Библиотека / Фантастика / Зарубежные Авторы / СТУФХЦЧШЩЭЮЯ / Хан Анна : " У Каждого Свой Путь В Харад " - читать онлайн

Сохранить .
У каждого свой путь в Харад Анна Р. Хан


        Принцы, эльфы, наемные убийцы, шпионы, волшебные существа, люди с паранормальными способностями и обычные  — все они втянуты в водоворот судеб, и никто не знает, насколько велико влияние каждого из них на мировую историю в целом. Как и всегда, борьба добра со злом и стремление человека изменить мир и себя.
        В центре событий Ольмар Роуи Весейжд Хальмгард-третий  — один из князей Великого Озерного края. Сможет ли он переломить ход истории и так ли неизбежен бесславный закат его империи?


        Анна Р. Хан
        У каждого свой путь в Харад


        Глава 1

        Вых проснулся посреди ночи от холода.
        Он попробовал втянуть ноги под покрывало. Ничего не вышло. Жена почти полностью утащила одеяло на свой край кровати, оставив Выху на разживу куцый угол.
        Согреть ступни об ее теплые колени тоже не получилось. Леветина угрожающе заворчала от прикосновения и отползла еще дальше. Разумеется, вместе с одеялом.
        Вых сел на кровати. Поскреб волосатый живот под рубахой и вздохнул. Хватали за пятки поднимающиеся от половиц гонцы сквозняка и оттесняли его чуткий сон все дальше.
        Нет, одеяло не было в хате единственным. Их с Леветиной семья вполне даже зажиточная, не какие-нибудь там голодранцы. Не лентяи и не голь деревенская. Работают, стараются, на ветер деньги не пускают; как говорится, все в дом, все в семью. Так что второе и третье одеяла в доме имелись.
        Но лежали-то они на печи в углу хаты. И под ними спали дети. Может, там одеялки и без особой надобности  — печь-то теплая, да и согревают они друг друга. Как котята в лукошке. Но отбирать что-либо у родных детей Вых ни в жизнь бы не стал.
        «Вот разве что перебраться к ним?»  — Вых с тоской посмотрел в угол. Сам он был маленьким, квелым (не в пример дородной жене), но даже он не поместился бы с краю на свободном пятачке полатей, не рискуя свалиться во сне прямиком на пол.
        — Лететь не высоко, да падать твердо,  — пробормотал Вых и снова вздохнул.
        Решение родилось само собой. Теплый женин тулуп висел в сенях, если класть его поперек  — в самый раз Выха закроет целиком. Зевая, мужчина поплелся в сени. Уже там, путаясь в рукавах зимней одежды, ему пришла в голову мысль сходить на двор. Само собой, не просто так поглядеть на звезды, а по нужде. Все одно ж не спится. А так вроде и не зря встал.
        Ночь была звездная. Вых с чувством зевал, глядя в небо. Размышлял  — будет ли завтра дождь. И если будет, то на сколько зарядит. Он почти закончил свое маленькое дело, когда взгляд соскользнул с высоты на землю. На видневшуюся у подножия поросшего лесом холма деревушку.
        Там, внизу, в тени, сползшей с холма под лунным светом, перемещаясь, мелькали огни. Совсем уж не к месту, если принять во внимание позднее время суток.
        Вых мгновенно захлопнул рот и выпучил глаза. А снизу на него таращилась вспыхивавшими окошками хат проснувшаяся посреди ночи невесть с чего деревня.
        Огоньки вырвались из деревни на большак, а оттуда свернули на дорогу, возникшую из некогда прорубленной в стене леса просеки. Конники с факелами. А дорога эта пренепременно к избе Выха выводит. А ей-то и некуда больше…
        Череда изменений на картинках, впечатывающихся в мозг Выха между взмахами век, была невероятно стремительна. Он отчаянно моргал, не в силах поверить в то, что все происходящее ему действительно не снится.
        Выгода, которую получала деревня от соседства с семейством Выха, являлась гарантией сохранения его инкогнито для всего остального мира. Он был лелеемым сокровенным. Курицей, несущей золотые яйца. При появлении опасности в окошко Выховой хаты скребся посланный из деревни очередной, почти наверняка сопливый, но быстроногий гонец.
        — Дядь лесовик, эй, дядь! Повставайте тама все  — принесло невесть кого давеча. Лихие люди! Про тебя пытают! Ховайтесь!
        Семья лесовика исчезала в чаще, пока селяне, разводя руками и изображая неведение, выигрывали для них время. Мужики посмеивались, оглаживая бороды: «Какие такие лесовики? Вот вы вроде образованные люди, не темные, а в сказки верите. Как маленькие, право». Бабы взвизгивали и плевались: «Какие лесовики  — вона церковь недавно справили только! Наветы все это рыманских чистоплюев! Ах, так вы с Ольмхольмской стороны прибыли… Так с озерников что взять? Им везде нечисть мерещится. Их спроси, так у них в озерах рыбы через раз разговаривают на удматорском языке!»
        Когда пришлый люд не вызывал подозрений, разговор шел в несколько ином русле. «Чевой вы говорите? Лесовика нет, никакого не знаем, а проводник он есть, это да. Только он в Потлове. Ага, у князя Всемира. На службе. Если не к спеху вам, так мы можем и посодействовать, конечно…» Мужики угодливо кивали, пряча за улыбкой хитрый прищур. «Посодействовать оно, конечно, завсегда можно. Только вот сколько уважаемые путники заплатить-то собираются?»
        Вот так и получилось, что со времен последнего военного похода Рымана на Потлов никто посреди ночи в дом к Выху не врывался. Ни с факелом, ни без.
        А ране…
        Но тогда времена другие были, тогда могли и за шкирку из постели вытащить и задарма месяц туда-сюда через болота шастать заставить. В целях безопасности государства.
        Вых развернулся и кинулся было бежать к дому, но, запутавшись в спущенных штанах, со всего размаху долбанулся об крыльцо. Под крыльцом, как бы извиняясь, заскулил притащенный из лесу по весне волчок. Сквозь щели досок Вых увидел прижатую к земле морду с прижатыми же ушами и влажные бусины виноватых глаз.
        — Что ж ты, гад, раньше не разбудил! Они, поди, там уже не первый час куролесят!  — Вых перепрыгнул через ступеньки, рывком распахнул дверь.
        — Леветина! Быстро! Сбирай детей!
        Женщина подскочила. Мгновенно пробудившись  — неспокойные времена на генетическом уровне выработали способность просыпаться с готовностью бодро бежать в неизвестном направлении. Не до сна, чай. Леветина метнулась к печи, стаскивая одного за другим четверых сыновей.
        — Просыпайтесь! Просыпайтесь!
        Ни на миг не останавливая мелькание своих больших, мягких, занятых делом рук, стрельнув глазами на мужа, Леветина все же решилась спросить:
        — Вых, что там?
        — Да кто его знает… Сюда едут.
        — Да кто?
        — Не разобрал толком, только навряд ли с факелами по темени будут добрые люди шляться.
        — Может, по делу?
        — По делу бы сразу к нам поднялись. А то попервой всю деревню переполошили. Смекаешь? Может, и порешили там всех…
        Леветина горестно всплеснула руками и сдавленно всхлипнула.
        Пацаны испуганно моргали. Старший тер кулаком глаз.
        — Чё случилось-то?
        — Чё-чё… ничё…  — Отец и мать в четыре руки обували маленькие, теплые со сна ножки в лапоточки.  — Сейчас в лесок сгоняем быстренько, и все…
        — И мамку возьмем, что ли?  — удивился маленький, самый похожий на Выха, а потому, наверное, и самый любимый им.
        — А чё нам мамку и не взять? Возьмем…  — Вых подхватил его на руки, увлекая и всех остальных за собой к двери.
        — Так раньше не брали же?  — не отставал сынок.  — Она в деревню спускалась.
        — То раньше, а то сейчас. Сейчас другое дело.
        — А почему другое?
        У дверей Леветина тихонько завыла:
        — Вых!
        К добротным воротам частокола подкатился дробным перестуком шум копыт. Отблески света факелов. Многоголосная быстрая речь.
        — Не успели,  — свистящим шепотом выдохнула Леветина.
        Муж и жена замерли, глядя друг на друга. Оба в длинных домотканых рубахах. Всклоченные. К крутым бедрам Левитины прижимались фигурки закутанных наспех близнецов. Старший сын, долгожданный первенец, стоит чуть поодаль. Смотрит исподлобья. Он дорос Выху уже до плеча. Он не напуган, как остальные. Скорее зол. Подняли посреди ночи, опять куда-то бежать…
        Вывести детей из дому они так и не успели. В проем закрываемой двери Вых успел заметить, как распахивались, жалобно всхлипнув, под чьим-то натиском створы ворот.
        Вых сунул младшего Леветине в руки:
        — В подпол! Быстро! В подпол! Ховай их!
        По двору рассыпалась дробь перестука копыт.
        — Открывай!
        Вых отпрыгнул от двери:
        — Да что ж вы копаетесь-то!
        — Я больше ни в одну лазейку без тебя не полезу,  — мрачно и безапелляционно заявил старший сын.  — Я выходы из них плохо чую.
        — Открывай!  — Дверь содрогнулась от ударов. Стучали громко и, вероятно, ногой.
        Вых прикрыл глаза. Петли долго не продержатся…
        Леветина отвесила старшему подзатыльник.
        — Еще как полезешь! Поспорь еще! Ишь ты!  — Леветина знала об используемых мужем лазейках только то, что они существуют. Однако это было намного больше, чем знали все остальные.
        — Да тесная та лазейка! И выходит не пойми где!  — Старший сжал от обиды кулачки и зло блеснул глазами, полными слез, на мать.  — Не знаешь ты, вот и не говори!
        — Вот и ладно. Не пойми где  — это подальше отсюда, что и хорошо!  — Леветина с невероятной быстротой навертела на его шею и голову кушак и подтолкнула в нужном направлении.  — Лезь, я тебе сказала!
        — Не полезу,  — уперся ребенок. Он поднял взгляд.  — Тесная она, говорю. Вы там с папкой точно не пройдете. Я еле пролезаю, в прошлый раз все колени ободрал.
        Леветина крепко взяла его за плечи и встряхнула.
        — А маленьких кто выведет?  — Она кивнула в сторону крышки открытого погреба. Оттуда доносилось отчетливое сопение нескольких маленьких носов. Кто-то изо всех сил старался не заплакать.  — Лезь, говорю!
        Почти столкнув сына в подпол, она опустила крышку.
        — Мам, мы не хотим без тебя уходить!  — Маленькие ручки затарабанили по ней с внутренней стороны.
        — Цыц! Цыц, я сказала!  — Леветина шлепнула ладонью по доскам и зашипела в пол:  — Сейчас спущусь, уши всем поотрываю! В лазейку  — и быстро-быстро уходите!
        Леветина чуть посидела, прислушиваясь к шороху под полом, потом поднялась с колен и схватилась за стоявший у стены сундук.
        — Ну что ты стоишь-то как каменный? Помоги сдвинуть!
        От тщедушного Выха было мало пользы. Вдобавок у него тряслись руки. Но кое-как они дотолкали неподъемный сундук до двери и подперли ее. Леветина села на сундук сверху и, раскачиваясь, затянула вполголоса, перемежая причитаниями, то ли песню, то ли молитву.
        — Открывай, говорю!  — Факелы маячили за досками ставней.  — Открывай! А то спалю все на хрен!
        Вых вместо того, чтобы испугаться, подумал, что голос очень молодой. Звонкий такой, молодой женский голос.
        — Ой, как страшно, божечки мои, ой как страшно…  — эхом вторил ему Леветинин полушепот.
        «Может, это мне все-таки просто снится? Передышал давеча болотных испарений, сопровождая купеческий обоз, что в Княжград путь держал, вот теперь кошмары и мучают? Хорошо, если б так и было…»
        Вых не отрываясь смотрел на жену. За ее спиной сквозь щели дверных досок пробивались лучики от дрожащего света факелов.


