Важное объявление: В связи с блокировкой в России зеркала ruslit.live, открыто новое зеркало RusLit.space. Добавте пожалуйста его в закладки.


Библиотека / Фантастика / Зарубежные Авторы / Блох Роберт: " Мифы Ктулху " - читать онлайн

Сохранить .
Мифы Ктулху Говард Филлипс Лавкрафт
        Кларк Эштон Смит
        Роберт Ирвин Говард
        Фрэнк Белкнап Лонг
        Август Уильям Дерлет
        Роберт Блох
        Генри Каттнер
        Фриц Лейбер
        Брайан Ламли
        Рэмси Кемпбелл
        Колин Уилсон
        Карл Эдвард Вагнер
        Джоанна Расс
        Филип Хосе Фармер
        Стивен Кинг
        Ричард А. Лупофф
        Джеймс Тернер

        Некрономикон. Миры Говарда Лавкрафта #6
        Г.Ф. Лавкрафт не опубликовал при жизни ни одной книги, но стал маяком и ориентиром целого жанра, кумиром как широких читательских масс, так и рафинированных интеллектуалов, неиссякаемым источником вдохновения для кинематографистов. Сам Борхес восхищался его рассказами, в которых место человека — на далекой периферии вселенской схемы вещей, а силы надмирные вселяют в души неосторожных священный ужас.
        "Мифы Ктулху"  — наиболее представительный из "официальных" сборников так называемой постлавкрафтианы; здесь такие мастера, как Стивен Кинг, Генри Каттнер, Роберт Блох, Фриц Лейбер и другие, отдают дань памяти отцу-основателю жанра, пробуют на прочность заявленные им приемы, исследуют, каждый на свой манер, географию его легендарного воображения.

        Мифы Ктулху

        Йа! Йа! Ктулху фхтагн!

        «Зачем, ради всего святого в научной фантастике, вам понадобилось публиковать эти ваши "Хребты Безумия" за авторством Лавкрафта? Или положение ваше настолько бедственно, что волей-неволей приходится издавать всякую ахинею?.. Тоже мне история: двое парней перепугались до полусмерти, сперва насмотревшись на какие-то древние руны, а потом убегая от твари, которую сам автор не в состоянии описать, плюс россыпь невнятных намеков на безымянные ужасы: тут тебе и пятимерные монолиты без окон, без дверей, и Йог-Сотот, и бог весть что еще! Если будущее "Astounding Stories" — за такого рода байками, да хранят небеса научную фантастику!»
        В сей эпистолярной инвективе (взятой из рубрики «Письма читателей» июньского номера «Astounding Stories» за 1936 год) речь шла, разумеется, об одном из двух ключевых произведений Г. Ф. Лавкрафта, посвященных мифу о Ктулху, что публиковалось в журнале в том же году. Читательские отклики на истории Лавкрафта отнюдь не всегда были негативными, но одобрительные комментарии по большей части тонули в буре негодования, изумления и ужаса.
        В 1930-е годы в американских научно-фантастических журналах утвердилась тесно сплоченная братия наемных писак от остросюжетной приключенческой литературы, которые просто-напросто превращали техасское ранчо в планету Икс и строчили себе бесконечные шаблонные рассказы, подменяя угонщиков скота космическими пиратами. Для читателей, привыкших запрыгнуть на борт космического корабля, да прокатиться с ветерком на сверхсветовой скорости (а теорию Эйнштейна мы в гробу видали!), да задать хорошую взбучку восьминогим обитателям Бетельгейзе, лавкрафтовская детально проработанная атмосфера и особый настрой были просто-напросто непонятны. Поклонники НФ 1936 года не смогли оценить по достоинству странствия в дебрях Антарктики, в ходе которых два отважных исследователя визжат и бредят пред лицом высшего ужаса.
        Различие между лавкрафтовской авторской мифологией и ниспровергающим галактики энтузиазмом Дока Смита[1 - Эдуард Элмер Смит, он же «Док» Смит (1890-1965)  — американский писатель-фантаст, один из пионеров журнальной научной фантастики; считается отцом «космооперы».] и его когорты на самом деле куда более фундаментально, нежели просто противопоставление атмосферы — действию. Многие из представителей «космооперы» того времени, такие как Э. Э. Смит, Нат Шахнер и Ральф Милн Фарли,[2 - Нат Шахнер (1895-1955) и Ральф Милн Фарли (псевдоним; настоящее имя — Роджер Ш. Хоур, 1887-1963)  — американские писатели-фантасты.] родились в предыдущем веке, когда все еще считалось, что вселенная функционирует в терминах непреложных Ньютоновых законов, а любая звезда — это солнце вроде нашего. Астрономы девятнадцатого века, направляя в небо свои спектроскопы, жизнеутверждающе убеждались, что звезды состоят из водорода, гелия, магния, натрия и других химических элементов, в точности таких же, что представлены в нашей собственной Солнечной системе. В конце века, когда физики поздравляли себя с тем, что якобы полностью
постигли устройство вселенной, как было не уверовать, что человек в итоге завоюет космос?
        А вот Альберт Эйнштейн придерживался иного мнения. В 1905 году он положил начало революции в науке двадцатого века — той самой революции, которая навеки сокрушила догматы классической физики. Последовали новые разработки в области теории относительности, квантовой механики, элементарных частиц и так далее — и вселенная уже не казалась ясной и понятной. Точно так же, как Коперник и Галилей выпихнули род людской из центра мироздания, так и современный человек вынужден был осознать, что он — не центр Вселенной, но, скорее, необычный курьез. Космос с его нейтронными звездами, квазарами и черными дырами чужд нам, да и мы во Вселенной — чужие.
        Из всех писателей, подвизавшихся в жанре научной фантастики на страницах журналов в 1930-х годах, один только Г. Ф. Лавкрафт сумел подняться над экстатическими банальностями собратьев по перу и донести до читателя это осознание основополагающей тайны Вселенной — дань двадцатого века. «Все мои истории,  — утверждал Лавкрафт в письме от 1927 года,  — основаны на непреложном допущении, что человеческие прописные истины, интересы и эмоции в масштабах необъятного космоса несостоятельны и недействительны». Это утверждение практически суммирует революцию, происходившую на тот момент в современной науке: потрясенные физики как раз открывали для себя дивный новый мир, никоим образом не гарантированный механикой Ньютона. Таким образом, неевклидовы углы города Ктулху на дне морском (см. с. 48) представляют собою те же самые неевклидовы геометрии, с которыми пришлось бороться Эйнштейну в процессе создания общей теории относительности, а сверхъестественное свечение метеорита в рассказе «Сияние извне» перекликается с исследованиями Беккереля[3 - Антуан Анри Беккерель (1852-1908)  — французский физик, один из
первооткрывателей радиоактивности; в честь него названа единица радиоактивности — беккерель.] и Кюри,[4 - Пьер Кюри (1859-1906) и его жена Мария Склодовская-Кюри (1867-1934) занимались исследованиями явления радиоактивности; в 1903 г. совместно с Беккерелем получили Нобелевскую премию по физике.] что экспериментировали с радием в начале века. Даже современные разработки в области высшей математики — тот же феномен хаоса — предсказаны в авторском мифе, ибо верховное божество воображаемого лавкрафтовского пантеона, бессмысленный слепец Азатот, царит «в спиральных черных вихрях исходной пустоты Хаоса». Снабженный фракталами[5 - Фрактал — бесконечно самоподобная геометрическая фигура, каждый фрагмент которой повторяется при уменьшении масштаба. Термин введен Бенуа Мандельбротом в 1975 г.] Мандельброта и вооруженный постоянной Фейгенбаума,[6 - Постоянная Фейгенбаума — универсальная постоянная, характеризует бесконечный каскад бифуркаций удвоения периода при переходе к детерминированному хаосу (открыта Митчеллом Фейгенбаумом в 1975 г.).] Азатот, уж верно, почувствовал бы себя как дома среди пермутаций и
пертурбаций современной теории хаоса.
        Проводить и далее аналогии между мифом Ктулху и наукой XX века бессмысленно: Лавкрафт использует эти понятия не потому, что профессионально владеет высшей математикой в рамках, допустим, теории относительности, но скорее в силу мгновенного интуитивного озарения, позволяющего прозревать «вторжения хаоса и демонов из неисследованного космоса». Исторически Лавкрафт отождествлял себя с экономической и социальной аристократией, которую современный, двадцатый век оставил далеко позади; изгой в своем собственном пространстве-времени, обездоленный мечтатель стал изгоем и во Вселенной. Аргентинский автор Хулио Кортасар предположил, что «все абсолютно удачные рассказы, особенно фантастические,  — порождение неврозов, ночных кошмаров или галлюцинаций, нейтрализованное посредством объективации и переведенное в среду вне пределов невроза». В случае Лавкрафта авторское представление о Вселенной как о вместилище чудес и ужасов — это просто-напросто его собственный, ярко выраженный комплекс чужака: точно так же, как сам Лавкрафт чувствовал себя посторонним в родном современном Провиденсе, так и в литературе о
Ктулху современный человек предстает таким же чужаком — затерянный, брошенный на произвол судьбы, балансирующий на краю устрашающей пропасти.
        Лавкрафтовские «Хребты Безумия», наводящие на мысль о загадочной беспредельности Вселенной, выпусками публиковались в журнале «Astounding Stories», и то, что в 1936 году читатели сочли «ахинеей», научная революция нашего века подтвердила доподлинно. Как отметил в одной из своих недавних статей физик Льюис Томас: «Величайшее из достижений науки XX века — это осознание человеческого невежества». А теперь, держа в памяти данное утверждение, помедлите минуту, откройте этот том — и прочтите вступительный абзац «Зова Ктулху».


        В 1937 году Лавкрафт умер, но сверхъестественные ужасы продолжали множиться. Лавкрафт не дожил лишь нескольких лет до прихода в редакцию «Astounding Stories» Джона У. Кэмпбелла, чьи издательские таланты и влияние радикально оздоровили всю журнальную научную фантастику в Америке. Однако при всех своих колоссальных талантах Кэмпбелл сохранил менталитет инженера: фанатичную веру в победу технических наук и в абсолютную действенность человеческой изобретательности и находчивости — на этом фоне Лавкрафт казался странной аномалией в поднебесье научной фантастики.
        Одинокого затворника из Провиденса и его легендарное литературное наследие поддержал избранный круг друзей и поклонников: они сберегли мифы Ктулху, как члены тайного общества хранят сакральное знание и священных идолов. К этим благородным трудам по сохранению лавкрафтовского наследия (так, в 1939 году Август Дерлет и Дональд Уондри основали издательство «Аркхем-хаус») добавились спорные попытки подражаний.
        В 1930-х годах сам Лавкрафт стряпал эрзац-мифы для разнообразных переизданий — об этих рассказах он недвусмысленно говорил: «Ни при каких обстоятельствах не допущу, чтобы мое имя употреблялось в связи с ними». В последующие годы после смерти Лавкрафта, начиная со словаря терминологии «Мифа», составленного в 1942 году Френсисом Т. Лейни, ведется отсчет новой эры, в течение которой Ктулху и его космические собратья были подробно исследованы, проанализированы, классифицированы, систематизированы, заархивированы, разложены по папкам, скреплены скрепками — и безжалостно изувечены. Так, к концу 1970-х годов в достопамятно поверхностной книге о лавкрафтовской мифологии американский писатель-фантаст отмечает наличие «лакун» в концепции Лавкрафта — и считает, что сам он и другие обязаны «заполнить» их новыми рассказами. До Лавкрафта спрос на земноводных антропофагов всегда был довольно ограничен; за несколько десятилетий после его смерти стилизации под Ктулху и К° превратились в индустрию поистине циклопического размаха.
        То, что все это «вторичное творчество» по большей части представляло собою, по определению покойного Э. Хоффманна Прайса, «тошнотворную дрянь»,  — это как раз ерунда. Важно другое: тем самым в отношении «Мифа Ктулху» была совершена величайшая несправедливость. Воображаемая космогония Лавкрафта всегда представляла собою не статичную систему, но, скорее, что-то вроде эстетического концепта, который неизменно приспосабливался к развивающейся личности и меняющимся интересам его создателя. Так, в течение последних десяти лет жизни Лавкрафта «готичность» постепенно сменялась «инопланетностью»: раннее произведение мифологии, «Ужас Данвича» (1928), все еще крепко укоренено в провинциальной глуши Новой Англии, а всего-то-навсего шесть лет спустя в повести «За гранью времен» автор рисует завораживающую картину поистине стэплдонских гонок[7 - …стэплдонских гонок…  — Уильям Олаф Стэплдон (1886-1950)  — британский философ и писатель-фантаст; разрабатывал, в частности, идею о мировом разуме, способности которого находятся за пределами понимания современного человека. Идеи Стэплдона оказали значительное влияние
на дальнейшее развитие фантастической литературы.] по Вселенной прошлого, настоящего и будущего. Точно так же, по мере того как в 1930-х годах Лавкрафт наконец-то начал перерастать «ужастики», стоит сравнить «Ужас Данвича» (в котором мифологические божества — все еще демонические существа, от которых должно обороняться с помощью чернокнижных магических формул) с «За гранью времен» (где инопланетяне уподобились просвещенным партийным социалистам — прямое отражение новообретенного интереса Лавкрафта к обществу и общественным реформам). Если бы автор дожил до 1940-хгодов, «Миф» продолжал бы эволюционировать заодно с его создателем: жесткой системы, которую подражатель мог бы унаследовать по смерти автора, никогда не существовало.
        Кроме того, самая суть «Мифа» заключается не в пантеоне вымышленных богов и не в заплесневелой коллекции запретных фолиантов, но, скорее, в особом убедительном «космическом» подходе. Термином «космический», или «вселенский», Лавкрафт неизменно оперировал для описания своей собственной основополагающей эстетики: «Я выбираю рассказы о сверхъестественном, потому что они наилучшим образом соответствуют моим склонностям. Одно из сильнейших и самых настойчивых моих желаний — это на краткий миг достичь иллюзии приостановки или насильственного преодоления досадных ограничений времени, пространства и естественного закона, которые от века держат нас в заточении и препятствуют узнать больше о беспредельных космических пространствах…»
        В каком-то смысле весь корпус зрелых произведений Лавкрафта состоит из рассказов и повестей о космических чудесах, но именно в последние десять лет своей жизни, когда автор мало-помалу отказался от дансенийской экзотики[8 - …дансенийской экзотики…  — Лорд Дансени, Эдуард Джон Мортон Драке Планкетт (1878-1957)  — ирландский англоязычный писатель и поэт, один из основоположников современной фэнтези; оказал большое влияние на творчество Г. Ф. Лавкрафта.] и новоанглийской черной магии и в поисках сюжетов обратился к загадочным безднам открытого космоса, он создал ряд произведений, за которыми посмертно закрепился термин «Миф Ктулху». Иными словами, «Миф» представляет собою те рассказы и повести о космических чудесах, в которых внимание Лавкрафта сосредоточено на современной научной Вселенной; мифологические божества, в свою очередь, рассматриваются как отдельные субстанции и свойства бесцельного, равнодушного, невыразимо чуждого космоса. И да зарубят себе на носу все лавкрафтисты-подражатели, что за годы породили бессчетные имитации «Мифа» — про эксцентричных затворников из Новой Англии, которые
произносят правильные заклинания из неправильных книг и тотчас же достаются на обед гигантской лягушке по имени Ктулху: «Миф» — это не соединение воедино готовых формул и словарных находок, а, скорее, особое «космическое» умонастроение.


        Эта суровая критика ни в коей мере не относится к настоящей подборке рассказов, что числятся среди относительного меньшинства удачных произведений, написанных под влиянием «Мифа Ктулху». Несколько ранних рассказов из этого тома, написанных «при участии и содействии», сегодня, возможно, покажутся жалкими подделками китч-культуры, но все прочее достойно восхищения: тут и Роберт Блох («Тетрадь, найденная в заброшенном доме»), и Фриц Лейбер, и Рэмси Кемпбелл, и Колин Уилсон, и Джоанна Расс, и Стивен Кинг, в частности,  — все они наглядно демонстрируют загадочно длительное влияние Г. Ф. Лавкрафта на самых разных авторов, внесших свой собственный неповторимый вклад в развитие «Мифа».
        А Ричард А. Лупофф, автор заключительного рассказа в настоящем сборнике, вероятно, дал нам нечто большее. «Как была открыта Гурская зона» — это не просто примечательный рассказ в контексте «Мифа», это единственная из известных мне историй такого плана, за исключением лавкрафтовских, что передает ощущение иконоборческой дерзости, сопутствовавшее первой публикации Лавкрафта,  — ощущение, столь возмутившее тогдашних читателей «Astounding Stories». В своем блистательном повествовании Лупофф задействует не только необходимую терминологию «Мифа», но еще и ключевую атмосферу космического чуда, а в придачу отчасти воссоздает крышесносное возбуждение исходных повестей в рамках «Мифа». Хотите сами узнать, о чем был весь сыр-бор в 1936 году,  — откройте этот том на странице 691 и прочтите, как три киборга занимаются сексом на борту космического корабля, который летит за пределы Плутона к загадочной неведомой планете под названием Юггот.
        Джеймс Тернер



        Г. Ф. Лавкрафт[Повесть впервые опубликована в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в феврале 1928 г.]
        Зов Ктулху
        (Обнаружено в бумагах покойного Френсиса Виланда Терстона, г. Бостон)

        Можно предположить, что из этих великих стихий или существ иные выжили… выжили со времен бесконечно отдаленных, когда… сознание, вероятно, проявляло себя в обличьях и формах, давным-давно отступивших пред натиском человеческой цивилизации… мимолетное воспоминание об этих формах сохранили лишь легенды да поэзия, нарекшие их богами, чудовищами, мифическими существами всех родов и видов…
Элджернон Блэквуд

        I
        Глиняный ужас

        По мне, неспособность человеческого разума соотнести между собою все, что только вмещает в себя наш мир,  — это великая милость. Мы живем на безмятежном островке неведения посреди черных морей бесконечности, и дальние плавания нам заказаны. Науки, трудясь каждая в своем направлении, до сих пор особого вреда нам не причиняли. Но в один прекрасный день разобщенные познания будут сведены воедино, и перед нами откроются такие ужасающие горизонты реальности, равно как и наше собственное страшное положение, что мы либо сойдем с ума от этого откровения, либо бежим от смертоносного света в мир и покой нового темного средневековья.
        Теософы уже предугадали устрашающее величие космического цикла, в пределах которого и наш мир, и весь род человеческий — не более чем преходящая случайность. Они намекают на странных пришельцев из тьмы веков — в выражениях, от которых кровь бы застыла в жилах, когда бы не личина утешительного оптимизма. Но не от них явился тот один-единственный отблеск запретных эпох, что леденит мне кровь наяву и сводит с ума во сне. Это мимолетное впечатление, как и все страшные намеки на правду, родилось из случайной комбинации разрозненных фрагментов — в данном случае вырезки из старой газеты и записей покойного профессора. Надеюсь, никому больше не придет в голову их сопоставить; сам я, если останусь жив, ни за что не стану сознательно восполнять звенья в столь чудовищной цепи. Думается мне, что и профессор тоже намеревался сохранить в тайне известную ему часть и непременно уничтожил бы свои заметки, если бы не внезапная смерть.
        Впервые я ознакомился с ними зимой 1926/27 года: именно тогда умер мой двоюродный дед Джордж Гаммелл Эйнджелл, почетный профессор семитских языков в Брауновском университете города Провиденс, штат Род-Айленд. Профессор Эйнджелл был широко известен как видный специалист по древним надписям, к нему то и дело обращались директора крупных музеев, так что его кончина в возрасте девяноста двух лет вызвала изрядный резонанс. В местном масштабе интерес подогревался еще и тем, что причина смерти осталась невыясненной. Профессор возвращался из Ньюпорта: он сошел с корабля — и, по словам свидетелей, рухнул как подкошенный после того, как его толкнул какой-то негр, с виду моряк, что нежданно-негаданно вынырнул из странноватого темного дворика на холме, по крутому склону которого пролегал кратчайший путь от порта до дома покойного на Уильямс-стрит. Врачи не обнаружили зримых признаков какого бы то ни было расстройства и, посовещавшись немного в замешательстве, заключили, что причиной трагедии послужило некое скрытое нарушение сердечной деятельности, спровоцированное быстрым подъемом в гору — в профессорские-то
преклонные годы! В ту пору я не видел повода ставить диагноз под сомнение, но в последнее время я склонен задуматься на этот счет… очень серьезно задуматься.
        Как наследнику и душеприказчику моего двоюродного деда — ибо он умер бездетным вдовцом — мне полагалось сколь возможно тщательно просмотреть его архивы; с этой целью я перевез все его коробки и папки на свою бостонскую квартиру. Бoльшую часть разобранных мною материалов со временем опубликует Американское археологическое общество, однако ж среди ящиков нашелся один, изрядно меня озадачивший: вот его-то мне особенно не хотелось показывать чужим. Ящик был заперт, ключа нигде не оказалось, но в конце концов я догадался осмотреть брелок, что профессор всегда носил в кармане. И действительно: открыть замок мне удалось, но тут передо мною воздвиглось препятствие еще более серьезное и непреодолимое. Что, ради всего святого, означали странный глиняный барельеф и разрозненные записи, наброски и газетные вырезки, мною обнаруженные? Или дед мой, на закате дней своих, стал жертвой самого банального надувательства? Я решил непременно разыскать эксцентричного скульптора, по всей видимости нарушившего душевный покой старика.
        Барельеф представлял собою неровный прямоугольник площадью приблизительно пять на шесть дюймов и менее дюйма толщиной, явно современного происхождения. Но изображалось на нем нечто крайне далекое от современности и по духу, и по замыслу, ибо хотя бессчетны и сумасбродны причуды кубизма и футуризма, нечасто воспроизводят они таинственную упорядоченность, сокрытую в доисторических надписях. А большая часть этих узоров, вне всякого сомнения, представляла собою именно письмена, хотя память моя, невзирая на близкое знакомство с бумагами и коллекциями деда, не сумела ни опознать эту разновидность, ни хотя бы намекнуть на какие-то отдаленные параллели.
        Над этими несомненными иероглифами просматривалась фигура — явно изобразительного плана, хотя импрессионистский стиль исполнения не позволял распознать ее природу. Что-то вроде чудища или символ, представляющий чудище, породить которое способна разве что больная фантазия. Я нимало не погрешу против сути этого образа, если скажу, что моему взбалмошному воображению одновременно представились осьминог, дракон и карикатура на человека. Мясистая голова с щупальцами венчала гротескное чешуйчатое тулово с рудиментарными крыльями, но особенно жуткое впечатление производили общие очертания всего в целом. На заднем плане смутно проступало некое подобие циклопической кладки.
        К этой диковинке помимо подборки газетных вырезок прилагался целый ворох свежих записей, сделанных рукою профессора Эйнджелла и не претендующих на какую бы то ни было литературность. Основной, по всей видимости, документ был озаглавлен «КУЛЬТ КТУЛХУ» — тщательно прорисованными печатными буквами, чтобы предотвратить ошибки в прочтении столь неслыханного слова. Рукопись состояла из двух частей: первая — под рубрикой «1925 — Сон и творчество по мотивам снов Г. Э. Уилкокса, проживающего по адресу: штат Род-Айленд, г. Провиденс, Томас-стрит, д. 7», и вторая — «Рассказ инспектора Джона Р. Леграсса, проживающего по адресу: штат Луизиана, г. Новый Орлеан, Бьенвиль-стрит, д. 121; 1908 г.  — заседание А. А. О.  — протокол и доклад проф. Уэбба». Остальные бумаги представляли собою краткие заметки, в некоторых содержалось описание странных снов самых разных людей, тут же попадались выдержки из теософских книг и журналов (в частности, из «Истории Лемурии и Атлантиды» У. Скотт-Эллиота), а также комментарии на тему сохранившихся с давних времен тайных обществ и секретных культов, вместе со ссылками на
соответствующие пассажи в таких справочных изданиях по мифологии и антропологии, как «Золотая ветвь» Фрэзера и «Культ ведьм в Западной Европе» за авторством мисс Мюррей. В газетных вырезках речь шла по большей части о странных психических расстройствах и о вспышках группового помешательства или мании весной 1925 года.
        В первой части основной рукописи пересказывалась прелюбопытная история. 1 марта 1925 года к профессору Эйнджеллу явился худощавый смуглый юноша вида неврастенического и до крайности возбужденного, с необычным глиняным барельефом, на тот момент еще мягким и влажным. На визитке значилось имя: Генри Энтони Уилкокс. Дед узнал в нем младшего сына некоего уважаемого семейства, отдаленно ему знакомого. Юноша вот уже некоторое время учился в род-айлендской художественной школе на отделении скульптуры, а жил один, в здании «Флер-де-лис» неподалеку от учебного заведения. Уилкокс, многообещающий вундеркинд, славился как своим недюжинным талантом, так и изрядной эксцентричностью и с детства удивлял окружающих диковинными историями и пересказами странных снов. Сам он говорил о своей «физической гиперсенситивности», но респектабельные жители старинного торгового города считали его просто-напросто чудаком. С людьми своего круга он никогда особенно не общался, а постепенно и вовсе выпал из светской жизни; теперь его знала разве что небольшая группка эстетов из других городов. Даже насквозь консервативный
Провиденский клуб искусств убедился, что юноша безнадежен.
        Что до визита, сообщалось в профессорской рукописи, скульптор нежданно-негаданно воззвал к археологическим познаниям хозяина, попросив идентифицировать иероглифы на барельефе. Изъяснялся он в этакой отрешенной, напыщенной манере, что наводило на мысль о позерстве и сочувствия не пробуждало, и дед мой отвечал довольно резко, поскольку очевидная новизна глиняной таблички наводила на мысль о чем угодно, кроме археологии. Ответ молодого Уилкокса, впечатливший деда настолько, что тот запомнил и записал его дословно, был облечен в причудливо-поэтическую форму, свойственную речи юноши в целом; впоследствии я убедился, что такая манера изъясняться для него и впрямь весьма характерна. «Воистину табличка нова, я создал ее прошлой ночью, грезя о невиданных городах, а сны — древнее, чем угрюмый Тир, или задумчивый Сфинкс, или венчанный садами Вавилон».
        Тут-то юноша и повел свой бессвязный рассказ, внезапно разбередив дремлющие воспоминания деда и пробудив в нем лихорадочный интерес. Накануне ночью случилось небольшое землетрясение — самое значительное в Новой Англии за последние несколько лет, и впечатлительный Уилкокс остро ощутил на себе его влияние. Ночью ему привиделся небывалый сон: великие города Циклопов, сплошь — исполинские глыбы и устремленные в небеса монолиты; все они сочились зеленой слизью и таили в себе неизъяснимый ужас. Стены и колонны были покрыты иероглифами, а откуда-то снизу доносился голос, что и голосом-то не назовешь: хаотическое ощущение, что преобразовать в звук способна лишь фантазия. И тем не менее юноша попытался передать его почти непроизносимым набором букв: «Ктулху фхтагн».
        Эта словесная невнятица и послужила ключом к воспоминанию, что одновременно взволновало и встревожило профессора Эйнджелла. Он расспросил скульптора с дотошностью ученого — и с жадной скрупулезностью изучил барельеф. Если верить Уилкоксу, ночью, проснувшись, как от толчка, потрясенный юноша обнаружил, что работает над пресловутой глиняной табличкой — продрогший, в одной пижаме. Впоследствии Уилкокс рассказывал, что дед списывал не иначе как на свои преклонные годы тот досадный факт, что не сразу распознал иероглифы и изображение. Многие его вопросы показались гостю в высшей степени неуместными — в особенности те, что намекали на его связь со странными культами или обществами. Уилкокс в упор не понимал настойчивых обещаний хранить тайну в обмен на допуск и членство в каком-то разветвленном мистическом или языческом религиозном сообществе. Когда же профессор Эйнджелл уверился, что скульптор действительно понятия не имеет ни о каком культе и ни о каком тайном знании, он засыпал гостя просьбами сообщать о своих снах и дальше. Результаты, причем на постоянной основе, не заставили себя ждать. После
первой беседы в рукописи отмечались ежедневные визиты юноши, в ходе которых он пересказывал впечатляющие фрагменты ночных видений: в них неизменно фигурировали жуткие виды исполинских городов из темного влажного камня и подземный голос или разум, размеренно подающий загадочные импульсы смысла, что в записанном виде представляли собою полную тарабарщину. Чаще всего повторялись два звука: если передать их буквосочетаниями, то получалось «Ктулху» и «Р’льех».
        23 марта, как гласила рукопись, Уилкокс не пришел на встречу. Профессор навел справки на квартире скульптора; выяснилось, что юношу поразила некая загадочная болезнь и его увезли в семейный особняк на Уотерман-стрит. Ночью он кричал во сне, перебудив еще несколько художников, проживающих в здании, а с тех пор пребывал либо в беспамятстве, либо в бреду. Дед немедленно позвонил его родственникам и отныне и впредь бдительно следил за развитием событий и то и дело захаживал в кабинет доктора Тоби на Тайер-стрит, выяснив, что пациента поручили ему. Лихорадочный разум юноши, по всей видимости, одолевали странные видения; пересказывая их, доктор то и дело вздрагивал. В них не только повторялись прежние сны, но в общем сумбуре возникала какая-то исполинская тварь, «во много миль высотой», ковылявшая тяжело и неуклюже. Уилкокс так и не описал это существо в подробностях, но отрывочные безумные восклицания в пересказе доктора Тоби убедили профессора, что оно, по всей видимости, тождественно безымянному чудовищу, изображенному на скульптуре из сна. Доктор добавил, что, заговорив о глиняном барельефе, юноша
неизменно впадал в летаргию. Как ни странно, температура его была немногим выше обычной, но общее состояние наводило на мысль скорее о горячке, нежели о душевном расстройстве.
        2 апреля около трех часов пополудни все симптомы недуга разом исчезли. Уилкокс сел в постели, с превеликим изумлением обнаружив, что находится дома. Он понятия не имел, что происходило с ним начиная с ночи 22 марта, будь то во сне или в действительности. Врач объявил его здоровым; спустя три дня юноша вернулся к себе на квартиру, но профессору Эйнджеллу он больше ничем помочь не мог. С выздоровлением все странные видения прекратились; примерно с неделю дед выслушивал бесполезные, не относящиеся к делу пересказы самых что ни на есть обыкновенных снов, после чего записи вести перестал.
        На этом заканчивалась первая часть рукописи, но ссылки на разрозненные заметки дали мне немало материала для размышлений — на самом деле так много, что мое сохранившееся недоверие к художнику объясняется разве что моей тогдашней философией, насквозь пропитанной скептицизмом. В пресловутых заметках описывались сны разных людей в течение того же периода, когда молодого Уилкокса посещали его странные химеры. Дед очень быстро, по всей видимости, создал разветвленную, обширную сеть наведения справок, охватив едва ли не всех своих друзей, которым мог задавать вопросы, не рискуя показаться дерзким: от них он требовал еженощных отчетов о снах и даты каких-либо примечательных видений за прошедшее время. На подобные просьбы люди, надо думать, реагировали по-разному, и все же при самых скромных подсчетах дед явно получал куда больше ответов, нежели удалось бы обработать без помощи секретаря. Исходная корреспонденция не сохранилась, но дедовы заметки представляли собою детальный и весьма показательный обзор. Люди самые что ни на есть обыкновенные, те, что вращаются в светском обществе и в деловых кругах —
пресловутая «соль земли» Новой Англии,  — результаты представили в большинстве своем отрицательные. Однако ж тут и там фигурировали отдельные случаи тревожных, но бесформенных ночных впечатлений: все они приходились на период между 23 марта и 2 апреля — когда молодой Уилкокс пребывал в бреду. Ученые оказались чуть более восприимчивы: четыре случая расплывчатых описаний наводят на мысль о мимолетных проблесках странных ландшафтов, и в одном случае упоминается ужас перед чем-то паранормальным.
        Ответы по существу дали поэты и художники; я уверен, что будь у них возможность сравнить свои записи, вспыхнула бы настоящая паника. Но поскольку оригиналов писем в моем распоряжении не было, я отчасти заподозрил, что составитель либо задавал наводящие вопросы, либо отредактировал тексты сообразно желаемому результату. Вот почему мне по-прежнему казалось, что Уилкокс, каким-то образом получив доступ к более ранним сведениям, которыми располагал мой дед, намеренно ввел маститого ученого в обман. Отклики эстетов складывались в пугающую повесть. С 28 февраля и по 2 апреля многим из них снились странные, причудливые сны, причем их яркость безмерно усилилась в тот период, когда скульптор пребывал в бреду. Примерно одна четвертая из числа тех, кто согласился поведать о своем опыте, сообщали о ландшафтах и отзвуках, очень похожих на описания Уилкокса; а кое-кто из сновидцев признавался, что ближе к концу появлялась гигантская безымянная тварь, внушавшая беспредельный страх. Один из случаев, весьма печальный, рассматривался особенно подробно. Субъект — широко известный архитектор, склонный к теософии и
оккультизму,  — в день, когда с молодым Уилкоксом приключился приступ, впал в буйное помешательство, неумолчно кричал, умоляя спасти его от какого-то сбежавшего из ада демона,  — и несколькими месяцами позже скончался. Если бы дед ссылался на эти случаи, приводя имена, а не просто номера, я бы предпринял независимое расследование в поисках доказательств, но так, как есть, мне удалось установить личность лишь нескольких человек. Однако ж все они дословно подтвердили записи. Я частенько гадаю, все ли опрошенные были столь же озадачены, как эти немногие. Хорошо, что объяснения они так и не получат.
        В газетных вырезках, как я уже сообщал, речь шла о вспышках паники, о маниях и психозах в указанный период. Профессор Эйнджелл, должно быть, нанял целое пресс-бюро, потому что количество выдержек было огромно, а источники — разбросаны по всему земному шару. Тут — ночное самоубийство в Лондоне: одинокий жилец с душераздирающим криком выбросился во сне из окна. Там — бессвязное письмо издателю газеты в Южной Америке: какой-то одержимый видениями фанатик предсказывал мрачное будущее. Официальное сообщение из Калифорнии описывало, как целая колония теософов облеклась в белые одежды ради некоего «великого совершения», которое так и не последовало; в то время как в статьях из Индии сдержанно говорилось о серьезных волнениях в среде местного населения ближе к концу марта. По Гаити прокатилась волна шаманских оргий; африканские аванпосты докладывали о недовольстве и ропоте. Американские офицеры на Филиппинских островах докладывали, что примерно в то же время отдельные племена сделались неспокойны, а в ночь с 22 на 23 марта в Нью-Йорке полицейских атаковала толпа истеричных левантинцев. В западной части
Ирландии множились самые дикие слухи и легенды; весной 1926 года художник-фантаст по имени Ардуа-Бонно выставил в Парижском салоне свое кощунственное полотно под названием «Пригрезившийся пейзаж». А в психиатрических больницах отмечалось такое количество беспорядков, что не иначе как чудо помешало медицинской братии отследить странные параллели и прийти к озадачивающим выводам. В общем и целом — жутковатая подборка вырезок; и сегодня я с трудом понимаю свой тогдашний бездушный рационализм, заставивший меня от них отмахнуться. Впрочем, на тот момент я и впрямь был убежден, что молодой Уилкокс знал о событиях более давних, профессором упомянутых.



        II
        История инспектора Леграсса

        События более давние, в связи с которыми сон скульптора и барельеф показались моему деду столь важными, излагались во второй части пространной рукописи. Как выяснилось, в прошлом профессор Эйнджелл уже видел адские очертания безымянного чудовища, и ломал голову над неведомыми иероглифами, и слышал зловещую последовательность звуков, которую можно передать только как «Ктулху». И все это — в таком тревожном и страшном контексте, что не приходится удивляться, если он принялся забрасывать молодого Уилкокса расспросами и настойчиво требовать все новых сведений.
        Этот его более ранний опыт датируется 1908 годом, семнадцатью годами раньше. Американское археологическое общество съехалось на ежегодную конференцию в Сент-Луис. Профессор Эйнджелл, как оно и подобает ученому настолько авторитетному и заслуженному, играл значимую роль во всех дискуссиях. Именно к нему в числе первых обратились несколько неспециалистов, что пришли на заседание, дабы получить правильные ответы на свои вопросы и разрешить проблемы силами экспертов.
        Главным среди этих неспециалистов был ничем не примечательный человек средних лет, приехавший из самого Нового Орлеана в поисках узкоспециальной информации, которую местные источники предоставить ему не могли. Именно он вскорости оказался в центре внимания всего почтенного собрания. Звали его Джон Реймонд Леграсс; работал он полицейским инспектором. Он принес с собой то, ради чего приехал: гротескную, омерзительную, по всей видимости очень древнюю каменную статуэтку, происхождение которой определить затруднялся. Нет, инспектор Леграсс нисколько не интересовался археологией. Напротив, его любопытство было подсказано исключительно профессиональными соображениями. Статуэтку, идол, фетиш, или что бы уж это ни было, захватили несколькими месяцами раньше в заболоченных лесах к югу от Нового Орлеана, в ходе облавы на сборище предполагаемых шаманов-вудуистов. И столь необычные и отвратительные обряды были связаны с этой статуэткой, что полицейские не могли не осознать, что столкнулись с каким-то неведомым темным культом, бесконечно более страшным, нежели самые что ни на есть дьявольские секты африканских
колдунов. О происхождении культа ровным счетом ничего не удалось выяснить — если не считать обрывочных и неправдоподобных признаний, исторгнутых у пленников. Поэтому полиция и решила обратиться к ученым, знатокам древности, в надежде с их помощью понять, что собой представляет кошмарный символ и через него выйти к истокам культа.
        Инспектор Леграсс даже представить себе не мог, какую сенсацию произведет его приношение. При одном только взгляде на загадочный предмет собрание ученых мужей разволновалось не на шутку. Окружив гостя плотным кольцом, все так и пожирали глазами фигурку: ее явная чужеродность и аура неизмеримо глубокой древности наводили на мысль о доселе неоткрытых архаичных горизонтах. Художественную школу, породившую эту страшную скульптуру, так и не удалось опознать, однако ж тусклая, зеленоватая поверхность неизвестного камня словно бы хранила в себе летопись веков и даже тысячелетий.
        Статуэтка, которую неспешно передавали из рук в руки для ближайшего и внимательного рассмотрения, в высоту была около семи-восьми дюймов и поражала мастерством исполнения. Она изображала чудовище неопределенно антропоидного вида, однако ж с головой как у спрута, с клубком щупалец вместо лица, с чешуйчатым, явно эластичным телом, с гигантскими когтями на задних и передних лапах и длинными, узкими крыльями за спиной. Это существо, по ощущению, исполненное жуткой, противоестественной злобности, обрюзгшее и тучное, восседало в отвратительной позе на прямоугольной глыбе или пьедестале, покрытом непонятными письменами. Концы крыльев касались черного края камня сзади, само сиденье помещалось в центре, а длинные, изогнутые когти поджатых, скрюченных задних лап цеплялись за передний край и спускались вниз примерно на четверть высоты пьедестала. Моллюскообразная голова выдавалась вперед, так что лицевые щупальца задевали с тыльной стороны громадные передние лапы, обхватившие задранные колени. Все в целом выглядело неправдоподобно живым — и тем более неуловимо пугающим, что происхождение идола оставалось
неизвестным. В запредельной, устрашающей, бесконечной древности статуэтки не приходилось сомневаться, и однако ж ничто не указывало на какой-либо известный вид искусства, возникший на заре цивилизации — либо в любую другую эпоху. Перед нами было нечто особое, ни на что не похожее; даже сам материал и тот являл собою неразрешимую загадку: мылообразный, зеленовато-черный камень с золотыми и радужными вкраплениями и прожилками не походил ни на что знакомое из области геологии либо минералогии. Вязь письмен, начертанных вдоль основания постамента, озадачивала не меньше; никто из участников — несмотря на то, что в собрании присутствовала половина мировых экспертов в этой области,  — не имел ни малейшего представления о том, с какими языками это наречие хотя бы самым отдаленным образом соотносится. Иероглифы, точно так же, как сама скульптура и ее материал, принадлежали к чему-то устрашающе далекому и чуждому человеческой цивилизации — такой, какой мы ее знаем; к чему-то пугающему, наводящему на мысль о древних и кощунственных циклах жизни, к которым наш мир и наши представления вообще неприложимы.
        И однако ж, пока участники конференции по очереди качали головами и признавали свое бессилие перед задачей инспектора, нашелся в собрании один человек, которому померещилось, будто чудовищная фигура и письмена ему до странности знакомы. Он-то и рассказал, смущаясь, о некоей памятной ему странной безделице. То был ныне покойный Уильям Чаннинг Уэбб, профессор антропологии Принстонского университета и небезызвестный исследователь. Сорок восемь лет назад профессор Уэбб участвовал в экспедиции по Гренландии и Исландии в поисках рунических надписей, отыскать которые ему так и не удалось. В верхней части побережья Западной Гренландии он обнаружил примечательное племя выродившихся эскимосов (а может, и не племя, а что-то вроде культа). Их религия, любопытная разновидность сатанизма, до глубины души ужаснула профессора своей нарочитой кровожадностью и гнусностью. Об этой вере прочие эскимосы почти ничего не знали, упоминали о ней с содроганием и говорили, что пришла она из бездонных глубин вечности за миллиарды лет до того, как был создан мир. В придачу к отвратительным обрядам и человеческим
жертвоприношениям эта религия включала в себя извращенные, переходящие из поколения в поколение ритуалы, посвященные высшему, древнейшему дьяволу, иначе известному как торнасук; профессор Уэбб тщательно записал этот термин в транскрипции со слов престарелого жреца-шамана (иначе — ангекок), как можно точнее передав звучание латинскими буквами. Но на данный момент интерес представлял фетиш, связанный с пресловутым культом: идол, вокруг которого отплясывали эскимосы, когда высоко над ледяными утесами полыхало северное сияние. То был примитивный каменный барельеф с изображением кошмарного монстра, покрытый загадочными письменами. Насколько профессор мог судить, в основных чертах этот фетиш походил на чудовищную статуэтку, представленную ныне собранию.
        Ученые мужи внимали Уэббу настороженно и потрясенно, а инспектор Леграсс разволновался больше прочих; он в свою очередь принялся засыпать профессора расспросами. Полицейский некогда записал и скопировал устный ритуал со слов арестованных служителей болотного культа и теперь попросил ученого по возможности вспомнить последовательность звуков, зафиксированную среди дьяволопоклонников-эскимосов. Последовало придирчивое, дотошное сличение записей — и в зале повисло благоговейное молчание. Детектив и ученый установили, что фраза, общая для двух адских ритуалов, проводимых в разных концах земного шара, фактически идентична! То, что шаманы-эскимосы и жрецы с луизианских болот выкликали нараспев, взывая к своим родственным идолам, по сути представляло собою приблизительно следующее: «Пх’нглуи мглв’нафх Ктулху Р’льех вгах’нагл фхтагн».
        Причем деление слов угадывалось по традиционным паузам во фразе в ходе пения.
        Здесь инспектор Леграсс на шаг опередил профессора Уэбба: несколько его арестантов-метисов сообщили ему со слов старших участников обряда, что означало пресловутое заклинание. А именно: «В своем чертоге в Р’льехе мертвый Ктулху грезит и ждет».
        Теперь же, в ответ на общую настоятельную просьбу, инспектор Леграсс поведал сколь можно более подробно о своем знакомстве со служителями болотного культа и рассказал историю, которой дед, как я понял, придавал огромное значение. В ней ощущался привкус безумных снов мифотворца и теософа и размах воображения воистину космического масштаба — совершенно, казалось бы, неожиданный в среде отверженных полукровок.
        1 ноября 1907 года в новоорлеанскую полицию поступил срочный вызов из края озер и болот к югу от города. Тамошние скваттеры, люди по большей части простые, но добродушные, потомки отряда Лафита,[10 - Жан Лафит — французский пират начала XIX века, герой многих легенд; действовал в районе Нового Орлеана.] пребывали во власти слепого ужаса — нечто неведомое подкралось к ним в ночи. Магия вуду, по всей видимости, причем самой что ни на есть чудовищной, прежде неизвестной разновидности. С тех пор как в черной чаще заколдованного леса, куда не смел заходить никто из местных жителей, зазвучали неумолчные тамтамы, стали пропадать женщины и дети. Оттуда доносились безумные крики, душераздирающие вопли, пение, от которого кровь стыла в жилах, там плясало адское пламя, и, добавил перепуганный посыльный, люди не в силах больше выносить этого кошмара.
        И вот ближе к вечеру отряд из двадцати полицейских в двух каретах и одном автомобиле выехал на место событий. Дрожащий от страха скваттер указывал путь. Со временем проезжая дорога закончилась; все вышли и на протяжении нескольких миль шлепали по грязи в безмолвии жутких кипарисовых лесов, не знающих света дня. Безобразные корни и зловеще нависающие петли «испанского мха» преграждали им путь; тут и там груда влажных камней или фрагмент гниющей стены, наводя на мысль о мрачном обиталище, еще больше усиливали ощущение подавленности, в которое вносили свой вклад каждое уродливое дерево, каждый губчатый островок. Наконец впереди показалось поселение скваттеров — жалкое скопление лачуг. Перепуганные жители выбежали за двери и обступили группу с фонарями тесным кольцом. Где-то далеко впереди и впрямь слышался приглушенный бой тамтамов; время от времени, когда менялся ветер, долетал леденящий душу вопль. Сквозь блеклый подлесок откуда-то из-за бескрайних аллей ночной чащи просачивался красноватый отблеск. Все до одного скваттеры — даже при том, что они панически боялись снова остаться одни,  — наотрез
отказались приближаться к сцене нечестивой оргии хотя бы на шаг. Так что инспектор Леграсс и его девятнадцать соратников без проводника нырнули под темные аркады ужаса — туда, где никто из них не бывал прежде.
        Область, куда ныне нагрянула полиция, испокон веков пользовалась дурной славой — белые туда не заглядывали и почти ничего о ней не знали. Легенды рассказывали о потаенном озере, которого вовеки не видел взгляд человеческий; там обитала гигантская, бесформенная белесая полипообразная тварь со светящимися глазами; скваттеры перешептывались, что в полночь-де к ней на поклон из пещер в недрах земли вылетают дьяволы на крыльях летучих мышей. Поговаривали, что тварь эта жила там до д’Ибервилля,[11 - Пьер Ле Мойн д’Ибервилль (1661-1706)  — авантюрист и исследователь, рыцарь, торговец и моряк, основатель французской колонии Луизиана.] до Ла Саля,[12 - Рене-Робер Кавелье де Ла Саль (1643-1687)  — французский исследователь Северной Америки; первым из европейцев проплыл по реке Миссисипи; благодаря ему началась французская колонизация региона.] до индейцев и даже до привычных лесных зверей и птиц. В ней словно ожил ночной кошмар; увидеть чудище означало умереть. Но тварь насылала на людей сны, так что они знали достаточно, чтобы не соваться куда не надо. Нынешняя вудуистская оргия происходила на самой
окраине ненавистной области, но и этого было довольно: возможно, поэтому место, выбранное под святилище, внушало скваттерам еще больший ужас, чем кошмарные звуки и происшествия.
        Лишь поэт или безумец сумел бы воздать должное звукам, что слышали люди Леграсса, пробираясь вперед сквозь черную трясину в направлении алого отблеска и приглушенного рокота тамтамов. Разные тембры голоса присущи человеку и зверю; и страшно слышать одно вместо другого. Животная ярость и разнузданное непотребство здесь нарастали до демонического размаха: завывания и экстатические вопли неистовствовали и эхом прокатывались из конца в конец по ночному лесу, точно чумные бури из пучин ада. То и дело беспорядочное улюлюканье смолкало, и, по всей видимости, вымуштрованный хор хриплых голосов принимался монотонно выпевать эту мерзкую фразу или целое заклинание: «Пх’нглуи мглв’нафх Ктулху Р’льех вгах’нагл фхтагн».
        Наконец полицейские выбрались из болота туда, где деревья поредели,  — и глазам их внезапно открылось жуткое зрелище. Четверо пошатнулись, один рухнул в обморок, двое не сдержали исступленного крика — по счастью, голоса их потонули в безумной какофонии оргии. Леграсс плеснул водой в лицо потерявшему сознание; все застыли на месте, дрожа крупной дрожью, загипнотизированные ужасом.
        На прогалине среди болот обнаружился поросший травой островок, протяженностью примерно в акр, безлесный и относительно сухой. На этом островке скакала и извивалась неописуемая орда — скопище человеческих уродств, нарисовать которые не под силу никому, кроме разве Сайма[13 - Сидни Сайм (1867-1941)  — английский художник; известен своими фантастическими и сатирическими иллюстрациями; в частности, иллюстрировал произведения лорда Дансени. И тот и другой — любимые художники Г. Ф. Лавкрафта.] или Ангаролы.[14 - Энтони Ангарола (1893-1929)  — американский художник итальянского происхождения.] Голые, в чем мать родила, эти разношерстные ублюдки ревели, мычали и, корчась, выплясывали вокруг чудовищного кольца огня. Сквозь разрывы в огненной завесе можно было разглядеть, что в центре возвышается гигантский гранитный монолит примерно восьми футов в высоту; а на нем, несообразно-миниатюрная, стоит мерзкая резная статуэтка. На равном расстоянии от окаймленного огнем монолита по широкому кругу были расставлены десять виселиц, и на них висели, головами вниз, чудовищно изуродованные тела злополучных пропавших
скваттеров. Внутри этого круга и бесновались с ревом служители культа, в массе своей двигаясь слева направо в нескончаемой вакханалии между кольцом мертвых тел и кольцом огня.
        Возможно, это просто фантазия разыгралась; возможно, это было всего лишь эхо — но только одному из полицейских, впечатлительному испанцу, почудилось, будто он слышит ответные отзвуки, как бы вторящие ритуальному пению — откуда-то издалека, из неосвещенной тьмы в глубине чащи, средоточия древних легенд и ужасов. Этого человека, именем Джозеф Д. Калвес, я впоследствии отыскал и расспросил; и да, как ни досадно, воображения ему было не занимать. На что он только не намекал — и на шелестящие взмахи гигантских крыльев, и на отблеск сверкающих глаз, и на смутно белеющую за дальними деревьями громаду — но я так полагаю, это он местных суеверий наслушался.
        Строго говоря, потрясенное замешательство полицейских продлилось недолго. Служба — прежде всего; и хотя одержимой швали в толпе насчитывалось человек под сто, блюстители порядка, полагаясь на огнестрельное оружие, решительно ринулись в самую гущу гнусного сборища. Шум, гвалт и хаос первых пяти минут не поддаются никакому описанию. Сыпались яростные удары, гремели выстрелы, кому-то удалось бежать, но в конце концов Леграсс насчитал сорок семь угрюмых пленников. Их заставили по-быстрому одеться и выстроили в цепочку между двумя рядами полицейских. Пятеро идолопоклонников были убиты на месте, а двоих тяжелораненых унесли на импровизированных носилках их же арестованные собратья. А статуэтку инспектор Леграсс осторожно снял с монолита и забрал с собой.
        Путь назад оказался чрезвычайно тяжелым и утомительным. В полицейском отделении пленников допросили; все они оказались умственно отсталыми полукровками — самые что ни на есть отбросы общества. В большинстве своем это были матросы, и среди них — несколько мулатов и негров, главным образом уроженцев Вест-Индии и португальцев с Брава и других островов Кабо Верде: они-то и привносили оттенок вудуизма в разношерстный культ. Но уже после первых вопросов стало ясно, что речь идет о веровании более глубоком и древнем, нежели негритянский фетишизм. При всем своем невежестве и убожестве эти несчастные с удивительной согласованностью держались ключевой идеи своей омерзительной религии.
        По их словам, они поклонялись Властителям Древности, которые жили за много веков до появления первых людей и явились в только что созданный мир с небес. Теперь Властители ушли, они в недрах земли и в морских глубинах, но их мертвые тела поведали свои тайны через сны первым людям, а те создали культ, и культ этот жив по сей день. Это он и есть; арестанты уверяли, что культ существовал всегда и пребудет вечно, в дальней глуши и в темных укрывищах по всему свету — до тех пор, пока великий жрец Ктулху не восстанет в своем черном чертоге в могучем городе Р’льех под водой и снова не подчинит себе землю. Однажды, при нужном положении звезд, он позовет — а до тех пор тайный культ неизменно ждет своего часа,  — дабы освободить Ктулху.
        А до тех пор — более ни слова. Даже под пыткой служители культа не выдали бы своего секрета. Среди мыслящих земных существ человек не вовсе одинок, ибо из тьмы к немногим верным приходят призраки. Но это — не Властители Древности. Властителей никому из людей видеть не доводилось. Резной идол изображает великого Ктулху, но никто не взялся бы утверждать, насколько похожи на него все прочие. Ныне никому не под силу прочесть древние письмена, но многое передавалось из уст в уста. Ритуальный речитатив тайной не являлся — о тайнах говорили не вслух, но шепотом. Песнопение означало всего-навсего: «В своем чертоге в Р’льехе мертвый Ктулху грезит и ждет».
        Только двое арестованных оказались достаточно вменяемы, чтобы отправить их на виселицу; остальных поместили в соответствующие лечебницы. Свое участие в ритуальных убийствах все отрицали, уверяя, будто жертв умерщвляли Черные Крылья, прилетавшие со своего исконного места встречи в колдовском лесу. Но никакой связной информации об этих загадочных пособниках получить так и не удалось. Почти все, что полиции посчастливилось выяснить, сообщил престарелый метис по имени Кастро: он утверждал, будто причаливал в чужеземных гаванях и беседовал с бессмертными вождями культа в горах Китая.
        Старик Кастро припомнил обрывки жуткой легенды, пред которой бледнели домыслы теософов, а мир и человек казались воистину юны и скоротечны. В незапамятные эпохи на земле царили Иные — Они возвели величественные города. То, что от них осталось (как якобы рассказывали бессмертные китайцы), сохранилось и по сей день: циклопическая кладка на островах Тихого океана. Все Они вымерли за много веков до появления человека; однако ж с помощью тайных искусств Их можно оживить, когда звезды снова встанут в нужное положение в цикле вечности. Сами Они некогда пришли со звезд и принесли с собою Свои изваяния.
        Эти Властители Древности, продолжал Кастро, не вполне из плоти и крови. У Них есть обличье — разве не подтверждает того статуэтка со звезд?  — но обличье это нематериально. При должном расположении звезд Они могут переноситься по небу из мира в мир, но когда звезды неблагоприятны, Они не живут. Однако и не будучи живыми, Они не могут умереть в полном смысле этого слова. Все Они покоятся в каменных чертогах в Своем великом городе Р’льех, защищенные чарами могучего Ктулху в преддверии славного воскрешения, когда звезды и земля снова будут готовы принять Их. Но в нужный час понадобится некая внешняя сила, дабы помочь освободить Их тела. Чары, сохранявшие Их нетленными, не дают Им и воспрять; Они могут лишь бодрствовать во тьме, погруженные в думы, пока над землей текут бессчетные миллионы лет. Они знают обо всем, что происходит во вселенной, ибо речью Им служит обмен мыслями. Даже сейчас Они беседуют в Своих гробницах. Когда же на смену беспредельному хаосу появились первые люди, Властители Древности воззвали к наиболее чутким из них, придавая форму их снам, ибо только так мог Их язык воздействовать
на плотский разум млекопитающих.
        Тогда, прошептал Кастро, эти первые люди создали культ вокруг небольших идолов, что явили им Властители,  — идолов, принесенных в сумеречные эпохи с темных звезд. Этот культ не умрет вовеки — до тех пор, пока звезды не примут вновь нужное положение; тогда тайные жрецы выведут великого Ктулху из гробницы, дабы Он оживил Своих подданных и вновь воцарился на земле. Распознать, что время пришло, будет нетрудно, ибо в ту пору человек уподобится Властителям Древности — станет свободен и дик, вне добра и зла, отринет закон и мораль; мир захлестнут крики и вопли, кровопролитие и разгульное веселье. Тогда освобожденные Властители научат людей по-новому кричать, убивать, ликовать и радоваться, и по всей земле запылает губительный пожар экстатической свободы. Между тем культ, посредством подобающих обрядов, должен хранить память о древних обычаях, предвосхищая пророчество об их возрождении.
        В былые времена избранные говорили с погребенными Властителями через сны, а потом случилась великая катастрофа. Каменный город Р’льех вместе с его монолитами и гробницами ушел под воду. Бездонная пучина, средоточие той единственной исконной тайны, сквозь которую не проникнет даже мысль, оборвала призрачное общение. Но память не умирает; и верховные жрецы говорят, будто при благоприятном расположении звезд город поднимется вновь. Тогда из глубинных недр появились черные духи земли, гнилостные и неясные, неся смутные слухи из пещер под позабытым дном моря. Но о них старик Кастро не смел распространяться подробнее. Он тут же прикусил язык, и никакими уговорами и хитростями так и не удалось вытянуть из него больше. Любопытно, что про размеры Властителей он тоже отказался рассказывать. Что до культа, по предположениям Кастро, центр его находится в нехоженых пустынях Аравии, где дремлет Ирем многоколонный, сокрыт и нетронут. Культ никак не связан с европейским чернокнижием и за пределами круга посвященных практически неизвестен. Ни в одной книге не содержится о нем даже намеков, хотя бессмертные китайцы
говорили, будто в «Некрономиконе» безумного араба Абдула Альхазреда многие фразы несут в себе двойной смысл, и посвященные вольны прочитывать их так, как считают нужным, особенно знаменитые строки:
        Не мертв, кого навек объяла тьма.
        В пучине лет умрет и смерть сама.

        Леграсс, глубоко потрясенный и немало озадаченный, напрасно допытывался о месте культа в истории. Кастро, по всей видимости, не солгал, утверждая, что культ хранится в глубокой тайне. Специалисты из Тулейнского университета не смогли сказать ничего определенного ни о культе, ни о статуэтке. И вот теперь инспектор обратился к светилам из светил, ведущим специалистам страны — и вынужден был удовольствоваться всего-то-навсего рассказом о Гренландии из уст профессора Уэбба.
        Лихорадочный интерес, вызванный сообщением Леграсса и подогретый еще больше благодаря статуэтке, эхом звучит в последующей переписке участников конференции, хотя в официальных публикациях общества тема эта почти не затрагивается. Осмотрительность — девиз тех, кто привык то и дело сталкиваться с подлогом и шарлатанством. Леграсс на время ссудил идола профессору Уэббу, но после смерти ученого статуэтка вернулась к Леграссу и по сей день находится у него; не так давно я имел возможность с нею ознакомиться. Скульптура воистину жуткая и, несомненно, сродни барельефу из сна молодого Уилкокса.
        Надо ли удивляться, что деда взволновала история скульптора! Ведь он уже знал о культе со слов Леграсса — и вот вам пожалуйста, судьба столкнула его с гиперчувствительным юношей, которому приснилось не только изображение и точные иероглифы как с болотного идола, так и с гренландской адской таблички, но который во сне услышал по меньшей мере три слова из заклинания, повторяемого как дьяволопоклонниками-эскимосами, так и полукровками-луизианцами! Естественно, профессор Эйнджелл тотчас же взялся за доскональное расследование; хотя я все еще подозревал про себя, что молодой Уилкокс каким-то косвенным образом прослышал о культе и просто-напросто выдумал серию сновидений, дабы нагнетать и всячески раздувать таинственность за счет моего деда. Записи снов и газетные вырезки из коллекции профессора, несомненно, явились весомыми доказательствами, но мой неистребимый рационализм и необычность всей этой истории неумолимо подталкивали меня к, казалось бы, самым разумным выводам. Так что, еще раз тщательно изучив рукопись и сопоставив фрагменты из теософских и антропологических трудов с Леграссовым рассказом о
культе, я отправился в Провиденс, чтобы лично повидаться со скульптором и осыпать его, как мне казалось, заслуженными упреками за беззастенчивое издевательство над пожилым ученым.
        Уилкокс по-прежнему проживал в одиночестве в здании «Флер-де-лис» на Томас-стрит — в этой чудовищной викторианской имитации бретонской архитектуры семнадцатого века, что выставляет напоказ оштукатуренный фасад среди очаровательных особняков колониальной эпохи на древнем холме, под сенью роскошнейшего из георгианских шпилей Америки. Я застал юношу за работой и уже по разбросанным тут и там образцам с первых же минут понял, что имею дело с подлинным, несомненным гением. Полагаю, в один прекрасный день он прославится как один из великих декадентов, ибо он запечатлел в глине, а в один прекрасный день отразит и в мраморе те фантазии и кошмары, что Артур Мейчен[15 - Артур Мейчен (1863-1947)  — валлийский писатель мистически-оккультного плана, известен своими рассказами в жанре фантастики и фэнтези; мастер рассказов ужасов. Его творчество оказало определяющее влияние на Г. Ф. Лавкрафта.] воплощает в прозе, а Кларк Эштон Смит[16 - Кларк Эштон Смит (1893-1961)  — американский поэт и писатель, художник, скульптор; известен своими рассказами в жанре фантастики и фэнтези. Близкий друг Г. Ф. Лавкрафта.
Рассказы К. Э. Смита представлены в настоящем сборнике.] являет в стихах и в живописи.
        Темноволосый, хрупкого сложения и несколько неряшливого вида, он томно обернулся на мой стук и, не вставая, осведомился, что у меня за дело. Я представился; он выказал некоторый интерес — мой дед некогда возбудил его любопытство: расспрашивая о странных снах, он, однако ж, так и не объяснил, в чем состояла суть его исследований. На этот счет и я его просвещать не стал, но ненавязчиво попытался его разговорить. Очень скоро я убедился в совершенной его искренности: он говорил о снах в манере весьма характерной. Эти сновидения и отпечаток их в подсознании глубоко повлияли на его творчество: Уилкокс показал мне чудовищную статую, очертания которой просто-таки дышали зловещей недоговоренностью. Скульптор не помнил, чтобы ему доводилось видеть оригинал, вот разве что на его собственном барельефе из сна, но контуры фигуры возникали под его рукой сами собою. Несомненно, именно этот гигантский фантом являлся ему в бреду. Вскоре стало очевидно, что юноша в самом деле ничего не знал о тайном культе, кроме разве того, что проскальзывало ненароком в ходе дедова безжалостного допроса; и я вновь принялся ломать
голову, где же Уилкокс мог почерпнуть эти жуткие образы.
        О снах Уилкокс рассказывал в причудливой поэтической манере, так, что я с ужасающей яркостью представлял себе и сырой циклопический город из склизкого зеленого камня, геометрия которого, по невразумительному отзыву юноши, насквозь неправильная, и с боязливым предвкушением слышал неумолчный, словно бы мысленный зов из-под земли: «Ктулху фхтагн, Ктулху фхтагн». Эти слова складывались в страшный ритуал, повествующий о сонном бдении мертвого Ктулху в каменном склепе Р’льеха; и, несмотря на весь мой рационализм, меня пробрало до самых костей. Наверняка Уилкокс где-то краем уха услышал о культе и вскорости позабыл о нем под наплывом столь же странных впечатлений от книг и грез. Однако ж впечатление запало юноше в душу и позже нашло выражение через бессознательное — в снах, в барельефе и в кошмарной статуе, что ныне стояла передо мной. Разумеется, деда он ввел в заблуждение не нарочно. Такой тип молодых людей — одновременно слегка претенциозный и несколько развязный — я всегда не жаловал, однако ж теперь я был готов признать как незаурядный талант Уилкокса, так и его порядочность. Я дружески с ним
распрощался и пожелал многообещающему гению всяческих успехов.
        Между тем история культа по-прежнему меня завораживала; а порою я мечтал о том, как прославлюсь, досконально изучив происхождение культа и его связи. Я побывал в Новом Орлеане, потолковал с Леграссом и другими полицейскими, участниками той давней облавы, своими глазами увидел страшного идола и даже допросил нескольких арестантов-метисов, что дожили до сего дня. К сожалению, старик Кастро вот уже несколько лет как умер. То, что я теперь узнал из первых рук как наглядное подтверждение всего того, что записал мой дед, взволновало меня заново. Я был уверен, что напал на след самой настоящей, архисекретной и весьма древней религии и открытие это принесет мне известность как антропологу. Я по-прежнему подходил к культу с позиций убежденного материалиста — хотел бы я оставаться таковым и сейчас!  — и с необъяснимым упрямством сбрасывал со счетов совпадения между записями снов и подборкой странных газетных вырезок, составленной профессором Эйнджеллом.
        Единственное, что я тогда заподозрил, а теперь, боюсь, уверен в том доподлинно: дед мой умер отнюдь не естественной смертью. Он рухнул как подкошенный на узкой улочке, уводящей вверх по холму от старинной набережной, где кишмя кишел всякий заезжий сброд,  — упал, после того как его случайно толкнул матрос-негр. Я хорошо помнил, что представляли собою служители культа в Луизиане: по большей части полукровки, по роду занятий связанные с морем,  — не удивлюсь, если существуют разнообразные тайные способы и отравленные иголки, известные издревле и столь же неумолимые, как и загадочные обряды и верования. Леграсса и его людей оставили в покое, что правда, то правда, а вот некий моряк из Норвегии, насмотревшийся на то и это, тоже мертв. Что, если подробные расспросы моего деда после того, как он пообщался со скульптором, дошли до недобрых ушей? Думается мне, профессор Эйнджелл погиб, потому что слишком много знал или был к тому близок. Посмотрим, постигнет ли та же участь и меня — ибо теперь я и впрямь знаю слишком много.



        III
        Безумие с моря

        Если небеса когда-либо захотят меня облагодетельствовать, пусть они целиком и полностью сотрут из моей памяти последствия того, что однажды взгляд мой по чистой случайности упал на полку, застеленную ненужной бумагой. В моих повседневных занятиях ничего подобного мне бы в жизни не подвернулось: то был старый номер австралийского журнала «Сиднейский вестник» за 18 апреля 1925 года. Он ускользнул даже от внимания пресс-бюро моего деда, которое на тот момент жадно собирало материал для профессорских исследований.
        Я уже почти бросил наводить справки о том, что профессор Эйнджелл называл «культом Ктулху». В ту пору я гостил у одного своего высокоученого друга в Патерсоне, штат Нью-Джерси: он был хранителем местного музея и известным минералогом. Однажды, рассматривая экспонаты резервного фонда, в беспорядке разложенные на полках хранилища в самой глубине музея, я случайно наткнулся на странную иллюстрацию в одном из старых журналов, подстеленных под камни. Это и был вышеупомянутый «Сиднейский вестник», ибо друг мой имел широкие связи во всех мыслимых уголках мира; иллюстрация представляла собою полутоновое изображение отвратительного каменного идола — точную копию того, что нашел на болотах Леграсс.
        Жадно высвободив журнал из-под ценных образцов, я внимательно просмотрел заметку: к моему вящему сожалению, она оказалась недлинной. Однако ж содержание ее оказалось чрезвычайно важным для моих безуспешных розысков; я аккуратно вырвал страницу, это нежданное руководство к действию. Говорилось в заметке следующее:



«В МОРЕ ОБНАРУЖЕНО ЗАГАДОЧНОЕ ПОКИНУТОЕ СУДНО

        "Бдительный" возвращается с неуправляемой тяжеловооруженной новозеландской яхтой на буксире.
        На борту обнаружены люди: один выживший и один покойник. История отчаянной битвы и смертей на море. Спасенный моряк отказывается делиться подробностями о пережитом. При нем найден странный идол. Ведется расследование.
        Грузовое судно "Бдительный" компании "Моррисон", идущее из Вальпараисо, причалило нынче утром к пристани в гавани Дарлинг, ведя на буксире поврежденную, выведенную из строя, но тяжеловооруженную паровую яхту "Сигнал" из Данидина (Новая Зеландия). Яхта была обнаружена 12 апреля на 34°21? южной широты, 152° 17’ западной долготы, с двумя людьми на борту; один из них жив, один — мертв.
        "Бдительный" покинул Вальпараисо 25 марта, а 2 апреля отклонился от курса заметно южнее по причине исключительной силы штормов и чудовищных волн. 12 апреля было замечено покинутое судно; на первый взгляд на нем не было ни души, но, поднявшись на борт, моряки обнаружили одного уцелевшего в полубредовом состоянии и один труп — по всей видимости, этот человек умер больше недели назад. Выживший судорожно сжимал в руке кошмарного каменного идола неизвестного происхождения, примерно в фут высотой, о природе которого специалисты из Сиднейского университета, Королевского общества и музея на Колледж-стрит пребывают в полном недоумении. Спасенный утверждает, что нашел статуэтку в каюте яхты, в маленьком, ничем не примечательном резном ковчеге.
        Этот человек, придя в сознание, рассказал историю в высшей степени странную — о пиратстве и смертоубийстве. Зовут его Густав Йохансен, он норвежец, умом не обделен, был вторым помощником капитана на двухмачтовой шхуне "Эмма" из Окленда; шхуна отплыла в Кальяо 20 февраля, с экипажем из одиннадцати человек на борту. По словам Йохансена, "Эмма" изрядно задержалась в пути и отклонилась от курса далеко к югу по причине сильного шторма, разыгравшегося 1 марта. 22 марта на 49°51? южной широты, 128°34? западной долготы она повстречала "Сигнал", команда которого, состоящая из канаков и метисов, вид имела недобрый и крайне подозрительный. Капитану Коллинзу безапелляционно приказали поворачивать назад, тот отказался, тогда странная шайка без предупреждения открыла яростный огонь по шхуне из батареи тяжелой артиллерии — из медных пушек, которыми была укомплектована яхта. Команда "Эммы" вступила в бой, рассказал уцелевший, и хотя шхуна начала тонуть — ее обстреляли ниже ватерлинии,  — ей удалось-таки подойти вплотную к яхте. Матросы "Эммы" высадились на палубу неприятельского судна, схватились со свирепыми
дикарями, которым ненамного уступали числом, и вынуждены были перебить их всех — ибо те сражались пусть и неумело, однако не на жизнь, а на смерть, не щадя никого.
        Трое с "Эммы" погибли, в том числе капитан Коллинз и первый помощник Грин, а оставшиеся восемь под командованием второго помощника Йохансена взяли на себя управление захваченной яхтой и поплыли дальше в первоначальном направлении — проверить, в силу какой причины им велели поворачивать вспять. На следующий день они якобы высадились на небольшом островке, хотя в этой части океана никаких островов не отмечено; и шестеро членов экипажа там загадочным образом погибли. Эту часть истории Йохансен, как ни странно, замалчивает — говорит лишь, что они сгинули в скальном провале. Потом он и его единственный спутник, по-видимому, вернулись на яхту и попытались управлять ею, но 2 апреля разыгрался шторм и корабль оказался во власти ветров и волн. С того момента и вплоть до 12 числа, когда его спасли, Йохансен почти ничего не помнит — не знает даже, когда умер его напарник, Уильям Бриден. Смерть Бридена наступила по невыясненной причине — видимо, вследствие перевозбуждения или переохлаждения. По телеграфу из Данидина сообщили, что островное торговое судно "Сигнал" было там хорошо известно и пользовалось в
порту самой дурной репутацией. Владела им странная шайка, состоящая из людей смешанной крови; их частые сборища и ночные вылазки в лес вызывали немалое любопытство. Сразу после бури и землетрясения 1 марта судно поспешно снялось с якоря и вышло в море. Наш корреспондент из Окленда дает прекрасные отзывы об "Эмме" и ее экипаже, а Йохансен охарактеризован как человек порядочный и здравомыслящий. Начиная с завтрашнего дня адмиралтейство назначит расследование дела, в ходе которого Йохансена постараются убедить рассказать о происшедшем подробнее».

        И это было все в придачу к изображению адской скульптуры, но что за поток мыслей всколыхнулся в моем сознании! Вот она — новая сокровищница фактов о культе Ктулху, вот оно — наглядное свидетельство тому, что культ ведет престранную деятельность как на суше, так и на море. Что за мотив побудил разношерстную команду приказать «Эмме» поворачивать вспять, в то время как сами эти люди плыли куда-то со своим омерзительным идолом? Что это еще за неведомый остров, на котором погибли шесть человек из экипажа «Эммы» и о котором второй помощник Йохансен упорно хранил молчание? Что выявило расследование вице-адмиралтейства и многое ли известно о пагубном культе в Данидине? И самое удивительное: что это за подспудная и не иначе как сверхъестественная связь дат — связь, наделившая зловещей и теперь уже бесспорной значимостью разнообразные повороты событий, столь тщательно задокументированные моим дедом?
        1 марта — наше 28 февраля согласно международной демаркационной линии времени: землетрясение и буря. «Сигнал» и его гнусная команда поспешно покидают Данидин, словно торопясь на властный зов, а на другой стороне земного шара поэты и художники видят во сне странный сырой циклопический город и молодой скульптор вылепливает во сне фигуру кошмарного Ктулху. 23 марта команда «Эммы» высаживается на неизвестный остров, шесть человек гибнут. В тот же самый день сны гиперчувствительных людей обретают небывалую яркость и живость, окрашиваются ужасом перед злобным преследованием гигантского монстра; некий архитектор сходит с ума, а скульптор внезапно впадает в бредовое состояние! А как насчет шторма 2 апреля — именно тогда все сны о сыром городе прекратились, а Уилкокс воспрял от странной лихорадки живой и невредимый? Как это все понимать — и как понимать намеки старика Кастро касательно погруженных в пучину звезднорожденных Властителей, их грядущего царства, преданного им культа и их способности управлять снами? Уж не балансирую ли я на самой грани космических ужасов, вынести которые человеку не под силу? А
если так, то это, должно быть, ужасы чисто умозрительного характера, ведь каким-то непостижимым образом 2 апреля положило конец чудовищной угрозе, взявшей было в осаду душу человечества.
        Тем же вечером, в спешке отправив несколько телеграмм и предприняв все необходимые приготовления, я распрощался с моим хозяином и сел на поезд, идущий в Сан-Франциско. И месяца не прошло, как я уже был в Данидине, где, однако ж, обнаружил, что о странных служителях культа, некогда захаживавших в старые приморские таверны, почти ничего не известно. Порты вечно кишат всяким отребьем, но кто ж его запоминает? Однако ж ходили смутные слухи о том, как однажды эта разношерстная команда отправилась в глубь острова, и тогда на дальних холмах зажглось алое пламя и слышалось эхо барабанного боя. В Окленде я узнал, что по возвращении с поверхностного, чисто формального допроса в Сиднее Йохансен вернулся седым, при том что прежде был светловолос; продал свой домик на Уэст-стрит и отплыл с женой на родину, в Осло. Друзьям о своем необычайном приключении он рассказал не больше, чем чиновникам адмиралтейства; все, чем они смогли мне помочь,  — это дать мне адрес Йохансена в Осло.
        Я отправился в Сидней и поговорил с моряками и представителями адмиралтейского суда, да только все без толку. На Круговой набережной в сиднейской бухте я своими глазами видел «Сигнал»: яхту продали, и теперь она использовалась в коммерческих целях. Ее ничем не примечательный корпус не открыл мне ничего нового. Фигурка монстра с моллюскообразной головой, драконьим телом и чешуйчатыми крыльями, замершего в полуприседе на покрытом иероглифами пьедестале, хранилась в музее в Гайд-парке. Я долго и придирчиво изучал статуэтку — то была скульптура воистину зловещая в своем утонченном совершенстве, столь же непостижимо загадочная и чудовищно древняя, как и уменьшенная копия Леграсса — и из того же странного внеземного материала. Геологи, как сообщил мне хранитель музея, до сих пор ломают головы, уверяя, что в мире такого камня просто не существует. Я вздрогнул, вспомнив, что старик Кастро рассказывал Леграссу о первобытных Властителях: «Они некогда пришли со звезд и принесли с собою Свои изваяния».
        Все перевернулось в моей душе. Потрясенный как никогда, я решил во что бы то ни стало отыскать в Осло второго помощника Йохансена. Я отплыл в Лондон, тут же пересел на корабль, идущий в столицу Норвегии, и ясным осенним днем высадился на аккуратной, как картинка, пристани под сенью горы Эгеберг. Дом Йохансена, как выяснилось, находился в Старом городе короля Харальда Сурового, что хранил имя Осло на протяжении всех веков, пока город более обширный щеголял названием Христиания. Я сел в такси и очень скоро уже постучался с неистово бьющимся сердцем в дверь чистенького старинного особнячка с оштукатуренным фасадом. Мне открыла печальная женщина в черном — и можете представить себе мое разочарование, когда она сообщила мне на ломаном английском, что Густава Йохансена больше нет в живых.
        После своего возвращения он прожил недолго, рассказывала миссис Йохансен,  — происшедшее на море в 1925 году окончательно его сломило. Жене он рассказал не больше, чем общественности, но оставил объемную рукопись — «технические материалы», как сказал он сам,  — причем на английском языке, по всей видимости, чтобы жена случайно не прочла опасную исповедь. Йохансен прогуливался по узкой улочке близ гётеборгского дока, как вдруг из чердачного окна выпала пачка бумаг — и сбила его с ног. Двое матросов-индийцев тут же подбежали к нему и помогли подняться, но еще до прибытия «скорой помощи» он испустил дух. Врачи так и не смогли установить причину смерти и списали все на болезнь сердца и ослабленный организм.
        Тут-то я и ощутил, как гложет меня изнутри темный ужас, которому не суждено утихнуть вплоть до того момента, когда и я расстанусь с жизнью, «по чистой случайности» или как-то иначе. Убедив вдову, что мое непосредственное отношение к пресловутым «техническим материалам» дает мне право на рукопись, я увез документ с собой и, еще не успев взойти на корабль, идущий в Лондон, тут же погрузился в чтение. То было безыскусное, сбивчивое повествование — попытка простодушного моряка вести дневник постфактум и описать день за днем то последнее, страшное путешествие. Я не возьмусь скопировать рассказ дословно, при всех его длиннотах и невнятице, но перескажу самую суть — достаточно, чтобы показать, почему плеск воды о корабельный борт сделался для меня невыносим и я заткнул уши ватой.
        Йохансен, благодарение Господу, знал далеко не все, хотя и видел своими глазами и город, и Тварь. Но не знать мне ни сна, ни покоя, пока я думаю об извечных ужасах, что затаились за гранью жизни во времени и в пространстве, и о тех богомерзких дьяволах с древних звезд, что погружены в сон на дне морском,  — их знают и чтят служители страшного культа и только и ждут своего часа, дабы выпустить их в мир, как только очередное землетрясение вновь вознесет чудовищный каменный город навстречу солнцу и воздуху.
        Плавание Йохансена началось ровно так, как он и рассказывал представителям вице-адмиралтейства. «Эмма» вышла в балласте из Окленда в феврале 1920 года и в полной мере ощутила на себе силу порожденной землетрясением бури, которая, должно быть, и вознесла из пучины кошмары, наводнившие людские сны. Когда кораблем снова стало возможно управлять, «Эмма» начала быстро нагонять упущенное время. 22 марта ее попытался задержать «Сигнал»; с искренним сожалением писал помощник капитана о том, как корабль обстреляли и затопили. О темнолицых служителях дьявольского культа с «Сигнала» Йохансен говорит с неподдельным страхом. Ощущалось в них нечто неописуемо омерзительное, отчего уничтожить это отребье представлялось едва ли не священным долгом, и Йохансен с нескрываемым недоумением выслушал обвинение в жестокости, выдвинутое против его людей в ходе расследования. Затем побуждаемые любопытством моряки поплыли дальше на захваченной яхте под командованием Йохансена, завидели, что над морем торчит гигантская каменная колонна, и на 47°09? южной широты, 126°43? западной долготы причалили к береговой линии, где над
грязью и илом громоздилась затянутая водорослями циклопическая кладка. Это была не иначе как осязаемая реальность величайшего из ужасов земли — кошмарный город-могильник Р’льех, возведенный за необозримые миллиарды лет до начала истории отвратительными гигантскими пришельцами с темных звезд. Там покоился великий Ктулху и его полчища, сокрытые в зеленых илистых склепах; оттуда наконец-то, спустя бессчетные века, они слали мысли, насаждавшие страх в снах чутких провидцев, и властно обращались к своим преданным адептам, призывая их к паломничеству во имя освобождения и возрождения. Обо всем об этом Йохансен даже не подозревал, но, Господь свидетель, вскорости увидел он достаточно!
        Полагаю, что над водой поднялась только одна из горных вершин — чудовищная, увенчанная монолитом цитадель, ставшая гробницей для Ктулху. Когда же я задумываюсь об истинном размахе всего того, что, вероятно, таится там, внизу, я с трудом удерживаюсь от самоубийства. Йохансен и его товарищи благоговейно взирали на космическое величие этого сочащегося влагой Вавилона старейших демонов; они, должно быть, и без подсказки догадались, что город не имеет отношения ни к этой, ни к любой другой нормальной планете. В каждой строчке пугающего описания живо ощущается священный ужас перед неправдоподобной величиной зеленоватых каменных глыб, и головокружительной высотой гигантского изваянного монолита, и ошеломляющим сходством колоссальных статуй и барельефов со странной статуэткой, обнаруженной в ковчеге на борту «Сигнала».
        Йохансен ведать не ведал, что такое футуризм, и, однако ж, рассказывая про город, он достиг весьма близкого эффекта; ибо, вместо того чтобы описывать какое-то определенное строение или здание, он передает лишь общие впечатления от неохватных углов и каменных плоскостей — поверхностей слишком обширных и явно неуместных для этой земли и в придачу испещренных богопротивными изображениями и иероглифами. Я упомянул про его рассуждения об углах, поскольку они отчасти перекликаются с тем, что поведал мне Уилкокс о своих жутких снах. Скульптор настаивал, что геометрия пригрезившегося ему места была аномальной, неевклидовой, и просто-таки дышала тошнотворными сферами и измерениями, чуждыми нам. А теперь и необразованный матрос ощутил то же самое перед лицом страшной реальности.
        Йохансен и его люди высадились на отлогом илистом берегу этого чудовищного акрополя и, оскальзываясь, вскарабкались наверх по исполинским влажным глыбам явно нечеловеческой лестницы. Даже солнце небес словно бы представало в искаженном виде сквозь рассеивающие свет миазмы, клубящиеся над этим уродливым порождением моря. Извращенная угроза и смутная тревога плотоядно затаились среди безумных, ускользающих от понимания углов и плоскостей резного камня: там, где только что была выпуклость, мгновение спустя взгляд различал впадину.
        Еще до того, как глазам открылось что-либо более определенное, нежели камень, ил и водоросли, исследователи ощутили нечто похожее на страх. Каждый из них уже обратился бы в бегство, если бы не опасался пасть в глазах остальных; с явной неохотой искали они — как выяснилось, напрасно — хоть что-нибудь, что можно было бы унести на память.
        Португалец Родригес взобрался к самому подножию монолита — и громким криком возвестил о какой-то находке. Прочие последовали за ним и с любопытством уставились на громадную резную дверь с уже знакомым барельефом в виде не то кальмара, не то дракона. По словам Йохансена, дверь была огромная, вроде амбарных ворот, и безошибочно распознавалась по изукрашенной притолоке, порогу и косяку, хотя было не вполне понятно, установлена ли она вплотную, вроде как дверца люка, или наклонно, как в подвале. Как сказал бы Уилкокс, геометрия этого места — насквозь неправильная. Невозможно было поручиться, что море и земля лежат в горизонтальной плоскости, и потому взаимное расположение всего прочего представлялось изменчивой фантасмагорией.
        Бриден толкнул камень в нескольких местах — но безрезультатно. Затем Донован осторожно ощупал дверь вдоль края, нажимая на каждую из точек по очереди по мере продвижения. Он бесконечно долго карабкался вверх вдоль гротескного каменного карниза — то есть можно было бы сказать «карабкался», не будь эта плоскость все-таки горизонтальной,  — а все недоумевали, откуда только взялась во вселенной дверь настолько огромная. И тут, беззвучно и плавно, панель площадью в акр в верхней своей части подалась внутрь; как выяснилось, она находилась в равновесии. Донован не то соскользнул, не то съехал вниз — или вдоль — косяка и присоединился к товарищам. Все завороженно наблюдали, как покрытый чудовищной резьбою портал непостижимо уходит в глубину. В этом бреду призматического искажения он двигался неестественно, по диагонали, нарушая тем самым все законы материи и перспективы.
        Провал наполняла тьма — тьма почти что материальная. Эта мгла воистину обладала положительным свойством: она затушевывала те части внутренних стен, что в противном случае открылись бы взгляду, и просто-таки выплескивалась наружу, как дым, из своего многовекового заточения, зримо затмевая солнце по мере того, как расползалась все дальше, выплывала на съежившееся плоско-выпуклое небо, взмахивая перепончатыми крыльями. Из разверстых глубин поднимался невыносимый смрад. Со временем чуткому Хокинсу почудилось, будто он слышит там, внизу, мерзкий хлюпающий звук. Все насторожились — все чутко вслушивались, когда показалось Оно: истекая слизью, тяжело и неуклюже Оно на ощупь протиснулось в черный проем всем своим зеленым и желеобразным громадным телом — и вылезло в тлетворную атмосферу отравленного града безумия.
        Когда Йохансен дошел до этого места, у бедняги едва не отнялась рука. Из шестерых матросов, что до корабля так и не добрались, двое, по всей видимости, скончались на месте от ужаса. Описанию Тварь не поддается — не придумано еще языка, дабы воздать должное этим безднам истерического древнего безумия, этому сверхъестественному противоречию материи, силе и вселенскому миропорядку. Ходячая, ковыляющая гора! Боже праведный! Стоит ли удивляться, что в этот проклятый миг мыслепередачи на другом конце земли великий архитектор сошел с ума, а злополучный Уилкокс метался в лихорадочном бреду? Тварь, увековеченная в идолах, зеленое, липкое исчадие звезд, пробудилась — и явилась требовать своего. Звезды вновь встали в нужное положение, и то, чего не сумел исполнить преднамеренно многовековой культ, по чистой случайности совершила команда бесхитростных моряков. Спустя вигинтиллионы лет великий Ктулху вновь вырвался на свободу — и не было пределов его ликованию.
        Никто и оглянуться не успел, как Тварь уже подцепила троих своими вислыми когтями. Да упокоит бедняг Господь, если только есть во вселенной покой! То были Донован, Геррера и Ангстрем. Остальные трое сломя голову кинулись через бесконечные нагромождения позеленевшего камня обратно к кораблю. Паркер поскользнулся; и Йохансен клянется, что его поглотил угол здания, которого там и быть не могло: острый угол, который вел себя как тупой. Так что до лодки добежали только Бриден с Йохансеном, они отчаянно схватились за весла и во весь дух понеслись к «Сигналу», а чудовищная громадина плюхнулась на камни и замешкалась, барахтаясь на мелководье.
        Несмотря на то что вся команда сошла на берег, паровой котел не был отключен вовсе, так что понадобилось лишь несколько секунд лихорадочной беготни между штурвалом и машинным отделением, чтобы «Сигнал» пришел в движение. Мотор заработал — медленно, на фоне извращенных ужасов этой неописуемой сцены, взрезая смертоносные воды,  — а на каменной кладке этого нездешнего берега-мавзолея исполинская Тварь-со-звезд пускала слюни и бормотала что-то невнятное, как Полифем, проклинающий корабль бежавшего Одиссея. Но великий Ктулху оказался храбрее легендарных циклопов: он маслянисто сполз в воду и кинулся вдогонку, широкими, вселенски-мощными взмахами поднимая громадные волны. Бриден оглянулся — и лишился рассудка, он пронзительно расхохотался и с тех пор то и дело разражался хохотом, пока однажды ночью смерть не пришла за ним в каюту, когда Йохансен метался в бреду.
        Но Йохансен не сдался. Понимая, что Тварь всенепременно настигнет «Сигнал», пока яхта не набрала скорость, он решился на отчаянную меру и, прибавив тягу, молнией метнулся на палубу и крутанул штурвал, дав обратный ход. Зловонная пучина вспенилась, взбурлила гигантским водоворотом, паровой котел набирал мощность, а храбрый норвежец направил корабль прямиком на преследующее его желе, что поднималось над грязной пеной, точно корма какого-то демонического галеона. Чудовищная кальмарья голова и шевелящиеся щупальца были почти вровень с бушпритом крепкой яхты, но Йохансен безжалостно гнал яхту вперед. Раздался взрыв — словно с треском лопнул громадный пузырь; гнусно, слякотно захлюпало, точно вспороли медузу, в воздухе разлилась вонь, точно из тысячи разверстых могил, послышался звук, воспроизводить который на бумаге автор записей не пожелал. На краткое мгновение корабль накрыло едкое и слепящее зеленое облако, за кормой ядовито вскипала и побулькивала вода, где — Господи милосердный!  — вязкие ошметки этого неназываемого исчадия неба текуче воссоединялись в исходную отвратительную форму. Но с каждой
секундой расстояние между ним и кораблем все увеличивалось: двигатель работал на полную мощность и «Сигнал» набирал скорость.
        Вот, в сущности, и все. После того Йохансен лишь мрачно размышлял над идолом в каюте да время от времени стряпал нехитрую еду себе и хохочущему маньяку рядом. После первого героического прорыва он уже не пытался управлять кораблем, на смену возбуждению пришел упадок сил, из души словно что-то ушло. Затем 2 апреля разразилась буря, и в сознании его сгустилась тьма. Было ощущение призрачного круговорота в водной пучине бесконечности, головокружительной гонки через мятущиеся вселенные на хвосте кометы и отчаянных прыжков из бездны до луны и с луны обратно в бездну, и все это оживлялось безудержным хохотом уродливых разнузданных древних богов и зеленых насмешливых бесов с крылами летучей мыши из преисподней.
        Из этого сна явилось спасение: «Бдительный», суд вице-адмиралтейства, улицы Данидина, долгая дорога обратно домой в старый особнячок близ холмов Эгеберга. Рассказать всю правду как есть Йохансен не мог — его бы сочли сумасшедшим. Он мог лишь записать все, что знал, перед тем, как умрет — но только так, чтобы жена ни о чем не догадалась. Смерть была бы благом — если бы только обладала властью стереть воспоминания.
        Вот какой документ я прочел; теперь я кладу его в жестяную коробку вместе с барельефом и бумагами профессора Эйнджелла. Туда же отправятся и эти мои записи — доказательство моего душевного здоровья; в них собрано вместе все то, что, я надеюсь, никогда больше не будет сведено воедино. Я узрел весь тот ужас, что содержит в себе вселенная, и теперь даже весенние небеса и цветы лета отныне и впредь будут для меня что яд. Но не думаю, что мне суждено прожить долго. Как ушел из жизни мой двоюродный дед, как ушел бедняга Йохансен, так уйду и я. Я слишком много знаю, а культ — жив.
        Жив и Ктулху, полагаю я,  — все в той же каменной расселине, в которой укрывался с тех пор, как солнце было молодо. Его проклятый город вновь ушел под воду, ибо «Бдительный» проплыл над тем местом после апрельского шторма, но служители Ктулху на земле и по сей день орут и вопят, отплясывают и проливают кровь вокруг увенчанных идолами монолитов в глухих укрывищах. Должно быть, монстр оказался в ловушке, когда канул на дно, запертый в своей черной бездне, иначе мир уже оглох бы от воплей безумия и страха. Но кому известен финал? То, что поднялось из глубин, может и затонуть; то, что затонуло, может подняться на поверхность. Тошнотворная мерзость ждет и грезит в пучине, города людей рушатся, расползается распад и тлен. Настанет время — но я не должен думать об этом, я не могу! Об одном молюсь: если я не переживу своей рукописи, пусть в моих душеприказчиках осторожность возобладает над храбростью и они позаботятся о том, чтобы страницы эти никому больше не попались на глаза!



        Кларк Эштон Смит[Рассказ впервые опубликован в журнале «Странные повести» («Strange Tales») в сентябре 1931 г.]
        Возвращение чародея

        Вот уже несколько месяцев как я сидел без работы, и мои сбережения грозили того и гляди иссякнуть. Неудивительно, что я возликовал, получив от Джона Карнби положительный ответ с приглашением представить мои характеристики лично. Карнби требовался секретарь; в объявлении он оговаривал, что все кандидаты должны предварительно сообщить о своей компетенции по почте, и я написал по указанному адресу.
        По всей видимости, Карнби, ученый анахорет, не желал лично иметь дело с длинной чередой незнакомцев и решил таким способом заранее избавиться от большинства тех, кто ему явно не подходит,  — если не от всех скопом. Он изложил свои требования исчерпывающе и сжато — да такие, что обычный образованный человек до них недотягивал. Помимо всего прочего, от кандидата требовалось обязательное знание арабского, а я, по счастью, этим экзотическим языком худо-бедно овладел.
        Я отыскал нужный дом, о местоположении которого имел представление крайне смутное, в самом конце уводящей вверх по холму улицы в пригороде Окленда. Внушительный двухэтажный особняк прятался в тени древних дубов, под темной мантией необузданно разросшегося плюща, среди неподстриженных изгородей бирючины и плодовых кустарников, что за много лет выродились и одичали. От соседних домов его отделял с одной стороны заброшенный, заросший сорняками участок, а с другой — непролазные заросли деревьев и вьюнов вокруг почерневших руин на пожарище.
        Даже независимо от атмосферы давнего запустения, в этом месте ощущалось нечто гнетуще-мрачное — нечто, заключенное, казалось, в размытых плющом очертаниях особняка, в затененных, затаившихся окнах, в самой форме уродливых дубов и причудливо расползшемся кустарнике. И отчего-то, когда я вошел в калитку и зашагал по неподметенной тропе к парадной двери, восторга у меня несколько поубавилось.
        Когда же я оказался в присутствии Джона Карнби, ликование мое поутихло еще больше, хотя я так и не сумел бы толком объяснить, почему у меня по спине пробежал тревожный холодок, накатило смутное, недоброе беспокойство, а душа вдруг ушла в пятки. Может, темная библиотека послужила тому причиной не в меньшей степени, чем сам хозяин,  — казалось, затхлые тени этой комнаты не в силах разогнать ни солнце, ни электрический свет. Да, наверняка дело было именно в этом; ведь сам Джон Карнби оказался именно таким, каким я его представлял.
        С виду он был точь-в-точь ученый-одиночка, посвятивший долгие годы какому-то узкоспециализированному исследованию. Сухощавый, сутулый, с массивным лбом и пышной гривой седых волос; по впалым, чисто выбритым щекам разливалась типично библиотечная бледность. Но вкупе со всем вышеперечисленным в нем ощущались нервозность, боязливая зажатость, не похожие на обычную стеснительность затворника,  — неотвязный страх прочитывался в каждом взгляде обведенных черными кругами, лихорадочных глаз, в каждом движении костлявых рук. По всей видимости, здоровье его было серьезно подорвано чрезмерным усердием, и я поневоле задумался о природе ученых занятий, превративших его в жалкую развалину. Однако ж было в нем нечто — возможно, ширина согбенных плеч и гордый орлиный профиль,  — что наводило на мысль о немалой былой силе и об энергии, еще не вовсе иссякшей.
        Голос его прозвучал неожиданно низко и звучно.
        — Думаю, вы мне подойдете, мистер Огден,  — объявил он, задав несколько формальных вопросов, главным образом касательно моих лингвистических познаний, и в частности моего владения арабским.  — Ваши обязанности не будут слишком обременительны, но мне нужен кто-то, кто был бы под рукой в любое время. Потому вам придется жить со мной. Я отведу вам удобную комнату и гарантирую, что моей стряпней вы не отравитесь. Я нередко работаю по ночам; надеюсь, вы не против ненормированного рабочего дня.
        Разумеется, мне полагалось не помнить себя от счастья: ведь это значило, что должность секретаря — за мной. Вместо того я ощутил смутное, безотчетное отвращение и неясное предчувствие недоброго. Однако ж я поблагодарил Джона Карнби и заверил, что готов переселиться к нему по первому его слову.
        Карнби, похоже, остался весьма доволен — и на миг словно отрешился от необъяснимого страха.
        — Переезжайте немедленно — сегодня же днем, по возможности,  — отвечал он.  — Я буду вам весьма рад; и чем раньше, тем лучше. Я уже какое-то время живу один-одинешенек и должен признаться, что одиночество мне несколько приелось. Кроме того, в отсутствие помощника я изрядно запустил свои занятия. Раньше со мною жил мой брат и немало мне содействовал, но теперь он отбыл в далекое путешествие.


        Я вернулся к себе на съемную квартиру в деловой части города, расплатился последними наличными долларами, упаковал вещи, и не прошло и часа, как я уже возвратился в особняк моего нового работодателя. Тот отвел мне комнату на втором этаже: даже пыльная и непроветренная, она казалась более чем роскошной в сравнении с дешевой меблирашкой, в которой я вынужден был ютиться вот уже какое-то время в силу недостатка средств. Затем Карнби провел меня в свой рабочий кабинет — на том же этаже, в дальнем конце коридора. Здесь, как объяснил он, мне и предстояло работать по большей части.
        Озирая обстановку этой комнаты, я с трудом удержался от изумленного восклицания. Примерно так я бы представлял себе подземелье какого-нибудь древнего чародея. На столах в беспорядке лежали допотопные инструменты сомнительного предназначения, тут же — астрологические таблицы, черепа, перегонные кубы, кристаллы, курильницы вроде тех кадил, что используются в католической церкви, и внушительные фолианты, переплетенные в источенную червями кожу с позеленевшими застежками. В одном углу высился скелет громадной обезьяны, в другом — человеческий скелет, с потолка свешивалось чучело крокодила.
        Шкафы ломились от книг; даже беглого взгляда на названия хватило, чтобы понять: передо мной — поразительно полная подборка древних и современных трудов по демонологии и черной магии. На стенах висело несколько жутковатых картин и гравюр на сходные темы, и вся атмосфера комнаты дышала полузабытыми суевериями. В обычном состоянии я бы только поулыбался перед лицом этакой экзотики, но отчего-то здесь, в пустом и мрачном особняке, рядом с одержимым невротиком Карнби, я с трудом унял дрожь.
        На одном из столов, резко неуместная на фоне мешанины из всей этой средневековщины и сатанизма, стояла печатная машина, и тут же — беспорядочные кипы рукописных листов. В одном конце комнаты, в небольшом занавешенном алькове, стояла кровать — там Карнби спал. В другом конце, напротив алькова, между человеческим и обезьяньим скелетами я разглядел запертый стенной шкаф.
        Карнби уже заметил мое удивление и теперь зорко и внимательно наблюдал за мною; выражение его лица было для меня загадкой. Наконец он счел нужным объясниться.
        — Я посвятил жизнь изучению демонизма и колдовства,  — сообщил он.  — Это невероятно увлекательная область и, что характерно, почти не исследованная. Сейчас я тружусь над монографией, в которой пытаюсь сопоставить магические практики и демонические культы всех известных эпох и народов. Ваша работа, по крайней мере в первое время, будет заключаться в перепечатке и приведении в порядок обширных черновых заметок, мною составленных, а еще вы поможете мне в поисках новых ссылок и параллелей. Ваше знание арабского для меня бесценно; сам я в этом языке не слишком сведущ, а между тем очень рассчитываю обрести некие ценные сведения в арабском оригинале «Некрономикона». У меня есть основания полагать, что в латинском переводе Олауса Вормиуса некоторые фрагменты опущены или истолкованы неправильно.
        Я, конечно, слышал об этом редкостном, почти легендарном фолианте, но никогда его не видел. В книге якобы содержались высшие тайны зла и запретного знания; более того, считалось, что оригинал, написанный безумным арабом по имени Абдул Альхазред, навсегда утрачен. Я поневоле задумался, а как он вообще попал к Карнби.
        — Я покажу вам фолиант после ужина,  — продолжал Карнби.  — Вы наверняка сумеете прояснить для меня один-два отрывка, над которыми я давно ломаю голову.
        Вечерняя трапеза, приготовленная и поданная на стол собственноручно хозяином, явилась желанным разнообразием после дешевой общепитовской снеди. Карнби, похоже, почти избавился от нервозности. Он сделался весьма разговорчив, а после того, как мы распили на двоих бутылку выдержанного сотерна, даже принялся шутить на высокоученый лад. Однако ж, в силу неясной причины, меня по-прежнему одолевали смутные опасения и предчувствия, которые я не мог ни толком проанализировать, ни отследить, откуда они взялись.
        Мы вернулись в кабинет, Карнби отпер выдвижной ящик и извлек на свет фолиант, о котором упоминал ранее: неимоверно древний, в переплете из черного дерева, украшенном серебряными арабесками и загадочно мерцающими гранатами. Я открыл пожелтевшие страницы и невольно отшатнулся: такой отвратительный запах шел от них — вонь, наводящая на мысль не иначе как о физическом разложении, как если бы книга долго пролежала среди трупов на каком-нибудь забытом кладбище и впитала в себя привкус гниения и распада.
        Глаза Карнби горели лихорадочным светом. Он принял старинную рукопись у меня из рук и открыл ее на странице ближе к середине. И ткнул указательным пальцем в нужный отрывок.
        — Что вы скажете вот об этом?  — взволнованно прошептал он.
        Я медленно, не без труда расшифровал фрагмент; Карнби вручил мне карандаш и блокнот, и я записал приблизительный перевод на английский. А потом по его просьбе зачитал текст вслух:
        «Воистину немногим то известно, однако ж доподлинно подтверждено, что воля мертвого чародея имеет власть над его собственным телом и может поднять его из могилы и с его помощью довершить любое деяние, оставшееся незаконченным при жизни. Такого рода воскрешения неизменно преследуют злые цели и совершаются во вред ближнему. С особой легкостью труп оживает, ежели все его члены остались неповрежденными; и однако ж бывают случаи, когда превосходящая воля мага поднимала из земли расчлененные фрагменты тела, изрубленного на много кусков, и заставляла их служить своей цели, будь то по отдельности или временно воссоединившись».
        Бредовая тарабарщина, иначе и не скажешь. Вероятно, виной всему был не столько треклятый пассаж из «Некрономикона», сколько странная, нездоровая, жадная сосредоточенность, с которой мой работодатель внимал каждому слову; я занервничал и вздрогнул всем телом, когда, ближе к концу отрывка, в коридоре снаружи послышался не поддающийся описанию звук — что-то не то ползло, не то скользило по полу. Я дошел до конца абзаца и поднял глаза на Карнби. И до глубины души поразился: в лице его отражался неизбывный, панический ужас — словно его преследовал какой-то адский призрак. И отчего-то меня не оставляло ощущение, будто Карнби прислушивается не столько к моему переводу Абдула Альхазреда, сколько к странному шуму в коридоре.
        — Дом кишмя кишит крысами,  — объяснил Карнби, поймав мой вопрошающий взгляд.  — Сколько ни стараюсь, никак не могу от них избавиться.
        А звук между тем не смолкал: такой шум могла производить крыса, медленно волочащая что-то по полу. Шорох звучал все отчетливее, приближаясь к двери в кабинет Карнби, затем ненадолго смолк и раздался снова, но теперь — удаляясь. Мой работодатель явно разволновался не на шутку: он напряженно вслушивался, боязливо отслеживая передвижение неизвестного существа; ужас его нарастал по мере приближения звука и слегка поутих при его отступлении.
        — Я — человек нервный,  — посетовал он.  — В последнее время я слишком много работаю, и вот вам результат. Даже самый легкий шум выводит меня из душевного равновесия.
        К тому времени шорох затих, сгинул где-то в глубине дома. Карнби, по всей видимости, отчасти пришел в себя.
        — Будьте добры, прочтите ваш перевод еще раз,  — попросил он.  — Мне нужно внимательно вникнуть в каждое слово.
        Я повиновался. Он слушал все с той же пугающе жадной сосредоточенностью, и на сей раз никакие шумы в коридоре нам не помешали. Когда я прочел последние фразы, Карнби побледнел, как если бы от лица его отхлынули последние остатки крови; в запавших глазах пылал огонь — точно фосфоресцирующее свечение в недрах склепа.
        — Чрезвычайно интересный отрывок,  — прокомментировал он.  — Я не был уверен, что в точности понимаю смысл — в арабском я не силен, а надо сказать, что этот фрагмент полностью опущен в латинской версии Олауса Вормиуса. Благодарю вас за превосходный перевод. Вы, безусловно, прояснили для меня это место.
        Голос его звучал сухо и официально, как если бы Карнби изо всех сил сдерживался, усмиряя водоворот неизреченных мыслей и чувств. Мне почудилось, что он разволновался и разнервничался еще сильнее, чем прежде, и что смятение его неким таинственным образом вызвано прочтенным мною отрывком из «Некрономикона». В его мертвенно-бледном лице отражалась глубокая задумчивость, как если бы ум его занимала какая-то неприятная запретная тема.
        Однако ж, взяв себя в руки, Карнби попросил меня перевести еще один отрывок. Это оказалась прелюбопытная магическая формула для экзортации мертвых: ритуал включал в себя использование редких арабских пряностей и правильное произнесение по меньшей мере сотни имен разных упырей и демонов. Я переписал текст для Карнби на отдельный лист; тот долго изучал его с восторженным упоением, что явно не имело отношения к научному интересу.
        — И этого тоже у Олауса Вормиуса нет,  — отметил Карнби. Перечитал перевод еще раз, аккуратно сложил листок и убрал в тот же самый ящик, откуда достал «Некрономикон».
        Более странного вечера я не припомню. Часы текли, а мы все обсуждали трактовки разных отрывков из нечестивой книги. Я все больше убеждался в том, что мой работодатель панически чего-то боится, страшится остаться один — и удерживает меня при себе именно поэтому, нежели в силу иной причины. Он то и дело настораживался и прислушивался в мучительном, тягостном ожидании, а на беседу реагировал по большей части машинально. В окружении жутковатой параферналии, в атмосфере смутно ощущаемого зла и невыразимого ужаса рациональная часть моего сознания понемногу сдавала позиции пред натиском темных наследственных страхов. Я, в нормальном состоянии презиравший все эти оккультные штуки, теперь готов был уверовать в самые зловещие порождения суеверной фантазии. Мысли порою заразительны: не иначе как мне передался потаенный ужас, терзающий Карнби.
        Однако ж ни словом, ни звуком мой работодатель не выдал своих чувств, о которых столь наглядно свидетельствовало его поведение, но то и дело ссылался на нервное расстройство. Не раз и не два в ходе разговора он давал понять, что его интерес к сверхъестественному и к демоническому носит исключительно академический характер и что он, как и я, сам не верит ни во что подобное. Однако ж я знал доподлинно, что мой работодатель лжет, что он ведом и одержим искренней верой во все, что якобы изучает с научной беспристрастностью, и, несомненно, пал жертвой некоего воображаемого кошмара, связанного с его научными изысканиями. Но касательно истинной природы кошмара моя интуиция ничего не подсказывала.
        Звуки, столь встревожившие моего работодателя, больше не повторялись. Мы, должно быть, засиделись над писаниями безумного араба далеко за полночь. Наконец Карнби, похоже, осознал, что час — поздний.
        — Боюсь, я вас задержал слишком долго,  — извинился он.  — Ступайте поспите. Я — эгоист чистой воды, всегда забываю, что другие, в отличие от меня, к работе по ночам не привычны.
        Я из вежливости сказал «что вы, что вы» в ответ на его самобичевания, пожелал работодателю доброй ночи и с невыразимым облегчением удалился в свою комнату. Мне казалось, все мои неясные страхи и подавленность так и останутся позади, в кабинете Карнби.
        В длинном коридоре горела одна-единственная лампочка — рядом с дверью Карнби, а моя дверь находилась в противоположном конце, у самой лестницы, в полумраке. Я нашарил ручку, и тут за спиной у меня послышался какой-то шум. Я обернулся и смутно различил в темноте какое-то мелкое, непонятное существо: оно метнулось через весь лестничный марш от прихожей до верхней ступеньки и исчезло из виду. Я остолбенел от ужаса; даже мимолетного, смутного впечатления хватило, чтобы понять: тварь слишком бледна для крысы и обличьем на животное нимало не походит. Я бы не поручился, что это такое на самом деле, но силуэт показался мне непередаваемо чудовищным. Я застыл на месте, дрожа всем телом, а на лестнице между тем послышался характерный перестук, как если бы сверху вниз со ступеньки на ступеньку катилось что-то круглое. Звук повторился несколько раз через равные промежутки времени, а затем стих.
        Даже если бы от этого зависело спасение моей души и тела, я бы не сумел заставить себя включить свет на лестнице и ни за что не смог бы подняться наверх и установить источник этого странного перестука. Любой другой на моем месте, наверное, так бы и поступил. А вот я, напротив, стряхнув с себя минутное оцепенение, вошел к себе в комнату, запер дверь и лег спать во власти неразрешимых сомнений и неясного ужаса. Я оставил свет невыключенным и долго не мог заснуть, ожидая, что того и гляди кошмарный звук послышится снова. Но в доме царило безмолвие, точно в морге, я так ничего и не услышал. Наконец, вопреки моим худшим опасениям, я задремал-таки и пробудился от отупелого, без сновидений, забытья очень и очень не скоро.


