Библиотека / Любовные Романы / ХЦЧШЩЭЮЯ / Щербакова Галина : " Мальчик И Девочка " - читать онлайн

Сохранить .
ГАЛИНА НИКОЛАЕВНА ЩЕРБАКОВА МАЛЬЧИК И ДЕВОЧКА
        
        Аннотация
        
        В книгу писательницы Галины Николаевны Щербаковой вошли повесть «Мальчик и девочка» и рассказы: «...Все это следует шить», «Ёкэлэмэнэ», «Рассказ для Димы».
        
        Мальчик и девочка
        
        Еще не проснувшись, он понял, что ему снился опять тот же сон. Он один, ему страшно, он зовет маму, а она ушла. И он кричит так, что волны (справа от него много воды - видимо, море), так волны просто выпрыгивают и падают вниз, едва не затаскивая его с собой. Но тут возникает мама и бьет его, бьет. Счастье боли от мамы, пусть бьет, главное - она рядом.
        Он спрашивал у родителей, откуда этот сон. Он ведь никогда не был на море.
        - Был, - говорит мама. - Тебе было три годика. Я возила тебя укреплять в Анапу. - Типично мамино: укреплять. Как дверь, как полы.
        Значит, море было. А раз оно было - было и другое. Мама бросила меня на берегу. Потом испугалась, нашла и побила. Тоже логика мамы.
        - Сколько мне было лет?
        - Три года, - говорит папа. - У тебя была двусторонняя пневмония, и тебе надо было море.
        - Ты был с нами? - Важно выяснить наличие отца, когда тебя бросают на произвол судьбы у волн, стоящих дыбом.
        - Нет, я тогда не смог. Да и вообще курсовка была одна. (Объяснение, что такое курсовка: хорошее дело для людей, не имеющих средств на санаторий.) «Мы же не богачи». (Мама, с обидой.)
        Мальчик не рассказывает матери - зачем? - что с этого сна он понимает ужас брошенности. Раньше он кричал во сне, сейчас - нет. Более того, ему стал нравиться кошмар сна (как страшилки в кино), он полюбил его анализировать. Что делала мама, когда на него делали стойку волны? А где были спасатели? Ведь должны быть спасатели, которые следят за пляжем?
        - Мама, а там были спасатели? - спросил через несколько сновлет. Она его ударила. Но тутто зачем? С какой стати? Видимо, маме неприятно, что он помнит, как она была невнимательна к нему трехлетнему. Всетаки нехорошо, когда тебя тычут в твою вину.
        Но сон продолжал сниться. Вот и сейчас. Этот ужас от потерянности и от волны, что встала так близко и неотвратимо. Но, видимо, не очень близко, если плюхнулась всетаки не на голову. Но спасатели? Каковы? Есть хотя бы чтото, на что можно положиться у нас с полной уверенностью? Интересная мысль для пододеяла. Итак… Положиться можно на… Ничего не приходит в голову. «Скорая» вовремя не приезжает. Поезда опаздывают. Учителя - хамы. Дружба просто сочится предательством. Милиция бьет всех. Президент считает, что нормально превращать людей в животных. Клонирование рядом с этим - детская забава. И опять же - спасатели не спасают. Все! Надо вставать. Сон сделал свое дело. Испортил настроение и возбудил гнев. Теперь надлежит перейти от сна к яви. Это у него не простое дело - расщеперил глазки, и кукареку! У него это процесс.
        Первое, что он должен сделать, проснувшись, - назвать число и день. Второе - мысленно проинвентаризировать то, что надлежит ему увидеть, когда он откроет глаза. Итак, 19 июня, понедельник. Слева у него окно со следами зимней бумажной заклейки. Он ненавидит ее узор и цвет. Дело тут простое: под бумагой этого года проступает позапозапрошлогодняя заклейка газетами. Мама - экономная, специальную бумагу не покупает. В прошлом году ей учителя подарили бумагу на 8 Марта вместе с разной пластмассовой дурью. Мама рассердилась и сказала, что не надо ее унижать такими подарками. Сами «дарильщики» седьмой год носят одно и то же пальто, а если идти на поводу времени, когда все есть в магазинах, то нечего в другого тыкать бумагой для окон. Старый опыт жизни не хуже нового. Время, когда окна заклеивались газетами, было бедным, но люди от этого хуже не становились. Он лично с мамой не спорит. Ее дело - бороться с жизнью как умеет.
        Потом он увидит на стене свой детский рисунок. Мама тогда решила, что у него талант, и таскала его на занятия к какомуто хромоногому художнику. Мальчик придумал нарисовать en face лицо воробья. Это же надо! En face у воробья практически нет. Но мальчик сжимал крошечное чучело в мастерской учителя и рисовал клюв, который в прямом на него смотрении непостижимым образом вытягивался вперед, мертвые глазки сбегались вместе и между ними не оставалось перемычки.
        Вот этот клюв и висел на стене как знак победы, что нечего тратить деньги на хромоногого художника. Потом будет его рабочий захламленный стол, под стулом кеды с торчащими носками и запахом, который достает его каждое утро. Нет, он моет ноги и меняет носки. Пахнут сами кеды, им тридцать лет и три года, куплены на вырост, но целые, сволочи, а значит, не будут заменены другими, ибо «мы не какиенибудь бизнесмены». Тут он открывает глаза, хотя хотелось бы еще не вставать, а жить только мысленно, без движений и тем более говорений. Но так не бывает.
        Слава богу, что каникулы и не надо идти в ненавистную школу, где он все время слышит голос мамыучительницы, пронзительный и виновато злой. Она ведь знает, что нельзя кричать на детей, но одновременно знает и другое: не кричать нельзя тоже. Есть такие противоречивые вещи, которые одновременно и плюс, и минус. С этим ничего не поделаешь, это, можно сказать, явление природы, как дождь. С одной стороны, полив земли и ее посевов, а с другой - распутица, грязь и грипп. Мама - странная. Она все время говорит и делает глупости и тут же объясняет их как нечто безусловно правильное. Мальчик за это даже любит мать, видит в этом биение пусть заполошенной, но всетаки мысли или хотя бы ее попытки. Не таков папа. Папа - тот просто дурак. Дурак классический. В нем нет ни малейшей щелочки, куда могла бы внедриться мысль величиной с атом. Сто разумных мыслей, тысяча будут биться о папину структуру - интересно, из чего она? - и не проникнут. Однажды он видел, как папе делали укол в попу. Игла вошла спокойно. Но нельзя же допустить такую мысль, что спрятанная в трусах и брюках попа есть единственное место,
способное воспринимать чтото, ибо только она проницаема и проникаема?
        - Ну если ты открыл глаза, чего ты не встаешь? - кричит мама, появившись в дверях чуть раньше, чем он представил, как она появится и крикнет. - Ты помнишь, что мы едем сегодня на дачу?
        Нет, он про это забыл и сейчас испытал легкую тошноту от мысли, что каникулы - это дача, эти противные ему мальчишки, которые за год еще более отупели и будут рассказывать ему скабрезные истории и ржать широко открытыми, полными слюны ртами.
        Чтобы представить дачу, надо снова закрыть глаза. Рабица. Она тянется долгодолго, местами прерываясь на металлические калитки с замками, спрятанными от дождя в вырезанные из бутылок пластиковые стаканы. «Очумелые ручки» называется. Потом будет выбоина, оставшаяся после всех и всяких дурачьих строительств, а за ней уже их калитка без очумелого стакана, так как у папы нет ума, чтоб присобачить замок, а мальчику это вообще по фигу.
        - Ты встанешь или нет? - кричит мама.
        Как противно открывать глаза. Если бы можно было жить хоть чутьчуть в мертвом виде, то он согласился бы. Пребывание в гробу - в сущности, идеальное состояние недосягаемости. Хоть лопните все - не достанете. Но это хорошо, когда чтото в тебе способно осознать это и позлорадствовать. В общем, он уже многое читал про то, что остается тонкое тело, которое вполне может смотреть и присутствовать при его гробе. Но лично ему не хватает доказательств, поэтому он живой, он встает, он идет в уборную, где мама успела уже навести чистоту и поэтому тошнотворно пахнет хлоркой.
        Хлорка. Почемуто это связано со сном. Там, где было море и не было, видимо, спасателей, тоже воняло хлоркой. Он чувствует этот запах и видит лестницу, которая ведет кудато вверх. К длинному помосту - коридору? - повисшему над морем. Там гдето мама. И он кричит: «Мама!» Она бежит по лестнице вниз, легкая, как чайка, и уводит его от запаха хлорки.
        Да! Он это хорошо видит. Теперь он знает: это и есть место спасателей. Они, так он знает из кино, в большие бинокли смотрят нз пытающихся утонуть идиотов и маленьких придурков, сносимых (такая возможность есть, он знает) волной.
        - Там были спасатели! - говорит он сейчас. Через сто лет.
        Мама недоуменно смотрит на него.
        - В Анапе, - объясняет он ей. - Я вспомнил.
        - Что ты еще вспомнил? - спрашивает она.
        - Хлорку. Там воняло хлоркой, как у нас сейчас.
        - Дезинфекция. Тогда в Анапе была дизентерия, и мы быстро уехали.
        Это неправда. Они были тогда два месяца. Он, конечно, не помнит сколько. Но он слышал тысячу раз, как у него была пневмония и мама плюнула на собственный отдых и повезла его на целых два месяца в эту тьмутаракань без удобств и всего прочего (одним словом, курсовка) и укрепила ребенка, и с тех пор - тьфу, тьфу! Концы с концами не сходились. Со временем всегда так. Оно то наползает на другое, то разрывается на части.
        - Ты собрал то, что тебе нужно? - спрашивает мама.
        Он ничего не собрал, потому как ему нужен телевизор, видюшник, музыкальный центр, но это ему брать не разрешено. На даче додыхает старенький «Рекорд», который ловит только второй канал, и плеер, который был ему подарен на десятилетие и на всю оставшуюся жизнь.
        Что он будет там с ним делать? Он представил, как дачная молодежь начнет тянуть его выпить, хуже вкуса спиртного он не знает ничего. Но тамошний народ может вполне прибить за такие несовременные соображения. И травку он не любит, у него сразу закладывает нос, и он начинает жить с открытым ртом, становясь самому себе омерзительным. Его за все это не любят. Он годится только для игры в настольный теннис и попинать мячик. И еще у него есть гитара, даже две, и старенькая органола. Это его сильная сторона. Они (не он), другие мальчишки, любят собраться и на их территории корчить из себя группу игрецов. Ломаются, выгибая спину, чтоб гитара взмывала вверх, ноги ставят на пни, чтоб торчало голое колено из модно порванных джинсов. И дурьи вопли летят в небо с дурьими словами. Он говорил им: «Давайте возьмем текст у Окуджавы или кого еще, тогда, может, и музыка придумается». Ну что ты! Они сами с усами. Они не пальцем сделаны, а значит, не хуже Окуджавы, этого сто лет назад умершего маломерки.
        Он пьет чай и думает о существовании в гробу. Вот бы отчебучить такой номер. И пошла бы она, эта дача, на хер.
        За ними должна заехать Дина. Дина - мамина подруга. Так мама говорит. На самом деле мама ее терпеть не может - плохой, мол, предметник, плохой воспитатель и вообще ни то ни се. А дело все в том, что ученики Дину обожают, парни говорят о ней гадости, но ведь это и есть доказательство интереса. Мама учит Дину жить, у них разница в годах лет десять, но мама говорит, что три. Он лично в возрастах женщин не разбирается. Мама есть мама, она уже пожилая женщина, ей сорок на следующий год. А Дина молодая, еще не замужем, но никто про нее не говорит «старая дева». Не ложится это на Дину. Дина учит детей «химике» и физике вместе взятым по причине кризиса образования. Она ему не досталась как учительница, ему досталась мама. Она у него чистый математик. Так вот на Дину свалился с печки мужичок с ноготок - дай бог, дай бог, фальшивит мама, - торгует школьным оборудованием, ну Дина и прошла у него, видимо, как эквивалентный обмен за ящик реторт. В общемто мальчик хорошо относится к Дине, и когда та говорит в шутку, что дождется, когда мальчик кончит школу, она пойдет за него замуж, он соглашается. Он (с
закрытыми глазами, естественно) видит себя вместе с Диной. От нее хорошо пахнет, она не исходит глупостью, как мама с папой, и вполне ничего для показа. Невысокая, с хорошей грудью, волосы вьющиеся, подстрижены коротко. Но самое главное - у нее большой рот с мясистыми губами, всегда влажный и никогда не накрашенный. Если его одолевали мысли о сексе, то он видел Динин рот, и больше ничего и не надо было. Но это не значит, что он только об этом и думал. Просто когда мама говорила папе, «какие уродливые губы у Дины и надо бы ей расстараться на косметическую операцию», он думал, что степень идиотии родителей безгранична. Теперь, когда появился торговец ретортами, ему было интересно, видит ли тот рот Дины так, как видит он, или он тоже сторонник приведения в норму того, что лучше всего.
        Он рассмотрит его сегодня получше. С ним приедет Дина, чтоб перевести их барахло на дачу, а вместе с ним - и его с мамой. Боже! Как это ему противно!
        - Я забыла тебе сказать, - говорит мама, - что Дина поживет с нами.
        - То есть? - спрашивает он.
        - Ты взрослый. Уже можешь понять. Отношения с Николаем Сергеевичем (ретортой) в той стадии, что ей лучше не уезжать далеко. Дача - лучшее место, чтоб все не кануло. Он на колесах, и на электричке всего сорок минут езды. Так обосрать одним махом подругу могла только его очень добрая мама. Потому что от такой Дины его едва не стошнило. Он знал, что летом она всегда ездит на Азовское море, где у нее родители. А тут вымерен километраж доступности к человекуреторте и куплен мобильник, чтоб раз - и достать.
        - А где она будет жить? - спросил он.
        - Ну сообрази, - ответила мама.
        - Тогда я остаюсь в городе! - сказал он. Но в этот момент позвонили в дверь, и они ввалились - Дина и этот. Дина кинулась к мальчику и сказала, что она везет классные диски и несколько боевичков. Он хотел ответить, что телевизор и видак у них не принято брать на дачу, но Дина сказала: «Знаю, знаю, мы везем свой!» Он спускал вниз связанные углами одеяла, Николай - как его там - пер выварку с посудой, а дамы прихватили какието страшненькие чемоданы. Значит, она будет спать в его комнате, комнатушечке, комнатулечке, пристроенной к стенке дачи, что придавало всему строению вид амбарного ларя, но отдаленность от родителей стоила больше эстетики. Подумаешь, беременная ларем дача, главное - в комнатуле есть дверь с задвижкой и ставни. Он мог укорачивать день до минимума, а ночь в ларе была просто бесподобно черной. Теперь пользоваться этим счастьем будет Дина, а он будет жить на проходной улице - террасе, и вороны нестрижеными когтями будут драть рубероид, выискивая в его ложбинках съедобную живую мелочь, а все окна будут открыты круглые сутки, и в них будет целый день пялиться солнце, потом луна и
звезды и все необъятное небо, с которым у него плохие отношения. Он не любит небо, как не дающуюся ему в разумение субстанцию. Он не понимает бесконечность и вечность. В том, что звезды были всегда на одном и том же месте и тупо пялились и на Гитлера, и на Петра, и на Наполеона, и на принцессу Ди, и на Жанну д'Арк, есть какойто жестокий замысел - унизить червякачеловека, чтоб знал свою крошку со стола мироздания. Да и ведает ли Главная Жизнь о его, к примеру, существовании? О его тюке на коленях, об этой женщине, что захватит его спальный ларь? Интересно, будет ли ей кайфово в черной тьме или она раскроет ставни и будет пялиться на небо, которому на нее сто раз плевать. Даже не так. Плевать - это относиться. Это иметь чувства. Небо никогда не хотело, не хочет и не будет хотеть знать про их человечью возню. Дина поворачивается к нему своим пленительным ртом:
        - Я знаю. Я тебя ущемляю в правах. Но стерпи меня две недельки, ладно?
        - Какой разговор! Какой разговор! - кудахчет дура мама.
        - Почему именно две? - спрашивает он.
        - Через две недели мы с Николаем Сергеевичем едем на юга. Я тебе оставлю всю свою музыку до конца лета.
        - Клево, - отвечает он. - Я согласен.
        - Ты хам! - кричит мама. - Как будто тебя ктото спрашивает!
        - Успокойся, Варя! - говорит Дина. - Он прав.
        - Что значит прав? Что значит прав? Можно подумать, что он не сын, не мальчик, который с радостью должен уступить взрослому человеку, учителю.
        - С какой стати? - говорит он. - Хотя бы для приличия предупредили. Ладно! Живите, Дина Ивановна. Я согласен на сделку.
        Дина смеется. Реторта кривит рот. Мать кричит, что расскажет все отцу, хотя у того последнее время болит слева, она боится за него - мужчины, как выяснилось, существа куда более хлипкие, чем женщины.
        - Замечательный анекдот, - смеется Дина. - Жена спрашивает мужа: «Ты коня на скаку остановишь?» - «Неа», - отвечает муж. - «А в горящую избу войдешь?» - «Неа», - отвечает тот. - «Вот и слава богу, что ты у меня не баба». Мама сидит обиженная. У нее была совсем другая мысль на тему мужчины и женщины, умная мысль, а Дина перед своим хахалем все время выставляется и говорит не то и не так.
        - Я серьезно, - шепчет она мальчику, - ты с папой поделикатней.
        Конечно, можно ее уесть, что это она собиралась разволновать папу, рассказав, какой у него некудышный сын. Ну да ладно. Не будет он мучить мать. Он закрывает глаза. Он хочет представить смерть отца. Вначале он ищет эту смерть в своем сердце. Ищет боль или жалость, может, страх, ну, одним словом, из этого ряда чувств. Но сердце, большое и сильное, бьется так спокойно и даже величественно, что другие органы - гортань, к примеру, как бы начинают смущаться таким бесчувствием сердца. «Но я же его не люблю!» - говорит мальчик, хотя, говоря, уже стыдится сказанного. Мальчик понимает это так: в нем нет какогото естественного природного фермента, который сродни альбинизму. Тут уж ничего не поделаешь - ты весь белый, белый до противности, но другим быть не можешь.
        Мальчик представляет отца в гробу - ведь себя он представляет на дню по три раза. Отец выглядит очень важно и гораздо глупее, чем в жизни. Мальчик думает, что это надо проверить: посмотреть на какогонибудь мертвяка, знакомого по жизни. Но такое не закажешь специально, этот случай должен подвернуться, как подвернулась Дина со своими двумя неделями. Интересно, будет ли к ним на дачу приезжать этот Николайреторта? Этот вопрос, как вспышка молнии, потому как во весь могучий рост выдвигает на первый план его узенький диванчикподросток, который давно ему мал, но «мы не такие богатые, чтоб менять хорошие вещи (диван цел и крепок) на лучшие». Им (Дине и Реторте) на нем не поместиться. Мальчик мысленно укладывает их и так, и эдак. Со своей насквозь просмотренной звездами терраски он услышит их возню, как всю жизнь слышит родительскую, от которой у него выше головы выросло чувство протеста против неправильности такого человекоустройства, при котором он (человек) столь шумен, стыден и отвратителен. Он наблюдал за животными. Его просто ошеломили кошки изяществом движений сексуальной игры. Даже ночные
кошачьи вопли не раздражали его, в них слышалось чтото сущностное, страстное и нестыдное. Собаки - те куда ближе к человеку. Они суетливы, торопливы, им, как и людям, быстрей бы сбросить груз желания. Как это может быть у Дины? И тут он понял, что ненавидит Реторту. Если он услышит специфические звуки «из ларя», он войдет и убьет его обухом. Небольшой, под женскую руку топорик стоит у них у входной двери. Имеется в виду, что каждый из них - мама, папа и мальчик - запросто прихлопнут бандита, который вломится ночью. Теперь у топорика появился смысл, и мальчик сжал узкие повлажневшие пальцы в кулак. На литературе, когда разбирали Раскольникова, учительница както очень грубо спросила: мог ли ктото из них примерить на себя поступок Родиона? Она спрашивала так, будто ни на грамм не сомневалась - все мальчики девятого класса потенциальные убийцы. Они все возмутились, хотя потом, уже в разговоре между собой, некоторые признались: в жизни нельзя ни за что поручиться. Конечно, заповедь и то и се. Но кого она остановила? Убивают за так, за раз плюнуть. Но он сказал, что сам не смог бы. Ни при каких
обстоятельствах. «Ты теха», - сказали ему. - «Я теха», - согласился он.
        Вообще на этом месте мальчик вдруг почувствовал, что гдето в его глубине - «нутре», подумал он, маленькая клеточка, такая незаметная из себя дура, набрякла, набухла, вытянулась, и из нее получились две. Он бы отследил и дальше этот вполне физикохимический, а значит, конкретный процесс, если бы они не въехали на территорию их дачного товарищества и на приезд машины не высыпал мелкий дачный люд, отслеживающий приезды и отъезды. На лавочке сидели те мальчишки, которых мальчик видеть не хотел, но увидел их сразу, в этом было свинство жизни, но он помахал им рукой, потому что так принято - здороваться даже со скотами, если отношения не обозначены окончательно. Сначала скажи открыто «сволочь», а потом уже не здоровайся. Это правило жизни. Но он не может никому из них сказать «сволочь», они такие же, как он, не лучше, не хуже, просто они ему не нужны, но это не повод не здороваться. В конце концов, в отношениях с мамой и папой у него все гораздо сложнее: он их не любит, а ест их хлеб. Хлеб мальчишек он хотя бы не ест.
        Потом была разгрузка и установление прежде всего техники. «Рекорд» унесли в родительскую комнату, а в углу террасы аккуратненько стали красивенький «Шарп» с видаком и комбайн. «Вот это жизнь!» - сказал мальчик, усаживаясь на длинный расхлябанный диван, на котором ему теперь предстояло спать. Он боялся, что Дина с человекомретортой поставят технику к себе, то есть в его «ларь». Но они люди широкие, они делятся своим, да, по правде говоря, в его клетушке и места нет. Там от стенки к стенке его диванподросток, а над ним полка с книжками, которые мама привезла, чтоб он их читал. Хрен тебе, мама. Я, может быть, и читал бы, не выставляй ты мне их перед глазами. Конечно, это вряд ли. Что может его подвигнуть читать «Молодую гвардию» и «Как закалялась сталь», какой такой ужас? Ни при каких обстоятельствах он не будет взращивать в себе патриотизм, так как не собирается защищать эту родину, разве что если китайцы или корейцы пойдут тучей. Хотя и это не факт. Никто не способен принести его народу большего зла, чем он себе сам. Он это не то что прочел, он это понял. Он знает, что все русские делятся на две
равные половины - разрушителей всего, что на земле, в небесах и на море, и тех, кому это все до фени. А строить потом на обломках - это великая национальная забава народа во все века. Дворцы - на кладбищах, храмы - на бассейнах, сады - на лесах, леса - на огородах, речки засыпать, озеро вырыть и так до бесконечности преобразований. Он любит с детства спрашивать: что здесь было до того? Родители очень злились. Все их дачное товарищество стоит на месте уникального паркового ансамбля еще прошлого века с удивительной липовой аллеей. Теперь все липы перевязаны проволокой и притянуты к рабицам. Видимо, имеется в виду фантастическая русская мысль, что когданибудь липы вздрогнут корнями и уйдут далекодалече. На этот случай - их проволокой. А посреди аллеи срамной канализационный ручей, он подтекает к амурному мальчику прошлого века с отбитыми носом, ушами, колчаном, но так пригашавшемуся в землю, что его самого валиливалили, валиливалили, а он даже не вздрогнул. Но все равно когданибудь взорвут, потому что это уже дело принципа. Никто и ничто не может быть сильнее русского человека. Так говорит папа. И
мама кивает: «Да!»
        Когда он был маленький, она любила говорить, что он обязательно пойдет в армию. Там, конечно, трудно, но для мужчины это очень важный этап. Сейчас она боится настоящих, не холостых пуль, что летают, как малохольные в Чечне. Всетаки она его любит, и он у нее один. В доме зависли, как нечто безысходно необходимое, слова «поступить в институт». У него честные родители, и они хотят честно оставить его живым. Знали бы они! Мальчик ведь сто лет уже как решил: никогда он не пойдет в армию, даже если они замирятся какимнибудь фантастическим способом с чеченами. У него есть страшный, но хорошо продуманный план. Он положит ступню на рельсы. Он уже знает, в каком месте. Это будет ужасно, он дрожит, представляя это, но это единственное, что может спасти от армии наверняка. Он сделает это в день своего рождения, когда ему исполнится семнадцать. Он потеряет сознание от боли сразу, а потом в больнице его обезболят. Надо только, чтоб ктото видел и его сразу нашли. Потом ему сделают протез, но он даже не будет хромать, разве что чутьчуть. Надо еще решить вопрос, говорить ли, что он специально лег, от армии,
или всетаки пусть думают, что оступился? Ему хочется первого - правды. Но тогда будет суд и его посадят. Тюрьмы он боится. Проклятый русский выбор: или тюрьма, или правда. Видимо, он скажет родителям, точно скажет, они не донесут на него - всетаки они неокончательные, и может, это сворохнет их с убеждения, что то, что знают они, единственная истина и нет другой. Может, поймут, что родину можно не любить, если не находить в ней приятных для себя черт; что родителей можно не уважать, хотя вынужденно и есть их хлеб. Что каждый человек - абсолютно отдельный, и у него есть все системы для такой отдельности. У отдельного человека, в отличие от несчастной липы, погибающей в фекалиях и тем не менее еще и привязанной проволокой, есть органы для ухода. В просторечии - ноги. Тут он спотыкается. Так как именно орган ухода он хочет изувечить.
        - Куда ты прешься? - говорит мама. Оказывается, они уже все установили, и она накрывает на стол, чтоб отметить приезд, а главное - благодарность за машину. Она смотрит на Реторту кислосладким взглядом, который у мамы означает: «Спасибо за такую малость, мы в долгу не останемся». Это проклятущее «мы в долгу не…» - ключевое мамино выражение. Ни на грамм не соответствующее действительности. Когда мама говорит «мы в долгу не…», это означает, что долг не будет возвращен никогда, что, в сущности, мама считает, что это им остались должны, и она этот остаток обязательно внесет в реестр и через какоето время скажет папе: «Какая неблагодарная Дина. Жила у нас на даче за так. Не могу же я считать оплатой то, что они привезли нас на машине. Она же сама на ней и приехала. А я тогда накрыла стол. Ты помнишь? Она же прожила две недели и хоть бы коробку конфет… Хотя ты знаешь, я их не ем».
        Мальчику всегда хочется встрять в разговор и разоблачить маму, и он это обязательно сделает, просто сейчас не тот случай. Он еще не знает до конца, какой, но, вопервых, есть видак и музыка, а вовторых, есть сама Дина. Он будет смотреть на ее рот и получать бесконечное волнение в крови, которое кончается мокротой и сыростью, но так устроен человек. Это не его индивидуальная особенность, это мужская природа. «Деньги на ветер» - так говорит один парень из их школы. Он старше мальчика, но вот, случилось, сказал ему эти слова в уборной. «Такая молодая здоровая сперма - сама жизнь, можно сказать, а спускаешь в толчок… Какая расточительная природа!»
        Мальчик был потрясен. А что с этим еще можно делать? На что это годится? А потом прочитал, что какаято певица лечит этим горло. А мама говорит, что самое целебное, что есть на свете, - это моча. Получается, что человек вообще безотходное хозяйство. Все из него можно пустить в дело. И это все к тому, что в одинокости своей человек, по сути, оснащен очень хорошо. Если бы можно было спастись от армии без увечия, он бы никогда не брал это в голову, но он не знает как… У него не получится притвориться сумасшедшим, слепым, глухим. Это точно не для него. Он для такого слишком прост.
        Они едят рыбу в майонезе, запеченную в духовке. Пьют водочку. Все, кроме него и Реторты. Дина пьет тоже. Он смотрит, как ее влажный рот обхватывает края рюмки, а потом долго остается мокрым, и мальчик ловит себя на желании облизать губы Дины и даже слегка их высосать.
        Выясняется замечательная вещь. Водила уезжает сразу, потому и не пил - он, дурак, не сообразил.
        Вечером они все - папа приехал на электричке - стоят на крылечке, мама показательно дышит: «Диночка! У нас тут хорошие потоки - река, смешанный лес и луговина». - «И фекалии», - говорит мальчик. - «Ветер никогда оттуда не дует, - возмущается мама. - Лишь бы сказать гадость». - «Да ладно вам, - смеется Дина. - А то я не знаю, что в краю родном всегда пахнет сеном и г…». - «Но не пахнет же», - кричит мама, обижаясь на даруемую Дине за так природу.
        Родители уходят спать, а они с Диной смотрят фильм «Однажды в Америке». Оказывается, она его не видела! «Вы что?» - кричит на нее мальчик. Но он рад, что такой фильм достанется ей при нем, как будто это он его сам снял, будто это он Серджо Леоне. Он считает этот фильм первым среди лучших. «Титаник» - барахло. Хотя там тоже переживания, но как можно сравнивать! Бандиты, хулиганы, воры, а сердце за них замирает, будто это ты скатываешься под машину, спасаясь от пули. А эта девчонка! Тут он соображает, что у Дины рот этой девчонки. Большой и бесформенный. И это он стоит сейчас в сортире и подглядывает, как она, голая, танцует на цыпочках. Мальчику казалось, что он не дышит, зато сердце стучало так, что Дина, видимо, слышала. Взяла его за руку и сжала ее. Это было и приятно, и противно одновременно. Приятно, потому что женщины еще не брали его руку, когда он взволнован по поводу женщины, пусть даже другой. А противно оттого, что она как бы поторопилась. Ему хотелось длинного переживания вместе, а она схватила его сразу, будто говоря: «Да знаю я, знаю, что там с тобой происходит. Дело, мол,        Под благовидным предлогом - чутьчуть убрать звук - родители показательно кряхтели, он знал все их приемы воздействия - он вынул свою слипшуюся ладонь у Дины и сел чутьчуть от нее подальше, чтоб оставить себе простор для переживаний… Ведь самое главное, в фильме, было впереди…
        Но когда убили богачабанкира и его жену прижали лицом к сейфу и подходили к ней сзади по очереди, он вышел.
        - Я это видел пять раз. - Он видел три раза, но сказал почемуто «пять».
        Он сел на нижнюю ступеньку крылечка, по ногам тоненько дуло из подполья дачи. Он его боялся, подполья, там жил да поживал очень разномастный мир тварей. Он ему был неприятен. Поэтому когда рядом чтото зашевелилось, он едва не закричал, потом едва не закричал уже по другой причине. Огромная псина положила ему на колени голову и стала умащиваться у его ног большим телом. Он понял, что гдето порвалась рабица и через нее пришла эта собака. Собак здесь до фига. Брошенных с прошлых сезонов. Они приходят и смотрят людям в глаза, ища хозяев, чтоб все им простить и остаться. Но даже если находят своих, те их гонят, бывает, что травят или зовут живодерку. Он много об этом думал. О человеческой взрослой душе, абсолютно жестокой и абсолютно неверной. Он пытался представить то время, когда сам станет таким. Станет же, никуда не денется. Он уже видел, как превращались в убийц кудрявые ребенки, еще вчера готовые есть из одной миски с собаками. Проходило какихнибудь десять лет - и куда что девалось? Он не думал о себе: я, мол, таким не стану. Стану! Говорил он себе. Такова природа. Человек отделяется от
чегото главного, как отделяется лодка от берега. А те, которые продолжают любить то, что любили в детстве, они выродки, потому как они другие. Он знал этих, других. Парня в школе, которого забивали товарищи в уборной за то, что не плюнул, как все, в большой бидон с квасом, который купили учителя на окончание учебного года. Он не плюнул и шел доложить, что пить этот квас нельзя. Его отловили по дороге и избили так, что он потерял сознание. Те, которые били, и вынесли его на улицу под забор и сами прибежали с криками: «Митьку забили! Митьку!» Мальчик знал все, но смолчал. Он, готовый положить на рельсы свою ступню, избиения боялся, боялся чужих рук, которые будут его мучить. Он видел, как несли бидон в учительскую, где на столе стояли цветы, дары благодарных за науку детей, и у учителей был дурашливый вид. Он решил сказать маме, что видел, как ктото чужой… Не ее ученики… Но тут все закричали про Митьку, и пошлопоехало. «Скорая», милиция. Митька оклемался месяца через два, и уже никому ни до чего не было дела. А учителям тот плюнутый квас хоть бы что… Даже не пронесло никого. Здоровый оказался народ.
Потом эти же самые, что снимали с Митьки шкуру послойно, ходили просить у него прощения, и он всех простил: «Кто я такой, чтоб не прощать?» И слова эти хорошо легли в грунт. И уже стали чуть ли не крылатыми. Били других и орали: «Да кто ты такой, чтобы нас не прощать!» Мальчик погладил собаку, она благодарно пискнула ему в колени. «Завтра я узнаю, какой я», - думал он, трогая шерсть и находя на ней проплешины изгнания и тяжелой жизни, возможно, это лишай, и мама завизжит дурным голосом. А может, что и похуже, сейчас ночь, не видно.
        
        Это она пустила соседям собаку. Отец приготовил веревку, чтоб задушить едва волочившую ноги псину, а она взяла и втолкнула ее во двор соседям напротив. Соседи - бестолочь, у них калитка не закрывается, поэтому она толкнула ее и впихнула собаку, а потом подложила под калитку камень. Человеку сдвинуть его без проблем, а помирающей собаке ни за что. Девочка проделала все это быстро и ловко, пока папочка мудохался с петлей.
        - Выведи ее просто за пределы участка, - шипела мама. - В конце концов мы ведь не живодеры.
        «Живодеры, - думает девочка, - еще какие живодеры».
        Она без пиетета к предкам. Она их изучила вдоль и поперек и отказала в человеческом. Обе бабушки в домах престарелых, сестренка с синдромом Дауна отказная. Родители к ней не ходили ни разу. А девочка однажды пошла и смотрела на этих детей через решетку забора, ждала толчка в сердце, который скажет: "Вот она, твоя сестра, но толчка не случилось. Случилась всеобщая брезгливая жалость к малолеткам с одинаковым выражением лица и какойто подкожной печалью. Как будто большое горе, у нормальных людей сосредоточенное в одном месте, здесь пролилось во всем теле, превратив человечка в пузырь горя. Девочка тогда придумала такое лечение: надо проколоть кожу и отсосать горе, оно ведь так хорошо видимо простым глазом. Его даже можно потрогать пальцем. Сестричку она не вычислила, так и ушла с желанием стать врачом даунов, вылечить сестру и этим отомстить родителям и за нее, и за бабушекбездомниц. Ей не с кем поделиться мыслями, которые рвут ей виски.
        На участке всего две девчонки. Они живут от нее далеко, через десяток дач, они дружат между собой, и она им лишняя. Она пыталась внедриться в их дуэт, но была отброшена беспощадным образом. Ей сказали, что их семья важничает, воображает, а они простые, дети рабочих. У них нет мобильников и нет импортной машины, и резиновый бассейн их родители купить не могут, потому что это «показуха», если речка в полукилометре. Она их выслушала и ушла от них навсегда. У нее к родителям счет не этому чета, но это ее счет, она не любит их посвоему, а не по счету - мобильник там или бассейн. У нее свой ум. Она его не очень показывает, потому как знает: люди чужой ум не любят. Они его не считают за таковой, даже если это какойнибудь гениальный ум, людям собственная голова всегда дороже, даже если это совсем глупая голова с глупым умом, что чаще всего и бывает. Именно глупый ум гуляет теперь праздник, как говорила одна из ее бабушек до того, как злой ум запроторил ее в богадельню. Поэтому девочка молчалива и для всех «себе на уме». Очень хорошо, думает она. Ято на уме. А вы все на дури. Можно было бы отчебучить
интеллигентскую фразочку, что эта девочка не страдает комплексом неполноценности. Но девочка просто не знает, что такое комплекс неполноценности. В ее пятнадцать сия мудрость психотерапевтов еще не доковыляла до нее на своих избитых ногах, хотя девочка уже страдала и даже очень: она не нравилась себе в зеркале. Что, по мнению психотерапевтов, вполне сдобное поле для комплексов.
        Девочка же страдает по старинке, она уходит с зеркальцем с ручкой за дачу, под кухонное окно, снабженное дополнительным выдвинутым на улицу подоконником. Если сесть под него, ее не видно, и можно разглядеть широкий нос с чуть набрякшими ноздрями и пространство под ним с широкой ложбинкой «для стекания соплей», и просторы щек, резко тормозящие под твердыми скулами. Лицо становится геометрией с прямым скульим углом. Потом оно, подымаясь вверх, обретает другую картину в виде мелковатых приплюснутых ушей, не способных удержать прядки волос, которые ей хочется зацепить за уши, но те какието снулые, и простую работу задержания пряди выполнить не способны. И волосы висят вдоль щек, подчеркивая их необъятную квадратность. Нет, у нее явное изобилие пространства лица, которое ничто не может спасти. Она упрямо не берет в расчет широкие, в поллица, глаза под сенью густых бровейкоромысел, ни высокий, даже несколько чересчур, лоб, который имеет свойство не загорать, а быть светлым и гладким, на нем даже эти гниды лица, угри, не возникают. Но кому в наше время интересен лоб? На него спускают челки, его
туманят подцвеченными колечками волос, на него напяливают толстенные жаркие шерстяные обручи, дабы зачеркнуть, низвести это место, которое когдато числилось челом. То бишь корнем человека. Нет, девочка современная чело не ценит. Она не нравится себе, даже не подозревая о возможности считаться красавицей, если иметь в виду, что у нее широкий рот с чуть оттопыренной верхней губой, которая в отличие от оттопыренной нижней несет информацию об уме и добром нраве и еще о чемто таком, чего нижней губе сроду не досталось бы.
        Нет, она себе не нравится. Она вся в отца. От него у нее широкость и пространство лица, мама у нее узенькая, как иголочка. Когда девочка ее рисует, маме хватает черточек пера. А папе нужна гуашь. Она знает еще одну такую же, как сама, девочку. У папы есть еще другая семья, где он приходящий, и там он завел такую же, как она, широкоскулую. Сестра всего на три года моложе, но они так похожи, что в кафе, куда водил их папа, на них показывали пальцем. Это было отвратительно. Три вместе с папиным противных лица. С тех пор она старается не встречаться с родственницей. Девочка вычислила: сестра родилась сразу после неполноценной девочки. Папе важно было убедиться, что не он виноват в бракованной продукции, вот он и рискнул чужой женщиной, которую, видимо, было не жалко, для эксперимента. Родилось головастое нормальное существо, а вместе с ним чувство благодарности к чужой тетке, ну и затянулся узел.
        