        — Поторопись, поторопись, хозяин.  — Тяжелыми шагами говоривший мерял Выхову горницу из конца в конец.  — Время. Время  — оно-то жжет.
        Леветина, кутаясь в платок, стояла, привалившись к косяку входной двери. Ее взгляд затравленно скользил по незнакомцам, пришедшим за ее мужем, а губы неслышно и безостановочно складывались в слова. Изредка прорывающиеся истерическим тихим шепотом, так что их можно было разобрать:
        — Страшно-то как… куда ж на ночь глядя… что же будет… Господи, господи…
        За плечом Леветины виднелась стоявшая за воротами подвода и хвостатый зад впряженной в нее лошади. Лошадь время от времени переступала задними ногами и обмахивалась хвостом. Собственно, как и положено лошади. И, пожалуй, только в этом не было ничего удивительного.
        Все остальное было из ряда вон. Но самым удивительным было то, что на месте возничего сидел местный деревенский парень. Косой Аурис из крайней у леса хаты. И подвода, и лошадь, в нее впряженная, тоже были деревенскими. Вых их сразу узнал. Жалел только, что не может прямо сейчас подойти к Аурису этому и прицельно в его косой глаз плюнуть. Ничего, это успеется. Ему, Выху, только бы эту ночь пережить. А там он сквитается с теми, кто на него эту банду натравил. Вернее, с тем, кто его этой банде выдал.
        «Это ж надо  — выдать чужакам дом лесного человека! Запамятовали, что ли, что проводник единственный на всю округу остался?»
        Того, кто лежал на подводе, отсюда не было видно. Но по короткому отрывистому рассказу ходившего туда-сюда как маятник незнакомца Вых знал, что там лежит раненый. Он не кричал, не стонал, не шевелился. Одним словом, живым совсем не казался. И от этого вся ситуация выглядела еще более страшной.
        «Страшно-то оно, конечно, страшно,  — думал Вых, заматывая вокруг лодыжек ленты от лаптей.  — Но оставлять эту толпень в доме до утра еще страшней… Да и не остались бы они. Добром-то… Точно не остались…»
        Прямо рассматривать пришельцев он не решался, поэтому бросал на них искоса быстрые взгляды. Словно по их внешности было возможно угадать знаки уготованной ему самому судьбы. Четверо мужчин и женщина. Двое  — высоченные, здоровенные, с толстыми шеями и предплечьями. Ростом и фигурой схожи как братья, а по возрасту один другому скорее в отцы годился.
        «Но не родня они, все ж не родня… Слишком разномастны…»
        Тот, что постарше, безостановочно расхаживает по горнице. Курчавый, черноволосый. Вожак, что ли, их? Слушают они его… Борода блестящая, окладистая, глаза как антрацит. Второй полная противоположность ему  — светлый, белесый, волосы льняные, лицо гладкое, а кожа такая белая, что казалось, светится в темноте. Осанка жесткая, горделивая, как у князя. И посматривает на него, на Выха, брезгливо, как на таракана какого. Раздавленного. Глаза холодные, как будто перевернутые. И имя странное, чужое, холодное, под стать глазам  — Ольм.
        Третий  — смуглый, маленький, ростом, верно, лишь на полголовы выше Выха, но в плечах мощнее его  — не сравнить. Молчит все время. Только глазами черными зыркает по сторонам. И постукивает время от времени по голенищу плетью. Нетерпеливо.
        А последний… На него Вых смотреть боялся даже искоса. Плащ на манер монастырского был тому виной или то, что незнакомец поворачивался на каждое движение Выховой головы?
        «Не поймешь  — большой, ссутулив плечи, стоит или на самом деле невысокий? С макушки одна ткань… Да столько, что хватило бы всю семью обшить. Вроде монах  — ряса, подпоясанная скрученным кожаным поясом, четки петлей каменьев колышутся… А с другой стороны  — странный больно для монаха…»
        А вот бабенка с ними явно бесноватая. А и то, какая иная с мужиками бедовыми таскаться по ночи будет? Вых так решил сразу, как только ее увидел. Крикливая, с нервным, подергивающимся лицом и колтуном непонятного цвета волос на голове. Не женщина, одним словом, с виду пацан-подросток с торчащими ключицами и худыми запястьями.
        Вых закончил наконец свое мудреное занятие, поднялся с лавки. Поняв, что вот именно сейчас мужу придется все-таки выйти из-под родного крова, Леветина тихонько взвыла. Она посторонилась, пропуская всех пришлых на выход. Вжалась в угол, чтобы никак даже краем одежды не испачкаться от соприкосновения с ними. И стремительно вынырнула из своего убежища, чтобы лишь на мгновенье уткнуться лицом в плечо уходящего Выха. И тут же отпрянула, горько заплакав навзрыд, утираясь уголком платка.
        — Да не ной, хозяйка! Чай не на войну его забираем! Рановато оплакивать-то!  — Женщина-подросток ловко приладила хлыст за голенище сапога.  — Хейя, Гыд, выезжаем!  — Она легко вспрыгнула на лошадь позади меньшого всадника. Прижалась к его широкой спине и оказалась одного с ним роста  — макушки, колени и ступни на одном уровне.  — А ты, мужичок, влезай на мою кобылу. Своей, поди, разжиться не успел.
        Вот этого Вых ну никак не ожидал. Домашние животные, в отличие от диких, были для него загадкой, а высоченных лошадей он и вовсе даже боялся.
        — Я, это…  — Он кашлянул, прочищая горло.  — Мне оно, того… пешком сподручней будет.
        — А нам пешком несподручней,  — пробасил черноволосый бородач.  — Время у нас жжет.
        — Вообще-то путь неблизкий,  — пробормотал Вых, все еще мысленно соизмеряя высоту лошади со своим ростом.  — И так-то оно быстрее, конечно…
        — Не боись, задохлик,  — усмехнулся всадник,  — поедем шагом.
        Вых оглянулся. Леветина все так же стояла, тяжело привалившись к дверному косяку. Поймав взгляд мужа, женщина взвыла чуть громче. Душу Выхову царапнуло что-то нехорошее, противно-лохматое.
        «Дай бог, не последний раз видимся,  — подумал он, глядя на все больше утопающий в темноте силуэт жены.  — Эх, жизнь! Что так, что этак, все одно помирать когда-нибудь придется. Только вот прямо сейчас не хочется. Сейчас бы выдюжить. Не пропасть. Не сгинуть. Так-то оно и выйдет  — а как иначе? Не может быть такого, чтобы на роду Выхову было написано помирать так скоро! Не, шалишь, выкручусь! Ох, только б этот шестой не подох по дороге».


        Тревожные предчувствия не обманули Выха. Шагом никто ехать не собирался. Уже после первых двадцати метров лошади перешли на легкую рысь. Зубы Выха клацали в такт перестука копыт, а сам он елозил по спине кобылы из стороны в сторону.
        — Первый раз в седле?  — бросил тот всадник, который раньше обозвал его задохликом.
        Вых кивнул. И поблагодарил Бога, что ему не пришло в голову отвечать вслух  — если всего лишь кивая, он умудрился прикусить себе язык, страшно даже подумать, что бы произошло, реши он всерьез пошевелить челюстью.
        Бородач неодобрительно покачал головой, но ничего не сказал.
        Вых судорожно вцепился в вожжи, стараясь поймать движение лошади, понять его и слиться с его ритмом. Это никак не удавалось  — лошадь то и дело храпела, сбивая шаг. Явно стараясь показать, что соседство с лесным человеком ей удовольствия также доставляет мало.
        Что поделаешь, лесные люди и прирученные животные не привыкли доверять друг другу. Лошадь не доверяла запаху дикого леса, возникшему нежданно-негаданно на ее спине, а Вых доверял своим собственным ногам больше, нежели чьим бы то ни было.
        Все знают об этом.
        Вернее, видимо все, кроме этих пятерых. Так что Выху только и оставалось, что неумело трястись на лошадке да молиться, чтобы наезженная дорога осталась позади, а норовистая кобыла не взбрыкнула задом, скидывая его себе под ноги, чтобы втоптать в придорожную пыль.
        Скоро, к своему неудовольствию, он отметил, что, если бы раненый не стонал при каждом неудачном толчке подводы, вся кавалькада уже бы летела самым быстрым аллюром.
        «Ну ладно, понесло их ночью через болото  — меня из сна выдернули: веди через топь прямо сейчас! Может, и правда за товарища переживают, прикипели к нему душой, боятся, что до рассвета недотянет, болезный. Все мы под Богом ходим, кто знает, кому в который час?.. Но сейчас-то зачем так бежать? Скакать так зачем? Этому на подводе лучше от этого, что ли? Не ровен час, все его раны разом откроются и истечет он кровушкой, а меня, горинушку, человека подневольного, в лесу порубят со злости душегу-у-убы!  — Вых обернулся и поймал на себе взгляд деревенского возницы. И как будто глянул на свое отражение. Взгляд у того был той же волчьей тоской полон. Тоской, когда волчья лапа в капкан попадает. Видно, парня обуревали те же мысли, что и Выха. Может, и не виноват он, может, зря я на него так подумал. Может, вынудили его дом мой указать? Может, смертью грозили? Ему или семье его? Если рассудить, так это ж не в первый раз вот так вламываются… Орут, шумят, будят. Детей пугают… Прав был брательник мой. Прав как никогда. Это когда еще Них говорил: «Перебирайтесь оттудова. Неспокойно у вас там стало. А будет еще
шибче». Ему-то как можно было не поверить и тянуть кота за хвост с переездом? Сам-то Них от таких вот бродяг вдоволь настрадался. Пошел как-то раз сопровождать одну парочку до Харада, а вернулся со шрамом через всю спину и только половиной от всех обещанных денег.
        И почему приходится открывать эту треклятую дверь каждому, кто громко стучит? Нет, надо, надо уходить. Поглубже в лес, подальше от людей. Опять охотой да рыбным промыслом жить… Да… Вспомнить предков обычаи…»
        Вых с надеждой взглянул на возвышающийся вокруг темной стеной лес.
        Он лесной человек. Лес не оставит его. В лесу много тропок. А лазеек еще больше. Места здесь такие  — деревенские ведь не зазря болотную топь проклятой прозвали. Уж больно много народу в ней сгинуло безвозвратно.
        Обычных людей природа лазеек и их свойства, так удачно используемые Выхом и его родственниками, пугали до невозможности. Как тут не испугаться, когда попадаешь совсем не туда, куда держал путь. И, более того, выбраться оттуда не можешь.
        «Только бы, как заедут в чащу подальше, случай подходящий подвернулся. Много ума не надо: свалился с коняги в кусты в нужном месте, к лазейке поближе, и ноги в руки»,  — думал Вых. Бешеная чехарда мыслей постепенно приходила в норму. Его они не догонят. А назад к дому вернуться  — никого не найдут. Дети погребным ходом ушли, Леветина тоже не дура  — уже наверняка к своим в деревню спустилась, а те родичей прячут надежно. В этом плане круговая порука вещь весьма и весьма удобная.
        «А можно так вообще из одной лазейки в другую скакнуть, а банду эту посреди прохода и бросить. Сколько они там по ней проплутают, пока выход найдут, и где выйдут… Вот как если подтянуть ноги повыше на седло и оттолкнуться ступнями и коленями…»  — Вых почувствовал легкое движение позади шеи. Как будто кто-то подул в затылок. Он чуть повернул голову и тут же уперся взглядом в черную тень под капюшоном. Незнакомец в монашеском плаще догнал его и ехал совсем рядом.
        — Даже не думай,  — тихо сказала тень.
        Волосы на макушке Выха приподнялись: «Откуда он…»
        — От твоих мыслей так несет.  — Всадник не отворачивал лица, вернее темноты, скрывающей его лицо в раструбе капюшона, потому что даже смутных черт лика разглядеть Вых не мог, как ни старался. И ему приходилось глазеть, словно в черный провал под кромкой плаща. Он смотрел и вспоминал, вспоминал и тут же хотел забыть.
        Он вспомнил свой недавний страх.
        Тот страх, который пересилил, и боязнь подпаленной крыши, и недоверие к незнакомцам. Тот страх, который все же больше похож на ужас.
        «Так вот почему мы открыли дверь…»


        Из памяти вынырнула картинка: Леветина, сидящая на сундуке, за ее спиной тонкие нити щелей двери. В которые бьется свет от огня факела.
        — Открывай! Открывай дверь! А то спалю все на хрен!  — кричит за дверью женщина.
        — Нет времени,  — говорит кто-то другой.  — Рина, отойди.
        И вдруг свет исчезает. Как будто его кем-то заслонили. Как будто кто-то прижался к двери с наружной стороны. Леветина взвизгнула, спрыгнула с сундука, и вот тут Вых увидел, что затмило свет за ее спиной.
        Чернота и холод проступали сквозь доски двери.


        Дым от костра, в котором горят смоляные ветки. Клубы валят сквозь щели дверного полотна так густо, будто двери нет. Как будто она нараспашку, а костер на пороге. Да не один костер  — несколько, по всем косякам, потолку. И ото всех  — дым. Но он не расползается по комнате. От него нельзя отмахнуться, разгоняя плотный смог, и нельзя вдохнуть  — нельзя задохнуться, угореть. Его можно только испугаться. До смерти.
        Густые облака дыма стремительно проникали в дом как под порывом сильного ветра. Как если бы налетел шторм и обрушился всей силой на несговорчивую преграду. Сгибая дверь, просачиваясь тонкими жесткими струями сквозь каждую найденную щель. Но только ветра снаружи не было, а дым все равно проникал вовнутрь так, как будто дом сам решил его всосать в свое холостое нутро.
        Холодный дым без запаха  — он и не дым вовсе.
        Пелена зависла над порогом. Вых видел, как блестят за ней на двери и стенах капли влаги. Это притягивало к похолодевшим поверхностям дыхание ночи. Капли медленно скользили вниз.
        Раз  — и темнота сгустилась в фигуру. Обращенное к полу лицо скрывали темные, спадающие до плеч волосы. Монах медленно поднял руки и надел капюшон. Его тень надежно спрятала лик, и только тогда он поднял голову и тихо произнес:
        — Вам необходимо открыть дверь.
        Сердце у Выха колотилось где-то в горле. Он не мог видеть лица монаха, но точно знал, что тот смотрит прямо в его глаза. Или даже глубже  — в самую середину сердца.
        — Ничего не было, забудьте все это, так ведь не бывает,  — донеслось из-под капюшона. Монах отступил к стене.  — К вам очень сильно стучали, и так как по-другому было нельзя, вы просто открыли дверь…


        Вых судорожно сглотнул. Укутанный плащом всадник по-прежнему ехал рядом. Руки в матовых черных перчатках держали повод, колыхались черные в черной ночи складки ткани. Темнота казалась втягивающей. Выху пришло в голову, что, если долго не отводить взгляда от этой фигуры, можно в ней погрязнуть навеки. Опрокинуться в нее всеми своими воспоминаниями и не выплыть. Ни секунды он не сомневался, что, если монах повернется вновь и придвинется ближе, принуждая взглянуть в глубину под капюшон, именно так и случится. И сгинет Вых, забыв, кто он. Потеряет себя без надежды найти вновь.
        «Да кто ж они такие, господи?»  — пронеслось в голове проводника.
        — Тебе не стоит этого знать,  — ответил монах.
        А Вых подумал, что волосы теперь у него будут стоять дыбом до конца жизни.
        С каждым шагом они все дальше и дальше углублялись в лес.
        — Ка-а-акие со-о-осны! В жизни таких высоких не видела,  — протянула из-за мужского плеча Рина. Она запрокинула голову и раскинула руки.  — После муторных потловских равнин наконец снова оказаться в лесу! Это какое-то невероятное счастье. Я лечу!
        Ее притороченная к плечам накидка прочертила в воздухе полукруг, когда девушка резко обернулась к монаху.
        — Эй, Шелест! Смотри, я как летучая мышь, летаю только по ночам и только по лесам! Слышь, Шелест, а наш лесовичок, часом, не попытается сбежать?
        Монах пожал плечами:
        — Кто может знать?
        — Тьфу ты,  — ругнулась женщина.  — Я же по-человечески спрашиваю… Я тут подумала, может, ему руки стоило связать? Или ноги? Может, он тоже того, полетать вздумает? Лес, он вдохновляет… На разное…
        — Не сбежит,  — хохотнул ехавший в арьергарде черноволосый предводитель.  — После разговора с Шелестом мало кто бегать может. Некоторые вообще забывают, как это ходить, не то что летать. И все вдохновение побоку… А, задохлик? Что скажешь? Проняло тебя?
        Вых смолчал. У него и правда отнимались ноги.
        — Не боись!  — Тут его хлопнули по плечу, да так, что он чуть не свалился, как и мечтал, на землю.  — Мы люди не злобные!
        Это заявление было настолько неожиданным, что Вых даже нашел в себе силы удивиться. Он-то ни минуты не сомневался как раз таки в обратном.
        — Гыд, Рина, дуйте вперед на четверть лиги, проверьте дорогу, пока Шелест перевязки поправит.
        Монах, которого звали Шелестом, спешился и, подойдя к подводе, склонился над раненым.
        — Леса-то здесь неспокойные. А, задохлик? Что скажешь? Неспокойно тут у вас в лесах по ночам-то? Х-х-х…  — Бородач подмигнул левым глазом и осклабился.  — Да не удивляйся ты! Знаю я здесь все окрест, знаю. И тебя знаю, само собой. Саммар меня зовут. Может, припомнишь?