        Если верить наручным часам, было десять утра. Интересно, подумал я, это по доброте душевной мой работодатель дал мне выспаться или просто сам еще не поднялся. Я оделся и спустился вниз; Карнби уже ждал меня за завтраком. Выглядел он бледнее и нервознее обычного — верно, спал плохо.
        — Надеюсь, крысы вас не слишком беспокоили,  — промолвил Карнби, поздоровавшись.  — Честное слово, пора с ними что-то делать.
        — Я их вообще не заметил,  — заверил я.
        Отчего-то я не нашел в себе мужества упомянуть про жуткую, непонятную тварь, которую увидел и услышал перед сном накануне ночью. Наверняка я ошибся, наверняка это была просто крыса — волочила что-то вниз по ступеням, и все. Я попытался забыть и мерзкий повторяющийся шум, и мгновенно промелькнувший в темноте немыслимый силуэт.
        Мой работодатель так и буравил меня пугающе въедливым взглядом, словно пытаясь прочесть мои сокровенные мысли. Завтрак прошел невесело, а день выдался и того безотраднее. Карнби уединился у себя до середины дня, а я оказался предоставлен сам себе в богатой, хотя и вполне заурядной библиотеке внизу. Что Карнби делал в одиночестве, запершись в кабинете, я и предполагать не мог, но мне пару раз померещилось, будто я слышу слабый, монотонный отголосок торжественного речитатива. Разум мой осаждали пугающие намеки и нездоровые предчувствия. Атмосфера этого дома все больше и больше сгущалась и душила меня ядовитыми миазмами тайны; мне повсюду чудились незримые порождения зловредных инкубов.
        Я едва ли не вздохнул с облегчением, когда мой работодатель наконец-то призвал меня в кабинет. Уже с порога я заметил, что в воздухе стоит резкий и пряный аромат, и кожу мне защекотали тающие спирали синего дыма — точно от тлеющих восточных смол и благовоний в церковных кадильницах. Исфаханский ковер передвинули от стены в центр комнаты, но даже так не удалось целиком закрыть дугообразную фиолетовую отметину, наводящую на мысль о магическом круге. Несомненно, Карнби совершал некий колдовской обряд, и мне тут же вспомнилось зловещее заклинание, что я перевел по его просьбе.
        Однако ж о времяпрепровождении своем он не упомянул ни словом. Его поведение заметно изменилось — он куда лучше владел собой и держался куда увереннее, нежели когда-либо прежде. Вполне в деловой манере он положил передо мной кипу рукописных листов на перепечатку. Привычное пощелкивание клавиш отчасти помогло мне отрешиться от безотчетных предчувствий недоброго, и я уже почти улыбался высокоученым и ужасным заметкам моего работодателя — в заметках этих речь шла главным образом о магических формулах, позволяющих обрести запретную власть. И все-таки за новообретенным спокойствием затаилась смутная, неотвязная тревога.
        Завечерело; после ужина мы вновь вернулись в кабинет. Теперь в поведении Карнби ощущалась некая напряженность, как если бы он жадно ожидал результатов какой-то тайной проверки. Я взялся за работу, но волнение работодателя отчасти передалось и мне, и я то и дело ловил себя на том, что чутко прислушиваюсь.
        Наконец, заглушая стук клавиш, в коридоре послышалось характерное шуршание. Карнби тоже услышал этот звук, и уверенность его растаяла бесследно, уступив место самому что ни на есть жалкому страху.
        Шорох звучал все ближе, затем раздался глухой, тупой звук, как если бы что-то волокли по полу, затем — еще шумы, суетливый топоток и шуршание, то громче, то тише. Похоже, эти твари в коридоре кишмя кишели, точно целая армия крыс растаскивала какую-то падаль по углам. И однако ж никакой грызун или даже целая стая грызунов не смогли бы произвести подобного грохота, равно как и сдвинуть с места этакую тяжесть — вроде той, что заявила о себе под конец. Было что-то в самой природе этих звуков, не имеющее названия, не поддающееся определению, отчего по спине у меня побежали мурашки.
        — Господи милосердный! Что это еще за катавасия?  — воскликнул я.
        — Крысы! Говорю вам, это всего лишь крысы!  — Голос Карнби сорвался на истерический визг.
        Мгновение спустя послышался отчетливый стук в дверь — у самого порога. Одновременно раздался тяжелый, глухой стук в запертом шкафу в дальнем конце комнаты. До сих пор Карнби стоял выпрямившись во весь рост, но теперь обессиленно рухнул в кресло. Лицо его покрылось мертвенной бледностью, черты исказились от маниакального страха.
        Не в силах более выносить кошмарных сомнений и напряжения, я кинулся к двери и распахнул ее настежь, невзирая на яростные протесты моего работодателя. И ступил за порог в полутемный коридор, даже не догадываясь, что именно там обнаружу.
        Когда же я посмотрел вниз, себе под ноги, и увидел то, на что едва не наступил, я испытал отвращение наравне с изумлением: меня физически затошнило. Это была человеческая рука, отрубленная у запястья,  — костлявая, посиневшая рука от трупа недельной давности, пальцы перепачканы в садовой земле, что набилась и под длинные ногти. И треклятая конечность шевелилась! Она отпрянула от меня и поползла дальше по коридору — боком, по-крабьи. Проследив за ней взглядом, я обнаружил, что позади нее есть много чего другого: я опознал человеческую ступню и предплечье. На остальное я смотреть не стал — побоялся. И все это медленно двигалось, отвратительной погребальной процессией кралось прочь; как именно они перемещались, я не в состоянии описать. Ожившие по отдельности члены внушали невыносимый ужас. Живость самой жизни била в них через край, а между тем в воздухе нависал запах мертвечины. Я отвернулся, шагнул назад, в кабинет, трясущейся рукой закрыл за собою дверь. Карнби метнулся ко мне с ключом и повернул ключ в замке онемелыми пальцами, что внезапно стали немощными и безвольными, как у старика.
        — Вы их видели?  — сухим, прерывистым шепотом осведомился он.
        — Во имя Господа, что все это значит?  — воскликнул я.
        Карнби вернулся к креслу, слегка пошатываясь от слабости. Его черты исказились в агонии, неодолимый ужас терзал его изнутри; он заметно дрожал, точно в приступе малярии. Я присел в кресло рядом, и мой работодатель, запинаясь и заикаясь, начал свою невероятную исповедь — наполовину бессвязную, неуместно мямля, то и дело прерываясь и замолкая на полуслове.
        — Он сильнее меня — даже в смерти, хотя я расчленил его тело с помощью хирургического ножа и пилы. Я подумал, после такого он уже не сможет вернуться — после того, как я зарыл куски в десятке разных мест: в погребе, под кустами, у подножия плюща. Но «Некрономикон» не лжет… и Хелман Карнби знал это. Он предупредил меня перед тем, как я его убил, он сказал мне, что вернется — даже в таком состоянии. Но я ему не поверил. Я ненавидел Хелмана, и он платил мне той же монетой. Он продвинулся дальше меня на пути к высшей власти и знанию; Темные благоволили ему больше, нежели мне. Вот поэтому я и убил его — моего брата-близнеца, моего собрата в служении Сатане и Тем, кто был прежде Сатаны. Мы много лет работали вместе. Мы вместе служили черную мессу; при нас состояли одни и те же фамильяры. Но Хелман Карнби углубился в такие недра сверхъестественного и запретного, куда я не мог за ним последовать. Я боялся его и не в силах был терпеть его превосходство. Прошло больше недели… я сделал то, что сделал, десять дней назад. Но Хелман — или какая-то его часть — с тех пор возвращается каждой ночью… Боже! Его
треклятые руки ползают по полу! Его ступни, и предплечья, и куски ног каким-то неописуемым образом карабкаются по ступеням, дабы изводить меня и преследовать!.. Иисусе! Его отвратительное окровавленное туловище лежит и ждет! Говорю вам, его кисти приходят стучать и возиться у меня под дверью даже при свете дня… а в темноте я спотыкаюсь о его руки. О господи! Я лишусь рассудка, до того это ужасно. А ему того и надо — свести меня с ума; он намерен терзать меня и мучить, пока разум мой не помутится. Вот поэтому он и является ко мне вот так, по кускам. Он мог бы в любое время разом со мною покончить, при его-то демонической власти. Ему ничего не стоит воссоединить отсеченные члены с телом и умертвить меня — так же, как я умертвил его. Как тщательно, с какой беспредельной предусмотрительностью зарыл я расчлененный труп! А что толку? Я и нож с пилой тоже закопал — в дальнем конце сада, подальше от его жадных неугомонных рук. А вот голову хоронить не стал — спрятал ее в стенном шкафу у себя в комнате. Порою я слышу, как она там двигается; да вы тоже ее только что слышали… Но голова ему не нужна, вместилище
его воли — в ином месте, и воля эта способна разумно действовать через все его члены. Разумеется, обнаружив, что он возвращается, я стал запирать на ночь все двери и окна… Но ему они не преграда. Я пробовал экзорцировать его с помощью подобающих заклинаний — всех тех, что знаю. Сегодня я испробовал ту всесильную магическую формулу из «Некрономикона», что вы для меня перевели. Ради этого я вас к себе и пригласил. Кроме того, я не мог больше выносить одиночества; я подумал, вдруг будет лучше, если в доме случится кто-нибудь помимо меня. На ту формулу я возлагал последнюю свою надежду. Полагал, она его удержит — это древнейшее, чудовищнейшее заклятие. Но, как вы сами видите, даже оно не помогло…
        Голос его прервался, угас до невнятного бормотания. Карнби сидел, глядя прямо перед собою невидящим измученным взором; в его глазах я различал первые отблески безумия. Я не находил слов — такой невыразимой гнусностью прозвучало его признание. Душевное потрясение перед лицом преступления столь вопиющего и сверхъестественный ужас буквально ошеломили меня, притупили все мои чувства; и не раньше, чем я немного опомнился, меня захлестнуло неодолимое омерзение к сидящему рядом человеку.
        Я поднялся на ноги. В доме воцарилась тишина, как если бы жуткая кладбищенская армия сняла осаду и разошлась по своим могилам. Карнби оставил ключ в замке; я шагнул к двери и проворно ее отпер.
        — Вы меня покидаете? Не уходите!  — взмолился Карнби срывающимся от тревоги голосом.
        Я взялся за дверную ручку.
        — Да, я ухожу,  — холодно отрезал я.  — Я сей же миг увольняюсь; я намерен упаковать вещи и незамедлительно покинуть ваш дом.
        Я открыл дверь и вышел, не желая слушать никаких уговоров, молений и протестов. В тот момент я предпочел бы столкнуться лицом к лицу с тем, что рыскало в полутемном вестибюле,  — о каких бы тошнотворных ужасах речь ни шла!  — нежели и далее выносить общество Джона Карнби.
        Коридор был пуст; я передернулся от отвращения при воспоминании о том, что там видел, и поспешил к себе. Думается, заметив или заслышав в полумраке хоть какое-то движение, я бы завопил в голос.
        В лихорадочной спешке я принялся укладывать чемодан — как если бы меня подгоняли. Я не чаял, как бы поскорее бежать из этого дома отвратительных тайн, над которым нависала удушливая атмосфера угрозы. Второпях я совершал промах за промахом, спотыкался о стулья; мой мозг и пальцы онемели от парализующего ужаса.
        Я уже почти закончил сборы, когда на лестнице послышались неспешные, размеренные шаги. Кто-то поднимался наверх. Я знал, что это не Карнби: тот заперся у себя сразу после моего ухода, и я был уверен, что наружу его ничем не выманить. В любом случае, вряд ли ему удалось бы спуститься вниз так, чтобы я его не услышал.
        А шаги между тем раздавались уже на верхней лестничной площадке, затем — в коридоре, миновали мою дверь все с той же ритмичной монотонностью, мерно, как метроном. Со всей очевидностью, это не вялая, нервозная поступь Джона Карнби!
        Кто бы это мог быть? Кровь застыла у меня в жилах; я не дерзал развить пришедшую в голову гипотезу.
        Шаги стихли; я понял, что пришелец добрался до двери в комнату Карнби. В наступившей паузе я не осмеливался даже дышать, а в следующий миг раздался жуткий треск и грохот и, перекрывая шум,  — нарастающий визг насмерть перепуганного человека.
        Я прирос к месту, не в силах пошевелиться — как если бы меня удерживала незримая железная рука. Понятия не имею, как долго я ждал и вслушивался. Визг разом оборвался; теперь я не слышал ничего, кроме низкого, характерного, повторяющегося звука, что мозг мой отказывался опознать.
        Не собственное желание, но воля, что была сильнее моей, наконец вывела меня за порог и повлекла по коридору к кабинету Карнби. Я ощущал присутствие этой воли как неодолимое, сверхъестественное воздействие — как демоническую силу, как злонамеренный гипноз.
        Дверь кабинета была взломана и болталась на одной петле. Ее разнесло в щепы, словно от удара сверхчеловеческой силы. В комнате по-прежнему горел свет; неописуемый звук, что я слышал, смолк при моем приближении. Воцарилась зловещая гробовая тишина.
        И вновь я замешкался, не в силах двинуться дальше. Но на сей раз нечто иное, нежели адский, всепроникающий магнетизм, обратило в камень мои члены и удержало меня на пороге. Заглянув в комнату, в узкий дверной проем, подсвеченный невидимой лампой, я рассмотрел край восточного ковра и кошмарные очертания чудовищной недвижной тени на полу. Эту гигантскую, вытянутую, уродливую тень отбрасывали, по всей видимости, руки и туловище нагого мужчины, что наклонялся вперед с хирургической пилой в руках. Кошмар же заключался вот в чем: хотя плечи, грудь, живот и руки просматривались вполне отчетливо, тень была безголовой — и заканчивалась, по всему судя, тупым обрубком шеи. При такой позе голову никак невозможно было сокрыть от взгляда с помощью особым образом подобранного ракурса.
        Я ждал, не в состоянии ни войти внутрь, ни выскочить наружу. Кровь прихлынула обратно к сердцу заледенелым потоком, мысли застыли в мозгу. Последовала пауза, исполненная беспредельного ужаса, а затем из той части комнаты, что была не видна, со стороны запертого стенного шкафа донесся жуткий, яростный грохот, треск ломающегося дерева, скрип петель, и тут же — зловещий глухой стук, как если бы какой-то неопознанный предмет ударился об пол.
        И вновь воцарилась тишина — как если бы торжествующее Зло мрачно размышляло над своим триумфом. Тень не пошевелилась. В позе ее ощущалась отталкивающая задумчивость, занесенная рука все еще сжимала пилу, точно над исполненной задачей.
        Новая пауза; а затем, без предупреждения, на моих глазах тень чудовищным, необъяснимым образом распалась — легко и плавно раздробилась на бессчетное множество фантомов и угасла, исчезла из виду. Как именно и в каких местах произошло это многократное расщепление, этот поразительный раскол, я описать не дерзну. Одновременно послышался приглушенный лязг — это на персидский ковер упало что-то металлическое, а затем звук падения — не одного-единственного тела, но многих тел.
        И опять наступило безмолвие — так безмолвствует ночное кладбище, когда гробокопатели и вампиры покончат со своими страшными трудами и на погосте останутся одни мертвецы.
        Во власти пагубного гипноза, точно сомнамбула, влекомый незримым демоном, я вошел в комнату. Я уже знал благодаря омерзительному предвидению, что именно обнаружу за порогом — двойную груду человеческих останков, одни — свежие, окровавленные, другие — уже посиневшие, тронутые гниением, запачканные в земле; все они в мерзостном беспорядке перемешались на ковре.
        Из общей кучи торчали обагренные пила и нож, а чуть в стороне, между ковром и открытым шкафом с поломанной дверью, покоилась человеческая голова — она стояла стоймя, лицом ко всему прочему. Голова уже начинала разлагаться, как и тело, к которому она принадлежала, но я готов поклясться, что своими глазами видел, как в лице покойного постепенно угасало выражение злобного торжества. Даже тронутые распадом, черты мертвеца обнаруживали ярко выраженное сходство с Джоном Карнби и самоочевидно принадлежать могли не кому иному, как только брату-близнецу.
        Чудовищные предположения, удушающие мое сознание черным, вязким облаком, здесь приводить не должно. Ужасы, что довелось мне лицезреть,  — и еще большие ужасы, о которых я мог только догадываться,  — посрамили бы наимерзейшие гнусности в промерзших глубинах ада. Мне посчастливилось и повезло в одном: это невыносимое зрелище предстало моим глазам лишь на несколько мгновений, не более. И тут же я внезапно ощутил, что из комнаты что-то исчезло, выветрилось; злые чары развеялись, всеподчиняющая воля, удерживавшая меня в плену, сгинула безвозвратно. И отпустила меня на свободу — точно так же, как незадолго до того высвободила расчлененный труп Хелмана Карнби. Я мог уйти; я выбежал из жуткого кабинета в темноту дома — и очертя голову кинулся во внешнюю ночную тьму.



        Кларк Эштон Смит[Рассказ впервые опубликован в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в июле 1933 г.]
        Уббо-Сатла

        Ибо Уббо-Сатла — это исток и финал. Еще до того, как со звезд явились Зотаккуах, или Йог-Сотот, или Ктулхут, в дымящихся болотах недавно созданной Земли жил Уббо-Сатла: аморфная масса, не имеющая ни головы, ни членов, порождающая серых, бесформенных саламандр — эти первичные, мерзкие прообразы жизни на Земле… Говорится, будто вся земная жизнь в итоге итогов вернется через великие круги времени к Уббо-Сатле.
Книга Эйбона

        Пол Трегардис отыскал молочно-белый кристалл в беспорядочной груде всяких диковинок из дальних земель и эпох. Он вошел в лавку антиквара, повинуясь случайной прихоти, не ставя иной цели, кроме как праздно полюбоваться на разные разности и подержать в руках экзотический сувенир-другой. Рассеянно оглядываясь по сторонам, он вдруг приметил тусклое мерцание на одном из столиков — и извлек на свет странный сферический камень, что прятался в тени между уродливым ацтекским божком, окаменевшим яйцом динорниса[19 - Динорнис — вымершая нелетающая птица размером примерно со страуса; обитала в Новой Зеландии.] и обсценным фетишем черного дерева с реки Нигер.
        Размером с небольшой апельсин, камень был чуть приплюснут с концов, точно планета на полюсах. Трегардиса вещица озадачила: этот дымчатый, переливчатый кристалл не походил на все прочие — в туманных глубинах то разгоралось, то затухало сияние, как если бы его то подсвечивали, то затеняли изнутри. Поднеся камень к заиндевелому окну, Трегардис некоторое время рассматривал находку, не в силах разгадать секрет этой характерной размеренной пульсации. Вскоре к изумлению его добавилось нарастающее ощущение смутной, необъяснимой привычности, как если бы он уже видел этот предмет когда-то прежде, при иных обстоятельствах, ныне напрочь позабытых.
        Трегардис обратился к антиквару, низкорослому, похожему на гнома иудею, живому воплощению пыльной древности, что, казалось, напрочь позабыл о коммерческих интересах, запутавшись в паутине каббалистических грез.
        — Не могли бы вы рассказать мне вот про эту вещицу?
        Антиквар каким-то неописуемым образом одновременно пожал плечами и приподнял брови.
        — Это очень древняя вещь — предположительно, палеогенного периода. Многого не расскажу — известно мне крайне мало. Один геолог нашел камень в Гренландии, под ледниковым льдом, в миоценовых пластах. Как знать? Возможно, кристалл принадлежал какому-нибудь колдуну первозданного острова Туле. Под солнцем времен миоцена Гренландия была теплой, плодородной областью. Вне всякого сомнения, кристалл этот — магический, в сердце его возможно увидеть странные образы, если всматриваться достаточно долго.
        Трегардис изрядно опешил, ибо фантастические домыслы антиквара оказались на диво созвучны его собственным изысканиям в некоей области тайного знания — в частности, напомнили ему про «Книгу Эйбона», этот удивительнейший и редчайший из позабытых оккультных трудов, что якобы дошел до наших дней через череду разнообразных переводов с доисторического оригинала, написанного на утраченном языке Гипербореи. Трегардис с превеликим трудом раздобыл средневековый французский список — этим томом владели многие поколения колдунов и сатанистов,  — но так и не сумел разыскать греческую рукопись, с которой был выполнен французский перевод.
        Считалось, что мифический исходный оригинал был записан великим гиперборейским магом, в честь которого и получил свое название. То был сборник темных и мрачных мифов, запретных и страшных ритуалов, обрядов и заклинаний. Не без содрогания, в ходе исследований, что обычный человек счел бы, мягко говоря, своеобразными, Трегардис сличил содержание французского фолианта с жутким «Некрономиконом» безумного араба Абдула Альхазреда. Он обнаружил немало совпадений самого что ни на есть зловещего и отвратительного свойства, а также немало запретных сведений, что либо были неведомы арабу, либо были опущены им или его переводчиками.
        А не это ли застряло в памяти, гадал про себя Трегардис: краткое, мимолетное упоминание в «Книге Эйбона» о мутном кристалле, который некогда принадлежал магу из Мху Тулана по имени Зон Меззамалех? Разумеется, это чистой воды фантастика, маловероятная гипотеза, но Мху Тулан, эта северная оконечность древней Гипербореи, якобы приблизительно соответствует современной Гренландии, что некогда полуостровом примыкала к основному материку. Возможно ли, чтобы камень в его руке в силу какой-то волшебной случайности и впрямь оказался кристаллом Зона Меззамалеха?
        Трегардис поулыбался, иронизируя над самим собою: и как только ему в голову пришла идея столь абсурдная? Таких совпадений не бывает — во всяком случае, в современном Лондоне; и в любом случае, сама «Книга Эйбона» — это, скорее всего, не более чем суеверный вымысел. Тем не менее было в кристалле что-то такое, что продолжало дразнить и интриговать его. В конце концов Трегардис приобрел камень за вполне умеренную цену. Продавец назвал сумму, а покупатель заплатил ее, не торгуясь.
        С кристаллом в кармане Пол Трегардис поспешил назад к себе на квартиру, позабыв о том, что собирался неспешно прогуляться. Он установил молочно-белую сферу на письменном столе: камень надежно встал на приплюснутом конце. Все еще улыбаясь собственной глупости, Трегардис снял желтую пергаментную рукопись «Книги Эйбона» с ее законного места в довольно-таки полной коллекции эзотерической литературы. Открыл массивный фолиант в изъеденном червями кожаном переплете с застежками из почерневшей стали — и прочел про себя, переводя по ходу дела с архаичного французского, отрывок, посвященный Зон Меззамалеху:


        «Этот маг, могуществом превосходящий всех прочих колдунов, отыскал дымчатый кристалл в форме сферы, чуть сплюснутой с обоих концов,  — и в нем прозревало немало видений из далекого прошлого Земли, вплоть до ее зарождения, когда Уббо-Сатла, извечный первоисточник, покоился обширной, распухшей дрожжевой массой среди болотных испарений… Но из того, что он видел, Зон Меззамалех не записал почти ничего, и говорят люди, будто исчез он неведомым образом, а после него дымчатый кристалл сгинул в никуда».

        Пол Трегардис отложил рукопись. И снова что-то манило его и завораживало, точно угасший сон или воспоминание, обреченное на забвение. Побуждаемый чувством, которого он не анализировал и не оспаривал, он сел за стол и вгляделся в холодные туманные глубины сферы. Накатило предвкушение — настолько знакомое, настолько впитавшееся в некую часть сознания, что Трегардис даже названия для него не стал подбирать.
        Текли минута за минутой; Трегардис сидел и наблюдал, как в сердце кристалла разгорается и угасает мистический свет. Мало-помалу, незаметно, на него накатывало ощущение раздвоенности, как бывает во сне — в отношении как его самого, так и обстановки. Он по-прежнему оставался Полом Трегардисом — и однако ж был кем-то еще; находился в комнате своей лондонской квартиры — и одновременно в зале в некоем чужестранном, но хорошо знакомом месте. Но и там, и тут он неотрывно глядел в один и тот же кристалл.
        Спустя какое-то время процесс отождествления завершился — причем Трегардис нимало тому не удивлялся. Он знал, что он — Зон Меззамалех, колдун из Мху Тулана, овладевший всеми учениями предшествующих эпох. Владея страшными тайнами, неведомыми Полу Трегардису, антропологу-любителю и дилетанту-оккультисту, жителю современного Лондона, он пытался с помощью молочно-белого кристалла обрести знания еще более древние и грозные.
        Каким способом он добыл этот камень, лучше вам не знать, а из какого источника — страшно даже подумать. Кристалл был уникален, подобного ему не нашлось бы ни в одной земле ни в одну эпоху. В его глубинах, словно в зеркале, якобы отражались все минувшие годы и все сущее — и все это открывалось взгляду терпеливого провидца. Зон Меззамалех возмечтал обрести посредством кристалла мудрость богов, что умерли еще до того, как зародилась Земля. Они ушли в бессветное ничто, увековечив свои знания на табличках из внезвездного камня, а таблички хранил в первобытном болоте бесформенный и бессмысленный демиург Уббо-Сатла. Лишь с помощью кристалла колдун мог надеяться отыскать и прочесть древние скрижали.
        И теперь он впервые испробовал легендарные свойства сферического камня. Отделанная слоновой костью зала, битком набитая магическими книгами и прочей параферналией, медленно таяла в его сознании. Перед ним, на столе из темного гиперборейского дерева, исчерченного фантастическими письменами, кристалл словно разбухал и углублялся; в его мглистых глубинах просматривалось стремительное, прерывистое кружение смутных сцен, летящих точно пузыри из-под мельничного колеса. Казалось, он глядит на самый настоящий мир: города, леса, горы, моря и луга проносились перед ним, то светлея, то темнея, как это бывает при смене дней и ночей в чудодейственно ускоренном потоке времени.
        Зон Меззамалех позабыл про Пола Трегардиса — утратил всякую память о собственной сущности и обстановке в Мху Тулане. Миг за мигом текучие видения в кристалле проступали все яснее, все отчетливее, а сама сфера обретала глубину, пока голова у него не закружилась, словно он глядел с опасной высоты в бездонную пропасть. Он знал, что время в кристалле мчится в обратную сторону, разворачивает перед ним величественную мистерию минувших дней, но странная тревога охватила его и он побоялся смотреть дольше. Точно человек, едва не сорвавшийся с края обрыва, он, резко вздрогнув, удержался на краю и отпрянул от мистической сферы.
        И вновь на его глазах неохватный кружащийся мир, в который он вглядывался, умалился до небольшого дымчатого кристалла на исчерченном рунами столе в Мху Тулане. Затем постепенно стало казаться, что гигантская зала с резными панелями из мамонтовой кости еще более сузилась — до тесной, грязной комнатушки, и Зон Меззамалех, утратив свою сверхъестественную мудрость и колдовскую власть, странным образом вернулся в Пола Трегардиса.
        И однако ж, по всей видимости, возвращение оказалось неполным. Потрясенный, недоумевающий Трегардис вновь очутился за письменным столом, перед сплюснутым камнем. Мысли его путались — как если бы он видел сон и еще не вполне пробудился. Комната несколько его озадачивала, как если бы что-то было не так с ее размерами и меблировкой, а к воспоминаниям о том, как он купил кристалл у антиквара, до странности противоречиво примешивалось ощущение, будто он приобрел талисман совсем иным способом.
        Трегардис чувствовал: когда он заглянул в кристалл, с ним случилось нечто странное, но что именно — вспомнить не мог. В сознании все смешалось, как это бывает после злоупотребления гашишем. Он уверял себя, что он — Пол Трегардис, проживает на такой-то улице в Лондоне, что на дворе 1933 год, однако ж эти прописные истины отчего-то утратили смысл и подлинность, все вокруг казалось призрачным и бесплотным.
        Сами стены словно подрагивали в воздухе, точно дымовая завеса, прохожие на улицах казались отражениями призраков, да и сам он был заплутавшей тенью, блуждающим эхом чего-то давно позабытого.
        Он твердо решил, что не станет повторять эксперимент с кристаллом. Уж слишком неприятными и пугающими оказались последствия. Но уже на следующий день, повинуясь бездумному инстинкту едва ли не машинально, без принуждения, он вновь уселся перед дымчатой сферой. И вновь стал колдуном Зоном Меззамалехом в Мху Тулане, и вновь возмечтал обрести мудрость предсущных богов, и вновь в ужасе отпрянул от разверзшихся перед ним глубин — так, словно боялся сорваться с края пропасти,  — и вновь, пусть неуверенно и смутно, точно тающий призрак, он стал Полом Трегардисом.
        Три дня кряду повторял Трегардис свой опыт, и всякий раз его собственное «я» и мир вокруг становились еще более бесплотными и неясными, нежели прежде. Он словно спал — и балансировал на грани пробуждения; даже Лондон становился ненастоящим, точно земли, ускользающие из памяти спящего, тающие в туманном мареве и сумеречном свете. За пределами всего этого Трегардис ощущал, как множатся и растут неохватные образы, чуждые и вместе с тем отчасти знакомые. Как если бы вокруг него растворялась и таяла фантасмагория времени и пространства, открывая взгляду некую истинную реальность — либо новый сон о пространстве и времени.
        И наконец настал день, когда он уселся перед кристаллом — и уже не вернулся Полом Трегардисом. В этот самый день Зон Меззамалех, отважно презрев недобрые и зловещие предзнаменования, твердо решился преодолеть свой страх физически кануть в иллюзорный мир — этот страх до сих пор мешал ему отдаться на волю временного потока, струящегося вспять. Если он только надеется когда-нибудь увидеть и прочесть утраченные скрижали богов, он должен превозмочь робость! До сих пор он видел лишь несколько фрагментов из истории Мху Тулана, непосредственно следующих за настоящим — еще при его собственной жизни, а ведь были еще неохватные циклы между этими годами и началом начал!
        И вновь под его пристальным взглядом кристалл обретал бездонные глубины и сцены и события потекли в обратную сторону. И вновь магические письмена на темном столе растаяли в его памяти и покрытые колдовской резьбой стены залы растворились, развеялись, точно обрывки сна. И вновь накатило головокружение и перед глазами все поплыло, пока склонялся он над вихревыми водоворотами чудовищного провала времени в мире кристальной сферы. Невзирая на всю свою решимость, он уже готов был в страхе отпрянуть, но нет: слишком долго смотрел он в пучину. Он почувствовал, как падает в пропасть, как затягивает его в себя круговерть неодолимых ветров, как смерчи увлекают его вниз сквозь мимолетные, зыбкие видения собственной прошедшей жизни в годы и измерения до его рождения. Накатила невыносимая боль растворения; и вот он уже не Зон Меззамалех, мудрый и просвещенный хранитель кристалла, но — живая часть стремительного колдовского потока, бегущего вспять, к началу начал.
        Он словно бы проживал бессчетные жизни, умирал мириадами смертей, всякий раз забывая прежние смерть и жизнь. Он сражался воином в легендарных битвах, ребенком играл на руинах еще более древнего города в Мху Тулане, царем правил в том городе в пору его расцвета, пророком предсказывал его возведение и гибель. Женщиной рыдал о мертвецах былого на развалинах старинного некрополя, древним чародеем бормотал грубые заклинания первобытного колдовства, жрецом доисторического бога воздевал жертвенный нож в пещерных храмах с базальтовыми колоннами. Жизнь за жизнью, эра за эрой он уходил все дальше в прошлое — ощупью, ища и находя, протяженными, смутными циклами, через которые Гиперборея вознеслась от дикости к вершинам цивилизации.
        Вот он — дикарь троглодитского племени, бежит от медленного наступления ледяных бастионов минувшего ледникового периода в земли, озаренные алым отблеском негасимых вулканов. Минули бессчетные годы, и вот он уже не человек, но человекоподобный зверь, рыщет в зарослях гигантских хвощей и папоротников или строит себе неуклюжие гнезда в ветвях могучих саговников.
        На протяжении миллиардов лет первичных ощущений, грубой похоти и голода, первобытного страха и безумия был кто-то (или что-то?), кто упорно продвигался назад во времени все дальше и дальше. Смерть становилась рождением, рождение — смертью. В неспешном видении обратного превращения Земля словно таяла, как кожу, сбрасывала с себя холмы и горы позднейших напластований. Солнце делалось все больше и жарче над дымящимися болотами, что кишели более густой жизнью, более пышной растительностью. То, что некогда было Полом Трегардисом, то, что было Зоном Меззамалехом, влилось в чудовищный регресс. Оно летало на когтистых крыльях птеродактиля, ихтиозавром плавало в тепловатых морях, извиваясь всей своей исполинской тушей, исторгало хриплый рев из бронированной глотки какого-то неведомого чудища под громадной луной, пылавшей в лейасовых туманах.
        Наконец, спустя миллиарды лет позабытых животных состояний, оно стало одним из позабытых змееподобных людей, что возводили свои города из черного гнейса и сражались в тлетворных войнах на первом из континентов мира. Волнообразно колыхаясь, ползало оно по дочеловеческим улицам и угрюмым извилистым склепам; глядело на первозданные звезды с высоких вавилонских башен; шипя, возносило моления пред гигантскими змееидолами. На протяжении многих лет и веков змеиной эры возвращалось оно и ползало в иле бессмысленной тварью, что еще не научилась думать, мечтать и созидать. Настало время, когда и континента еще не существовало — одно только беспредельное, хаотическое болото, море слизи без границ и горизонта, бурлящее слепыми завихрениями аморфных паров.
        Там, в сумеречном начале Земли, среди ила и водяных испарений покоилась бесформенная масса — Уббо-Сатла. Не имея ни головы, ни органов, ни конечностей, он неспешным, бесконечным потоком исторгал из своей слизистой туши первых амеб — прообразы земной жизни. Ужасное было бы зрелище — если бы нашлось кому видеть этот ужас; отвратительная картина — кабы было кому испытывать отвращение. А повсюду вокруг лежали плашмя или торчали в трясине великие скрижали из звездного камня, с записями о непостижимой мудрости предсущных богов.
        Туда-то, к цели позабытых поисков, и влеклось существо, что некогда было — или когда-нибудь станет — Полом Трегардисом и Зоном Меззамалехом. Став бесформенной саламандрой первичной материи, оно лениво и бездумно ползало по упавшим скрижалям богов, вместе с прочими порождениями Уббо-Сатлы, что слепо сражались и пожирали друг друга.
        О Зоне Меззамалехе и его исчезновении нигде не упоминается, кроме короткого отрывка из «Книги Эйбона». Касательно Пола Трегардиса, который тоже пропал бесследно, опубликовали небольшую заметку в нескольких лондонских газетах. Никто, по всей видимости, ровным счетом ничего о нем не знал, он сгинул, словно его и не было, а вместе с ним, вероятно, и камень. По крайней мере, никто его так и не отыскал.



        Роберт Говард[Рассказ впервые опубликован в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в ноябре 1931 г.]
        Черный Камень

        По слухам, ужасы былых времен
        Таятся по сей день в глухих местах,
        И по ночам выходят за Врата
        Фантомы ада.

Джастин Джеффри

        Впервые я прочел об этом в диковинной книге немецкого эксцентрика фон Юнцта, который вел образ жизни крайне необычный, жил и умер при жутких и загадочных обстоятельствах. Мне повезло: в руки мне попало первоиздание его «Неназываемых культов» — так называемая Черная книга, что была опубликована в Дюссельдорфе в 1839 году, вскоре после того, как автора настиг неумолимый рок. Собиратели редких книг знакомы с «Неназываемыми культами» главным образом по дешевому, безграмотному пиратскому переводу, опубликованному «Бридвеллом» в Лондоне в 1845 году, и по тщательно подчищенному нью-йоркскому изданию «Голден Гоблин Пресс» 1909 года. Я же случайно набрел на один из экземпляров полной, без всяких купюр, немецкой редакции, в массивном кожаном переплете и с проржавевшими железными застежками. Сомневаюсь, что во всем мире сегодня найдется с полдюжины таких фолиантов: тираж был невелик, а когда распространился слух о том, как именно автор распростился с жизнью, многие владельцы книги в панике побросали ее в огонь.
        Фон Юнцт на протяжении всей своей жизни (1795-1840) занимался изысканиями в запретных областях, путешествовал по всему миру, вступал в бессчетные тайные общества, прочел несметное множество малоизвестных эзотерических книг и рукописей в оригинале. Главы Черной книги варьируются от кристальной ясности изложения до туманной двусмысленности — и пестрят утверждениями и намеками, от которых у человека мыслящего кровь стынет в жилах. Читая то, что фон Юнцт дерзнул опубликовать, поневоле неуютно задумываешься, о чем он сказать не посмел. Например, о каких таких темных материях шла речь на тех исписанных убористым почерком страницах неопубликованной рукописи, над которой он работал не покладая рук на протяжении многих месяцев вплоть до самой смерти? (Изорванные клочки ее разлетелись по всему полу запертой на ключ и на засовы комнаты, где фон Юнцт был обнаружен мертвым, с отметинами когтей на шее.) Этого никто и никогда не узнает: лучший друг автора, француз Алексис Ладо, после того как всю ночь складывал обрывки воедино и читал то, что получалось, наутро сжег их дотла и полоснул себе по горлу бритвой.
        Но и того, что опубликовано, достаточно, чтобы бросило в дрожь, даже если согласиться с общепринятым взглядом, что эти писания-де не более чем бред сумасшедшего. В этой книге, среди многих прочих странностей, я наткнулся на упоминание о Черном Камне — загадочном и мрачном монолите, что высится в горах Венгрии и вокруг которого роится столько страшных легенд. Фон Юнцт упомянул о нем лишь вскользь — зловещий труд его посвящен главным образом темным культам и идолам, которые якобы еще существовали в его время, а Черный Камень, по всей видимости, выступал символом некоего ордена или существа, исчезнувших и позабытых много веков назад. Однако ж автор говорил о нем как об одном из ключей — эту фразу он повторял не раз и не два, в разных контекстах, это одно из самых непонятных мест его книги. Намекал фон Юнцт вкратце и на необычные явления вблизи монолита в ночь летнего солнцестояния. А еще — ссылался на теорию Отто Достманна, согласно которой пресловутый монолит является памятником гуннского вторжения и был возведен в честь победы Аттилы над готами. Фон Юнцт оспаривал это утверждение, не приводя при
этом никаких контрдоводов: он просто-напросто заявил, что приписывать Черный Камень гуннам столь же логично, сколь и полагать, будто Стоунхендж возведен руками Вильгельма Завоевателя.
        Это указание на неимоверно глубокую древность немало подстегнуло мой интерес, и я, затратив немало трудов, наконец отыскал-таки изгрызенный крысами и тронутый тленом экземпляр «Руин погибших империй» Достманна (Берлин, 1809, издательство «Der Drachenhaus»). Вообразите себе мое разочарование: Достманн ссылался на Черный Камень еще более кратко, нежели фон Юнцт: в нескольких строках списывал его со счетов как артефакт относительно современный в сравнении с милыми его сердцу греко-римскими развалинами в Малой Азии! Автор признавал, что не в состоянии разобрать полустертые знаки на монолите, но безапелляционно относил их к монгольской культуре. Однако, как ни мало почерпнул я из книги Достманна, он, по крайней мере, упомянул название деревни неподалеку от Черного Камня: Штрегойкавар, недоброе имя, означающее что-то вроде «Ведьмин город».
        Я придирчиво изучил путеводители и разнообразные заметки о путешествиях, но никаких новых сведений не нашел: деревушка Штрегойкавар, которая и на картах-то не обозначена, находилась в самом что ни на есть глухом захолустье, вдали от наезженных туристских маршрутов. Некоторую пищу для размышлений я обрел в труде Дорнли «Мадьярский фольклор». В главе «Мифология снов» автор упоминает Черный Камень и повествует о странных суевериях, с ним связанных,  — в частности, если верить преданию, того, кто уснет поблизости от монолита, впредь будут вечно мучить чудовищные кошмары. А еще Дорнли пересказывает крестьянские байки о безрассудно-любопытных, что отважились побывать у Камня в ночь летнего солнцестояния — и умерли в состоянии буйного помешательства, ибо чего-то там насмотрелись.
        Вот и все, что мне удалось собрать по мелочам из Дорнли, но интерес мой разгорелся еще пуще: я чувствовал, что Камень окружает явственно зловещая аура. Ощущение седой древности и повторяющиеся намеки на некие сверхъестественные события в ночь летнего солнцестояния пробудили во мне некий дремлющий инстинкт: вот так человек скорее ощущает, нежели слышит в ночи, как течет под землею темная река.
        Нежданно-негаданно я усмотрел связь между Камнем и жутковатой фантастической поэмой «Народ монолита» за авторством безумного стихотворца Джастина Джеффри. Я навел справки; выяснилось, что Джеффри в самом деле написал это произведение, путешествуя по Венгрии. Не приходилось сомневаться, что Черный Камень — тот самый монолит, о котором шла речь в загадочных стихах. Перечитав памятные строфы, я вновь почувствовал, как в глубинах подсознания смутно и странно всколыхнулись некие подсказки, что дали о себе знать, когда я впервые натолкнулся на упоминание о Камне.


        До сих пор я все раскидывал умом, где бы провести недолгий отпуск, но теперь решение пришло само собою. Я поехал в Штрегойкавар. Допотопный поезд довез меня от Тимишоары[21 - Тимишоара — город на западе Румынии, близ границы с Венгрией.] до места в пределах досягаемости от моей цели, еще три дня я трясся в карете и вот наконец добрался до деревушки, что пряталась в плодородной долине высоко в поросших елями горах. Само путешествие прошло довольно бессобытийно, хотя в первый день мы миновали древнее поле битвы Шомваль. Это здесь отважный польско-венгерский рыцарь, граф Борис Владинов, доблестно держал безнадежную оборону против победоносных воинств Сулеймана Великолепного в 1526 году, когда турецкий султан, сметая все на своем пути, пронесся по Восточной Европе.
        Кучер указал мне на огромную груду осыпающихся камней на близлежащем холме: под ней-де покоились кости отважного графа. Мне тут же вспомнился отрывок из «Турецких войн» Ларсона: «После стычки,  — (в ходе которой граф со своей маленькой армией отбросил назад турецкий авангард),  — Борис Владинов стоял под сенью полуразрушенных стен старого замка на холме и отдавал приказы касательно расстановки сил, когда адъютант принес ему лакированный ларчик, обнаруженный на теле знаменитого турецкого летописца и историка Селима Бахадура, погибшего в битве. Граф извлек из ларца пергаментный свиток и начал читать, но, еще не дойдя до конца, побелел как полотно и, не говоря ни слова, убрал рукопись обратно в ларец и спрятал его под плащ. В это самое мгновение турецкая батарея внезапно открыла из засады огонь, в древний замок ударили ядра, и на глазах у потрясенных венгров стены обрушились и храбрый граф был погребен под руинами. Отважная маленькая армия, лишенная предводителя, была разбита наголову, и на протяжении последующих военных лет останки графа так и не были найдены. Сегодня местные жители указывают на
внушительные развалины близ Шомваля, под которыми, как они уверяют, и по сей день покоится все, что осталось в веках от графа Бориса Владинова».


        Штрегойкавар оказался сонной, немного не от мира сего деревушкой, что, по всей видимости, своего зловещего имени нимало не оправдывала: этот всеми позабытый реликт прогресс обошел стороной. Затейливые старинные домики и еще более старомодные платья и манеры жителей наводили на мысль о начале века. Люди здесь жили дружелюбные, умеренно любопытные без навязчивой дотошности — при том, что гости из внешнего мира забредали к ним нечасто.
        — Десять лет назад тут уже побывал один американец: несколько дней в деревне прожил,  — сообщил владелец таверны, в которой я поселился.  — Такой весь из себя странный юноша — все бормотал что-то себе под нос,  — может, поэт?
        Я сразу понял, что речь идет о Джастине Джеффри.
        — Да, он был поэтом,  — подхватил я,  — он даже стихотворение написал про один пейзаж неподалеку от вашей деревни.
        — Неужто?  — Трактирщик явно заинтересовался.  — Тогда, поскольку все великие поэты и изъясняются, и ведут себя странно, он наверняка достиг великой славы, ибо таких странных речей и поступков я ни за кем не припомню.
        — Как это обычно бывает с творческими личностями, признание пришло к нему главным образом после смерти,  — отозвался я.
        — Стало быть, он умер?
        — Умер, исходя криком, в лечебнице для душевнобольных пять лет назад.
        — Жаль, жаль,  — сочувственно вздохнул трактирщик.  — Бедный паренек, слишком долго смотрел он на Черный Камень…
        Сердце у меня так и подпрыгнуло в груди, но я по возможности скрыл живой интерес и небрежно обронил:
        — Слыхал я что-то такое про этот ваш Черный Камень; он ведь стоит где-то тут поблизости от деревни, верно?
        — Куда ближе, чем хотелось бы добрым христианам,  — ответствовал тот.  — Вот, смотрите!  — Хозяин подвел меня к решетчатому оконцу и указал на заросшие елями склоны нависающих синих гор.  — Вон там, дальше, видите, голая скала торчит? За ней и прячется тот проклятый Камень. Хоть бы его истолочь в порошок, а пыль высыпать в Дунай — пусть несет ее в самые бездны океана! Прежде люди пытались уничтожить Камень, да только ежели кто ударял по нему молотком или кувалдой, все как один плохо кончили. Так что теперь его обходят стороной.
        — А чего же в нем такого недоброго?  — полюбопытствовал я.
        — В него вселился демон,  — неохотно сообщил хозяин, поежившись.  — Ребенком знавал я одного парня, он из низин к нам поднялся, все, бывалоча, потешался над нашими преданиями. Так вот он в безрассудстве своем однажды в ночь летнего солнцестояния отправился к Камню, а на рассвете кое-как доковылял до деревни — и язык-то у него отнялся, и сам в уме повредился. Что-то помрачило его рассудок и запечатало его уста, ибо вплоть до смертного своего часа, что ждать себя не заставил, изрыгал он одни только чудовищные богохульства, а не то так, пуская слюни, нес всякую тарабарщину.
        А вот родной мой племянник еще совсем мальцом заплутал в горах и уснул в лесу неподалеку от Камня. С тех пор он вырос и повзрослел, но его по сей день мучают страшные сны, так что порою он разражается в ночи пронзительными воплями и просыпается в холодном поту.
        Но давайте поговорим о чем-нибудь другом, господин! Не к добру это — слишком долго рассуждать о таких вещах.
        Я отметил, что таверна, по всему судя, крайне древняя, и хозяин с гордостью подтвердил:
        — Фундаменту более четырехсот лет; прежнее строение единственным в деревне не сгорело до основания, когда дьяволы Сулеймана захлестнули горы. Говорят, что здесь, в доме, что стоял на этом самом фундаменте, была ставка Селима Бахадура, пока турки разоряли окрестный край.
        Тут я узнал, что нынешние жители Штрегойкавара не являются потомками тех людей, которые жили здесь до турецкого нашествия 1526 года. Победители-мусульмане не оставили ни в деревне, ни в ее окрестностях ни единой живой души. Они вырезали под корень мужчин, женщин и детей, уничтожили всех подчистую, так что обширный край обезлюдел и опустел. Теперешнее население Штрегойкавара вело свой род от закаленных поселенцев из нижних долин: те поднялись в горы и отстроили разрушенную деревню заново после того, как турок выдворили прочь.
        Хозяин рассказывал об истреблении исконного населения без особого неудовольствия; как выяснилось, его долинные предки ненавидели и боялись горцев еще сильнее, чем турок. О причинах этой вражды он говорил уклончиво, но поведал-таки, что коренные жители Штрегойкавара имели обыкновение тайно прокрадываться в низины и похищать девушек и детей. Более того, люди эти были якобы иной крови, нежели его соплеменники; дюжее, крепкое венгеро-славянское племя встарь смешалось и породнилось с выродившимися туземцами, пока в итоге два народа не слились воедино и не получился отвратительный гибрид. Что это были за туземцы, хозяин понятия не имел, но утверждал, что эти «язычники» жили в горах с незапамятных времен, еще до прихода завоевателей.
        Я не придал рассказу особого значения, сочтя его не более чем параллелью этнического слияния кельтских племен со средиземноморскими аборигенами в холмах Галлоуэя: получившаяся в результате смешанная раса пиктов играет заметную роль в шотландских легендах. Время сказывается на фольклоре прелюбопытным образом — преподносит его как бы в перспективе; и точно так же, как истории о пиктах переплелись с преданиями о более древней монголоидной расе, так в конечном счете пиктам приписали отталкивающую внешность коренастых дикарей, индивидуальные черты которых в ходе пересказов растворились в пиктских сказаниях и были позабыты. Вот я и подумал, что мнимая бесчеловечность коренных жителей Штрегойкавара восходит к более старым, затертым мифам про набеги монголов и гуннов.


        На следующее же утро по приезде я подробно расспросил хозяина про дорогу и, к вящему его неудовольствию, отправился искать Черный Камень. В течение нескольких часов карабкался я вверх по склонам сквозь ельники и наконец оказался перед изрезанным каменным утесом, что круто вздымался над горным скатом. Вверх по нему уводила узкая тропка. Поднявшись по ней, я оглядел сверху мирную долину Штрегойкавара, что словно бы дремала, огражденная с обеих сторон высокими синими горами. Между скалами, где я стоял, и деревней взгляд не различал ни хижин, ни каких бы то ни было следов человеческого обитания. По долине тут и там рассыпались хутора, но все они находились по другую сторону от Штрегойкавара, который и сам казался совсем крохотным — если посмотреть с угрюмых склонов, закрывших собою Черный Камень.
        Скальная вершина представляла собою что-то вроде поросшего густым лесом плато. Я пробрался сквозь густые заросли — и очень скоро вышел на широкую поляну. Там-то и воздвигся длинный и узкий черный монолит: восьмигранник футов шестнадцати в высоту и примерно в полтора фута толщиной. Некогда его, со всей очевидностью, тщательно отшлифовали, но теперь поверхность была вся в щербинах и выбоинах — следствие яростных усилий уничтожить Камень. Однако молоткам удалось отбить разве что осколок-другой и уничтожить письмена, что некогда, по-видимому, спиралью вились вокруг монолита все вверх и вверх, до самой вершины. До высоты десяти футов от основания эти знаки почти полностью стерлись, так что проследить их направление было непросто. Выше они проступали отчетливее, так что я кое-как вскарабкался по монолиту, словно по стволу дерева, и рассмотрел их поближе. Все они были в большей или меньшей степени повреждены, но я был абсолютно уверен: языка этих символов на земле более не помнят. Я неплохо знаком со всеми видами иероглифического письма, известными ученым и филологам, и могу со всей определенностью
утверждать, что ни о чем подобном я не читал и не слышал. Вот разве что грубые отметины на гигантском, странно симметричном камне в затерянной долине Юкатана имели с этими знаками что-то общее. Помню, когда я показал те насечки моему спутнику, профессиональному археологу, он предположил, что они — либо следствие естественного выветривания, либо выцарапаны от нечего делать каким-то индейцем. Над моей теорией о том, что камень-де на самом деле представляет собою основание давно разрушенной колонны, приятель мой просто-напросто посмеялся и сослался на его размеры: если бы колонна возводилась по самоочевидным законам архитектурной симметрии, то она достигала бы тысячи футов в высоту. Но я остался при своем мнении.
        Не скажу, что письмена Черного Камня были так уж сходны с зарубками на исполинской юкатанской скале, но чем-то неуловимо напоминали друг друга. Что до материала монолита — тут я вновь оказался в тупике. Камень, черный в буквальном смысле, тускло поблескивал, и там, где поверхность не была сколота и выщерблена, возникала странная иллюзия полупрозрачности.
        Я пробыл там едва ли не до полудня и ушел глубоко озадаченным. Никакой связи между Камнем и каким бы то ни было артефактом мира я не усматривал. Казалось, монолит возведен пришельцами из иных миров в далекую, неведомую людям эпоху.
        Я вернулся в деревню. Любопытство мое нимало не угасло. Теперь, когда я увидел диковину своими глазами, во мне еще больше разгорелось желание исследовать загадку подробнее: мне отчаянно хотелось знать, что за странные руки и ради какой странной цели воздвигли Черный Камень в незапамятные времена.
        Я отыскал племянника трактирщика и расспросил его о снах, но тот ничего толком не прояснил, хотя искренне пытался мне помочь. Поговорить о снах он не возражал, но был не в состоянии описать их хоть сколько-нибудь внятно. Кошмары ему являлись одни и те же, причем пугающе-яркие, однако четкого отпечатка в бодрствующем сознании они не оставляли. Запомнились ему лишь хаотические ужасы: гигантские кружащиеся огни выстреливали языками жгучего пламени и неумолчно рокотал черный барабан. Одно только глубоко врезалось ему в память: в одном из снов он видел Черный Камень не на горном склоне, но на вершине исполинского черного замка, на манер шпиля.
        Что до прочих деревенских жителей, они вообще не склонны были говорить о Камне, за исключением одного только школьного учителя — человека на диво образованного, который бывал в большом мире куда чаще, нежели все его земляки.
        Учитель живо заинтересовался комментариями фон Юнцта по поводу Камня и с жаром согласился с немецким ученым насчет предполагаемой датировки монолита. Сам он считал, что в окрестностях деревни некогда обосновался ведьминский ковен и что, возможно, все исконные жители деревни встарь являлись служителями культа плодородия, который некогда грозил подорвать основы европейской цивилизации и породил немало россказней о колдовстве. В качестве доказательства учитель сослался на само название деревни: изначально она называлась не Штрегойкавар. Если верить легендам, основатели дали ей имя Ксутлтан — так испокон веков называлось место, на котором отстроили поселение много столетий назад.
        Этот факт вновь пробудил во мне смутную, не поддающуюся описанию тревогу. Варварское имя явно не имело отношения ни к скифской, ни к славянской, ни к монголоидной расам, к которым аборигены здешних гор в естественных обстоятельствах принадлежали бы.
        Не приходится сомневаться, что венгры и славяне низин верили, будто исконные обитатели деревни были причастны к колдовскому культу,  — судя уже по названию, ими данному, говорил учитель. А ведь название осталось в обиходе даже после того, как коренных жителей вырезали турки, а деревню отстроил народ более цивилизованный и порядочный.
        Учитель не верил, что монолит воздвигли именно служители культа, но полагал, что они использовали монолит как центр своих сборищ. Пересказав смутные легенды, дошедшие из глубины времен еще до турецкого вторжения, он выдвинул теорию, что выродившиеся селяне превратили его в своего рода алтарь для человеческих жертвоприношений, а жертвами служили девушки и дети, похищенные у его собственных предков из низин.
        От мифов о странных происшествиях в ночь середины лета он отмахнулся, равно как и от любопытной легенды о загадочном божестве, которого шаманы Ксутлтана якобы призывали с помощью песнопений и разнузданных ритуалов, включающих в себя самобичевания и смертоубийства.
        Сам он никогда не бывал у Камня в ночь летнего солнцестояния, но пойти не побоялся бы, уверял учитель. Чего бы уж там ни существовало и ни происходило в прошлом, все это давно поглотили туманы времени и забвения. Черный Камень утратил свое значение, он — всего-навсего связь с прошлым, а прошлое мертво и занесено пылью.


        Однажды вечером, спустя неделю после моего приезда в Штрегойкавар, я навестил учителя и уже по дороге обратно внезапно вспомнил: а ведь сегодня — ночь середины лета! Именно эту пору жутковатые намеки в легендах связывают с Черным Камнем. Я повернул прочь от таверны и стремительно зашагал через деревню. Штрегойкавар безмолвствовал: деревенские жители ложились рано. Не встретив по пути ни души, я довольно скоро вышел из деревни и углубился в еловый лес: ели одевали горные склоны нездешним светом и чернотой протравливали тени. Ветра не было, но повсюду слышались загадочные, неуловимые шорохи и перешептывания. Несомненно, именно в такие ночи много веков назад, как подсказывало мне прихотливое воображение, через здешнюю долину проносились нагие ведьмы верхом на волшебных метлах, а за ними — хохочущие демоны-фамильяры.
        Я дошел до утесов и не без трепета душевного заметил, что обманчивый лунный свет неуловимо их преображает. Ничего подобного я прежде не замечал: в нездешнем сиянии скалы куда меньше напоминали камни естественного происхождения и больше смахивали на развалины бастионов, некогда воздвигнутых циклопами и титанами на склоне горы.
        С трудом отрешившись от навязчивой галлюцинации, я поднялся на плато и, мгновение помешкав, нырнул в густую темноту лесов. Над тенями нависла напряженная тишина, словно незримое чудовище затаило дыхание, дабы не спугнуть добычу.
        Я прогнал это ощущение — вполне естественное, принимая во внимание жуткую атмосферу места и его недобрую репутацию,  — и зашагал через лес, не в силах избавиться от пренеприятного чувства, что за мной кто-то идет. Один раз я даже остановился — и готов поклясться: что-то холодное, влажное и зыбкое задело в темноте мою щеку.
        Я вышел на поляну, к монолиту, туда, где над поляной вознесся его удлиненный, вытянутый силуэт. На опушке леса со стороны утеса лежал Камень — самой природой предоставленное сиденье. Я сел, размышляя, что именно здесь, вероятно, безумный поэт Джастин Джеффри написал свою фантастическую поэму «Народ монолита». Хозяин таверны считал, что именно Камень стал причиной сумасшествия Джеффри, но семена безумия были посеяны в мозгу стихотворца задолго до того, как он приехал в Штрегойкавар.
        Я глянул на часы: до полуночи оставалось всего ничего. Я откинулся назад, дожидаясь призрачных манифестаций, уж какими бы они ни были. Легкий ночной ветерок всколыхнулся в ветвях елей — зловещим намеком на тихие незримые свирели, нашептывающие нездешнюю, недобрую мелодию. Я не сводил глаз с монолита; в сочетании с монотонным звуком это сработало для меня своего рода самогипнозом — накатила дремота. Я пытался совладать с сонливостью, но тщетно: сон подчинил меня себе, монолит словно заколыхался, затанцевал, очертания его до странности исказились — и тут я уснул.


        Я открыл глаза, попытался подняться — но не смог, как если бы ледяная рука удерживала меня в неподвижности. Нахлынул холодный страх. Поляна уже не была пустынной. Ее заполонила безмолвная толпа какого-то странного народа — глаза мои расширились, подмечая чудные, варварские детали одежды, в то время как рассудок подсказывал: они давно устарели и позабыты даже в здешнем отсталом краю. Наверняка, подумал я, это селяне сошлись сюда на какое-то фантастическое сборище. Но я тут же понял, что эти люди — не из Штрегойкавара, более приземистые и коренастые, с низкими лбами и широкими тупыми лицами. Некоторые обладали славянскими или венгерскими чертами, но черты эти несли на себе печать вырождения, словно в силу смешения с чужой, более низменной породой, опознать которую я не смог. Многие были в шкурах диких зверей; весь вид этих дикарей, и мужчин, и женщин, говорил о животной чувственности. Они внушали мне ужас и отвращение, но меня они не замечали. Они образовали широкий полукруг перед монолитом и завели что-то вроде песнопения, в едином порыве вскидывая руки и ритмично раскачиваясь верхней частью тела.
Все глаза были обращены к вершине Камня: туда обращала орда свои призывы. Но более всего удивляли приглушенные голоса: менее чем в пятидесяти ярдах от меня сотни мужчин и женщин со всей очевидностью подняли страшный крик, голоса их сливались в разнузданном песнопении, но до меня долетали как слабый невнятный шепот, словно через неизмеримые лиги пространства — или времени.
        Перед монолитом стояло что-то вроде жаровни, над которой клубился мерзкий, тошнотворный желтый дым, прихотливо закручиваясь волнообразной спиралью вокруг черного стержня колонны — точно гигантская зыбкая змея.
        С одной стороны от жаровни лежали двое: юная девушка, раздетая догола и связанная по рукам и ногам, и младенец, по всей видимости, нескольких месяцев от роду. По другую сторону сидела на корточках отвратительная старая карга со странным черным барабаном на коленях. Она била в барабан легкими, неспешными касаниями открытых ладоней, но звука я не слышал.
        Ритм участился, раскачивающиеся тела задвигались быстрее. На открытое пространство между толпой и монолитом выскочила нагая девушка: глаза ее горели огнем, длинные черные волосы развевались во все стороны. Она привстала на цыпочки, стремительно кружась, вихрем пронеслась через всю площадку, пала ниц перед Камнем и застыла недвижно. В следующее мгновение ей вдогонку метнулась фантастическая фигура — мужчина в обвязанной вокруг пояса козлиной шкуре. Его лицо целиком скрывалось под маской, сделанной из гигантской волчьей головы, так что он казался чудовищем из ночных кошмаров, отталкивающим гибридом звериного и человеческого. В руке он сжимал пучок длинных хлыстов из еловых веток, связанных воедино у основания. Лунный свет играл на тяжелой золотой цепи у него на шее. От нее отходила цепочка поменьше, наводящая на мысль о какой-то подвеске, но подвески не хватало.
        Зрители яростно замахали руками и, похоже, удвоили крики, пока гротескная тварь вприпрыжку бежала через открытую площадку, то и дело совершая причудливые скачки и кульбиты. Приблизившись к девушке, распростертой перед монолитом, жрец принялся стегать ее хлыстами. Она вскочила и закружилась в запутанном, прихотливом узоре танца, подобного которому я в жизни не видел. Ее мучитель отплясывал вместе с нею, поддерживая неистовый ритм, повторяя каждый ее поворот и прыжок и непрестанно осыпая жестокими ударами нагое тело танцовщицы. С каждым замахом он выкрикивал одно-единственное слово, снова и снова; толпа ему вторила. Я видел, как двигаются губы; теперь невнятный, еле слышный ропот голосов смешался и слился в общий отдаленный вопль, повторяемый снова и снова в слюнявом экстазе. Но что это было за слово, разобрать я не мог.
        В головокружительном вихре кружились одержимые танцоры, а зрители, застыв на месте, вторили ритму пляски, раскачиваясь всем телом и сплетая руки. Безумие горело в глазах прыгуньи — и отражалось в глазах толпы. Все более диким и разнузданным становилось буйное вращение безумного танца — он превращался в скотскую оргию, а старая карга, завывая, все колотила в барабан как сумасшедшая, и сухо пощелкивали хлысты, выбивая дьявольскую дробь.
        По рукам и ногам жрицы струилась кровь, но плясунья словно не чувствовала боли: удары хлыстов лишь подстегивали ее к новым гнусностям бесстыжего танца: ныряя в самую гущу желтого дыма, что, раскинув призрачные щупальца, обвивал, оплетал обоих танцоров, она словно бы сливалась с гнусными испарениями, драпировалась в них. А в следующий миг вновь являлась взглядам, и звероподобная тварь, не отступая ни на шаг, продолжала бичевать свою жертву. Но вот девушка закружилась в неописуемом, взрывном шквале безумного вращения и на самом пике этой сумасшедшей волны внезапно рухнула на дерн, дрожа мелкой дрожью и тяжело дыша — точно разом обессилев от нечеловеческого напряжения. Но истязание все продолжалось — с неослабной яростью и силой. Плясунья, извиваясь, поползла на животе к монолиту. Жрец — буду называть его так — шел за ней по пятам, нахлестывая беззащитное тело что есть мочи, а она волочилась все дальше, оставляя на вытоптанной земле густой кровавый след. Вот она достигла монолита и, задыхаясь, хватая ртом воздух, порывисто обняла его обеими руками, осыпала холодный Камень исступленными жаркими
поцелуями, словно одержимая нечестивым экстазом.
        Гротескный жрец подпрыгнул высоко в воздух, отшвырнул прочь пропитанные кровью хлысты; дикари, завывая, с пеной у рта, набросились друг на друга, принялись кусаться, царапаться, срывать друг с друга одежду и раздирать плоть в слепой, скотской страсти. Жрец длинной рукой подхватил с земли младенца и, снова выкрикнув прежнее Имя, покрутил плачущего ребенка в воздухе и размозжил ему голову о монолит, так что на черной поверхности осталось жуткое пятно. Я похолодел от ужаса: на моих глазах шаман безжалостно распотрошил крохотное тельце голыми руками, окатил колонну горстями свежей крови, а затем швырнул истерзанный трупик на жаровню, затушив пламя и дым алым ливнем, в то время как обезумевшие скоты позади него снова и снова выкликали Имя. Внезапно все распростерлись на земле, извиваясь как змеи, а жрец, торжествуя, широко раскинул обагренные в крови руки. Я открыл было рот, чтобы закричать от ужаса и отвращения, но послышался лишь сухой хрип. На вершине монолита восседала гигантская, чудовищная, похожая на жабу тварь!
        В лунном свете я отчетливо различал ее обрюзглый, отвратительный, зыбкий силуэт. На морде, что наводила бы на мысль о каком-нибудь обычном животном, моргали огромные глаза, вобравшие всю похоть, и безмерную алчность, и бесстыдную жестокость, и чудовищное зло, что когда-либо преследовали сынов человеческих, с тех пор как их предки, слепые и безволосые, жили в кронах деревьев. В этих страшных глазах, словно в зеркале, отражались все нечестивые, гнусные тайны, что спят в городах на дне морском, все, что хоронятся от дневного света дня в непроглядной тьме первобытных пещер. И вот эта жуткая тварь, призванная из безмолвных холмов в кощунственном ритуале жестокости, садизма и кровопролития, хищно и плотоядно моргала, глядя вниз, на свою скотскую паству, а дикари в омерзительном уничижении пресмыкалась перед монстром.
        Между тем жрец в звериной маске грубо подхватил на руки связанную, слабо корчащуюся девушку и поднял ее вверх, навстречу кошмару, угнездившемуся на монолите. Чудище со всхлипом втянуло в себя воздух, алчно пуская слюни,  — и тут в мозгу у меня что-то сломалось, и я погрузился в благословенное забытье.


        Я открыл глаза: смутно белел рассвет. Разом вспомнились события ночи, я вскочил на ноги и потрясенно огляделся. Высокий и узкий монолит безмолвно нависал над поляной; зеленые пышные травы колыхались под утренним ветерком. За несколько шагов я стремительно пересек поляну: вот здесь скакали и отплясывали танцоры, так, что вся земля должна была быть вытоптана; здесь плясунья, корчась от боли, ползла к Камню, окропляя кровью землю. Но на несмятых травах взгляд не различал ни одной алой капли. Дрожа всем телом, я оглядел монолит с той стороны, где чудовищный жрец размозжил голову похищенному младенцу, но там не осталось ни темного пятна, ни мерзкого сгустка.
        Сон! Это был всего-навсего безумный ночной кошмар — или нет?.. Я пожал плечами. И ведь бывают же такие яркие, образные сны!
        Я потихоньку возвратился в деревню, никем не замеченный, вошел в таверну. И сел, размышляя о странных ночных событиях. Все больше и больше склонялся я к тому, чтобы отвергнуть теорию сна. То, что я видел мираж, лишенный материальной составляющей, сомневаться не приходилось. Но я полагал, что взгляду моему предстала отраженная тень деяния, совершенного во всей своей отвратительной реальности в минувшую эпоху. Но как узнать доподлинно? Где доказательства того, что мне и впрямь привиделось сборище гнусных призраков, а не просто ночной кошмар, порождение моего собственного разума?
        Словно в ответ, в сознании моем вспыхнуло имя — Селим Бахадур! Если верить легенде, этот человек, воин и хронист, командовал той частью Сулеймановой армии, которая опустошила Штрегойкавар. Это казалось вполне логичным, а если так, то из разоренной деревни он отправился прямиком к кровавому полю Шомваля, навстречу своей гибели. Я с криком вскочил на ноги: тот свиток, который нашли на теле турка и от которого бросило в дрожь графа Бориса,  — уж не упоминалось ли в рукописи о том, что турки-победители обнаружили в Штрегойкаваре? Что еще так подействовало бы на железные нервы польского искателя приключений? А поскольку останков графа и по сей день не извлекли из-под завала, наверняка лакированный ларчик с его загадочным содержимым все еще покоится под руинами, что стали могилой Борису Владинову? Я принялся лихорадочно паковать вещи.


        Три дня спустя я обосновался в деревушке в нескольких милях от древнего поля битвы. А когда поднялась луна, я уже яростно расшвыривал громадную груду осыпающихся камней на вершине холма. Труд был каторжный — теперь, оглядываясь назад, я в толк взять не могу, как его завершил, хотя и работал не покладая рук с восхода луны до рассвета. К тому моменту, как над горизонтом поднялось солнце, я разобрал последний из завалов и глазам моим предстали смертные останки графа Бориса Владинова — лишь несколько жалких осколков раскрошившихся костей. А среди них, раздавленный и бесформенный, лежал ларчик: минули века, но лакировка предохранила его от распада.
        С лихорадочной жадностью я схватил добычу и, снова засыпав бренный прах камнями, поспешил назад: еще не хватало, чтобы подозрительные крестьяне застали меня за занятием, со стороны выглядевшим как святотатство!
        Уже в трактире, в своем номере, я открыл ларец и убедился, что пергамент практически невредим. В придачу в ларце обнаружилось кое-что еще — нечто маленькое и широкое, завернутое в шелк. Мне не терпелось проникнуть в тайну этих пожелтевших страниц, но усталость возобладала над любопытством. С тех пор как я уехал из Штрегойкавара, я глаз не сомкнул, а прибавьте к этому еще и нечеловеческое напряжение предыдущей ночи! Я поневоле был вынужден вытянуться на кровати — и проснулся только с заходом солнца.
        Я торопливо перекусил и сел разбирать в неверном свете свечи аккуратные турецкие буквицы, покрывавшие пергамент. Работа оказалась не из простых: языком я владею неважно, и архаичный стиль изложения частенько ставил меня в тупик. По мере того как я продирался сквозь текст, от отдельных слов и фраз меня бросало в дрожь — и смутно нарастающий ужас подчинял меня своей власти. Усилием воли я целиком сосредоточился на своем занятии, и, по мере того как история прояснялась и принимала все более осязаемую форму, кровь стыла у меня в жилах, волосы вставали дыбом, а язык прилипал к гортани. Мрачное безумие этой адской рукописи словно передавалось внешнему миру, и вот уже звуки ночи — жужжание насекомых и лесные шорохи — уподобились жутким перешептываниям и крадущейся поступи призрачных ужасов, а вздохи ночного ветра сменились бесстыдным, издевательским хихиканьем: то само зло глумилось над людскими душами.
        Наконец, когда в решетчатое окошко просочился серый рассвет, я отложил рукопись, взялся за шелковый сверток и развернул его. И, уставившись на содержимое измученным взглядом, понял: вон оно, последнее доказательство страшной правды — даже если бы достоверность кошмарной рукописи оставляла место сомнениям!
        Я убрал обе богомерзкие находки обратно в ларец и первым делом, еще не отдохнув, не поспав и не поев, насыпал туда же камней и зашвырнул все вместе в самую глубокую пучину Дуная, который, даст бог, унесет эту мерзость обратно в ад, откуда она и явилась.
        Нет, не сон мне привиделся в ночь середины лета в холмах над Штрегойкаваром! Повезло Джастину Джеффри, что он был там при свете дня и ушел своим путем: при виде отвратительной оргии его больной мозг отказал бы еще раньше. Как выдержал мой собственный рассудок, понятия не имею.
        Нет — это был не сон! Я наблюдал гнусный обряд служителей культа, давно умерших, что восстали из ада совершать свои черные ритуалы как встарь: призраки преклонились перед призраком. Ибо ад давно призвал к себе их жуткое божество. Долго, слишком долго таилось оно среди холмов чудовищным пережитком минувшей эпохи, но его богомерзкие когти уже не выхватывают души живых людей, и царство его — это мертвое царство, населенное лишь фантомами тех, кто служил демону в его и в свое время.
        Посредством какой такой богомерзкой алхимии или нечестивого колдовства в ту страшную ночь отворились Врата Ада, мне неведомо, но я видел то, что видел, своими глазами. Знаю и то, что не живые предстали предо мной, ибо на страницах, заполненных аккуратным почерком Селима Бахадура, подробно пересказывалось, что именно он и его солдаты обнаружили в долине Штрегойкавара. Прочел я и о кощунственных непристойностях, что пытка исторгла из уст завывающих служителей культа; и о мрачной черной пещере, затерянной высоко в горах: там потрясенные турки окружили чудовищную, обрюзглую, неуклюжую, похожую на жабу тварь и убили ее с помощью огня и древней стали, от века благословленной Мухаммедом, и заклинаний, что звучали еще в пору юности Аравии. И даже уверенная рука старого Селима дрожала, когда он описывал всесокрушающие предсмертные вопли чудовища, от которых сотрясалась земля,  — умерло оно не одно, но унесло с собою с десяток убийц, причем как именно они погибли, Селим не пожелал либо не смог описать.
        А сидящий на корточках золотой идол из шелкового свертка был точным подобием чудовища. Селим сорвал его с золотой цепочки на шее у зарубленного верховного жреца в маске.
        Благо, что турки прошли по гнусной долине из конца в конец с факелами и доброй сталью! Такие зрелища, как эта оргия под сенью угрюмых темных гор, принадлежат тьме и безднам утраченных миллиардов лет. Нет — не из страха перед жабоподобной тварью вздрагиваю я по ночам! Чудовище надежно заперто в аду вместе со своею тошнотворной ордой и свободу обретает лишь на час в самую таинственную ночь в году, как я убедился своими глазами. А из паствы его не осталось ни души.
        Нет, лишь от осознания того, что некогда подобные твари по-звериному подбирались к людским душам,  — вот отчего на лбу у меня выступает холодный пот; и страшусь я снова перелистать страницы кошмарной книги фон Юнцта. Ибо теперь постиг я его повторяющуюся фразу — ключи!  — вечность! Ключи к Внешним Вратам — связи с отвратительным прошлым и — кто знает?  — с отвратительными сферами настоящего. Теперь я понимаю, почему в лунном свете утесы так походят на бастионы и почему одержимый кошмарами племянник трактирщика видел во сне Черный Камень как шпиль на исполинском черном замке. Если когда-либо среди этих гор начнутся раскопки, то под маскирующими склонами обнаружатся невероятные находки. Ибо пещера, куда турки загнали эту… тварь — на самом деле никакая не расселина в камне; и я с дрожью воображаю себе гигантскую пропасть веков, что, должно быть, разверзлась между нашим временем и той эпохой, когда земля сотрясалась и волною извергала из себя эти синие горы, и скалы, воздвигшись, погребли под собою немыслимые вещи. И да не попытается никто выкорчевать чудовищный шпиль, что люди называют Черным        Ключ! О да, это Ключ, символ позабытого ужаса. Ужас этот сгинул в преддверии ада, откуда некогда выполз неизъяснимой мерзостью при черном рассвете земли. Но как насчет других дьявольских порождений, на которые намекает фон Юнцт? Взять вот хоть чудовищную руку, задушившую автора! С тех пор как я прочел заметки Селима Бахадура, я безоговорочно верю всему, что написано в Черной книге. Человек не всегда был хозяином земли — да является ли им и сейчас?
        Снова и снова одолевает меня неотвязная мысль: а ведь если такое кошмарное существо, как Хозяин Монолита, неким образом пережило свою собственную неописуемо далекую эпоху так надолго, что за безымянные призраки, возможно, еще таятся в темных укрывищах мира?



        Фрэнк Белкнап Лонг[Рассказ впервые опубликован в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в марте 1929 г.]
        Гончие Тиндалоса

        I

        — Рад, что ты зашел,  — сказал Чалмерс.
        Он сидел у окна, белый как полотно. У самого его локтя оплывали две высокие свечи, озаряя нездоровым янтарным светом длинный нос и слегка скошенный подбородок хозяина. В своей квартире Чалмерс не терпел ничего современного. Душою средневековый аскет, он предпочитал иллюминированные рукописи автомобилям и плотоядно ухмыляющихся каменных горгулий — радио и арифмометрам.
        Я пересек комнату, подошел к кушетке, которую он для меня заблаговременно расчистил, по пути скользнул взглядом по его рабочему столу и, к вящему своему изумлению, обнаружил, что Чалмерс изучает математические формулы знаменитого современного физика и уже исписал множество листов тонкой желтой бумаги странными геометрическими знаками.
        — Эйнштейн и Джон Ди — странные соседи,  — обронил я, переводя взгляд с математических схем на шестьдесят — семьдесят редкостных томов, составлявших его необычную маленькую библиотеку.
        Плотин[23 - Плотин — античный философ-идеалист III в. и. э., основатель неоплатонизма.] и Эммануил Мосхопулос,[24 - Эммануил Мосхопулос — византийский автор XV в., одним из первых писал о магическом квадрате.] святой Фома Аквинский[25 - Фома Аквинский (1225-1274)  — философ и теолог, систематизатор ортодоксальной схоластики, связал христианское вероучение с философией Аристотеля, сформулировал пять доказательств бытия Бога.] и Френикль де Бесси[26 - Бернар Френикль де Бесси (1605-1675)  — французский математик, член Парижской академии наук; занимался теорией чисел и учением о соединениях.] стояли бок о бок в мрачном книжном шкафу черного дерева, а кресла, стол и бюро были завалены брошюрами про средневековое колдовство, ведовство и черную магию и все те дерзновенные прелести, от которых отрекается современный мир.
        Чалмерс, подкупающе улыбаясь, подал мне папиросу на подносе, покрытом прихотливой резьбой.
        — Только сейчас начинаем мы понимать,  — промолвил он,  — что древние алхимики и колдуны были на две трети правы, в то время как этот ваш современный биолог и материалист на девять десятых заблуждается.
        — Да ты всегда насмехался над современной наукой,  — не без досады отозвался я.
        — Скорее, над научным догматизмом,  — парировал он.  — Я — неисправимый бунтарь, поборник оригинальности, паладин проигранных битв, вот потому и взялся опровергнуть заключения современных биологов.
        — А как же Эйнштейн?  — напомнил я.
        — Жрец трансцендентной математики!  — благоговейно прошептал он.  — Эйнштейн — глубокий мистик, исследователь великого непознанного.
        — То есть всецело ты науку не презираешь?
        — Как можно!  — запротестовал он.  — Я всего лишь не доверяю научному позитивизму последних пятидесяти лет — позитивизму Геккеля,[27 - Эрнст Г. Ф. А. Геккель (1834-1919)  — немецкий естествоиспытатель, философ, медик и зоолог. Автор термина «экология»; разработал теорию происхождения многоклеточных, построил первое генеалогическое древо животного царства.] и Дарвина,[28 - Чарльз Р. Дарвин (1809-1882)  — английский натуралист и путешественник, автор труда «Происхождение видов», создатель теории естественного отбора как основного объяснения эволюции.] и мистера Бертрана Рассела.[29 - Бертран А. У. Рассел(1872-1970)  — английский математики философ, автор множества работ в области математической логики.] Я считаю, что биология, увы ей, так и не сумела объяснить тайну происхождения и предназначения человека.
        — Дай им время,  — увещевал я.
        Глаза Чалмерса вспыхнули.
        — Друг мой, твой каламбур гениален,  — прошептал он.  — Дать им время. Именно это я и намерен сделать. Но ваш брат современный биолог над временем лишь потешается. У него есть ключ, да только он упрямо отказывается им воспользоваться. А по сути дела, что мы знаем о времени? Эйнштейн верит, что время — относительно, что его можно истолковать в терминах пространства — пространства искривленного. Но надо ли на том останавливаться? Когда математики не оправдали наших ожиданий, нельзя ли двинуться дальше с помощью интуиции?
        — Ты ступаешь на зыбкую почву,  — отозвался я.  — Именно этой ловушки настоящий исследователь избегает. Вот почему современная наука прогрессирует столь медленно. Она не признает ничего, что невозможно наглядно продемонстрировать. Но ты…
        — Я готов прибегнуть к гашишу, опиуму, к любому наркотику. Я готов уподобиться восточным мудрецам. Может быть, тогда я смогу постичь…
        — Что?
        — Четвертое измерение.
        — Теософская чушь!
        — Может быть. Но я верю, что наркотики расширяют человеческое сознание. Уильям Джеймс,[30 - Уильям Джеймс (1842-1910)  — американский философ и психолог, один из основателей прагматизма и функционализма.] кстати, со мной согласен. А я тут открыл кое-что новое.
        — Новый наркотик?
        — Много веков назад это снадобье использовали китайские алхимики, но на Западе оно практически неизвестно. Его сверхъестественные свойства просто поразительны. Я убежден, что с его помощью и с помощью моих математических познаний я сумею отправиться назад в прошлое.
        — Не понимаю.
        — Время — это всего лишь наше несовершенное восприятие одного из новых измерений пространства. И время, и движение — не более чем иллюзии. Все, что существовало от начала мира, существует и сейчас. События, произошедшие на этой планете много веков назад, продолжают существовать в ином измерении пространства. События, что произойдут много веков спустя, уже существуют. Мы не в силах воспринять их бытие, поскольку не можем войти в то измерение пространства, что их содержит. Человеческие существа, какими мы их знаем,  — это всего лишь частицы, бесконечно малые частицы единого грандиозного целого. Каждый человек связан со всей жизнью, которая предшествовала ему на нашей планете. Все его предки — часть его самого. Лишь время отделяет человека от его праотцев, а время — это иллюзия, его не существует.
        — Кажется, начинаю понимать,  — пробормотал я.
        — Для моих целей будет вполне достаточно, если у тебя сложится хотя бы приблизительное представление о том, к чему я стремлюсь. Я мечтаю сорвать с глаз завесу иллюзии, наброшенную временем, и увидеть начало и конец.
        — И ты полагаешь, это новое снадобье тебе поможет?
        — Уверен, что да. А еще я хочу, чтобы мне помог ты. Я намерен принять снадобье прямо сейчас, не откладывая. Я не могу ждать, я должен увидеть.  — Глаза его странно заблестели.  — Я возвращаюсь назад, назад сквозь время…
        Чалмерс поднялся, подошел к камину. Обернулся ко мне; на его раскрытой ладони лежала маленькая квадратная коробочка.
        — Здесь у меня пять гранул снадобья «Ляо». Им пользовался китайский философ Лао-цзы, под его воздействием он созерцал Дао. Дао — самая загадочная из сил мира; она окружает и пронизывает собою все сущее; она содержит в себе зримую вселенную и все, что мы называем реальностью. Тот, кто постиг тайны Дао, ясно видит все, что было и будет.
        — Чушь!  — фыркнул я.
        — Дао похож на громадного зверя, что лежит недвижно, а в его необъятном теле содержатся все миры нашей вселенной, настоящее, прошлое и будущее. Мы видим части великого чудовища сквозь щель, именуемую временем. С помощью этого снадобья я расширю щель. И узрю великую картину жизни, громадину-зверя во всей его целостности.
        — А мне что прикажешь делать?
        — Наблюдать, друг мой. Наблюдать и записывать. А если я зайду слишком далеко назад, верни меня в реальность. Ты сможешь привести меня в сознание, резко встряхнув за плечи. Если тебе покажется, что я страдаю от сильной физической боли, пробуждай меня немедленно.
        — Чалмерс,  — увещевал я,  — отказался бы ты от этого эксперимента! Ты чертовски рискуешь. Я не верю ни в какое четвертое измерение и категорически не верю в Дао. И решительно не одобряю этих твоих опытов с неизвестными наркотиками.
        — Я знаю свойства этого вещества,  — уверял он.  — Я отлично знаю, как именно оно воздействует на человеческий организм, и знаю, чем оно опасно. Риск заключен не в самом препарате. Я боюсь одного: заплутать во времени. Видишь ли, я поспособствую действию снадобья. Перед тем как проглотить гранулу, я целиком сосредоточусь на геометрических и алгебраических символах, которые набросал вот здесь, на бумаге.  — Он взял с колен математические схемы.  — Я подготовлю свой разум к путешествию во времени. Я приближусь к четвертому измерению в сознательном состоянии и только потом приму наркотик, который позволит мне задействовать сверхъестественные способности восприятия. Прежде чем я войду в мир снов и грез восточного мистика, я заручусь всей математической помощью, которую только может предложить современная наука. Эти математические познания, этот сознательный подход непосредственно к постижению четвертого измерения времени многократно усилит воздействие снадобья. Наркотик откроет передо мною потрясающие новые горизонты — математическая подготовка поможет мне воспринять их через интеллект. Я столько раз
провидел четвертое измерение во сне — эмоционально, интуитивно!  — однако наяву никогда не мог вспомнить, какие сверхъестественные красоты открывались мне на единый миг. Но надеюсь, с твоей помощью мне это удастся. Ты запишешь все, что я стану говорить, будучи под влиянием снадобья. Неважно, сколь странной или невнятной станет моя речь,  — ты, главное, ничего не упусти. Когда я очнусь, то, возможно, смогу дать ключ ко всему таинственному и невероятному. Не уверен, что преуспею, но если вдруг получится,  — и глаза его вспыхнули странным светом,  — время перестанет для меня существовать!
        Чалмерс резко сел.
        — Я приступаю к эксперименту немедленно. Будь добр, встань вон там, у окна, и наблюдай. У тебя ручка найдется?
        Я мрачно кивнул и достал из верхнего жилетного кармана бледно-зеленый «уотерман».
        — А блокнот, Фрэнк?
        Я застонал и вытащил записную книжку.
        — Я решительно возражаю против этого твоего эксперимента,  — пробормотал я.  — Ты страшно рискуешь.
        — Не будь старой ослицей!  — фыркнул Чалмерс.  — Никакие твои доводы меня уже не остановят. Прошу тебя, помолчи, пока я изучаю эти схемы.
        Он поднес листки к самым глазам и принялся вдумчиво в них вчитываться. Я не сводил глаз с часов на каминной полке, они отсчитывали секунды, и странный ужас все сильнее сжимал мне сердце, так что я задыхался. Внезапно тиканье смолкло, и в это самое мгновение Чалмерс проглотил наркотик. Я вскочил на ноги, шагнул к нему, но он взглядом велел мне не вмешиваться.
        — Часы встали,  — прошептал он.  — Силы, что их контролируют, одобряют мой эксперимент. Время остановилось — и я принял снадобье. Не дай мне, Господи, сбиться с пути.
        Чалмерс закрыл глаза и откинулся на спинку дивана. В лице его не осталось ни кровинки, он тяжело дышал. Было ясно, что снадобье стремительно действует.
        — Темнеет,  — пробормотал он.  — Запиши это. Темнеет; знакомые предметы меблировки бледнеют и тают. Я еще различаю их смутно сквозь сомкнутые веки, но они с каждой секундой блекнут и исчезают.
        Я встряхнул ручку, чтобы лучше писала, и принялся быстро стенографировать под диктовку.
        — Я покидаю комнату. Стены растворяются, знакомых предметов я уже не вижу. Однако же твое лицо по-прежнему передо мной. Надеюсь, ты все записываешь. Кажется, я вот-вот совершу гигантский прыжок — прыжок сквозь пространство. Или, может статься, сквозь время. Не знаю, не уверен. Все темно, все размыто.
        Чалмерс посидел немного молча, уронив голову на грудь. И вдруг словно окаменел. Веки его дрогнули, глаза открылись.
        — Господь милосердный!  — воскликнул он.  — Я вижу!
        Он рванулся вперед, неотрывно глядя на противоположную стену. Но я знал: смотрит он за пределы стены, и меблировка комнаты для него уже не существует.
        — Чалмерс!  — закричал я.  — Чалмерс, тебя разбудить?
        — Ни за что!  — взвизгнул он.  — Я вижу все! Все миллиарды жизней, что предшествовали мне на этой планете, проходят перед моими глазами. Я вижу людей всех эпох, всех рас, всех цветов кожи. Они сражаются, убивают, строят, танцуют, поют. Сидят вокруг примитивных костров в необитаемых серых пустынях и летают по воздуху на монопланах. Бороздят моря в каноэ из древесной коры и на борту громадных пароходов; малюют бизонов и мамонтов на стенах темных пещер и покрывают гигантские полотна причудливыми футуристическими узорами. Я наблюдаю за миграциями с Атлантиды. Я наблюдаю за миграциями с Лемурии. Я вижу древние расы — чужеродная орда чернокожих карликов захлестнула Азию; сутулые, кривоногие неандертальцы бесстыдно рыщут по Европе из конца в конец. Я вижу, как ахейцы хлынули на греческие острова; вижу грубые истоки эллинской культуры. Я в Афинах, и Перикл еще юн. Я ступаю на землю Италии. Участвую в похищении сабинянок, марширую вместе с имперскими легионами. Благоговейный трепет объял меня при виде плывущих мимо громадных знамен; земля трясется под поступью победителей-гастатов.[31 - Гастаты (от лат.
hastati — «копейщики»)  — воины авангарда тяжелой пехоты римского легиона в IV-II вв. до н. э.] Тысячи нагих рабов простерлись передо мною в пыли — я проплываю мимо в паланкине из золота и слоновой кости, влекомом черными как ночь фиванскими быками, девушки с цветами кричат: «Аве, цезарь!» — а я улыбаюсь и благосклонно киваю. А теперь я и сам — раб на мавританской галере. Наблюдаю за постройкой грандиозного собора. Камень за камнем, собор возносится все выше, а я на протяжении многих месяцев и лет стою и слежу, как каждый новый камень ложится на место. Я распят головой вниз — меня сжигают на кресте в благоухающих тимьяном садах Нерона; со снисходительным презрением я наблюдаю за работой пыточных дел мастеров в застенках инквизиции.
        Я вступаю в святая святых; вхожу в храмы Венеры. Благоговейно преклоняю колена перед Великой Матерью и осыпаю монетами нагие колени священных куртизанок, что сидят с закрытыми покрывалом лицами в рощах Вавилона. Прокрадываюсь в елизаветинский театр и вместе с вонючим отребьем аплодирую «Венецианскому купцу». Прохожу вместе с Данте по узким улочкам Флоренции. Встречаю юную Беатриче, край ее платья задевает мои сандалии, я замираю в экстазе. Я — жрец Изиды, моя магия повергает в изумление народы. Симон Волхв[32 - Симон Волхв — современник апостолов, основатель существовавшей до III в. гностической секты симониан; родоначальник гностицизма. Упоминается, в частности, в Книге Деяний святых апостолов (8:9-24).] преклоняет передо мною колена и молит о помощи, фараон трепещет при моем приближении. В Индии я беседую с Учителями и с криками убегаю от них, ибо их откровения — что соль на кровоточащую рану.
        Я все воспринимаю одновременно. Вижу все со всех сторон; я — часть кишащих вокруг меня миллиардов. Я существую во всех людях, и все они существуют во мне. Я прозреваю всю историю человечества в едином мгновении — как прошлое, так и настоящее.
        Просто-напросто напрягая зрение, я могу заглянуть все глубже, все дальше в прошлое. Теперь я иду назад через странные кривые и углы. Кривые и углы множатся вокруг меня. Сквозь кривые я прозреваю обширные сегменты времени. Есть время кривых и время углов. Существа, обитающие в угольном времени, не могут проникнуть во время искривленное. Все это очень странно.
        Я все дальше углубляюсь в прошлое. Человек исчез с лица земли. Громадные рептилии притаились под гигантскими пальмами или плавают в мерзкой черной воде зловещих озер. А теперь исчезли и рептилии. На земле животных не осталось, но под водой — я их ясно вижу!  — над гниющей растительностью медленно проплывают темные силуэты.
        Эти силуэты становятся все примитивнее и проще. Теперь это уже просто отдельные клетки. Повсюду вокруг меня углы — странные углы, подобных которым на земле нет. Мне отчаянно страшно.
        Есть бездна бытия, непостижная для человека…
        Я глядел во все глаза. Чалмерс вскочил на ноги и стал беспомощно жестикулировать руками.
        — Я прохожу сквозь сверхъестественные углы, я приближаюсь к… о, нестерпимый кошмар!
        — Чалмерс!  — закричал я.  — Не пора ли мне вмешаться?
        Он быстро поднес правую руку к лицу, словно заслоняясь от страшного зрелища.
        — Нет, пока еще нет!  — прохрипел он.  — Я пойду дальше. Я должен видеть… что… лежит… за пределами…
        Лоб его заливал холодный пот, плечи судорожно подергивались.
        — За пределами жизни есть…  — лицо его побелело от ужаса,  — есть твари, которых я не в силах рассмотреть. Они медленно движутся сквозь углы. Они бестелесны — и неспешно проплывают через неописуемые углы.
        И тут я почувствовал вонь. Вонь резкую, невыразимую и такую тошнотворную, что мне сделалось дурно. Я быстро метнулся к окну и распахнул его настежь. Когда же я вернулся к Чалмерсу и заглянул в его глаза, я чуть не потерял сознание.
        — Сдается мне, они меня почуяли!  — завизжал он.  — Они медленно поворачивают в мою сторону…
        Чалмерса била неудержимая дрожь. Он принялся хватать руками воздух. Затем ноги под ним подломились, и он рухнул лицом вперед, постанывая и пуская слюни. Я молча наблюдал, как он с трудом тащится по полу. Ничего человеческого в нем уже не осталось. Зубы оскалены, в уголках губ выступила пена.
        — Чалмерс!  — закричал я.  — Прекрати! Прекрати это, слышишь?
        Словно в ответ на мои увещевания, он принялся издавать хриплые конвульсивные звуки, больше всего похожие на лай, и, отвратительно извиваясь, пополз по кругу. Я нагнулся, схватил его за плечи. Встряхнул — яростно, отчаянно. Он извернулся, куснул меня за запястье. Мне сделалось дурно от ужаса, но я не смел выпустить беднягу, опасаясь, как бы он не убился в приступе ярости.
        — Чалмерс,  — уговаривал я его,  — перестань, право же, перестань. В этой комнате тебе ничто не повредит. Понимаешь?
        Я продолжал трясти Чалмерса за плечи и увещевать, и постепенно безумие его оставило, лицо прояснилось. Конвульсивно содрогаясь всем телом, он рухнул бесформенной грудой на китайский ковер. Я отнес его на диван и уложил. Лицо Чалмерса исказилось от немой боли; я видел, что он все еще пытается вырваться из-под власти страшных воспоминаний.
        — Виски,  — пробормотал он.  — Бутылка в комоде под окном — в верхнем левом ящике.
        Я протянул ему бутылку. Чалмерс вцепился в нее крепко-накрепко, аж костяшки пальцев посинели.
        — Они меня чуть не сцапали,  — выдохнул он. Осушил бодрящий напиток жадными глотками, и постепенно щеки его порозовели.
        — Этот твой наркотик — дьявольское зелье!  — проворчал я.
        — Не в наркотике дело,  — простонал он.
        Безумный блеск в его глазах угас, но он по-прежнему выглядел человеком пропащим.
        — Они почуяли меня во времени,  — всхлипнул он.  — Я забрел слишком далеко.
        — Какие такие они?  — спросил я, подлаживаясь под его тон.
        Чалмерс подался вперед, стиснул мою руку. Его била неудержимая дрожь.
        — Никакими словами их не опишешь!  — хриплым шепотом поведал он.  — Они смутно отображены в мифе о Падении и в непристойных образах, что выгравированы на древних табличках. У греков для них было свое название, маскирующее их гнусную суть. Древо, змей и яблоко — вот туманные символы самой кошмарной из тайн.
        Голос его сорвался на визг.
        — Фрэнк, Фрэнк, страшное, неописуемое деяние было совершено в начале начал. До начала времени — деяние, а от преступления…
        Он вскочил на ноги и принялся лихорадочно расхаживать по комнате.
        — Деяния мертвых движутся сквозь углы в темных закоулках времени. Они одержимы голодом и жаждой!
        — Чалмерс,  — увещевал я его.  — Мы живем в третьем десятилетии двадцатого века!
        — Они тощие, алчные!  — выкрикивал он.  — Гончие Тиндалоса!
        — Чалмерс, может, мне врачу позвонить?
        — Врач мне уже не поможет. Это кошмары души, и однако ж,  — он закрыл лицо руками и застонал,  — они настоящие, Фрэнк. Я видел их — на один-единственный страшный миг. На краткое мгновение я оказался по ту сторону. Я стоял на тусклых серых берегах за пределами времени и пространства. В жутком свете, который на самом деле не свет, в кричащем безмолвии я видел их.
        Все зло вселенной сосредоточено в их поджарых, изголодавшихся телах. Да есть ли у них тела? Я видел их лишь секунду, я не могу быть уверен. Но я слышал их дыхание. Это неописуемо, но на миг я ощутил их дыхание на своем лице. Они повернули в мою сторону, и я с криком бежал прочь. За одно-единственное краткое мгновение — с криком бежал сквозь время. Бежал сквозь квинтиллионы лет.
        Но они меня почуяли. Люди пробуждают в них космический голод. Мы спаслись ненадолго от скверны, что окружает их кольцом. Они жаждут нашей чистой, непорочной составляющей, которая берет начало в незапятнанном деянии. Некая часть нас осталась незатронута деянием, ее-то они и ненавидят. Но не воображай, что они — зло в буквальном, прозаическом смысле этого слова. Они — за пределами ведомого нам добра и зла. Они — то, что в начале начал отпало от чистоты. Через деяние они стали воплощением смерти, вместилищем всего нечистого. Но они не есть зло в нашем представлении, потому что в сферах, в которых они обитают, нет мысли, нет морали, нет правды и неправды в нашем понимании. Есть лишь чистое и нечистое. Нечистое находит выражение в углах; чистое — в кривых. Человек — точнее, та его часть, что непорочна,  — восходит к кривизне. Не смейся. Это я буквально.
        Я поднялся на ноги, отыскал свою шляпу.
        — Чалмерс, мне тебя страшно жаль,  — проговорил я, направляясь к двери.  — Но я не намерен оставаться здесь далее и слушать подобный вздор. Я пришлю к тебе своего врача. Это славный, добродушный старик, он не обидится, даже если ты пошлешь его ко всем чертям. Но надеюсь, ты все же прислушаешься к его советам. Неделя отдыха в хорошем санатории пойдет тебе куда как на пользу.
        Спускаясь по лестнице, я слышал его смех, но смех этот звучал столь безрадостно, что я не сдержал слез.



        II

        Когда Чалмерс позвонил мне на следующее утро, моим первым побуждением было тут же бросить трубку. Просьба его показалась столь необычной, а в голосе звенела такая истерика, что я устрашился, как бы от общения с ним и самому не сойти с ума. Но в искренности его горя я усомниться не мог, и когда Чалмерс окончательно сломался и зарыдал в трубку, я решил, что выполню его просьбу.
        — Хорошо,  — заверил я его.  — Я сейчас же приеду и привезу гипс.
        По пути к Чалмерсу я завернул в строительный магазин и купил двадцать фунтов гипса. Когда я переступил порог комнаты, друг мой, скорчившись под окном, неотрывно наблюдал за противоположной стеной: глаза его лихорадочно блестели от страха. Завидев меня, Чалмерс поднялся и выхватил пакет с гипсом: подобная жадность поразила меня и ужаснула. Он загодя избавился от всей мебели, и опустевшая комната являла собою безотрадное зрелище.
        — Есть шанс, что нам удастся сбить их со следа!  — воскликнул Чалмерс.  — Но нельзя терять ни минуты. Фрэнк, в прихожей есть стремянка. Тащи ее скорее. А потом — ведро воды.
        — Зачем?  — не понял я.
        Он резко развернулся; лицо его горело.
        — Чтобы развести гипс, ты, дурень!  — заорал он.  — Развести гипс и уберечь наши тела и души от неизъяснимой скверны. Развести гипс и спасти мир от… Фрэнк, их ни за что нельзя впускать!
        — Кого?  — пробормотал я.
        — Гончих Тиндалоса!  — прошептал Чалмерс.  — Они могут добраться до нас только сквозь углы. Значит, все углы из комнаты надо убрать. И я замажу все углы, все щели. Нужно сделать так, чтобы комната изнутри уподобилась сфере.
        Я видел: спорить с ним бесполезно. Я принес стремянку, Чалмерс развел гипс, и на протяжении трех часов мы работали не покладая рук. Мы замазали все четыре угла, места стыка пола и стен, стен и потолка и скруглили резкие углы оконной ниши.
        — Я не покину пределов этой комнаты до тех пор, пока они не вернутся в свое время,  — сообщил Чалмерс, когда труды наши были закончены.  — Как только эти твари обнаружат, что след уводит сквозь кривые, они уберутся прочь. Возвратятся — изголодавшиеся, рычащие, ненасытные, к скверне, что была в начале, до времени и за пределами пространства.
        Чалмерс любезно кивнул и зажег сигарету.
        — С твоей стороны было очень великодушно мне помочь,  — поблагодарил он.
        — Чалмерс, а с врачом ты все-таки не хочешь посоветоваться?  — уговаривал я его.
        — Возможно, завтра,  — пробормотал он.  — А сейчас я должен наблюдать и ждать.
        — Чего ждать?  — не отступался я.
        Чалмерс улыбнулся бледной улыбкой.
        — Я знаю, ты считаешь, что я рехнулся,  — промолвил он.  — Ум у тебя острый, но приземленный, ты не в состоянии представить себе организм, существование которого не зависит от силы и материи. Но не приходило ли тебе в голову, друг мой, что сила и материя — это всего лишь преграды для восприятия, возведенные временем и пространством? Когда знаешь, как знаю я, что время и пространство тождественны и что и то и другое обманчиво, поскольку они — лишь несовершенные проявления высшей реальности, то уже и не ищешь в зримом мире объяснения тайне и ужасу бытия.
        Я поднялся и направился к двери.
        — Прости,  — закричал мне вслед Чалмерс.  — Я не хотел тебя обидеть. Ты наделен высочайшим интеллектом, но я — я наделен интеллектом сверхчеловеческим. То, что я сознаю твою ограниченность, это только естественно.
        — Звони, если понадоблюсь,  — бросил я и спустился по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки за раз.  — Сейчас же пришлю своего врача,  — пробормотал я себе под нос.  — Он — безнадежный маньяк, и одному Господу известно, что случится, если о нем немедленно не позаботятся.



        III

        Ниже в сокращении приводятся две статьи из «Партриджвилль газетт» от 3 июля 1928 г.


«ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ В ДЕЛОВОМ КВАРТАЛЕ

        Сегодня в два часа ночи в результате землетрясения необычайной силы разбились несколько витрин на Сентрал-сквер и полностью вышли из строя система электроснабжения и трамвайные линии. Подземные толчки ощущались и на отдаленных окраинах; полностью разрушена колокольня Первой баптистской церкви на Эйнджелл-хилл (спроектированной Кристофером Реном в 1717 году).
        Пожарные пытаются погасить пламя, что грозит уничтожить Партриджвилльский клеевой завод. Мэр обещает провести расследование; принимаются безотлагательные меры по выяснению, кто именно несет ответственность за эти разрушения».

«ПИСАТЕЛЬ-ОККУЛЬТИСТ УБИТ НЕИЗВЕСТНЫМ ГОСТЕМ

        Страшное преступление на Сентрал-сквер

        Смерть Халпина Чалмерса окружена тайной. Сегодня в девять утра в пустой комнате над ювелирным магазином Смитвика и Айзека (Сентрал-сквер, 24) было обнаружено тело писателя и журналиста Халпина Чалмерса. Проведенное расследование показало, что комната была сдана вместе с меблировкой мистеру Чалмерсу 1 мая и что он сам избавился от мебели две недели назад. Чалмерс — автор нескольких заумных книг на оккультные темы и член Гильдии библиографов. Прежде он проживал в Бруклине, город Нью-Йорк.
        В семь утра мистер Л. И. Хэнкок, занимающий квартиру напротив комнаты Чалмерса в заведении Смитвика и Айзека, открыл дверь, чтобы впустить кошку и забрать утренний выпуск "Партриджвилль газетт", и почувствовал странный запах. Он описывает пресловутый запах как в высшей степени едкий и тошнотворный и свидетельствует, что вблизи комнаты Чалмерса вонь ощущалась настолько сильно, что ему пришлось зажать нос.
        Мистер Хэнкок уже возвращался к себе, как вдруг ему пришло в голову, что мистер Чалмерс, чего доброго, случайно позабыл выключить газ на кухне. Изрядно встревожившись при этой мысли, он решил выяснить, в чем дело, и когда на повторный стук в дверь мистера Чалмерса ответа не последовало, он поставил в известность коменданта. Последний открыл дверь с помощью запасного ключа и в сопровождении мистера Хэнкока быстро проследовал в комнату мистера Чалмерса. Мебель в комнате отсутствовала, и мистер Хэнкок свидетельствует, что когда он впервые окинул взглядом пол, в груди у него похолодело, а комендант, не говоря ни слова, подошел к открытому окну и глядел на противоположную стену пять минут кряду.
        Чалмерс лежал на спине посреди комнаты — совершенно голый. Его грудь и руки были покрыты характерным голубоватым гноем или слизью. Голова гротескно покоилась на груди — полностью отделенная от тела. Лицо — искажено, разодрано, страшно изуродовано. Следов крови нигде не было.
        Сама комната являла собою поразительное зрелище. Места стыков стен, потолка и пола были густо замазаны гипсом, но тут и там куски гипса пошли трещинами и отвалились, и кто-то разложил осколки на полу вокруг мертвого тела, образовав правильный треугольник.
        Рядом с телом обнаружились листки обугленной желтой бумаги, испещренные фантастическими геометрическими знаками и символами, и тут же — несколько в спешке нацарапанных фраз. Текст с трудом поддавался прочтению, но содержание оказалось настолько бессмысленным, что никакого ключа к поимке преступника не давало. "Я слежу и жду,  — писал Чалмерс.  — Сижу у окна, наблюдаю за стенами и потолком. Не верю, что они до меня доберутся, но надо опасаться доэлей. Чего доброго, доэли помогут им прорваться сюда. Сатиры тоже прийти на помощь не откажутся, а эти умеют продвигаться сквозь алые круги. Греки знали способы помешать им. Страшно жаль, что мы столь многое позабыли".
        На другом листке — том, что обуглился сильнее прочих из семи или восьми обрывков, обнаруженных сержантом уголовной полиции Дугласом (из Партриджвилльского резерва),  — было нацарапано следующее:
        "Господь милосердный, гипс осыпается! Страшный толчок сокрушил гипс, и он сыплется! Чего доброго, землетрясение! Такого я предвидеть не мог. В комнате темнеет. Надо позвонить Фрэнку. Но успеет ли он приехать вовремя? Попробую. Буду повторять вслух формулу Эйнштейна. Я… Господи, они прорываются! Прорываются! В углах комнаты клубится дым. Их языки… аххххх…"
        По мнению сержанта Дугласа, Чалмерс был отравлен каким-то неведомым химикатом. Сержант послал образцы странной синей слизи, обнаруженной на теле Чалмерса, в Партриджвилльскую химическую лабораторию и надеется, что ответ ученых прольет новый свет на одно из самых загадочных убийств за последние годы. Доподлинно установлено, что вечером непосредственно перед землетрясением Чалмерс принимал гостя: его сосед, проходя мимо комнаты Чалмерса по пути к лестнице, отчетливо слышал приглушенный гул голосов. Подозрение падает на неизвестного посетителя; полиция делает все возможное, чтобы установить его личность».

        IV

        Отчет Джеймса Мортона, химика и бактериолога:



«Уважаемый мистер Дуглас!

        Касательно жидкости, посланной мне на анализ, скажу, что ничего удивительнее в жизни не исследовал. Она похожа на живую протоплазму, но в ней отсутствуют особые вещества, известные под названием "энзимы". Энзимы являются катализатором химических реакций, происходящих в живых клетках, а когда клетка умирает, энзимы разлагают ее посредством гидролизации. Без энзимов протоплазма обладала бы неиссякаемой жизнеспособностью, то есть бессмертием. Энзимы — это, так сказать, негативные компоненты одноклеточного организма, которые являются основой всей жизни. То, что живая материя может существовать без энзимов, биологи категорически отрицают. И однако ж субстанция, которую вы мне прислали, живая, а между тем в ней отсутствуют эти "неотъемлемые" составляющие. Господь милосердный, сэр, вы сознаете, что за потрясающие новые горизонты перед нами открываются?»

        V

        Выдержка из книги «Тайный наблюдатель» за авторством покойного Халпина Чалмерса:


        «Что, если параллельно известной нам жизни существует и другая жизнь — жизнь, которая не умирает, которая не содержит в себе элементов, уничтожающих нашу жизнь? Возможно, в другом измерении есть сила иная, нежели та, что дает начало нашей жизни. Возможно, эта сила испускает энергию или что-то похожее на энергию, которая распространяется из своего неведомого измерения к нам и порождает новую форму клеточной жизни. Никто не знает, что эта новая клеточная жизнь действительно существует в нашем измерении. Но я-то видел ее проявления. Я разговаривал с ними. У себя в комнате, ночью, я беседовал с доэлями. А во сне видел их создателя. Я стоял на сумеречном берегу за пределами времени и материи и видел это. Оно движется сквозь странные кривые и неописуемые углы. В один прекрасный день я отправлюсь в путешествие сквозь время и встречусь с ним лицом к лицу».