        Собака жмется к мальчику, принимая его за когото другого. Вот ведь тоже проблема подмены, когда случается этот фокус: я - не я. Ты - не ты. Когда заблуждение так сильно и плотно прикрывает суть, что люди запутываются напрочь, как в карнавале, а когда спохватываются и срывают маски, выясняется: рядом с тобой не тот. Но уже поздно. Мама рассказывает, что вышла замуж за папу назло подруге, которой папа очень нравился. Как это помаминому - устроить пакость близкому. Папа говорит, что ничего подобного не было. Может быть, может быть… Но все равно это было в маминой голове - значит, было на самом деле. Ну и каково ей жить с подменой? Она рассказывает, что у нее тогда был другой молодой человек, военный, и если бы она не устроила свинство подруге, мальчику, возможно, и в голову не пришло бы класть на следующий год ступню на рельсы, он бы ходил весь переполненный желанием убивать чеченцев и маршировать строем, имея в папах военного. Конечно, это невозможно представить, но и возможно тоже. Эффект подмены - это почти закон природы.
        Мальчик сидит долго, он не хочет возвращаться к Дине, он боится ее близости. В фильме много возбудительных сцен, и вдруг она опять возьмет его за руку. «Я же хочу этого!» - кричит он в себе, но ужас сильнее. И вдруг четко понимает: с Диной можно. Можно облизать ее губы. Можно засунуть руку под кофточку, она у нее коротенькая и не заправлена в юбку. Она ведь не любит Реторту, он проследил, как она его провожала к машине - никак. Просто шла следом и веточкой била его по спине, как бы гнала. Они не поцеловались на прощанье, и мама, следящая за парой тоже, сказала: «И с этим у нее дохлый номер». Поэтому женщину, свободную от обязательств другому, вполне можно трогать голой рукой. Но он сидит и гладит собаку, грязную и плешивую, а Дина сидит одна, и у него есть одно оправдание: она не девчонка, которую он как бы обязан развлекать присутствием, она учительница, она почти ровесница мамы, а он еще не вырос до такой степени, чтоб забыть о таких вещах. Он помнит: учительница. Гостья их дома. Мамина как бы подруга. Он гладит собаку. Он думает, что ей в жизни проще, потому что ей не надо возвращаться смотреть
кино, пусть даже четвертый (шестой) раз.
        Дина лежит на диване. Теперь, как бы он ни сел, он будет ее касаться. Она подтягивает тело к спинке и указывает ему место. Фильм уже катится к концу, сейчас покажут детей тех детей, которых он так любит. Эти новые дети ему не нравятся. Они, как и он, еще не дозрели, не дошли до самих себя, и мальчик печально и громко вздыхает.
        И чувствует Динину руку на своей спине. Она слабо так, как в бессилии, оглаживает его от плечей до пояса. Иногда пальцы ее замирают и тихонько выстукивают какойто текст, но тут же спохватываются и лениво волокут себя вверхвниз, вверхвниз. Он уже не видит кино. Он ждет постукивания, спина его - уже не его спина. Она затвердела и живет своей похотливой жизнью. И руки его, что плетью висят между колен, какието невероятно длинные и тоже не его. Они жаждут закинуться назад - это им запросто! - и вынуть изза спины Дину и переложить ее к нему на колени. Руки ждут, когда она еще разок постучит. И она стучит, но руки как висели, так и висят. Потому что нельзя. Это нельзя такое огромное, больше его сильных рук, больше спины, больше той силы, которая распирает его изнутри, больше самого большего. У этого нельзя есть имя. Слабак. Теха. Он не умеет идти навстречу судьбе, он предпочитает отсидеться, делая вид, что судьбы нет и никто не стучит ему пальчиками.
        - Горе ты мое! - слышит он голос Дины. - Ну повернись ко мне, несчастный. - Оказывается, он слабак - закон приказа понимает. Он поворачивается и падает прямо в эти губы, с которыми в мечтах он поступал грубо, теперь же так нежно касается их, что чувствует, как она замирает, Дина, как она затихла, когда он осторожно, смущаясь своей неловкости, прикасается своим бездарным ртом к ее фантастическим губам и понимает, что жизнь кончилась, но и началась одновременно.
        - Ты не целовал девочек? - шепчет она ему в ухо.
        И он не понимает смысла вопроса. Как будто так можно - касаться чьихто других губ?
        «Как прекрасно, правда!» - шепчет ему через какоето время Дина. Он же думает совсем другое: сейчас самое время умереть, потому что лучше не будет, он отдал себя всего, без остатка, в нем одна оболочка, и надо прожить целую жизнь, чтоб наполнить ее и стать снова собой. А может, это будет уже другой человек, не он? Во всяком случае сейчас его нет, есть женщина, которая забрала у него жизнь, но это, видимо, и есть счастье?! Просто он не понимает, как она такая могла снизойти к нему? Она его целовала, она говорила ему: «Мальчик мой, мой божественный мальчик!»
        Фильм кончался. Сейчас в кадре тарахтит мусоросборник с крутящимся барабаном. «Прости, фильм. Но у меня сегодня нет комка в горле от того, что ты кончился, - думает мальчик, - понимаешь, со мной случилось это. Женщина, которая лучше всех, говорит мне, что я - лучший. Ты можешь такое представить? Я пока не могу, я пуст, я полон, я мальчик, я старик, я умен, я идиот…» Да, все так… Все.
        А потом был взрыв гексогена, тротила, был атомный гриб и смерть всего живого.
        Была мама.
        - Вон! - сказал ее голос. - Вон!
        Интересно, как давно она стояла в дверях?
        В огромной мятой ночнушке с полинялыми розами ткани.
        - Кажется, я люблю твоего сына, - смеется Дина. - Как в старой песне. Она нечаянно нагрянет, когда ее совсем не ждешь… Прости и смирись… Он вырос, и он прекрасен.
        - Вон! - повторяет мать. Но это совсем другое вон. Это уже патрон без пули, пчела без жала. Это форма без содержания. И мама понимает это и уходит както очень старо, чтоб не сказать постарушечьи.
        «Она сказала „люблю“, - думает мальчик, - или это мне послышалось… Послышалось… Потому что это не может быть правдой…» Но это не главная его мысль, главная - ему стыдно. Стыдно перед мамой, стыдно, что он забыл, как она близко… Любовь не побеждает стыд, она его как бы подчеркивает, обводит ярким цветом и - нате, вот вам - цветок с жгучей серединой стыда и сполохами вокруг.
        - Она успокоится, - говорит Дина. - Все матери проходят через это. Она нас простит…
        - Нет, - говорит мальчик. - Я ее знаю.
        - Но ты ни в чем не виноват перед ней! Ни в чем!
        «Это неправда», - думает он.
        В голове звук мусоросборки с крутящимся барабаном. В барабане мамина линялая ночная рубашка. Кажется, он тихонько вскрикнул и зажал рот, боясь, что появится отец, но залаяла собака.
        - У вас собака? - спросила Дина. - Я не знала.
        - Нет, она просто пришла, - отвечает он.
        - Запомни этот день, - смеется Дина. - К тебе в одну ночь пришли женщина и собака. Ты не бойся. Мать есть мать. Обычно они это не видят, но все равно узнают, догадываются. Твоя - увидела.
        Дина замолчала, но это был тот самый случай, когда понимаешь, что последующее за сказанными слово перекушено с хрустом, и его не восстановить. Мальчик смотрел и ждал, но женщина не сказала ничего. Она просто его поцеловала и вышла на крыльцо. Прямо в глаза ей смотрела луна, которую Дина не любила именно за бесстыжесть соглядатайства. «Если б она говорила, она бы мне тоже выдала», - подумала Дина. Но тут в ней родился гнев на женщину, которая наступила на радость.
        - Ну ладно, - говорит Дина, - подробности потом. Я пошла спать. - Она снова целует его. - Я люблю тебя.
        «Ей абсолютно нестыдно перед мамой», - думает мальчик. И еще он думает, что не подготовился к случившемуся, что у него нет чувств. Он хотел Динины губы, он их воображал, но вдруг получил все сразу, так сказать, в комплекте. Здорово, конечно, но… «Так берут девчонок, - думает он. - Называется „изнасиловать“. Но это вранье. Я сам этого хотел! Сам!»
        
        Девочка не понимает маму: почему она терпит параллельную жену. Она сказала маме: «Прогони его!» Мама дернула узеньким плечиком и ответила: «Дурацкое дело нехитрое». На этом разговор кончился. Девочка подумала, что у мамы, возможно, тоже есть параллельщик, и тут ей стало интересно размышлять именно о той женщине и том мужчине, которые неглавные в большой истории жизни. Они не записаны в паспорте, с ними не ночуют - папа всегда ночью дома. С ними не покупают стиральную машину - хотя это не факт, откуда она знает? Она подумала, что ради того, чтобы увидеть другой дом, где папа приходящий, она согласилась бы встретиться с этой дурой с квадратным лицом, но папа всегда зовет их то в цирк, то в кино, и она ему отвечает: «А пошел ты…» И мама кричит на нее за это. Хотя должна бы похвалить: дочь на ее стороне, дочь не предательница. Но когда мама делает ей замечания, некий господин вырисовывается в дымке голубой или какого она там цвета. И она думает: он всетаки есть или его нет? Но от мамы, когда она возвращается домой, никогда не пахнет ничем чужим (от папы пахнет), от мамы пахнет скукой. Такой у нее
запах - холодноникакой с примесью подъездного сквозняка. Она смотрит на других мам, что возятся с рассадой или подрубают новые юбки, или качаются в гамаке, или читают детективы. Даже взять эту отвратительную училку, что живет напротив. Девочка терпеть ее не может. От ее деятельности один вред. Взяла зачемто проволокой привязала к забору деревья, с ее подачи на территории изничтожены все укромные уголки, чтоб «не возбуждали» и «не побуждали» молодежь. Нет, такой мамы ей тоже не нужно. Пусть остается эта, какая б она ни была скучная и глупая.
        
        Он ложится на диван одетым и закрывает глаза. Он думает, что не уснет, но засыпает сразу и не слышит, как к нему приходит собака - дверь была открыта - и ложится на пол. Но до того она лижет его лицо, а ему снится, что это Дина. Проснулся он от шагов отца, который шел в уборную. Ночные и утренние родители выглядели дурно и неприлично. Он вспомнил маму в линялом исподнем, а потом и все остальное. «Чтото будет», - подумал он. И надо сказать, что ему стало страшно. Пришла даже мысль, что его могут выгнать из дома. Он бы разве смог жить с сыном, который, не выключив телевизор, делает это с учительницей? Он смотрит на себя с высоты отца и мамы, он себе не нравится. Он не так себе представлял этот переход в своей жизни.
        Возвращаясь, отец замечает собаку.
        - Откуда эта гадость? - кричит он.
        Мальчик при свете видит, что собака грязна и больна. Она вся в коросте и следах побоев, у нее гноятся глаза, от крика отца она вся напряглась и смотрит на мальчика с такой надеждой и мольбой, что выхода у него нет. Отец же нашел палку и стоит замахнувшись. Мальчик вскакивает и перехватывает руку.
        - Не трогай ее! Она больная. Ее надо вылечить.
        - Больных уничтожают, - кричит отец.
        - Нет, - говорит мальчик. - Нет.
        - Уходи с ней, куда хочешь, - кричит отец. На крик вбегает мать, и мальчик понимает, что она, не зная про собаку, думает, что речь идет о Дине. Но она видит несчастное животное, и все то, что копилось в ней всю ночь, все то, что изъело ее внутренности, вся ее готовность к уничтожению вылилась в дикий, абсолютно нечеловеческий вопль. Неумытые, кисло пахнущие родители как будто сошли с картин ужасов Босха, которого он любил за совпадение с собственным пониманием человечества.
        - Собака пришла ко мне. Я ей нужен. Это первое существо на земле, которое попросило у меня защиты… Вы понимаете это?
        - Ах! - кричит мать. - Он у нас оказывается еще и гуманист. Да ты сопляк, а не защитник! Ты сам еще звереныш, которого надо носом, носом тыкать в собственное дерьмо… Отец еще не знает, какое…
        - Все я про него стервеца знаю, - говорит отец. - Ничем меня не удивить.
        - О! Как ты ошибаешься, - кричит мать, - ты очень, очень, отец, ошибаешься.
        Отец показывает на дверь, за которой спит (вряд ли!) Дина. Мол, тише…
        - Вот именно! Вот именно! - кричит мама. Кажется, она забыла о собаке и ведет отца к рукомойнику, который у них на улице. Он у них краденый, трехсосочный, впрочем, как у всех. Лет шестьвосемь тому назад рядом был дом отдыха для слабослышащих. Глухие не шумели, и все считали, что им очень повезло. Но все равно убогих не любили и не позволяли детям заглядывать к ним через забор. Когда вся система оздоровления страны была перебита по хребту, дом отдыха остался пустым от глухих, но очень оснащенным для вечно алчущих дачников. Вынесли все. Отец, гордый, принес трехсосковый умывальник, мама - два ведра с надписью «каша» и «кисель». Мальчик видел разобранные ведра с черным по цинку: «помои», «уборная». Вынули рамы, вынесли пластиковые стулья из столовой, мама успела взять два пледа с дырками посередине. Она положила на дырки два куска ткани от его детского клетчатого пальтишка, и теперь пледы лежат на родительских кроватях. Клетка выглядит вполне.
        Так вот сейчас они оба стучат сосочками рукомойника и, видимо, мама рассказывает отцу о Дине. «Если она будет прогонять собаку, я уйду из дома. Странно, - думает мальчик, - для меня сейчас главное - собака. Чтото со мной не так?» Кипяченой водой он промывает ей глаза. Моет уши. Собаке нравится. Она лижет ему руки. Чтото надо делать и со всем остальным, но он не знает - что. Но он знает женщинуветеринара, которая иногда приходит сюда к собачникам и кошатникам. Говорят, она берет сумасшедшие деньги, но он не знает, с какой цифры деньги считаются такими.
        Возвращаются после умывания и отец с матерью.
        - Чтоб через час ее не было! - кричит отец.
        «Кого?» - думает он.
        - Я не сказала папе, - бормочет мать. - Его сердце может не выдержать. Я справлюсь с ней сама. - Она пальцем показывает на дверь, за которой, конечно, не спит Дина. Мучительно сладкое желание охватывает его так, что он сгибается, как от удара. Мать смотрит в упор.
        - Эту суку надо повесить на суку, - говорит она.
        Вот эти «убью», «уничтожу», «повесить на первом суку», «отрубить руки, ноги» - это мамина лексика. Она, в сущности, занимает половину ее слов. Он знает, что она, в общем, не злая, но убойные ее слова так давно ему противны, что однажды он ей сказал:
        - Ну пойди уже убей когонибудь!
        Она тогда остановилась с открытым ртом и так и стояла, пока он не засмеялся: «Да закрой ты рот!»
        - Что ж ты так обо мне? - голос ее дрожал. - Что я у тебя, убийца?
        Он сказал, что он дурак, просто ляпнул.
        Поэтому и эти последние «суку на суку» в расчет брать не следует. Он сейчас уйдет с собакой к ветеринарке, и пусть эти женщины поговорят сами. Отец сейчас уедет. Они останутся вдвоем.
        Ему стыдно за тот будущий разговор, от которого он бежит. Ему жалко Дину. Он понимает, что ему полагалось бы ее защитить, но он не знает как… Он только может сказать: «Мама, я этого хотел!» Этого достаточно или мало?
        Нет, у него нет даже этих слов, чтоб сказать их маме. Они не сойдут с его языка. И он уходит с собакой.
        
        Родители не разойдутся, потому что им важно не выглядеть сволочами передо мной. Никто не хочет выглядеть сволочью, а пуще всего сволочь. Вот они и будут тянуть эту резину ради трудного подростка. Отец вернется ко второй жене, и очень может быть, что там будет такой же точно скандал. А может, и нет. Может, та, другая, некрасивая девочка - сплошная родительская радость, и с ней одно удовольствие ходить по музеям, в которых у нее в нужных местах начинается сердцебиение, а за ним следуют хорошие дела. В сущности, таким детям родители и не нужны. Они уже готовые. Они получились, а вот она - нет.
        Сейчас столько журналов с красотками, одетыми и голыми, с коронами и без, в руках мужчин и на свободном ветерке. Красавицы со штампом «красавица». Девчонки в школе до дыр их рассматривают. Готовы друг другу лицо раскровянить, скажи только, что Бритни Спирс - ничего особенного. То же и про красавцев. Ах, Каприо! Ах, этот наш рыжий Иванушка! Ей они не нравятся, никто. Ни женщины, ни мужчины. Они ей даже неприятны, потому что фальшивы, как будто из картона. Она не могла бы протянуть яблоко этой самой Бритни, потому что не может себе представить ее жующую. Это какаято другая специальная порода людей - людей для показа. И она - а ведь никто этому не поверит - не хотела бы быть среди них. Она хотела быть красивой, но красивой среди людей, чтоб быть для них живой и чтоб ей могли протянуть яблоко. Далось ей это яблоко.
        Мысленная жизнь куда крепче реальной. Вот она едет с отцом к его женеподельнице, и дверь открывает сестра. Они обнимаются, две одинаковые девочки, а потом садятся за стол, и девочка видит место отца, где он сидит, когда бывает здесь, и его тарелку, и рюмку, и даже его личную салфетку. Воображенная картина так изумительно ярка, что девочка возвращается в дом и рисует салфетку с мережкой в два ряда.
        - Лучше бы ты научилась это делать руками, а не карандашами. Твоя бабушка была прекрасной мережечницей. У нас была дюжина салфеток. Куда все делись? - Это мать посмотрела через плечо.
        - Как это называется? - спрашивает девочка.
        - Мережка. Ты должна помнить. У бабушки мережка была повсюду - и к месту, и ни к месту. А салфетки все кудато делись.
        Нет, бабушкиных рукоделий она не помнит. Она видит отца в том доме, а по правую его руку лежит на столе салфетка с мережкой. А сестра с выпуклым лбом протягивает ей яблоко с красным боком. А женщина - как бы жена - вздыхает, и в глазах ее мука Девочке это нравится. Она уважает муку. Это чувство высокого полета. Не каждому дано.
        
        Ветеринарка в резиновом фартуке и резиновых сапогах поливает огород. Она не бросает шланг на землю, увидев мальчика с собакой, а смотрит на них пристально и оценивающе.
        - Это Динка, - говорит она мальчику. - Ее бросили евреи, уезжающие в Израиль. То есть они оставили за нее мебель и зимние вещи, но Динку выгнали сразу, не успели евреи взвиться. Ты же знаешь, что люди сволочи, или еще нет?
        - Знаю, - отвечает мальчик. - Она ночью ко мне пришла.
        - Она давно ходит и ищет, и за это время успела быть столько раз битой и травленой, что мне ей уже не помочь. Могу усыпить.
        Мальчик молчит. Собственно, внутренне он молчит с той секунды, как узнал, как зовут собаку. Это же надо! «К тебе пришли в эту ночь собака и женщина», - сказала Дина.
        - Две Дины, - скажет он ей.
        - Попробуйте полечить, - говорит он. - Я найду деньги.
        - Тебя прибьют родители, - говорит ветеринарка. - Они у тебя крутые старики.
        Старики? А, это просто выражение «крутой старик». Он сам может себя так назвать.
        - Я попрошу в другом месте, - говорит он.
        Только тут женщина в фартуке положила шланг и отключила воду. Она подошла к собаке и, присев на корточки, посмотрела ей в глаза.
        - Тварь живучая, - сказала она. - Ты ей промыл глаза, и в них уже посверкивает. Будешь приходить с ней каждый день. Я к вам не пойду. Я выпишу лекарства. Они дорогие. За сеанс лечения я беру двести рублей. Меньше пяти раз не обойдемся. Дома дашь ей покой и питание. Ее будет рвать, и из нее будет выходить всякая гадость. Убирать за ней сразу. Она должна пожить в чистоте и тепле.
        - Я согласен, - говорит мальчик.
        Она идет выписывать рецепты. У него ни копейки. Значит, надо возвращаться и просить у Дины. Больше не у кого. Придумано хорошо, но страшно. С чего он взял, что человек Дина пожалеет собаку Дину? Люди ведь сволочи. Он с этим согласен. Даже очень хороший человек хоть немножко, но сволочь.
        Дома одна мама.
        - Где Дина? - спрашивает мальчик.
        - Я вышвырнула эту гадину и потаскушку, - отвечает мама. - С тобой следовало бы поступить так же, но ты просто дурак, идиот… Посмотри на себя и на эту собаку - и диагноз готов.
        Всетаки он этого не ожидал. Он был уверен в бездействии маминых слов. Он почувствовал себя подонком, что ушел, а должен был остаться. Он не знает, что бы он сделал, но было бы чтото другое, а не эти слова «вышвырнула», «гадина» и «потаскуха». Ему хочется плакать.
        Невероятный, ни с чем не сравнимый стыд перед женщиной, которую он целовал ночью. С ним случилось самое прекрасное, что бывает на свете, а он, Иуда, убежал, не спас, не закрыл своим телом.
        - Я пойду за ней, - сказал он.
        - Нет, ты не просто дурак. Ты даун, - смеется мать. - Даун, воняющий шлюхой и бегущий по ее следу.
        Он понимает, как убивают матерей. Как нечто чужое по вкусу, по запаху, по цвету, как пришельца без лица и сердца. Чтото, видимо, проступило на его лице, ибо мать кричит:
        - Ну убей меня, убей.
        И тут он видит, как сползает она по притолоке двери, как разъезжаются в стороны ноги в стоптанноперетоптанных тапочках. В растворе ног ночная рубашка в линялых розах. И не надо убивать Все сделано.
        «Как тряпичная кукла», - думает он отстраненно и сам себе говорит, что он ведь не видел тряпичных кукол, он видел их только в какомто фильме ужасов. Так вот ноги мамы в разные стороны и голова на плече - в кино было точно так. Страшно и немножко противно похожестью на человека, не будучи им. Тонко вверх взвизгивает собака.
        «Вот все и кончилось, - думает он. - Не надо объясняться и оправдываться. Она все сделала сама».
        Он смотрит на тряпичную куклу, которую он не любит, и ему ее не жалко, но тут же ужас, что это всетаки мама, накрывает его с головой. Мальчика охватывает такое невыразимое страшное чувство потери, что он хватает маму под мышки и тащит на диван. Он складывает ей ноги вместе, дует ей в лицо, вспоминает об искусственном дыхании изо рта в рот. Наклонившись, он слышит, что из тонкой створочки междугубья идет звук. Живая! Он бежит к соседям, у которых есть мобильник.
        Хозяйка говорит, что ничего похожего у них нет, но изза ее спины выходит девчонка и протягивает ему телефон. «Знаешь, как?» - «Не знаю, - отвечает он. - Вызови сама!» - Девочка отходит подальше от матери, которая норовит выхватить из ее рук эту якобы несуществующую штуку, но худенькая девочка замахивается и с первого раза дозванивается куда надо.
        Они оказались на самом деле скорыми и уже через десять минут возились с мамой - чтото кололи, чтото измеряли. Мама открыла глаза и сразу попыталась встать, но ее грубовато прижали к дивану.
        - Не шевелитесь, мамаша. У вас декомпенсация, но инсульта, кажется, нет. Надо следить. Вызывайте участкового врача. В случае вторичной потери сознания и если перестанете чувствовать руки, ноги или начнете заплетаться языком, - тогда нас. Приедем, заберем в больницу. Тут рецепты. Бегом в аптеку. - Это они мальчику. - Понянчи маму, - сказал один парень, - она у тебя сейчас маленькая и слабенькая. Пусть она поспит.
        В руке куча рецептов - человечьих и собачьих. Он идет искать мамину сумочку. Он никогда в нее не лазал. Если ему нужны были деньги, он приносил сумочку маме, и она открывала ее и вытаскивала оттуда десять рублей или двадцать, щелкала замком быстро и на место сумочку относила уже сама.
        В сумочке была одна мелочь, но лежал конверт, на котором было написано: «Суслова. Отпускные и зарплата за I пол. июня». Всего в конверте было девятьсот сорок семь рублей. Ему показалось, что этого достаточно.
        Когда он вынул конверт, он ощупал внутри еще чтото, но сумочка была пуста, видимо, у нее было фальшивое дно, во всяком случае это было неуместное наблюдение при необходимости скорых действий.
        
        Девочка отслеживает приезд и отъезд «скорой». Она понимает: все случилось изза собаки, которую она пустила во двор соседям. В отличие от ее папы в той семье не нашлось умельца делать для приблуды петлю, и мальчишка оказался с характером. Вот этого она от него не ожидала. Он ведь никакой. Собственно, это не так уж и плохо. Потому что какие все гадины и сволочи. Вонючие, с грязными ногтями. Никакой с ними не дружит, но и не ссорится. Она в размышлении - что это? Ему по фигу, какие они, или он их боится и потому заигрывает, зовет во двор, и они орут козлиными голосами? Никогда ничего не знаешь наверняка. Сейчас она ему сочувствует. Остаться с умирающим - бррр - не позавидуешь. Тем более если он мать любит. Он ведь даже собаку не прогнал. Ветеринарка както приходила на участок, делала кошке укол. Когда уходила, то очень громко спросила: «Хотелось бы мне знать, кому тут досталась от Швейцеров люстра из горного хрусталя? На кого она сверкает?» Мама поджала узенький рот и ничего не ответила. Девочка не поняла глубинного смысла вопроса, но какаято люстра года дватри тому назад у них появилась. Она
висела у них в холле городской квартиры, и именно изза нее мама купила круглый светлый ковер, а в простеночках повесила китайские лаковые миниатюры, которые достались им от одной из бабушек. В общем холл у них стильный. Все, заходя, говорят: «Ах!» Девочке он тоже нравится, но она не понимает, откуда ветеринарка знает про люстру? Она считала, что та тоже, видимо, от бабушек. Именно три года тому их запихивали в богадельню. И тут вдруг у девочки родилась замечательно яркая мысль, что папа и мама скреплены навечно не штампом в паспорте, не ею, дочерью, а именно двумя богадельнями. Это их черная метка до гробовой доски. Она подумала, что союз по совместному злу, может, еще и крепче, и та девочка, что так на нее похожа, так всегда и останется случайной девочкой в отличие от нее, утвержденной черной меткой. «Хорошая мысль, - подумала девочка. - Я ее буду долго думать».
        В доме же напротив происходило какоето шевеление, слышались голоса, но их было не разобрать. И она на всякий случай носила с собой мобильник, ожидая мальчика, который придет звонить своему отцу, что мама, мол, того… Она тогда обязательно пойдет за мальчиком, как бы ему в поддержку, а на самом деле посмотреть на свежеумершего человека, который еще не застыл в труп, а в котором еще даже происходят остаточные живые процессы - растет волос, например, и какаянибудь очень периферийная клетка в ножном мизинце, которой еще не сообщили о ее смерти, по привычке поделится, но две новорожденные малохольные дуры уже замрут в мертвой обиде на весь этот процесс, который именно на них дал отмашку! Но мальчик не шел, мама сказала, что поедет в город, а на вопрос «зачем?» ответила «затем». Поговорили, одним словом. Но не успела мама открыть калитку, как появился ее двоюродный брат - студентвыпускник, который очень рассчитывал на маму, что та ему поможет с работой в Москве. Девочка жалела дурака и все собиралась ему объяснить, что мама ему не помощница, что надо идти с открытым забралом к самому папе. Это куда
вернее.
        Неловко уезжать, если к тебе приехали, мама задергалась и сказала, что хорошо бы братик остался до вечера, потому как у нее набежало дел - одно, второе и третье. Братику это годилось. Он сказал, что свободен, как ветер, и мама тут же слиняла. Говорить им было не о чем. Дядя был, на взгляд девочки, и глуповат, и собой не очень. И он ей мешал вести наблюдение за процессом рождения смерти в доме напротив. Поэтому она включила гостю телевизор, а сама ушла в одно сохранившееся укромное место, из которого хорошо просматривалась соседская терраса. Плохо, что дядя знал про это местечко. Они однажды провели там какоеникакое время. Посидели на сваленном дереве, погоняли осу, которую, видимо, очень тяготило жало. Когда уходили, дядя на мгновенье посадил ее к себе на колени, девочка замерла, потому что ощущение было необычным, одновременно стыдным и приятным, но тут оса влетела ей под кофточку, пришлось ее убивать прямо на теле, а потом дядя сказал, что надо высосать жало, иначе может случиться анафилактический шок - она знала про это, поэтому дала ему свою голую спину, и он высосал жало, ей было очень
больно, и она ушла, просто шатаясь на ногах, мама сразу дала ей супрастин, и она уснула. Проснулась - дядиспасителя уже не было, а мама сказала, что это счастье, что он так вовремя вынул жало. В ее детстве одна девочка умерла, потому что вокруг нее в такую минуту оказались одни олухи царя небесного. Девочка же помнила легкое задержание на мужских коленях, собственное замирание, на которое и прилетела оса. Но это, так сказать, не для мамы. Девочка разглядывала в два зеркала засос под лопаткой, который саднил довольно долго.
        И вот он, жалососущий дядя, тут как тут, а мама там так там, и ей нехорошо быть в укромном месте, потому что она помнит про его колени. «Черт бы тебя побрал», - думает девочка, возвращаясь в дом. Она рассказывает дяде про соседей, у которых была «скорая», про собаку, которая ночью забрела к ним, потому как ничья, и - видимо - так напугала хозяйку, что ту хватил кондратий, и теперь еще неизвестно… Ах, как это ему неинтересно про чужой кондратий! Просто лицо сползло от ненужности ему чужого горя, сползло и ушло восвояси. Осталось одно пятно лица, эдакий пульсирующий агрессивный круг. То, что он агрессивный, девочка поняла за три секунды до того, как дядя развернул ее спиной к себе и задрал кофтенку.
        - Как тут моя хирургия? - спросил он голосом пятна, и девочка рванулась так, что кофточка порвалась на две половинки. Одна осталась в руках дяди, а вторая зацепилась за бретельки лифчика.
        - Ты меня не раззадоривай, - сказало пятно, - я и так в полной боевой. И я хочу тебе это сделать, потому что лучше я, чем кто другой. Я буду нежен, как ангел. Вставлю, не заметишь. - И он шел на нее, большой и сильный, у нее остро заболел укус, как будто вспомнил, как из него тянули жало.
        Но тут во дворе напротив раздались крики, и она отпрыгнула от родственника и даже выбежала на крыльцо и только там сообразила, что сверху считай голая. Но напротив все было тихо, а потом раздался еще крик, и она сообразила, что ссорятся соседи с другой стороны. Поэтому она сняла с веревки майку, влезла в нее и задумалась. Всетаки, получается, она остро ждала смерти соседки. Девочка даже вздрогнула, осознав, что так дурна и ей не жалко человека, но философски решила, что негоже отрекаться ни от каких мыслей и чувств, если они тобой овладевают. На слове «овладевают» вспомнился дядя, но он уже не был пятном и дядей жалососущим, это был абстрактный мужчина с конкретными намерениями. Но несмотря на отвращение к дяде, отвратительное желание, которое она в себе ненавидит, вторглось в нее, и она сказала себе: «Сука!» Надо было уходить из места стыда. Девочка одернула маечку и вышла за калитку. Ей захотелось обойти дачу, где сосредоточилось столько влекущих ее вещей - недобитая собака, недоумершая учительница и этот мальчишка. Нет, он ей не нравился, поскольку был сыном противной ей женщины. Он был
сопляк, урод, из тех, кого родители кормят из ложки до самой пенсии. Так сказала ее мама, и девочка крикнула ей: «Я не такая!» - «При чем тут ты? - ответила мама. - Ты девочка. Для тебя другой закон».
        Что имела в виду мама? И почему в ее душе шевельнулся страх? Откуда ей было знать, что будущее, о котором мы знаем, что ничего о нем не знаем, не столь коварно замерший в засаде враг, оно упреждает нас, шлет свои знаки, и, бывает, люди их считывают и делают слабые поправки текущей жизни. Вот и этот страх явился болью в сердце, намекнув, что не будет в ее жизни ни кормежки стариков, ни богаделен, но однажды случится самолет, который никогда не вернется на землю. Этого девочка прочесть в буквах страха не могла, просто остро не захотела ни старости, ни самой жизни. Правда, потом вспомнила ту, что была ее сестрой, а значит, тоже была «девочкой с другими законами». «Куда ему тащить двоих, - подумала она об отце. - Ведь он в семье добытчик, мама - так, специалист по зарабатыванию копеек. Она внештатный автор, пишущий на очень узкую тему - о фольклорных ансамблях». На взгляд девочки, дурее дела нет. Но у мамы на эту тему диссертация. И когдато ей даже платили какието деньги как научному сотруднику. «Какие деньги?» - спросила девочка. - «Сто двадцать рублей», - ответила мама. Девочка зашлась в смехе, а
мама кричала, что это те сто двадцать, когда метро было пять копеек, а сыр российский стоил три рубля килограмм. Но девочка все равно смеялась, потому что пять копеек в метро - тоже смешно. Сейчас мама приносит домой рублей пятьсот, но это если возникнет какойнибудь «балаганлимитед». На «че те надо, че те надо» мама цвела и пахла месяца четыре. Папа ушел из инженеров в автосервис. Держит на плаву две семьи. Если бы не последний случай с собакой, которую он хотел повесить, девочка сказала бы, что с отцом ей повезло. Но сейчас она его ненавидит.
        
        В аптеке на все про все не хватало трехсот с лишним рублей. Он оставил рецепты и деньги в кассе и сказал, что сейчас донесет.
        Он шел и понимал, что взять не у кого. Они ни с кем здесь не дружили, но главное - на общем собрании товарищества дачников было принято решение: никто не должен давать деньги, если просят дети и подростки. Эти сволочи (они!) теперь так обнаглели, что могут просить на лекарство больной матери (просто его случай, как по учебнику), на хлеб и молоко голодному братику и мало ли на что. На самом деле все они - дети - наркоманы и подлецы.
        Возле магазина стояли старушки с нехитрыми дарами природы. Петрушкой, свеклой, красной смородиной, красноперыми окуньками торговал с трудом держащийся на ногах алкаш. Какаято женщина держала за плечики платье с ценником. Мальчик снял с себя кожаную (из Монголии) куртку и встал рядом. Это была его первая взрослая вещь. Отец ее купил себе, но «Где у дурака ум, знаешь? Там и у твоего папочки, - прокомментировала мама. - Ну какой он сорок восьмой? Какой? Он уже давно пятьдесят второй, но пищит, а лезет». Так ему обломилась эта куртка, она была великовата, но это даже нравилось после узких и коротких пиджачков, которые он носил уже две тысячи лет от рождения Иисуса Христа. Куртка стоила отцу пятьсот рублей, но матери он сказал - триста. Те виртуальные двести всегда существовали в голове у мальчика, придавая куртке некий другой надценочный вес.
        К нему подошла цыганка, и он испугался. Он много слышал о том, как легко обмишуривают простой народ эти лихие непоседельцы, поэтому он надел куртку и сделал вид, что уходит.
        - Увидел цыганку и испугался? - засмеялась женщина. - Правильно делаешь! Ты же за свое барахло хотел большие деньги, а красная цена твоей куртке копейка. - Мальчик уходил, но она шла следом, и он боялся, что приведет ее к дому, но ему там нечего делать, ему надо вернуть аптеке долг, поэтому он и пошел к аптеке. Но цыганка зашла за ним и туда.
        - Принес? - спросила кассирша.
        - Нет еще, но я принесу обязательно. Вы мне только дайте по несколько таблеток, чтоб я мог дать маме и собаке.
        - Ты тронутый? - сказала девушкапродавец. - Кто же тебе будет распатронивать коробки? А ты возьмешь и не придешь.
        - Но куда ж я денусь от больных? - недоуменно спросил мальчик. - Я ж обязан.
        - Сколько он должен? - спросила цыганка.
        - А ты иди отсюда, иди! - закричала кассирша. - А то милицию вызову.
        - Он же хотел продать куртку, потому что ему не у кого взять. Я бы купила, если это нормальная цена. Сколько он должен?
        - Не говорите! - закричал мальчик.
        - О господи! - вздохнула кассирша. - Покажи куртку!
        Она долго ее щупала по швам, проверяла кожу на сгиб, нюхала ее и даже зачемто лизнула. Потом бросила ее в угол аптеки на стул и выдала мальчику лекарства и рецепты.
        - Столько она и стоит. Может, чуть больше, может чуть меньше.
        Мальчик хотел сказать о той цене, что была у него в голове, - пятьсот рублей, но не решился. Главное - лекарства были в руках, а к ветеринарке он пока не пойдет. Они вышли из аптеки вместе с цыганкой.
        - Сколько она тебе дала?
        - Нисколько, - ответил мальчик. - Мне не хватало триста двадцать семь рублей.
        - Дурак, - лениво ответила цыганка. - Я бы дала тебе пятьсот.
        Он понимал, что она врет, можно сказать абсолютно точно это знал, но почемуто было приятно встретиться с этой ценой, как когдато встретился с ней папа. Он не верил в пятьсот рублей и сам не знал, почему. Просто он всегда чувствовал: вокруг всякой житейской истории есть как бы другая, тонкая, эфемерная, состоящая из надмыслей, надчувств и чегото там еще. Бывает, что житейскую историю забываешь напрочь, а эта, другая, остается паутиной, и ты за нее все время цепляешься и думаешь, с чего это она тут? Хотя хорошо знаешь, с чего… Так в пространстве воздуха, зависнув то ли на кислороде, то ли на водороде, а скорее всего на мощи азота, живут себе эти двести рублей. Но хватит об этом. Главное - есть лекарства. А в холодильнике есть куриные ноги, из которых он сварит бульон для мамы и собаки.
        Мама спала, чуть присвистывая и приклокотывая. Собака ждала его на крылечке. Он смазал ее мазями, втирая их нежно, но сильно. Закапал ей глаза, уши. Скормил таблетки с куском колбасы. Собаку стало рвать в сущности сразу. Он из блевотины палочкой вытаскивал таблетки, чтоб потом дать ей их снова. Обессиленная, Дина лежала на боку и тяжело дышала.
        «Что же делать? Что же делать?» - думал мальчик. Он раздавил спасенные таблетки и влил их вместе с водой в оскаленный собачий рот. Рвоты больше не было, но собака описалась и обкакалась. Он помыл ее и положил на чистое старенькое детское одеяло, на котором мама обычно гладила. Сверху прикрыл Дину своим детским плащиком. Поставил варить ноги. Собака уснула, а он стал изучать инструкции к лекарствам. Он мало что понимал, но по цене таблеток сообразил, что поступил правильно, всетаки скормив их Дине. И тут он услышал стон мамы. Она лежала с открытыми глазами, в которых стыл ужас
        - Сейчас я тебе дам таблетки, - сказал он ей.
        - Дай мне тазик, - сказала она. Он не понял, зачем.
        - Я отведу тебя, - сказал он.
        - Быстро тазик, - тихо закричала она.
        Но он опоздал. Ее стало тошнить прямо на одеяло. Потом мама откинулась на подушки, и лицо у нее было цвета плохой белой бумаги. Он снял с нее одеяло и обнаружил, что с мамой случилось то же, что и с Диной.
        «Запах хуже, чем от собаки», - подумал он, приподнимая маму, чтоб вытащить белье.
        Он испугался этой мысли, ибо всякая мысль рождает следующую. Он открутил голову этой мысли, что мама пахнет хуже, представив, что это птица. Но от этого стало еще мучительней - он никогда не откручивал головы птицам, но уже и не надо было об этом думать. Все прошло. Он убирал за мамой, не думая о запахе, не помня его. Он попросил маму поднять руки, чтоб снять с нее рубашку с линялыми цветами. Она испуганно подняла руки, и он не стал отворачиваться от ее враз покрывшегося пупырышками тела, от складок живота и клока волос между ногами в синих раздутых венах.
        - Рубашка на второй полке, - сказала мама, когда он постелил ей все чистое и принес свое одеяло и укутал ее, как маленькую.
        Рубашки мамы были все старенькие, чистые, но неглаженые. Он выбрал менее линялую в синих цветочках.
        - Я поглажу.
        - Зачем? - сказала мама.
        - Хочу, - ответил он.
        Так как одеяло для глажки у Дины, он гладил рубашку на махровом полотенце. Мама смотрела, как неловко орудует он утюгом, и вдруг заплакала.
        - Ты чего?
        - Рюшечки замяли, когда я еще отдавала белье в прачечную, - сказала она. - Их теперь не поднять.
        Но он толкал носиком утюга в увялые кружавчихи, он их вздымал, чистый запах стирки напомнил ему, что он сегодня не ел, но есть было нечего. Дождется всеобщего бульона.
        Когда он надел на маму рубашку, она прижалась к нему и прошептала, что ей рюшечки гладила только ее покойная бабушка, а уже даже ее мама считала, что достаточно того, что белье чистое. «Нагладить финтифлюшки всякие у меня жизни нет», - говорила она.
        - И у меня не было, - сказала мама, обхватив его руками и не отпуская. - А у тебя, получается, есть.
        - Я принес лекарства, тебе надо выпить.
        - Ты ходил в аптеку? А где взял деньги?
        - У тебя в сумочке.
        Как она встрепенулась! Мальчик, зная состояние матери, мог сравнить это с прыганием курицы, которой только что отрубили голову. Курица еще не знает про это и безумно скачет всем всполошенным телом, потому что информация о ногах осталась там, в лежащей в отдалении голове. А энергия и жажда жизни, получается, - в туловище. Мальчик видел это один раз, в детстве, когда они ездили на теплоходе и выходили на остановках изучать жизнь и природу. Относилась ли курица к жизни или природе?
        - Дай немедленно сумочку, - полукричит мама, и глаза у нее круглые и безумные.
        Он боялся, что она обнаружит пустой конверт, но, видимо, маме хватило его присутствия в сумке, она достала мелочь и отдала мальчику: «Купишь хлеба!» Громко, как всегда, защелкнула замок, но в руки сумку ему не отдала, положила рядом с собой.
        «Она даже не пересчитала деньги, - подумал он. - Вернее, она даже не увидела, что он пуст. Ну да… Ну да. Конверт же на месте. А я выше подозрений».
        Почемуто это заключение не принесло ему удовлетворения. «Выше подозрений» было сродни «слабак» и «теха». Недавно «выше подозрений» назвали его отца.
        Приходила мамина сестра, у которой вода в жопе не держится (мамины слова). Она сказала маме:
        - Ты очень запущенная женщина. Тебе уже можно дать пятьдесят, а то и больше.
        - Ну дай! Дай! - кричала мама. - Может, я и прожила все сто! Откуда тебе знать!
        - Не преувеличивай. Ничего ты не прожила! - отвечала сестра. - У тебя все в жизни в порядке. Вот если б благоверный твой положил на сторону глаз, ты бы встрепенулась.
        Но они все, и он, мальчик, тоже, стали так хохотать, ибо представить папу с глазом на стороне было невозможно. «Никому он, кроме меня, не нужен, а потому выше подозрений», - говорила мама. И мальчик с этим соглашался. Папа - не добыча, чтоб на него ставить силки. Папа - овощ в огороде. Мама тоже овощ. В общем, жаль их, дураков. Почему же тогда от этой грустной мысли пришло к нему успокоение?
        С одной стороны, люди - овощи, но ведь овощи в своем огороде. Собственность. И он их овощная собственность, поэтому никаких потрясений от него не ждалось. «В лунку его, в лунку!» - закон жизни.
        «Надо забрать у нее сумочку, - подумал мальчик. - Когда она уснет».
        Сейчас его больше занимала собака.
        И он пошел к ветеринарке и сказал, что боится за собаку, привести ее нельзя, она лежит на боку, а денег у него нет. Все ушло на лекарство.
        - И куртка, - сказала врач. - Я ходила в аптеку, мне рассказали. Подожди меня. Я пойду с тобой.
        - Я потом отдам, - бормотал он всю дорогу. - Приедет отец…
        - И выгонит тебя с собакой.
        - Нет. Он не выгонит. Это мама могла бы. Но у нее нет сил. Она сама в лежку, как и Дина. И тошнило их обеих.
        Дина лежала так же. Мама уснула, и он тихонько забрал у нее сумочку. Врач увидела и чистое одеяло, и детский плащик. Она была несентиментальная женщина и вековечный спор, кто лучше - звери или люди, давно решила в пользу зверей. Людей она не любила по двум причинам - за жестокость и отсутствие ума. Она отказывала в нем двуногим практически всем, без исключения. Хотя список исключения у нее был. Коротенький, на несколько персон. Мог ли думать мальчик, что сейчас вписан в этот список сразу после Джой Адамсон, о которой мальчик слыхом не слыхивал и которую уже давно съели животные, которых хрупкая женщина почитала выше людей. А ведь при другом раскладе мыслей могла быть жива. Так что спор «за» и «против» до сих пор ответа не имеет, но мальчик получает с этого спора навар в виде бесплатного укола, даже двух, бездомной Дине, лежащей на крыльце с полным безразличием ко всему происходящему.
        - Посмотрим, - сказала ветеринарка. - Конечно, нужен бы рентген. Может, у нее внутри уже полная смерть, а мы в нее тычем. Но глаз у нее живой. Он еще в ареале жизни.
        Она ушла, не спросив, когда он принесет деньги, а наоборот, сказав, что завтра заглянет сама.
        