        Знать не знал Вых никакого Саммара. В жизни в глаза не видывал.
        «Бандит  — он бандит и есть. Тот ли, что врывается ночью, или тот, что наведывается в конце каждой осени с гербовой бумагой. Все одно  — пили кровь, пьют и будут пить.  — Вых сплюнул.  — Хотя и мы тоже не лыком шиты. Жучкуем помаленьку.
        Саммар  — хоть горшком обзови… или нет, постойте… Как же, как же  — Саммар! Но как давно это было. Как давно… Полноте, да тот ли это Саммар?  — Вых испытующе воззрился на всадника.  — Столько годков прошло, не узнать мне… Прятался в этих местах один беглый харадец, прирезавший потловского сотника, да не простого, а княжеского. Много шуму тогда наделал. Столько дружинников шастало  — больше чем белок. Чуть весь лес не вытоптали.  — Память унесла проводника на четверть века назад. Когда еще не было проезжей колеи  — дороги, стрелой вонзившейся в лес, когда бродившие как перекати-поле банды запросто останавливались в деревне на ночлег, а княжеский приказчик перемещался под охраной чуть ли не всей княжеской дружины.  — Эх, сумрачное было времечко… Грызня… То князья друг с другом сцепятся, то банды между собой перегрызутся, а то и дружину в леса погонят… Ох и лилось кровушки… Коли тот Саммар, что мне вспомнился,  — лихой человече. Силы немереной, отчаянный. Поговаривали, что мстил он люто, резал врагов на кусочки и самому князю подбрасывал каждое утро прямо в залу. А потом он еще и бунт учинил».
        Сменялись князья, вспыхивали деревни, горели княжеские светлицы…
        А дом Выховых предков меж тем не разоряли, ну и самих жильцов обижали не шибко. Лесные люди нужны были всегда. И тем, и этим.
        «А как же, если проклятое болото под боком? Кто банду от княжеской дружины через топь проведет, от погони укроет? Кто князя с его тельниками в лесу под самым носом у врагов спрячет? Одних через лес туда, других обратно… А что поделать-то? Что для простых людей проклятие, для лесных благословением оказалось. Тем и жили всегда. Даром что за ровню себе не считает никто…»
        Вых подумал еще немного на эту тему, посмотрел искоса на своих спутников и со вздохом решил, что с того времени мало что изменилось и спокойней стало ненамного.
        Когда наконец все успокоилось, вернее, когда все горячие головы упокоились  — воевать стало некому и не с кем, тогда люди взялись за лес.
        Надо сказать, что поначалу Выхов дом, как и положено дому лесного народа, стоял не на отшибе, поодаль деревни, а на солнечной полянке, где порушил вековые деревья давний бурелом.
        Родители родителей Выха расчистили это место, развели огород и крольчатник. Тогда частокол было возводить ни к чему, дикого зверья им бояться причин не было, а люди в такую глушь заходили редко, и то только по делу.
        Сначала Выхи (именно так: отца Выха звали Выхом, и их деда, и, называя старшего сына, Вых не отошел от традиции) наловчились торговать с деревенскими жителями кроликами, белкой и другой мелкой зверушкой.
        Торговля шла бойко  — битое мясо было вкусным, а шкурки шелковистыми. Маленькие торговцы были на редкость сговорчивы и почти всегда сбавляли начальную цену. К нежному и дешевому мясу в деревне пристрастились очень быстро. Но вот незадача  — купленные у них на развод живые зверьки в скором времени непременно и таинственно дохли.
        Потом выяснилось, что лесные люди прекрасно ладят с проклятым болотом. И Выхи стали водить по лесу людей. Хлопот меньше  — выгоды больше.
        «Без Выха пойдешь  — с дороги свернешь. На проводе копейку зажимаешь  — месяцок потеряешь»,  — стали поговаривать в деревне. Там сразу подметили, что чем лучше оплачена дорога, тем она короче. Даже совершенно прямую дорогу, оба конца которой видны невооруженным глазом, с Выхом и без него можно было пройти за совершенно разное время. В чем была тайна, не знал никто, но за то, что она несомненно была и была весьма удобна, платить никто не отказывался. Знающие люди из близлежащего Рымана нередко заводили в деревню торговые обозы для провода их в Княжград или Потлов. Обычный торговый путь шел по реке и занимал больше двух месяцев. И то, если погода не зашалит и не вздумается ей шуткануть с путниками.
        Вых, пользуясь своими знаниями, доставлял всех до требуемого пункта назначения за считаные дни. Иной раз купцы за чарочкой делились соображениями о непонятном свойстве Выховых дорог. То, что все они, какое направление ни возьми, шли через болота, это ни у кого удивления не вызывало. Тут, на левом берегу Бура, куда ни плюнь  — одно сплошное болото. А вот куда пропадали непременно должные возникнуть сразу за болотами Харадские горы, было совсем непонятно.
        Кто-то считал, что лесные люди располагали тайными знаниями о проходах сквозь горы, в народе сочинялись сказки о древних полуразрушенных тоннелях и видных только в определенные часы под полной луной тесных ущельях. Но слухи эти, как правило, распространяли те, кому услугами проводника пользоваться никогда не доводилось. Купцы же в споры не вступали, хитро посмеивались, лишь между собой перемолвиться могли  — что гор-то Харадских на их пути как будто и не было. И даже тень от их кряжей не падала на подводы.
        Иной раз проскальзывало в их речах слышанное от проводника простое и ничего не объясняющее другим слово «лазейка». Одни склонялись к тому, что уставшие путники не могли разглядеть гор в густом тумане или запросто просыпали их появление, другие  — что это древнее, известное только лесному народу колдовство.
        Перейдя полностью на услуги провода, Выхи, чтобы их перестали доставать с кроликами, принесли в деревню особую травку, научили, как ее заваривать,  — и падеж ушастых прекратился. Кролики стали размножаться стремительно, и уже покупать их никому в голову не приходило, впору было самим начинать торговлю.
        К слову сказать, это была проверенная схема. Уже несколько веков сначала для налаживания связей с местным населением внедрялись кролики, потом  — услуги провода.
        И можно было бы сказать, что жизнь свою Выхи на новом месте наладили, если бы не одно «но». Под натиском начавшегося в округе строительства лес отступал. Обнажались холмы, зверье уходило в чащу. Когда вокруг лесного домика вырубили последние деревья, на семейном совете было решено перебираться к родне в Северные леса. Там для них уже была присмотрена очередная солнечная буреломная полянка.
        Родители Выха, обе замужние сестры и семьи двоюродных братьев перебрались при первой же возможности. В большом теперь доме остался сам Вых и его младший брат с семьей. Жена Ниха была в бремени, и он боялся пускаться с ней в такой далекий путь. Так они и жили некоторое время, пока Ниху однажды крайне не повезло с провозом. Он ушел с путниками по дороге в Харад и пропал. Вых забил тревогу, пустившись на поиски, и просил всех лесных людей оказать помощь и найти его брата. Организованная им кампания была в самом разгаре, как вдруг Них вернулся сам.
        Бледный, дохлый и отказывающийся что-либо рассказывать. Поперек спины был шрам, оставшийся от глубокой раны, сшитой чьими-то умелыми руками, а в сердце малорослика поселился страх. Перед всеми и перед всем.
        Ставший неразговорчивым Них, как только пришел в себя и набрался сил, собрал все необходимые для переезда вещи и уехал вслед за отбывшими ранее родственниками. Вот так и вышло, что вся семья уехала, а Вых поперек всех  — остался.
        Сначала он тосковал и даже жалел, что не сорвался с места вместе со всеми. Но потом прошло время. Он попривык. И влюбился в смешливую девушку из деревни. Да так сильно, что надумал жениться. Родственники были, конечно, против. Не следовало ему, нарушая обычаи, приводить в дом женщину другого народа. К слову сказать, Леветинина родня так вообще была в ужасе. Соседству с Выхами они были рады, но за людей их все же не признавали.
        Но время шло, один за другим родились дети, и гостившая по праздникам лесная родня уже принимала Леветину за свою кровь, а деревенские перестали плеваться через плечо после его ухода и за глаза называть «нежитью». Так и стал Вых для одних зятем, для других свояком, а для третьих  — сородичем.
        Старшие сыновья Выха получились рослыми, в мать. Вых боялся, что и век их будет столь же недолог, сколь короток он у деревенской ребятни. Хотя многое, очень многое передалось им от отца. Едва заметные тропки они читали не хуже его самого, лазейки чуяли уже больше чем на лигу вокруг и с зверьем лесным управлялись лихо, так что надежда в Выхе еще теплилась.
        Надежда на то, что в его детях больше от природы, чем от людей.


        Гыд и Рина ждали попутчиков на краю самой дальней лесной вырубки. Дорога обрывалась, за этой рукотворной поляной не было уже ничего людского.
        — Чисто все.  — Гыд спрыгнул с ветки.
        — Совсем никого,  — промурлыкала девушка,  — даже жалко…
        Деревенский парень на подводе делано закашлялся. Он подождал, пока все обернутся, перестал кашлять и сказал:
        — Извиняйте, конечно, но телега дальше не проедет.  — Он скованно повел рукой в сторону зарослей и пояснил вслух, для тех, кто все еще не понял:  — Лес там…
        Ауриса отпустили с миром. Раненого с подводы переложили на импровизированные носилки из прочных реек и двух плащей. Закрепили их промеж двух гнедых. Перед этим монах что-то долго шептал над раненым и водил ладонями, не касаясь самого тела. В какой-то момент человек открыл глаза. Шелест приподнял его голову и смочил губы жидкостью из фляги. Остановившийся взгляд немигающих глаз прошел сквозь Выха, словно не замечая его. Раненый, несомненно, был погружен в то странное бессознательное состояние, которое все это время удавалось поддерживать монаху.
        Они шли очень долго. Никто из путников не заметил, когда лес сменился болотом. Шли цепочкой. Пришлось отвязать носилки и нести их по очереди  — иначе было не пройти по тонкой полосе относительно твердой почвы, которую пунктиром намечали следы идущего впереди всех проводника.
        Кони храпели, оступались и проваливались в топь. Дарина недовольно ворчала себе под нос, потом примолкла, сосредоточенно помогая лошадям по примеру мужчин. Уже давно все замедлили от усталости шаг, только Вых как заведенный прыгал с кочки на кочку.
        В какое-то мгновение хмурящаяся все больше Рина не выдержала.
        — Кажется мне, что он нас заводит,  — довольно громко, ни к кому конкретно не обращаясь, сказала она. Остановилась. Смахнула тыльной стороной ладони пот со лба. И крикнула:  — Саммар! Ты слышишь? Он заводит нас! Ты что-нибудь видишь в этой темноте? Нет? Я тоже. Что может видеть он? То же, что и я. Ничего, значит!
        Саммар, не останавливаясь, топал за проводником. В Рину врезался следующий по ее следу Ольм:
        — Пойдем. Не стой долго на одном месте  — это болото. Засосет топь.
        — Да вы что все, не понимаете? Он нас заведет, а сам спрячется за какой куст  — и все! Кто нас выведет? Я говорю  — дорогу запомнил кто-нибудь?
        Ольм обогнул Дарину, проваливаясь по колено в мутную жижу.
        — Если тебе… что-то не нравится… можешь оставаться… или возвращаться…
        Женщина посмотрела на свои медленно погружающиеся ноги. В сердцах плюнула:
        — Куда можно дойти по такой грязи? А она не кончается и не кончается!
        Остаток болотистого отрезка пути шествие сопровождало примешивающееся к чавканью и хлюпанью из-под ног бормотание Выха:
        — Я  — и заведу!  — Он возмущенно открещивался, напрочь отрекаясь от своих собственных недавних мыслей.  — Я  — лесной человек  — заведу и брошу! Тьфу, пакостница какая!..