        Фрэнк Белкнап Лонг[Рассказ впервые опубликован в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в июле 1928 г.]
        Мозгоеды

        Крест — это не пассивная сила. Он защищает чистых сердцем и часто являлся в воздухе над нашими собраниями, приводя в замешательство и рассеивая силы Тьмы.
«Некрономикон» Джона Ди

        I

        Ужас явился в Партриджвилль под покровом слепого тумана.
        Весь день густые испарения с моря клубились и вихрились над фермой; комната, где мы сидели, сочилась сыростью. Туман спиралями пробирался под дверь, его длинные влажные пальцы ласкали мне волосы до тех пор, пока с них не закапало. Квадратные стекла окон росой заволокла влага; вязкий, промозглый воздух дышал леденящим холодом.
        Я угрюмо глядел на своего приятеля. Устроившись спиной к окну, он лихорадочно писал. Он был высок, худощав, несоразмерно широкоплеч и слегка сутулился. В профиль лицо его выглядело весьма впечатляюще: необыкновенно широкий лоб, длинный нос, чуть выступающий вперед подбородок — эти энергичные и вместе с тем чуткие черты наводили на мысль о натуре, буйное воображение которой усмирялось скептическим и воистину зашкаливающим интеллектом.
        Мой друг сочинял рассказы. Писал он ради собственного удовольствия, не считаясь с современными вкусами, так что опусы его были довольно необычны. Они привели бы в восторг По,[34 - Эдгар Аллан По (1809-1849)  — американский писатель-романтик и поэт, классик детективной новеллы и «новеллы ужасов».] а также и Готорна,[35 - Натаниэль Готорн (1804-1864)  — американский писатель, романист и автор рассказов на сверхъестественные сюжеты.] и Амброза Бирса,[36 - Амброз Гвиннет Бирс (1842-1913)  — американский писатель, автор юмористических и «страшных» рассказов.] и Вилье де Лиль-Адана.[37 - Филипп Огюст Матиас Вилье де Лиль-Адан (1838-1889)  — французский писатель-символист, мастер «новеллы ужасов».] То были этюды об аномалиях — в мире человеческом, животном и растительном. Он писал о чуждых сферах воображения и ужаса; цвета, и звуки, и запахи, которые он дерзал описывать, никто никогда не видел, не слышал и не обонял в знакомом подлунном мире. Он изображал своих созданий на леденящем душу фоне. Они крались через высокие пустынные леса, через изрезанные горы, ползали по лестницам древних особняков и между
сваями гниющих черных причалов.
        Одна из его повестей, «Дом Червя», сподвигла юного студента из Среднезападного университета искать прибежища в громадном здании красного кирпича, где никто не препятствовал ему сидеть на полу и вопить во весь голос: «О, милая моя прекрасней лилий среди лилей в лилейном вертограде».[38 - О, милая моя прекрасней лилий среди лилей в лилейном вертограде.  — Цитата из стихотворения «Вечерняя песня» Дэвида П. Барнитца («…Се! Всех лилей она была прекрасней — среди лилей в лилейном вертограде…»). Д. П. Барнитц(1878-1901)  — американский поэт, классик поэзии декаданса.] Другая новелла, «Осквернители», будучи опубликована в «Партриджвилль газетт», принесла ему ровно сто десять возмущенных писем от местных читателей.
        Под моим неотрывным взглядом он внезапно перестал писать и покачал головой.
        — Не получается… Надо какой-то другой язык изобрести, что ли. И однако ж я все понимаю эмоционально, интуитивно, если угодно. Если бы мне только удалось как-то выразить то, что мне нужно, в предложении — это нездешнее дыхание бесплотного духа!
        — Ты про какой-то новый ужас?  — полюбопытствовал я.
        Он покачал головой.
        — Для меня — не новый. Я знаю его и ощущаю вот уже много лет — этот запредельный ужас, которого твоему прозаичному мозгу и постичь не под силу.
        — Спасибо за комплимент,  — поблагодарил я.
        — Мозг любого человека прозаичен по определению,  — пояснил мой приятель.  — Это я не в обиду говорю. А призрачные ужасы, что таятся за ним и над ним,  — вот они-то и в самом деле загадочны и страшны. Наш жалкий мозг — да что он знает о вампирических сущностях, которые, возможно, затаились в измерениях более высших, чем наше, или за пределами звездной вселенной? Думаю, иногда они поселяются у нас в головах, наш мозг ощущает их присутствие, а когда они выпускают щупальца и начинают нас зондировать и исследовать, вот тогда-то мы и сходим с ума.
        Теперь он не сводил с меня взгляда.
        — Неужто ты в самом деле веришь в весь этот вздор!  — воскликнул я.
        — Конечно нет.  — Друг мой встряхнул головой и расхохотался.  — Тебе ли не знать, что я, скептик до мозга костей, вообще ни во что не верю? Я всего лишь обрисовал, как поэт реагирует на вселенную. Если человек хочет писать страшные истории и воссоздавать ощущение ужаса, ему полагается верить во все — во все, что угодно. Под «всем, что угодно» я подразумеваю ужас, превосходящий все сущее, ужас, более кошмарный и невероятный, нежели все сущее. Автор должен верить, что во внешнем пространстве водятся твари, которые в один прекрасный день могут спуститься сюда, и наброситься на нас с неутолимой злобой, и уничтожить нас полностью — наши тела, равно как и души.
        — Но эта тварь из внешнего пространства — а как же автор ее опишет, не зная ни ее формы, ни цвета, ни размера?
        — Так описать ее практически невозможно. Это я и попытался сделать — и не преуспел. Может быть, однажды… впрочем, сомневаюсь, что такое вообще достижимо. Но подлинный художник может подсказать, намекнуть…
        — Намекнуть на что?
        — Намекнуть на ужас абсолютно неземной, проявления которого не имеют на Земле аналогов.
        Я был до глубины души озадачен. Мой друг устало улыбнулся и стал развивать свою теорию в подробностях.
        — Даже в самых лучших классических произведениях ужаса и тайны есть нечто прозаичное,  — объяснял он.  — Старушка миссис Радклифф с ее потайными склепами и окровавленными призраками; Мэтьюрин, с его аллегорическими фаустоподобными героическими злодеями и пламенем, пышущим из пасти ада; Эдгар По с его трупами в запекшейся крови и черными котами, с велениями вещего сердца и полуразложившимися Вальдемарами; Готорн, так смешно озабоченный проблемами и ужасами, порожденными всего-навсего грехом человеческим (словно грехи смертных хоть что-нибудь значат для холодного и злобного разума за пределами звезд). Есть, конечно, и современные мастера: Элджернон Блэквуд, который приглашает нас на пиршество высших богов — и демонстрирует нам старуху с заячьей губой за планшеткой для спиритических сеансов и с колодой засаленных карт в руках или нелепый эктоплазм — эманацию вокруг какого-нибудь дурачины-ясновидца; Брэм Стокер с его вампирами и вервольфами — этим наследием традиционных мифов, обрывками средневекового фольклора; Уэллс с его псевдонаучными страшилками, водяными на дне моря, дамами на Луне; и сто
идиотов и еще один, которые без устали строчат истории о привидениях для бульварных журналов,  — что они привнесли в литературу страха? Или мы — не создания из плоти и крови? Это только естественно, что нас повергает в отвращение и трепет вид этой самой плоти и крови в состоянии распада и гниения, когда по ней туда-сюда ползают черви. Это только естественно, что рассказ про покойника щекочет нам нервы, внушает нам страх, и ужас, и омерзение. Да любой дурак умеет пробудить в нас эти эмоции — на самом деле Эдгар По очень мало чего достиг своей леди Ашер и растворяющимися Вальдемарами. Он задействует эмоции простые, естественные, понятные; неудивительно, что читатели на них отзываются. Но разве мы — не потомки варваров? Разве не жили мы некогда в высоких и зловещих лесах, во власти диких зверей, зубастых и клыкастых? Неудивительно, что мы дрожим и ежимся, встречая в литературе темные тени из нашего собственного прошлого. Гарпии, вампиры и вервольфы — что они, как не многократно увеличенные и искаженные гигантские птицы, летучие мыши и свирепые псы, докучавшие нашим предкам, терзавшие наших праотцев? С
помощью таких средств пробудить страх несложно. Несложно напугать читателей пламенем из адской пасти, потому что оно опаляет, иссушает и сжигает плоть,  — а кто не понимает, что такое огонь, кто его не боится? Смертоносные удары, палящий жар, призраки, кошмарные уже в силу того, что их реальные прототипы хищно затаились в темных закоулках нашей наследственной памяти,  — мне осточертели писатели, которые ужасают нас столь жалкими самоочевидными и банальными неприятностями.
        Глаза моего собеседника полыхнули неподдельным негодованием.
        — А если допустить, что есть ужас еще более грозный? Предположим, недобрые твари из иной вселенной решат вторгнуться в нашу? Предположим, мы не в силах их видеть? И даже не чувствуем? Предположим, они — такого цвета, что на Земле неведом, или, скорее, приняли обличья, цвета не имеющие? Предположим, что форма их на Земле также неизвестна? Предположим, они — четырехмерны, пятимерны, шестимерны? Предположим, они стомерны? Предположим, они вообще лишены измерений — и тем не менее они есть? Что нам прикажете делать тогда? Говоришь, в таком случае они для нас все равно что не существуют? Существуют — если причиняют нам боль. Предположим, это не боль жара или холода, ни одна из известных нам болей, но — боль новая? Предположим, они затронут что-то помимо наших нервов — доберутся до нашего мозга неизведанным и страшным способом? Дадут о себе знать новым, странным, невыразимым образом? Что нам делать тогда? Руки у нас будут связаны. Невозможно противостоять тому, чего не видишь и не чувствуешь. Невозможно противостоять тысячемерному созданию. Что, если они проедят к нам путь сквозь пространство?
        Теперь голос его звенел накалом страсти. Куда только подевался скептицизм, провозглашенный мгновение назад!
        — Вот об этом я и пытался написать. Я хотел заставить моих читателей почувствовать и увидеть эту тварь из иной вселенной, из глубин космоса. Я с легкостью могу рассыпать намеки и недосказанности — на это любой дурак способен!  — но мне необходимо на самом деле описать ее. Описать цвет, который цветом не является! Форму, которая на самом деле бесформенна. Вот математик, пожалуй, способен на большее, чем туманные намеки. Я бы ждал от этих тварей странных кривых и углов — а вдохновенный математик в безумном исступлении расчетов смутно провидит нечто подобное. Глупо утверждать, будто математики до сих пор не открыли четвертого измерения. Они его прозревают, то и дело приближаются к нему, то и дело его предвосхищают — но не в состоянии его продемонстрировать. Один мой знакомый математик клянется, будто однажды, устремив головокружительный полет в вышние небеса дифференциального исчисления, лицезрел ни много ни мало как шестое измерение!.. К сожалению, я не математик. Я всего-навсего натура творческая, жалкий дурень, и тварь из открытого космоса от меня неизменно ускользает.
        В дверь громко постучали. Я пересек комнату и отодвинул задвижку.
        — Чего надо?  — спросил я.  — Что случилось?
        — Извиняйте, Фрэнк, что побеспокоил,  — раздался знакомый голос.  — Но мне позарез надо с кем-нибудь потолковать.
        Я узнал худое и бледное лицо моего соседа и отступил в сторону, приглашая его войти.
        — Заходите,  — пригласил я.  — Заходите всенепременно. Мы с Говардом тут про привидения разговорились, и твари, которых мы напридумывали,  — компания не из приятных. Может, вы своими доводами их разгоните.
        Я назвал ужасы Говарда привидениями, чтобы не шокировать моего простодушного соседа. Генри Уэллс был парень дюжий и высокий; войдя в комнату, он словно привнес с собою часть ночи.
        Здоровяк рухнул на диван и обвел нас перепуганным взглядом. Говард отложил книгу, снял и протер очки, нахмурился. К моим буколическим гостям он относился довольно терпимо. Мы прождали с минуту, а затем заговорили все трое — почти одновременно:
        — Мерзопакостная ночка выдалась!
        — Ужас, не так ли?
        — Жуть что такое.
        Генри Уэллс нахмурился.
        — Сегодня я… со мной что-то странное приключилось. Я гнал Гортензию через Маллиганский лес…
        — Гортензию?  — не понял Говард.
        — Это его кобыла,  — нетерпеливо пояснил я.  — Вы никак из Брустера возвращались, верно, Генри?
        — Точно, из Брустера,  — подтвердил он.  — И вот еду я промеж деревьев, гляжу внимательно — не вылетит ли прямо на меня из темнотищи машина со слепящими фарами, прислушиваюсь, как в заливе завывают и хрипят туманные сирены,  — и тут на голову мне падает что-то мокрое. «Дождь,  — думаю.  — Надеюсь, продукты не подмокнут». Оборачиваюсь — убедиться, что мука и масло надежно прикрыты, и тут что-то мягкое, навроде губки, взвилось с днища телеги и ударило мне в лицо. Я хвать — и поймал эту штуку пальцами. На ощупь она была как желе. Я надавил, из нее потекла влага — прямо мне по руке. Было не настолько темно, чтобы я этой штуковины не разглядел. Забавно, что в тумане обычно все видно — ночь как будто светлее делается. В воздухе разливалось вроде как слабое свечение. Не знаю, может, это и никакой не туман был. Деревья-то просматривались: четкие, резкие. Так вот, я о чем: смотрю я на свою находку, и на что, как вы думаете, она похожа? На шмат сырой печени. А не то на телячий мозг. В ней канавки просматривались, а в печени канавок не бывает. Печенка, она гладкая как стекло. Ну я перетрусил! «Там, на
дереве, кто-то есть,  — говорю себе.  — Какой-нибудь бродяга, или псих, или недоумок какой, печенкой закусывает. Испугался моей повозки — вот свой кусок и выронил. Потому что в моей-то телеге, когда я уезжал из Брустера, никакой печенки не было». Посмотрел я вверх. Вы и без меня представляете, как высоки деревья в Маллиганском лесу. Иногда в ясный день с проселочной дороги и верхушек-то не разглядишь. И кому, как не вам, знать, как дико выглядят некоторые из них — которые корявые да изогнутые. Забавно, мне они всегда представлялись этакими долговязыми стариканами — ну, понимаете, рослыми, сгорбленными и жутко злобными. Мне всегда мерещилось: недоброе они замышляют. Есть что-то нездоровое в деревьях, которые растут чуть не вплотную друг к другу — и все вкривь да вкось. Так вот, смотрю я вверх. Сперва ничего не увидел, только высокие деревья, белесые такие, влажно поблескивают в тумане, а над ними — густая белая пелена заволокла звезды. И тут что-то длинное и белое стремительно метнулось вниз по стволу. Оно прошмыгнуло так проворно, что я и разглядеть его не успел толком. Тонюсенькое такое, его еще поди
разгляди. Что-то вроде руки. Длинная, белая, очень тонкая рука. Да только откуда бы там взяться руке? Кто и когда слышал о руке высотой с дерево? Не знаю, с какой стати сравниваю эту штуку с рукой, потому что на самом-то деле это была всего-то прожилка такая — вроде провода или бечевки. Не поручусь, что вообще ее видел. Может, все себе навыдумывал. И за толщину ее не поручусь. Но кисть у нее была. Или нет? Как только я об этом задумываюсь, в голове все плывет. Понимаете, она двигалась так быстро, что я ничего не мог разглядеть в точности. Однако у меня сложилось впечатление, будто она что-то обронила — и теперь искала. На минуту рука словно растеклась над дорогой, а потом соскользнула с дерева и направилась к повозке. С виду — здоровенная белая кисть, вышагивает на пальцах, крепится на чудовищно длинном предплечье, а оно, в свой черед, уходит вверх и вверх, до самой пелены тумана — а может, и до самых звезд. Я заорал, хлестнул Гортензию вожжами, ну да кобыла в лишних понуканиях не нуждалась. Рванулась вперед — я даже не успел выбросить на дорогу кус печенки, или телячий мозг, или что бы уж там это ни
было. Помчалась сломя голову, чуть повозку не опрокинула, но я поводьев не натягивал. Думал, лучше лежать в канаве со сломанным ребром, чем замешкаться — чтобы длинная белая рука вцепилась мне в глотку и задушила. Мы уже почти выбрались из леса, я только-только облегченно выдохнул — и тут мозг мой похолодел. Не могу объяснить другими словами. Мозг в голове словно обратился в лед. Представляете, как я перепугался! Не думайте, мыслил я вполне связно. Сознавал все, что происходит вокруг меня, но мозг зазяб так, что я закричал от боли. Вы когда-нибудь держали осколок льда в ладони минуты две-три? Он словно жжет, верно? Лед жжет хуже огня. Ну так вот, ощущение было такое, словно мой мозг пролежал на льду много часов. В голове была топка, но — топка стылая. В ней ревел и бесновался свирепый холод. Наверное, мне следует возблагодарить судьбу, что боль длилась недолго. Прошла спустя минут десять, а когда я вернулся домой, то на первый взгляд пережитое никак на мне не сказалось. Точно говорю: я бы и не подумал, будто что-то со мной случилось, пока в зеркало не посмотрел. Вижу — в голове дырка.
        Генри Уэллс наклонился вперед и откинул волосы с правого виска.
        — Вот она, рана,  — промолвил он.  — Что вы об этом скажете?  — И он указал пальцем на небольшое круглое отверстие в черепе.  — Похоже на пулевое ранение,  — пояснил он,  — да только никаких следов крови не было, и можно далеко вглубь заглянуть. Такое ощущение, что ведет оно ровнехонько в середку головы. С такими ранами не живут.
        Говард вскочил на ноги — и теперь пепелил моего соседа яростным, обвиняющим взглядом.
        — Зачем вы нам врете?  — заорал он.  — Зачем вы нам рассказываете весь этот бред? Длинная рука, тоже мне! Да вы были в стельку пьяны! Пьяны — и между тем преуспели в том, ради чего я трудился до кровавого пота. Если бы я только сумел заставить моих читателей почувствовать этот ужас, изведать его хоть на краткий миг — ужас, что вы якобы пережили в лесах, я был бы причислен к бессмертным — я превзошел бы самого Эдгара По, самого Готорна. А вы — неуклюжий пьяный лжец…
        Я в свою очередь поднялся и яростно запротестовал:
        — Он не лжет! В него стреляли — кто-то выстрелил ему в голову. Ты только погляди на эту рану. Господи, да ты не имеешь никакого права его оскорблять!
        Ярость Говарда улеглась, огонь в глазах погас.
        — Простите меня,  — покаялся он.  — Ты не в состоянии себе представить, как мне хочется поймать этот высший ужас и увековечить его на бумаге, а вот ему это удалось играючи. Если бы он только предупредил, что станет описывать нечто подобное, я бы все законспектировал. Но разумеется, он сам не сознает, что он настоящий художник. Блестяще он сыграл, что и говорить, но повторить он наверняка не сможет. Прошу прощения, что я вспылил,  — приношу свои извинения. Хотите, я схожу за доктором? Рана и впрямь серьезная.
        Мой сосед покачал головой.
        — Не нужен мне доктор,  — заверил он.  — У доктора я уже был. Никакой пули у меня в голове нет — дырка проделана не пулей. Когда доктор не смог объяснить, в чем дело, я над ним посмеялся. Ненавижу докторов; и в гробу я видал идиотов, которые считают, я вру. В гробу я видал людей, которые мне не верят, когда я рассказываю как на духу, что своими глазами видал длинную белую тварь — вот как вас вижу,  — она соскользнула вниз по дереву.
        Невзирая на протесты моего соседа, Говард уже изучал его рану.
        — Дыра проделана чем-то острым и круглым,  — сообщил он.  — Занятно, но ткани не повреждены. Нож или пуля оставили бы рваный край.
        Я кивнул и наклонился рассмотреть рану поближе. И тут Уэллс пронзительно завопил и схватился руками за голову.
        — Ахххх!  — захлебнулся он.  — Снова началось — ужасный, чудовищный холод!
        Говард вытаращился на него.
        — Только не ждите, что я поверю в эту чушь!  — негодующе воскликнул он.
        Но Уэллс, держась за голову, в агонии метался по комнате.
        — Не могу больше, не могу!  — кричал он.  — У меня мозг леденеет. Это не обычный холод, нет. О господи! Вы ничего подобного в жизни не чувствовали. Он жжет, испепеляет, рвет на куски. Словно кислота.
        Я тронул его за плечо, пытаясь успокоить, но Уэллс оттолкнул меня и кинулся к двери.
        — Я должен отсюда выбраться,  — визжал он.  — Эта тварь хочет на простор. В моей голове она не поместится. Ей нужна ночь — бескрайняя ночь. Она упивается ночной тьмой…
        Уэллс распахнул дверь и исчез в тумане. Говард вытер лоб рукавом и рухнул в кресло.
        — Псих,  — подвел он итог.  — Трагический случай маниакально-депрессивного психоза. Кто бы мог ожидать? Рассказанная им история — это никакое не искусство. Просто кошмарный грибок, порождение больного мозга.
        — Да,  — согласился я.  — Но как ты объяснишь отверстие в голове?
        — А, это?  — Говард пожал плечами.  — Да оно небось всегда там было — наверняка что-то врожденное.
        — Чушь,  — отрезал я.  — Никакой дыры в черепе у него никогда не было. Лично я считаю, что в него стреляли. Надо что-то делать. Ему необходима медицинская помощь. Позвоню-ка я доктору Смиту.
        — Вмешиваться бесполезно,  — возразил Говард.  — Эту дыру проделала не пуля. Советую тебе позабыть о нем до завтра. Помешательство может быть временным, вероятно, оно само пройдет, и тогда твой сосед будет винить нас за вмешательство. Если он и завтра будет вести себя неуравновешенно, если заявится сюда и примется шуметь, тогда и впрямь придется сообщить куда надо. За ним вообще такое водится?
        — Нет,  — заверил я.  — Он всегда вел себя в высшей степени разумно. Пожалуй, я с тобой соглашусь и подожду до завтра. Но дыра в голове меня по-прежнему озадачивает.
        — А меня больше занимает рассказанная им история,  — отозвался Говард.  — Запишу-ка я ее, пока не забыл. Разумеется, воссоздать этот почти осязаемый ужас так, как он, у меня не получится, но, может, удастся уловить хоть малую толику странного, нездешнего ощущения.
        Мой друг снял колпачок с ручки и принялся покрывать бумагу прихотливыми фразами.
        Поежившись, я прикрыл дверь.
        Несколько минут тишину в комнате нарушало только царапанье ручки по бумаге. Несколько минут царило безмолвие — и вдруг послышались пронзительные вопли. Или стоны?
        Мы услышали крики даже сквозь закрытую дверь: они перекрывали голоса туманных сирен и плеск волн на Маллиганском взморье. Они заглушали миллионы ночных звуков, что ужасали и удручали нас, пока мы сидели за беседой в одиноком, одетом туманом доме. Мы различали этот голос так ясно, что на мгновение померещилось, будто он раздается едва ли не под окном. Лишь когда затяжные, пронзительные стенания прозвенели еще раз и еще, стало ясно, что расстояние до них немалое. Медленно пришло осознание, что крики доносятся издалека — возможно, из Маллиганского леса.
        — Душа под пыткой,  — пробормотал Говард.  — Бедная проклятая душа в когтях того самого ужаса, о котором я тебе рассказывал,  — ужаса, который я знал и чувствовал многие годы.
        Пошатываясь, он поднялся на ноги. Глаза его горели, дышал он прерывисто и тяжело.
        Я схватил друга за плечи и основательно его встряхнул.
        — Не следует отождествлять себя с персонажами собственных историй,  — воскликнул я.  — Какой-то бедолага попал в беду. Не знаю, что там случилось. Может, корабль затонул. Сейчас надену непромокаемый плащ и выясню, в чем дело. Думается, мы кому-то нужны.
        — Очень может быть, что мы и впрямь нужны,  — медленно повторил Говард.  — Очень может быть, что нужны. Одной жертвы твари будет мало. Ты только представь это долгое путешествие сквозь пространство, жажду и мучительный голод, что тварь изведала! Глупо предполагать, что она удовольствуется одной жертвой!
        А в следующий миг Говард разом преобразился. Свет в глазах погас, голос уже не дрожал. Он передернулся.
        — Прости меня,  — покаялся он.  — Боюсь, ты сочтешь меня таким же сумасшедшим, как этот твой деревенщина. Но я не могу не вживаться в собственных персонажей, пока сочиняю. Я описал что-то невыразимо недоброе, а эти вопли… именно такие вопли издавал бы человек, если бы… если…
        — Понимаю,  — перебил его я,  — но сейчас на разговоры времени нет. Там какому-то бедолаге солоно приходится.  — Я указал на дверь.  — Он сражается с чем-то — не знаю с чем. Но мы должны помочь ему.
        — Конечно, конечно,  — согласился Говард и последовал за мною на кухню.
        Не говоря ни слова, я снял с крючка плащ и вручил его приятелю. А в придачу — еще и громадную прорезиненную шапку.
        — Одевайся быстрее,  — приказал я.  — Человек отчаянно нуждается в нашей помощи.
        Я снял с вешалки свой собственный дождевик и кое-как просунул руки в слипшиеся рукава. И секунды не прошло, как мы уже прокладывали путь в тумане.
        Туман казался живым. Его длинные пальцы тянулись вверх и безжалостно хлестали нас по лицу. Он оплетал наши тела и вихрился гигантскими серыми спиралями над нашими головами. Он отступал перед нами — и вдруг снова смыкался и окутывал нас со всех сторон.
        Впереди смутно просматривались огни немногих одиноких ферм. Позади рокотало море и неумолчно, скорбно завывали туманные сирены. Говард поднял воротник плаща до самых ушей, с длинного носа капала влага. Челюсти стиснуты, в глазах — мрачная решимость.
        Мы долго брели, не говоря ни слова, и лишь на подступах к Маллиганскому лесу Говард нарушил молчание.
        — Если понадобится, мы войдем в этот лес,  — объявил он.
        Я кивнул.
        — Не вижу, с какой бы стати нам туда не входить. Лес-то небольшой.
        — Оттуда можно быстро выбраться?
        — Еще как быстро. Господи, ты это слышал?
        Жуткие вопли сделались еще громче.
        — Этот человек страдает,  — промолвил Говард.  — Страдает непереносимо. Как думаешь… Как думаешь, не твой ли это безумный приятель?
        Он озвучил тот самый вопрос, который я задавал сам себе вот уже какое-то время.
        — Очень может быть,  — отозвался я.  — Но если он и вправду настолько безумен, нам придется вмешаться. Жаль, я не позвал с собой соседей.
        — Ради всего святого, почему ты и впрямь этого не сделал?  — закричал Говард.  — Для того чтобы с ним совладать, возможно, понадобится дюжина крепких парней.  — Он завороженно разглядывал воздвигшийся перед нами строй высоких деревьев и, сдается мне, о Генри Уэллсе не особенно задумывался.
        — Вот он, Маллиганский лес,  — сообщил я. И сглотнул, борясь с подступающей тошнотой.  — Сам-то он невелик,  — добавил я не к месту.
        — О господи!  — прозвенел из тумана исполненный невыносимой боли голос.  — Они едят мой мозг. О господи!
        В тот момент я страшно испугался, что, чего доброго, тоже лишусь рассудка. И ухватил Говарда за руку.
        — Вернемся назад,  — закричал я.  — Мы немедленно возвращаемся! Дураки мы были, что вообще сюда отправились. Здесь нет ничего, кроме безумия и страдания и, возможно, смерти.
        — Может, и так,  — отозвался Говард,  — но мы пойдем дальше.
        Под промокшей шапкой лицо его сделалось пепельно-серым, глаза превратились в две синие щелочки.
        — Хорошо,  — мрачно согласился я.  — Пошли.
        Мы медленно пробирались через лес. Деревья возвышались над нами, в густом тумане очертания их настолько искажались и сливались воедино, что казалось, они двигаются заодно с нами. С узловатых веток свисали ленты тумана. Ленты, сказал я? Скорее, змеи тумана — извивающиеся, с ядовитыми языками и плотоядными глазами. Сквозь клубящиеся облака просматривались чешуйчатые, корявые стволы, и каждый смахивал на искривленного злобного старикана. Лишь узкая полоса света от моего электрического фонарика защищала нас от их козней.
        Так шли мы сквозь гигантские волны тумана, и с каждой секундой вопли звучали громче. Вскоре мы уже улавливали обрывки фраз и истерические выкрики, что сливались воедино, переходя в протяжные стенания.
        — Все холоднее и холоднее… и холоднее… они доедают мой мозг. Холодно! А-а-а-а-а!
        Говард крепче сжал мою руку.
        — Мы его найдем,  — объявил он.  — Поворачивать вспять — поздно.
        Когда мы отыскали беднягу, он лежал на боку. Стискивал ладонями голову, сложился вдвое, подтянул колени так плотно, что они чуть в грудь не впивались. И молчал. Мы наклонились к нему, встряхнули — ни звука.
        — Он мертв?  — захлебнулся я.
        Мне отчаянно хотелось развернуться и убежать. Уж очень близко подступали деревья.
        — Не знаю,  — отозвался Говард.  — Не знаю. Надеюсь, что мертв.
        Он опустился на колени, просунул ладонь под рубашку бедолаги. Мгновение лицо его напоминало маску. Затем он встал и покачал головой.
        — Он жив,  — объявил Говард.  — Надо поскорее доставить его в тепло и переодеть в сухое.
        Я кинулся на помощь. Вдвоем мы подняли с земли скорчившееся тело и понесли к дому, пробираясь промеж стволов. Пару раз мы споткнулись и чуть не упали; ползучие растения цеплялись за нашу одежду. Эти плети, точно маленькие ручонки, хватались за нас и рвали ткань по злобной подсказке высоких деревьев. Ни одна звезда не указывала нам путь, единственным источником света служил карманный фонарик, да и тот грозил вот-вот погаснуть — так выбирались мы из Маллиганского леса.
        Только когда лес остался позади, послышалось тягучее жужжание. Сперва — еле слышное, точно урчание гигантского двигателя глубоко под землей. Но по мере того как мы брели вперед, спотыкаясь под тяжестью ноши, звук неспешно набирал силу — и наконец сделался таким громким, что не обращать на него внимания стало невозможно.
        — Что это?  — пробормотал Говард. Сквозь туманную дымку я видел, как позеленело его лицо.
        — Не знаю,  — прошептал я.  — Что-то страшное. В жизни ничего подобного не слышал. Ты побыстрее идти не можешь?
        До сих пор мы сражались со знакомыми кошмарами, но гудение и жужжание, нарастающие у нас за спиной, не походили ни на что: ничего подобного я на земле не слышал.
        — Быстрее, Говард, быстрее! Ради бога, давай отсюда выбираться!  — пронзительно вскричал я во власти мучительного страха.
        При этих словах безжизненное тело у нас в руках задергалось, забилось в конвульсиях, из растрескавшихся губ потоком полилась бредовая невнятица:
        — Я шел меж деревьями, смотрел наверх. Верхушек не видать. Смотрел я наверх, а потом вдруг опустил глаза — тут-то тварь и приземлилась мне на плечи. Сплошь ноги и ничего больше — длинные ползучие ноги. И — шмыг мне в голову. Я пытался выбраться из-под власти деревьев, но не смог. Я был один в лесу, и эта тварь — у меня на закорках и в моей голове; я — бежать, но деревья подставили мне подножку, и я упал. Тварь продырявила мне череп, чтоб влезть внутрь. Ей мозг мой нужен. Сегодня она проделала дыру, а теперь вот вползла — и жрет, жрет, жрет. Она холодная как лед и жужжит этак, навроде здоровенной мухи. Но это не муха. И никакая не рука. Не прав я был, когда назвал ее рукой. Ее вообще невозможно увидеть. Я бы и не увидел, и не почувствовал, кабы она не проделала дырку и не забралась внутрь. Вы ее почти видите, вы ее почти чувствуете, и это значит, что она того и гляди заберется в голову.
        — Уэллс, ты можешь идти? Ты идти можешь?
        Говард выпустил ноги Уэллса и попытался снять с себя плащ. Я слышал его резкое, прерывистое дыхание.
        — Кажется,  — всхлипнул Уэллс.  — Но это неважно. Оно меня уже сцапало. Оставьте меня и спасайтесь сами.
        — Нам надо бежать!  — закричал я.
        — Это наш единственный шанс,  — подхватил Говард.  — Уэллс, следуйте за нами. Следуйте за нами, понятно? Они выжгут ваш мозг, если поймают. Надо бежать, парень. За нами!
        И он нырнул в туман. Уэллс встряхнулся и последовал за ним, точно сомнамбула. Меня одолевал ужас еще более кошмарный, чем сама смерть. Шум нарастал, оглушал, гремел в ушах, и однако ж в первое мгновение я не смог стронуться с места. Стена тумана уплотнялась.
        — Фрэнк погибнет!  — зазвенел отчаянный голос Уэллса.
        — Придется вернуться!  — закричал в ответ Говард.  — Это верная смерть — или хуже смерти, но мы не вправе его бросить.
        — Бегите, не останавливайтесь,  — воззвал я.  — Меня они не поймают. Спасайтесь сами!
        Опасаясь, что они и впрямь пожертвуют собою ради меня, я сломя голову кинулся вперед. Секунда — и я уже догнал Говарда и ухватил его за плечо.
        — Что это?  — спросил я.  — Чего нам следует бояться?
        — Пойдем быстрее, или мы погибли!  — лихорадочно заклинал он.  — Они опрокинули все преграды. Жужжание — это предостережение. Мы восприимчивы, и мы предупреждены, но если звук сделается громче, мы погибли. Рядом с Маллиганским лесом они сильны; именно здесь они проявляются. Сейчас они экспериментируют — осваиваются, осматриваются. Позже, освоившись, они рассредоточатся по окрестностям. Если бы нам только добежать до фермы…
        — Мы добежим до фермы!  — прокричал я, раздвигая руками туман.
        — И помоги нам Небеса, если не добежим!  — застонал Говард.
        Он сбросил плащ, насквозь мокрая рубашка драматично липла к поджарому телу. Широкими, размашистыми шагами он несся сквозь тьму. Далеко впереди слышались вопли Генри Уэллса. Неумолчно стонали туманные сирены, туман клубился и бурлил водоворотами вокруг нас.
        Не смолкало и тягучее жужжание. Не верилось, что мы в непроглядной темноте отыщем дорогу к ферме. Однако ж ферму мы отыскали и с радостными криками ввалились внутрь.
        — Запри дверь!  — крикнул Говард.
        Я так и сделал.
        — Думается, здесь мы в безопасности,  — проговорил он.  — До фермы они еще не добрались.
        — А с Уэллсом как?  — выдохнул я и тут заметил цепочку мокрых следов, уводящую в кухню.
        Говард их тоже увидел. В глазах его вспыхнуло облегчение.
        — Рад, что он в безопасности,  — пробормотал он.  — Я за него боялся.
        И тут же заметно помрачнел. Света в кухне не было, оттуда не доносилось ни звука.
        Не говоря ни слова, Говард пересек комнату и нырнул в темный проем. Я рухнул на стул, стряхнул влагу с ресниц, откинул назад волосы, что мокрыми прядями падали мне на лицо. Посидел так секунду-другую, тяжело дыша; скрипнула дверь, и я поневоле вздрогнул. Но я помнил заверения Говарда: «До фермы они еще не добрались. Здесь мы в безопасности».
        Отчего-то Говарду я верил. Он сознавал, что нам угрожает новый, неведомый ужас, и каким-то сверхъестественным образом уловил его слабые стороны.
        Впрочем, должен признать, что, когда из кухни донеслись пронзительные вопли, моя вера в друга слегка пошатнулась. Послышалось низкое рычание — никогда бы не поверил, что человеческая глотка способна издавать такие звуки!  — и исступленные увещевания Говарда:
        — Отпусти, говорю! Ты что, совсем спятил? Слушай, мы же тебя спасли! Оставь, говорю, оставь мою ногу! А-а-а-а-а!
        Говард, пошатываясь, ввалился в комнату. Я метнулся вперед и подхватил его. Он был весь в крови, лицо — бледно как смерть.
        — Да он просто буйнопомешанный,  — простонал Говард.  — Бегал по кухне на четвереньках словно собака. Наскочил на меня — и чуть не загрыз. Я-то отбился, но я ж весь искусан. Я ударил его в лицо — и уложил наповал. Убил, чего доброго. Он все равно что животное — я вынужден был защищаться.
        Я довел Говарда до дивана и опустился на колени рядом с ним, но он отверг мою помощь.
        — Да не отвлекайся ты на меня!  — приказал он.  — Быстро найди веревку и свяжи его. Если он придет в себя, нам придется драться не на жизнь, а на смерть.
        То, что последовало дальше, походило на ночной кошмар. Смутно вспоминаю, как вошел в кухню с веревкой и привязал беднягу Уэллса к стулу, затем промыл и перевязал раны Говарда и развел огонь в камине. Помню также, что позвонил доктору. Но в голове моей все перепуталось, не могу воскресить в памяти ничего доподлинно — вплоть до прибытия высокого степенного джентльмена с добрым, сочувственным взглядом, чья манера держаться уже успокаивала не хуже болеутоляющего.
        Он осмотрел Говарда, покивал и заверил, что раны несерьезны. Затем осмотрел Уэллса — и на сей раз кивать не стал.
        — У него зрачки не реагируют на свет,  — медленно объяснил доктор.  — Необходима срочная операция. И, скажу вам откровенно, не думаю, что нам удастся его спасти.
        — А эта рана в голове, доктор,  — это пулевое ранение?  — осведомился я.
        Врач нахмурился.
        — Я глубоко озадачен,  — вздохнул он.  — Разумеется, это след от пули, но ему полагалось бы уже частично затянуться. Отверстие ведет прямо в мозг. Вы говорите, что ничего об этом не знаете. Я вам верю, но я считаю, что необходимо немедленно известить власти. Объявят розыск убийцы; разве что,  — доктор помолчал,  — разве что бедняга сам себя ранил. То, что вы рассказываете, в высшей степени любопытно. Невероятно, что он мог ходить еще много часов. Кроме того, рана явно была обработана. Следов запекшейся крови не видно.
        Врач задумчиво прошелся взад-вперед.
        — Будем оперировать здесь — и немедленно. Ничтожный шанс у нас есть. По счастью, я захватил с собой инструменты. Освободите этот стол, и… вы сможете подержать мне лампу?
        Я кивнул.
        — Попытаюсь.
        — Отлично!
        Доктор занялся приготовлениями, а я размышлял, надо ли звонить в полицию.
        — Я убежден, что он сам себя ранил,  — сказал я наконец.  — Уэллс вел себя в высшей степени странно. Если вы согласитесь, доктор…
        — Да?
        — Пока лучше молчать об этом деле, а уж после операции — посмотрим. Если Уэллс выживет, вовлекать беднягу в полицейское расследование не понадобится.
        Доктор кивнул.
        — Хорошо,  — согласился он.  — Сперва прооперируем, потом решим.
        Говард беззвучно смеялся со своей тахты.
        — Полиция,  — глумился он.  — Что она может против тварей из Маллиганского леса?
        В его веселье ощущалась зловещая ирония, немало меня обеспокоившая. Ужасы, что мы испытали в тумане, казались невероятными и нелепыми в высокоученом присутствии невозмутимого доктора Смита, и вспоминать о них мне совсем не хотелось.
        Доктор отвлекся от инструментов и зашептал мне на ухо:
        — Вашего друга слегка лихорадит; по всей видимости, он бредит. Будьте добры, принесите мне стакан воды, я смешаю ему успокоительное.
        Я кинулся за стаканом, и спустя мгновение Говард уже крепко спал.
        — Итак, приступим,  — скомандовал доктор, вручая мне лампу.  — Держите ее ровно и сдвигайте по моей команде.
        Бледное, бесчувственное тело Генри Уэллса лежало на столе (мы с доктором загодя убрали с поверхности все лишнее). При мысли о том, что мне предстоит, я затрепетал: мне придется стоять и наблюдать за живым мозгом моего бедного друга, когда доктор безжалостно откроет его взгляду.
        Проворными, опытными пальцами доктор ввел обезболивающее. Меня не покидало гнетущее чувство, будто мы совершаем преступление, против которого Генри Уэллс яростно возражал бы, предпочтя умереть. Ужасное это дело — увечить мозг человеческий. И однако ж я знал, что поведение доктора безупречно и что этика профессии требует операции.
        — Мы готовы,  — объявил доктор Смит.  — Лампу чуть ниже. Осторожнее!
        Я наблюдал, как в умелых и ловких пальцах двигается нож. Мгновение я не отводил глаз — а затем отвернулся. От того, что я успел увидеть за этот краткий миг, меня затошнило, и я чуть не потерял сознание. Может, это воображение разыгралось, но, глядя в стену, я не мог избавиться от впечатления, что доктор того и гляди рухнет без чувств. Он не произнес ни слова, но я готов был поклясться: он обнаружил что-то страшное.
        — Лампу — ниже!  — скомандовал он. Голос звучал хрипло и шел откуда-то из самых глубин горла.
        Не поворачивая головы, я опустил лампу еще на дюйм. Я ждал, что Смит станет упрекать меня или даже выбранит, но он хранил гробовое молчание — под стать пациенту на столе. Однако ж я знал, что пальцы его по-прежнему работают — я слышал, как они двигаются. Слышал, как эти быстрые, ловкие пальцы порхают над головой Генри Уэллса.
        Внезапно я осознал, что рука у меня дрожит. Мне отчаянно захотелось поставить лампу: я чувствовал, что уже не в силах ее держать.
        — Вы уже заканчиваете?  — в отчаянии выдохнул я.
        — Держите лампу ровно!  — выкрикнул доктор.  — Если еще раз дернетесь, я… я не стану его зашивать. И плевать мне, если меня повесят! Лечить дьяволов я не брался!
        Я не знал, как быть. Лампа едва не падала из рук, а угроза доктора перепугала меня до полусмерти.
        — Сделайте все, что можно,  — истерически заклинал я.  — Дайте ему шанс пробиться назад. Когда-то он был добрым, хорошим человеком…
        На мгновение повисла тишина; я боялся, что слова мои пропали втуне. Я уже ожидал, что доктор того и гляди отшвырнет скальпель и тампон и выбежит из комнаты в туман. И только услышав, как пальцы его вновь задвигались, я понял: он решил-таки дать шанс даже тому, кто проклят.
        Только после полуночи Смит объявил, что я могу поставить лампу. Облегченно вскрикнув, я обернулся — и лица доктора мне не забыть вовеки. За три четверти часа бедняга постарел на десять лет. Под глазами у него пролегли темные тени, губы конвульсивно подергивались.
        — Он не выживет,  — объявил доктор.  — Умрет через час. Мозг его я не трогал. Я тут бессилен. Когда я увидел… как обстоит дело… я… я тут же его и зашил.
        — А что вы увидели?  — еле слышно выдохнул я.
        В глазах доктора отразился неописуемый ужас.
        — Я видел… я видел…  — Голос его прервался, он задрожал всем телом.  — Я видел… о, непередаваемый кошмар… зло вне формы и обличья…
        Внезапно доктор Смит выпрямился и дико заозирался по сторонам.
        — Они придут сюда, за ним!  — закричал он.  — Они оставили на нем свою метку, и они придут за ним. Вам не следует здесь оставаться. Этот дом отмечен печатью уничтожения!
        Доктор схватил шляпу и сумку и кинулся к двери; я беспомощно наблюдал. Побелевшими, трясущимися пальцами он отодвинул задвижку; на мгновение его сухопарая фигура четким силуэтом обрисовалась на фоне клубящейся белой мглы.
        — Помните: я вас предупредил!  — крикнул он и исчез в тумане.
        Говард сел на диване и протер глаза.
        — Что за злая шутка!  — буркнул он.  — Нарочно меня усыпить! Кабы я знал, что в стакане с водой…
        — Ты как себя чувствуешь?  — осведомился я, яростно встряхивая его за плечи.  — Идти можешь?
        — Сперва меня накачивают снотворным, а потом требуют, чтобы я куда-то шел! Фрэнк, ты неразумен, как всякий художник. Ну, что еще стряслось?
        Я указал на безмолвное тело, распростертое на столе.
        — Даже в Маллиганском лесу безопаснее,  — заверил я.  — Теперь он принадлежит им.
        Говард вскочил с дивана и ухватил меня за руку.
        — Что ты такое говоришь?  — вскричал он.  — Откуда ты знаешь?
        — Доктор видел его мозг,  — объяснил я.  — А еще видел что-то такое, что не стал… не смог описать. Но он сказал мне, что они придут за ним, и я ему верю.
        — Нужно немедленно уходить!  — закричал Говард.  — Этот твой доктор прав. Мы в смертельной опасности. Даже Маллиганский лес… но в лес нам возвращаться незачем. Есть ведь твой катер!
        — Конечно, есть же катер!  — эхом подхватил я. Передо мною забрезжила смутная надежда.
        — Туман, конечно, смертельно опасен,  — мрачно промолвил Говард.  — Но даже смерть на море всяко лучше этого ужаса.
        От дома до пристани было рукой подать; не прошло и минуты, как Говард уже устроился на корме, а я лихорадочно заводил мотор. По-прежнему завывали туманные сирены, но ни один огонь в гавани не горел. В каких-нибудь двух футах от наших лиц смыкалась непроглядная пелена. В темноте смутно маячили белые миражи тумана, а дальше, за ними, простиралась ночь — бескрайняя, беспросветная, напоенная ужасом.
        — Мне чудится, что там — смерть,  — нарушил молчание Говард.
        — Скорее уж здесь,  — возразил я, возясь с мотором.  — Думается мне, в скалы я не врежусь. Ветра почти нет, а гавань я знаю.
        — Да и по сиренам можно сориентироваться,  — пробормотал Говард.  — Наверное, стоит взять курс на открытое море.
        Я согласно кивнул.
        — Шторма катер не выдержит,  — подтвердил я,  — но задерживаться в гавани я не намерен. Если удастся выйти в море, нас, возможно, подберет какой-нибудь корабль. Оставаться здесь, где они могут до нас добраться,  — чистой воды безумие.
        — А откуда нам знать, как далеко простирается их власть?  — простонал Говард.  — Что такое земные расстояния для тварей, которые путешествуют в космосе? Они наводнят Землю. Они уничтожат нас всех до единого.
        — Об этом мы потолкуем позже,  — воскликнул я. Мотор взревел — и ожил.  — Для начала давай-ка уберемся от них как можно дальше. Вероятно, они еще только осваиваются! Их возможности до поры ограничены, так что нам, глядишь, и удастся спастись.
        Мы медленно вышли в фарватер; о борт катера заплескалась вода, и звук этот, как ни странно, отчасти успокоил наши страхи. По моей подсказке Говард взялся за штурвал и принялся медленно разворачивать судно.
        — Так держать!  — вскричал я.  — Тут-то никакой опасности нет — пока мы не вошли в пролив!
        Еще несколько минут я колдовал над мотором, а Говард молча правил рулем. Вдруг он обернулся ко мне и ликующе всплеснул руками.
        — Кажется, туман развеивается!  — воскликнул он.
        Я вгляделся в темноту. Да, верно; туман явно поредел, а белесые спирали, беспрерывно вихрящиеся внутри его, истаивали до бесплотной дымки.
        — Держи прямо по курсу!  — заорал я.  — Удача на нашей стороне. Если туман рассеется, мы разглядим пролив. Смотри не пропусти Маллиганский маяк.
        Когда наконец вспыхнул долгожданный луч, мы обрадовались так, что и словами не опишешь. Желтое, яркое зарево струилось над водой и резко высвечивало очертания гигантских скал по обе стороны пролива.
        — Пусти меня к рулю,  — закричал я, бросаясь вперед.  — Здесь проход трудный, но теперь-то мы не оплошаем!
        Взволнованные и ликующие, мы почти позабыли про ужас, оставшийся у нас за спиной. Я стоял у штурвала и победно улыбался; катер несся над темной водой. Скалы стремительно приближались — и вот уже их необъятная громада нависла над нами.
        — Мы пройдем!  — закричал я.
        Но ответа от Говарда не последовало. Он задохнулся и громко ахнул.
        — Что такое?  — спросил я и обернулся.
        Мой приятель в ужасе скорчился над мотором. Сидел он спиной ко мне, но интуиция подсказала мне, куда именно устремлен его взор.
        Сумеречный берег полыхал как огненный закат. Горел Маллиганский лес. Гигантские языки пламени рвались к небесам выше самых высоких деревьев, густая волна черного дыма медленно катилась к востоку, захлестывая немногие оставшиеся в гавани огни.
        Но не зрелище пожара исторгло из уст моих вопль ужаса и страха. А размытый призрак, нависающий над деревьями, гигантская бесформенная фигура, что медленно колыхалась в небе туда-сюда.
        Господь свидетель, я пытался внушить себе, что ничего не вижу. Пытался себя уверить, что этот призрак — всего-навсего тень, отбрасываемая пламенем. Помню, как ободряюще схватился за плечо Говарда.
        — Лес сгорит дотла,  — воскликнул я,  — и жуткие твари будут уничтожены с ним вместе!
        Но Говард оборотился, удрученно покачал головой, и я понял, что смутный, зыбкий фантом над деревьями — это не просто тень.
        — Если мы увидим его четко, мы погибли!  — предостерег мой приятель. Голос его срывался от страха.  — Молись, чтобы оно оставалось бесформенным!
        «Есть символ древнее, чем мир,  — подумал я,  — древнее любой религии. Еще до зари цивилизации люди благоговейно преклоняли пред ним колени. Он содержится во всех мифологиях. Этот исконный знак — основа основ. Возможно, в туманном прошлом, много тысяч лет назад, им отпугивали врагов. Я сражусь с призраком при помощи высшего и грозного таинства».
        Внезапно я сделался до странности спокоен. Я знал, что у меня осталось меньше минуты, что под угрозой — больше чем наши жизни, но я не дрогнул. Я невозмутимо пошарил под двигателем и вытащил немного пакли.
        — Говард,  — велел я,  — зажги спичку. Это наша единственная надежда. Немедленно зажигай!
        Говард недоуменно вытаращился на меня. Казалось, прошла целая вечность. Затем в ночи гулко раскатился его смех.
        — Спичку, говоришь!  — взвизгнул он.  — Спичку — подогреть наши жалкие мозги! О да, спичка нам пригодится!
        — Доверься мне!  — заклинал я.  — Сделай так, как я говорю,  — это наша единственная надежда. Быстро зажигай спичку.
        — Не понимаю!  — Говард разом посерьезнел, голос его дрожал.
        — Я придумал, как нам спастись,  — пояснил я.  — Пожалуйста, запали эту паклю.
        Говард медленно кивнул. Я ничего ему не объяснил, но я знал: он догадался, что я затеваю. Зачастую его интуиция казалась просто сверхъестественной. Негнущимися пальцами он вытащил спичку и чиркнул ею.
        — Не трусь,  — промолвил он.  — Покажи им, что ты их не боишься. Храбро сотвори знаменье.
        Пакля загорелась — а призрак над деревьями между тем обозначился с пугающей четкостью.
        Я схватил пылающий клок и быстро провел им перед собою по прямой линии от левого плеча до правого. Затем поднял ко лбу — и опустил до колен.
        В мгновение ока Говард выхватил паклю и повторил мой жест. Он сотворил два крестных знаменья — одним осенил себя, вторым расчертил тьму, держа импровизированный факел на расстоянии вытянутой руки.
        На миг я зажмурился — однако ж призрачная фигура над деревьями по-прежнему дрожала перед моим внутренним взором. Затем очертания ее стали медленно расплываться, хаотично таять в безбрежном пространстве, а когда я открыл глаза, фантом исчез. Теперь я видел лишь пылающий лес да тени от высоких деревьев — и ничего больше.
        Ужас сгинул, но я не двинулся с места. Я застыл как каменный идол над черной водой. А в следующий миг в мозгу у меня что-то словно взорвалось. Голова закружилась, я пошатнулся и ухватился за поручень.
        Я бы, верно, упал, но Говард ухватил меня за плечи.
        — Мы спасены!  — закричал он.  — Мы победили!
        — Славно,  — отозвался я.
        Но я был слишком измучен, чтобы порадоваться по-настоящему. Колени у меня подогнулись, голова склонилась на грудь. Все картины и звуки земли потонули в милосердной черноте.



        II

        Когда я вошел в комнату, Говард что-то писал.
        — Ну и как там твой рассказ?  — полюбопытствовал я.
        В первую секунду он пропустил мой вопрос мимо ушей.
        Затем медленно обернулся. Глаза его глубоко запали, по лицу разливалась пугающая бледность.
        — Неважно,  — наконец признался Говард.  — То, что получается, меня не устраивает. Есть проблемы, которых я по-прежнему не в состоянии разрешить. Хоть убей, но не получается у меня воспроизвести всю кошмарность той твари в Маллиганском лесу.
        Я сел и закурил.
        — Послушай, объясни же мне наконец, что это был за ужас,  — попросил я.  — Вот уже три недели я жду, чтобы ты заговорил. Я знаю: ты от меня что-то скрываешь. Что за влажная губчатая масса свалилась Уэллсу на голову в лесу? Что за гудение мы слышали там, в тумане? Что означала та смутная фигура над деревьями? И почему, ради всего святого, ужас не распространился далее, как мы боялись? Что его остановило? Говард, что, как ты думаешь, на самом деле случилось с мозгом Уэллса? Сгорело ли тело вместе с фермой или они его забрали? А тот, второй труп, найденный в Маллиганском лесу,  — тощий, обугленный, и голова вся в дырках, как решето,  — как ты его объясняешь?
        (Два дня спустя после пожара в Маллиганском лесу нашли скелет. На костях еще оставались ошметки обожженной плоти, а свод черепа отсутствовал.)
        Заговорил Говард не скоро. Он долго сидел, повесив голову и теребя в пальцах блокнот; все его тело сотрясала дрожь. Наконец он поднял глаза. В них горел безумный свет, губы побелели.
        — Да,  — согласился он.  — Давай обсудим этот ужас вместе. На прошлой неделе мне не хотелось о нем говорить. Дескать, такой кошмар в слова облекать не стоит. Но не знать мне покоя, пока я не вплету его в рассказ, пока не заставлю своих читателей прочувствовать и пережить этот неописуемый страх. А у меня ничего толком не пишется, пока я не уверюсь вне всякого сомнения, что и сам все понимаю. Пожалуй, поговорить о пережитом мне и впрямь небесполезно. Ты спросил, что за влажная «губка» свалилась Уэллсу на голову. Полагаю, человеческий мозг — квинтэссенция человеческого мозга, вытянутая через дырку или несколько дырок в черепе. Вероятно, мозг был вынут мало-помалу, незаметно, а потом жуткая тварь снова сложила его воедино. Видимо, она использовала человеческие мозги в своих целях: например, добывала из них какие-то сведения. А может, просто играла. Почерневший, изрешеченный труп в Маллиганском лесу? Так это было тело самой первой жертвы, какого-нибудь злополучного дурня, что заблудился среди высоких деревьев. Склонен думать, что сами деревья тому поспособствовали. Думается, ужасная тварь наделила их
некоей сверхъестественной жизнью. В любом случае бедолага лишился мозга. Тварь этот мозг сцапала, поиграла с ним, а потом случайно выронила. Он-то и свалился Уэллсу на голову. Уэллс говорил, что длинная, тонкая белесая рука пыталась нашарить то, что потеряла. Разумеется, на самом деле Уэллс никакой руки объективно не видел, но бесформенный, бесцветный ужас уже вселился в его мозг и облекся в человеческую мысль. Что до гудения и до примерещившегося нам фантома над пылающим лесом — это ужас пытался так или иначе проявиться, тщился сокрушить преграды, войти в наш мозг и облечься в наши мысли. И ведь почти преуспел! Если бы мы увидели белую руку — для нас все было бы кончено.
        Говард отошел к окну. Отдернул шторы и минуту-другую рассматривал запруженную гавань и высокие белые здания на фоне луны. Проследил взглядом линию горизонта нижнего Манхэттена. Прямо перед ним темнела громада отвесных утесов Бруклин-Хайтс.
        — Почему они не победили?  — вдруг закричал Говард.  — Они же могли полностью нас уничтожить. Могли стереть нас с лица земли! Все наши богатства, вся наша мощь пред ними — ничто.
        Я поежился.
        — Да… так почему же ужас не распространился дальше?  — спросил я.
        Говард пожал плечами.
        — Не знаю. Может, они обнаружили, что человеческий мозг — штука слишком банальная, с ним и возиться-то неохота. Может, мы перестали их забавлять. Может, мы им надоели. Но вполне вероятно, что их уничтожил знак, а не то так отправил их назад сквозь пространство. Думаю, они явились на Землю много миллионов лет назад — и их отпугнуло крестное знамение. И теперь, обнаружив, что мы не забыли, как знаменьем пользоваться, они в ужасе бежали прочь. Во всяком случае, за последние три недели они никак себя не проявляли. Думаю, они и впрямь ушли.
        — А Генри Уэллс?  — спросил я.
        — Ну, его тела так и не нашли. Полагаю, твари его забрали.
        — И ты всерьез намерен сделать из этого… непотребства рассказ? О господи! Все это настолько невероятно и неслыханно, что мне и самому верится с трудом. Нам это все, часом, не приснилось? Мы в самом деле были в Партридж-вилле? Мы в самом деле сидели в старом доме и обсуждали разные ужасы, пока вокруг клубился туман? Неужто мы и вправду прошли через тот богомерзкий лес? И деревья в самом деле оживали, и Генри Уэллс бегал на четвереньках как волк?
        Говард молча сел и закатал рукав. И продемонстрировал мне свою худощавую руку.
        — А этот шрам ты как объяснишь?  — осведомился он.  — Зверь, напавший на меня, оставил свои отметины — человекозверь, что когда-то был Генри Уэллсом. Сон? Да я сей же миг отрубил бы себе руку по локоть, если бы ты только сумел убедить меня, что это лишь сон.
        Я отошел к окну и долго смотрел на Манхэттен. «Вот вам реальность как она есть,  — думал я.  — Нелепо воображать, будто что-то может ее уничтожить. Нелепо воображать, будто ужас был и впрямь настолько кошмарен, как показалось нам в Партриджвилле. Надо во что бы то ни стало отговорить Говарда писать об этом. Мы оба должны попытаться все забыть».
        Я подошел к другу, положил руку ему на плечо.
        — А может, ну его, этот рассказ?  — мягко увещевал я.
        — Ни за что!  — Говард вскочил на ноги, глаза его пылали огнем.  — Ты думаешь, я сдамся сейчас, когда у меня уже почти получилось? Я напишу свой рассказ, я вскрою самую суть бесформенного, бесплотного ужаса, который, однако ж, более страшен, чем зачумленный город, когда раскаты похоронного звона возвещают конец надежде. Я превзойду самого Эдгара По! Я превзойду всех великих мастеров!
        — Да превосходи кого хочешь — и будь ты проклят,  — возмущенно рявкнул я.  — Этот путь ведет к безумию, но спорить с тобой бесполезно. Твой эгоизм просто непрошибаем.
        Я развернулся и стремительно вышел из комнаты. Спускаясь вниз по лестнице, я размышлял о том, каким идиотом выставляю себя со всеми своими страхами,  — и все-таки опасливо оглядывался через плечо, словно ожидая, что сверху на меня вот-вот обрушится каменная глыба и расплющит в лепешку. «Лучше бы Говарду позабыть этот ужас,  — твердил про себя я.  — Лучше бы вообще стереть его из памяти. Мой друг просто спятит, если вздумает об этом писать».


        Минуло три дня, прежде чем я снова увиделся с Говардом.
        — Заходи,  — до странности хриплым голосом пригласил он, заслышав мой стук в дверь.
        Хозяин встретил меня в халате и в тапочках, и при первом же взгляде на него я понял: он торжествует победу.
        — Триумф, Фрэнк!  — вскричал он.  — Я воссоздал-таки бесформенную форму, жгучий стыд, человеку неведомый, ползучее, бесплотное непотребство, выедающее нам мозг!
        Я и ахнуть не успел, как он уже вложил мне в руки объемистую рукопись.
        — Прочти это, Фрэнк!  — потребовал он.  — Садись сей же миг и читай!
        Я отошел к окну и опустился на кушетку. Там я и сидел, позабыв обо всем на свете, кроме машинописных страниц перед моими глазами. Признаюсь, меня сжигало любопытство. Я никогда не ставил под сомнение таланты Говарда. Он творил чудеса с помощью слов, с его страниц неизменно веяло дыханием неведомого; все то, что ушло за пределы Земли, возвращалось обратно по его воле. Но сумеет ли он хотя бы намекнуть на отвратительный ползучий ужас, что посягнул на мозг Генри Уэллса?
        Я прочел рассказ от начала и до конца. Я читал медленно, в приступе отвращения впиваясь пальцами в подушку. Как только я закончил, Говард выхватил у меня рукопись. Не иначе как заподозрил, что мне захочется изорвать ее в клочки.
        — Ну и как тебе оно?  — ликующе воскликнул он.
        — Пакость неописуемая!  — ответствовал я.  — Ты вторгаешься в запретные сферы разума, куда врываться не след.
        — Но ты согласишься, что кошмар я живописал убедительно?
        Я кивнул и потянулся за шляпой.
        — Так убедительно, что я просто не в силах здесь оставаться и обсуждать его с тобой. Я намерен идти пешком, куда глаза глядят, всю ночь, до утра. Идти, пока не вымотаюсь настолько, что не смогу больше ни думать, ни вспоминать, ни тревожиться.
        — Это воистину великий рассказ!  — прокричал Говард мне вслед, но я, не ответив ни словом, спустился вниз по лестнице и вышел из дома.



        III

        Было уже за полночь, когда зазвонил телефон. Я отложил в сторону книгу и снял трубку.
        — Алло. Кто это?  — осведомился я.
        — Фрэнк, это Говард!  — Голос моего друга срывался на пронзительный визг.  — Приезжай как можно скорее. Они вернулись! И, Фрэнк, знаменье бессильно! Я попробовал к нему прибегнуть, но гудение лишь усиливается, и неясная фигура…  — Голос Говарда оборвался.
        — Мужайся, друг!  — едва не заорал я в трубку.  — Не дай им заподозрить, что ты испугался. Осеняй себя крестным знаменьем снова и снова. Я сейчас буду.
        Вновь послышался голос Говарда: теперь он почти хрипел.
        — Фигура проступает все яснее, все отчетливее. А я ничего не в силах поделать! Фрэнк, я разучился креститься! Я утратил все права на защиту знаменьем! Я сделался жрецом дьявола. Этот рассказ… мне не следовало его писать!
        — Покажи им, что ты не боишься!  — закричал я.
        — Я попытаюсь! Попытаюсь! О боже мой! Эта фигура…
        Я не стал ждать, что будет дальше, а схватил в панике шляпу и пальто, сбежал вниз по лестнице, выскочил на улицу. Уже на тротуаре на меня накатило головокружение. Я вцепился в фонарный столб, чтобы не упасть, и яростно замахал рукой проезжающему такси. По счастью, водитель меня заметил. Машина притормозила, я доковылял до нее и забрался внутрь.
        — Быстро!  — закричал я.  — Бруклин-Хайтс, дом десять.
        — Да, сэр. Холодная ночка выдалась, верно?
        — Холодная!  — взревел я.  — То-то будет холодно, когда нагрянут они! То-то будет холодно, когда они начнут…
        Водитель недоуменно воззрился на меня.
        — Все в порядке, сэр,  — заверил он.  — Сейчас доставим вас домой в лучшем виде, сэр. Бруклин-Хайтс, вы сказали, сэр?
        — Бруклин-Хайтс,  — простонал я и рухнул на сиденье.
        Такси понеслось вперед, а я пытался не думать об ожидающем меня ужасе. И в отчаянии хватался за соломинку. Чего доброго, думал про себя я, Говард временно помешался. Как могли ужасные твари обнаружить его среди миллионов людей? Быть того не может, чтобы они его нарочно разыскивали. Быть того не может, чтобы они намеренно выбрали его среди столь многих. Он слишком ничтожен; все мы слишком ничтожны. Эти твари — неужели они станут ловить людей на удочку или тралом? Но ведь Генри Уэллса они отыскали! Как там сказал Говард? «Я сделался жрецом дьявола». А может, жрецом этих тварей? Что, если Говард и впрямь стал их жрецом на Земле? Что, если благодаря написанному рассказу он стал их жрецом?
        Эта мысль терзала меня как ночной кошмар; я упрямо гнал ее прочь. У Говарда достанет храбрости, чтобы им воспротивиться, думал я. Он покажет им, что не боится.
        — Вот мы и приехали. Вам помочь подняться, сэр?
        Такси притормозило, я застонал, осознав, что вот сейчас войду в дом, который, возможно, станет мне могилой. Вышел на тротуар, вручил водителю всю наличность, что была при мне. Тот потрясенно вытаращился на меня.
        — Вы дали мне слишком много,  — запротестовал таксист.  — Вот, возьмите, сэр…
        Но я лишь отмахнулся от него и взбежал на крыльцо. Вкладывая ключ в замочную скважину, я слышал, как водитель бормочет себе под нос:
        — В жизни не видывал этакого психа, да еще и пьян в стельку! Дал мне четыре доллара за то, что я отвез его за десять кварталов, и даже спасибо не слушает…
        Внизу свет не горел. Я замер у основания лестницы и заорал:
        — Говард, это я! Спускайся!
        Ответа не последовало. Я прождал секунд десять, но сверху не донеслось ни звука.
        — Тогда я поднимаюсь!  — в отчаянии выкрикнул я и, дрожа крупной дрожью, двинулся вверх по лестнице. «Они его сцапали,  — думал я.  — Я опоздал. Может, лучше не надо?.. Господи милосердный, это что такое?»
        Мне было неописуемо страшно. Такие звуки ни с чем не спутаешь. В комнате наверху кто-то, захлебываясь словами, молил и рыдал в агонии. Неужели это и впрямь голос Говарда? Время от времени я улавливал какую-то невнятицу.
        — Ползет… бррр! Ползет… бррр! О, сжальтесь! Холодно и ясно! Ползет… бррр! Господь милосердный!
        Я уже добрался до лестничной площадки. Мольбы сменились хриплыми воплями. Я рухнул на колени — и осенил крестом и себя, и стену рядом, а потом начертил крест в воздухе. Начертил то самое древнее знаменье, что спасло нас в Маллиганском лесу. Но на сей раз — грубо и резко, не огнем, но пальцами, что дрожали и цеплялись за одежду; перекрестился я, не имея ни отваги, ни надежды, перекрестился мрачно и обреченно, будучи уверен, что меня уже ничто не спасет.
        А затем вскочил на ноги и взбежал по лестнице. Я молился лишь о том, чтобы твари забрали меня быстро и чтобы мне не пришлось долго страдать.
        Дверь в комнату Говарда стояла приоткрытой. Сделав над собою нечеловеческое усилие, я дотянулся до ручки. Дверь медленно подалась внутрь.
        В первое мгновение я не заметил ничего, кроме недвижного тела Говарда на полу. Он лежал на спине. Колени подтянуты к груди, рука прикрывает лицо, ладонью наружу, словно заслоняя от невыносимого зрелища.
        Переступив порог, я опустил глаза, намеренно сузив поле зрения. Теперь я видел только пол и нижнюю часть комнаты. Поднимать взгляда я не хотел. Я смотрел вниз самозащиты ради, поскольку страшился того, что может обнаружиться в этих стенах.
        О, как не хотел я поднимать взгляд! Но в комнате действовали силы и стихии, сопротивляться которым я не мог. Я знал, что, если оглянусь вокруг, ужас, возможно, уничтожит меня — да только выбора у меня нет.
        Медленно, мучительно я поднял глаза и обвел взглядом комнату. И по сей день сожалею, что не кинулся тут же вперед и не сдался на милость существа, что возвышалось там. Этому грозному, задрапированному во тьму видению суждено стоять между мною и радостями мира, пока я жив.
        Оно воздвиглось от пола до потолка и испускало слепящий свет. Насквозь пронзенные лучами, в воздухе кружились страницы Говардовой рукописи.
        В центре комнаты, между потолком и полом, кружились эти страницы, свет прожигал бумажные листы и, закручиваясь в спирали, ввинчивался в мозг моего бедного друга. Сияние вливалось в его голову нескончаемым потоком, а Повелитель света, нависая над безжизненным телом, медленно раскачивался туда-сюда всем своим массивным корпусом. Я завизжал, закрыл глаза руками, но Повелитель все колыхался — вправо-влево, вперед-назад. И в мозг моего друга все изливался и изливался свет.
        А затем с уст Повелителя сорвался ужасающий звук… Я забыл про знаменье, которое трижды сотворил там, внизу, во тьме. Я забыл высшее, грозное таинство, пред которым все враги были бессильны. Но когда я увидел, как оно само из ниоткуда возникает в комнате и обретает безупречную, устрашающе цельную форму над струями света, я понял, что спасен.
        Я зарыдал и рухнул на колени. Свет померк, Повелитель умалился и съежился у меня на глазах.
        А затем со стен, с потолка, с пола хлынуло пламя — белое очистительное пламя, которое поглощает, пожирает и уничтожает навеки.
        Но друг мой был мертв.



        Август Дерлет[Рассказ впервые опубликован в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в ноябре 1944 г.]
        Живущий-во-Тьме

        Тех, кто жаден до ужасов, тянет в места странные и отдаленные. Их вотчина — катакомбы Птолемея и резные мавзолеи в странах из ночного кошмара. Они взбираются на самый верх озаренных луною башен разрушенных рейнских замков и, трепеща, спускаются вниз по затянутым паутиной черным ступеням под каменными завалами заброшенных городов Азии. Лес, наводненный призраками, одинокая горная вершина — вот их храмы; зловещие монолиты на необитаемых островах притягивают их к себе как магнитом. Но истинный любитель макабрического, эпикуреец, для которого смысл и цель бытия — снова и снова испытывать дрожь невыразимого ужаса, превыше всего ценит старые, заброшенные фермы в лесной глуши, ибо именно там темные стихии силы, одиночества, гротеска и невежества соединяются воедино в идеальном проявлении чудовищного.
Г. Ф. Лавкрафт

        I

        Вплоть до недавнего времени, ежели, проезжая в северной части Центрального Висконсина, путешественник сворачивал на левую развилку на перекрестке двух шоссе — брулриверского и чеквамегонского по пути в Пашепахо, он оказывался в краю диком и безлюдном — просто-таки на задворках цивилизации. А малоезженая дорога между тем уводила все дальше: следуя по ней, со временем минуешь несколько полуразвалившихся хибар, где, по всей видимости, некогда жили люди,  — эти строения давным-давно поглотил наступающий лес. Края эти не то чтобы запустелые: земля изобилует густой растительностью, но над нею повсюду, куда ни пойдешь, разливается неуловимо зловещая аура, своего рода тревожная подавленность — даже случайный путник и тот ее чувствует, ибо выбранная им дорога становится все более труднопроходимой, пока не заканчивается неподалеку от какого-нибудь заброшенного охотничьего домика на берегу прозрачного синего озера в окружении угрюмых вековых деревьев. В тех местах тишину нарушают разве что крики сов да козодоев, да перекличка жутковатых гагар по ночам, да голос ветра в кронах — полно, ветер ли это? Хрустнет
сучок — как знать, прошел ли это зверь какой или нечто другое, какая-нибудь тварь, человеку неведомая?
        Ибо о лесе вокруг заброшенного охотничьего домика на Риковом озере ходила недобрая слава задолго до того, как я о нем узнал,  — и слава эта далеко затмевала такого же рода россказни о такого же рода глухих местах. Поговаривали, будто в глубине темной чащи что-то такое живет — не то полуживотное, не то получеловек; и нет, то не были расхожие байки о призраках. Местный люд с окраин отзывался об этом существе со страхом, а индейцы, что порою выходили из глуши и шли на юг, при его упоминании только упрямо головой качали. Словом, за лесом закрепилась дурная репутация, иначе и не скажешь; на рубеже веков лес уже имел богатую историю, что заставляла задуматься самых бесстрашных авантюристов.
        Первые записи об этом лесе сохранились в дневнике некоего миссионера: он шел через здешние земли на помощь индейскому племени, которое, как сообщили в Чеквамегон-Бей на севере, голодало. Брат Пайргард пропал без вести, но позже индейцы принесли его имущество: одну сандалию, четки и молитвенник, в котором миссионер написал несколько загадочных фраз, впоследствии заботливо сохраненных: «Я убежден, что меня преследует какое-то существо. Поначалу я думал, это медведь, но теперь вынужден признать, что это нечто куда более чудовищное, нежели любая земная тварь. Сгущается тьма; кажется, у меня легкий бред: я то и дело слышу странную музыку и другие нездешние звуки, которые никак не могут быть порождены естественным источником. Еще одна тревожная галлюцинация — тяжелая поступь, от которой земля сотрясается; и несколько раз я находил огромный отпечаток ноги, причем разной формы».
        Второе упоминание — еще более зловещее. Когда Здоровила Боб Хиллер, один из самых жадных лесных магнатов во всем Мидвесте, в середине прошлого века начал подбираться к окрестностям Рикова озера, на него, конечно же, произвели впечатление тамошние строевые сосны. И хотя ему этот лес не принадлежал, Хиллер поступил по обычаю лесных магнатов и послал туда своих людей с соседнего участка, которым владел по праву, рассчитывая, если что, объяснить, что слегка напутал с границами. К вечеру первого же дня работ на опушке леса вокруг Рикова озера тринадцать человек назад не вернулись; тела двоих так и не нашли, четыре трупа каким-то непостижимым образом обнаружились в озере в нескольких милях от лесоповала, а остальных отыскали в разных местах в чаще. Полагая, что имеет дело с безжалостным конкурентом, Хиллер снял своих дровосеков с работы, дабы ввести неведомого врага в заблуждение, а затем нежданно-негаданно вновь отправил их на работы в запретную область. Потеряв еще пятерых, Хиллер пошел на попятный, и с тех пор никто более не покушался на деревья, если не считать одного-двух новоприбывших. Тех, кого
угораздило по неведению приобрести там участок земли.
        Все до одного, эти люди очень скоро съезжали прочь: рассказывали они при этом мало, а вот намекали — на многое. Однако ж природа этих многозначительных недомолвок и перешептываний была такова, что переселенцам очень скоро пришлось отказаться от каких бы то ни было объяснений: так неправдоподобно звучали их россказни о неописуемых ужасах — о вековом зле, еще более древнем, нежели все, что только в силах себе вообразить высокоученый археолог. Лишь один из этих несчастных исчез бесследно. Остальные благополучно выбрались из лесу и со временем затерялись среди населения Соединенных Штатов — все, кроме метиса по прозвищу Старый Питер. Одержимый идеей, что на подступах к лесу таятся залежи минералов, он то и дело возвращался в лагерь на опушке, но дальше не забредал.
        Разумеется, в конце концов легенды о Риковом озере привлекли внимание профессора Аптона Гарднера из университета штата; он уже составил полную коллекцию легенд о Поле Баньяне,[40 - Пол Баньян — сказочный лесоруб, великан, наделенный сверхъестественной силой, герой множества легенд, распространенных в Канаде и в традиционных лесозаготовительных районах США (Мичиган, Висконсин, Миннесота).] Виски Джеке[41 - Виски Джек — персонаж из мифологии индейцев-алгонкинов, бог-трикстер, ответственный за потоп, уничтоживший предыдущий мир; ему же приписывается создание ныне существующего мира при помощи магии.] и ходаге[42 - Ходаг — фольклорное чудовище, якобы обитающее в штате Висконсин, с «головой лягушки, ухмыляющейся мордой гигантского слона; его толстые короткие лапы снабжены гигантскими когтями, спина как у динозавра и длинный шипастый хвост».] и теперь занимался подборкой местного фольклора, когда впервые столкнулся с любопытными полузабытыми поверьями, связанными с регионом Рикова озера. Позже я узнал, что сперва они вызвали у профессора лишь поверхностный интерес: захолустная глушь сказками всегда
изобилует, а в этих ровным счетом ничего не наводило на мысль об их исключительной значимости. Правда, в строгом смысле слова они не слишком-то походили на расхожие байки. Ибо в то время как в традиционных легендах говорилось о призраках людей и животных, об утраченных сокровищах и племенных верованиях, предания Рикова озера отличались от прочих тем, что с неизменным постоянством повествовали о существах совершенно из ряда вон выходящих — или, может быть, об одном и том же «существе», поскольку никто и никогда не видел ничего более конкретного, нежели смутный силуэт не то человека, не то зверя в лесном мраке,  — и всякий раз подразумевалось, что никакое описание не в состоянии передать, что именно таится в окрестностях озера. Тем не менее профессор Гарднер, по всей вероятности, ограничился бы тем, что добавил услышанное в свою подборку, если бы не сообщения — на первый взгляд между собою несвязанные — о двух любопытных происшествиях и еще одно случайно обнаружившееся обстоятельство.
        Сообщения о первых двух происшествиях появились на страницах висконскинских газет с интервалом в неделю. Первое — лаконичный полушуточный репортаж под заголовком: «МОРСКОЙ ЗМЕЙ — В ВИСКОНСИНСКОМ ОЗЕРЕ?» Говорилось в нем вот что: «Летчик Джозеф Кс. Каслтон рассказывает, что в ходе вчерашнего испытательного полета над северным Висконсином видел, как ночью в лесном озере в окрестностях Чеквамегона плескалось какое-то громадное животное неизвестного вида. Каслтон попал в грозу и летел на небольшой высоте; он как раз пытался определить свое приблизительное местонахождение, как вдруг сверкнула молния — и в ее свете он увидел, как из глубины озера поднялась некая исполинская зверюга — и исчезла в лесу. Никаких подробностей летчик не сообщает, однако утверждает, что видел отнюдь не лох-несское чудовище». Вторая публикация содержала историю совершенно фантастическую: якобы в полом стволе дерева на реке Брул было обнаружено тело брата Пайргарда, причем хорошо сохранившееся. Сперва его приняли за какого-то бесследно пропавшего участника экспедиции Маркетта — Жолье,[43 - Франко-канадский исследователь Луи
Жолье (1645-1700) и миссионер-иезуит отец Жак Маркетт(1637-1675) первыми среди европейцев изучили и нанесли на карту северную часть реки Миссисипи.] однако ж довольно быстро идентифицировали как отца Пайргарда. К этой статье прилагалось холодное опровержение президента Исторического общества штата: он открещивался от открытия, объявляя его фальшивкой.
        Открытие же, сделанное самим профессором Гарднером, сводилось всего-навсего к тому, что заброшенный охотничий домик и большая часть побережья Рикова озера принадлежат одному его старому приятелю.
        Дальнейшая цепочка событий, сами понимаете, была неизбежна. Профессор Гарднер тут же сопоставил обе газетные заметки с легендами о Риковом озере. Возможно, этого и недостало бы, чтобы сподвигнуть профессора прервать свою работу над общим корпусом висконсинских легенд ради специфического исследования совсем иного плана, но тут произошло нечто уж совсем из ряда вон выходящее. Нечто такое, что погнало его сломя голову к владельцу заброшенного домика за разрешением воспользоваться таковым в интересах науки. Подтолкнуло же профессора к такому решению не что иное, как приглашение от хранителя музея штата заглянуть поздно вечером к нему в офис и посмотреть на новый, только что поступивший экспонат. Профессор отправился туда в сопровождении Лэрда Доргана; именно Лэрд ко мне и пришел.
        Уже после того, как профессор Гарднер исчез.
        Да, он действительно исчез. На протяжении трех месяцев с Рикова озера поступали нерегулярные сообщения, а затем связь с охотничьим домиком разом оборвалась — и от профессора Аптона Гарднера больше не было ни слуху ни духу.
        Однажды поздним октябрьским вечером Лэрд зашел ко мне в университетский клуб: честные голубые глаза затуманены, губы поджаты, лоб изборожден морщинами — словом, налицо свидетельства некоторого возбуждения, причем не от алкоголя. Я предположил было, что он перегружен работой; только что закончилась первая сессия в Висконсинском университете, а к экзаменам Лэрд всегда подходил серьезно — даже в бытность свою студентом; теперь же, став преподавателем, относился к ним вдвойне ответственно.
        Но нет, оказалось, что проблема в другом. Профессор Гарднер пропал уже с месяц тому назад; это и не давало Лэрду покоя. Так он и сказал — ровно в этих самых словах — и под конец добавил:
        — Джек, я должен съездить туда и посмотреть, не смогу ли чем помочь делу.
        — Послушай, если шериф и полиция ничего не обнаружили, от тебя-то что толку?  — вопрошал я.
        — Во-первых, я знаю больше, чем они.
        — Если так, почему ты с ними не поделишься информацией?
        — Да потому что на такие вещи они и внимания обращать не станут.
        — Ты про легенды?
        — Нет.
        Лэрд оценивающе глядел на меня, словно гадая, а стоит ли мне доверять. Я внезапно преисполнился убеждения: он и впрямь что-то знает и это «что-то» серьезно его беспокоит. И тут на меня накатило прелюбопытное ощущение — не то предчувствие, не то опасение. В жизни ничего подобного не испытывал: в единый миг атмосфера в комнате словно сгустилась, в воздухе засверкали электрические разряды.
        — А если я туда поеду, ты ко мне не присоединишься?
        — Думаю, я бы смог это устроить.
        — Отлично.
        Лэрд пару раз прошелся по комнате из конца в конец, напряженно размышляя и поглядывая на меня то и дело. Во взгляде его по-прежнему читалась неуверенность: он словно никак не мог решиться.
        — Послушай, Лэрд, сядь и расслабься. Нечего метаться по комнате, точно лев в клетке,  — нервы пожалей!
        Он внял совету: сел, закрыл лицо руками, передернулся. Я было встревожился, но через несколько секунд он уже пришел в себя, откинулся назад, закурил сигарету.
        — Джек, ты ведь знаешь легенды о Риковом озере?
        Я заверил, что да — равно как и историю того места с самого начала; во всяком случае, все то, что сохранилось в записях.
        — А газетные статьи помнишь? Ну, я тебе рассказывал?..
        Да, и статьи тоже. Я хорошо их помнил, поскольку Лэрд обсуждал со мной, какой эффект они произвели на его работодателя.
        — Я имею в виду вторую, про брата Пайргарда,  — заговорил он, замялся и умолк. Вдохнул поглубже — и начал сначала: — Видишь ли, мы с Гарднером прошлой весной как-то вечером зашли к хранителю музея.
        — Да, я в ту пору был на востоке.
        — Верно. Ну так вот, зашли мы к нему в офис: хранитель хотел нам кое-что показать. И что, как ты думаешь, это было?
        — Понятия не имею. И что же?
        — Тело в древесном стволе!
        — Нет!
        — Нас как громом поразило. Представляешь — полый ствол и все такое, ровно в том виде, в каком его нашли. Его переслали в музей, для коллекции, но выставлять такое, разумеется, никто не стал — по самоочевидной причине. Гарднер сперва подумал, это восковой муляж. Как бы не так!
        — Ты хочешь сказать, все было настоящим?
        Лэрд кивнул.
        — Понимаю, звучит невероятно.
        — Да такое просто-напросто невозможно.
        — Да, наверное, невозможно. И однако ж это чистая правда. Вот почему экспонат не стали выставлять — просто забрали из музея и предали земле.
        — Не вполне понимаю.
        Лэрд подался вперед и убежденно проговорил:
        — Дело в том, что, когда эту штуку доставили, труп казался идеально сохранившимся, словно бы благодаря какому-то природному бальзамирующему процессу. Но нет. Он был просто заморожен. И начал оттаивать — тем же самым вечером. И некоторые признаки недвусмысленно свидетельствовали, что брат Пайргард вовсе не пролежал мертвым последние три столетия — как вроде бы явствовало из его истории. Тело стало разлагаться, но не рассыпалось в прах, ничего подобного. По прикидкам Гарднера, брат Пайргард умер меньше пяти лет назад. И где он, спрашивается, был все это время?
        Лэрд говорил вполне искренне. Поначалу я ушам своим не верил. Но ощущалась в собеседнике некая пугающая серьезность, не допускающая с моей стороны никакого неуместного легкомыслия. Если бы я воспринял его рассказ как шутку, поддавшись сиюминутному порыву, он бы тут же «закрылся», захлопнул створки, как устрица, и ушел бы от меня размышлять над всем этим в одиночестве — одному богу ведомо, с какими разрушительными последствиями для себя. Так что поначалу я не проронил ни слова.
        — Ты мне не веришь.
        — Я этого не говорил.
        — Я сам чувствую.
        — Не верю. Такое просто в голове не укладывается. Но скажем так: я верю в твою искренность.
        — Хорошо же,  — мрачно кивнул Лэрд.  — А веришь ли ты мне достаточно, чтобы поехать со мной в охотничий домик и посмотреть, что будет?
        — Да.
        — Но, думается, лучше тебе сперва прочесть вот эти выдержки из писем Гарднера.
        И Лэрд выложил их передо мной на стол — словно бросая вызов. Нужные выдержки он скопировал на отдельный лист. Я взялся за него, а Лэрд между тем продолжил — заговорил, захлебываясь словами и объясняя, что эти письма Гарднер писал из домика. Лэрд договорил, и я принялся за чтение.


        «Не буду отрицать, что над охотничьим домиком, и озером, и даже лесом нависает зловещая, недобрая атмосфера — ощущение надвигающейся опасности, и даже более. Лэрд, если бы я только мог объяснить, что чувствую! Но мой конек — археология, не беллетристика. Ибо только беллетристика, сдается мне, сумела бы воздать должное этим моим ощущениям… Да-да, порою мне отчетливо мерещится, будто кто-то или что-то наблюдает за мною из леса или с озера — особой разницы нет, насколько я понимаю, и не то чтобы меня это пугает, но заставляет призадуматься. На днях я пообщался с метисом по прозвищу Старый Питер. На тот момент он был не в лучшей форме — "огненной воды" перебрал, но стоило мне упомянуть про охотничий домик и лес, и он тут же замкнулся в себе, как устрица. Однако ж он нашел-таки нужные слова, а именно — вендиго;[44 - Вендиго — в мифах алгонкинских племен злой дух-людоед; может завладевать людьми, люди же, в свой черед, могут в него превращаться.] тебе, я надеюсь, известна эта легенда, локализованная на франко-канадской территории».

        Это было первое письмо, написанное спустя неделю после того, как Гарднер вселился в охотничий домик на Риковом озере. Второе, крайне лаконичное, было отправлено с нарочным.


        «Будь добр, телеграфируй в Мискатоникский университет в Аркхем, штат Массачусетс, и узнай, можно ли получить доступ к фотокопии книги, известной как "Некрономикон" за авторством некоего арабского автора, который подписывался как Абдул Альхазред? Запроси также "Пнакотикские рукописи" и "Книгу Эйбона" и выясни, нельзя ли достать в одном из местных книжных магазинов сборник Г. Ф. Лавкрафта "«Изгой» и другие рассказы", опубликованный издательством "Аркхем-хаус" в прошлом году. Полагаю, все эти книги, вместе взятые и каждая по отдельности, помогут мне понять, что за существо обитает в здешних краях. Ибо что-то здесь есть, это точно, я в этом убежден, а если я скажу тебе, что, как мне кажется, оно прожило здесь не годы, но века — чего доброго, хозяйничало здесь задолго до появления человека,  — ты поймешь, что я, возможно, на пороге великих открытий».

        Поразительное письмо, не так ли? Но третье оказалось еще более пугающим. Между вторым и третьим посланиями минуло две недели, и, по всей видимости, за это время случилось нечто такое, что поставило под угрозу самообладание профессора Гарднера. Ибо третье письмо, даже в этой избранной подборке, выделялось среди прочих, свидетельствуя о крайнем смятении.


        «Здесь все — зло… Не знаю, Черный ли это Козел с Легионом Младых, или Безликий, и/ или нечто большее на крыльях ветра. Ради всего святого!.. Эти треклятые фрагменты!.. И в озере что-то есть, а еще — эти звуки ночью! Безмолвие и тишь — и вдруг эти жуткие флейты, эти булькающие завывания! Ни птицы, ни зверя — только призрачные звуки. И голоса!.. Или это все только сон? Может, я слышу в темноте свой собственный голос?..»

        Чем дальше я читал, тем больше потрясало меня прочитанное. Между строк угадывались намеки и подтексты, наводящие на мысль о страшном вневременном зле. Я чувствовал, что мы с Лэрдом Дорганом — на пороге приключения настолько фантастического, настолько неправдоподобного и невероятно опасного, что мы, возможно, и не вернемся о нем поведать. И между тем в душу мою уже закрадывалось сомнение: а захотим ли мы вообще рассказывать о том, что обнаружим на Риковом озере?
        — Что скажешь?  — нетерпеливо спросил Лэрд.
        — Я еду с тобой.
        — Отлично! Все уже готово. Я даже диктофоном разжился, вместе с запасом батареек. И договорился с шерифом графства в Пашепахо, чтобы тот вернул на место записи Гарднера и все оставил так, как было.
        — А диктофон-то зачем?  — не понял я.
        — Ну, хотя бы насчет звуков, про которые писал профессор, разберемся раз и навсегда. Если звуки и впрямь слышатся, диктофон их запишет; если они — лишь игра воображения, то нет.  — Лэрд помолчал, взгляд его посерьезнел.  — Знаешь, Джек, а ведь мы можем и не вернуться.
        — Знаю.
        Я этого не сказал, потому что знал, что и Лэрд чувствует то же, что и я: мы, точно два карлика-Давида, задумали бросить вызов противнику грознее любого Голиафа, противнику незримому и неведомому, у которого нет имени, который драпируется в мифы и страх, который живет не просто в лесной тьме, но во тьме неизмеримо более великой, той самой тьме, которую разум человеческий пытается изучить со времен рассвета цивилизации.



        II

        По прибытии в охотничий домик мы застали там шерифа Кауэна. С ним был и Старый Питер. Шериф оказался высокой, мрачной личностью, на вид — вылитый янки. При том что его семья жила здесь вот уже четвертое поколение, говорил он слегка в нос — этот характерный выговор, несомненно, передавался от отца к сыну. Метис был темнокож, неопрятен и неряшлив, он по большей части помалкивал и время от времени ухмылялся и хихикал про себя над какой-то одному ему понятной шуткой.
        — Я тут экспресс-почту принес — два письма пришли какое-то время назад, на имя профессора,  — сообщил шериф.  — Одно — откуда-то из Массачусетса, второе — из-под Мэдисона. Я подумал, назад отсылать не стоит. Ну и захватил с собой, заодно с ключами. Уж и не знаю, чего вы, парни, тут найдете. Мы с ребятами весь лес прочесали — никаких следов.
        — Не все вы им сказываете,  — ухмыльнулся метис.
        — Так больше и рассказывать нечего.
        — А как насчет той резной штуковины?
        Шериф раздраженно пожал плечами.
        — Черт тебя дери, Питер, с исчезновением профессора она никак не связана.
        — А проф меж тем ее зарисовал, нет?
        Будучи приперт к стене, шериф неохотно признался, что двое людей из его отряда в самой чаще леса наткнулись на огромную плиту или каменную глыбу, всю заросшую, покрытую мхом. На камне обнаружилось странное изображение, по всей видимости, столь же древнее, как и лес,  — вероятно, работы какого-нибудь первобытного индейского племени, что некогда населяли северный Висконсин — еще до индейцев дакота, сиу и виннебаго…
        — Никакие это не индейцы рисовали,  — презрительно фыркнул Старый Питер.
        Пропустив его реплику мимо ушей, шериф продолжал. На рисунке изображалось некое существо, но никто не мог определить, какое именно: явно не человек, но, с другой стороны, и не лохматый зверь. Более того, неизвестный художник позабыл пририсовать лицо или морду.
        — И еще там были две такие тварюки,  — не отступался метис.
        — Не обращайте на него внимания,  — отмахнулся шериф.
        — Что-что там было?  — насторожился Лэрд.
        — Просто тварюки такие,  — захихикал метис.  — Хе-хе-хе! Иначе и не скажешь — не человек, не зверь, тварюка, она тварюка и есть.
        Кауэн был явно раздосадован. Он внезапно сделался резок и едва ли не груб, велел метису придержать язык, а нам объявил, что буде он нам понадобится, так он завсегда у себя в офисе в Пашепахо. Как именно с ним связаться, он не объяснил, а телефона в домике не было. Поверья того края, куда мы так решительно вторглись, он, по всей видимости, и в грош не ставил. Метис взирал на нас с флегматичным бесстрастием, время от времени хитровато усмехался, а его темные глаза оценивающе, с живым интересом разглядывали наш багаж. Лэрд то и дело ловил на себе его взгляд, но всякий раз Старый Питер неторопливо отворачивался. Шериф продолжал рассказывать: записи и рисунки пропавшего без вести лежат на его рабочем столе в большой комнате (она занимала почти весь первый этаж домика), там, где он их и нашел; они — собственность штата Висконсин и должны быть возвращены в офис шерифа, как только мы закончим с ними работать. На пороге Кауэн обернулся и на прощанье выразил надежду, что мы тут надолго не задержимся, потому как, «не то чтоб я верил в разные там завиральные идеи — просто нездоровое это место для тех, которые
сюда приезжают».
        — Полукровка что-то знает или подозревает,  — тут же объявил Лэрд.  — Надо как-то с ним пообщаться, когда шерифа рядом не окажется.
        — Но ведь Гарднер писал, что ежели нужна какая-то определенная информация, то из метиса и словечка не вытянешь?
        — Да, но он же и указал способ развязать ему язык. «Огненная вода».
        Мы взялись за работу: обустроились, разобрали запасы продовольствия, установили диктофон, словом — приготовились провести тут по меньшей мере две недели. На этот срок запасов оказалось больше чем достаточно, а ежели мы задержимся дольше, то всегда сможем съездить в Пашепахо и докупить провианта. Более того, Лэрд привез целых две дюжины цилиндров для диктофона, так что их должно было хватить на неопределенный период времени, тем паче что мы рассчитывали их использовать, только пока спим, то есть очень нечасто: мы условились, что пока один из нас отдыхает, второй будет нести вахту. Понятное дело, такого рода договоренность не всегда удается соблюсти — так что и диктофон тоже пригодится. За материалы, принесенные шерифом, мы взялись не раньше чем устроились на новом месте, а до тех пор имели все возможности ощутить характерную атмосферу места.
        Ибо над домиком и окрестностями и впрямь нависала странная аура — воображение тут было ни при чем. И дело не только в угрюмой, почти зловещей неподвижности, и не только в высоких соснах, подступающих к самому домику, и не только в иссиня-черных водах озера; нет, было нечто еще: приглушенное, почти угрожающее ощущение настороженного ожидания и отчужденной, зловещей уверенности — представьте себе сокола, который неспешно кружит над добычей, которая, как он знает, не ускользнет от его когтей. И ощущение это не было мимолетным: оно дало о себе знать почти сразу и нарастало с неотвратимым постоянством в течение часа или около того, пока мы хлопотали по дому. Более того, оно проявлялось так явно, что Лэрд походя сослался на него, как будто давным-давно с ним смирился и знал, что смирился и я! И однако ж никакой зримой причины к тому не было. В северном Висконсине и в Миннесоте — тысячи озер, подобных Рикову озеру. И хотя многие из них находятся не в лесах, лесные своим видом не слишком отличаются от здешнего; так что ровным счетом ничего в здешнем ландшафте не содействовало удручающему ужасу, который
словно накатывал на нас извне. Напротив, пейзажи, казалось бы, наводили на мысли прямо противоположные: под полуденным солнышком старый дом, и озеро, и высокий лес вокруг создавали картину отрадного уединения — отчего резкий контраст с неосязаемой аурой зла обретал подчеркнуто страшную остроту. Благоухание сосен и озерная свежесть тоже подчеркивали неуловимо угрожающий настрой.
        Наконец мы обратились к материалам, оставленным на столе профессора Гарднера. В срочной бандероли обнаружились, как и ожидалось, книга Г. Ф. Лавкрафта «"Изгой" и другие рассказы», высланная издательством, и фотостатические копии рукописи и печатных страниц из «Текста Р’льеха» и «De Vermis Mysteriis» Людвига Принна — по всей видимости, в дополнение к первой порции документов, отосланных профессору библиотекарем Мискатоникского университета. Среди бумаг, принесенных назад шерифом, мы обнаружили страницы из «Некрономикона» в переводе Олауса Вормиуса, а также из «Пнакотикских рукописей». Но не эти страницы, по большей части для нас непонятные, привлекли наше внимание. А обрывочные заметки, сделанные рукой профессора.
        Было понятно, что профессор успел записать не более чем вопросы и мысли, приходившие ему в голову, и, в то время как особой цельности в этих заметках не наблюдалось, ощущалась в них своеобразная пугающая многозначительность, обретающая грандиозные масштабы по мере того, как становилось очевидным, сколько всего он не записал.


        «Эта плита — (а) всего-навсего древняя руина, (б) веха или ориентировочный знак, вроде могильного камня, (с) фокусная точка для Него? Если последнее, то снаружи? Или снизу? (N. В.: Ничто не указывает на то, что камень был потревожен.)»
        «Ктулху или Ктулхут. В Риковом озере? Подземные туннели до озера Верхнего и до моря по реке Святого Лаврентия? (N. В.: Ничего, кроме рассказа летчика, не свидетельствует о том, что Тварь имеет какое-то отношение к воде. Возможно, это вообще не водная стихия.)»
        «Хастур. Но все проявления говорят также не в пользу воздушных стихий».
        «Йог-Сотот. Стихия земли — понятно, но он не "Живущий-во-Тьме". (N. В.: Тварь, кто бы она ни была, наверняка из числа божеств земли, даже если и путешествует через пространство-время. Возможно, тварь не одна, но на глаза показывается только земная. Вероятно, Итакуа?)»
        «"Живущий-во-Тьме". Не то же ли самое, что Безликий Слепец? Он ведь действительно живет во тьме. Ньярлатхотеп? Или Шуб-Ниггурат?»
        «А как же огонь? У огня тоже должна быть своя стихия. Но не упоминается. (N. В.: Предположительно, если Стихии Земли и Воды противостоят Стихиям Воздуха, тогда они должны противостоять и Стихиям Огня. Однако ж многочисленные свидетельства подтверждают: между Стихиями Воздуха и Воды идет борьба куда более непримиримая, нежели между Стихиями Земли и Воздуха. Абдул Альхазред местами чертовски невразумителен. В той кошмарной сноске нет никаких указаний на то, кто такой Ктугха.)»
        «Партьер говорит, я на ложном пути. Но меня он не убедил. Кто бы уж там ни слагал музыку в ночи, он — мастер адских модуляций и ритмов. Ах да, и какофонии. (См. Бирс и Чеймберс.)»

        На этом записи обрывались.
        — Что за несусветная чушь!  — воскликнул я.
        И однако я знал инстинктивно, что это не чушь. Странные события происходили тут — события, которых земными законами не объяснишь; и здесь, почерком профессора Гарднера, было черным по белому засвидетельствовано: он не только пришел к тому же выводу, но и пошел дальше. Как бы оно ни выглядело со стороны, Гарднер писал с полной серьезностью и явно для себя одного, поскольку план в набросках просматривался довольно невнятный, сплошь намеки — и ничего больше. На Лэрда заметки произвели сильнейший эффект: он побелел как полотно и теперь стоял как вкопанный, словно глазам своим не верил.
        — Что такое?  — спросил я.
        — Джек — он общался с Партьером.
        — Не понимаю, о чем ты,  — отозвался я, но, еще не договорив, вспомнил, как замалчивалось и засекречивалось изгнание старого профессора Партьера из университета Висконсина. Газетчикам дали понять, что в своих лекциях по антропологии старик сделался чересчур либерален — ну сами понимаете, «прокоммунистические симпатии!» — причем все, кто лично знал Партьера, осознавали, сколь далеко это от истины. Но на своих занятиях профессор и впрямь вел странные речи — заговаривал о материях страшных и запретных, и было решено под благовидным предлогом от него избавиться. К несчастью, Партьер с присущим ему высокомерием раструбил эту историю на весь свет, так что ненавязчиво замять ее не удалось.
        — Сейчас он живет в Васау,  — сообщил Лэрд.
        — Как думаешь, он сможет все это перевести?  — спросил я и тут же понял, что те же мысли эхом отозвались в голове Лэрда.
        — До него — три часа езды на машине. Мы скопируем записи, и если ничего не случится — если мы так ничего и не обнаружим,  — то и впрямь стоит с ним повидаться.


        Если ничего не случится!..
        Если днем над охотничьим домиком нависала зловещая атмосфера, то к ночи сгустилось ощущение скрытой угрозы. Более того, с вероломной, обезоруживающей внезапностью начали происходить разнообразные события. Дело уже шло к ночи, мы с Лэрдом сидели над любопытными фотокопиями, присланными Мискатоникским университетом вместо книг и рукописей — слишком ценных, чтобы выносить их из хранилища. Первое из проявлений было совсем простым — настолько простым, что поначалу ни один из нас не заметил ничего странного. Всего-то-навсего шум в кронах, как если бы ветер поднялся — нарастающая песня сосен. Ночь выдалась теплая, все окна стояли открытыми. Лэрд обронил какое-то замечание насчет ветра и вновь принялся вслух недоумевать по поводу разложенных перед нами фрагментов. Но только когда минуло полчаса и шум ветра усилился до ураганного, Лэрду пришло в голову: тут что-то не так. Он поднял глаза, скользнул взглядом от одного открытого окна к другому — все яснее понимая, что к чему. И тогда меня тоже осенило.
        Невзирая на гул ветра, в комнату не проникало ни сквозняка — легкие занавески на окнах даже не затрепетали!
        Как по команде мы кинулись на просторную веранду.
        Ветра не было. Ни единого дуновения не касалось наших рук и лиц. Только шум в кронах. Мы оба подняли глаза туда, где на фоне звездного неба четким силуэтом выделялись сосны. Мы ожидали увидеть, как клонятся их верхушки под порывами урагана, но никакого движения взгляд не улавливал: сосны застыли недвижно, а повсюду вокруг слышался рев и гул. Мы простояли на веранде с полчаса, напрасно пытаясь определить источник звука, а затем, так же незаметно, как и начался, шум ветра стих!
        Время между тем близилось к полуночи, и Лэрд уже собрался укладываться. Прошлой ночью он почти не спал, и мы договорились, что я возьму на себя первое дежурство — до четырех утра. Ни один из нас не проявлял желания обсудить шум в соснах подробнее, а то немногое, что было сказано, свидетельствовало о нашей готовности поверить в любое естественное объяснение — вот только бы его измыслить! Наверное, это неизбежно: даже перед лицом самых необычных фактов человек всерьез стремится оправдать происходящее естественными причинами. Разумеется, древнейший и величайший из страхов, что владеют человеком,  — это страх неизвестности; все, что можно истолковать рационалистически, страха не вызывает. Но с каждым часом становилось все очевиднее, что перед нами — нечто, опровергающее все научные обоснования и убеждения; оно держится на системе верований, еще более древних, чем первобытный человек, и — как свидетельствовали намеки, щедро рассыпанные по фотокопиям документов из Мискатоникского университета,  — более древних, чем сама земля. О, этот вечно довлеющий ужас, это зловещее предвосхищение угрозы откуда-то
из-за пределов понимания крохотного человеческого разума!
        Так что к дежурству своему я готовился не без внутреннего трепета. Лэрд поднялся к себе в спальню на втором этаже; ее дверь открывалась на огороженный балкончик, что выходил на нижнюю комнату, где я сидел с книгой Лавкрафта, наугад перелистывая страницы. Мною владело тревожное ожидание. Не то чтобы я боялся того, что может случиться, но, скорее, опасался, что случившееся окажется недоступно моему пониманию. Однако ж, по мере того как текли минуты, я не на шутку увлекся «"Изгоем" и другими рассказами» с его зловещими намеками на зло, возникшее за миллиарды лет до нас, на сущности, сопутствующие времени и совпадающие с пространством. Я начинал понимать, хотя и смутно, как соотносятся писания этого фантаста и странные заметки профессора Гарднера. А самое тревожное в этом осознании было вот что: профессор Гарднер вел свои записи независимо от прочитанной мною книги, ведь бандероль пришла после его исчезновения! Более того: хотя к тому, что написал профессор Гарднер, ключи содержались уже в первой порции материалов, полученных из Мискатоникского университета, у меня быстро накапливались доказательства
того, что профессор имел доступ и к другим источникам информации.
        Но что же это за источники? Не мог ли профессор узнать что-то от Старого Питера? Маловероятно. Не мог ли он съездить к Партьеру? Возможно, хотя Лэрду он о том не сообщал. Однако ж нельзя было исключать и того, что профессор черпал свои познания из какого-то еще источника, о котором ни словом не упомянул в своих записях.
        С головой уйдя в размышления, я вдруг услышал музыку. Вероятно, она уже звучала какое-то время, прежде чем я ее уловил, да только я так не думаю. Необычная то была мелодия — начиналась она как убаюкивающая колыбельная и незаметно переходила в демоническую какофонию, темп ее ускорялся, но все это время она доносилась словно бы издалека. Я слушал с нарастающим изумлением, а стоило мне переступить порог и осознать, что музыка доносится из чащи темного леса, и меня захлестнуло ощущение зла. А еще я остро чувствовал ее чужеродность: то была музыка потусторонняя, совершенно нездешняя и странная, хотя играли, похоже, на флейтах — или на какой-то разновидности флейты.
        Вплоть до сего момента ничего по-настоящему тревожного не происходило. То есть ничего, кроме необъяснимой загадочности этих двух проявлений, страха не внушало. Короче говоря, всегда существовала вероятность того, что найдется естественное объяснение и ветру, и звукам музыки.
        Но теперь нежданно-негаданно случилось нечто настолько невыразимо жуткое и настолько кошмарное, что я немедленно пал жертвой величайшего из страхов, человеку свойственного. То был нарастающий первобытный ужас перед неведомым, перед угрозой извне, ибо если я и питал сомнения касательно намеков, рассыпанных в записях Гарднера и сопутствующих материалах, теперь я инстинктивно понял, что все они имеют под собою веское основание. Ибо природа звука, последовавшего за переливами нездешней музыки, описанию не поддавалась — и не поддается по сей день. Леденящее завывание — на такое не способно ни одно из известных человеку животных и, уж конечно, не сам человек. Звук усилился до чудовищного крещендо — и оборвался в безмолвии, еще более ужасном из-за этого душераздирающего звука. Начинался он с двух зовущих нот, повторяющихся дважды: «Йигнаиит! Йигнаиит!» — и тут же — торжествующий вопль; завывание выплескивалось из леса в темную ночь, точно грозный глас самого ада: «Йех-я-я-я-яхаааахааахааахааа-ах-ах-ах-нгх’аааа-нгх’ааа-йа-йа-йа…»
        Я застыл на месте — точно скованный льдом. Я бы не сумел позвать на помощь, даже если бы от этого зависела моя жизнь. Голос стих, но в кронах словно бы дрожало эхо пугающих созвучий. Я услышал, как Лэрд скатился с постели, как сбежал вниз по ступеням, выкликая мое имя, но ответить я не мог. Он выбежал на веранду и схватил меня за руку.
        — Господи милосердный! Что это было?
        — Ты слышал?
        — Я слышал достаточно.
        Мы еще подождали немного, не повторится ли звук, но нет, все было тихо. Смолкла и музыка. Мы вернулись в гостиную и обосновались там; спать никому не хотелось.
        Но остаток ночи прошел спокойно: никаких проявлений больше не воспоследовало.



        III

        Происшествия первой ночи больше чего-либо другого предрешили наши действия на следующий день. Обоим было очевидно: мы знаем слишком мало, чтобы понять, что происходит. Лэрд установил диктофон на вторую ночь, и мы выехали в Васау к профессору Партьеру, рассчитывая вернуться на следующий день. Лэрд предусмотрительно прихватил с собою наш список с заметок профессора, пусть и фрагментарных.
        Поначалу профессор Партьер отнесся к нам не слишком любезно, но наконец пригласил в свой кабинет в самом сердце висконсинского города и освободил от книг и бумаг два стула, чтобы мы могли присесть. С виду старик с длинной седой бородой и лохмами седых волос, торчащими из-под черной ермолки, на деле он был проворен как юноша; худощавый, с костлявыми пальцами, изможденным лицом и глубоко посаженными черными глазами. В чертах его запечатлелось выражение крайнего цинизма — надменное, едва ли не презрительное. Он даже не пытался устроить нас удобнее — вот разве что место расчистил. Он узнал в Лэрде секретаря профессора Гарднера, грубо сообщил, что он человек занятой, готовит к печати, по всей видимости, последнюю свою книгу и будет нам весьма признателен, если мы изложим цель своего визита как можно короче.
        — Что вы знаете про Ктулху?  — спросил Лэрд напрямик.
        Реакция профессора поразила нас до глубины души. Из старика, что держался с отстраненным, презрительным превосходством, он внезапно превратился в человека настороженного и подозрительного. Преувеличенно осторожно он отложил карандаш, не сводя глаз с лица Лэрда, и наклонился над столом чуть вперед.
        — Итак, вы пришли ко мне,  — промолвил Партьер. И рассмеялся — хриплым, каркающим смехом столетнего старца.  — Вы пришли ко мне расспросить про Ктулху. И почему бы?
        Лэрд коротко объяснил: мы пытаемся выяснить, что же произошло с профессором Гарднером. Он рассказал не больше, чем счел нужным, а старик между тем закрыл глаза, вновь взялся за карандаш и, тихо им постукивая, слушал подчеркнуто внимательно, время от времени задавая наводящие вопросы. Когда Лэрд закончил, профессор Партьер медленно открыл глаза и оглядел нас по очереди. Во взгляде его читалось что-то вроде жалости пополам с болью.
        — Значит, он и обо мне упоминал, вот оно как? Но я с ним не общался иначе как по телефону, и то один только раз.  — Профессор поджал губы.  — И он больше говорил о давнем нашем споре, нежели о своих открытиях на Риковом озере. А теперь мне хотелось бы дать вам один маленький совет.
        — Так мы за этим и приехали.
        — Убирайтесь оттуда и забудьте это место как страшный сон.
        Лэрд решительно покачал головой.
        Партьер окинул его оценивающим взглядом; в темных глазах светился вызов. Но Лэрд не дрогнул. Он ввязался в эту авантюру — и вознамерился дойти до конца.
        — Не те это силы, с которыми привыкли иметь дело обычные люди,  — сказал старик наконец.  — Мы со всей очевидностью к такому не подготовлены.
        И без дальнейших прелюдий он заговорил о вещах настолько удаленных от обыденной повседневности, что и вообразить невозможно. Воистину, я даже не сразу стал понимать, к чему он клонит, ибо столь смелы и невероятны были его идеи, что я, человек простой и привыкший к прозе жизни, с трудом их воспринимал. Возможно, из-за того, что Партьер с самого начала дал понять: в окрестностях Рикова озера обосновался не Ктулху со своими приспешниками, но со всей очевидностью что-то иное. Плита и надписи на ней явственно указывали на природу существа, что объявляется там время от времени. Профессор Гарднер в своих окончательных выводах оказался на правильном пути, хотя и думал, что Партьер ему не поверит. Кто таков Безликий Слепец, как не Ньярлатхотеп? Уж верно, не Шуб-Ниггурат, Черный Козел с Легионом Младых!
        Здесь Лэрд перебил его, настоятельно попросив изъясняться понятнее, и, наконец осознав наше полное невежество, профессор продолжил, все в той же своей слегка раздражающей туманной манере, излагать мифологию — мифологию более древнюю, нежели история рода человеческого, мифологию не только Земли, но и звезд во Вселенной.
        — Мы ничего не знаем,  — повторял он время от времени.  — Мы вообще ничего не знаем. Но есть определенные знаки, есть места, которых все сторонятся. Вот Риково озеро, например.
        Партьер рассказывал о существах, чьи одни только имена внушают благоговейный страх,  — о Старших Богах, живших на Бетельгейзе, удаленных во времени и пространстве: они отправили в космос Властителей Древности во главе с Азатотом и Йог-Сототом. Были в их числе и первородные исчадия морского чудовища Ктулху, и похожие на летучих мышей приспешники Хастура Невыразимого, и Ллойгора, и Зхара, и Итакуа, который странствует по ветрам и в межзвездных пространствах. Были там и стихии земли, Ньярлатхотеп и Шуб-Ниггурат — эти злобные существа неизменно стремятся вновь одержать верх над Старшими Богами. Но Старшие Боги изгнали их или заключили их в темницы — так Ктулху испокон веков спит в океанском царстве Р’льех, так Хастур заперт на черной звезде близ Альдебарана в созвездии Гиад. Задолго до того, как на Земле появились люди, вспыхнула борьба между Старшими Богами и Властителями Древности. Время от времени Властители пытались вновь захватить власть; порою их останавливало прямое вмешательство Старших Богов, но чаще — содействие тех, кто принадлежал к роду человеческому — или не принадлежал; тех, кто
стравливал между собою существа стихийной природы, ибо, как явствует из записей Гарднера, злобные Властители — это стихийные силы. И всякий раз, как случался очередной прорыв, последствия его намертво запечатлевались в человеческой памяти — хотя делалось все, чтобы устранить свидетельства и заставить замолчать выживших.
        — Вот, например, что случилось в Инсмуте, штат Массачусетс?  — возбужденно спрашивал профессор.  — Что произошло в Данвиче? А в глуши Вермонта? А в старом Таттл-хаусе на Эйлсберийской дороге? А взять хоть загадочный культ Ктулху и в высшей степени странную исследовательскую экспедицию к Хребтам Безумия? Что за твари жили на неведомом и нехоженом плато Ленг? Или вот еще Кадат в Холодной пустыне? Лавкрафт, он знал! Гарднер и многие другие пытались разгадать эти тайны, связать невероятные происшествия, случавшиеся то здесь, то там, на этой планете, но Властителям неугодно, чтобы жалкому человеку стало ведомо слишком многое. Берегитесь!
        Партьер схватил Гарднеровы записи, не дав нам и слова вставить, и принялся изучать их, водрузив на нос очки в золотой оправе, отчего показался еще более старым. И все говорил, говорил, не умолкая, скорее сам с собой, нежели с нами,  — дескать, считается, что Властители в ряде наук достигли гораздо более высокого развития, нежели доселе считалось возможным, хотя, конечно, ничего не известно наверняка. То, как профессор всякий раз подчеркивал эту мысль, недвусмысленно свидетельствовало: усомнится в этом разве что идиот или набитый дурак, при наличии доказательств или без оных. Но уже в следующей фразе он признал, что доказательства существуют — например, отвратительная, чудовищная пластинка с изображением адского монстра, шагающего по ветру над землей. Пластинка эта обнаружилась в кулаке у Джозии Алвина, когда тело его нашли на небольшом островке Тихого океана спустя много месяцев после его невероятного исчезновения из дома в Висконсине. А еще — рисунки, сделанные рукою профессора Гарднера — и, более чем что-либо другое, та любопытная плита резного камня в лесу близ Рикова озера.
        — Ктугха,  — удивленно пробормотал Партьер про себя.  — Не видел я ту сноску, на которую Гарднер ссылается. И у Лавкрафта ничего подобного нет.  — Он покачал головой.  — Нет, не знаю.  — Он поднял глаза.  — А из этого вашего полукровки вы ничего не можете вытянуть? Ну, запугайте его, если надо.
        — Мы об этом подумывали,  — признался Лэрд.
        — Ну так я очень советую вам попытаться. Он явно что-то знает — может, конечно, что и ничего, какое-нибудь дикое измышление примитивного ума — и только, но с другой стороны — бог весть.
        Ничего сверх этого профессор Партьер не мог или не захотел нам сообщить. Более того, Лэрд и расспрашивать уже не был склонен, ибо со всей очевидностью существовала чертовски тревожная связь между откровениями нашего собеседника, при всем их неправдоподобии, и записями профессора Гарднера.
        Наш визит, однако, невзирая на его недосказанность — а может, и благодаря ей,  — произвел на нас прелюбопытный эффект. Туманная неопределенность профессорских обобщений и комментариев, вкупе с обрывочными, разрозненными свидетельствами, что мы получили независимо от Партьера, отрезвили нас и укрепили Лэрда в решимости докопаться до сути тайны, окружающей исчезновение Гарднера,  — тайны, что внезапно увеличилась в масштабах и теперь включала в себя еще бОльшую загадку Рикова озера и окрестного леса.


        На следующий день мы вернулись в Пашепахо и по счастливой случайности на дороге, ведущей от города, обогнали Старого Питера. Лэрд притормозил, дал задний ход и высунулся из окна. Старикан окинул его оценивающим взглядом.
        — Подвезти?
        — Чего б нет?
        Старый Питер влез в машину, присел на краешек сиденья — и тут Лэрд без лишних церемоний извлек на свет флягу и протянул ее пассажиру. Глаза его вспыхнули, он жадно схватил бутыль и присосался к горлышку, пока Лэрд рассуждал себе о жизни в северных лесах да подзуживал полукровку рассказать о залежах полезных ископаемых, что тот якобы надеялся отыскать в окрестностях Рикова озера. Так мы проехали некоторое расстояние, и все это время фляга оставалась у метиса — он вернул ее почти пустой. Опьянеть в строгом смысле слова он не опьянел, но сделался раскован и даже не запротестовал, когда мы свернули на дорогу к озеру, его не высадив. Хотя, увидев домик и осознав, где находится, старик невнятно пробормотал, что ему это не по дороге и что ему позарез надо вернуться до темноты.
        Старый Питер собрался было в обратный путь немедленно, но Лэрд уговорил его зайти, пообещав налить стаканчик.
        И налил. Намешал самого что ни на есть крепкого пойла, а Питер осушил стакан до дна.
        Последствия не замедлили сказаться, и только тогда Лэрд обратился к теме Рикова озера и его окрестностей: не знает ли Питер, что здесь за тайна? Сей же миг метис замкнулся в себе и забормотал, что ничего не скажет, ведать ничего не ведает, все это ошибка. Глаза его тревожно забегали. Но Лэрд настаивал. Ведь Питер своими глазами видел каменную плиту с письменами, разве нет? Видел, неохотно признал Питер. А он нас туда не проводит? Питер яростно затряс головой. Не сейчас. Уже почти стемнело, до ночи мы не обернемся.
        Но Лэрд стоял на своем. Он твердил, что до темноты мы успеем вернуться и в домик, и даже в Пашепахо, если Питер того захочет. И наконец метис, не в силах противостоять настойчивости Лэрда, согласился отвести нас к плите. Невзирая на то что на ногах он держался нетвердо, старикан проворно зашагал через лес по едва заметной стежке, которую и тропой-то не назовешь. Он прошел размашистым шагом около мили, а затем резко затормозил, встал за деревом, словно боясь, что его увидят, и трясущейся рукой указал на небольшую прогалину в окружении высоких деревьев — на некотором расстоянии от нас, так что над головой было видно небо во всю ширь.
        — Вот — вот она.
        Плита была видна лишь частично; поверхность ее по большей части затянул мох. Однако Лэрда на тот момент камень занимал мало; ясно было, что метис смертельно боится этого места и мечтает лишь о том, чтобы удрать отсюда поскорее.
        — Питер, а как тебе понравится провести здесь ночь?  — спросил Лэрд.
        Метис испуганно вскинул глаза.
        — Я? Боже, нет!
        Внезапно в голосе Лэрда послышалась сталь.
        — Если не расскажешь нам, что ты тут такое видел, так оно и будет.
        Метис не настолько опьянел, чтобы не понять, чем ему угрожают,  — дескать, мы с Лэрдом набросимся на него и привяжем к дереву на краю открытой прогалины. Он явно прикидывал, не обратиться ли в бегство, но сознавал, что в нынешнем состоянии он от нас не уйдет.
        — Не принуждайте меня,  — взмолился он.  — Об этом нельзя говорить. Я никому не говорил — даже профессору.
        — Нам надо знать, Питер,  — зловеще проговорил Лэрд.
        Полукровка затрясся всем телом, обернулся, испуганно поглядел на плиту, словно ожидая, что в любой момент из-под камня восстанет кошмарное чудище и двинется к нему со смертоубийственными намерениями.
        — Не могу, не могу,  — захныкал он и, обратив налитые кровью глаза к Лэрду, тихо зашептал: — Я не знаю, что это было. Боже! Сплошной ужас. Тварь — без лица — вопила так, что я думал, у меня барабанные перепонки лопнут, а при ней были еще твари… Боже!  — Старый Питер вздрогнул и прянул от дерева к нам.  — Боже милосердный, я своими глазами такое видал однажды ночью. Тварь просто взяла да и появилась, вроде как из воздуха, раз — и тут, и поет, и стонет, и еще эти тварюки помельче играют бесовскую музыку. Удрать-то я удрал, да только, думается мне, еще долго ходил как сумасшедший, после такого-то!  — Голос старика прервался, воспоминания оживали перед его взором как наяву. Он обернулся и хрипло закричал: — Бежим отсюда!  — и сломя голову понесся назад тем же путем, каким мы пришли, петляя между деревьями.
        Мы с Лэрдом кинулись вдогонку и легко его настигли. Лэрд заверил беднягу, что мы вывезем его из лесу на машине и он окажется далеко от опушки еще до наступления темноты. Лэрд был не меньше моего уверен, что метис не выдумывает и действительно рассказал нам все, что знает. Мы добросили Старого Питера до шоссе и вручили ему пять долларов, чтобы он позабыл об увиденном за стаканом чего-нибудь крепкого, если захочет. Весь обратный путь друг мой молчал.
        — Что скажешь?  — спросил он, как только мы возвратились в охотничий домик.
        Я покачал головой.
        — Тот вой предыдущей ночью,  — промолвил он.  — Звуки, что слышал профессор Гарднер, а теперь вот еще и это. Чувствуешь себя точно связанным — ужасное ощущение!  — Он обернулся ко мне, в глазах его читалась упрямая настойчивость.  — Джек, ты готов прогуляться к плите нынче ночью?
        — Еще бы нет!
        — Так мы и поступим.
        Лишь войдя в дом, мы вспомнили о диктофоне. Лэрд собрался тут же и прослушать то, что записалось. Здесь, по крайней мере, размышлял он, от нашей фантазии ничего не зависит; это порождение механизма, чистое и незамутненное, а ведь любой разумный человек прекрасно знает, что машины куда надежнее людей, ведь ни нервов, ни воображения у них нет и ни страха, ни надежды они не знают. Думается, что мы рассчитывали услышать в лучшем случае повторение звуков предыдущей ночи. Но даже в самых своих безумных ночных кошмарах мы не ждали ничего подобного, ибо запись зашкаливала от обыденного до невероятного, от невероятного до кошмарного и наконец завершилась катастрофическим откровением, что выбило у нас из-под ног последние опоры и установки нормального бытия.
        Сперва все было тихо; безмолвие время от времени нарушали разве что крики гагар и сов. Затем вновь послышался знакомый шорох, точно ветер шумел в кронах, а за ним — нездешняя какофония флейт. Далее записалась последовательность звуков, которые я привожу здесь в точности как мы их услышали в тот незабываемый вечерний час:
        «Йигнаиит! Йигнаиит! ИИИ-йа-йа-йа-йахааахаахаа-ах-ах-ах-нгх’ааа-нгх’ааа-йа-йа-йааа! (То был голос не человека и не животного, но, однако ж, наводил на мысль о том и другом.)
        (Темп музыки нарастал, становился все более разнузданным и демоничным.)
        Могучий Посланник — Ньярлатхотеп… из мира Семи Солнц в свою земную обитель, в Лес Н’гаи, куда может прийти Тот, Кого не Называют… И будет там изобилие от Черного Козла Лесов, от Козла с Легионом Младых… (Этот голос до странности походил на человеческий.)
        (Последовательность странных звуков, точно ответная реакция зала: жужжание, гудение, точно в телеграфных проводах.)
        Йа! Йа! Шуб-Ниггурат! Йигнаиит! Йигнаиит! ИИИ-йаа-йаа-хаа-хаа-хааа-хаааа! (В оригинале голос не человеческий и не звериный, но и то и другое.)
        Итакуа станет служить тебе, о Отец миллиона избранных, и Зар будет призван с Арктура повелением ‘Умр-ат-Тавиля, Хранителя Врат… И вместе восславите вы Азатота, и Великого Ктулху, и Цатоггуа… (И снова — человеческий голос.)
        Ступай в его обличье или в любом другом облике человеческом и уничтожь то, что может привести их к нам… (Снова — голос не то человеческий, не то звериный.)
        (В перерыве последовали разгульные трели флейт и снова — словно бы шум гигантских крыл.)
        Йигнаиит! Йи’бтнк… х’эхиэ-н’гркдл’лх… Йа! Йа! Йа! (Наподобие хора.)»
        Эти звуки раздавались с такими промежутками, что казалось, будто издававшие их существа перемещаются внутри или вокруг домика. Последний хорал угас, как если бы музыканты постепенно расходились. Последовала пауза — настолько долгая, что Лэрд уже собрался было отключить устройство, как вдруг снова раздался голос. Но этот голос, ныне звучавший из диктофона, уже в силу одной своей природы привел к кульминации весь накапливающийся ужас. Ибо что бы уж там ни прослушивалось в полузвериных завываниях и речитативах, исполненный чудовищного смысла монолог на хорошем английском, записанный на диктофон, был на много порядков страшнее:
        «Дорган! Лэрд Дорган! Ты меня слышишь?»
        Хриплый, настойчивый шепот взывал к моему другу. Тот сидел, белый как мел, занеся руку над диктофоном и не сводя с устройства взгляда. Наши глаза встретились. Дело было не в настойчивых интонациях и не в предшествующей записи, но в голосе как таковом. Это был голос профессора Аптона Гарднера! Но не успели мы обдумать эту загадку, как диктофон механически продолжал:
        «Слушай меня! Уезжай отсюда. Забудь. Но прежде чем уехать, призови Ктугху. Вот уже много веков в этом месте злобные твари из дальних пределов космоса соприкасаются с Землей. Уж я-то знаю. Я принадлежу им. Они захватили меня, как когда-то Пайргарда и многих других — всех, кто по неосторожности забредал в их лес и кого они не уничтожили сразу. Это Его лес — лес Н’гаи, земная обитель Безликого Слепца, Ночного Воя, Живущего-во-Тьме, Ньярлатхотепа, который боится одного только Ктугху. Я был с ним в звездных пределах. Я был на нехоженом плато Ленг, и в Кадате среди Холодной пустыни, за Вратами Серебряного Ключа, и даже на Китамиле близ Арктура и Мнара, на Н’каи и на озере Хали, в К’н-яне и в легендарной Каркозе, в Йаддите и И’ха-нтлее близ Инсмута, на Йоте и Югготе; издалека глядел я на Зотик, через глаз Алгола. Когда Фомальгаут[45 - Фомальгаут — самая яркая звезда в созвездии Южной Рыбы.] коснется верхушек деревьев, призови Ктугху вот в этих словах, повторив их трижды: "Пх’нглуи мглв’нафх Ктуга Фомальгаут н’гха-гхаа наф’лтхагн! Йа! Ктугха!" Когда же он явится, немедленно уходи, а не то и ты тоже будешь
уничтожен. Ибо должно этому проклятому месту быть стертым с лица земли, чтобы Ньярлатхотеп более не являлся из межзвездных пространств.
        Дорган, ты меня слышишь? Ты меня слышишь? Дорган! Лэрд Дорган!»
        Раздался резкий протестующий вскрик и шум борьбы, как если бы Гарднера оттащили силой. А затем — тишина, гробовая, полная тишина!
        Лэрд выждал еще несколько мгновений, но ничего более не последовало, и он вернулся к началу записи, сдержанно пояснив:
        — Думается, нам лучше скопировать запись как можно точнее. Запиши все остальное, и давай вдвоем перепишем ту формулу от Гарднера.
        — Значит, это был?..
        — Я узнаю его голос где угодно,  — коротко отрезал Лэрд.
        — Значит, профессор жив?
        Лэрд, сощурившись, посмотрел на меня.
        — Этого мы не знаем.
        — Но его голос!
        Он покачал головой. Звуки послышались снова, и мы оба уселись переснимать текст на бумагу, что оказалось легче, чем мы думали,  — долгие интервалы между речами позволяли нам записывать, не торопясь. Язык речитативов и слов, обращенных к Ктугхе и отчетливо произнесенных голосом Гарднера, представлял исключительную трудность, но, прослушав запись снова и снова, мы сумели-таки транскрибировать звуки более или менее точно. Когда мы наконец закончили, Лэрд отключил диктофон и вскинул на меня озадаченный, встревоженный взгляд. В нем читались беспокойство и неуверенность. Я не произнес ни слова; все то, что мы только что слышали, в придачу к прослушанному ранее, не оставляло нам выбора. Можно было питать сомнения насчет легенд, поверий и такого рода вещей, но непогрешимая диктофонная запись стала решающим аргументом — даже если всего-то-навсего подтвердила недослышанные убеждения. Верно, что никакой определенности тут не было; казалось, все в целом настолько выходит за пределы человеческого понимания, что уразуметь хоть что-нибудь возможно лишь в неясных намеках отдельных фрагментов, а выдержать всю
душераздирающую повесть в целом не под силу разуму человеческому.
        — Фомальгаут восходит на закате или даже чуть раньше,  — размышлял Лэрд. Он, как и я, явно принял как само собою разумеющееся все то, что мы услышали, не ставя ничего под сомнение — разве что тайну смысла.  — Звезда должна находиться над деревьями — предположительно, двадцать — тридцать градусов над горизонтом, потому что в этих широтах она не проходит близко к зениту, чтобы появиться над теми соснами,  — приблизительно час спустя после наступления темноты. Скажем, в девять тридцать или около того.
        — Ты ведь не намерен пробовать сегодня же ночью?  — спросил я.  — В конце концов, а что оно вообще означает? Кто или что такое этот Ктугха?
        — Я знаю не больше твоего. И сегодня ночью пытаться не стану. Ты забываешь про плиту. Ты все еще готов отправиться в лес — после всего услышанного?
        Я кивнул. Заговорить я не рискнул, но я вовсе не сгорал от нетерпения бросить вызов тьме, что, словно живое существо, затаилась в лесу вокруг Рикова озера.
        Лэрд глянул на часы, затем на меня. В глазах его горела лихорадочная решимость, как если бы он заставлял себя сделать этот последний шаг и встать лицом к лицу с неведомым существом, присвоившим лес через свои многочисленные проявления. Если Лэрд ожидал, что я дрогну, он был разочарован; как бы ни терзал меня страх, я его не выказал. Я встал и вышел из домика плечом к плечу с ним.