        Жалососущий дядя дремал на диванчике, положив ноги на стул. На лице его вздымалась вверхвниз, вверхвниз, западая в открытый рот, половинка ее кофточки. В месте рта она была заслюнявлена.
        Гнев, отвращение, желание искорежить это отвратительное мужское мироустройство накрыли ее с головой. Бог не дал ей винчестера и бластера, а дьявол, находясь всегда ближе к осуществлению наших низменных желаний, обратил ее внимание на чайник, что стоял на столе. Он был еще горячий: видимо, дядя разомлел после чаепития.
        Девочка схватила ручку и ловко попала струей в это самое место смыкания ног, где клубочком свернулось нечто, делающее людей скотами и сволочами. Конечно, он вскочил и заорал. Он не кинулся на девочку, а стал с криком снимать штаны. Девочка бросила чайник на пол и ушла из дома.
        - Где у вас аптечка? - кричал дядя.
        - Где… Где…- бормотала она, уходя. - У тебя на бороде.
        Она была абсолютно спокойна. Если он на нее пожалуется, она скажет, что он к ней приставал. Пожалуйста вам, две половинки кофточки. Она не хотела думать о будущем скандале, чему быть - того не миновать! Была радость сделанной мужчине боли. Конечно, вряд ли у него отсохнут яйца - кипяток крутым не был, но враскоряку он походит. Это уж точно. И у него будет там сползать шкура. Брр… Месть была сладкой, и девочка подумала: «Я понимаю, как убивают».
        Надо было спасать этого придурочного, перекормленного с ложечки. Мысль об убивании она оставила на потом. Пригодится.
        - Эй! - крикнула она во двор мальчику. - Эй ты, олух!
        
        Сварился бульон. Он хорошо пах, и мальчик всетаки сбегал за хлебом, потому что не был обучен есть без хлеба.
        Когда он доедал, он вспомнил то, что было с ним ночью. Вернее, не так… Он помнил об этом все время, когда продавал куртку, когда вылавливал из рвоты таблетки, когда увидел мамины лобковые волосы, серого такого цвета, когда тыкал носиком утюга в рюшечки, когда бегал за хлебом. Все случившееся ночью жило в нем, как бы затаившись, без права проявления. А вот сейчас он почувствовал, что с этим живым и острым воспоминанием ему уже не справиться, оно охватило его всего и требует мыслей и чувствований только о нем. Ты хочешь! Ты хочешь! Ты хочешь! - кричала в нем плоть, пришлось пойти и выпить холодной воды, а потом плеснуть этой водой себе в штаны. Но тут проснулась мама.
        - Тазик! - сказала она. И он был на этот раз скор. Ее вытошнило немного, но она сказала, что сразу стало легче, хорошо бы открыть окно, а то пахнет этой гадостью. Он открыл. Мама стала дышать жадно, как бы впрок.
        - Не надо так, - сказал он ей, - не напрягайся. Лежи спокойно. Больше нужного ведь не взглотнешь.
        Почемуто она обиделась.
        - Тебе воздуха жалко? - спросила она. - Ты хочешь сказать, что перед смертью не надышишься?
        - Какая смерть! - возмутился мальчик. - Тебя же не взяли в больницу, было бы что опасное, увезли бы…
        - Они ждали взятку, - злобно ответила мама.
        Он похолодел. Такое ему в голову не приходило. Но на этот момент у них не было ни копейки. Не дай бог мама кинется сейчас за сумочкой.
        - Ты прогнал собаку? - спросила мама. - Ты понимаешь, что это ты меня довел всем своим поведением?
        Он молчал.
        - Какова сука? Нет, какова! - говорила мама, и это можно было отнести сразу к двум Динам, но мальчик переместил мамину злобу на собаку. Ему стало стыдно этого, но внутри его было столько нежности и благодарности к Динеженщине, он так жаждал ее, что впору было идти и снова поливать себе в штаны.
        - Тебе всего пятнадцать, и ее можно посадить за растление. - Мама в вздыбленных рюшечках выглядела воинственно. Он почувствовал ее запах. Он был дурен. Он стыдил себя за физиологические чувства. Она же мама. Она слабая. Ей плохо.
        - Она всего на три года меня моложе, - продолжала мама. - Ты хоть знаешь, сколько мне?
        - Конечно, знаю, - сказал он. - Но тебе не надо думать про это. Ты себя расшатываешь. Успокойся…
        Но ее снова стало тошнить. Снова он не успел с тазиком. Снова пришлось все с нее снимать. И он видел нагое, откинувшееся в бессилии тело, и оно не было для него женским. И оно плохо пахло. «Какая я сволочь!» - сказал он себе, начиная мыть и убирать. На этот раз он не гладил рубашку. Она была толстая, бумазейная, без украшательств, с грубыми поворозочками у горла.
        - Она тут на случай холодов, - пояснила мама, хотя зачем это ему знать, что у нее и для чего. Он натянул на маму рубашку, придерживая ее в сидячем положении. Голая спина была холодноватой и твердой, а груди висели беспомощно и както виновато.
        Он вспомнил их сладкий, защитительный запах в детстве и снова назвал себя сволочью. Как бы во искупление он надевал рубашку медленно и нежно, помогая продвигать в длинные рукава поникшие руки. Видимо, она почувствовала эту нежность, потому что прижалась к нему и заплакала.
        - Прости, - сказала она. - Я больше не буду. Кто ж знал, что так все будет? Подруга же всетаки…
        - Я тебя покормлю. Я сварил бульон.
        - Нет, - сказала она. - Сделай мне свежего чаю. Покрепче и послаще. Жаль, у нас нет лимона
        - Нету, - сказал он. - Но я потом куплю. (Интересно, на что?)
        Мама выпила полчашки чая и откинулась на подушки.
        - Папа ведь не собирался сегодня приезжать. Деньги у нас есть, зачем мотаться? Он приедет послезавтра. Ты заделай дырку в рабице, чтоб собака не вернулась. Дина уже не лежала на боку. Она лежала на брюхе, и поднятая голова ее тряслась. Мальчик налил в блюдце бульон и поднес к ее носу. Собака перестала дрожать, она задумалась над блюдцем, вдыхая дух пищи, потом лениво - раз, другой щелкнула языком над жидкостью. Замерла. Задумалась снова и выхлебала все до донышка. Очень хотелось принести ей еще, но он боялся перекормить. Но кусочек мяса отщипнул от куриной лапы, два волоконца. Принес на ладони. Собака снова сначала вдохнула, потом подумала, потом в момент сглотнула волоконца.
        - Хватит, подруга, - сказал ей мальчик. - И веди себя тихо, ладно?
        Она лизнула его в щеку и даже как бы чтото проворчала.
        - Понял, понял, - засмеялся мальчик. - Пожалуйста.
        - С кем ты разговариваешь? - услышал он голос мамы.
        - Благослови меня! - попросил он собаку, подымаясь и идя к маме.
        Видимо, ему показалось, а может, и нет, что в глазах у Дины при звуках маминого голоса мелькнул страх, пришлось нагнуться и обнять ее голову. Собака пахла хорошо.
        - Я не хочу тебе врать, - сказал мальчик матери. - Но я не смог прогнать больное животное, тем более вы болеете одинаково. Вас обеих тошнит и прочее.
        - Тебе это одно и то же, хоть мать, хоть собака? - мама вся напряглась, и мальчик мысленно отметил, где стоит тазик.
        - Одинакова болезнь, одинаково несчастье, - сказал мальчик.
        - У меня и у собаки? - возмутилась мама. - Грязной, шелудивой, никому не нужной собаки и у родной матери общая болезнь? Ты ненормальный… Ты от этой женщины стал ненормальным…
        Конечно, он не успел поймать тазиком потоком хлынувшую рвоту.
        - Ты видишь, что со мной делаешь? - спросила мама. - Ты убиваешь меня собакой.
        - Нет, - сказал он, - я тебя ею спасаю.
        А тут она возьми и появись - Дина. На шатающихся ногах она подошла к маме и тихонько тявкнула чтото, видимо, важное, потому что мама замерла то ли от неожиданности, то ли от возмущения, то ли от слабости и мокрости, в которой все еще находилась. Мальчик шелестел в комоде, ища очередную смену белья. А они смотрели глаза в глаза - мама и Дина.
        - Как ее зовут? - спросила мама.
        - Найда, - ответил мальчик с абсолютного перепуга, потому что зубы и язык его уже сложились сказать «Дина». Ничего себе был бы взрывчик тротилового эквивалента.
        - Это, наверное, еврейская собака. От Швейцеров, - сказала мама. - Ее убивали тут все кому не лень. Считай, что ты спасаешь жертву Освенцима.
        Мальчик молился Богу. Так как он умел или не умел. Найти бы, во что переодеть маму, найти бы какоеникакое белье, найти бы денег.
        Он нашел две старенькие в разрывах простыни. Нашел папино белье. Рубаху и кальсоны.
        Уже привычно, не раздражаясь на запах, а скорее даже не чувствуя его, он переодел маму в папину рубаху. Она была ей почти до колен. От кальсон она отказалась. Все грязное белье он сложил в большой таз и щедро засыпал порошком. Поставил греть воду.
        Мама выпила лекарство и еще полчашки чая, снова печалясь, что нет лимона.
        - Во рту противно, - жаловалась она. - Хочется чегото кислого.
        - Я пойду куплю, - сказал он.
        Лимоны продавали возле автобусной остановки вместе с луком и картошкой. Лимоны лежали с краю. Он взял с собой газетку. Он закрыл свою правую руку газетой, когда брал самый крайний лимон. Это было легко и нестыдно. Возвращаясь, он думал об этом, всячески возбуждая в себе стыд. Но не сумел. Он пришел домой с ощущением собственной порочности.
        Чай с лимоном мама выпила жадно, а кружок лимона высосала до тряпочности корки.
        Мальчик залил грязное белье водой. Потом он давал таблетки маме и Дине. Потом втирал в Дину мазь. Вечером, развешивая на веревке неумело постиранное белье, он услышал звук машины. По тропинке к дому шел Реторта. Мальчик пошел ему наперерез, боясь встречи его с мамой.
        - Я за техникой, - сказал Реторта. И, подумав, спросил: - Что тут у вас произошло?
        - Не знаю, меня не было дома, - ответил мальчик.
        - Чертово бабье! - проворчал Реторта.
        - Я сейчас все вам вынесу. Дело в том, что мама заболела, была неотложка…
        - Лучше меня не видеть, - засмеялся Реторта, - хотя я и ни при чем.
        - Ей лучше никого не видеть. У нее мозговые явления.
        - Та тоже лежит с приступом. Учительница старая твоя. Стенокардия. Хотелось бы знать, что они за несколько часов не успели поделить. Ладно, неси!
        Реторта сел на пенек, который остался от сломанной в бурю сосны. Мальчик пошел на террасу. Мама дремала, свернувшись калачиком, а до этого все время лежала плоско, на спине. Он посчитал это хорошим признаком - желание изменить позу, желание движения. Он вынес сначала телевизор, потом видак, потом комбайн. Он приносил все на пенек, а Реторта нес дальше в машину. Получилось тихо и спокойно.
        Уже провожая гостя у калитки, мальчик сказал:
        - Передавайте Дине Ивановне привет и скажите, что я желаю ей здоровья.
        - Да, она хорошая девка, - сказал Реторта. - Что и удивительно. Скандал и прочее…
        - Мама изза этого тоже рухнула, - сказал мальчик. - Я не знаю, насколько это прилично… Даже, может, совсем неприлично… Но я хотел попросить у вас взаймы. Я сегодня все деньги истратил на лекарства, а папа приедет послезавтра. А у меня еще и больная собака.
        Надо сказать, что, как только раздался звук машины, Дина спряталась под крыльцо и лежала там замерев.
        - Да! Дина мне говорила, что началось все с собаки.
        - Можно сказать и так, - медленно ответил мальчик, наблюдая просветление лица Реторты, постигшего тайну, которая не давала ему покоя. Тайна - больная приблудная собака. Он может понять возгорание скандала на этой почве. Может.
        - Это Дина ее привадила? - спросил он у мальчика.
        - Можно сказать и так, - совсем уж медленно ответил мальчик. «Это правильная ложь, - думал он. - Ведь правда ни в коем разе здесь не годится, потому что может принести только зло». Второе открытие за день. Кража - добро. Ложь - добро.
        - На лекарство ушли все мамины отпускные. А ветеринарка сделала укол в долг…
        - Сколько тебе надо? - спросил Реторта. - Сто рублей? Сто долларов? Определи сумму. - Ему нравилась ситуация, в которой он может, приехав, нарисоваться перед Диной. Он ей скажет, что ею приваженная собака его деньгами вылечена. Красиво, девушка, или?
        - Так сколько? - повтори Реторта, доставая бумажник. - Я выше бабьих скандалов, у нас с тобой мужские дела, верно? - Он шелестел бумажками. Достал сто рублей. Еще сто. Еще…
        - Достаточно?
        Мальчик тяжело вздохнул.
        - Дайте пятьсот, - сказал он.
        - Ну ладно, - вздохнул уже Реторта, - крутись, выживай!
        - Спасибо! - ответил мальчик. - Я просто не знал, что делать.
        - А я знаю, - сказал мужчина. - Поможешь Дине с кабинетным оборудованием. Там его до фига. Не таскать же ей самой. Будешь такелажником.
        - Да! - радостно сказал мальчик, но чутьчуть перебрал в эмоции. Реторта как бы учувствовал некое количество страсти, которое не могло никоим образом соответствовать грузоразгрузочным работам. Он посмотрел на мальчика тяжелым подозрительным глазом и не увидел ничего. Худенький высокий юноша держал в руках деньги, и пальцы у него дрожали.
        - Цуцик ты еще! - засмеялся Реторта. - А жизнь со всей своей подлостью только начинает подбираться к горлышку… Я это помню по себе. Самое гнусное время твое - уже не дитя, но еще и не мужик. Существование в промежности. - Реторта громко захохотал над собственным определением.
        Отхохотав, уехал.
        Дина вылезла изпод крыльца. Мальчик снял налипшие на нее листья, хвоинки, паутину. Собака положила ему голову на колени и смотрела ему в глаза.
        - Все будет хорошо, - говорил ей мальчик. - Ты выздоровеешь, станешь сильной и красивой, я заберу тебя в город. Пошли посмотрим на маму.
        Мама лежала уже на другом боку, и видно было, что спится ей крепко, покойно.
        
        Дяди не было. Кудато он делся, но, прислоненной к чайнику, стояла ее детская фотография, на которой черным фломастером было написано: «Я изувечу тебя, гадина».
        «Еще один документ», - спокойно подумала девочка, поднимая с пола половинки своей кофточки. Вместе с фотографией она все сложила в пакет. «Спину предъявляю лично», - додумала она до конца план защиты от всего последующего. Но, боже, насколько же неинтересна была ее собственная история!
        Итак, картина нарисована, дядя изгнан, улики собраны. Девочка поняла, что хочет есть. Она одну за другой открывала на плите крышки. Вермишелевый суп. От него у нее сводило скулы. Кусок мяса из супа отдельно как гарнир к холодной картошке. Она отрезала мясо, положила его на кусок хлеба, посолила, погорчила и вышла с ним на крыльцо.
        Было тихо. Только какаято птица пистолетно выщелкивала свою песню. Девочка подумала, какие они разные, птицы. Есть пулеметчики, есть стукачи, есть квакуши, легкомысленные чирикалки, птичья попса, и только один из них - соловей. Девочка вообщето думала о любви, потому что ее оказалось многовато для одного дня и такого маленького пространства. Почемуто остро по сердцу полоснула ненависть к мальчику, которого она вообще не считала мужчиной, но и он ее тоже не считал женщиной, он не увидел ее в упор ни сейчас, ни в прошлом году, ни в позапрошлом, когда они были совсем маленькие и кидались мячиками. Ненависть погадючьи замерла гдето в районе сердечного желудочка и смотрела оттуда острым зеленым глазом. Девочка знала свойства ненависти откладывать яйца, из которых потом, несмотря ни на какие обстоятельства, выползали змеюки и змеючки, и ты становился полон ими, и тогда уже годился чайник с кипятком или что там еще. Мальчик, хоть и сволочь по отношению к ней, не заслуживал этого, и девочка топнула на гадюку, и та растворилась по закону победы добра над злом. Девочка давно знала: зла много не потому,
что оно могуче, а потому, что мало тех, кто хочет на пакостника топнуть ногой. И она стала догадываться, что человеку со злом как бы сподручнее, естественнее - видимо, человек сделан из мяса зла. Он, человек, ни за что в этом не признается, он воображает о себе чертте что. На самом же деле - обыкновенная гадюка, на которую надо топнуть или прищемить ей шейку. Она знала, что сама была злая девочка, что ее не очень любили, но только она знала, насколько могла быть хуже, если б захотела. Поэтому она прогнала ненависть к мальчику. Почемуто вспомнилось, что на какойто могиле написано: «Спешите делать добро». Об этом им рассказал очень старый учитель, который заменял их литераторшу на одном уроке. От себя он добавил: «Чистому все чисто». Они так отвратительно тогда себя вели, как свиньи, орали, кидались ластиками, ктото даже пукнул, а старик - ему лет сто, наверное, - рассказывал им про Пушкина, как в последние годы его доводили, и она выкрикнула: «Как мы вас?» «Глупое дитя, - ответил он, - нашла гению сравнение. Но знай: чистому все чисто». И они ржали весь день, пачкая друг друга и на все голоса
повторяя: «Чистому все чисто». Стыдно ей стало уже дома. Просто шла из кухни в комнату и ощутила страшный, как ужас, стыд. Пыталась рассказать матери, но та заорала: «Его еще пускают в школу, этого старого маразматика? Это же просто преступление! Представляю, какую лапшу он вам вешал на уши». И тогда девочке стало стыдно за мать, а потом - и за отца, которому мать рассказала, что этот старикучитель из сидельцев и стоял на учете в психушке, потому что когдато давнымдавно дал пощечину ученику. Девочка ощутила жар в щеках, потому что посчитала, что ей тоже полагалась пощечина Потом она долго не могла уснуть, потому что забыла, что же тогда сказал старик, отчего они все пришли в идиотическое неистовство. А теперь вспомнила. Это было «спешите делать добро» и «чистому все чисто».
        Приехала мама, спросила, где дядя.
        - Откуда я знаю? - ответила девочка. - Поспал и ушел.
        - Ты ему не хамила? - мать смотрела очень подозрительно.
        Девочка задумалась. Можно ли считать хамством кипяток на яйца? Вот если бы кипяток был крут и яйца сварились, тогда - да, а так - нет. Это не хамство.
        - Да ну его, - сказала девочка. - Он дурак.
        - Но он хоть сказал, придет вечером или нет?
        - Вряд ли, - ответила девочка.
        
        Пришла соседка, та, которая прикрывала мобильник своим телом. Спросила, не нужно ли чего?
        - Спасибо, - сказал мальчик. Он понял, что она подглядывала в окно и видела, как приезжий мужчина давал ему деньги. Возможно, она целый день боялась, что он придет просить взаймы, а теперь уже не придет - значит, можно предложить то, что уже не нужно.
        - А собаку ты всетаки усыпи, - сказала соседка. - В город вы ее все равно не возьмете, так нечего ей давать надежду. Это жестоко. - И она ушла, очень довольная своими мудрыми словами, которые этот мальчик мог и не услышать от других людей, не обладавших ее пониманием жизненных коллизий. Мать у него забубённая учительница, а отец кондовый инженеришка. И дача у них кривая, и земля у них не родит. И парень явно без ума. Придумал же такое - просить сотовый, когда по нему счет идет на доллары. Соседка была довольна собой. Она пришла спросить, надо ли что, и дала совет. Это было хорошо и правильно.
        Мальчик ненавидел соседку все то время, пока она шла к своему дому. Он ненавидел ее длинную, похожую на стиральную доску спину, ее тонкие и одинаковые по ширине от ступни до колен ноги, узел волос, закрепленный детским бантиком, притягательно открытый затылок, в который он мысленно выстрелил из вальтера тридцать восьмого калибра. Пуля летела стремительно, но мальчик успел ее отловить у самой цели - шевелящихся слабых волос и сжал ее в ладони, раскаленную и злую от невыполненного задания. Он раскатывал пулю в руке до тех пор, пока она не присмирела и забыла, зачем она и кто. Тогда он ее выбросил. И вальтер выбросил и про ненависть забыл, потому что наступал вечер и надо было думать, чем бы накормить маму да и себя тоже. Он пошел проверять запасы. Они были скудны. Но было пюре в пакете «Зеленый великан». Был остаток масла. В самом низу холодильника стояла банка кабачковой икры. Еще было сухое молоко, блинная мука и восемь яичек.
        «Сегодня не пропадем, - подумал мальчик. - И завтра утром тоже. А потом я схожу в магазин».
        Как будто он не знал, что между вчера и завтра пролегает ночь. И эта ночь ему досталась.
        Он мог вернуться спать в свой ларь на подушку, где лежала голова Дины. Мог остаться на террасе, на виду у неба. Он остался на террасе. Здесь была слышнее мама, но главное - именно здесь с ним была Дина. Теперь, к ночи, мысли о ней занимали его уже без остатка. Он давно знал спасительное и стыдное освобождение от желания, но теперь, после того как знает, что это такое на самом деле, кощунственны были бы свои руки и все нехитрые мальчишечьи способы спасения. Но очень скоро он понял страшную вещь: умом с этим не справиться. Бесполезная голова металась на подушке, а тело было большим и сильным, но кричало в своем несчастье и этим походило на глупого ребенка, недокормленного, но высаженного в манеж. И он (ребенок?) бился головой о прутья, помня, как замечательно вкусно то, что у него отняли. И Дина тысячу раз ящеркой скользила по нему, она была такая ловкая мучительница, что мальчик почти закричал, когда ящерка освободила его от тяжести и ускользнула в ночь. Он лежал распластанный, а бессильная голова, дождавшись своего часа, сказала ему: «Дина - женщина непорядочная. Нельзя такое делать со своими
учениками. Это неприлично». Но тут же голова раскололась на две половинки, и другой своей частью опровергла правильные и мудрые слова! Она заявила, что непорядочные женщины - лучшее, что есть в жизни. И заниматься этим с учениками - дело святое. Пусть учительницы - молодые и красивые - учат этому мальчишек, чтоб они не сходили с ума от спятившей крови. Потому что учительницы знают как, в отличие от девчонок, которые верещат или требуют незнамо что. Он, правда, это не проходил, но слышал мильон историй и заранее боялся этого момента, когда придет его время. У него же получилось замечательно. Не пришлось мучиться, и пусть так будет всегда. Он представил, как будет помогать Дине устанавливать разные приборы в кабинете, а потом возьмет ее за руки и посадит к себе на колени. И она обхватит его руками и ногами, и стул станет потрескивать, и в какойто момент они рухнут вместе с ним, но это будет такой кайф и такой смех. А потом он вынесет разломанный стул в подвал, а она, Дина, пойдет за ним, сама пойдет, он не сообразит ее позвать. А там, в подвале, стоит, он знает, диван из директорского кабинета.
Некоторые из их класса уже опробовали это место. Поэтому на двери подвала висит огромный замочище. Но он ударит ножкой стула по дужке страхолюдного замка, и он раскроется, и они войдут в темный подвал. Он отбросит ножку стула к чертовой матери и поведет Дину к дивану. Он, прав- да, не знает, где он стоит. Они начнут искать его вместе, потому что иначе зачем она за ним пошла, когда он взял в руки разломанный стул? И найдут! Пыльный и хорошо уработанный диван взвизгнет от радости их радости, но здесь будет уже все иначе. Здесь уже он будет главный, и она будет смотреть на него снизу вверх странными, похожими на собачьи глазами… Глазами собаки Дины. В конце концов, мальчик уснул. И спал крепко, без снов, пока не услышал шум. Было уже утро, и солнце вовсю грело терраску. Шум шел из маминой комнаты. Он вскочил и побежал. Мама шла по комнате, двигая перед собой стул.
        - До тебя не докричишься, - обиженно сказала она, - мне нужно в уборную.
        - Я принесу ведро, - неуверенно сказал мальчик.
        Но мама дернулась от этих слов и сказала, что лучше умрет на месте. Мальчик не понимал, что само это заявление исключает возможность смерти, что так говорят люди, уже отошедшие от края бездны, что это уже их игра на нервах тех, кто боялся, страдал и мучился, но ведь не умирал! Мальчик этого не знал, он испугался за маму, поэтому, доведя до крылечка, снес ее со ступенек, и мама в этот момент испытала чувство победы над той тварью, которая здоровьем взяла мальчика, а ты попробуй, сука, болезнью! Ты роди, воспитай такого, который снесет тебя на руках в уборную. Потом мама стучала носиком умывальника, потом присела на лавочку в тенечке, раскинув руки, разглядывая выстиранное сыном бельишко.
        - Спасибо, сынок, - сказала она. - А где наша приблуда?
        Дина, как учуяла интерес к себе, подошла к маме и положила ей голову на колени. Мама почесывала ей за ухом, размышляя вслух над выражением «заживет, как на собаке». Дина подтверждала это.
        - А человек не может! - говорила мама. - И знаешь, почему? Человеку мешают мысли. Они слишком много знают и мешают довериться природе. В болезни и смерти надо подчиниться природе.
        «И в любви», - подумал мальчик. Но тут же засомневался, вернее, смутился самого слова «любовь». Она ли? Или назвать это все теми грубыми словами, которых в обиходе тыща. Но он не мог то, что с ним было, и то, чего не было, но он намечтал, оскорбить плохим словом, хотя любовь не годилась тоже. У Дины есть Реторта, за него она пойдет замуж, он тоже женится на девушке в фате - все это перемешалось в голове, а надо было кормить маму и Дину, давать им лекарство, убирать за собой постель, да мало ли дел у утра? И он все сделал. Мама легла на поправленную кровать, он не разрешил ей ничего делать. Она была спокойна и мила и называла его «сыночек». Она попросила свою сумочку, чтоб «черкнуть глаза и губы».
        В конце концов это было неизбежно.
        Конечно, она сразу полезла в конверт.
        - Ты истратил все деньги? - тихо закричала мама. И почемуто он подумал, что именно этим голосом, голосом человека, потерявшего все на свете и знающего, что ничего нельзя вернуть, она и закричит. Изза денег. Изза какихто денег!
        - Вот они, - сказал он ей, протягивая пять сторублевок.
        - Где мои деньги? - кричала мама.
        - Я же покупал лекарство, - мальчик вдруг почувствовал себя обессиленным и опустошенным. Найти деньги оказалось проще, чем объяснить чтото маме. Сейчас он ей покажет чек из аптеки - он его взял с собой. Он, смеясь, расскажет про куртку, про не алчную, а человеколюбивую ветеринарку, про Реторту и про то, что он отработает взятые у него деньги на погрузочноразгрузочных работах. Мама напряжется, вскрикнет последним отчаянным голосом и поймет, что все, в сущности, нормально, ну нехорошо - где уж хорошо, если она больна, и собака больна, и он остался без единственной приличной своей вещи? Но это горе - не горе, все исправимо, а значит, точно - нормально. И кричать как напоследок негоже. Но мамино лицо собралось в единую точку, оно сгруппировалось вокруг носа в комок, а глаза сблизились. Мама стала портретом воробья анфас. Это же надо, как похоже. У этой птицымамы было свое объяснение случившемуся, она не спросила у сына, что и как, она сама сказала ему что и как. У нее был странный голос, как будто он пробирался к нему сквозь камни, голос цеплялся за них и становился скрипучешелестящетвердым.
        - Это ее деньги, - говорил воробей анфас голосом каменным. - Ей такими бумажками дали отпускные. Я видела своими глазами. А она отдала их тебе, чтоб ты тут с ней спал на глазах у матери. Так ведь?
        - Замолчи, мама! - заплакал мальчик. Вот этого он не ожидал от себя - слез. Стыдното как плакать большому, взрослому в истории комической, как «Женитьба Фигаро». Там ведь тоже все время ктото когото не понимает, а Миронов мечется, мечется. Он недавно видел по телеку и думал, какой он молодой, а уже мертвый. Но если у жизни есть скорость, то, судя по Фигаро, он положенные семьдесят лет проскакал за сорок с чемто. Но Миронов не плакал, он смеялся, а он слабый, он теха, он плачет, потому что хочет хоть этим остановить маму, которая уже расправила лицо до человеческого - значит, прониклась слезами сына.
        - Как жаль, - сказала мама, - что нет райкомов партии. Там бы ей показали. Там бы ее лишили права учительствовать. А сейчас вольница. Можно все! Можно насиловать детей и платить им за это деньги. Я подам на нее в суд! - Мама даже привстала, он побоялся, что она упадет, и сделал ей шаг навстречу, тот самый шаг, чтоб она сумела выхватить у него из пальцев бумажки и защелкнуть их в сумочку.
        - Это улика, - торжественно сказала мама и гордо легла на подушки.
        Стало тихотихо… На тишину пришла собака и остановилась рядом с мальчиком.
        - Иди, Дина, иди, - сказал он ей, - иди на место.
        - Это человеческую суку зовут Дина, а собачью - Найда.
        Мама была довольна тонкостью замечания и уместностью его.
        - Ее зовут Дина, - сказал мальчик. - Мне сказала ветеринарка. Я придумал Найду, чтоб тебя не расстраивать.
        Это же хорошо, что сын не хочет расстраивать мать. Что может быть лучше такого, разве только возможная радость, добытая сыном и положенная к ногам матери. Но в несчастной голове матери, видевшей «такое», понятия радости и горя были сбиты с ног и валялись как ни попадя. Вместо них в матери кустилось колючеядовитое оскорбление, поношение устоев, в которых она тесно, но правильно жила почти сорок лет. Она вдруг это вспоминает: сорок лет на следующий год, а ее уже часто называют бабушкой, пусть дети, семилетки, но не все ли равно кто? Она уже определена в иной предел. Сучка моложе ее на самом деле на семь лет. А дома она говорит: на три. Она прибавляет годы всем. Глядя на Пугачеву, чей год рождения знает в стране каждый, она кричит во все четыре стены своей квартиры.
        - Да она мне в матери годится! Ей шестьдесят три, я точно знаю. Она училась вместе с моей теткой.
        Самое смешное - она знает, что врет. Но есть такое свойство лжи - притворяться правдой до последнего вскрика.
        
        Утром звякнул мобильник. Девочка понимает, что это звонит дядя.
        - В какую больницу? Зачем?
        Мать слушает и смотрит на девочку, потом отключает мобильник.
        - Объясняй!
        - Что? - не подымая головы от рисованной мережки, говорит она.
        - Как Коля попал в амбулаторию? Что ты сделала?
        - А что я сделала? - спрашивает она.
        - Ты перевернула на спящего человека чайник и ни слова не сказала об этом?
        - Он сам перевернулся, потому что стоял с краю. Делов! Вода в нем едва теплая!
        - У него сильный ожог. И мне надо оплатить его перевязку в амбулатории. Он ведь не местный.
        - У него что, нет денег?
        - Откуда я знаю? Он говорит, чтоб я принесла как можно больше денег.
        - Это сколько? - спрашивает девочка. - Миллион?
        - Идиотка! - кричит мать. - Какая бездушность! Не сказать ни слова!
        - Я не видела, - говорит девочка, - пришла, а его нет.
        - Хорошо, что амбулатория близко.
        Мать мечется, ищет сумочку, щелкает замком.
        - У меня всего триста рублей. А он сказал: нужно много. Надо попросить у когонибудь взаймы.
        Мать выскакивает из дачи и бежит к соседям. Потом бежит к другим. Девочка видит, как мечется она от одних к другим. Через десять минут возвращается пустая.
        - Какие все сволочи! - шипит она. - Ни у кого, говорят, нету!
        Девочка молчит. Она ни на кого не обижается. Мать никогда никому не давала взаймы ни копейки. Это был ее принцип.
        - Я знаю, у кого есть деньги, - говорит мать. - У этих. - Она кивает на дачу напротив. Приезжал мужчина, который их перевозил, давал парню деньги. Позови его, а?
        - Ты спятила! - кричит девочка. - Как можно у них сейчас брать деньги! Мать больная, собака больная. А если похороны? Гроб, то да се…
        - Ты права, - соглашается мать и идет в дачу. Там она лезет в шкаф и достает оттуда поллитровую банку с пуговицами, нитками и иголками. В ней же коробочка для скрепок. Мать вытаскивает из нее плотно спеленутые резиночками деньги. Девочка потрясена. Мать берет одну такую спеленутую куколку и кладет в сумочку, но, видя, что девочка наблюдает за ней, кладет в сумочку всю коробочку от скрепок. «Чтоб потом перепрятать», - думает девочка. Она ненавидит мать за суетливый бег Христа ради от дачи к даче, когда деньги спокойненько лежали себе в известном месте. Мать готова была отнять у больных и умирающих, мать поедом ела ее за мобильник, а куча денег спала себе в коробочке. Жаль, что мать унесла ее с собой, она бы их посчитала непременно. Оставшись одна, девочка подумала, что история с дядей закончилась, считай, ничем, и ей теперь не надо предъявлять свой пакет с уликами. Хотя… Еще неизвестно… Пусть ждет пакет своего часа. Мать вернулась уже вечером. Она сказала, что дядя получил «неудобную травму», но без далеко идущих последствий. («Жаль», - подумала девочка.) Мать уговорила «скорую», чтоб за живые
деньги довезли его до Москвы.
        - А что он обжег? - на голубом глазу спросила девочка.
        - Между ног, - ответила мать. - И слегка пенис. Какоето время писать будет больно.
        - Потерпит, - сказала девочка.
        - У тебя странные реакции. Ты принимаешь близко к сердцу эту чужую женщину, приблудную собаку, а родного дядю тебе как бы не жалко?
        - Я его не люблю, - громко говорит девочка. - Даже больше - ненавижу…
        - Это чтото новое в нашей жизни. С чего это вдруг? Что он сделал тебе плохого, кроме того, что вовремя спас от осы?
        - Ничего, - пробормотала девочка.
        - Стыдно! - закричала мать. - Он мой брат. С этим ты могла бы считаться… Этот парнишка, - никогда не знала, как его зовут, - оказывается, продал куртку, чтобы купить матери лекарство, ты наверняка на такое не способна.
        - Но у нас же полно денег!
        - У всех полно денег! - заорала мать. - Ты думаешь, у них нет? - Мать кивнула на дачу напротив. - Теперь учителя хорошую отметку просто так не поставят. На все такса.
        - Ты за меня платила? - завизжала девочка, - платила?!
        - Ты и так способная, - уже спокойно сказала мать, - и не верещи на весь двор. Просто взрослей и знай: такое есть тоже. Посмотри: никому не платят, а все в мехах. Все бедные, а буженину берут не ломтиками, а кусками. Но друг для друга - все бедные. И никто никому копейки не даст. У всех последние три рубля.
        - Ты сама такая, - сказала девочка.
        - Такая! А почему мне быть другой? Не хочу и не буду! Какие правила - такая и жизнь. Я заплатила за перевязку брата, отправила в Москву, и он мне теперь должен. А как же! Обещал вернуть через месяц. А отцу не скажу. Это моя заначка. А у него своя, думает, что я не знаю.
        - Почему вы не разойдетесь? - спросила девочка. - Ты бы замуж могла выйти. Сама же говоришь, ноги длинные.
        - От одного мужа впечатлений на несколько жизней.
        - Ты веришь в другие жизни?
        - Если бы их не было, люди давно бы кончились. Жизнь - сплошной безвыход. А те, которые в ней выходом обманывают, самые главные сволочи и есть. Нет… Гдето в другом месте - не на Земле - мы отдохнем, подзаправимся и возвратимся снова к оставленной блевотине. Этот круговорот дерьма в природе для чегото нужен. - В глазах у матери ненависть острая, как отбитое бутылочное горлышко от шампанского. Както рвануло в руках у отца. Ощерившееся остряками, оно всех парализовало. Она тогда закричала и получила подзатыльник от матери. «Ты что, истеричка?»
        «Как она может жить с такими мыслями, - думает девочка, - если не видит ничего хорошего?»
        - Нет, - говорит девочка, - мир устроен не так. Хочешь, скажу как?
        - Не хочу, - кричит мать. - Мне неинтересны чужие миражи.
        - Это изза папы? - спрашивает девочка.
        - Хаха! - нервно смеется мать. - Много чести. - Но вдруг садится на стул и начинает плакать. Слезы бегут безостановочно, без капель, один нескончаемый поток.
        Девочка идет к ней со страхом. Она не знает, как поступит мать. Может, полоснет ее мысленным горлышком или скажет какую гадость. Но мать, оказывается, маленькая, она помещается в руках девочки, а волосы матери пахнут уксусом, которым она их полощет. Девочка думает, как все точно - уксус. Именно уксус должен идти от маминой головы. Запахни мама чемнибудь сладким, ванилью например, куда бы делся этот поток слез? Нет, все правильно: мама и уксус. Но мать уже сморкается, уже отталкивает дочерины руки.
        - Все дело в том ребенке, - говорит она. - Та сучка отца на ней подловила. А он, хоть и сволочь, но не окончательная. Признал уродку.
        Девочка вздрагивает. Она ведь знает, как они похожи. Значит, и она уродка, это точно, раз сама мать про это говорит. Почемуто ей не жалко себя, вернее, не так, конечно, жалко, но жальче ту, младшую, родившуюся не по правилам.
        - Почему она уродка? - говорит девочка. - Мы с ней похожи.
        - Никогда мне не говори этого! Никогда! - кричит мать. - Надо же такое сморозить! Ты красотка, а она кикимора.
        Девочка молчит. Она хочет понять, что такого важного скрывается в этом непризнании абсолютно очевидного факта. Не все ли равно - похожи они или нет, если само существование той, другой девочки, не подвергается сомнению? А мать, оказывается, плачет опять этим же нескончаемо бесцветным потоком. И теперь девочка снимает с крючка полотенце и вытирает это плакальное лицо, а мать замирает в полотенце, потом подетски два раза шмыгает носом и затихает.
        - Включи чайник, - говорит она. - Я ведь сегодня ничего не ела.
        Они пьют чай с сушками, которым сто лет.
        - Он всегда приносит такие, - это мать об отце. - Которые уже на корм свиньям.
        Нельзя ей позволить выруливать на ту же дорожку.
        - Ты забыла, - говорит девочка, - у нас ведь есть суп и мясо. Хочешь, я отрежу тебе мясо с хлебом? Я так ела, с горчицей.
        - Не хочу, - говорит мать. - Я бы сейчас съела манной каши. Детской, какую мне мама варила. Мне часто хочется такой каши. Но как подумаю: кипяти молоко, потом стой и помешивай, чтоб не пригорело, подумаю - и рублю этому желанию хвост.
        - Ну, давай я тебе сварю, - предлагает девочка. - Ты мной только поруководи.
        Лицо матери светлеет откудато из глубины, и не будь этой черноты вокруг глаз… Кстати, откуда она? Девочка не замечала на злом и кислом лице матери эти черные впадины под нижними веками, а вот возник в ней свет и осветил столько черноты, хоть плачь. Она наливает в ковшик молоко и ставит на плиту. Она думает, что черный цвет прекрасен без человека, сам по себе. И вообще цвет, запах, погода, природа, звук, мягкость и твердость - все это не может быть ни плохим, ни хорошим, когда оно отдельно от человека. Человек же все портит. Значит, что, мама портит черноту под глазами? Девочка запуталась, родился страх, и она едва не упустила молоко.
        - А где у нас манка?
        - В коробке, на которой написано рис, - говорит мать. - Я засыплю сама, ты не знаешь меры.
        Мать достает коробку. Девочка смотрит на ее черные подглазья.
        - У тебя ничего не болит? - спрашивает она.
        - У меня болит злость, - отвечает мать.
        И девочка думает, как мастерски мать убивает в ней жалость и беспокойство. Раз болит злость - значит, нечего жалеть. Нет ничего живучей злости. Почти бессмертная часть природы.
        Она мешает густеющую кашу.
        - Как дивно пахнет! - говорит мать. - В раю должны кормить манной кашей.
        - Хочу в ад, - бормочет девочка.
        Ее как раз слегка мутит от этого запаха.
        - Положи масло. Половинку того, что на блюдечке.
        Девочке кажется, что масло несвежее. Но это неправда. Его купили вчера. Она сама ходила в магазин.
        - Долго еще? - спрашивает она мать.
        - Закрой ковшик крышечкой, а сверху положи полотенце. Пусть потомится.
        Мать засыпает после каши, а девочка смотрит на нее. Кожа матери натянута так туго, что видны сосудинки на висках и крыльях носа. Черноты под глазами нет. А может, ее и не было? Она знает, что часто вживе видит то, что ей придумалось. «Я не в себе, - думает девочка. - И сестра у меня даунка. Мы с ней на одной стороне жизни». Но мысль эта не страшит, она даже ласкает. "Дурочка ты моя, - говорила ей украинская бабушка, когда она, маленькая, вставая с горшка путалась в штанишках и опрокидывала горшок. Бабушка наводила порядок быстро, никогда не кричала, не кляузничала, потом ее так же быстро (первой из двух) упрятали в дом престарелых. У бабушки в тот день были огромные, застывшие ужасом глаза. «Она не в себе», - говорила мама девочке.
        С тех пор состояние быть не в себе для нее родное и ласковое. Она думает о себе не в себе до стука в висках, кровь стучит громко, девочка слушает кровь, у которой ведь, если разобраться, нет выхода. Потом она выходит во двор и повисает на калитке. Если бы мальчик сейчас вышел, она рассказала бы ему о том, какая она чудная. И, может, тогда он обратил бы на нее внимание. Она огибает забор влекущей ее дачи по узенькой тропинке, оставленной на всякий пожарный случай, хотя какой пожарник тут пройдет, если девочке дорога едва по плечу. Она доходит до дачи. Именно здесь крапива жжет ей коленки, а дурная дикая яблоня расхлестала во все стороны ветки. Она ударилась лбом об одно зеленозеленущее яблоко величиной с пингпонговый мячик. Ветки мешают ей видеть, но они же закрывают ее от мальчика, если он вдруг начнет смотреть в ее сторону.
        Потом она всетаки идет дальше - до того места, где рабица делает резкий правый поворот. Собственно, это конец забора, и девочка выходит на ничейную землю, которая раньше принадлежала дому отдыха слабослышащих инвалидов, а потом по ней прошли мародерыдачники. Ей приятно, что ее родители не участвовали в этом безобразии, но приятно, что она участвовала. Это был замечательный поход грабителей, жаркий, страстный, неправедный. Но до чего же было радостно выдергивать из земли лавочки, вывинчивать лампочки, срывать электрические счетчики, уносить на себе тумбочки, спинки кроватей и все, что годилось и не годилось совсем и никогда! Она «урвала» пластмассовую лейку, хотя умирающая соседка впихивала ей сосочковыи рукомойник, последний, дефектный.
        - Повесите на дереве возле уборной, очень гигиенично.
        Конечно, логика в этом была, но не хотелось ее слушать, тем более что они с мужем тащили гору этих рукомойников, как бы на всю оставшуюся жизнь. Девочка хихикнула над превратностями жизни учительницы. Ну, думала она, помыла руки после уборной - вот теперь и помирай с чистыми руками. Но с грязными было бы хуже, - оспорила она себя самою. - Ведь руки аккуратно складывают на груди, друг на дружку, горбиком.
        Через пустырь слабослышащих шла тропинка. По ней чуть быстрее можно было дойти до станции, по ней приходит папа, у него в конце тропинки стоит гаражракушка. Гаражей несколько. Их сторожит бывший сторож ограбленного дома отдыха. Он тогда грудью отстоял каменную, на века сработанную сторожку, об которую грудью же бились мародеры, нутром чуя, сколько сокровищ может вместить каменное запертое строение. Но сторож не дал на разграбление место своей работы, и теперь папа спокойно спал ночью, не боясь за новенькую «шестерку». Девочка собралась уже идти назад в дачу, но увидела, как ктото в пестром просто летит по тропинке в ее сторону. Она спряталась за куст бузины.
        