        Небо на востоке светлело. Как и полагается небу в преддверии рассвета.
        Путники вышли на поляну. Вых сделал пару шагов и сел на торчащие из земли, как диковинные гребни, древесные корни. Вытянул уставшие, гудящие от тяжести ночного перехода ноги. Настроение у него было преотвратительное.
        — Все. Пришли.
        Земля под его ладонями была холодная, влажная  — уже недалеко до утренней росы. Когда земля последний раз выдохнет сбереженное от предыдущего дня тепло в стынущие предрассветные сумерки.
        — Дальше через холм пойдете, аккурат вот так…  — Он рассек воздух резким взмахом руки, указывая направление.  — И прямо на избу энтой бабы и выйдете.
        Дарина легко спрыгнула с седла и присела на корточки рядом с проводником:
        — Пришли, говоришь? А дальше сами, да?
        Вых нахохлился еще больше и не счел нужным ответить. А зачем дважды повторять то, что уже сказано?
        Вплотную подъехали Саммар и Шелест. Саммар смотрел в упор:
        — Ну?
        Фигуры возвышались над проводником мрачно и угрожающе. Пришлось подняться.
        — Чего ну-то? Пришли,  — повторил Вых. Он переводил взгляд с одного всадника на другого, явно не понимая, чего от него хотят.
        — Пришли,  — подтвердил Саммар.  — Это я понял. Куда-то мы пришли, однозначно. Стоим теперь почему? Тебе передохнуть, что ли, надо?
        — Да нет,  — Дарина облокотилась о ствол одной рукой и подбоченилась другой,  — этот милый друг решил, что дальше мы будем пробираться сами, без его помощи.
        — Сами дальше?  — удивился Саммар.  — Ты, часом, не заболел, задохлик? Тут лес кругом, чаща! Если б я в лесных знаках разбирался, на кой ты мне нужен был бы?
        — Не чаща совсем!  — Вых пятился назад от шедшей на него грудью лошади Саммара, пока не уперся спиной в замшелую поверхность дерева. Лошадиная морда жарко дышала совсем близко. И как в кошмаре примерещилось Выху возможное следующее движение животного  — взметнувшиеся вверх копыта, блеснув подковами, обрушиваются на его, Выха, впалую грудь.
        — Не чаща? А что? Степь голая? А почему тогда деревьев вокруг полно?
        — Да потому что это край леса.
        — Так и веди нас за край!
        — Не могу!
        — Это еще интересно почему?
        — Да потому что мне туда нельзя!
        — То есть туда,  — Рина показала рукояткой смотанного хлыста себе за спину, откуда они пришли,  — тебе можно, а туда,  — она перенаправила хлыст прямо в противоположную сторону,  — тебе категорически воспрещается?
        — Да!  — радостно выдохнул Вых, впервые глянув на женщину с уважением и признательностью. Наконец-то его услышали и поняли. Какая, оказывается, хорошая женщина!
        Рина прищурилась, костяшки ее пальцев, сжимающие хлыст, побелели.
        — Саммар, он все-таки завел нас! Зараза! Как пить дать, где-то здесь княжеский дозор засел!  — Она замахнулась на проводника и зашипела прямо ему в лицо:  — За копейку хочешь сгубить наши головы?
        Рука в черной перчатке перехватила ее хлыст с другой стороны, не давая нанести удар.
        — Успокойся. Он правду говорит. Ему на самом деле туда нельзя.
        — А какого лешего ему туда нельзя? Не иначе лучники засели и стрелять будут в темноте на звук шагов любого, кто приблизится! Оттого и нельзя! Засада там!
        — Засада на краю болота?  — Шелест усмехнулся.  — Ты слишком хорошего мнения о непритязательности потловской дружины.
        — Это из-за их непритязательности,  — Дарина захлебнулась гневом, сглотнула и снова перешла на злобное шипение,  — Годэ сейчас лежит с дыркой в брюхе? Тебе прошлого раза мало, монах? Память настолько короткая? Или думаешь, за одной подставой другой случиться не может? А вдруг они перестраховаться решили и для верности еще пару сюрпризиков организовали? Кого еще из нас ты решил угробить?
        И вот они снова стоят в ряд перед ним. Как в тот самый момент, когда распахнувшаяся дверь дома явила их перед его глазами впервые.
        Нервная Рина с подрагивающим в прищуре уголком глаза, закушенные обветренные губы, быстрые резкие движения.
        Мощный Саммар. Обрамляют широкий лоб, спадая на плечи крутыми волнами, слипшиеся вороные пряди. Нахмурившись, он трет левой ладонью бороду, закрыв при этом огромной ладонью большую часть лица. Правая рука на потертом замшевом подфляжнике, вокруг кисти обернут повод. Пальцы танцуют в ритме его мыслей.
        Темный монах  — тайный шепот ночи под плащом. Скрывающиеся в складках струящейся ткани чужие страхи.
        Приземистый, юркий Гыд с точеным профилем горца. Все его движения такие осторожные и в то же время точные, и сам он  — словно продолжение каждого своего движения.
        Молчаливый светловолосый выходец из Озерного края Ольм, еще больше побледневший после бессонной ночи. В холодных продолговатых глазах  — вода северных озер. Олово разбавлено лазурью и затянуто льдом. Он очень молод, но глаза уставшие, такие не у каждого старика увидишь. И кажущиеся в этом освещении седыми волосы довершают диссонанс в его облике. Они тоже намного длинней, чем привычно Выхову глазу.
        Наверняка, если сдернуть стягивающую их на затылке в хвост перевязь, они рассыплются, закрывая его плечи до самых лопаток светло-пепельной волной. Ольм хмурится, пристально вглядываясь в почти детскую фигурку проводника. Его сосредоточенность тоже не сулит ничего хорошего? Или он все же пытается понять? Хотя бы он…
        И в каждой фигуре Выху чудилась смерть. Он понимал, что его не слышат. Даже не пытаются услышать. Смерть была везде  — прямо перед ним в тенях спешившихся всадников, на носилках в раненом со стеклянным взглядом и поднимающейся через раз от непосильных вздохов грудью, ею же пахло и со стороны края леса.
        «Ну почему? Я же привел их! Им нужно было сюда  — и я привел!»  — Вых сильнее вжался в дерево. Пробежал пальцами по коре, узнал  — молодая березка. Он развел руками.
        В бессилии.
        Обнимая лес.
        — Вы хотели сюда  — я привел. Дальше если пойду  — смерть мне. Совсем.
        — А если не пойдешь?  — Дарина вопросительно подняла уголок брови, делая многозначительную, не требующую словесного ответа паузу. Улыбка у нее была зловещей.
        Намеченные рассветом тени подползли к ступням проводника. Сейчас его накроет их пересечением. Выху захотелось вжаться в кору, и тогда тени скользнули бы над ним, не причинив вреда.
        — Почему…  — тихо и медленно проговорил Шелест. Интонация его голоса была изменчивой  — как будто вопрос, еще не заданный, уже получал сам ответ на себя.
        Вых в отчаянии переводил взгляд с одного ствола на другой.
        «Нет здесь его, нет! Надо было с другой стороны подойти  — да только путь через ту лазейку почти на четверть длинней. Но кто ж знал, что они так взбеленятся! И главное, с чего? Этот Саммар еще местным назвался! Какой он местный, если не доходит до него, из-за чего Вых не в силах переступить границу леса?»
        Все более разбавляемая светом синева ночи уже позволяла разглядеть рисунок коры на соседних деревьях. Вых весь обратился в зрение, ища взглядом, ощупывая им каждое дерево. И он увидел.
        Доказательство.
        Знак.
        На уровне глаз вырезанная бороздами снятых полосок коры темнела раздвоенная книзу вилка со скошенными влево рожками.
        — Так вот же!  — произнес он. Вышло торжественно и значимо.  — Видите?
        Этот знак не мог быть им незнаком. Потому что он был знаком всем.
        Ольм присвистнул:
        — Ого! Так вот оно почему… Откуда это здесь?
        — Саммар, ты знал, куда мы идем?  — Шелест тронул пяткой коня, разворачивая его назад.  — С самого начала? Тогда чего вы на него взъелись? Нашему проводнику абсолютно точно границу этого знака переходить не стоит.
        Саммар пожал плечами:
        — И что с того?
        Дарина подъехала поближе. Провела ладонью по стволу, прочертив пальцами по шраму на дереве.
        — Это что? Ведьмовские письмена? Где-то я такие видела…
        — Это руна.  — Голос Шелеста был холоден. Холоднее глаз Ольма, холоднее лесной земли.  — Она предупреждает о живущем здесь. О том, кто он. И какой обладает властью.
        Ольм, сощурившись, глянул на темный капюшон и усмехнулся:
        — Берегиня. Так, Саммар?
        — Берегиня.  — Гыд жевал хвойную иголку.  — Знахарка, что ли? Что с того-то? Мы ж навроде как к ней и шли…
        — Берегиня  — не знахарка!  — возмущенно взвизгнул Вых.  — Ежели вам к знахарке требовалось, так и надо было сказать! Это вообще совсем в другую сторону! Но только знахарка вашему сотоварищу чем поможет-то? Тогда уж лучше сразу к плакальщицам его тащить надо было!
        — Поговори еще мне!  — снова замахнулась на него Рина.
        — Берегиня  — не знахарка,  — повторил за проводником Ольм. Он внимательно посмотрел на Саммара.  — И вот я думаю, может, зря мы сюда шли? Годэ, как ты сам понимаешь, здесь персона нон грата еще поболе, чем наш проводник.
        Вых усиленно закивал, ощущая слезливый прилив благодарности к длинноглазому выходцу с севера.
        — Да-да, и я это… я  — персона… еще похлеще персона…  — Он не совсем хорошо понимал, что именно означает только что услышанная фраза, но по его ощущениям она подтверждала, что переходить обозначенную руной границу его все-таки заставлять не станут. Повторение слов придало уверенности. И Вых ухватился за этот намек на восставшую из пепла, чуть было не утерянную им полностью надежду о его возможной скорой безопасности.  — «После этого пусть только кто-нибудь попробует мне сказать, что с переездом можно еще повременить! Все! Хватит! Как только доберусь до дома, начну сборы. Надоело!»
        — Да и я далеко не самый желанный гость. Радости от встречи будет мало. Что ж,  — Шелест перекинул ногу через луку седла и спрыгнул на землю,  — видимо, все идут вперед, а мы ждем…  — Он посмотрел на Выха.  — На какой стороне поляны мы их ждем?
        Вых неопределенно махнул рукой куда-то на северо-восток.
        — А далеко, как я погляжу, ваш орден способен загнать того, кого счел прокаженным.  — Ольм, проезжая мимо, стрельнул в спину монаха прищуренным глазом.
        — Да, наши умеют стараться. С этим не поспоришь,  — через плечо в ответ бросил Шелест.  — Но, пожалуй, в этом конкретном случае я все же удивлен не меньше тебя.
        Проводник с Шелестом побрели в ранее указанном направлении.
        — И правильно! Правильно,  — сказала им вслед Дарина.  — Пусть остается. Должен же кто-то за ним присматривать.
        — За Шелестом?  — хохотнул Саммар.
        — За задохликом,  — совершенно серьезно ответила Дарина.  — Вдруг сбежит. Ну, раз нам туда надо, а ему туда запрещено. Кто его догонит по этой грязи-то?
        Покрытый лесом холм пересекли быстро. Это действительно был край леса. На другой стороне у подножия холма полоса деревьев редела, начинались поля с еще не по-осеннему непримятой травой.
        Лошади шевелили ушами и фыркали, нюхая воздух. Дарина привстала на стременах, вытянувшись как стрела вслед за взметнувшейся, указывающей в сторону, противоположную восходу солнца, рукой:
        — Вот смотрите!
        Встающее из-за их спин солнце побежало волной рассветных бликов по волнующемуся под лаской ветра морю травы. Брызнули в разные стороны зайчики, рожденные из мириадов капель росы.
        — Красиво,  — согласно пробормотал Ольм, с удивлением воззрившись на внезапно открывшуюся со стороны ценителя красот природы Дарину.
        — Да не туда! Левее смотрите! Вон хата! Видите?
        Когда до деревянного сруба оставалось не больше полусотни шагов, Гыд предостерегающе поднял ладонь:
        — Послушайте  — голоса…  — Он перешел на шепот.  — Там не спят.
        Отсюда уже отчетливо были видны огоньки двух ламп в окошках домика.
        — Ведьминские глаза светятся, не иначе.  — Дарина сплюнула.  — Может, мне отсюда повертать стоит да к Шелесту податься? Не охотница я до таких забав, чтоб считай до петухов еще к хвостатым бабам соваться…
        Спешились они почти у самого крыльца. Саммар два раза стукнул в двери.
        — Наверное, тебя не слышат.  — Дарина спрыгнула с седла и подошла к носилкам. Два стоявших рядом коня, гнедой Гыда и вороной как смоль жеребец Годэ, были связаны за кольца упряжи с тем, чтобы расстояние между ними сохранялось в полтора локтя.
        Между лошадьми были закреплены носилки, состоявшие из двух жердей, связанных арканом, идущим от одной к другой палке, несколько раз пересекающим сам себя крест-накрест, в виде сетки. На нее были натянуты два плаща. Третий укрывал Годэлиска от подбородка до пят кованых сапог из темно-коричневой вывернутой кожи.
        Рина бросила на носилки быстрый взгляд.
        — Какой он мертвенно-бледный, ужас просто!
        — Сплюнь! Тоже мне, нашла слово  — мертвенно… Это поэтому ты ни разу к Годэ не подошла за все время?  — скривился Гыд, который на протяжении всего времени вел под уздцы обеих лошадей. Он изо всех сил старался, чтобы их шаг доставлял минимум дискомфорта раненому.  — Верный боевой товарищ… Не переживай, эта бледность не заразна.
        Дарина фыркнула.
        — Мне, по-твоему, следовало омыть слезами его раны, и у него бы все прошло? Зачем мне подходить к нему? Шелеста было довольно. А я не монах, не знахарка…  — Она перевела взгляд на Саммара.  — А ты стучи громче, тебя и мыши не испугаются.
        — А нам как раз не надо, чтобы нас боялись.  — Ольм прошел вперед.  — Пусти-ка…  — толкнул плечом, открывая дверь:  — Добра в дом ваш! Добра и света!