        IV

        Есть такие грани тайной жизни, и внешние, и в глубинах сознания, которые лучше держать в секрете и не открывать простым людям. Ибо в темных норах земли таятся чудовищные призраки, принадлежащие к тому пласту бессознательного, что, благодарение Небу, находится за пределами понимания обычного человека — действительно, в сотворенном мире есть грани настолько кошмарные и гротескные, что при виде их лишаешься рассудка. По счастью, назад возможно принести разве что невразумительное описание того, что мы увидели на плите в лесу близ Рикова озера той октябрьской ночью. Ибо существо это было невероятно, немыслимо; превосходило все известные научные законы; слов для его описания в языке просто нет.
        Мы добрались до пояса деревьев вокруг камня, когда в небесах на западе еще дрожала вечерняя заря. В свете фонарика, что прихватил с собой Лэрд, мы изучили саму плиту и резное изображение: гигантское аморфное чудище. Художнику со всей очевидностью недостало воображения, чтобы прорисовать морду, потому что лица у твари не было — только странная коническая голова, что даже в камне выглядела пугающе текучей; более того, существо обладало и щупальцеобразными конечностями, и руками — или отростками, на руки весьма похожими, но не двумя, а несколькими; так что по своему строению оно казалось и человеческим, и нечеловеческим. Рядом с ним были изображены две сидящие на корточках спрутообразные фигуры, от которых — предположительно от головы, хотя контуры были весьма невнятны,  — отходило что-то вроде инструментов: странные, отвратительные слуги на них, похоже, играли.
        Понятно, что осмотрели мы плиту в большой спешке: мы не хотели, чтобы нас там застали, если кто-то, паче чаяния, вдруг появится; и, может быть, учитывая обстоятельства, воображение одержало над нами верх. Но я так не думаю. Трудно утверждать такое последовательно и неизменно, сидя здесь, за рабочим столом, далеко от той прогалины во временном и пространственном плане, но я все равно стою на своем. Невзирая на обострившуюся чуткость и иррациональный страх перед неизвестностью, подчинивший себе нас обоих, мы старались рассмотреть непредвзято все аспекты проблемы. Если я и погрешил чем-то в этом рассказе, то разве что взяв сторону науки, а не воображения. В ясном свете разума резные изображения на каменной плите были не просто непристойны, но чудовищны и страшны выше меры, особенно в свете намеков Партьера и всего того, что смутно просматривалось в записях Гарднера и в материалах из Мискатоникского университета. И даже если время бы позволило, сомневаюсь, что мы стали бы любоваться изображением слишком долго.
        Мы отошли чуть в сторону, ближе к тому месту, откуда нам предстояло возвращаться обратно в домик, и однако ж не слишком далеко от открытой прогалины с плитой, чтобы ясно видеть происходящее и при этом оставаться невидимыми и в пределах досягаемости тропы. Там мы и расположились и стали ждать в промозглой тишине октябрьского вечера, пока вокруг сгущалась адская тьма да высоко над головой мерцали одна-две звезды, чудом различимые среди высоких деревьев.
        Судя по часам Лэрда, мы прождали в точности час и десять минут, прежде чем снова послышался шум словно бы ветра, и тут же начались проявления, обладающие всеми признаками сверхъестественного. Ибо как только раздались шелест и гул, плита, от которой мы поспешили уйти, засветилась — сперва совсем смутно, почти иллюзорно, но свечение нарастало, делалось все ярче, пока не разгорелось так, что казалось, будто столп света устремляется вверх, в небеса. Второе странное обстоятельство заключалось в том, что свет повторял очертания плиты и тек вверх, но не рассеивался и не распространялся по прогалине и по лесу: он бил в небо с упорством направленного луча. Одновременно в воздухе запульсировало зло; повсюду вокруг нас сгустилась такая аура страха, что очень скоро стало невозможным не подпасть под ее власть. Было очевидно, что каким-то неведомым для нас образом шум и шорох словно бы ветра, что ныне слышался со всех сторон, был не только связан с широким лучом света, струящимся ввысь, но им вызван. Более того, пока мы глядели, яркость и цвет светового луча непрестанно изменялись — от слепяще-белого до
искристо-зеленого, от зеленого до сиреневого, а порою он сиял так невыносимо, что приходилось отворачиваться, хотя в остальное время глаз не ранил.
        Шум ветра разом стих — так же внезапно, как и начался. Свечение рассеялось, померкло, и тут же по ушам ударило потустороннее пение флейт. Раздавалось оно не вокруг нас, но сверху, и оба мы словно по команде запрокинули головы и вгляделись в небо — так высоко, как позволял угасающий отблеск.
        Что именно произошло на наших глазах, я рассказать затрудняюсь. Действительно ли нечто стремительно пронеслось вниз, или, скорее, хлынуло вниз, ибо то были бесформенные сгустки, или у нас всего лишь воображение разыгралось, на удивление одинаково, как выяснилось, когда мы с Лэрдом позже смогли сравнить свои записи? Иллюзия того, что с неба на землю по дороге света слетают гигантские черные твари, была настолько жива, что мы оглянулись на плиту.
        И увидели такое, что с безмолвным криком кинулись прочь от адского места.
        Ибо там, где мгновение назад ничего не было, теперь воздвиглась гигантская протоплазменная масса, колоссальный монстр, вознесшийся чуть не до звезд; его физическая оболочка пребывала в непрестанном движении. По бокам от него сидели две твари поменьше, такие же аморфные, с флейтами или свирелями в виде придатков: они-то и производили демоническую музыку, что снова и снова звучала эхом в окружающем лесу. Но чудище на плите, Живущий-во-Тьме, было ужаснее всех прочих, ибо из массы аморфной плоти у нас на глазах отрастали щупальца, когти, руки — отрастали и втягивались снова. Сама тварь без малейших усилий то увеличивалась, то уменьшалась в размерах, а там, где должны были быть голова и морда, наблюдалась только безликая пустота, тем более чудовищная, потому что под нашим взглядом слепая масса исторгла приглушенное улюлюканье — тем самым голосом не то человека, не то животного, что был нам так хорошо знаком по ночной диктофонной записи!
        Мы бежали прочь, говорю я, настолько потрясенные, что лишь нечеловеческим усилием воли мы сумели кинуться в правильном направлении. А позади нас нарастал голос — кощунственный голос Ньярлатхотепа, Безликого Слепца, Могучего Посланника, а в коридорах памяти звенели испуганные слова Старого Питера: «Это была Тварь — без лица,  — вопила так, что я думал, у меня барабанные перепонки лопнут, а при ней были еще твари — о боже!» Эхом отзывались эти речи, пока голос чудовища из внешних пределов космоса визжал и бормотал что-то под адскую музыку кошмарных флейтистов, набирая силу, так что завывания разносились по всему лесу и навеки отпечатывались в памяти!
        — Йигнаиит! Йигнаиит! ИИИ-йайайайайаааа-нгх’ааа-нгх’ааа-йа-йа-йааа!
        И тут все смолкло.
        Однако — невероятно, но так!  — самое страшное ждало нас впереди.
        Ибо не прошли мы и половины пути до домика, как оба разом почувствовали, что за нами кто-то идет. У нас за спиной слышался жуткий, пугающе многозначительный хлюпающий звук, как если бы бесформенная тварь сошла с плиты, что в незапамятные времена, должно быть, возвели ее почитатели, и теперь преследовала нас. Одержимые первобытным страхом, мы пустились бежать — так, как никто из нас не бегал прежде, и уже почти достигли домика, когда осознали, что и хлюпанье, и содрогание, и сотрясание земли — точно какое-то исполинское существо ступало по ней — прекратились и теперь слышится только спокойная, неторопливая поступь шагов.
        Шагов — но не наших! И в этой атмосфере нереальности и страшной чужеродности, в которой мы шли и дышали, отзвук зловещих шагов просто-таки сводил с ума!
        Мы добежали до охотничьего домика, зажгли свет и рухнули на стулья — дожидаться того, кто приближался неотвратимо и неспешно. Вот он поднялся по ступенькам веранды, взялся за ручку двери, распахнул дверь…
        На пороге стоял профессор Гарднер!
        — Профессор Гарднер!  — закричал Лэрд, вскакивая на ноги.
        Профессор сдержанно улыбнулся, прикрыл рукой глаза.
        — Если не возражаете, я бы предпочел приглушенный свет. Я слишком долго пробыл в темноте…
        Лэрд безропотно выполнил его просьбу, и тот вошел в комнату — непринужденной, пружинистой поступью человека, который так в себе уверен, словно и не исчезал с лица земли более трех месяцев назад, словно и не обращался к нам с отчаянным призывом не далее как прошлой ночью, словно и…
        Я оглянулся на Лэрда — тот все еще держал руку на лампе, но пальцы его уже не убавляли фитиль, он смотрел себе под ноги, точно слепой. Я перевел взгляд на профессора Гарднера — тот сидел, отвернувшись от света и прикрыв глаза, на его губах играла легкая улыбка. Вот в точности таким же я частенько видел его в Университетском клубе в Мэдисоне. Казалось, будто все, что произошло здесь, в охотничьем домике — не более чем дурной сон.
        Ах, если бы!
        — Вы уезжали куда-то вчера вечером?  — полюбопытствовал профессор.
        — Да. Но разумеется, мы оставили диктофон.
        — Вот как. Значит, вы что-то слышали?
        — Хотите прослушать запись, сэр?
        — Да, пожалуйста.
        Лэрд вставил в устройство нужный цилиндр и включил аппарат. Мы молча прослушали запись от начала и до конца. В процессе никто не произнес ни слова. Затем профессор медленно обернулся.
        — Ну и что вы обо всем этом думаете?
        — Да я не знаю, что и думать, сэр,  — отвечал Лэрд.  — Речи слишком обрывочны — кроме разве вашей. Вот в ней наблюдается некоторая связность.
        Вдруг, нежданно-негаданно, в комнате сгустилось ощущение угрозы. Ощущение было мимолетным, миг — и все развеялось, но Лэрд почувствовал его так же остро, как и я,  — он заметно вздрогнул. Он как раз извлекал цилиндр из устройства, когда профессор вновь нарушил молчание.
        — А вам не приходило в голову, что вы стали жертвой обмана?
        — Нет.
        — А если я скажу вам, что на своем опыте убедился: все звуки, записанные на цилиндре, возможно произвести искусственно?
        Целую минуту, не меньше, Лэрд глядел на него. А потом тихо ответил, что, разумеется, профессор Гарднер исследовал загадочные явления на Риковом озере куда дольше, чем мы, и если он так утверждает…
        С губ профессора сорвался хриплый смешок.
        — Явления абсолютно естественные и закономерные, мальчик мой! Под этой гротескной плитой в лесу находятся минеральные залежи: они излучают свет и еще — вредные испарения, вызывающие галлюцинации. Все очень просто. Что до разнообразных исчезновений — причиной их стали просто-напросто безрассудство да человеческие слабости; но при этом возникает ощущение совпадений. Я приехал сюда в надежде подтвердить ту чепуху, которой давным-давно предался старина Партьер, но…  — Гарднер презрительно улыбнулся, покачал головой, протянул руку.  — Лэрд, дай-ка мне запись.
        Лэрд покорно вручил профессору Гарднеру цилиндр. Почтенный ученый взял его, поднес к самым глазам и тут невзначай ударился локтем о край стола и, вскрикнув от боли, цилиндр выронил. Тот упал на пол — и разлетелся вдребезги.
        — Ох!  — воскликнул профессор.  — Мне страшно жаль.  — Он обернулся к Лэрду.  — Но в конце концов, я в любой момент могу скопировать его для вас на основании того, что узнал о легендах здешних мест из уст Партьера…  — Гарднер пожал плечами.
        — Это неважно,  — тихо произнес Лэрд.
        — То есть вы хотите сказать, что в этой записи отражена лишь игра вашего воображения, профессор, и ничего больше?  — вмешался я.  — И даже заклинание, вызывающее Ктугху?
        Маститый ученый перевел взгляд на меня и сардонически улыбнулся.
        — Ктугха? А вы как думаете, кто он, как не выдумка чьего-то воображения? И что отсюда следует? Милый мой мальчик, да подумайте же головой. В записи недвусмысленно утверждается, что Ктугха живет на Фомальгауте, а звезда эта находится в двадцати семи световых годах отсюда. Если трижды повторить заклинание, когда Фомальгаут восходит на небо, то Ктугха появится и каким-то образом сделает это место необитаемым для человека или инопланетных существ. И каким же образом такое достижимо?
        — Ну, чем-то вроде мыслепередачи,  — упрямо гнул свое Лэрд.  — Разумно предположить, что, если мы направим мысли к Фомальгауту, там они будут восприняты — если, конечно, на звезде есть жизнь. Мысль мгновенна. А тамошние обитатели, в свою очередь, возможно, настолько высокоразвиты, что дематериализация и рематериализация происходит у них быстрее мысли.
        — Мальчик мой — ты серьезно?  — В голосе профессора звенело презрение.
        — Вы сами спросили.
        — Ну хорошо, как гипотетический ответ на теоретическую проблему — сойдет; так и быть, я закрою на это глаза.
        — Откровенно говоря,  — вновь начал я, не обращая внимания на то, что Лэрд как-то странно мотает головой,  — я не думаю, будто то, что мы видели сегодня ночью в лесу, было всего лишь галлюцинацией — вызванной ядовитыми испарениями из-под земли или бог весть чем еще.
        Это мое заявление произвело потрясающий эффект. Профессор явно старался держать себя в руках, но реагировал он в точности так же, как отреагирует ученый с мировым именем, когда на лекции ему станет возражать какой-то кретин. Спустя несколько секунд он овладел собой и сказал только:
        — То есть вы там тоже были. Наверное, сейчас уже слишком поздно, чтобы переубеждать вас…
        — Я всегда готов признать чужую точку зрения, и я — сторонник научных методов,  — заверил его Лэрд.
        Профессор Гарднер прикрыл рукой глаза и промолвил:
        — Я устал. Прошлой ночью я заметил, что ты, Лэрд, обосновался в моей прежней комнате, так что я устроюсь рядом, напротив Джека.
        И он поднялся наверх, словно ровным счетом ничего не произошло с тех пор, как он ночевал в охотничьем домике в последний раз.



        V

        О том, что было дальше — о завершении этой апокалиптической ночи — рассказывать недолго.
        Я, должно быть, проспал не больше часа — времени было час ночи,  — когда Лэрд разбудил меня. Он стоял у моей постели, полностью одетый. Сдавленным голосом Лэрд велел мне встать, одеться, запаковать самое необходимое и быть готовым ко всему. Зажечь свет он мне не разрешил, хотя при нем был карманный фонарик, но и им он пользовался неохотно. На все мои вопросы он предостерегающе отмахивался: мол, подожди.
        Как только я был готов, Лэрд поманил меня из комнаты, прошептав одно только слово:
        — Идем.
        Он направился прямиком в спальню, где скрылся профессор Гарднер. В свете фонарика мы разглядели, что постель не смята; более того, по тонкому налету пыли на полу было видно, что профессор Гарднер вошел в комнату, приблизился к креслу у окна — и снова вышел.
        — Видишь — он даже не ложился,  — прошептал Лэрд.
        — Но почему?
        Лэрд крепко стиснул мою руку.
        — Помнишь, на что намекал Партьер — и что мы видели в лесу,  — протоплазменную аморфность этой твари? А что говорилось в записи?
        — Но Гарднер сказал…  — запротестовал я.
        Не говоря ни слова, Лэрд повернул вспять. Я проследовал за ним вниз, он замешкался у рабочего стола и посветил на него фонариком. Я не сдержал потрясенного возгласа, но Лэрд жестом заставил меня умолкнуть. На столе не осталось ничего, кроме «"Изгоя" и других рассказов» и трех номеров «Жутких историй» — журнала, в котором были напечатаны еще несколько историй в дополнение к тем, что в книге, за авторством Лавкрафта, этого эксцентричного гения из Провиденса. Все записи Гарднера, все наши собственные пометки и фотокопии из Мискатоникского университета — все исчезло бесследно.
        — Он их забрал,  — промолвил Лэрд.  — Никто другой не мог этого сделать.
        — А куда же он ушел?
        — Обратно, туда, откуда явился.  — Он оглянулся на меня. В отраженном свете фонарика глаза его поблескивали.  — Ты понимаешь, Джек, что это значит?
        Я покачал головой.
        — Они знают, что мы побывали там, они знают, что мы увидели и постигли слишком много…
        — Но как же?
        — Ты сам им рассказал.
        — Я? Господь милосердный, Лэрд, ты что, спятил? Как я мог им рассказать?
        — Да вот прямо здесь, в домике, нынче же ночью — ты сам все и разболтал. Мне страшно подумать, что теперь произойдет. Надо отсюда убираться.
        За один краткий миг все события последних нескольких дней словно бы слились в единую хаотичную массу. Поспешность Лэрда была понятна, и однако ж предположение его казалось настолько невероятным, что, задумавшись о нем лишь на долю секунды, я пришел в смятение.
        Лэрд заговорил быстро и сбивчиво:
        — Тебя разве не удивляет — как он вернулся? И то, что он вышел из лесу уже после того, как мы увидели адскую тварь, но не раньше? А какие вопросы он задавал! Ты разве не понял, куда он клонит? И как он умудрился разбить цилиндр — наше единственное научное доказательство чего бы то ни было? А теперь вот и все записи исчезли — все, что могло послужить доказательством «чепухи Партьера», как сам он выразился!
        — Но если мы верим тому, что он нам сказал…
        Договорить я не успел: Лэрд перебил меня на полуслове.
        — Один из них был прав. Либо голос с записи, взывающий ко мне, либо тот человек, что был здесь сегодня ночью.
        — Человек…
        Лэрд резко оборвал меня на полуслове:
        — Слушай!
        Снаружи, из глубин наводненной ужасом черноты, земной обители Живущего-во-Тьме, снова, во второй раз за эту ночь, раздалась нездешне прекрасная, однако ж диссонантная мелодия флейт — то нарастая, то утихая, в сопровождении распевных завываний и хлопанья гигантских крыл.
        — Да, слышу,  — прошептал я.
        — Слушай внимательно!
        И тут я понял. Звуки — это еще не все; звуки из лесу не только нарастали и угасали — они приближались!
        — Ну, теперь ты мне веришь?  — осведомился Лэрд.  — Они идут за нами!  — Он обернулся ко мне.  — Заклинание!
        — Какое такое заклинание?  — тупо пробормотал я.
        — Заклинание Ктугхи — ты разве не помнишь?
        — Я его записал. Оно тут, со мной.
        В первое мгновение я испугался было, что и его тоже у нас забрали, но нет — листок по-прежнему лежал у меня в кармане. Трясущимися руками Лэрд вырвал у меня ценный трофей.
        — «Пх’нглуи мглв’нафх Ктуга Фомальгаут н’гха-гхаа наф’л тагн! Йа! Ктуга!» — воскликнул он уже на бегу к веранде. Я несся следом.
        Из чащи донесся звериный голос Живущего-во-Тьме.
        — Ии-йа-йа-хаа-хаахааа! Йигнаиих! Йигнаиих!
        — «Пх’нглуи мглв’нафх Ктуга Фомальгаут н’гха-гхаа наф’л тагн! Йа! Ктуга!» — повторил Лэрд во второй раз.
        Но жуткая фантасмагория звуков из лесу бушевала, не делаясь тише, взмывала до недосягаемых высот ярости пополам с ужасом, в то время как звериный голос твари с плиты вплетался в дикую, безумную музыку флейт и шум крыл.
        И тогда Лэрд еще раз произнес слова древнего заклинания.
        Едва последний гортанный звук сорвался с его губ, как начали происходить события, не предназначенные для человеческих глаз. Ибо внезапно тьма исчезла, сменилась жутким янтарным свечением; одновременно смолкла музыка флейт, а вместо нее послышались крики бешенства и страха. Затем разом вспыхнули тысячи крохотных световых точек — не только на деревьях и среди них, но и на самой земле, и на доме, и на припаркованной тут же машине. Еще на мгновение мы словно приросли к месту, а потом нас вдруг осенило, что мириады световых точек — это живые огненные сущности! Ибо все, чего они касались, вспыхивало пламенем. При виде этого Лэрд бросился в домик за тем, что сможет унести, прежде чем пожар помешает нам бежать с Рикова озера.
        Он выскочил наружу — наши рюкзаки стояли внизу,  — крикнул, что за диктофоном и всем прочим подниматься поздно, и вместе мы кинулись к машине, прикрывая глаза от слепящего света повсюду вокруг. Но хотя глаза мы и затеняли, невозможно было не заметить громадных аморфных фантомов, что струились и утекали в небеса с этого проклятого места, а также и созданий столь же гигантских, что дрожали облаком живого огня над верхушками деревьев. Вот что мы увидели, прежде чем в отчаянной попытке спастись из горящего леса позабыли все прочие подробности той ужасной, безумной ночи — и слава богу!


        Сколь бы ужасные вещи ни происходили в темноте чащи на Риковом озере, было нечто еще более катастрофичное, нечто столь кощунственно неоспоримое, что даже сейчас при одной этой мысли я не в силах унять дрожь. Ибо пока мы бежали к машине, я увидел нечто, объясняющее сомнения Лэрда, я увидел то, что заставило его прислушаться к голосу на записи, а не к тому существу, что пришло к нам в обличье профессора Гарднера. Ключ был в наших руках и раньше, просто я не понимал этого, и даже Лэрд до конца не верил. Однако ж ключ был нам дан — мы просто не знали. «Властителям неугодно, чтобы жалкому человеку стало ведомо слишком многое»,  — говорил Партьер. А тот жуткий голос в записи намекал куда яснее: «Ступай в его обличье или в любом другом облике человеческом и уничтожь то, что может привести их к нам…» Уничтожь то, что может привести их к нам! Диктофонную запись, заметки, фотокопии из Мискатоникского университета, да, и даже нас с Лэрдом! И тварь явилась — ибо то был Ньярлатхотеп, Могучий Посланник, Живущий-во-Тьме; он явился из леса и возвратился обратно в лес, чтобы выслать к нам своих приспешников. Это
он некогда пришел из межзвездных пространств, точно так же, как Ктугха, стихия огня, явился с Фомальгаута благодаря властному заклинанию, что пробудило его от многовекового сна под янтарной звездой. Заветную формулу Гарднер — не живой и не мертвый пленник страшного Ньярлатхотепа — отыскал в ходе фантастических путешествий через пространство и время. Теперь монстр возвратился, откуда пришел, а его земная обитель навеки стала для него бесполезной — ведь ее уничтожили приспешники Ктугхи!
        Я знаю, знает и Лэрд. Но мы об этом не говорим.
        Если бы у нас оставались хоть какие-то сомнения, невзирая на все происшедшее раньше, мы не смогли бы позабыть то последнее, душераздирающее открытие, то, что мы увидели, прикрыв глаза от бушующей стены пламени и отвернувшись от грозных созданий в небесах. А увидели мы цепочку следов, что уводила от домика в направлении адской плиты глубоко во тьму леса — в мягкой земле у веранды начинались человеческие следы, но с каждым шагом они постепенно преображались, пока наконец не превратились в отвратительный и зловещий отпечаток, оставленный существом неправдоподобной формы и роста, существом, очертания которого непрестанно менялись, а размеры были столь гротескны, что никто бы в такое не поверил, если бы не видел твари на плите. А рядом с этим отпечатком, изодранные в клочья и словно взорванные изнутри, валялись предметы одежды, некогда принадлежащей профессору Гарднеру: вещь за вещью лежали вдоль тропы, уводящей в лес. Этой тропой прошла адская тварь, порождение ночи; это Живущий-во-Тьме навестил нас в обличье и маске профессора Гарднера!



        Август Дерлет[Рассказ впервые опубликован в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в сентябре 1941 г.]
        За порогом

        I

        На самом деле это история моего деда.
        Но в определенном смысле она — семейное достояние, а за пределами семьи принадлежит миру, и более нет причин скрывать кошмарные подробности того, что произошло в одиноком доме в глубине лесов северного Висконсина.
        История уходит корнями во мглу давних времен задолго до того, как возник род Алвинов, но я ровным счетом ничего о том не знал на момент своей поездки в Висконсин — в ответ на письмо двоюродного брата о том, что здоровье нашего деда странным образом ухудшилось. Джозия Алвин всегда казался мне едва ли не бессмертным, даже когда я был ребенком, а за минувшие годы он с виду и не изменился: могучий старик, грудь колесом, тяжелое, одутловатое лицо с коротко подстриженными усиками и бородкой, чтобы смягчить жесткую линию квадратной челюсти. Глаза его были темными и не слишком большими, брови — кустистые, волосы — длинные, так что голова изрядно смахивала на львиную. Хотя в детстве я его видел нечасто, тем не менее он произвел на меня неизгладимое впечатление за несколько коротких приездов, когда останавливался в родовом поместье под Аркхемом в Массачусетсе — во время своих недолгих остановок по пути в дальние концы света: в Тибет, в Монголию, в арктические области, на малоизвестные острова Тихого океана — и обратно.
        Я не видел его вот уже много лет, и тут пришло письмо от моего двоюродного брата Фролина: тот жил вместе с ним в дедовом старинном особняке в самом сердце лесного и озерного края северного Висконсина. «Не мог бы ты на какое-то время распроститься с Массачусетсом и приехать сюда? С тех пор как ты был здесь в последний раз, под разнообразными мостами немало воды утекло, и ветер принес с собой немало перемен. Честно говоря, ты здесь позарез нужен. В нынешних обстоятельствах я понятия не имею, к кому обратиться: дед в последнее время сам на себя не похож, а мне необходим кто-то, кому я мог бы доверять». В письме не было ровным счетом ничего из ряда вон выходящего, и однако ж ощущалась странная напряженность, нечто незримое, неосязаемое прочитывалось между строк — что-то во фразе насчет ветра, что-то в обороте «дед сам на себя не похож», потребность в ком-то, «кому можно доверять»,  — так что ответ на письмо Фролина возможен был только один.
        В сентябре я с легкостью мог позволить себе взять академический отпуск (я работал помощником библиотекаря в Мискатоникском университете в Аркхеме) и укатить на запад. Так я и сделал. Поехал, мучимый почти сверхъестественной убежденностью, что надо торопиться: сел на самолет в Бостоне, долетел до Чикаго, а оттуда добрался на поезде до деревни Хармон в глуши лесов Висконсина — потрясающе красивое место неподалеку от берегов озера Верхнего, так что в ветреный непогожий день слышно, как волны плещут.
        Фролин встретил меня на станции. Моему кузену было в ту пору под сорок, но выглядел он лет на десять младше — с его жаркими, выразительными карими глазами и нежным, чутким ртом, маскирующим внутреннюю твердость. Он был непривычно серьезен — впрочем, он то и дело переходил от торжественной чинности к заразительному безрассудству: «ирландская кровь дает о себе знать»,  — сказал когда-то дед. Я пожал ему руку, заглянул в глаза, ища разгадки его тайному горю, но увидел лишь, что он в самом деле встревожен: взгляд выдавал его, точно так же как взбаламученная вода пруда свидетельствует о беспорядке на дне, хотя сама поверхность — как стекло.
        — Ну, что там стряслось?  — поинтересовался я, устроившись рядом с кузеном в двухместном автомобильчике и въезжая в край высоких сосен.  — Старик слег?
        Фролин покачал головой.
        — О нет, Тони, ничего подобного.  — Он окинул меня странным, сдержанным взглядом.  — Ты сам увидишь. Подожди немного — и все увидишь сам.
        — Так что не так?  — не отступался я.  — Твое письмо меня не на шутку перепугало.
        — Я старался,  — серьезно кивнул он.
        — И однако ж открытым текстом ничего не сказано,  — признал я.  — Но звучит тревожно, бог весть почему.
        Фролин улыбнулся.
        — Ага, я так и знал, что ты поймешь. Признаюсь, мне оно далось непросто — очень непросто. Я о тебе не раз и не два вспомнил, прежде чем сел и написал это письмо, поверь!
        — Но если он не болен?.. Ты ведь сказал, дед сам на себя не похож?
        — Да-да, так и есть. Ты подожди, Тони; умерь нетерпение — своими глазами увидишь. У него с рассудком что-то, думаю.
        — С рассудком!
        При одном только предположении, что дед спятил, я испытал самый настоящий шок — и глубокую жалость. Мысль о том, что этот блестящий ум померк, была невыносима; мне даже думать о том не хотелось.
        — Ох, только не это!  — воскликнул я.  — Фролин, ну что еще за чертовщина?
        Кузен снова встревоженно воззрился на меня.
        — Не знаю. Но сдается мне, это что-то ужасное. И если бы еще только дед. Но потом еще эта музыка — и все прочее: звуки, и запахи, и…  — Фролин перехватил мой недоуменный взгляд и отвернулся, усилием едва ли не физическим заставив себя умолкнуть.  — Но я опять забылся. Не расспрашивай меня больше. Просто подожди. И сам все увидишь.  — Он коротко, вымученно рассмеялся.  — Может, это вовсе не старик из ума выжил, а кое-кто другой. Об этом я тоже порою задумываюсь — и не без причины.
        Я ничего больше не сказал: внутри меня как на дрожжах рос напряженный страх. Какое-то время я молча сидел рядом с кузеном, думая только о том, как Фролин и старый Джозия Алвин живут бок о бок в этом старом доме, не замечая окрестных головокружительно высоких сосен, и шума ветра, и пряного благоухания сжигаемых листьев, что ветер несет с северо-запада. Вечер приходил в тот край рано, запутавшись в темных соснах, и, хотя на западе еще не угасла вечерняя заря, взметнувшись вверх гигантской волной шафрана и аметиста, темнота уже завладела лесом, через который мы ехали. Из мглы доносились крики виргинских филинов и их меньших родственников, малых ушастых совок, что творили свою жутковатую магию в недвижном безмолвии, нарушаемом разве что вздохами ветра да шумом машины, что проезжала по сравнительно безлюдной дороге к дому Алвина.
        — Почти приехали,  — сообщил Фролин.
        Свет фар скользнул по изломанной сосне (в нее много лет назад ударила молния)  — она застыла недвижно, две изможденные ветки выгибались, точно узловатые руки, в сторону дороги. Фролин привлек мое внимание к этому старому ориентиру, зная, что я о нем вспомню разве что в полумиле от дома.
        — Если дед спросит, лучше не упоминай о том, что это я за тобой послал,  — попросил кузен.  — Не знаю, как он это воспримет. Скажи ему, что был на Среднем Западе и заехал в гости.
        Любопытство разыгралось во мне с новой силой, но расспрашивать Фролина я не стал.
        — То есть дед знает, что я еду?
        — Ну да. Я ему сказал, что ты меня известил и я поеду встречать твой поезд.
        Понятное дело — если старик решит, будто Фролин прислал за мной по причине его, дедова, нездоровья, он будет раздражен и, чего доброго, разозлится. И однако ж в просьбе Фролина подразумевалось что-то еще — нечто большее, чем просто-напросто попытка пощадить гордость старика. И снова непонятная, неосязаемая тревога всколыхнулась в груди — нежданный, необъяснимый страх.
        Внезапно в просвете между соснами проглянул дом. Его выстроил дедов дядя еще во времена висконсинских пионеров в 1850 гг.: одним из мореходов-Алвинов из Инсмута — этого странного и зловещего города на побережье Массачусетса. Эта на диво отталкивающая постройка прилепилась к склону холма точно сварливая старуха в оборках. Снаружи особняк бросал вызов множеству архитектурных стандартов, будучи, однако ж, свободен от большинства наносных деталей архитектуры около 1850 года, отчасти оправдывая тем самым наиболее гротескное и помпезное из сооружений тех дней. К нему привешивалась широкая веранда: с одной стороны она выходила прямиком в конюшни, где в былые дни держали лошадей, экипажи и коляски и где сегодня стояли две машины,  — только этот угол здания и нес в себе следы перестройки с тех пор, как дом был возведен. Особняк поднимался на два с половиной этажа над подвальной дверью — предположительно (в темноте особо не разберешь) он был по-прежнему выкрашен все в тот же отвратительный коричневый цвет. И, судя по свету, что струился из занавешенных окон, дед так и не потрудился провести электричество —
к этому обстоятельству я подготовился загодя, взяв с собой карманный фонарик, и электролампу, и запас батареек для того и другого.
        Фролин заехал в гараж, оставил машину и, прихватив несколько моих сумок, повел меня через веранду к парадному входу — к массивной, тяжелой дубовой двери, украшенной огромным и нелепым дверным молотком. В прихожей было темно — вот только из приоткрытой двери в дальнем конце струился слабый свет, достаточный, чтобы призрачно осветить широкую лестницу, уводящую наверх.
        — Сперва я покажу тебе твою комнату,  — объявил Фролин, поднимаясь вверх по ступеням уверенной походкой завсегдатая.  — На лестничной площадке на самой новой из колонн висит фонарик,  — добавил он.  — На случай, если вдруг понадобится. Ну, ты знаешь, старик в своем репертуаре.
        Я отыскал фонарик и зажег его, чуть задержавшись; нагнал я Фролина уже в дверях моей комнаты, что, как я заметил, располагалась в точности над парадным входом и, следовательно, выходила на запад, как и весь дом.
        — Дед запретил нам заходить в комнаты к востоку от прихожей,  — сообщил Фролин, задерживая на мне многозначительный взгляд и словно говоря: «Вот видишь, какие странности!» Он помолчал, ожидая ответа, и, не дождавшись, продолжил: — Так что моя комната сразу за твоей, а Хофа — с другой стороны от меня, в юго-западном углу. Прямо сейчас, как ты, верно, заметил, Хоф стряпает нам ужин.
        — А дед?
        — Скорее всего, у себя в кабинете. Ты ведь помнишь ту комнату?
        Еще бы нет! Конечно, я помнил эту причудливую комнату без окон, построенную точно по указаниям двоюродного деда Леандра, комнату, что занимала большую часть площади в глубине дома, весь северо-западный угол и все западное пространство, если не считать небольшого уголка на юго-западе, где находилась кухня: оттуда и струился свет в прихожую при нашем появлении. Кабинет был частично втиснут в склон холма, так что в восточной стене окон быть и не могло, но отсутствие окон в северной стене объяснялось разве что дедовой эксцентричностью. В самой середине восточной стены располагалась встроенная в кладку гигантская картина — от пола до потолка, шириной свыше шести футов. Если бы картина — по всей видимости, написанная каким-то неизвестным другом двоюродного деда Леандра, если не им самим,  — обладала хоть искрой таланта или хотя бы художественными достоинствами, на эту демонстрацию можно было бы посмотреть сквозь пальцы, но нет! То был самый что ни на есть заурядный пейзаж северного края: склон холма, в центре картины — вход в скальную пещеру; к пещере подводила едва намеченная тропа, по ней шел какой-то
импрессионистический зверь, со всей очевидностью, долженствующий изображать медведя, которыми когда-то кишели эти края, а над головой висело что-то вроде унылого облака, затерянного за строем темных сосен. Эта сомнительная мазня господствовала в кабинете единолично и безраздельно, невзирая на книжные полки, заполнившие едва ли не все доступное место вдоль стен, невзирая на гротескную коллекцию всяких диковинок, разбросанных повсюду,  — куда ни глянь, стояли экзотические резные фигурки из камня и дерева, странные памятки о морских путешествиях двоюродного деда. Кабинет был безжизнен, как музей, и однако ж, как ни странно, отзывался на моего деда, словно живой: даже картина на стене делалась словно свежее и ярче, стоило ему войти в комнату.
        — Сдается мне, кто раз переступил порог той комнаты, ее уже не забудет,  — с мрачной улыбкой промолвил я.
        — Дед там дни и ночи просиживает — почитай что и не выходит. Думаю, когда настанет зима, он только поесть будет выбираться. Он туда и кровать перетащил.
        Я передернулся.
        — Просто в голове не укладывается, как можно там спать.
        — Вот и у меня тоже. Но понимаешь, он над чем-то работает, и я искренне полагаю, что рассудок его расстроен.
        — Может, очередную книгу о своих путешествиях пишет?
        Фролин покачал головой.
        — Нет, скорее что-то переводит. Что-то совсем другое. Он однажды нашел старые бумаги Леандра, и с тех пор состояние его заметно ухудшается.  — Фролин поднял брови и пожал плечами.  — Пойдем. У Хофа небось уже и ужин готов, а ты сам посмотришь, что к чему.
        После загадочных замечаний Фролина я ждал, что увижу изможденного старца. В конце концов, деду уже перевалило за семьдесят, а ведь даже он не вечен. Но физически он вообще не изменился, насколько я мог судить по первому взгляду. Дед восседал за столом — все тот же семижильный старик: усы и борода еще не побелели, но приобрели серо-стальной оттенок, да и черных волос в них было еще немало; лицо оставалось все таким же тяжелым, щеки — все столь же румяны. Когда я вошел, дед с аппетитом обгладывал ножку индейки. Завидев меня, он чуть приподнял брови, отложил ножку и поприветствовал меня так невозмутимо, словно я отлучался всего-то на полчаса.
        — Хорошо выглядишь,  — похвалил дед.
        — Да и вы тоже,  — отозвался я.  — Старый боевой конь!
        Он широко ухмыльнулся.
        — Мальчик мой, я тут напал на след кое-чего новенького — целой неисследованной страны помимо Африки, Азии и арктических льдов.
        Я украдкой оглянулся на Фролина. Со всей очевидностью, это было для него новостью; уж какие бы там намеки дед ни ронял касательно своих занятий, о «неисследованной стране» он умалчивал.
        Дед расспросил меня о моей поездке на запад, и остаток ужина прошел за болтовней. Я заметил, что старик упорно возвращается к давно забытым родственникам в Инсмуте: что с ними сталось? Виделся ли я с ними? На что они похожи? Поскольку об инсмутских родственниках я почти ничего не знал и полагал, что все они погибли в странной катастрофе, которая унесла в открытое море многих жителей этого проклятого города, толку от меня было мало. Но общая направленность этих безобидных расспросов немало меня поразила. На библиотекарской должности в Мискатоникском университете я наслушался странных, пугающих намеков на события в Инсмуте; я знал, что там побывали федералы, но россказни об иностранных шпионах звучали чересчур фантастически, чтобы послужить правдоподобным объяснением для страшных событий, разыгравшихся в городе. Наконец дед пожелал узнать, не видел ли я портретов тамошней родни, и когда я ответил отрицательно, он был явно разочарован.
        — Ты представляешь,  — удрученно сообщил он,  — от дяди Леандра никаких портретов не осталось, но старожилы из-под Хармона много лет назад рассказывали мне, что он был довольно некрасив и здорово смахивал на лягушку.  — Внезапно воодушевившись, дед заговорил быстрее: — Ты вообще сознаешь, что это значит, мальчик мой? Но нет, вряд ли. Я требую слишком многого…
        Некоторое время он сидел в молчании, попивая кофе, барабаня пальцами по столешнице и глядя в пространство с характерной сосредоточенностью, как вдруг резко поднялся и вышел за дверь, пригласив нас зайти в кабинет, как только мы покончим с трапезой.
        — Ну и что скажешь?  — полюбопытствовал Фролин, как только дверь за дедом закрылась.
        — Любопытно,  — признал я.  — Но, Фролин, ничего ненормального я тут не вижу. Боюсь, что…
        — Подожди,  — мрачно предостерег он.  — Не спеши судить, ты тут еще двух часов не пробыл.
        После ужина мы перешли в кабинет, оставив Хофа с женой мыть посуду: они прислуживали моему деду уже двадцать лет в этом самом доме. Кабинет ничуть не изменился, если не считать прибавления в виде двуспальной кровати, поставленной к стене, что отделяла комнату от кухни. Дед явно нас ждал — или, точнее, меня, и если комментарии Фролина мне показались загадочными, то нет такого слова, чтобы описать последующий разговор с моим дедом.
        — Ты когда-нибудь слышал про вендиго?  — осведомился дед.
        Я признался, что действительно встречал его в индейских легендах северных штатов: это сверхъестественное чудовище, страшное с виду, якобы рыщет в безмолвии непролазных чащ.
        Дед поинтересовался, а не приходило ли мне в голову, что легенда о вендиго как-то связана со стихиями воздуха. Я кивнул, и дед полюбопытствовал, откуда я вообще знаю индейские легенды, сперва уточнив, что вендиго к вопросу вообще не имеет отношения.
        — Я же библиотекарь; в моей работе с чем только не сталкиваешься,  — объяснил я.
        — Ах да!  — воскликнул дед и взял со стола книгу.  — Тогда ты, несомненно, знаком вот с этим изданием.
        Я скользнул взглядом по тяжелому тому в черном переплете, название которого было пропечатано золотом только на корешке. «"Изгой" и другие рассказы» Г. Ф. Лавкрафта.
        Я кивнул.
        — Да, эта книга есть у нас в фондах.
        — Так значит, ты ее прочел?
        — О да. Крайне любопытная вещь.
        — Стало быть, ты прочел и то, что автор имеет сказать об Инсмуте в его странном рассказе «Морок над Инсмутом». И что ты об этом думаешь?
        Я лихорадочно вспоминал, о чем идет речь. Ах да, конечно: фантастическая история о чудовищных морских тварях, отродьях Ктулху, первобытного монстра, что живут в морских глубинах.
        — У автора было живое воображение,  — сказал я.
        — Было? Так он умер?
        — Да, три года назад.
        — Увы! А я-то надеялся узнать у него…
        — Но, право, это же беллетристика…  — начал я.
        Дед оборвал меня на полуслове.
        — Послушай, раз ты не можешь предложить правдоподобного объяснения тому, что произошло в Инсмуте, отчего же ты тогда так уверен, что этот рассказ — чистой воды вымысел?
        Я согласился, что уверен быть не могу, но старик разом утратил интерес к этой теме. Он вытащил увесистый конверт с множеством знакомых трехцентовых марок 1869 года, которые так ценятся коллекционерами, и извлек на свет разнообразные бумаги: их якобы оставил дядя Леандр с наказом предать их огню. Однако его пожелание выполнено не было, объяснил дед, и теперь бумаги перешли к нему. Он вручил мне несколько листков и поинтересовался, что я о них думаю, не сводя с меня пристального взгляда.
        Это были со всей очевидностью страницы длинного письма, написанные неразборчивым почерком, а уж стиль и вовсе оставлял желать лучшего. Более того, большинство фраз вообще не имели смысла в моих глазах, а листок, на который я глядел дольше прочих, изобиловал странными для меня аллюзиями. Взгляд выхватывал слова вроде: «Итакуа, Ллойгор, Хастур»,  — но, лишь вернув страницы деду, я осознал, что уже видел эти имена прежде, причем не так давно. Но я ничего не сказал. Объяснил лишь, что, по моим ощущениям, дед Леандр непонятно зачем все запутывал.
        Дед сдавленно фыркнул.
        — Я-то был готов поручиться, что тебе в голову первым делом придет то же, что и мне, но нет, ты не оправдал моих ожиданий! Невооруженным взглядом видно, что все это — код!
        — Разумеется! Этим и объясняется неуклюжесть фраз.
        Дед самодовольно усмехнулся.
        — Код довольно простой, но эффективный — еще какой эффективный! Я с ним еще не закончил.  — Он постучал по конверту указательным пальцем.  — Похоже, речь идет об этом самом доме, и то и дело повторяется предостережение: следует соблюдать осторожность и не переступать порога — иначе последствия окажутся ужасны. Мальчик мой, я десятки раз переступал все до единого пороги этого дома — без всяких для себя последствий. Следовательно, где-то здесь должен существовать порог, до которого я еще не добрался.
        Видя, как мой собеседник оживился, я не сдержал улыбки.
        — Если дед Леандр повредился в рассудке, вас ждет погоня за химерами,  — сказал я.
        Сей же миг печально известное дедово раздражение выплеснулось наружу. Одной рукой он сгреб со стола бумаги Леандра, другой — указал нам обоим на дверь. Было ясно, что мы с Фролином разом перестали для него существовать.
        Мы встали, извинились и вышли.
        В полумгле прихожей Фролин глянул на меня. Он не произнес ни слова, лишь глядел на меня своим жарким взглядом, глаза в глаза, целую минуту, прежде чем повернулся и пошел наверх. Там мы расстались; каждый ушел к себе до утра.



        II

        Меня всегда занимала ночная активность подсознания: мне всегда казалось, что перед чутким человеком открываются безграничные возможности. Сколько раз случалось мне ложиться спать с какой-нибудь докучной проблемой на уме, а проснувшись, обнаружить, что проблема решена — насколько мне по силам ее решить. Об иных, более изощренных проявлениях ночного мышления мне известно куда меньше. Но я знаю, что лег в ту ночь, задаваясь вопросом, где же я видел прежде экзотические имена из дневника деда Леандра и почему они намертво запечатлелись в памяти,  — и знаю, что уснул наконец, так на этот вопрос и не ответив.
        Однако ж, проснувшись в темноте несколько часов спустя, я сразу понял, что видел эти слова, эти странные имена собственные в книге Г. Ф. Лавкрафта, которую читал в Мискатоникском университете. С запозданием я осознал, что в дверь стучат и приглушенный голос зовет:
        — Это Фролин. Ты не спишь? Можно мне войти?
        Я встал, набросил халат, зажег электрическую лампу. Между тем Фролин уже вошел: он слегка вздрагивал всем своим худощавым телом, возможно, от холода, ибо сентябрьский ночной воздух, задувавший в окно, был уже далеко не летним.
        — Что такое?  — осведомился я.
        Он подошел ко мне и положил руку мне на плечо. В глазах его горел странный свет.
        — Ты разве не слышишь?  — спросил он.  — Господи, может, это и впрямь у меня рассудок мутится…
        — Нет, погоди!  — воскликнул я.
        Откуда-то снаружи донесся звук нездешне прекрасной музыки — по всей видимости, флейты.
        — Дед радио слушает,  — промолвил я.  — И что, часто он засиживается так поздно?
        При виде выражения его лица я умолк на полуслове.
        — Единственное в доме радио принадлежит мне. Оно стоит в моей комнате — и сейчас выключено. В любом случае, батарейка разряжена. Кроме того, ты когда-нибудь слышал по радио такую музыку?
        Я прислушался с новым интересом. Музыка звучала до странности приглушенно — и между тем была хорошо слышна. А еще я подметил, что определенного направления у нее не было; если прежде казалось, что она доносится снаружи, то теперь слышалась словно бы из-под дома — прихотливые, распевные переливы свирелей и дудочек.
        — Оркестр флейт,  — промолвил я.
        — Или флейты Пана,  — откликнулся Фролин.
        — В наши дни на них уже не играют,  — рассеянно обронил я.
        — Во всяком случае, не по радио.
        Я резко вскинул глаза, он не отвел взгляда. Мне пришло в голову, что его неестественное спокойствие имеет некое основание, хочет он или нет облекать таковое в слова. Я схватил его за руки.
        — Фролин, что это? Я же вижу, ты встревожен.
        Он судорожно сглотнул.
        — Тони, эта музыка доносится не из дома. Она звучит снаружи.
        — Но кто там снаружи?  — удивился я.
        — Никого — во всяком случае, никого из людей.
        Вот оно наконец и прозвучало! Едва ли не с облегчением я взглянул в лицо правде, которую боялся признать даже про себя. Никого — во всяком случае, никого из людей.
        — Тогда что это за сила?  — спросил я.
        — Думаю, дед знает,  — отозвался Фролин.  — Тони, идем со мной. Лампу оставь; мы найдем дорогу в темноте.
        Уже в прихожей я снова вынужден был остановиться: на плечо мне легла напрягшаяся рука.
        — Ты заметил?  — свистяще прошептал Фролин.  — Ты это тоже заметил?
        — Запах,  — промолвил я. Смутный, неуловимый запах воды, рыбы, лягушек и обитателей заболоченных мест.
        — А теперь — смотри!  — промолвил он.
        Запах воды разом исчез, словно его и не было; на смену ему тут же потянуло зябким морозом. Холод заструился в прихожую, точно живой, а вместе с ним неописуемый аромат снега и хрусткая влажность метели.
        — Ты все еще удивляешься, с чего это я забеспокоился?  — промолвил Фролин.
        И, не дав мне времени ответить, повел меня вниз, к дверям дедова кабинета, из-под которых все еще пробивалась тонкая полоска желтого света. Спускаясь на нижний этаж, я с каждым шагом сознавал, что музыка нарастает, хотя внятнее не становится. Теперь, перед дверью, было очевидно, что мелодия доносится изнутри, равно как и странная комбинация запахов. Темнота словно дышала угрозой, напоенная неотвратимым, зловещим ужасом, что смыкался вокруг нас точно ракушка. Фролин дрожал всем телом.
        Я порывисто поднял руку и постучал.
        Ответа изнутри не было, но в ту же секунду музыка смолкла, а странные запахи исчезли!
        — Не следовало тебе это делать!  — шепнул Фролин.  — Если он…
        Я толкнул дверь. Она подалась под моей рукой — и я открыл ее.
        Не знаю, что я рассчитывал застать там, в кабинете, но явно не то, что обнаружил. Комната ничуть не изменилась, вот разве что дед уже лег и теперь сидел на постели, зажмурив глаза и улыбаясь краем губ. Перед ним лежали его бумаги; горела лампа. Я застыл, глядя во все глаза и не смея верить глазам своим: сцена столь обыденная казалась просто неправдоподобной. Откуда же доносилась музыка? А запахи и ароматы в воздухе? Мысли мои смешались, я уже собирался уйти, потрясенный невозмутимым спокойствием деда, когда тот нарушил молчание.
        — Ну же, заходите,  — проговорил он, не открывая глаз.  — Стало быть, вы тоже слышали музыку? Я-то уже начал задумываться, с какой стати никто больше ее не слышит. Сдается мне, эта — монгольская. Три ночи назад была явственно индейская — снова северные области, Канада и Аляска. Думается мне, еще остались места, где Итакуа почитаем и по сей день. Да-да, а неделю назад звучала мелодия, которую я в последний раз слыхал в Тибете, в запретной Лхасе,  — много лет назад и даже десятилетий.
        — А кто это играл?  — воскликнул я.  — Откуда она доносилась?
        Дед открыл глаза, оглядел нас с ног до головы.
        — Доносилась она отсюда, сдается мне,  — промолвил он, накрывая рукой рукопись — листы, исписанные рукою моего двоюродного деда.  — А играли друзья Леандра. Музыка сфер, мальчик мой,  — ты ведь доверяешь своим органам чувств?
        — Я ее слышал. И Фролин тоже.
        — Любопытно, а что думает Хоф?  — задумчиво протянул дед. И вздохнул.  — Я почти все понял, сдается мне. Остается только установить, с кем из них общался Леандр.
        — С кем из них?  — повторил я.  — О чем это вы?
        Он снова прикрыл глаза и коротко улыбнулся.
        — Сперва я думал, это Ктулху; в конце концов, Леандр же плавал по морям. Но теперь… я вот все гадаю, а не может ли это быть одно из созданий воздуха: может, Ллойгор или Итакуа — кажется, среди индейцев его называют вендиго. По легенде, Итакуа уносит своих жертв в дальние пределы над землей — но я опять забылся, мысли разбредаются.  — Глаза его резко распахнулись, он глядел на нас как-то отрешенно.  — Поздно,  — сказал он.  — Мне нужен покой.
        — О чем, ради всего святого, он говорил?  — воззвал Фролин в прихожей.
        — Идем.
        Мы вместе вернулись ко мне в комнату. Фролин нетерпеливо ждал моего рассказа, а я знать не знал, с чего начать. Ну как поведать ему о тайном знании, сокрытом в запретных текстах в Мискатоникском университете: в страшной «Книге Эйбона», непостижных «Пнакотикских рукописях», в ужасном «Тексте Р’льеха» и неприкасаемом «Некрономиконе» безумного араба Абдула Альхазреда? Как поведать ему обо всем, что хлынуло в мое сознание в результате странных речей деда, о воспоминаниях, что всколыхнулись глубоко в памяти: о могучих Властителях, этих допотопных воплощениях небывалого зла, о старых богах, что некогда населяли Землю и ныне известную нам Вселенную, а может, и не только ее, о былых богах исконного добра и силах исконного зла, из которых последние ныне на привязи, но то и дело срываются и на краткое время чудовищным образом заявляют о себе миру людей. Их ужасные имена уже воскресли в моей памяти, даже если прежде мой ключ к воспоминаниям и был сокрыт в крепости моих врожденных предрассудков — Ктулху, могучий вождь водных стихий земли; Йог-Сотот и Цатоггуа, обитатели земных недр; Ллойгор, Хастур и Итакуа,
Порождение Снега и Оседлавший Ветер, стихии воздуха. Это о них говорил дед, и выводы его были слишком ясны, чтобы от них отмахнуться или хотя бы истолковать иначе: мой двоюродный дед Леандр, домом которому, в конце концов, некогда был избегаемый и ныне обезлюдевший город Инсмут, общался по крайней мере с одним из этих существ. А из этого следовало — нет, дед этого не говорил, только намекал в беседе сегодня вечером,  — что где-то в усадьбе есть порог, за который человек переступить не смеет. И что за опасность таится за тем порогом, если не тропа обратно во времени, тропа к страшному общению с древними существами, которой пользовался дед Леандр?
        И однако ж всю важность дедовых слов я до поры не осознал. При том что сказал он многое, гораздо больше осталось недосказанным, и впоследствии я не мог винить себя за то, что не вполне понял: дед явно пытается отыскать сокрытый порог, о котором так загадочно писал дядя Леандр,  — отыскать и перейти его! В смятении мыслей, к которому я ныне пришел, размышляя о древней мифологии Ктулху, Итакуа и древних богов, я не отследил явных указаний на логический вывод — может быть, еще и потому, что сам инстинктивно боялся так далеко заглядывать.
        Я повернулся к Фролину и объяснил ему все как можно яснее. Он внимательно слушал, время от времени задавая прицельные вопросы, и хотя слегка побледнел от некоторых подробностей, воздержаться от которых я не мог, но между тем не воспринял все так недоверчиво, как я ожидал. Это само по себе подтверждало, что нам предстояло еще многое узнать о деятельности деда и о происходящем в доме, хотя осознал я это не сразу. Однако мне суждено было очень скоро узнать о подспудных причинах готовности Фролина принять мое вынужденно поверхностное объяснение.
        На середине вопроса он вдруг резко умолк. По выражению его глаз было ясно, что внимание кузена отвлеклось от меня и комнаты куда-то за ее пределы. Он напряженно прислушался, и, но его примеру, я тоже насторожил уши.
        Только шум ветра в кронах — да, слегка усилился. Гроза, видно, идет.
        — Ты это слышишь?  — срывающимся шепотом осведомился он.
        — Нет,  — тихо отозвался я.  — Только ветер.
        — Да-да, ветер. Я же тебе писал, помнишь? Вот, послушай.
        — Ну полно, Фролин, возьми себя в руки. Это же всего-навсего ветер.
        Он одарил меня сочувственным взглядом и, отойдя к окну, поманил меня рукой. Я подошел к нему. Не говоря ни слова, кузен указал в ночь, что уже сгущалась над домом. Мне понадобилось мгновение-другое, чтобы привыкнуть к темноте, но вскоре я уже смог различить линию деревьев, резко выделяющуюся на фоне усыпанных звездами небес. И тут я все понял.
        Хотя ветер ревел и грохотал над домом, ничто не тревожило кроны деревьев у меня на глазах — ни лист, ни верхушка, ни ветка не шелохнется и на волос!
        — Господь милосердный!  — воскликнул я и отпрянул от окна, чтобы не видеть этого зрелища.
        — Вот теперь понимаешь?  — спросил он, тоже отходя подальше.  — Я это все и прежде слышал.
        Фролин стоял тихо, словно выжидая; ждал и я. Шум ветра не ослабевал; к тому времени он набрал пугающую силу, так что казалось, что старый дом того и гляди сорвет со склона холма и швырнет в долину внизу. Стоило мне о том подумать, и я ощутил слабую дрожь, странную вибрацию, как если бы дом вздрагивал, а картины на стенах еле заметно, чуть ли не украдкой задвигались — почти неуловимо и все же безошибочно зримо. Я оглянулся на Фролина, но тот не изменился в лице — он просто стоял, слушал и ждал, так что было ясно, что этим характерным явлениям еще не конец. Голос ветра превратился в ужасный, демонический вой, сопровождаемый нотами музыки, что, верно, звенела уже какое-то время, но так идеально сливалась с голосом урагана, что я не сразу ее расслышал. Музыка походила на ту, прежнюю — играли свирели и время от времени струнные инструменты,  — но теперь зазвучала с диким, пугающим самозабвением, с оттенком неназываемого зла. Тут произошло еще два явления. Первое — поступь какого-то гиганта: эхо его шагов словно вплывало в комнату из недр самого ветра; эти звуки со всей очевидностью зародились не в
доме, хотя и явно нарастали, приближаясь к нему. И второе — резкая смена температуры.
        Снаружи стояла ночь, теплая для сентября в северной части Висконсина, и в доме было более-менее уютно. А теперь вдруг, резко, одновременно с приближающимися шагами, температура начала стремительно падать, так что вскоре в комнате похолодало и нам с Фролином пришлось одеться потеплее. Но и на том загадочные явления не достигли своего апогея — чего Фролин со всей очевидностью дожидался; он стоял, ничего не говоря, хотя то и дело встречался со мной глазами, и взгляд его был куда как красноречив. Как долго мы прождали там, прислушиваясь к пугающим звукам снаружи, прежде чем все закончилось, я не знаю.
        Вдруг Фролин схватил меня за руку и хриплым шепотом воскликнул:
        — Вот! Вот они! Слушай!
        Темп потусторонней музыки резко поменялся с неистового крещендо на диминуэндо: теперь в нее вплеталась мелодия невыносимо сладостная, с легким оттенком грусти — музыка столь же чудесная, как еще недавно была недобрая, и однако ж ноты ужаса не вовсе исчезли. В то же время отчетливо зазвучали голоса, что сливались в нарастающем речитативе, и доносились они откуда-то из глубины дома — можно даже подумать, из кабинета.
        — Господь милосердный!  — закричал я, хватаясь за Фролина.  — Это еще что такое?
        — Это все дед,  — пояснил он.  — Знает он о том или нет, но эта тварь является петь ему.  — Кузен покачал головой, крепко зажмурился и произнес с горечью, тихим, напряженным голосом: — Если бы только треклятые бумаги Леандра сожгли, как оно и следовало!
        — Даже слова почти различимы,  — заметил я, внимательно вслушиваясь.
        Да, слова там были — но таких слов я в жизни не слыхивал: ужасные, первобытные звуки, точно какой-то зверь с укороченным языком выкрикивал слоги, исполненные бессмысленного ужаса. Я пошел открыть дверь; звуки тотчас же послышались яснее, стало понятно, что я ошибся: голосов не много, но один, однако ж он способен создать иллюзию многоголосия. Слова — или, наверное, все-таки звуки, звериные звуки — доносились снизу, сливаясь в грозное улюлюканье:
        — Йа! Йа! Итакуа! Итакуа кф’айак вулгтмм. Йа! Ухг! Ктулху фхтагн! Шуб-Ниггурат! Итакуа нафлфхтагн!
        Невероятно, но ветер взвыл еще более грозно, так что мне казалось, будто в любой момент ураган опрокинет усадьбу в бездну, нас с Фролином вытащит из комнат и выпьет дыхание из наших беспомощных тел. Во власти страха и изумления я подумал о деде в кабинете внизу и, поманив за собою Фролина, выбежал из комнаты и опрометью кинулся вниз по лестнице, вознамерившись, невзирая на отвратительный страх, встать между стариком и его неведомым противником. Я подбежал к его двери, толкнул ее — и тут же, как и прежде, все проявления прекратились, точно щелкнул выключатель; воцарилась тишина, точно завеса тьмы пала на дом, и тишина эта в первое мгновение показалась еще более ужасной.
        Дверь подалась, и снова оказался я перед лицом деда.
        Он сидел неподвижно, так, как мы его и оставили совсем недавно, хотя теперь глаза его были открыты, голову он склонил на плечо и не сводил взгляда с гигантской картины на восточной стене.
        — Ради Господа Бога!  — воскликнул я.  — Что это было?
        — Надеюсь, что скоро это узнаю,  — ответил он с достоинством и очень серьезно.
        Его бесстрашие отчасти успокоило мою собственную тревогу, и я прошел чуть дальше в комнату. Фролин следовал за мной по пятам. Я склонился над кроватью, пытаясь привлечь к себе внимание деда, но он по-прежнему не сводил неотрывного взгляда с картины.
        — Что вы делаете?  — призвал я его к ответу.  — Что бы это ни было, это опасно!
        — Исследователь вроде твоего деда опасностям только рад, мальчик мой,  — отозвался он прозаично и сухо.
        Я понимал, что он прав.
        — Я предпочту умереть в сапогах, нежели здесь, в постели,  — продолжал дед.  — А что до того, что мы слышали — не знаю, много ли слышал ты,  — есть тут кое-что до поры необъяснимое. Но я бы хотел привлечь твое внимание к странному поведению ветра.
        — Ветра не было,  — сообщил я.  — Я своими глазами видел.
        — Да-да,  — нетерпеливо подхватил дед.  — Правда твоя. И однако ж шум ветра звучал, и все голоса ветра — точно так же я слышал, как они пели в Монголии, в бескрайних заснеженных пространствах, над потаенным и нехоженым плато Ленг, где народ чо-чо поклоняется странным древним богам.  — Старик резко развернулся лицом ко мне: в глазах его пылал лихорадочный блеск.  — Я тебе рассказывал, не так ли, о культе божества именем Итакуа, его еще иногда называют Оседлавшим Ветер, а некоторые — вендиго; так говорят индейские племена в верхней Манитобе, а еще они верят, будто Оседлавший Ветер хватает человеческие жертвы и несет их в дальние концы земли, а потом оставляет — мертвыми? Ох, мальчик мой, есть рассказы, странные легенды, а есть и большее.  — Дед с яростным исступлением подался ко мне.  — Я и сам видел разное: на теле, упавшем с неба — вот просто так!  — находились вещи, которых в Манитобе не раздобудешь, предметы с плато Ленг и с тихоокеанских островов.  — Он оттолкнул меня, по лицу его пробежала тень отвращения.  — Ты мне не веришь. Думаешь, я в уме повредился. Так ступай же, ступай поспи,
наслаждайся вечной обыденностью монотонных дней в ожидании конца!
        — Нет! Расскажите сейчас. Я не готов уйти.
        — Утром поговорим,  — устало отозвался дед, откидываясь на подушку.
        Этим мне пришлось удовольствоваться; дед был что кремень и на уговоры не поддавался. Я еще раз пожелал ему доброй ночи и вышел в прихожую вместе с Фролином. Тот медленно, угрожающе покачал головой.
        — С каждым разом все хуже,  — прошептал он.  — Каждый раз ветер шумит чуть громче, холод дает о себе знать все резче, голоса и музыка звучат все отчетливее — и еще звук этих страшных шагов!
        Мой кузен отвернулся и побрел вверх по лестнице. Мгновение поколебавшись, я последовал за ним.
        Наутро дед, как всегда, выглядел воплощением здоровья. Когда я вошел в столовую, он разговаривал с Хофом, явно отвечая на просьбу, поскольку старый слуга замер в почтительном поклоне, а дед сообщал, что да, он и миссис Хоф могут взять недельный отпуск начиная с сегодняшнего дня, раз для здоровья миссис Хоф необходимо съездить в Вассау проконсультироваться со специалистом. Фролин встретил мой взгляд мрачной улыбкой; румянец его слегка поблек, вид у кузена был бледный и невыспавшийся, но ел он с аппетитом. Его улыбка и то, как он многозначительно указал глазами на спину уходящего Хофа, яснее слов говорили: срочно возникшая необходимость уехать — это такой способ бороться с явлениями, потревожившими мою первую ночь в доме.
        — Ну что, мальчик мой,  — весело проговорил дед,  — вид у тебя далеко не такой осунувшийся, как давеча ночью. Признаюсь, мне тебя даже жалко стало. И похоже, скептицизма у тебя поубавилось?
        Старик хихикнул — как будто тут было над чем шутить. Я, к сожалению, никак не мог разделить его веселья. Я сел и приступил к трапезе, то и дело поднимая на деда глаза в ожидании, что он объяснит наконец странные события предыдущей ночи. Вскоре стало ясно, что истолковывать он ничего не собирается, и я вынужден был попросить о разъяснениях — причем я изо всех сил старался не уронить собственного достоинства.
        — Прости, если тебя потревожили,  — промолвил дед.  — Дело в том, что этот самый порог, о котором пишет Леандр, наверняка находится где-то здесь, в кабинете; я был абсолютно уверен, что я к нему близок, когда ты ворвался ко мне в спальню во второй раз. Более того, не приходится отрицать, что по меньшей мере один из членов нашей семьи общался с одним из этих существ — по всей видимости, Леандр.
        Фролин подался вперед.
        — И вы в них верите?
        Дед улыбнулся неприятной улыбкой.
        — По-моему, самоочевидно: на что бы уж там я ни был способен, пертурбации, которые вы наблюдали прошлой ночью, вызваны не мною.
        — Да, конечно,  — согласился Фролин.  — Но какая-нибудь иная сила…
        — Нет-нет, остается только установить, кто именно. Запахи воды — знак исчадий Ктулху, но ветра, возможно, говорят, что это Ллойгор, или Итакуа, или Хастур. Но звезды к Хастуру отношения не имеют,  — продолжал он.  — Так что остаются прочие двое. Значит, это они — оба или кто-то один — ждут за порогом. Я хочу знать, что таится за порогом, если только смогу его отыскать.
        Казалось невероятным, что дед рассуждает так беззаботно об этих древних существах, но прозаичный подход сам по себе пугал не меньше, чем события ночи. Временное ощущение надежности, что я испытал при виде деда за завтраком, тут же схлынуло; я вновь ощутил медленно нарастающий страх — как по дороге к усадьбе накануне вечером — и уже пожалел о своих расспросах.
        Если дед и видел, что происходит, он ничем этого не выдал. Он продолжал рассуждать в стиле лектора, который преподносит аудитории некое научное исследование. Очевидно, говорил он, есть некая связь между событиями в Инсмуте и внешними, потусторонними контактами Леандра Алвина. Покинул ли Леандр Инсмут изначально из-за тамошнего культа Ктулху или потому, что и у него тоже начались загадочные изменения лица, постигшие так многих жителей проклятого Инсмута? Эти странные лягушачьи черты не на шутку напугали федеральную полицию, что явилась расследовать ситуацию в Инсмуте! Возможно, что и так. В любом случае, оставив культ Ктулху, он уехал в висконсинскую глушь и каким-то образом установил связь с кем-то еще из старейших — будь то Ллойгор или Итакуа,  — все они, что характерно, стихии зла. По всей видимости, Леандр Алвин был дурным человеком.
        — Если в том и есть правда,  — воскликнул я,  — тогда разве не следует соблюсти предостережение Леандра? Откажитесь от безумной надежды отыскать этот его порог!
        Дед некоторое время разглядывал меня с задумчивой кротостью, но было видно, что моя вспышка его нимало не затронула.
        — Ну, раз уж я взялся за это исследование, я намерен дойти до конца. В конце концов, Леандр умер естественной смертью.
        — Но, исходя из вашей собственной теории, Леандр с ними общался — с этими тварями,  — проговорил я.  — А вы — нет. Вы дерзаете вступить в неведомые пределы — к этому все идет!  — не задумываясь о том, что за ужасы вас там ждут.
        — Когда я ездил в Монголию, ужасов я там нагляделся. Не думал даже, что выберусь с Ленга живым.  — Дед задумчиво помолчал и медленно поднялся на ноги.  — Нет, я твердо намерен отыскать Леандров порог. Сегодня ночью, чего бы ты ни услышал, попытайся меня не прерывать. Жаль будет, если после стольких трудов твоя запальчивость вновь меня задержит.
        — А когда вы отыщете порог, что тогда?  — воскликнул я.
        — Не уверен, что захочу его переступить.
        — Возможно, выбора у вас не будет.
        Дед молча поглядел на меня, кротко улыбнулся — и вышел.



        III

        Даже спустя столько времени мне трудно писать о событиях той катастрофической ночи, так живо приходят они на ум, невзирая на прозаичную обстановку Мискатоникского университета, где столько страшных тайн сокрыто в древних, малоизвестных текстах. И однако ж, чтобы понять последующие широко известные события, необходимо знать, что случилось в ту ночь.
        Мы с Фролином большую часть дня исследовали дедовы книги и бумаги, ища подтверждения тем или иным легендам, на которые он намекал в ходе разговоров — не только со мной, но и с Фролином еще до моего приезда. Дедовы труды изобиловали загадочными аллюзиями, но лишь один рассказ имел отношение к нашему запросу: несколько невразумительная история, явно фантастического свойства, касательно исчезновения двух жителей Нельсона, что в Манитобе, и констебля Королевской Северо-Западной конной полиции и их последующее появление: они словно бы упали с неба, замерзшие и либо мертвые, либо умирающие, бормоча про Итакуа или Оседлавшего Ветер и про разные страны Земли, причем при них обнаружились странные предметы, сувениры дальних краев, которых при жизни у них явно не было. История звучала невероятно, и однако ж она была связана с мифологией, столь ясно изложенной в «"Изгое" и других рассказах» и еще более жутко — в «Пнакотикских рукописях», «Тексте Р’льеха» и кошмарном «Некрономиконе».
        Помимо этого, мы не нашли ничего, что бы имело прямое отношение к нашей проблеме, и решили дождаться ночи.
        За обедом и за ужином, что в отсутствие четы Хофов приготовил Фролин, дед держался как ни в чем не бывало и ни словом не упоминал о своих странных исследованиях, похвастался только, будто теперь у него есть точные доказательства того, что Леандр сам написал этот безобразный пейзаж на восточной стене. А еще выразил надежду, что теперь, приближаясь к концу расшифровки длинного и невнятного письма Леандра, непременно отыщет ключ к пресловутому порогу, на который автор теперь ссылается все чаще. Встав от стола, дед еще раз торжественно предупредил нас не прерывать его в ночи, под страхом вызвать его крайнее неудовольствие, и удалился в свой кабинет — откуда уже не вышел.
        — Ты надеешься уснуть?  — спросил меня Фролин, как только мы остались одни.
        Я покачал головой.
        — О сне не идет и речи. Я даже ложиться не буду.
        — Боюсь, если мы станем бодрствовать внизу, ему это не понравится,  — возразил Фролин, слегка нахмурившись.
        — Тогда я буду у себя,  — ответил я.  — А ты?
        — С тобой, если не возражаешь. Дед вознамерился дойти до конца, и мы ничего не сможем поделать, пока мы ему не понадобимся. Может, позовет…
        Я подозревал про себя, что если дед нас и позовет, то будет слишком поздно, но не стал озвучивать свои страхи.
        Все началось как накануне вечером — с таинственной музыки: из темноты вокруг дома вдруг зазвучали флейты, набирая силу. Вскоре послышался шум ветра, резко похолодало, раздались завывания. А затем сгустилась атмосфера зла настолько великого, что в комнате стало нечем дышать,  — и случилось нечто новое, нечто невыразимо ужасное. Мы с Фролином сидели в темноте; я не потрудился зажечь электрическую свечу, поскольку никакой свет не осветил бы источник всех этих явлений. Я наблюдал за окном и, как только поднялся ветер, снова посмотрел на ряд деревьев, думая, что они наверняка пригнулись под неодолимым натиском бури, но снова — ничего, в недвижном безмолвии ни лист не шелохнется. В небесах — ни облачка, звезды ярко сияют, летние созвездия опускаются к западному горизонту, уступая место в небе автографу осени. Шум ветра неуклонно нарастал, теперь ярился настоящий ураган, но по-прежнему ни движения не потревожило темную линию деревьев на ночном небе.
        Но внезапно — так внезапно, что на мгновение я протер глаза, пытаясь убедить себя, что это сон,  — в обширной части неба исчезли звезды! Я вскочил на ноги, прижался лбом к стеклу. Словно бы туча внезапно вознеслась в небо едва ли не к зениту, но никакое облако не поднялось бы в небо так стремительно. По обе стороны и над головой звезды сияли по-прежнему. Я открыл окно и выглянул наружу, пытаясь рассмотреть темный контур на фоне звезд. То был силуэт гигантского зверя, чудовищная карикатура на человека: высоко в небесах обозначилось что-то похожее на голову, а там, где должны бы быть глаза, карминно-алым огнем горели две звезды! А может, и не звезды? В ту же секунду звук приближающихся шагов послышался так громко, что весь дом затрясся и заходил ходуном, демоническая ярость ветра взыграла до неописуемых высот, а завывания и улюлюканья зазвучали так пронзительно, что сводили с ума.
        — Фролин!  — хрипло позвал я.
        Я услышал, как он подходит ко мне, а мгновение спустя ощутил, как его пальцы крепко сомкнулись на моем предплечье. Значит, и он это видел; никакая это не галлюцинация и не сон — это гигантское существо, контуром обозначившееся на фоне звезд, и оно движется!
        — Оно движется!  — прошептал Фролин.  — О господи! Оно идет сюда!
        Он панически отпрянул от окна, я последовал его примеру. Но в следующее мгновение тень в небе исчезла, звезды засияли снова. Однако ж ветер не утих ни на йоту; воистину, если такое возможно, он с каждой минутой ярился все сильнее, все свирепее; весь дом сотрясался и вздрагивал, в то время как эти громовые шаги эхом звучали в долине за домом. Мороз крепчал, дыхание повисало в воздухе белым облачком — холодно было как в открытом космосе.
        Из хаоса мыслей вдруг выплыла легенда, записанная в бумагах деда,  — легенда о существе именем Итакуа, чья подпись запечатлена в холоде и снегах дальних северных стран. Но стоило мне вспомнить об этом предании, как все было стерто из моего сознания жутким хором завываний и улюлюканий — торжествующий речитатив гремел, словно тысячи чудовищных пастей:
        — Йа! Йа! Итакуа, Итакуа! Ай! Ай! Ай! Итакуа кф’айяк вулгтмм вугтлаглн вулгтмм. Итакуа фхтагн! Угх! Йа! Йа! Ай! Ай! Ай!
        Одновременно раздался оглушительный грохот и сразу за ним — душераздирающий крик деда, крик, переходящий в визг смертельного ужаса, так что имена, которые он собирался произнести — имя Фролина и мое,  — так и не прозвучали, застряли у него в глотке пред явленным ему кошмаром.
        Голос резко оборвался, и так же внезапно прекратились все прочие явления, и вновь жуткая, зловещая тишина сомкнулась вокруг нас точно облако рока.
        Фролин добежал до двери моей спальни раньше меня, но я отстал ненамного. По лестнице он прокатился кувырком, но пришел в себя в свете моей электрической свечи: я схватил ее со стола, уже выбегая. Вместе мы обрушились на дверь кабинета, зовя старика.
        Но ответа не последовало, хотя полоска желтого света под дверью свидетельствовала: лампа все еще горит.
        Дверь была заперта изнутри; пришлось ее выломать.
        Дед исчез бесследно. А в восточной стене, там, где некогда висела картина, зиял гигантский провал. Сейчас картина валялась на полу, а за ней обозначилась скалистая пещера, уводящая в недра земли,  — и поверх всего в комнате осталась метка Итакуа: ковер свежевыпавшего снега. В желтом свете дедовой лампы кристаллы искрились миллионами крохотных драгоценных камней. Если не считать картины, потревожена была только постель — как если бы деда в буквальном смысле слова вырвала из нее колоссальная сила!
        Я поспешно оглянулся туда, где старик хранил рукопись Леандра, но рукопись исчезла, не осталось ровным счетом ничего. И вдруг Фролин вскрикнул и указал на картину двоюродного деда Леандра, а затем на расщелину за нею.
        — Порог! Все это время он был здесь!
        И тут я в свою очередь увидел, как увидел и дед, но, увы, слишком поздно: картина Леандра всего лишь изображала то самое место, где впоследствии был возведен особняк, дабы закрыть пещеристый провал в земле на склоне холма — потаенный порог, о котором и предостерегала рукопись Леандра, порог, за которым исчез мой дед!
        Рассказ подходит к концу, и однако ж самый чудовищный из всех странных фактов еще предстоит поведать. Пещеру тщательно обыскали сперва полицейские округа, а потом еще несколько бесстрашных искателей приключений из Хармона; как выяснилось, из пещеры было несколько выходов, так что, со всей очевидностью, кто-то или что-то, желающее проникнуть в дом через пещеру, должно было войти через одну из бесчисленных тайных расселин, обнаруженных среди окрестных холмов. После исчезновения деда выяснилось, чем занимался Леандр. Нас с Фролином подозрительные чиновники допросили с пристрастием, но в конце концов отпустили, когда тела деда так и не нашли.
        Но со времен той ночи выяснились новые факты, факты, которые, в свете дедовых намеков, вкупе со страшными легендами из неприкасаемых книг, запертых в библиотеке Мискатоникского университета, оказываются просто убийственны — и убийственно неизбежны.
        Первое — это череда гигантских следов, обнаруженных в земле в том месте, где в роковую ночь тень поднялась в звездные небеса: следы неправдоподобно глубокие и широкие, точно там прошелся какой-то доисторический монстр; следы на расстоянии полумили друг от друга; следы, что уводили за дом и исчезали в трещине, уводящей вниз в ту самую потайную пещеру,  — идентичные следам, обнаруженным в снегу северной Манитобы, где исчезли с лица земли злополучные путешественники и констебль, посланный на поиски.
        Второе — обнаружилась записная книга деда вместе с частью Леандровой рукописи, вмерзшие в лед в чаще заснеженных лесов Верхнего Саскачевана и, по всем признакам, сброшенные с большой высоты. Последняя запись датировалась днем исчезновения деда в конце сентября, но нашли записную книжку лишь в апреле следующего года. Ни Фролин, ни я не дерзнули объяснять их странное появление тем, что первое пришло на ум. Мы вместе сожгли страшные заметки и незавершенный дедов перевод — перевод, что сам по себе, так, как записан, со всеми предостережениями против ужаса за порогом, помог призвать извне существо настолько чудовищное, что описывать его не дерзнули даже древние авторы, чьи кошмарные повествования разбросаны по разным концам земли!
        И последнее — решающее, самое страшное свидетельство: спустя семь месяцев тело деда обнаружили на маленьком островке Тихого океана чуть юго-восточнее Сингапура. И — странный отчет о состоянии тела: оно прекрасно сохранилось, словно во льду, такое холодное, что невозможно было прикоснуться к нему голыми руками в течение пяти дней после обнаружения. И, что характерно, нашли его наполовину засыпанным песком, как если бы «он упал с самолета!». Ни Фролин, ни я больше не питали никаких сомнений: это — легенда об Итакуа, который уносит свои жертвы в дальние пределы земли, во времени и пространстве, прежде чем их бросить. По всем признакам, дед был жив хотя бы на протяжении некоторой части невероятного путешествия; если бы мы и сомневались, то присланные нам вещи, найденные в его карманах, и сувениры из странных неведомых мест, где он побывал, стали последним страшным доказательством. В частности, золотая пластинка с миниатюрным изображением схватки между древними существами и с надписью каббалистическими знаками. (Доктор Рэкхем из Мискатоникского университета утверждает, что табличка — из неких мест за
пределами памяти человеческой.) А еще — отвратительная книга на бирманском языке с жуткими легендами о проклятом потаенном плато Ленг, обиталище страшного народа чо-чо, и, наконец, отвратительная, чудовищная каменная статуэтка — адское чудище, идущее по ветру над землей!



        Роберт Блох[Рассказ впервые опубликован в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в сентябре 1935 г.]
        Пришелец со звезд

        Г. Ф. Лавкрафту посвящается

        I

        Я — тот, кем себя называю: писатель-фантаст, автор страшных рассказов. С самого раннего детства меня таинственным образом завораживало все неведомое и неразгадываемое. Безымянные страхи, гротескные сны, странные, подсознательные фантазии, что осаждают наш разум, всегда вызывали у меня сильнейший необъяснимый восторг.
        В литературе я бродил ночными тропами вместе с По, крался среди теней вместе с Мейченом, прочесывал сферы ужасающих звезд вместе с Бодлером либо упивался древними преданиями, насквозь пропитанными исконным безумием земли. Некоторые способности к рисунку карандашом и пастелью подтолкнули меня к неловким попыткам запечатлеть диковинных обитателей моих ночных раздумий. Тот же мрачновато-угрюмый склад ума, что направлял меня в изобразительном искусстве, пробудил во мне интерес к эзотерическим областям музыкального сочинительства; моими любимыми произведениями стали симфонические мелодии из сюиты «Планеты»[48 - …моими любимыми произведениями стали симфонические мелодии из сюиты «Планеты»…  — Симфоническая сюита «Планеты» за авторством английского композитора Густава Холста (1874-1934) построена на традициях европейской астрологии.] и такого рода вещи. Моя духовная жизнь вскорости превратилась в адское пиршество дразнящих сверхъестественных ужасов.
        Мое внешнее существование текло довольно бессобытийно. С ходом лет я все больше тяготел к жизни неимущего отшельника, к безмятежному философскому существованию в мире книг и грез.
        Но жить-то на что-то надо. От природы не приспособленный к труду физическому, как физически, так и духовно, поначалу я пребывал в недоумении, не зная, какой род занятий мне избрать. Депрессия усложнила положение дел еще больше — до состояния почти невыносимого, и какое-то время я пребывал на грани полного финансового краха. Тогда-то я и решил взяться за перо.


        Я разжился раздолбанной пишущей машинкой, пачкой дешевой бумаги и несколькими листами копирки. Где брать сюжеты, меня не смущало. Есть ли тема богаче, чем бескрайние пределы красочного воображения? Я стану писать об ужасе, страхе и загадке по имени Смерть. По крайней мере, так я полагал в своей простодушной неопытности.
        Первые же мои попытки вскорости убедили меня, что затея моя с треском провалилась. О позор, о горе — я не достиг желаемой цели! Мои яркие грезы, будучи перенесены на бумагу, превращались всего-навсего в бессмысленный набор громоздких прилагательных, а обычных слов для описания благоговейного ужаса перед неведомым я не находил. Первые мои писания — эти жалкие, беспомощные попытки — никуда не годились, и те несколько журналов, что публикуют такого рода вещи, единодушно их отвергли.
        Но хочешь не хочешь, а жить надо. Медленно, но уверенно я приводил свой стиль в соответствие с идеями. Прилежно экспериментировал со словами, фразами, синтаксисом. Сочинительство — это труд, тяжкий труд! Со временем я научился работать не покладая рук. И вот наконец один из моих рассказов встретил благосклонный прием, затем второй, и третий, и четвертый. Я понемногу овладевал наиболее расхожими приемами профессии, будущее уже не казалось столь беспросветным. Со спокойной душой вернулся я к своим грезам и к обожаемым книгам. Рассказы снабжали меня скудными средствами к существованию, и до поры этого хватало. Но — недолго. Погубила меня несбыточная мечта по имени честолюбие.
        Мне захотелось написать настоящий рассказ — не шаблонную однодневку вроде тех, что я поставлял в журналы, но подлинное произведение искусства. Создать такой шедевр — вот что стало моим идеалом. Писателем я был довольно посредственным, но не только из-за погрешностей техники. Мне казалось, проблема заключается в самом содержании. Вампиры, упыри, волки-оборотни, мифологические чудовища — такого рода материал особой ценности не представляет. Избитые образы, затертые эпитеты, банально антропоцентрический взгляд на вещи — вот что препятствует созданию по-настоящему хорошего страшного рассказа.
        Так нужно измыслить новую тематику, действительно необычный сюжет! Ах, если бы только удалось придумать что-то тератологически невероятное![49 - …что-то тератологически невероятное!  — Тератология — раздел медицины, зоологии и ботаники, изучающий аномалии, пороки и уродства человека, животных или растений.]
        Я мечтал узнать, о чем поют демоны, перелетая между звездами, услышать голоса древнейших богов, когда они нашептывают свои тайны гулкой бездне. Я стремился изведать ужасы могилы, поцелуй могильного червя на языке, холодные ласки гниющего савана на теле. Я алкал знания, что таится в глазницах мумий, жаждал мудрости, ведомой только змею. Вот тогда я и впрямь стану писателем и надежды мои сбудутся в полной мере.


        Я искал выход. Ненавязчиво начал переписку с отдельными мыслителями и визионерами со всех концов страны — с отшельником из западных холмов, с ученым из северной глуши, с визионером-мистиком из Новой Англии. От него-то я и узнал о древних книгах, сосудах тайного знания. Он опасливо цитировал легендарный «Некрономикон» и робко упоминал о некоей «Книге Эйбона», что, по слухам, превосходила разнузданной кощунственностью даже последний. Сам он некогда изучал эти тома первобытного ужаса, но вовсе не хотел допускать, чтобы я зашел слишком далеко. Еще мальчишкой он много чего наслушался в кишащем ведьмами Аркхеме, где и по сей день злобно скалятся и рыщут древние тени, а с тех пор мудро избегал запретных знаний наиболее черного толка.
        Наконец, после долгих уговоров с моей стороны, он неохотно согласился снабдить меня именами тех, кто, по его мнению, мог посодействовать мне в моих поисках. Сам он был блестящим писателем и пользовался широкой известностью среди истинных ценителей, и я знал, что исход дела весьма ему любопытен.
        Как только в руках у меня оказался бесценный список, я начал масштабную почтовую кампанию с целью получить доступ к заветным томам. Мои письма летели в университеты, в частные библиотеки, к признанным провидцам и главам тщательно засекреченных культов не вполне ясного предназначения. Разочарование было моим уделом.
        Если ответы и приходили, то явно недружелюбные, чтобы не сказать враждебные. По-видимому, предполагаемые хранители запретного знания вознегодовали, что назойливый любопытный чужак посягнул на их секреты. Вскоре я получил по почте несколько анонимных угроз; был еще один телефонный звонок крайне пугающего характера. Но это все меня не особо беспокоило; куда досаднее было сознавать, что попытки мои не увенчались успехом. Отказы, отрицания, отговорки, угрозы — они ничем не могли мне помочь. Нужно было искать в других местах.
        Книжные лавки! Возможно, на какой-нибудь заплесневелой, позабытой полке я отыщу то, что мне нужно?
        Так начался мой нескончаемый поход за книгами — поход, сопоставимый с крестовым! Я научился с непоколебимым спокойствием сносить бесконечные разочарования. В обычных магазинах никто, похоже, слыхом не слыхивал ни о зловещем «Некрономиконе», ни о пагубной «Книге Эйбона», ни о пугающих «Культах вампиров».
        Но упорство рано или поздно окупается. В обшарпанной книжной лавчонке на Саут-Дирборн-стрит, среди пыльных полок, явно позабытых во времени, поиски мои завершились. Там, надежно втиснут между двумя изданиями Шекспира прошлого века, стоял массивный черный фолиант с железными украшениями на обложке. По железу вилась ручная гравировка: «De Vermis Mysteriis», или «Тайные обряды Червя».
        Владелец не смог внятно объяснить, как к нему попала эта книга. Возможно, что много лет назад, в партии купленных по дешевке подержанных книг. Он явно не подозревал о ее истинной природе: я приобрел драгоценный том всего за доллар. Продавец завернул мне увесистый фолиант, очень довольный, что нежданно-негаданно сбыл его с рук, и благодушно со мной распрощался.
        Я поспешил прочь, с драгоценным трофеем под мышкой. Что за находка! Мне уже доводилось слышать об этой книге. Автор ее, Людвиг Принн, был сожжен инквизиторами на костре в Брюсселе в самый разгар охоты на ведьм. Странный персонаж — алхимик, некромант, слыл чародеем, якобы дожил до немыслимого возраста, когда наконец был предан огню руками светских властей. Утверждал, что единственным пережил злополучный Девятый крестовый поход и предъявлял в качестве доказательств тронутые плесенью официальные документы. Действительно, в старинных хрониках в составе гарнизона Монсеррата упоминался некий Людвиг Принн, но скептики заклеймили Людвига помешанным самозванцем, не отрицая, впрочем, его возможного происхождения от воина-тезки.
        Людвиг объяснял свои познания в колдовстве тем, что провел несколько лет в плену среди чародеев и чудотворцев Сирии, и правдоподобно, как само собою разумеющееся, рассказывал о своих встречах с джиннами и ифритами древних восточных мифов. Известно, что он какое-то время жил в Египте; среди ливийских дервишей до сих пор рассказывают легенды о деяниях старого провидца в Александрии.
        Как бы то ни было, свои последние годы он провел на родине, в низинах Фламандии, где вполне предсказуемо обосновался среди руин дороманской гробницы в лесу под Брюсселем. По слухам, Людвиг окружил себя там целым сонмом фамильяров и фантомов, вызванных жуткими заклинаниями. В сохранившихся рукописях о нем сдержанно сообщается, что ему-де прислуживали «незримые домочадцы» и «присланные со звезд помощники». Крестьяне ночью в лес не заходили: им куда как не нравились летевшие к луне звуки и они ничуть не стремились увидеть своими глазами, чему поклоняются на древних полуразвалившихся языческих алтарях в мрачных, темных лощинах.
        Как бы то ни было, после того как Принна схватили приспешники инквизиции, волшебных созданий из его окружения никто и никогда больше не видел. Солдаты обыскали склеп и никого не обнаружили; гробницу обшарили и перевернули вверх дном, прежде чем уничтожить. Сверхъестественные существа, необычные инструменты и смеси — все исчезло бесследно. Чудо да и только! Поиски в мрачной лесной чаще и боязливый осмотр странных алтарей ничего не дали. На алтарях обнаружились свежие пятна крови — равно как и на дыбе, еще до того, как допрос Принна подошел к концу. Самые зверские пытки так и не смогли вырвать у безмолвствующего мага какие бы то ни было признания, и наконец уставшие инквизиторы прекратили дознание и бросили престарелого колдуна в тюрьму.
        Там, в камере, в ожидании суда, Людвиг Принн и написал зловещие, наводящие ужас страницы «De Vermis Mysteriis», сегодня известные под названием «Тайные обряды Червя». Как удалось незаметно вынести рукопись мимо бдительной стражи, само по себе тайна за семью печатями, но год спустя после смерти мага книга была напечатана в Кёльне. Тираж немедленно запретили, но несколько экземпляров уже разошлись по рукам частным образом. Их, в свою очередь, переписали, и, хотя впоследствии было еще одно, подвергнутое цензуре и «подчищенное» издание, подлинным считается один только латинский оригинал. На протяжении веков немногие избранные читали его и размышляли над мистическим содержанием. Тайны старого архимага ныне известны только посвященным, а те отнюдь не склонны поощрять попыток к их распространению — в силу вполне веских причин.
        Вот, вкратце, то, что я знал об истории пресловутого тома на тот момент, как он попал ко мне в руки. Уже как коллекционное издание книга представляла собою потрясающую находку, но вот о ее содержании я судить никак не мог. Она была на латыни. А поскольку я из этого высокоученого языка знаю от силы несколько слов, передо мной воздвиглось неодолимое препятствие, стоило мне открыть заплесневелые страницы. С ума можно сойти: получить в свое распоряжение настоящую сокровищницу темного знания — и не иметь к ней ключа!
        В первую секунду я впал в отчаяние — мне вовсе не улыбалось обращаться к кому-либо из местных латинистов или античников по поводу настолько ужасного и кощунственного текста. И тут меня осенило. Отчего бы не съездить на восток и не попросить о помощи друга? Он как раз изучал классическую филологию, и кошмары Принновых зловещих откровений вряд ли его шокировали бы. Сказано — сделано; я тут же написал ему — и очень скоро получил ответ. Друг уверял, что охотно мне поможет, и велел приезжать не мешкая.



        II

        Провиденс — чудесный городок. Мой друг жил в старинном георгианском особняке. Его первый этаж очаровывал истинно колониальным колоритом. Второй, под старомодными фронтонами, затенявшими гигантское окно, служил хозяину мастерской.
        Здесь-то, под открытым окном, выходившим на лазурное море, и обосновались мы той мрачной и событийной ночью в апреле прошлого года. Ночь выдалась безлунная; тусклый серый туман наводнил темноту похожими на нетопырей призраками. Вижу все как сейчас: тесная, освещенная лампой комнатушка, громадный стол, кресла с высокими спинками, вдоль стен выстроились книжные шкафы, рукописи аккуратно разложены по папкам.
        Мы с другом сидели за столом, перед нами лежал таинственный фолиант. Тонкий профиль хозяина отбрасывал на стену пугающую тень, восковая бледность лица терялась в бледном свете. В воздухе нависало необъяснимое предчувствие зловещих откровений, пугающее своей осязаемостью; я всей кожей ощущал присутствие близких к разгадке тайн.
        Мой товарищ чувствовал то же самое. Долгие годы, посвященные оккультным исследованиям, обострили его интуицию до сверхъестественной чуткости. Вздрагивал он не от холода; и не лихорадка тому причиной, что глаза его полыхали, как пламя в драгоценном камне. Еще не успев открыть проклятую книгу, он уже знал: в ней заключено неизъяснимое зло. От древних страниц тянуло затхлостью, к которой примешивался могильный смрад. Выцветшие листы по краям были источены червями, кожаный переплет изгрызли крысы — крысы, что, вероятно, привыкли к пище куда более страшной.
        Тем вечером я поведал другу историю фолианта и развернул книгу в его присутствии. Тогда ему не терпелось приступить к переводу немедленно, не откладывая. А сейчас он словно бы засомневался.
        Неразумно это, убеждал он меня. Знание сие — пагубное: как знать, что за демонически-страшные заклинания содержат в себе эти листы, что за несчастья постигнут невежд, дерзнувших покуситься на их содержание? Знать слишком много — не к добру; сколько людей погибло, пытаясь воспользоваться тлетворной мудростью, запечатленной на страницах книги! И друг принялся умолять меня отказаться от опасного предприятия, пока том еще не открыт, и поискать вдохновения в материях более здравых.
        Каким я был глупцом! Я поспешно опроверг его возражения с помощью надуманных, пустых доводов. Какой такой страх? Давай хотя бы заглянем в содержание нашего трофея. И я принялся переворачивать листы.
        Результат меня разочаровал. С виду то была самая что ни на есть обыкновенная книга — пожелтевшие, осыпающиеся страницы, снизу доверху испещренные тяжеловесными черными буквами латинских текстов. Ни тебе иллюстраций, ни пугающих схем.
        Мой друг уже не мог противиться искушению столь редкостной утехой библиофила. В следующее мгновение он уже жадно заглядывал ко мне через плечо, бормоча про себя обрывки латинских фраз. Наконец энтузиазм подчинил его себе. Вцепившись в драгоценный том обеими руками, он уселся под окном и принялся выборочно читать отрывок за отрывком, иногда переводя их и на английский.
        В глазах его горел исступленный свет, мертвенно-бледный профиль дышал сосредоточенностью — с каким самозабвением вчитывался он в истлевающие руны! Фразы то грохотали в грозной литании, то затихали до еле слышного шепота, а голос его звучал не громче гадючьего шипения. Теперь я улавливал лишь отдельные предложения: уйдя в себя, друг мой словно бы напрочь обо мне позабыл. Он читал заклинания и заговоры. Помню, в них упоминались такие боги прорицания, как Отец Йиг, темный Хан и змееглавый Биатис. Я содрогнулся, ибо знал эти древние имена, но, верно, задрожал бы всем телом, если бы только знал, что ждет меня впереди.
        Все случилось очень быстро. Внезапно друг мой в смятении обернулся ко мне, его взволнованный голос срывался едва ли не на визг. Он спросил, помню ли я легенды о Принновом колдовстве и россказни о незримых служителях, которых Принн якобы призывал со звезд. Я отвечал утвердительно, даже не догадываясь о причине его внезапного неистовства.
        И тут он объяснил, в чем дело. Здесь, в главе о фамильярах, обнаружилось моление или заговор, возможно, тот самый, которым пользовался сам Принн, вызывая своих бесплотных приспешников из звездных пределов! Нет, ты только послушай!
        Я сидел и тупо кивал — точно чурбан неосмысленный! Отчего я не закричал, не попытался бежать, не выхватил чудовищную книгу у него из рук? Нет, я просто сидел — сидел и смотрел, пока мой друг надтреснутым от нечеловеческого волнения голосом зачитывал на латыни длинное и звучное зловещее заклинание:
        — «Tibi, Magnum Innominandum, signa stellarum nigrarus et bufoniformis Sadoquae sigillum…»
        Хриплый ритуал все звучал — возносясь ввысь на крыльях темного как ночь, отвратительного ужаса. Слова словно бы извивались и корчились, точно языки пламени, и насквозь прожигали мой мозг. Громоподобные звуки эхом отзывались в бесконечности, за пределами самой далекой звезды. Они словно бы утекали в первозданные врата вне величины и измерений, искали того, кто их услышит, дабы призвать его на землю. Или все это только иллюзия? Я предпочел не задумываться.
        Ибо опрометчивый призыв не остался без ответа. Едва голос моего друга умолк, как начался сущий кошмар. В комнате разом похолодало. В открытое окно с воем ворвался порыв ветра — ветра нездешней земли. Он принес издалека зловещее блеяние, и при этом звуке бледное лицо моего друга превратилось в меловую маску пробудившегося страха. Затем послышался хруст — будто кто-то подгрызал стены, и на моих глазах подоконник выгнулся дугой. Из небытия за пределами провала донесся взрыв плотоядного смеха — истерический гогот, порождение полной невменяемости. Хохот нарастал, превращаясь в оскаленную квинтэссенцию ужаса, вот только не было уст, из которых бы он исходил.
        Дальнейшее произошло с головокружительной быстротой. Мой друг, стоявший у окна, вдруг пронзительно закричал — закричал и принялся панически хватать руками воздух. В свете лампы я видел: черты его исказились, лицо превратилось в гримасу безумной агонии. Мгновение спустя тело его само по себе приподнялось над полом и выгнулось наружу под немыслимым углом. Секундой позже послышался тошнотворный хруст ломающихся костей. Теперь его фигура повисала в воздухе, глаза остекленели, пальцы судорожно цеплялись словно бы за что-то невидимое. И снова послышалось маньячное хихиканье, но на сей раз — уже внутри комнаты!
        Звезды заходили ходуном в алом тумане боли; ледяной ветер невнятно бормотал мне в ухо. Я скорчился в кресле, не отрывая взгляда от душераздирающей сцены в углу.
        Друг мой пронзительно завизжал; вопли его сливались с ликующим отвратительным хохотом из пустоты. Его обвисшее тело, раскачивающееся в пространстве, снова выгнулось назад — из порванной шеи рубиново-алым фонтаном брызнула кровь.
        Но ни одна капля не упала на пол. Кровавая струя оборвалась на полпути, смех стих, сменился мерзким всасывающим хлюпаньем. С новым, нарастающим ужасом я осознал, что кровь эта утоляет жажду какого-то незримого существа из внешних пределов! Что же за космическую тварь мы призвали столь опрометчиво и нежданно-негаданно? Что за чудовищного кровососа я не в силах разглядеть?
        А между тем на моих глазах происходила чудовищная метаморфоза. Безжизненное тело моего друга сморщилось, съежилось, иссохло. И наконец рухнуло на пол и застыло отвратительной неподвижной грудой. А в воздухе между полом и потолком происходила иная, еще более страшная перемена.
        Угол у окна заполнило красноватое — нет, кроваво-алое — свечение. Медленно и неумолимо проступал смутный силуэт Существа: напоенные кровью очертания невидимого пришельца со звезд. Красная, сочащаяся масса, пульсирующая, подвижная желеобразная громада, алый сгусток с мириадами шевелящихся щупальцеобразных хоботков. Каждый из отростков был снабжен на конце присоской, присоски по-вампирьи алчно причмокивали… Мерзостная, разбухшая туша — безголовая, безликая, безглазая, с прожорливой утробой и исполинскими когтями звездного монстра. Чудище напилось человечьей крови — и прежде незримые контуры прожоры открылись взгляду. И зрелище это было не для человека в здравом уме.
        К счастью для моего рассудка, задерживаться тварь не стала. Отшвырнув мертвую и дряблую оболочку-труп на пол, она целенаправленно устремилась к отверстию в стене — и исчезла в нем. Издалека до меня донесся издевательский смех — он прилетел на крыльях ветра, в то время как чудище сокрылось в бездне, откуда и пришло.


        На этом все кончилось. Я был в комнате один, обмякшее, безжизненное тело покоилось у моих ног. Книга исчезла, однако на стенах остались кровавые отпечатки, и на полу — кровавые полосы, а лицо моего бедного друга превратилось в окровавленную эмблему смерти, обращенную вверх, к звездам.
        Долго просидел я там в одиночестве, не говоря ни слова. А потом поджег комнату со всем ее содержимым. И ушел восвояси, смеясь, ибо знал, что огонь уничтожит все следы случившегося. Приехал я вечером того же дня, никто обо мне не знал, никто не видел, как я покинул дом,  — я поспешил скрыться еще до того, как заметили языки пламени. Много часов подряд я бродил, спотыкаясь, по извилистым улочкам и сотрясался от приступов идиотского смеха, поднимая взгляд к злорадным пылающим звездам, что украдкой следили за мной сквозь завихрения колдовского тумана.
        Очень не скоро я успокоился настолько, чтобы сесть в поезд. Я сохранял спокойствие на протяжении долгого пути домой, спокойно и невозмутимо записал эту многословную исповедь. Спокойно и невозмутимо прочел о случайной гибели моего друга в пожаре, уничтожившем особняк.
        Только ночами, когда зажигаются звезды, возвращаются видения — и ввергают меня в гигантский лабиринт панических страхов. Тогда я прибегаю к определенного сорта снадобьям, в тщетной попытке изгнать из снов эти недобрые воспоминания. Но на самом-то деле мне все равно: я здесь долго не пробуду.
        Есть у меня странное подозрение, что мне суждено снова увидеть этого пришельца со звезд. Думается, он скоро вернется — его и призывать не понадобится; и я знаю — когда он вернется, он отыщет меня и утащит в ту же тьму, где пребывает ныне мой друг. Порою мне даже хочется, чтобы день этот наступил поскорее. Ибо тогда-то я раз и навсегда постигну «Загадочных червей».



        Г. Ф. Лавкрафт[Рассказ впервые опубликован в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в декабре 1936 г.]
        Гость-из-Тьмы

        Роберту Блоху посвящается

        Закружив меня в мороке алом,
        Мир вращался, вплывая в рассвет,
        Над разверстым вселенским провалом,
        Над бесцельным движеньем планет,
        Над круженьем во тьме, где ни света,
        Ни названий, ни знания нет.
Немезида

        Осмотрительные следователи дважды подумают, прежде чем оспорить общее убеждение о том, что Роберт Блейк погиб от удара молнии — или, может, от тяжкого нервного потрясения, вызванного электрическим разрядом. Правда и то, что окно, лицом к которому он стоял, разбито не было, но Природа, как известно, способна на самые непредсказуемые прихоти. Выражение лица пострадавшего с легкостью могло быть следствием какой-то неизвестной мышечной реакции, никак не связанной с тем, что он видел, а дневниковые записи со всей очевидностью продиктованы разыгравшимся воображением, пищей для которого, в свою очередь, послужили местные суеверия и материалы былых времен, им обнаруженные. Что до аномальных условий в заброшенной церкви на Федерал-хилл — трезвомыслящий аналитик тут же спишет их на шарлатанство, сознательное или нет, к которому втайне приложил руку и сам Блейк, хотя бы косвенно.
        Ибо, в конце-то концов, пострадавший был писателем и художником, целиком посвятившим себя сферам мифа, сна, ужаса и суеверия и жадным до сцен и эффектов сверхъестественного, призрачного толка. Его предыдущее пребывание в городе — визит к странному старику, столь же одержимому адепту оккультного и запретного знания, как и Блейк,  — завершился пожаром и смертью, и, должно быть, некий нездоровый инстинкт снова выманил его из родного дома в Милуоки. Блейк наверняка знал старинные предания, невзирая на дневниковые заверения в обратном; гибель его, по всей видимости, уничтожила в зародыше грандиозную мистификацию, которой суждено было войти в литературу.
        Однако ж в числе тех, кто изучил и сопоставил все свидетельства, несколько человек придерживаются теорий менее рациональных и обыденных. Они склонны принимать дневник Блейка за чистую монету и многозначительно указывают на ряд фактов — таких, например, как несомненная подлинность архива старой церкви, как подтвержденное существование всеми ненавидимой неортодоксальной секты «Звездная мудрость» вплоть до 1877 года, задокументированное исчезновение любознательного журналиста по имени Эдвин М. Лиллибридж в 1893 году и главное — выражение неизъяснимого, чудовищного ужаса на лице погибшего молодого писателя. Один из этих фанатиков дошел до крайности: выбросил в залив странной формы камень и прихотливо украшенный металлический ларчик, найденные на колокольне старой церкви — на черной колокольне без окон, а вовсе не в башне, где, если верить дневнику Блейка, изначально находились эти предметы. И хотя на этого человека, всеми уважаемого врача, любителя фольклора, обрушился град официальных и неофициальных упреков и порицаний, он уверял, что избавил землю от смертельной опасности.
        Между этими двумя школами читатель пусть выбирает сам. В газетах были предъявлены весомые доказательства скептического подхода, остальные же вольны нарисовать для себя ту картину, что видел Роберт Блейк — или думал, что видит, или притворялся, что видит. А теперь, изучив на досуге дневник придирчиво и бесстрастно, давайте обобщим мрачную цепь событий со слов главного действующего лица.
        Молодой Блейк вернулся в Провиденс зимой 1934/35 года и поселился на верхнем этаже респектабельного особняка в поросшем травой дворике близ Колледж-стрит — на гребне высокого восточного холма неподалеку от кампуса Брауновского университета, за мраморным зданием библиотеки Джона Хея. Это было уютное, очаровательное гнездышко, маленький садовый оазис патриархальной сельской старины, где на удобной крыше сарая грелись на солнышке громадные дружелюбные коты. Квадратное здание в георгианском стиле отличали все признаки архитектуры начала XIX века, в том числе крыша со световым фонарем и классический дверной проем с веерным резным орнаментом. А внутри — шестипанельные двери, широкие доски пола, витая лестница в колониальном стиле, белые каминные доски периода Адама[51 - …белые каминные доски периода Адама…  — Имеется в виду английский классический стиль, насыщенный античными формами, одним из ведущих законодателей которого был известный архитектор и дизайнер мебели Роберт Адам (1728-1792). Совместно с братом он основал фирму, которая специализировалась на оформлении интерьеров в целом.] и внутренние
покои, расположенные на три ступени ниже общего уровня.
        Кабинет Блейка — просторная комната в юго-западной части дома — с одной стороны выходил на палисадник, а западные его окна, под одним из которых он поставил рабочий стол, смотрели вниз с гребня холма — оттуда открывался великолепный вид на море крыш нижнего города и на мистические закаты, пламенеющие на горизонте. Вдали поднимались пурпурные склоны сельского ландшафта. А на их фоне, на расстоянии примерно двух миль, призрачный горб Федерал-хилл щетинился нагромождениями крыш и шпилей: их далекие силуэты таинственно подрагивали, принимая фантастические формы в клубах дыма, плывущего над городом. Блейка не оставляло странное чувство, что он глядит сверху вниз на неведомый, эфемерный мир, который, чего доброго, растает, словно во сне, если попытаться отыскать его и вступить в него наяву.
        Блейк выписал из дома большинство своих книг, приобрел антикварную мебель, соответствующую жилью, и обосновался в своем новом обиталище, дабы писать и рисовать,  — жил он один и незамысловатое хозяйство вел сам. Его студия помещалась в северной мансарде, где благодаря стеклянной крыше освещение было превосходное. В течение первой зимы он создал пять лучших своих рассказов: «Подземный житель», «Лестница в склепе», «Шаггай», «В долине Пнат» и «Гурман со звезд» — и написал семь полотен, с изображением безымянных нечеловеческих монстров и совершенно чужеродных внеземных пейзажей.
        На закате он частенько сиживал за столом и мечтательно созерцал западные виды: темные башни Мемориального зала сразу под домом, георгианскую колокольню над зданием суда, остроконечные шпицы деловой части города и мерцающий, венчанный шпилями холм вдалеке, неведомые улицы и лабиринты фронтонов которого так волновали его воображение. От нескольких местных знакомцев Блейк узнал, что на том склоне размещается обширный итальянский квартал, хотя дома по большей части остались с давних времен янки и ирландцев. Снова и снова Блейк наводил бинокль на этот призрачный, недосягаемый мир за клубящейся завесой дыма, высматривал отдельные крыши, и трубы, и шпицы, гадая, что за загадочные, любопытные тайны за ними скрываются. Даже сквозь окуляры оптического прибора Федерал-хилл казался иным, полумифическим царством, связанным с нереальными, непостижными чудесами Блейковых рассказов и картин. Это ощущение сохранялось еще долго после того, как холм тонул в фиолетовых, подсвеченных фонарями сумерках и вспыхивали прожектора здания суда и алый маяк «Индастриал Траст», превращая ночь в гротеск.
        Из всех строений на далеком Федерал-хилл больше всего Блейка завораживала огромная темная церковь. В определенные часы дня она просматривалась особенно отчетливо, а на закате внушительная башня и коническая колокольня темной громадой выделялись на фоне пламенеющего неба. Казалось, церковь стоит на каком-то возвышении, ибо закопченный фасад, и, чуть наискось, северная стена с покатой крышей, и верхушки стрельчатых окон дерзко вздымались над беспорядочным скоплением коньков крыш и колпаками дымовых труб. Характерно мрачная и суровая с виду, построена она была, по всей видимости, из камня; за минувшее столетие кладку источили и вычернили дым и грозы. Стиль церкви, насколько удавалось разглядеть в бинокль, являл собою самую раннюю, экспериментальную форму неоготики, что предшествовала периоду величественных творений Апджона[52 - Ричард Апджон (1802-1878)  — американский архитектор, крупный представитель неоготики.] и отчасти задала очертания и пропорции Георгианской эпохи. Скорее всего, датировалась она приблизительно 1810 или 1815 годом.
        По мере того как шли месяцы, Блейк вглядывался в далекое, зловещее строение с необъяснимым нарастающим интересом. Поскольку в широких окнах никогда не зажигался свет, он сделал вывод, что церковь, должно быть, заброшена. Чем дольше он наблюдал, тем сильнее разыгрывалось воображение, пока наконец он не навоображал себе всяческих странностей. Он уверился, что над церковью нависает смутная, необъяснимая аура запустения: даже голуби и ласточки избегают ее закоптелых карнизов. Вокруг других башен и колоколен стаями вились птицы, но сюда никогда не садились. Во всяком случае, так ему казалось, и Блейк не преминул отметить это в своем дневнике. Он указал на церковь нескольким своим друзьям, но никто из них в жизни не бывал на Федерал-хилл и понятия не имел, что это за церковь и какова ее предыстория.
        С приходом весны Блейка охватило неодолимое беспокойство. Он сел за давно задуманный роман — про культ ведьм, якобы сохранившийся в штате Мэн,  — но, как ни странно, работа не клеилась. Все дольше и дольше просиживал он у западного окна, глядя на далекий холм и на черную, хмурую колокольню, которую избегают даже птицы. Когда же на ветвях в саду развернулись первые листочки, в мир пришла юная красота, но беспокойство Блейка только усилилось. Тогда-то он и задумался впервые о том, чтобы пройти через весь город и самому подняться по мифическому склону в сумеречный мир грез.