        А! - узнала она. Это подруга умирающей хозяйки, они приехали вместе, а потом эта, видимо, уехала на машине, а теперь узнала про болезнь и бежит, как полагается подруге, на помощь беде. Конечно, не беде, а в беде. Одна буковка, а все наоборот. Ну, уж не одному синтаксису зависеть от разных запятых («казнить нельзя» и т.д.). Эта бегущая ничего себе. Смотрится. Особенно против матери мальчика, изъеденной ненавистью, как молью. Эта бегущая улыбнулась вчера по приезде девочке, висевшей на калитке, и сказала чтото по поводу дачных радостей. «Дура, - невежливо подумала сразу девочка. - Нашла, где искать радости». Но ее гнев был никакой, он увял, когда она увидела, как, положив на голову мягкий тюк, женщина пошла от машины в дачу, и девочка не могла оторваться от чуть напрягшихся икр ее ног, от бедер, которые как бы танцевали, а руки, тонкие и незагорелые, были изящны до обиды и слез. Она тогда обхватила свои, выше локтя, и пальцы ее не сошлись. Она знала, что у нее мальчишечий торс, она в плечах будь здоров. И плевать ей на то, что сейчас это модно, что модели на показ выставляют мослы плечей, что их
костями можно забивать гвозди, если содрать тонкий шелк кожи. Эта же, несущая тюк, по мнению девочки, была самое то. Такая вся нежная и изящная, что девочка кинулась вчера к альбому и нарисовала ее силуэт. И задрожала, не понимая почему, и чутьчуть заплакала. На одну слезинку, думая о собственной нескладности и еще почемуто о той, другой девочкесестре, которая идет за ней нога в ногу и состоит из ее костей и мышц. Она подумала, что отец, видимо, никогда не любил маму, но это его личное дело. Она понимает, как ее маму можно не любить. Но как можно не думать о том, что от нелюбви рождаются некрасивые дети, вот этого она не понимает. Пушкин был урод, но он обожал свою жену, и все дети у него красивые, даже те, что похожи на него. На их негритянский вылеп легло отцовское восхищение матерью, и на тебе - все красавцы! Эта мысль родилась тогда, когда она одним росчерком рисовала силуэт и заплакала на одну слезинку. Сейчас она смотрит на бегущую по тропинке женщину, и из ее глаза вытекает еще одна, вторая по счету слезинка изза красоты: бегущая закинула ногу, чтобы нырнуть в прорыв рабицы, и девочка на
мгновение увидела ее тайность за тонкими прозрачными трусиками.
        Девочку не видно в траве и кустах, она тайный соглядатай и ждет, что сейчас услышит разговор о здоровье училки и, может, даже мальчик скажет: «Мама только что скончалась». Девочка в секунду воображения этих слов умирает сама. Так и сидит, закаменев и закрыв глаза.
        
        Мальчик выходит с собакой, ее нужно смазать и дать лекарство. Мальчик садится на ступеньку. Собака кладет голову ему на колени.
        - Как противно жить! - говорит он ей.
        Собака смотрит ему в глаза, от ее головы тепло коленям - нет, не тепло - нежно. Мальчик думает, что это место, покрытое собакой, - единственное в нем, что радуется жизни. Все остальное жаждет смерти, исчезновения, небытия. И тут он слышит хруст. Или скрип. Он слышит движение за террасой. Кошка? Мышь? Или ворона свалила с крыши щепку, и та упала на землю, зацепившись за куст бузины. Он хочет посмотреть, но ему жалко собаку, что закрыла глаза и стала чуть прихрапывать у него на ногах. Но падает еще одна щепка или что там еще, и он встает и идет. Прижавшись к грязным доскам основания террасы, той ее части, что зимой стоит в снегу, а потом так и не отходит за лето от зеленоватой плесени, сидит Дина. Она прикладывает к губам палец.
        Мальчик в ужасе. Мама в пяти шагах.
        Дина обнимает его с такой силой, что он оказывается на корточках рядом с ней.
        - Голубчик мой, что же делать? - шепчет Дина.
        Сыро, тепло, пахнет мышами. Бузина смотрит маленькими красными глазками.
        Собака пришла и вытянулась на земле. Дремлет.
        Тихое счастье покоя жизни. Нет, жить всетаки прекрасно. Его рука держит Дину.
        - Я хочу на вас жениться, - говорит он ей.
        - Ты знаешь, сколько мне лет?
        - Неважно, - говорит он. - Я хочу быть с вами всю оставшуюся жизнь.
        - Мне тридцать два, - отвечает Дина. - Ровно в два раза больше, чем тебе. Тебе просто кажется, что именно я тебе нужна. Я просто сбила тебя с толку.
        - Мне не кажется, - шепчет мальчик.
        Оказывается, может получиться и так, сидя, вжавшись спиной в зеленоватый мох.
        - Я не пойду больше в школу, - говорит он ей, укачивая ее на коленях, - я пойду работать. Ты моя жена. Я на тебе женился. Уже два раза.
        - Боже мой, - шепчет она. - Я ведь приехала, чтоб повиниться перед твоей матерью, а тебе сказать, что меня не надо брать в расчет.
        - То есть? - не понимает он. - Как это не брать?
        - Вот именно, как? Если я все время думаю о тебе, ты сидишь в каждой клеточке моего тела… Ты во мне весь, целиком… И я хочу это безумие - быть твоей женой.
        Это возникло в нем сразу, одномоментно: спокойствие, уверенность в правильности всего и сила. Видимо, это даже было заметно человеческому глазу, потому что Дина, посмотрев на мальчика, положила ему голову на грудь и сказала: «Вот я и дома». И собака пришла и лизнула его в щеку, а Дину ласково боднула носом.
        - У тебя нет денег? Я привезла немного.
        Он замотал головой, как мальчик. Как муж, он должен добывать деньги сам. Но Дина засмеялась.
        - Она ведь забрала у тебя все. Я так поняла. Но ее же надо кормить. И собаку тоже. У меня немного. Восемьдесят рублей. Отец приедет завтра?
        - Да, - сказал он. - Возможно, мы вернемся в Москву. Ей нужны врачи.
        - Они ей посоветуют воздух. И это будет правильно. Звони мне с почты. Я буду приезжать тайком.
        Он почувствовал умирание. Он не сможет без нее.
        - Сможешь! - сказала она. - Нам надо это пережить, нам надо, чтоб она встала на ноги.
        
        Ее растормошил от смерти шелест и шепот. Чтото хрустнуло, треснуло. Девочка через грязь травы подползла к забору и увидела «это». Ей не пришло в голову, что там, в переплетенье тел, мог быть мальчик. Она думала, что это его отец оказался дома и теперь пользуется «бессознанием» жены. И ей до слез стало жалко мальчика. И еще она испугалась, что и он может увидеть это скотство. Ей захотелось иметь в руках винчестер, бластер, ей захотелось вжарить в угол соединения мужских и женских ног, и чтоб пуля вылетала из их задниц. Ей было жалко лежащую учительницу. Интересно, если она еще думает, то о чем? Муж вышел, чтоб принести ей воды и исчез. Может, она зовет его слабым голосом. А где сын? Вот он как раз сидит рядом с матерью, держит ее за руку, но потом ведь встанет и пойдет за отцом и найдет их под стенкой веранды, увидит и умрет от стыда и ужаса. Девочка открыла на время умершие глаза и теперь смотрела в черный оконный прямоугольник дачи мальчика. Не слышалось шагов мужчины, его дыхания. Хотя мужчины живут так громко. И тогда девочка решила, что отец ушел вместе с этой.
        
        Дина скрылась за дачей, чтоб не оказаться возле окон. Она, как девчонка, убегала детской тропинкой, что вела кратчайшим путем к электричке. Миг - и ее уже не видно. Было? Не было?
        На крылечко в дом входил уже не мальчик. И мама не признала его шагов. Она закричала:
        - Кто там идет? Кто?
        - Это я, - ответил мальчик.
        Мама смотрела на него недоуменно.
        - Ты случайно не выпил? - спросила она.
        - А у нас есть что? - ответил он.
        Мама не знает, что сказать этому неизвестному, стоящему в дверях. Инстинктивно она одной рукой стягивает на коленях концы халата, а другой - прихватывает его у шеи. Ей мучительно неловко, что он видел ее голой. Странно, но он думает об этом же. О ее увядшем теле со следами сокрушительного разрушения. Он хочет понять: это правило или исключение? Ему надо это понять, чтоб сохранить Дину. Отец никогда не жалел маму. Любил ли он ее? Странно, он этого не знает тоже. Он не видел их поцелуев, их нежности, он только слышал ночные звуки и всхлипываниявсхрапывания, от которых хотелось бежать, бежать и бежать…
        - Я схожу в магазин, - говорит он. - Скажи, что купить…
        Мама щелкает сумкой и достает деньги. Он чуть не сказал, что у него есть. Но правильно удержался: не будет лишних вопросов. Он сохранит Динины деньги.
        - Возьми бидон для кваса и купи все для окрошки, - слабым голосом говорит мама. - Знаешь ведь, что?
        Он спокойно стоял с бидоном и слушал, что ему говорила мать из комнаты. Мать вполне связно перечисляла все, что нужно для окрошки. Ясно: умирать она не собиралась и ничего не знала.
        Мальчик скользнул по девочке взглядом, с крыльца она была видна хорошо в кустах. Но, скользнув, не увидел, не выделил ее среди деревьев, крапивы и забора. «Окрошка - это хорошо», - думает он. Еще он думает, что квас продают на станции, и если до сих пор не было электрички, он может застать на платформе Дину. В нем возникает скорость. Он хватает бидон и выбегает из дома как оглашенный. Мама чтото говорит вслед - не слышит. Жалобно тявкает собака, но у нее еще нет скорости жизни, она доковыляла до калитки и растянулась на тропинке.
        
        Как же он ничего не видел, когда все было на виду, под стенкой, и теперь спокойно идет за квасом на станцию? И там они могут все встретиться. Она подавила в себе попытку возникновения - которой по счету? - слезинки за такой короткий срок, потому что никогда бы не простила себе такой бесхарактерности. Когдато отец сподобился сводить обеих дочек на аттракционы на ВДНХ. Защелкивая девочек на качелях, он прищемил меньшей палец. И девчонка просидела так весь сеанс. Вышла с красным раздутым пальцем, но никому ничего не сказала. Подошла к питьевому крану и подставила палец под воду. Отец сказал: «Идиотка неловкая». И все. Девочке хотелось пожалеть младшую, даже предложила носовой платок, но сестра сказала: «Разве ты не знаешь, что на детях заживает, как на собаке?»
        Да, так говорил отец. Но и мама не вытирала ее детские слезы. «Ах, - говорила она, - не обременяй людей жалостью к себе. Знай, никто никого не жалеет, а если на словах говорят сочувственно, то это всегда ложь, от которой тебе же будет хуже. И сама никого не жалей. Тебе тоже не поверят». - «Почему?» - спросила девочка. - «Потому что мы древляне. Мы из лесу вышли, где сильный мороз, мы еще дикие…» Мать говорила, что нужно иметь характер, а бесхарактерность - это… это… дикий человек, покормленный с ложечки. И поверивший в существование доброты. Она не очень все это понимала и не очень всему верила, но она хорошо чувствовала слова и тон голоса.
        Вот почему она подавила без труда пятую слезинку, когда ее, вполне большую, выше рабицы, заметили, но не видели.
        Мальчик ушел не тропинкой через пустырь, а вышел через калитку. Она встала на цыпочки, разглядывая двор, ища следы его отца. Но во дворе было тихо. Поперек дороги к калитке лежала собака. Мальчик шел по двору неторопливо, даже не забыл чтото ласковое сказать собаке.
        Конечно, невероятно, что эти оба начнут заниматься своей гнусностью на перроне или около, но обниматься могут запросто. Станция - идеальное место для обниманий и целований. И ей снова надо както упредить события. И остановить, кого получится, или взрослых, или кормленного с ложечки дикого человека. И она побежала через пустырь, добежала до папиного гаража, на крыше которого грелся огромный драный кот, отец всех местных котят. Мама называла его «месье Дюруа» - девочка не знала, кто это такой, а папа - «х… моржовый» - что это значит, она понимала наполовину. Не знала, почему моржовый? Кот вылизывал свой причиндал - довольно отвратительное зрелище, и девочка, которую уже достала в этой жизни именно эта егозливая мужская часть, намечтала привадить кота и приготовить кипяток покруче: тото будет визгу, но насколько же это правильнее свинства совокупления! «Пока живи», - сказала она мысленно коту, потому что ей надо было бежать, и пятки ее горели от предвкушения драмы на станции.
        Она увидела их сразу, потому как сидели они на бетонной глыбе, поставленной для какогото забытого дела, глыба уже вросла в землю по причине текучести времени. Они сидели так, что мальчик обнимал ее ноги. На фоне бетона это выглядело глупо. Тоже мне нашел место прижимания! Девочка подумала, что довольно стыдно так выставляться на глазах у всех. Но эти второстепенные мысли как бы нарочно уводили ее от главной, к которой она боялась прикоснуться. Там, на сырой земле, под досками подпола дачи, там был этот мальчик, кормленный с ложечки. Это в него она хотела стрелять из бластера.
        Но как же быстро он перелетел расстояние от калитки до бетона. Она просто увидела, как он летел, держа бидон, о который хлопала вывалившаяся и держащаяся на веревочке крышка. В небе стоял грохот, потому что бидоны - по природе своей громкие и нелетающие предметы. Интересно, беспокоился ли мальчик, что с него свалятся босоножки, они у него никакие, она видела. И хорош бы он был, приземлившись в носках и с раскрытой пастью бидона. Девочка даже зажмурилась - так ярка была картина перелета, а когда открыла глаза, то увидела, что бетон абсолютно не серый, а, можно сказать, золотой, и черный битум в нем, торчащий кусками, сверкает, как черный янтарь, который она никогда не видела, но почемуто знала: зовут его гагатом. Всплывшее неизвестно откуда слово в сущности было грубым и некрасивым. Гага, и эта букватруп в придачу. Девочка не любила эту букву за тайную, скрытую мощь. Буква-туман, что накрывает сразу, всей крышей. Опять же топор, откудато идет издалека, а глядь - это уже толпа с топорами и дальше совсем уж естественное для такого дела - труптруп, труптруп. О! Как она боится нашествия этой
буквы. Но с гагатом другая история. Пусть он звучит скверно, пусть. Но это та самая тайна жизни, которая сплошь и рядом не дает верить ушам своим. Гагат прекрасен, хотя и черен. Черный цвет оговорен белым хитрованом. На самом деле он лучше всех. Как загадочен он с синим, как игрив с желтым, как элегантен с розовым…
        Девочка тряхнула головой. Вот так всегда, стоит ей зацепиться за чтото мыслью. А буква "т" всегда тянет за собой тему. «Гагат - не грубое, а гордое слово. Так и запомним», - говорит она себе. Но что ей теперь делать с этой парочкой, что вся сияет на фоне гагата? Что делать с мужскими руками, охватившими женские ноги, почему она не может их ненавидеть, как хотела бы. Кстати, у всех словдействий трупное окончание буквы "т". Делать, любить, ненавидеть, хотеть, вертеть, смотреть. Нет, не так. Если я сама смотрю, то уже и люблю. Если я, то трупа на конце нет. И девочка кончает свою борьбу с буквой, потому что другое, важное, наполняет ей душу. Знание. Девочка понимает, что там, под дачей, не было мужчины, а был мальчик с этой женщинойветочкой. Вот почему он летел на бидоне. Ей хотелось заплакать потоком слез, но нет, этого делать было нельзя. Сидящая парочка почемуто стала родной и беззащитной. Грешники, они сверкали на непотребной для всех грязи бетона, как на троне, и девочка сказала себе, что будет их защищать, когда вся нелюдь земли - бабы с дырками и мужики с палками - накинутся на них, потому
что, по их кошачьебесстыжему понятию, люди не летают, а она видела летящую по пустырю бабочку, и она видела мальчикаптицу, который, будь он просто человек, кормленный с ложки, не смог бы ее перегнать. Тут было Нечто, что требовало защиты. Она отследила отъезд электрички, пока шевелился на ветру прищемленный кончик платья женщины. Потом она брела за мальчиком, который нес бидон с квасом, покупал зелень. Он шел медленно и никого не видел. Девочка даже устроила ему испытание: она перегнала его, а потом пошла навстречу и громко сказала: «Привет!», но он ее снова не увидел, не заметил, как тогда, когда стоял на крыльце и, видимо, готовился к полету. Конечно, было обидно. Ответь он - может, разговорились бы, и она бы дала ему понять, что знает их тайны и она за них. Что ей совсемсовсем не противно то, что между ними случилось, потому что у нее на глазах битум превратился в гагат. Может, он не знает, что такое гагат, тогда она объяснила бы. Но он ее не заметил. И не надо. Она понимает и это. Он сейчас не здесь. Он прицепился к краешку платья и едет на нем в Москву.
        
        У него больше нет желаний, и ничего не надо. Взять и умереть, потому что лучше все равно не будет. Он поднимает глаза на Дину, у нее закрыты глаза, но лицо не спокойное, а скорее измученное. Он понимает это как то, что его подлые, слабые мысли о смерти вошли в нее и напугали. Она не готова умереть от того, что он жмется к ее ногам, как щенок. Она почувствовала его взгляд, открыла глаза - в них были нежность и понимание, и сочувствие, и страдание сразу.
        - Слышишь, уже гудят рельсы. Электричка близко.
        - Я хочу уехать с тобой, - говорит он. - Сейчас возьму билет и уеду.
        И он бежит к кассам, гремя бидоном. Дина силой вытаскивает его из очереди.
        - Знаешь, - сердится она, - глупости делаются проще всего. А мне дурачок не нужен. Я собираюсь жить долгодолго с умным человеком.
        Значит, она на самом деле поняла его смертные мысли, если говорит о долгой жизни. И он ответствен теперь за это - за уже ее долгую жизнь. Чтоб она сто лет была такой же красивой, чтоб не стала, как мама, дряблой и немощной. Он никогда не будет собственным отцом. Они горячо целуются на виду у всех, дверь электрички прищемила подол ее платья, ему до боли было его жалко, как крылышко платья трепыхалось на ветру, а потом исчезло, видимо, Дина победила дверь.
        Мама не ощутила его задержки - за квасом всегда очередь, она придирчиво рассмотрела огурцы, редиску, зелень. Объяснила, что впредь редиску лучше покупать круглую, а не с вытянутым усом, что на головке редиски должна быть белая «лысинка», а сплошь бордовокрасные - это для свиней. За лук похвалила - тонкоперый, для окрошки самое то. И колбасу он выбрал правильную - без жира. Конечно, он забыл про хлеб, но хлеб продают рядом, пять минут туда и обратно. Сказав все, мама как бы вспомнила, что не те у нее отношения с сыном, чтоб разговоры разговаривать, она демонстративно повернулась к нему спиной. Но он не успел дойти до двери, как она резко развернулась и сказала слова, продуманные ею не то что до буквы, а до их сочленений между ними.
        - Я не буду давать ход делу с этой женщинойманьяком, если ты мне дашь слово, что никогда больше с ней не встретишься и забудешь, как ее зовут.
        Оказывается, он и не подозревал, какой маленький в комнате дверной проем. Тудасюда движение - и ты касаешься плечами косяков. А от головы до верхней перекладины всего ничего - ладонь. Слева он видел рисочки измерений его роста. Пять, шесть лет и так до десяти, потом уже никто его не измерял. Он помнит, как норовил встать на цыпочки, а отец своей ногой прижимал ему ступни. Тогда он тянул шею. Но отец жестко давил голову линейкой, и он тогда чувствовал, как налезали друг на друга слабые позвонки его шеи, беззащитные в неравной борьбе с отцом.
        Сейчас он - огого! Ейбогу, сам не знал, что так вырос. А что изменилось? Теперь он беззащитен перед матерью, даже если пообещал другой женщине быть ее защитой. Как сказать? Так и сказать.
        - Я перейду в вечернюю, - говорит он.И пойду работать. Мы с Диной поженимся. И не будем об этом больше никогда.
        Он хочет уйти, он ведь все сказал, но мама кричит. У нее нечеловеческий голос Так на сломе могла бы говорить стиральная машина, так, видимо, разговаривают между собой утюги и лопаты. Его это смешит.
        - Ты говоришь голосом кастрюли. Мама! У меня же случилось счастье…- Последнее он говорит смущенно и виновато. Ведь мама больна, а он здоровущий и весь наполнен радостью. Стыдно быть радостным, если комуто плохо. Хорошо бы ему отрезали руку или ногу, тогда бы они были хоть в чемто на равных. Хотя где там! У мамы нет любви. От этого она и говорит нечеловеческим голосом.
        - Я тебя жалею, мама, - говорит он.
        - Ту суку ты любишь, а меня жалеешь, - кричит мама голосом утюга. - Спасибо, сыночек.
        Он видит, что она мучительно ищет какогото универсального способа уничтожить то, что есть в нем. Глаза ее рыщут, руки жамкают одеяло. Он очень хорошо ее чувствует, он ее сын, у них одна природа. Кто его знает, но будь он на месте матери, будь он женщиной, может, он вел себя точно так?
        - Лучше бы тебя послали в Чечню! - кричит она. И мальчик ощущает холод материной бездны. Боже, как она боялась этой войны, ее бесконечности, как молила Бога, чтоб она кончилась. Он тоже боится этой войны, она ему противна, потому что неправедна, потому что он инстинктивно, без включения ума на стороне малого народа. Ему стыдно за большой. Родители с этим не согласны. Папа считает, что всех нерусских правильно было бы извести какимнибудь гуманным способом. Перерезать трубы, например…
        - Нефтяные? - спросила мама.
        - Фаллопиевы, - гордо отвечает папа. - Чтоб прекратили рожать и кончились сами по себе.
        Мальчик тогда полез в словарь, узнать, что это за трубы. Ему стало приятно утвердиться в непроходимости папиного ума. И стало стыдно, что, видимо, папа ляпнул это не с бухтыбарахты, что он напрягал свой слабый мозг и, может, даже имел соображения по устройству быстрого ножа для перерезания и места, куда должны будут идти не освященные счастьем русскости. Их набралось много, знакомых девочек, если считать с детского сада, над которыми завис бы папа, дай ему волю.
        Все это вспомнилось одномоментно, мама не успела докричать «…в Чечню!», как он понял, что из этого дома ему надо было уйти давно, но он так ловко притворялся, живя с закрытыми глазами. Дина явилась не просто так… Просто так не бывает ничего… Она явилась вовремя.
        Но на попытке взять эту высокую ноту он надорвался. «Не надо сюда впутывать Лину, - сказал он себе твердо. Это наше, семейное».
        На счастье пришла ветеринарка. Она сделала укол собаке. Ощупала ее и сказала, что та выздоравливает не от лекарств, а от отношения.
        - Но ты же не возьмешь ее в город? Родители не позволят? Может, всетаки усыпить ее, пусть умрет в счастье?
        - Усыпите, усыпите! - кричала мама из комнаты, слыша их разговор на крылечке. - Близко не пущу в дом! Близко!
        Ветеринарка смотрела на мальчика. «Ну?»
        - Вы так можете? - спросил он. - Сначала сделать укол для жизни, а потом сразу для смерти?
        - А что мне остается делать? - ответила врач. - За собак решения принимают люди. Как собачий ставленник, я их лечу, а как представитель рода человеческого - усыпляю. Гнусная жизнь, между прочим.
        - Я ее заберу, - тихо сказал мальчик. - Мама сейчас нездорова, поэтому она так говорит.
        - Здоровые еще злее…
        Ветеринарка взяла сто рублей. Сказала, что больше не придет. Сказала, что надо с собакой гулять. Она ослабела ногами. «По дороге она будет выкусывать нужную травку, она ведь знает, что ей нужно. Поэтому гуляй там, где нет машин, и подальше от людей. Псина хорошая». Ветеринарка потрепала собачью холку и ушла.
        Мальчик присел на ступеньку. Надо сходить за хлебом, надо отварить картошку для окрошки, надо дать маме лекарство. Хотя они лежат рядом с мамой, у нее нет сил открыть пузырьки. Да и потом, надо же ее контролировать.
        - Быстро тазик! - кричит мама.
        Он бежит так, что ударяется коленкой об угол дивана. Ставит тазик маме на колени. Она наклоняется и рычит горлом. Рвоты нет. Мама очень старается.
        - Не надо, - говорит он ей. - Не надо насильно.
        - Но меня тошнит, - сердится мама.
        - Я принесу тебе чай с лимоном.
        Она не отдает тазик. Мальчик понимает, что теперь будет так. Спектакль. Притворство. Она накличет себе приступ и будет этому радоваться. Это ее способ борьбы с ним. Это ее война с Диной, с собакой и человеком. Завтра приедет папа. И они вместе выработают стратегию. Вернее, мама предложит свою, а папа пририсует завитушки типа: не разрешать впредь сыну смотреть ночной телевизор. Все эти фильмы с постелью и передачи, обучающие разврату. Или еще лучше. Отправить мальчика к дядьке в глухую деревню, где электричество бывает два часа в день вообще. Мама сморщит лицо, как она делает всегда от папиных рационализаторских предложений, и папа ответит: «Я понимаю. Я слишком крут».
        
        Девочка думала о красивых. Это к ним летят на бидонах, как на крыльях, а некрасивым предлагают «вставить». Она нашла тот листок, где нарисовала женщину, превращающую бетон в золото. Да, у нее получилось. И она над силуэтом с тюком на голове стала рисовать мальчикаптицу в спадающих сандалиях и с бидоном, который, как пропеллер, рвался вперед, будто знал дорогу. На самом углу листа нарисовала серый камень. Но если понимать, то именно он был на картинке солнцем. И от него прерывисто шли лучи во все стороны. Девочка подумала и подписала картинку так: «Но и ано, нодиб и тагаг». Ее картинки всегда веселили учителей. Они их называли «штучки». Родителям учитель рисования еще в четвертом классе сказал: «Когда я ее учу, у нее не получается ничего. Она не усваивает знание. А в собственных мазилках у нее чтото есть… Не знаю что… Может, само собой пройдет». Родители услышали в этом «само пройдет» надежду на излечение от детской дурости и перестали ей покупать краски и хорошие фломастеры. Она исхитрилась подменять их у одноклассников, исписанные на целые. Те, кому покупали, не замечали этого. Ей не было за
это стыдно, она немножко даже гордилась своей изобретательностью.
        Мать както - это было до того, как их познакомили, - вывихнула ногу, и все пришлось делать ей, а отец тогда как бы уехал в командировку, а она, девочка, знала, что он в той, другой, семье. Она просто это выследила. Подошла утром к их дому, когда отец выходит на работу, он и вышел и помахал ручкой тетке на балконе. Ей хотелось его убить, но она даже не сказала ничего, а дождалась, когда из дома вышла девчонкасестренка и стала прыгать через резиночку. Она увела ее туда, где их не могли видеть из окна дома, и стала с ней разговаривать. Это было еще до тех времен, когда отец их познакомил.
        - Посмотри на меня, - спросила она у пятилетней дурочки, - я тебе никого не напоминаю.
        Девчонка оторопело качала головой.
        - Посмотри внимательно. У кого еще лицо в ширину больше, чем в длину?
        Малышка почемуто испугалась, и в ее больших серых глазах набухли слезы.
        - Ладно, иди, - сказала она ей тогда, потому что сама готова была разреветься. - Это я так. Я люблю сравнивать лица людей. Купи себе мороженое. - Она отдала ей свои деньги, хотя малышка сопротивлялась и говорила, что папа не разрешает ей ничего брать у других.
        - А мой папа, - сказала девочка, - все время мне твердит: увидишь расстроенного ребенка - купи ему мороженое.
        «Если бы он хоть раз мне такое сказал, я бы ему все простила».
        И тут это случайное по жизни дитя сказало почти взрослым голосом:
        - У нас ведь разные папы…
        - Еще какие разные! - засмеялась девочка и ушла.
        
        Мальчик приносит матери чай с лимоном. Мама пьет деликатно, напоказ, промокая рот кусочком бинта. Деликатность и бинт - безусловно, часть маминого заговора против него. Он хочет угадать, какого? Пока бродит тудасюда, пока моет картошку, хочет понять ход маминых мыслей. Ему хочется думать о Дине, о ее гладких божественных ногах, о запахе ее подмышек, горьковатопряных, о глазах, которые смотрят на него со страданием. Он повторяет мысленно: состраданием. Никогда не задумывался раньше, что в синониме слова сочувствие скрывается страдание. Она страдает за него! Ему больно, что она страдает, но он счастлив, что страдает за него! Боже, как это все неожиданно и прекрасно! И эта близость, о которой написано и рассказано столько похабного, на самом деле только нежность и сладость. Это слияние, невозможное для описания, и этот взрыв, улет. Двое будто бы повторяют высший замысел. Он мало думал о Боге, только типа - есть или нет Его - и склонялся к неприятному изза коммунистов атеизму, но теперь ему хочется кричать совсем поглупому: «Да здравствует Бог, или как там правильно?» «Слава тебе, господи!»
        Потому что два человека, повторяющие в слиянии замысел всей Вселенной, не могли получиться сами по себе. Наслаждение и Взрыв, Жизнь и Смерть, а главное - возникновение Любви из Ничего. Даже пены морской не было.
        - Иди сюда! - кричит мама. Ну да, он две секунды не думал о ней, она почувствовала и призывает к ответу. Он ждет чегото ужасного. Боже, как он прав!
        - Случилось невероятное, - говорит мама, у нее торжественный и многозначительный тон, - ты видел меня нагой. То, чего не могла бы я допустить, будучи здоровой.
        «Ах, мама, - думает он. - Видел я тебя всякую…»
        Он помнит ее на пляже на Истре, куда они ездили втроем. Мама в трусиках и лифчике стоит на большом голыше, как девочка на шаре.
        - Ничего бабец! - говорит один мужичок.
        Их трое, они играют в карты. Мальчик начинает болтать ногами, чтоб обсыпать их песком.
        - Вздую! - говорит тот, кто говорил о маме.
        Папа лежит на спине, накрыл голову газетой. Из плавок вылезли черные волосы. Ну что ж ты, папа! А мама раскачивается на камне. И вдруг он понимает, что она это делает для этих, что играют в карты. Вся в изгибе, вся стыдная. Как ему неприятно! Папины волосы и мамины повороты попкой тудасюда. Он идет и сталкивает маму с камня. Она смеется и бежит в воду. Нормальная, нестыдная мама. С папой хуже. Папа чешет у себя в паху, мальчик оглядывается и видит, как папе туда смотрит тетка. Глаза у нее прикрыты очками, и она их сдвигает на лоб. Чтоб лучше видеть этот папин бугор?
        - Мальчик! - говорит тетка. - От тебя много песка. Сделай так, чтоб мы тебя искали и не нашли.
        Он задумывается, что она имела в виду. Дети играют на пляже в прятки. Спрятаться так, чтоб не нашли, - это самое то, но он чувствует, что тетка сказала это в какомто другом смысле. То, что одно слово может иметь и два, и три значения, он знает давно. Он даже спрашивал у мамы, почему в случае одинаковости не придумать другое, отличное слово. Мама ответила, что никому это не мешает. Мама возвращается из моря. Она совсем другая, когда идет мимо играющих в карты дядек. И на песке она вытягивается ногами в их сторону, и тот, что назвал ее «бабец», присыпает песком мамину пятку. Разве можно не заметить такое? И как дорожка песка сыплется потом маме по ноге до самой ямочки, что под коленом.
        Странно, как это видится отсюда, из его взрослого времени. Эта мамина игра, это мамино приятие чужой ласки в виде насыпанного песка. Мальчику больно, что мама, видимо, не помнит своих молодых ощущений. Если бы она не была так зла, он с юмором напомнил бы ей. И рассказал бы про эту тетку, которая в то же самое время пялилась на папу, который ничего не видел. Хотя откуда он это знает? Может, газета на его лице лежала так, что тетка в очках как раз попадала в его боковое зрение и папе нравился ее взгляд. Но стал бы он при этом почесываться? С папы станется. Вот уж кто без комплексов - это папа. В очереди в уборную он громко предлагал ему при девчонках (!) зайти за уголок и подмигивал при этом девчонкам, не замечая, как им, детям, неловко.
        Голой он видел маму и дома. Она приходила в кухню из ванной, чтоб взять ножницы, или масло, или чашку кипяченой воды.
        - Извини! - говорила она. - Но если бы я попросила тебя принести, то ты бы меня тоже увидел.
        - Ничего, - бурчал он. Но он так ее любил, а главное, она ему так нравилась - кругленькая, складненькая, - что остальные ощущения просто в душе не помещались.
        Когда он увидел ее раздетой сейчас, он просто растерялся от силы разрушения маминого тела. Может, это болезнь в один момент совершает такие порухи? Или жизнь потихоньку, исподволь выбивает изпод человека колышки? Откуда эта вялость и серость кожи, ее понурость, шероховатость? Ведь на самом деле еще не старуха. С какого же момента начинается такое обрушение?
        - Она будет такой же, - говорит мама, продолжая начатое, - и очень скоро.
        Он считает. Они были на Истре, когда ему было семь лет, перед его школой. Значит, маме было тогда столько, сколько сейчас Дине. Мысль ошеломляет, но уже через секунду он понимает, что это не имеет никакого значения. Какой она ни будь в будущие годы - он будет ее любить. И его любовь задержит старение ее клеток, или что там происходит в организме, он встанет на пути самой природы, если надо. Вон Филипп Киркоров…
        - Ты не Филипп Киркоров, - говорит мама абсолютно звонким и молодым голосом, будто слышит его мысли. - У вас не будет столько денег, чтоб стать наперерез времени. И тебе придется приносить ей тазик, и уже она будет свисать в него стареющими сиськами…
        Он выбегает на улицу. Мама кричит ему вслед, что это еще малость, какую она может сказать. Она видела Динину мать, а дочери повторяют родительниц. Мальчик уходит с собакой. Псина тычется в него носом. У нее печальные глаза. Что значит - она видела ее маму? Конечно, та старушка. Ей уже лет шестьдесят, не меньше. Его вот бабушка уже умерла к этим годам. Да не хочет он никого видеть, не хочет он знать, что будет потом. Может, потом будет конец света. Ему хочется спать, а, заснув, умереть.
        
        Девочка бежала к дому, но в последний момент она завернула во двор к мальчику. Она тихо вошла в дачу. Он дремал на диванчике на террасе, видимо, забыл закрыть дверь. На полу лежала собака. Она подняла голову и тихо проворчала, но девочка погладила ее, и та лизнула ей руку. Всетаки она помнила, что именно эта рука спасла ее от плохого человека и привела к хорошему. Замечено, что ни сволочизм времени, ни его варварство, ни убийства не отразились на чувстве благодарности собак. И это вопрос вопросов, на который мы не получим ответа. Он нам неинтересен. Мы будем отрывать друг другу носы, выдергивать рукикрылья, топориком будем влезать в лоб другому, чтоб посмотреть на самое беспомощное и, как оказывается, бесполезное явление - мозг. А нам бы вызнать тайну собак… Но уже поздно. В нас уже крепко живет Гитлер и Сталин. И мы изо всех сил учимся носить маски, чтобы убивать без антимоний своих родителей, детей, любимых женщин и преданных собак.
        Обо всем этом подумала девочка.
        Мысль прошла одним кадром - все мелькнуло в миг, пока собака лизнула ей руку. Мальчик открыл глаза, и девочке в первую секунду показалось, что он ей рад. Но уже во вторую - она увидела его раздражение ли, растерянность, испуг…
        - Заглянула на огонек, - насмешливо сказала девочка. - Не надо ли чего? - Конечно, из всех глупых эти слова были самыми глупыми. Разве у них есть отношения, при которых ходят друг к другу на огонек? Да она вообще первый раз поднялась сюда на крылечко. Нет, надо сказать чтото умное, чтоб он ее понял. Откуда ей было знать, что мальчик был растерян, потому что ждал не ее. Когда он приоткрыл глаза и еще не сообразил, а почувствовал чьето присутствие, он подумал: неужели Дина? А пришла эта девчонка, которая весь день крутится вокруг, высматривает… Нет хуже этих, которые еще не девушки, у которых в головах вполне конкретный интерес, но уже и не соплюшки, что возятся с куклами и прыгают через скакалку. Вот эта, которая пришла, - типичное ни то ни сё.
        Он так выразительно про это думал и так страстно это чувствовал, что девочка все поняла.
        - Ладно, - сказала она, - я пошла.
        И она пошла. То, что он ей ничего не сказал, было гораздо хуже возможных слов, потому что ее воспаленный, отчаявшийся мозг стал сам заполнять пустоты и пробелы несостоявшегося разговора.
        - Че ты все бродишь, бродишь? - как бы сказал мальчик. - У меня от твоей рожи уже куриная слепота начинается. Куда ни гляну - всюду ты. То по дороге задом пятишься, то в бузине сидишь на корточках, как поссать. Ну че тебе? Че? Думаешь, я буду тебя трахать? Так сплюнь! Ты не в моем вкусе. Ну а если не за этим, если водички попить, то вот твой дом, доплетешься.
        Откуда было девочке знать, что мальчик и слов некоторых таких не знал. Не то что способен был произнести. Но сейчас он был для нее сволочь без понятия. Совсем как все. И ей даже показалось, что вослед ей звучала негромкая, но очень выразительная матерщина. Она ускорила шаг, но мат был громче и громче. Уже на аллее она поняла: матерятся в ее доме. Она не испугалась - она знала их голоса. Пришлось сесть на лавочку, чтоб не идти и не видеть родителей. Через пять минут она поняла, что приехал отец и они лаются, что мать не хочет давать развод, пока не вырастет она (девочка).
        