        Полог, отгораживающий сени от остальной части дома, был откинут. Холст домотканой материи скручен и протянут за провисшую под потолком веревку.
        — Надо же,  — сказала выглянувшая из-за мужского плеча Дарина,  — блинчики жарят. Поутру, как мамка моя…
        На углях печи стояла огромная сковорода, на которой, распластавшись в шипящем масле, поспевал блин.
        Хозяйка перевернула его, подцепив за край плоской деревянной лопаткой, и только потом перевела взгляд на вошедших. Бегло осмотрев перешагнувших ее порог мужчин, она вопросительно подняла одну бровь.
        Вторая женщина сидела за дощатым, врытым в землю столом. Совсем молоденькая, растрепанная со сна, с перепачканными в сметане пальцами. За щеками блин, на губах масло, а в глазах  — испуг. Она инстинктивно прикрыла руками свой большой круглый живот и тихо произнесла:
        — Ой, мама…
        Ольм поднял перед собой две открытые ладони:
        — Мы пришли с миром.
        Старшая женщина хмыкнула, бросила блин на тарелку, отставила сковородку и вытерла руки о передник.
        Она была достаточно высока и широка в плечах, чтобы ее фигуру можно было назвать статной. Просторная рубаха уходила в прихваченную на талии фартуком юбку до пят. Темно-русые волосы заплетены в косу, бегущую змейкой промеж лопаток до самого пояса. Голова была покрыта светлой безузорной косынкой, которую удерживал резной серебряный обруч шириной в палец. По вискам с двух сторон спускались, продетые одно в другое, три плоских кольца. Верхнее, самое большое, закрывало собой всю поверхность виска, второе, меньше его почти вполовину, третье, самое маленькое, постоянно прикасалось в своем движении к скулам берегини.
        Свет, попадая на кольца, преломлялся, кружа по внутренней стороне теплыми бликами.
        — Добра и света… Давненько я такого обращения не слышала. И вам рассвета доброго,  — сказала она. Саммар заметил, как поблескивают в свете масляных ламп ее резные височные кольца.  — Ну рассказывайте, с чем пришли в такую рань.
        Саммар кашлянул, прочищая горло:
        — Раненый у нас. Во дворе у хаты. На носилках.
        — Раненый? Поножовщина спьяну? Или нарвался на вилы, сигая с чужого сеновала?  — Женщина омыла руки в тазу и плеснула на ладони мутную жидкость из бутылки.  — Хотя, в сущности, какая разница…
        «Горилка,  — подумал Саммар, потянув носом воздух.  — Перцовая».
        — Оденсе,  — вдруг позвала девушка. Берегиня обернулась и проследила за ее взглядом. Та не отрывала глаз от обвешанных оружием мужчин.
        — Не бойся нуждающихся в помощи твоей.  — Она стряхнула с кончиков пальцев капли. Те вспыхнули, упав на угли.  — Возьми лампу.  — Саммар послушно выполнил просьбу.  — Мне нельзя пачкать рук. Криуса, девочка, побудь в спаленке. Не надо тебе видеть того, что далее произойдет. Пойдемте. Почему не занесли сразу? Хотя, к лучшему…
        Ольм предупредительно распахнул и придержал перед берегиней дверь. За ее спиной он сделал быстрый знак Гыду, стоящему у носилок. Тот осторожно сдвинул край служившего покрывалом плаща, как бы невзначай почти полностью скрыв лицо раненого.
        Оденсе не понадобилось тщательно осматривать раны, чтобы понять, насколько они серьезны. Она просто отодвинула рваную ткань. Обнажилась окровавленная, иссеченная плоть.
        — Мать Берегиня,  — прошептала Оденсе. Ее веки вздрогнули.  — Это же след от Полночной Звезды.  — Кончики ее пальцев пробежали по телу, ощупывая края обширной раны.  — Откуда вы его везете?
        — С переправы.  — Ольм отвечал, стараясь не встречаться с берегиней взглядом.
        — Быть этого не может. Его ранили не больше пяти  — шести часов назад.
        — Так и есть.
        Берегиня нехорошо сощурилась.
        — И как так?  — спросила она, уже прозревая ответ.  — До переправы две недели пути.
        — У нас был проводник,  — чуть помедлив с ответом, все же признался Ольм.
        — Про-вод-ник? Это то, что я думаю?
        Ольм с нажимом добавил:
        — У нас не было выбора.
        — М-да? Выбора, говорите, не было?  — После этих слов Оденсе громко сказала «уфф», с сомнением покачала головой и похлопала все еще круглыми от удивления глазами.  — Что ж, иногда так бывает. Совсем нет выбора. Хотя не все в это верят.  — Она снова покачала головой.  — И все равно, протянуть даже пять часов с такой раной  — есть везение невероятное! След от Полночной Звезды  — след смерти.  — Она рассуждала вслух, задавала вопросы и сама на них же отвечала. Будто говорила сама с собой.  — Звезда прошла достаточно высоко над ним, иначе было бы задето сердце. Вернее, его, скорее всего, вообще не было бы. Его мышцы будто камень… Нет сомнений, вы использовали что-то. Нечто аналогичное по своей сути Полночной Звезде. Не так ли? Я права?
        Ольм отвел глаза, но ответил:
        — Да.
        На несколько минут над присутствующими повисло молчание. Оденсе переводила взгляд с одного лица на другое. Неожиданно она улыбнулась, правда, в глазах при этом не отразилось тепла, только тень набежавшей печали.
        — Ну же, не томите меня. Это снова то, о чем я думаю?
        — Это магия монашеского ордена.  — Лицо Ольма приобрело такое выражение, как будто у него внезапно заболел зуб.
        — Просто потрясающе.  — Она нервно скрестила на груди руки и почти тут же снова развела их, поднеся с двух сторон к вискам. Сжала их, будто пытаясь замедлить бьющийся в них пульс.  — Просто потрясающе. И кто из вас на это решился?  — Женщина переводила взгляд с одного лица на другое.  — Ах вот как… Это кто-то, кого здесь нет… И где он?  — спросила она и почти тут же протестующе выставила перед собой раскрытую ладонь.  — Нет! Ничего не отвечайте, я не желаю больше ничего знать. И этого довольно. Магия монашеского ордена  — это магия смерти. И она бродит где-то поблизости от моего дома… Вы знаете, что сделали своему другу только хуже?
        — Хуже, чем это?  — вмешавшись, подал голос Саммар и указал на изувеченную грудную клетку Годэлиска.
        Оденсе неопределенно повела плечами и скомандовала:
        — Ладно. Так, переносим его. Быстро. Его еще держит… ваше «средство». Мне надо не прозевать тот момент, когда его отпустит…
        Тело осторожно внесли в дом, переложили на освобожденную поверхность стола. Ольм осторожно стянул с ног Годэлиска сапоги, а Гыд тем временем успел заменить край отброшенного плаща, скрывающего лицо, найденным в хате полотенцем. Он делал вид, что сосредоточился на тщательнейшем вытирании лба Годэ. Оденсе тем временем быстро выкладывала на застеленный белоснежным рушником табурет все, что, возможно, могло ей понадобиться.
        На секунду ее рука остановилась. Встретившись взглядом с Саммаром, Оденсе произнесла, как бы продолжая прерванный ранее разговор:
        — Заблуждение думать, что нет ничего хуже смерти. Не все измеряется ее порогом.
        — Это для кого как,  — буркнул Саммар и тут же получил локтем в бок от проходящего мимо Ольма.
        В дальнейшем берегиня была немногословна. Она повелевала, остальные подчинялись.
        Держали, поднимали, грели, мыли…
        — Что ж, бог нам в помощь. Бог, дарующий свет, любовь и жизнь.  — Она сделала ударение на последнем слове.  — Молитесь, чтобы у него хватило сил. Полночная Звезда должна была выжечь их почти все безумной болью. Нет сил человеческих, чтобы вынести ее… Но жизнь все еще теплится, и вам удалось добраться сюда  — значит, на это есть воля Создателя.
        Эта фраза заставила Саммара с Ольмом переглянуться, а Гыда понадежнее укутать лицо раненого. Не обратив на это внимания, Оденсе продолжала:
        — А ведь вы своими стараниями изменить естественный ход судьбы исчерпали остаток его жажды к жизни, должно быть, до самого дна. Чем держится до сих пор ваш друг  — за пределами моего понимания.
        Чем больше слабела сила, отданная Шелестом, тем явственнее становились доносящиеся из-под полотенца стоны и тем быстрее летали над телом Годэлиска руки Оденсе. Ольм наблюдал за ней. По тому, что она не нервничала, он понимал, что, скорее всего, все идет довольно-таки неплохо. И несмотря на все высказанные берегиней ранее сетования по поводу несостоятельности монашеской магии, их старания не пропали даром. Они сумели сохранить своему другу жизнь. Однако Ольм не мог не заметить, что лицо берегини с каждой минутой принимает все более озадаченное выражение, и единственное, чего он желал, чтобы догадка озарила ее как можно позднее.
        Потом стоны перешли в долгий нарастающий крик. Дарину затрясло, ее изо всех сил сдерживаемая нервная пляска рук вырвалась на свободу. Девушка взметнула ими, обхватила себя за плечи, и, всхлипнув, выскочила за дверь. Оставив за собой лишь колебание занавесей на окошках.
        В следующий момент чуткие пальцы берегини замерли. И вновь удивленно распахнулись глаза.
        — Так вот оно что!  — Она удовлетворенно хмыкнула. Потом выпрямила спину и расправила затекшие от напряжения плечи.  — Это все объясняет… Ну что ж, и это к лучшему, к лучшему…  — Оденсе повернулась к Ольму и посмотрела прямо ему в глаза.  — Вы на самом деле считали, что, копаясь так глубоко у него внутри, я не замечу разницы? Что прикрыв его лицо тряпицей… Уберите ее уже, кстати, сколько можно? Дайте ему хотя бы попытаться нормально вдохнуть… Вы будете в состоянии скрыть истину? Так что это  — наивное отчаяние или способ всемогущего ордена дополнительно щелкнуть меня по носу?
        Ольм молчал, лихорадочно подыскивая слова, которые бы, окончательно не испортив ситуации, могли заставить берегиню продолжить операцию.
        — Политика, проводимая властями Озерного края в отношении…
        — Политика? При чем тут политика! Если бы я знала, кто он, я бы все сделала иначе!
        — Иначе  — это оставить за порогом?
        — Слушайте!  — Сдерживая все более нарастающее раздражение от возникшей не к месту перепалки, Саммар, чтобы не зарычать, повысив голос, перешел почти на свистящий шепот.  — Хватит!
        Гыд отирал уже действительно выступающий на лбу раненого пот.
        — Правда хватит. Ему очень больно,  — вдруг прозвучали в тишине избы его слова.  — Он не кричит. Он как будто замер в одном самом больном моменте. Вам оттуда не видны его зрачки. А я их вижу. И они именно такие. Я видел такое уже один раз прежде. В бою, когда насквозь пронзил одного рыманца, а потом провернул у него в животе меч.
        На лице Оденсе судорожно дернулся нерв, на секунду она прикрыла глаза. Медленно выдохнула и вернулась к тому, чем занималась до того, как ее поразило обнаруженное несоответствие.
        — Иначе это… Вы никогда не задумывались, почему людей и, скажем, кошек лечат по-разному?
        — Но он не кошка!  — возмутился Ольм.
        — Не кошка, я вижу… И не человек.
        Больше она не произнесла ни одного слова, полностью сосредоточившись лишь на собственных отточенных, почти во всем идеальных движениях.
        Потом все закончилось.
        Берегиня сидела у сдвинутых лавок, на которые перенесли измученное тело. Она возложила руки на обработанные раны. Глаза ее были закрыты. Губы не двигались, лишь по прерывистому дыханию можно было определить, что она снова и снова читает ритмичную молитву Возрождения.
        Мужчины сидели в ряд на скамье напротив.
        Гыд, привалившись спиной к стене, перестал сопротивляться навалившейся усталости и задремал.
        Саммар скорее машинально, чем осознанно, растирал, засунув руку под ворот рубахи, старый боевой шрам на плече. Время от времени он прикрывал глаза, от души завидуя способности своего младшего товарища вот так, на раз, отключаться от реальности и проваливаться в сон. К нему забвение так просто не приходило никогда.
        Ольм просто без отрыва смотрел на некую незримую для других точку перед собой.
        А в слюдяное окно уже вовсю широкой рекой лилось солнце.
        Берегиня убрала руки, открыла глаза.
        — Он дышит по-другому. Спокойно.  — Оденсе устало посмотрела на Ольма.
        Тот, оторвавшись от своих мыслей, произнес то, что собиралась сказать женщина:
        — Теперь все будет хорошо.
        Женщина вздохнула, не ответив. Она поднялась, снова вымыла руки и принялась драить стол, ножи, иглы. Скоро все вокруг заблагоухало деревенским самогоном.
        Желудок Саммара жалобно заурчал.
        «Есть хочу. Когда мы последний раз ели нормально?  — Припомнились короткие привалы, черствые лепешки и вяленая плотва. Почти три последние недели в седле, потом был Потлов… Но Потлов не в счет  — за двухдневную передышку разговоров было намного больше, чем еды… Это значит, еще в прибрежной деревушке у озера Гри?»
        Оденсе потянула на себя скрипнувшую ставнями раму. Свежий воздух, ворвавшись, всколыхнул застоявшийся запах хаты  — смесь выжарившегося масла, крови, пота и чужой боли. Кадык Ольма дернулся, а берегиня достала с печи полную тарелку блинов и чугунок расплывшейся от тепла сметаны.
        — Трапеза наша небогата, но и она поддержит силы…
        Ольм зажал ладонью рот и выбежал во двор.
        Оденсе усмехнулась.
        — Мужчины!  — Она поставила перед Саммаром плошку.  — Или ты тоже собираешься выскочить за ним следом?
        Саммар отрицательно покачал головой:
        — Я есть хочу.
        — Дело,  — одобрительно кивнула берегиня. На столе появились хлеб, сыр и пресловутая мутная бутыль.  — По чарочке не грех пропустить.
        Саммар с сомнением покосился на спящего Гыда, тот ведь наверняка голоден не меньше, но решил его пока что не будить. Они выпили. Саммара обожгло. В желудок срочно были закинуты теплые пористые блины, потом хлеб, сыр и все вперемешку.
        О, как все было вкусно!
        Берегиня наблюдала, как он ест, подперев красивой полной рукой щеку.
        — Я могу собрать вам с собой немного провианта. Наверное, вы не захотите спускаться в деревню, чтобы сделать запасы. Хлеб, круг сыра, яиц пару десятков. Мяса нет у меня ни в каком виде, не держу я его.
        — Это будет не очень обременительно для вас?
        Оденсе повела плечами:
        — Деревенские постоянно расплачиваются едой. А едоков у меня мало. Так что…
        Саммар откинулся спиной на бревенчатую стену, посмотрел на женщину и довольно улыбнулся. Его живот снова урчал, но теперь по-другому  — весьма и весьма довольно.
        — Что ж,  — улыбнулась в ответ Оденсе,  — вот теперь можно и поговорить. Вопросов у меня много. Очень много. Но я не уверена, что вы именно тот, кому я могу их задавать. И уж точно понимаю, что знать ответ на каждый из них  — страшно.
        — Да,  — согласился Саммар. У него самого в жизни было с верхом пугающих знаний, от которых он предпочел бы отказаться.  — Иной раз лучше подольше оставаться в неведении.
        Оденсе кивнула, а ее глаза подернулись поволокой собственных воспоминаний.
        — Лучше не знать о переменах, которые не в силах изменить. А они, судя по всему, грядут в скором времени. Иначе откуда в эти края могло занести Полночные Звезды и монашеские силы?
        — Одно призвало другое,  — уклончиво ответил бородач.
        Взгляд женщины был грустен:
        — Издевка судьбы. Сначала детей Матери Берегини изгоняют из Озерного края за якобы противную Создателю способность продлевать и спасать жизни. Ибо мы своими умениями вторгались в четко выверенный замысел Создателя. И вносили свои коррективы. Четверть века старательно стирали память о нас и наших знаниях. А потом одной из берегинь приходится врачевать того, чью предсмертную агонию изо всех сил старался продлить монах… От него, наверное, бледная тень осталась за эту ночь, не так ли?  — При этих словах она встревоженно нахмурилась.  — Он хотя бы на достаточном отдалении от моего дома находится?
        Саммар кивнул:
        — Там, где на березах видно знак. Он не переступал черту. Не хотел, чтобы из-за его присутствия ему,  — Саммар кивнул на Годэлиска,  — было отказано в лечении.
        Берегиня отмахнулась, а потом недоуменно передернула плечами:
        — Что за ерунду вы сейчас сказали? Я бы в любом случае должна была помочь. Как я могла отказать в помощи погибающей жизни?
        — Не знаю я… столько разговоров было про знаки, про орден, про политику. Для меня так это все вообще поперек. Ежели лошадь захромает, я ее к коновалу сведу, а уж как он там врачевать станет  — с учетом политики или без  — мне без разницы. Шелест… монах наш, по вашим словам  — смерть ходячая, а он в живых-то Годэ удержал. И сам сюда носа не показал, потому как не хотел, чтобы взбрыкнули вы из-за неприятия его. Ну, из-за его принадлежности к ордену.
        Оденсе покачала головой:
        — Это правильно. То, что он не переступил черту. Это хорошо. Но не для вашего раненого друга. А для самого монаха. Для него приход сюда стал бы намного более мучительным испытанием, уж поверьте мне на слово, чем мое простое,  — она подчеркнула,  — человеческое нежелание видеть ни одного из представителей его касты.
        Пришло время Саммару удивленно поднимать брови:
        — То есть как  — мучительным испытанием?
        Оденсе взяла со стола чашку с водой и развернулась к устью печи. Резкое движение кисти, и вся вода из чашки выплеснулась на пульсирующую розу углей у самого края. Шипение и маленькое облачко пара  — угли темнели, трескаясь и превращаясь в хрупкие шарики спрессованного огнем пепла. Часть воды стекла по углублению между камнями, формирующими печную кладку, на пол. Превратилась в лужу неправильной вытянутой формы.
        — Он  — едва тлеющий уголь.  — Берегиня вновь посмотрела в глаза своему собеседнику.  — Я  — вода. Вода остается водой, даже испарившись, собирается в облако и изливается дождем. Вода снова становится водой. А угли рассыпаются в прах. И нет в них больше искры живительного тепла. Он ничего не говорил об опасности лично для себя?
        — Подозреваю, что, скорее всего, он об этом вообще не знал.  — Саммар задумчиво поскреб бороду.
        — Орден так старательно стирал Мать Берегиню из памяти, что забыл, в чем было истинное противоречие. Должно быть, он очень молод, ваш… монах. Верно, я представляю для него всего лишь хрестоматийное зло… Только лишь некогда существовавшую идеологическую угрозу догмам его ордена. Сколько ему лет?
        Саммар пожал плечами:
        — Не думаю, что он юн. Ни разу его слова не показались мне неразумными.
        Губы Оденсе тронула легкая улыбка:
        — Мудрость  — это не седина. Она не ко всем приходит с годами. Есть люди, чьи глаза полны ею с детства. Иным же и века не хватает…
        Скрипнула дверь, бледной тенью в хату вернулся Ольм.
        — Саммар, нам стоит выдвигаться,  — то ли сказал, то ли спросил он уставшим голосом.
        — Перекусите?  — Берегиня поставила перед вошедшим чистую тарелку, но тот лишь отрицательно покачал головой.
        Саммар встряхнул спящего спутника за плечо:
        — Вставай давай, Гыд. Ну ты мастак спать, просыпайся!
        Рука Саммара потянулась к поясу и отстегнула увесистый кошель. Оденсе заметила выбитые на нем гербовые вензеля Хальмгардской династии. Все ее догадки подтверждались. Мужчина ссыпал на ладонь часть золотых монет и шлепнул их на поверхность стола:
        — Этого хватит? Чтобы оплатить все, что ты сделала?
        Оденсе лишь скользнула по горке денег взглядом.
        — Как далеко то место, в которое вы едете? Это Рыман?
        — Нет.  — Ольм надевал на себя часть снятой ранее амуниции.  — Поможете нам его перенести обратно на носилки? Чтобы мы не навредили ненароком. Мы не направляемся в Рыман. А почему вы спрашиваете?
        Гыд уже держал в руках носилки.
        — Потому что ваш друг очень слаб. Дальней дороги он, боюсь, не вынесет. А до Рымана рукой подать.  — Она усмехнулась.  — Благодаря вашему проводнику конечно же. Так что, если этот город конечный пункт вашего путешествия, можно было бы и рискнуть.
        — То есть мы не можем забрать его?  — Дарина стояла на пороге. Она, после того как выскочила за дверь во время операции, сначала поплакала на шее у собственной лошади, а потом расстелила во дворе две попоны и, как и Гыд, использовала появившееся нежданно-негаданно свободное время для сна.
        Пробудившись от голосов внутри дома, первым делом девушка побрела к низкому срубу колодца и попыталась привести в порядок свой внешний вид. Отражение в черной воде оставляло желать лучшего. Умывшись и стянув расчесанные волосы в гладкий хвост, она поняла, что времени для сна было слишком мало. Перед глазами метались белые мушки. «Господи, как я устала. Я прямо как пьяная. Это как быть пьяной уже не первый день».
        — Вы же навроде бы колдовали-колдовали…  — Дарина не смогла сдержать зевок.
        — Но мы не можем остаться ни здесь, ни в Рымане,  — покачал головой Ольм.  — И так уже задержались.
        Он посмотрел на Саммара, тот пожал плечами и сказал:
        — Значит, нам придется трогаться без него. Можно будет оставить его под вашей опекой?
        — Его могут искать?  — вместо ответа спросила берегиня.
        — Искать-то ищут, несомненно, но здесь  — не станут.
        — Почему?
        — Эта местность находится в противоположной стороне от цели нашего пути. Мы как бы обогнули погоню и теперь находимся у нее за спиной. Звучит это, вероятнее всего, абсурдно.  — Ольм немного помедлил.  — Мы вернемся за ним. Заберем на обратном пути.
        Плечи Оденсе устало опустились. Очень давно ей посчастливилось избавиться от необходимости участвовать в преследовании, где ей была отведена роль жертвы.
        Однажды в ее судьбе уже был момент, когда все окружающее ее устройство мира рухнуло и грозило раздавить под своими обломками. Ей удалось исчезнуть, спастись. А потом пришлось бежать  — все дальше и дальше. Чтобы в конце концов оказаться здесь. И теперь в этой глуши, столько лет спустя, у нее возникло ощущение, что опять все начинается сначала.
        И эти всадники всего лишь первые гонцы. А вскоре за ними потянутся военные обозы. А у нее в хате беглый раненый. И это уже не оказание помощи, а укрывательство. Если гонимые знают, что она берегиня-целительница, долго ли это останется тайной для преследователей? Власть тех, кто швыряется Полночными Звездами, никогда не сочтет ее соседство дружеским.
        — Когда вы вернетесь?  — Своим вопросом она пыталась выяснить, сколько у нее еще есть времени. «Времени для чего? Чтобы не бояться засыпать по ночам? Для того чтобы решить, куда бежать дальше? Снова бежать… В безумный Княжград? Закрытый Латфор? Дальше, на Западные острова? Или лучше сразу на морское дно?»
        — Недели через две. Максимум.  — Ольм уже стоял на пороге.
        — Две недели?! Если через две недели он сможет самостоятельно поворачивать голову  — это уже будет хорошо! Я не смогу поставить его на ноги за такое короткое время. Я же исцеляю, а не творю чудеса. Вылечить его за две недели  — да этого никто не сможет сделать! Даже учитывая то, что он чистокровный эльф!