        В конце апреля, накануне освященной миллиардами лет Вальпургиевой поры, Блейк впервые отправился с паломничеством в неведомое. Пробираясь по бесконечным улочкам в деловой части города и по унылым, полуразрушенным площадям за ними, он наконец вышел на уводящую вверх аллею с ее истертыми за много веков ступенями, просевшими дорическими портиками и затуманенными застекленными куполами, что, как ему казалось, поднималась к давно знакомому, недосягаемому миру за пределами туманов. По пути встречались выцветшие сине-белые указатели улиц, которые ровным счетом ничего Блейку не говорили, а какое-то время спустя он заметил, что в толпе прохожих замелькали иноземные смуглые лица и на экзотических магазинчиках в коричневых, прошлого десятилетия домиках появились вывески на иностранном языке. Нигде не находил он тех строений, что видел в бинокль, и вновь ему помнИлось, что далекая панорама Федерал-хилл — это вымышленный мир, куда не ступит нога смертного.
        То и дело взгляд его падал на обшарпанный церковный фасад или на полуразрушенный шпиль, но достопамятное почерневшее здание как сквозь землю провалилось. Он спросил у лавочника про большую каменную церковь, тот улыбнулся и покачал головой, хотя по-английски изъяснялся свободно. Чем выше поднимался Блейк, тем чужероднее выглядели окрестности с их запутанными лабиринтами угрюмых коричневых проулков, уводящих неизменно к югу. Он пересек два-три широких проспекта; в какой-то момент ему померещилось, будто он углядел впереди знакомую башню. И вновь спросил он у торговца про массивную каменную церковь и в тот раз готов был поклясться, что неведение собеседника — притворное. На смуглом лице отразился страх,  — торговец тщетно пытался его скрыть!  — и от внимания Блейка не укрылось, что тот правой рукой сотворил странное знаменье.
        И вдруг, нежданно-негаданно, слева, на фоне пасмурного неба, над ярусами коричневых крыш, обрамляющих переплетения южных улочек, четко обозначился черный шпиль. Блейк сразу же понял, что это, и кинулся туда по грязным немощеным проулкам, ответвляющимся от проспекта. Дважды он сбивался с пути, но отчего-то не смел спрашивать дорогу у почтенных старцев, либо домохозяек, устроившихся на ступеньках крыльца, либо у детишек, что гомонили и возились в грязи на полутемных задворках.
        Наконец башня предстала перед ним на фоне юго-западного неба со всей отчетливостью, и каменный корпус воздвигся темным исполином в конце улицы. Вскоре Блейк вышел на открытую, продуваемую всеми ветрами площадь, мощеную на старинный лад, с высокой стеной-насыпью в дальнем ее конце. Поиски Блейка завершились: на широком и плоском, поросшем травой возвышении за железной оградой (ее-то и поддерживала стена) отдельный маленький мирок вознесся футов на шесть над окрестными улочками. Там-то и высилась мрачная громада, не опознать которую, несмотря на новый ракурс, было невозможно.
        Заброшенная церковь пребывала в полуразрушенном состоянии. Часть каменных контрфорсов обвалилась, несколько изящных флеронов затерялись в бурых сорняках и травах. Закопченные стекла готических окон по большей части уцелели, при том что множества каменных средников недоставало. Блейк недоумевал, как расписанные непонятными изображениями окна могли так хорошо сохраниться, учитывая печально известные привычки маленьких мальчиков всех стран и национальностей. Неповрежденные массивные двери стояли плотно закрытыми. Наверху стены-насыпи, окружившей площадку со всех сторон, тянулась проржавевшая железная ограда; калитка в ней — на верхней ступени лестницы, что поднималась с площади,  — запиралась на висячий замок. Тропа от калитки до здания терялась в буйных зарослях. Распад и запустение пеленой нависали над этим местом, под стрехами не прятались птицы, к черным стенам не льнул плющ,  — во всем этом Блейку чудилось нечто неуловимо зловещее, чему и определения-то не подберешь.
        Людей на площади было не много, но в северном ее конце дежурил полицейский. Блейк поспешил к нему и принялся расспрашивать про церковь. Но дюжий здоровяк-ирландец, к вящему недоумению юноши, лишь осенил себя крестом и пробормотал, что об этом здании говорить не принято. Блейк не отступался, и полицейский наконец сбивчиво пробормотал, что итальянские священники-де всех предостерегают против этой церкви: там якобы некогда гнездилось чудовищное зло — и оставило свой след. Сам он слышал от отца разные темные слухи, а тот с детских лет помнил разные недобрые звуки и перешептывания.
        В стародавние времена была одна нечистая секта — секта противозаконная, призывавшая разных чудовищ из неведомой бездны ночи. Благочестивый священник экзорцировал то, что явилось на призыв, хотя были и такие, кто уверял: изгнать тварь способен только свет. Будь отец О’Малли жив, он бы многое мог порассказать. Но теперь уже ничего не поделаешь, главное, не тревожить этих стен. Сейчас от церкви вреда никому нет — а хозяева ее ныне мертвы или уехали далеко прочь. Разбежались, как крысы, после угрожающих пересудов в 1877 году, когда стали замечать, что в окрестностях люди то и дело пропадают. Когда-нибудь город заявит о своих правах и вступит во владение этой недвижимостью за отсутствием наследников, но добра с того никому не будет, церковь вообще не стоит трогать. Оставили бы ее в покое, пройдут годы — сама развалится; не стоит будить того, чему лучше бы навеки упокоиться в черной пучине.
        Облака рассеялись, вышло послеполуденное солнце, однако ж так и не сумело оживить грязные, закопченные стены старинного храма на возвышении. Странно, но весенняя зелень совсем не затронула бурую, иссохшую поросль на обнесенном железной оградой дворе. Блейк словно против воли подобрался поближе к насыпи и внимательно изучил земляную стену и проржавевшее заграждение, проверяя, нельзя ли как-нибудь пробраться внутрь. Почерневшая церковь манила и влекла его к себе с неодолимой силой. Поблизости от лестницы бреши в ограде не обнаружилось, но с северной стороны нескольких прутьев недоставало. Можно было подняться по ступеням, затем обойти площадку кругом по узкому парапету с внешней стороны ограды и так добраться до пролома. Если все так панически боятся этого места, то ему никто не воспрепятствует.
        Блейк поднялся на насыпь и уже почти пробрался за ограду, когда его заметили. Он посмотрел вниз: те несколько человек, что находились на площади, попятились назад, делая правыми руками тот же знак, что и лавочник с проспекта. Несколько окон с грохотом захлопнулись, какая-то толстуха выбежала на улицу и втащила детишек в шаткую некрашеную лачугу. Проникнуть в брешь оказалось нетрудно, и очень скоро Блейк уже пробирался через гниющие, спутанные заросли заброшенного двора. Тут и там истертый обломок надгробия свидетельствовал о том, что некогда здесь хоронили мертвецов, но, по всей видимости, это было очень и очень давно. Сам корпус церкви вблизи производил гнетущее впечатление, но Блейк взял себя в руки, подошел ближе и проверил каждую из трех массивных дверей фасада, не открыты ли они. Все были надежно заперты, так что Блейк двинулся в обход исполинского здания в поисках какого-нибудь небольшого, доступного для проникновения отверстия. Даже тогда он отнюдь не был уверен, что захочет входить в это логовище запустения и мглы, но сама его странная чужеродность заключала в себе неодолимую
притягательность.
        Необходимый лаз вскоре нашелся: зияющее незащищенное окно подвального помещения сзади. Блейк заглянул внутрь: глазам его открылся подземный провал, затянутый паутиной, занесенный пылью, слабо подсвеченный просочившимися внутрь лучами закатного солнца. А еще — мусор, пустые бочки, покореженные ящики и всевозможная мебель, и все это саваном одевала пыль, сглаживая резкие очертания. Проржавевшие останки канальной печи свидетельствовали о том, что здание использовалось и поддерживалось в порядке вплоть до середины Викторианской эпохи.
        Действуя почти машинально, Блейк протиснулся в окно и спрыгнул на покрытый пылью, замусоренный бетонный пол. Сводчатый подвал оказался просторным, без перегородок, и в дальнем углу справа, в густой тени, просматривался черный проем, видимо, уводящий наверх. Оказавшись внутри огромного призрачного здания, Блейк испытал ни на что не похожее чувство подавленности, но обуздал его — и принялся осторожно осматриваться. Отыскал в пыли неповрежденную бочку и подкатил ее к окну, обеспечив себе путь к отступлению. И, собравшись с духом, прошел через весь обширный, увешанный паутиной подвал к арке. Задыхаясь от вездесущей пыли, весь в призрачных невесомо-прозрачных нитях, он нырнул в проем и двинулся вверх по истертым каменным ступеням, уводившим в темноту. Света у него не было, он пробирался на ощупь. Лестница резко повернула, он почувствовал, что впереди — закрытая дверь, пошарил рукой, нашел древнюю задвижку. Дверь открылась внутрь, за ней обнаружился слабо освещенный коридор, облицованный изъеденными древоточцем панелями.
        Поднявшись на первый этаж, Блейк принялся лихорадочно обследовать помещение. Все внутренние двери стояли незапертыми, так что он свободно переходил из комнаты в комнату. Исполинский неф казался местом сверхъестественным и жутким, с его наносами и горами пыли на местах за деревянными перегородками, и на алтаре, и на кафедре в форме песочных часов, и на духовом ящике органа и с его необозримыми завесами паутины, что протянулись между стрельчатых арок галереи и оплели сгруппированные вместе готические колонны. Над всем этим притихшим запустением разливался жуткий свинцово-серый свет — это лучи заходящего солнца проникали сквозь странные, до половины почерневшие стекла громадных апсидальных окон.
        Изображения на окнах покрылись густым слоем сажи; Блейк с трудом разбирал, что они собой представляют, но по тому немногому, что сумел распознать, картины ему не понравились. Рисунки были по большей части банальны, а ведь благодаря познаниям в эзотерической символике он неплохо разбирался в древних узорах и образах. Выражения лиц нескольких святых не выдерживали никакой критики, в то время как на одном из окон демонстрировался, по всей видимости, темный провал и в нем — странно светящиеся спирали. Отвернувшись от окон, Блейк заметил, что затянутый паутиной крест над алтарем — необычного свойства и напоминает скорее исконный анх или crux ansata[53 - Анх, или анк — египетский иероглиф, значимый символ древних египтян. Представляет собою крест, увенчанный сверху кольцом; также известен как «ключ жизни», «крест с петлей», crux ansata (лат. «крест с ушком»)] загадочного Египта.
        В ризнице за апсидой Блейк обнаружил прогнивший стол и книжные полки от пола до потолка, заставленные заплесневелыми, рассыпающимися книгами. Здесь он впервые испытал приступ вполне объяснимого ужаса, ибо названия книг сказали ему многое. То были сочинения по черной, запретной магии, о которых обычные люди в большинстве своем знать не знали, а если чего про них и слышали, то разве что смутные, боязливые слухи. Недозволенные, кошмарные вместилища сомнительных тайн и незапамятных формул, просочившихся вместе с потоком времени со времен юности человечества и смутных, легендарных дней еще до появления человека! Сам Блейк читал многие из них: и латинскую версию чудовищного «Некрономикона», и зловещий том «Liber Ivonis», и «Cultes des Goules», или «Культы вампиров» графа д’Эрлетта, и «Unaussprechlichen Kulten», или «Неназываемые культы» фон Юнцта, и «De Vermis Mysteriis», или «Тайные обряды Червя» — адское сочинение старого Людвига Принна. Но здесь были и другие, о которых Блейк знал разве что понаслышке, если вообще знал: «Пнакотикские рукописи», «Книга Дзиан» и полуистлевший том, содержащий в себе
непонятные письмена, а в придачу к ним ряд символов и диаграмм, до дрожи знакомых исследователю-оккультисту. Со всей очевидностью, давние местные слухи не солгали. Это место некогда служило прибежищем злу более древнему, нежели само человечество, и более необозримому, нежели ведомая нам Вселенная.
        В полуразвалившемся столе обнаружилась записная книжица в кожаном переплете, заполненная странными зашифрованными записями. Шифр состоял из традиционных обозначений, используемых ныне в астрономии, а в древности — в алхимии, астрологии и других сомнительных искусствах: из символов Солнца, Луны, планет, их конфигураций и знаков зодиака. Здесь эти символы заполняли собою целые страницы текста, с разбивкой на разделы и параграфы,  — по всей видимости, каждый из знаков соответствовал одной из букв алфавита.
        В надежде расшифровать код позже, Блейк спрятал книжицу в карман пиджака. Многие увесистые фолианты с полок несказанно его завораживали: он рассчитывал позаимствовать их как-нибудь позже. Блейк недоумевал, как так вышло, что они простояли нетронутыми столь долго. Неужто он первым победил цепкий всеподчиняющий страх, который вот уже лет шестьдесят как защищал заброшенную церковь от нежеланных гостей?
        Тщательно осмотрев первый этаж, Блейк снова проложил себе путь сквозь заносы пыли призрачного нефа к притвору, где еще раньше заметил дверцу и лестницу, по всей видимости уводящие наверх, в почерневшую башню и на колокольню — столь давно знакомые ему на расстоянии. На подъеме он чуть не задохнулся: пыль лежала повсюду густым слоем, а пауки в этом ограниченном пространстве расстарались на славу. Спиральная лестница с высокими, узкими деревянными ступеньками уводила все выше; Блейк миновал несколько замутненных окон, что с головокружительной высоты глядели на город. Хотя снизу никаких веревок видно не было, он рассчитывал обнаружить колокол или целый набор колоколов в заветной башне, узкие стрельчатые, забранные жалюзи оконца которой он так часто изучал в бинокль. Здесь его ждало разочарование: поднявшись наверх, Блейк убедился, что никаких колоколов там нет и помещение со всей очевидностью использовалось для совершенно других целей.
        Комната, примерно пятнадцати футов площадью, была слабо освещена благодаря четырем стрельчатым окнам, по одному на каждую стену, застекленным внутри обветшавших жалюзи. В придачу окна были оснащены плотными, непрозрачными зелеными ширмами, но последние по большей части прогнили. В центре покрытого пылью пола под странным углом возвышался каменный постамент — примерно четырех футов в высоту и в среднем двух в диаметре, с каждой стороны испещренный странными, грубо вырезанными, совершенно нераспознаваемыми иероглифами. На этом постаменте покоился металлический ларчик характерно асимметричной формы; крышка на петлях была откинута, а внутри лежало нечто, что под десятилетним слоем пыли смахивало на предмет яйцевидной или неправильной сферической формы дюймов четырех в длину. Вокруг постамента неровным кольцом выстроились семь неплохо сохранившихся готических стульев с высокими спинками. А позади них, вдоль обшитых темными панелями стен, стояли семь исполинских потрескавшихся статуй из покрашенного в черный цвет гипса: больше всего они напоминали таинственные каменные мегалиты загадочного острова
Пасхи. В одном углу затянутого паутиной помещения в стену была вделана лестница-стремянка, подводящая к закрытому люку — то был ход на колокольню без дверей и без окон.
        Попривыкнув к слабому свету, Блейк заметил на стенках странного ларца из желтоватого металла необычные барельефы. Приблизившись, он попытался обтереть пыль руками и носовым платком, так что стали видны чудовищные, абсолютно чужеродные фигуры: изображения явно живых существ, которые между тем не походили ни на одну форму жизни этой планеты. Четырехдюймовая сфера на самом деле оказалась почти черным, с красными прожилками, многогранником с бессчетными асимметричными плоскостями: не то необыкновенный кристалл, не то искусственный объект, вырезанный из какого-то минерала и до блеска отполированный. Дна ларца он не касался, но повисал в воздухе: металлическая лента охватывала его по центру, а семь странной формы подпорок крепились горизонтально, под углом к внутренней стенке ларца, ближе к верхней его части. Этот камень с первой же секунды совершенно заворожил Блейка. Он был не в силах отвести взгляд; он рассматривал мерцающие поверхности, и ему все мерещилось, будто кристалл прозрачен и внутри его смутно проступают удивительные вселенные. В его сознании проносились картины: чужие миры с гигантскими
каменными башнями, и другие — с исполинскими горами, без всяких признаков жизни, и пространства еще более далекие, где лишь смутное шевеление в непроглядной тьме свидетельствовало о присутствии разума и воли.
        Оторвавшись наконец от созерцания камня, Блейк заметил в дальнем конце комнаты, у самой лестницы наверх, примечательную горку пыли. С какой стати она привлекла его внимание, он бы объяснить затруднился, но что-то в ее очертаниях задело в нем некую струну на подсознательном уровне. Пока Блейк пробирался туда сквозь завесы паутины, ему становилось все более не по себе. С помощью рук и носового платка он вскорости открыл страшную правду — и задохнулся от смешанных чувств. То был человеческий скелет; по всей видимости, пролежал он там изрядно долго. Одежда превратилась в лохмотья, хотя пуговицы и обрывки ткани наводили на мысль о сером костюме. Нашлись и другие свидетельства: ботинки, металлические пряжки, массивные круглые запонки, старомодная булавка для галстука, значок репортера с названием старой газеты «Провиденс телегрэм» и полуистлевший блокнот в кожаной обложке. Блейк внимательно исследовал последнюю находку: внутри обнаружились несколько вышедших из употребления банкнот, целлулоидный рекламный календарь на 1893 год, несколько визитных карточек с именем «Эдвин М. Лиллибридж» и бумажный
листок, покрытый карандашными заметками.
        Заметки эти немало озадачивали: встав у западного окна, Блейк внимательно вчитывался в невразумительные строки. Бессвязный текст состоял из нижеследующих фраз:


        «Проф. Енох Боуэн вернулся из Египта — май 1844 г. В июле покупает старую баптистскую церковь Доброй Воли. Известен работами в области археологии и оккультными изысканиями.
        Доктор Драун из 4-й баптистской предостерегает против «Звездной мудрости» в проповеди от 29 дек. 1844 г.
        К концу 1845 г. в братстве 97 человек.
        1846 г.  — пропало три человека — первое упоминание о Сияющем Трапецоэдре.
        1848 г.  — пропало семь человек. Слухи о кровавых жертвоприношениях.
        Расследование 1853 г. ни к чему не приводит. Истории о звуках.
        Отец О’Малли рассказывает о поклонении дьяволу с помощью ларца, найденного в египетских развалинах: сатанисты якобы призывают нечто такое, что не может существовать на свету. От слабого света оно бежит, яркий свет его изгоняет. Тогда тварь приходится призывать снова. Возможно, эти сведения он получил в ходе предсмертной исповеди Фрэнсиса Кс. Фини, вступившего в «Звездную мудрость» в 1849 г. Эти люди утверждают, что Сияющий Трапецоэдр показывает им небеса и иные миры и что Гость-из-Тьмы открывает им многие тайны.
        История Оррина Б. Эдди, 1857 г. Они призывают тварь, глядя в кристалл; у них свой тайный язык.
        1863 г., в братстве более 200 чел., не считая вождей.
        Толпа ирландских парней нападает на церковь в 1869 г., после исчезновения Патрика Ригана.
        Завуалированная статья в журн. от 14 марта 1872 г., но люди о ней не говорят.
        1876 г.  — пропало шесть человек; тайный комитет обращается к мэру Дойлу.
        Обещание принять меры в февр. 1877 г.  — в апреле церковь закрывается.
        Банда — парни с Федерал-хилл — угрожают доктору *** и членам приходского управления в мае.
        181 человек покидают город еще до конца 1877 г.  — имена не названы.
        Около 1880 г. возникают истории о призраках — проверить, в самом ли деле никто не заходил в церковь с 1877 г.
        Попросить у Лэнигана фотографию церкви от 1851 г.».

        Убрав листок в блокнот и спрятав блокнот в карман пиджака, Блейк сосредоточился на скелете. Выводы из записей напрашивались сами собою; не приходилось сомневаться, что этот человек проник в заброшенное здание сорок два года назад в поисках сенсационного материала для газеты, воспользоваться которым до сих пор никто не дерзнул. Вероятно, о планах его не знала ни одна живая душа — бог весть! Но в редакцию газеты он уже не вернулся. Может быть, храбро подавляемый страх внезапно одержал верх и привел к внезапному разрыву сердца? Блейк склонился над отполированными до блеска костями — отмечая некоторую странность. Часть из них разлетелись в разные стороны, несколько, как ни странно это звучит, словно расплавились на концах. Прочие как-то необычно пожелтели — можно подумать, что обуглились, точно так же, как и отдельные клочки одежды. Череп являл собою престранное зрелище: весь в желтых пятнах, с выжженным отверстием в верхней части, как если бы какая-то жгучая кислота проела сплошную кость. Что могло приключиться со скелетом за четыре десятилетия пребывания в замогильном безмолвии, Блейк даже
вообразить себе не мог.
        Сам того не сознавая, Блейк снова обратился взглядом к камню, и под его странным влиянием в сознании юноши заклубились смутные образы какого-то празднества. Он видел торжественное шествие фигур, облаченных в широкие одеяния с капюшонами,  — в силуэтах их не было ничего человеческого. А далее простиралась бескрайняя пустыня в обрамлении вырубленных из камня монолитов высотой до небес. Он прозревал башни и стены в темной как ночь морской пучине и космические вихри там, где клочья черного тумана тают перед невесомым мерцанием стылой пурпурной дымки. А еще дальше разверзся бездонный провал тьмы, где твердые и полутвердые тела распознавались только по вихревым дуновениям, а рассеянные проявления силы словно упорядочивали хаос и содержали в себе ключ ко всем парадоксам и загадкам ведомых нам миров.
        А в следующее мгновение чары развеялись, ибо накатил неясный, грызущий, панический страх. Блейк задохнулся — и отвернулся от камня: он почувствовал совсем рядом чье-то бесформенное чужое присутствие, ощутил на себе пристальный, пугающе внимательный взгляд. Его словно что-то затягивало: не камень, нет, но то, что наблюдало за ним сквозь камень и неотрывно следило за ним — не физическим зрением, но с помощью какого-то иного способа восприятия. Со всей очевидностью, это место начинало действовать ему на нервы — и неудивительно, учитывая страшную находку! Кроме того, вечерело, а никакого источника света он с собой не взял; значит, скоро придется уходить.
        В этот момент в сгущающихся сумерках Блейку померещилось, будто в камне безумной формы промелькнул слабый отблеск. Юноша попытался отвести глаза, но какая-то незримая воля насильственно притягивала его взгляд. Это смутное свечение — уж не свидетельствует ли оно о радиоактивности? И что там говорилось в записях покойного о Сияющем Трапецоэдре? И что вообще такое это заброшенное логово космического зла? Что здесь происходило — и что еще, чего доброго, таится среди теней, которых чураются даже птицы? Казалось, будто где-то совсем близко потянуло вонью, хотя непонятно из какого источника. Блейк схватился за крышку с незапамятных времен открытого ларца — и с треском ее захлопнул. Она плавно повернулась на невидимых петлях и плотно накрыла собою явно светящийся камень.
        Крышка легла на место с резким щелчком, и из-за дверцы люка, в вековечной тьме колокольни наверху послышался словно бы легкий шорох. Наверняка крысы — единственные живые существа, что давали знать о своем присутствии в этом проклятом храме с тех пор, как Блейк оказался под его сводами. И однако ж шорох на колокольне перепугал его так, что юноша сломя голову кинулся вниз по спиральной лестнице, по отвратительному нефу промчался к сводчатому подвалу, выбежал в сгущающиеся сумерки пустынной площади — и поспешил вниз, по людным, пропитанным страхом переулкам и улицам Федерал-хилл к безопасности центральных проспектов и к таким родным и домашним мощеным тротуарам района, прилегающего к колледжу.


        В последующие дни Блейк ни единой живой душе не рассказал о своей вылазке. Вместо того он вооружился нужными книгами, внимательно просмотрел газетные подшивки за многие годы в деловой части города — и теперь лихорадочно трудился над расшифровкой тайнописи из книжицы в кожаном переплете, той самой, что нашлась в затянутой паутиной ризнице. Шифр оказался непростым, и, посидев над ним не один день, Блейк уверился, что язык этот — явно не английский, не латынь, не греческий, не французский, не испанский, итальянский или немецкий. По всей видимости, ему предстояло зачерпнуть из самых глубинных родников своей нетривиальной учености.
        Каждый вечер вновь накатывала неодолимая потребность посмотреть на запад, и Блейк, как и прежде, видел черную колокольню над нагромождениями крыш далекого, полумифического мира. Но теперь это зрелище заключало в себе отчетливый привкус ужаса. Блейк знал, что за наследие запретного чернокнижия таится внутри, и, вооруженное этим знанием, зрение его вздумало проделывать престранные фокусы. Птицы возвращались по весне из жарких краев, и, наблюдая за их кружением на закате, Блейк уверился, будто они избегают этого одиноко торчащего шпиля как никогда прежде. Стоило какой-нибудь стае подлететь поближе, как птицы тут же описывали круг и в панике бросались врассыпную; и юноша с легкостью воображал себе их перепуганный гомон, хотя, конечно же, через расстояние в столько миль до него не доносилось ни звука.
        В июне дневник Блейка наконец возвестил о победе юноши над шифром. Текст, как выяснилось, был на тайном языке Акло — в древности им пользовались некие темные культы, и Блейк худо-бедно знал его по прежним своим изысканиям. Как ни странно, о том, что именно удалось прочесть Блейку, дневник умалчивает, но результат явно поверг юношу в трепет и в замешательство. То и дело встречаются ссылки на Гостя-из-Тьмы, пробужденного посредством Сияющего Трапецоэдра, и безумные домыслы о черных безднах хаоса, из которых он явился. О самом существе говорится, будто оно владеет всеми знаниями и требует чудовищных жертв. Некоторые записи исполнены страха, что тварь (похоже, Блейк всерьез считал, что она уже призвана) вырвется на свободу; хотя тут же Блейк добавляет, что уличные фонари — это непреодолимая для нее преграда.
        О Сияющем Трапецоэдре Блейк упоминает то и дело, называет его окном во все времена и пространства и прослеживает его историю начиная с тех самых дней, когда он был создан на темном Югготе — еще до того, как Властители принесли его на землю. Его берегли как великое сокровище; в изысканный ларец его поместили разумные криноидеи Антарктики; змеелюди Валузии извлекли его из-под руин; миллиарды лет спустя им любовались в Лемурии первые люди. Ларец побывал во многих странных землях и еще более странных морях и затонул вместе с Атлантидой; минойский рыбак поймал его в свою сеть и продал смуглолицым купцам из темного как ночь Египта. Фараон Нефрен-Ка возвел вокруг него храм со склепом без окон и содеял то, за что имя его было стерто со всех документов и из всех летописей. Там покоился ларец под руинами нечестивого храма, ибо жрецы и новый фараон уничтожили святилище до основания — до тех пор, пока лопата землекопа не вырыла его из-под земли на погибель человечеству.
        Газеты от первых чисел июля странным образом дополняют записи Блейка, хотя настолько кратко и мимоходом, что лишь дневник как таковой привлек всеобщее внимание к этим публикациям. По-видимому, на Федерал-хилл вновь воцарился страх — с тех пор, как в ненавистную церковь проник какой-то чужак. Среди итальянцев множились слухи о том, что на темной колокольне без окон слышатся непривычные шорохи, постукивание и царапанье; призвали священников, дабы те экзорцировали кошмар, вторгшийся в людские сны. Поговаривали, будто нечто неотлучно сторожит у двери — не сгустится ли тьма настолько, чтобы можно было выйти наружу. В прессе упоминались давние местные суеверия, но пролить свет на предысторию ужаса газетчикам так и не удалось. Было самоочевидно, что нынешние молодые репортеры — отнюдь не знатоки древности. Рассуждая на эти темы в своем дневнике, Блейк мучается нехарактерными угрызениями совести и говорит о святом долге предать земле Сияющий Трапецоэдр и изгнать то, что он ненароком призвал, впустив в страшную, одиноко торчащую колокольню дневной свет. В то же время он не скрывает, насколько сильно
завораживает его происходящее, и признает за собой нездоровое желание — вторгающееся даже в сны!  — еще раз побывать в проклятой башне и заглянуть в космические тайны, заключенные в сердце светоносного камня.
        Утром 17 июля в «Джорнэл» появилась заметка, от которой автор дневника покрылся холодным потом. Всего-то-навсего одна из многих полушуточных статей о смятении на Федерал-хилл, но для Блейка она прозвучала страшным приговором. Ночью из-за грозы осветительная сеть города вышла из строя на целый час, и в течение этого темного периода итальянцы чуть с ума не сошли от ужаса. Те, кто жил поблизости от кошмарной церкви, клялись и божились, что тварь с колокольни воспользовалась отсутствием света, спустилась в саму церковь и металась там от стены к стене с шумом и грохотом — вязкий, тягучий кошмар, да и только! В конце концов она со стуком и гвалтом взобралась на башню — и послышался звон разбитого стекла. Тварь могла проникнуть везде, где темно, но свет неизменно изгонял ее прочь.
        Как только электричество включилось снова, на башне послышалась ужасающая суматоха — ведь даже самый слабый свет, просачивающийся сквозь почерневшие от сажи, забранные решетками окна, был для твари нестерпим. Она едва успела, сшибая все на своем пути, ускользнуть в темноту колокольни — длительная доза света отправила бы ее прочь в бездну, откуда безумный чужак ее опрометчиво вызвал. В течение часа молящиеся толпы дежурили вокруг церкви под проливным дождем, с зажженными свечами и лампами, кое-как прикрывая их зонтиками и свернутыми газетами,  — светоносная стража спасала город от затаившегося во тьме кошмара. Те, что стояли ближе прочих, рассказывают, будто в какой-то момент внешняя дверь страшно загромыхала и затрещала.
        Но худшее было еще впереди. Тем же вечером Блейк прочел в «Бюллетене» о том, что обнаружили газетчики. Осознав наконец, что паника — недурной материал для раздела «Любопытные новости», двое репортеров бросили вызов обезумевшим толпам итальянцев и пробрались в церковь сквозь подвальное оконце — после того, как убедились, что дверь надежно заперта. Оказалось, что густой слой пыли в притворе и призрачном нефе потревожен и взрыт характерным образом и повсюду валяются ошметки прогнивших подушек и атласной обивки со скамей. Везде стояла вонь, тут и там наблюдались желтые пятна и проплешины — словно следы огня. Открыв дверь, ведущую в башню, и выждав минуту — не послышатся ли наверху шорох и царапанье,  — газетчики увидели, что узкая спиральная лестница более-менее вычищена от мусора и паутины.
        В самой башне тоже, по всей видимости, кое-как прибрались. В заметке описывались семиугольный каменный постамент, опрокинутые готические стулья и невиданные гипсовые статуи, но, как ни странно, ни о металлическом ларце, ни о древнем изувеченном скелете не говорилось ни слова. Но более всего — если не считать намеков на пятна, обугливание и дурной запах — Блейка встревожила последняя подробность, объясняющая расколотые стекла. Все до одного стрельчатые окна башни были выбиты, и два из них неумело и наспех затемнены — атласную обивку от церковных скамей и конский волос из подушек затолкали в промежутки между скошенными внешними жалюзи. Клочки атласа и пучки конского волоса замусоривали свежеподметенный пол, как если бы кто-то пытался воссоздать в башне непроглядную темноту тех времен, когда окна были плотно занавешены, но ему внезапно помешали.
        Желтоватые пятна и обугленные проплешины испещрили и приставную лестницу, уводящую к шпилю без окон, но когда один из газетчиков поднялся наверх, открыл крышку люка, что сдвигалась по горизонтали, и направил слабый луч фонарика в непривычно зловонную черноту, не увидел он ровным счетом ничего, кроме тьмы, да еще гору разнородного мусора — завалы бесформенных обломков близ проема. Шарлатанство!  — дружно решили репортеры. Кто-то подшутил над суеверными жителями холма, или какой-нибудь фанатик попытался подкрепить страхи соседей — якобы для их же собственного блага. А может статься, кто-нибудь из горожан помоложе и пообразованней подготовил сложную мистификацию с целью поинтриговать внешний мир. Статья имела забавные последствия: полиция выслала своего представителя проверить рассказ газетчиков. Так вот, трое офицеров подряд изыскали повод уклониться от задания, а четвертый отправился, куда велели, с превеликой неохотой, но вернулся подозрительно быстро, ничего не прибавив к отчету журналистов.
        С этого момента в дневнике Блейка нарастают нервозность и мрачные предчувствия. Он бранит себя за то, что ничего не предпринимает, и как одержимый размышляет о последствиях следующего электрического пробоя. Известно, что три раза во время гроз он звонил в компанию по электроснабжению и исступленно требовал принять все мыслимые меры предосторожности против перебоев с электричеством. То и дело в его записях звучит тревога по поводу того, что газетчики, осматривая полутемную комнату в башне, не нашли металлический ларец с камнем и странно обезображенный старый скелет. Блейк предположил, что и то и другое убрали, но куда именно, а также кто (или что?) это сделал, он мог только гадать. Но худшие его страхи касались его же самого, той нечестивой связи, что, по всей видимости, установилась между его разумом и затаившимся на колокольне ужасом, этим чудовищным порождением ночи, что сам же он опрометчиво вызвал из запредельных черных пространств. Блейку мерещилось, что на его волю непрерывно воздействуют; те, кто заходил к нему в гости в ту пору, вспоминают, как он отрешенно сидел за рабочим столом и
завороженно глядел в западное окно на далекий, с торчащим шпилем, холм в клубах городского дыма. Записи неустанно твердят о неких ночных кошмарах и о том, что во сне нечестивая связь усиливается. Упоминается одна из ночей, когда Блейк, проснувшись, обнаружил, что полностью одет — более того, находится не дома, а на улице и машинально шагает вниз по Колледж-хилл в западном направлении. Снова и снова повторяет юноша: тварь на колокольне знает, где его искать.
        Неделя после 30 июля ознаменовалась для Блейка едва ли не полным упадком сил. Он не одевался, еду заказывал по телефону. Гости замечали, что у кровати хранится запас веревок; Блейк объяснял, что страдает сомнамбулизмом и ему приходится каждый вечер крепко связывать себе лодыжки, чтобы путы помешали ему встать или, по крайней мере, заставили проснуться при попытке высвободиться.
        В дневнике Блейк рассказал и о кошмарном переживании, вызвавшем этот кризис. Ночью 30 числа он заснул как всегда — и внезапно обнаружил, что пробирается на ощупь в почти полной темноте. Разглядеть удавалось лишь короткие блеклые горизонтальные полоски голубоватого света; в воздухе разливалась невыносимая вонь, а над головой слышалась причудливая невнятица тихих, крадущихся шорохов. На каждом шагу Блейк обо что-нибудь да спотыкался, и всякий раз сверху доносился ответный звук: едва уловимое шевеление и осторожное скольжение дерева по дереву.
        В какой-то момент руки его нашарили каменный столп, но постамент был пуст. Позже Блейк осознал, что цепляется за перекладины встроенной в стену лестницы и неуклюже карабкается наверх, к загадочному средоточию непереносимого зловония, откуда налетает, сбивая с ног, жаркий порыв палящего ветра. Перед его глазами плясал изменчивый калейдоскоп призрачных образов, и все они через равные промежутки времени растворялись в видении необозримой, неизмеренной бездны ночи, где кружились бессчетные солнца и миры, состоящие из еще более непроглядной тьмы. Юноше вспомнились древние легенды об Исконном Хаосе, в сердце которого раскинулся слепой и бездумный бог Азатот, Владыка Всего Сущего, в окружении порхающих сонмов бессмысленных, бесформенных танцоров,  — и дремлет, усыпленный тонким монотонным посвистыванием демонической флейты в неведомых лапах.
        И тут громкий выстрел или взрыв из внешнего мира разбил оцепенение Блейка, и тот очнулся и осознал невыразимый ужас своего положения. Что это был за звук, юноша так никогда и не узнал — может, запоздалый залп фейерверков, что все лето грохотали над Федерал-хилл: то местные жители славили своих небесных покровителей или святых заступников из родных итальянских деревень. Как бы то ни было, Блейк пронзительно вскрикнул, кубарем скатился с лестницы и вслепую, спотыкаясь на каждом шагу, побрел через загроможденный пол комнаты, куда почти не проникал свет.
        Он сразу же понял, где находится, и сломя голову кинулся вниз по узкой спиральной лестнице, оскальзываясь и набивая себе синяки на каждом повороте. А потом — точно в ночном кошмаре — бежал по обширному, затянутому паутиной нефу, под жуткими сводами, что терялись в вышине, в сферах насмешливых теней, и пробирался на ощупь через замусоренный подвал, и карабкался во внешний мир, к свежему воздуху, в свет фонарей, и мчался как безумный вниз по призрачному холму с его гримасничающими фронтонами, через мрачный, безмолвный город высоких черных башен — и вверх по крутому восточному склону к старинной двери своего дома.
        Поутру, придя в сознание, Блейк обнаружил, что лежит на полу своего кабинета, полностью одетый — весь в грязи и в паутине. Каждая клеточка тела немилосердно ныла. Он поглядел в зеркало: волосы заметно опалились, а странное, недоброе зловоние словно бы впиталось в верхнюю одежду. Тут-то у него и сдали нервы. После того, обессиленно слоняясь по дому в халате, юноша лишь глядел в западное окно, да дрожал, заслышав раскаты грома, да заполнял дневник истерическими записями.


        Восьмого августа, незадолго до полуночи, разразилась страшная гроза. Извилистые росчерки света сверкали над городом тут и там; были замечены две крупные шаровые молнии. Дождь лил ливмя; неумолчная канонада грома не давала уснуть тысячам жителей. Блейк совершенно обезумел от страха за городскую систему освещения. Он попытался позвонить в компанию около часа ночи, хотя к тому времени электричество временно отключили из соображений безопасности. Блейк отмечал в дневнике все до мельчайших подробностей — крупные, неровные, порою совершенно нечитаемые письмена уже сами по себе свидетельствуют о нарастающем отчаянии и безумии, а также и о том, что записи велись вслепую, в темноте.
        Чтобы видеть, что происходит за окном, ему приходилось дежурить впотьмах, не зажигая света. Похоже на то, что большую часть времени он так и просидел за рабочим столом, встревоженно вглядываясь сквозь дождь через мокро поблескивающие мили и мили крыш деловой части города в созвездие далеких огней над Федерал-хилл. То и дело он принимался что-то царапать в дневнике. Две страницы подряд испещрены обрывочными фразами в духе: «Нельзя, чтобы свет потух», «Оно знает, где я», «Я должен его уничтожить», «Оно зовет меня, но, может статься, на сей раз вреда не причинит».
        И тут во всем городе погас свет. Это произошло ночью, в два часа двенадцать минут, как явствует из учетных записей генераторной станции, но в дневнике Блейка точное время не названо. Сказано лишь: «Свет потух — помоги мне Господь». На Федерал-хилл столпились местные жители, встревоженные ничуть не меньше его. Вымокшие до нитки люди группами патрулировали площадь и улочки, прилегающие к зловещей церкви, пряча под зонтами свечи, электрические фонарики, керосиновые лампы, кресты и разнообразные загадочные амулеты, столь распространенные в Южной Италии. Собравшиеся благословляли каждую молнию и правой рукой испуганно сотворяли тайные знаменья, но вот гроза изменила ход, вспышки сделались слабее и наконец прекратились вовсе. Поднялся ветер — и задул почти все свечи, сделалось пугающе темно. Кто-то поднял с постели отца Мерлуццо из церкви Святого Духа, и тот поспешил на зловещую площадь — внести свою лепту подобающим словом Божиим. Из потемневшей башни со всей отчетливостью, не оставляя места сомнениям, доносились странные, беспокойные звуки.
        Относительно того, что случилось в два часа тридцать пять минут, мы располагаем показаниями священника, умного, образованного молодого человека, а также констебля Уильяма Дж. Монахана из главного управления, полицейского в высшей степени ответственного, который, совершая обход, задержался на площади при виде толпы. А еще — свидетельствами едва ли не всех семидесяти восьми человек, собравшихся к высокой стене-насыпи вокруг церкви,  — в особенности же тех, кто стоял на площади, откуда просматривался восточный фасад. Разумеется, не произошло ничего такого, что выходило бы за рамки естественного порядка вещей. И возможных объяснений — великое множество. Как знать, что за загадочные химические процессы происходят в огромном древнем непроветриваемом, давно заброшенном здании, в котором скопилось немало разнородного мусора! Зловонные пары углекислоты, самовозгорание, давление газов, образовавшихся как следствие многолетнего гниения и распада,  — да любое из бессчетных явлений вполне могло произвести пресловутый эффект. Разумеется, и намеренную мистификацию со счетов списывать нельзя. Все было очень
просто, само происшествие и трех минут не заняло. Отец Мерлуццо, человек крайне пунктуальный, то и дело посматривал на часы.
        Сперва глухая возня в черной башне заметно усилилась. Вот уже некоторое время от церкви слабо тянуло странным, отвратительным зловонием, теперь же смрад сгустился, сделался невыносим. И наконец послышался громкий треск дерева, и что-то большое и тяжелое с грохотом обрушилось во двор под угрюмым восточным фасадом. Теперь, когда свечи погасли, башня терялась во тьме, но упавший предмет люди опознали — то были прокопченные дымом жалюзи с восточного окна.
        В следующее же мгновение с незримой высоты заструилась нестерпимая вонь; перепуганные зрители задыхались, их выворачивало наизнанку, а те, что стояли на площади, едва не попадали наземь. Воздух завибрировал, захлопали крылья, и внезапный порыв восточного ветра, свирепее всех предыдущих, вместе взятых, посрывал шляпы и расшвырял мокрые насквозь зонтики. Разглядеть что бы то ни было в бессветной ночи не удавалось, но кое-кто из тех, кто посмотрел вверх, уверяет, будто на фоне чернильно-черного неба растеклось гигантское пятно еще более густой черноты — что-то вроде бесформенного дымового облака, и облако это стремительно, как метеор, понеслось на восток.
        Вот, в сущности, и все. Собравшиеся, во власти страха, священного трепета и недомогания, не знали, что делать и надо ли что-то делать вообще. Не понимая, что произошло, они продолжали ночное бдение. Мгновение спустя резкая вспышка долгожданной молнии вспорола хляби небесные, прогремел оглушительный раскат грома — и люди вознесли благодарственную молитву. Спустя полчаса дождь прекратился, а еще через пятнадцать минут снова включились уличные фонари, и измученные, промокшие до костей патрульные с облегчением разошлись по домам.
        На следующий день в газетах вскользь упоминалось о происшествиях ночи в связи с общими сообщениями о грозе. Как выяснилось, за событиями на Федерал-хилл последовали еще более яркая вспышка молнии и взрывной раскат грома на восточных окраинах, где дал о себе знать и наплыв характерной вони. Особенно же ярко этот феномен проявился над Колледж-хилл: грохот перебудил всех спящих и дал пищу для недоуменных пересудов. Из числа тех, кто уже не спал, лишь немногие заметили сверхъестественный сполох света у самой вершины холма или обратили внимание на стремительный ток воздуха снизу вверх по склону — этот необъяснимый порыв ветра оборвал едва ли не всю листву с деревьев и учинил разор в садах. Все сошлись на том, что где-то в окрестностях, верно, ударила одиночная молния, хотя никаких следов ее впоследствии так и не нашли. Какому-то первокурснику из студенческого землячества «Тау Омега» примерещилось, будто с первой же вспышкой в воздух поднялся гротескный, отвратительный столб дыма, но его показания подтверждены не были. Однако ж все немногие свидетели сходятся на том, что с запада налетел свирепый ураган
и что запоздалому удару молнии предшествовала волна невыносимого смрада. А также подтверждают, будто сразу после удара молнии ненадолго запахло гарью.
        Все эти детали обсуждались весьма подробно по причине их возможной связи со смертью Роберта Блейка. Студенты землячества «Пси Дельта», верхние задние окна которого выходили на кабинет Блейка, утром девятого числа заметили, что в западном окне расплывчато маячит бледное лицо, и решили, что с выражением его что-то не так. Увидев вечером то же самое лицо в том же положении, студенты встревожились и стали ждать, когда в квартире зажжется свет. Не дождавшись, они позвонили в дом — и наконец вызвали полицию и дверь была взломана.
        Недвижное, холодное тело, прямое, как палка, восседало за столом у окна. Едва увидев остекленевшие, выпученные глаза и искаженные судорогой неизъяснимого страха черты, незваные гости поспешно отвернулись: всех затошнило от ужаса. Вскоре после того судмедэксперт произвел вскрытие и сообщил, что причиной смерти послужил удар электрического тока или нервное напряжение, вызванное электроразрядом,  — при том, что окно было закрыто. На выражение лица он вообще не обратил внимания, решив, что это вполне предсказуемый результат шока в человеке с нездоровым воображением и неуравновешенными эмоциями. К выводу касательно вышеназванных качеств он пришел, изучив книги, картины и рукописи, обнаруженные в квартире, а также и нацарапанные вслепую заметки в дневнике на столе. Блейк продолжал свою безумную летопись до последнего мгновения; в судорожно сжатой правой руке был обнаружен сломанный карандаш.
        После того как отключили свет, записи велись обрывочно и беспорядочно, и далеко не все они поддаются прочтению. На их основании некоторые исследователи пришли к выводам, разительно отличающимся от материалистического официального вердикта, но такого рода гипотезы в глазах консерваторов веса не имеют. Фантазерам-теоретикам весьма дурную службу сослужил поступок суеверного доктора Декстера: он, как мы помним, зашвырнул загадочный ларец с камнем, закрепленным под углом, в самый глубокий пролив Наррагансетта.[54 - Наррагансетт — залив Атлантического океана в штате Род-Айленд; в нем располагается небольшой архипелаг. Проливы в заливе узкие; есть немало удобных гаваней; многие острова соединены мостами.] А надо отметить, что кристалл этот, несомненно, сам собою светился изнутри в темноте колокольни без окон, где его и нашли. Предсмертные лихорадочные заметки Блейка обычно истолковывают, ссылаясь на неуемное воображение и невротическую неуравновешенность юноши, подкрепленные историей о давнем нечестивом культе, следы которого он случайно обнаружил. Вот они, эти записи — все, что можно разобрать:


        «Все еще темно — вот уже минут пять. Все зависит от молний. Только бы не прекратились, Йаддит упаси!.. Чья-то воля словно прорывается сквозь стихию… Дождь, гром и ветер оглушают… Тварь завладевает моим сознанием…
        Проблемы с памятью. Вижу то, чего знать не знал прежде. Иные миры, иные галактики… Темно… Молния темна, тьма — молниеносна…
        Вижу в непроглядной темноте холм и церковь… не может быть, чтобы настоящие. Должно быть, просто изображение на сетчатке отпечаталось благодаря вспышкам. Господи, хоть бы итальянцы вышли со свечами, если молнии прекратятся!
        Чего я боюсь? Разве предо мной — не воплощение Ньярлатхотепа, который в древнем, мрачном Кхеме принял человеческое обличье? Я помню Юггот, и еще более далекий Шаггай, и конечную пустоту черных планет…
        Долгий полет на крыльях сквозь пустоту… не могу преодолеть вселенную света… воссоздан мыслями, уловленными в Сияющем Трапецоэдре… шлю его через чудовищные пропасти свечения…
        Меня зовут Блейк — Роберт Харрисон Блейк, проживаю по адресу: штат Висконсин, Милуоки, Восточная Кнапп-стрит, дом 620… Я на этой планете…
        Смилуйся, Азатот! Молнии уже не вспыхивают… ужасно… вижу с помощью какого-то чудовищного способа восприятия, и это не зрение… свет — это тьма, тьма — это свет… все эти люди на холме… патрули… свечи и амулеты… их священники…
        Больше не чувствую расстояний — далеко все равно что близко, близко — то же, что далеко. Нет света… нет стекла… вижу колокольню… и башню… и окно… слышу… Родерик Ашер… я безумен или схожу с ума… тварь пробудилась, возится в башне… я — это она, она — это я… хочу выйти… должен выйти и объединить силы… Оно знает, где я…
        Я — Роберт Блейк, но я вижу башню во тьме. Отвратительная вонь… чувства преобразились… обшивка на башенном окне трещит, подается… Йа… нгай… иггг…
        Вижу его… он идет сюда… адский ветер… исполинское пятно… черные крылья… храни меня Йог-Сотот… Тройной горящий глаз…»

        Роберт Блох[Рассказ впервые опубликован в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в сентябре 1950 г.]
        Тень с колокольни

        Уильям Херли был ирландцем по крови и таксистом по профессии — в свете этих двух фактов излишне уточнять, что поговорить он любил.
        Тем погожим вечером, едва он посадил пассажира в центре Провиденса, как тут же и дал волю языку. Пассажир, высокий, худощавый, тридцати с небольшим лет, устроился на заднем сиденье, крепко вцепившись в портфель. Он назвал адрес по Бенефит-стрит, Херли стронулся с места — и мотор и язык разом включились на полную мощность.
        Разговор вышел односторонним. Херли начал с того, что откомментировал сегодняшнюю игру «Нью-Йорк джайентс».[56 - «Нью-Йорк джайентс» («New York Giants»)  — профессиональный футбольный клуб, выступает в Национальной футбольной лиге. Основан в 1925 г.] Нимало не обескураженный молчанием пассажира, отпустил несколько замечаний о погоде — недавней, нынешней и ожидаемой. Поскольку ответа не последовало, водитель перешел к местной сенсации, а именно к сообщению о том, что утром из передвижного цирка братьев Лэнджер сбежали два черных леопарда, или пантеры. В ответ на прямой вопрос, не видал ли тот зверюг, пассажир покачал головой.
        Водитель отпустил несколько нелестных замечаний о местной полиции и ее полной неспособности отыскать и схватить животных. Лично он всегда придерживался мнения, что отдельно взятый отряд доблестных блюстителей порядка даже простуду схватить и то не сможет, если запереть его на год в холодильнике. Шутка пассажира не позабавила, и не успел Херли продолжить свой монолог, как машина уже прибыла по нужному адресу. Восемьдесят пять центов перешли из рук в руки, пассажир с портфелем вышел, и Херли укатил прочь.
        Водитель, в ту пору сам того не ведая, был последним, кто смог или захотел засвидетельствовать, что видел пассажира живым.
        Все дальнейшее — чистой воды домыслы; возможно, что оно и к лучшему. Разумеется, к определенным выводам о том, что именно произошло той ночью в старинном особняке на Бенефит-стрит, прийти нетрудно, да только выводы эти не из приятных.
        Одну мелкую загадочную подробность прояснить несложно, а именно отчужденную молчаливость пассажира. Пассажир этот, именем Эдмунд Фиске, из Чикаго, штат Иллинойс, размышлял об итоге пятнадцатилетних поисков: поездка на такси стала последней стадией этого долгого путешествия, и теперь он прокручивал в уме все предшествующие тому обстоятельства.
        Эпопея эта началась для Эдмунда Фиске восьмого августа 1935 года, в день смерти его близкого друга, Роберта Харрисона Блейка из Милуоки.
        Подобно самому Фиске на тот момент, Блейк, некогда не по годам развитой юноша, заинтересовался сочинительством фантастических рассказов и в результате вошел в «круг Лавкрафта» — группу писателей, что поддерживали переписку друг с другом и с ныне покойным Говардом Филлипсом Лавкрафтом из Провиденса.
        Так познакомились Фиске и Блейк: сперва переписывались, потом стали ездить друг к другу в гости из Милуоки в Чикаго и наоборот; их общая увлеченность сверхъестественным и фантастическим в литературе и искусстве заложила основы крепкой дружбы, которая оборвалась лишь с нежданной и необъяснимой смертью Блейка.
        Бoльшая часть фактов — и некоторое количество предположений,  — касающихся смерти Блейка, вошли в рассказ Лавкрафта «Гость-из-Тьмы», опубликованный больше года спустя после смерти молодого автора.
        У Лавкрафта были все возможности наблюдать за развитием событий, ибо это по его предложению юный Блейк переехал в Провиденс в начале 1935 года; Лавкрафт лично подыскал ему жилье на Колледж-стрит. Так что, пересказывая странную историю последних месяцев жизни Роберта Харрисона Блейка, старший автор-фантаст выступает его соседом и другом.
        В своем рассказе он повествует о попытках Блейка начать роман, посвященный сохранившимся в Новой Англии ведьминским культам, но скромно умалчивает о своем собственном участии — при том, что немало помог юному другу с материалом. По-видимому, Блейк начал работать над своей задумкой, а затем увяз в кошмаре куда более страшном, нежели любые порождения его фантазии.
        Ибо Блейк вздумал изучить полуразвалившееся черное здание на Федерал-хилл — заброшенные руины церкви, что некогда служила приютом для эзотерического культа. В начале весны юноша побывал в каменной громаде, которую все обходили стороной, и сделал ряд открытий, что (по мнению Лавкрафта) неизбежно обрекало его на смерть.
        Вкратце: Блейк проник в заколоченную баптистскую церковь Доброй Воли и наткнулся на скелет репортера из «Провиденс телегрэм» — некоего Эдвина М. Лиллибриджа, который, по всей видимости, предпринял сходное расследование в 1893 году. Тот факт, что причина его смерти осталась невыясненной, был сам по себе тревожен, но еще больше пугало другое: выходило, что с того самого дня никто не отваживался войти в церковь, раз тела так и не обнаружили.
        В одежде покойного Блейк нашел записную книжку; ее содержание отчасти проливало свет на случившееся.


        Некий профессор Боуэн из Провиденса объездил весь Египет. В 1843 году, в ходе археологических исследований склепа Нефрен-Ка, он обнаружил необычную находку.
        Имя Нефрен-Ка, «позабытого фараона», было проклято жрецами и стерто из официальных династических списков. Молодому писателю имя это было знакомо главным образом по работе другого автора из Милуоки, который вывел полулегендарного правителя в своей повести «Храм Черного фараона». Боуэн же отыскал в крипте нечто совершенно неожиданное.
        О том, что представляло из себя великое открытие, в записной книжке репортера почти ничего не говорится, зато в точной хронологической последовательности излагаются последующие события. Сразу же после обнаружения загадочного артефакта в Египте профессор Боуэн забросил свои изыскания и вернулся в Провиденс, где в 1844 году купил баптистскую церковь Доброй Воли и превратил ее в штаб-квартиру так называемой секты «Звездная мудрость».
        Члены этого религиозного культа, по-видимому завербованные самим Боуэном, утверждали, что поклоняются некоему существу, которого называли Гость-из-Тьмы. Глядя в кристалл, они призывали существо наяву и приносили ему кровавые жертвы.
        По крайней мере, такие фантастические слухи распространились в Провиденсе в ту пору — и люди начали сторониться церкви. Местные суеверия привели к накалу страстей, накалившиеся страсти требовали выхода. В мае 1877 года власти, под давлением общественности, насильственно разогнали секту; несколько сотен ее членов внезапно покинули город.
        Саму церковь немедленно закрыли. По всей видимости, естественное человеческое любопытство так и не смогло превозмочь повсеместного страха, и в результате каменное строение стояло заброшенным и неизученным до тех пор, пока в 1893 году газетный репортер Лиллибридж не предпринял своего злополучного расследования.
        Такова вкратце суть истории, изложенной на страницах его записной книжицы. Блейк прочел ее от начала до конца, но однако ж это не удержало его от дальнейшего осмотра помещения. В конце концов он обнаружил тот самый загадочный предмет, что Боуэн вывез из египетской крипты,  — талисман, вокруг которого и сложился культ «Звездной мудрости»: асимметричный металлический ларец с чуднОй крышкой на петлях — с крышкой, что встарь простояла закрытой бессчетные годы. Блейк заглянул внутрь, посмотрел на четырехдюймовый ало-черный многогранный кристалл, закрепленный в подвешенном состоянии на семи подпорках. И посмотрел он не только на камень, но еще и в камень, точно так же, как некогда, по всей видимости, проделывали служители культа — и с теми же результатами. Блейк стал жертвой любопытного психического расстройства: ему открылись «видения иных земель и бездн за пределами звезд», как гласили суеверные слухи.
        И тогда Блейк совершил свою величайшую ошибку. Он закрыл ларец.
        А закрыть ларец — опять-таки, согласно суевериям, записанным в книжице Лиллибриджа,  — как раз и означало призвать само внеземное существо, Гостя-из-Тьмы. Это порождение мрака света не переносило. Ночью, в непроглядной темноте заколоченной, полуразрушенной церкви, тварь вырвалась на волю.
        Блейк в ужасе бежал прочь, но непоправимое уже свершилось. В середине июля разыгралась страшная гроза, и во всем Провиденсе на час отключили свет. Обитатели итальянского квартала по соседству с заброшенной церковью слышали стук и грохот внутри одетого мраком строения.
        Снаружи под дождем собрались толпы народу со свечами — и освещали здание, защищаясь от возможного появления кошмарной сущности при помощи огненного заграждения.
        По всей видимости, история эта продолжала будоражить умы и после этой ночи. Едва гроза утихла, слухами заинтересовались местные газеты, и 17 июля двое газетчиков в сопровождении полицейского вошли в старую церковь. Ничего конкретного они не нашли, хотя на лестницах и на скамьях обнаружились странные, необъяснимые пятна и проплешины.
        Менее чем через месяц — а именно в 2.35 утра восьмого августа — Роберт Харрисон Блейк нашел свою смерть, сидя у окна в своей комнате на Колледж-стрит в разгар электрической бури.
        Незадолго до гибели, пока гроза набирала силу, Блейк лихорадочно писал в дневнике, мало-помалу поверяя бумаге свои сокровенные навязчивые идеи и заблуждения касательно Гостя-из-Тьмы. Блейк был твердо убежден, что, заглянув в загадочный кристалл из ларца, он каким-то непостижимым образом установил связь с внеземным существом. А еще он полагал, что, закрыв ларец, тем самым призвал чудовище обосноваться в темноте церковной колокольни — и что его собственная судьба ныне неотвратимо с ним связана.
        Обо всем об этом говорится в последних записях Блейка, что он успел перенести на бумагу, наблюдая из окна за ходом грозы.
        Между тем у самой церкви на Федерал-хилл собралась возбужденная толпа зрителей — подсветить здание кто чем может. То, что люди эти действительно слышали пугающие звуки из заколоченного здания, отрицать не приходится, по меньшей мере двое компетентных свидетелей этот факт подтвердили. Один, отец Мерлуццо из церкви Святого Духа, подоспел успокаивать свою паству. Второй, констебль (ныне сержант) Уильям Дж. Монахан из главного управления, пытался поддерживать спокойствие и порядок перед лицом нарастающей паники. Монахан своими глазами видел слепящее «пятно», что словно бы вытекло, на манер дыма, из колокольни старинного здания с последней вспышкой молнии.
        Вспышка, комета, шаровая молния — зовите как угодно — пронеслась над городом ослепляющим сгустком пламени — возможно, в тот самый миг, когда Роберт Харрисон Блейк на другом конце города записывал: «Разве предо мной — не воплощение Ньярлатхотепа, который в древнем, мрачном Кхеме принял человеческое обличье?»
        Несколько мгновений спустя он был мертв. Судмедэксперт вынес вердикт, что смерть наступила от «электрического шока», хотя окно разбито не было. Другой врач, знакомый Лавкрафта, про себя не согласился с этим диагнозом и на следующий же день вмешался в события. Не имея на то официальных полномочий, он проник в церковь и поднялся на колокольню без окон, где и обнаружил странный асимметричный (уж не золотой ли?) ларец с загадочным камнем внутри. По всей видимости, первым делом он поднял крышку и выставил кристалл на свет. А вторым, если верить свидетельствам,  — нанял лодку, прихватил с собою ларец с камнем, закрепленным под странным углом, и швырнул находку в воду в самом глубоком из проливов Наррагансетта.
        Здесь заканчивается заведомо беллетризованный рассказ о гибели Блейка в изложении Г. Ф. Лавкрафта. И — начинается пятнадцатилетнее расследование Эдмунда Фиске.


        Фиске, конечно же, знал о некоторых событиях, обрисованных в рассказе. Когда Блейк весной перебрался в Провиденс, Фиске условно пообещал присоединиться к нему следующей осенью. Поначалу друзья регулярно обменивались письмами, но к началу лета Блейк вовсе перестал отвечать.
        На тот момент Фиске понятия не имел о Блейковых исследованиях полуразрушенной церкви. Немало озадаченный молчанием друга, он написал Лавкрафту, спрашивая, в чем дело.
        Но Лавкрафт мало чем смог ему помочь. По его словам, юный Блейк часто навещал его в первые недели по приезде, советовался по поводу своих писаний и сопровождал его в нескольких ночных прогулках по городу.
        Но за лето добрососедской общительности в Блейке поубавилось. Замкнутый по натуре Лавкрафт не имел обыкновения навязываться ближнему, потому в течение нескольких недель он и не предпринимал попыток нарушить уединение Блейка.
        Когда же он все-таки навестил своего юного друга — и, застав его едва ли не в истерике, узнал от бедняги о его приключениях в оскверненной церкви на Федерал-хилл,  — Лавкрафт обратился к нему с предостережением и советом. Но было уже слишком поздно. Через десять дней после его визита состоялся страшный финал.
        О смерти друга Фиске узнал от Лавкрафта на следующий же день. Именно ему выпало сообщить печальную весть родителям Блейка. Поначалу его тянуло съездить в Провиденс немедленно, но ему воспрепятствовали нехватка денег и собственные срочные дела. В должный срок доставили тело его юного друга, и Фиске присутствовал на коротком обряде кремации.
        Между тем Лавкрафт начал собственное расследование — расследование, которое в итоге закончилось публикацией его рассказа. На этом в деле можно было поставить точку.
        Но Фиске отнюдь не был удовлетворен.
        Его лучший друг погиб при обстоятельствах весьма загадочных — последнее признавали даже самые закоренелые скептики. Местные власти списали все происшедшее со счетов, отделавшись коротким, вздорным, неадекватным объяснением.
        Фиске твердо вознамерился выяснить правду.
        Не забывайте об одной важной подробности: все трое — Лавкрафт, Блейк и Фиске — были профессиональными писателями и серьезно изучали сверхъестественное и паранормальное. Все трое имели доступ к редким опубликованным материалам, непосредственно касающимся древних легенд и суеверий. По иронии судьбы, использовали они свои познания исключительно в так называемой литературе фэнтези, но никто из них, в свете своего собственного опыта, не смог бы чистосердечно и искренне потешаться вместе со своей читательской аудиторией над мифами, о которых сами же и писали.
        Ибо, как говорил Фиске в письме к Лавкрафту, «термин "миф", как мы знаем, это не более чем вежливый эвфемизм. Смерть Блейка — это не миф, но чудовищная реальность. Заклинаю вас досконально ее расследовать. Доведите дело до конца, ибо если дневник Блейка говорит правду, пусть и искаженную, как знать, что того и гляди обрушится на мир!»
        Лавкрафт пообещал свою помощь и поддержку, выяснил, что сталось с металлическим ларцом и его содержимым, и попытался договориться о встрече с доктором Амброзом Декстером с Бенефит-стрит. Доктор Декстер, как выяснилось, покинул город сразу же после своей скандальной кражи и устранения «Сияющего Трапецоэдра», как называл его Лавкрафт.
        Затем Лавкрафт, по всей видимости, подробно расспросил отца Мерлуццо и констебля Монахана, досконально изучил подшивку «Бюллетеня» и попытался восстановить историю секты «Звездная мудрость» и существа, которому секта поклонялась.
        Разумеется, узнал Лавкрафт гораздо больше, нежели дерзнул опубликовать в журнале. Его письма к Эдмунду Фиске в конце осени и ранней весной 1936 года содержат сдержанные намеки и ссылки на «опасности Извне». Но он, казалось, изо всех сил старался успокоить Фиске: дескать, если угроза и была, даже в чисто практическом смысле, а не в сверхъестественном, ныне страшиться нечего, поскольку доктор Декстер избавился от Сияющего Трапецоэдра, который действовал как призывающий талисман. Такова вкратце суть его отчета; на этом до поры дело и закончилось.
        В начале 1937 года Фиске попытался договориться с Лавкрафтом о встрече у него дома, про себя втайне надеясь предпринять дополнительное расследование причин смерти Блейка. Но снова вмешались обстоятельства. Ибо в марте того же года Лавкрафт умер. Его нежданная кончина надолго повергла Фиске в упадок духа, от которого он не скоро оправился. Соответственно, прошло не меньше года до того момента, как Эдмунд Фиске впервые побывал в Провиденсе и посетил сцену трагических событий, завершившихся безвременной кончиной Блейка.
        Ибо, бог весть почему, темный привкус сомнения так и не развеялся. Судмедэксперт рассуждал бойко и гладко, Лавкрафт был тактичен, пресса и широкая публика приняли официальную версию, не споря,  — и однако ж Блейк был мертв, а ночью в городе объявилось чуждое существо.
        Фиске казалось, что если сам он побывает в проклятой церкви, поговорит с Декстером и поймет, что именно втянуло его в это дело, если он расспросит репортеров и не упустит из виду ни одной улики и ни одной нити, возможно, в конце концов он узнает правду и, по крайней мере, очистит имя покойного друга от отвратительного клейма психического расстройства.
        В результате первое, что сделал Фиске, прибыв в Провиденс и зарегистрировавшись в гостинице,  — это отправился на Федерал-хилл к разрушенной церкви.
        Поиски тотчас же обернулись непоправимым разочарованием. Церкви больше не было. Ее срыли до основания осенью прошлого года, земля перешла в собственность городских властей. Черный зловещий шпиль уже не ронял на холм свою тлетворную тень.
        Фиске незамедлительно отправился повидаться с отцом Мерлуццо в церковь Святого Духа, в нескольких кварталах оттуда. Обходительный домовладелец сообщил ему, что отец Мерлуццо умер в 1936 году, не прошло и двенадцати месяцев со дня гибели юного Блейка.
        Обескураженный, но упрямый Фиске попытался связаться с доктором Декстером, но старый дом на Бенефит-стрит стоял заколоченным. Позвонив в медицинское управление, он получил невразумительный ответ, что доктор медицины Амброз Декстер уехал из города на неопределенный период времени.
        Визит к редактору раздела городских новостей «Бюллетеня» тоже ничего не дал. Фиске разрешили заглянуть в архив редакции и прочесть вопиюще короткий и сухой отчет о смерти Блейка, но двое журналистов, которые готовили этот репортаж и впоследствии побывали в церкви на Федерал-хилл, ушли из газеты на должности полегче в других городах.
        Были, конечно, и другие зацепки, и в течение последующей недели Фиске выжал из них все, что мог. Справочник «Кто есть кто» ничего существенного к его мысленному представлению о докторе Амброзе Декстере не добавил. Родился в Провиденсе, прожил там всю жизнь; сорок лет, не женат; врач общего профиля, член нескольких медицинских обществ — вот и все, что о нем говорилось. И — никаких указаний на необычные «хобби» или «иные интересы», способные хоть как-то объяснить его участие в событиях.
        Фиске разыскал сержанта Уильяма Дж. Монахана из главного управления: наконец-то молодому человеку удалось побеседовать с кем-то, кто подтвердил свою личную причастность к событиям, приведшим к смерти Блейка. Монахан отвечал на расспросы вежливо, но настороженно-уклончиво.
        Фиске тут же выложил ему все как на духу, но полицейский так и не разоткровенничался.
        — Да нечего мне вам сообщить,  — уверял он.  — Это верно, что я был у церкви той ночью,  — вот и мистер Лавкрафт так говорит; там, понимаете ли, толпа собралась, люди буйные, иди знай, чего эти местные учинят, если раскипятятся. Старая церковь пользовалась дурной репутацией, что правда то правда; вот Шили вам много чего мог бы порассказать.
        — Шили?  — перебил его Фиске.
        — Берт Шили — это был его район патрулирования, не мой. Но у него в ту пору воспаление легких приключилось, вот я его на две недели и подменил… А потом, когда он умер…
        Фиске покачал головой. Вот и еще один источник информации можно списывать со счетов. Блейк мертв, Лавкрафт мертв, отец Мерлуццо мертв, а теперь еще этот Шили. Журналисты разъехались кто куда, доктор Декстер таинственным образом пропал. Фиске вздохнул — и продолжил гнуть свою линию.
        — А той последней ночью, когда вы увидели пятно в небе, вы каких-нибудь подробностей не приметили?  — спросил он.  — Может, шумы какие-то слышались? Или в толпе кто-нибудь что-нибудь сказал? Попытайтесь вспомнить — все, что вы сможете добавить, будет мне в помощь.
        Монахан покачал головой.
        — Шум стоял тот еще,  — подтвердил он.  — Но гром грохотал — не приведи Господь, так что не могу судить, в самом ли деле звуки доносились из церкви, как говорится в рассказе. Что до толпы, там и женщины вопили, и мужчины бормотали себе под нос, а прибавьте к этому еще и раскаты грома и ветер — да я сам себя едва слышал, когда орал: «Соблюдайте спокойствие!» — куда уж там разобрать, кто чего говорит!
        — А что пятно?  — не отступался Фиске.
        — Ну, пятно себе и пятно, чего тут добавишь-то? Дым, а не то так облако, а может, тень — за миг до того, как снова ударила молния. Но, заметьте, я вовсе не утверждаю, что видел дьяволов, или чудовищ, или как-бишь-их-там, как этот ваш Лавкрафт пишет в своих сумасбродных байках.
        Сержант Монахан с достоинством пожал плечами и снял телефонную трубку, ясно давая понять, что беседа окончена.
        Вот так до поры до времени расследование Фиске завершилось ничем. Однако ж надежды он не терял. Целый день он просидел в гостиничном номере на телефоне, обзванивая всех до одного Декстеров из телефонной книги и пытаясь разыскать какого-нибудь родственника пропавшего доктора, но все без толку. Следующий день Фиске провел, плавая в лодке по Наррагансетту: он дотошно и ревностно разыскивал «самый глубокий пролив», упомянутый в рассказе Лавкрафта.
        По истечении безрезультатной недели Фиске вынужден был признать свое поражение. Он вернулся в Чикаго, к своей работе и привычным занятиям. Постепенно происшествие в Провиденсе вытеснилось на задворки сознания, но позабыть о нем Фиске не позабыл, равно как и не отказался от мысли со временем разгадать эту тайну — если там и впрямь было чего разгадывать.


        В 1941 году рядовой первого класса Эдмунд Фиске отбыл из учебного полка в трехдневный отпуск — и, проезжая через Провиденс по пути в Нью-Йорк, вновь попытался отыскать доктора Амброза Декстера. И опять — безуспешно.
        В 1942 и 1943 годах сержант Эдмунд Фиске писал с позиций из-за моря доктору Амброзу Декстеру до востребования, Провиденс, штат Род-Айленд. Если письма и нашли адресата, никаких подтверждений тому Фиске так и не получил.
        В 1945 году в библиотеке U.S.О.[57 - U.S.О. (United Service Organization)  — Объединение зрелищных мероприятий для военнослужащих, организация, оказывающая помощь военнослужащим, особенно за рубежом.] в Гонолулу Фиске прочел — где бы вы думали?  — в журнале, посвященном астрофизике, отчет о недавней конференции в Принстонском университете, на которой приглашенный оратор, доктор Амброз Декстер, выступил с речью на тему «Практическое применение в военной технике».
        Только в конце 1946 года Фиске вернулся в Штаты. Естественно, в течение всего следующего года внимание его поглощали в первую очередь дела домашние. Лишь в 1948 году он по чистой случайности вновь натолкнулся на имя доктора Декстера — на сей раз в списке «исследователей в области ядерной физики» в национальном еженедельнике. Фиске тотчас же написал запрос в редакцию, но ответа не получил. Очередное письмо в Провиденс тоже осталось без ответа.
        В конце осени 1949 года имя Декстера снова попалось на глаза Фиске в колонке новостей, на сей раз — в связи с секретными разработками водородной бомбы.
        Все догадки, и страхи, и самые буйные фантазии Фиске разом пробудились — и подтолкнули его к немедленным действиям. Именно тогда он написал некоему Огдену Первису, частному сыщику из Провиденса, и поручил ему отыскать доктора Амброза Декстера. Требовал Фиске всего-то-навсего помочь ему установить связь с Декстером и на предварительный гонорар не поскупился. Первис взялся за дело.
        Частный детектив отослал Фиске в Чикаго несколько отчетов, поначалу довольно-таки обескураживающих. Особняк Декстера так и стоял заколоченным. Сам Декстер, согласно информации, полученной из правительственных источников, находился на особом задании. Из всего этого частный сыщик, по всей видимости, делал вывод, что Декстер — человек безупречной репутации и занимается секретными разработками в оборонной промышленности.
        Фиске впал в панику.
        Он увеличил гонорар и потребовал, чтобы Огден Первис продолжил поиски неуловимого доктора.
        Настала зима 1950 года, пришел очередной отчет. Частный детектив проработал все подсказанные Фиске «зацепки» — и одна из них в итоге вывела сыщика на Тома Джонаса.
        Тому Джонасу принадлежала та самая лодка, которую однажды вечером, в конце 1935 года, нанял доктор Декстер: на ней-то он и доплыл на веслах до «самого глубокого пролива Наррагансетта».
        Пока Том Джонас сушил весла, Декстер выбросил за борт тускло поблескивающую асимметричную металлическую коробочку с откидной крышкой. Крышка была открыта, и внутри покоился Сияющий Трапецоэдр.
        Старый рыбак говорил с детективом вполне откровенно; его слова были подробно записаны для Фиске в конфиденциальном докладе.
        «Как есть бредятина»,  — так отреагировал на происшедшее сам Джонас. Декстер предложил ему «двадцатку за то, чтобы ночью вывести лодку в залив да зашвырнуть эту чудную вещицу за борт. Ничего в ней, дескать, страшного нет, просто старый подарок на память, от которого позарез захотелось избавиться. Да только всю дорогу он так и пялился на этот блескучий камешек, который в ларце на железных подпорках лежал, и еще бормотал что-то непонятное, на иностранном языке небось. Нет, не на французском, и не на немецком, и не на итальянском. Может, польский. Слов не помню. Сам-то он, похоже, был в подпитии. Про доктора Декстера я слова дурного не скажу, сами понимаете, доктор Декстер родом из хорошей старинной семьи, даже если и не жил в наших краях с тех самых пор, как я понимаю. Но мне подумалось, он вроде как под мухой. Иначе зачем бы ему платить мне двадцатку за дурацкий фортель?»
        На этом дословная запись монолога старого рыбака не исчерпывалась, но ничего толком так и не разъясняла.
        «Как я припоминаю, он был здорово рад от этой штуки избавиться. По дороге обратно велел мне держать язык за зубами, но не вижу, чего б и не рассказать, спустя столько-то лет. У меня от закона секретов нет».
        По всей видимости, чтобы разговорить Джонаса, частный сыщик прибег к не вполне этичной уловке — представился сотрудником уголовной полиции.
        Фиске это ничуть не смутило. Довольно было того, что наконец-то в руках у него оказалось нечто осязаемое. Он немедленно выплатил Первису очередную сумму и велел продолжать поиски Амброза Декстера. Несколько месяцев прошли в томительном ожидании.
        И вот в конце весны пришли желанные известия. Доктор Декстер вернулся — и вновь въехал в свой старый дом на Бенефит-стрит. Деревянные щиты сняли; прикатили мебельные фургоны и выгрузили свое содержимое; на телефонные звонки теперь отвечал вышколенный слуга, он же открывал дверь.
        Но ни для частного детектива, ни для кого другого доктора Декстера дома не было. Он, по всей видимости, поправлялся после тяжелой болезни, подхваченной на правительственной службе. Слуга взял у Первиса визитку и обещал передать то, что поручили, но сколько бы раз Первис ни возвращался, ответа так и не последовало.
        Первис добросовестно вел наблюдение за особняком и окрестностями,  — однако ему так и не удалось своими глазами увидеть Декстера или отыскать хоть кого-нибудь, кому довелось бы повстречать выздоравливающего доктора на улице.
        Продукты регулярно доставлялись на дом; почтальон приносил почту; всю ночь в окнах дома на Бенефит-стрит горел свет.
        Собственно, только эту странность в образе жизни доктора Декстера и смог отметить Первис: свет в доме не выключался все двадцать четыре часа в сутки.
        Фиске тут же отправил доктору Декстеру очередное письмо, затем — еще одно. По-прежнему — ни ответа, ни какого-либо подтверждения. И, получив еще несколько бессодержательных отчетов от Первиса, Фиске наконец решился. Он поедет в Провиденс и повидается с Декстером лично — как-нибудь да расстарается, и будь что будет!
        Возможно, подозрения его вовсе беспочвенны, возможно, он целиком и полностью заблуждается, предполагая, что доктор Декстер сумеет обелить имя покойного Блейка, возможно, этих двоих вообще ничего не связывает. Но пятнадцать лет подряд он, Фиске, размышлял, недоумевал и гадал — пришло время положить конец внутреннему конфликту!
        Так что в конце лета Фиске телеграфировал Первису о своих намерениях и договорился встретиться с ним в гостинице по прибытии.
        Вот так вышло, что Эдмунд Фиске в последний раз в своей жизни приехал в город Провиденс в тот самый день, когда проиграли «Джайентс», а братья Лэнджер недосчитались двух пантер, в тот самый день, когда таксист Уильям Херли отличался особой словоохотливостью.


        Первиса в гостинице не оказалось, однако Фиске, охваченный лихорадочным нетерпением, решил действовать на свой страх и риск и в сгущающихся сумерках покатил прямиком на Бенефит-стрит.
        Такси уехало. Фиске неотрывно глядел на филенчатую дверь; из верхних окон георгианского особняка струился слепящий свет. На двери поблескивала медная табличка, в ярких лучах искрилась и переливалась надпись: «АМБРОЗ ДЕКСТЕР, ДОКТОР МЕДИЦИНЫ».
        Казалось бы, мелочь, но Эдмунд Фиске слегка приободрился. Доктор не скрывал от мира своего присутствия в доме — при том, что сам упорно не показывался. Наверняка яркий свет и выставленная на всеобщее обозрение табличка с именем — это добрый знак.
        Фиске пожал плечами и позвонил в колокольчик.
        Дверь тут же открылась. На пороге стоял тщедушный, чуть сутулый темнокожий слуга. Одно-единственное слово в его устах прозвучало вопросом:
        — Да?
        — Добрый вечер, мне нужен доктор Декстер.
        — Доктор никого не принимает. Он болен.
        — А вы не могли бы обо мне сообщить?
        — Разумеется,  — улыбнулся темнокожий слуга.
        — Будьте добры, передайте доктору, что Эдмунд Фиске из Чикаго хотел бы ненадолго с ним увидеться в любое удобное для него время. Я ведь только ради этого приехал со Среднего Запада — путь-то неблизкий!  — а дело мое не займет и нескольких минут.
        — Подождите, пожалуйста.
        Дверь захлопнулась. Фиске стоял в сгущающихся сумерках, перекладывая портфель из одной руки в другую.
        Неожиданно дверь снова открылась. Слуга выглянул в проем.
        — Мистер Фиске, вы — тот самый джентльмен, который писал письма?
        — Письма? Ах да, это я. А я и не надеялся, что доктор их все-таки получил.
        Слуга кивнул.
        — Я не знал, кто вы. Но доктор Декстер сказал, если вы — тот самый человек, который ему писал, следует немедленно пригласить вас в дом.
        Переступая порог, Фиске позволил себе с облегчением выдохнуть. Пятнадцать лет ждал он этой минуты, и вот наконец…
        — Будьте добры, ступайте наверх. Доктор Декстер ждет в кабинете, в самом начале коридора.
        Эдмунд Фиске поднялся по ступеням, наверху свернул в дверной проем и вошел в комнату, залитую слепящим, резким светом — яркость его казалась почти осязаемой.
        С кресла у очага навстречу гостю поднялся доктор Амброз Декстер собственной персоной.
        Перед Фиске стоял высокий, сухощавый, безупречно одетый джентльмен лет, вероятно, пятидесяти, хотя на вид ему можно было дать от силы тридцать пять. Его непринужденная грация и изящество движений скрадывали одну-единственную несообразность в облике — глубокий, темный загар.
        — Итак, вы — Эдмунд Фиске.
        Выверенные интонации мягкого голоса безошибочно выдавали уроженца Новой Англии; тут же воспоследовало сердечное, крепкое рукопожатие. Улыбался доктор Декстер искренне и приветливо. На бронзовом лице блеснули белые зубы.
        — Присаживайтесь,  — пригласил хозяин.
        Он указал на кресло и коротко поклонился. Между тем Фиске глядел на Декстера во все глаза: ни в его внешности, ни в манере держаться ничто не свидетельствовало о настоящей либо недавно перенесенной болезни. Доктор занял свое место у огня, Фиске пододвинул кресло поближе к нему — краем глаза подмечая книжные полки по обе стороны комнаты. Объем и форма нескольких фолиантов немедленно приковали к себе его жадный взгляд: настолько, что сразу садиться он не стал, а подошел ближе — изучить названия томов.
        Впервые на своем веку Эдмунд Фиске видел перед собою легендарный «De Vermis Mysteriis», или «Тайные обряды Червя», а также «Liber Ivonis», она же — «Книга Эйбона», и почти мифический латинский текст «Некрономикона». Не спросив разрешения у хозяина, он снял с полки последний из увесистых фолиантов и пролистал пожелтевшие страницы испанского перевода 1622 года.
        А потом обернулся к доктору Декстеру. От его деланого спокойствия не осталось и следа.
        — Значит, это вы нашли книги в церкви,  — воскликнул он.  — В дальней ризнице, рядом с апсидой. Лавкрафт упоминал про них в своем рассказе; я все недоумевал, куда же они подевались.
        Доктор Декстер серьезно кивнул.
        — Да, я их забрал. Я подумал, эти книги не должны попасть в руки властей. Вы же знаете, что в них содержится и что может случиться, если эти сведения будут использованы во зло.
        Фиске неохотно поставил тяжелый том на место и уселся в кресло напротив доктора, у самого очага. Положил портфель на колени, смущенно потеребил замок.
        — Чувствуйте себя как дома,  — добродушно улыбнулся доктор Декстер.  — Давайте не будем ходить вокруг да около. Вы пришли выяснить, какую роль я сыграл в событиях, повлекших смерть вашего друга.
        — Да, я хотел задать вам вопрос-другой.
        — Пожалуйста, не стесняйтесь.  — Доктор взмахнул тонкой загорелой рукой.  — Я неважно себя чувствую и потому могу уделить вам лишь несколько минут, не более. Позвольте мне предвосхитить ваши расспросы и рассказать вам то немногое, что мне известно.
        — Как вам будет угодно.  — Фиске не сводил глаз с бронзоволицего собеседника, гадая, что же скрывается за его безупречным самообладанием.
        — Я виделся с вашим другом Робертом Харрисоном Блейком только единожды,  — рассказывал доктор Декстер.  — Это произошло однажды вечером в конце июля тысяча девятьсот тридцать пятого года. Он пришел ко мне на прием, как пациент.
        Фиске нетерпеливо подался вперед.
        — Я этого не знал!  — воскликнул он.
        — Да тут и знать было нечего,  — отвечал доктор.  — Он обратился за врачебной помощью, вот и все. Жаловался на бессонницу. Я его осмотрел, прописал успокоительное и, действуя исключительно по наитию, полюбопытствовал, а не подвергался ли он за последнее время сильному перенапряжению или какой-либо травме. Тут-то он и рассказал мне о своем посещении церкви на Федерал-хилл и о том, что обнаружил внутри. Должен сознаться, у меня хватило проницательности не отмахнуться от его повести как от порождения истерической фантазии. Как представитель одного из самых старинных семейств города, я прекрасно знал легенды, связанные с сектой «Звездная мудрость» и с так называемым «Гостем-из-Тьмы».
        Молодой Блейк поделился со мной своими страхами по поводу Сияющего Трапецоэдра — дав понять, что именно в нем фокусируется исконное зло. А затем поведал, что опасается, будто теперь и сам каким-то образом связан с чудовищем, угнездившимся в церкви.
        Естественно, последнее его предположение я не мог не воспринять как иррациональное. Я попытался успокоить юношу, посоветовал ему уехать из Провиденса и выбросить случившееся из головы. В тот момент я действовал из лучших побуждений. А затем в августе обнародовали известие о смерти Блейка.
        — И тогда вы отправились в церковь,  — докончил Блейк.
        — А разве вы не поступили бы так же на моем месте?  — парировал доктор Декстер.  — Если бы Блейк пришел к вам с таким рассказом и поведал вам о своих страхах — разве смерть его не подтолкнула бы вас к немедленным действиям? Уверяю вас, я сделал так, как посчитал лучшим. Чем спровоцировать скандал, чем подвергнуть широкую общественность ненужным страхам, чем допустить возможность существования реальной опасности, я отправился в церковь. Я забрал книги. Я забрал Сияющий Трапецоэдр прямо из-под носа властей. Я нанял лодку и выбросил треклятый талисман в залив Наррагансетт, где, надо думать, человечеству он уже повредить не в силах. Крышку я не закрыл — вы ведь знаете, что Гостя-из-Тьмы способна призвать только темнота, а теперь камень навеки выставлен на свет.
        Вот и все, что я могу вам рассказать. Мне страшно жаль, что за последние годы я был поглощен работой и не нашел времени увидеться или связаться с вами раньше. Я понимаю, как вы заинтересованы в этом деле, и надеюсь, что мои комментарии помогли внести хоть какую-то ясность. Что до молодого Блейка, то, как лечащий врач, я охотно выдам вам письменное свидетельство в том, что, по моему убеждению, на момент смерти ваш друг находился в здравом уме. Я оформлю документ к завтрашнему дню и пришлю его вам в гостиницу, если вы оставите мне адрес. Договорились?
        Доктор встал, давая понять, что разговор окончен. Фиске остался сидеть, теребя портфель.
        — А теперь прошу меня извинить,  — промолвил доктор.
        — Минуточку. Мне бы еще хотелось задать вам один-два небольших вопроса.
        — Разумеется.  — Если доктор Декстер и был раздосадован, он ничем этого не выказал.
        — Вы, случайно, не виделись с покойным Лавкрафтом до его болезни или в течение таковой?
        — Нет. Он же не был моим пациентом. Я вообще с ним не встречался, хотя, конечно же, слышал и о нем, и о его произведениях.
        — Что заставило вас внезапно покинуть Провиденс сразу после истории с Блейком?
        — Мой интерес к физике возобладал над интересом к медицине. Не знаю, в курсе вы или нет, но в течение последнего десятилетия и далее я работал над проблемами ядерной энергии и расщепления ядра. Собственно, завтра я снова уезжаю из Провиденса — мне предстоит прочесть курс лекций перед преподавателями восточных университетов и рядом правительственных организаций.
        — Мне это все невероятно интересно, доктор,  — подхватил Фиске.  — Кстати, а с Эйнштейном вы не встречались?
        — Собственно говоря, встречался — несколько лет назад. Я работал вместе с ним над… впрочем, неважно. А теперь попрошу вас меня извинить. Возможно, в следующий раз мы сможем обсудить и это.
        Теперь хозяин уже не скрывал своего раздражения. Фиске поднялся, взял портфель в одну руку, а второй выключил настольную лампу.
        Декстер едва ли не бегом кинулся к ней и снова включил свет.
        — Доктор, отчего вы боитесь темноты?  — тихо осведомился Фиске.
        — Я вовсе не бо…
        Впервые за весь вечер хозяин едва не потерял самообладания.
        — С чего вы взяли?  — прошептал он.
        — Это все Сияющий Трапецоэдр, да?  — продолжал Фиске.  — Утопив его в заливе, вы поступили опрометчиво. В тот момент вы не вспомнили, что, даже если вы и оставите крышку открытой, камень окажется в непроглядной темноте на дне пролива. Возможно, это Гость помешал вам вспомнить. Вы посмотрели в камень, точно так же как и Блейк, и установили ту же самую парапсихическую связь. Выбросив талисман, вы ввергли его в вечную тьму, а во тьме сила Гостя умножается и растет. Вот поэтому вы и уехали из Провиденса — вы боялись, что Гость придет и к вам, точно так же как явился к Блейку. Тем более что вы знали — тварь навсегда останется в этом мире.
        Доктор Декстер шагнул к двери.
        — Теперь я вынужден настоятельно попросить вас уйти,  — проговорил он.  — Если, по-вашему, я не выключаю света из страха, что Гость-из-Тьмы доберется и до меня, так же как некогда до Блейка, то вы глубоко ошибаетесь.
        Фиске криво усмехнулся.
        — Ничего подобного,  — отозвался он.  — Я отлично знаю, что этого вы не боитесь. Потому что уже слишком поздно. Гость-из-Тьмы, надо думать, добрался до вас давным-давно — вероятно, спустя день-другой после того, как вы ввергли Трапецоэдр во тьму пучины. Гость добрался до вас, но, в отличие от Блейка, вас не убил. Он вас использовал. Вот поэтому вы и боитесь темноты. Вы боитесь, ибо сам Гость страшится быть обнаруженным. Думается мне, в темноте вы выглядите иначе. Больше похожим на прежнее свое обличье. Ведь когда Гость-из-Тьмы явился к вам, он не убил вас, нет — он вас поглотил. Гость-из-Тьмы — это вы!
        — Мистер Фиске, право слово…
        — Никакого доктора Декстера нет. Его вот уже много лет как не существует. Осталась только внешняя оболочка, в которую вселилось существо древнее, чем мир; и существо это быстро и умело делает все, чтобы погубить род человеческий. Вы стали «ученым», втерлись в нужные круги, вы намекали, и подсказывали, и подталкивали глупцов к неожиданному «открытию» расщепления ядра. То-то вы, должно быть, хохотали, когда взорвалась первая атомная бомба! А теперь вы выдали им секрет водородной бомбы — и научите их большему, покажете новые способы уничтожить самих себя. Много лет понадобилось мне на то, чтобы все обдумать, отыскать подсказки, путеводные нити, ключи к так называемым «безумным мифам», о которых писал Лавкрафт. Ибо он прибегал к иносказаниям и аллегориям — однако ж писал чистую правду. Он начертал черным по белому — не раз и не два — пророчество о вашем приходе на землю. В последний миг Блейк все понял — когда назвал Гостя его истинным именем.
        — А именно?  — рявкнул доктор.
        — Ньярлатхотеп!
        Смуглое лицо исказилось гримасой смеха.
        — Боюсь, вы — жертва тех же самых литературных фантазий, что и бедняга Блейк, и ваш приятель Лавкрафт. Да всем и каждому известно, что Ньярлатхотеп — это чистой воды вымысел, персонаж лавкрафтовских мифов.
        — Я и сам так думал, пока не нашел разгадку в его стихотворении. Тут-то все и сошлось: Гость-из-Тьмы, ваше бегство, ваш внезапный интерес к научным исследованиям. Слова Лавкрафта внезапно приобрели новый смысл:
        Из тьмы Египта Он пришел когда-то —
        Пред кем феллахи повергались ниц:
        Нем, сухощав, надменно-смуглолиц… —

        продекламировал нараспев Фиске, не сводя глаз со смуглого лица доктора.
        — Вздор! Если хотите знать, это нарушение пигментации вызвано воздействием радиации в Лос-Аламосе.[58 - …это нарушение пигментации вызвано воздействием радиации в Лос-Аламосе.  — В Лос-Аламосе находится Лос-Аламосская национальная лаборатория, занимающаяся секретными разработками по ядерному оружию. Именно там велись работы по Манхэттенскому проекту и были созданы атомные бомбы, сброшенные впоследствии на Хиросиму и Нагасаки.]
        Но Фиске его не слушал: он продолжал читать наизусть стихотворение Лавкрафта:
        …«Зверье за ним покорно ходит следом.
        И лижет руки»,  — рек в смятенье мир.
        Исторгла гибель стылая вода,
        Взнеслись забытых стран златые шпицы,
        Разъялась твердь; тлетворные зарницы
        Низверглись на людские города.
        И вот, смяв им же созданный курьез,
        Бездумный Хаос Землю в пыль разнес.

        Доктор Декстер покачал головой.
        — Что за несусветная чушь! Даже в вашем… э-э… расстроенном состоянии вы должны это понимать! Стихотворение нельзя воспринимать буквально! Разве дикие звери лижут мне руки? Или, может быть, что-то всплыло из морских пучин? Где землетрясения, где сполохи? Чепуха! Да у вас синдром «атомного страха» — невооруженным глазом видно! Вы, подобно столь многим обывателям, одержимы навязчивой идеей, что наши работы по расщеплению атомного ядра, чего доброго, уничтожат планету. Все ваши логические обоснования — не более чем игра воображения!
        Фиске крепко прижал к себе портфель.
        — Я же с самого начала сказал, что пророчество Лавкрафта — это аллегория. Одному Господу ведомо, что он знал и чего страшился; как бы то ни было, смысл он тщательно завуалировал. И все равно, как видно, они добрались до него — потому что он знал слишком много.
        — Они?
        — Твари Извне — те, кому вы служите. Вы — их Предвестник, Ньярлатхотеп. Вы — в связке с Сияющим Трапецоэдром — явились из тьмы Египта, как гласит стихотворение. А феллахи — простые жители Провиденса, обращенные в секту «Звездная мудрость», простирались ниц перед ним и поклонялись ему как Гостю-из-Тьмы.
        Трапецоэдр был выброшен в залив, и вскоре из морских глубин исторглась гибель — это родились вы или, скорее, воплотились в теле доктора Декстера. Вы научили людей новым способам разрушения, разрушения посредством атомных бомб — «разъялась твердь; тлетворные зарницы низверглись на людские города». О, Лавкрафт знал, о чем пишет,  — и Блейк вас тоже узнал. Но оба они умерли. Полагаю, вы попытаетесь убить и меня — чтобы продолжать свое дело беспрепятственно. Вы будете читать лекции, наблюдать за опытами ученых в лабораториях, вдохновляя их, подбрасывая им подсказку за подсказкой касательно новых, еще более мощных способов разрушения. И наконец вы разнесете Землю в пыль.
        — Я вас умоляю.  — Доктор Декстер примирительно протянул руки.  — Придите в себя — позвольте, я дам вам что-нибудь успокоить нервы! Неужто вы сами не понимаете, насколько все это нелепо?
        Фиске шагнул к нему, теребя на ходу замочек портфеля. Крышка откинулась, Фиске пошарил внутри. В руке его блеснул револьвер. Дуло неотрывно смотрело прямо в грудь доктора Декстера.
        — Конечно нелепо,  — пробормотал Фиске.  — Никто и не верил в секту «Звездная мудрость», кроме разве двух-трех фанатиков и нескольких невежественных иммигрантов. Никто и не принимал всерьез рассказы Блейка, Лавкрафта или мои, если на то пошло, почитая их своего рода нездоровым развлечением. По той же причине никто вовеки не поверит, будто что-то не так с вами или с так называемым научным изучением атомной энергии и прочими ужасами, что вы собираетесь обрушить на мир, дабы окончательно погубить его. Вот почему я намерен убить вас здесь и сейчас!
        — Уберите пистолет!
        Фиске внезапно затрясся всем телом во власти неодолимого спазма. Декстер заметил — и шагнул вперед. Глаза юноши выкатились из орбит. Доктор нагнулся к нему.
        — А ну назад!  — предостерег Фиске. Зубы его конвульсивно стучали, и слова звучали невнятно.  — Это все, что мне нужно было узнать. Поскольку вы пребываете в человеческом теле, вас можно уничтожить обычным оружием. И я тебя уничтожу — Ньярлатхотеп!
        Палец его дернулся.
        Но и доктор Декстер не дремал. Он проворно завел руку за спину и нащупал на стене главный выключатель. Сухой щелчок — и комната погрузилась в непроглядный мрак.
        Нет, не непроглядный, ибо взгляд различал слабое свечение.
        Лицо и руки доктора Амброза Декстера фосфоресцировали во тьме, точно их одевало пламя. Наверняка существуют виды и формы отравления радием, чреватые подобным эффектом, и, вне всякого сомнения, именно так доктор Декстер и объяснил бы эту странность своему гостю — будь у него такая возможность.
        Но возможности не представилось. Эдмунд Фиске услышал щелчок выключателя, увидел фантастические пламенеющие черты — и рухнул лицом вниз на пол.
        Не говоря ни слова, доктор Декстер вновь включил свет, подошел к юноше, опустился на колени, поискал пульс. Пульс не прощупывался.
        Эдмунд Фиске был мертв.
        Доктор вздохнул, поднялся на ноги, вышел из комнаты. Спустился в прихожую, позвал слугу.
        — Произошел несчастный случай,  — промолвил он.  — Мой истеричный юный гость скончался от сердечного приступа. Нужно немедленно вызвать полицию. А потом займись чемоданами. Завтра мы выезжаем в лекционное турне.
        — Но полиция может вас задержать.
        — Вряд ли,  — покачал головой доктор Декстер.  — Случай самоочевидный. Как бы то ни было, я с легкостью смогу объяснить, что произошло. Как только они приедут, дай мне знать. Я буду в саду.
        Доктор прошел к черному ходу и вышел в залитое лунным светом великолепие сада за особняком на Бенефит-стрит.
        Стена отгораживала ослепительный вид от всего мира. Вокруг не было ни души. Смуглолицый человек стоял в лунном сиянии, и серебристый блеск сливался с его собственным ореолом.
        В это самое мгновение через стену перемахнули две шелковисто-гибкие тени. На миг припали к земле в прохладе сада и, часто и тяжело дыша, заскользили к доктору Декстеру.
        В лунном свете обозначились силуэты двух черных пантер.
        Застыв недвижно, он ждал. Звери приближались — целенаправленно крались к нему. Глаза их пылали как угли, из разверстых пастей капала слюна.
        Доктор Декстер отвернулся. Насмешливо запрокинул лицо к луне, а звери ласкались к нему и лизали руки.



        Роберт Блох[Рассказ впервые опубликован в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в мае 1951 г.]
        Тетрадь, найденная в заброшенном доме