        Он вспоминает, как сегодня Дина подкралась к даче, как обняла его, какой теплой была под ними земля, вся в старых, может, даже прошлогодних иголках. Земля была ласковой, как и мох на деревянных досках. Мальчик поворачивает собаку назад. Он хочет видеть это место. Оно хранит следы их любви. Смятые травинки, смазанный мох стенки. Ему чудится здесь запах Дины, и он становится пособачьи, вдыхая землю. Да! Земля пахнет Диной. Это приводит его в восторг. И он прогоняет от этого места собаку.
        - Сюда не ходи, - говорит он ей. - Это не твое. Это мое.
        Он телом закрывает это место и так и лежит под дачей, будто подраненный, пока не засыпает снова, и спит крепко, молодо, без снов. Собака лежит рядом.
        Мать несколько раз звала его. Куда он ушел? Как смел уйти? Она хочет его побить. У нее буквально чешутся руки. Нахлестать бы идиота по щекам. Она это ощущает, как ее ладонь секундно прилипает к его щеке раз, два… Слева, справа… У нее начинает колотиться сердце. Она кладет под язык валидол. Таблетки огромные, им неудобно во рту, они норовят выскочить изпод языка и скатиться туда, вниз, в горло. Она выплевывает их. Она знает, что они хотят задушить ее. Разве валидол такой большой? Раньше точно был меньше. Ей хочется думать, что это фальшивый валидол, который ей подсунули специально. Кто подсунул? Эта сволочь Дина. Больше некому. Всетаки у нее был план, не просто же с бухтыбарахты она затащила в постель мальчика. Был план. Умысел. Расчет. Она же помнит, как обрадовалась Дина возможности пожить две недели на их даче. Надо вспомнить, не она ли сама подбросила ей эту идею? Сейчас, сейчас она вспомнит.
        …Болтали на перемене. О дачах. У кого что растет, кто что пристраивает. У кого какие соседи.
        - Я ощущаю себя среди вас сиротой, - смеется Дина - Нет у меня ни грядки, ни колодца, ни гамака.
        - Заведите, - сказала ей завуч. - В наше время не иметь собственности не доблесть. Хотите, я найду вам участок?
        - И что я буду с ним делать?
        Она стояла и смотрела на них растеряннонасмешливо. И насмешливость преобладала. И тогда мать, чувствуя себя почемуто уязвленной скрытым смыслом насмешки, сказала:
        - Приезжай к нам. Поживи и посмотри, что мы с этим делаем. Ничего особенного, но дышится хорошо.
        - Я бы поехала. Мне все равно некуда себя деть…
        Вот как это было. Сразу - да, без повторного приглашения. Без упрашивания. Конечно, разговор был как бы общий, но Дина стояла рядом, даже не так. Она приобняла тогда мать, делая вид, что поправляет на ней платок, который мать любила носить на плечах. Да. Она ее обнимала. Природнила, гадина. Как тут было не пригласить? И в ответ жалобное: «Мне все равно некуда себя деть».
        Вот так оно и вошло, это горе. Тихой сапой. Кстати, что значит «тихая сапа»? Она не знает. Проклятый язык. Половины слов не знаешь. Ее это почемуто задевает. На уроках она обрывает, когда возникают эти современные словечки. Однажды «в окне» она взяла лежащий на столе словарь их литераторши, молодой пижонки. Была в шоке оттого, что ничего не поняла. Текстурбация. Влипаро. Конклюзии. Что это? Нет, дети, конечно, такими терминами не пользуются, но учительница? Словарь весь в почеркушках - значит, читает, может, даже заучивает. С чего это ее повело? Ах, да. Тихая сапа. Птица? Зверь? Предмет? Да какое ей дело! Она прекрасно обходилась теми словами, которые были. И новые ей не нужны. И сына она воспитала в аскетизме слов, плохие книжки читать не давала. Получается, что ничего это не дало. Явилась поблядушка, сняла с мальчика трусы и открыла дверь в рай. Теперь ему кажется, что он должен жениться, что это любовь! Надо объяснить ему… Не любовь и не обязан. Она ему скажет: «Это как сходить в уборную».
        Хорошо бы подвернулась какаянибудь девка из тех, кому это ничего не стоит. И сделала бы с ним то же самое. Он бы понял: нет разницы и жениться не надо. Мать всплескивает руками. Какая гениальная и простая мысль! Она перебирает в памяти весь дачный участок. Есть у них вахтерша, баба не старая, но, что называется, вконец… Она ходит с виноватой улыбкой, по три раза в минуту здоровается, за чекушку пойдет с любым. Этот ужас мать представить не может. Чтоб с сыном… Напротив живет девочка, уже девушка. Мать видела ее в кустах с мужчиной. Не «Евгения Онегина» читали. Позвать ее и оставить наедине? Девчонку надо иметь в виду. Надо перебить вкус. Так она понимает задачу дня. Кстати, куда он делся, мальчик? Медленно, держась за стеночку, мать выходит ня крыльцо. Ни сына, ни собаки. Ей не сойти с крыльца или всетаки сойти? Мать сходит. Сердце стучит в горле. Но она довольна собой. Силой своей воли. Она видит его сразу, только встав на землю. Мальчик лежит, как убитый, лицом в землю. Рядом лежит собака. Мать не пугается, что сын неживой. Иначе собака бы выла. Она хочет понять, почему он обнимает этот
грязный кусок земли, он ведь у нее чистюля и аккуратист. В голову назойливой мелодией лезет ответ. «Я готов целовать песок, по которому ты ходила». Мать это так и понимает: тут у них все началось. То, что она. видела ночью на террасе, было уже во второй раз. А первый был тут. Вечером. Мальчик возился с собакой, а она пришла. Вот как это было! И теперь он обнимает это место своим телом. Ее охватывает отчаяние. Ей кажется, что с этим - вовлечением самой земли в любовь - она не справится. Не любовь, конечно, онато знает, что была просто случка, но онто думает иначе. И она бессильна перед его заблуждением. - От земли тянет, - говорит она громко, - застудишь все внутренности.
        Собака тихонько гавкает ей в ответ - можно понять, что она просит его не будить. Но от лая мальчик просыпается.
        
        Ее никто не любит. Может, ее любит дядя? Может, «хотеть вставить» и «любить» - синонимы? Но она своими глазами видела летающие на крыльях любви бидоны. А когда она зашла к этому мальчишке сегодня, он не мог дождаться, когда она уйдет. Если быть честной - а с чего бы ей не быть честной с самой собой, если все равно больше не с кем? - то она хотела бы быть на месте этой учительницы в ситцевом платье. Хотела бы! Ей хочется, чтоб ее обнимали руками и ногами, ей хочется этого неизвестного ощущения. Говорят, сначала это бывает больно, а потом уже счастье. В классе все от этого уже посходили с ума, а таких, как она, осталось несколько девчонок - получается, никому не нужных. Может, к ним тоже вяжутся какието козлы типа дяди - господи, как она его ненавидит! И сейчас больше, чем когдалибо, она хочет этого, но так, чтобы прилететь бабочкой, птицей и чтоб тебя ждали так, что готовы были убить другого, который явился, а его не звали… Но у нее так не будет. Никогда! Она не нужна никому! Было время, которого она не знает, но слышала о нем много. Тогда ничего не было - ни видаков, ни Тома и Джерри, ни Бритни
Спирс, ни жвачки, ни красивых магазинов - в общем, тогда стояли все в очереди. Но был дедушкарайком, и у них, именно у них, все было. Это ей рассказывала мать. Как у нее в первом классе были первые в классе джинсы, вернее, вторые - первые были у мальчика, отец которого ездил за границу. И все умирали от зависти и ненавидели. «А сейчас ненавидят за иномарки, евроремонт и дачи». - «Так это хуже или лучше?» - спросила ее девочка. - «Конечно, хуже», - сказала мать. - «А помоему, лучше. Ненавидеть за джинсы - просто срам». - «Ты не понимаешь, - кричала мать. - Тогда было понятно, откуда у кого что… А сейчас одно ворье». Ворье - это плохо, она это понимает. Но она знает, что еще раньше был Сталин и сажали людей. Это страшнее ворья.
        И тут, уже сейчас, а не тогда, когда они с матерью вели бесконечно бестолковый разговор, она представила себе все так: мать ее посвоему любит, как умеет, и, видимо, желает добра. И она ради нее готова вернуть то время, когда ей было хорошо… Но что делать с теми, кому было плохо? Она знает таких. Это их родственница, которая, считай, всю жизнь провела в ссылке и не видела своих детей, а когда увидела, то дети ей не были рады, потому что боялись, не навредит ли ее приезд им. А внуки как раз были рады. Ее какаято …юродная сестра плакала, как обижают ее бабушку за то, что она до сих пор любит Ленина, как Бога. И бабушка ходит молиться в мавзолей, а не в церковь. А церковь считает чумой. И она сорвала у сестры крестик и выкинула в помойное ведро, потому что это невежество и мракобесие. И они тогда, две шестилетние девочки, запутались в Ленине, Боге и бабушке. Но почемуто жальче было бабушку, которую в семье кормили только первым, а Ленина и Бога - нет, потому что они их не видели, не слышали и не знают. Интересно, что в той семье сейчас? Они не встречались после того, как та бабушка и ее
дедушкарайком на какомто семейном сборе чуть не поубивали друг друга уже за Сталина. Бабушка кричала, что он исказил учение, а дедушка, что он выиграл войну и выиграл бы еще лучше, если б поубивал всех врагов народа, которые мешали ему строить коммунизм. Бабушка бросила в дедушку жареной ножкой Буша, а дедушка выронил на стол челюсть. После чего, собственно, застолье и кончилось. Кто ж будет после такого есть!
        С тех пор она не видела …юродную сестру. Но всегда прислушивалась к разговорам о том времени. Оно виделось ей отвратительным, она считала, что Россия сбилась с пути, и теперь появился президент, у которого фамилия Путин - это, конечно, знак. Но какой? В России все знаки, как сказка, навыворотные. Путь? Или беспутье? Или распутье? Путаня - этого же корня. Россия - путана? Вообщето девочка мечтала о красивых пришельцах. Высоких, добрых мужчинах, которые, сделав свои дела дома, пришли помочь вытащить из болота Землю. Но Путин - не пришелец. Он маленький, и глаз у него злой. Дети его не любят. Она цепляется за чтото ногой. Это та самая веревка, которую принес отец, чтоб повесить собаку. Она тогда отшвырнула ее за забор, так она тут и лежала, а тут возьми и подсунься под ноги. Девочка перебирала руками тяжелый толстый жгут. Почему, думала она, почему веревка именно сейчас мне попалась под ноги? И она шагнула в сумрак мыслей тех, которые заперты, как жены в комнате Синей Бороды.
        …Если умереть… Если…
        Они, родители, конечно, поплачут, но утешатся быстро. Она развяжет им руки. Никто, никто, никто не будет ее оплакивать всю жизнь. Ее случайная сестра придет на похороны и заглянет в гроб, интересно же… Увидит «свое» лицо в мертвой каменности. Испугается. И отец отведет ее в сторону, обнимет и чтонибудь ей скажет. Ах, как ей хотелось бы знать эти слова! Неужели он скажет ей, что у покойницы был скверный, негожий характер, с которым трудно жить, так что, может быть, она поступила правильно?
        Девочка думала и обматывала веревку вокруг запястья. Очень скоро онемела кисть. Как просто, оказывается, идет умирание: немеешь - и все. А шея вообще нежное и слабое место, рукито куда сильнее, вот неживой стала кисть, налилась остановившейся кровью, которой ни туда ни сюда, и потеряла свое сознание. Вон пальцы, как сосиски, ничего не чувствуют. Умирать легко!
        И она распустила веревку. Стало колоть в пальцы, в горсть, девочка потрясла рукой. «Оживляю свои части». Но смерть - это невозможность вернуться. Вот что самое ужасное. Она бы умерла ради счастья и спокойствия родителей, не задумываясь, если бы ей дали глазочком посмотреть, как будет потом. Как хорошо заживет папа, а мама - кто знает? Может, найдет подходящего мужчину, который примет ее такой, какая она есть, и он сам будет такой. И две половинки склеятся и даже может родиться ребенок - тоже хотелось бы посмотреть - с хорошим характером. И мама будет с ним нежной и ласковой, помня, что дети такие впечатлительные, как та, раньшая дочь, которая не умела рисовать, но все время только и делала, что рисовала бидоны всякие, силуэты женщин с грузом на голове. («Она что, жила в Азии? Видела это? Нет чтобы рисовать то, что знаешь!») Девочка тогда не смогла ей объяснить, что знание дается не только глазами. В «комнате мыслей» девочка наткнулась еще на одну любопытную, но абсолютно голую мысль. У мысли были спелые груди и густые заросли почти до пупка. «Ты не узнаешь секса», - сказала голая мысль. - «Да, -
подумала девочка. - Это конечно. Может, мне надо было дать сегодня дяде, чтоб уж точно никогда об этом не жалеть. А так, честно говоря, мне обидно… Мне этого хотелось…»
        Но тут случилось нечто чудное. Мысль о смерти стала сильнее и острее. Именно секс заставил девочку быстрее плести петлю, потому что, когда только это и больше ничего, то жить не стоит. Жить ради желаний пиписки стыдно и противно. Она прямо почувствовала, как смеется над ней ее класс, как орет дедушка. Как плюет на нее соседмальчик, у которого есть женщина. Не уроки учить, не стихи читать, она прибегала за этим. Значит, ей не все равно с кем! Есть только один, к которому летишь бабочкой или птицей.
        Нет у нее такого. Нет. Ее никто не любит. Никто!
        И она делала петлю, а по ее лицу бежали слезы и сопли и капали ей на руки, и она вытирала мокроту отчаяния о платье, а петля, зараза такая, не получалась. И уже родилась злость на собственное неумение, на бездарность рук и пальцев. Вон как у отца ловко получилось, за раз, а она это все расплела, а теперь вот не может вернуть то, что было. Неумеха, дура, что ты умеешь в жизни, кроме как подглядывать, подслушивать и рисовать калякималяки, над которыми смеются родители. И она начинала ненавидеть свои руки, которые ничего не умеют, ноги, на которых в это лето както враз подросли волосики, свой лоб, высокий и широкий, но не имеющий смысла, потому что если иметь в виду ум и его возможное количество за толстой стенкой лба, то не факт, что там прячется ум. Очень может быть, что там простонапросто пустые, без извилин мозги. Ведь на всякое нужное обязательно приходится лишнее. И бывает, что лишнего гораздо больше. Сколько ботвы на веточке, на которой угнездился кривоватый огурчик, а сколько места занимает корова, давая молока, как коза, а дерьма - тучу. Из нее истекли все слезы и все сопли, они даже
успели присохнуть на щеках и подбородке, и девочка не могла понять, отчего у нее стянуто лицо, отчего оно скукоживается. Нет, она хорошая! Она очень хорошая. Она варила матери кашу. Она дает списывать. Она отдала той соплюхе последние деньги на мороженое.
        
        Он не понимает, где он. Он не знает, что это за собака. Пятнадцать минут мертвого сна вынули его из жизни, и он с трудом соображает: я на даче? А возле крыльца стоит мама в халате и папиной рубашке. Почему это она так одета? Он садится, весь облепленный сосновой иглой, пополам с землей.
        Он ничего не помнит. Ничегошеньки!
        Мать потрясена своим открытием Земли любви. Это ей противно и повергает ее в легкое головокружение, которого она уже не боится и о котором знает - пройдет. Вот он, сын, сокровище, еще вчера - смысл жизни, главное, что у нее было, главнее всего - родителей, родины, мужа, да что там - всех их, вместе взятых, живых и мертвых, собери их до кучи, и она запалит их синим пламенем, чтоб вернулось вчера и позавчера, когда сын был все. А сейчас он стоит большой, мятый, весь в иголках и паутине, с драной собакой, и она ненавидит его так, как ненавидела крыс. Он ей неприятен до отвращения, она не может забыть, что видела его пребывание в чужом женском теле. Разве таким она предстявляла то лоно, что должно было принять сына после материнского через сто лет, ну пусть не сто, это красное словцо, через десять, но не меньше, ни в коем случае не меньше! А он пособачьи, без правил, без всего, что полагается переходу из юности во взрослость, тут, на земле, нечисто, некрасиво, неприлично - на глазах собаки совершил это.
        - Тебя мало убить! - сказала она. - Лучше бы тебя замучили чеченцы, лучше бы ты сгорел в огне, я бы знала, что ты чист…
        Откуда ей знать, что пафос в неглиже смешон и нелеп, и он хохочет, сын, он позволяет себе смеяться в ее отчаянии!
        
        - Мама, иди и ложись. Я буду тебя кормить и поить лекарством. Или ты спустилась умыться? Подожди, я налью в рукомойник воды, я всю выплескал.
        И он идет за ведром с водой и наливает в рукомойник, потом берет ее за руку и ведет, и она, покорно идя, уже не понимает, как это может быть - ее ненависть и покорность, его отвратителыюсть и его же нежность?
        - Когда приедет папа, - говорит она. - Нам предстоит…- Она ищет какоето слово, всем словам слово, которое должно определить сущность этого дня, типа «день победы» или там «день рождества». Она злится, что все слова заняты, но спохватывается - не все: нет дня позора, дня презрения, дня воздаяния за грехи. Неверующая, она бы очень удивилась, что и тут все слова заняты и имеют свое место. Но ей легко быть неверующей, она даже думает сейчас об этом. Бог стал бы ей поперек ненависти к сыну, она знает, что он такой как бы мудро всепрощающий, но у нее Бога нет, она свободна от его правил, и если она возненавидела, то это уже до конца концов, и все, и хватит! Сын вытирает ей руки и шею, она наклоняет голову, чтоб он вытер ей часть спины, куда затекла вода. В сущности, он был бы неплохим мальчиком, не случись это горе.
        Мальчик очень любит мать в этот момент омовения. Такая беззащитная сзади шея, убегающие вниз слабые, как у ребенка, косточки позвоночника, седина у корней заколотых волос. Уши сзади. Никогда их не видел с этой стороны, чуть растопыренные вареники. Он улыбается, смешная ты у меня, мама, шуму от тебя, а сама девчонка девчонкой.
        - Сегодня может приехать папа, - повторяет она, когда он помогает ей взойти на крылечко.
        - Я знаю, - отвечает он.
        - Очень уж ты спокоен, - иронизирует мама.
        - Хочешь, начну рвать и метать? - спрашивает он.
        - Тебе надо молиться Богу, - говорит она, напрочь забыв о своем атеизме, так счастливо помянутом совсем недавно.
        - Но ведь Бог - это любовь? - отвечает он.
        - Любовь? - кричит она, уже сидя на стуле. - Ты смеешь такое говорить. У тебя хватает совести ставить это рядом?
        - А что же ставить?
        - Да! - еще сильнее кричит она. - Да! Любовь! Но не ту, что под крыльцом и пособачьи, не ту, что с первой попавшейся… Это блуд!
        У нее, оказывается, очень маленькие глаза, с булавочную головку, и из них два снопика ненависти, приходится отвернуться, но они колются, глазкибулавки, и он закрывает лицо ладонью.
        - Стыдно! Ему стало стыдно! Боже, слава тебе! - ликует мама черным открытым ртом.
        «Надо уехать, - думает он. - Сейчас же… У нее все есть. И до вечера с ней ничего не случится».
        Он бросается к сумке, за ним идет собака. Собака. Ее он бросить не может.
        - Уходи, уходи! - кричит мама. Как же точно она улавливает его намерения. - Но и собаку прихвати! Оставишь - я ее отравлю.
        - Успокойся, - говорит он. - Успокойся. Я никуда не уезжаю. Я несу тебе таблетки.
        Этого он не ожидал. Она выплевывает их ему прямо в лицо, слегка надкусанные и раздавленные. Кусочек попадает ему в глаз, и жжет, и колется. Он бежит к рукомойнику, а вослед слышит:
        - Между прочим, чтоб ты знал, ты проститут! Проститут! Проститут!
        Он бы засмеялся, если бы не глаз. Даже промытый, он саднил. Он подумал, что вот такой глаз он отдал бы за то, чтоб мама успокоилась и замолчала. Он бы вынул глаз десертной ложкой. А дырку заклеил бы пластырем.
        - Ну кто ты после всего этого? - не угоманивается мама.
        - Адмирал Нельсон, - отвечает он.
        - Боже! - восклицает мама. - Ты совсем спятил! Мы отправим тебя в психушку. Пусть тебя там послушают. Очень интересно.
        Изнутри - из почек? или печени? - рождается острое желание других слов. Вернее, вполне существующих, но им требуемых. Его ставили в школе в пример - всегда правильная русская речь, без современных фенечек. Сейчас ему хочется именно их. Но он не помнит ни одной, зато «материальные слова» выстроились как по ранжиру, и аж дрожат от нетерпения. Первый среди всех этот с завитушкой на головке, трехбуквенный забойщик, рядом его дама - толстопятая арка для проезда туда и обратно, с сырыми стенками, потом это словодейство, меняющееся каждую секунду. Ну, очень выеживающепобудительное слово.
        - Еб твою мать, мама! - говорит он. - Совсем на хуй спустила шлюзы… Определись в мысли. К чеченам меня или к психам… Замочи в сортире - тоже будет по кайфу. Президентом станешь… Сейчас это самое то. Обблюешь всех по самую жопу.
        Он не отследил, как мать стала сползать со стула. Пальцы инстинктивно ухватились за клеенку стола, и та ползла и ползла с чашкой и хлебницей и накрыла рухнувшую к ножкам стула мать.
        Он стоял и смотрел. Он еще был во власти другой терминологии, и ряд слов еще стоял перед ним, корчась в смехе. Собака первая подошла к матери.
        Он нес ее на кровать, и ужас, что она умерла, был таким стальным, что он победил в нем и ум, и сердце. Он не соображал и не чувствовал. Он слушал стук зубов, мелкую их дробь и холод в горле, как будто в него пытчики забили сосульку. Мать лежала плоско и недвижно. Он забыл, что надо делать. Он был туп и почти труп. И опять же собака… Она тявкнула както беспомощно и слабо, и этого хватило. Он кинулся к матери и стал давить ей грудь, как видел по телевизору. Потом наклонился и стал дышать ей в рот, и на него пахнуло младенчеством, запахом материных соков, и он заплакал, потому что вспомнил ее любовь к нему, из которой теперь вытекала ее дурь. То было странное видение, как если бы из теплого, закутанного в полотенце мирного заварного чайника истекла грязная Волга со всеми пароходами, щепками, утопленниками и бурлаками. Надо было вызывать «скорую».
        
        Команда врачей была другой. И главный, послушав мать, сказал, что ее надо увозить, что у нее не тот сердечный ритм, плохое давление и прочая, прочая…
        - Подождите пять минут, - сказала она. - У меня плохая реакция на белые халаты, но мне уже гораздо лучше. Клянусь вам! Я психанула не по делу. - Она смотрела в этот момент на сына, стараясь понять, что в нем не то, и одновременно как бы попросить прощение за все сразу. Но он смотрел в сторону и слышал ли он ее вообще? Нет, его нельзя оставлять, думала мать, а если придется, надо вызывать Дину. Ей сразу стало покойно, и случилось то, что она и сказала: у нее снизилось давление и успокоился ритм. Сердитый врач чегото там навыписывал, говоря, что слово «психанула» в ее лексике не должно быть, что она сердечнососудистая больная, и ей надо научиться относиться к жизни равнодушно. «Все равно же ничего нельзя изменить!» Ей хотелось ему ответить, что она за последний час научилась прогонять черные стены и выкинула к чертовой матери мысленные весы как предмет бесполезный и лукавый, но ей важно было, чтоб они ушли скорее, потому что сын, мальчик… С ним чтото случилось.
        «Скорая» ушла. Собака лениво полаяла им вслед. Мальчик пришел и взял рецепты.
        - Оставь, - сказала она ему. - Я еще то не выпила. Ты не волнуйся, наверное, сегодня магнитная буря. Я и не помню, с чего это я гикнулась?
        Мальчик молчал. Он был пуст. Пока он ждал «скорую», он подумал, что не готов платить такую цену за любовь. У него тут же закружилась голова, пришлось повиснуть на калитке, чтоб не рухнуть. «Но я не могу без нее», - думал он о Дине. «Но я не могу без нее», - подумал он о матери. Калитка скрипела под тяжестью его жизни. Напротив, на калитке, сидела девочка, что выручала его с мобильником.
        «Соплюшка, - думал он, - она еще не выросла. Как ей хорошо!»
        Потом он шел к даче вместе со «скорой», и медсестра тараторила, что ее парня забирают в Чечню. «Боюсь, не подзалетела ли я с ним напоследок?»
        - А гондоны зачем? - спросил врач.
        - Я с ними не ловлю, - ответила сестра.
        - Значит, так тебе и надо.
        - Проверке на мышах можно доверять?
        - Вполне, - ответил врач.
        Мысль о Дине была острой и мучительной, а мама лежала плоско и отрешенно.
        Потом все из него ушло, и он стал пуст, как ящик из письменного стола, из которого все выкинули.
        
        Когда у дачи напротив начались крики, и через какоето время прибежал мальчик вызывать неотложку, они посмотрели друг другу в глаза. В его глазах была мука. Значит, мука - это то, что может быть пополам с любовью? Потому что печаль, горе и страдание она видела и раньше, они не такие. В них не хватает присутствия чувства противоположного. Мука - это нерешаемая задача, это когда плюс и минус вместе, а это неправильно - два действия сразу.
        Мать стала долдонить, что она не имеет права распоряжаться долларовым мобильником, что до такой степени она должна соображать, что почем.
        - Представь, что ты больная, а мобильник у них, - сказала девочка. - До такой степени ты должна владеть воображением?
        Мать стала орать, как угорелая. И что у нее хватило бы ума не приезжать на дачу больной, и что у ее сынанедоумка могла бы быть совесть, чтоб добежать до почты. «Всего десять минут!» И вообще нельзя использовать других, это неприлично. «В Америке за такое сразу бы взяли деньги. Наличными!»
        - И ты бы взяла? - спросила девочка.
        - А почему я должна оплачивать их проблемы? Я кто? Жена Березовского? Или Чубайса?
        - Они бы тебя не взяли в жены. У них красавицы. - Уже сказав это, девочка поняла, что совершила подлую вещь, что про такое нельзя говорить, она сама закомплексована на внешности, хотя считает, что ей еще повезло, что похожа на отца.
        Но у матери была своя мысль.
        - Мне бы их деньги, - сказала она, - и я была бы красавица. Ноги у меня длинные и тонкие, остальное все приделывается. Ты еще маленькая дурочка, если веришь только зеркалу. Вот не будешь раздавать мобильники налевонаправо, у родителей денежек будет больше и будешь, какой захочешь. Тебе многого не надо. Все и так при тебе.
        Девочка была потрясена, что после ее хамства мать, оказалось, не обиделась, а даже стала нежной - «все при тебе!» Как же! Как же! Но всетаки девичье сердце - вещь хрупкая, его сломить - раз плюнуть. Девочке было приятно и хотелось ответить матери тоже чемто хорошим.
        - У тебя не только ноги, - сказала она. - У тебя и волосы. Ты зря их в пучок крутишь. Ты пусти их по плечам.
        - И буду лахудрой. У тебя нет вкуса. Это твоя трагедия. Как и у отца.
        «Начинается, - вздохнула девочка. - У нее внутри один переключатель. На злость». И она представила материных гадюк, которые, как из горла кувшина, вытягивали изящные головки, все в разные стороны. Эдакий букет змей. И она побежала к листу бумаги. И это получилось красиво. Хорошенькие, с длинными острыми язычками, все цветные, только глазки у всех гадючек белыебелые. От ненависти. «Тсиванен». Как пригодилась тут буква "т"!
        Когда бригада медиков уходила, девочка, повиснув на калитке, спросила молоденькую сестру.
        - Она умрет?
        - Не рассчитывай, - засмеялась сестра. - Она своего хорошенького сына еще пожует всласть.
        Девочка замерла на калитке. Ей ведь хотелось, чтоб выносили гроб. И чтоб она в него заглянула. Она близко не видела ни одного покойника, но ведь знать это нужно? Нужно. Соседка была бы прекрасным учебным пособием, как заспиртованные водоросли, которые когдато были живыми, а сейчас дети на них учатся. Это вопервых… Вовторых же… Сестра назвала мальчика хорошеньким, но знаете ли! Нашла тоже… Девочке хотелось с этим спорить долго, не давая спуску, но ничего не получалось. Она как бы соглашалась с тем, с чем соглашаться не могла и не хотела. Но ведь она же сама это видела. Они были там так красивы. Так светились на том бетоне.
        
        Мать облизывала губы, как бы целованные сыном. Она не помнила, что случилось, но дивный, неповторимый запах младенца, дороже которого у нее никогда никого не было, наполнил угасающие силы соком, и она вздохнула глубоко и освобожденно. И еще она вспомнила, что была там. Там не было света, а было мрачно и холодно, и ее там не ждали. И она побилась в стены этого там, и стены отталкивали ее. Не очень хотелось и оставаться, но както обидно задевало это отталкивание - мол, вон отсюда, вон! Что уж они так к ней?! Мальчик ее, сын, вытащил ее оттуда. Зачем ей «скорая», когда он рядом? И она сказала собаке:
        - Позови его! - И собака поняла, пошла.
        Мать ощупала лежащую рядом сумочку. Только ей известным движением она выдернула подкладку изпод зажима и залезла рукой внутрь. Письмо стерлось на изгибах, а чернила расплылись от ее слез. Сколько письму лет? Тринадцать будет этим летом. Они тогда были в Анапе с мальчиком, после пневмонии. Снимали комнатенку рядом со спасательной станцией. Сын хозяйки работал спасателем, ему было шестнадцать лет, и он остался на второй год в восьмом классе. Она пообещала хозяйке подтянуть его по математике. Ну кто ж знал? Кто? Можно было ли ей представить, что математика просто вывалится из рук, как вещь никчемная. Что днем они будут уплывать на лодке и раскачивать ее под куполом неба. Он был такой горячий Гога, Гоги, Гоша, в нем было столько силы и страсти, что каждый раз, - а он был ненасытен, - она почти умирала в его руках, а когда оживала, то просто балдела от счастья, что так бывает. Их застукали через неделю и сообщили его матери. Она выбросила их вещи и выставила за забор маленького мальчика. И он пошел искать маму, которая голая лежала на руках юноши, и он умолял ее забрать его в Москву. И она думала, как
это сделать, и у нее возник план. Потому что она не представляла, как ей теперь жить без его рук и ног, и живота, и губ, без его ягодиц, так ловко помещающихся в ее ладонях.
        Когда к ним подплыли с плохой вестью о бродящем по пляжу ребенке и приближающемся шторме, она даже не прикрылась, настолько несущественными были для нее другие люди.
        А потом она тащила на себе вещи и сына, Гоги мать заперла в погребе. И не были они тогда в Анапе два месяца, даже половины не были. Они уехали в Новороссийск к знакомой по институту. И жили у нее. Письма в Москву она подписывала как бы из Анапы. Два раза она тайком, оставив сына, ездила к Гоге. Подбиралась к станции, и он бросал ее в лодку и греб, греб туда, где было только небо и море. И она стаскивала с себя все и думала - как? Как я буду без него? Она просто сходила с ума от напора будущих неосуществимых желаний. Она языком слизывала с него соль, выискивая места, которых не касались ее язык и губы. И уже он лежал у нее на руках - Демон поверженный. Мальчик из восьмого класса.
        Она дала ему адрес до востребования. И он прислал ей одно письмо. То, что хранит она под подкладкой. Она достает его. В нем были «любов», «в замуш», «хочю войти в тибе» и много других неправильных слов радостей и счастья. Конечно, такое письмо надо было скрывать. Она ему не ответила. Из Москвы все выглядело иначе. Один раз, умирая от телесной муки, она согрешила с физкультурником. Дело было в спортивном зале, поздним вечером. Она разделась и легла, ему на колени так, как ложилась в лодке. Фокус не удался. «Ты чо? - спросил он. - Разговаривать пришла?» Все было пошло, скучно и не дало облегчения. С тех пор она умерла телом. Она это знает. Однажды на осмотре гинеколог спросила ее: «Вы не замужем?» «Замужем», - ответила она. «Вы спазмированы, как девушка». - «Я просто мертвая!» - хотела она сказать. Но кто ж такое говорит? Слезла с гинекологическою козла с гордой улыбкой: «У меня все в порядке в семейной жизни». Она ей не поверила, врач. Такой у нее был вид: не верю, мол.
        Все это пришло и встало сейчас во весь рост.
        Она растирает письмо в порошок. Это легко. Она втирала бумажную пыль в себя, засовывая во влагалище, и ела ртом. Письмо не должно оставаться, оно должно раствориться в ней до последнего микрона. Она - могила письма, могила этой сумасшедшей чувственной любви, от которой и сейчас все сжимается внутри, но нет и уже никогда не будет того, кто превратит этот ком в божественное расслабление, в свободу, в вознесение, в безграничье. В любовь!
        Улика уничтожена.
        
        Она мечется в себе, как в темном там, где даже стены ее не любили. Память мстительно возвращает ей уже голое бедро Дины, обхватывающее сына, и его лицо, глупое - это правда, господи, глупое, я не клевещу, - но такое счастливо прекрасное. И она кладет на весы, она ведь любительница правил, и точного веса, ум и счастье, и гирька ума взлетает под самый потолок. «Это неправильно», - говорит она себе, но откудато взялась черная, стена, которая уже не толкает, а хочет ее накрыть.
        "Пусть! - думает она, - Пусть! Так бывает. Пятнадцать лет разницы, конечно, много… Но она будет над ним дрожать, как дрожу я. Ему будет хорошо. Она - неплохая женщина, Дина. Ну стала бы она звать в гости плохую? И потом… Чему быть - того не миновать. У них могло бы случиться, а она бы не знала… Это, что ли, лучше? И опять она заметалась. Лучше? Хуже? И опять положила на весы «знать» и «не знать». Они как спятили, метались весы - вверх, вниз, пока не замерли в равновесии. Значит, цена знанию - незнание, и наоборот. Ей осталось знание. Как говорил их учитель физкультуры: «Оно, девушки, по жизни так: хоть Стеньку об горох, хоть горох об Стеньку. Один хер». Дурачок дурачком, а умный оказывается.
        
        - Подойди ко мне, - сказала мама, когда он пришел вместе с собакой. - Ты на себя не похож. Не надо так! Все у меня будет в порядке.
        Мальчик подошел, и ему стало страшно. Он боялся, что все начнется сначала. Уйти, что ли, в аптеку, думал он, теребя рецепты. Почему она на меня так смотрит?
        Мать изо всей силы сдерживала ускоряющийся бег сердца. Юноша, который стоял рядом, не был ее сыном. Это был высокий молодой человек с абсолютно седыми висками. «Боже мой!» - подумала мать. Систолический галоп ускорил свой бег, и она закрыла глаза, чтоб он не видел мыслей в ее глазах. «Господи! - думала она. - Дай мне еще время. Дай мне замолить грех за его виски. Я так его люблю. Усмири мое сердце».
        И развернулись кони. Они возвращались в жизнь, и она открыла глаза. Мальчик с седыми висками наклонялся к ней с отчаянием в глазах, но мама уже слабо улыбалась и даже хотела чтото сказать, а собака положила ей голову на плечо и лизнула в щеку.
        - ДинаНайда, - сказала мать. - Надо же, пришли вместе. Как сговорились. Дама с собачкой… Есть такой рассказ у Чехова. Я так над ним плакала в твоем возрасте… Нет, пожалуй позже. Мы были медленные дети. - Мать вздохнула. - Тоже про любовь. - И добавила: - И грех… «Лишнее слово, лишнее, - подумала она. - Хотя я уже принимаю этот грех как свой».
        «Когда ей станет хорошо, - думал мальчик, - я уйду. Мы уедем с Диной куда подальше. Иначе она убьет и себя, и меня».
        Но они улыбались друг другу, будучи самыми близкими и бесконечно далекими.
        
        Сбивая на кочках ноги, девочка брела в темноте к Ангелу. Отсюда мощно гляделась липовая аллея. Как всегда вечером, деревья, в сущности, жили в небе, цепляясь кронами, и вели свой счет жизни и обстоятельствам. Лицо Ангела было все в следах убивания. На нем была выковыряна дырка рта. От отбитого носа шла трещина, которая раздвинула глаза вширь. И ктото настойчивый внедрялся в ту трещинущель топориком, чтоб разломать голову надвое, но Ангел был хоть и раненый, а крепкий. И затылок его был кругл и красив. Торчали остряки крыльев. Ну, естественно, отломать крыло птице проще простого. «Но он ведь не птица, - подумала девочка, - он же детский Бог. Он должен был им не даться». Девочка смутилась глупости собственных мыслей. Ангел был сделан людьми и людьми же порушен. Нет ничего вечного из сделанного руками человека. Самые что нм на есть распрекрасные церкви валили в два притопа три прихлопа, сносили города.
        - Почему так? - почти закричала она, вспугнув затихшую к ночи природу. И только кроны липы гдето высоко, высоко, даже если и услышали, но не обратили внимания на девочкин вопрос, хотя именно им бы и объяснить ребенку тщетность суетного человеческого разума, изъеденного раком злости и ненависти. Но липы молчали, что, в сущности, было свинством с их стороны. Ведь если вечные и знающие молчат, то получается полный безысход. Или она побежала не в ту сторону?
        Отчаяние без предела охватило девочку. Не было смысла в жизни, если в ней. существовала такая сила разрушения ее же. Все будет уничтожено, все будет убито, и ничто не может это остановить. В этот момент девочка даже испугалась Ангела с лицом сифилитика, который стоит и смотрит раздвинутыми щелью глазами, и ему плевать на цепи, которыми уже прикованы и липы. Значит, уже начались и их пытки?
        Но тут она услышала автомобильные сигналы. К даче мальчика подъезжала машина, из нее выходил отец и еще какойто дядька. Они оставили машину открытой и быстро пошли в дачу. Мальчик пошел с ними, а девочка пошла тропинкой вдоль ограды, которая выводила ее уже не раз ко многому интересному.
        Она поняла из подслушанного разговора, что отец приехал за матерью, потому что какое тут в деревне может быть лечение? Что он вызвал сестру матери, и та будет с ней, если не нужна будет больница, поэтому мальчик («ты!») пока остается на даче в зависимости от возможностей сестры («у нее огород и муж попивает, так что времени у нее чуть»). Отец кричал на мальчика, что тот сразу не позвонил, что могли чтото упустить, какие тут врачи, у них и дипломов, считай, нет. Сидя в кустах бузины, девочка воображала, как бы повел себя ее отец. Приехал, бы или свалил бы все на нее?
        А сейчас она видела сквозь ветки хлопоты сборов больной женщины в дорогу. Сама мать мальчика стояла на крыльце, вцепившись в поручень. На ней были мужские кальсоны и блузка с кружавчиками, а сверху наброшен плед. У нее подрагивала голова, а глаза все время следили за мальчиком, где он.
        - Я хочу, чтоб он уехал тоже.
        - Мама, - говорил мальчик, - я не могу бросить собаку. Вот выхожу ее и отдам соседям. Там живет хорошая девчонка, она возьмет. Я договорюсь.
        «Это он про меня? - думала девочка. - Это я хорошая девчонка?»
        Ей хотелось вскочить и забрать собаку сразу, ей хотелось доказать, что он не ошибся в ней: она хорошая; но мальчик сделал ей знак сидеть тихо, потом подошел и сказал:
        - Не бери в голову. Это я нарочно. Это чтоб они оставили меня в покое. Собаку я не отдам никому.
        - Я бы взяла, - с вызовом сказала девочка. И только тут вспомнила, что сама запустила псину в этот двор, спасая от повешения. Столько всего случилось за эти дни, и папапалач как бы скрылся в тумане; а сейчас вот возник - весь набрякший от предвкушения скандала, весь к нему готовый. Девочке стало так страшно от этого видения, что все остальное, реально происходящее, она просмотрела: как усаживали мать в машину, как та отъехала. Вернувшись, она нашла на крылечке свою мать.
        - Разбудила машина, - сказала она. - А мне так сладко вздремнулось.
        У нее был заспанный, но вполне свежий вид. И черноты под глазами не было и в помине. - Они ее увезли в город? Ну и правильно. Инсульт - это не шуточки.
        Мальчик ушел с собакой.
        Она будет ждать его на воротах. Возвращаясь, он ее увидит и, может, заговорит.
        Но он ушел в другую сторону, ту, что вела коротким путем к станции, - значит, тем же путем он и вернется. Она его не увидит.
        В душе родилась маленькая, с манную крупинку, боль и стала набухать, как под крышкой с полотенцем. И возникло чувство одиночества, но не того, что радует ее довольно часто - «я у себя одна, а вы все не нужны мне на фиг», - а другого - болючего, обидчивого, когда хочется лбом прижаться к коре дерева и тереться об нее до крови и жаловаться, жаловаться и жаловаться. Кому? Она снова побежала к этому недобиткуАнгелу, постамент которого был окроплен мочой не одного поколения мальчишек. Обкаканный птицами, обписанный детьми, не поваленный взрослыми, он был одинок, как и она, и уже много десятков лет. Он один был - оказывается - ей брат по горю и печали. Других не было.
        - Где ты! - кричит мать, но девочка не слышит. Зато она хорошо видит: Ангел светится. Сначала она думает, что так встала луна. Она сейчас полная и жирная и сочится тяжелым желтым маслом. Но нет, это не луна. Свет как бы с другой стороны. Он из самого Ангела, который стоит хорошенький и целехонький. И нет долбленой ямы вместо носа - наоборот, нос, как и полагается ему, собрал вокруг себя лицо, а белые мраморные глаза очень даже хорошо видят все вокруг и насквозь. И крылья целы, и даже как бы трепещут, как у присевшей на лист стрекозы. Нежно так, беззвучно подрагивают живой жизнью.
        «Я нормальная, я в себе, - думает девочка, - просто мне это кажется. Я психанула, а он меня утешает. Это все в моей голове, и нигде больше. На самом деле он битый и траченый. Я сейчас потрогаю его рукой». Она трогает. И пальцы ее скользят по прохладному камню, в котором нет изъянов, а кончик тонкого крылышка легко ложится в ладонь, будто они одного размера. Девочка ощупывает все, все, все. И нос, и губы, уши и каменные кудри. «Так бывает, - думает девочка. - Случаются чудеса, чтобы глупый человек чтото понял, если жизнь ему непонятна. Но ведь мне все понятно. Все! Меня никто не любит. Я никому не нужна».
        Вернувшись, она слышит крики. Идиоты они, что ли? У нее омерзительный («Твой, сволочь!» - кричит мать отцу) характер, и случись отцу уйти из дома, она (девочка) бросит школу и пойдет по рукам (господи, мама, окстись!). Но отец ее не защитил, он кричит, что не от него характер, а от матери. «Ты же вампир! Тебе это никто не говорил? Вот и у нее (у девочки) такая же природа, мать вашу… Ни подруг, ни мальчишек… Сидит рисует калякималяки. Модернист сопливый. Что ты за мать, что за мать?» - «Но это у тебя такая жизнь, что тебе только и дело сравнивать одну жену с другой, ты у нас устроился на две работы. Хотя о чем я? Тутто у тебя работы никакой. Ни по дому, ни по воспитанию. Тут тебе достались вампиры. Отсосали беднягу».
        Чтото упало, звякнуло. Девочка бредет назад. Но отец как ни в чем не бывало кричит ей вслед:
        - Что, совсем не с кем поиграть? А куда делись подружки?
        - Во что поиграть? - Девочке хотелось сказать чтото резкое. Не в том дело, что она подслушала разговор. Что, она раньше про это не знала? Она давно ждала, что родители разойдутся. Сейчас это виделось так. Они действительно расходятся. Как на дуэли. «Теперь разойдитесь». И они идут каждый в свою сторону, а она остается на том самом месте, где они были вместе. «Местевместе». Рифма получается. Мать не берет ее, потому как у нее (девочки) такой характер, что она станет шлюхой, наркоманкой, такая она в ее глазах. Девочка мысленно примеряет на себя эти роли, как она их видела в кино и по телевизору. Она стоит возле почтамта, и у нее юбки почти ноль. И при малейшем наклоне видна обтянутая попкасливка. И к ней подходит дядя на раскоряченных ногах и говорит, что теперь она не имеет права ему отказать, так как это ее работа. А всякую работу надо делать добросовестно. И она идет за ним, потому действительно такая работа. И ее придумала для нее мама, и никто другой. Папа же - нет, он не хочет, чтоб она стала шлюхой, он водил ее в музей и объяснял, что картины существуют для того, чтобы в человеке
вздрагивало сердце и хотелось чегото хорошего. «Чего?» - спрашивала она. - «Раз спрашиваешь, значит, до тебя еще ничего не дошло». У нее вздрогнуло сердце у «Апофеоза войны», но ничего хорошего не захотелось, а хотелось уйти из музея раз и навсегда. «Эта картина против войны», - сказал отец. - «Нет, за! - ответила она. - Надо очень любить смерть, чтобы нарисовать столько черепов и остаться жить». - «Ты прямолинейна, как мама!» - сказал отец. Больше они в музей не ходили. А она однажды попробовала нарисовать по памяти «Апофеоз». Ничего не вышло. Каждый череп превращался в ее воображении в живого человека, и она не знала, что делать с этим возникшим в ней живым, который уже мертвый.
        И тут в ее мысли о себе врываются быстрые шаги. По тропинке почти бежит женщина. И девочке не надо угадывать, кто это, она знает сразу. Пестрое платье, бывшее в уезжающей электричке бабочкой, тут, в сумраке липовой аллеи, кажется птицей. Она слышит «хлопхлоп» крыльев и свист дыхания от стремительной вкрадчивости полета. Птицаженщина проскакивает мимо девочки молча, а что бы она могла сказать, даже если б захотела? Она вошла в калитку, не дав ей скрипнуть там или пискнуть. Девочка понимает это. «Что там сейчас будет!» - думает девочка, и ей делается горячо и стыдно.
        - Я не знаю эту даму, - говорит с крыльца отец. - Ктото из новых соседей?
        - А тебе какое дело? - хрипло, веревочно кричит девочка. - Ты тут больше не живешь! Тебя тут не стояло! Катись колбасой по дорожке косой!
        Чего она не ожидала, так это выскочившей на крыльцо матери.
        - Ты смеешь так говорить отцу? - шипит она с чувством глубокого удовлетворения (что, мол, я тебе говорила?).
        Она уходит от них к прикованным липам. Она думает, чем они там занимаются - мальчик и эта летающая в платьях. Хорошо бы, чтоб в их самыйсамый момент померла его мамаша. Девочке ее не жалко. Ей только обидно, что, если это случится, похороны будут в городе. Девочке так хотелось в этом участвовать. Жаль, что ее мама не подсказала, что и тут недалеко есть кладбище. И нецелесообразно возить труп за десятки километров. Это мамино любимое слово - целесо… Думая про чужую смерть, она обматывала вокруг горла веревку, которую носит в кармане. Как это сказала медсестра? Мать еще пожует сына всласть. Что она хотела этим сказать? Именно то, что сказала. Всетаки лучше бы из их двора вынесли гроб - она бы, девочка, срезала с куста розочку и положила бы покойнице к голове или куда там еще, а этот мальчик пусть остался бы неизжеванным.
        Она подумала, что, в сущности, она совсем плохой человек, если так спокойно допускает смерть и своей, и чужой матери. Поставь себя на его место, думает она, поставь. И девочка ставит. Разбегается в панике кровь. Забарабанивает в отчаянии сердце. Она видит гроб и спокойно кладет к голове или куда там еще розочку. Это ее гроб.
        Но тут ктото сводит ее руки вместе, она кашляет и понимает, что это был мальчик с собакой. Это он разматывает ей горло, а собака лижет ей пальцы рук.
        