        Глава 2

        Королева, где твой замок?
        Темной ночи вскрыты двери,
        Гонит стужа незнакомок
        От потери до потери.
        Где твой замок, королева?
        Нету края  — степь безбрежна,
        Ветра шепот без напева,
        Мысль о крове безнадежна…
        Мы пришли на пепелище,
        Снег скользит, разбитый камень,
        Прежний замок стал кладбищем,
        След предательства скрыл пламень[1 - Из древнего предсказания.  — Здесь и далее примеч. авт.].

        — Гали! Гали, ты слышишь меня? Отойди наконец от окна!  — В голосе княгини Млады начали явственно проступать нетерпеливые стальные нотки. Княгиня была не в духе. Причин для этого было несколько, но более остальных ее сейчас раздражало поведение младшей дочери. Последнее время Гали летала в облаках и, судя по отстраненному выражению глаз, совсем не в тех облаках, в каких полагалось летать молоденькой особе ее ранга.
        Никаких вразумительных объяснений Младе получить от девушки не удавалось, и все замысловатые разговоры с хитрыми двусмысленными вопросами заканчивались загадочными вздохами и потупленным взором. Что и говорить, благодушия это княгине-матери не прибавляло. Настроение ее было под стать погоде за окном  — мрачное и промозглое.
        Жаркий зев камина наилучшим образом обогревал гостевую залу, но все же это не мешало чувствовать, сколь нещадно сквозит из окон. Тепло камина из-за этого казалось прослоенным промозглостью зарядивших осенних дождей. Словно на редкость неудавшийся праздничный торт, в котором великолепный крем перемежается непропеченными липкими коржами.
        Еще больше лишала гармонии окружающее пространство совершенно не осенняя копна рыжих волос княжны. Все в девушке напоминало о лете  — легкая россыпь веснушек, яркие зеленые глаза и непокорные крутые кудри, словно таящие в своих изгибах солнечные переливы. И, конечно, мечты  — легкие, уносящиеся в небесную высь, словно подхваченные порывом летнего ветра.
        — Истинно  — Златовласка,  — не уставала повторять Мина, горничная, расчесывая по утрам Гали.  — Если даже не останется в княжестве золота, и то мы не обеднеем, с таким богатством-то.
        Гали рисовала пальцем на запотевшем стекле огромного дворцового окна чьи-то раскосые глаза. Глаза выходили плохо, и она перечеркивала рисунок быстрыми штрихами, а потом принималась рисовать их вновь, чуть поодаль.
        Из окна было видно, как, перепрыгивая через лужи, неловко подхватив юбки, шлепает по двору в направлении флигеля служанка.
        Рассматривая сквозь прорисованные линии, оставленные миниатюрным пальцем, непростое продвижение служанки к заданной цели, Гали нахмурилась. Интересно, что там можно убирать столько дней подряд?
        Флигель не являлся жилым помещением, в нем размещали гостей, только когда многочисленных приемных покоев замка не хватало на всех вновь прибывших. Нынешние переговоры закончились с неделю назад, а она все ходит туда и ходит. Завидное постоянство в пристрастии к кропотливой работе, в чем горничная раньше никогда замечена не была. Прямо отдельно взятый феномен, который достоин изучения.
        «Разве только,  — Гали улыбнулась своей неожиданной догадке,  — Мина приспособила флигель для своих тайных свиданий с Марком. Прямо под носом у господ, запретивших эту разрушительную страсть. Очень удобно  — есть благовидный предлог для отлучек из замка. Само место уединенное, никаких тебе посторонних глаз, ушей и, как следствие, пересудов. Вот только осталось заприметить, как туда, во флигель, окольными путями пробирается конюх…»
        Отношения Мины с грумом отца Гали были полны скандалов, бурных расставаний и не менее шумных же примирений. В какой-то момент сдержанный в повседневной жизни князь Всемир, стуча черенком серебряной ложки по столу, заявил, взвизгнув на последнем слоге фразы:
        «Мне осточертела эта кошачья возня!»
        Именно после этого исторического момента встречи служанки с Марком были объявлены вне закона. Гали не очень хорошо представляла, где находится вышеозначенная область  — «вне закона», но по ее собственному внутреннему убеждению, демонстрацию слугами чувств можно было теперь по тяжести преступления разместить где-то между крупной контрабандой и оскорблением институтов власти.
        Мина тайком плакала, а при встрече кидала на Марка томные взгляды, от которых, казалось, мог воспламениться вокруг воздух. В такие моменты грум пытался придать своему лицу безразличное и отстраненное выражение, старательно отводил глаза, но при этом столь явственно попеременно бледнел и краснел, что и в его взаимности тоже сомневаться не приходилось.
        — Пап, почему бы их не поженить?
        — Что за странная фантазия, Гали? Они, еще не будучи связаны узами брака, каждый день умудряются доводить свои отношения до абсурда! Что будет, если мы разрешим им пожениться? Да они просто поубивают друг друга! А так у меня есть прекрасный конюх, а у твоей матери довольно сносная горничная. Оба они честны и не воруют, в отличие от очень многих. Я не могу позволить таким объективно хорошим людям убивать друг друга без очевидной и разумной причины.
        «Абсолютно непонятно, как взрослым удается настолько виртуозно владеть своими эмоциями. Отец часто повторяет, что сначала нужно учиться держать под контролем свои мысли и чувства, а потом уже приступать к науке управления государством. Что без внутреннего спокойствия монаршее правление невозможно. Ну хорошо, допустим, он прав. Но он  — монарх! А требовать этого от других? Им-то зачем такой самоконтроль? Как можно запретить страсть?»  — И скулы Гали вновь заливал предательский румянец.
        В ее юном сердце не так давно первоцветом раскрыла лепестки нега, которую вскормили прочитанные романтические саги и чарующие мелодии песен менестрелей. Из-за нее она все дальше уходила в своих размышлениях от понимания прописных истин отца и все больше познавала смысл и правду через сбивчивые, брошенные мимоходом признания Мины.
        Единственное, чего она не понимала в терзаниях горничной, что ставило ее в тупик, так это вспыхивающая иногда в глазах Мины необузданная ненависть. Стоя у окна, глядя на проводимые на площади перед замком сборы, та порой изрекала:
        — Нет, только посмотрите на него, расфуфырился, словно петух в новом курятнике  — в Княжград, видите ли, едет сопровождать их светлость! Знаем мы, для чего все эти поездочки используются! Если бы могла  — задушила бы его собственными чулками! Чтоб ты сгинул на плоскогорье! Чтоб тебя в Буре выловили, заразу! Глаза б мои тебя больше не видели!  — И Мина смачно и злобно плевалась в окно, из которого открывался вид на предмет ее воздыханий.
        Эти сорвавшиеся в сердцах проклятия княжна принимала за чистую монету. От их бьющей ключом экспрессии по спине начинали бегать мерзкие холодные мурашки. Гали представить не могла, как можно пожелать столько зла тому, кто дорог сердцу.
        И угораздило же ее саму влюбиться не в соседского принца… О котором можно было бы не особенно переживать  — кто-то знакомый с детства, с кем все просто и ясно. Не особо заботясь о конспирации, с ним можно было бы обмениваться сонетами посредством голубиной почты, заставляя всех посвященных ахать от умиления. Добавляя флер романтичности в обыденность существования среди серых стен замка. И это были бы реальные непредосудительные отношения молодости, которые вполне могли бы перерасти во что-нибудь серьезное.
        Но нет, ее сердце не искало легких путей. Гали была очарована совершенно незнакомым рыцарем.
        Ей не с кем было поговорить о своей любви. Не с кем было поделиться своими переживаниями. И, что хуже всего, не у кого было расспросить о нем. И чем дольше темноволосый незнакомец оставался загадкой для девичьего сердца, тем большим совершенством обрастал в ее воображении его кристальный образ.
        Возможно, причиной тому были обстоятельства, при которых они встретились. Все было как в новомодных романах, которые так не одобряла ее мама. Рыцарь спас даму.
        Гали и таинственный незнакомец столкнулись на винтовой лестнице северного крыла, по которой княжна в очередной раз сбегала сломя голову, вопреки дворцовому этикету. Заметив возникшую из-за поворота тень поднимающейся навстречу фигуры, она попыталась изменить траекторию своего движения, но запуталась в многочисленных юбках, споткнулась об подол и почти упала. Почти  — потому что рыцарь оказался на самом деле рыцарем. Галантным и предупредительным, но самое главное  — очень ловким и с быстрой реакцией. Он успел подхватить даму.
        Споткнувшись, девушка сильно толкнула его. Полукруг движения от этого резкого удара заставил каскад его крутых смоляных кудрей, взметнувшись, соскользнуть с мощных плеч. Удерживая девушку одной рукой от падения, мужчина отбросил их взмахом второй ладони, облаченной в длинную перчатку. Дабы они не оскорбили даму своим, пусть даже нечаянным, прикосновением к ее коже.
        Через секунду мужчина очень почтительно поставил княжну на ступеньку перед собой.
        Гали в замешательстве молчала. Ее прерывистое дыхание, определенно намного более экспрессивное, чем требовал этикет, заставляло декольте платья опасно обнажать то, о чем этикет, разумеется, вообще предпочитал умалчивать.
        Глаза рыцаря были так близко, что княжна смогла рассмотреть в подробностях каждую ресничку, каждую точку на темно-карей, оттенка горького шоколада, радужке. Раскосый разрез венчали расходящиеся от уголков к вискам лучики наметившихся морщинок. Взгляд был теплым, и в какое-то мгновенье Гали показалось, что он падает через ее удивленно распахнутые глаза прямо в душу и обволакивает своей лаской с головы до ног. Этот обращенный к ней взгляд сделал намного мягче жесткие, будто наскоро высеченные из камня, черты лица.
        Девушка едва слышно и не вполне отчетливо пробормотала:
        — Извините.  — И тут же гордо вздернула подбородок: все же она была княжной и не привыкла извиняться. Никогда и ни за что. Ни перед кем.
        Рыцарь почтительно склонил в поклоне голову и плечи. Гали заметила улыбку, играющую в уголках его губ. Он посторонился, и девушка постаралась как можно более величественно прошествовать мимо, чтобы стереть даже малейшее воспоминание о своей неуклюжести.
        Всю дальнейшую дорогу она чинно вышагивала, чувствуя невыносимый жар ярко алеющих щек. Будто бы за ней все еще следили его глаза.
        Вот и все. И вся встреча. Все, что должно быть соблюдено согласно жанру новеллы, было соблюдено: мимолетность, неожиданность и чудесное спасение.
        И что во всем этом могло заставить Гали потом, спрятавшись за портьеры окон, высматривать во дворе фигуру незнакомца? Подглядывать за ним в обеденной зале? Снова и снова блуждать по северному крылу, ища встречи и одновременно опасаясь ее?
        Если бы это все произошло раньше, не в этот раз, у нее наверняка была бы надежда переговорить с ним на балу, во время танца. Или разузнать о нем, как бы между прочим, побольше у какой-нибудь не в меру болтливой придворной фрейлины из Княжграда.
        Они там, в Княжграде, знают столько, что иногда даже складывается впечатление, что знают вообще все и обо всех.
        Но нынешние переговоры были не похожи ни на один из предыдущих.
        Слишком внезапно все приехали и слишком быстро все разъехались.
        На этот раз деловые и политические беседы не переходили в долгоиграющие застольные посиделки с непременной дегустацией вин и коньяков различных лет выдержки. Никаких пятничных танцев и пикников с выездом в живописную предгорную область Потлова. Столичные хлыщи не привезли с собой опасно декольтированных веселых дам.
        Собственно говоря, в небольшой группе серьезных дядек о прежних временах напоминала только колоритная, почти двухметровая фигура разодетого по последней моде в банты и рюши графа Борима. Да и тот, судя по скучающему выражению лица, попал сюда явно случайно.
        Большую часть заседаний политической элиты граф проигнорировал. По обыкновению, их проводили в необъятном помещении библиотечной залы, коей Борим старательно избегал. Единственным его занятием стали прогулки по непривычно пустым для него коридорам потловского замка. Со вздохами часами разглядывал его светлость развешанные в галереях портреты как предков Гали, так и своих собственных, или же меланхолично листал пылящиеся в галерее фолианты с гравюрами. Он явственно тосковал по прежним временам и скрывать свою тоску не считал нужным.
        Мытарства графа прекратились, когда во время своих бесцельных блужданий по замку он открыл неведомый ему ранее путь на кухню, а через нее  — в славящийся разнообразием своих запасов потловский винный погреб.
        Сколько точно времени он там провел, не будучи обнаруженным, неизвестно. Да только как-то вечером кухарку Велле не на шутку встревожила ставшая громче обычной возня крыс в подполе вверенной ее заботам территории. Она сидела, грызла в задумчивости тыквенные семечки, насыпанные горкой на дощатом столе, и слушала шорох и стук под досками. Шорох в отличие от семечек не прекращался, и от этого раздражение женщины все больше возрастало. Ни одного из ватаги поварят, чтобы послать расставить мышеловки, ни своенравной полудикой рыжей кошки с черными пятнами, как назло, не было рядом, а решение проблемы, по мнению Велле, не требовало отлагательств.
        Вооружившись шваброй и керосиновой лампой, кухарка ступила за порог двери, ведущей в погреб.