        Начнем с того, что я ничего дурного не сделал. Никому, никогда. Нету у них никакого права меня здесь запирать, кто б они ни были. И очень зря они замышляют то, что замышляют,  — об этом боюсь даже и думать.
        Сдается мне, они вот-вот придут — уж больно надолго ушли. Небось копают в старом колодце. Вход ищут, не иначе. Ну, не настоящие ворота, конечно,  — кое-что другое.
        Я примерно представляю, что у них на уме,  — и мне страшно.
        Пытаюсь посмотреть в окно, но окна, понятное дело, заколочены — ничего не видно.
        Но я включил лампу, глядь — а тут тетрадка, так что запишу-ка я все как есть. Тогда, если получится, может, пошлю ее кому-нибудь, кто мне сумеет помочь. Или кто-нибудь ее потом найдет. В любом случае, лучше уж записать все подробно, чем просто сидеть сложа руки и ждать. Ждать, когда придут они и меня сцапают.
        Пожалуй, начну-ка я с того, что скажу, как меня зовут, а зовут меня Вилли Осборн, а в июле мне стукнуло двенадцать. А где я родился, я и сам не знаю.
        Первое, что я помню,  — это что я жил близ Рудсфордского шоссе, в глухом краю холмов, как люди говорят. Там по-настоящему одиноко; вокруг, куда ни глянь,  — густые леса, и горы, и холмы, в которые никто не лазал.
        Бабуля, бывалоча, все мне про них рассказывала, когда я еще под стол пешком ходил. С ней-то я и жил — в смысле, с бабушкой, по той причине, что мои родители померли. Бабуля меня и читать, и писать выучила. В школу-то меня так и не отдали.
        Бабуля, она чего только не знала про холмы и леса, каких только чудных сказок не помнила! Во всяком случае, так я думал тогда — когда еще мальцом при ней жил, она да я, и никого больше. Ну сказки, они сказки и есть, вроде как в книжках.
        Вот взять, например, сказки про «энтих самых», которые в болотах прячутся,  — они там жили еще до колонистов с индейцами. Среди топей такие круги есть, и еще здоровенные камни, олтари называются, на которых «энти самые» жратвоприношения совершали.
        Бабуля говорила, что этих сказок от своей бабки наслушалась — «энти самые», дескать, схоронились в лесах и болотах, потому что солнце терпеть не могут, а индейцы держались от них подальше. А еще порою оставляли своих детей привязанными к дереву для жратвоприношения, чтоб ублажить и задобрить «энтих самых».
        Индейцы, они про «энтих самых» все как есть знали — и всячески старались, чтобы белые ненароком не заметили лишнего и чересчур близко к холмам не селились. «Энти самые», они ж особого беспокойства не причиняли, но могли — если их поприжать. Так что индейцы находили отговорки, почему тут обживаться не стоит: дескать, дичи совсем мало, и охотничьих троп не проложено, и от побережья больно далеко.
        Вот поэтому, если верить бабуле, так много мест не заселены и по сей день. Ферма-другая — вот, почитай, и все. Потому что «энти самые», они еще живы, и порою в известные ночи по весне и по осени видно, как на вершинах холмов огни вспыхивают и разные звуки слышатся.
        Бабуля рассказывала, у меня, оказывается, есть еще какие-то тетя Люси и дядя Фред, и живут они в самой что ни на есть глухомани среди холмов. Мой папа, дескать, навещал их еще до свадьбы, и как-то ночью, незадолго до Хеллоуина, своими ушами слышал, как «энти самые» бьют в лесной барабан. Но это было еще до того, как он встретил маму и они поженились, а потом мама умерла, когда появился я, а папа уехал восвояси.
        Чего-чего я только не наслушался. И про ведьм, и про дьяволов и всяких-разных призраков, и про вампиров в обличье летучих мышей, которые кровь пьют. Про Салем и Аркхем; я ведь в жизни не бывал в больших городах, а мне страх как хотелось знать, какие они. Про одно такое место под названием Инсмут, там еще дома старые, насквозь прогнившие, а люди в подвалах и на чердаках разные мерзости прячут. И про то, как глубоко под Аркхемом могилы копают. Прямо подумаешь, вся страна кишмя кишит призраками.
        Бабуля меня до полусмерти пугала, в красках расписывая то одну из этих тварюк, то другую, а вот про то, как выглядят «энти самые», говорить наотрез отказывалась, сколько бы я ни упрашивал. Не хотела, значит, чтоб я с такими вещами дела имел, довольно и того, что сама она и ее родня знали слишком много — куда больше, чем богобоязненным христианам дозволено. Мне еще повезло, что нет нужды о таких ужасах задумываться, как, например, моему предку по отцовской линии, Мехитаблу Осборну,  — его вздернули на виселицу за чародейство во времена салемских процессов.
        Словом, для меня это были всего-навсего сказки, вплоть до прошлого года, когда бабушка умерла и судья Крабинторп усадил меня на поезд, и я поехал к тете Люси и дяде Фреду, в те самые холмы, про которые бабуля столько всего нарассказывала.
        То-то я разволновался! А еще проводник разрешил мне ехать с ним рядом и всю дорогу разговоры разговаривал про города и всякое такое.
        Дядя Фред — высокий, худой, с длинной бородой — встретил меня на станции. Мы сели в коляску и покатили от маленького вахзала — ни тебе домов вокруг, ничего,  — прямиком в лес.
        Занятные они, эти леса. Застыли недвижно, и — тишина. Аж мурашки по коже от темноты и безлюдья. Кажется, под их сенью никто в жизни не кричал, не смеялся, даже не улыбался. Не представляю, как там вообще можно разговаривать, кроме как шепотом.
        Деревья — все такие старые, узловатые. И — ни тебе зверья, ни птиц. Тропинка здорово заросла — верно, пользовались ею нечасто. Дядя Фред ехал быстро, знай, погонял старую клячу, а со мной почти и не заговаривал.
        Очень скоро мы оказались в холмах, ужас до чего высоких. Холмы тоже заросли лесом, и там и тут вниз сбегал ручеек, но никакого человеческого жилья взгляд не различал, и, куда ни глянь, повсюду вокруг царил полумрак, точно в сумерках.
        Наконец мы добрались и до фермы. Ферма оказалась с гулькин нос: на небольшой прогалине — старый каркасный домишко да сарай, со всех сторон окруженные жутковатыми деревьями. Тетя Люси выбежала нам навстречу — славная маленькая женщина средних лет. Она обняла меня и понесла в дом мои вещи.
        Но я, собственно, написать-то собирался не о том. Весь год я прожил на ферме, кормился тем, что выращивал дядя Фред, в городе так ни разу и не побывал — ну да и это неважно. Ближайшая ферма находилась от нас на расстоянии миль четырех, и — никакой школы, так что по вечерам тетя Люси помогала мне заниматься по книгам. Играть я почти не играл.
        Поначалу я носу в лес не казал — памятуя о рассказах бабули. Кроме того, я видел, что тетя Люси и дядя Фред чего-то опасаются: они всегда запирали на ночь двери и никогда не выходили в лес после наступления темноты, даже летом.
        Но со временем я свыкся с жизнью в лесах, и они перестали меня пугать. Конечно, я выполнял разные поручения дяди Фреда, но порою во второй половине дня, когда он бывал занят, я уходил побродить один. Особенно с приходом осени.
        Тогда-то я и услышал одну из этих тварей. Стоял ранний октябрь, я был в лощине, у здоровенного валуна. И тут раздался какой-то шум. Я тут же — шасть за камень и затаился.
        Понимаете, как я уже говорил, в лесу зверья не водилось. И людей тоже не было. Вот разве что старый почтальон Кэп Притчетт: он обычно заезжал в четверг вечером.
        Так что, заслышав какой-то незнакомый звук — причем вовсе не голос дяди Фреда или тети Люси,  — я понял: лучше бы спрятаться.
        Что до звука: сперва он доносился издалека, что-то вроде: кап-кап-кап. Вот так кровь бьет струйками в дно ведра, когда дядя Фред подвешивает забитую свинью.
        Я оглянулся — ничего. Главное, непонятно, с какой стороны звук идет. А он вроде как стих на минутку, остались только сумерки да деревья, недвижные и безмолвные, словно сама смерть. А затем шум послышался снова, на сей раз ближе и громче.
        Казалось, целая толпа не то бежит, не то идет сюда — вся разом. Под ногами сучья похрустывают, в кустах шебуршится кто-то, и все эти звуки примешиваются к тому, первому. Я вжался в землю за валуном и затих.
        Ясно было: кто бы ни производил этот шум, он уже близко, рукой подать — уже в лощине. Ужасно хотелось посмотреть, но я побоялся — больно громко оно звучало и этак по-подлому. А тут еще какой-то дрянью завоняло, как если бы на жарком солнце из-под земли выкопали протухшую падаль.
        Вдруг шум стих — понятно было, что, кто бы там его ни издавал, он тут, рядом. На минуту леса застыли в жутковатом безмолвии. А потом раздался новый звук.
        Это был голос — и все же не совсем голос. Ну, то есть звучал не так, как полагается голосу, скорее уж как жужжание или карканье — этакий низкий гул. Но ничем другим, кроме как голосом, он быть не мог, потому что произносил слова.
        Слов этих я не понимал — и все-таки это были слова. Заслышав их, я уже не поднимал головы, боясь, что меня заметят, боясь, что сам я увижу что-то не то. Так и сидел в своем укрытии, дрожа всем телом, вспотев от страха. От вони меня подташнивало, но кошмарный низкий голос-гул был не в пример хуже. Он снова и снова повторял что-то вроде:
        — Э ух шуб ниггер ат нгаа рила неб шоггот.
        Я даже не надеюсь в точности передать буквами так, как оно на самом деле звучало, но я столько раз выслушал эти слова, что поневоле запомнил. Я все еще вслушивался, когда смрад здорово усилился, и я, наверное, сознание потерял, потому что когда я очнулся, голос уже смолк, а в лесу стемнело.
        Всю дорогу до дома я бежал не останавливаясь, но сначала посмотрел, где эта тварь стояла, пока говорила,  — и да, тварь была та еще.
        Никакое человеческое существо не оставит в грязи следов вроде как от козлиных копыт, до краев полных зеленой вонючей слизью,  — и не четыре или восемь, но пару сотен!
        Я ни слова не сказал ни тете Люси, ни дяде Фреду. Но в ту ночь меня мучили кошмары. Мне мерещилось, будто я снова в лощине — только на сей раз я мог видеть давешнюю тварь. Здоровенная такая, чернильно-черная и бесформенная — вот только во все стороны черные отростки торчат, с копытами на концах. Ну то есть форма-то у твари была, но непрестанно изменялась — набухала, выпячивалась, изгибалась и корчилась, меняясь в размерах. А еще всю эту тушу усеивали рты, точно сморщенные листья на ветках.
        Точнее описать не могу. Рты — как листья, а все целиком — словно дерево на ветру, черное дерево, бессчетными ветками землю подметает, и корней несметное множество, с копытами на концах. А изо ртов сочится зеленая слизь и вниз по ногам стекает — точно живица.
        На следующий день я не забыл заглянуть в книгу, что тетя Люси внизу держала. «Мифология» называется. Там про таких людей говорилось, по имени друиды,  — они жили в Англии и во Франции в стародавние времена. Они поклонялись деревьям и почитали их живыми. Может, это как раз оно и есть — дух природы такой.
        Но как так может быть, если друиды жили далеко, за океаном? Дня два я ломал над этим голову — и, сами понимаете, больше в леса поиграть не бегал.
        И наконец вот чего я надумал.
        Что, если этих самых друидов повыгоняли из лесов и в Англии, и во Франции, и те, что поумнее, построили корабли и переплыли океан, как старина Лейф Эрикссон?[60 - Лейф Эрикссон Счастливый (ок. 970 — ок. 1020)  — скандинавский мореплаватель; первым из европейцев посетил Северную Америку за пять столетий до Христофора Колумба. Впоследствии — правитель Гренландии.] Тогда они вполне могли расселиться тут, в лесах, и распугать индейцев своими магическими заклинаниями.
        Кто-кто, а друиды прятаться в болотах умеют — так что они небось сей же миг снова взялись за свои языческие обряды и принялись вызывать духов из земли — ну или откуда уж там духи берутся.
        Индейцы прежде верили, будто белые боги давным-давно явились с моря. Что, если это они на самом деле про прибытие друидов рассказывали? По-настоящему цивилизованные индейцы — в Мексике или в Южной Америке, ацтеки или инки, кажется,  — говорили, будто белый бог приплыл к ним на лодке и научил их всяческой магии. Может, это друид был?
        Тогда и с бабулиными историями про «энтих самых» все ясно становится.
        Друиды попрятались в болотах — это они колотят и бьют в барабаны и зажигают на холмах костры. И призывают «энтих самых» — древесных духов, или как их там. А потом совершают жратвоприношения. Друиды, они всегда совершали кровавые жратвоприношения, вроде как старухи ведьмы. А разве бабуля не рассказывала, как люди, поселившиеся слишком близко к холмам, в один прекрасный день пропадали бесследно?
        А мы-то жили как раз в таком месте!
        И дело шло к Хеллоуину. Страшное время, как говаривала бабуля.
        Я начал задумываться: а скоро ли?
        Напугался так, что из дома и носу не казал. Тетя Люси заставила меня выпить укрепляющего: дескать, чего-то я с лица осунулся. Небось и правда. Знаю лишь, что однажды, заслышав в сумерках, что по лесу коляска катит, я убежал и спрятался под кроватью.
        Но это всего-навсего Кэп Притчетт почту привез. Дядя Фред вышел к нему — и вернулся с письмом, весь из себя взбудораженный.
        К нам в гости собрался кузен Осборн — родня тети Люси. Приедет тем же поездом, что и я,  — другие поезда через эти края не ходят,  — в полдень 25 октября.
        В течение следующих нескольких дней в доме царила радостная суета, так что я до поры до времени выбросил из головы все свои дурацкие страхи. Дядя Фред привел в порядок заднюю комнату, чтобы кузену Осборну было где разместиться, а я ему по плотницкой части помогал.
        Дни делались все короче, ночами подмораживало и дули ветра. Утро 25 октября выдалось зябким, и в дорогу дядя Фред закутался потеплее. Он надеялся в полдень забрать кузена Осборна со станции, а до нее было семь миль пути через лес. Меня дядя Фред с собой не взял, да я особо и не упрашивал. Леса, они полнились скрипами да шорохами — ветер, видать, разыгрался, а может, и не только ветер.
        Ну вот, уехал он, а мы с тетей Люси остались в доме. Она варенье закрывала на зиму — сливовое, как сейчас помню,  — а я банки прополаскивал в колодезной воде. Я забыл рассказать, что у тети с дядей было два колодца. Новый — со здоровенной такой сверкающей помпой, у самого дома. А еще — старый, каменный, рядом с сараем, и насоса при нем не осталось. Никакого толку с него никогда не видели, сетовал дядя Фред; когда они с тетей ферму купили, этот колодец при ней уже был. Да только вода в нем больно мутная. И ведет себя колодец странно: порою сам собой наполняется доверху — безо всякого насоса. Дядя Фред понятия не имел почему, но случалось, по утрам вода аж через край выплескивалась — зеленая, илистая и воняет какой-то гадостью.
        Мы старались обходить его стороной, так что я-то банки мыл у нового колодца, до полудня провозился, и тут облака набежали. Тетя Люси состряпала обед — а там и ливень хлынул, а вдали, на западе, в высоких холмах загрохотал гром.
        Я про себя подумал: а ведь дяде Фреду с кузеном Осборном не так-то просто будет добраться до дома в грозу. Но тетя Люси не нервничала — вот только попросила меня помочь ей скотину загнать.
        Пробило пять часов, уже и темнеть начинало — а дяди Фреда нет как нет. Тут-то мы и забеспокоились. Может, поезд опоздал, или с конягой что стряслось, или с коляской.
        Шесть часов — а дяди Фреда все нет. Дождь прекратился, но в холмах все еще порыкивал гром, а с мокрых веток в лесу все капало и капало — звук такой, словно женщины смеются.
        Может, дорогу размыло так, что не проехать? Или коляска в грязи намертво увязла? Или они на вахзале решили ночь переждать?
        Семь часов, и снаружи — тьма кромешная. Дождь совсем перестал — ни единым звуком о себе не напомнил. Тетя Люси вся извелась от беспокойства. Сказала, надо бы выйти фонарь повесить на заборе у дороги.
        Мы прошли по тропе до забора. Было темно, ветер стих. Все замерло недвижно — как в лесной глуши. Мне было страшновато уже просто-напросто идти по тропинке вместе с тетей Люси, точно там, в безмолвной мгле, кто-то затаился — и того и гляди меня схватит.
        Мы зажгли фонарь и постояли недолго, всматриваясь в темную дорогу.
        — Что это?  — вскрикнула тетя Люси, резко так.
        Я прислушался: издалека донеслась барабанная дробь.
        — Это коляска да лошадь,  — отозвался я.
        Тетя Люси разом оживилась.
        — А ведь ты прав,  — говорит.
        И вправду они, вот уже мы их видим. Коняга летит сломя голову, коляска выписывает сумасшедшие кренделя, даже приглядываться не надо, чтобы понять — что-то случилось, потому что коляска не притормозила у ворот, но понеслась к сараю, а мы с тетей Люси — бегом за ней по грязи. Кляча вся в мыле и в пене, встала, но спокойно постоять на месте так и не может. Мы с тетей Люси ждем, чтобы дядя Фред с кузеном Осборном вышли — ан нет. Заглядываем внутрь.
        В коляске — ни души!
        Тетя Люси вскрикивает: «Ох!» — громко так, и хлоп в обморок. Ну, я перенес ее в дом, в постель уложил.
        Я чуть не до утра прождал у окна, но дядя Фред с кузеном Осборном так и не появились. Сгинули бесследно.
        Следующие несколько дней были ужасны. В коляске не нашлось никаких ключей к разгадке тайны, куда же все подевались, а тетя Люси ни за что не хотела отпускать меня пройтись по дороге через лес до города или хотя бы до станции.
        На следующее утро заглянули мы в сарай, а лошадь-то издохла. Так что теперь придется нам пешком тащиться до вахзала или за много миль до фермы Уоррена. Тетя Люси и идти боялась, и оставаться — тоже. Порешили на том, что, когда заедет Кэп Притчетт, мы, пожалуй, с ним до города доедем, сообщим о случившемся и пробудем там до тех пор, пока не выяснится, что же все-таки произошло.
        У меня-то были свои мысли на этот счет. До Хеллоуина оставалось всего ничего; небось «энти самые» дядю Фреда с кузеном Осборном для жратвоприношения сцапали. «Энти самые», а не то так друиды. В книжке про мифологию говорилось, будто друиды даже бури умели вызывать с помощью своих заклинаний.
        Но с тетей Люси разговаривать было без толку. Она вроде как в уме повредилась от тревоги: все раскачивалась взад-вперед да бормотала себе под нос снова и снова: «Сгинули, сгинули!», и «Фред всегда предупреждал меня», и «Без толку, все без толку». Мне пришлось самому и стряпать, и за скотиной ходить. А ночами мне не спалось, я все прислушивался, не загремят ли барабаны. Вообще-то я так ничего и не услышал, но оно все равно лучше, чем заснуть — и увидеть те же самые кошмары.
        Кошмары про черную древовидную тварь, что ходит-бродит по лесам и вроде как укореняется в каком-нибудь выбранном месте — помолиться с помощью всех своих бесчисленных ртов древнему подземному божеству.
        Не знаю, с чего я взял, будто эта тварь так молится — прильнув всеми своими ртами к земле. Может, из-за зеленой слизи. Или я это своими глазами видел? Я ж к тому месту не возвращался! Может, это все у меня в голове — истории про друидов и про «энтих самых», и голос, который произнес «шоггот», и все такое прочее.
        Но тогда куда же подевались кузен Осборн и дядя Фред? И что так напугало старую клячу, что она на следующий же день копыта отбросила?
        Эти мысли все крутились и крутились у меня в голове, не давая покоя, но я твердо знал одно: к ночи Хеллоуина нам надо отсюда убраться.
        Потому что Хеллоуин — это четверг, а значит, к нам заглянет Кэп Притчетт, вот мы с ним до города и доедем.
        Накануне вечером я велел тете Люси запаковать вещи. Мы собрались, все приготовили, и я поспать прилег. Никаких звуков слышно не было, и впервые за все это время мне малость полегчало.
        Вот только кошмары ждать себя не заставили. Мне приснилось, будто ночью явились какие-то люди и влезли в окно гостиной, совмещенной со спальней, где спала тетя Люси, и ее сцапали. Связали ее и унесли с собой, тихо-тихо, под покровом темноты, потому что во мраке они видели словно кошки и свет им был не нужен.
        Я перепугался до полусмерти. Проснулся, едва начало светать, и сейчас же кинулся по коридору к тете Люси.
        Она исчезла.
        Окно было распахнуто настежь, как в моем сне, и одеяла местами порваны.
        Снаружи под окном была твердая земля, так что никаких следов я не нашел. Но тетя Люси исчезла.
        Кажется, я тогда разрыдался.
        Что было дальше, я плохо помню. Завтракать не хотелось. Я вышел из дому и заорал: «Тетя Люси!» — не надеясь услышать ответ. Добрел до сарая: дверь стояла открытой настежь, коровы пропали. Заметил отпечаток-другой копыта на выходе со двора и дальше, на дороге, но подумал, что идти по следам небезопасно.
        Спустя какое-то время я вышел за водой — и снова расплакался, потому что в новом колодце вода сделалась илисто-зеленой и вязкой, в точности как в старом.
        Тут-то я и понял, что прав. «Энти самые» небось выбрались ночью наружу — и ведь даже и не таятся! Думают, от них уже никуда не денешься.
        А нынче — Хеллоуин. Надо отсюда выбираться. Если «энти самые» следят и ждут, тогда не приходится рассчитывать, что Кэп Притчетт действительно объявится ближе к вечеру. Придется рискнуть идти пешком — причем отправляться надо уже сейчас, поутру, пока еще есть шанс дошагать до города засветло.
        Ну, я пошарил тут и там, нашел в ящике дядиного стола немного денег и еще — письмо от кузена Осборна с его адресом в Кингспорте. Туда-то я и отправлюсь после того, как объясню в городе, что случилось. Там у меня наверняка какая-никакая родня найдется.
        Вот бы знать, а поверят ли мне в городе, когда я расскажу, как пропал дядя Фред, а за ним и тетя Люси, и как «энти самые» угнали скотину для жратвоприношения, и про зеленую слизь в колодце,  — небось кой-кто из него попить остановился. А не известно ли, часом, тамошним жителям про барабаны и костры на холмах нынче ночью? Может, они отряд соберут и вернутся вечером, чтобы поймать «энтих самых»… и чего, спрашивается, они добиваются, выманивая глухой рокот из-под земли? А еще я все гадал, не знают ли они, что такое «шоггот».
        Знают или нет, а я тут ни за что не останусь — самому выяснять как-то не хочется. Ну, запаковал я вещички и уже выходить собрался. Дело близилось к полудню, мир словно застыл в тишине.
        И вдруг слышу — шаги.
        Кто-то идет по дороге, точнехонько за поворотом.
        Я так и замер — меня и убежать тянет, и посмотреть, кто это.
        Тут-то он и появляется.
        Высокий такой, тощий, на дядю Фреда похож, только гораздо моложе и без бороды. Сам в пижонском городском костюме и в мягкой фетровой шляпе. Завидев меня, он улыбнулся и зашагал прямиком ко мне, точно знал, кто я такой.
        — Привет, Вилли!  — говорит.
        Я — молчу, точно в рот воды набрал. Не понимаю, чего и думать.
        — Ты разве меня не узнаешь?  — спрашивает.  — Я ж кузен Осборн. Твой кузен Фрэнк.  — И руку протягивает.  — Ну да, откуда ж тебе помнить-то? В последний раз, как я тебя видел, ты еще в пеленках лежал.
        — Но вы же должны были на той неделе приехать,  — говорю.  — Мы вас ждали двадцать пятого.
        — Вы разве моей телеграммы не получили?  — спрашивает.  — Меня дела задержали.
        Я помотал головой.
        — Мы тут почту только по четвергам получаем. Может, телеграмма на станции осталась.
        — Ага, как бы да не так,  — широко усмехается кузен Осборн.  — Нынче днем на вокзале ни души не было. Я-то надеялся, Фред встретит меня с коляской, так что пешком тащиться не придется, но не повезло.
        — Так вы пешком всю дорогу шли?  — уточнил я.
        — Точно.
        — И вы на поезде приехали?
        Кузен Осборн кивнул.
        — А тогда где ж ваш чемодан?
        — На вокзале оставил,  — отвечает.  — Не тащить же на себе в этакую даль! Подумал, мы с Фредом потом за ним вместе съездим.  — И тут он заметил мой чемодан.  — Погоди-ка минутку — куда это ты с вещами собрался, сынок?
        Мне ничего не оставалось, кроме как выложить ему все как есть.
        Ну вот, пригласил я гостя в дом, дескать, давайте присядем, тут я вам все и объясню.
        Вернулись мы под крышу, он кофе сварил, я бутербродов нарезал, поели мы — и я рассказал, как дядя Фред поехал на вокзал и не вернулся, и про лошадь тоже рассказал, и про тетю Люси. О моем приключении в лесу я, конечно же, умолчал и про «энтих самых» не упомянул ни словечком. Признался лишь, что мне страшно и что я решил сегодня перебраться в город, пока не стемнело.
        Кузен Осборн меня внимательно слушал, кивал, почти не перебивал и от себя ничего не добавлял.
        — Так что вы понимаете, почему нам надо уходить, сейчас же, немедленно,  — закончил я.  — Что бы уж там ни забрало дядю с тетей, за нами оно тоже придет — и на ночь я здесь ни за что не останусь.
        Кузен Осборн поднялся на ноги.
        — Очень может быть, Вилли, что ты и прав,  — говорит он.  — Вот только воображению нельзя давать волю, сынок. Попытайся отделить факты от фантазии. Твои тетя с дядей исчезли. Это факт. А все остальное насчет лесных тварей, которые якобы за тобой охотятся,  — это фантазия. Напоминает мне все те глупости, что досужие языки болтают дома, в Аркхеме. Уж и не знаю почему, но в это время года, в канун Хеллоуина, люди особенно горазды вздор молоть. Собственно, как раз когда я уезжал…
        — Прошу прощения, кузен Осборн,  — говорю я.  — Но вы разве не в Кингспорте живете?
        — Конечно в Кингспорте,  — улыбается он.  — Но прежде живал в Аркхеме и хорошо знаю тамошний народ. Вот уж не диво, что ты так напугался в лесу и навоображал себе всякого. На самом деле я восхищаюсь твоей храбростью. Для двенадцатилетнего мальчугана ты ведешь себя крайне разумно.
        — Тогда пошли поскорее,  — говорю.  — Уже почти два, пора и в дорогу, если мы хотим оказаться в городе до заката.
        — Не так быстро, сынок,  — возражает кузен Осборн.  — По-моему, неправильно будет уйти, не осмотрев сперва все на предмет хоть каких-то ключей к разгадке. Ты же понимаешь, мы не можем вот так просто взять да и заявиться в город и обрушить на шерифа все эти сумасбродные фантазии — что-де какие-то немыслимые лесные твари утащили к себе твоих тетю с дядей. Здравомыслящие люди в такой бред просто не поверят. Еще, чего доброго, решат, что я вру, и рассмеются мне в глаза. А еще, глядишь, подумают, что это ты каким-то боком причастен к… хм… ну, скажем так — уходу твоих тети с дядей.
        — Пожалуйста,  — настаивал я.  — Нам надо идти. Прямо сейчас.
        Он покачал головой.
        Тогда я замолчал. Я мог бы еще много чего ему порассказать — про то, что слышал, видел и знал, про свои ночные кошмары,  — но я решил, оно все без толку.
        Кроме того, теперь, после разговора с ним, мне уже не хотелось выкладывать ему все как на духу. Мне опять стало страшно.
        Сперва он обмолвился, что он-де из Аркхема. А потом, когда я переспросил, он заверил, что из Кингспорта. Но по-моему — соврал.
        А потом еще он сказал что-то насчет того, что я в лесу напугался, а об этом-то ему откуда знать? О том моем приключении я ни словом не упомянул.
        Если спросите, так я вот что про себя подумал: может, он вообще никакой не кузен Осборн?
        А если не кузен Осборн — тогда кто же он?
        Я встал и вышел обратно в прихожую.
        — Ты куда, сынок?  — встрепенулся он.
        — Наружу.
        — Я с тобой.
        Само собою, он глаз с меня не спускал. Следил неотрывно — и бдительности терять не собирался. Подошел, взял меня под руку, по-дружески этак,  — вот только вырваться я не мог. Так и вцепился в меня мертвой хваткой. Знал, что я сбежать нацелился.
        А что я мог? Один-одинешенек во всем доме посреди леса, во власти этого человека, а ночь между тем все ближе, хеллоуинская ночь, а там, снаружи, «энти самые» затаились и ждут.
        Ну, вышли мы во двор. Вижу: уже темнеет, хотя до вечера еще далеко. Тучи заволокли солнце, деревья под ветром так ходуном и ходят, тянут ко мне ветви, точно руки,  — не иначе, задержать пытаются. И шорох такой в листве стоит, как будто это они обо мне перешептываются. А кузен Осборн запрокинул голову и вроде как вслушивается. Может, понимает, что они говорят. Может, это деревья ему приказы отдают.
        И тут я едва не рассмеялся. Да — кузен Осборн действительно прислушивался, а теперь и я то же самое услышал.
        С дороги донеслось вроде как дробное дребезжание.
        — Кэп Притчетт!  — воскликнул я.  — Это ж наш почтальон. Вот теперь мы доедем до города в его повозке.
        — Давай-ка я сам с ним поговорю,  — возражает кузен Осборн.  — Насчет твоих тети с дядей. Не стоит его тревожить попусту, и скандала мы ведь тоже не хотим, правда? А ты беги пока в дом.
        — Но, кузен Осборн!  — гну свое я.  — Мы должны рассказать ему правду.
        — Конечно, сынок, конечно. Но это дела взрослые. А ты беги давай. Я тебя позову.
        Он, само собой, держался весь из себя вежливо, поулыбался даже, а сам между тем втащил меня на крыльцо, втолкнул в дом и захлопнул дверь. А я остался стоять в темной прихожей. Слышу, Кэп Притчетт сдерживает лошадь, окликает кузена Осборна, тот подходит к повозке, начинает что-то втолковывать, а я-то слышу только невнятное бормотание — и то с трудом. Гляжу сквозь щелку в двери и вижу обоих. Кэп Притчетт болтает с ним вполне дружелюбно, все вроде в порядке.
        Вот только спустя минуту-другую Кэп Притчетт помахал рукой, взялся за поводья — и повозка вновь стронулась с места!
        Я понял: придется рискнуть и будь что будет. Распахнул дверь, выбежал, размахивая чемоданом, пронесся по тропинке, вылетел на дорогу и припустил за повозкой. Кузен Осборн попытался меня схватить, но я увернулся и заорал:
        — Кэп, подожди, подожди меня, я с тобой, отвези меня в город!
        Кэп снова натянул поводья и оглянулся этак озадаченно.
        — Вилли!  — говорит.  — А я думал, тебя нет. Вот он сказал, будто ты уехал вместе с Фредом и Люси…
        — Неправда!  — кричу я.  — Он просто отпускать меня не хотел. Отвези меня в город! Я тебе расскажу, что случилось на самом деле. Кэп, пожалуйста, возьми меня с собой.
        — Конечно возьму, Вилли, какой разговор. Давай-ка запрыгивай.
        И я вскочил в повозку.
        А кузен Осборн подходит между тем вплотную.
        — Еще чего не хватало,  — говорит резко так.  — Ты не можешь просто взять да и уехать. Я тебе запрещаю. А ты — на моем попечении.
        — Кэп, не слушай его!  — кричу.  — Возьми меня с собой! Пожалуйста!
        — Хорошо,  — говорит кузен Осборн.  — Если ты твердо намерен упрямиться, значит, мы все вместе поедем. Не могу же я отпустить тебя одного.
        И улыбается Кэпу этак доверительно.
        — Вы же видите, мальчик собой не владеет,  — говорит.  — Надеюсь, вы не станете принимать всерьез его фантазии. Жизнь в такой глуши… ну, вы понимаете… он немного не в себе. Я все объясню по дороге к городу.
        И он пожал плечами и покрутил пальцем у виска. Улыбнулся еще раз — и уже нацелился было влезть в повозку.
        Но Кэп его веселья не разделял.
        — А ну прочь!  — рявкнул он.  — Вилли — хороший мальчик. Я его знаю. А вот вас — нет. По мне, так вы, мистер, достаточно наобъясняли, когда сказали, что Вилли-де уехал.
        — Но я просто хотел избежать ненужных пересудов — понимаете, меня вызвали лечить ребенка — он психически неустойчив…
        — Да катитесь вы к чертям собачьим с этими вашими неустойками!  — И Кэп, зажевав табак, сплюнул прямо под ноги кузену Осборну.  — Мы уезжаем.
        Кузен Осборн больше не улыбался.
        — В таком случае я настаиваю, чтобы меня вы тоже отвезли,  — объявил он. И попытался было взобраться в повозку.
        Кэп пошарил под курткой, а когда извлек руку, то она сжимала громадный пистолет.
        — А ну прочь!  — взревел он.  — Мистер, вы имеете дело с почтой Соединенных Штатов, а с правительством шутки не шутят, ясно? А теперь слезайте, пока я не вышиб вам мозги и не расшвырял их по дороге!
        Кузен Осборн насупился, но от повозки по-быстрому отошел. Посмотрел на меня — и пожал плечами.
        — Ты совершаешь большую ошибку, Вилли,  — говорит.
        Я к нему даже не обернулся.
        — Но-о-о, пошла!  — крикнул Кэп, и мы покатили по дороге. Колеса крутились все быстрее и быстрее, и очень скоро ферма исчезла из виду. Кэп убрал пистолет и потрепал меня по плечу.
        — Да не дрожи ты так, Вилли,  — говорит.  — Ты в безопасности. Бояться нечего. Через часок уже и в городе будем. А теперь устраивайся поудобнее и расскажи старику Кэпу, что случилось-то.
        Ну я и выложил все как есть. Долго рассказывал. А повозка между тем все ехала и ехала через лес. Я и глазом не успел моргнуть, как вокруг почти стемнело. Солнце прокралось вниз и спряталось за холмами. По обе стороны от дороги из глубин леса расползалась тьма, деревья зашелестели, зашептались с громадными тенями, что скользили за нами по пятам.
        Лошадка бежала себе вперед, только копыта цокали, но очень скоро издалека послышались и другие звуки. Может, гром, а может, и еще чего. Ну да дело шло к ночи, а ночь надвигалась не простая — ночь Хеллоуина!
        Теперь дорога вела через холмы: поди разгляди, куда уведет следующий поворот. В придачу быстро сгущалась мгла.
        — Похоже, гроза надвигается,  — отметил Кэп, запрокинув голову к небу.  — Вон и гром гремит.
        — Барабаны,  — поправил я.
        — Барабаны?
        — По ночам в холмах барабаны рокочут,  — объяснил я.  — Я вот их весь месяц слышал. «Энти самые» к шабашу готовятся.
        — К шабашу?  — Кэп окинул меня внимательным взглядом.  — И где ж ты слыхал про шабаш?
        Тогда я ему и все остальное выложил. Все как есть. Он не произнес ни слова, но очень скоро и отвечать стало невозможно, потому что гроза нас настигла: со всех сторон загромыхал гром, ливень обрушился и на повозку, и на дорогу — словом, куда ни глянь. Снаружи царила кромешная тьма; только при вспышках молнии и можно было разглядеть хоть что-нибудь. А чтобы Кэп меня расслышал, мне приходилось орать во весь голос — орать про тех тварей, что сцапали дядю Фреда, а потом вернулись за тетей Люси, про тварей, что увели нашу скотину, а потом прислали за мной кузена Осборна. И про то, что я слышал в лесу, я тоже прокричал.
        В свете молний я видел выражение лица Кэпа. Он не улыбался и не хмурился — видно было, он мне верит. А еще я заметил, что он снова вытащил пистолет, а поводья держит в одной руке, хотя неслись мы сломя голову. Коняга до того перепугалась, что ее и подхлестывать не приходилось.
        Старая колымага моталась из стороны в сторону и подскакивала на ухабах, дождь со свистом летел по ветру, все вместе казалось каким-то жутким кошмаром, вот только происходило наяву. Еще как наяву — особенно когда я орал Кэпу Притчетту про то свое приключение в лесу.
        — Шоггот,  — прокричал я.  — Что такое шоггот?
        Кэп ухватил меня за руку — и тут вспыхнула молния, и я ясно увидел его лицо с отвисшей челюстью. Но глядел он не на меня. Глядел он на дорогу — и на то, что маячило впереди нас.
        Деревья вроде как сходились вплотную и нависали над следующим поворотом, и в черноте казалось, будто они ожили — двигаются, клонятся, выгибаются, пытаясь преградить нам путь. Снова вспыхнула молния, и я отчетливо разглядел и стволы, и еще кое-что.
        Нечто черное на дороге — нечто, но не дерево. Черная громада засела и ждет — и руки-щупальца извиваются, тянутся к нам.
        — Шоггот!  — завопил Кэп.
        Но я его с трудом расслышал: грохотал гром, а тут еще и коняга заржала что есть мочи, повозка резко дернулась вбок, лошадь встала на дыбы — и мы едва не сшиблись с черной массой. Потянуло невыносимым смрадом, Кэп прицелился и спустил курок; звук выстрела едва не заглушил раскаты грома — и грохот от нашего столкновения.
        Все случилось в единый миг. Прогремел гром, лошадь завалилась на бок, грянул выстрел, повозка подпрыгнула, нас здорово тряхнуло. Кэп, должно быть, поводья намотал на руку, потому что когда коняга рухнула и повозка перевернулась, он вылетел через передок головой вперед и врезался прямо в извивающуюся кучу малу — то были лошадь и черная тварь, ее схватившая. Я почувствовал, что падаю в темноту, и приземлился в месиво из дорожной грязи и щебенки.
        Громыхнул гром, раздался визг, и послышался новый звук, тот самый, что я слышал только единожды, в лесах,  — этакое тягучее гудение, похожее на голос.
        Вот почему я ни разу не обернулся. Вот почему я, приземлившись, даже не задумался о том, что ушибся,  — просто вскочил и кинулся бежать сломя голову по дороге, сквозь грозу и тьму, а деревья извивались, корчились, трясли кронами, указывали на меня ветками — и хохотали.
        Перекрывая гром, послышался конский визг, а потом заорал Кэп, но я так и не оглянулся. Молния то вспыхивала, то гасла, теперь я бежал между деревьями, потому что дорога превратилась в размытую грязь и так и норовила меня опрокинуть — ноги то и дело вязли. Потом стал кричать и я, но из-за грома я сам себя не слышал. И не только грома. Ибо вновь зарокотали барабаны.
        Нежданно-негаданно я вырвался из-под сени леса и оказался в холмах. Я помчался вверх по склону, а барабанная дробь делалась все громче, и очень скоро я снова обрел способность видеть — и не урывками, при вспышках молний. Потому что на гребне горели костры, и барабанный рокот доносился точнехонько оттуда.
        В этой какофонии звуков — в визге ветра, и хохоте деревьев, и глухом перестуке барабанов я сбился с дороги. Но остановился я вовремя. Так и прирос к месту, когда отчетливо различил костры: под проливным дождем плясало алое и зеленое пламя.
        Я увидел здоровенный белый камень в самом центре расчищенной площадки на вершине холма. Повсюду вокруг полыхали ало-зеленые огни, и позади камня — тоже, так что на фоне пламени все выделялось очень четко.
        Вокруг олтаря стояли люди — старики с длинными седыми бородами и морщинистыми лицами — и бросали в огонь какую-то зловонную дрянь, чтобы пламя окрасилось в алый и зеленый цвета. А еще у них в руках были ножи. Жрецы истошно вопили и голосили, перекрывая шум грозы. А на заднем плане их приспешники, усевшись на корточках, били в барабаны.
        Очень скоро вверх по холму поднялись новые действующие лица: двое мужчин пригнали скотину. Нашу скотину, между прочим. Они подвели коров к самому алтарю, и жрецы с ножами перерезали животинам глотки.
        Все это я видел ясно, как на ладони, при вспышках молний и в свете костров. Сам я вжался в землю, чтоб не заметили.
        Но очень скоро перестало быть видно хоть что-нибудь — из-за той пахучей дряни, которую бросали в огонь. Над кострами заклубился густой черный дым. Когда же дым поплыл по ветру, люди стали петь и молиться громче.
        Слов я не слышал, но звучало заклинание примерно так же, как то, что мне некогда довелось услышать в лесах. Я почти ничего не видел, но и без того знал, что именно вот-вот произойдет. Те двое, которые пригнали скотину, спустились вниз по другому склону холма, а когда поднялись, то привели новую добычу для жратвоприношения. Дым мешал мне разглядеть все в подробностях, но на сей раз это были не четвероногие, а двуногие. Возможно, мне и удалось бы рассмотреть их получше, да только я уткнулся лицом в землю, когда их приволокли к белому олтарю и пустили в ход ножи, а огонь и дым взметнулись в воздух с новой силой, и зарокотали барабаны, и вновь полился тягучий напев, и все стали громко призывать кого-то, кто дожидался с другой стороны холма.
        Земля затряслась. Бушевала гроза — тут тебе и гром, и молния, и огонь, и дым, и распевный речитатив,  — и я напугался до полусмерти, но в одном поклянусь как на духу: земля и впрямь затряслась. Земля содрогалась, вспучивалась, а они все призывали кого-то — и спустя минуту-другую этот «кто-то» явился.
        Оно всползло вверх по склону холма — к олтарю и к месту жратвоприношения. То было черное чудище из моих снов — черный сгусток щупалец и отростков, липкая, слизистая, желеобразная древовидная тварь из чащи леса. Она доползла до места — и рывком встала, приподнялась, опираясь на копыта, и рты, и извивающиеся руки. Люди поклонились и отошли назад, а тварь подобралась к олтарю, на котором что-то лежало — оно извивалось и корчилось, говорю я вам, корчилось и кричало в голос.
        Черная тварь вроде как нависла над олтарем, а затем прянула вниз — и, перекрывая визг, послышалось знакомое низкое гудение. Я смотрел на это не дольше минуты, но и за это время черная тварь начала разбухать и расти.
        Тут-то я и сломался. В голове осталась единственная мысль: бежать! И гори все синим пламенем! Я вскочил и помчался, помчался без оглядки, сломя голову, вопя что было мочи, не заботясь о том, кто меня услышит.
        Так я несся не чуя ног, крича во все горло, сквозь чащу, сквозь грозу, лишь бы подальше от проклятого холма и олтаря, и вдруг понял, где я: я снова вернулся на ферму.
        Да, именно это я и сделал: описал круг и возвратился назад. Но я так устал, что уже ни шагу не мог ступить — и ночевать под проливным дождем тоже не мог. Нырнул я под крышу. Запер дверь и рухнул прямо на пол, измотанный до полусмерти этакой пробежкой. Даже на слезы сил уже не осталось.
        Но спустя какое-то время я встал, отыскал молоток и гвозди и доски дяди Фреда — те, что не пошли на растопку.
        Сперва я заколотил дверь, а потом забил все окна. Все до одного! Не один час вкалывал, несмотря на усталость. Когда же я наконец закончил, гроза прекратилась, все стихло. Стихло настолько, что я рухнул на диван и заснул.
        Проснулся я пару часов спустя. Был белый день. В трещины просачивались солнечные лучи. Судя по тому, как высоко поднялось солнце, я понял: полдень давно миновал. Я проспал как убитый все утро, и ровным счетом ничего не случилось.
        Так что я прикинул, может, стоит выбраться наружу и дотопать пешком до города, как я вчера и собирался.
        Но я здорово ошибся.
        Не успел я вытащить первый гвоздь, как услышал голос. Голос кузена Осборна, кого ж еще. Ну то есть того парня, который назвался кузеном Осборном.
        Он зашел на двор и ну кричать: «Вилли!» — да только я молчок. Потом он подергал дверь, проверил окна. Принялся стучать почем зря, выругался. Дурной знак.
        Дальше — хуже: он забормотал что-то неразборчиво. Значит, не один он там.
        Я опасливо выглянул в щелку, но он уже ушел за дом, так что я не увидел ни его самого, ни его спутников.
        Наверное, оно и к лучшему, потому что, если я прав, лучше бы мне их не видеть. Слышать — и то паршиво.
        До чего ж паршиво — слышать это глухое карканье, а потом — снова Осборн, а потом — опять его собеседник загундосил.
        И еще это гнусное зловоние: точно так же пахла зеленая слизь в лесу и вокруг колодца.
        Ах да, колодец — они пошли к дальнему колодцу. А кузен Осборн сказал что-то вроде: «Дождемся темноты. Если найдете врата, то мы сможем воспользоваться колодцем. Ищите врата».
        Теперь-то я знаю, что он имел в виду. Колодец — это, должно быть, что-то вроде входа под землю — туда, где живут друиды. И — черная тварь.
        А теперь они на заднем дворе — все ищут чего-то.
        Я уже долго сижу и пишу — день клонится к вечеру. Всмотрелся в щель, вижу: снова темнеет.
        Тогда-то они и придут за мной — в темноте.
        Взломают дверь или выбьют окна, войдут и утащат меня. Утащат вниз, в колодец, в черные укрывища, где живут шогготы. Там, внизу, под холмами, небось целый мир — там они прячутся и только и ждут, чтобы вылезти наружу за новыми жратвоприношениями, за свежей кровушкой. Не хотят они, чтобы тут люди селились — вот разве только для жратвоприношений.
        Я-то видел, что эта черная тварь делала на олтаре. И знаю, что будет со мной.
        Может, домашние уже хватились настоящего кузена Осборна и послали кого-нибудь выяснить, что с ним случилось. Может, в городе заметят, что Кэп Притчетт пропал, и организуют поиски. Может, придут сюда и найдут меня. Вот только если они не поторопятся, будет слишком поздно.
        Вот почему я это пишу. Все это чистая правда, вот вам крест, от слова и до слова. А если кто-нибудь отыщет эту тетрадь в потайном месте — пусть пойдет заглянет в колодец. В старый колодец, который на задворках.
        Помните, что я рассказал про «энтих самых». Засыпьте колодец и осушите болота. Меня искать без толку — если здесь меня не будет.
        Эх, если б я только не перепугался до полусмерти! Я даже не столько за себя боюсь, сколько за других. За людей, которые, чего доброго, придут после меня и поселятся здесь, и случится то же самое — или даже похуже.
        Вы должны мне поверить! Если не верите — ступайте в леса. Ступайте на холм. На тот самый холм, где они жратвоприношение устроили. Дождь, верно, смыл и кровавые пятна, и следы. И кострища, верно, аккуратно засыпаны. Но олтарный камень наверняка там, никуда не делся. А если так, то вы своими глазами убедитесь: я правду говорю. На камне должны быть здоровенные такие круглые пятна. Круглые пятна фута в два в ширину.
        До сих пор я об этом не рассказывал. И только сейчас решился оглянуться назад. Увидел как наяву здоровущую черную тварь, ну которая шоггот. Вспомнил, как она разбухала и росла. Кажется, я уже упоминал о том, как она умеет менять форму и как увеличивается в размерах. Но вы даже вообразить не в силах ни размеры ее, ни форму, а описать в подробностях у меня язык не поворачивается.
        Скажу лишь вот что: вы оглянитесь вокруг! Оглянитесь — и увидите, кто прячется под землей в здешних холмах и только и ждет, чтобы выползти наружу, и попировать всласть, и убить еще кого-нибудь.
        Погодите. Вот они идут. Смеркается; я слышу шаги. И другие звуки тоже. Голоса. И не только. Колотят в дверь. Ну конечно — они небось тараном обзавелись, притащили бревно или брус какой. Весь дом так ходуном и ходит. Слышу, кузен Осборн орет что-то, и снова — то же гудение. И — отвратительная вонь, меня от нее наизнанку выворачивает, а через минуту…
        Осмотрите олтарь. И вы поймете, о чем я. Приглядитесь к громадным круглым отметинам в два фута шириной по обе стороны олтаря. Здесь громадная черная тварь опиралась о камень.
        Отыщите отметины — и вы поймете, что я увидел и чего я боюсь, поймете, что за чудовище вас вот-вот сцапает, если вы не запрете его под землею навеки.
        Черные отметины в два фута шириной. Но это не просто пятна.
        На самом деле — это отпечатки пальцев!
        Дверь уже трещит…



        Генри Каттнер[Рассказ впервые опубликован в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в мае 1937 г.]
        Салемский кошмар

        Впервые услышав в подвале какие-то звуки, Карсон подумал: крысы. Позже до него дошли россказни о прежней жилице старинного особняка, Абигейл Принн,  — о ней перешептывались суеверные поляки с фабрики на Дерби-стрит. Ныне из тех, кто помнил злобную старую ведьму, в живых никого уже не осталось, но зловещие легенды, расцветшие пышным цветом в «ведьминском квартале» Салема, подобно буйным сорнякам на заброшенной могиле, изобиловали жутковатыми подробностями ее деятельности и с пренеприятной откровенностью повествовали об отвратительных жертвоприношениях, что она якобы совершала перед изъеденным червями, увенчанным серповидными рогами идолом сомнительного происхождения. А старожилы и по сей день пересказывали разные байки про Абби Принн, которая, к вящему ужасу всех и каждого, хвасталась, будто она-де — верховная жрица чудовищно могущественного божества, что живет глубоко в холмах. На самом деле, именно дерзкая похвальба старой карги послужила причиной ее внезапной загадочной смерти в 1692 году, приблизительно в то же время, когда состоялись знаменитые казни на Виселичном холме. Говорить об этом не
любили, но время от времени какая-нибудь беззубая старушенция боязливо бормотала, что, дескать, огонь не в силах был причинить ей вред, потому что благодаря «ведьминскому знаку» все тело ее не чувствовало боли.
        Абби Принн вместе со своей необычной статуей давным-давно сгинули в никуда, но найти жильцов в ее обветшалый дом с фронтонами, нависающим вторым этажом и диковинными створными оконцами с ромбовидными решетками было непросто. Дурная слава о доме давно распространилась по всему Салему. За последние годы не произошло ровным счетом ничего, что могло бы дать пищу невероятным россказням, но те, кто снимал особняк, обычно вскорости поспешно из него выезжали, обычно отделываясь туманными и невразумительными объяснениями касательно крыс.
        Крыса-то и привела Карсона в Ведьминскую комнату. Писк и приглушенный топоток внутри гниющих стен не раз и не два будили Карсона по ночам в течение первой недели его пребывания в доме: он арендовал особняк, надеясь в уединении закончить роман, который требовали издатели: очередной образчик легкого чтива вдобавок к длинной череде Карсоновых популярных бестселлеров. Но лишь спустя какое-то время Карсон принялся строить некие вопиюще фантастические догадки касательно разумности крысы, что однажды вечером шмыгнула у него из-под ног в темной прихожей.
        Электричество в доме было, но тусклая маленькая лампочка в прихожей света почти не давала. Крыса уродливой темной тенью метнулась в сторону, отбежала на несколько футов и остановилась, явно наблюдая за жильцом.
        В другое время Карсон просто прогнал бы тварь угрожающим жестом и вернулся к работе. Но движение на Дерби-стрит грохотало громче обычного, и Карсону никак не удавалось сосредоточиться на романе. Бог весть почему, нервы его были на взводе: ему даже примерещилось, что крыса, устроившаяся за пределами досягаемости, смотрит на него и сардонически усмехается.
        Поулыбавшись собственным странным причудам, Карсон шагнул к крысе — и она метнулась к подвальной двери, которая, к вящему его удивлению, оказалась распахнута настежь. Должно быть, он сам позабыл затворить ее, когда заходил в подвал в последний раз, хотя обычно он тщательно прикрывал двери, ибо в старинном особняке повсюду гуляли сквозняки. Крыса ждала на пороге.
        Во власти необъяснимого раздражения, Карсон кинулся вперед. Крыса метнулась вниз по лестнице. Он включил в подвале свет: тварь устроилась в углу и не сводила с него внимательных блестящих глазок.
        Спускаясь по ступеням, Карсон никак не мог избавиться от ощущения, что ведет себя как распоследний дурак. Но работа его утомила; подсознательно он был только рад отвлечься. Он направился к крысе, с изумлением отмечая, что тварь не трогается с места и неотрывно глядит на него. В душе его всколыхнулось странное беспокойство. По всем ощущениям, крыса вела себя ненормально, а немигающий взгляд ее холодных, как обувные пуговицы, глаз вселял безотчетную тревогу.
        А в следующий миг Карсон рассмеялся про себя: крыса внезапно метнулась в сторону и скрылась в небольшой дыре в стене. Карсон небрежно нацарапал носком ботинка крест в пыли перед самой норой, решив, что поутру поставит там мышеловку.
        Крыса опасливо выставила нос и пошевелила истрепанными усами. Высунулась, замешкалась, отпрянула. А затем грызун повел себя необычно и необъяснимо: прямо-таки подумаешь, что крыса танцует, сказал себе Карсон. Она робко подалась вперед — и вновь отступила. Рванулась было наружу, резко остановилась, поспешно вернулась, как если бы перед входом в нору свернулась змея, закрывая крысе путь к бегству,  — промелькнуло в голове у Карсона неожиданное сравнение. Между тем там не было ничего, кроме нарисованного в пыли крестика.
        Вне всякого сомнения, это сам Карсон мешал крысе удрать — ведь он стоял в нескольких футах от норы. Он шагнул вперед — и тварь поспешно спряталась.
        Заинтересовавшись, Карсон отыскал палку и пошарил ею в норе. И тут, оказавшись к стене чуть не вплотную, заметил в каменной плите над самой норой нечто необычное. Оглядел ее края — и подозрения подтвердились. Плита, по всей видимости, крепилась отнюдь не намертво.
        Карсон внимательно изучил плиту и обнаружил с краю углубление, позволяющее ухватиться рукой. Пальцы легко легли в пазы — и он осторожно потянул на себя. Камень чуть сдвинулся — и застрял. Карсон дернул резче — посыпалась сухая земля, и плита отошла от стены, точно провернувшись на шарнирах.
        В стене зиял черный прямоугольный провал высотой примерно по плечи. Из глубины потянуло неприятной затхлостью спертого воздуха; Карсон непроизвольно отпрянул. В памяти разом воскресли страшные россказни про Абби Принн и страшные тайны ее дома. Уж не обнаружил ли он ненароком какое-нибудь потаенное убежище давно покойной ведьмы?
        Прежде чем лезть в черный провал, Карсон сходил наверх за электрическим фонариком. И, осторожно пригнувшись, вступил в тесный, дурно пахнущий проход и поводил лучом прямо перед собою предосторожности ради.
        Он оказался в узком коридоре с низким потолком — немногим выше его головы, стены и пол которого были выложены каменными плитами. Коридор уводил прямо вперед метров на пятнадцать, после чего расширялся, превращаясь в просторную комнату. Карсон вступил в подземный покой — вне всякого сомнения, сокровенное убежище Абби Принн, ее тайник, надо думать, который, однако ж, не спас владелицу в тот день, когда обезумевшая от страха толпа бесновалась на Дерби-стрит,  — и охнул от изумления. Поразительная комната, просто фантастика, да и только!
        Взгляд Карсона был прикован к полу. Тускло-серый цвет стен здесь сменялся мозаикой разноцветных камней, с преобладанием синих, зеленых и пурпурных оттенков — что примечательно, более теплые тона отсутствовали. Рисунок, должно быть, состоял из тысяч и тысяч фрагментов цветного камня, поскольку размером любой из них был не больше каштана. Мозаика, по всей видимости, складывалась в некий определенный узор, Карсону неведомый: пурпурные и фиолетовые изгибы перемежались с угловатыми зелено-синими линиями, сплетаясь в фантастические арабески. Тут были и круги, и треугольники, и пентаграмма, и другие, менее известные фигуры. Линии и формы по большей части отходили от определенной точки: от центра залы, обозначенного круглым диском тусклого черного камня примерно фута два в диаметре.
        Вокруг царила мертвая тишина. Грохот машин, что время от времени проезжали наверху по Дерби-стрит, сюда не доносился. В неглубокой стенной нише Карсон заметил на стене какие-то знаки и неспешно направился в ту сторону, водя лучом фонарика вверх и вниз по впадине.
        Знаки, уж что бы они из себя ни представляли, были намалеваны на камне давным-давно, ибо то, что осталось от загадочных символов, расшифровке не поддавалось. Карсон рассмотрел несколько полустертых иероглифов, с виду похожих на арабские, а там кто их знает. На полу ниши обнаружился проржавевший металлический диск примерно восьми футов в диаметре: Карсон был практически уверен, что диск сдвигается с места, но приподнять его так и не смог.
        Тут он осознал, что стоит точно в центре комнаты, в круге из черного камня, вокруг которого сконцентрирован странный узор. И снова Карсон отчетливо осознал, какая глубокая тишина стоит вокруг. Словно по наитию, он выключил фонарик. И очутился в непроглядной темноте.
        В это самое мгновение странная мысль родилась в его мозгу. Ему вдруг представилось, что он стоит на дне колодца, а сверху обрушивается неодолимый поток — несется вниз и вот-вот его поглотит. Ощущение было настолько сильным, что Карсону даже почудилось, будто он слышит глухой гул и рев водопада. Содрогнувшись, он включил свет и панически заозирался. Что до грохота — это, конечно же, просто-напросто в висках стучало, а в гробовой тишине этот звук слышался вполне отчетливо. Но если здесь так тихо…
        И тут его осенило — как если бы кто-то вложил нужную мысль в его сознание. А ведь здесь идеальное место для работы! Можно провести сюда электричество, поставить стол и стул, при необходимости воспользоваться электровентилятором, хотя затхлая вонь, столь ощутимая в первые мгновения, развеялась, будто ее и не было. Карсон вернулся к выходу из коридора и, оказавшись вне комнаты, почувствовал, как все мышцы его необъяснимым образом расслабились, а ведь он и не сознавал, в каком напряжении они пребывали. Он все списал на нервозность и поднялся наверх — сварить себе чашку черного кофе и написать домовладельцу в Бостон о своем открытии.


        Гость, впущенный Карсоном, с любопытством заозирался, оглядывая прихожую и удовлетворенно кивая сам себе. Он был высок, худощав, над проницательными серыми глазами нависали густые седые, стального оттенка, брови.
        — Вы, надо думать, по поводу Ведьминской комнаты?  — неприветливо осведомился Карсон.
        Его домовладелец язык за зубами держать не пытался — и в результате всю последнюю неделю Карсон поневоле вынужден был принимать у себя антикваров и оккультистов, жаждущих хоть одним глазком взглянуть на потайную комнату, в которой Абби Принн творила свои заклинания. Раздражение Карсона росло день ото дня и он уже подумывал переехать в какой-нибудь дом поспокойнее, но врожденное упрямство не позволяло ему стронуться с места: он твердо вознамерился закончить книгу, несмотря на докучливых визитеров.
        — Прошу меня простить, но комната больше не демонстрируется,  — отрезал Карсон, смерив гостя холодным взглядом.
        Тот было опешил, но тут же в глазах его блеснуло понимание. Он достал визитку и вручил ее Карсону.
        — Майкл Ли… оккультист, значит?  — повторил Карсон. И вдохнул поглубже. Оккультисты, как он убедился на собственном опыте, были хуже всех прочих, вместе взятых, с их зловещими намеками на то, чему и названия-то нет, и с их жадным интересом к мозаичному узору на полу Ведьминской комнаты.  — Мне страшно жаль, мистер Ли, но… я действительно очень занят. Прошу меня простить.
        И Карсон нелюбезно повернулся к двери.
        — Минуточку,  — быстро возразил Ли.
        И не успел Карсон воспротивиться, как Ли ухватил писателя за плечи и заглянул в его глаза. Потрясенный Карсон отпрянул, но успел-таки заметить странное выражение в лице гостя: причудливую смесь тревоги и удовлетворения, как если бы оккультист увидел нечто неприятное, но не то чтобы совсем неожиданное.
        — Это еще что такое?  — резко осведомился Карсон.  — Я не привык…
        — Прошу меня извинить,  — промолвил Ли глубоким, приятным голосом.  — Я должен попросить у вас прощения. Я подумал… впрочем, извините еще раз. Боюсь, я слишком разволновался. Видите ли, я приехал из самого Сан-Франциско только для того, чтобы увидеть эту вашу Ведьминскую комнату. Может быть, вы мне все-таки ее покажете? Я охотно заплачу любую сумму…
        Карсон примирительно развел руками.
        — Нет,  — отозвался он, чувствуя, что вопреки себе все больше проникается симпатией к этому человеку — к его выразительному, приятному голосу, к его властному лицу, к его притягательной личности.  — Нет-нет, мне просто хочется хоть немного покоя — вы и представить себе не можете, как мне докучают,  — продолжал он, слегка удивляясь собственным оправдывающимся интонациям.  — Ужасно досадно, на самом деле. Я почти жалею, что обнаружил эту комнату.
        Ли взволнованно подался вперед.
        — Можно мне взглянуть на нее? Мне это крайне важно — я живо интересуюсь такого рода вещами. Обещаю, что не займу больше десяти минут вашего времени.
        Поколебавшись, Карсон кивнул. Ведя гостя в подвал, он, к вящему своему изумлению, осознал, что рассказывает об обстоятельствах, при которых обнаружил пресловутую комнату. Ли жадно слушал, время от времени перебивая рассказчика вопросом-другим.
        — А крыса… вы не видели, что с ней сталось?  — полюбопытствовал гость.
        Карсон озадаченно нахмурился.
        — Да нет. Наверное, в нору спряталась. А что?
        — Как знать,  — загадочно отозвался Ли.
        И они вошли в Ведьминскую комнату. Карсон включил свет. Он провел в подвал электричество, и тут и там стояли стулья и стол, но во всем остальном комната нимало не изменилась. Карсон внимательно наблюдал за выражением лица оккультиста и с удивлением отметил, как тот помрачнел и словно бы не на шутку рассердился.
        Ли подошел к центру комнаты и долго разглядывал стул, установленный на черном каменном круге.
        — Вы здесь работаете?  — медленно осведомился он.
        — Да. Здесь тихо — я обнаружил, что наверху работать не могу. Слишком там шумно. А здесь — просто идеально: отчего-то мне здесь и пишется легко. Разум словно…  — Карсон замялся, подыскивая нужное слово,  — словно освобождается, отрешается от всего лишнего. Очень необычное ощущение.
        Ли кивнул, как если бы слова Карсона подтвердили некие его собственные догадки. Он направился к нише и к металлическому диску на полу. Карсон последовал за ним. Оккультист подошел к стене вплотную и проследил очертания поблекших символов длинным указательным пальцем. И пробормотал что-то про себя — тарабарщину какую-то, как показалось Карсону.
        — Ньогтха… к’йарнак…
        Гость резко развернулся, он был мрачен и бледен.
        — Я видел достаточно,  — тихо проговорил он.  — Не выйти ли нам?
        Удивленный Карсон кивнул и вывел гостя обратно в подвал.
        Уже поднявшись наверх, Ли помялся немного, словно не решаясь затронуть щекотливую тему. И наконец спросил:
        — Мистер Карсон, можно у вас полюбопытствовать, не снилось ли вам за последнее время чего-либо примечательного?
        Карсон воззрился на гостя: в глазах его заплясали смешливые искорки.
        — Снилось?  — повторил он.  — А, понятно. Ну что ж, мистер Ли, признаюсь честно: вам меня не запугать. Ваши собратья — ну, другие оккультисты, которых я здесь принимал,  — уже пытались.
        Ли приподнял кустистые брови.
        — Да? Они вас расспрашивали про сны?
        — Некоторые — расспрашивали.
        — И вы им рассказали?
        — Нет.
        Ли, озадаченно нахмурившись, откинулся в кресле, а Карсон между тем медленно продолжал:
        — Хотя, признаться, я и сам не вполне уверен.
        — То есть?
        — Мне кажется… есть у меня смутное ощущение… будто в последнее время мне и впрямь что-то снится. Но я не поручусь. Из этого сна я ничего ровным счетом не помню. И — о, вполне вероятно, что не кто иной, как ваши собратья-оккультисты, и вложили эту мысль мне в голову!
        — Не исключено,  — уклончиво отозвался Ли, поднимаясь на ноги. И, поколебавшись, добавил: — Мистер Карсон, я вам задам неделикатный вопрос. А так ли вам необходимо жить в этом доме?
        Карсон обреченно вздохнул.
        — Когда мне задали этот вопрос в первый раз, я объяснил, что мне нужно тихое, спокойное прибежище для работы над книгой — причем подойдет любое. Но найти такое непросто. Теперь, когда я обосновался в Ведьминской комнате и мне так легко пишется, не вижу, с какой стати мне съезжать — чего доброго, из графика выбьюсь! Я покину этот дом, как только закончу роман, а тогда, господа оккультисты, приходите и делайте с особняком что угодно, хоть в музей его превращайте, хоть во что. Мне дела нет. Но пока книга не закончена, я намерен оставаться здесь.
        Ли потер подбородок.
        — Правда ваша. Я вас понимаю. Но… неужели во всем доме нет другого удобного места для работы?
        Мгновение он вглядывался в лицо Карсона, а затем поспешно продолжил:
        — Я не жду, что вы мне поверите. Вы — материалист, как люди в большинстве своем. Но есть немногие избранные, кому ведомо, что над и за пределами так называемой науки есть наука еще более великая, основанная на законах и принципах, для среднего человека непостижных. Если вы читали Мейчена, то, конечно, помните его рассуждения о бездонном провале между миром сознания и миром материи. Но через провал этот возможно перекинуть мост. Таким мостом как раз и является Ведьминская комната! Вы знаете, что такое акустический свод — или так называемая «шепчущая галерея»?
        — Что?  — недоуменно отозвался Карсон.  — При чем тут?..
        — Это аналогия — всего-навсего аналогия! Можно прошептать слово в галерее или в пещере — и если вы стоите в некоем определенном месте на расстоянии сотни футов, вы услышите этот шепот, а человек в десяти шагах от говорящего не услышит. Простой акустический фокус, не более,  — звук фокусируется в одной точке. Но тот же самый принцип применим далеко не только к звуку. А к любому волновому импульсу — и даже к мысли!
        Карсон попытался перебить гостя, но Ли неумолимо продолжал:
        — Черный камень в центре вашей Ведьминской комнаты — одна из таких точек фокуса. Узор на полу — когда вы сидите на том черном круге, вы становитесь повышенно чутки к определенным вибрациям или флюидам — определенным мысленным приказам,  — о, сколь опасна эта чувствительность! Почему, по-вашему, работая здесь, вы ощущаете небывалую ясность в мыслях? Это заблуждение, обманное чувство прозрачности восприятия, ибо вы всего-навсего орудие, микрофон, настроенный улавливать некие пагубные эманации, сути которых вы не понимаете!
        В лице Карсона, как в зеркале, отражалось изумленное недоверие.
        — Но… вы же не хотите сказать, что и вправду верите…
        Ли отстранился, взгляд его утратил напряженность. Теперь гость смотрел холодно и мрачно.
        — Хорошо же. Но я изучал историю этой вашей Абигейл Принн. А она тоже понимала сверхнауку, о которой я говорю. И пользовалась ею в недобрых целях — черная магия, вот как это называется. Я читал, что в старину она прокляла Салем — а ведьминское проклятие штука опасная. Вы не…  — Гость встал, закусил губу.  — Вы не позволите мне зайти к вам завтра?
        Едва ли не против воли Карсон кивнул.
        — Но я боюсь, вы даром теряете время. Я не верю… ну, то есть, я хочу сказать, что у меня нет…  — Он запнулся, не находя нужного слова.
        — Мне всего лишь хотелось бы удостовериться, что вы… Да, и еще одно. Если вам сегодня что-то приснится, вы не попробуете запомнить сон? Если попытаться прокрутить сон в голове сразу после пробуждения, то, скорее всего, он уже не забудется.
        — Хорошо. Если, конечно, мне и впрямь что-то приснится.


        В ту ночь Карсону и впрямь приснился сон. Он проснулся перед самым рассветом с неистово бьющимся сердцем и подспудным ощущением тревоги. В стенах и под полом воровато сновали и возились крысы. Карсон поспешно выбрался из постели, дрожа в зябких предутренних сумерках. Бледная луна все еще слабо светила в тускнеющем небе.
        И тут Карсон вспомнил слова своего гостя. Да, сон ему приснился — вне всяких сомнений. Но вот содержание сна — дело другое. Сколько бы он ни пытался, вспомнить, о чем был сон, не удавалось, осталось лишь смутное ощущение панического бегства сквозь тьму.
        Карсон по-быстрому оделся и, поскольку недвижное безмолвие раннего утра в старом особняке действовало ему на нервы, вышел купить газету. Было слишком рано, магазины еще не открылись, так что он зашагал в западном направлении в поисках какого-нибудь мальчишки-газетчика и свернул на первом же углу. Он шел, и мало-помалу им овладевало странное, необъяснимое чувство: узнаваемость! Он ходил здесь прежде, очертания домов и контуры крыш казались смутно, пугающе знакомыми. Но — вот ведь фантастика!  — на его памяти он на этой улице в жизни не бывал! В этом районе Салема он прогуливался нечасто, ибо по природе своей был ленив; и однако ж — удивительное дело!  — его захлестывали воспоминания, и чем дальше он шел, тем живее и ярче они становились.
        Карсон дошел до угла и, не задумываясь, свернул налево. Загадочное ощущение нарастало. Он шагал медленно, размышляя про себя.
        Вне всякого сомнения, он действительно ходил этим путем прежде — просто он, по-видимому, в тот момент настолько глубоко погрузился в мысли, что даже не сознавал, где находится. Разумеется, вот вам и объяснение! И однако ж стоило ему выйти на Чартер-стрит — и в душе его всколыхнулась безотчетная тревога. Салем пробуждался; с рассветом флегматичные рабочие-поляки потоком хлынули в сторону фабрик. Время от времени мимо проезжала машина.
        Впереди на тротуаре собралась целая толпа. Предчувствуя недоброе, Карсон ускорил шаг. И, потрясенный до глубины души, осознал, что перед ним — кладбище на Чартер-стрит, древний «Погост», пользующийся самой недоброй славой. Карсон поспешно протолкался сквозь людское сборище.
        До слуха его донеслись приглушенные замечания, прямо перед ним воздвиглась широкая спина в синем. Карсон заглянул полисмену через плечо — и задохнулся от ужаса.
        К железной решетке кладбищенской ограды прислонился человек в дешевом, безвкусном костюме. Он вцепился в проржавевшие прутья так крепко, что на тыльных сторонах волосатых рук взбугрились мышцы. Человек был мертв, и в лице его, запрокинутом к небу под неестественным углом, застыло выражение неизбывного, леденящего душу ужаса. Глаза чудовищно вытаращены, одни белки видны; губы скривились в безрадостной ухмылке.
        Какой-то зевака, белый как полотно, обернулся к Карсону.
        — Похоже, он от страха помер,  — хрипло промолвил он.  — Не дай боже мне увидеть, чего он насмотрелся. Бррр… вы только на лицо его взгляните!
        Карсон непроизвольно отпрянул, чувствуя, как ледяное дыхание неназываемого пробирает его до костей. Он провел рукой по глазам, но перед внутренним взором его по-прежнему плавало искаженное мертвое лицо. Он попятился назад, до глубины души потрясенный, дрожа мелкой дрожью. Ненароком глянул в сторону, обвел глазами могилы и памятники, испещрившие старое кладбище. Здесь уже больше века никого не хоронили, и затянутые лишайником надгробия с их крылатыми черепами, щекастыми херувимами и погребальными урнами словно источали неуловимые миазмы архаики. Что же напугало беднягу до смерти?
        Карсон вдохнул поглубже. Труп представлял собою жуткое зрелище, что правда, то правда, но нельзя позволять себе так расстраиваться. Нельзя ни в коем случае — а то, чего доброго, книга пострадает. Кроме того, мрачно доказывал он сам себе, объяснение происшествия напрашивается само собою. Покойный, по всей видимости, из числа тех поляков-иммигрантов, которые живут в окрестностях Салемской гавани. Бедолага проходил ночью мимо кладбища — того самого места, что на протяжении трех веков обрастало кошмарными легендами,  — и одурманенный винными парами взгляд, должно быть, наделил реальностью смутные фантомы суеверного ума. Всем и каждому известно, насколько эти поляки эмоционально неуравновешенны, насколько склонны к массовым истериям и безумным домыслам. Великая иммигрантская паника 1853 года, в ходе которой сожгли дотла три ведьминских дома, вспыхнула от сбивчивых, истерических россказней какой-то старухи о том, что она-де своими глазами видела, как загадочный, одетый в белое иностранец «снял с себя лицо». «И чего прикажете ждать от таких людей?» — думал Карсон.
        Тем не менее разнервничался он не на шутку и домой возвратился только после полудня. Обнаружив, что Ли, давешний оккультист, уже дожидается его под дверью, Карсон весьма обрадовался гостю и сердечно пригласил его заходить.
        Ли был непривычно серьезен.
        — А вы уже слыхали про эту вашу приятельницу Абигейл Принн?  — осведомился он без предисловия.
        Карсон, что разливал через сифон содовую по бокалам, воззрился на гостя во все глаза, рука его застыла в воздухе. Повисла долгая пауза. Наконец он нажал на рычаг, и жидкость, шипя и пенясь, хлынула в виски. Он протянул один бокал Ли, второй аккуратно взял сам — и только тогда ответил на вопрос.
        — Не понимаю, о чем вы. Что она… ну и что такого она натворила?  — вымученно пошутил он.
        — Я ознакомился с архивами,  — сообщил Ли,  — и выяснил, что Абигейл Принн была похоронена четырнадцатого декабря тысяча шестьсот девяностого года на кладбище Чартер-стрит, причем в сердце ей вонзили кол. Что с вами?
        — Ничего,  — невыразительно отозвался Карсон.  — Что же дальше?
        — Так вот — ее могила была вскрыта и разграблена, вот и все. Кол был вырван: его обнаружили неподалеку, и повсюду вокруг могилы земля испещрена следами. Следами ботинок. Карсон, вам что-нибудь снилось нынче ночью?  — отрывисто осведомился Ли. Его серые глаза смотрели сурово и холодно.
        — Не знаю,  — растерянно отозвался Карсон, потирая лоб.  — Не помню. Нынче утром я был на кладбище Чартер-стрит.
        — А! Значит, вы слыхали про того парня, который…
        — Я его видел,  — перебил Карсон, передернувшись.  — До сих пор в себя прийти не могу.
        И он одним глотком осушил бокал с виски.
        Ли не сводил с него глаз.
        — Итак,  — промолвил он немного времени спустя.  — Вы по-прежнему намерены оставаться в этом доме?
        Карсон отставил бокал и поднялся на ноги.
        — А почему бы и нет?  — рявкнул он.  — Какая такая причина может мне воспрепятствовать? А?
        — После всего того, что случилось прошлой ночью…
        — А что такого случилось? Ограбили могилу. Суеверный поляк случайно увидел грабителей — и умер от страха. И что?
        — Вы пытаетесь убедить самого себя,  — спокойно парировал Ли.  — В глубине души вы знаете — не можете не знать — правду. Вы стали орудием в руках чудовищных, кошмарных сил, Карсон. На протяжении трех веков Абби Принн — живой мертвец — лежала в могиле, дожидаясь, чтобы кто-нибудь угодил в ее ловушку — в Ведьминскую комнату. Возможно, сооружая ее, она прозревала будущее: провидела, что в один прекрасный день кто-нибудь случайно наткнется на адский покой и попадет в западню мозаичного узора. Попались вы, Карсон, и дали возможность этой мерзкой нежити перекинуть мост через провал между сознанием и материей, установить с вами связь. Для существа, наделенного страшной властью Абигейл Принн, гипноз — это детские игрушки. Ей ничего не стоило принудить вас пойти к ее могиле, вырвать кол, удерживающий ее в плену, а затем стереть в вашем разуме воспоминание об этом действии, чтобы оно даже во сне не воскресало!
        Карсон вскочил на ноги, глаза его вспыхнули странным светом.
        — Во имя Господа, вы вообще понимаете, что вы такое говорите?
        Ли хрипло рассмеялся.
        — Во имя Господа? Скорее во имя дьявола — того самого дьявола, что в это мгновение угрожает Салему: ибо Салем в опасности, в страшной опасности! Абби Принн прокляла мужчин, и женщин, и детей города, когда ее привязали к столбу и обнаружили, что огонь ее не берет! Сегодня утром я поработал с кое-какими секретными архивами и вот пришел в последний раз попросить вас покинуть этот дом.
        — Вы закончили?  — холодно осведомился Карсон.  — Прекрасно. Так вот, я остаюсь здесь. Вы либо не в себе, либо пьяны, но вся эта ваша чушь меня не убеждает.
        — А если я предложу вам тысячу долларов, вы уедете?  — спросил Ли.  — Или даже больше — десять тысяч? В моем распоряжении имеется весьма значительная сумма.
        — Нет, черт побери!  — рявкнул Карсон в порыве гнева.  — Все, чего я хочу,  — это в тишине и покое закончить мой новый роман. Нигде больше я работать не могу и не хочу. И не стану!..
        — Я этого ждал,  — тихо промолвил Ли. В голосе его, как ни странно, звучало сочувствие.  — Господи, да вы же вырваться не способны! Вы угодили в ловушку и освободиться уже не в силах — пока разум Абби Принн контролирует вас через Ведьминскую комнату. А самое страшное в том, что являть себя она может только с вашей помощью — она пьет ваши жизненные силы, Карсон, кормится вами, как вампир!
        — Вы с ума сошли,  — глухо отозвался Карсон.
        — Мне страшно. Тот железный диск в Ведьминской комнате — я боюсь его и того, что под ним. Абби Принн служила странным богам, Карсон, и я прочел кое-что на стене в той нише, что дало мне подсказку. Имя Ньогта вам что-нибудь говорит?
        Карсон раздраженно помотал головой. Ли пошарил в кармане и извлек клочок бумаги.
        — Я выписал этот отрывок из одной книги в кестерской библиотеке, называется она «Некрономикон», а написал ее человек, настолько глубоко ушедший в изучение запретных тайн, что его прозвали безумным. Вот, прочтите.
        Нахмурившись, Карсон прочел следующее:


        «Люди знают его как Обитателя Тьмы, этого собрата Властителей по имени Ньогта, Тот, кому быть не должно. Его возможно призвать на поверхность земли через потайные пещеры и расселины; колдуны и чародеи видели его в Сирии и под черной башней Ленга; из грота Танг в Тартарии вырвался он, сея ужас и разрушение среди шатров великого хана. Лишь с помощью египетского креста, заклинания Вак-Вирадж и эликсира тиккоун возможно изгнать его обратно в ночную черноту и мерзость сокрытых пещер, где его обиталище».

        Ли спокойно выдержал недоуменный взгляд Карсона.
        — Теперь понимаете?
        — Заклинания и эликсиры!  — фыркнул Карсон, возвращая выписку.  — Чушь несусветная!
        — Отнюдь. И заклинание, и эликсир известны оккультистам не первое тысячелетие. Мне и самому доводилось в прошлом их использовать в определенных… обстоятельствах. А если я прав насчет вот этого…  — Он направился к двери, губы его сложились в бескровную линию.  — Прежде таким материализациям удавалось воспрепятствовать, но главная проблема — в эликсире: раздобыть его куда как непросто. И все же я надеюсь… я еще вернусь. Вы не могли бы до тех пор не заходить в Ведьминскую комнату?
        — Ничего обещать не буду,  — отрезал Карсон. У него ныла голова; тупая боль мало-помалу нарастала, вторгаясь в сознание; его слегка подташнивало.  — До свидания.
        Он проводил Ли к выходу и помешкал немного на ступенях: домой возвращаться отчего-то не хотелось. А пока он глядел вслед стремительно удаляющейся высокой фигуре оккультиста, из соседнего дома вышла какая-то женщина. При виде Карсона она разразилась визгливой, гневной тирадой, ее необъятная грудь так и ходила ходуном.
        Карсон обернулся и недоуменно воззрился на нее. В висках пульсировала боль. Женщина направилась к нему, угрожающе потрясая мясистым кулаком.
        — Вы чего мою Сару пужаете?  — завопила она. Ее смуглое лицо побагровело от ярости.  — Чего ее пужаете своими дурацкими фокусами, а?
        Карсон облизнул пересохшие губы.
        — Я прошу прощения,  — медленно проговорил он.  — Мне страшно жаль. Но я не пугал вашу Сару. Меня весь день дома не было. Что такое ее напугало?
        — Ента бурая тварюка — Сара говорит, она к вам в дом забежала…
        Женщина умолкла на полуслове, челюсть у нее отвисла, глаза расширились. Она сделала характерный знак правой рукой — наставила указательный палец и мизинец на собеседника, а большим пальцем прижала остальные.
        — Старая ведьма!
        И она поспешно ретировалась, испуганно бормоча себе что-то под нос на польском.
        Карсон развернулся и возвратился в дом. Налил в бокал виски, поколебался, отставил его в сторону, так и не пригубив. И принялся расхаживать взад-вперед, то и дело потирая лоб сухими, горячими пальцами. В голове проносились сбивчивые, невнятные мысли. Лихорадило, в висках стучало.
        Наконец Карсон спустился вниз, в Ведьминскую комнату. Да там и остался, хотя работать не работал: в мертвой тишине подземного убежища головная боль слегка отпустила. Спустя какое-то время он уснул.


        Долго ли он продремал, он не знал и сам. Ему снился Салем: по улицам со страшной скоростью проносилась смутно различимая студенистая темная тварь, что-то вроде невероятно громадной угольно-черной амебы, она преследовала мужчин и женщин и заглатывала их — те с воплями обращались в бегство, но чудовище с легкостью их настигало. Ему снилось, что прямо на него смотрит похожее на череп лицо: иссохший, сморщенный лик, на котором живыми казались только глаза — и глаза эти горели адским злобным огнем.
        Наконец он проснулся и резко сел. Его пробирал холод.
        Вокруг царила гробовая тишина. В свете электрической лампочки зелено-пурпурная мозаика словно бы извивалась и корчилась, подползая к нему, но едва он протер сонные глаза, иллюзия развеялась. Он глянул на наручные часы. Стрелки показывали два. Он проспал весь вечер и большую часть ночи.
        Карсон ощущал странную слабость; апатичная вялость не давала ему подняться с кресла. Силы словно иссякали, вытекали капля по капле. Леденящий холод пробирался до самого мозга, но головная боль прошла. Сознание было кристально ясным — застыло в ожидании, словно что-то вот-вот должно было произойти. Краем глаза Карсон заметил какое-то движение.
        Каменная плита в стене сдвинулась. Послышался негромкий скрежет; черный провал медленно расширился от узкого прямоугольника до квадрата. Там, во тьме, что-то затаилось. Вот тварь пошевелилась, выкарабкалась на свет — и Карсона захлестнул слепой ужас.
        Существо походило на мумию. В течение невыносимой, длиною в вечность, секунды эта мысль пульсировала в мозгу Карсона: «Оно похоже на мумию!» То был тощий, как скелет, бурый, как пергамент, труп: казалось, на костяк натянули кожу какого-то гигантского ящера. Вот труп пошевелился, пополз вперед: слышно было, как длинные ногти царапают по камню. Он выбрался в Ведьминскую комнату; яркий свет безжалостно высветил бесстрастное лицо, глаза горели замогильным светом. На побуревшей, морщинистой спине отчетливо выделялся зубчатый хребет.
        Карсон словно окаменел. Неизбывный ужас лишил его возможности двигаться. Его словно сковал сонный паралич — когда мозг, сторонний наблюдатель, не может или не желает передавать нервные импульсы в мышцы. Карсон лихорадочно убеждал себя, что на самом деле спит и вот-вот проснется.
        Иссохшая мумия поднялась на ноги. Выпрямилась во весь рост, тощая, как скелет, двинулась к нише с железным диском в полу. Развернувшись спиной к Карсону, помедлила немного — и в гробовой тишине зашелестел сухой, неживой шепот. Едва заслышав его, Карсон хотел закричать что было сил, но голос отнялся. А жуткий шепот все звучал и звучал — на языке, что явственно не принадлежал этой земле, и, словно бы в ответ на него, по железному диску прошла едва заметная дрожь.
        Диск дрогнул и стал медленно приоткрываться. Сморщенная мумия торжествующе воздела костлявые руки. Диск был примерно в фут толщиной, и, по мере того как он поднимался над полом, по комнате разливался смутный запах — мускусный, тошнотворный, наводящий на мысль о каком-то пресмыкающемся. Диск неотвратимо приподнимался — и вот уже из-под края высунулось первое щупальце тьмы. Карсон внезапно вспомнил свой сон про студенистую черную тварь, что проносилась по улицам Салема. Он попытался сбросить оковы паралича, удерживающие его в неподвижности, но тщетно. В комнате темнело, голова у Карсона шла кругом, черный смерч набирал силу, грозя захлестнуть его. Комната словно раскачивалась, уходила из-под ног.
        А железный диск между тем приподнимался все выше, и морщинистая мумия все стояла, воздев иссохшие руки в кощунственном благословении, и медленно сочилась наружу амебовидная чернота.
        И тут в шелестящий шепот мумии вклинился новый звук: дробный перестук стремительных шагов. Краем глаза Карсон заметил, как в Ведьминскую комнату ворвался какой-то человек. То был Ли, давешний оккультист, на его мертвенно-бледном лице ярко горели глаза. Он метнулся мимо Карсона прямиком к нише, где из провала вздымался черный ужас.
        Иссохшая тварь обернулась — обернулась пугающе медленно. В левой руке Ли сжимал какое-то орудие: crux ansata, крест с петлей, из золота и слоновой кости; правая рука была стиснута в кулак. Голос нежданного гостя зазвучал гулко и властно. На побелевшем лбу выступили капельки испарины.
        — Йа на кадишту нил гх’ри… стелл ’бсна кн ’аа Ньогта… к’йарнак флегетор…
        Нездешние, мистические звуки прогремели громом, эхом отразившись от стен. Ли медленно двинулся вперед, высоко воздев египетский крест. А из-под железного диска выплеснулся черный ужас!
        Диск приподнялся, отлетел в сторону, и гигантская волна переливчатой черноты — не жидкая и не твердая чудовищная студенистая масса — хлынула прямиком к Ли. Не сбавляя шага, не останавливаясь, он быстро взмахнул правой рукой — крохотная склянка взмыла в воздух, ударила в цель, и черная тварь поглотила ее.
        Бесформенный ужас замешкался. Поколебался немного, с видом пугающе-нерешптельным,  — и проворно отпрянул. В воздухе разлилась удушливая вонь гари и тления, и на глазах у Карсона от черной твари начали отслаиваться кусок за куском, съеживаясь, точно под разъедающим воздействием кислоты. Разжижающимся потоком тварь потекла назад, роняя по пути омерзительные ошметки черной плоти.
        Из основного сгустка вытянулась ложноножка, точно громадное щупальце, ухватила живой труп, потащила его к провалу и перебросила через край. Еще одно щупальце подцепило железный диск, без труда проволокло по полу и, едва чудище кануло в бездну и скрылось из виду, диск с оглушительным грохотом лег на место.
        Комната широкими кругами завращалась вокруг Карсона, невыносимая тошнота подступила к горлу. Нечеловеческим усилием он попытался подняться на ноги, а в следующий миг свет быстро померк — и угас вовсе. Темнота поглотила его.


        Романа Карсон так и не закончил. Он сжег рукопись, но писать не перестал, хотя ни одно из поздних его произведений так и не было опубликовано. Издатели качали головой и недоумевали, отчего столь блестящий автор популярных романов внезапно увлекся сверхъестественными ужасами.
        — Сильно написано,  — заметил один из редакторов, возвращая ему рукопись под заглавием «Черное божество безумия».  — Произведение в своем роде незаурядное, но уж больно жуткое и нездоровое. Никто этого читать не станет. Карсон, ну почему вы больше не пишете таких романов, как раньше? Вы ж на них прославились!
        Тогда-то Карсон и нарушил свой обет никогда не упоминать про Ведьминскую комнату — и рассказал все как есть, от начала и до конца, в надежде на доверие и понимание. Едва договорив, он упал духом: в лице собеседника читалось скептическое сочувствие.
        — Вам ведь это все приснилось, верно?  — уточнил редактор, и Карсон горько рассмеялся.
        — Да, конечно,  — приснилось.
        — Должно быть, сон произвел на вас крайне яркое впечатление. Такие случаи нередки. Но со временем все забудется,  — ободрил его редактор, и Карсон кивнул.
        Больше Карсон не упоминал о том ужасе, что увидел в Ведьминской комнате, очнувшись от обморока,  — ужасе, что неизгладимо отпечатался в его сознании; он знал, что тем самым лишь подаст повод усомниться в собственной вменяемости. Перед тем как они с Ли, смертельно бледные и дрожащие, выбежали из подземелья, Карсон по-быстрому оглянулся через плечо. Сморщенные, прожженные клочья, отслоившиеся от этого порождения кощунственного безумия, необъяснимым образом исчезли, оставив на камнях черные пятна. Абби Принн, надо думать, возвратилась в тот ад, которому служила, а ее безжалостное божество сокрылось в неведомых безднах за пределами людского разумения, будучи изгнано могучими силами древней магии, которыми владел оккультист. Но ведьма оставила о себе напоминание — кошмарный «сувенир»: в последний раз обернувшись, Карсон заметил, что из-под края железного диска торчит, точно застыв в издевательском приветствии, иссохшая клешнястая рука!



        Фриц Лейбер[Рассказ впервые опубликован в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в мае 1937 г.]
        Глубинный ужас

        Помнить о тебе?
        Да, бедный дух, пока есть память в шаре
        Разбитом этом.[63 - Шекспир У. Гамлет. Акт I, сцена 5. Перевод Б. Пастернака.  — Примеч. перев.]

        Нижеприведенная рукопись обнаружена в медном с мельхиором ларце, покрытом прихотливой чеканкой уникальной современной работы, что был приобретен на аукционе невостребованной собственности, переданной полицией государству по истечении положенного срока, в округе Лос-Анджелес, штат Калифорния. В ларце с рукописью нашлись также два тонких сборника стихов: «Азатот и прочие ужасы» за авторством Эдуарда Пикмена Дерби («Оникс-сфинкс-пресс», Аркхем, Массачусетс) и «Хозяин туннелей» Георга Рейтера Фишера («Птолеми-пресс», Голливуд, Калифорния). Записи были сделаны рукою второго из поэтов, если не считать двух писем и телеграммы, вложенных между листами. Ларец и его содержимое поступили в ведение полиции 16 марта 1937 года, по обнаружении изувеченного трупа Фишера рядом с его обрушенным кирпичным домом на Стервятниковом Насесте при довольно жутких обстоятельствах.
        Сегодня бесполезно искать на карте района Голливудских холмов населенный пункт под названием Стервятниковый Насест, который и городом-то не считался. Вскорости после изложенных здесь событий его название (и без того давно раскритикованное) было изменено благоразумными агентами по продаже недвижимости на Райский Гребень, а само поселение в свой черед поглотил город Лос-Анджелес — событие в тамошних краях не то чтобы уникальное. Точно так же, после небезызвестных скандалов, о которых лучше бы и не вспоминать, название Раннимид[64 - Раннимид — небольшой населенный пункт в той же местности. В 1927 г. разросшийся город был назван Тарзаной — в честь Берроуза и его знаменитого персонажа.] было изменено на Тарзану[65 - Тарзана — один из пригородов Лос-Анджелеса; основан в 1919 г. писателем Эдгаром Райсом Берроузом. Берроуз приобрел там 200 гектаров земли и назвал поместье «Тарзана-ранч» — в честь героя своей книги, «Тарзан, человек среди обезьян».] — в честь главного литературного шедевра самого знаменитого и безупречного из тамошних жителей.
        Магнитооптический метод, о котором пойдет здесь речь и «посредством которого уже обнаружены два новых элемента»,  — не обман и не вымысел, а технический прием, весьма популярный в 1930-х годах (хотя с тех пор и дискредитированный). Чтобы в этом убедиться, достаточно заглянуть в любую таблицу химических элементов того времени или в словарные статьи «алабамин» и «виргиний» в «Новом международном словаре» Уэбстера (второе, полное издание). Разумеется, в современных таблицах они отсутствуют. «Безвестный строитель Саймон Родиа», с которым общался отец Фишера,  — это не кто иной, как всеми чтимый народный архитектор (ныне покойный), создатель непревзойденно прекрасных башен Уоттса.[66 - Башни Уоттса — башни в Уоттсе, одном из районов Лос-Анджелеса; построены архитектором Саймоном Родиа (1879-1965) с использованием битой кафельной плитки, посуды, бутылок, а также ракушек.]


        Лишь усилием воли удерживаюсь я от пространного рассказа про недвусмысленно чудовищные предположения, вынуждающие меня решиться — в пределах ближайших восемнадцати часов и не позже!  — на отчаянный и, по сути, пагубный шаг. Записать надо так много, а времени почти не осталось.
        Самому-то мне для подкрепления собственной убежденности никакие письменные доводы не нужны. Все это для меня куда реальнее, нежели повседневная обыденность. Стоит мне только закрыть глаза — и я словно наяву вижу побелевшее от ужаса, большеротое лицо Альберта Уилмарта, мученика мигрени. Верно, есть тут нечто от ясновидения, поскольку, сдается мне, выражение его лица не то чтобы сильно изменилось с тех пор, как мы виделись в последний раз. Мне ничего не стоит вновь услышать эти отвратительные манящие голоса — точно гудение адских пчел и великолепных ос, что поселились во внутреннем ухе, которое я теперь не в силах заткнуть — да и не захочу того вовеки. Больше скажу: внимая им, я задумываюсь, а стоит ли вообще записывать этот из ряда вон выходящий документ. Его найдут — если, конечно, и впрямь найдут!  — в месте, где люди серьезные не придают значения странным откровениям и где шарлатаны встречаются на каждом шагу. Может, оно и к лучшему; может, стоило бы подстраховаться и порвать в клочки этот лист… Я-то сам нимало не сомневаюсь, к чему приведут систематические научные попытки исследовать те силы,
что подстерегли меня в засаде и очень скоро заявят на меня права (и добрый ли прием меня ожидает?).
        Однако ж писать я буду — пусть лишь из странной личной прихоти. Сколько себя помню, меня всегда влекло литературное творчество, но вплоть до сегодняшнего дня некие неопределенные обстоятельства и сумеречные силы не позволили мне закончить ничего, кроме нескольких стихотворений, по большей части коротких, и прозаических мини-этюдов. Любопытно проверить, не освободило ли меня хотя бы отчасти от этих комплексов новообретенное знание. Когда я закончу свое изложение, еще успеется подумать, не разумнее ли было бы уничтожить рукопись (до того, как я совершу акт разрушения более великий и значимый). По правде сказать, меня не особенно волнует, что случится или не случится с моими собратьями; на мой эмоциональный рост, равно как и на общую направленность моих приверженностей, оказывалось глубокое влияние (да уж, воистину из самых бездн!), как читатель убедится в свой срок.
        Пожалуй, стоило бы начать повествование с простого изложения фактов: с интерпретации экспериментальных данных профессора Атвуда, с переносного магнитооптического геосканера Пейбоди или с устрашающего сообщения Альберта Уилмарта о сногсшибательных всемирных исследованиях последнего десятилетия, что вела тайная клика преподавателей далекого Мискатоникского университета в кишащем чародеями, одетом тенью Аркхеме и несколько их коллег-одиночек из Бостона и Провиденса, штат Род-Айленд, или с туманных подсказок, что с подлым простодушием просочились даже в стихи, написанные мною за последние несколько лет. Но, поступи я так, вы бы тотчас же приняли меня за психопата. Причины, приведшие меня, шаг за шагом, к нынешним моим страшным убеждениям, сошли бы за прогрессирующие симптомы, а чудовищный ужас, за ними стоящий, все сочли бы кошмарной параноидальной фантазией. На самом деле, вероятно, именно так вы в конце концов и решите в любом случае, и тем не менее я поведаю вам обо всем, что случилось,  — так, как оно все произошло со мной, шаг за шагом. Тогда вы окажетесь ровно в том же положении, что и я: у вас
будут те же самые шансы распознать, если сможете, где заканчивается реальность и вступает в игру воображение, и где иссякает воображение и начинается душевное расстройство.
        Возможно, за последующие семнадцать часов случится или откроется что-нибудь, что отчасти подтвердит истинность моих записей. Но я так не думаю: ведь проклятое космическое сообщество, заманившее меня в ловушку, исполнено неизъяснимого коварства. Вероятно, мне не дадут докончить рассказ; не исключено, что меня опередят в моем намерении. Я почти не сомневаюсь, что они до сих пор держались в стороне только потому, что уверены: я все сделаю за них. Впрочем, неважно.
        Встает солнце — алое, кровоточащее, над предательскими, осыпающимися холмами Гриффит-парка. (Название «Глухомань» здесь подошло бы куда больше.) Морской туман все еще обволакивает расползающиеся предместья внизу, его последние струи стекают с высот сухого Лаврового каньона, но далеко на юге я уже начинаю различать черные скопления нефтяных вышек близ Калвер-Сити: ни дать ни взять роботы на негнущихся ногах изготовились к атаке. А будь я у окна спальни, что выходит на северо-запад, я бы видел, как ночные тени еще мешкают на обрывистых пустошах Голливуда над смутно различимыми тропами — извилистыми, заросшими травой, кишащими змеями. По ним я бродил, прихрамывая, едва ли не каждый день моего земного бытия, разбирая и осваивая их все более настойчиво.
        Свет теперь можно и выключить: мой кабинет уже заливают лучи неяркого алого света. Я сижу за столом — я готов писать весь день напролет. Вокруг меня все на первый взгляд кажется надежным и безопасным: все в порядке, все как надо. Не осталось никаких следов лихорадочного полуночного отъезда Альберта Уилмарта вместе с его магнитооптическим аппаратом, привезенным с Востока, но однако ж я словно вещим взором прозреваю перед собою его искаженное страхом, большеротое лицо; вот он, машинально вцепившись в руль своего миниатюрного «остина», удирает через пустыню, точно перепуганный жук, а геосканер лежит на сиденье рядом. Солнце нового дня настигло его раньше, чем меня,  — на обратном пути в его обожаемую, невероятно далекую Новую Англию. Дымный алый блеск этого солнца отражается в его расширенных от страха глазах, ибо не знаю, какая сила заставила бы его повернуть к той земле, что неуклюже сползает в необъятный Тихий океан. Я обиды на него не держу — с чего бы? Нервы его вконец расшатаны ужасами, которые он храбро помогал расследовать в течение десяти долгих лет, вопреки советам более уравновешенных
товарищей. А в самом конце ему, надо думать, открылись такие кошмары, которых и вообразить невозможно. И однако ж он выждал, чтобы позвать меня с собою, и один только я знаю, чего ему это стоило. Он дал мне возможность бежать; если бы я того хотел, я мог бы и попытаться.
        Впрочем, полагаю, что моя судьба решилась много лет назад.
        Меня зовут Георг Рейтер Фишер. Я родился в 1912 году у родителей-швейцарцев в городе Луисвилл, штат Кентукки. Моя правая ступня от рождения вывернута внутрь; этот дефект легко исправляется при помощи ортопедической шины, да только мой отец ни за что не желал вмешиваться в замысел своего божества Природы. Он работал каменщиком и каменотесом — человек громадной физической силы и неистощимой энергии, наделенный редкой интуицией (рудознатец, «чующий» воду, нефть и залежи металлов), мастер от бога и блестящий самоучка, пусть и не получивший систематического образования. Вскоре после Гражданской войны,[67 - Вскоре после Гражданской войны…  — Имеется в виду Гражданская война 1847 г. в Швейцарии, продлившаяся несколько месяцев: в результате федеральные войска одержали победу над союзом семи католических кантонов («Зондербунд»), и последний прекратил свое существование.] еще мальчишкой, он иммигрировал в Америку вместе с отцом, тоже каменщиком, и по его смерти унаследовал небольшое, но прибыльное дело. Уже немолодым он женился на моей матери, Марии Рейтер, дочери фермера, для которого он при помощи
«волшебной лозы» отыскал не только место для колодца, но и месторождение гранита, вполне пригодное к разработке. Я был поздним и единственным ребенком: мать меня баловала, отец окружал любовью более вдумчивой. Я мало что помню о нашей жизни в Луисвилле, но то немногое, что сохранилось, окрашено в светлые, жизнеутверждающие тона: картины упорядоченного, счастливого дома, множество родственников и друзей, гости, смех, два шумных праздника Рождества, а еще воспоминания о том, как я завороженно наблюдаю за работой отца, а он режет по камню, и в бледном как смерть граните оживает изобилие цветов и листьев.
        Здесь следует упомянуть (поскольку для моего рассказа это важно), что впоследствии я узнал: наши родственники по линии и Фишеров, и Рейтеров, все считали меня исключительно умным для моего нежного возраста. Мать с отцом в моих талантах никогда не сомневались, но здесь нужно сделать поправку на родительскую предвзятость.
        В 1917 году отец выгодно продал свое дело и перевез небольшую семью на Запад, дабы своими руками выстроить свой последний дом в Южной Калифорнии — в этой земле солнечного света, осыпающегося песчаника и рожденных морем холмов. Отчасти причиной тому послужили советы врачей по поводу слабого здоровья матери, подтачиваемого страшным недугом под названием туберкулез. Но и сам отец всей душой мечтал о ясных небесах, круглогодичной жаре и первозданном море и был глубоко убежден, что судьба его лежит на Западе и каким-то образом связана с величайшим из океанов Земли — из которого, возможно, была исторгнута Луна.[68 - …величайшим из океанов Земли — из которого, возможно, была исторгнута Луна.  — Согласно одной из гипотез происхождения Луны, выдвинутой Дж. Дарвином в 1878 г., она оторвалась от Земли под действием центробежных сил. Геолог О. Фишер в 1882 г. предположил, что именно в этом месте образовался бассейн Тихого океана. Гипотеза Дарвина-Фишера была общепринятой в начале XX в.]
        Отцовская подспудная тяга к этому внешне благодатному и яркому, а внутри зловещему и изъеденному ландшафту, где сама Природа являет простодушный лик юности, маскируя под ним испорченность старости, дала мне немало пищи для размышлений, хотя ничего из ряда вон выходящего в этом тяготении нет. Сюда переселяется множество людей — и здоровых, и недужных,  — их влечет солнце, и обещание вечного лета, и неохватные, пусть и безводные, поля. Одно лишь необычное обстоятельство стоит отметить: людей откровенно мистического или утопического склада здесь встречается куда больше обычного. Братья Розы, теософы, адепты Четырехугольного Евангелия и последователи Церкви христианской науки, Единая школа христианства, Братство Грааля, спиритуалисты, астрологи — все они тут представлены в большом количестве и много кто еще. Те, кто верит в необходимость вернуться в первобытное состояние и к первобытной мудрости, те, кто изучает псевдодисциплины, порожденные псевдонауками,  — о да, и даже несколько повышенно общительных отшельников,  — такие здесь на каждом шагу попадаются. В большинстве своем они вызывают во мне лишь
жалость и отвращение, настолько они обделены логикой и жадны до рекламы. Никогда — еще раз подчеркиваю: никогда!  — меня не интересовали их занятия и бессмысленно затверженные наизусть принципы — ну, может, разве что с точки зрения сравнительной психологии.
        Сюда их привела повышенная любовь к солнцу, характерная черта большинства чудаков любого типа и вида,  — и еще потребность отыскать неупорядоченную, неустроенную землю, где утопические идеи могли бы пустить корни и расцвести пышным цветом вдали от учтивых насмешек и традиционной оппозиции; то же самое стремление повело мормонов к хранимому пустыней Солт-Лейк-Сити и к Дезерету,[69 - Дезерет — контролируемая мормонами территория; в 1849 г. жители Солт-Лейк-Сити попытались ввести ее в состав США отдельным штатом. «Штат» просуществовал чуть более двух лет и так не был официально признан правительством США. Название происходит от слова, обозначающего медоносную пчелу, из «Книги Мормона».] их раю. Объяснение звучит вполне правдоподобно, даже если отрешиться от того факта, что Лос-Анджелес — город ушедших на покой фермеров и мелких торговцев, город, который лихорадит от присутствия пошлой индустрии,  — неизбежно привлечет к себе шарлатанов всех мастей. Да, такого объяснения мне достаточно, и я скорее доволен, потому что даже теперь мне невыносимо было бы думать, что эти отвратительно манящие голоса,
выбалтывающие секреты из-за грани космоса, непременно имеют некий размытый радиус действия в пределах целого континента.
        («Резной обод,  — нашептывают они здесь и сейчас, в моем кабинете.  — Протошогготы, коридор с диаграммами, древний Маяк, сны о Кутлу…»)
        Поселив нас с матушкой в уютном голливудском пансионе, где деятельность зарождающейся кинопромышленности обеспечивала нам яркие развлечения, отец рыскал по холмам, ища подходящее место под застройку. Тут-то отцу и пригодился его потрясающий талант находить подземные воды и залежи желанных минералов! Как я понимаю сейчас, тогда он почти наверняка явился первопроходцем тех самых троп, по которым меня неизменно и так неодолимо тянет побродить. Не прошло и трех месяцев, как он нашел и приобрел удобный земельный участок поблизости от эльзасско-французской колонии (всего-то-навсего скопление одноэтажных домиков) с подчеркнуто колоритным названием Стервятниковый Насест — под стать Дикому Западу.
        В ходе расчистки и раскопок на участке обнаружился пласт мелкозернистой твердой метаморфической породы, а также удалось играючи пробурить превосходный колодец — к вящему изумлению недоверчивых соседей, что поначалу были настроены довольно-таки неприязненно. Но отец знал, что делает, и вскоре начал, по большей части своими руками, возводить кирпичное строение средних размеров, что, судя по проектам и планам, обещало превратиться в особняк непревзойденной красоты. Соседи качали головой и поучали: неразумно строить из кирпича в регионе, где землетрясения — отнюдь не редкость. Поместье они называли Фишеровой Блажью, как я узнал впоследствии. Плохо же знали они искусство моего отца и прочность его кладки!
        Отец купил грузовичок и теперь прочесывал окрестности: на юг — до Лагуна-Бич и на север — до самого Малибу, в поисках печей для обжига кирпича и черепицы, поставляющих продукцию необходимого ему качества. В конце концов он частично покрыл крышу медью, что с годами приобрела красивый зеленый оттенок. В ходе поисков он близко сошелся с Абботом Кинни,[70 - Аббот Кинни (1850-1920)  — застройщик и специалист по охране природы; наиболее известен своим проектом «Американская Венеция» — приморским курортом в венецианском стиле, со сложной системой каналов, гондолами и гондольерами и обширной инфраструктурой развлечений.] мечтателем весьма прогрессивных взглядов (он строил венецианский курорт на побережье в десяти милях от нас), и со смуглым, яркоглазым, безвестным строителем Саймоном Родиа — тоже самоучкой, как и мой отец. Все трое тонко чувствовали поэзию камня, керамики и металла.
        В старике, должно быть, таился огромный запас сил (так как отец мой к тому времени состарился и волосы его убелила седина), ибо он довел-таки до завершения свой тяжкий труд: спустя два года мы с матерью смогли перебраться в наш новый дом на Стервятниковом Насесте и начать его обживать.
        Я пришел в восторг от новой обстановки и был счастлив воссоединиться с отцом; угнетала меня только необходимость посещать школу, куда отец сам отвозил меня всякий день, а потом забирал обратно. Особенно мне нравилось бродить на воле по диким, иссушенным, каменистым холмам — иногда с отцом, но чаще одному: несмотря на искривленную ступню, я был и проворен, и ловок. Мать боялась за меня, потому что в холмах водились лохматые черно-бурые тарантулы и змеи, в том числе и гремучие, но меня поди удержи!
        Отец был счастлив, но ходил как во сне — работал не покладая рук и занимался тысячей дел одновременно, по большей части творческих, заканчивая строительство нашего дома. То был особняк редкой красоты, хотя соседи по-прежнему качали головой и скептически хмыкали при виде его шестиугольной формы, частично скругленной крыши, толстых стен из крепко скрепленного известью (пусть и неармированного) кирпича, фрагментов яркой облицовочной плитки и богато украшенного резьбою камня. «Фишерова Блажь»,  — перешептывались они и хихикали. Но смуглый Саймон Родиа, заглянув в гости, одобрительно покивал. Заехал однажды полюбоваться домом и сам Аббот Кинни — на дорогой машине с чернокожим шофером, с которым он, похоже, держался запанибрата.
        Отцовская резьба по камню, фантастически затейливая, и впрямь способна была привести в замешательство — и своими сюжетами, и выбором места: в частности, на выровненном полу из естественного камня в подвальном этаже. Время от времени я наблюдал, как отец над нею работает. На первый взгляд казалось, что из-под резца выходят растения пустыни и змеи, но при внимательном рассмотрении становилось ясно, что там немало всякой морской живности: зубчатые петли морских водорослей, извивающиеся угри, рыбы с усами-щупиками, осьминожьи щупальца с присосками, а из кораллового замка смотрели глаза гигантского кальмара. В самом центре отец решительно вывел витиеватую надпись: «Врата Снов». Мое детское воображение разыгралось не на шутку, а порою сердце замирало от страха.
        Примерно в это время — в 1921 году или около того — у меня начались приступы сомнамбулизма — или, по крайней мере, пугающе участились. Несколько раз отец находил меня на разном расстоянии от дома на одной из троп, по которым я так любил ковылять, и с ласковой осторожностью уносил меня назад, дрожащего, промерзшего до костей,  — ведь в отличие от летнего Кентукки ночи в Южной Калифорнии на диво холодны. И не раз и не два меня обнаруживали спящим, сжавшись в комок, в подвале рядом с гротескным напольным барельефом «Врата Снов». К слову сказать, мать этот барельеф терпеть не могла, хотя и пыталась скрывать свою неприязнь от отца.
        В это же время в характере моего сна стали обнаруживаться и другие отклонения, в том числе довольно неоднозначные. Я, активный и со всей очевидностью здоровый десятилетний мальчишка, по-прежнему спал ночами по двенадцать часов, точно грудной младенец. И однако ж, невзирая на необычную продолжительность сна в придачу к возбужденному состоянию, на которое, по всей видимости, указывал сомнамбулизм, сны как таковые мне никогда не снились — или, по крайней мере, по пробуждении я никаких снов не помнил. И так было всю жизнь — с одним-единственным примечательным исключением.
        Исключение датируется 1923 годом или около того, когда мне было лет одиннадцать-двенадцать. Те несколько снов (их было восемь или девять, не больше) я помню на удивление ярко и живо. А как же иначе? Ведь в жизни моей только и были, что они, а с тех пор… Но не стоит забегать вперед. В те времена я хранил их в тайне и ни слова не сказал об этих снах ни отцу, ни матери, словно опасаясь, что родители забеспокоятся или изругают меня (странные существа эти дети!),  — вплоть до последней ночи.
        Во сне я пробирался по коридорам и туннелям с низкими потолками, грубо вырубленным или, может, прогрызенным в скальной породе. Нередко мне мерещилось, что я нахожусь очень глубоко под землей, хотя почему мне так казалось во сне, я и сам не знаю, вот разве что зачастую меня обдавало жаром и чудилось некое не поддающееся описанию давление сверху. А порою это ощущение сходило почти на нет. А иногда мнилось, будто далеко надо мной — огромные массы воды; не скажу почему — ведь странные туннели всегда были сухи. Однако ж во сне я со временем решил, что подземные ходы пролегают под Тихим океаном.
        Зримого источника света в коридорах не было. Во сне я измыслил свое собственное объяснение тому, что их вижу,  — фантастическое и вместе с тем не лишенное остроумия. Пол в туннеле был странного пурпурно-зеленого цвета. И я решил, что это отражение космических лучей (о них в ту пору все газеты писали, распаляя мое мальчишеское воображение), проникших сквозь толщу породы из дальней дали внешнего космоса. С другой стороны, закругленный потолок мерцал нездешним оранжево-синим светом. Во сне я отчего-то знал, что этот эффект вызван отражением неких неведомых науке лучей, что проходят сквозь твердый камень снизу, из раскаленного, сдавленного со всех сторон ядра Земли.
        В жутковатом смешанном свете я различал странные резные орнаменты или угловатые картины, покрывавшие стены туннелей от пола до потолка. В них преобладала морская тема, а также и тема безобразного, и однако ж они были до странности обобщенными — ни дать ни взять математические диаграммы океанов, их жителей и целых вселенных чужеродной жизни. Если сны о чудовище со сверхъестественным разумом могли бы принять зримые очертания, то они были бы во всем подобны этим бесконечным настенным изображениям. Или если бы сны о таком чудовище отчасти материализовались и смогли перемещаться по таким туннелям, они бы придали стенам именно такие формы.
        Поначалу в снах я не ощущал своего тела. Я воплощал в себе своего рода точку зрения, плывущую по туннелям в явственно определенном ритме — то быстрее, то медленнее.
        Сперва в этих раздражающих туннелях я не видел ровным счетом ничего, хотя неизменно отдавал себе отчет, что боюсь нежданных встреч — и к страху этому подмешивалось подспудное желание. Пренеприятное было ощущение, и притом изматывающее; вряд ли мне удалось бы скрыть свое состояние по пробуждении, но я никогда (с одним-единственным исключением) не просыпался прежде, чем сон иссякал, самоисчерпывался, так сказать, и все мои чувства временно истощались.
        А затем, в следующем сне, я начал видеть в туннелях разное — разных существ: они плыли по коридорам в том же общем ритме, в каком продвигался и я (или моя точка зрения). Тут были черви длиной с человека и толщиной с бедро, цилиндрические и не сужающиеся к концу. По всей их протяженности, точно сороконожкины ножки, крепились бессчетные пары крохотных крыльев, прозрачных, как у мухи: крылья непрестанно вибрировали, издавая незабываемо зловещее низкое жужжание. Глаз у червей не было: головы представляли собою один круглый рот, обрамленный рядами трехгранных зубов вроде акульих. Невзирая на слепоту, они словно бы чувствовали друг друга на небольших расстояниях, и то, как они, резко накренившись, рывком сворачивали в сторону, избегая столкновения, внушало мне особый ужас. (Уж больно напоминали мне эти неуклюжие рывки мою собственную прихрамывающую походку.)
        Но уже в следующем сне я осознал собственное тело. Вкратце, я сам был одним из этих крылатых червей. Я испытал неописуемый ужас, однако и в этот раз сон длился до тех пор, пока накал его не иссяк, и проснулся я лишь с воспоминанием о пережитом страхе. И по-прежнему мог (как мне казалось) хранить свои сны в тайне.
        Следующий раз я увидел во сне трех крылатых червей: они извивались в более широкой части туннеля, где давление сверху почти не ощущалось. Я по-прежнему оставался скорее наблюдателем, чем участником: проплывал себе червем по узкому боковому проходу. Как мне удавалось что-либо рассмотреть, пребывая в теле слепого гада, логика сна не объясняет.
        Черви рвали зубами человеческую жертву: какого-то малыша, судя по росту. Три рыла сблизились и полностью закрыли собою лицо чужака. В зловещее жужжание вплеталась голодная нота, и слышалось сосущее причмокивание.
        Светлые кудри, белая пижамка и торчащая из правой штанины ступня, слегка усохшая и резко вывернутая внутрь, свидетельствовали о том, что жертва — это я.
        В это самое мгновение меня резко встряхнули, все поплыло у меня перед глазами, из тумана сверху на меня надвинулось огромное, перепуганное лицо матери, а за ее плечом маячил встревоженный отец.
        Я бился в судорогах страха, размахивал руками и ногами и кричал, кричал не умолкая. Прошли в буквальном смысле часы, прежде чем меня удалось утихомирить, и лишь спустя много дней отец позволил мне пересказать свой кошмар.
        После того отец установил строжайшее правило: никто не смел меня будить, какой бы страшный кошмар мне, по всей видимости, ни снился. Позже я узнал, что в такие минуты он дежурил у моей постели, хмуря брови и подавляя стремление растолкать меня, и бдительно следил, чтобы никто другой этого не сделал.
        Несколько ночей подряд я боролся со сном, но кошмар мой больше не повторялся, и вновь по пробуждении я ровным счетом ничего не помнил. Я успокоился, жизнь моя, как наяву, так и во сне, вновь потекла мирно. Более того, приступы сомнамбулизма теперь повторялись не так часто, хотя спал я по-прежнему долго — чему немало способствовало предписание отца ни в коем случае меня не будить.
        Однако ж с тех пор я задумываюсь, не потому ли мои ночные прогулки в беспамятном состоянии сделались реже, что я — или какая-то частица меня — наловчился хитрить. Как бы то ни было, привычки постепенно выпадают из поля зрения близких: их просто перестают замечать.
        Временами, однако, я ловил на себе задумчивый взгляд отца, как будто тому очень хотелось потолковать со мной о разных серьезных вещах, но в конце концов он всегда подавлял в себе этот порыв (если только я правильно его угадал) и довольствовался тем, что поощрял меня в моих школьных занятиях и в пеших прогулках по холмам, невзирая на подстерегающие там опасности. На моих любимых тропах гремучих змей и впрямь развелось во множестве, может, потому, что в окрестностях безжалостно истребляли опоссумов и енотов; так что отец заставил меня носить высоко зашнурованные сапоги из крепкой кожи.
        Пару раз мне примерещилось, будто отец и Саймон Родиа тайком разговаривают обо мне, когда Родиа заезжал в гости.
        В общем и целом жил я довольно одиноко, да так оно продолжалось и по сей день. Среди соседей друзей у нас не было, а среди друзей никто не числился в соседях. Поначалу так сложилось, поскольку жили мы на отшибе, а еще потому, что в первые годы после Первой мировой войны немецкие имена неизменно вызывали подозрение. Но ничего не изменилось и впоследствии, когда соседей у нас поприбавилось, причем новоприбывшие были настроены вполне терпимо. Возможно, все пошло бы по-другому, проживи отец дольше. (Здоровье у него было отменное, если не считать быструю утомляемость глаз: случалось, перед взором его на краткий миг вспыхивали цветные пятна.)
        Но судьба распорядилась иначе. В то роковое воскресенье 1925 года он отправился вместе со мною на привычную прогулку, и мы уже дошли до одного из моих любимых мест, как вдруг земля провалилась у отца под ногами и он исчез — его испуганный возглас звучал все глуше, по мере того как он стремительно падал вниз. В кои-то веки отцовское природное чутье на подземные условия ему отказало. С легким скребущим шорохом вниз ссыпался гравий и несколько камней — и все стихло. Я опасливо подполз на животе к черной яме в обрамлении травы и заглянул внутрь.
        Далеко снизу (судя по звуку) донесся слабый зов отца:
        — Георг! Беги за помощью!
        Голос отца звучал натужно и выше обычного, как если бы что-то сжимало ему грудь.
        — Отец! Я сейчас спущусь к тебе!  — закричал я, сложив ладони рупором, и уже просунул в дыру изувеченную ногу, нащупывая точку опоры, когда раздался его исступленный крик: голос звучал отчетливо, но еще выше и еще натужнее, как если бы набрать в грудь достаточно воздуха стоило отцу немалых усилий.
        — Не спускайся, Георг, ты вызовешь обвал. Сбегай за помощью… за веревкой!
        Поколебавшись мгновение, я вытащил ногу и прихрамывающим галопом припустил домой. Страхи мои усиливал (или, может быть, сглаживал) драматический накал происходящего: в начале того года мы в течение нескольких недель слушали по маленькому детекторному приемнику, мною же и собранному, радиосводки о затянувшихся волнующих попытках спасти Флойда Коллинза, застрявшего в Песчаной пещере близ Кейв-Сити, штат Кентукки. (В конечном счете попытки эти успехом не увенчались.) Думаю, что-то подобное я провидел и для отца.
        По счастью, в окрестностях случился молодой доктор. Он-то и возглавил отряд спасателей, что я вскорости повел к провалу, где сгинул мой отец. Из черной бездны не доносилось ни звука, сколько бы мы ни звали. Помню, что кое-кто уже с сомнением на меня поглядывал, как если бы я все придумал шутки ради, когда отважный доктор, вопреки всем советам, настоял, чтобы его спустили в яму: отряд принес с собой крепкую веревку и электрический фонарик.
        Спускался он долго, на глубину футов пятидесяти, постоянно перекликаясь с оставшимися, и почти так же долго его поднимали наверх. Выбравшись на поверхность, с ног до головы в оранжевых пятнах песчаной пыли, храбрец сообщил нам, что отец безнадежно застрял внизу — одна голова торчит; что он со всей очевидностью мертв — и вытащить его возможным не представляется. (Помню, доктор еще за плечо меня взял, а тут и мать подоспела к месту происшествия вместе с двумя другими женщинами.)
        В это самое мгновение вновь послышался скрежещущий грохот, и черная яма обвалилась. Одного из спасателей, что стоял на самом краю, едва успели оттащить на безопасное расстояние. Мать пронзительно вскрикнула и рухнула в подрагивающие бурые травы; ее тоже унесли подальше.
        В последующие недели было решено, что тело отца извлечь невозможно. Провал или то, что от него осталось, заделали, высыпав в него несколько мешков бетона и песка. Ставить надгробный памятник на этом месте матери запретили, но в качестве своеобразной компенсации — логику я так и не понял — округ Лос-Анджелес подарил ей могильный участок на одном из кладбищ. (Сейчас там покоится ее тело.) В конце концов какой-то священник-латиноамериканец неофициально отслужил у провала заупокойную службу, а Саймон Родиа, вопреки предписанию, поставил там небольшой монумент — яйцевидной формы, ни к какой религии не привязанный: из его собственного белого бетона непревзойденной прочности, с именем моего отца, красиво инкрустированный узором из осколков синего и зеленого стекла (в узоре угадывались водяные и морские мотивы). Монумент стоит там и по сей день.
        После смерти отца я сделался еще более задумчив и замкнут, а мать, робкая чахоточная женщина, обуреваемая истерическими страхами, к общительности меня отнюдь не побуждала. По правде сказать, насколько я себя помню и уж безусловно со времен трагической и внезапной кончины Антона Фишера важное место в моей жизни занимали только мои собственные размышления, да этот кирпичный дом в холмах, с его странной и необычной каменной резьбой, да сами холмы из ноздреватого песчаника — насквозь пропитанные солью и прожженные солнцем. Слишком много их было в моем прошлом: слишком долго бродил я, прихрамывая, по их осыпающимся гребням, под их растрескавшимися, опасно нависающими глыбами песчаника, по руслам пересохших на многие месяцы рек, что петляют по дну ущелий между двух склонов. Я много думал о былых временах, когда, как якобы верили встарь индейцы, со звезд в грандиозном метеоритном дожде явились Чужие, и люди-ящеры погибли, пытаясь дорыться до воды, и чешуйчатые морские жители проложили туннели от своих становищ под неохватным Тихим океаном, что к западу составлял целый мир, обширный, как звездные пределы.
Во мне рано проснулась чрезмерная любовь к фантазиям столь диким. Слишком многое из природного ландшафта вросло в рельеф моей духовной жизни. Ночами, во время моего долгого, затяжного сна, я бродил в обоих мирах, я в этом ни минуты не сомневаюсь. А днем перед взором моим проносились страшные видения: отец — под землей, не жив и не мертв, в обществе крылатых червей из моего кошмара. Более того, я привык к фантастической мысли о том, что под тропами, по которым я хромал, таится целая система туннелей, в точности повторяющая их очертания, но на разных глубинах — ближе всего к поверхности они подходят в моих «любимых местечках».
        («Легенда о Йиге,  — жужжат голоса.  — Фиолетовые пряди, шаровидные туманности, Canis Tindalos[71 - Гончая Тиндалоса (лат.). См. рассказ «Гончие Тиндалоса» в настоящем сборнике.  — Примеч. перев.] и их гнусная сущность, природа доэлей, подцвеченный хаос, великие приспешники Кутлу…» Я приготовил завтрак, но кусок в горло не идет. Жадно пью горячий кофе.)
        Я вряд ли стал бы так много разглагольствовать о своем сомнамбулизме и о неестественно долгом и глубоком сне (мать готова была поручиться, что в такие часы разум мой пребывает не здесь), если бы не тот факт, что я, по всем отзывам блиставший интеллектом в раннем детстве, надежд в итоге не оправдал. Да, я неплохо успевал в захолустной начальной школе, куда с неохотой плелся каждое утро, а после и в пригородной средней школе, куда ездил на автобусе; да, я рано выказал интерес к самым разным предметам и мне не раз случалось продемонстрировать безупречную логику и творческое мышление. Беда в том, что развить и закрепить эти моменты озарения мне не удавалось и к систематической усидчивой работе я был не способен. Бывали времена, когда учителя докучали моей матери жалобами на мою неподготовленность и пренебрежение домашними заданиями, хотя когда начинались экзамены, я почти всегда показывал неплохие результаты. Мои индивидуальные увлечения тоже иссякали довольно быстро. С концентрацией внимания дела у меня и впрямь обстояли неважно. Помню, что нередко усаживался в кресло с любимой книгой или текстом, а
несколько минут или даже часов спустя вдруг обнаруживал, что перелистываю страницы далеко от того места, на котором, как мне мнилось, остановился, и в голове не задержалось ровным счетом ничего. Порою только память о том, что отец наказывал учиться, учиться серьезно, поддерживала меня в моих занятиях.
        Вы, верно, не усмотрите здесь ничего особенного. Стоит ли удивляться, если одинокий, «оранжерейный» ребенок не обладает ни большой силой воли, ни психической энергией? Стоит ли удивляться, если такой ребенок вырастет нерадивым, слабым и нерешительным? Ровным счетом ничего странного в том нет — можно только пожалеть его и упрекнуть. Провидению ведомо, что я упрекал себя достаточно часто, ибо, когда отец поощрял меня и поддерживал, я ощущал в себе и мощь, и способность, которым, впрочем, что-то не давало развернуться в полную силу. Ну да в мире полным-полно людей, чьи таланты так и не находят себе применения. Лишь последующие события заставили меня усмотреть в собственных слабостях некий знаменательный смысл.
        В том, что касалось моего высшего образования, мать неукоснительно выполняла отцовские распоряжения (о чем я узнал только сейчас). По окончании школы я был отправлен на северо-восток, в одно из старинных учебных заведений, не столь, правда, широко известное, как «Лига плюща»,[72 - «Лига плюща» — восемь старейших и наиболее привилегированных частных колледжей и университетов Америки, расположенных в штатах Атлантического побережья на северо-востоке страны (в том числе престижные Гарвардский и Йельский университеты и Дартмутский колледж).] но ничуть не менее престижное: в Мискатоникский университет, что стоит на извилистой реке с тем же названием, в древнем городе Аркхеме с его мансардными крышами и вязовыми аллеями, тихими, как поступь ведьминского фамильяра. Отец впервые услышал это название от некоего заказчика с северо-востока по имени Харли Уоррен, который задействовал отцовские таланты лозоходца в деле довольно необычном: на кладбище в заболоченной кипарисовой рощице. Хвалебные отзывы этого человека о Мискатоникском университете неизгладимо запечатлелись в памяти отца. Моего школьного
аттестата оказалось недостаточно (в нем не хватало ряда обязательных для поступления предметов), но мне удалось-таки — к вящему удивлению всех моих учителей — сдать суровый вступительный экзамен, для которого требовались, так же как и в Дартмуте, определенные познания в греческом, равно как и в латыни. Один только я знаю, чего мне это стоило: «выехал» я исключительно на догадках, призвав на помощь все свое воображение. Не мог же я не оправдать отцовских надежд — сама эта мысль казалась мне невыносимой!
        К несчастью, все мои усилия пошли прахом. Еще до конца первого семестра я вернулся в Южную Калифорнию истощенным физически и духовно приступами нервозности, тоски по дому и болезни как таковой (анемия). Кроме того, мой ночной сон сделался еще продолжительнее, и невероятно участились случаи сомнамбулизма, что не раз и не два уводил меня глубоко в пустынные холмы к западу от Аркхема. Я пытался терпеть — терпел довольно долго, по моим ощущениям,  — но после нескольких особенно сильных припадков врачи колледжа посоветовали мне оставить университет. Наверное, они сочли, что из меня хоть сколько-то сильной личности не выйдет, и испытывали ко мне скорее жалость, нежели сочувствие. Неприглядное это зрелище — юнец во власти эмоций и чувств, что скорее пристали пугливому ребенку.
        Казалось, что здесь врачи не ошиблись (хотя теперь я понимаю, как они были неправы), потому что недуг мой сводился (по-видимому) просто-напросто к ностальгии по дому. С чувством глубочайшего облегчения вернулся я к матери в наш кирпичный дом среди холмов. В какую бы комнату я ни заходил, я преисполнялся все большей уверенности в себе — то же самое я ощутил даже (или в особенности?) в подвале с его чисто выметенным полом из скальной породы, с отцовскими инструментами и химикалиями (кислоты и все такое прочее) и морскими мотивами в резной надписи по камню «Врата Снов». Казалось, все то время, что я пробыл в Мискатоникском университете, незримая привязь властно тянула меня назад, и лишь теперь напряжение ослабло.
        (Разумеется, эти голоса слышны по всему континенту: «Основные соли; храм Дагона; серое, искривленное, хрупкое чудище; адская свистопляска флейт, инкрустированный кораллом многобашенный Рлей…»)
        Холмы помогли мне ничуть не меньше, чем наш дом. В течение месяца я всякий день уходил на прогулки, я бродил по старым знакомым тропам среди выгоревших, побуревших зарослей, и в мыслях моих теснились древние легенды и обрывки детских раздумий. Думаю, только тогда и только по возвращении я впервые осознал, как много значат для меня эти холмы (а еще немного понял, что именно). От Маунт-Уотерман и крутой Маунт-Уилсон с ее огромной обсерваторией и 100-дюймовым телескопом-рефлектором — вниз, через пещеристый каньон Туджунга с его множеством извилистых ответвлений, уводящих на равнины, а затем через приземистые холмы Вердуго и те, что ближе, с обсерваторией Гриффита и ее меньшими телескопами — к зловещему, почти неприступному Потреро и к гигантским петляющим каньонам Топанга, что с катастрофической внезапностью открываются на необъятный, первозданный Тихий океан… И все они (холмы, то есть), за редкими исключениями, песчаные, растрескавшиеся, опасные — земля что скала, скала что выжженная земля, выветрившаяся, осыпающаяся, ноздреватая; и все это обрело надо мною такую власть, что я — хромой, испуганный
слушатель — превратился в одержимого. Более того, одержимость эта ныне проявлялась все в новых и новых симптомах: в силу непонятных причин я теперь выбирал определенные тропы в ущерб всем прочим; были места, где я не мог не задержаться хотя бы ненадолго. Я все больше укреплялся в фантастической мысли, что под тропами проложены туннели, по которым перемещаются существа, притягивающие ядовитых змей внешнего мира — ведь они сродни друг другу. Возможно ли, что за моим детским кошмаром стоит некая сверхъестественная реальность? Я в страхе гнал от себя эту мысль.
        Все это, как я уже говорил, я осознал в течение первого месяца после своего позорного возвращения с северо-востока. А когда месяц истек, я вознамерился побороть свою одержимость и возмутительную ностальгию по дому, а также все тайные слабости и внутренние барьеры, не позволяющие мне воплотить в жизнь идеал моего отца. Я выяснил, что полный разрыв с домом, как планировал отец (то есть Мискатоникский университет), для меня невозможен; ну так что ж, я решу свои проблемы, не уезжая прочь: я прослушаю курс в УКЛА (Университете Калифорнии в Лос-Анджелесе) неподалеку. Я стану учиться, займусь физическими упражнениями, буду закалять тело и ум. Помню, сколь тверд я был в своей решимости. Что за ирония судьбы: мой план, со всей очевидностью логичный, обернулся единственно верным путем к дальнейшему психологическому порабощению.
        Однако ж довольно долгое время мне сопутствовал успех. Систематические упражнения, сбалансированная диета и полноценный отдых (все те же мои двенадцать часов сна) пошли мне на пользу: таким здоровым я в жизни себя не чувствовал. Все неприятности, осаждавшие меня на северо-востоке, сгинули в никуда. Я уже не пробуждался, весь дрожа, от лишенного сновидений сомнамбулического транса; более того, насколько я мог судить на тот момент, припадки прекратились навсегда. В колледже, откуда я всякий вечер возвращался под отчий кров, я добился изрядных успехов. Именно тогда я впервые начал писать образные, пессимистические стихи, подцвеченные метафизическими размышлениями, что привлекли ко мне внимание узкого круга читателей. Как ни странно, опусы эти были вдохновлены одним-единственным значимым сувениром, что я вывез из одетого тенью Аркхема: в пропыленной букинистической лавке я приобрел маленький стихотворный сборник — «Азатот и прочие ужасы», за авторством местного поэта Эдуарда Пикмана Дерби.
        Теперь-то я понимаю, что прилив новых сил во времена моей университетской жизни оказался по большей части обманчивым. Поскольку я начал вести новую жизнь и в результате оказывался в новых ситуациях и обстановках (не покидая при этом дома), я уж было уверился, что стремительно прогрессирую. Эту убежденность я каким-то образом умудрился пронести через все студенческие годы. То, что ни один предмет мне не удавалось изучить досконально, то, что я не мог создать ничего, что требовало бы длительных усилий, я объяснял себе так: мои нынешние занятия — это не более чем «подготовка», «интеллектуальная ориентировка» в преддверии великих свершений будущего. Несколько лет я успешно скрывал от самого себя тот факт, что способен распоряжаться лишь одной десятой от своей энергии, в то время как все остальное уходит — одним только высшим силам ведомо, по каким каналам.
        Я думал, я знаю, что за книги я изучаю, но теперь голоса твердят мне: «Руны Нуг-Сота, ключица Ньярлатхотепа, литании Ломара, мирские размышления Пьера-Луи Монтаньи, "Некрономикон", песни Крома-Йа, общие сведения о Йианге-Ли…»
        (Снаружи — полдень или около того, но в доме царит прохлада. Мне удалось немного подкрепиться; и я сварил еще кофе. Сходил вниз, в подвал, проверил, на месте ли отцовские инструменты и прочие вещи, кувалда, бутыли для кислот и все такое; посмотрел на «Врата Снов», стараясь ступать совсем тихо. Там голоса звучат громче, чем где бы то ни было.)
        Довольно того, что в течение моих шести университетских и «поэтических» лет (полной учебной нагрузки я бы не вынес) я существовал не как полноценный человек, но как фрагмент человека. Я постепенно отказался от всех великих стремлений и довольствовался жизнью в миниатюре. Посещал несложные курсы, писал прозаические отрывки, порою — стихотворение-другое, заботился о матери (она, если не считать тревог обо мне, была крайне нетребовательна) и об отцовском доме (построенном так качественно, что никакого особенного ухода он и не требовал), бездумно бродил по холмам, подолгу спал. Друзей у меня не было. Собственно, не у меня, а у нас. Аббот Кинни умер, Лос-Анджелес прибрал к рукам его «Венецию». Саймон Родиа в гости давно не заглядывал: он с головой ушел в свой великий самостоятельный архитектурный проект. Однажды, по настоянию матери, я съездил в Уоттс, скопление утопающих в цветах непритязательных одноэтажных домиков, что совершенно терялись на великолепном фоне башен, вознесшихся к небу, точно сине-зеленая персидская греза. Родиа с трудом вспомнил, кто я такой, и, пока работал, все поглядывал на меня
как-то странно. Денег, оставленных отцом (в серебряных долларах), в избытке хватало на наши с матерью нужды. Короче говоря, я смирился с судьбой — причем не без удовольствия.
        Это оказалось тем легче, что я все больше интересовался доктринами таких философов, как Освальд Шпенглер,[73 - Освальд Арнольд Готфрид Шпенглер (1880-1936)  — немецкий философ и культуролог; интерпретировал мировую историю как ряд независимых друг от друга культур, проживающих, подобно живым организмам, периоды зарождения, становления и умирания. Душу западной культуры Шпенглер характеризует как «фаустовскую»: ее характеризует бремя бытия, чувство гордости и трагическая мораль.] который считал, что культура и цивилизация проходят в своем развитии через несколько циклов и что наш собственный «фаустовский» западный мир, со всей своей грандиозной мечтой о научном прогрессе, движется к варварству, которое и поглотит его столь же верно, как то, что готы, вандалы, скифы и гунны поглотили могучий Рим и его долгоживущую сестру, вырождающуюся Византию. Глядя с вершины холмов вниз, на суетливый, непрестанно строящийся Лос-Анджелес, я безмятежно размышлял о будущих днях, когда отряды шумливых, косматых варваров пройдут по вздувшемуся, изрытому асфальту улиц и на каждое из разрушенных комплексных зданий будут
смотреть как на еще одну «хибару»; когда высокогорный Планетарий Гриффит-парка, романтически возведенный из камня, обнесенный высокими стенами и крепкими бастионами, станет крепостью какого-нибудь мелкого диктатора, когда исчезнут и наука, и промышленность и все их машины и инструменты заржавеют, поломаются и все позабудут, как ими пользоваться… и все труды наши поглотит забвение, подобно затонувшей цивилизации Му[74 - …цивилизации Му…  — Континент Му — гипотетический затонувший континент в Тихом океане. В сочинениях оккультных писателей (О. Ле-Плонжон, Дж. Черчвард) Му стало обозначением гигантского тихоокеанского материка — праматери всех мировых культур.] в Тихом океане, от которой остались лишь фрагменты городов — Нан-Мадол[75 - Нан-Мадол — искусственный архипелаг в составе Федеративных Штатов Микронезии, общей площадью 79 гектаров, построен в XII-XIII вв.; состоит из 92 островов, связанных системой искусственных каналов. Тайна постройки мегалитического комплекса Нан-Мадол не разгадана до сих пор.] и Рапа-Нуи, или остров Пасхи.[76 - Остров Пасхи, или Рапа-Нуи,  — остров в южной части Тихого
океана, известен загадочными статуями из спрессованного вулканического пепла; ассоциируется с затерянным континентом, на котором существовала высокоразвитая цивилизация, впоследствии канувшая на дно океана]
        Но откуда на самом деле пришли эти мысли? Не только и не столько от Шпенглера, держу пари. Нет, боюсь я, что источник их куда глубже.
        Однако ж вот что я думал, вот во что я верил — вот так отвратили меня от исканий и соблазнительных целей нашего делового мира. Все вокруг виделось мне сквозь призму быстротечности, обреченности и упадка — как если бы сама современность крошилась и рушилась, точно завладевшие моей душою холмы.
        То была своего рода внутренняя убежденность; не то чтобы я предавался меланхолии, нет. Здоровье мое заметно поправилось, я не скучал и не мучился внутренним разладом. О, порою я бранил себя за то, что не оправдал надежд, возлагаемых на меня отцом, но в целом я, как ни странно, пребывал в согласии с самим собою. Странное ощущение могущества и уверенности в себе переполняло меня: так бывает в разгар какого-то всепоглощающего занятия. Знакомы ли вам отрадное облегчение и глубокая, впитавшаяся в плоть и кровь удовлетворенность, что испытываешь по успешном завершении дневных трудов? Что ж, именно так я чувствовал себя почти все время, изо дня в день. Я считал свое счастье даром богов. Мне и в голову не приходило спросить: «Каких именно богов? Тех, что на небесах… или тех, что из подземного мира?»
        Даже матушка моя стала заметно счастливее: болезнь ее приостановилась, сын окружал ее вниманием, вел деятельную жизнь (пусть и в небольшом масштабе) и не доставлял ей ровным счетом никаких забот (ну вот разве что время от времени уходил на прогулку в кишащие змеями холмы).
        Фортуна нам улыбалась. Наш кирпичный особняк выстоял в жестоком лонг-бичском землетрясении 10 марта 1933 года, не понеся ни малейшего ущерба. То-то сконфузились те, кто до сих пор называли его Фишеровой Блажью!
        В прошлом году (1936) я в должный срок получил в УКЛА диплом бакалавра по специальности «английская литература» (дополнительная специальность — «история»); на торжественной церемонии присутствовала и моя гордая матушка. Спустя месяц или около того мы с ней совершенно по-детски радовались, получив первые переплетенные экземпляры моего стихотворного сборничка «Хозяин туннелей»: я напечатал его за свой счет и в приступе авторского тщеславия не только разослал несколько экземпляров на рецензию, но и подарил две книги библиотеке УКЛА и еще две — библиотеке Мискатоникского университета. В сопроводительном письме к доктору Генри Армитейджу, человеку большой эрудиции, библиотекарю вышеупомянутого учебного заведения, я упомянул не только о своем недолгом пребывании там, но и о том, что источником вдохновения для меня стал некий аркхемский поэт. Рассказал я ему вкратце и об обстоятельствах, в которых создавались стихотворения.
        Я издевательски вышучивал перед матушкой этот свой последний широкий жест, но она-то знала, как глубоко я уязвлен своим провалом в Мискатоникском университете и как мне отчаянно хочется восстановить там свою репутацию. Поэтому когда, всего-то несколько недель спустя, пришло письмо на мое имя со штемпелем Аркхема, матушка, вопреки обыкновению, побежала в холмы, чтобы поскорее вручить его мне. Я же только что ушел побродить в холмы.
        С того места, где я находился, я едва расслышал вопль матери, но тотчас же узнал ее исполненный смертной муки голос. Я сломя голову кинулся обратно — так быстро, как только позволяла хромота. На том самом месте, где погиб отец, мать корчилась и билась на сухой, твердой земле и кричала не умолкая, а рядом с нею извивалась молодая гремучая змея. Она укусила мать в ногу, и икра быстро распухала.
        Я убил гнусную тварь палкой, взрезал место укуса острым карманным ножом, высосал яд и впрыснул антивенин: на прогулки я всегда брал с собою аптечку.
        Но все было тщетно. Мать умерла в больнице два дня спустя. И снова моим уделом были глубокое потрясение и депрессия, а в придачу пришлось пройти через унылый обряд похорон (по крайней мере, участок на кладбище за нами уже числился). На сей раз церемония была куда более традиционной, но ведь на сей раз я остался совсем один во всем белом свете.
        Только спустя неделю я смог заставить себя взглянуть на письмо, что несла мне мать. В конце концов, именно оно стало причиной ее смерти. Я чуть не порвал его, не читая. Но распечатал-таки — и с каждой строчкой интерес мой разгорался все более, я был до глубины души поражен… и напуган. Привожу здесь письмо полностью, без купюр:


        «Аркхем, Масс.,
        118 Салтонстолл-стрит,
        12 августа 1936 г.
        Голливуд, Калиф.,
        Стервятниковый Насест,
        г-ну Георгу Рейтеру Фишеру
        Глубокоуважаемый сэр!