        Дина уснула, а он лежал рядом и думал, что иметь такое количество счастья несправедливо, когда есть Чечня, детские дома, мамина болезнь, когда мир раскачивается в какойто очень неудобной для человечества позе и люди сыплются с этих мировых качелей, как сыплются осенние листья, стоит легонько тряхнуть дерево. А у него счастье! Мальчик замер от неловкости перед теми, у кого нет даже осьмушки того, что есть у него. Но ведь это тот самый случай, когда не поделишься. Любовь - штука очень отдельная, на кусочки не разрежешь. Она его и только его, как глаз, как родинка на плече, как ямочка пупа. Мальчик был счастлив, и мальчик мучался и стыдился счастьем. Но тут тихонько взвыла собака и затрепетала ушами, а потом повернула к нему голову и стала смотреть ему в глаза, издавая при этом какието сдавленные звуки. Он встал и вышел с ней во двор. Собака пошла по дорожке к калитке. Он шел за ней, вышел за калитку. Тишина и темень ночных лип накрыли его с головой. Собака повернула направо, и он пошел за ней, как слепец. На поваленном дереве ктото сидел. Он подошел вплотную и увидел этот отчаянно открытый рот и
глаза, в которых стыл ужас. Он взял руки девчонки и разжал ее кулачки. Потом он взял веревку и сунул ее в карман. Девчонка упала лицом себе в колени и казалась такой маленькой, будто ей лет шесть, не больше. Он обнял ее и прижал к себе и почувствовал, как она дрожит, спрятав лицо ему под мышку.
        - Я много раз так хотел, - сказал мальчик. - Но никогда не решался. Знаешь, почему?
        Ее голова затряслась у него под рукой. Он понял это, как нет, она не знает.
        - Мне становилось обидно, что я все пропущу. И хорошее, и плохое. Хорошего просто жаль, а плохое… Это тоже важно. Как будто я трус и его боюсь. А вдруг я смогу помочь, когда будет совсем плохое. Ведь тогда надо быть! Обязательно быть! Смотри! Конкретный случай. Если бы я сделал, как ты. Я не помог бы маме. Собаке. И она не привела бы меня к тебе. Это она повела меня.
        - У тебя не было бы женщины, - сказала она ему под мышку. - Это главное. Потом она спросила его, уже выпрямившись, глядя прямо в глаза:
        - Скажи, это на самом деле единственное, о чем можно жалеть? Я, мама, собака - это такая чухня, что слушать противно. Ты как неживой становишься, когда так говоришь. Так мог трепаться Ангел, что на говне, но у него хватило ума молчать и не трепаться. Есв аволс янхерб… Ешчул ичлом…
        Он не знал, что ей сказать. Он знал наоборотный язык, он мог ей на нем сказать, что еще позавчера ему в голову не могло вспрыгнуть то, что случилось. Что он очень хотел потрогать смерть - любую и свою, а про Дину он даже не думал. Да что там говорить! Если честно, если по правде, позавчера его еще как человека не было. Но он молчал, он просто обнял ее снова, и голова ее нырнула ему под мышку, и ей стало так хорошо и покойно как никогда. «Как на том свете», - подумала девочка. С крыльца стала кричать мать, что давно пора ложиться, что они с отцом терпелитерпели, когда она сама поймет…
        - Сейчас, - хрипло сказала девочка.
        Но думала она о другом. О том, что от смерти ее спас мальчик, хотя родители были ближе. Конечно, это случайность, он выводил собаку (или она вывела его), но всетаки, всетаки… Мама не кричала «иди спать!» тогда, когда у нее застучало в висках и ей так хотелось, чтоб ее спасли и увели из ее кошмара. Нет, умирать нелегко. Умирать трудно, умирать мучительно, и когда придет ее час - через сто лет - пусть ктото держит ее за руку или спрячет ее голову под мышку. И тогда ее жизнь не уйдет вся, она перетечет другому. Важно, чтоб ктото был рядом. Чтоб ктото подставил утекающей жизни чайник.
        Потом они пошли в сторону Ангела. Он, она и собака.
        Девочка видела, что тот выглядит как всегда. Что щель вместо носа ночью кажется еще шире и страшнее. Как хорошо, что ей хватило ума не трепаться о ее видении. Тогда ей точно место было бы в Кащенко, этот пионерспасатель сложил бы два и два в четыре, и валяй, барышня, в садик, где у тебя будет много друзей.
        - А конец крыла точно был в человеческую ладонь, размер в размер, - сказал мальчик.
        Но ведь она это сама видела, конец его точно лег ей в руку, чуть подрагивая живыми перьями. Но она этого никому не говорила.
        - Даже добить, доломать не хватило ума, - сказала девочка. - Что ни сделает дурак, все он сделает не так.
        - Ты хотела, чтоб его не было совсем?
        - Да! - закричала девочка. - Чтоб не пугал людей. Ты понимаешь, что недоубитое сильнее живого? Оно мучает.
        - Ты мучаешься?
        - Ято нет… Еще чего! Мне плевать…
        Он вздохнул. Как же ему с ней трудно! Почти как с мамой. Гребешь навстречу течению, а тебя относит чертте куда. Почему ему легко с Диной? Может, потому, что они еще не разговаривали о постороннем? Но неправда. Они говорили о школе, о Реторте, о маме с папой. Просто Дина умная, а эта несчастная девчонка - дура.
        - Я не дура, - сказала девочка в самый стык его мысли.
        И ему стало неловко, что мысли у него громкие и обижающие.
        - Я не дура, чтоб мучаться изза неизвестно чего. Я, если мучаюсь, то конкретно.
        Мальчик молчал. Не то что он это не понял или был не согласен. Просто по себе он знал, что мучающие мысли у него лично приходят очень издалека. Они даже не из этой жизни. Они как бы совсем чужие, но вонзаются и остаются в тебе навсегда. Вон звезды. Мерцающий на Ковше Мицар. Он давно к нему пробирается. Сейчас просто цепляется за верхушку старой сосны, которой уже лет сто, не меньше. Вот и прикинь. Мицару лет несчитано, сосне - сто, маме - тридцать девять. Дине - тридцать два, ему - шестнадцать… Если сложить их годы, даже одной сосны не наберется. Но разве человек сознает свою малость перед сосной? А сосна перед Мицаром? Хотя откуда он знает? Что он знает о мыслях других людей, мыслях сосны или ежика? Вот, пожалуйста, и пришла мука бессилия понять. А эта девчонка рядом кричит, что не мучается, ей хочется доломать Ангела. И он бы плюнул на нее, если бы двадцать минут тому назад она не стягивала себе на шее веревку. Значит, есть у нее своя мука, а кто он такой, чтобы ему об этом рассказывать? Она выносила ему мобильник, а ее мама стояла с лицом убийцы. Быть убийцей от жадности - такой стыд! Ему стало
жалко девочку, и он ей сказал:
        - Ты очень хорошая. Если бы не ты, я не знаю, что было бы с мамой.
        - Еще одно телефонное трандело, - возмутилась девочка. - Столько чувств изза куска пластмассы с проводами. Еще раз скажешь - двину.
        Девочка врала. Ей было приятно. Она не жмот, она это знает, ей важно, что мальчик теперь тоже это знает. Хотя он ей на фиг не нужен, но если уж кому стоит понравиться, то ему.
        - Где тебя носит? Иди немедленно домой! - кричат ей.
        - Я пойду, - сказала девочка, - от греха подальше. У матери голос уже почти в окончательной степени.
        Она уходила и думала о том, что вскрик ее смерти родители не услышали. Препираясь о своих обидах, они давно не слышат, как она живет. И ничего с этим нельзя поделать, ничего! Кричи не кричи, не услышат. Это, как волны в приемнике: две точки рядом, но одна поет, а другая сообщает температуру воздуха. И никогда они не сомкнутся, как параллельные, хотя, говорят, с параллельными не все ясно. А вот мальчишка напротив оказался на ее волне и пришел. Значит, всегда ктото есть на твоей волне. Знать бы кто? Ведь этот мальчик не ее мальчик, у него своя жизнь, он не обязан слушать ее крики о помощи. Но - Боже! - как ей этого хотелось бы. Она чувствовала запах его подмышки, когда он прижал ее к себе просто из жалости, как спасатель. И она поняла, что его запах останется в ее ноздре навсегда, и даже когда у нее будет совсем другая жизнь, она, как животное, будет искать след этого запаха. Все эти мысли не были длинными и последовательными, они пришли толчками: приемник, все чужие, запах. И еще: не хочу навязываться. Поэтому ей хотелось скорее дойти до дома, всегото пятьдесят метров, и одновременно хотелось
идти вспять до того места, где он снял с нее петлю.
        Мальчик же шел и думал об Ангеле. Конечно, это видение. От стресса. От этих последних дней, вместивших столько всего, реального и фантастического, что нечего удивляться, что в какойто момент одно затмило другое.
        Они думали каждый о своем, идя по темной аллее с прикованными липами.
        - Ладно, - сказала девочка. - Я пошла… Пока…
        
        Она вошла в дачу, и оттуда сразу послышались крики, а мальчик облокотился на свою калитку и думал, что на девочку сейчас кричать не надо. Но ведь родители ничего не знают. Он подумал, что, может, надо было им сказать и показать веревку и он даже достал ее из кармана, но зарычала собака и стала лаять и рвать ее из его рук. На шум вышел на крыльцо отец девочки и сказал громко:
        - Уведи эту суку подальше, пока я ее не удушил окончательно.
        И мальчик все понял. Откуда веревка и отчего обезумела мирная ласковая псина - это девочка открыла ей калитку в их двор, а веревку оставила себе. Или выбросила, а нашла потом.
        Он сидел на крылечке уже своего дома, в котором спала его женщина, в доме напротив погасли окна - значит, девочка легла, и пока она в доме с какими угодно родителями, с ней не должно ничего случиться. Собака успокоилась, положив ему на колени голову.
        Он думал, что там, в низине, на человеческих фекалиях, стоял непобедимый Ангел. Он был цел всего одну секунду, а может, две, но он успел ощутить кончик его крыла в ладони и подумать: они у нас равны. Но тут же все прошло. И сейчас мальчик формулировал то, что никакой формуле не подчинялось.
        - Так не бывает, - говорил он тихо, вытянув руку, которая серебрилась и трепетала, как крыло. - Так не бывает. Это воображение мысли.
        Но мысль совершила кульбит и спросила его, глядя прямо в лицо: «Но разве не все равно, если это есть и ты это видишь?» И он сказал мысли, смотрящей ему в зрачки: «Все равно».
        
        Собака подняла голову и лизнула ему щеку. Мальчик застеснялся этой собачьей ласки, ему хотелось это объяснить собаке, сказать ей, что, конечно, он благодарен ей за любовь, но не стоит так уж к нему относиться. Мало ли что может еще случиться? Человека надо проверять на долгом отрезке времени, а не на маленьком поступке. Ему стало больно от собственной неуверенности в завтрашней жизни. Что будет с ними со всеми? С мамой и папой? С ним и Диной? С этой девочкой, которой показалось, что она хочет умереть, тогда как ничто живое этого не хочет. Жизнь хочет жить. Она сопротивляется до последнего умиранию. И это правильно! Нет ничего вкуснее жизни. Но в этот миг, когда мерцает Мицар над старухойсосной, одни люди убивают других по команде третьих, ктото тонет, ктото теряет сознание, и так было, и есть, и будет. И нет на свете никого более беззащитного, чем человек, который рождается, чтоб умереть. И мальчик заплакал, а Мицар смеялся, а девочка не могла уснуть, потому что внутри нее, не спросясь разрешения, вдруг лопнула почка, и она решила, что всю свою жизнь она будет защищать этого мальчика, хотя он
ей на фиг не нужен. И сердце ее плавилось горячим соком от счастья. Собака тявкнула и слизнула мальчишечьи слезы. Он обнял ее голову, вдыхая запах псины. Странно, но он рождал надежду.
        Мицар совсем опустился и подмигнул мальчику, как своему. Как бы сказала девочка?
        Рацим лацрем, а идюл илхырд.
        Собака подняла голову и тихонько подвыла Мицару. Она снова была в семье, и она всех любила. И только ее счастье было без всяких яких.
        
…Все это следует шить
        
        Моя подруга американка, узнав, что я пишу о странностях любви, сказала:
        - Хорошо придумано! Когда кончится любовь, будешь писать о странностях ненависти.
        Помню свой внутренний протест, какоето почти бурное несогласие. Можно подумать - живу в стерилизованной колбе. Сдержалась и сказала нечто аморфное:
        - Писать о ненависти не буду. Это чувство неэкологично и опасно.
        Сказала, чтоб чтото сказать, а попала в точку. Чистюль американцев сразить страхом загрязнения - плевое дело. Пугаются как маленькие. Это нам пустить вошь в голову, яд в реку не то что пустяк, а так… Всплеск. Дуновение… Даже захотелось утешить Америку, мол, ладно вам… Одним словом, мысленно пишу письмо милой моей американке: "Мэм! Дорогая моя! Меня душит смех изза твоего испуга. Как ты не понимаешь, что рассказ о любви, он почти всегда и о ненависти. Про один шаг между ними молчу - банальность. И чем странней и сильней любовь, тем они ближе, эти две проклятущие бабы - любовь и ненависть, тем все перепутанней между ними. Иногда их и в лицо не различишь… Я к тому, мэм, что для экологии лучше всего перерабатывать ненависть в любовь. Ну нет, хоть ты тресни, более подходящего и близкого по природе материала.
        Еще Беме - жадных до знаний американцев ссылка на когонибудь убеждает особенно, - так вот, этот самый лучший философ из сапожников говаривал, что «доброта, не имеющая в себе зла, пуста и сонна». Не правда ли, загнул? А ничуть! Любовь и ненависть, добро и зло самозабвенно булькают в одном котле, и попробуй расщепи их.
        Я расскажу тебе историю, которая…
        …которая не дает мне покоя, потому как я не знаю и не понимаю, откуда у нее растут уши. Я ее расскажу так, как мне расскажется именно сейчас. Пиши я ее завтра, она могла бы описаться подругому. Она проста, как та самая русская репа, но, клянусь, ни один компьютер не выдаст по ней адекватного жизни ответа.
        Значит, так…
        
        …У Тамары Ивановны был легкий грипп. Чудное время для неленивой женщины. Она решила распустить наконец старую хорошей вязки шерстяную кофту, которую дочь давно забросила на антресоли. Тамара выудила мешок с барахлом при помощи лыжной палки, осыпавшаяся на нее пыль вызвала в ней естественную мысль, что только дурак в наше время занимается таким делом - ну, распустит кофту, грипп кончится, что она будет делать с мотками? Опять же придется запихивать в пыль антресолей. Но голова бурчит, руки делают… Вытащила кофту, мешок так толкнула назад палкой, что откудато из глубины раздался писк… Ах ты, Боже мой, подумала Тамара, там ведь гдето лежат и детские игрушки дочери, и надо бы их тоже достать, вдруг чтото пригодится уже внучке. Хотя дочь сказала ей сразу: «Только, мать, без разных окаменелостей. Динка будет играть в игрушки своего времени». Сейчас Динке шесть лет, все стоит безумно, дорого, и надо, надо достать тот мешок, что пискнул.
        Мало ли…
        А пока же в руках была кофта. Толстая, цвета абрикосового джема, на пуговицах, сделанных на заказ. Копейки тогда это стоило. Тамара для смеха попробовала ее натянуть на себя и, хоть это было глупо с самого начала, - расстроилась. Тогда, когда дочь носила эту кофту, в дочерины пятнадцать лет, Тамара могла ее носить тоже, если не застегивать пуговицы. Теперь же кофта мертвой хваткой обняла плечи и руки. Получалось, что у Тамары не нормально пятидесятый размер, а какойнибудь пятьдесят шестой. А кому претензии? Сама же сдуру полезла в эту чертову кофту. Теперь стаскивай с себя, сопи гриппозным носом, злись, а кофта зацепилась за чтото сзади, пришлось в ней, жаркой, крутиться, рука попала в накладной карман, а в нем был секрет, придуманный самой Тамарой: маленький карманчик с пуговичкой из атласного шелка внутри большого. Для сторублевки, которую спрятали, когда дочка в восьмом классе ездила сама к бабушке, а ехать надо было целых шесть часов ночного времени.
        В карманчике чтото лежало. И Тамара подумала: а может, это та самая сторублевка? Сунули и забыли.
        Вывернула карман, расстегнула маленькую пуговичку. Квадратик тетрадного листа. Развернула.
        Не было предэмоций. Последним чувствованием перед тем, как Тамаре прочитать то, что было на листке, осталась мысль о сторублевке в тоне «хаха!».
        А потом, без перехода, было сразу падение в бездну.
        "Сергей! - было написано ее дочерью Леной. - Сейчас мне уже все равно: я могу ее убить. Какое это имеет значение - матьдочь, - если она стоит между нами? Ты весь трусишься, когда ее видишь, можно подумать, она тебе жена. А она тебе, как и я. Мы на равных, но сейчасто нет. Или мы объявляемся, или я ей скормлю крысид.
        Это мое последнее слово".
        В бездну Тамара летела вниз головой. Она точно это знала, потому что ждала, когда голова найдет у бездны дно и расколется о него, как пустой орех. Но ничего подобного не случилось.
        - Так странно, - скажет она мне потом, - когда я поняла, что не разобьюсь, я просто перевернулась, общупала ногами низ бездны, общупала и поняла, что буду жить. Более того, у меня напрочь пропал грипп.
        Это было первое ощущение «другой жизни» - полное отсутствие соплей и состояние глубокого физического здоровья. Слетала в бездну - и как новенькая. Вторым чувством была ненависть, которая, видимо, заняла пространство гриппа и других Тамариных недомоганий. Одним словом, ненависть разместилась в Тамаре широко и глубоко. Но самое ужасное было то, что она как бы выплеснулась в прошлое, и то, что давно заняло свои места в жизни Тамары и было хорошим и ясным, опрокинулось, было облито ядом, прошлое шипело, как плохое масло на сковородке, чадя, воняя, и что там ваши сквозняки для вытяжения - прошлое не проветривалось.
        Тамара ходила по квартире, лапая стены, это странное хождение вдоль стен продолжалось, видимо, долго, во всяком случае, подступила легкая тошнота, и пришлось сесть. Напротив в серванте прислоненно к стеклу стояла фотография Лены и Динки. Дочь улыбалась нежно, внучка вовсю щерила роток без двух передних зубов, которые лежали в крохотном бархатном футлярчике, где когдато лежало Тамарино обручальное. Его она бросила мужу в морду в суде, и именно это послужило основанием решения в пользу мужа, который в иске ссылался на ее дурной нрав, а он возьми и проявись - нрав - в виде броска кольца в цель с соответствующим словесным сопровождением. Надо сказать, что слова были еще те!
        У мужа давно была женщина, Тамара честно с ней боролась чистотой и порядком в доме, всем стираным и выглаженным, боролась разнообразием меню и билетами в театр, кино и цирк. Не в коня корм - все мимо!
        Потом, когда в жизни Тамары появился Сергей, она поняла, что вела себя глупо. Что ни одну любовницу нельзя победить походом в кино и чистыми простынями. Что это все по разным ведомствам. Но надо было самой попасть в любовницы, чтобы не то что понять, просто узнать.
        Сергей был женат. И, как и Тамара, имел пятилетнюю дочь. Познакомились они во дворе, раскачивая девчонок на качельках. Такой был у них вегетариансколирический период, когда ничего еще нет, но уже есть предчувствие радости, когда еще легко спрашивается о жене, но есть в вопросе и некая снисходительность к теме, потому как оба понимают: жена, она как бы уже и вторична. Просто они порядочные люди и проявляют душевный интерес и такт, а на самомто деле им до нее уже далеко - отплыли.
        У Тамары была лучшая подруга - поджарая тренерша по легкой атлетике Вероника. Длинное имя не годилось ей ни с какой стороны, ни со стороны быстроты и стремительности самой профессии, ни со стороны характера девушки - решительного и короткого в решениях. Подруга отрезала у имени конец и начало и звалась Роной. Так вот, Рона после развода Тамары сказала: «Нужен сильный антибиотик в виде хорошего мужика, чтоб снял стресс». Когда Тамара смехом поделилась, что есть некий «песочный папочка», который «смотрит не так, как если бы я была просто чьято мама», Рона сказала: «Покажи. Я лицо третье и холодное, как морж… Я сразу скажу - антибиотик он или не антибиотик…»
        Делов! Подгребла к ним, когда девочки в четыре руки строили в песке замки, присела на лавочку, протянула руку Сергею: «Рона». Тот слегка пискнул, выдергивая руку, а потом, как свой, развернул для обзора мозолистую, бетонистую Репину ладонь. «Ни фига себе! - засмеялся он. - Вы скульптор?»
        Рона зарделась, как тот самый маков цвет, ну сроду ей такого не говорили, сроду! Роковым стало делом это несчастное слово.
        А простодырая Тамара улыбалась вяло и загадочно, не подозревая, что на офлажкованном для личного счастья пространстве села посторонняя птица, раненная насмерть. Скульптор.
        Вам такое говорили?
        И все равно это еще вегетарианский период. С анекдотами, рассказами о детях, медицинскими советами и прочее, и прочее. Даже когда к песочнице выходила жена Сергея, всегда с книжкой или журналом, и пальчиком двигала вверх по носу сползающие очки, даже тогда все были хороши и любили друг друга.
        Жену Сергея звали Люся, она была корректором, слепла над гранками, но тем не менее самозабвенно читала и читала… «Что даже очки сползали от усталости», - шутила Рона. И без всякой подначки. Почти с сочувствием…
        Был ли вынесен диагноз относительно Сергея - антибиотик он или что?
        Рона сказала Тамаре: «Он, Томка, друг, и не нагружай его большим». - «Я? Нагружаю?» - возмутилась Тамара. «Ладно, ладно!» - ответила Рона.
        Ну кто ж будет вглядываться в тайность зрачка подруги? Кто будет искать там скрытое? Например, Рона стала лечить свои ладони оливковым маслом. Душа ее возжаждала мягкости их.
        Некоторые истории имеют свойства прерываться, дабы дать нам время на размышление над ними.
        Сергей получил назначение на работу во Вьетнам «для улучшения качества промышленности восточного друга», снял с работы слепнущую Люсю, взял в охапку дочку Свету и - как их и не было. Толком даже не попрощались, потому как мужчины редко умеют думать две мысли сразу, и, когда замаячил Вьетнам, странное шевеление в душе при виде Тамары както само собой усохло, а Рона вообще была тут ни при чем… Он понятия не имел, что она отпаривает свои ладони. Для него, дурака, между прочим.
        В этот просвет истории Тамара вошла с чувством обиды и разочарования, всетаки чтото давало завязь, и еще бы чутьчуть… Но, увы! Рона же была убита напрочь, потому что у нее вообще, кроме мальчика в восьмом классе, который потрогал в лифте указательным пальцем ее грудь, никого не было. Товарищи по спорту, конечно, трогали ее запросто, профессионально, но ни один не сказал ей волшебного слова «триблитраблебумс», то есть «скульптор».
        За время отсутствия Сергея (а это было - на минуточку - восемь лет) Тамара дважды чуть не вышла замуж, заминалась едва ли не на финишной прямой.
        К бывшему мужу остервенелую ненависть испытывать перестала и жалела кольцо, которое так подурному тогда выбросила. Лена росла хорошей девочкой, ходила за хлебом и молоком, умела сварить «Геркулес» и поджарить глазунью. Рона плюнула на ладони и вспоминала Сергея с легким отвращением, как посещение врача по очень уж внутренним органам.
        Когда через восемь лет Тамара встретила Сергея в булочной, она сразу даже не сообразила, кто перед ней. Он отрастил усы и бородку, видимо, компенсируя потерю волос на темечке, но то, как он ее тронул у кассы, опять хочешьне хочешь несло больше информации, чем просто: «Привет! Я вернулся!» Восемь лет одиночества и две неудавшиеся попытки - это не халамбалам. И если в тот буколический период она распускалась вяло и лениво, имея впереди большое пространство времени, то тут пошла другая скорость. Можно сказать, что прямо из булочной они сразу перешли в постель, но это будет красное словцо, на самом деле все случилось скоро, но отнюдь не моментально.
        Надо было обезопаситься от дочки, которая тоже встретилась во дворе с подружкой из песочницы. Одним словом, большие чувства породили большие проблемы, что закономерно. Люся непринужденно села в корректорской, как и не вставала, подвинув очки вверх по носу.
        Таились. Скрывались. Как миллионы других любовников. У всех у них именно такие признаки вида там, рода ли на всем земном шаре. Рона была не в курсе.
        - Я как чувствовала, - рассказывала потом Тамара, - как чувствовала, что ей не говорила. Проболталась Ленка. Что, мол, вернулась подружка Света. Та самая, что уезжала во Вьетнам. Я спиной стояла, и вдруг меня как кольнет. Я даже вскрикнула, повернулась, а это Ронка смотрит мне промеж лопаток. "Да, - сказала я ей, - вернулись. Люся уже вышла на работу, отовариваются в «Березке». Как уж проводила Рона свое дознание, бог весть. Но она дозналась, докопалась, а потом потребовала как лучшая подруга ответа во всех подробностях.
        И Тамара все рассказала. И как, и где, и что говорится, и что чувствуется. Рона сказала, что хотела бы тоже увидеть Сергея, и поскольку она теперь в курсе, то хорошо бы им к ней подгрести, выпитьзакусить, да и вообще, «зачем тебе чужие, крыши, если есть моя?».
        Так это все было породственному, что, бывало, Рона никуда и из дома не выходила, сидела в кухне, смотрела телевизор, а они закрывались в комнате и включали транзистор.
        Но уже не пахло вегетарианством, уже вовсю шипело мясо.
        А потом Люся получила анонимку. Письмо от друга. Самое смешное, что она пришла с ней не к мужу, а сразу к Тамаре. Тамара ее пустила в дом и, спросила, не голодна ли Люся. Люся ответила, что голодна, съела кусок окуня попольски, выпила чашку кофе с молоком, говорили в основном о девочках, о том, что у них уже менструации, что так быстро бежит время, оглянуться не успеешь, а уж и замуж придется выдавать… И вот под кофе, под девочек Люся протянула Тамаре анонимку, и той пришлось ее читать, что называется, с открытым забралом. Тамара никакая не артистка, чтоб напялить на себя другое выражение лица вместо жалкого, растерянного и виноватого.
        - Она ведь почему ко мне пришла и ела окуня, - рассказывала потом Тамара, - она в голову не могла себе поместить, что такое может быть правдой. Она Сергею верила как мужу, брату и отцу, вместе взятым. А надо сказать, что у нее родня хорошая, теперь уже можно сказать - священного сана. И если б я ей сказала, что в письме все вранье, она бы выбросила его в мое же помойное ведро - и делу конец. Я же… Я… Не то что призналась, я хуже… Я стала юлить и оправдываться. Как бы виновата, но прощения прошу. В общем, дура дурой, но и сволочь тоже.
        Люся молча ушла, а все остальное осталось - и виноватость, и ощущение дури и сволочизма, и отношения с Сергеем тоже. Правда, с большей тайностью, потому как в их структурах, приближенных к поездкам за границу, разводы не котируются.
        И тогда Рона написала ему на работу.
        Тут надо сказать коечто о Роне. Давно кануло очарование от слова «скульптор», но в чувствах, хотя они и не совсем физика и химия, действуют те же законы сохранения энергии. На место ушедшего обожания обязательно должно чтото прийти, и что это такое - большой вопрос.
        Пришло мщение. Кому? Тамаре. Любимой, можно сказать, подруге. Рона стала искать брешь в этом несильно сколоченном замке любви Тамары и Сергея. Отсюда и письмо на его работу. Со стороны, мол, женщины стены выдержали, со стороны мужчины выдержат вряд ли.
        Так все и случилось. Сергей перетрухал прилично и отношения с Тамарой прекратил. Рона позвала его для утешения, обставила все как умела и понимала: грех их случился на моменте перехода от горячего к третьему. Сергей был неприятно поражен грубой каменистостью тела Роны и даже сказал ей подлые слова, что она, оказывается, не скульптор (вспомнил, гад!), а его творение. Сказал - и понимай как знаешь. То ли ты Элиза Дулитл, то ли девушка с веслом, то ли простонапросто железяка в бетоне.
        Больше Сергей к Роне не приходил, а на ее телефонные звонки отвечал довольно грубо, типа: всего хорошего в жизни должно быть понемножку. А отношения с Тамарой как раз возобновились. У Сергея были ключи от квартиры уехавшего за границу приятеля, что в таких делах называется «фарт». Тамара, оскорбленная разрывом вначале, потом в обиде своей угасла. В конце концов, разве у нее есть выбор? Никто в очередь за ней не стоял. Подрастали их дочки, Лена и Света. Тамара радовалась, что благодаря Свете Лена охотно занималась английским. У Светы был, конечно, дальний прицел - МГИМО, у Ленки - планы пожиже, но девочки к девятому классу чирикали уже вполне прилично, и Сергей Тамаре сказал, что у Лены данных больше и в смысле произношения, и в смысле запаса слов и умения их толково расставить.
        Рона как лучшая подруга продолжала приходить в дом и слышала, это девчоночье чириканье: «Дядя Сережа сказал… дядя Сережа посоветовал». Ронино отторгнутое тело каменело еще пуще, а отвергнутое сердце толчками выпускало в организм отраву.
        Правда, о тайной квартире Рона не знала. Сергей предупредил Тамару, что в их случае услужливость Роны, как говорят в народе, «чревата боком». Но Рона нюхала воздух дома Тамары и чуяла, чуяла поживу. Както, перехватив Ленку по дороге из школы, она ей между прочим сказала, что «твой дядя Сережа смотрит на тебя както не так… Не говори матери, но он на тебя глаз положил». Девочке мимо соображения, что тетя Рона их видеть вместе не могла.
        Для девочки пятнадцати лет это обвал, оползень и лавина - и все одновременно. Она стала таращиться на Сергея с таким тайным интересом, что неразумная мужская физическая природа, запрограммированная отвечать на всякий конкретный призыв (случай с Роной), сделала свое дело.
        Он присмотрелся и увидел не девочку - девушку со всеми полагающимися прибамбасами. Все уже в ней поспело и ждало уборщика урожая.
        Тут надо сказать о Сергее. Если искать обыкновенность и среднесть, то искать не надо. Это он и есть. Не герой, но и не подлец. Не охальник, но и не святоша, не мореплаватель, но и не плотник. Ему спокойно было с Люсей, приятно с Тамарой, он был горой за стабильность своего существования, но легкая подрагиваемость основ этого же самого существования возбуждала тоже, к краю бездны он бы сроду не пошел, но в окрестностях бездны погулял бы охотно.
        Девочка смотрела призывно, и мужчина принял сигнал.
        Такой зауряд, что делается тошно и тоскливо, если это, конечно, не твоя девочка, дочка, если это не твой любовник, если между ними не двадцать пять разницы… Так вот во всем остальном - просто тошно и тоскливо от заурядности истории.
        К счастью (или несчастью?), Тамара ни сном ни духом, Рона так часто ходит в гости, что Тамара исходит жалостью к подруге, у которой, кроме них, «никого и ничего». А как прижмешься душой к легкой атлетике? Холодно и неудобно. Тамара понимала отвергающих Рону мужчин. Рона же кочегарила в печке, мечтая о большом количестве угарного газа, которого хватит, чтоб отомстить ей за свое оскорбленное самолюбие…
        …И когдато, в некий проклятый день, это случилось. Грех между девочкой и мужчиной. Ленка кинулась в любовь очертя голову, Сергей чувствовал, что его подтягивают к бездне ближе, чем он себе нарисовал на карте. Надо было бечь стремглав, но девочка оказалась беременной.
        Именно в этот момент Рона готовилась выложить экспрессинформацию обо всем Тамаре, но Ленка случайно обнаружила материны следы у Сергея, и тот во всем признался. Ленка стала рыдать и смеяться и в этом полублеянии выдала про беременность и про то, что он как порядочный человек должен сделать. Он должен оставить всех своих «баб» и жениться на Ленке.
        - Наверное, именно в этот момент, - расскажет потом Тамара, - она и написала в сердцах записку.
        Но события управлялись другими структурами - Сергея снова срочно послали во Вьетнам: рухнуло какоето здание, построенное нашими специалистами. История замерла в ожидании финального прыжка.
        Конечно, хуже всего было девочке. И к кому она могла припасть на грудь? К тете Роне.
        Тогда Рона напилась первый и последний раз в жизни. В одиночку и в темноте. Начинала она свою победительную пьянку с ощущением полного «виват», превзошедшего все ее ожидания и планы. Кончила пьяными слезами, готовностью повеситься, ощущением физических мук и душевного краха. Через три дня именно это осталось, а победительность как корова языком слизала.
        И если на черные дела у нее всегда было планов громадье, то как полюдски выйти из этой истории, чтоб хотя бы все остались живы и здоровы, она понятия не имела. Есть такие умы - умы для зла. И когда подвернулась командировка в какуюто Богом забытую Тмутаракань, в которую ни один тренер не хотел ехать, считая себя оскорбленным от одного предложения, Рона сделала шаг вперед, ко всеобщему удивлению спортивного народа.
        За Тамарой начал ухаживать вдовый инженер из соседнего отдела, и Тамара вдруг пошла ему навстречу, а про Сергея стала вспоминать с легким раздражением. Ленка, ненавидя в этот период Тамару, тем не менее поощряла мать в ее романе, несколько перебарщивая в излишнем энтузиазме.
        Кстати, момент легкого аборта уже был напрочь упущен. Света сообщила, что папа в командировке задерживается, а если дело пойдет и дальше так, то, видимо, он вызовет маму, она же, Светка, уже большая и останется дома, что будет классно.
        Так все и случилось. У Ленки был пятый месяц, и ей уже не «дядя Сережа» был нужен, а хоть кто, чтоб пристойно, если вообще такое возможно выйти из положения. Как вы понимаете, мать ей в помощницы не годилась.
        Есть такая порода людей - на крайний случай, для безнадежных ситуаций. Их зовут для тяжелых переездов, четырнадцатыми за стол, на клейку обоев, несение гроба и на рытье колодца. Был такой троюродный и у Елены. Его так и звали - не брат, не кузен - троюродный. Он был классным наборщиком в типографии, собирал фантастику и имел однокомнатную квартиру. Ленка оделась как человек и поехала к нему в гости.
        - У меня два выхода, - сказала она ему, - ты и смерть.
        Если б Ленка уточнила яснее, чего она хочет на самом деле, он бы помог ей и в смерти, он бы ее понял. Троюродные, как правило, понимают все перипетии жизни, все их многообразие. Но Ленка уточнила, что имеет в виду другое. Они должны пожениться, он «на время» признает ребенка, а потом, когда все устаканится и истинный отец «освободится от своей дуры жены», они разведутся, а троюродный останется при своих интересах и без потерь. Тут главное, чтоб мать ничего не прочухала, все эти макароны на ее уши.
        Троюродный ответил, что раз надо, то надо.
        Оставим драму Тамары в стороне, что Ленка не кончает школу. Она, между прочим, потом ее прекрасно окончила. Ленка переехала к троюродному, имея в виду, что на время, а оказалось, живут до сих пор. На зависть всем Ленкиным подружкам, и Свете прежде всего.
        Вернулась из Тмутаракани Рона - а девочка Дина уже стоит и прыгает в манежике, а троюродный аж дрожит от любви к ней. Крадучись, ползком вернулся из Вьетнама Сергей. Узнал от дочери, что Ленка замужем, сходил в церковь и поставил свечку святому, спасающему на водах. Но откуда ему, атеисту, было про это знать, хотя, может, историю с Леной он и рассматривал, фигурально говоря, как кораблекрушение?
        Тамара так замуж и не вышла, потому что, когда началась история с дочерью, было уже не до вдовых инженеров, которые, в свою очередь, на дороге не валяются и уж тем более долго не ждут.
        Одним словом, время шло в нужном, направлении, все было хорошочудненько, а потом Тамара встретила Сергея, они породственному поцеловались, потом долго топтались на месте, видимо, ожидая знака свыше, как вести себя дальше. Знак появился в виде бурного дождя, а Тамарина квартира была ближе.
        Старое началось сызнова - вот только некстати случился грипп, и Тамара себе на голову достала старую кофту, чтоб распустить и перевязать, и прочитала старую записку, а в дверь уже звонила Рона с лимонами, орехами и флакончиком, в который накапала бальзам Биттнера, чтоб поддержать больную.
        - Да, - честно сказала Рона Тамаре, потерявшей, разум от ядовитых испарений ненависти. - Да! Дело прошлое. Но твой Сергей спал не только с тобой, но и со мной, и с Ленкой, и Динка ваша от него. Разуй глаза и посмотри.
        