        Свет лампы бил в глаза, ни на сантиметр не отодвигая обступивший ее подвальный мрак, но женщина отважно шла в темноту, нащупывая ногами ступеньки.
        Граф Борим же, напротив, ясно видел огонек и идущую к нему миловидную женщину, которая сквозь призму винных паров конечно же показалась ему верхом совершенства и изящества. Врожденная галантность заставила его найти в себе силы и оторваться от облюбованной ранее бочки с божоле крю пятилетней выдержки. Граф потянулся на свет с беспечностью мотылька-переростка. То ли Велле, разгоняя предполагаемых ею грызунов, слишком рьяно размахивала шваброй, то ли граф был более чем пьян и потому крайне неустойчив, но закончилась их встреча грандиозным совместным падением с лестницы.
        У его светлости в результате скоростного спуска сильно пострадала «основная» (по словам обследовавшего его много позже придворного лекаря) правая нога, от боли в которой граф на некоторое время потерял сознание. Велле же приземлилась непосредственно на распростертое мужское тело, а потому намного более удачно. Она вскочила с несколько примятого ее тяжестью графа и, не потеряв присутствия духа, принялась затаптывать деревянные ступеньки, занявшиеся из-за разлившегося масла разбитой лампы.
        Когда огонь был потушен, пришло время Велле разбираться с добытым в результате проведения ею столь рискованной операции трофеем. На ощупь мужчина был молод и крепок, поэтому она решила не бросать его распростертого ниц, а потихоньку втащить по лестнице в кухню. Слабо сопротивляющийся, постанывающий, но постепенно трезвеющий от шока Борим, щурясь, вышел из сумрака полюбившегося ему погреба. Под светом кухонных ламп оказалось, что найденыш еще и весьма красив.
        Последним доводом, заставившим Велле принять решение в пользу предоставления кухни в полное распоряжение графа, стало сказанное мурлыкающим сочным баритоном:
        — Мадам, мне, к глубочайшему сожалению, не выпало случая быть представленным вам ранее…
        Кухаркам редко доводится выслушивать что-либо подобное, так что удивляться произведенному этой фразой эффекту не приходилось.
        Гали усмехнулась, вспомнив, какой переполох устроили слуги графа, заметившие (где-то через неделю, когда уже дело шло к сборам к отъезду) отсутствие хозяина.
        Были организованы запоздалые поиски с поэтапным прочесыванием окрестных таверн и дна опоясывающей город речки Петли. Поиски ничего не дали (еще бы!).
        И тогда все озадаченно пожали плечами и почесали в затылках. Тут же поползли противоречивые слухи то ли о похищении графа, то ли о его тайном пострижении в духовный сан. И даже о пленении в казематах замка как вольнодумца, открыто высказывающего свои соображения, категорически не совпадающие с официально проводимой Потловом последнее время политикой в отношении Княжграда и Латфора, из-за чего он якобы демонстративно не посетил ни одного заседания с участием их послов.
        Еще через несколько дней всплыла новая деталь, после чего отдельные лица не на шутку обеспокоились. Больше всех нервничал из-за новости отец Гали, князь Всемир. Куда там слухам о политической диверсии  — выяснилось, что самый последний раз пропавшего видели в непосредственной близости от погребов дворца.
        Всерьез опасаясь за состояние своих легендарных запасов, Всемир тут же организовал поисковую экспедицию, которую сам же и возглавил. Обнаружение его светлости Борима, спящего в примыкающей к кухне комнате кухарки, стало шоком для дам и вызвало немалое веселье и огромное количество разномастных шуток у господ.
        Раздосадованного графа вынудили покинуть территорию кухни, а Велле весь день проплакала, сидя на ставшей для нее роковой лестнице. С того дня граф заперся в своей комнате, а ужин, вопреки обыкновению, стал неизменно подгорать. Впрочем, на это, как ни странно, мало кто обратил внимание.
        Такая почти фельетонная ситуация разнообразила для Гали монотонную серость бесед, которые она слышала из-за закрытых дверей и которые прерывались при ее появлении. И ненадолго отвлекла от собственных мыслей, то и дело заставляющих вспыхивать девичьи скулы будто под легким мазком кисти, предварительно погруженной в краску оттенка бордо.
        — Гали, ты отойдешь от окна или нет? Почему мне приходится повторять?  — Мать сидела в резном кресле-качалке. Кресло недовольно поскрипывало, словно вторя Младе.
        Последние годы пошатнувшееся здоровье заставило княгиню все больше времени проводить в его удобном нутре. По-стариковски заворачивалась она в плед и подкладывала под ноющую спину подушечки, набитые овечьей шерстью.
        Равномерное поскрипывание кресла уносилось под своды гостиной залы. В этих просторных комнатах с наступлением первых дождливых дней стали разжигать огромные пасти каминов. Огнем пытались разогнать сырость каменных стен замка, отпугнуть вечную жилицу  — черную плесень, терпеливо выжидающую момент для своего ежегодного крупномасштабного наступления.
        Соприкасаясь, постукивали спицы. Мама умело перекидывала петли с одной инкрустированной металлической мини-рапиры на другую, вывязывая очередной узор на очередном шарфе, который после отнесут в самые бедные кварталы города вместе с остальными ежегодными пожертвованиями знатного семейства.
        Раньше Гали занимал вопрос, о чем думает княгиня во время этого ритуала. Тратя изо дня в день определенное количество часов на вязание, она, несомненно, погружалась в некие размышления. Не могла же она, в самом деле, думать только о петлях и накидах? Может, она представляет, как в связанный уже шарф завернут ребенка из неимущей семьи, а может, ее мысли далеки и она, подобно Гали, проигрывает в голове все странности предыдущих дней? И вязание всего лишь способ отгородиться от всех остальных?
        — О чем ты думаешь, мама?
        Княгиня выразительно глянула на дочь поверх сползших на кончик носа очков.
        — В данный момент, как, впрочем, уже некоторое время, что уж тут скрывать, я озадачена твоим созерцательным настроением. Ты постоянно витаешь в облаках. Если бы на переговорах был хотя бы один человек младше тридцати пяти, я бы заподозрила тебя в романтической увлеченности. А так  — я теряюсь в догадках.
        Скулы Гали тут же покрылись розовыми пятнами, и она поспешила спрятать свое смущение, вновь отвернувшись к разрисованному стеклу окна.
        — Мина опять топает к флигелю…
        — Неправильно говорить «топает». Надо говорить «идет» или «спешит», а «топает»  — это не приличествует молодой леди,  — машинально поправила княгиня, одновременно отмечая, что дочь снова перевела тему разговора.
        — Но она не идет и не спешит. Если не топает, то уж скорее прыгает, что ли…
        «А к Марку на свиданье, верно, бежала бы. Или это ее замешательство для вида? Для того чтобы ее как раз и не заподозрили? Нет, притворяться и плести таинственные интриги ей не по силам…»
        Княгиня недовольно покачала головой, снова углубляясь в вязание, посчитав по довольно абстрактным замечаниям Гали, что разговор окончен.
        Гали была младшей дочерью князя Всемира и княгини Млады. Она появилась в семье, когда четыре ее старшие сестры уже были девушками на выданье. Поздний ребенок  — до самого момента рождения ее родители надеялись, что наконец-то небо послало им мальчика. Продолжателя рода потловских князей их династии. Но, видимо, Всемиру рассчитывать передать власть потомку своей фамилии, а не отпрыску принца-консорта, мужу одной из дочерей, не приходилось.
        В младенчестве и раннем детстве Гали была болезненной малышкой, что принесло немало бессонных ночей ее родным, а также кормилицам и нянькам. С ней носились как с хрупкой и безумно драгоценной вещью. Может, поэтому у окружающих вошло в привычку сверх необходимого заботиться о ней, а также позволять и прощать несколько больше, чем надо. Может, поэтому мать не одернула ее за пространное возражение и, по сути, неотвеченный вопрос.
        Мина поэтапно отряхивала на ступенях под козырьком флигеля свои многочисленные юбки, прежде чем отомкнуть дверь. Топала каблучками коричневых полуботинок, сбивая с них прилипшую грязь дворовых луж.
        Сразу после отъезда гостей была распущена по домам нанятая на время их приезда прислуга. Кухарка, горничная, секретарь, дворецкий, конюший да два поваренка,  — прислуги более чем достаточно для малочисленной сейчас княжеской четы.
        Так или иначе, но теперь все обязанности по уборке княжеских комнат легли на плечи Мины. А она, в свою очередь, уже много лет не выходила за кружевной чугун дворцовых дверей, так что в какой-то момент начала и саму себя считать важной персоной, приближенной к самой верхушке власти. А теперь ей приходилось вспоминать босоногое деревенское детство и наматывать под дождем круги между замком, флигелем и пристройками. Раньше она не преминула бы спихнуть как минимум половину своих обязанностей на свою закадычную подругу Велле, а та по своему простодушию еще бы и радовалась, что ей выпала возможность помочь. Но теперь это был неподходящий момент.
        Из-за той ситуации, в которую кухарка попала волею судьбы, она последние недели носа не казала за пределы кухни. То ли горюя о потерянной любви, то ли стыдясь открывшейся для посторонних глаз своей маленькой тайны.
        Гали подумала, что Мина наверняка прибежит вечером жаловаться, как она замерзла, простудилась, поскользнулась…
        — Ты не могла бы сходить поторопить Велле с ужином? После известных событий она стала очень нерасторопной.
        — Ма…  — Гали прислонилась к холодной поверхности лбом.  — А почему отец уже третий день не спускается к ужину?
        Спица замерла, упершись в палец. Княгиня вновь бросила поверх очков взгляд. Ее глаза в молодости были такого же изумрудного оттенка, как и у дочери, теперь их прежнюю мечтательную яркость словно усмирила пришедшая с возрастом мудрость.
        — Что с тобой, детка? Отец уехал в субботу сопровождать латфорское посольство. Ты запамятовала?
        Гали тронула края накидки, пряча в ее тепло открытые по последней столичной моде плечи.
        — Мам,  — девушка развернулась всем корпусом к матери,  — отец ведь вернулся в ночь с субботы на воскресенье. С ним был человек. Тот незнакомец в странном плаще. Помнишь, я еще говорила, что ни разу не видела его. Ни разу. Ни здесь, ни при дворе в столице. И выговор у него такой необычный…
        — Ты ошиблась, детка.
        — Мам, ну я ведь уже не маленькая, в самом деле. Как ты можешь меня убеждать в том, что отца до сих пор нет в замке, если я своими глазами видела, как он вернулся ночью того же дня?
        — Ты, несомненно, ошиблась, девочка,  — с нажимом повторила княгиня, рубя слова, словно ставила после каждого точку.  — Или ты увидела слишком реальный сон, в который поверила.
        Глаза Гали удивленно распахнулись  — с ней никогда прежде не говорили в таком тоне.
        — Мам?!
        — Что  — мам?
        — Но ведь это же неправда!
        С неожиданной для ее возраста прытью княгиня спрыгнула с качалки и подскочила к Гали вплотную:
        — Слушай! Меня! В ту ночь вернулись конюх Марк и кто-то из нанятой в сопровождение прислуги. Это их ты видела из окон своей комнаты!
        Гали медленно качала головой, не веря своим ушам.
        — Даже если предположить, что я не в состоянии отличить плащ конюха от княжеского…
        — Гали, остановись! Ты понимаешь, что обвиняешь меня во лжи?
        Если бы в ее спину не упирался подоконник, Гали бы с удовольствием сделала пару шагов назад  — столько ярости плескалось в глазах матери. Неожиданно спокойным голосом, хотя все внутри ее сжималось в непривычный подрагивающий комок, девушка произнесла:
        — Я не думаю, что ты хочешь мне лгать. Скорее, ты хочешь, чтобы я поверила во что-то нужное тебе. В какую-то видимость, которую тебе сейчас нужно поддерживать. Передай тому, кого ты выдаешь за конюха, чтобы он тише шаркал, меря по ночам шагами отцовский кабинет прямо над библиотекой!
        Княгиня прерывисто дышала. Если бы ее взгляд имел физическую силу, Гали замолчала бы, наверное, до конца своих дней.
        — Прекрати нести бред, слышишь? И займись делом! Все твои странные мысли от безделья, не иначе. Ступай наконец вниз! А то мне скоро придется посылать кого-то поторопить тебя, чтобы ты не забыла поторопить Велле…
        Подгоревший уже как бы традиционно ужин был съеден в безмолвии. Гали обиженно расковыряла пудинг, съела верхнюю часть, оставив на тарелке черную корочку низа. Княгиня, сидя напротив, через длинный церемониальный стол, ни на минуту не сводила с нее глаз.
        Благословив, по обычаю, дитя перед сном, княгиня, вопреки обыкновению, весьма сухо коснулась ее лба губами.
        — Спокойной ночи, маменька.  — Гали присела в книксене.
        — И тебе, детка, сладких снов. Храни тебя Господь, моя радость. И, Гали,  — это уже княгиня добавила вслед повернувшейся к двери дочери,  — я запрещаю, слышишь? За-пре-ща-ю тебе засиживаться в библиотеке!
        Гали ничего не ответила. Лишь гордо передернула плечами, направившись к выходу.
        Мать, в отличие от дочери, за вечер не съела ни крошки. Отодвинув в задумчивости нетронутую тарелку, она снова потянулась к вязанию, провела пальцами по идеально ровным рядам.
        «Почему в жизни все не может быть так же просто? Так же понятно и связно? Руки людские способны создавать красоту, но вывязывать гармоничные отношения нам не дано. Связи запутаны, непрочны нити. Вот и выходит уродливо. И даже то, что мы уже имеем, умудряемся испортить вконец».