        Доктор Генри Армитейдж взял на себя смелость позволить мне ознакомиться с Вашим сборником "Хозяин туннелей", прежде чем он был передан в отдел абонемента университетской библиотеки. Да будет позволено тому, кто служит лишь во внешнем дворе перед храмом муз, в особенности же пред алтарями Полигимнии и Эрато,[77 - Полигимния — в греческой мифологии муза торжественных гимнов; Эрато — муза любовной поэзии.] выразить свой неподдельный восторг по поводу Вашего художественного произведения! А также и почтительно передать Вам слова восхищения столь же искреннего от профессора Уингейта Пейсли с нашей кафедры психологии, от доктора Френсиса Моргана с кафедры медицины и сравнительной анатомии, который разделяет мои специфические интересы, и самого доктора Армитейджа. В особенности же хочу отметить стихотворение "Зеленые глубины", замечательное по стройности композиции и силе эмоционального воздействия.
        Я доцент кафедры литературы в Мискатоникском университете; мое хобби — фольклор Новой Англии и других областей; впрочем, здесь я всего лишь восторженный дилетант. Если память меня не подводит, шесть лет назад Вы были в моей группе первокурсников по английскому языку. В ту пору мне было крайне жаль, что состояние Вашего здоровья вынудило Вас бросить обучение, и теперь я счастлив обрести наглядное доказательство того, что Вы благополучно преодолели все трудности. Примите мои поздравления!
        А теперь позвольте мне перейти к следующему, совершенно иному вопросу, что тем не менее косвенно связан с Вашим поэтическим творчеством. Мискатоникский университет в данный момент ведет широкие межфакультетские изыскания в области фольклора, языка и сновидений: мы исследуем язык коллективного бессознательного и, в частности, его выражение в поэзии. Трое ученых, на которых я сослался выше, активно участвуют в этом проекте наряду с коллегами из университета Брауна (город Провиденс, штат Род-Айленд), которые продолжают новаторские разработки покойного профессора Джорджа Гаммелла Эйнджелла, и время от времени я имею честь оказывать им содействие. Они уполномочили меня обратиться за помощью к Вам, которая может оказаться неоценимой. Вам понадобится лишь ответить на несколько вопросов, имеющих отношение к Вашему творческому процессу; они никоим образом не вторгаются в святая святых — в суть и смысл Ваших произведений — и не отнимут у вас много времени. Разумеется, любая информация, которую Вы сочтете нужным предоставить, останется строго конфиденциальной.
        Мне хотелось бы привлечь Ваше внимание к следующим двум строчкам из "Зеленых глубин":
        Нездешним разумом одушевлен
        Коралловый многоколонный Рлей.

        Скажите, а в ходе работы над этим стихотворением Вы не рассматривали более экстравагантный вариант написания последнего (предположительно придуманного?) слова? Скажем, "Р’льех"? А если вернуться тремя строками выше, Вам не приходило в голову написать "Нат" (тоже авторский вымысел?) с начальным "П" — т. е. "Пнат"?
        В том же самом стихотворении читаем:
        В Катае[78 - Катай — старое название Китая.]грезит вздыбленный дракон;
        Рлей, крипта Кутлу, в бездну погружен.

        Имя Кутлу (опять-таки придуманное?) нас чрезвычайно интересует. Вы не испытывали фонетических трудностей в выборе букв для передачи того самого звука, что имели в виду? Возможно, вы предпочли упростить написание в интересах поэтической ясности? А не приходил ли Вам в голову вариант "Ктулху"?
        (Как видите, выясняется, что язык коллективного бессознательного — неприятно гортанный и шипящий! Сплошь кашель да фырканье, точно в немецком.)
        А взять, например, вот это четверостишие в Вашем впечатляющем лирическом стихотворении "Морские мавзолеи":
        Их шпили — под могильной глубиной,
        Их странный отсвет смертным так знаком;
        Лишь змей бескрылый тем путем влеком
        Меж светом дня и склепом под волной.

        Не вкралась ли ошибка в корректуру или что-то в этом роде? В частности, во второй строчке не нужно ли поставить "незнаком" вместо "так знаком"? (А к слову, какой именно цвет Вы имели в виду — тот, что можно назвать оранжево-синим, или пурпурно-зеленым, или оба?) А в следующей строке — как насчет "крылатый" вместо "бескрылый"?
        И наконец, в свете "Морских мавзолеев" и общего названия сборника — профессор Пейсли задается вопросом ("догадка наобум", как говорит он сам) касательно Вашего образа туннелей под землей и под морем. А Вам когда-нибудь приходила в голову фантазия, что такие туннели будто бы на самом деле существуют в той области, где Вы сочиняли свои стихи? (Предположительно в Голливудских холмах и горах Санта-Моника, в непосредственной близости от Тихого океана.) Не пытались ли Вы случайно проследить контуры троп, пролегающих над этими воображаемыми туннелями? И не доводилось ли Вам замечать (простите мне этот странный вопрос!), что на путях этих наблюдается необычайное количество ядовитых гадов — гремучих змей, полагаю (в нашем регионе это медноголовки, а на юге — водяные щитомордники и коралловые аспиды)? Если так, то, прошу Вас, соблюдайте осторожность!
        А если, в силу какого-то странного совпадения, такие туннели действительно существуют, то Вам будет небезынтересно узнать, что наука располагает средствами подтвердить этот факт, не прибегая ни к раскопкам, ни к бурению. Оказывается, даже пустота — т. е. ничто — оставляет следы! Двое профессоров естественнонаучного факультета в Мискатоне, участники той самой междисциплинарной программы, о которой я упоминал, разработали для этой цели портативный прибор — так называемый магнитооптический геосканер. (Это слово-гибрид наверняка слуху поэта представляется неуклюжим и варварским, но Вы же знаете этих ученых!) Не правда ли, странно осознавать, что исследования снов эхом отзываются и в геологии? Этот сложный инструмент с неудачным названием — упрощенный вариант того самого прибора, с помощью которого уже были обнаружены два новых химических элемента.
        В начале следующего года я собираюсь съездить на Запад, пообщаться с одним человеком из Сан-Диего, сыном ученого-затворника, чьи изыскания положили начало нашей межфакультетской программе,  — Генри Уэнтворта Эйкли. (Местный поэт,  — увы, ныне покойный!  — которому Вы столь щедро воздали должное, тоже из числа этих первопроходцев, как ни странно.) Я приеду на собственной британской спортивной машине, на мини-"остине". Должен признаться, автомобили — это моя страсть, да я и автолихач в придачу, хоть доценту кафедры литературы и английского языка оно не то чтобы подобает. Я был бы счастлив познакомиться с Вами ближе, если Вы не возражаете. Я бы мог даже привезти с собой геосканер — и мы бы вместе проверили эти гипотетические туннели!
        Но боюсь, я слишком забегаю вперед и злоупотребляю Вашей снисходительностью. Прошу меня простить. Я буду Вам бесконечно признателен, если Вы уделите толику внимания этому письму и моим вынужденно нескромным вопросам.
        Еще раз позвольте Вас поздравить с публикацией "Хозяина туннелей"!
        Искренне Ваш,
Альберт Н. Уилмарт»

        Невозможно сразу описать мое душевное состояние на тот момент, когда я дочитал письмо до конца. Придется продвигаться постепенно, шаг за шагом. Для начала, я был польщен и обрадован и даже крайне смущен его, по всей видимости, искренними похвалами моим стихам — а какой молодой поэт не испытал бы того же? А в придачу произведения мои привели в восхищение психолога и старого библиотекаря (и даже анатома!)  — неслыханное дело!
        Как только автор письма упомянул о курсе английского языка для первокурсников, я осознал, что живо его помню. Имя его за минувшие годы позабылось, но воскресло в памяти в мгновение ока, едва я заглянул в конец письма и увидел подпись. В ту пору он был простым преподавателем: высокий, сутулый, тощий, как скелет, юноша, передвигавшийся с порывистой, нервозной стремительностью. Прибавьте к этому большой рот, мертвенно-бледное лицо и обведенные темными кругами глаза, придававшие его лицу загнанное выражение, как если бы он постоянно пребывал в мучительном напряжении, о котором не упоминал ни словом. У него была привычка то и дело выдергивать из кармана записную книжку и приниматься лихорадочно царапать в ней карандашом, при этом продолжая бегло и даже блистательно излагать свои мысли. Он, по всей видимости, был фантастически начитан и сыграл немалую роль в поощрении и углублении моего интереса к поэзии. Я даже машину его вспомнил: прочие студенты над нею все подшучивали, причем не без зависти. На тот момент он владел «фордом» модели «Тф» — и гонял на ней с головокружительной скоростью по окраинам
университетского кампуса, резко сворачивая на углах.
        Описанная им программа межфакультетских исследований представлялась проектом весьма впечатляющим, невероятно увлекательным и вполне правдоподобным — я в ту пору только что открыл для себя Юнга, а также и семантику. И это любезное приглашение в ней поучаствовать — я снова почувствовал себя польщенным. Будь со мной в тот момент рядом хоть кто-нибудь, я бы наверняка залился краской.
        Одна лишь мысль ненадолго остановила меня, и на какое-то мгновение я едва не отвратился в ярости от всего этого предприятия. Я внезапно заподозрил, что истинная цель этой программы — совсем иная, а именно — исследовать иллюзии и галлюцинации натур творческих и неординарных, то есть предмет изучения — не столько неожиданные «озарения», сколько психопатология поэтов. Недаром же в проекте участвуют психолог и медик!
        Но автор письма изъяснялся так учтиво и так убедительно — нет, говорил я себе, это чистой воды паранойя. Кроме того, как только я вчитался внимательнее в его подробные вопросы, совершенно иное чувство охватило меня — неизбывное изумление… и страх.
        Для начала, он настолько попал в точку в своих догадках (а что это еще, как не догадки?  — встревоженно спрашивал себя я) касательно вымышленных названий, что я только ахнул. Я действительно собирался поначалу написать их как «Р’льех» и «Пнат» — именно в такой орфографии, хотя, конечно же, память порою играет с нами странные шутки.
        А потом еще «Ктулху»: при виде такого написания я почувствовал, как у меня кровь стынет в жилах,  — настолько точно передавало оно густой и низкий, резкий, нечеловеческий не то крик, не то речитатив, что, мнилось мне, доносится из бездонной черной пучины. В конце концов я остановился на сомнительном варианте «Кутлу» — из опасения, что варианты более сложные покажутся слишком претенциозными. (И право слово, внутренний ритм звукосочетаний вроде «Ктулху» в английскую поэзию не втиснешь.)
        Вдобавок он еще и обнаружил две корректорские ошибки — ни больше ни меньше. Первую я просмотрел. Вторую («бескрылый» вместо «крылатый») я заметил, но малодушно оставил как есть, внезапно решив, что вводить в стихотворение образ из моего единственного в жизни кошмара (червь с крыльями)  — это уже перебор с фантастикой.
        И в довершение всего, как, ради всего святого, умудрился он описать нездешние цвета, которые я видел только во сне и в стихотворениях не упоминал вовсе? Причем использовал он ровно те же самые прилагательные, что употребил бы я! Я начал думать, что в рамках Мискатоникского межфакультетского исследовательского проекта уже, по всей видимости, сделаны эпохальные открытия касательно снов и сновидений и человеческого воображения в целом — достаточные, чтобы поставить тамошних ученых на одну доску с магами и ошеломить Адлера, Фрейда и даже Юнга.
        Дойдя до этой части письма, я решил было, что автор исчерпал запас сюрпризов, но следующий же абзац вскрыл еще более глубокий источник ужаса — источник, пугающе близкий к повседневной реальности. Поразительное дело — автор письма знал или как-то вычислил все о тропах в холмах и о моих странных грезах про песчаные склоны и туннели, под ними якобы пролегающие! И представьте, еще и спросил и даже предупредил меня насчет ядовитых змей, так что само письмо, что мать несла мне запечатанным, когда ее ужалили насмерть, содержало в себе эту жизненно важную ссылку: честное слово, в первое мгновение — и долее — я гадал, не сошел ли я с ума.
        А под конец, когда, несмотря на все его шутливо-легкомысленные отписки — «авторский вымысел», «догадка наобум», «гипотетический» — и типично профессорские остроты, он заговорил так, как если бы считал мои воображаемые туннели настоящими, и походя сослался на научный прибор, способный это доказать… Так вот, к тому времени, как я дочитал письмо, я уже ждал, что в следующее мгновение он появится передо мною вживую — глядь, а он уже и здесь, резко выруливает на нашу подъездную аллею в эффектном шоу колес и тормозов в своей модели «Т» (нет, у него же «остин»!) и, подняв тучу пыли, останавливается у нашей двери. А на переднем сиденье рядом с водителем лежит геосканер — точно грузный черный телескоп, направленный вниз, в земные недра.
        А между тем обо всем этом он рассуждал с такой адски беспечной небрежностью! Я просто не знал, что и думать.
        (Снова спускался в подвал, проверил, как там. Пока писал, разволновался не на шутку, просто места себе не нахожу. Вышел за двери: в косых лучах жаркого западного солнца тропу переползла гремучая змея. Вот, пожалуйста: очередное свидетельство того, что страхи мои обоснованны — если, конечно, доказательства здесь вообще нужны. Или я на это надеюсь? Как бы то ни было, я убил гнусную тварь. Голоса вибрируют: «Полурожденные миры, чужеродные небесные тела, движение в непроглядной тьме, сокрытые формы, темные как ночь пучины, мерцающие вихри, пурпурное марево…»)
        На следующий день, отчасти успокоившись, я написал Уилмарту длинное письмо, подтверждая все его намеки, признаваясь, что до глубины души ими потрясен, и умоляя объяснить, откуда ему столько известно. Я изъявлял готовность посодействовать пресловутому межфакультетскому проекту всем, чем могу, и приглашал его в гости, когда тот окажется на Западе. Я вкратце изложил ему историю своей жизни и нарушений сна, упомянув также и о смерти матери. Отправляя письмо, я испытывал странное ощущение нереальности происходящего и ответа ждал со смешанным чувством нетерпения и затянувшегося (и нарастающего) неверия в то, что Уилмарт мне ответит.
        Когда же ответ пришел — и изрядно увесистый!  — меня вновь охватило былое возбуждение, а любопытство между тем удовлетворено так и не было. Уилмарт по-прежнему был склонен списывать со счетов свои предположения и выводы своих коллег касательно моих снов, фантазий и выбора слов как удачные догадки, хотя рассказал мне о проекте достаточно, чтобы воображение мое распалилось не на шутку,  — особенно об открытии подспудных связей между жизнью воображения и археологическими находками в отдаленных местах. Особенно заинтересовал его тот факт, что снов мне, как правило, не снилось и что спал я необычно долго. Он осыпал меня благодарностями за помощь и за приглашение, обещая непременно побывать у меня, когда поедет на Запад. А еще у него нашлось ко мне без числа новых вопросов.
        Последующие месяцы выдались в высшей степени странными. Я жил самой обыкновенной жизнью, если такое определение здесь уместно, читал, предавался ученым занятиям, бывал в библиотеке, даже стихи время от времени пописывал. По-прежнему ходил гулять в холмы, хотя теперь сделался более осмотрителен. Порою мне случалось остановиться и долго, неотрывно смотреть на сухую землю под ногами, словно ожидая рассмотреть очертания потайной двери. А порою меня охватывало внезапное, неодолимо яростное чувство вины и горя при мысли о том, что отец мой замурован там, внизу, а мать погибла страшной смертью: мне казалось, что я должен отправиться к ним — любой ценой.
        И однако ж в то же время я жил только письмами Уилмарта и настроениями благоговейного трепета, фантастических домыслов и паники — ужаса почти блаженного,  — что они во мне рождали. Помимо проекта он писал обо всем на свете — о моей поэзии и ее новых толкованиях и о моих идеях (здесь он то и дело разыгрывал наставника и ментора), о событиях в мире, о погоде, астрономии, подводных лодках, о своих кошках, о внутриуниверситетской политике в Мискатоне, о собраниях избирателей в Аркхеме, о своих лекциях и о своих предстоящих недалеких разъездах. В его изложении все это звучало захватывающе интересно. Он явно обожал писать письма, и под его влиянием я тоже пристрастился к эпистолярному жанру.
        Но более всего, разумеется, меня завораживало все то, что он время от времени писал о проекте. Он поведал мне немало всего интересного про мискатоникскую экспедицию в Антарктику 1930-1931 годов, с ее пятью громадными самолетами «дорньер», и про прошлогоднюю довольно неудачную экспедицию в Австралию, в которой участвовали психолог Пейсли и его отец, бывший экономист. Помню, что читал о них обеих в газетах, хотя репортажи были на удивление обрывочны и неполны, как если бы пресса относилась к Мискатоникскому университету с изрядной предвзятостью.
        У меня создалось стойкое впечатление, что Уилмарт очень хотел присоединиться к обеим экспедициям, но не смог (или ему не позволили), что крайне его расстраивало, хотя он по большей части мужественно скрывал свое разочарование. Не раз и не два он ссылался на свою «болезненную возбудимость», чувствительность к холоду, жестокие мигрени и «приступы болезни», на несколько дней укладывающие его в постель. А порою он с тоскливым восхищением отзывался о колоссальной энергии и крепком сложении нескольких своих коллег, таких как профессора Атвуд и Пейбоди, изобретатели геосканера, доктор Морган, охотник на крупную дичь, и даже восьмидесятилетний Армитейдж.
        Порою Уилмарт задерживался с ответом — то по причине очередного приступа, то потому, что задержался дольше ожидаемого в очередной поездке,  — и всякий раз я не находил себе места от тревоги. Один из последних своих визитов он нанес в Провиденс — пообщаться с коллегами и помочь в расследовании смерти Роберта Блейка, поэта вроде меня, а также автора коротких рассказов и художника: его творчество обогатило проект немалым количеством ценного материала. Блейк погиб при загадочных обстоятельствах, включающих в себя удар молнии.
        Сразу после поездки в Провиденс Уилмарт с непривычной сдержанностью и едва ли не с неохотой упомянул о визите к еще одному тамошнему коллеге (на тот момент недужному)  — к некоему Говарду Филлипсу Лавкрафту, который беллетризировал (в довольно-таки сенсационном ключе, предостерег меня Уилмарт) несколько аркхемских скандалов и кое-какие мискатоникские исследования и проекты. Эти рассказы и повести если и публиковались, то лишь в дешевых низкопробных журналах, в частности в бульварном издании под названием «Жуткие истории» (если и дерзнете купить экземпляр, то обложку надо отодрать сразу, уверял меня Уилмарт). Я припомнил, что видел этот журнал в газетных киосках в центре Голливуда и Уэствуда. И обложка мне глаз не резала. Нагие женские фигуры авторства какой-то сентиментальной художницы были выполнены в благочинно прилизанных пастельных тонах, а их позы скорее игривы, чем порочны. Что до прочих иллюстраций, за авторством некоего Сенфа, они представляли собою довольно цветистые образчики «народного искусства», весьма похожие на резные цветочные орнаменты моего отца.
        После этого, сами понимаете, я обшарил все букинистические лавки, выискивая экземпляры «Жутких историй» (главным образом) с рассказами Лавкрафта, и наконец нашел и прочел несколько штук — в том числе и «Зов Ктулху», ни больше ни меньше. И поверьте, меня просто в дрожь бросило, когда глазам моим вновь предстало это имя — в столь диковинных обстоятельствах, напечатанное черным по белому в самом что ни на есть дешевом журнале. Воистину, мое чувство реальности дало сбой: если повесть, которую Лавкрафт излагает с таким сдержанным достоинством и с такой убедительностью, и впрямь хоть сколько-то правдива — значит, Ктулху и впрямь существует, это внеземное чудовище из других измерений и впрямь спит в безумном городе на дне Тихого океана и шлет мысленные послания внешнему миру! (Кто знает, может, и туннели — порождение его разума?) В другом рассказе, под названием «Шепот во мраке», Альберт Н. Уилмарт выступал главным героем, а также и упомянутый им Эйкли.
        Все это пугало, сбивало с толку, ставило в тупик. Если бы я сам не учился когда-то в Мискатоникском университете и не жил в Аркхеме, я бы наверняка решил, что и они тоже — авторская проекция.
        Как вы легко можете себе вообразить, я продолжал обшаривать пыльные букинистические лавки и буквально забросал Уилмарта лихорадочными расспросами. Его ответы звучали успокаивающе — и ничего ровным счетом не объясняли, оттягивая время. Да, он боялся, что я слишком разволнуюсь, но не удержался от искушения и рассказал-таки про пресловутые публикации. Лавкрафт зачастую чересчур сгущает краски. Я все пойму куда лучше, когда мы сможем наконец поговорить вдвоем: он мне все растолкует. Право же, Лавкрафту воображения не занимать — порою оно выходит из-под контроля. Нет, Мискатоникский университет никогда не пытался запретить публикации или возбудить против автора судебное дело, опасаясь еще более нежелательной огласки, а также и потому, что участники проекта полагают, будто эти истории послужат для мира неплохой подготовкой, если некоторые из особенно пугающих гипотез подтвердятся. Право же, Лавкрафт — человек редкого обаяния и действует из лучших побуждений. Просто иногда заходит слишком далеко. И так далее, и тому подобное.
        Честное слово, думаю, что я не смог бы дольше сдерживаться, но наступил 1937 год, и Уилмарт сообщил мне, что наконец-то выезжает на запад. «Остин» был тщательно осмотрен и отремонтирован и «набит под завязку»: в него загрузили геосканер, бессчетные книги и бумаги и прочие инструменты и материалы, включая некое вещество, не так давно усовершенствованное Морганом, «что стимулирует сновидения и, вероятно, как сам он уверяет, способствует ясновидению и яснослышанию. Возможно, оно заставит видеть сны даже вас, если только вы согласитесь принять внутрь экспериментальную дозу».
        На время его отсутствия в его апартаментах в доме 118 по Солтонстолл-стрит поселится его близкий друг по имени Данфорт: последние пять лет он провел в психиатрической лечебнице, приходя в себя после пережитых ужасов на хребтах Безумия в ходе антарктической экспедиции. Данфорт заодно и присмотрит за его кошками, в том числе за ненаглядным Чернышом.
        На тот момент Уилмарту отчаянно не хотелось уезжать; в частности, он всерьез беспокоился за Лавкрафта, здоровье которого все ухудшалось, и тем не менее отбыл в путь!
        Следующие недели (растянувшиеся на два месяца) для меня были исполнены немыслимого напряжения, беспокойства, волнующего предвкушения. Уилмарту предстояло навестить такое количество друзей и мест и провести столько изысканий (с использованием показаний геосканера), что у меня просто в голове не укладывалось. Теперь он слал главным образом открытки, в том числе — пейзажные, но приходили они одна за другой (если не считать одной-двух пугающих пауз). Своим бисерным почерком он умудрялся вместить на них столько всего (даже на пейзажные открытки!), что мне зачастую казалось, будто я сопровождаю его в путешествии и тревожусь за внутренности его «остина» — «Жестяной лани» (так Уилмарт прозвал свою машину в честь «Золотой лани» сэра Френсиса Дрейка).[79 - «Золотая лань» — английский галеон, совершивший кругосветное плавание между 1577 и 1580 гг. под командованием сэра Френсиса Дрейка (1540-1596).] В моем же распоряжении был лишь список из нескольких адресов, куда я мог писать ему заранее: Балтимор; Винчестер, штат Виргиния; Боулинг-Грин, штат Кентукки; Мемфис; Карлсбад, штат Нью-Мексико; Тусон и        Сперва ему понадобилось остановиться в округе Хантердон, штат Нью-Джерси, с его причудливо старомодными фермерскими общинами, дабы исследовать некие руины, возможно доколониального происхождения, и поискать с помощью геосканера некую, по слухам, существующую пещеру. Затем, после Балтимора, предстояло изучить обширные известняковые пещеры в Западной Виргинии. Уилмарт проехал через Аппалачский Винчестер в Кларксбург — перегон изобиловал резкими поворотами, водителю на радость. На подъезде к Луисвиллу «Жестяная лань» едва не сгинула в большом наводнении при разливе реки Огайо (в радионовостях целями днями только о нем и говорили, а я не отрывался от супергетеродинного приемника), так что навестить нескольких тамошних друзей Лавкрафта по переписке ему не удалось. Затем для геосканера нашлась работа вблизи Мамонтовой пещеры. По всей видимости, пещеры в его маршруте преобладали, потому что, завернув по дороге в Новый Орлеан побеседовать с неким ученым оккультистом французского происхождения, он отправился к Карлсбадским пещерам и к соседним, менее известным подземным пустотам. Я же все больше размышлял
на тему своих туннелей.
        «Жестяная лань» держалась молодцом, вот разве что на перегоне через Техас сорвало головку поршня («Слишком долго я ее гнал на полной скорости»), так что Уилмарт потерял три дня на ремонт.
        Между тем я находил и читал все новые рассказы Лавкрафта. В одном — он подвернулся мне в букинистической лавке, хотя сам журнал был довольно свежий,  — в самой что ни на есть впечатляющей художественной форме рассказывалось об австралийской экспедиции, и в частности о снах старика Пейсли, из-за которых все и началось. В этих снах разум Пейсли переселялся в тело конусообразного чудовища и вечно странствовал по длинным каменным коридорам, наводненным незримыми свистунами. Это настолько походило на мои собственные кошмары, в которых я тоже обменялся сознанием с крылатым жужжащим червем, что я тут же отослал авиапочтой отчаянное письмо Уилмарту в Тусон, рассказав ему все как есть. Ответ пришел из Сан-Диего, полный ободряющих заверений и обещаний в свой срок все прояснить. А еще Уилмарт упоминал о сыне старого Эйкли и о морских пещерах, которые они сейчас вдвоем исследуют, и (наконец!) назначал дату своего прибытия (причем очень скоро!).
        Накануне я как раз разжился ценной находкой на своем любимом голливудском книжном развале: маленьким, броско иллюстрированным томиком Лавкрафта под названием «Морок над Инсмутом», изданным в «Визионер-пресс». Я просидел за книгой полночи, не в силах оторваться. Рассказчик обнаружил, что в глубинном подводном городе у побережья Новой Англии живут зловещие чешуйчатые гуманоидные существа, осознал, что и сам превращается в одного из них, и в конце концов решил (к добру или к худу) нырнуть на дно и примкнуть к ним. Это напомнило мне мои безумные фантазии о том, чтобы как-нибудь спуститься под землю в недра Голливудских холмов и спасти отца — либо воссоединиться с ним.
        Между тем начала прибывать почта, адресованная мне для передачи Уилмарту. Он загодя испросил моего разрешения включить мой адрес в план маршрута, рассылаемый прочим своим корреспондентам. Приходили письма и открытки из Аркхема (судя по штемпелям) и из разных городов по пути следования машины, а также и из-за границы (по большей части из Англии и континентальной Европы и одно из Аргентины), а еще небольшая бандероль из Нового Орлеана. На большинстве их обратный адрес был собственно Уилмарта: Солтонстолл-стрит, дом 118, чтобы письма в конце концов дошли до адресата, даже если по пути он их не подберет. (Он и меня просил делать то же самое с моими посланиями.) Впечатление это производило странное: как если бы Уилмарт писал сам себе; в душе у меня чуть не пробудились изначальные подозрения насчет его самого и пресловутого проекта. (Одно письмо, из числа последних,  — увесистый конверт, щеголяющий одной шестицентовой маркой авиапочты и сверх того десятицентовой за срочную доставку,  — было адресовано Джорджу Гудинафу Эйкли, Сан-Диего, штат Калифорния, Плезант-стрит, дом 176, а затем переслано на мой
адрес, указанный в верхнем левом углу.)
        Ближе к вечеру следующего дня (воскресенье, 14 апреля,  — канун моего двадцатипятилетия, между прочим) Уилмарт прибыл — примерно так, как я себе и представлял, дочитав до конца его первое письмо. Вот разве что «Жестяная лань» оказалась еще миниатюрнее, чем мне воображалось, и выкрашена ярко-синей эмалевой краской (сейчас, впрочем, ее покрывал толстый слой пыли). На переднем сиденье рядом с водителем и впрямь покоился странный черный футляр — и тут же много всего другого, главным образом карты.
        Он сердечно со мной поздоровался и тут же затараторил без умолку, пересыпая нескончаемый поток слов шутками и короткими смешками.
        Вот что потрясло меня до глубины души: я знал, что Уилмарту лишь тридцать с небольшим, но волосы его убелила седина, а памятный мне загнанный (или затравленный!) вид проявился заметно ярче. И как же он нервничал — поначалу и минуты постоять спокойно не мог. Очень скоро я совершенно уверился в том, о чем прежде и помыслить не мог: все его живость и бойкость, шутки и смех были не более чем маской — маской, скрывающей страх, нет, неизбывный ужас, что в противном случае грозил полностью подчинить его себе.
        Первыми его словами были:
        — Мистер Фишер, я полагаю? До чего же я счастлив познакомиться с вами вживую и насладиться вашим целительным солнышком! По мне видно, как я в нем нуждаюсь, не так ли? Жуткое зрелище! Здешний ландшафт, не могу не отметить, выглядит и впрямь пещерно-туннельно, а я в геологической экспертизе здорово поднаторел, глаз — алмаз, как говорится! Данфорт пишет, что Черныш от недомогания вполне оправился. А вот Лавкрафт в больнице — не нравится мне это. А вы видели прошлой ночью эту роскошную конъюнкцию? До чего же мне нравятся ваши ясные, чистые небеса! Нет-нет, геосканер я сам понесу (да, это он), это штука хитрая. А вы можете взять саквояж, тот, что поменьше. Право слово, до чего же я рад вас видеть!
        Про мою искривленную правую ступню он не упомянул ни словом, словно ее и не заметил (об этом своем увечье я в письмах не упоминал, хотя он мог и сам вспомнить о нем спустя шесть лет); он вообще никак не отреагировал ни на нее, ни на мою хромоту — не стал, например, настаивать, чтобы ему и саквояж самому нести. Я тотчас же преисполнился к нему самых теплых чувств.
        Прежде чем войти в дом вместе со мною, он замешкался на пороге, похвалил его необычную архитектуру (и об этом я тоже ему не рассказывал) и со всей очевидностью был искренне восхищен, когда я признался, что отец выстроил особняк своими руками. (А я-то боялся, что он сочтет дизайн чересчур эксцентричным и, чего доброго, задастся вопросом, а возможно ли заниматься физическим трудом и оставаться при этом джентльменом!) Он весьма одобрительно отзывался об отцовской резьбе по камню, везде, где бы с ней ни сталкивался; всякий раз требовал задержаться, чтобы рассмотреть узор повнимательнее, выхватывал из кармана блокнот и принимался лихорадочно в нем что-то записывать. Он настоял, чтобы я первым делом устроил ему экскурсию по всему дому, прежде чем согласился отдохнуть или подкрепиться. Я оставил саквояж в отведенной ему спальне (родительской, разумеется), но черный геосканер он повсюду таскал с собой. Футляр оказался и впрямь необычным — в высоту куда больше, нежели в ширину или в длину, с тремя складными приземистыми ножками, так что его можно было вертикально установить где угодно.
        Его восхищение отцовской резьбой придало мне храбрости, и я рассказал ему про Саймона Родиа и про нездешне-прекрасные башни, что он строит в Уоттсе. Вновь на свет явился блокнот — и пополнился новыми записями. Похоже, на него произвел сильное впечатление тот факт, что в произведении Родиа я усмотрел морские мотивы.
        Внизу, в подвале (туда он, конечно же, тоже не мог не заглянуть) отцовские вделанные в пол «Врата Снов» произвели на гостя сильнейшее впечатление: он изучал эту резьбу по камню дольше, чем все прочие образчики. (Я, признаться, застыдился дерзкой надписи и странного выбора места.) Наконец он указал на осьминожьи глаза над замком и отметил:
        — А это никак Кутлу?
        С момента нашего знакомства никто из нас еще не ссылался, прямо или косвенно, на пресловутый исследовательский проект, и эти его слова потрясли меня до глубины души. Он же, словно не заметив, продолжал:
        — А знаете, мистер Фишер, меня одолевает искушение снять показания с адской черной машинки Атвуда и Пейбоди прямо здесь, на этом месте. Вы не возражаете?
        Я заверил, что нет: дескать, приступайте, пожалуйста, хоть сейчас. Но предупредил, что под домом — монолитная порода и ничего более (я рассказал Уилмарту об отцовском даре лозоходца и даже упомянул про Харли Уоррена, о котором, как выяснилось, Уилмарт слышал от некоего Рэндольфа Картера).
        Он покивал, однако возразил:
        — Я все равно попытаю счастья. Надо же где-то начать, сами понимаете.
        Гость принялся осторожно устанавливать геосканер и наконец водрузил его вертикально на трех коренастых ножках точно посередине резного рисунка. Но сперва снял обувь, чтобы ни в коем случае не повредить хрупкий узор.
        Затем он открыл верхнюю часть геосканера. Я разглядел две круговые шкалы и огромный окуляр. Уилмарт опустился на колени, приник глазом к окуляру, набросил сверху на голову черный капюшон: ни дать ни взять фотограф былых времен фокусировал свой допотопный аппарат, готовясь сделать снимок.
        — Прошу меня простить, но нужные мне показания пробора крайне трудно разглядеть,  — сдавленно пробормотал он.  — Эй, а это что такое?
        Последовала затянувшаяся пауза; ровным счетом ничего не происходило — только плечи его чуть сместились да послышалось несколько тихих щелчков. Затем Уилмарт вынырнул из-под капюшона, затолкал его обратно в черный ящик, закрыл крышку, надел и зашнуровал ботинки.
        — Сканер чудит,  — объяснил он в ответ на мои расспросы.  — Видит какие-то призрачные пустоты. Но не тревожьтесь: наверное, нужно просто нагревательные элементы заменить, а у меня с собой есть запасные. К завтрашней экспедиции аппарат будет в полном порядке! Ну, то есть, если?..  — И он вскинул на меня глаза, вопросительно улыбаясь.
        — Конечно же, я смогу показать вам мои любимые тропы в горах,  — заверил я гостя.  — По правде сказать, мне уже не терпится.
        — Превосходно,  — с жаром откликнулся он.
        И мы покинули подвал. Но под его высоко зашнурованными ботинками на кожаной подошве и с кожаными каблуками каменный пол отзывался как-то пустотело (сам-то я был в кроссовках).
        Темнело; я взялся стряпать ужин, но сперва напоил гостя чаем со льдом, куда сам он щедро добавил лимона и сахара. Я поджарил яичницу и несколько небольших бифштексов, по изможденному виду гостя заключив, что ему необходимо восстановить силы. А еще я развел огонь в большом очаге, зная, что к ночи неизбежно похолодает.
        Пока мы ужинали в свете пляшущего, потрескивающего пламени, Уилмарт делился со мной краткими впечатлениями от своей поездки на Запад: холодные первозданные сосновые леса южного Нью-Джерси, обитатели которых одеваются в темное и говорят на почти елизаветинском английском; невероятно узкие черные дороги Западной Виргинии; стылые воды разлившейся Огайо — безмятежные, безмолвные, голубовато-серые и неописуемо зловещие под хмурыми небесами; гробовая тишина Мамонтовой пещеры; южные области Среднего Запада с их громкими банковскими ограблениями, этим порождением Великой депрессии, уже ставшими легендой; зыбкое креольское очарование восстановленного Французского квартала в Новом Орлеане; пустынные, неправдоподобно долгие дороги в Техасе и Аризоне, на которых того и гляди поверишь, что и впрямь прозреваешь бесконечность; гигантские длинные синие, исполненные тайны валы Тихого океана («такие не похожие на изменчивые, мятущиеся, короткие волны Атлантики»): ими Уилмарт любовался вместе с Джорджем Гуденафом Эйкли, который оказался человеком трезвого ума и знал о страшных вермонтских исследованиях своего отца
куда больше, чем ожидал обнаружить Уилмарт.
        Когда я упомянул про свою находку, «Морок над Инсмутом», он кивнул и пробормотал:
        — Прототип того юноши, ну главного героя, сгинул бесследно, а также и его кузен из Кантонской психиатрической клиники. На дно, в Й’хантлеи? Как знать?
        Но когда я вспомнил про накопившуюся почту на его имя, Уилмарт лишь поблагодарил меня коротким кивком и слегка поморщился: разбираться с письмами ему явно не хотелось. Вид у него и впрямь был смертельно усталый.
        Однако ж по окончании трапезы, когда он выпил черный кофе (тоже с большим количеством сахара), а языки пламени вспыхивали и гасли, переливаясь желтым и синим, гость повернулся ко мне, коротко, азартно, приветливо улыбнулся, высоко приподнял на диво размашистые брови и тихо промолвил:
        — А теперь вы, конечно же, ждете, что я расскажу вам, мой дорогой Фишер, все подробности проекта, о которых я не решался упоминать в письме, наконец-то дам ответы на все ваши обоснованные вопросы и сделаю все признания, что откладывал до личной встречи. Право слово, я должен поблагодарить вас за ваше недюжинное терпение.
        Уилмарт задумчиво покачал головой, взгляд его сделался отсутствующим, он медленно, гибко и как-то нехотя пожал плечами, парадоксально хрупкими и широкими одновременно, состроил гримаску, точно проглотил что-то горькое, и проговорил еще тише:
        — Ах, если бы только я мог рассказать вам больше всего такого, что было бы абсолютно точно доказано! Отчего-то это наш вечный камень преткновения. О, артефакты вполне настоящие и места сомнениям не оставляют: инсмутские драгоценности, стеатиты из Антарктики, Блейков Сияющий Трапецоэдр (этот, впрочем, утрачен — покоится на дне залива Наррагансетт), шипастый набалдашник перил, что Уолтер Гилман вынес из колдовского царства сна (или вневременного четвертого измерения, если угодно), и даже неизвестные науке элементы, метеоритного происхождения и не только, те, что не поддаются никакому анализу, в том числе и новейшему магнитооптическому исследованию, уже давшему нам виргиний и алабамин. Можно утверждать практически наверняка, что все или почти все эти жуткие внеземные пришельцы из космоса существовали и существуют,  — вот почему мне так хотелось, чтобы вы прочли рассказы Лавкрафта, несмотря на всю их кричащую сенсационность; чтобы вы отчасти представляли себе создания, о которых я говорю. Вот только они сами и свидетельства их бытия имеют прискорбное свойство исчезать по факту смерти — в том числе и
изо всех отчетных материалов: изувеченные останки Уилбура Уэйтли, громадный невидимый труп его брата, плутонианец, которого убил старик Эйкли — и не смог сфотографировать; метеорит, что в июне 1882 года упал на ферму Нейхема Гарднера и вдохновил старого Армитейджа (тогда еще юного) на изучение «Некрономикона» (с этого-то в Мискатоникском университете все и началось), а ведь отец Атвуда видел его своими глазами и попытался подвергнуть анализу, или то, что Данфорт увидел в Антарктике, оглянувшись на чудовищные высокие горы за хребтами Безумия: теперь, когда его душевное равновесие восстановилось, здесь у него провал в памяти… все, все сгинуло безвозвратно![80 - Здесь и далее использованы аллюзии на персонажей и эпизоды из повестей и рассказов Г. Ф. Лавкрафта: «Ужас Данвича», «Шепот во мраке», «Сияние извне», «Хребты Безумия».  — Примеч. перев.] Но существуют ли эти создания сегодня — вот, вот где загвоздка! На этот глобальный вопрос мы не в состоянии ответить — хотя всякий раз балансируем на грани. Дело в том, что,  — голос его звучал все более настойчиво,  — если они действительно существуют, то они
так невообразимо изобретательны и могущественны, что в данный момент могут находиться где угодно!  — И он лихорадочно заозирался по сторонам.  — Вот взять, например, Ктулху,  — снова начал он.
        Я вздрогнул всем телом, впервые в жизни услышав, как звучит это слово: резкий, мрачный, глубинный, односложный рык, что изначально приходил ко мне в воображении, или в подсознании, или в позабытых снах, или…
        — Если Ктулху существует,  — продолжал между тем Уилмарт,  — тогда он (или она, или оно) умеет перемещаться куда угодно через пространство, или воздух, или море, или саму землю. Из опыта Йохансена (от которого бедняга поседел) мы знаем, что Ктулху может существовать в виде газа, может быть раздроблен на атомы — и воссоединиться снова. Для того чтобы путешествовать сквозь твердую скальную породу, туннели ему не нужны — он способен просочиться сквозь камень, «не в ведомых нам пространствах, но промеж них».[81 - «не в ведомых нам пространствах, но промеж них» — цитата из рассказа Г. Ф. Лавкрафта «Ужас Данвича».] И однако ж нельзя исключать и того, что в непостижности своей он выберет туннели. Или — вот вам еще одна гипотеза — возможно, он одновременно существует и не существует, то есть пребывает в некоем промежуточном состоянии: «грезит и ждет», как гласит древнее заклинание из архивов Эйнджелла. Послушайте, Фишер, а что, если туннели роют не кто иные, как сны Ктулху, воплощенные в этих ваших крылатых червей?.. Эти исполинские подземные миры — сплошь пещеры и туннели, и, разумеется, далеко не все
они — порождение Ктулху,  — мне и было поручено исследовать с помощью геосканера. Отчасти потому, что я первым услышал о них от старика Эйкли, а также и — Господь милосердный!  — от плутонианца, им притворившегося,  — «там, внизу,  — великие миры и неведомая нам жизнь: осиянный синим светом К’н-йан, одетый алым заревом Йот и черный, бессветный Н’кай»,[82 - …«там, внизу,  — великие миры и неведомая нам жизнь: осиянный синим светом К’н-йан, одетый алым заревом Йот и черный, бессветный Н’кай»…  — цитата из рассказа Г. Ф. Лавкрафта «Шепот во мраке».] обитель Цатоггуа, и подземные пространства еще более странные, подсвеченные цветами из космоса и из темного как ночь сердца Земли. Вот так я и угадал оттенки в ваших детских снах или кошмарах (или при обменах разумами), дорогой мой Фишер. Я же видел их и в геосканере — там они, впрочем, крайне нестойки, мимолетны и трудноразличимы…
        Голос его устало прервался — как раз тогда, когда мое лихорадочное возбуждение достигло высшей точки при его упоминании «обмена разумами».
        Но гость мой и впрямь выглядел смертельно измученным. Тем не менее я заставил себя собраться с мужеством и произнести:
        — Может статься, эти сны удастся вызвать снова, если я приму снадобье доктора Моргана. Почему бы не нынче же ночью?
        — Об этом и речи не идет,  — отрезал он, медленно покачав головой.  — Во-первых, я вас слишком рано обнадежил. В последнюю минуту Морган не смог снабдить меня нужным веществом. Он обещал выслать его по почте, но до сих пор я ничего не получил. И во-вторых, теперь я склоняюсь к мысли, что такой эксперимент слишком опасен.
        — Но по крайней мере, вы сможете проверить и туннели, и цветовой спектр из снов с помощью вашего геосканера?  — настаивал я, несколько упав духом.
        — Если только я смогу его починить…  — прошептал он, клюя носом и заваливаясь на бок. Затухающее пламя отсвечивало синевой.
        — Если мне позволят его починить…  — невнятно пробормотал Уилмарт.
        Мне пришлось проводить гостя до спальни, а затем я ушел к себе, потрясенный, разочарованный. Мысли путались. К непредсказуемой смене настроений гостя, от беззаботного оптимизма до подавленности, вызванной, по всей видимости, страхом, приспособиться было не так-то просто. Но тут я осознал, что и сам валюсь с ног — в конце концов, вчера ночью я глаз не сомкнул, до утра читал «Инсмут»!  — и вскорости я задремал.
        (Голоса скрипуче постанывают: «Колодец с первичным бульоном, Желтый Знак, Азатот, Magnum Innominandum,[83 - Великий Неназываемый (лат.).  — Примеч. перев.] переливчатые фиолетово-изумрудные крылья, лазурные и алые клешни, осы Великого Ктулху…» Сгустилась ночь. Прихрамывая, я прошелся по дому из конца в конец, от невысокой мансарды с ее круглыми окнами-иллюминаторами до подвала, прикоснулся к отцовской кувалде, окинул взглядом «Врата Снов». Час близок. Надо побыстрее дописывать.)
        Когда я проснулся, ярко светило солнце. Привычные двенадцать часов сна полностью восстановили мои силы. Я зашел к Уилмарту: он сосредоточенно писал что-то за столом под северным окном спальни. В прохладном свете его улыбчивое лицо казалось совсем мальчишеским, невзирая на аккуратно приглаженную копну седых волос,  — я его едва узнал. Вся его накопившаяся почта, за исключением одного письма, была распечатана; конверты лежали лицевой стороной вниз в левом дальнем углу стола, а в правом дальнем углу высилась внушительная стопка свеженаписанных почтовых открыток, каждая — уже с адресом и с аккуратно приклеенной новехонькой одноцентовой маркой.
        — Доброе утро, Георг,  — поздоровался Уилмарт (произнося мое имя как должно: Ге-орг),  — я ведь могу вас так называть? Добрые новости — сканер перезаряжен и работает как часы: словом, готов к обзору недр в течение дня! А вот это письмо, пересланное Джорджем Гуденафом, пришло от Фрэнсиса Моргана и содержит в себе порцию вещества для духовных изысканий на вечер! Ровно две дозы — Георг, я посмотрю те же сны, что и вы!  — И Уилмарт помахал бумажным пакетиком.
        — Это же замечательно, Альберт!  — отозвался я совершенно искренне.  — Кстати, сегодня — мой день рождения,  — добавил я.
        — Мои поздравления!  — возликовал он.  — Сегодня вечером мы отпразднуем эту дату глотком Морганова снадобья!
        Наша экспедиция удалась на славу, во всяком случае, почти до самого конца. Голливудские холмы предстали перед нами в сиянии юной прелести: даже осыпающиеся, насквозь источенные, изъеденные пласты дышали свежестью. Солнце палило вовсю, небеса сияли синевой, но с запада тянуло прохладным ветерком, и проплывавшие в вышине огромные белые облака роняли гигантские тени. Поразительно, но Альберт, похоже, знал здешние края ничуть не хуже меня: он досконально изучил карты и даже захватил их с собой, включая карандашные наброски, некогда присланные мною. Он с первого взгляда опознавал и правильно называл толокнянку, сумах, дуб кустарниковый и прочие виды заполонившей склоны растительности, через которую мы пробирались.
        Время от времени, в особенности на моих любимых местах привалов, Уилмарт считывал показания геосканера, который все время держал под рукой; я же нес два походных ящика и небольшой рюкзак. Как только он набрасывал на голову черный капюшон, я вставал на стражу, с палкой наготове. Один раз я спугнул здоровенную, толстую змею — темную, в бледно-розовых разводах; извиваясь, она скрылась в подлеске. Но не успел я и рта открыть, как Уилмарт уже безошибочно определил:
        — Королевская змея, гроза гремучников: доброе предзнаменование!
        И… при каждом снятии показаний Альбертов черный ящик подтверждал наличие неких пустот — туннелей или пещер — прямо у нас под ногами, на разной глубине, от двух-трех до нескольких десятков метров. Отчего-то ясным погожим днем под открытым небом это нас нимало не тревожило. В конце концов, не того ли мы ждали? Выныривая из-под капюшона, Уилмарт коротко кивал, говорил: «Пятнадцать метров» (или что-нибудь в том же роде), заносил данные в свой блокнот — и мы шли дальше. Один раз он позволил мне попытать счастья, накрывшись капюшоном, но все, что мне удалось разглядеть сквозь окуляр,  — это что-то вроде многократно усиленных пляшущих пятен цветного света: то, что видишь в темноте, крепко зажмурив глаза. Уилмарт объяснил, что научиться распознавать нужные показания непросто: необходима специальная подготовка.
        Высоко в горах Санта-Моника мы подкрепились бутербродами с говядиной и чаем со льдом — этой незамысловатой снедью я загодя наполнил оба походных ящика. Солнце и ветер омывали нас. Повсюду вокруг громоздились холмы, а за ними, на западе, синел Тихий океан. Мы беседовали о сэре Френсисе Дрейке и Магеллане, о капитане Куке и его великих путешествиях в околополюсных пространствах, о мифических землях, легенды о которых вдохновляли великих мореплавателей, и о том, что туннели, объект наших изысканий, на самом деле ничуть не более удивительны. Мы рассуждали о рассказах Лавкрафта, как если бы речь шла о художественном вымысле и не более. При свете дня на мир смотришь на диво беззаботно и бестревожно.
        На полпути назад Альберт вдруг резко, пугающе сдал — разом изнемог и осунулся. Я уговорил его отдать мне черный ящик. Для этого мне пришлось бросить обвисший рюкзак и опустевшие походные ящики, но он, похоже, ничего не заметил.
        Уже на подходе к дому мы задержались ненадолго у памятника моему отцу. Солнце почти опустилось к западу, легли темные тени, лучи красноватого света падали почти параллельно земле. Альберт, смертельно уставший, с трудом подыскивал слова, дабы воздать должное творению Родиа,  — как вдруг из зарослей за его спиной молниеносно выскользнуло нечто, что я поначалу принял за гигантскую гремучую змею. Спотыкаясь, я кинулся к ней, колотя по ней палкой, тварь со сверхъестественной прытью метнулась обратно в густой подлесок, Альберт проворно развернулся — и в последний момент мне вдруг померещилось, что гибкая, извивающаяся гадина сверху мерцает фиолетово-зеленым и трепещет крыльями, снизу — переливается сине-алым и пощелкивает клешнями, а грозный рокот трещотки скорее походит на пронзительное жужжание.
        Мы опрометью кинулись к дому, не обменявшись ни словом,  — каждый беспокоился лишь о том, чтобы товарищ его не отстал. Мой — нашел-таки в себе силы, уж и не знаю как.
        Открытки Уилмарта из придорожного почтового ящика уже забрали, зато пришло с полдюжины новых писем на его имя — и извещение на заказную бандероль для меня.
        Альберт, не слушая никаких возражений, настоял-таки на том, чтобы свозить меня в Голливуд и забрать бандероль, пока почта не закрылась. Лицо его устрашающе побледнело и осунулось, но — откуда что взялось?  — фантастическая энергия просто-таки перехлестывала в нем через край, а колоссальная сила воли не терпела противодействия.
        Уилмарт помчал как демон — как если бы от его скорости зависели судьбы миров. Голливуд наверняка решил, что это сам Уоллес Рейд[84 - Уоллес Рейд (1891-1923)  — звезда немого кино, блистал во многих фильмах, в том числе и с использованием головокружительных автогонок («Через весь континент», 1922; «Двойная скорость», 1920, и т. д.).] восстал из мертвых и снимается в очередной картине про трансконтинентальные автогонки. «Жестяная лань», воздавая должное своему имени, неслась как вспугнутая дичь, а водитель поигрывал себе с рычагом переключения передач, дергая его вверх-вниз. Чудо, что нас не арестовали и что мы ни во что не врезались. Я оказался перед нужным окошечком за минуту до закрытия и расписался в получении надежно упакованного, крепко запечатанного и туго перевязанного пакета от (то-то я удивился!) Саймона Родиа.
        И мы помчались назад так же быстро, невзирая на все мои протесты: «Жестяная лань» пронзительно взвизгивала на углах и поворотах, а лицо моего спутника напоминало неумолимую, настороженную маску смерти. Мы стремительно взлетели вверх по склонам, в осыпающиеся, иссушенные холмы, когда последние отблески дня угасли на западе до фиолетового оттенка и на небо высыпали первые звезды.
        Я заставил Альберта отдохнуть и выпить горячего черного кофе с сахаром, пока сам я готовлю ужин: выйдя из машины в стылую ночь, он едва не потерял сознание. Я снова поджарил на решетке несколько бифштексов — если вчера вечером ему требовалось восстановить силы, то сегодня, после нашей утомительной пешей прогулки и нашей пляски смерти по пыльным, петляющим дорогам, укрепляющая диета ему вдвойне необходима, грубовато настоял я. («Скорее уж тарантелла "Мрачный жнец", э, Георг?» — откликнулся он со слабой, но неистребимой усмешкой.)
        Вскоре Уилмарт уже снова рыскал по дому — и минуты не мог усидеть на месте!  — и выглядывал в окна, а затем оттащил геосканер вниз в подвал, «подвести итог нашим исследованиям», как сообщил он мне. Только я закончил возиться с очагом, как гость мой бегом поднялся наверх. Растопка как раз занялась, и первые белые отблески пламени высветили его пепельно-бледное лицо и обведенные белыми кругами синие глаза. Он дрожал всем телом — в буквальном смысле.
        — Простите, Георг, своего беспокойного и, как может показаться, неблагодарного гостя,  — промолвил он, усилием воли заставляя себя говорить спокойно и связно (хотя и крайне требовательно),  — но, поверьте, нам с вами нужно немедленно уносить отсюда ноги. По эту сторону Аркхема мы нигде не будем в безопасности — и в Аркхеме, конечно, тоже не будем, но там, по крайней мере, мы можем рассчитывать на совет и поддержку закаленных ветеранов Мискатоникского проекта, у которых нервы покрепче моих. Вчера ночью я снял показания под резным орнаментом (и скрыл результаты от вас — я был уверен, что сканер барахлит!)  — пятнадцать, Георг, причем сантиметров, а не метров! Сегодня данные подтвердились — вне всякого сомнения, вот только глубина под резьбой сократилась до пяти. Пол здесь — что скорлупа, и пустота внутри отзывается гулким звуком, ни дать ни взять склепы на первом и втором кладбищах Святого Людовика в Новом Орлеане: они прогрызают породу снизу, и пир идет горой! Нет-нет, никаких споров! У вас есть время на то, чтобы собрать небольшую сумку: ограничьтесь самым необходимым, но непременно возьмите с
собой заказную бандероль от Родиа, мне любопытно, что в ней.
        С этими словами Уилмарт удалился к себе в спальню, вскорости вышел оттуда с упакованным саквояжем и отнес его вместе с черным ящиком в машину.
        Я между тем, призвав на помощь всю свою храбрость, спустился в подвал. Под моими шагами пол и впрямь звенел куда более гулко, нежели вчера вечером,  — я даже ступать по нему опасался,  — но в остальном ровным счетом ничего не изменилось. И тем не менее меня охватило странное чувство нереальности: как будто в целом мире не осталось ничего настоящего и подлинного, одни только шаткие декорации, несколько предметов реквизита, в том числе кувалда из пробковой древесины, заказная бандероль, в которой ровным счетом ничего нет, круговая панорама ночных холмов — и двое актеров.
        Я опрометью кинулся вверх по лестнице, снял с решетки бифштексы (они уже прожарились), водрузил их на стол перед очагом, в котором негромко гудело пламя, и поспешил за Альбертом.
        Но он, предупреждая мое намерение, шагнул обратно в комнату, окинул меня пристальным взглядом — его расширенные глаза по-прежнему напоминали блюдца — и осведомился:
        — Почему вы еще не собрались?
        — Послушайте, Альберт,  — рассудительно произнес я,  — вчера вечером мне и самому почудилось, что подвальный пол отзывается как-то гулко, так что я не то чтобы удивлен. И как ни посмотри, на одной только нервной энергии мы до Аркхема не доедем. На самом деле даже и не продвинемся толком по дороге на восток, на пустой-то желудок. Вы сами говорите: опасно везде, даже в Мискатоне, а судя по тому, что мы (или, по крайней мере, я) видели на могиле моего отца, как минимум одна из этих тварей уже рыщет на воле. Так что давайте-ка поужинаем — подозреваю, что ужас не вовсе лишил вас аппетита!  — и заглянем в бандероль от Родиа, а потом можно и в путь, если надо.
        Повисла долгая пауза. Затем выражение его лица смягчилось, на губах промелькнула тень улыбки.
        — Хорошо, Георг, свой смысл в этом есть. Да, я напуган до полусмерти, это чистая правда; собственно, я живу с этим ужасом последние десять лет. Но в данном случае, скажу честь по чести, я куда больше тревожусь за вас: я вдруг внезапно осознал, сколь дурную услугу оказал вам, втянув вас в это кошмарное предприятие. Мне страшно жаль. Но, как вы говорите, приходится примириться с неизбежным, и физически, и иначе… и неплохо бы сохранить при этом толику достоинства,  — добавил он с печальным смешком.
        Так что мы уселись перед очагом, где плясало золотое пламя, подкрепились бифштексами и гарниром (я выпил бургундского, Уилмарт довольствовался сладким черным кофе), поговорили о том о сем — так уж вышло, что главным образом о Голливуде. В ходе нашей сумасшедшей гонки Уилмарт каким-то чудом углядел книжную лавку, принялся про нее расспрашивать — так беседа и потекла, от одного к другому.
        Покончив с ужином, я вновь наполнил его чашку и свой бокал, расчистил на столе место и вскрыл бандероль от Родиа, разделочным ножом взрезав бечевку и сломав печати. Внутри, тщательно упакованный в древесную стружку, покоился чеканный ларец из меди и мельхиора, что ныне стоит передо мною. Я с первого взгляда понял, что вижу работу отца: кованая чеканка по металлу в точности воспроизводила резной орнамент на подвальном полу, хотя и без надписи «Врата Снов». Альберт пальцем указал на глаза Ктулху, хотя зловещего имени не произнес. Я открыл ларец. Внутри обнаружилось несколько листов плотной высокосортной бумаги. На сей раз я узнал отцовский почерк. Стоя плечом к плечу, мы с Альбертом прочли документ, каковой я и прилагаю здесь:


        «15 марта 1925 г.
        Дорогой мой сын.

        Сегодня тебе исполняется тринадцать, но я обращаюсь к тебе и желаю тебе всего самого лучшего в день твоего двадцатипятилетия. Почему я так поступаю, ты узнаешь по мере прочтения письма. Ларец твой — Leb’wohl![85 - Всего наилучшего! (нем.)  — Примеч. перев.] Оставляю его другу, который перешлет ларец тебе, если в течение ближайших двенадцати лет мне придется уйти. Природа подает мне знаки, что, скорее всего, так и будет: перед глазами моими то и дело вспыхивают неровные, рваные пятна редких подземных оттенков. А теперь читай внимательно, ибо я намерен поведать тебе великие тайны.
        В детстве, когда я еще жил в Луисвилле, мне случалось видеть днем сны, но намять их не сохраняла. В сознании оставались черные провалы протяженностью в несколько минут, самое долгое — в полчаса. Иногда я приходил в себя в каком-то совсем ином месте, за совсем иным занятием — но всегда безобидным. Я думал, эти периоды беспамятства — это врожденная слабость или, может быть, кара свыше, но Природа была мудра. Силой я не отличался и до поры знал слишком мало, чтобы с этими приступами справляться. Под руководством отца я изучил мастерство, закалил тело — и учился, всегда учился, когда бы ни представилась возможность.
        В двадцать пять лет я влюбился до беспамятства (это было задолго до твоей матери) в очаровательную девушку; она умерла от чахотки. Однажды я рыдал на ее могиле, и мне пригрезился сон наяву, но на сей раз, призвав на помощь всю силу своей страсти, я сохранил сознание ясным. Я поплыл сквозь глину — и соединился с нею во плоти. Она сказала, что это наше последнее сближение, но зато теперь я обрету способность по желанию своему время от времени перемещаться под землей и сквозь землю. Мы поцеловались — и распрощались навеки, моя Лорхен и я, и я поплыл — я плыл все глубже и дальше, рыцарь ее снов, упиваясь своей силой, точно какой-нибудь кобольд, штурмующий скалу. Там внизу, сын мой, отнюдь не черным-черно, как можно подумать. Там — роскошное многоцветье. Там — синие воды, ярко-красные и желтые металлы, зеленые и бурые скалы, und so weiter.[86 - И так далее (нем.).  — Примеч. перев.] Со временем я приплыл назад и воссоединился с собственным телом. Я по-прежнему стоял на краю могилы — но я уже не скорбел, нет: меня переполняла глубокая признательность.
        Вот так я научился прозревать сокрытое, о сын мой, и превращаться в рыбу земли при необходимости, буде то угодно Природе, и нырять в Ад Подгорного короля, искрящийся светом. И неизменно цвета самые яркие и чистые и оттенки самые дивные таились на западе. Редкоземельными элементами называют их ученые, которые мудры, но слепы. Вот почему я перевез семью сюда. Под величайшим из океанов земля — это радужная паутина, сотканная самой Природой — тем самым пауком, что по ней перемещается.
        А теперь ты доказал, что унаследовал мою способность, mein Sohn,[87 - Мой сын (нем.).  — Примеч. перев.] причем в тебе она проявляется много сильнее. Тебя, как я знаю, одолевают черные кошмары — ибо я дежурил у твоего изголовья, пока ты спал, и я слышал, как ты говоришь во сне, и наблюдал твой ужас, который вскоре уничтожил бы тебя, если бы ты только его вспомнил, чему свидетельством — та, единственная ночь. Но Природа в великой мудрости своей ослепила тебя до тех пор, пока ты не обретешь необходимые силу и знание. Как тебе уже известно, я позаботился о том, чтобы образование ты получил в превосходном учебном заведении на северо-востоке страны: этот университет рекомендовал мне Харли Уоррен — лучший из моих работодателей, который немало всего знал о нижних пределах.
        А теперь, mein Sohn, ты достаточно силен, чтобы действовать, и в придачу мудр, я надеюсь, как верный служитель Природы. Ты серьезно учился, и ты закалил тело. Ты обладаешь силой — и час пробил. Тритон трубит в рог. Восстань, mein lieber Georg,[88 - Мой милый Георг (нем.).  — Примеч. перев.] и следуй за мной. Время пришло! Строй на возведенном мною основании — но строй с большим размахом! Тебе принадлежит царство более обширное, более великое! Открой сознание — да пребудет оно ясным! С помощью прекрасной женщины или без нее, но — распахни врата снов!
Твой любящий отец».

        В любое другое время этот документ взволновал и потряс бы меня до глубины души. По правде сказать, он и теперь не оставил меня равнодушным, но я был уже настолько потрясен и взволнован ключевыми событиями дня, что первым делом подумал: а как именно соотносится с ними отцовское письмо?
        — «Распахни врата снов!» — эхом повторил я и тут же добавил, замалчивая вторую из возможных интерпретаций: — Значит, сегодня мне дОлжно принять Морганово снадобье! Альберт, давайте же так и сделаем — как сами вы предлагали нынче утром.
        — Последняя воля вашего отца,  — тяжело проговорил Уилмарт — этот аспект письма явно произвел на него наиболее сильное впечатление. И тут же воодушевился: — Георг, что за фантастическое, судьбоносное послание! Этот его знак свыше… очень похоже на мигрень. А упоминание про редкоземельные элементы… это же архиважно! И — цвета под землей, распознаваемые, по всей видимости, с помощью экстрасенсорного восприятия! В рамках Мискатоникского проекта давным-давно следовало заняться изучением такого явления, как лозоискательство! О, как мы были слепы…  — Он замолчал на полуслове.  — Вы правы, Георг, а искушение слишком велико. Но — опасность! Что выбрать? С одной стороны, всевластный отцовский наказ и наше разыгравшееся любопытство — мое так уже через край перехлестывает! С другой стороны — Великий Ктулху и его приспешники. Ох, кто бы подсказал нам правильное решение?
        В дверь резко постучали. Мы оба вздрогнули. Поколебавшись мгновение, я метнулся к двери, Альберт — за мной. Я взялся за задвижку, снова замешкался. В конце концов, я же не слышал, чтобы к крыльцу подъехала машина. Сквозь прочную дубовую древесину донесся громкий голос:
        — Телеграмма!
        Я открыл дверь. На пороге маячил тощий, малость развязный парнишка: его бледное лицо испещрили крупные веснушки, а из-под фуражки во все стороны выбивались морковно-рыжие пряди. Брючины туго крепились к ногам велосипедиста специальными манжетками.
        — Кто из вас Альберт Н. Уилмарт?  — бодро осведомился он.
        — Это я,  — выступил вперед Альберт.
        — Тогда будьте добры, распишитесь.
        Альберт послушно расписался и дал парнишке на чай, в последний момент заменив монетку в пять центов десятицентовиком.
        Юнец широко усмехнулся, пожелал нам доброй ночи и неспешно удалился прочь. Я закрыл дверь — и стремительно обернулся.
        Альберт уже вскрыл тонкий конверт, извлек послание и разложил его на столе. Он и без того был бледен, но, скользнув глазами по строчкам, побелел еще больше. Казалось, он был на две трети призраком, а прочтя телеграмму, развоплотился полностью. Он молча протянул мне желтый листок: «ЛАВКРАФТ УМЕР ТЧК КОЗОДОИ НЕ ПЕЛИ ТЧК МУЖАЙСЯ ТЧК ДАНФОРТ».[89 - ЛАВКРАФТ УМЕР ТЧК КОЗОДОИ НЕ ПЕЛИ…  — Согласно известному в Новой Англии поверью, козодой способен почувствовать, что душа расстается с телом, и поймать ее на лету. Эта легенда обыгрывается в рассказе Г. Ф. Лавкрафта «Ужас Данвича».]
        Я поднял глаза. В лице Альберта по-прежнему не было ни кровинки, но теперь в нем отражались не неуверенность и ужас, а решимость и дерзкий вызов.
        — Это решает дело,  — промолвил Уилмарт.  — Что мне еще терять? Клянусь святым Георгием, Георг, мы заглянем-таки в пропасть, на краю которой балансируем! Вы готовы?
        — Я первый это предложил,  — откликнулся я.  — Принести из машины ваш саквояж?
        — Нет нужды,  — отмахнулся он, извлекая из внутреннего нагрудного кармана бумажный пакетик от доктора Моргана, продемонстрированный мне не далее как нынче утром.  — У меня было предчувствие, что мы им непременно воспользуемся, пока этот фантом на могиле вашего отца не напугал меня до полусмерти.
        Я принес небольшие бокалы. Уилмарт разделил поровну небольшое количество белого порошка; под его руководством я долил в бокалы воды, и порошок тут же растворился. Уилмарт поднял бокал, словно готовясь произнести тост, и вопросительно глянул на меня.
        — За кого мы пьем, надеюсь, понятно,  — промолвил я, указывая на телеграмму, что гость мой по-прежнему сжимал в другой руке. Уилмарт чуть поморщился.
        — Нет, не называйте его по имени. Давайте лучше выпьем за всех наших храбрых товарищей, что погибли или серьезно пострадали в ходе работы над Мискатоникским проектом.
        От слова «наших» у меня потеплело на сердце. Мы чокнулись и осушили бокалы одним глотком. Напиток чуть горчил.
        — Морган пишет, что снадобье действует очень быстро,  — сообщил Уилмарт.  — Сперва накатывает дремота, потом засыпаешь и, хотелось бы верить, видишь сны. Он дважды опробовал препарат на себе вместе с Райсом и с бесстрашным стариной Армитейджем, который на пару с доктором одолел Ужас Данвича. В первый раз они побывали во сне в Вальпургиевом гиперпространстве Гилмана; во второй раз — во внутреннем городе между двумя магнитными полюсами: в месте с топологической точки зрения уникальном.
        Между тем я торопливо плеснул себе еще вина, а Уилмарту — тепловатого кофе, и мы уютно устроились в креслах перед очагом. Пляшущие языки пламени слегка расплывались и одновременно слепили взгляд: это начинало действовать снадобье.
        — Честное слово, это послание от вашего отца — нечто совершенно потрясающее,  — возбужденно тараторил Уилмарт.  — Под Тихим океаном ткется радужная сеть, а нити — эти странно подсвеченные туннели… какой яркий, осязаемый образ! А паук — это Ктулху? Нет уж, клянусь Богом, я всяко предпочту богиню Природу вашего отца. Она как-то дружелюбнее.
        — Альберт,  — проговорил я сонно, размышляя об обмене разумами,  — а возможно ли, чтобы эти существа оказались благими или хотя бы не такими зловредными, как мы полагаем? Ведь вроде бы именно так и явствует из отцовских видений подземного царства! Что, если и мои крылатые черви ничуть не опасны?
        — Большинство наших товарищей убеждались в обратном,  — рассудительно отозвался Уилмарт,  — хотя, конечно же, про нашего инсмутского героя мы ничего не знаем. Что он на самом деле обнаружил в Й’ха-нтлеи? Чудеса и пышное великолепие? Кто знает? Кто дерзнет утверждать, что ему ведомо доподлинно? Или взять вот старину Эйкли там, среди звезд,  — обречен ли его мозг в блестящем металлическом цилиндре на вечные муки? Или он пребывает в экзальтации, наблюдая непрерывную смену истинных видений бесконечности? А удиравший от шоггота Данфорт — что на самом деле привиделось ему промеж двух чудовищных горных хребтов, прежде чем он потерял память? И считать ли его амнезию благословением или проклятием? Бог ты мой, мы с ним здорово подходим друг другу… безумец да невротик — отменная парочка, самые подходящие санитары для кошек…
        — Печальные вести он вам прислал, что правда, то правда,  — отметил я, сдерживая зевок, и указал на телеграмму про Лавкрафта — Уилмарт по-прежнему крепко сжимал ее двумя пальцами.  — А знаете, до того как она пришла, была у меня бредовая идея: дескать, вы и он — это один и тот же человек. Я не про Данфорта, я про…
        — Не говорите так!  — резко оборвал меня Уилмарт. И сонным голосом продолжал: — Но список погибших куда длиннее… несчастный Лейк, и бедный, бедный Гедни, и все прочие, те, кто остался лежать под покровом Южного Креста и Магеллановых Облаков… гениальный математик Уолтер Гилман, про которого справедливо высказывание: «У бедняги сердце не на месте», трагический случай, да-с… девяностолетний Эйнджелл убит прямо на улице, а Блейка в Провиденсе поразила молния… потом еще Эдуард Пикмен Дерби, этот пухлый аркхемский Шелли, растворяющийся в трупе своей ведьмы жены… Бог ты мой, тема и впрямь не из веселых… Представляешь, Георг, в Сан-Диего молодой Эйкли (Дж. Г.) показал мне потаенный морской грот, синее, чем на Капри, и на черном магнетитовом песке — след перепончатой ступни… водяной, не иначе… один из гнорри?..[90 - …один из гнорри?..  — Гнорри фигурируют в рассказе Г. Ф. Лавкрафта «Серебряный ключ».] а еще… ах да, конечно… еще — Уилбур Уэйтли, футов девяти ростом… хотя мискатоникским ученым его не назовешь… но козодои его не заполучили… равно как и его великана брата…
        Я все смотрел в огонь, и вот танцующие в пламени искорки превратились в звезды, в великие сонмы звезд, точно Плеяды и Гиады, сквозь которые старый Эйкли обречен путешествовать вечно,  — в свой черед и я провалился в беспамятство, непроглядно-черное, точно пронизанная ветрами, бездонная пропасть тьмы, что явилась взору Роберта Блейка в Сияющем Трапецоэдре, черное, точно Н’каи.
        Я проснулся — закоченевший, продрогший до костей. От огня, в который я глядел, остался только белый пепел. Накатило острое разочарование: мне ничего так и не приснилось! И тут я заслышал низкое, прерывистое, перемежающееся гудение или жужжание.
        Я с трудом поднялся на ноги. Мой гость все еще спал, его бледное как смерть лицо с крепко зажмуренными глазами было искажено невыразимым страданием, время от времени он слабо извивался и корчился в агонии — словно во власти чудовищного кошмара. Желтый листок телеграммы выпал из его пальцев и лежал на полу. Подойдя поближе, я осознал, что звук, не умолкающий у меня в ушах, исходит из его губ: губы эти непрестанно подергивались, и, наклонившись совсем близко, я разобрал в пугающе членораздельном зудении узнаваемые слова и фразы.
        — Мясистая голова с щупальцами…  — в ужасе расслышал я.  — Ктулху фхтагн, искаженная геометрия, поляризующие миазмы, призматическое искажение, Ктулху Р’льех, абсолютная тьма, живое ничто…
        Я не находил в себе сил долее наблюдать эту мучительную агонию и слушать эти тлетворные, звенящие голоса, так что я схватил Уилмарта за плечи и яростно его встряхнул — с запозданием вспомнив строгий наказ моего отца никогда так не делать.
        Уилмарт широко открыл глаза, неправдоподобно-огромные на пепельно-бледном лице, сомкнул губы, вскочил на ноги, с силой оттолкнувшись руками от подлокотников кресла, в которые еще недавно вцеплялся мертвой хваткой. Все происходило точно в замедленном темпе и вместе с тем, как ни парадоксально, стремительно-быстро. Уилмарт в последний раз одарил меня немым взглядом, исполненным невыразимого ужаса, развернулся и кинулся бежать — едва ли не семимильными шагами. Вытянув руку далеко перед собою, он выскочил за дверь — и исчез в ночи.
        Я захромал ему вслед так быстро, как только мог. Услышал, как ожил двигатель при повторном нажатии на стартер. И закричал в голос:
        — Подожди, Альберт, подожди!
        Но не успел я добежать до «Жестяной лани», как фары вспыхнули, взревел мотор — меня окутало облако едких выхлопных газов, и машина, разбрызгивая гравий, с визгом вылетела из подъездной аллеи и исчезла за первым изгибом дороги.
        Я подождал на холоде, пока не угасли последние отсветы и отзвуки. «Жестяная лань» сгинула, словно ее и не было. Небеса уже чуть посветлели в преддверии зари.
        И тут я осознал, что все еще слышу эти хищные, злорадные, недобро вибрирующие голоса.
        — Ктулху фхтагн,  — повторяли они (так говорили они всегда, так говорят сейчас и будут говорить вечно),  — паучьи туннели, черные бесконечности, цвета в непроглядной тьме, многоярусные башни Юггота, мерцающие многоножки, крылатые змеи…
        Где-то рядом раздалось низкое, почти членораздельное жужжание.
        Я вернулся в дом и записал эти воспоминания.
        А теперь я уберу в медно-мельхиоровый ларец рукопись вместе с вложениями, а также и оба стихотворных сборника, что привели меня к такому финалу, и отнесу ларец в подвал, и возьму отцовскую кувалду (любопытно, в каком теле я воплощусь, если, конечно, вообще выживу), и буквально исполню последний наказ из последнего письма.


        Рано утром во вторник 16 марта 1937 года домовладельцев Райского Хребта (на тот момент — Стервятниковый Насест) разбудили шум и грохот и резкий подземный толчок, что сами они списали на землетрясение — действительно, легкие колебания почвы были зарегистрированы сейсмографами в обсерватории Гриффита, в УКЛА и УЮК (Университет Южной Калифорнии), и нигде более. Днем выяснилось, что кирпичный особняк, известный среди местных жителей под названием Фишерова Блажь, обрушился, да так капитально, что ни одного кирпича в целости не сохранилось. Более того, кирпичей обнаружилось куда меньше, нежели разумно было бы ожидать от строения такого размера, как если бы добрая половина их была вывезена под покровом ночи или провалилась в зияющую пропасть под фундаментом. Действительно, руины больше всего напоминали ловчую воронку муравьиного льва, по краям обложенную кирпичами вместо песчинок. Место происшествия было объявлено (и справедливо!) опасной зоной; яму засыпали и частично зацементировали, и, по всей видимости, вскорости здесь началось новое строительство.
        На краю завала было обнаружено тело владельца — тихого, скромного юноши-калеки именем Георг Рейтер Фишер: он лежал лицом вниз, раскинув руки (и тут же — металлический ларец), как если бы пытался выбежать за двери, когда дом обрушился. Однако ж смерть его объясняется чуть более ранним несчастным случаем или, возможно, актом самоубийства на почве психического расстройства, с применением кислоты (известно, что у эксцентричного отца покойного некогда хранился большой ее запас). По счастью, жертву легко удалось опознать по характерному увечью правой ступни, потому что, когда тело перевернули, обнаружилось, что лицо его целиком выедено, равно как и фрагменты черепа, челюсть и весь передний мозг.



        Брайан Ламли[Рассказ впервые опубликован в журнале «Темные сущности» («Dark Things») в 1971 г.]
        Из бездны — с Суртсеем

        Похоже, что с обнаружением живой латимерии — рыбы, предположительно вымершей свыше семидесяти миллионов лет назад,  — нам придется пересмотреть сложившиеся представления о геологических периодах жизни некоторых водных животных.
Линкейдж. Чудеса подводных глубин

        Фамилия: Хотри
        Имя: Филлип
        Дата рождения: 2 декабря 1927 года
        Возраст (полных лет): 35
        Место рождения:
        Адрес: Олд-Белдри, Йоркш.
        Род занятий: писатель


        Заявляет, что… (ниже следует текст заявления).
        Я просил, чтобы мне, как арестованному, сделали предупреждение о последствиях согласно устоявшейся практике, но мне сказали, что в свете моего предполагаемого состояния необходимости в том нет… Намек более чем прозрачен, так что я считаю своим долгом начать рассказ следующим образом.
        Я недвусмысленно и ясно ставлю читателя в известность — прежде чем рекомендовать постороннему ознакомиться с данным заявлением,  — что я никогда не верил фанатично в сверхъестественное. Равно как и никогда не был склонен ни к галлюцинациям, ни к видениям, никогда не страдал нервным расстройством либо психическими заболеваниями. Ни в каких документах не содержится подтверждений тому, что среди моих предков наблюдались случаи душевных болезней,  — доктор Стюарт ошибся, объявив меня сумасшедшим.
        Я считаю обязательным все это оговорить, прежде чем я разрешу читать дальше, ибо, всего лишь проглядев эти записи наискосок, заурядный читатель придет к ложному выводу, что я — либо неисправимый лжец, либо вовсе выжил из ума, а мне вовсе не хочется подкреплять убеждения доктора Стюарта…
        Однако ж я признаю, что вскорости после полуночи 15 ноября 1963 года тело моего брата умерло от моей руки, но в то же время я заявляю со всей ответственностью: я — не убийца. В настоящем заявлении (которое неизбежно окажется изрядно длинным, ибо я твердо намерен рассказать всю историю как есть) я собираюсь убедительно доказать свою невиновность. Ибо воистину ни в каком гнусном преступлении я неповинен, и это мое деяние, оборвавшее жизнь в теле моего брата,  — всего-навсего непроизвольное действие человека, осознавшего чудовищную угрозу душевному здоровью всего человечества. Потому, в свете утверждения о моем безумии, я должен ныне попытаться пересказать эту повесть сколь можно подробнее; мне следует избегать хаотичной непоследовательности и выстраивать фразы и параграфы сколь можно тщательнее, стараясь даже не думать о финале, пока не дойду до главного ужаса…
        Так с чего же мне начать?
        Да будет мне позволено процитировать сэра Эймери Венди-Смита:


        «Существуют неправдоподобные легенды о Звезднорожденных созданиях, которые жили на этой Земле за много миллионов лет до пришествия человека: создания эти задержались здесь, в темных укрывищах, когда человек уже появился на свет. Я уверен: в определенном смысле они и сейчас здесь, с нами».

        Следует помнить, что слова эти были произнесены знаменитым археологом и знатоком древности еще до того, как он отправился в свою последнюю, злополучную экспедицию в дебри Африки. Я знаю, сэр Эймери намекал на ту же расу чудовищных порождений ада, о которой я впервые узнал в страшный период полтора года назад; и я принимаю это во внимание, когда вспоминаю, как именно он вернулся, один и в бреду, с темного континента — к цивилизации.
        В ту пору мой брат Джулиан был полной моей противоположностью: в темные мистерии он верил свято. Он жадно и без разбору поглощал жутковатые книги, не заботясь о том, много ли в них правды,  — такие, как «Золотая ветвь» Фрэзера и «Культ ведьм» за авторством мисс Мюррей,  — а также и фантастику, в духе своей подборки старых, почти бесценных номеров «Жутких историй» и других популярных журналов того же типа. Многие друзья, полагаю, непременно решат, что его первоначальное психическое расстройство как раз и объясняется этой нездоровой тягой к чудовищному и аномальному. Я, разумеется, так не считаю, хотя признаю, что когда-то был с ними согласен.
        Так вот, о Джулиане: он всегда отличался недюжинной физической силой, а вот сильным характером похвастаться не мог. Мальчишкой он бы справился с любым задирой, при его-то росте, но ему никогда не хватало решимости. Вот почему из него не получилось писателя: сюжеты он выстраивал неплохо, а характеры выходили неживыми. Поскольку у него самого индивидуальность напрочь отсутствовала, он, похоже, мог отражать в своих произведениях лишь собственные слабости. Мы работали в соавторстве: я заполнял деталями сюжетную канву и худо-бедно оживлял его ходульных персонажей. Вплоть до того времени, о котором я пишу, мы недурно зарабатывали и сумели скопить изрядный капиталец. Что сослужило нам добрую службу: в противном случае в период болезни Джулиана, когда я почти не брался за перо, мне оказалось бы куда как непросто содержать и брата, и себя. По счастью (или к прискорбию), позже все заботы о моем брате легли на чужие плечи, но это случилось уже после того, как начались неприятности.


        Окончательно Джулиан сдал в мае 1962 года, но первые симптомы проявились 2 февраля того же года — в день Сретения, а это, как я понимаю, дата крайне значимая для любого, кто хоть сколько-то смыслит в оккультизме. В эту самую ночь Джулиану приснился сон про колоссальные базальтовые башни — сочащиеся слизью, покрытые океанской тиной, отделанные бахромой морских мшанок,  — неестественные пропорции их фундамента тонули в серо-зеленой жиже, а неевклидовы углы парапетов терялись в водных пространствах неспокойного подводного царства.
        В ту пору мы с братом работали над любовным романом из жизни XVIII века, и помню, что легли мы поздно. А еще позже меня разбудили Джулиановы вопли, а затем он заставил меня проснуться окончательно и выслушать истерический рассказ о ночном кошмаре. Он бессвязно бормотал о том, что якобы прячется за этими монолитными, склизкими бастионами. Помню, когда он чуть успокоился, я еще заметил: какой ты, дескать, странный человек — пишешь любовные романы, а читаешь всякие ужасы, а потом еще и во сне их видишь. Но укоры на Джулиана не подействовали, а сон внушил ему такой страх и такое омерзение, что в ту ночь он уже не лег: оставшиеся до рассвета часы он провел за пишущей машинкой в кабинете, включив предварительно свет по всему дому.
        Разумно было бы предположить, что после кошмара столь чудовищно-яркого Джулиан, который еженощно часа два просиживал над своим жутким чтивом, наконец-то перестанет забивать себе голову мистикой. Между тем сон имел эффект совершенно обратный: теперь все его изыскания сосредоточились в одном конкретном направлении. Джулиан проникся нездоровым интересом ко всему, имеющему отношение к океанским ужасам: теперь он собирал и жадно прочитывал такие труды, как немецкий «Unter-Zee Kulten», «Обитатели глубин» Гастона ле Фе, «Hydrophinnae» Гэнтли и зловещий «Cthaat Aquadingen» неизвестного немецкого автора. Однако ж больше всего его занимала коллекция фантастики. Из нее-то Джулиан и почерпнул большую часть своих познаний о Мифе Ктулху, и горячо доказывал, что никакой это не миф, и нередко выражал желание взглянуть на оригинал «Некрономикона» безумного араба Абдула Альхазреда, поскольку его собственная копия «Заметок» Фири была практически бесполезна: по словам Джулиана, в ней содержались лишь намеки на то, что Альхазред объяснил в подробностях.
        В последующие три месяца работа наша шла из рук вон плохо. Мы не успели сдать в срок очередную книгу и, если бы издатель не был нашим близким другом, понесли бы значительный финансовый ущерб. А все потому, что Джулиана писать уже не тянуло. Он с головой ушел в чтение, на работу времени у него уже не оставалось, да он и сюжеты обсуждать не желал — я к нему даже подступиться не мог. Более того, тот адский сон то и дело повторялся с нарастающей частотностью и яркостью. Каждую ночь Джулиан страдал одним и тем же кошмаром: ему вновь и вновь являлись заиленные видения богомерзких ужасов, подобные которым обнаруживаются лишь в зловещих томах, составлявших его излюбленное чтение. Полно, да страдал ли он? Я вдруг обнаружил, что не в силах ответить на этот вопрос. Ибо по мере того как шли недели, брат становился все более беспокоен и тревожен в течение дня и бурно радовался темнеющим вечерним небесам и постели, в которой ему предстояло метаться в поту, изживая ужасы отвратительных, жутких снов.
        За умеренную ежемесячную плату мы снимали скромный домик в Глазго, с двумя отдельными спальнями и общим кабинетом. И хотя теперь Джулиан предвкушал свои сны с нетерпением, они делались все страшнее и страшнее: две-три ночи подряд выдались особенно жуткими, когда, в середине мая, все и случилось. Джулиан все больше интересовался отдельными фрагментами в «Cthaat Aquadingen» и жирно подчеркнул в ней нижеследующий пассаж:
        Восстаньте!
        О Неназываемые:
        Те, что в Твой Срок
        Тобою избраны.
        Через Чары и Магию,
        Через Сны и Заклятья
        Да провидят Приход Твой,
        Да исполнят Наказ Твой,
        Из любви ко Владыке,
        Рыцарю Ктулху,
        Что Дремлет в Пучине,
        Отуум…

        Это и другие отрывки и выдержки из разных источников, особенно из частично запрещенных сочинений группы авторов, все из которых числились «пропавшими без вести» либо погибли при странных обстоятельствах, а именно: Эндрю Фелан, Эйбел Кейн, Клерборн Бойд, Нейланд Колум и Горват Блейн,[92 - Эндрю Фелан, Эйбел Кейн, Клерборн Бойд, Нейланд Колум и Горват Блейн — персонажи цикла коротких рассказов за авторством Августа Дерлета, объединенных общим названием «След Ктулху» («The Trail of Cthulhu», 1962).] — взволновали моего брата до глубины души, так что засиделся он допоздна и спать лег в полном изнеможении — той ночью, когда и начался весь этот ужас. Состояние его было вызвано еще и тем, что он изучал свои мрачные книги, почти не отрываясь, три дня кряду, а спал за это время лишь урывками — и то лишь в течение дня и никогда — ночью. А на все мои увещевания отвечал, что не желает спать ночами, «когда срок так близок», и что «вокруг еще столько всего, что ему в Бездне покажется странным и непонятным». Уж что бы это ни значило…
        Когда же он отправился-таки на покой, я поработал еще с час или около того, прежде чем лечь самому. Но перед тем как уйти из кабинета, я заглянул в материалы, так занимавшие Джулиана перед отходом ко сну, и увидел — наряду с вышеприведенной чушью (так мне тогда показалось)  — выписки из «Жития святого Брендана» VI века за авторством аббата Клонфертского монастыря в Голуэе:


        «Хотя он уже скрылся из виду, но до ушей братьев доносились крики тамошних жителей, а ноздри обоняли сильное зловоние. Тогда святой отец укрепил своих монахов словами: "О воины Христовы, мы будем усердствовать в истинной вере и с оружием духовным, ибо мы ныне в пределах преисподней"».[93 - Фрагмент из «Плавания святого Брендана» приводится в переводе Н. Горелова.  — Примеч. перев.]

        С тех пор я внимательно изучил «Житие святого Брендана» и нашел этот отрывок и, узнав его, содрогнулся от ужаса, хотя по прочтении не смог соотнести письменный текст и собственное пугающее беспокойство. Было в книге что-то такое, что вселяло жуткую тревогу, и, более того, я нашел и другие ссылки на подводные извержения: те, что затопили Атлантиду и Му, и те, что записаны в «Liber Miraculorem»[94 - «Книга Чудес» (лат.).  — Примеч. перев.] монаха и священника Герберта Клервоского во Франции в 1178-1180 годах, и еще то, что ближе к современности и известно лишь из замалчиваемого «Повествования Йохансена». Но в то время, о котором я пишу, такие вещи меня скорее озадачивали, и даже в самых своих безумных снах я и предположить не мог того, чему суждено было случиться.
        Не поручусь, долго ли я проспал той ночью, прежде чем меня растолкал Джулиан: еще не вполне проснувшись, я обнаружил, что он сжался в комок на полу у моей постели и шепчет что-то во тьме. Его пальцы вцепились мне в плечо, и даже в полусне я ощущал нажим этой сильной руки и разбирал слова. Голос его звучал как в трансе — так говорят под глубоким гипнозом,  — а рука резко дергалась всякий раз, как он особо выделял то или иное слово.
        — Они готовятся.… Они восстанут… Они еще не призвали Великую Силу, и нет на них благословения Ктулху, и поднимутся они не навсегда, и пройдет это незамеченным… Но попытки этой будет довольно для Пересадки Разумов… Во Славу Отуума…
        Задействовав Иных в Африке — Шудде-М’элла и его сонмы, тех самых, что забрали сэра Эймери Венди-Смита,  — для передачи посланий и сновидений, они наконец-то преодолели магическое заклятие глубин и теперь, как и встарь, могут контролировать сны — невзирая на толщу океанов. Снова обрели они власть над снами, но для того, чтобы совершить Пересадку, им даже не нужно подниматься на поверхность — небольшого понижения давления будет достаточно.
        Це’хайе, це’хайе!!!
        Они уже поднимаются, Он знает меня, Он меня ищет… Мой разум они подготовили в снах: он будет здесь, он встретит Его, ибо я готов и им ни к чему дольше ждать. Мое невежество — это пустяк; мне вовсе не нужно знать или понимать! Они мне все покажут — так же, как в снах они показали мне Глубинные Бездны. Но они не в состоянии почерпнуть знания о поверхности ни из моего слабого разума, ни из любого другого человеческого мозга… Мысленные образы людей плохо поддаются передаче… А глубокая вода — хотя благодаря трудам Шудде-М’элла ее пагубное влияние почти удалось преодолеть — по-прежнему искажает те размытые картины, что удалось-таки воспринять…
        Я — избран… Через Его глаза в моем теле они вновь познакомятся со всей поверхностью земли, и со временем, когда звезды встанут как должно, удастся совершить Великое Возрождение.… А! Великое Возрождение! Проклятие Хастура! Сон и мечта Ктулху на протяжении бессчетных веков… Когда все жители глубин, эти темные твари, спящие в заиленных городах, вновь повергнут мир в смятение с помощью своей власти…
        Ибо не мертв тот, кто спит вечно, и когда минут непостижимые времена, будет так, как было встарь… Вскоре, как только произойдет Пересадка, Он станет расхаживать по Земле в моем обличье, а я — в Его, по дну океана! Дабы там, где правили они прежде, в один прекрасный день они воцарились снова — да,  — и братья Йибб-Тстлла, и сыны погруженного в сон Ктулху, и слуги их — во имя Славы Р'льеха…
        Вот и все, что я запомнил, и даже в тот момент разобрал только малую часть, а ведь, как я уже говорил, в ту пору это все звучало для меня сущей тарабарщиной. Лишь много позже я познакомился с отдельными древними легендами и писаниями и, в частности (в связи с последними фразами из лихорадочного бреда моего брата), с загадочным двустишием безумного араба Абдула Альхазреда:
        Не мертв, кого навек объяла тьма.
        В пучине лет умрет и смерть сама.

        Но я отвлекся.
        После того как монотонный речитатив Джулианова экстравагантного монолога стих, я не сразу осознал, что брата в комнате уже нет и что по дому гуляет зябкий утренний сквозняк. В Джулиановой спальне одежда аккуратно висела там, где он ее оставил накануне вечером, а самого Джулиана не было, и входная дверь стояла распахнута настежь.
        Я по-быстрому оделся и вышел, прочесал ближайший квартал — никого. С рассветом я отправился в полицейский участок и обнаружил — к вящему своему ужасу,  — что брат мой находится в предварительном заключении. Его обнаружили бесцельно слоняющимся по улицам в северной части города: он бормотал что-то бессвязное про «гигантских Богов», которые чего-то ждут в океанских глубинах. Он, похоже, не отдавал себе отчета, что из всей одежды на нем лишь халат, и смотрел на меня как на чужого, когда меня позвали его опознать. Казалось, он страдает от последствий какого-то страшного потрясения и пребывает в шоковом состоянии, полностью утратив способность мыслить рационально. Он лишь мычал нечто невразумительное и безучастно глядел в северную стену своей камеры, а в глубине его глаз тлело страшное, безумное пламя…


        Тем утром забот у меня было по горло, причем пренеприятного свойства, ибо состояние Джулиана было таково, что по распоряжению тюремного психиатра его перевели из камеры в полицейском участке в Оакдинский изолятор под «наблюдение». Однако ж обеспечить ему необходимый уход в изоляторе тоже оказалось непросто. По всей видимости, персоналу этого учреждения прошлой ночью тоже здорово досталось. Когда же я наконец оказался дома, уже ближе к полудню, первой моей мыслью было проглядеть ежедневные газеты — не найдется ли каких упоминаний о скандальном поведении моего брата. Я немало обрадовался (насколько позволяли обстоятельства), обнаружив, что выходка Джулиана вытеснена с почетного места в колонке курьезных новостей (где бы в противном случае непременно очутилась) множеством куда более значимых событий.
        Как ни странно, эти события имели нечто общее с проблемой моего брата, а именно: во всех случаях, по-видимому, имели место отклонения от нормального поведения у людей прежде нормальных либо, как и в Оакдине, наблюдалась повышенная активность наиболее опасных пациентов в психиатрических лечебницах по всей стране. В Лондоне некий высокопоставленный бизнесмен бросился вниз с крыши, восклицая, что непременно должен «полететь к Югготу с минимальными затратами». Чандлер Дэвис, который впоследствии умер в состоянии буйного помешательства в Вудхольме, написал «в экстазе незамутненного вдохновения» зловещий черно-серый «Пейзаж Г’харна»; разгневанная и перепуганная домовладелица тотчас же предала картину огню. Казус еще более странный: котсуолдский приходской священник заколол ножом двух своих прихожан, которые, как он впоследствии доказывал полиции, «не имели права на существование», а на побережье близ Хардена в Дареме видели, как странные полуночные пловцы утащили с собой в море одинокого рыбака, а тот все кричал о «гигантских лягушках», пока не исчез под недвижной гладью воды… Казалось, будто в ту ночь
на мир снизошло какое-то безумие — или, как я теперь понимаю, скорее поднялось со дна,  — и затмило неописуемым ужасом разум людей наиболее восприимчивых.
        Но не эти случаи, пусть и чудовищные, встревожили меня больше всего. Вспоминая все то, что наговорил Джулиан у меня в спальне, пока я лежал в полусне, я вдруг почувствовал, как по спине моей пробежал жутковатый необъяснимый холодок, когда прочел в тех же газетах про какого-то сейсмолога-любителя, который якобы отследил некие подводные пертурбации в океане между Гренландией и северной оконечностью Шотландии…
        Что там такое наболтал Джулиан насчет того, что они-де поднимутся и это пройдет незамеченным? Ведь вот же, в глубинах моря отмечено какое-то движение! Впрочем, конечно же, это просто нелепо! И усилием воли я прогнал страх, захлестнувший меня по прочтении статьи. Уж какие бы там пертурбации ни происходили на глубине, это просто случайность и причина их с поведением моего брата никак не связана.
        Так что вместо того, чтобы поразмыслить о причине стольких диких происшествий той злополучной ночи, я возблагодарил звезды, что Джулиан отделался лишь мимолетным упоминанием в прессе,  — ведь скандальное происшествие немало повредило бы нам обоим, получи оно широкую огласку.
        Не то чтобы что-то из этого волновало Джулиана! Его не волновало вообще ничего, ибо в том полубессознательном состоянии, в каком его обнаружила полиция, он пробыл более года. В течение упомянутого года его странные галлюцинации имели характер столь фантастический, что психологи на такого пациента надышаться не могли: один известный психиатр с Харли-стрит[95 - Харли-стрит — улица в Лондоне, где находятся приемные ведущих врачей-консультантов, клиники и больницы.] даже посвятил ему целое исследование. Более того, по прошествии первого месяца достойный доктор настолько заинтересовался проблемой моего брата, что даже отказался от всякой платы за содержание и лечение Джулиана; и хотя я часто навещал Джулиана — всякий раз, наезжая в Лондон,  — доктор Стюарт не желал слушать никаких протестов и не позволял мне вознаградить его услуги. Пациент являл собою случай настолько странный, что доктор утверждал, будто ему воистину посчастливилось иметь возможность изучать разум настолько фантастический. Теперь я просто поражаюсь, что тот же самый человек, выказавший столько понимания в обращении с моим братом, в
моем случае понимания лишен напрочь; однако ж события повернулись так, что изменить положение вещей я не в состоянии. Итак, было ясно, что брат мой — в хороших руках, и в любом случае я вряд ли мог себе позволить настаивать в вопросах оплаты: гонорары доктор Стюарт взимал астрономические.
        Вскорости после того, как доктор Стюарт «принял Джулиана к себе», я начал изучать братнины звездные карты, как астрономические, так и астрологические, и глубоко зарылся в его книги об оккультных науках и искусствах. В течение того периода я прочел немало специальной литературы и подробно ознакомился с трудами Фермольда, Леви,[96 - Элифас Леви — литературный псевдоним Альфонса-Луи Констана (1820-1875), французского оккультиста и писателя.] Принна и Джезраэля, и — в неких темных закоулках Британского музея — я содрогался, погружаясь в литературные безумствования Магнуса, Глиннда и Альхазреда. Я прочел «Текст Р’льеха» и «Повествования Йохансена», изучил легенды о затонувших Атлантиде и Му. Я корпел над рассыпающимися от старости томами в частных коллекциях и отслеживал все источники океанических легенд и мифов, с которыми сталкивала меня судьба. Я прочел рукопись Эндрю Фелана и показания Эйбела Кейна, свидетельство Клерборна Бойда, изложение Нейланда Колума и повествование Горвата Блейна. Моему недоверчивому взгляду предстали бумаги Джефферсона Бейтса, и ночами я лежал без сна, размышляя о
предполагаемой судьбе Еноха Конджера.
        Мог бы и не трудиться, на самом-то деле.
        Все вышеупомянутые изыскания заняли чуть ли не год, но и по завершении их я ничуть не приблизился к разгадке тайны безумия моего брата. Нет, наверное, это не совсем так. По зрелом размышлении я решил, что вполне возможно сойти с ума после того, как побродишь по этаким темным дорогам: особенно такому человеку, как Джулиан, который изначально отличался повышенной впечатлительностью. Однако ж такой ответ, как мне казалось, был далеко не полон. В конце концов, Джулиан интересовался эзотерикой всю свою жизнь, и я по-прежнему не видел причины, с какой стати интерес этот внезапно принял столь пугающий размах. Нет, я пребывал в уверенности, что все началось с того сна на Сретение.
        Но в любом случае год прошел не напрасно. Я по-прежнему ни во что такое не верил — ни в темные реликты стародавних времен, великих древних богов, что ждут в океанской пучине, ни в нависшую над человечеством опасность в обличье кошмарных морских жителей, ровесников начала времен,  — как мог я в такое поверить и сохранить здравый рассудок? Но по части темных тайн исконной Земли я стал настоящим знатоком. А некоторые аспекты моего странного исследования меня не на шутку заинтересовали. Я имею в виду то, что прочел о поразительно похожих случаях Джо Слейтера, бродяги с Кэтскиллских гор в 1900-1901 годах, Натаниэля Уингейта Пейсли из Мискатоникского университета в 1908-1913 годах и Рэндольфа Картера из Бостона, чье исчезновение в 1928 году было тесно связано с необъяснимым явлением Свами Чандрапутры в 1930 году. Правда, я изучил и другие примеры предполагаемой одержимости демоном — все столь же неоспоримо засвидетельствованные,  — но те, что я упомянул, кажутся особенно значимыми — слишком уж близко они соответствуют ужасному случаю с моим братом, рассмотрением которого я и занимался.
        Время пролетело быстро; однажды июльским утром 1963 года я обнаружил в почтовом ящике письмо от доктора Стюарта с сообщением о том, что Джулиан стремительно идет на поправку,  — и каким же нежданным потрясением, исполненным, впрочем, облегчения и радости, оно для меня явилось! Вообразите мое изумление и ликование, когда, приехав в Лондон на следующий же день и отправившись прямиком в приемную доктора Стюарта, я обнаружил, что психическое здоровье моего брата — насколько можно было судить за время столь недолгое — полностью восстановилось. Собственно говоря, доктор сам сообщил мне по прибытии, что Джулиан совершенно поправился — поправился всецело и полностью едва ли не за одну ночь. Однако я не был в том столь уверен: мне все еще мерещились одна-две аномалии.
        Однако, не считая этих нескольких мелочей, улучшение в состоянии брата наблюдалось воистину грандиозное. Когда я видел брата в последний раз — всего-то какой-нибудь месяц назад!  — от неизмеримой глубины его бреда мне сделалось физически дурно. В тот раз я постоял рядом с ним перед зарешеченным окном, сквозь которое, как мне рассказывали, он целыми днями слепо глядит на север, и в ответ на мое тщательно обдуманное приветствие Джулиан произнес: «Ктулху, Отуум, Дагон; Глубоководные во Тьме; все грезят во сне, дожидаясь пробуждения…» Кроме этой бессмысленной мифологической тарабарщины, мне так и не удалось тогда ничего от него добиться.
        Что за благая перемена! На сей раз он сердечно со мной поздоровался — хотя мне и померещилось, будто узнал он меня не сразу,  — и, радостно потолковав с ним какое-то время, я пришел к выводу, что, насколько я могу судить и если не считать одной-единственной новой странности, передо мною — тот же самый человек, которого я знал до злосчастного приступа. Упомянутая идиосинкразия состояла всего-то-навсего в том, что у Джулиана развилась престранная фотофобия и теперь он носил громадные, закрытые защитные очки с темными линзами, не позволяющими увидеть его глаза даже сбоку. Но как обнаружилось впоследствии, даже этим загадочным очкам было свое объяснение.
        Пока Джулиан готовился к возвращению в Глазго, доктор Стюарт позвал меня к себе в кабинет, чтобы я подписал необходимые документы на выписку, и рассказал мне о чудесном выздоровлении моего брата. Выяснилось, что однажды утром, лишь неделю назад, зайдя в палату к своему необычному пациенту, доктор обнаружил, что Джулиан с головой забился под одеяло. И отказывался даже нос высунуть наружу, равно как и не позволял снять с себя одеяло до тех пор, пока доктор не согласился принести ему эти самые очки с темными линзами. При всей странности этой приглушенной просьбы, потрясенный психиатр возликовал: впервые после начала лечения Джулиан продемонстрировал некий осознанный интерес к жизни.
        Очки оказались на вес золота: с их появлением Джулиан стремительно прогрессировал до нынешнего нормального состояния. Доктора удручало лишь одно: на сегодняшний день Джулиан категорически отказывался расстаться с очками, он просто-напросто уверял, что свет режет ему глаза! Однако ж, до известной степени, как сообщил мне достойный доктор, этого следовало ожидать. За время долгой болезни Джулиан настолько выпал из привычного мира, что его органы чувств за ненадобностью отчасти атрофировались — в буквальном смысле слова перестали функционировать. Выздоровев, он оказался в положении человека, который, долго просидев в темной пещере, внезапно обрел свободу и вырвался в яркий и солнечный внешний мир. Этим же отчасти объяснялась и некоторая неуклюжесть, сопровождавшая каждое движение Джулиана в первые дни после его выздоровления. Один из ассистентов доктора к слову заметил, как странно мой брат обвивал руками предметы (причем даже самые мелкие!), которые хотел поднять или рассмотреть поближе,  — как если бы позабыл, для чего существуют пальцы! А еще поначалу пациент не столько ходил, сколько ковылял
вперевалку, на манер пингвина, и его новообретенные способности к осмысленному выражению мыслей порою самым странным образом отказывали — и речь его деградировала до гортанной, шипящей пародии на английский язык. Но все эти аномалии исчезли уже спустя несколько дней, и нежданное выздоровление Джулиана осталось полной загадкой — точно так же, как и сама болезнь.


        В купе первого класса на поезде Лондон — Глазго, по пути на север, я, исчерпав все самые банальные вопросы, что мне хотелось задать моему выздоровевшему брату (что характерно, отвечал он сдержанно-уклончиво), я достал книжицу карманного формата и погрузился в чтение. Спустя несколько минут, потревоженный гудком встречного поезда, я ненароком поднял глаза — и безмерно обрадовался, увидев, что мы с Джулианом в купе одни. Ибо брат мой явно обнаружил в старой газете нечто интересное, и не хочу и думать, что могли подумать посторонние люди при виде выражения его лица… По мере того как он читал, черты его исказила неприятная и, да, можно сказать, злобная гримаса: смесь жестокого сарказма, мрачного триумфа и непередаваемого презрения. Впечатление усугубляли необычные очки. Я несколько опешил, но не сказал ни слова, и позже, когда Джулиан вышел в коридор подышать свежим воздухом, я взял газету и заглянул в раздел, который он читал и который, по всей видимости, пробудил в нем такую гамму чувств. Я тотчас же увидел, что именно его так потрясло, и тень былого страха промелькнула в моем сознании, пока я в
свой черед изучал статью. То, что я прочел, явилось для меня новостью, и неудивительно: с тех пор как год назад начался весь этот ужас, я в газеты не заглядывал, но ощущение было такое, словно это тот же самый выпуск. Все здесь, ничего не пропущено: события той недоброй ночи повторялись почти в точности — душевнобольные активизировались по всей стране, прежде нормальные люди внезапно принялись совершать безумные, чудовищные поступки, в центральных графствах оживились разнообразные секты и сатанинские культы, на побережье под Харденом снова видели морских тварей, а в Котсуолде происходило нечто и вовсе необъяснимое.
        Стылое дыхание неведомых океанских глубин заледенило мне сердце. Я поспешно пролистал оставшиеся страницы и едва не выронил газету, обнаружив то, что почти ожидал найти. Ибо между Гренландией и северной оконечностью Шотландии вновь были зарегистрированы подводные пертурбации. Более того — я машинально глянул на дату наверху страницы по центру и убедился, что газета — недельной давности… Впервые она появилась в ларьках тем самым утром, когда доктор Стюарт обнаружил моего брата скорчившимся под одеялом в палате с зарешеченными окнами.