        Я знаю конец этой истории, а вы нет. Моя знакомая американка, дойдя до этого места, полезла в юридическую литературу, кодексы и законы, чтобы в них найти ответы. Почувствовали разницу между нами? Предлагаю вам игру в «случай из жизни». Сделайте глубокий вдох и не читайте дальше. Пока. Попробуйте додумать конец этой истории, как он вам видится, исходя из характера всех действующих лиц. Исходя из того, что «Тамара поднялась и стала надевать пальто, оттолкнув Рону…»
        Неплохой способ проверить, как мы похожи или насколько мы разные.
        А теперь можете читать дальше.
        Итак, «Тамара поднялась, и…»
        
        Многие из нас выходят из стрессов, ездя «по кольцу». Движение по кругу исключает выход, но есть, видимо, потребность души довести безысходность до критической точки.
        - Напротив меня, - рассказывала мне Тамара, - сидела девочка Динкиного возраста без передних зубов. Она ерзала на сиденье, а молодая мама шипела на нее как змея. Стало безумно жалко девочку. Чужую и, как мне показалось, недолюбленную.
        Я вспомнила Динкины крошечные плохонькие зубы в бархатной коробочке. Возникло ощущение, что у меня лопнуло сердце и из него потоком хлынула кровь. «Инфаркт, - подумала я, - какое счастье, если смерть».
        Но мне не было больно, я нормально, дышала, и тогда я сообразила, что это не кровь, а нежность - к девочке напротив, а через нее к Динке, на которую когданибудь зашипит Ленка, а не будет моих колен, в которые Диночка уткнется. А ведь мне хотелось сунуть в нос записку Ленке, сказать ей «Сволочь!» и уйти. Уйти навсегда. Поняла, что не скажу этого ради Динки и себя. Ради возможности нашей уткнуться друг в друга. Какоето время я думала только о Динке, какая она была, когда ее принесли из роддома, когда она села, потом пошла, а первое ее слово было «огонь». И тут я поняла, что мне все равно, кто ее отец и даже кто мать. Она для меня существовала сама по себе, моя куколка, мое счастье. Меня обуял ужас: а вдруг она не родилась бы?
        И так странно, но я мысленно, хотя холодно и сурово, поблагодарила Ленку, эту идиотку и сволочь, что она не сделала аборт, а на ее месте большинство именно так и поступили бы. Ленка хитро, расчетливо все устроила, получается, всетаки ради ребенка. И у меня не то что кончилась ненависть, она как бы отодвинулась, и я стала думать уже о троюродном, который в этот момент стеклит лоджию, так как при этом условии у них есть возможность разменяться с соседом на двухкомнатную, а значит, и родить еще ребеночка. И что я против этого пойду наперерез со старенькой пожелтевшей запиской, написанной перепуганной до смерти дурочкой.
        - Знаете, - продолжала Тамара, - ненависть отползала, как гадина. Она еще смердила во мне, она еще вся была оскалена, но она уже отползала…
        Конечно, оставался Сергей, который должен был прийти ко мне завтра. Оставалась Рона, которую я оттолкнула, но, согласитесь, это же я в истории главная дура, а не они. Значит, так мне и надо - такую подругу и такого любовника.
        Рона сидела и тряслась у меня дома, думала, что я убью когонибудь или кинусь в омут. Я ей сказала: «Уходи».
        Она стала просить прощения, но почемуто криком, и все повторяла, повторяла, что я у нее одна. И мне ее стало жалко. На столе лежали лимоны, орехи, этот чертов Биттнер, это ж какой в душе надо иметь ком добра и зла в сплаве, чтоб одной рукой делать одно, а другой - другое? Я ее отпоила чаем, а ее всю трясло как в лихорадке… Пришлось оставить ночевать.
        Сергея я, конечно, больше не пустила. А вот почему - не сказала. Сказала: «Все!» А он норовил переступить порог и ставил ногу в притвор. Как мальчишка. Видимо, он видел в моем лице не гнев, а мягкость… И не так ее понял.
        А дело в том, что кукла моя, счастье мое, щербатая моя мордочка похожа на него как две капли воды. Ну как я его могу ненавидеть? Как? Хотя все кончено. Навсегда… И никакую кофту я перевязывать не буду. Куплю новую. Дорогую. От какогонибудь Версаче. Или он не вяжет? Обожаю эту песню:
        
        "Вы полагаете, все это будет носиться?
        - Я полагаю, что все это следует шить…"
        
        Ёкэлэмэнэ
        
        …Она просто умирает от любви. Так и говорит себе: «Ой, я умираю». Из всех ощущений, которые накопились у нее за жизнь, это ни на что не похоже. Оно как бы и не от жизни. Значит, от смерти? Потому и «ой, я умираю»? В ней все комом. И ком ее распирает, но совсем не так - распирает и больно. Конечно, и больно тоже. Есть это ощущение. Но не оно главное. Главное… Ну, конечно, главное - ой, я умираю… Но одновременно и счастье… Одновременно и счастье… Да! Именно. Она нюхает халат, к которому притулилась. Прихватывает его губами, ртом… Махра есть махра. Отодвинулась от нее даже, потому что сбила ее с толку дура матерчатая. Хотя все ее вещи она давно перецеловала. Украдкой, тайком, это, конечно, не удовольствие, какое удовольствие прикасаться губами к хозяйственной сумке. Это куда больше. Вот это больше она всегда ощущает. Это больше. Она ударила себя туда, где обретаются все наши ощущения, чувства, она звезданула эту дерзость - думать о ее махре просто как о махре, которая существует как бы сама собой. Как ты смела, дрянь? Хорошо, что явилась умная мысль: когда она рядом, живая, теплая и прекрасная, ее
вещи «меркнут и гаснут», куда им в сравнение… Господи, конечно же! Вон она какая! Через тонкий полиэтилен. Розовая, белая, горячая. Как снуют ее руки, сверху вниз, сверху вниз, как бьется об нее красавица струя, как отлетают неудачницы капли, которые мимо, и плачут, плачут, стекая по занавеске. Тото, собаки! Не только мне умирать тут от любви и жевать махру.
        - Нука, потри мне спину!
        Отдернулся полог. Какая же она! Мамочки мои! Повернулась спиной, сунула в руки намыленную мочалку.
        Затряслись руки. Боже, помоги! Вот так, вот так.
        - Да ты что? - закричала она. - Как мертвая! (Мертвая, мертвая, все верно, я и есть мертвая.) Нука, сильней! Еще! Еще!! Еще!!! Во! Дошло наконец!
        Дошло. Она даже вспотела. Споласкивала руки и смотрела на капли пота на лбу и под носом. Шмыгнула изо всей силы.
        - Не шмыгай носом! Сколько раз тебе говорила. Имей платок!
        - Имею, - ответила почти без голоса. Достала и продемонстрировала умение пользоваться платком. А она растиралась полотенцем, и от нее шел пар, и надо было надышаться этим паром, потому что он важнее кислорода, озона, какие там еще составные?
        - Из чего состоит пар? - спросила.
        - Ну, в твоем возрасте такое надо знать. Помоему, с этого начинается химия…
        - Значит, я не была на этом уроке, - в ней зашевелилось - снулое? спунное? - заспатое, балда, - хамство. - На все ходить - очумеешь.
        - Скажите, пожалуйста, киндервуд! - перекинула длиннющие ноги через борт, «наизусть» нашла и сунула ноги в тапочки. Напялила махру. И былбыл! - момент, когда горячая голая рука мазнула ее по лицу и невозможно было удержаться - лизнула.
        - Эх! - закричала она. - Ты эти лесбийские штучки брось.
        - Какие штучки?
        Уже за столом, громко глотая горячий кофе, она объяснила, что это такое.
        - Вот такто, Полина!
        - Да знаю я! Я слово не могу запомнить. А людей таких терпеть ненавижу. Я бы их убивала. И мужиков, и баб. У нас в стране, Ольга Сергеевна, очень много гуманизма.
        - Что да, то да, - ответила Ольга Сергеевна, с хрустом раскусывая сушку. - У нас этой доброты дурной… А замечено: чем в обществе больше дурной доброты, тем больше слепого зла.
        …Полина испытала восторг. Никто из учителей так классно не говорит. Но Ольга! Как печатает. Ни с кем не сравнить. Ходит по классу эта халдалитераторша. Гунявит: «В человеке все должно быть прекрасно…» Посмотрите на нее, люди добрые! Юбка с задницы съехала налево, а она ее смык, смык вверх. Добивается успеха - вылезает изпод юбки комбине. Еще то комбине! Оборванное кружево тут же цепляется за пряжку на сапоге. Сапоги - это вообще полный обвал. Каблуки так изогнулись назад, что это уже нечто. Молния застегнута до середины, а из середины торчит мужской носок хэбэ. И эта крокодила, на которую в одетом виде стыдней смотреть, чем на голую, пишет: «И лицо, и тело, и душа, и мысли». Полина однажды встала на уроке и спросила: «Можно выйти сблевать?» Все грохнули, а до этой не дошло. Стала приставать, что Полина ела. «О, господи! - сказала Полина. - Да я беременная!» Тут уж все легли, потому что только накануне девчонок пропускали через гинеколога. И Полина попала в тот список, который вела завуч: «Девочки». А медсестре достался более важный, секретный. На букву "Ж". Как раз при Полине было. Завуч -
медсестре: «Закамуфлируйте какнибудь иначе. Нечего такое обнародовать». - «Ну, как? - спросила медсестра. - Девочки и женщины. Грамотно?» - «Напишите - НД. А я поставлю одно Д». Так вот, Полина была Д.
        - Целка, - сказала она, выходя из кабинета.
        - Ну, ты даешь! - засмеялись девчонки.
        - Наоборот! - сказала Полина.
        А тут: я беременная. Литераторшу закачало на кривых каблуках. Схватилась рукой за стул, аж до синих пальцев. Полина гордо хлопнула дверью и пошла искать по школе, где звенит голос ее богини, ее красавицы, Ольги Сергеевны. Нашла и легла под дверью. Ей все время хочется сделать во имя Ольги чтото унизительное для себя. Лечь вот так под дверь, лизнуть сапог, дать себя пнуть. И не дура Полина, чтоб не понимать - вот как я перед ней стелюсь. Но шутка в том, что ей это даже интересно - вон она какая, оказывается, ручная, прям тащится от этой бабы… Бывает же такое… «Была б я себе матерью, - думает Полина, - я б начистила свою собственную морду. Гордость же теряю! Плавлюсь, и не при какойнибудь тыще градусов, при тыще плавятся все, а, можно сказать, при полном нуле». Полина лежит под дверью и самоистязается, можно сказать, с удовольствием. Ну, какая же человек дрянь! Ну, какая же он мразь! Но с такой собой ей интересно, а до Ольги временами хотелось удавиться. Что останавливало? А язык наружу! И говорят - мочишься. Ну? Лучше куковать на этом дерьмовом свете, чем такой вид.
        Свистело Полине в бок будь здоров, потому что такого, чтоб не открыть форточку на уроке, у Ольги не было. Хоть изойдись чихом и соплями - не закроет.
        - Сквозняки придумали трусы. Самые последние из них. Которые не только всего боятся, но даже воздуха. Его движения. Настоящий же человек испытывает наслаждение от его потоков, идущих сквозь и вокруг него.
        Полина лежала на полу и ощущала, как застывали и коченели бронхи, она это видела, как на фотографии. Кудрявые нежные веточки индевели от холода и мертвели. «Ага! - злорадно думала Полина. - Мы приближаемся к бронхиту. Мы к коммунизму на пути…» Коммунизм - это воспаление легких, дорогие товарищи, это месяц лежмя лежи. Пять раз у нее было. Но она никогда не лежит. Просто она не ходит в школу. Гуляет себе, если до тридцати восьми. Идет куда хочет. В тот раз Полина вскочила как ошпаренная. Это раньше было так. Раньше! Сейчас все главное в ее жизни - в школе. Ольга. И нельзя пропустить ни дня. Кроме четверга. В четверг Полину кружит возле Ольгиного дома. Но это только послезавтра.
        Полина встала и пошла в буфет. Выпила мутного липкого компота. Увидела, как грудью закрывали от нее свою еду учителя, у которых было «окно». Не могла удержаться, чтобы не отомстить за эти грудистены, заглянула им в тарелки через голову: «Ну, что ты, Куциянова, вечно подглядываешь?»
        «Давненько, давненько не видала я, - сказала ублюдочным голосом, - сосисок…» - «Зина, дайте Куцияновой сосиски». - «Здрасте вам! Откуда? Они у меня все как одна на педагога насчитаны». - «Да хавайте! - великодушно сказала Полина. - Вам силы для борьбы нужней. И к смерти вы всетаки ближе меня». И ушла гордо.
        Нет, что ни говори, а самое дорогое у неимущего и бесправного это - сказать, как расстрелять. Всегда надо иметь слово под языком.
        …Хрустят на Ольгиных зубах сушки. Хрумхрум…
        - Ну, у вас и зубы! - восхищенно говорит Полина. - Молотилка!
        - Ты удивительная хамка! - засмеялась Ольга Сергеевна. - Но я тебе скажу… Хамство - признак бесхарактерности. Человек волевой, знающий цель, никогда до этого не опустится. А ты, моя дорогая, дерьмо в проруби…
        - А чего вы обзываетесь? - Полину всю заколотило. Конечно, это Ольга. Ей можно. Ей все можно. Но и нельзя тоже. Когда она была маленькая, совсем маленькая дура, и еще любила мать, то даже ей она такого не спускала. Она и укусить тогда могла, и ударить, и грохнуть чемнибудь бьющимся оземь. Мать даже к бабке ее водила. Та сказала - некрещеная, какой с ребенка спрос? Мать возмутилась - я тоже некрещеная, но понятия же у меня есть! Нет и у тебя понятия - бабка была еще та, языкатая будь здоров - раз сама не крестилась и дитя не крестила, то в душе у тебя одна дурь и мерзость. Сейчас такими кишмя кишит, от этого безрукие и безголовые. И ничего хорошего не будет, потому что заслужили это, а не другое.
        Мать серьезно задумалась - а не покреститься ли им вместе, но как задумалась, так и раздумалась. Когда ей? У нее что - время на это есть? Она всю жизнь вкалывает в ночь в цехе доставки газет. Она их пакует. Приходит утром черная, с отвисшими руками, и иногда даже платье не снимет, так и бухается на кровать. Когда Полина еще любила мать, она всегда ее прикрывала сверху байковым одеялом. Мать брыкалась, ей, одетой, было жарко, но Полина все равно одеяло присмыкивала, потому что вид у матери был стыдный, колготки драные, перекрученные, ноготь на большом пальце торчал желтый, несостригаемый, роготь, одним словом. «Убери свои рогти», - говорила ей.
        Но это уже был тот период, когда поняла, что она никого не любит. И мать тоже. Халда… Для чего родилась? Для чего? Ни денег, ни счастья, ни питания, ни одежды. Хронические болезни и черный рот. Гады, гады, гады… Любимое слово. «А сама?» - скажет ей Полина и хлопнет дверью.
        «А пошли вы…» Это уже подружкам. Им веры с детства не было. Эти сучки могли запросто заложить и учителям, и родителям. Попробовала прибиться к другому берегу - написала отцу, которого, честно говоря, и не помнила. От матери знала: был, мол, такой законный, был и есть. Алименты шлет. Но хорошего слова она про него не скажет. Нет. Подлец подлецом. Когда Полина поняла, что никого - абсолютно! - не то что не любить, а без отвращения смотреть не может - все харихарьские! - она написала отцу. Так, мол, и так. Я ваша дочь Полина. Мне интересно, как вы живете, а вам? Он ей ответил сразу, она даже по почерку поняла это его сразу, в момент - буквы были как бы горячие, они, можно сказать, пламенели, сгорев на концах стыков. Получилось письмо из одних отдельных букв, корчившихся в предсмертном огне.
        
        «Наши отношения раз и навсегда определены эсэсэсэром. Никакого интереса к твоей жизни нет и быть не может. Можешь забыть адрес, фамилию и имяотчество. Повторится - приеду и набью морду, тебе и твоей матери».
        
        Такое вот любовное письмо. До этого Полина особенно не задумывалась, любят ее или нет? Сама никого не любила, и это ее состояние «а пошли вы» ей нравилось. Ведь благодаря ему она от детского страха за мать избавилась - вдруг та умрет? Она же помнит, как до падучей ревела, если мать забирала ее поздно из садика. Мать приходила и при воспитательнице, при всех лупила ее за это: «Ты что это позволяешь себе, засранка? Да что у матери твоей, гульки? В очереди стояла как проклятая, для тебя же, заразы». Когда же в прошлом году мать слегла в больницу с двусторонней пневмонией, Полина не только не испугалась, а, наоборот, подумала - кайф, везуха! И купила на оставленные на жизнь деньги двухцветную ветровку, которую у матери даже просить не смела. Бесполезно. Ничего, никогда мать ей не покупала из того, что ей хотелось. Смешно сказать, но Полина - наверное, последний человек на шарике - носила чулки с круглыми резинками, потому что, по мнению матери, на колготки надо заработать самой. Три с полтиной на три дня, это же сколько получается в месяц?
        Полина метала кончить школу и идти в торговлю. Хоть в какую. И на вонючую квашеную капусту, и на скрепки и кнопки. Неважно, они все там друг с дружкой повязаны. Главное, туда попасть, а там - ныряйвыныривай, как жизнь подскажет.
        А тут возьми и свались на голову Ольга. Пришла вместо ушедшей в декрет исторички.
        Пришла на урок, и все зазвенело. От ее голоса. Такой весь громкий, четкий, веселый, с подначкой:
        - Человек, - сказала, - живет в истории и в географии. По географии он передвигается, поэтому неплохо бы знать, что слева, а что справа, то есть, что на западе, а что на востоке. По истории человек тоже передвигается - из вчера в сегодня. Тоже неплохо соображать, что волочится за ним из прошлого и что бывает желательно топориком - чик! - и отрубить. Этот чик, дети мои, называется моментом революции.
        Полный обвал, а не уроки. Чик и отрубить - это они недели две повторяли. Или…
        - История шьется, плетется, вяжется, варится каждую секунду. Чтото ежесекундно умирает, а чтото ежесекундно крепнет. Надо простому человеку знать заранее - куда ему, бедолаге, притулиться? Чтоб его ненароком не разнесло вместе с историческим процессом? Надо! И это очень просто. Будь там, где самые главные силы варева. А они, дети мои, с пролетариатом. Он всегда главный в направлении движения. Он - стрела движения.
        И мелом, так, что трещит доска и отлетают белые комочки, Ольга чертит прямую. Она у нее идеальная. Без всякой там линейки. Однажды после урока она дернула Полину за рукав.
        - Эй! - сказала. - Как тебя там? Обдуй с меня чертов мел!
        Вот тут все и началось. Господи! Да она готова была заниматься этим всю жизнь. Сдувать с нее пылинки. С красавицы. Умницы. Богини. Она даже к матери своей - пролетариату - стала относиться лучше. И мать ей в благодарность решила дать совет: «Ты, Поля, учись и дальше, хоть в каком институте, я еще лет пять ради этого потяну лямку… Десять классов сейчас - тьфу! Децибелы его только не имеют…»
        Лучше б она молчала. Эта старая идиотка от пролетариата. Советы имеют право давать только те, у которых самих хоть чтото получилось. Остальным, даже умнымразумным по голове, но в жизни которые ни рыба ни мясо, рот надо зашить суровой ниткой. Чтоб не колыхали воздух. Теория без практики мертва. Это сказала Ольга. Но это уже не имело принципиального значения для Полины, что там она говорила. Полина уже все. Кончилась. Она вся пропиталась любовью к Ольге, она ходила и оставляла за собой повсюду следы своей любви. Она обтоптала этими следами вокруг весь Ольгин дом, и подъезд, и лестницу, и лифт, и деревенский половичок под дверью. И добилась - следы пробили путь. Ольга, она ведь к ученикам без слюней, она им всем запросто и на ты, и пошел подальше. У нее без этих воспитательных моментов. «Человек рождается или человеком с большой буквы, или дрянью. Третьего не надо. Я вас не знаю. Вы мне нечаянно обломились. На всякий случай, чтоб мне не разочароваться, я буду считать вас дрянью. Ну! Ну! Ну! Спокойненько! А постепенно я вас расслою на составные. И от вас будет зависеть, кто куда попадет…»
        Многие ее невзлюбили. Да как она смеет? Да кто она такая? Это не учительница, а нечто. А Полина сказала: «Именно. Нечто. Она единственная. И правильно она нас… С чего бы это ни за что любить? Что мы, иисусики какие? Мы действительно сволочи будь здоров».
        Ктото из родителей написал на Ольгу в капээсэсию. Несколько дней та ходила мрачная и чутьчуть посвистывала, выдувала из себя презрение. Полина тогда готова была своими руками задушить того стукача. Но все както само собой стихло. Ольга - во человек! - мстить никому не стала, посвистелапосвистела птичка, и стала сама собой.
        А сейчас отношения с Ольгой у нее просто не в сказке сказать. «Киска, сбегай за молочком». «Киска, слабо в химчистку?»
        Полина заметила - она стала какаято странно большая. Как будто разломались в ней перегородки и возник просторный солнечный зал и - во хохма! - она, имея его внутри, одновременно находится снаружи. Она как бы сама в себя завернулась, но это словами не сказать, это надо чувствовать, как радостно пробежаться с ветерком внутри себя самой, находясь в этот момент в скрюченном состоянии на подушке дивана, и какое наслаждение быть скрюченнолегкобегущей и даже взлетать огого куда! И не брать на ум задвинутый в угол диванчиккоротышку, купленный ей сразу после младенческой кроватки с сеткой, на котором - диванчике, - как ей сказала мать, ей жить до замужа, потому что откуда ей, матери, взять деньги на другое? Получила от отца письмо, поняла, какая он сволочь? Так чего ты от меня ждешь? Я и так отдала тебе все свои соки, а думаешь, жду спасиба? Ты в отца пошла, ты тоже сволочью будешь скорей всего, я на тебя смотрю, поражаюсь только, как это в природе передается… Мать может так целый вечер - бубубу! - не переставая, а Полине - по фигу. Она бегает, летает, скачет внутри себя. Ей хорошо. В ней -        Это совпало со временем, когда у них все девчонки, как одна, решили: хватит цацкаться с этим так называемым детством, какая от него радость, сплошная бреховщина, и пора идти в следующий жизненный разряд; конечно, радости там тоже еще те, забеременеть можно, да и вообще, где и с кем, но все равно ведь надо кудато двигаться, шевелить ножками, другой что ли есть путь у пионерки - как в комсомолки? Хаха, конечно! Полина хорошо помнила вожатого в лагере, который именно с этими словами «хочешь быть комсомолкой?» заламывал ей руки и валил на стол, а она всего ничего, пришла к нему за честной рекомендацией, у нее тогда, у малолетки, был зуд общественной работы, и она до тошнотворности еще блюла какието там правила юного пионера. Уж очень он был противен в этот момент - вожатый, мокроносая сволочь, пришлось садануть его ногой, удачно, между прочим, саданула, ходил несколько дней пополам согнутый, а потом загремел в больницу, но ведь не скажешь, что! было?! Не скажешь… Он объяснял, что в темноте напоролся на угол теннисного стола! Как же, как же… Сразу ввинтили на спортплощадке лампочку, а она была
специально разбита, потому что какой идиот играет в настольный теннис ночью, у них по вечерам был другой пингпонг, у всей их вожатенькой молодежи и подрастающей пионерии. Полинин удар ногой резко поднял вверх уровень лагерной нравственности, и не всех тогда пионерок старшего отряда успели заломати как ту дуруберезу, хотя с березой, конечно, не так, там наоборот, некому, мол, заломати дуру, некому защипати, тут было кому, целый строй, но ярко горела лампочка Ильича в двести свечей. И - все. И порядок. Как в песне, не знаю какой.
        Вот почему - как все в жизни причудливо связано? просто блеск! - массовый переход в их школе Д в НД Полину не достал. «Еще чего!» - брезгливо сказала она в разговоре в уборной с одной подругой не подругой, так, вместе за партой сидели. Подруга была из дур дура, поэтому ее корявое описание новых познаний утвердило Полину в мысли, что, конечно, нельзя в жизни зарекаться, не такая она, чтоб поклясться там или расписаться кровью, но пока ей на это тьфу!
        Вот какая самостоятельно мыслящая девушка сидела сейчас у Ольги и думала о том, что надо бы ей вымыть Ольге окна. Что она в жизни не выносит - так это грязное стекло. Она и в трамваеавтобусе сразу слюнит палец и протирает себе дырочку, в которую жизнь впрямую видна, а не через подтеки, и брызги, и пятна. У нее просто мания, чтоб стекло как стекло. Блестело. Она дома все стаканы тонкие подавила, трет их, трет, а они - хрясь…
        Вымоет Ольге окна. Это ерунда, конечно, если считать, что она может и хочет для нее сделать вообще. Она будет любить ее всегда. До ее, Ольгиной, старости и болезни. Прищучит же ее, красавицу, когданибудь, всех прищучивает. Вот тогда Полина и окажется тут как тут. Она и умоет ее, и горшок за ней вынесет без всякого. «А ну, садись! - крикнет она ей, слабой. - Нашла чего стесняться, нормальный же процесс! Что я вам, чужая?»
        Обязательно хотелось когданибудь произнести эти слова и этим самым как бы определить навсегда сущность отношений. А что если сейчас попробовать? И Полина подвинула на самый кончик языка это слово - не чужая. Лизнула его, мокрое и слабое…
        - Чего язык высунула? - засмеялась Ольга. - Какой он у тебя, оказывается, длинный! Как у змеюки.
        Юркнул язык за зубы с прилипшим к нему словом, аж задрожал от обиды, а Ольга поднялась, хрустнула всеми костями, сладко так, себе в удовольствие, и сказалапропела врастяжку.
        - Ну? Погостилась? А теперь смывайся, киска, у меня свидание. И чтоб темп у меня - быстрый!
        Закаменела Полина. У нее рука, что локтем на столе стояла, забетонировалась намертво, как у какойнибудь девушки с веслом. Она ею пошевелить хотела - и не может. Палец большой торчком встал, страшненький такой, с криво откусанным ногтем.
        У Ольги же никого не было! Никого! Это было то самое, что не просто интересовало Полину, а было наиглавнейшим в ее страдании - счастье. Потому что возникало сразу два взаимоисключающих вопросасуждения. Как здоровски, что Ольга одна и Полина может сколько угодно крутиться рядом, и никто ей другой, тоже заинтересованный в Ольге, не скажет: «А пошла ты… Сгинь!» С другой же стороны, посмотреть на тех, кто замужем или гуляет, разве можно сравнить их с Ольгой? Все ублюдочные! Все! Полина устраивала эксперимент. Шла по улице и ставила всем очки, как в фигурном катании, где шесть выше всего. И что же? Ни одна из молодых женщин, что до тридцатника, выше четырех баллов у нее не заработала. Ольге же она ставила не просто шесть, а двенадцать. Два раза но шесть. Мужчины же вообще были не считовы. Не годились совсем! Не было ей ровни. Если уж ставить цель - мол, кто? Кто? То с натяжкой - без своих баб и детей, конечно, - годились Абдулов и Кинчев. Можно во всяком случае поговорить на тему. Но ведь они актеры! Какой у них ум? Тото… Так что Ольга одна потому, что кого в Европе поставить рядом? Некого…
        - Какое свидание? - тупо спросила девушка с веслом.
        - С мужчиной, девонька, - засмеялась Ольга. - С очень даже мужчиной… И ты у меня сейчас слиняешь быстробыстро. Потому что времени у нас с ним в обрез. Возьми с собой сушки, иди грызи и пожелай мне удачи в этом мероприятии.
        А тут и звонок в дверь раздался, и Ольгу с места как ветром сдуло, вот она еще только что стояла рядом и протягивала Полине сушки, бормоча какието слова, а тут она уже у двери - как пролетела, именно пролетела, поясочек халата за ней не поспел, завис на ручке холодильника.
        Помните, что Полина забетонировалась? Не могла она встать с места, не могла. И голову повернуть не могла, затылком слушала, как шелестит и шуршит в коридоре.
        - Полина! Сгинь, пока я дверь не закрыла, слышишь?
        И крепкая рука взяла ее за хвост и довольно сильно дернула. Чегочего, а вот прикосновения к волосам Полина не терпела. Поэтому и носила патлы в резиночке, чтоб лишний раз не идти в парикмахерскую. Откуда это знать Ольге, тащит, как собаку на поводке, развернула ее к тому, который шуршал и шелестел. И гнет ей голову, гнет.
        - Одна из моих кобыл, - сказала Ольга.
        Ну, почему она не выпускает ей волосы? Ну, почему она не понимает, что так не надо с Полиной? Даже ей…
        Дернулась, но разве из рук Ольги вывернешься? Пришлось стоять, склонив порабьи голову, стоять и видеть перед собой тугие вареные джинсы Ольгиного гостя. Ничего джинсики, самое то, и внутри, наверное, тоже все в порядке, хороший такой бугор был в обзоре. Ольга так и не выпустила волосы из рук, пока не вывела Полину за порог. Держала больно, Полина чувствовала, как вспухает у нее на голове кожа. «Кыш, киска, кыш!»
        Халатикто у Ольги без пояса, ножки белые аж подрагивают в нетерпении. Щелкнул замок, раздался за дверью визг и писк и мало ли что…
        Полина сняла с волос резинку и стала трясти волосами, тудасюда голову, вверхвниз, впередназад. Боже, как ей было противно! Как было больно! Надо было чтото сделать, чтобы прошло это ощущение в волосах. Это же кошмар какойто, такого же с ней никто никогда не смел. О, господи! Так и пошла вниз по лестнице, забыв о лифте. Шла и трясла головой, ничего в ней не было, ни одной мысли, зато каждая волосина ее кричала: встречу сейчас когонибудь - убью.
        
        Это продолжалось уже ровно двадцать семь дней, но последние четыре были совсем страшные. Она стала держать дверь открытой, выходила ночью в темную подворотню и стояла там напоказ неизвестно сколько - и ничего. Никакого грабителяубийцы, хулиганабандита. Конечно, что с нее взять? Кого она может соблазнить? Но ведь столько случаев, когда и нечего, и нечем, а все равно нападают и убивают. Она молит Бога о таком случае. Самой ей с собой ничего не сделать. Это уже проверено трижды. Ни повеситься, ни вскрыть вены, ни даже такой, казалось бы, простой вещи, как отравиться, она не может. Невероятно, откуда в ней такой инстинкт жизни при полном нежелании жить? Как это вообще сочетается вместе?
        Она с детства боялась этой цифры - сорок девять. В сорок девять умерла ее мать, ей было тогда четырнадцать. А когда ей было семь - семью семь сорок девять - в сорок девятом расстреляли ее отца. Сорок девять - это тринадцать, если сложить цифры. Когда ее сыну исполнилось тринадцать, он умер от перитонита. На свое сорокадевятилетие она - чтобы победить судьбу - устроила ужин в ресторане, купила длинное шелковое голубое платье, обвешалась амулетами, всеми, которые накопила за жизнь, все говорили, что выглядела она - как никогда.
        А никогда она выглядит плохо, это чистая правда.
        Нет в ней ни красоты, ни изюминки, ни стати. Но тогда она это сплошное «не» победила. Ее удачно завили. Главное - прикрыли уши. Уши у нее большие. Хорошей формы, но большие. Неудобная часть головы. Трудно ее подвергнуть скрытию. Начесываешь, начесываешь волосы, бац - пробились к свету вареники.
        Так вот. На сорокадевятилетии за соседним столом в ресторане сидела женщина и пила себе компот. Одна и компот. Както это выбивалось из ресторанной обстановки. И ее стол решил привлечь эту обездоленную в свою компанию. Такой был порыв. Та категорически отказалась, даже грубо. Типа - идите к черту.
        А через полтора месяца муж сказал: «Извини, Зоя… После смерти Мити надо было сразу уйти, но мне тебя жалко было… А сейчас - край. Я ведь тоже не мальчик, что у меня осталось? А женщина, что называется, моя по всем параметрам. Да ты ее видела. Помнишь, она не захотела к нам присоединяться на твоем дне рождения?» Стала задавать идиотские вопросы - знал ли он ее «до компота»?
        - Да нет, конечно! Потом по работе столкнулись, стали вспоминать, где видели друг друга, где? Ты, Зоя, не обижайся и живи дальше. Не такая я тебе потеря. Я и грубый, и неаккуратный, и разговаривать с тобой не умею. Ну, дышал рядом и дышал… Заведи собаку…
        - Какой есть… Я не в претензии…
        - Ну, не знаю… В общем - все… Говорить не о чем…
        Жизнь ударила в место незащищенное. Как и тогда - смерть Митеньки. И как раньше - смерть мамы. И еще раньше - папы. А она ведь давно и упорно строит защиту от случайной именно смерти. Никаких грибов с рынка, все анализы вовремя, и кальсоны мужу зимой обязательны в ношении, и молитва при гололеде и гриппе, и валидол всегда под рукой, и кипяченая вода, и никаких опасных речей по поводу «этой жизни» со случайными людьми, это ведь теперь на каждом шагу. Несут и в хвост, и в гриву, как будто у нас нет нашей истории.
        Всегда была полная уверенность, что в чем, в чем, а в муже ей повезло понастоящему. Они, что называется, два сапога. Некрасивые, неудачливые, скучные, бедные, заранее на все согласные, пережившие вместе такое горе, ну, какой еще запас прочности надо вложить в семью? Конечно, вы скажете, любовь! Но это и есть любовь! Когда вместе столько лет столуешься. Стала бы она думать о тех же кальсонах хэбэ, и о шерстяных носках, и о валидоле для постороннего. Ну, подумайте!
        Муж ушел резко и категорично. Как бы не он. Не обсуждая проблему, но главное - абсолютно не желая вникать. Что будет с ней? Живи, сказал, с собакой.
        Мгновенное его исчезновение - был - не стало - конечно, было сравнимо со смертью, - с чем же еще? - но в то же время было во сто крат хуже. Зоя говорила - мне есть, с чем сравнивать. С Митей, с мамой, - папина смерть проходила в чувствовании иначе - все в смерти до кошмара, до ужаса определенно. Кричи не кричи в гроб, на какой ответ рассчитываешь? Тут же Зоя знала, что вполне можно получить ответ. И она, как идиотка, - хотя почему идиотка, если ответ нужен позарез, если без ответа просто не хватает кислорода, или ответ, или смерть, это просто самозащита, а не идиотизм - стала задавать мужу вопросы, подлавливая его по дороге с работы и на нее, подстраиваясь к нему в очереди магазина.
        - Володя, - говорила она. - Я же не против… Я же не скандалю, но скажи мне… Можно так, чтобы ты приходил ко мне и мы с тобой разговаривали, и я могла бы чтото иголкой… Ради Бога! Я не имею в виду чтото другое… Ты знаешь, мне это и смолоду не очень было нужно… Потом есть подавляющие таблетки. Не беспокойся, я выпишу.
        Она не могла понять, почему он свирепел. Он же такой в сущности смирный, сговорчивый: давай перейдем больше на капусту, чем на картошку (они оба жуткие картошечники, в смысле картофелефилы, в любом ее виде), но он спокойно так пошел на капусту. А тут, на такие ее вполне доброжелательные слова - я могу и с ней подружиться, она мне тогда показалась вполне порядочной, в ресторане все выпивают, а она - компот. А у мужа - бывшего уже - начинают трястись пальцы, ну, как при паркинсоне. И тихо так, чтоб посторонние не слышали, из него идет мат. Она с ним двадцать один год прожила - ни разу! И не то чтоб запрещенные литературой слова, а даже те, которые вполне выборочно можно, которые даже художественная литература допускает… Он - нет! Он их не употреблял даже в близком быту. Тут же из него шел весь набор от матери до нехорошей женщины со всеми их половыми органами. «Володя! - оторопела Зоя. - Ты же унижаешь себя!» После этого она даже заболела. Надо сказать, что, хотя в ресторан на день рождения набралось семнадцать человек, после их развода людей вокруг нее не оказалось. Нет, никто не эмигрировал, не
умер, не парализовался, все были живы и на месте, но чтоб прийти и сказать ей: «Зоя! Успокойся! Он не стоит тебя! Ты подумай, сколько в жизни прекрасного - природа, музыка, классическая литература. У тебя это есть, а он этого лишился, потому что лишился тебя». Да разве мало хороших слов, которые можно сказать в беде хорошему человеку? Случись с кем другим, разве она не побежала бы?
        Но тут Зоя вспоминала, что был такой случай в ее жизни. Был! Расходилась ее подруга. И Зоя тогда на помощь не разбежалась. Наоборот, было у нее такое стремление - не попадаться подруге на глаза. Боялась: что я ей скажу, что? Классическая литература там или музыка на ум тогда не шли. А вот сейчас ей очень хотелось, чтоб ее в нее (в классику) ткнули. Потому что самой ей трудно - взяла в руки замечательное по смыслу сочинение, - хотя и без особой любви, это намеренно - «Обломов», и никакого впечатления. Просто мимо, и все. Ну, чем ей эта деревня Обломовка могла помочь, чем? Сунулась в Тургенева - опять же, чтоб не было любви, чтоб не тревожиться - в «Записки охотника». Сочинение, каких мало, а может, и вообще нет в других литературах мира, тоже не пошло. До детективов она опуститься не могла, эта твердость против дешевки в ней с юности.
        А четыре дня тому назад бывший муж Володя в присутствии своей новой жены побил ее, заведя за угол молочного магазина. Самое обидное в этом было именно ее присутствие. Другой жены. Как она стояла на стрёме - эта женщинакомпот! Джинсы в сапоги, крашеный кролик - полупальтишко, красная шапочка крученой вязки… Очень, очень средний вид. Конечно, Зоя из себя - тоже ничего особенного. Но этой солдатской манеры в их возрасте (той ведь тоже уже за сорок) - штаны в сапоги, она на дух не терпит. У нее английский стиль - удлиненная приталенность и детали в тон. Пальто у нее серое, к нему шапочку тонкой вязки можно позволить темнозеленую, почти бутылочную, и хотя красное с серым тоже сочетаются, но имей ум! При такой сети морщин на поверхности лица и землистости кожи! Но «красная шапка» - без всяких сомнений относительно своего вида - стала на стрём, а Володя, вцепившись Зое в шарф, тряс ее с такой силой, что она даже удивилась - какой он, оказывается, сильный мужчина. А потом он зачемто ударил ее кулаком по голове, совсем уж глупо с его стороны, потому что, если бьешь по голове - человеческому центру, - то
убей, иначе какой смысл? Тут же вообще дикая вещь. Он ее бьет, а «шапочка» дает ему указания - смотри, мол, не убей! Где логика? Потом они ушли. Спокойно так, взяли и ушли за поворот. Зоя хотела побежать следом и логически объясниться похорошему, но, наверное, от кулака ее стошнило. Она едваедва, по стеночке добралась домой, и ей было очень плохо, очень, но она никуда не обращалась - ни на «Скорую», ни к соседям, зато посчитала важным позвонить Володе и пусть слабеющим голосом, но сказать, как он дошел до жизни такой, сначала до нецензурного мата, потом рукоприкладства, следующее у него что - окончательное убийство? И Володя ей ответил четко: «Да!! Я тебя, суку драную, убью, если еще хоть раз услышу». А «красная шапочка» выхватила у него трубку и закричала: «Слушайте, вы! Тварь! У вас есть совесть или какиенибудь соображающие органы? Или вы безусловная чурка с глазами? Как вас только земля на себе держит?»
        Тут она была глубоко не права. Земля Зою не держала. И как только Зоя это поняла, она, будучи человеком гордым, твердо решила, что надо уходить с этой земли навсегда. Она еще слегка, чутьчуть позондировала почву на работе, у подруг, ну, чтоб окончательно понять и убедиться, что никто, просто ни один человек, не заинтересован в ее пребывании среди живых. «Ноль баллов в мою пользу», - сказала себе Зоя и стала думать, как…
        И выяснилось, что никак… Тогда она и стала торчать ночью в подворотне. Никто! Ни один не польстился на ее жизнь. С другой же стороны, была вера в свои роковые сорок девять. Они у нее не случайны. Это должен быть конец. Черта. Тогда зачем тянуть? Разве ей есть о чем пожалеть? Зоя села в кухне и пока крутилась стиральная машина - она теперь стирала каждый день в расчете на то, что, когда потом придут к ней после ее жизни в дом люди, они не обнаружат у нее ни намека на грязь и скажут, сожалея о ней: «Смотрите, у нее ни одной выгвазданной тряпки. Какая, оказывается, эта бывшая женщина была чистотка. Какие белоснежные у нее, хоть и старенькие, простыни. Это вам не из госпрачечной, где все крутится общим комом. У покойницы было на этот счет понятие». Так вот, сначала… Пока крутилась стиральная машина, Зоя на обложке тетради с рецептами быстрых блюд подводила итоги: «Счастье в моей жизни. Первое…»
        Она думала, что рука ее тут же напишет - Митя. Сын. Ребенок. Но Митя исхитрился умереть от перитонита в тринадцать лет, и потому счастьем в жизни уже не мог быть. Как начнешь вспоминать живого и тепленького, если все перекрыло его гробовое лицо? Конечно, можно было написать - Володя, потому что был же у них разный там первый поцелуй и свидания под часами, как у людей в Париже, но это все, как гробовое лицо Мити, перекрыла встреча за углом молочного магазина, и то, как он вцепился ей в шарф, и холодные его пальцы обожгли ей шею, и то, как он ее тряс как какуюнибудь грушу чужой посадки, и как от трясения этого возникала у нее внизу стыдная влажность, и она стала бояться, вдруг не удержится совсем. Счастье?! Ну, знаете, надо быть сверхсверхчеловеком, Львом Толстым, Лениным, Станиславским там, чтоб за таким финалом видеть те самые часы на столбе, под которыми она когдато стояла и ждала. Дождалась, дура? Зоя подкатывалась к своей жизни и с другой стороны - со стороны общественнополитической. В конце концов у нас это дело не последнее, если не первое. Совершили мы революцию? Победили мы немцев? Или?!
Пусть ей в сорок пятом было три года, это не имеет никакого значения, важно, что благодаря этому она не жила при фашизме! Это же какая краеугольная удача, именно она не подлежит никаким последующим наслоениям в виде встречи за углом молочного магазина. И Зоя твердой рукой под мерный гул стиральной машины вывела на обложке тетради: «Мы победили фашизм». Запись вдохновила, туттут! - и следовало копать дальше. Захотелось вписать освоение целины, героическое строительство БАМа, перестройку и мирные инициативы; но Зою накрыла такая тягучая, липкая, безысходная тоска, такое утробное отчаяние, что она не только ничего не написала больше, а и победу над фашизмом грубо вычеркнула, и тетрадь порвала, что было совсем глупо, потому что именно в тетради смысл был, она как раз могла послужить последующим поколениям советских людей, как из ничего, из пустоты делать чтото съедобное. Вот, например, коронный Зоин номер на случай прихода абсолютно неожиданных гостей. Хлеб кусочками чутьчуть мазнуть майонезом и чутьчуть посыпать мелким чесночком. И на пять минут в духовку. Съедается мгновенно. Или. Картошка слоем.
Потом лук слоем. Столовая ложка тушенки любой жирности (или вчерашнее мясо, или колбаса - тут, правда, добавляется масло) и тоже сверху майонез слегка, намеком. И тоже в духовку до готовности картошки. Годится вчерашняя, отварная, в мундире и без. В смысле скорости это даже лучше. Или… Впрочем, многое уже устарело. Например, быстрые блюда с плавлеными сырками. Или мгновенный пирог из блинной муки, замешанный водой, вымывшей молочную посуду, со всеми вчерашними объедками. Но Зоя, горячий человек, порвала тетрадь к чертовой матери и сказала: «Все. Сегодня с этим надо кончать». Была идея балкона и круто вниз головой. Вот только беспокоил вопрос: давал ли гарантию пятый этаж, правда, высокий? Если четко головой вниз? Не подведет ли ее инстинкт жизни, и не развернется ли тело в процессе свободного полета, и тогда можно хорошо, до дребезга, разломать ноги и остаться жить! Траекторию полета надо обязательно направить посторонней силой. Для этого ей нужен помощник.
        
        Зоя стояла в открытых дверях. Она ждала. Конечно, можно было опуститься вниз и найти какогонибудь алкаша на улице. И она, конечно, в крайнем случае пойдет, куда денется? Но пять минут она может постоять и подождать в дверях? Пять минут? Может? Посторонний, случайный человек на лестничной площадке - это более неразрешимая задача для милиции, чем приведенный со двора в дом… Зоя думала о чужом алиби и уважала себя за это.
        
        - Девушка! Я прошу у вас милости.
        Волосы Полины в тот момент висели как раз на лице, пришлось их как следует тряхнуть, чтоб отлетели. В дверях торчала старая лахудра с патлами во все стороны, почти родная душа, будь ты проклята. И глаз у лахудры был самый тот. Бьющий на жалость. Полина эту категорию побитых жизнью глаз на дух не выносит. От них ей хочется выть самой и убивать их же. Потому что ничем этому глазу не поможешь и лучше его застрелить в зрачок. У них в классе была дискуссия на тему старой больной собаки (бабушки, дедушки). Она тогда возглавила тех, кто говорил: смерть для них гуманней. Поставь себя на место паралитика, ходящего под себя, - кричала Полина. Поставь себя на место стреляющего в такого, - кричали ей. Запросто, - отвечала Полина. - Я могу возглавить отряд по спасению людей от безнадежных страданий. СОС. - ЭСЭС! - кричали ей. Они почти подрались. Но пришла Ольга. Села боком на стол, носком сапога уперлась в первую парту. Выслушала. Идиоты! Сказала. Нашли о чем. Молодые? Молодые. Здоровые? Здоровые. Ну, и все. Ну, и вперед. Появятся конкрэтные собаки и конкрэтные старухи - вот и будете решать проблемы по мере
их поступления. В каждом случае - конкрэтно. Так и говорила: конкрэтно. И рот при этом кривила, чтобы показать, какие они дебилы. Именно! Подумала Полина. Все теории разводят, а надо - конкрэтно. У нее тоже непроизвольно искривился рот, а Ольга - во реакция! - журналом саданула ее по голове, не сходя с места. Полина, конечно, на ее уроках на первой парте, но прикиньте - длина ноги всетаки и парты. Бац тебе, дура!
        -… Девушка. Я прошу у вас милости. - Это уже лахудра.
        - Я не подаю, - грубо ответила Полина. Лахудра же прямо вылетела из дверного проема и встала поперек. Какие у людей случаются скорости.
        - Я вас умоляю зайти. Умоляю. - Она протягивала руки, и Полина увидела бледные большие пальцы, и белые ободки отросших ногтей, под которыми не водилось грязи. Такая степень чистоплотности, на взгляд Полины, только усугубляла выражение глаз. Хотелось сказать грубо и прямо, что ж ты, зараза такая, за ногтями следишь, а жить не умеешь? Что ж ты такая распиз… И так далее, одним словом.
        - Да пошла ты, - уже вслух сказала Полина, отпихивая протянутые руки. - Я себе иду, и все. А ты отсохни…
        - Но выслушать вы можете? - умоляла Зоя. - Вы мне нужны на одну секунду. Не больше. Секунду. Зайдете и уйдете.
        - Вот пристала! - возмутилась Полина. - Больная, что ли?
        А лахудра уже повисла на руке и уже вела Полину мимо кухни, где гудела машина, через комнату, где тошнотворно пахло валерьянкой и лежали на столе прижатые стаканом деньги, вела на балкон, где стояла табуретка и тазик с мокрым бельем.
        - Девушка! Милая! Смотрите сюда, - захлебываясь, говорила лахудра. - Я встану на табуретку… Подыму к веревке руки и потом наклонюсь вниз. Подтолкните меня, милая, я прошу у вас милости. Я боюсь инстинкта жизни. Он у меня очень сильный. На столе гонорар. Возьмите себе и прихлопните дверь. Вы меня даже не увидите, когда выйдете из дома, у меня окна на север.
        - А денег много? - тупо спросила Полина, глядя на стаканчик на столе. Спрашивала и удивлялась - чего это я? Я на деньги не падкая.
        - Извините, нет. Сорок рублей. Вы же знаете, сколько стоят теперь похороны. А у меня никого. Ноль.
        - И чего это ты решила? - поинтересовалась Полина, отворачиваясь от денег. - Рак?
        - Что вы! - испуганно ответила Зоя. - Господь с вами! Я абсолютно… Абсолютно… У меня личное… Не надо вам знать, не надо! Вам ничего про меня знать не надо. - Зоя уже взгромоздилась на табуреточку и теперь раскачивалась на ней, растопыренной и слабой. Большая такая лахудра, тридцать девятый размер ноги, не меньше, стоит и раскачивается, а волосы, что торчат в стороны, легко шевелятся северным ветром. И белые ноги дрожат в притворе халата. Гдето недавно Полина уже видела белые ноги. И они тоже дрожали. Но тогда ей было стыдно, а сейчас противно. И не понять, что хуже.
        - Ну, подайте, подайте мне белье, - тонко кричала лахудра. - Пожалуйста, быстро… Это должно получиться легко и естественно. Пошатываясь на хлипкой табуретке, лахудра бормотала о том, что она, конечно, знает грех убийства и самоубийства, пусть милая, добрая девочка не думает, что это у нее с панталыку, наоборот, все продумано до мелочей, даже грех человека, который ей поможет, она превратила не в грех, она сходила в церковь и тихонько, чтоб никто не видел, сунула записочку за Христово распятие, где черным по белому объяснено и попрошено - не судить и простить, и деньги на храм она бросила в коробочку, и нищим подала, так что у нее, у девушки милосердной, не должно быть сомнений в благородности поступка - слегка толкануть ее вниз головой.
        А у Полины, между прочим, и не было сомнений. Было как раз хорошее из себя отвращениепрезрение, которое говорило ей совершенно спокойные слова: тетка эта ничего в жизни не стоит. Она или шиза, или от рождения идиотка по уму, или кретинка по обстоятельствам, или у нее всетаки рак, а раковые в этом не признаются, она наблюдала за одной, так та уже вся изжелтелась и так обтянулась кожей, что могла стать наглядным пособием по костям. Так вот она, пока ее носили ногиспички, твердила всем про поедающий ее солитер, который никак не могут выгнать, но тем не менее он уже близок к выходу, и это вопрос дней и часов. Конечно, лахудра на балконе еще была в мышце и коегде в жире, но, может, рак только начал ее есть, и она - нормально! - не хочет доводить себя до пособия по анатомии?
        Одним словом, просьба спихнуть лахудру с балкона казалась Полине вполне уместной. Людям надо помогать. Люди теперь сволочи. Людям теперь чужой - тьфу! Кыш, киска, и дело с концами. А так - она спихнет эту, а при нужном случае и ей окажут поддержку в деле собственного уничтожения. Человек человеку - Брут, мерзавец и враг. Как сказал у них в классе один умник.
        - Хорошо подумала? - спросила Полина. - А то ведь назад не взлетишь. С удовольствием отметила - в глазах у лахудры ужас и ожидание боли. - А ты что думала, толстопятая?
        Полина взяла то, что лежало в тазике сверху.
        Это оказалась розовая комбинация с цветочками, с потемневшими от пота и стирки подмышками. Полина тряхнула ее и обомлела. Все цветочки на комбинации были вышиты вокруг сердцевинкиштопки. Аккуратная крестнакрест заплетенная дырочка, а вокруг вышитые стебельком лепесточки - красные, синие, зеленые. Не рубашка, а цветиксемицветик… О! Как Полина это ненавидела - штопкурешетку и шов стебельком. Ничему ее мать не учила, ничему. А этим мучала с пяти лет, до побоев - штопкойрешеткой и швомстебельком.
        - Ты не подозревай, - кричала мать, - что тебе шелки дуриком достанутся. Не той мы породы. Учись и шить, и штопать, и лицевать. Это у партии и торговли что не сезон - мода, а нам на говне пенка. Так что учись! Нитка сюда - нитка туда и цепляй ее иголочкой, цепляй, косорукая!
        И вот теперь она держала в руках материну воплощенную мечту - цветы на дырке.
        - Ну, ёмоё! - воскликнула Полина. - Ну, ёмоё!
        - Главное! - шептала себе колыхающаяся на ветру Зоя. - Не изменить траекторию. Девушка, милая, не тяните!
        Полина толкнула Зою так, что перевернулся таз. Черт с ним, сказала она, таща эту старую дуру через балконный порог. Лахудра тащилась легко - наверное, помогала своим тридцать девятым размером. Это совсем доконало Полину.
        - Ну, зараза, ну, зараза, - кричала она ей, помогая ей стать из позиции «лежа» в позицию «на колени», - ты что ж это себе думаешь, дура старая? У тебя климакс, а я тебя толкни за сорок рублей? Да я за сорок тысяч такого не сделаю! Да я таких, как ты, убивала бы не глядя. - Полина не следила за логикой своих слов. Как идут, так и идут. Еще думать, что говорить этой лахудре? Рождаются же такие на свете? Да она, Полина, на ее месте давно бы с крыши спрыгнула, чтоб не портить воздух человечеству.
        - Ну, зачем? Зачем вы так? - Лахудра опять протягивала Полине белые руки и цеплялась за нее, цеплялась.
        - Что зачем? - кричала Полина. - Научилась цветочки вышивать, а жить за тебя кто будет? Потвоему, жизнь - стебелек на рванине? Да? Ты посмотри на себя - здоровенная лошадь, на тебе еще возить и возить…
        - Никому не надо, - прошептала Зоя и ткнула лицо в ладони, и затряслась, и Полина, хоть и не видела, но знала точно: там за руками побежали слезы, мелкие, быстрые, соленые. Ну, конечно, вон с подбородка капнуло. Скажите - ей, Полине, это надо? Надо? Прям сумасшедший дом какойто!
        Полина опустилась рядом и грубо отняла руки.
        Чтото случилось с лицом лахудры. Плаканое, оно стало другим. Или это Полина смотрела его на этот раз близко и не видела топырящихся глупых волос, едва прикрывающих большие уши, и шеи не видела, уже дряблой и слабой, а скрывалось в ладонях маленькое, девчоночье лицо, которое родилось, да не выросло. И теперь оно плакало, что жизнь прошла и уже ничегошеньки не будет, но ведь ничего и не начиналось? Такая судьба… Но как же можно принять такую судьбу?! А как не примешь? Она же судьба… Вот вы, Полина, говорило личико в ладонях, тоже имеете свою судьбу. Вы недавно халатную махру целовали, а вас за волосы да кыш…
        - …Да я ее в гробу видела! - закричала Полина, прижимаясь к чужим слезам. - Да пусть она трахается с ним до посинения, мнето что, жалко? Ято, дура, думаю, чего это она среди дня в ванну полезла? Оказывается! А он тоже небось от жены спрыгнул, на перерыв пришел е…рь!
        - …Да? - Задрожала Зоя. - Вы так хорошо понимаете. У Володи тоже началось с перерывов. Смотрю, у него в портфеле бутерброды не съедены, а голодности в нем нет…
        - …А то! Такая ведь и накормит! Сама, зараза, сухую сушку грызет, мне тоже - на сушку, на, но я же виделавидела! - как она в баночку тефтели в буфете брала! Так ты изза мужика, дура?
        - Он мне мужем был. Что вы, девушка?
        - А я про что? Не одно и то же? Дура, какая дура!
        - Что вы все время выражаетесь?
        - Я?! Выражаюсь?! Это дурой, что ли? Ну, ты совсем спятила!
        - Не только… Вам это не идет… Вы такая молоденькая… Я вас увидела, идет такая молоденькая, волосы - ореол, вот, думаю, идет ангелспаситель…
        - Я? Ангел? Я иду и думаю - вон стоит лахудра, как таких земля носит?
        - А я думаю, откуда она идет такая? Я бы другого вряд ли попросила бы, я очень стеснительная в себе, а вас смогла… У вас лицо такое… Что я смогла.
        - И какое ж у меня лицо, если мне тебя убить хотелось?
        - Нет, что вы, девушка, что вы… У вас лицо было доброе, отзывчивое… Ведь не каждого попросишь.
        - У меня доброе? Какая ж ты… Тебя любой обдурить может… Да те, которые с виду добрые, - самая сволочь…
        - …Я плохо разбираюсь в людях… Я на дне рождения увидела ее… Компот пьет, а что эти столовские компоты? Помои! Я так ее пожалела! Я ее даже приголубить могла… Как подругу…
        - …Я железно разбираюсь… Я смотрю и вижу… Я ее как увидела, сказала себе: «Ну! Душит без анастезии». А она мне - обдуй меня, обдуй! И домой позвала. Помой спину! Помой спину! А через пять минут - а ну, пошла! Да кто ты такая, думаю? Кто? Что я тебе нанялась - спину мыть?
        - …У Володи фурункулез - всегда на спине. Масса флегмонных узелков. Могло бы пропасть лицо, если бы болезнь выбрала его. Но Бог миловал. Я ему так и говорила: «Как хорошо, что не коснулось лица». А спина - что? Только если пляж. Но мы на юг не ездили. Знаете, на отпускные мы, как правило, чтото покупали крупное. Холодильник там или телевизор. У нас ведь скромный достаток… Но две зарплаты - это всетаки две. Жить можно. А одна - это такой мизер…
        - …Купила себе кожаный пиджак! Чтоб всем! Это ж какие деньги?! А сама на сушках. Солому жрем, а форсу не теряем.
        - Ой! Так говорила и моя покойницамама.
        - Вот и моя…
        - Покойница?
        - Да нет! Моргает. Но дура вроде тебя. Что вы все навязались на мою голову? - закричала Полина. Но получилось - кричит в голову лахудры, что расположилась у нее на груди, а руки лахудры держат ее в обхват, а слезы лахудры выгваздали Полинину кофту, сколько же слез у этой лопоухой балды, можно подумать, что плачет многоголовое бабье стадо, но ведь она, Полина, не плачет, она наоборот, она просто до слез смеется над этой комедией, в которой ее приняли за ангеласпасителя, вот теперь никуда не денешься - спасай их, этих брошенных дур. И мать ведь о земь не бросишь - хотя, честно говоря, хочется, и эту корову теперь паси. Она ей заколотит балкон досками. Это хорошо, что она по лестнице шла, а шел бы кто другой? Ну, тот хотя бы, что втугую в обтянутых джинсах. Да пить дать, он скинул бы лахудру за борт в набежавшую волну. У него не задержалось бы, и сорок рублей бы взял, и чтонибудь прихватил бы по дороге… Стакан, например. Они вечно их ищут, мужики… Подумать такое страшно, как бы она лежала там внизу, что бы от нее осталось? Теперь вот держи ее на груди, можно подумать, у Полины сто рук, чтоб за
всеми этими душевными паралитиками ухаживать, чтоб спасать их от нашей жизни, чтоб вытирать им сопли. Она что - крайняя?
        - …Я тебе что - крайняя? Ты на меня не рассчитывай. Умирай в одиночку. Это я фигурально. Подумай, чего тебе не жить? Квартира отдельная. Машина стиральная. Рака нет.
        - Никому не нужна…- прошептала лахудра в мокроту Полининой кофточки. - Как перст…
        - Опять у нее намеки на мужиков! Ты ж старая! А если б и молодая? На них ориентироваться, так действительно спрыгнешь. Ты на меня смотри. Отец бросил. Мать - инвалид ума Друзей - ноль в квадрате. На фиг! Была тут одна, так у нее другое направление интересов. Киска, кыш, ко мне пришли… Понимаешь - кто и понимаешь - зачем… Но я стою торчком! Я такое - на дух!
        - Деточка! Вы сильная. Вы молодая…
        - Вот и держись за меня.
        - Я не хочу жить…
        - А я хочу?
        - Да что вы, милая? Вам только жить и жить… Все у вас впереди… Я очень верю в будущее человечества. Всетаки у нас такие просторы. И люди у нас хорошие. Все отдадут… Все…
        - Люди?! Отдадут?! И что они тебе отдали?
        - Неважно. Нельзя замыкаться на себе. У меня плохо - это еще не значит… У вас будет хорошо. Да и у меня все хорошо, если разобраться. У меня просто слабость душевная. Я травмирована этой встречей. Ну, скажи словами, так нет… Применение силы, как повашему? Никогда до того, чтобы поднять руку или даже голос… Самое большое его ругательство, знаете какое? Ёкэлэмэнэ… У него все было ёкэлэмэнэ - и человек, и питание, и международная политика. Он молчун… Молчитмолчит, а потом - раз! Я его журила - что он имеет в виду? А последнее время он только и твердил: ёкэлэмэнэ, ёкэлэмэнэ… Но - подчеркиваю - чтоб поднять руку…
        - Сильно побил?
        - Да что вы! Что вы! Не слушайте меня. Просто я впечатлительная. Как он мог сильно?.. Он же пустыми руками… Не слушайте меня… Он кается, кается… Не сомневаюсь…
        - Прямтаки! Жди! Кается!
        - Да! Да! Да! И теперь, когда Бог оставил меня жить, это такое счастье, когда он мне послал ангела в вашем лице, я добьюсь, чтоб он принес мне свое покаяние в виде извинения… Я объясню, что это ему нужно, не мне.. Мне от него - ничего! И все! И хватит!
        - Скажи спасибо, что квартиру оставил.
        - Я же вам говорю, что он благородный человек. Мне всю жизнь везло на благородных. Последнее доказательство - вы…
        - О господи! Ну, что мне с ней делать?
        - Ничего со мной не надо делать, деточка. Вы мне верьте! Я так хорошо вас понимаю и чувствую… Более того, я так хорошо вижу ваше будущее.
        - Экстрасенс нашелся…
        - Вот именно… Хотите знать, что я вижу? Я вижу вашего молодого человека. Да! Русый такой… Средний рост… Лицо худое и немножко клинышком… Кадык… Но это ничего страшного… Мужчин это не портит. А зимой вообще свитера… Володе шел серый цвет. И под самое горло. Добрый, отзывчивый, внимательный… Не пьет, не курит, без мата…
        - Ёкэлэмэнэ…
        - Ах! Не сбивайте меня… Если это одинединственный недостаток, то пусть… У прекрасных людей должны быть мелкие недостатки… Наверное, даже у Ленина..
        - Даже! Что твой Ленин? Чего он тебе хорошего сделал? Ленин твой! Сообрази!
        - Что вы! Деточка. Как можно? Все! Все он!!!
        - Аж спрыгнуть захотелось!
        - Ну, что вы все переводите в плохое? Переводите в хорошее. Я знаю… Я знаю, что я сделаю… Я подарю вам фату. Да! Да! Не спорьте. Я подарю вам фату… У меня есть… Это такая смешная история… Я шла… Володя дал мне двадцать рублей - купи себе подарок на день рождения… Я не знаю, что тебе надо. Я придумала себе белье… Немецкое… У меня комбинации все от стирки сбежались размера на два… Стали как бы на вас, а я ведь костью крупная… Конечно, у нижнего трикотажа есть свойство растяжки… Сначала туго, а потом широко. В общем, решила - поищу новое… Но ведь все теперь проблема. В отделе белья пусто, но продавали фату. Такую нежную… Такую нежную… Одним словом - со вкусом. Я сейчас… Я сейчас вам покажу…
        Зоя на коленках поползла к шифоньеру и выдвинула нижний ящик. Распластавшись на фанерном дне, там лежала фата с розовенькими цветочками. «Бессмертник!» - гордо сказала Зоя.
        «Что за бред?» - с тоской подумала Полина.
        - Я Володе, конечно, ни гугу… Мог бы насмешливо рассмеяться… Мы ведь как женились? Раз, раз… У меня было платье беж из крепмарокена. Еще выпускное. Я его надевала только на даты. Знаете, будете иронизировать, оно и до сих пор еще живое. Я вещи хорошо ношу. Я любую спущенную нитку вовремя поймаю и подтяну. Я вам его покажу. Оно на антресолях. Не думайте, я его вам не предлагаю, не смею… Не думайте так… Теперь другое носят… Хотя не надо отметать старое с порога… Марокен не выцвел ни на грамм. Такие стойкие раньше были красители. И юбка - слышите? - из двенадцати клиньев. Если приподнять концы, то фактически солнце…
        - Господи, что она мелет?
        Теперь, после того как Зоя на коленях сползала к ящику и обратно, они уже не сидели близко друг к другу, и Зоино лицо уже не было беспомощным и плаканым, а совсем наоборот… Оно стало широким и покрасневшим, пористым и напористым. И Полина даже глаза прикрыла, чтоб не так давила на нее эта лахудрина плоть. Лично у нее, у Полины, сейчас ноль энергии и ноль сил. Сидит как дура на полу, живая, как ножка стула. А эта раскоряка полкомнаты заняла своей задницей и звучит, звучит! Юбка у нее - солнце, а жопа у нее - палец?! Рвать надо отсюда когти, рвать, пока она не заговорила ее совсем. А то ведь и спятить раздва…
        - …О господи! Что это я про себя… Я ведь хочу вам сказать, как много прекрасного вас ждет впереди, от меня в отличие… Вы разрешите мне жить вашими радостями? Тогда слушайте! У вас родится мальчик. Я вам объясню потом, как его надо будет спасти от перитонита. У меня столько осталось детских вещей. Целый чемодан. Ползунки, кофточки, шубка из мерлушки, просто кукольная! И парта первоклассника. Вполне сохранная, ну, черкал ребенок… Что вы на меня так смотрите? Мальчик умер в тринадцать лет… Вы че думайте! Я уже успокоилась. Я вообще очень крепкая женщина. Вы правы - на мне возить и возить. Это я поддалась минуте, но Бог вас послал… В жизни столько прекрасного, искусство и литература… «Записки охотника» там… Или… «Семнадцать мгновений весны»… Я уже не говорю о победе над фашизмом.
        - Что ты мелешь? - не своим голосом закричала Полина, потому что минут десять она чувствовала - у нее умерли ноги. Началось с пальцев - жилибыли, раз и нету. Были теплые, влажные, шевелились в кедах, а потом как отсохли. Лахудра фату показывала, распяливала ее на пальцах, про какойто марокен молотила, про мерлушку, а по ней, Полине, вверх пошла смерть - с пальцев ног и вверх. Вот она и решила проверить, как у нее - работает еще верхняя часть и голова, умеет ли она говорить? Или уже абзац полный?
        - Что ты мелешь? - закричала Полина, убеждаясь, что голова пока живая.
        - Деточка! Я к тому, что мы могли бы родиться в рабстве… А мы же в такой стране…
        - В какой? - тупо спросила Полина. Живая голова, но соображала плохо.
        - Смотрите, какая вы хорошенькая! - Зоя надела на Полину фату, нежно распрямляя под ней волосы.
        Полина вскочила на мертвые ноги. Откуда было Зое знать, что за волосы Полину трогать нельзя. Что, чем она мертвей, тем чувствительней у нее кожа на голове! И вообще ей не хватало воздуха и было ощущение тоски, муки от враз возникшей безысходности всей последующей жизни, ну, нет выхода, нет выхода, нет выхода. А эта лахудра на полу лыбится вся, сияет, как эта глупая луна на этом глупом небосклоне.
        - Как же вам к лицу, деточка! - чирикала лахудра. - Поставить вас на шпильку и беленькое платьице из атласа с широким поясом… Вы будете принцесса… Деточка! Я вас просто вижу… Как живую… в завтрашнем дне.
        - Слушай, - сказала Полина, - заткнись, а? Повесь лучше белье.
        - А! - засмеялась Зоя. - Бог с ним, с бельем. Я его потом прищеплю. Полина же вдруг почувствовала, что сейчас, сию секунду произошло главное - она чтото поняла. Моментно появилось то, что ей надлежит сделать. Вот только - что? Что ясноепрекрасное длилось один миг?
        - Заткнись! - крикнула она лахудре. Чертово понятие, блеснув и озарив, вышло из фокуса… Еще бы! Если из этой тетки прет целый бурный поток. - О чем мы говорили? Слышишь, о чем мы только что говорили?
        - О белье! - засмеялась радостно Зоя. - Бог с ним. Я хочу вам рассказать про свой инстинкт жизни. Понимаете? Я за нее держусь. За жизнь. Потому что какаяникакая… квартира отдельная! Вы правы! Стиральная машина есть и телевизор… И одежда… Ту же шубкумерлушку только вынеси к «Детскому миру», а если еще прихватить столпарту, это я к тому, что нет затруднений с деньгами.
        - Ты вроде мне хотела шубу отдать, - думая о своем, сказала Полина. Чточто она поняла? Что она тут же забыла?
        - Господи! О чем вы? Конечно, и мерлушка, и фата, и много чего, пусть не очень ценного, - но все равно, где теперь взять? - перейдет к вам… со временем. У жизни - смысл… Я - вам, вы - мне… Получается цепь… Ее нельзя прерывать…
        - Поняла! - сказала Полина. - Такая умная, а на свободе… Это - ты!
        - Хахаха! - закудахтала Зоя. - Вы такая шутница, детка…
        - Ага! - кивнула Полина. - Я такая… Я - самое то! - Она решительно пошла на балкон и влезла на табуретку. Ветер тут же стал заигрывать с фатой. Пришлось ее нахлобучить покрепче. Зоя расплывалась и двоилась в глазах. Полине даже стало казаться, что она видит сквозь нее, такой несконцентрированной и нематериальной стала лахудра. Как и облака на небе, рваные, суетливые, какието дерганые, она сроду таких психованных облаков не видела. Дома же - наоборот - стояли, как вечные каменные бабы, она понятия не имела, что они такие уроды с черными щелями в стенах, грязными окнами, за которыми громоздились стеклянные банки закрученных для голода продуктов. И было ощущение, что все это тянется к ней, хватает ее, и сто лет немытые окна, и банки с желтыми огурцами и зелеными помидорами, и трепещущие на ветру рейтузы всего человечества, а также их наволочки, и колготки, и полотенца, а главное - эта лахудра с могучим инстинктом, сейчас вцепится ей в волосы, и нет у нее спасения - вот, вот, что она поняла! - как только вниз фатой - и все… Что бы им сказать напоследок, совкамбессмертникам проклятым? Что? Господи!
Господи! Что это со мной? Мамочка ты моя, ма…
        Рассказ для Димы
        
        Дима! Это была с моей стороны наглая авантюра - согласиться в три дня написать рассказ о любви. Как только я вам сказала «да», они все попрятались - понимаете? - попрятались эти словечки, зернышки, тряпочки, запахи, которые идут в рост исключительно по собственной прихоти и воле. Ведь бывает так, что они - ненаписанные - толкают меня в коридоре, когда иду и думаю о том, что бородинский хлеб нельзя покупать в магазине на углу, а надо идти на другую сторону улицы, вот тогда он и вылезает - дух рассказа - мне навстречу, как айсберг в океане, и все, мне крышка, я забываю, что такое хлеб вообще.
        Тут же все наоборот - ничего! Как будто они не живут в щелях моего дома и на донышках моих стаканов. Будто не пахнут чабрецом или горьким перцем. Я не знала вашего телефона и не смогла вам отзвонить и сказать «нет». Но тут вас показали по телевизору, как вы опускаете усы в пену пива. Я потерялась окончательно, потому что не могла взять в толк, почему вы, такой из себя крутой и успешный, обратились к пожилой леди. Что я вам такого сделала? Я ведь, Дима, из доисторического материализма. Для чегото милостивый Бог дал мне срок и время, чтоб я дожила до нынешних ирокезов с дымящимися фаллосами и растопыренными ножками их подруг, до измерения красоты сантиметрами и прочей, извините, хренью.
        И чтоб я им - 906090 - писала рассказ про любовь?! Вы надо мной посмеялись, Дима, признайтесь! Они ведь и слова этого не знают. Они раздувают щеки и говорят «оргазм». Разве они поверят, что можно сходить с ума, трогая варежку девчонки? А еще раньше моя бабушка хранила в книге засушенные цветы, а я их сдувала со страниц (сволочь такая), так как они мне застили буквы.
        Пока я придумывала, как мне поделикатнее отказать вам, опять девушка 906090 (кажется, у нее есть и фамилия - Салтыкова) в очередной раз вытянула на телевизоре ножку по самое то… Вот тут он и кинулся на меня - не рассказ, нет - а живая история, которую мне пришлось видеть и наблюдать в свои юные лета. Дима, специально для вас рассказ о деревянной ноге. Посвящается Ирине Салтыковой, девушкам ростом 1 м 90 см, мальчикамбуравчикам и прочим с пирсингами.
        глава первая Смерть
        
        Ах, какой это был праздник для нас, детей, - проносимый мимо покойник. Надо же выпасть такому счастью, что дом моего детства стоял прямёхонько на пути к последнему причалу. Мы были как бы гостиницей «Москва», а мимо нас одного за другим несли как бы замуровывать в кремлевскую стену членов политбюро и прочих членов. Вот такое везенье было у моей улицы. Так как городок наш невелик, то мы всегда знали, кто, когда и во сколько.
        Убитые в шахтах, которым было несть числа, интереса для нас, детей, не представляли. Слишком обычно. Интересны были повесившиеся, отравившиеся, убитые в драке и, естественно, молодые.
        Мы взбирались на все деревья и видели картину сверху, вот отчего вспомнилась гостиница «Москва». На самых верхушках по причине малого веса всегда сидели мы с Ленькой Гусем. Ветки трещали под нами, гнулись к самой сердцевине смерти - гробу, что позволяло нам отмечать какие никакие подробности различий у покойников. Кто в чем одет, кому пожалели дать штаны, а кому ботинки.
        …На эту смерть высыпала вся улица. Даже те немногие мужчины, которые тогда существовали в природе. Обычно они стеснялись своего любопытства и на все смотрели изза угла или изза занавески окна. Подумаешь, смерть, говорили они своим страстным безразличием, не стоит того…
        Так на эту смерть все выползли.
        Хоронили Лизу Петренчиху. Молодую, сильно болевшую сердцем женщину. Казалось бы - не событие. Но вокруг Лизы была масса всего интересного. Вопервых, неизлечимая болезнь сердца. Мы, дети, первый раз про такое узнали: болезнь называлась - порок. Вовторых, ее мать имела всего одну ногу, а другая была у нее деревянная.
        Она оставляла после себя глубокие круглые ямки в земле, и ктото видел, что после дождя вода в этих ямках мигом вскипает и из них долго идет пар. Естественно, мать считали ведьмой. Втретьих, Лиза Петренчиха гуляла с немцами как хотела. В нашем городке был всего один немецкий танк - так вот ее на нем немцы катали. А уж про их «виллисы» и разные другие двигалки - и говорить нечего. Но никто в Лизу камнем не кидал, хотя немцы были враги. Говорили об этом тихо и сочувственно, как моя бабушка. «Хай, - говорила она (это в смысле „пусть“, а не в смысле „хай Гитлер“), хай! Ейто жить осталось всего ничего. Разве она виновата, что война? До конца ее ей все равно не дожить».
        Конечно, мы были темные и жили на оккупированной территории, а потом лет десять писали в анкетах: «Был на оккупированной территории» - и мало не казалось. Так что бабушка говорила «хай!», не подозревая, что под танк надо было бросить гранату, а оставшуюся жизнь всю до капли отдать родине, а не пользоваться ею самой. Ишь! Одним словом, хоронили сильно гулящую, а цветы сыпали всю дорогу, как стахановке. (Это уже более позднее осознание.) А ведь нас уже освободили, и все, кто попался под руку, уже сидели в допре, но эти похороны, как я понимаю сейчас, были органами не учтены, а может, все дело было в том (так и было, так и было), что вернулся с фронта подраненный Лизкин муж, а был он аж майор, и его прочил размордевший в эвакуации райком в свои ряды.
        Что я наблюдала, сидя на верхотуре тополя? Синебелое мертвое лицо, опухшее от горя живое лицо «костяной ноги» и очень красивого дяденьку, который держал на руках Вальку, свою дочь и, естественно, дочь покойницы. Валька была горда так, что даже нам, тогдашним ирокезам, было неловко. Видимо, пребывание на руках живого папымайора было выше горя от лежащей в гробу мамы. Мам вокруг (живых, конечно) было навалом, а пап считай не было ни у кого. Ну, и что тут может стать важнее?
        Похоронили. Выпили. Говорят, «костяная нога» кричала, что лучше б ее Бог прибрал, калеку. Правильно кричала, между прочим, все так думали. Хотя - говорили - у покойницы сердца считай не было, какой от нее прок жизни? Опять же, удачно умерла, муж не знает про ее игрища на танке. А если и узнает, то что он будет делать? Выкапывать гроб? Нет, что ни говори, но смерть - умница, она в жизни разбирается лучше, чем мы, дураки.
        глава вторая Зависть и тайна
        
        И идет себе время, идет…
        Я всегда любила идти навстречу идущей с базара бабушке. Увижу ее издали - и аж захожусь от радости и бегу, бегу… Она дает мне поднести творожок в белой хусточке или там пяток яичек в кулечке. «Осторожно неси, осторожно». И я молитвенно несу, стараюсь. Но на этот раз бабушка была на себя не похожа, прогнала меня, не дала ничего, влетела во двор, села, едва дыша, и кричит: «Катя! Катя!» Мама вышла с мыльными руками до самых подмышек - у нее большая стирка.
        - Катя! Я такое тебе скажу, такое…- задыхаясь говорит бабушка. - Ты чула (в смысле «слышала»)? Они, оказывается, живут друг с другом, - она посмотрела на меня. - Иди, детка, отсюда, иди. - И я отхожу и прячусь за угол, чтоб все слышать. - Ну, мать Лизки Петренчихи и ее майор… Живут и спят почти с самых похорон и собираются жениться.
        Я не вижу маминых глаз, но я так хорошо их знаю. Они у нее небольшие, но абсолютно круглые, такой фасон. И когда она удивляется, они делаются у нее в высоту больше, чем в ширину. Они становятся как бы поперек лица. И мама становится смешная, похожая на сиамскую кошку, которая хочет спрыгнуть с комода.
        - Мне сорок восемь, - говорит бабушка, - мы с колченогой ровесницы, а сколько ж зятю, не знаешь?
        - Знаю, - говорит мама, - он учился с Николаем (мой отец), значит, ему тридцать три…
        - Это ж надо такое взять в голову! Пятнадцать лет разница. И без ноги…
        Бабушка както так надолго задумалась, что мне стало важно увидеть ее лицо, и я вышла изза угла. Стоило того! У бабушки было опрокинутое лицо, оно как бы все смотрело не на нас, а на чтото в себе, чтото глубокое, еле видимое. Но ей явно плохо удавалось видеть это нечто глазами, развернутыми на девяносто градусов.
        - Ну, - сказала мама, - если б не нога, то она ведь красавица. Просто она махнула на себя рукой изза Лизки, ходила, как старуха. А она красивее покойницы в сто раз. И опять же Вальку кто растил, пока Лизка тешила свою дырочку?
        - Но смела бы я такое сделать? - гневилась бабушка, так, видимо, и не сумев понять, что там внутри ее сверкануло разом горячим светом и кудато делось.
        - У тебя муж! Ты что? - закричала мама. - Какие могут быть сравнения? Просто на голову такое не наденешь!
        Но бабушка посмотрела на нее так, а потом и на меня так, что я поняла, что мне из рук в руки передали некую тайну, некий фокуспокус, и может, когданибудь я чегонибудь и пойму в этом бабушкином смятении.
        Молодые «старики» поженились и уехали из нашего городка. И фиг бы я стала это рассказывать, если б однажды не приблизилась к горячему бабушкиному секрету, переданному мне самым быстрым способом - взглядом.
        глава третья Другое время
        
        В десятом классе Валя пришла в нашу школу - она вернулась с родителями, и они стали жить недалеко от нас. Иногда мы с ней возвращались из школы вместе. Я не знала и не знаю до сих пор более спокойного и миролюбивого человека. Она была хороша собой, высокая, гривастая. Высокую гривастую женщину я видела и в их дворе. Мне хотелось ее посмотреть поближе, но не было случая. В детстве я не видела «костяную ногу» без платка. Эта же, с волосами цвета переспелой вишни, хоть и припадала на деревяшку, была как бы другой по сути. Валя называла ее мамой.
        Однажды я всетаки за какимто пустяком увязалась за Валей и увидела ровесницу моей бабушки близко. Боже, какая она была красивая. Все в ее лице было штучным. Глаза с какимто морским отливом; чуть вздернутый кончик носа, чтоб лучше виделся вырез ноздрей, почемуто мне хотелось сказать - королевских; ямочка на подбородке - лукавая придумка Бога в пандан пипочке носа. Да все! Овал лица, как бы не допускающий возможности обвала и стекания в руины шеи. Все в ней стояло, торчало, как у молодой. Она заметила мою пристальность изучения, она, конечно, ее понимала, но не осуждала, а дала рассмотреть, а потом гордо зашкандыбала в дом, приподняв на крылечке юбки, чтоб я увидела и эту деревянную уродку, которая, как я слышала, кончалась гдето там, у самой нежности ее тела. (См. рекламу Салтыковой.) Я почувствовала резь в паху и быстро ушла, думая, что, видимо, она и взаправду немножко ведьма. Вот передала мне боль. Боль от своих ремней. И опять же - люди попрежнему видели вскипающую в лунках ее следов воду.
        Все говорили, что они живут душа в душу. Но уже было ясно, что счастье это людей раздражает. Мы с ногами, думали женщины, а живем с ленивыми козлами, а старухаяга отхватила не свой товар.
        «Ну, ничего, ничего, - говорили тетки, - засохнет у нее там все, это дело времени. Вот тогда посмотрим, куда майор подастся».
        глава четвертая Платье
        
        Мы кончили школу. Остался только выпускной. Мне сшили дурацкое платье из говенной дешевой ткани, какую сумели достать по нашим деньгам, она тянулась от одного прикосновения. Я села, а когда встала, зад платья был на ладонь длиннее. Тогда мама стала на колени и оттянула мне перед. С наказом: «Садись, поднимая подол». Я ушла на выпускной с мальчиком, с которым уже год целовалась и судьбу свою считала практически решенной. Он врал, что у меня красивое платье, а вранье - искусство тонкое. Не умеешь - не берись. Я разозлилась и на него. И на платье. И на маму, которая собиралась идти на бал в черной шелковой юбке и розовой шифоновой кофточке. Я так их хотела! Но мама тоже хотела выглядеть молодой у выросшей дочери - сейчас я это понимаю, - поэтому мне достался тянучий шелк. Жизнь явно не удалась.
        В школе я все время смотрела во все отсвечивающие поверхности, чтобы проверить стабильность длины юбки. Время от времени я дергала себя за подол. Но потом, когда выдавали аттестаты, я забыла наказ и села на платье. Аттестат получала кособокая дура, у которой концы с концами не сходились, и снова нарядная - не мне чета - мама присела посреди людей и стала мне выравнивать подол, после чего я побежала искать место, где можно поплакать от всей души.
        глава пятая Оргазм. Такое место было
        
        Наша школа была построена в те времена, когда парадные двери и парадный подъезд сразу же, теми же людьми, что их строили, заколачивался наглухо. В школу мы входили через узкий черный ход, а на большом крыльце перед заколоченной парадной дверью мы грелись на солнышке, тихонько целовались, переписывали домашние задания, плакали от несчастной любви и клялись в счастливой.
        Обиженная жизнью, я пошла туда плакать. Но там было занято. Двое сидели в обнимку. И это были не школьники. Я отошла за куст, чтоб выяснить, не учителя ли это, чтоб знать точно и прогнать чужаков.
        Ее трудно не узнать. Она торчала в меня ногой, сидя на коленях у мужа, и они, освещенные светом окон школы, целовались в такой засос, что сначала у меня перехватило дыхание, потом в ком сжались кишки. Чужая любовь вошла в меня с такой страстью, что пришлось сжать бедра. А они раскачивались, их руки переплетались в какойто невообразимый узор, это был секс в полной мере, хоть и без расстегнутых штанов, если даже я получила толчки оргазма. Значит, бывает такая любовь. Бабушка моя знала про это; когда она смотрела внутрь себя, она искала в себе такую же силу любви и не нашла. Она так хотела, чтоб я поняла, что это такое, чтоб жизнь не обделила меня.
        Откудато изза угла вышел мой возлюбленный. Он был комплектен - две руки, две ноги и все остальное. Он искал меня, но не видел. Я его уже не любила, я вспомнила, как, целуя меня, он давил мне зубы. Как, пробираясь ко мне в кофточку, царапал меня своими заусеницами. Все было кончено. Мне показали другое кино. Поцелуй варежки любимой, дорогие мои ирокезы, бывает потрясительнее обнажения. Любовь, птички мои, - это когда в следах любимой вскипает вода. А не вскипает - значит, не любовь, а лужа.
32 Галина Николаевна Щербакова: «Мальчик и девочка»
        
        
 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к