        Однако ж, по всей видимости, страхи мои были безосновательны. По возвращении в наш дом в Глазго первое, что сделал мой брат, к вящему моему восторгу и удовольствию, так это уничтожил все свои старые книги о древнем знании и колдовстве. Но вернуться к сочинительству он даже не пытался. Напротив, бесцельно слонялся по дому, точно потерянный, и, как мне казалось, досадовал на те проведенные в трансе месяцы, о которых, по его словам, ничего не помнил. И ни разу, вплоть до ночи его смерти, не видел я его без очков. Думается, он даже спать в них ложился, однако ж что это значит, я постиг значительно позже — равно как и смысл его невнятицы в ту ночь у меня в спальне.
        Так вот, об очках: меня заверили, что светобоязнь со временем пройдет, однако дни текли, и становилось все очевиднее, что обещаниям доктора Стюарта оправдаться не суждено. А что прикажете думать о еще одном замеченном мною изменении? Если раньше Джулиан был робок и застенчив и вялый его подбородок вполне соответствовал слабости характера, то теперь его словно подменили: он самоутверждался в сущих мелочах и при любой возможности, а лицо его — особенно губы и подбородок — обрело твердость и жесткость, прежде ему совершенно чуждые.
        Все это несказанно меня озадачивало, а по мере того, как шли недели, я все яснее осознавал, что с моим изменившимся братом далеко не все в порядке, напротив — что-то серьезно не так. В придачу к его мрачной задумчивости Джулиана терзал какой-то тайный страх. Отчего он отказывается говорить о чудовищных кошмарах, что то и дело вторгаются в его ночной покой? Небо свидетель, он и без того спал мало, а когда засыпал, то частенько будил меня, бормоча во сне о тех же ужасах, что одолевали его в течение затяжной болезни.
        Но затем, в середине октября, Джулиан и в самом деле переменился к лучшему — во всяком случае, мне так показалось. Он слегка приободрился и даже порылся в старых рукописях, в том числе и давно оставленных, хотя не думаю, чтобы он над ними действительно работал. А ближе к концу месяца он преподнес мне сюрприз. Уже какое-то время, сообщил Джулиан, он обдумывает в голове один замечательный сюжет, вот только, хоть убей, никак не получается толком им заняться. Над этой повестью он намерен работать сам, без соавтора, и ему понадобится проделать немало предварительных исследований: ведь материал необходимо тщательно подготовить. Джулиан спросил, согласен ли я потерпеть его капризы, пока книга пишется, и не нарушать его покоя — насколько позволяет наше скромное жилище. Я со всем согласился, хотя никак не мог взять в толк, зачем ему понадобилось врезать в дверь замок или, если на то пошло, зачем он прибрался в просторном подвале — дескать, «пригодится на будущее». Не то чтобы я пытался оспаривать его действия. Брат сказал, что нуждается в уединении,  — и я не собирался ему мешать, насколько это в моих
силах. Но признаю, любопытство во мне разыгралось.
        С тех пор я видел брата только за трапезой — а за стол он садился не так уж и часто — и еще когда он выходил из комнаты, чтобы отправиться в библиотеку за книгами, что проделывал всякий день с пунктуальной точностью часового механизма. В ходе первых таких вылазок я подгадывал так, чтобы оказаться вблизи от входной двери к моменту его возвращения, ибо я по-прежнему ломал голову, что за произведение он пишет, и думал, что, возможно, получу хоть какое-то представление, глянув на его книги.
        Но справочные издания, принесенные Джулианом из библиотеки, лишь усилили мое недоумение. Зачем, ради всего святого, ему понадобились «Рентгеновские лучи» Шалла, «Ядерное оружие и ЯСУ» Лаудера, «Расширяющаяся Вселенная» Кудерка, «Человек и энергоносители» Уббелоде, «Чудеса современной науки» Кина, «Психиатрия сегодня» Стаффорда Кларка, «Эйнштейн» Шуберта, «Мир электричества» Гебера и все бессчетные выпуски журналов «Нью сайентист» и «Прогресс оф сайенс», которые он всякий день пачками притаскивал в дом? И однако ж ровно ничего в его занятиях не давало мне повода для беспокойства, как в былые времена, когда он читал что угодно, только не научную литературу, а главным образом те чудовищные книги, которые теперь, слава богу, уничтожил. Я отчасти успокоился — но спокойствию моему не суждено было продлиться долго.
        Однажды в середине ноября — в восторге от того, как я успешно справился с особенно непростой главой в моей собственной медленно обретающей форму книге, я заглянул к Джулиану, чтобы поведать о своем триумфе. Я не видел брата все утро и теперь, постучав и не получив ответа, зашел к нему — и обнаружил, что Джулиан в отлучке. В последнее время у него вошло в привычку, уходя, запирать комнату; странно, что на сей раз он этого не сделал. Более того, нарочно оставил дверь открытой, чтобы я обнаружил записку, оставленную мне на туалетном столике. На большом машинописном листе белой бумаги корявыми, разъезжающимися буквами было нацарапано краткое, чисто деловое послание:



«Филлип!

        Я уехал в Лондон на четыре-пять дней. По работе. Брит. музей…
Джулиан».

        Я не без досады повернулся, чтобы уйти, и вдруг заметил в изголовье кровати небрежно брошенный братнин дневник. Сама книжица меня нимало не удивила — до своей болезни Джулиан регулярно вел такого рода записи. Совать нос в чужие дела я не привык и тут же и вышел бы за дверь, если бы не углядел на открытой, исписанной от руки странице слово — или имя — «Ктулху».
        Мелочь, не более… и однако ж в мыслях моих тотчас же всколыхнулся рой сомнений. Уж не Джулианова ли болезнь снова дает о себе знать? Что, если мой брат все еще нуждается в помощи психиатра, что, если его галлюцинации возвращаются? Помня, что доктор Стюарт предупреждал меня о возможности рецидива, я счел своим долгом подробно изучить исповедь брата — и тут я, похоже, столкнулся с непреодолимой проблемой. Трудность состояла вот в чем: прочесть дневник я не мог: записи велись совершенно чужеродной, загадочной клинописью — что-то подобное я видел разве что в книгах, которые Джулиан бросил в огонь. Эти странные знаки явственно напоминали минускулы и группы точек в «Г’харнских фрагментах» — помню, как поразили они меня в статье об этих текстах в одном из Джулиановых археологических журналов. Но сходство было поверхностным: в дневнике я не разобрал ничего, кроме одного-единственного слова «Ктулху», и даже его Джулиан перечеркнул, словно по зрелом размышлении взамен вписал над ним какие-то странные каракули.
        Решение далось мне без особого труда. В тот же день, прихватив с собою дневник, я отправился на дневном поезде в Уорби. Автором вышеупомянутой статьи о «Г’харнских фрагментах» был хранитель музея в Уорби, профессор Гордон Уолмзли из Гуля, который, к слову сказать, уверял, что первым перевел пресловутые фрагменты — да, именно он, а не эксцентричный, давно сгинувший в никуда антикварий и археолог сэр Эймери Венди-Смит. Профессор был общепризнанным специалистом по Фитмарскому камню — той же эпохи, что и Розеттский камень, с его основными надписями с использованием двух видов египетских иероглифов,  — и по письменам Гефской колонны, а также за ним числились еще несколько переводов или блистательных подвигов дешифровки древних текстов.
        Воистину, мне очень повезло застать его в музее, поскольку спустя неделю он улетал в Перу, где его лингвистическим талантам предстояло очередное испытание. Тем не менее при всей его занятости он крайне заинтересовался дневником, спросил, откуда скопированы пресловутые иероглифы, и кем, и с какой целью? Я солгал, сказав, что брат срисовал надписи с некоего черного каменного монолита где-то в горах Венгрии, ибо я знал, что такой камень и впрямь существует — о нем упоминалось в одной из Джулиановых книг. Выслушав мою выдумку, профессор подозрительно сощурился, однако ж странные письмена так его заинтересовали, что он тут же и позабыл о своих сомнениях. С этого момента и вплоть до того времени, как я покинул его кабинет, расположенный в одном из музейных помещений, мы не обменялись ни единым словом. Он с головой ушел в содержание дневника и, по-видимому, совершенно позабыл о моем присутствии в комнате. Однако ж прежде, чем уйти, я взял с него слово, что дневник будет возвращен по моему адресу в Глазго в течение трех дней, вместе с приложенной копией перевода, если расшифровать иероглифы удастся. По
счастью, профессор не спросил, зачем мне перевод.


        Моя вера в таланты профессора в итоге подтвердилась — но, увы, слишком поздно. Ибо Джулиан вернулся в Глазго поутру третьего дня — на сутки раньше, чем я ожидал, а дневник мне так и не вернули,  — и брат быстро обнаружил потерю.
        Я без особого энтузиазма работал над книгой, когда явился брат. Должно быть, он первым делом заглянул к себе. Внезапно я всей кожей почувствовал его присутствие. Я так глубоко погрузился в мир своих идей и образов, что не слышал, как открылась дверь, и между тем осознал, что здесь, рядом со мной, что-то есть. Я говорю «что-то» — именно такое ощущение у меня и возникло! За мной наблюдали — и при этом, как мне казалось, отнюдь не человеческое существо. Я опасливо обернулся — короткие волоски на шее встали дыбом, словно оживленные некой сверхъестественной силой. В дверном проеме стоял Джулиан — и в лице его читалось выражение, которое я могу описать не иначе как отталкивающее. А в следующий миг его чудовищно искаженные черты расслабились, как бы сокрылись за непроницаемыми черными очками, и он делано улыбнулся.
        — Филлип, я, кажется, куда-то свой дневник задевал,  — медленно протянул он.  — Я только из Лондона — и нигде его не нахожу. Ты ведь его не видел, правда?  — В голосе его прозвучал намек на издевку — как невысказанное обвинение.  — На самом деле дневник мне не нужен, но я там записал особым кодом кое-что — идеи для моей книги. Я, так и быть, открою тебе секрет! Я пишу — фэнтези! Ну, то есть — некий гибрид ужасов, научной фантастики и фэнтези: нынче все по ним с ума сходят, нам давно пора выйти на этот рынок. Я покажу тебе черновой вариант, как только он будет готов. А теперь, раз уж ты моего дневника не видел, прошу меня простить, я хочу над своими заметками поработать.
        И Джулиан быстро вышел из комнаты, не дав мне возможности ответить,  — и если я скажу, что не порадовался его уходу, это будет беззастенчивая ложь. Не могу не отметить, что с его исчезновением ощущение чуждого присутствия тоже развеялось. Колени у меня внезапно подогнулись, комнату окутала жутковатая аура недоброго предчувствия — точно темное облако сгустилось. И это чувство не прошло, нет,  — скорее усилилось с наступлением вечера.
        В ту ночь, лежа без сна, я снова и снова прокручивал в голове странности Джулиана, пытаясь в них разобраться. Фэнтези, значит, пишет? Неужто и вправду? Очень не похоже на Джулиана; и почему, если речь идет всего-навсего о книге, он, не найдя дневника, смотрел так страшно? И зачем вообще записывать историю в дневнике? О! Прежде ему нравилось читать всякую мистику — нравилось чрезмерно, как я объяснял выше,  — но он в жизни не выказывал стремления писать что-то подобное! А потом еще эти библиотечные книги! Не похоже, что они могут пригодиться в процессе сочинения фэнтези! Но было еще что-то, нечто, что мелькало перед моим внутренним взором, но в фокус не попадало. И тут меня осенило — вот что не давало мне покоя с того самого момента, как я впервые увидел дневник: где, во имя всего святого, Джулиан научился писать иероглифами?
        Вот оно!
        Нет, я не верил, что Джулиан в самом деле пишет книгу. Это просто-напросто отговорка, чтобы сбить меня со следа. Но с какого следа? Чем он, собственно, занимается? О! Ответ самоочевиден: он на грани очередного нервного срыва, и чем скорее я свяжусь с доктором Стюартом, тем лучше. Все эти беспорядочные мысли долго не давали мне уснуть; если брат и шумел опять той ночью, я его не слышал. Я так измучился душой, что, едва сомкнув глаза, уснул мертвым сном.


        Не странно ли это — свет дня обладает силой рассеивать худшие ужасы ночи! Поутру страхи мои заметно улеглись, и я решил выждать еще несколько дней, прежде чем обратиться к доктору Стюарту. Джулиан провел все утро и весь день, запершись в подвале, и наконец — вновь встревожившись с приближением ночи — я твердо решил по возможности поговорить с ним за ужином. В ходе трапезы я обратился к брату, посетовал на его кажущиеся странности и с деланым смехом упомянул о своих опасениях насчет рецидива. Ответы Джулиана меня несколько огорошили. Он утверждал, что перебрался работать в подвал исключительно по моей вине: ведь подвал — единственное место, где он может уединиться. Над моими словами о рецидиве он от души посмеялся, уверяя, что в жизни лучше себя не чувствовал! Когда он снова упомянул «уединение», я понял, что он намекает на злополучную пропажу дневника, и пристыженно замолчал. И мысленно проклял профессора Уолмзли вместе со всем его музеем.
        Однако ж вопреки всем убедительным заверениям моего брата та ночь выдалась хуже всех прочих, вместе взятых, ибо Джулиан стонал и бормотал во сне, не давая мне и глаз сомкнуть. Так что, поздно поднявшись утром тринадцатого числа, измученный, невыспавшийся и одолеваемый мыслями, я понял, что скоро придется принимать решительные меры.
        В то утро я видел Джулиана лишь краем глаза, на пути из его комнаты в подвал, и лицо его покрывала трупная бледность. Я предположил, что его сны действуют на него так же плохо, как и на меня, однако ж он не казался ни усталым, ни подавленным — напротив, словно бы пребывал во власти лихорадочного возбуждения.
        Я встревожился еще больше и даже нацарапал два письма доктору Стюарту, но в итоге смял их и выбросил. Если Джулиан искренен в том, что касается его занятий, то стоит ли подрывать его ко мне доверие — то немногое, что от него осталось! А если неискренен? Меня снедало болезненное нетерпение узнать наконец, чем завершатся его странные занятия. Тем не менее дважды в течение дня, в полдень и позже, уже вечером, когда страхи, как обычно, подчинили меня себе, я громко барабанил в дверь подвала и требовал объяснить, что там происходит. Эти мои попытки пообщаться брат полностью проигнорировал, но я был твердо намерен переговорить с ним. Когда он наконец вышел из подвала — а час уже был поздний,  — я дожидался его у двери. Он повернул ключ в замке, встав так, чтобы помешать мне заглянуть внутрь, и вопросительно воззрился на меня из-за этих своих кошмарных очков, прежде чем изобразить пародию на улыбку.
        — Филлип, ты терпеливо сносил все мои прихоти,  — промолвил он, беря меня под локоть и уводя вверх по ступеням,  — и я знаю, что на сторонний взгляд я вел себя в высшей степени необъяснимо и странно. На самом деле все очень просто, но прямо сейчас я не могу объяснить, чем я занят. Просто доверься мне — и жди. Если ты опасаешься, что я — в преддверии нового приступа, хм, болезни, выбрось это из головы. Со мной все в полном порядке. Мне просто нужно еще немного времени, чтобы все закончить,  — и тогда, послезавтра, я сам свожу тебя в подвал и покажу, что у меня там,  — добавил он через плечо.  — Все, о чем я прошу,  — потерпи еще один-единственный день. Знай, Филлип, тебя ждет неописуемое потрясение, и после ты все поймешь. Не проси меня что-либо объяснять сейчас — ты просто не поверишь ни единому слову! Но лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, как говорится; и когда я отведу тебя вниз, ты все увидишь своими глазами.
        Доводы Джулиана звучали вполне разумно и здраво — пусть и несколько возбужденно: он разволновался, точно ребенок, которому не терпится похвастаться новой игрушкой. Мне очень хотелось ему верить — так что я позволил с легкостью себя уговорить, и мы вместе сели за поздний ужин.


        Утро четырнадцатого числа Джулиан провел, перетаскивая все свои записи — их оказались кипы и кипы, я даже представить себе не мог, сколько их!  — и всякую всячину в небольших картонках из комнаты в подвал. Наспех пообедав, он отправился в библиотеку «кое-что проверить напоследок» и вернуть последнюю порцию книг. В его отсутствие я спустился в подвал и обнаружил, что дверь он запер и ключ унес с собой. Вернувшись, брат снова заперся внизу на весь вечер, а вышел поздно, в настроении странно приподнятом. Еще позже, когда я уже ушел на покой, Джулиан постучался ко мне.
        — Ночь сегодня выдалась на диво ясная, я тут подумал, погляжу-ка на небо… звезды меня всегда завораживали, а ты разве не знаешь? Но из окна в моей комнате их почитай что и не видно. Буду тебе, Филлип, страшно признателен, если ты разрешишь мне немного посидеть здесь, у окна…
        — Не вопрос, старик, конечно, заходи,  — ответил я, приятно удивленный.
        Джулиан пересек комнату и приник к окну, опершись на подоконник. Я поднялся с кресла и встал рядом с ним. Сквозь свои странные темные линзы Джулиан напряженно всматривался в ночь. Видно было, что он пристально изучает созвездия, и, переводя взгляд с его лица на небо и обратно, я рассуждал вслух:
        — Вот смотришь туда, ввысь, и почти веришь, что у звезд есть и иное предназначение, кроме как украшать собою ночь.
        Брата словно подменили.
        — Что ты хочешь этим сказать?  — рявкнул он, подозрительно на меня воззрившись.
        Я даже оторопел. Никакого дополнительного смысла в свое безобидное замечание я не вкладывал.
        — Я имел в виду, может, эти допотопные астрологи в чем-то да правы,  — ответил я.
        — Астрология — это древняя и точная наука, Филлип, и не следует отзываться о ней с пренебрежением.
        Джулиан говорил медленно, словно изо всех сил сдерживаясь. Что-то подсказывало мне: молчи!  — и я ни словом не ответил. Пять минут спустя он ушел. За раздумьями о странном поведении брата я засиделся допоздна, и, глядя ввысь, на мерцающие за окном звезды, я поневоле вспомнил отдельные слова и фразы из тех безумных речей, что Джулиан бормотал в темноте моей спальни давным-давно, при первом приступе своего недуга. Тогда он сказал: «Со временем, когда звезды встанут как должно, удастся совершить Великое Возрождение…»
        В ту ночь уснуть мне так и не удалось: из комнаты Джулиана громко и отчетливо доносились шум, бормотание, всяческая невнятица и тарабарщина. Во сне он толковал о таких жутких необъяснимых сущностях, как Великая Зеленая Пустошь, Алый Пожиратель, Скованный Шоггот, Тварь-на-Пороге, Йибб-Тстлл, Цатоггуа, Космические Вопли, Губы Бугг-Шаша и Обитатели Ледяной Бездны. Ближе к утру я, совершенно обессилев, наконец задремал — и мое растревоженное подсознание атаковали недобрые сны. Пробудился я незадолго до полудня пятнадцатого числа.
        Джулиан уже скрылся в подвале, и, едва умывшись и одевшись, я вспомнил его обещание «показать мне», что у него там, и поспешил было вниз по лестнице. Но еще на верхней ступени я вдруг заслышал металлический лязг откидной крышки почтового ящика на входной двери.
        Вот и дневник!
        Ни с того ни с сего испугавшись, что Джулиан, чего доброго, тоже услышал этот звук, я опрометью кинулся по коридору к двери, подхватил с коврика у порога проштемпелеванный, надписанный сверточек в оберточной бумаге и укрылся с добычей у себя в комнате. Повернул ключ в замке и вскрыл посылку. Незадолго до того я постучался к Джулиану и убедился, что его комната не заперта. Так что я рассчитывал войти и закинуть дневник за изголовье кровати, пока брат в подвале. Так он, возможно, поверит, что сам ненароком уронил книжицу на пол. Но едва я отложил дневник, собрал разлетевшиеся по всему полу листки, скрепил их скобкой и начал читать — я напрочь позабыл о задуманной маленькой хитрости, осознавая все отчетливее, что брат мой, со всей очевидностью, и впрямь близок к помешательству. Уолмзли сдержал свое обещание. Я нетерпеливо отшвырнул его короткое, нашпигованное вопросами письмо в сторону и торопливо, холодея от ужаса, прочел его перевод таинственных Джулиановых записей. Вот они, пожалуйста, все нужные мне доказательства, разбиты на аккуратные абзацы, кое-где снабженные комментариями, да только до конца
можно было и не читать. В глаза мне словно сами по себе бросились отдельные слова и фразы, строки и предложения, приковывая мой лихорадочно ищущий взгляд:


        «От этого обличья/формы (?) меня тошнит. Хорошо, что ждать уже недолго. Трудность в том, что эта форма/тело/ обличье (?) поначалу упорно отказывалось мне повиноваться, и боюсь, могло несколько насторожить (?-?). Кроме того, приходится прятать/скрывать/таить (?) ту часть меня, что тоже переместилась через пересадку/ путешествие/переход.
        Знаю, что разуму этого (?-?) в Пучине приходится скверно… и, разумеется, глаза его полностью погибли/уничтожены (?).
        Проклятие воде, она сдерживает/подавляет могущество Великих (?). За эти несколько раз/периодов (?) я повидал/ посмотрел на/наблюдал (?) многое и изучил то, что читал и видел,  — но это знание приходилось получать втайне. Мысленные/духовные послания (телепатия?) от моей родни/ братьев (?) из (?-?) близ того места, что люди называют Дьяволовым (?), мне оказались бесполезны, ибо эти существа/ создания (?) невероятно прогрессировали за долгие века/ моменты/периоды (?) со времен их (?) нападения на наших у Дьяволовой (?).
        Я многое видел и знаю, что еще не пришло время для великого возрождения/прихода (?). Они изобрели оружие (?) силы. Мы рискуем/можем (?) проиграть, а такого допустить никак нельзя.
        Но если (?????? они???) обратят свои устройства против себя самих (??? столкнут?) нацию против нации (?? тогда??) разрушительная/катастрофическая война под стать (имя собственное — возможно, Азатот, как в "Пнакотикских рукописях").
        Разум этого (?-?) не выдержал под гнетом глубин… Теперь придется вступать в контакт с моим настоящим обличьем, чтобы воссоединиться с ним/вновь войти в него (?).
        Ктулху? (?) торжествует (???). Я жажду вернуться в свое собственное обличье/форму/тело (?). Мне не нравится, как этот брат (слово "брат" подразумевает фальшь?) на меня смотрит… но он ничего не подозревает…»

        Там было еще много всего — о, как много!  — но бoльшую часть оставшегося текста я пропустил и перешел сразу к последнему абзацу, предположительно занесенному в дневник незадолго до отъезда Джулиана в Лондон:


        «(Дата?)… еще шесть (коротких промежутков времени) ждать… Тогда звезды встанут как должно/в порядке/в нужной позиции (?), и если все пойдет хорошо, пересадка осуществится/совершится (?)».

        Вот и все, но этого было более чем достаточно! Замечания о том, что я ничего не «подозреваю», в связи с теми же самыми кошмарами, которые вызвали его первый приступ, вполне хватило, чтобы наконец убедить меня: мой брат и впрямь серьезно болен!
        Прихватив с собою дневник, я выбежал из комнаты. В голове моей царила одна-единственная мысль. Что бы уж там ни думал про себя Джулиан, я обязан остановить его. Джулиановы изыскания один раз уже поставили его здоровье под угрозу: как знать, а вдруг во второй раз излечение окажется невозможным? Если с ним приключится новый приступ, чертовски вероятно, что здравый рассудок к Джулиану так и не вернется.
        Едва я неистово замолотил в подвальную дверь, Джулиан открыл мне — и я в буквальном смысле слова ввалился внутрь. Ввалился, да,  — выпал из мира разумного в сумасбродное, чуждое, кошмарное измерение, с каким в жизни не имел дела. Того, что я увидел, мне не забыть до самого смертного часа. Посреди подвала пол расчистили, и в самом центре жирными красными меловыми линиями начертали какой-то огромный и явственно недобрый символ. Я видел его и прежде — в тех книгах, что ныне были уничтожены,  — и, вспомнив прочитанное, содрогнулся от отвращения! В одном из углов высилась гора пепла — все, что осталось от Джулиановых многочисленных записей. Поверх нескольких кирпичей горизонтально крепилась старая железная решетка с явственными следами копоти. По стенам, начертанные зеленым и синим мелом, вились зашифрованные письмена, в которых я опознал кощунственный код Нихарго, и в воздухе нависал густой запах благовоний. Вся атмосфера казалась пугающе нереальной — ни дать ни взять ожившая картина из Элифаса Леви, настоящее логово чародея и колдуна! Я в ужасе обернулся к Джулиану — как раз вовремя, чтобы заметить,
как он занес массивную железную кочергу и, широко размахнувшись, целит прямо мне в голову. Но я и пальцем не пошевельнул, чтобы ему помешать. Я просто не мог — ибо он снял очки, и при виде его кошмарного лица я застыл недвижно, точно глыба полярного льда…


        Сознание возвращалось медленно — я точно поднимался к поверхности из глубины мертвого, темного моря. Выныривал, расталкивая косяки черных как ночь пловцов, рвался к внешнему миру, где океанскую зыбь тускло подсвечивал оранжевый отблеск заходящего солнца. По мере того как пульсирующая боль в голове утихала, зыбь превратилась в рисунок на моем пиджаке в тонкую полоску, но оранжевое свечение не угасло! Мои надежды на то, что все это было лишь ночным кошмаром, тут же развеялись в дым, ибо едва я осторожно приподнял от груди голову, моему недоверчивому взгляду вновь медленно открылась вся комната. Слава богу, Джулиан стоял ко мне спиной — и лица его я не видел. Если бы в эти первые минуты просветления я хоть мельком снова увидел перед собою эти адские глаза, то наверняка опять потерял бы сознание.
        Теперь я рассмотрел источник оранжевого отсвета: на горизонтальной решетке ярко пылал огонь, а кочерга, повергшая меня на пол, лежала одним концом в самом сердце пламени, и красное каление на глазах распространялось по металлу все выше, к деревянной ручке. Глянув на часы, я обнаружил, что пролежал без чувств много часов — дело близилось к полуночи. А также одного взгляда хватило, чтобы понять, что сижу я в старом плетеном кресле и к нему привязан — я видел веревки. Я напряг мышцы и не без удовлетворения убедился, что путы не слишком туги и слегка провисают. До сих пор мне удавалось не думать об изменениях в чертах Джулиана, но вот он повернулся ко мне — и я собрался с духом и приготовился к неизбежному шоку.
        Лицо его превратилось в бесстрастную белую маску, на которой горели холодным злобным огнем неописуемо чуждые глаза! О, эти глаза! Клянусь всем, что мне дорого, они вздулись в два раза больше положенного — эти выпуклые, однородно-алые глаза навыкате налились холодной, отчужденной враждебностью.
        — А! С возвращением, дорогой братец. И что ты на меня пялишься? Неужто лицо мое так чудовищно? Позволь тебя заверить, тебе оно и вполовину не так омерзительно, как мне!
        В моем одурманенном, онемелом мозгу забрезжила чудовищная правда — или то, что я счел за таковую.
        — Темные очки!  — задохнулся я.  — Неудивительно, что ты не снимаешь их даже ночью. Ты не можешь и допустить, чтобы кто-то видел эти страшные проявления глазной болезни!
        — Глазная болезнь, говоришь? Нет, твои рассуждения верны лишь отчасти. Да, мне приходится носить очки — чтобы себя не выдать, а это, поверь мне, очень не понравилось бы тем, кто меня послал. Ибо Ктулху, что скрывается под волнами на другом конце мира, уже возвестил господину моему Отууму о своем недовольстве. Они говорили через сны, и Ктулху разгневан!  — Джулиан пожал плечами.  — Кроме того, я и сам в очках нуждался: эти мои глаза привычны прозревать глубинные бездны океана! Этот ваш мир поверхности поначалу был для меня сущей мукой, но теперь я к нему попривык. Как бы то ни было, я не собираюсь задерживаться здесь надолго, а когда я уйду, я заберу это тело с собой, развлечения ради.  — И он презрительно ткнул себя пальцем в грудь.
        Я знал: то, что брат говорит, неправда и правдой быть не может, я взывал к нему, умоляя признать собственное безумие. Лепетал, что современная медицина-де наверняка сумеет вылечить его глаза, что бы уж с ними ни случилось. Но слова мои заглушил его холодный смех.
        — Джулиан!  — заклинал я.
        — Джулиан?  — отвечал он.  — Джулиан Хотри?  — И он склонился надо мною, так что его чудовищное лицо оказалось едва ли не в нескольких дюймах от моего собственного.  — Или ты слеп? Я — Пеш-Тлен, маг глубинного Гелл-Хо, что на севере!
        И он отвернулся, предоставив моему смятенному разуму складывать душераздирающие детали в чудовищное единое целое. Миф Ктулху — достопамятные фрагменты из «Cthaat Aquadingen» и «Жития святого Брендана» — Джулиановы кошмары, «теперь, как и встарь, они могут контролировать сны». Пересадка разумов — «они поднимутся» — «через его глаза в моем теле» — гигантские боги, затаившиеся в океанских глубинах,  — «он станет расхаживать по Земле в моем обличье» — подводные пертурбации у побережья Гренландии! Глубинный Гелл-Хо на севере…
        Господи милосердный! Неужто такое бывает? Возможно ли, что в итоге итогов это все — не просто-напросто фантастическая галлюцинация Джулиана, а невообразимый факт? Кто предо мною? Неужто он — или оно — действительно смотрит на мир глазами чудовища со дна моря? А ежели так — значит, чудовище управляет его разумом?
        После того на меня накатило не безумие, нет,  — безумие пришло позже!  — скорее, все мое существо протестовало, отказываясь принять неприемлемое. Не знаю, как долго находился я в этом состоянии, но чары разом развеялись с первым, отдаленным ударом часов: пробило полночь.
        При этом дальнем звуке в голове у меня разом прояснилось, а глаза твари по имени Пеш-Тлен вспыхнули еще более противоестественным огнем, и он торжествующе улыбнулся — если то, что он проделал со своим лицом, можно назвать улыбкой. При виде этой гримасы я понял: грядет нечто страшное — и рванулся, пытаясь высвободиться. И удовлетворенно отметил, что путы ослабли еще больше. Оно — это существо — между тем отвернулось от меня и вынуло из огня кочергу. Пока вдали часы отбивали двенадцать ударов, оно воздело руки, вычерчивая в воздухе странные знаки кончиком раскаленной докрасна кочерги, и затянуло не то песнь, не то заклинание настолько гнусное с его нестройными, пронзительными диссонансами, что от этих интонаций у меня душа ушла в пятки. Казалось невероятным, что все эти урчания, взрыкивания, посвисты и шипения поразительно свободно исходят из глотки человека, которого я называл братом,  — неважно, какие уж там силы ни управляли бы его голосовыми связками. Но фантастика или нет, да только я это слышал своими ушами. Слышал? Более того, когда безумная какофония сошла на нет и оборвалась на высокой,
пронзительной, визгливой ноте — я увидел результат!
        В углу подвала заклубились извивающиеся щупальца зеленого дыма. Я не видел, откуда они взялись, я вообще не заметил, как появился дым, но он был здесь! Щупальца стремительно уплотнялись, превращались в столб, столб вращался все быстрее, принимая некие очертания!
        Снаружи в ночи полыхали причудливые молнии и грохотал гром — над городом бушевала, как я узнал впоследствии, гроза, страшнее которой не знали вот уже многие годы,  — но ни громовых раскатов, ни шума проливного дождя я не слышал. Все мои чувства сконцентрировались на той штуке в углу, что безмолвно вращалась волчком и срасталась воедино. Потолки в подвале были высокие, футов одиннадцати, но это новообразование с легкостью заполняло все доступное пространство.
        Я закричал — и, по счастью, потерял сознание. И снова разум мой лихорадочно суммировал известные мне факты, и я мысленно задавался вопросом, а зачем Пеш-Тлену призывать этот кошмар из глубин — или откуда бы он ни взялся. Наверху, в моей комнате (если, конечно, Джулиан не побывал там и не забрал его), лежал ответ — там, где я его бросил: перевод профессора Уолмзли! Разве Джулиан, или Пеш-Тлен, или кто бы это ни был, не написал в дневнике: «Теперь придется вступать в контакт с моим настоящим обличьем, чтобы воссоединиться с ним»?
        Затмение длилось не дольше минуты, потому что когда я снова пришел в чувство, то увидел: эта сущность в углу по-прежнему не вполне оформилась. Вращение прекратилось, центр потемнел и потускнел, но очертания все еще зыбко подрагивали: так бывает, когда видишь что-то сквозь дымовую завесу. Тварь, когда-то бывшая Джулианом, стояла чуть в стороне, простирая руки к нечеткому, размытому существу в углу; напрягшееся лицо нетерпеливо подергивалось. Отвратительный вид!
        — Взгляни же,  — холодно потребовала тварь, полуобернувшись ко мне.  — Смотри, что совершили мы с Глубоководными! Узри же своего брата, о смертный,  — узри Джулиана Хотри!
        До конца дней своих — а думаю, осталось их немного — не забыть мне этого зрелища! Пока все прочие вкушают мирный сон, мне суждено отчаянно цепляться за барьер сознания, не смея закрыть глаза — из страха перед тем, что по сей день таится под моими веками. А как только Пеш-Тлен произнес эти слова — существо в углу окончательно материализовалось!
        Вообразите себе черную, влажно блестящую десятифутовую гору извивающихся, тягучих и липких щупалец и разверстых ртов… Вообразите очертания чуждого, покрытого мерзкой слизью лица, на котором, глубоко посаженные в зияющих глазницах, просматриваются останки лопнувших человеческих глаз… Вообразите, что вопите в железных тисках первобытного, мятущегося страха и ужаса, а теперь вообразите, что описанная мною тварь отвечает на ваши вопли безумно знакомым голосом — голосом, который вы тотчас же узнаете!
        — Филлип! Филлип, ты где? Что происходит? Я ничего не вижу… Мы всплыли на поверхность моря, а затем вихрь подхватил меня и понес, и вдруг я услышал твой голос.  — Гора щупалец заходила ходуном.  — Филлип, не отдавай меня им!
        Да, это был голос моего брата, но не прежнего, вменяемого Джулиана, которого я когда-то знал! Вот тогда и я тоже сошел с ума, но то было безумие, подчиненное определенной цели, если угодно. Когда я незадолго до того потерял сознание, внезапное расслабление всего тела, по всей видимости, довершило мою борьбу с веревками. Я рванулся, чтобы встать,  — и путы упали на пол. Гигантское слепое чудовище тяжело заковыляло ко мне, слегка подергивая на ходу щупальцами. Одновременно красноглазый демон в теле Джулиана неспешно двинулся к нему, жадно протягивая руки.
        — Джулиан,  — заорал я,  — осторожнее! Он может вновь войти в тебя, только установив контакт, а тогда он намерен убить тебя и забрать тебя с собою на дно.
        — С собою на дно? Нет! Нет, ни за что! Я не пойду!
        Неуклюжий, громоздкий кошмар с голосом моего брата слепо завертелся на месте, молотя во все стороны щупальцами, и опрокинул чародея на пол. Я выхватил кочергу из огня (она опять лежала на прежнем месте) и угрожающе повернулся к распростертому передо мною получеловеку-полумонстру.
        — Джулиан, не приближайся!  — бросил я через плечо, обращаясь к морскому ужасу, едва маг вскочил на ноги. Неуклюжее чудище застыло на месте.  — А ты, Пеш-Тлен — назад!
        В моем взбурлившем сознании не было никакого плана; я знал одно: нельзя подпускать этих двоих существ друг к другу. Я приплясывал на месте, точно боксер в поединке, с помощью раскаленной кочерги отгоняя Пеш-Тлена, а тот вдруг словно взбесился.
        — Час пробил, час пробил! Контакт необходимо установить немедленно!  — визжала красноглазая тварь.  — Прочь с дороги…  — Голос его утратил всякие человеческие интонации.  — Ты меня не остановишь… я должен… должен… должен установить… надежный контакт! Я должен… бхфг — нгии фхтлхлххем — йех’ххгнарккххх’иии! Тебе меня не одурачить!
        Из-под исполинской громадины передо мною стремительно растекалась слизь, точно след гигантской улитки; издавая вопли, Пеш-Тлен внезапно прыгнул вперед, приземлился точно в лужу — и поскользнулся в вонючей жиже. И — потерял равновесие. Размахивая руками, упал лицом вниз — прямо на твердую нагретую докрасна кочергу у меня в руках. Меня затошнило: четыре дюйма раскаленного металла вошли, точно теплый нож сквозь масло, в один из ужасных глаз. Раздалось шипение, в следующий миг его заглушил один-единственный пронзительный крик боли, над лицом твари сгустилось облачко зловонного пара — и чародей рухнул на пол.
        Сей же миг влажно мерцающая черная громадина позади меня издала вопль ужаса. Я стремительно развернулся, выронив дымящуюся кочергу,  — чудище из океанских глубин раскачивалось взад-вперед, заботливо обвив щупальцами голову. Спустя несколько мгновений оно затихло, эластичные конечности безвольно упали, открыв лицо с множеством ртов и мертвыми, догнивающими глазами.
        — Ты убил его, я знаю,  — произнес голос Джулиана, уже спокойнее.  — С ним все кончено — и все кончено со мной, я уже чувствую, как они меня отзывают.  — А в следующий миг голос сорвался до истерического визга: — Живым я им не дамся!
        Чудовищная громада затряслась, заходила ходуном, очертания ее начали расплываться. Ноги у меня подкосились — как запоздалая реакция на пережитое,  — и я рухнул на пол. Вероятно, я снова потерял сознание — не поручусь, что так!  — но, когда я снова посмотрел в том направлении, кошмарная тварь исчезла. Остались лишь лужа слизи и гротескный труп.


        Не знаю, откуда в мышцах моих взялось достаточно силы, чтобы вывести мое пошатывающееся, невменяемое тело из проклятого дома. Признаю: не здравый смысл меня вел, о нет, ибо я был совершенно безумен. Меня тянуло встать под смертоубийственной молнией и выкрикивать проклятия гнусным звездам за пеленою дождя. Мне хотелось скакать и прыгать и плыть в безумии своем сквозь таинственные глубины кощунственной черной крови. Мне хотелось припасть к колыхающейся груди Йибб-Тстлла. Да, безумен — я был безумен, говорю я вам, я стонал и бормотал нечто нечленораздельное и, пошатываясь, бродил по одуревшим от грома улицам до тех пор, пока молния с грохотом и треском не повергла меня наземь, вернув мне рассудок…
        Остальное вы знаете. Я очнулся — в мире белых простынь, в вашем мире, господин полицейский психиатр с мягким, тихим голосом… Зачем вы настаиваете, чтобы я продолжал рассказывать? Вы всерьез надеетесь, что я поменяю свою версию? Это правда, говорю вам, чистая правда! Я признаю, что убил тело моего брата, но выжег я не его разум, нет! Что вы тут болтаете мне про серьезные глазные болезни? Не страдал Джулиан никакой глазной болезнью! Вы действительно считаете, что тот второй глаз, невыжженный, который вы обнаружили в том теле — на лице моего брата,  — действительно принадлежал ему? А лужа слизи на полу в подвале, а мерзкая вонь? Вы идиоты или притворяетесь? Вы попросили написать заявление — так вот же оно! Смотрите, черт вас дери, смотрите, как я вожу ручкой по бумаге… этот ваш треклятый багровый глаз… неотрывно следит за мною… кто бы мог ожидать, что губы Бугг-Шаша этак причмокивают? Смотрите, вы, вы, красное пятно… остерегайтесь Алого Пожирателя! Нет, только не забирайте бумагу…


        Примечание:


        Сэр.

        По вашему совету мы связались с доктором Стюартом; осмотрев Хотри, он дал заключение о том, что пациент еще более безумен, нежели когда-либо был его брат. Он также предположил, что глазная болезнь Джулиана Хотри развилась вскорости после его психического выздоровления — вероятно, как следствие постоянного ношения темных очков. После того как доктор Стюарт покинул палату, Хотри пришел в ярость и написал вышеприведенное заявление.
        Наш специалист Дэвис лично осмотрел тело погибшего в подвале и убежден, что младший брат действительно страдал от какой-то чрезвычайно неприятной, неизвестной глазной болезни.
        Отмечено, что в бредовых галлюцинациях обоих братьев наблюдаются одно-два примечательных совпадения в том, что касается недавних событий, но, разумеется, это только совпадения и ничто иное. Одно такое происшествие — это возникновение вулканического острова Суртсей. Должно быть, Хотри что-то услышал о Суртсее уже после того, как поступил под наблюдение. Он попросил, чтобы ему разрешили прочесть нижеприведенный газетный отчет, а после того разразился дикими криками, то и дело повторяя: «Богом клянусь, не этот миф здесь уместен!» В результате на него пришлось надеть смирительную рубашку с фиксирующими ремнями для рук.



«РОЖДЕНИЕ ОСТРОВА

        Вчера утром, 16 ноября, встающее солнце осветило протяженный, узкий остров из тефры, возникший в море к северу от Шотландии на 63°18? северной широты, 20° 36,5' западной долготы. Суртсей, поднявшийся со дна 15 ноября, на тот момент достигал 130 футов в высоту и неуклонно рос. Свидетелями фантастического "рождения" острова стала команда рыболовецкого судна "Айлейфер II", которое находилось на тот момент к западу от Гейрфугласкера, самого южного из островов архипелага Вестманнаэйар. На море наблюдалось сильное волнение, препятствующее наблюдению; результатами подводной вулканической деятельности стали такие явления, как впечатляющие столбы дыма двух с половиной миль в высоту, фантастические грозы и разлетающиеся во все стороны глыбы застывшей лавы. Острову дали название Суртсей[97 - Суртсей — необитаемый остров в Исландии, появившийся уже во время человека разумного, 14 ноября 1963 г., в результате извержения подводного вулкана, объект интенсивных научных исследований.] в честь великана Сурта, который — согласно скандинавской мифологии — "явился с Юга с огнем, дабы сразиться с богом Фрейром в битве
Рагнарёк", каковая битва предшествует гибели мира и Сумеркам богов. Подробности и фотографии — ниже».


        Хотри, все еще затянутый в смирительную рубашку, наконец успокоился и взмолился, чтобы ему прочли и остальные любопытные статьи. Доктор Дэвис взялся за газету, и, когда дошел до следующей новости, пациент вновь разволновался не на шутку:



«ЗАГРЯЗНЕНИЕ ПОБЕРЕЖИЙ

        Сегодня утром Гарвин-Бей, пляж на крайней северной оконечности побережья, подвергся вопиющему загрязнению. На территории протяженностью в четверть мили волны вынесли на песок липкую, жирную, черную субстанцию. Эти неопознанные осаждения источали такое зловоние, что рыбаки не смогли выйти в море. Лабораторный анализ показал, что это вещество органического происхождения — предположительно какой-то нефтепродукт. Местные специалисты по судоходству пребывают в недоумении: насколько известно, ни один танкер не заплывал в здешние воды вот уже более трех месяцев. На берег также выбросило огромное количество мертвой и гниющей рыбы; жители соседнего Беллоха вынуждены принять радикальные санитарные меры. Хочется надеяться, что ночной прилив очистит зараженную область…»


        Дослушав статью до конца, Хотри промолвил:
        — Джулиан сказал, что живым он им не дастся.
        И как был, в смирительной рубашке, каким-то непостижимым образом встал с постели и выбросился из окна палаты на третьем этаже полицейского госпиталя. Он обрушился на окно с такой дикой яростью и с такой силой, что выбил решетку вместе с рамой. Все произошло так быстро, что остановить его не представлялось возможным.
        Настоящее дополнение прилагается к моему исходному отчету.
Сержант Дж. Т. Мюир.
Городская полиция Глазго.
23 ноября 1963 г.

        Рэмси Кемпбелл[Рассказ впервые опубликован в журнале «Миф Ктулху: повести и рассказы» («Tales of the Cthulhu Mythos») в 1969 г.]
        Черным по белому

        …Ибо даже приспешники Ктулху не смеют называть имя И’голонака; однако ж наступит время, когда И’голонак придет из бездны вечности и вновь объявится меж людьми…
«Откровения Глааки», том 12

        Сэм Стратт лизнул пальцы и обтер их носовым платком — подушечки посерели от снега со столба на автобусной остановке. Бережно вытащил книгу из полиэтиленового пакета на соседнем сиденье, вытащил из книги автобусный билет, переложил вплотную к обложке, чтобы руками не заляпать, и погрузился в чтение. Как оно часто случается, кондуктор решил, что билет — именно на эту поездку; Стратт не стал его разубеждать. Снаружи снег заметал тротуар, ложился под колеса сторожких автомобилей.
        Стратт вышел у Бричестерской центральной; жидкая слякоть плеснула ему в ботинки. Спрятав пакет под пальто для вящей сохранности, он, давя под ногами свежевыпавшие снежинки, протолкался к книжному киоску. Стеклянные панели были закрыты неплотно; снег проникал внутрь и припорашивал глянцевые журналы.
        — Вы только гляньте!  — пожаловался Стратт юноше, что стоял рядом и беспокойно озирал толпу, втягивая шею в воротник, точно черепаха.  — Просто возмутительно! Никому и дела нет!
        Юнец, вглядываясь в мокрые лица, рассеянно кивнул. Стратт перешел к соседнему прилавку, где продавец выдавал газеты.
        — Послушайте!  — окликнул его Стратт.
        Продавец, отсчитывая покупателю сдачу, жестом велел ему подождать. Сквозь запотевшее стекло над книгами в мягкой обложке Стратт видел, как юнец кинулся вперед, обнял какую-то девушку, ласково обтер ей лицо платком. Стратт скользнул взглядом по газете в руках у покупателя, ожидающего сдачи. «Зверское убийство в разрушенной церкви» — прочел он; накануне ночью в стенах лишенной крыши церкви в Нижнем Бричестере обнаружили труп; когда же мраморно-недвижное тело очистили от снега, взгляду открылись чудовищные увечья — овальные, похожие на… Покупатель забрал газету и сдачу и вышел. Продавец, улыбнувшись, обернулся к Стратту:
        — Извините за задержку.
        — Да-да,  — отозвался Стратт.  — А вы сознаете, что вон те книги снег засыпает? Может, их кто-нибудь купить захочет, знаете ли.
        — Вот вы — хотите?  — парировал продавец.
        Стратт, поджав губы, вышел навстречу шквалам снежной пыли. И услышал, как за его спиною стеклянные панели со звоном сдвинулись вплотную.
        «Книги на автостраде» — вот и укрытие; укрывшись от хлещущего дождя со снегом, Стратт критически оглядел ассортимент. На полках новые поступления гордо демонстрировали обложки, прочие — развернулись корешками. Девицы хихикали над комическими рождественскими открытками; какой-то небритый верзила — занесло его сюда порывом снежной метели — застыл на пороге, недоуменно озираясь. Стратт поцокал языком: в книжные магазины не следует пускать бродяг, они, чего доброго, книги запачкают. Искоса поглядывая в его сторону, не станет ли этот проходимец отгибать обложки или ломать корешки, Стратт медленно шел между полок, но того, что нужно, не находил. Кассир болтал с продавцом — тем самым, что на прошлой неделе порекомендовал Стратту его тогдашнюю покупку, «Последний поворот на Бруклин»,[99 - «Последний поворот на Бруклин» («The Last Exitto Brooklyn», 1964)  — роман Хьюберта Селби, вызвавший крайне неоднозначную реакцию в связи с откровенным изображением табуированных тем и предметов, таких как наркотики, групповое изнасилование, гомосексуальность, трансвестизм и т. д.] и терпеливо выслушал весь список
недавно прочитанных Страттом книг, хотя названия, похоже, ничего ему не говорили. Стратт обратился к продавцу:
        — Здравствуйте. Нет ли на этой неделе еще чего-нибудь интересненького?
        Продавец озадаченно поднял взгляд.
        — Еще чего-нибудь?..
        — Ну, знаете, книг в таком вот духе?
        Стратт поднял повыше полиэтиленовый пакет, демонстрируя серую обложку издательства «Алтимейт-пресс»: «Мастер порки» Гектора Кв.
        — А, нет. Не думаю.  — Продавец потеребил нижнюю губу.  — Разве что… Жан Жене?[100 - Жан Жене (1910-1986)  — выдающийся французский писатель, поэт и драматург, автор, в частности, автобиографического романа «Дневник вора»; известен намеренно эпатажным изображением гомосексуальности и жизни преступного мира.]
        — Кто? А, Дженнет? Нет, спасибо, это ж тоска зеленая.
        — Тогда мне очень жаль, сэр, но боюсь, я не в силах вам помочь.
        — А!
        Стратт почувствовал, что ему дают от ворот поворот. Продавец его словно не узнал — или, может, притворялся. Стратт и раньше встречал ему подобных — и те относились к его литературным предпочтениям с молчаливой снисходительностью. Стратт снова оглядел полки, но ни одна из обложек не привлекла его внимания. В дверях он украдкой расстегнул рубашку, чтобы спрятать книгу понадежнее, и тут на плечо его легла рука. Грязные пальцы скользнули к его руке, коснулись пакета. Стратт сердито стряхнул с себя руку и возмущенно обернулся к бродяге.
        — Минутку!  — прошипел незнакомец.  — Вы ищете вот такие же книги? Я знаю, откуда они берутся.
        Такой подход оскорбил Стратта в его лучших чувствах: да, он читал и будет читать книги, которые никто не имеет права запрещать или изымать из продажи! Стратт выхватил пакет из жадных пальцев.
        — Значит, тебе они тоже нравятся?
        — Ага. У меня таких полным-полно.
        — Например?  — провокационно уточнил Стратт.
        — О, «Адам и Эван», «Бери меня как хочешь», все приключения Гаррисона, ну, сами знаете, много их есть…
        Стратт был вынужден признать, что незнакомец и впрямь знает, о чем говорит. Продавец у кассы не сводил с них глаз; Стратт вызывающе встретил его взгляд.
        — Хорошо,  — отозвался он.  — Ну и где он, этот твой магазинчик?
        Бродяга подхватил его под руку и нетерпеливо увлек под косой снег. Плотнее запахивая воротники, пешеходы пробирались между машинами, которые ждали, пока эвакуируют забуксовавший впереди автобус; дворники размазывали снежинки по углам лобовых стекол. Незнакомец протащил Стратта сквозь рев и визг гудков, затем — между двух магазинных витрин, за которыми самодовольные девицы наряжали безголовые манекены, и увлек в переулок. Стратт узнавал этот район, его он тщетно прочесывал в поисках нелегальных магазинчиков: удручающие ниши с подборками мужских журналов, то и дело накатывающая волна жаркого, пикантного аромата кухни, машины под снеговыми шапками, шумные пабы — островки тепла среди непогоды. Проводник Стратта нырнул в дверной проем уличного бара отряхнуть пальто; белая глазурь пошла трещинами и осыпалась на пол. Стратт последовал примеру незнакомца и пристроил поудобнее пакет с книгой, спрятанный под рубашкой. Потоптался на месте, сбивая снежную корку с ботинок, но тут же остановился, когда спутник его в свою очередь поступил так же: ему не хотелось уподобляться незнакомцу даже в таком пустяке.
Стратт с отвращением глядел на бродягу, на его распухший нос, которым тот то и дело шмыгал, втягивая сопли; на щетину, что топорщилась и шевелилась, когда, раздувая щеки, бродяга сморкался в ладонь. Подобная неряшливость вызывала у Стратта брезгливый ужас. Снаружи снег уже понемногу заметал их следы.
        — Больно быстро мы идем, мне бы горло промочить после такой пробежки,  — проговорил бродяга.
        — Ах вот, значит, в чем фокус?
        Но впереди ждала книжная лавка. Стратт первым вошел в бар и взял две пинты пива у пышнотелой барменши, на груди которой топорщились гофрированные оборки: она колыхалась туда-сюда, переставляя стаканы, и залихватски управлялась с пивными кранами. Старики посасывали трубки в полутемных нишах, радио изрыгало марши, завсегдатаи с кружками играли в дартс, с развеселой небрежностью промахиваясь и по мишени, и по плевательнице. Стратт встряхнул пальто и повесил его рядом, бродяга раздеваться не стал — просто сидел и пялился в свое пиво. Твердо вознамерившись в беседу не вступать, Стратт разглядывал мутные зеркала, где отражались бурно жестикулирующие компании за замусоренными столами, которые в поле видимости не попадали. Но со временем молчаливость соседа стала его удивлять: такие типы, думал Стратт, обычно куда как словоохотливы, их еще не вдруг замолчать заставишь! Это просто невыносимо: торчишь тут непонятно зачем в душном баре на задворках, а ведь мог бы быть уже в пути и книгу читать,  — надо что-то делать! Он одним глотком допил пиво и с глухим стуком водрузил кружку на подставку. Бродяга
вздрогнул, затем, заметно смешавшись, принялся потягивать пиво маленькими глотками — ему отчего-то было явно не по себе. Наконец стало очевидно, что он лишь тянет время и на дне не осталось ничего, кроме пены, и бродяга отставил стакан и отрешенно уставился на него.
        — По-моему, пора идти,  — заметил Стратт.
        Незнакомец поднял взгляд — глаза его расширились от ужаса.
        — Господи, да я насквозь промок,  — пробормотал он.  — Я вас лучше туда свожу, когда снег перестанет.
        — Ты мне эти свои фокусы брось!  — заорал Стратт. В глубине зеркал все глаза обратились к нему.  — Я тебе пиво поставил не просто так! И не затем я тащился в такую даль…
        Незнакомец заерзал на месте — он понимал, что загнан в угол.
        — Да ладно, ладно, не кипятитесь — просто я, чего доброго, в такую метель магазина не отыщу.
        Отговорку столь нелепую Стратт даже ответом не удостоил. Он встал, застегнул пальто и вышел под заснеженные своды, свирепо оглянувшись через плечо на своего спутника — не отстает ли?
        Последние несколько магазинных витрин, за которыми громоздились пирамиды жестяных банок, украшенные безграмотными рекламными плакатами, уступили место рядам стыдливо занавешенных окон в монотонной череде краснокирпичных домов; за оконными стеклами, точно погребальные венки, повисали рождественские украшения. Через дорогу, в обрамлении оконной рамы, женщина средних лет задернула занавески спальни, полностью закрыв от взглядов мальчишку-подростка за ее плечом. «О-ё, опять за своё»,  — подумал, но не сказал Стратт; ему казалось, он вполне способен управлять своим спутником, идущим впереди, даже не обращаясь к нему; в любом случае, ему совершенно не хотелось заговаривать с бродягой, когда тот останавливался, дрожа всем телом — несомненно, от холода,  — и вновь прибавлял шагу, едва Стратт, на дюйм выше его пяти с половиной футов и крепче сложенный, воздвигался за его спиной. В какое-то мгновение, когда налетел снежный вихрь и снежинки заплясали перед глазами, превращая пейзаж в передержанный кадр, и впились в щеки хрупкими ледяными бритвами, Стратта вдруг потянуло на исповедь — рассказать о ночах,
когда он лежал без сна у себя в комнате, слушая, как наверху, в мансарде, дочку домохозяйки избивает ее отец, и напрягал слух, пытаясь различить в скрипе пружин иные приглушенные звуки: этажом ниже жила супружеская пара. Но мгновение это прошло, словно его и не было, улетело на крыльях метели. Улица закончилась, разделилась «островком безопасности» на две дороги, густо занесенные снегом: одна, извиваясь, затерялась между домами, вторая, покороче, влилась в кольцевую развязку. Теперь Стратт знал, где находится. Несколькими днями раньше он заметил из окна автобуса знак «держитесь левой стороны» — беспомощно опрокинутый навзничь на «островке безопасности»: видать, кто-то пнул его в сердцах.
        Стратт и его спутник перешли развязку, опасливо прошли по осыпающемуся краю колеи, наполненной обманчиво-льдистыми озерцами,  — там, где прошел бульдозер, согласно проекту реконструкции застройки, и двинулись дальше сквозь кружащееся белое крошево к пустырю, где снег сжирала одинокая жаровня. Проводник Стратта нырнул в переулок, Стратт поспешил следом, стараясь не отстать, сбивая по пути снег с крышек мусорных баков и шарахаясь от дверей черного хода, за которыми рычали и царапались собаки. Бродяга свернул налево, затем направо, петляя в узком лабиринте стен, между домов, чьи резкие, острые края иззубренных оконных рам и косо посаженных дверей не мог смягчить даже снег, более милосердный к зданиям, нежели к людям. Последний поворот — и провожатый вышел на тротуар перед полуразвалившимся магазинчиком: зияющая пустотой витрина обрамляла несколько брошенных винных бутылок под плакатом: «Хайнц 57 видов». С костяка навеса сорвался и упал снежный ком — и канул в сугроб внизу. Бродяга затрясся всем телом, но под испытывающим взглядом Стратта в страхе указал на противоположную сторону дороги:
        — Вон там — вот я вас и привел.
        Шлепая по лужам и забрызгивая слякотью брюки, Стратт бегом пересек дорогу, мысленно отмечая, что, в то время как провожатый попытался сбить его с толку и запутать след, сам он уже вычислил, где лежит основная дорога — ярдах в пятистах отсюда. Надпись над магазином гласила: «Американские книги: купля-продажа». Стратт взялся за оградку перед темным окном ниже уровня улицы (под ногти тут же забилась влажная ржавчина). И оглядел выставку в витрине: «История розги»[101 - «История розги» («History of the Rod»)  — по всей видимости, имеется в виду книга преп. У. М. Купера «История розги во всех странах мира, с древних времен до наших дней» (1869).] — ей-же-ей, прескучная книжица!  — втерлась в ряды научной фантастики и гордо выпячивалась среди томов Олдисса,[102 - Брайан Уилсон Олдисс (р. 1925)  — английский писатель и писатель-фантаст, в 1960 г. избран президентом Британской Ассоциации научной фантастики, а в 1968 г. признан лучшим писателем-фантастом Великобритании.] Табба[103 - Эдвин Чарлъз Табб (р. 1919)  — британский писатель, автор научно-фантастических романов и повестей, фэнтези и вестернов.] и
Гаррисона,[104 - Гарри Гаррисон (р. 1925)  — американо-ирландский писатель, прославившийся в жанре научной фантастики.] что стыдливо прятались за сенсационно-аляпистыми обложками; «Садизм в кино»,[105 - «Садизм в кино» («Le Sadisme аu Cinema»)  — книга Жоржа де Культре (1865).] «Вуайерист»,[106 - Ален Роб-Грийе (Alain Robbe-Grillet, 1922-2008)  — французский писатель, один из основателей движения «Новый роман»; публикация его романа «Вуайерист» («Voyeur», 1953) сопровождалась громким скандалом в связи с оскорблением общественной нравственности.] «Обед нагишом»[107 - «Обед нагишом» («Naked Lunch», 1959)  — роман Уильяма Берроуза, одно из центральных произведений культуры бит-поколения. Многие эпизоды книги носят намеренно провокационный, эпатажный характер: размышления на тему гомосексуальности, порнографические описания извращенного секса и т. д.] — ровным счетом ничего стОящего, решил Стратт.
        — Ну что, пошли внутрь.
        Стратт втолкнул провожатого в дверь и, скользнув взглядом по окну подвального этажа — краснокирпичную кладку стены источила непогода, а в раму взамен одного из разбитых стекол впихнули зеркало от туалетного столика,  — вошел следом. Бродяга снова замешкался, и на неприятную долю секунды пальцы Стратта коснулись его пропахшего плесенью пальто.
        — Ну же, где тут книги-то?  — потребовал он и, оттолкнув своего спутника, шагнул в помещение.
        Желтый дневной свет, просачиваясь сквозь загроможденную книгами витрину, становился еще более мутным; с внутренней стороны стеклянной двери висели журналы в стиле пин-ап; пылинки лениво повисали в рассеянных лучах. Стратт задержался, чтобы проглядеть названия книжек в бумажных обложках, распиханных по картонным коробкам на одном из столов, но там обнаружились лишь вестерны, да фэнтези, да американская эротика за полцены. Поморщившись при взгляде на книги, что топорщились страницами точно зацветающие бутоны — лепестками, Стратт проигнорировал тома в твердых обложках и, сощурившись, заглянул за прилавок. Закрывая за собой дверь под безъязыким колокольчиком, он словно бы услышал где-то поблизости короткий вскрик, тотчас же и оборвавшийся,  — и теперь это его слегка беспокоило. Впрочем, в здешних трущобах такое на каждом шагу встречается, подумал он и повернулся к своему спутнику:
        — Я не вижу того, за чем пришел. Тут вообще работает кто-нибудь?
        Бродяга широко открытыми глазами пялился на что-то за спиной у Стратта; Стратт, в свою очередь, обернулся — и увидел дверь матового стекла; отбитый угол стеклянной филенки был заклеен картоном, черным на фоне тусклого желтого света, просачивающегося внутрь. Офис книготорговца, надо думать,  — уж не услышал ли хозяин последнее замечание? Стратт вызывающе развернулся к двери, уже изготовившись к нелюбезному приему. Но тут бродяга, оттолкнув его, метнулся за прилавок; лихорадочно покопавшись, открыл застекленный книжный шкаф, битком набитый томами в грубых серых суперобложках, и наконец извлек из тайника в углу полки сверток в оберточной бумаге. Сунул его Стратту, бормоча: «Вот вам, вот, берите»,  — и выжидательно застыл, наблюдая, как тот вскрывает упаковку,  — лишь кожа под нижними веками судорожно подергивалась.
        «Тайная жизнь Уэкфорда Сквирса».[108 - Уэкфорд Сквирс — персонаж романа Ч. Диккенса «Жизнь и приключения Николаса Никльби» (1839), директор школы для мальчиков под названием Дотбойс-Холл, прославившийся жестоким обращением с учениками и приверженностью к телесным наказаниям.] Ага, отлично!  — одобрил Стратт, на миг позабывшись, и потянулся за бумажником, но сальные пальцы вцепились в его запястье.
        — В следующий раз заплатите,  — взмолился бродяга.
        Стратт заколебался: ему и вправду сойдет с рук, если он уйдет с книгой, не заплатив?
        В это самое мгновение по матовому стеклу скользнула тень: безголовая фигура тащила что-то тяжелое. По всей видимости, головы не видно из-за матового стекла и сгорбленной позы, решил про себя Стратт. И тут же подумал, что книгопродавец наверняка связан с издательством «Алтимейт-пресс» и не следует ставить это полезное знакомство под угрозу кражей книги. Стратт стряхнул с себя цепкие пальцы и отсчитал два фунта; бродяга попятился назад, в паническом страхе вытянув перед собою руки, скорчился у офисной двери, за стеклом которой промелькнул и исчез силуэт,  — и едва не рухнул прямо на грудь Стратту. Стратт с силой оттолкнул его и положил банкноты на освободившееся место на полке, где некогда стояла книга, а затем снова накинулся на провожатого:
        — Как насчет завернуть? Впрочем, нет, не надо, я лучше сам.
        Громыхая рулоном, Стратт отмотал широкую полосу оберточной бумаги, оторвал выцветший край. Пока он заворачивал книгу, выпутываясь из брошенной на пол ленты, что-то с грохотом обрушилось на пол. Это бродяга, пятясь в сторону выхода, зацепился широким обшлагом за угол картонной коробки с дешевыми изданиями. Книги разлетелись во все стороны, бедолага застыл, разведя руки, открыв рот, придавив ногою раскрытый роман — точно расплющив бабочку. Повсюду вокруг него пылинки вплывали в лучи света, испещренные просеянным снегом. Где-то щелкнул замок. Стратт резко выдохнул, заклеил сверток липкой лентой и, брезгливо обойдя своего провожатого, открыл дверь. Ноги обдало холодом. Стратт поднялся вверх по ступеням, спутник его кинулся было следом. Он уже ступил на порог, когда сзади послышались тяжелые шаги. Бродяга обернулся — и дверь с лязгом захлопнулась. Стратт подождал; затем ему пришло в голову, что неплохо было бы поторопиться — и оторваться от провожатого. Он поднялся на тротуар; ветер пополам со снежным крошевом жалил ему щеки, стирая затхлую пыль книжной лавки. Стратт отвернулся, сбил корку инея с
заголовка отсыревшей газеты и зашагал к главной дороге, что, как он знал, проходила неподалеку.


        Стратт проснулся, весь дрожа. Неоновая вывеска за окном его квартиры, шаблонная, но неумолимая, как зубная боль, слепяще-ярко вспыхивала в ночи каждые пять секунд, и по ней, равно как и по сквознякам, Стратт понял, что на дворе раннее утро. Он снова закрыл глаза, но, хотя веки его отяжелели и пылали огнем, в мыслях по-прежнему царила сумятица. За пределами памяти затаился сон, его разбудивший; Стратт неуютно заерзал на кровати. Отчего-то вспомнился отрывок из книги со вчерашнего вечера: «Адам уже шагнул было к двери, как вдруг ощутил железную хватку Эвана: тот заломил ему руку за спину, повалил на пол…» Стратт открыл глаза, успокоения ради поискал взглядом книжный шкаф; да, вот она, книга, в целости и сохранности, при надежной обложке, аккуратно поставлена в ряд с остальными. Он отлично помнил, как однажды вечером вернулся домой и обнаружил, что «Мисс Роззга, гувернантка старой школы» втиснута в «Префектов и "шлюшек"», просто-таки оседлана ими. Хозяйка объяснила, что, должно быть, ненароком сместила книги, закончив стирать пыль, но Стратт-то знал: она нарочно повредила переплеты — из чистой
мстительности. Он купил шкаф с замком, а когда хозяйка попросила ключ, ответил: «Благодарю, но о своих книгах я сам позабочусь». В наши дни друзей завести непросто. Стратт снова закрыл глаза; комната и книжный шкаф, что возрождались в неоновом свете на пять секунд и гибли с той же частотой, наполнили его своей пустотой, напомнили, что до начала следующего семестра еще не одна неделя — не скоро встанет он перед своим первым классом утром спозаранку и добавит: «Ну, теперь вы меня уже знаете» в придачу к своему традиционному вступительному слову: «Как вы со мной, так и я с вами». Рано или поздно всегда находился мальчик, готовый проверить, а так ли это,  — тут-то он Стратту и доставался; ему так и представилось туго обтянутое белыми спортивными шортами седалище — до чего ж отрадно с силой пнуть по нему ногой в кроссовке! Стратт расслабился и вскоре заснул — убаюканный эхом топочущих по деревянному полу ног, лихорадочной дрожью шведской стенки, по которой мальчишки карабкались к самому потолку, а он стоял и смотрел снизу вверх…


        Часто и тяжело дыша, Стратт сделал утреннюю зарядку — все упражнения, без дураков!  — затем залпом выпил фруктовый сок: с него он всегда и начинал, когда хозяйская дочка приносила поднос с завтраком. Мстительно громыхнул стаканом по подносу, стекло треснуло (ничего, скажет, что случайно вышло; он за квартиру платит достаточно, чего б и не доставить себе маленькое удовольствие — за свои-то деньги!).
        — Что, к Рождеству небось подготовились — мало не покажется!  — промолвила девушка, обводя взглядом комнату.
        У Стратта руки чесались ухватить ее за бока да усмирить дерзкую кокетку — чтоб знала, кто тут главный! Но она уже ушла — взметнулись и опали складки юбки, и живот ему свела жаркая судорога предвкушения.
        Позже Стратт прогулялся в супермаркет. Из палисадников тут и там доносился зубовный скрежет лопат — это расчищали снег; он затихал — и словно в ответ раздавалось хрусткое поскрипывание снега под ботинками. Стратт вышел из супермаркета с охапкой банок; метко брошенный снежок просвистел у самой его щеки и ударил в окно; по стеклу растеклась полупрозрачная борода — точно сопли под носом у тех мальчишек, на которых чаще всего обрушивалась ярость Стратта: он словно задался целью выбить из них всю эту мерзостность, это уродство. Стратт свирепо заозирался, ища обидчика: ребятенок-семилетка вскочил на трехколесный велосипедик, изготовившись к бегству. Стратт непроизвольно шагнул в его сторону: перебросить бы поганца через колено да отшлепать бы хорошенько! Но на улице было людно, да и мамаша негодника, в широких брюках-слаксах и в косынке поверх бигудей, хлопнула мальчишку по руке:
        — Я тебе сто раз говорила, нельзя так делать! Извините, пожалуйста, мне страшно неловко,  — крикнула она Стратту.
        — Неловко тебе, как же,  — прорычал он и поплелся обратно к себе.
        Сердце его неистово колотилось в груди. Ему отчаянно хотелось поговорить с кем-нибудь по душам, как он прежде беседовал с понимающим книгопродавцем на окраине Гоутсвуда: тот умер в начале года, и Стратт ощутил себя брошенным на произвол судьбы — во враждебном, затаившем недобром мире. Может, владелец нового магазинчика окажется столь же отзывчив? Стратт от души надеялся, что вчерашнего его провожатого на месте не окажется,  — впрочем, даже в противном случае от него наверняка удастся отделаться: книготорговец, имеющий дело с издательством «Алтимейт-пресс», наверняка родная душа и тоже не прочь будет потолковать о том о сем наедине и чтобы никто не мешал.
        В придачу Стратту нужно было запастись книгами на рождественские праздники, ведь «Сквирса» надолго не хватит, а в канун Рождества магазин вряд ли закроется. Окончательно укрепившись в этой мысли, он выгрузил консервы на кухонный стол и опрометью кинулся вниз по лестнице.
        Выйдя из автобуса, Стратт окунулся в безмолвие: рокот мотора быстро заглох среди громоздких домов. Снежные сугробы застыли в ожидании хоть какого-нибудь звука.
        Разбрызгивая грязную жижу, Стратт прошлепал через машинные колеи и выбрался на тротуар, тусклую поверхность которого испещрили бессчетные перекрывающиеся следы. Дорога преподло петляла туда-сюда; как только главная магистраль скрылась из виду, боковая улица показала свое истинное лицо. На фасадах домов снег лежал тонким слоем — тут и там проступали пятна ржавчины. В одном-двух окнах виднелась рождественская елка: пожухлые иголки осыпались, на ветках болтались аляпистые потрескивающие лампочки. Стратт, однако, ничего этого не замечал — он не отрывал глаз от тротуара, пытаясь не ступить в пятна в окружении собачьих следов. Один раз он поймал взгляд какой-то старухи, что неотрывно смотрела из окна вниз в одну точку — по всей видимости, здесь заканчивался предел ее внешнего мира. Стратта пробрало холодом; он пустился бежать, за ним — женщина, судя по содержимому коляски, родившая стопку старых газет, и наконец остановился перед магазином.
        Хотя оранжевый отблеск небес вряд ли освещал внутреннее помещение, из-за журналов ни луча электрического света не пробивалось; за грязным стеклом просматривались останки оборванного объявления — наверняка там значилось «ЗАКРЫТО». Стратт медленно сошел вниз по ступеням. Коляска проскрипела мимо, на газетах оседали запоздалые снежинки. Стратт смерил взглядом любопытную владелицу коляски, повернулся — и едва не рухнул в разверзшийся темный провал. Дверь открылась — и на пороге воздвиглась фигура.
        — Вы ведь не закрыты?  — заплетающимся языком выговорил Стратт.
        — Может, и не закрыты. Чем я могу вам помочь?
        — Я уже был здесь вчера. Купил книгу издательства «Алтимейт-пресс»,  — отвечал Стратт.
        Лицо незнакомца находилось на одном уровне с его собственным — и притом пугающе близко.
        — Ах да, конечно, я вас помню.  — Незнакомец непрестанно раскачивался туда-сюда, точно спортсмен на разминке, а голос его странно варьировался от фальцета до баса.  — Ну что ж, заходите, пока снегом не замело,  — пригласил он и с грохотом захлопнул за гостем дверь, аж безъязыкий колокольчик потусторонне звякнул.
        Книгопродавец — а это наверняка был он, решил про себя Стратт,  — оказался выше гостя на целую голову. Внизу, в полумраке, среди размыто-угрожающих угловатых столов Стратт почувствовал смутную потребность самоутвердиться.
        — Надеюсь, вы нашли деньги за книгу,  — заявил он.  — Ваш помощник, кажется, не хотел брать с меня платы. Кое-кто этим бы непременно воспользовался.
        — Сегодня его с нами нет.
        Книгопродавец шагнул в офис, щелкнул выключателем. На свету его морщинистое, одутловатое лицо словно бы увеличилось в размерах: глаза тонули в провисших звездчатых складочках, щеки и лоб выпячивались из провалов, голова словно парила полунадутым воздушным шаром над плотно набитым твидовым костюмом. Под лампой без абажура стены смыкались все теснее, окружая видавший виды письменный стол; беспорядочную гору захватанных экземпляров «Букселлера» оттеснила в сторону черная, забитая грязью пишущая машинка, и тут же лежала палочка сургуча и открытый спичечный коробок. У стола напротив друг друга стояло два стула, а позади виднелась закрытая дверь. Стратт уселся за стол, стряхнул пыль на пол. Книгопродавец прошелся по офису из конца в конец и внезапно, словно вопрос только что пришел ему в голову, осведомился:
        — Скажите, а почему вы читаете эти книги?
        Тот же самый вопрос Стратту частенько задавал в учительской преподаватель английского, так что Стратт поневоле бросил читать любимые романы на переменах. Неожиданное любопытство книгопродавца застало его врасплох, и Стратт не нашел ничего лучше, как прибегнуть к доброй старой отговорке:
        — Что значит, почему? А почему бы и нет?
        — Я вас нисколько не осуждаю,  — поспешил заверить книгопродавец, нетерпеливо кружа вокруг стола.  — Мне действительно искренне интересно. Я как раз хотел предположить, что вам, в определенном смысле, хотелось бы осуществить то, о чем вы читаете, на самом деле?
        — Очень может быть.
        Разговор принимал крайне подозрительное направление; Стратту отчаянно хотелось одержать над собеседником верх, но все его слова словно бы падали в одетое снегом безмолвие внутри затхлых стен и тотчас же исчезали, не оставляя никакого следа.
        — Я вот что имею в виду: когда вы читаете книгу, вы разве не прокручиваете в голове происходящее? Особенно если сознательно пытаетесь зримо представить себе, как все было; впрочем, это неважно. Вы, разумеется, можете и отбросить книгу. Знавал я одного книгопродавца, который занимался этой теорией; в нашей области свободного времени, чтобы быть самим собою, к сожалению, немного, но при каждой возможности он над теорией работал, да, хотя так и не сформулировал… Минутку, я вам кое-что покажу.
        Он отскочил от стола и нырнул в магазин. Стратт размышлял про себя, что там за второй дверью позади стола. Он уже приподнялся было проверить, но, оглянувшись, увидел, что хозяин уже возвращается сквозь скользящие тени с неким томом, извлеченным из подборки трудов Лавкрафта и Дерлета.
        — На самом деле вот это тоже имеет некое отношение к вашему любимому «Алтимейт-пресс»,  — сообщил книготорговец, захлопнув за собою дверь офиса.  — В следующем году издательство планирует опубликовать труд Иоганна Генриха Потта, насколько мне известно, а там тоже речь идет о запретном знании, как и здесь; вы наверняка весьма удивитесь, если я скажу, что редакторы подумывают оставить некоторые фрагменты Потта без перевода, на латыни оригинала. Вот это непременно вас заинтересует; единственный экземпляр, между прочим. Вы, надо думать, незнакомы с «Откровениями Глааки» — это своего рода Библия, записанная под руководством сверхъестественных сил. Всего было одиннадцать томов, а этот — двенадцатый, продиктованный автору во сне, на вершине холма Мерси.  — Голос его то и дело срывался.  — Не знаю, откуда он вообще взялся; может, родственники автора после его смерти обнаружили эту книгу где-нибудь на антресолях и решили на ней подзаработать, кто знает? Этот мой знакомый книгопродавец — так вот, он был знаком с «Откровениями» и сразу понял, что книге цены нет, но не хотел, чтобы продавец осознал всю
уникальность находки и чего доброго отнес ее в библиотеку или в университет, так что он, так и быть, согласился взять книгу в числе прочих разрозненных вещиц на перепродажу, сказал, может, для записей пригодится. Когда же он ее прочел… Есть там один фрагмент — для проверки его теории просто-таки дар божий. Вот. Смотрите.
        Книгопродавец снова обошел Стратта кругом, положил книгу ему на колени, накрыл ладонями его плечи. Стратт поджал губы, неодобрительно вскинул глаза на лицо собеседника — но отчего-то ему недостало силы воли, чтобы укрепиться в своем нежелании,  — и книгу он в итоге открыл. То оказался старый гроссбух, пружины его полопались, неровные строки, выведенные бисерным почерком, испещрили пожелтевшие страницы снизу доверху. Вступительный монолог Стратта несколько озадачил, но теперь книга лежала перед ним — смутно напоминая те пачки отпечатанных под копирку листов, что в его время подростки передавали из рук в руки в туалетах. «Откровения» подразумевали что-то запретное. Заинтригованный, Стратт открыл книгу наугад. Здесь, в Нижнем Бричестере, голая лампочка высвечивала каждую чешуйку шелушащейся краски на двери напротив, и властные руки лежали на его плечах, но где-то внизу, под землей, его преследовали чьи-то шаги — гигантские, но неслышные; он обернулся — над ним нависала раздувшаяся, светящаяся фигура… Это еще что такое? Левая рука крепче сжала его плечо, а правая переворачивала страницы; и вот наконец
палец подчеркнул фразу:


        «За провалом в подземной ночи туннель выводит к стене из массивного кирпича, а за стеной пробуждается И’голонак — и служат ему истрепанные, безглазые призраки тьмы. Долго проспал он за стеною, и те, что переползают через кирпичи, резвятся на его теле, не ведая, что это И’голонак; но когда имя его будет произнесено либо прочитано, он восстанет — дабы ему поклонялись, и утолит голод, и примет обличье и душу тех, кем питается. Ибо которые читают о зле и взыскуют образа его в мыслях своих, они призывают зло, и так сможет И’голонак вернуться, и ходить среди людей, и ждать того часа, когда очистится земля, и Ктулху восстанет из своей гробницы среди водорослей, и Глааки распахнет хрустальную потайную дверь, и племя Эйхорта рождено будет в солнечный свет, и Шуб-Ниггурат воспрянет и разобьет вдребезги лунные линзы, и Биатис вырвется из своей темницы, и Даолот развеет иллюзию и явит сокрытую за нею реальность».

        Ладони на плечах Стратта беспокойно шевелились и ерзали, пальцы то напрягались, то ослабляли хватку.
        — Ну и что вы об этом думаете?  — осведомился текуче-изменчивый голос.
        Чушь собачья, решил про себя Стратт, но в кои-то веки храбрости у него недостало, и он неловко отговорился:
        — Ну, как вам сказать… таких книг в продаже не встретишь.
        — А вам интересно?  — Голос зазвучал ниже и глубже — всеподчиняющим басом. Хозяин магазина резко развернулся, вдруг показавшись еще выше: головой он задел лампочку, так что во всех углах всколыхнулись тени, и снова затихли, затаились, и снова украдкой выглянули наружу.  — Вас это заинтересовало?  — Лицо его дышало напряженным ожиданием — насколько удавалось разглядеть, ибо в углублениях и впадинах свет растревожил тьму и казалось, будто кости черепа тают на глазах.
        В полутьме офиса в душу Стратта закралось нехорошее подозрение. Разве не доводилось ему слышать от дорогого и, увы, ныне покойного друга, гоатсвудского книгопродавца, что в Бричестере существует культ черной магии: группа молодежи во главе с каким-то Франклином или Франклайном? Уж не пытаются ли его туда завербовать?
        — Я бы не сказал,  — парировал он.
        — Слушайте. Был один книгопродавец, он прочел этот текст, и я сказал ему: вы можете стать верховным жрецом И’голонака. Вы призовете призраков ночи, дабы те поклонялись ему в положенные времена года; вы сами падете ниц перед ним — а взамен вам сохранят жизнь, когда землю очистят к приходу Властителей Древности; вы уйдете за окоем к тому, что рождается из света…
        — Это вы обо мне, что ли?  — не подумав, выпалил Стратт. Он внезапно осознал, что находится в одной комнате с сумасшедшим.
        — Нет-нет, я про книгопродавца. Но теперь предложение переходит к вам.
        — Прошу меня простить, я человек занятой.  — И Стратт приподнялся было, чтобы уйти.
        — Вот и он тоже отказался.  — Тембр голоса резал слух.  — Так что мне пришлось убить его.
        Стратт застыл на месте. Как там полагается вести себя с душевнобольными? Психа надо во что бы то ни стало успокоить, подыграть ему!
        — Ну полно вам, полно, погодите минутку…
        — Что проку в сомнениях? В моем распоряжении больше доказательств, чем вы в состоянии вынести. Вы станете моим верховным жрецом — или не выйдете из комнаты.
        Тени промеж шероховатых, гнетущих стен задвигались медленнее, точно в предвкушении. Впервые за всю свою жизнь Стратт постарался обуздать эмоции: умерить страх и гнев, призвав на помощь спокойствие:
        — Прошу простить, у меня важная встреча…
        — Какие встречи — если самоосуществление ждет вас здесь, в этих стенах?  — Голос словно загустевал, звучал все ниже.  — Вы знаете, что я убил книгопродавца,  — об этом ваши газеты писали. Он бежал в развалины церкви, однако я настиг его, схватил вот этими самыми руками… А потом оставил книгу в магазине, чтобы ее прочли, но единственный, кто взялся за нее по ошибке,  — так это тот человек, что привел вас сюда… Глупец! Он сошел с ума и в страхе забился в угол, едва завидев пасти! Я сохранил ему жизнь: подумал, он приведет сюда своих друзей — тех, что погрязли в плотских извращениях и утратили истинное знание, ибо пределы эти для духа запретны. Однако ж этот несчастный нашел лишь вас и привел вас сюда, пока я ел. Иногда пища находится: мальчишки, что втайне от всех заходят сюда за книгами,  — а уж они-то позаботились, чтобы ни одна живая душа не прознала, какую литературу они читают!  — и их удается убедить взглянуть на «Откровения». Идиот! Впредь он уже не предаст меня своей неуклюжестью, но я знал, что вы вернетесь. Теперь вы — мой.
        Стратт молча стиснул зубы — так, что челюсти едва не сломались. Встал, кивнул, протянул собеседнику том «Откровений», внутренне сжавшись для броска: как только рука собеседника ляжет на гроссбух, он метнется к офисной двери.
        — Да вы отсюда не выйдете: дверь заперта.  — Книгопродавец покачивался взад-вперед, но подходить не спешил; тени немилосердно расступились, пылинки повисали в безмолвии.  — Вы не боитесь — взгляд у вас уж больно оценивающий. Может ли быть, что вы до сих пор мне не верите? Ну что ж…  — Он взялся за ручку двери позади стола.  — Хотите взглянуть на остатки моей трапезы?
        В сознании Стратта распахнулась дверь — и он в ужасе отшатнулся от того, что ждало его внутри.
        — Нет! Нет!  — взвизгнул он.
        А за невольным проявлением страха тут же накатила ярость: эх, будь у него палка, уж он бы показал насмешнику, где раки зимуют! Судя по его лицу, под твидовым костюмом бугрятся отнюдь не мышцы, а жирок: если дело дойдет до драки, Стратт, конечно же, выйдет победителем.
        — Хватит с меня ваших игр, понятно?  — заорал он.  — Немедленно выпустите меня отсюда, или я…
        И Стратт заозирался в поисках оружия. Внезапно он осознал, что по-прежнему держит в руках книгу. Он схватил со стола спичечный коробок, книготорговец по-прежнему наблюдал за ним с пугающим бесстрастием, не трогаясь с места. Стратт чиркнул спичкой, зажал переплет между большим пальцем и указательным, встряхнул страницы.
        — Я сожгу эту книгу!  — пригрозил он.
        Хозяин магазина напрягся; Стратт похолодел от страха, не зная, чего от него ждать. Он поднес спичку к бумаге, страницы скрутились в трубочку и сгорели так быстро, что Стратт успел заметить только яркую вспышку пламени да громоздящиеся по стенам зыбкие тени, а в следующий миг уже стряхивал пепел на пол. Мгновение собеседники, застыв недвижно, глядели друг на друга. После слепящего света в глаза ударила тьма. И в этой темноте твид громко затрещал по швам, а фигура разом выросла и увеличилась в размерах.
        Стратт всем телом ударился в офисную дверь — она устояла. Он замахнулся рукой — и словно со стороны, со странной вневременной отрешенностью наблюдал, как кулак его крушит матовое стекло; это действие его словно обособило, как бы приостановило любые внешние события. Сквозь острые ножи осколков, на которых поблескивали кровавые капли, он видел, как в янтарном свете кружат снежинки — далеко, бесконечно далеко — помощи не дозовешься. Накатил ужас: а вдруг нападут сзади? Из глубины офиса донесся какой-то звук; Стратт крутнулся на месте и зажмурился, страшась оказаться лицом к лицу с источником такого звука. А когда открыл глаза, то понял, почему вчера тень за матовым стеклом была безголовой — и завопил в голос. Нагая громада в лохмотьях твидового костюма отпихнула стол в сторону — и последней мыслью Стратта было: неужели все это происходит потому, что он прочел «Откровения», кто-то где-то хотел, чтобы с ним все это произошло? Нечестно, несправедливо, он ничего дурного не сделал! Но не успел он протестующе вскрикнуть, как дыхание его прервалось — жадные руки легли на его лицо, и в ладонях открылись
влажные алые рты…



        Колин Уилсон[Рассказ впервые опубликован в журнале «Миф Ктулху: повести и рассказы» («Tales of the Cthulhu Mythos») в 1969 г.]
        Возращение ллойгор

        Меня зовут Пол Данбар Лэнг, через три недели мне семьдесят два стукнет. Здоровью моему можно позавидовать, но, поскольку никто не знает, сколько еще лет ему отмерено, увековечу-ка я эту историю на бумаге, а может, даже опубликую, если фантазия придет. В молодости я свято верил в то, что шекспировские пьесы на самом деле написал Бэкон, но предусмотрительно не упоминал о своих взглядах в печати, опасаясь своих университетских коллег. Но старость несет в себе одно преимущество: учит, что мнение других людей на самом деле не так уж и важно; вот смерть куда более реальна. Засим если я это все опубликую, так не из желания убедить кого-либо в своей правоте, но лишь потому, что мне все равно — поверят мне или нет.
        Хотя родился я в Англии, в Бристоле, я живу в Америке с тех пор, как мне исполнилось двенадцать. Почти сорок лет я преподавал английскую литературу в Виргинском университете в Шарлоттсвилле. Моя «Жизнь Чаттергона» и по сей день считается основополагающей работой на эту тему; и вот уже пятнадцать лет я редактирую «Рое Studies».[110 - «Рое Studies» — журнал, посвященный исследованиям жизни и творчества американского поэта Э. А. По.]
        Два года назад в Москве я имел удовольствие познакомиться с русским писателем Ираклием Андрониковым, известным главным образом своими «рассказами литературоведа» — можно сказать, что сам он и изобрел этот жанр. Это Андроников поинтересовался у меня, знаком ли я с У. Ромейном Ньюболдом, чье имя связано с рукописью Войнича. Я же никогда в жизни не встречался с профессором Ньюболдом, который умер в 1926 году; более того, и про рукопись слышал впервые. Андроников в общих чертах обрисовал, о чем речь. Я был заинтригован. По возвращении в Штаты я тут же кинулся читать «Шифр Роджера Бэкона» Ньюболда (Филадельфия, 1928) и две статьи профессора Мэнли на ту же тему.
        Вкратце история рукописи Войнича сводится к следующему. Ее обнаружил в старом сундуке в одном из итальянских замков торговец редкими книгами Вилфрид М. Войнич и привез в Соединенные Штаты в 1912 году. Вместе с рукописью нашлось и письмо, подтверждающее, что рукопись принадлежала двум знаменитым ученым XVII века, а написана была Роджером Бэконом, францисканским монахом, умершим в 1294 году. В рукописи насчитывалось 126 страниц; текст, по всей видимости, зашифрован. Этот со всей очевидностью научный либо магический документ содержал в себе также рисунки корней и растений. С другой стороны, в нем же встречались наброски, поразительно похожие на иллюстрации из современных учебников по биологии — изображающие клетки и микроорганизмы, как, например, сперматозоиды. А еще — астрономические диаграммы.
        На протяжении девяти лет профессора, историки и криптографы, пытались расшифровать этот код. И наконец, в 1921 году, Ньюболд объявил перед Американским философским обществом Филадельфии, что сумел разобрать отдельные отрывки. Сообщение произвело сенсацию: открытие Ньюболда сочли величайшим достижением американской науки. Когда же Ньюболд обнародовал содержание рукописи, это вызвало самый настоящий фурор. Как выяснилось, Бэкон на много веков опередил свое время. По всей видимости, он изобрел микроскоп лет за четыреста до Левенгука, а научной прозорливостью превзошел даже своего тезку XVI века Фрэнсиса Бэкона.
        Ньюболд умер, не завершив своего труда, но «открытия» ученого были опубликованы его другом Роландом Кентом. Именно на этой стадии изучением рукописи занялся профессор Мэнли и решил, что Ньюболда ввел в заблуждение его же собственный энтузиазм. Изучив рукопись под микроскопом, Мэнли установил, что странный вид письмен обусловлен не только шифром. При высыхании чернила отслоились с пергамента, так что «стенография» на самом деле явилась следствием самого обыкновенного обветшания за много веков. С обнародованием открытия Мэнли в 1931 году интерес к «самой загадочной рукописи мира» (фраза самого Мэнли) исчез, слава Бэкона пошла на убыль и вся история вскорости позабылась.
        По возвращении из России я посетил университет Пенсильвании и изучил рукопись. Странные ощущения она вызвала. Я отнюдь не был склонен романтизировать реликвию. В юные годы, помнится, у меня по спине холодок пробегал всякий раз, как я брал в руки подлинное письмо Эдгара По; немало часов провел я в его комнате в Виргинском университете, пытаясь установить связь с его духом. С годами фантазий у меня поубавилось — я осознал, что гении, в сущности, такие же люди, как и все прочие, и перестал воображать, будто неодушевленные предметы с какой-то стати пытаются «рассказывать историю».
        Однако ж стоило мне прикоснуться к рукописи Войнича, как на меня накатило пренеприятное ощущение. Точнее описать не могу. Не ужас, не страх, не опасение — просто гадливость: что-то подобное я чувствовал в детстве, проходя мимо дома женщины, про которую ходили слухи, будто она съела свою сестру. Эти страницы наводили на мысль об убийстве. Ощущение не покидало меня все два часа, пока я изучал рукопись, точно тошнотворный запах. Библиотекарь же явно ничего подобного не испытывала. Возвращая рукопись, я шутя обронил: «Ох, не по душе мне эта штука». Она озадаченно нахмурилась, явно не понимая, о чем это я.
        Две недели спустя в Шарлоттсвилл пришли две заказанные мною фотокопии. Один экземпляр я отослал Андроникову, как и обещал, а второй переплел для университетской библиотеки. Я внимательно изучил текст с лупой, сверяясь с книгой Ньюболда и статьями Мэнли. Ощущение гадливости не возвращалось. Но когда, несколькими месяцами позже, я сводил племянника посмотреть на рукопись, я снова испытал то же самое. А племянник мой ничего ровным счетом не почувствовал.
        Пока мы были в библиотеке, один мой знакомый представил меня Аверелу Мерримену, молодому фотографу, чьи работы широко использовались в дорогих художественных альбомах — вроде тех, что издает «Темз энд Хадсон». Мерримен рассказал, что не так давно сфотографировал страницу из рукописи Войнича в цвете. Я полюбопытствовал, нельзя ли на нее взглянуть. Тем же вечером я зашел к нему в отель посмотреть на фотографию. Что меня сподвигло? Наверное, своего рода болезненное желание выяснить, а воспринимается ли «гадливость» через цветную фотографию. Нет, не воспринимается. Зато обнаружилось нечто куда более интересное. Так уж вышло, что страница, сфотографированная Меррименом, мне была отлично знакома. И теперь, внимательно разглядывая фотографию, я не сомневался: она чем-то неуловимо отличается от оригинала. Я долго всматривался в письмена, прежде чем догадался, в чем дело. Цвета фотографии — проявившиеся как результат процесса, изобретенного самим Меррименом,  — были чуть «богаче», нежели в оригинале. Когда же я смотрел на определенные символы — не прямо, а искоса, сосредоточившись на строке над ними,  —
они обретали своего рода законченность, как если бы зримо обозначились те выцветшие места, где отслоились чернила.
        Я попытался ничем не выдать своего волнения. Отчего-то мне отчаянно хотелось сохранить свою тайну — как если бы Мерримен вручил мне путеводную нить к спрятанному сокровищу. Во мне словно пробудился «мистер Хайд»: своеобразное коварство и едва ли не вожделение. Я небрежно поинтересовался, во что обойдется сфотографировать таким образом всю рукопись. Оказалось — несколько сотен долларов. И тут меня осенило. Я спросил, не согласился бы он за существенно большую сумму — скажем, за тысячу долларов — сделать для меня увеличенные фотоснимки, допустим, по четыре на каждую страницу. Мерримен согласился; я тут же выписал чек. Меня терзало искушение попросить его высылать мне фотографии одну за одной, по мере изготовления, но я подумал, что в нем, чего доброго, любопытство разыграется. Племяннику Джулиану я объяснил на выходе, что фотографии заказала через меня библиотека Виргинского университета, причем ложь столь бессмысленная озадачила меня самого. Зачем мне понадобилось лгать? Или рукопись оказывает на меня некое сомнительное влияние?
        Спустя месяц пришла заказная бандероль. Я заперся у себя в кабинете, уселся в кресло у окна и сорвал упаковку. Вытащил из пачки наугад одну из фотографий и поднес ее к свету. И едва сдержал ликующий крик. Многие символы и впрямь обрели завершенность, как если бы их разорванные половинки соединились воедино посредством чуть потемневших фрагментов пергамента. Я просматривал снимок за снимком. Никаких сомнений! Цветная фотография каким-то непостижимым образом выявила разметку, невидимую даже в микроскоп.
        Теперь настал черед рутинной работы — и заняла она не один месяц. Фотографии одна за другой крепились с помощью клейкой ленты к большой чертежной доске и калькировались. Скалькированный чертеж как можно аккуратнее переносился на плотный ватман. Затем, тщательно и не спеша, я прорисовывал невидимые части символов, восполняя пробелы. Закончив свой труд, я переплел листы в формате ин-фолио и приступил к их изучению. Я восстановил более половины символов, которые, самоочевидно, были увеличены вчетверо. И теперь, в ходе скрупулезного детективного расследования, я смог дорисовать почти все оставшиеся знаки.
        Только тогда, спустя десять месяцев кропотливых трудов, я позволил себе задуматься о главной своей цели — о расшифровке кода.
        С чего начинать и как к нему подступиться — я понятия не имел. Символы восстановлены — но что они такое? Я показал несколько листов одному своему коллеге, который написал книгу о дешифровке древних письменностей. Он сказал, что знаки отчасти похожи на египетские иероглифы позднего периода — когда все сходство с «картинками» исчезло. Я убил целый месяц, идя по этому ложному следу. Но судьба мне покровительствовала. Мой племянник собирался обратно в Англию и попросил меня ссудить ему фотографии нескольких листов рукописи Войнича. Мне крайне не хотелось делиться снимками, но отказать я не мог. Я по-прежнему хранил свою работу в глубоком секрете, оправдываясь про себя тем, что всего-навсего опасаюсь, как бы кто не украл мои идеи. Наконец я решил, что лучший способ не дать Джулиану заинтересоваться моими занятиями — это не создавать вокруг них шумиху. Так что за два дня до его отъезда я вручил ему фотографию одной из страниц и в придачу мою реконструированную версию другой страницы. Отдал как бы между делом, словно этот вопрос меня нимало не занимал.
        Десять дней спустя я получил от Джулиана письмо — и мысленно себя поздравил, ибо в решении не ошибся. На борту корабля он подружился с молодым представителем Арабской культурной ассоциации: он ехал в Лондон, где ему предстояло вступить в должность. Однажды вечером, волею случая, Джулиан показал ему фотографии. Страница оригинала ничего собеседнику не говорила, но при виде моей реконструкции он тут же воскликнул: «Да это же какая-то разновидность арабского!» Нет, не современного арабского; прочесть текст юноша так и не смог. Однако ж он нимало не сомневался, что рукопись была создана на Среднем Востоке.
        Я кинулся в университетскую библиотеку, отыскал арабский текст. Одного взгляда на него хватило, чтобы убедиться: араб был прав. Тайна рукописи Войнича разгадана: по всей видимости, это и впрямь средневековый арабский язык.
        Две недели ушло у меня на то, чтобы научиться читать по-арабски, хотя, конечно же, понимать я ничего не понимал. Я приготовился вплотную засесть за изучение языка. Если заниматься по шесть часов в день, то, по моим подсчетам, месяца через четыре я заговорю по-арабски вполне бегло. Однако ж необходимость в этом труде отпала сама собою. Ибо едва я овладел алфавитом в достаточной степени, чтобы переписать несколько фраз английскими буквами, как осознал, что текст написан не на арабском, а на смеси латыни и греческого.
        Первой моей мыслью было: кто-то здорово постарался, чтобы сокрыть свои мысли от посторонних глаз. Но я тут же осознал, что это предположение излишне. Ведь в Средние века арабы считались самыми умелыми врачами в Европе. Если арабский доктор взялся увековечить на пергаменте некий текст, так, скорее всего, он бы писал по-латыни или по-гречески, используя арабский алфавит!
        Я так разволновался, что не мог ни есть, ни спать. Моя экономка твердила не переставая, что мне необходим отпуск. Я решил последовать ее совету и отправиться в морское путешествие. Я вернусь в Бристоль, повидаюсь с семьей, возьму рукопись с собою на корабль, где никто меня не потревожит и я смогу работать весь день.
        Два дня спустя после отплытия я узнал название рукописи. Титульного листа не хватало, но на четырнадцатой странице встретилась ссылка не иначе как на произведение как таковое. И называлось оно «Некрономикон».
        На следующий день я сидел в коктейль-баре отеля «Алгонкин» в Нью-Йорке, потягивая мартини в ожидании обеда, как вдруг заслышал знакомый голос. Это оказался мой старый приятель Фостер Деймон из Брауновского университета, что в Провиденсе. Мы познакомились много лет назад, когда он собирал фольклорные песни в Виргинии; я восхищался его собственными стихотворениями, равно как и исследованиями творчества Блейка, так что с тех пор мы общались довольно близко. Я был страшно рад повстречать его в Нью-Йорке. Он тоже остановился в «Алгонкине». Естественно, мы отобедали вместе. В разгар трапезы Фостер полюбопытствовал, над чем я сейчас работаю.
        — Ты когда-нибудь слышал про «Некрономикон»?  — с улыбкой спросил я.
        — Еще бы!
        — Правда? Где же?  — вытаращился я на него.
        — Да это ж из Лавкрафта. Ты разве не его имел в виду?
        — Кто такой, ради всего святого, этот Лавкрафт?
        — Ты разве не знаешь? Один из наших местных писателей, уроженец Провиденса. Умер лет тридцать назад. Неужто ты никогда не слышал этого имени?
        В душе пробудилось смутное воспоминание. Когда я осматривал особняк миссис Уитмен в Провиденсе — я тогда работал над книгой «Тень Эдгара По»,  — Фостер вскользь упомянул про Лавкрафта, примерно в таком ключе: «Тебе непременно нужно его прочесть. Он лучший из американских авторов, когда-либо работавших в жанре "хоррор" со времен По». Помню, я ответил, что, по мне, так это звание по праву принадлежит Бирсу, и выбросил имя из головы.
        — Ты хочешь сказать, что название «Некрономикон» действительно встречается у Лавкрафта?
        — Я в этом абсолютно уверен.
        — А откуда, как ты думаешь, Лавкрафт его взял?
        — Я всегда полагал, что сам придумал.
        У меня тут же пропал всякий аппетит. И кто бы мог ожидать подобного сюрприза? Мне казалось, я — первый человек, кому посчастливилось прочесть рукопись Войнича. Или не первый? Как насчет тех двух ученых XVII века? Что, если один из них расшифровал документ и упомянул его название в своих собственных сочинениях?
        Вывод напрашивался один: первым делом прочесть Лавкрафта и выяснить, не подвела ли Фостера память. Я вдруг осознал: я молюсь про себя, чтобы мой друг ошибся. После обеда мы доехали на такси до Гринвич-Виллидж, где я и отыскал томик рассказов Лавкрафта в мягкой обложке. Уже на выходе Фостер пролистал книгу и ткнул пальцем в нужное место:
        — Вот оно. «Некрономикон», за авторством безумного араба Абдула Альхазреда.
        Так и есть, никаких сомнений! В такси, по пути в отель, я пытался не показать, насколько расстроен. Но по приезде вскорости извинился, распрощался и поднялся к себе. Попытался начать читать Лавкрафта, но так и не смог сосредоточиться.
        На следующий день, перед отплытием, я обшарил магазин «Брентано» в поисках изданий Лавкрафта, где отыскались-таки две книги в жестком переплете («Комната с заколоченными ставнями» и «Сверхъестественный ужас в литературе») и несколько — в бумажном. В первой из вышеупомянутых я обнаружил пространный рассказ о «Некрономиконе», сдобренный несколькими цитатами. Однако ж в описании утверждалось: «В то время как сама книга и большинство ее переводчиков, равно как и автор, являются плодом литературного вымысла, Лавкрафт прибегает здесь… к своему излюбленному методу: привносит действительный исторический факт в обширные сферы сугубо воображаемой учености».
        Сугубо воображаемой… Возможно ли, что названия просто-напросто совпали? «Некрономикон» — книга мертвых имен. Придумать такое заглавие несложно. Чем больше я об этом размышлял, тем больше убеждался в вероятности такого объяснения. Так что еще до того, как мне подняться на борт корабля, на душе у меня заметно полегчало. Я плотно отобедал и почитал Лавкрафта на сон грядущий.
        Не скажу доподлинно, сколько дней прошло, прежде чем я постепенно приохотился к этому новому литературному открытию. Помню, что при первом прочтении я всего лишь подумал, что Лавкрафт мастерски владеет жанром фантастического рассказа. Возможно, это работа над рукописью Войнича заставила меня взглянуть на этого автора новыми глазами. Или осознание того, что Лавкрафт всецело одержим своим собственным творением, этим его странным миром — и подобная одержимость не идет ни в какое сравнение даже с такими авторами, как Гоголь и По. Он напомнил мне кое-кого из писателей-антропологов: при том что литературного таланта авторам недоставало, сочинения их производили неизгладимый эффект в силу одной только достоверности.
        Работая по несколько часов в день, я вскорости закончил свой перевод рукописи Войнича. Еще не дойдя до конца, я понял, что это только фрагмент и что тайны, о которых идет речь, шифром не исчерпываются: это, так сказать, код внутри кода. Но что поразило меня сильнее всего — я с трудом удерживался, чтобы не выбежать в коридор и не заговорить с первым же встречным,  — так это невероятные научные познания, явленные в рукописи. Ньюболд не слишком сильно и заблуждался. Автор просто-напросто знал куда больше, чем полагалось монаху XIII века — или мусульманскому ученому, если на то пошло. За пространным и темным отрывком про «бога» или демона, который каким-то образом представляет собою звездный вихрь, следовал фрагмент, в котором первоэлемент материи описывался как энергия (с использованием греческих терминов dynamis и energeia, а также латинского vis)[111 - Dynamis, energeia — сила, мощь (греч.); vis — сила, мощь (лат.).  — Примеч. перев.] в отдельных единицах. Автор со всей очевидностью предвосхитил квантовую теорию. Звучит невероятно, так же как и ссылка на гены. Изображение человеческого
сперматозоида приводится в середине текста, ссылающегося на «Сефер Йецира», Книгу творения в учении Каббала. Ряд пренебрежительных упоминаний о книге «Ars Magna» Раймунда Луллия[112 - «Ars Magna» («Великое искусство» — лат.)  — книга Раймунда Луллия (1235-1315), поэта, философа и миссионера; опубликована в 1305 г.; задумана как инструмент обращения мусульман в христианскую веру с помощью доводов логики и разума.] поддерживают версию о том, что автор рукописи — Роджер Бэкон, современник знаменитого мистика и математика, хотя в одном месте он называет себя именем Martinus Hortulanus, что можно перевести как Мартин Садовник.
        Так что же такое, в конце концов, рукопись Войнича? Фрагмент ли это труда, претендующего на всеобъемлющее научное описание Вселенной: ее происхождения, истории, географии (если этот термин здесь уместен), математической структуры и потаенных глубин. На страницах, имеющихся в моем распоряжении, содержался краткий предварительный обзор всего этого материала. В отдельных местах — пугающая осведомленность, и тут же — типично средневековая смесь магии, теологии и умозрительных гипотез, предшествующих учению Коперника. У меня сложилось впечатление, что, возможно, авторов было несколько — либо та часть, что попала мне в руки, представляет собою краткий пересказ какой-то другой книги, причем Мартин Садовник не вполне понял прочитанное. Встречались там и традиционные ссылки на Гермеса Трисмегиста, и на Изумрудную скрижаль, и на книгу Клеопатры о получении золота — «Chrysopeia», и на гностического змея Уробороса, и на загадочную планету или звезду под названием Торманций, что считалась домом величественных и грозных богов. А еще там не раз и не два упоминался «хианский язык», причем, судя по контексту, он
не имел никакого отношения к Эгейскому острову Хиос, родине Гомера.
        Именно эта подробность и вывела меня на следующий этап моего исследования. В книге Лавкрафта «Сверхъестественный ужас в литературе», в небольшом разделе, посвященном Артуру Мейчену, мне встретилось упоминание о «хианском языке», так или иначе связанном с ведовским культом. А еще там фигурировали «дьоли», «вуулы» и некие «буквы Акло». Последние привлекли мое внимание: в рукописи Войнича я уже встречал ссылку на «надписи Акло». Сперва я подумал было, что «Акло» — это искаженный вариант каббалистического «Агла», имени, применяемого в экзорцизме; теперь я пересмотрел свое мнение. Все списывать на совпадения (далее определенного предела)  — это верный признак глупости. Теперь в сознании моем сложилась следующая гипотеза: рукопись Войнича — это фрагмент либо краткий конспект труда гораздо более пространного под названием «Некрономикон», возможно, каббалистического происхождения. Полные списки этой книги тоже существуют или, по крайней мере, существовали; возможно, что предание передается из уст в уста в тайных обществах, таких как скандально известная «Кармельская Церковь» Наундорфа либо Братство Тлёна,
описанное Борхесом. В 1880-х годах Мейчен какое-то время жил в Париже и практически наверняка общался с учеником Наундорфа, аббатом Буланом, который, как известно, занимался черной магией. (Он фигурирует в романе Гюисманса[113 - Жорис-Карл Гюисманс (1848-1907)  — французский писатель, первый президент Гонкуровской академии. В своем романе «Там, внизу» («La-bas», 1891) он изобразил кружок современных сатанистов.] «Там, внизу».) Неудивительно, что отголоски «Некрономикона» встречаются и в его собственных трудах. Что до Лавкрафта — он, вероятно, каким-то образом познакомился с пресловутой устной традицией — либо сам, либо, возможно, через Мейчена.
        В таком случае не исключено, что копии книги и впрямь существуют — спрятанные где-нибудь на чердаке или, опять-таки, в сундуке под сводами итальянского замка. Ах, если бы мне удалось отыскать хоть одну — и опубликовать вместе с моим переводом рукописи Войнича! Вот это был бы самый настоящий триумф! Или если бы мне хотя бы удалось доказать ее существование…
        Все пять дней путешествия через Атлантику я жил этой мечтой. Я читал и перечитывал свой перевод рукописи, надеясь обнаружить хоть какую-то зацепку, что привела бы меня к полному списку. Но чем больше я читал, тем больше запутывался. При первом прочтении мне примерещилась некая совокупная структура: общая темная мифология, о которой не говорилось напрямую, но которая угадывалась в туманных намеках. Перечитывая текст, я задумался: а не игра ли это воображения. Книга словно распадалась на разрозненные фрагменты.
        Оказавшись в Лондоне, я с неделю просидел в Британском музее, тщетно ища ссылки на «Некрономикон» в разнообразных трудах по магии, от трактата «Azoth»[114 - Azoth — одно из тайных алхимических названий ртути.] Василия Валентина[115 - Василий Валентин (лат. Basilius Valentinus)  — алхимик, живший в XIV или XV в.; предположительно монах-бенедиктинец из Эрфурта.] до Алистера Кроули.[116 - Алистер Кроули (1875-1947)  — один из наиболее известных оккультистов XIX-XX веков, автор множества оккультных произведений, влиятельный участник ряда оккультных организаций, в частности «Ордена Золотой Зари».] Единственная многообещающая ссылка обнаружилась в «Заметках об алхимии и алхимиках» И. А. Хичкока[117 - Итан Аллен Хичкок (1798-1870)  — американский писатель и военный.] (1865), в сноске к «ныне неразрешимым тайнам табличек Акло». Но никаких других упоминаний этих табличек в книге не обнаружилось. Означало ли слово «неразрешимый», что таблички со всей определенностью уничтожены? А если да, то откуда про них узнал Хичкок?
        Пасмурная атмосфера лондонского октября и полное изнеможение, следствие неослабевающей боли в горле, почти сподвигли меня улететь на самолете обратно в Нью-Йорк, когда удача наконец-то мне улыбнулась. В книжной лавке в Мейдстоуне я повстречал отца Энтони Картера, кармелита и издателя небольшого литературного журнала. Он встречался с Мейченом в 1944 году, за три года до смерти писателя, и позже посвятил целый номер его жизни и творчеству. Я доехал с отцом Картером до его монастыря близ Севен-оукса, и, ведя малолитражный «остин» на степенной скорости тридцать миль в час, он долго беседовал со мной о Мейчене. Наконец я полюбопытствовал, не знает ли, случайно, отец Картер, общался ли Мейчен с какими-либо тайными обществами и занимался ли черной магией? «Очень сомневаюсь»,  — ответил монах, и сердце у меня упало. Еще один ложный след… «Думается, он нахватался всяких-разных преданий в родных краях, в Мелинкурте. Там же когда-то находилась римская крепость Иска Силурум».
        — Преданий?  — переспросил я с деланой небрежностью.  — Каких таких преданий?
        — Да право — все то, что он описывает в «Холме грез». Разные там языческие культы и тому подобное.
        — А я думал, это чистой воды вымысел.
        — О нет. Он мне как-то намекал, что своими глазами видел книгу, расписывающую всевозможные ужасы в краю Уэльса.
        — Где же? Что это за книга?
        — Понятия не имею. Я не особо вслушивался. Кажется, он познакомился с этой книгой в Париже или, может, в Лионе. Но я помню, как звали человека, показавшего ему этот фолиант. Стаислав де Гуайта.[118 - Стаислав де Гуайта — правильно: Станислас де Гуайта (1861-1897)  — французский поэт, в свое время весьма известный; специалист по эзотерике и европейскому мистицизму; активный деятель ордена розенкрейцеров.]
        — Гуайта!  — не сдержавшись, воскликнул я, и водитель от неожиданности чуть не вырулил на обочину. Отец Картер посмотрел на меня с мягким упреком.
        — Именно. Он был связан с какими-то нелепыми чернокнижными обществами. Мейчен делал вид, что воспринимает всерьез весь этот вздор, но я уверен, он просто меня дурачил…
        А Гуайта между тем входил в каббалистический круг Булана и Наундорфа. Еще один кирпичик лег в основание здания…
        — А Мелинкурт — это где?
        — В Монмутшире, кажется. Где-то под Саутпортом. Вы хотите туда наведаться?
        Я не видел смысла отрицать очевидное: ход моих мыслей был более чем понятен.
        Священник не произнес больше ни слова до тех пор, пока машина не притормозила в тенистом дворике перед монастырем. И лишь тогда оглянулся на меня и кротко обронил:
        — На вашем месте я бы не ввязывался.
        Я буркнул что-то уклончивое, и тему мы оставили. Несколько часов спустя, уже в отеле, я вспомнил его замечание — и весьма ему подивился. Если священник полагал, что в отношении «языческих культов» Мейчен его просто-напросто дурачил, тогда зачем предостерегать меня? Неужто он на самом деле в них верил, но предпочитал держать язык за зубами? Конечно же, католикам полагается верить в существование сверхъестественного зла!..


        Перед тем как лечь, я пролистал гостиничный справочник «Брадшо». Поезд в Ньюпорт отходил с Паддингтона в 9.55, с пересадкой в Кайрлеоне в 2.30. В пять минут одиннадцатого я уже устроился в вагоне-ресторане, попивая кофе и следя, как унылые, закопченные дома Илинга сменяются зелеными полями Мидлсекса — весь во власти душевного волнения, глубина и незамутненная чистота которого были мне внове. Я не в силах этого объяснить. Могу лишь сказать, что интуиция мне подсказывала: на этой стадии моих изысканий начало происходить что-то важное. До сих пор я пребывал в некотором унынии, несмотря на все многообещающие загадки рукописи Войнича. Возможно, причиной тому стало смутное отвращение к содержанию текста. Я — романтик не хуже любого другого; полагаю, что большинство людей в глубине души разумно романтичны, но, наверное, вся эта болтовня о черной магии показалась мне отвратительной чушью, принижающей человеческий интеллект и его способность к эволюции. Однако ж тем серым октябрьским утром я почувствовал что-то еще: вот так, наверное, у Ватсона волосы вставали дыбом, когда Холмс будил его со словами: «Игра
началась, Ватсон». Я по-прежнему не имел ни малейшего представления, что это за игра. Но уже начал осознавать, словно бы по странному наитию, всю ее серьезность.
        Когда мне прискучило любоваться пейзажами, я достал из сумки «Путеводитель по Уэльсу» и два тома Артура Мейчена (в одном — избранные рассказы, в другом — автобиография «Дальние дали»). Под влиянием второй книги я уже предвкушал, что Мейченова часть Уэльса окажется страной поистине волшебной. Как пишет он сам: «То, что мне посчастливилось родиться в самом сердце Гвента, я всегда буду считать величайшей своей удачей». Его описания «загадочного кургана», «гигантского вздыбленного вала» Каменной горы, густых лесов и петляющей реки наводили на мысль о ландшафте из снов и грез. А ведь Мелинкурт на самом деле — это легендарный престол короля Артура; именно там происходит действие Теннисоновых «Королевских идиллий».[119 - Альфред Теннисон (1809-1892)  — знаменитый английский поэт; автор, в частности, цикла из 12 поэм под названием «Королевские идиллии»: стихотворного переложения легенд о короле Артуре и рыцарях Круглого Стола.]
        В «Путеводителе по Уэльсу», купленном в букинистической лавке на Чаринг-Кросс-роуд, Саутпорт описывался как провинциальный ярмарочный городок «в окружении пышного великолепия холмистых гряд, лесов и лугов». У меня было полчаса на пересадку, так что я решил пройтись по улицам. Десяти минут мне хватило. Какими бы уж прелестями он ни обладал в 1900 году (дата выпуска «Путеводителя»), сейча