        Гали, спрятавшись с головой под широкую многослойность покрывал своей кровати, ждала, когда часы на дворцовой башне пробьют двенадцать. До этого, как только за окнами начало темнеть, она демонстративно покинула библиотеку с томиком очередного романа под мышкой.
        Заявив, что желает сама привести себя в порядок перед сном, княжна раньше обычного отпустила горничную. Уставшая донельзя за день Мина не стала задаваться лишними вопросами об этих странностях и просто ушла в свою смежную со спальней княжны комнату.
        Убедившись по доносящемуся из комнаты служанки размеренному посапыванию, что та уснула, Гали начала свои приготовления к делу, которое задумала еще сегодня днем, во время малоприятного разговора с матерью.
        Для начала она причесалась перед зеркалом, в которое из окна падал лунный свет. Надежно заколола шпильками на затылке тяжелый узел волос. Надела, распутывая унизанные прозрачными камнями нити белого золота, на голову диковинную диадему. Украшение было старинным, в нем щеголяла еще прабабка Гали, и ей самой его подарили на не так давно минувшее пятнадцатилетие.
        Изогнутый обруч из нескольких причудливо вьющихся ветвей благородного металла на манер короны венчали миниатюрные зубцы. По обе стороны от них спускались полукругами цепочки, которые скрепляли в замкнутую паутину оправы сапфиров пронзительно-голубого цвета.
        Диадему Гали для надежности тоже приколола к волосам шпильками, скрыв места креплений слегка вьющимися прядями волос. Все же задуманный ею путь был не из легких: и прическа могла растрепаться, и украшение с головы слететь могло в два счета.
        Мочки ушей приятно оттягивали продолговатые капли серег. Из всего многообразия Гали выбрала самые, на ее взгляд, подходящие к прабабушкиной диадеме.
        Из гардеробной она извлекла один из костюмов для верховой езды. Одеяние темно-зеленого бархата, состоящее из высокого и довольно широкого корсета, не стесняющего движений, и узких брюк. Струящаяся от корсета юбка позволяла сидеть в седле по-мужски и при этом скрывать ноги.
        Впрочем, эта красота была сейчас Гали ни к чему. Ее ловкие пальцы быстро отстегнули несколько десятков потайных пуговиц и отделили юбку от корсета. Наряд стал теперь более походить на мужской, чем женский. Но так было намного удобнее, а сейчас это было именно то, что надо.
        Надев сверху на костюм белую ночную рубашку и спрятав диадему под кружевным чепчиком, Гали нырнула в кровать.
        Пробило десять часов, потом одиннадцать.
        Гали считала удары. Предвкушение от творимого ею озорства надежно отгоняло сон.
        Наконец  — двенадцать!
        Она спустила на пол ноги в плотных шерстяных чулках. Нащупала тапки.
        Зная, что у горничной очень чуткий сон, Гали старалась быть максимально осторожной, когда пробиралась на носочках мимо двери ее комнаты к выходу.
        «Я прямо как Золушка,  — думала она, шествуя с трезубцем канделябра по темным коридорам.  — Пробило двенадцать, моя карета превратилась в тыкву, а бальное платье  — в нижнюю рубашку. Хотя нет, сейчас, пожалуй, я все же больше похожа на привидение. Белая с головы до ног, как в саване. Общий вид портят разве что тапочки. Навряд ли кто-то поверит в мою призрачность, узрев их на ногах. Хотя кто видел привидения? Кто может утверждать, что тапочек они по ночам не носят? По ночам полы вон какие холодные, того гляди, со сквозняком простуду подцепишь. А сопливое привидение  — это как-то совсем даже не страшно. Это уже, напротив, совсем смешно».
        Зажженные свечи оплывали каплями обжигающего воска, то и дело попадающего на ладони и пальцы. Отбрасываемые фигурой девушки тени были причудливы, и княжна продолжала фантазировать.
        Коридор превращался в темную пещеру, по которой необходимо было пробираться очень-очень осторожно и тихо, чтобы не потревожить волшебных монстров, несомненно обитающих за заколдованными дверьми.
        Как просто верить, что можно сотворить из своей жизни сказку, когда тебе всего лишь пятнадцать лет.
        Глаза Гали блестели в темноте от предвкушения тайны, на пороге развенчания которой она, как она думала, находилась.
        Двухъярусная библиотека с уходящими в потолок стеллажами книг.
        Каждое новое поколение княжеской династии стремилось добавить как можно больше нового, пополняя и без того забитое донельзя энциклопедическое нутро. Многие из этих коллекционеров не могли похвастать, что ими была прочитана хотя бы малая толика из собранных сочинений. Они все словно рассчитывали, что когда-нибудь в будущем среди их потомков появится человек, жадный до знаний, одержимый их поглощением настолько, что пожертвует на чтение всю жизнь. Или даже несколько жизней. И вот тогда-то весь многовековой труд предков будет оценен по достоинству.
        А пока зала библиотеки была лишь предметом демонстративной гордости. Приложением к замку. Чтение было не в чести ни у молодых барышень, ни у молодых господ. И если по поводу способности к собирательству книг гости князя уважительно цокали языками, то над увлеченностью литературой Гали столько подтрунивали, что она приобрела привычку читать по ночам. Когда замок погружался в сон, не было опасности, что из-за спинки кресла возникнет кто-нибудь усмехающийся и нелестно проходящийся по поводу ее, Гали, умственных способностей.
        Безмолвные переходы замка заполняются легкими шагами сквозняка. Из-за не прикрытых шторами оконных проемов льется почти осязаемый лунный свет. В полусне над очередной книгой Гали не раз казалось, что лунные лучи  — это нити, из которых можно соткать какой угодно фантом. Ее мысли укутывались в ткань ночи, возрождая из безмолвного забвения когда-то увлекавшие автора повествования искры мечтаний. И Гали казалось, что библиотека дарила ей возможность почувствовать за спиной крылья, в наличии которых она, скорее всего, постыдилась бы признаться днем.
        Однако этой ночью пробираться в северное крыло замка Гали заставила не мистическая притягательность библиотеки. Гали было пятнадцать лет, и ей просто хотелось обрести доказательства своей правоты.
        Несколько ночей назад ее времяпровождение в библиотеке едва не было рассекречено. Россыпь цокота копыт вспугнула ее, заставив в мгновение задуть свечи и спрятаться за тяжелую портьеру. Любопытство очень скоро победило в ней страх, и Гали осторожно выглянула в окно. Два всадника, в одном из которых она узнала отца. Едва сдержавшись, чтобы не распахнуть окно и издать приветственный крик, к слову сказать, крайне неприличествующий ее положению и возрасту, она едва слышно захлопала в ладоши и запрыгала на месте.
        «Ура! Отец вернулся! А говорили, что его не будет больше месяца! Значит, мне не придется так долго ждать отложенную из-за переговоров поездку в Харад!»
        За завтраком она изнывала от своего знания, ожидая, что вот-вот распахнутся двери и войдет князь Всемир. Широкими шагами он пересечет залу, улыбаясь внезапному приезду  — сюрпризу, и поцелует дочку в макушку, а жену в щечку. Но он не вошел. Ни в это утро, ни на следующее. И ничто вокруг не выдавало его присутствия. В какой-то момент ей стало казаться, что все виденное в библиотеке всего лишь плод воображения.
        На следующую ночь до нее донесся размеренный стук шагов, пересекающих потолок библиотеки из угла в угол. Сначала она не обратила на него внимания. Отец часто расхаживал во время своих ночных бдений, порой надиктовывая секретарю накопившиеся за день мысли, могущие обрести только в спокойствии ночи достойную форму. Секретарь зевал, скрипел карандашом, записывая каракулями наскоро сокращенные слова. Днем текст, переписанный каллиграфическим замысловатым почерком, ложился на гербовую бумагу и приобретал почетное звание указов, законов или писем дружественным сюзеренам.
        И в тот раз заслышав сквозь завесу подкрадывающегося сна хождение над головой, Гали нисколько не удивилась. Она улыбнулась, свернувшись поудобнее в облюбованном ею кресле, положив под голову читаемую книгу вместо подушки. Проснувшись на рассвете от холода, захватив канделябр с печальными оплывшими огарками свечей, Гали, зевая, побрела обратно в спальню. Мина не проснулась, лишь проворчала что-то недовольно сквозь потревоженный стукнувшей створкой двери сон, давая Гали возможность и в этот раз не обнаружить свое отсутствие ночью.
        Княжна сидела на широченной кровати, раскладывая многочисленные подушки лишь в ей одной известной последовательности, чтобы получилось максимально удобное ложе, как вдруг ей вспомнился ночной шум. Не узнать шаги отца было невозможно  — столько ночей подряд они сопровождали ее чтение. Гали тогда хлопнула в сердцах рукой по подушке  — значит, ничего ей не привиделось и князь действительно в замке!
        Но почему он сам не обнаруживает себя, и уж совсем непонятно, почему мать столь ревностно отстаивает версию о том, что Гали обманывает зрение?
        Сегодня все должно было определиться. Девушка решительно вздернула подбородок  — она сама преподнесет отцу сюрприз! Рубашку она снимет и оставит в библиотеке, и, оставшись в костюме для верховой езды, предстанет перед глазами светлейшего князя в том виде, показаться в котором уже не стыдно. Ну, если не брать во внимание полное отсутствие юбки, конечно.
        В детстве, когда в замке собиралось во время семейных праздников огромное количество кузенов и кузин разной степени родства, пока взрослые развлекались балами и интригами, дети находили для себя довольно оригинальные занятия. Одним из них было лазанье на спор по узкому карнизу, опоясывающему башни и замок на нескольких уровнях. То здесь, то там стены замка были увиты плющом. Держась за толстые стебли плюща и вжимаясь в камень стен, можно было умудриться пройти от одного оконного проема до другого.
        Девчонки визжали, а мальчишки залезали обратно бледные и с ободранными ладонями.
        Однажды на карниз, проходящий под окнами библиотеки, была сброшена кошка, которая непонятным образом материализовалась в тот же день этажом выше в запертом кабинете князя. В то, что кошка обладала способностью к магии, не поверил никто, кроме самой маленькой участницы проделки. В тот же вечер мальчишки, несмотря на протест всей женской половины компании, сбросили многострадальную кошку на карниз еще раз. И сами спустились за ней следом. Так был найден не известный никому ранее путь из библиотеки в кабинет по внешней части стены.
        Все на самом деле было просто. Два карниза шли параллельно один над другим. Они задумывались элементами декора и были поэтому очень узкими и сглаженными  — архитектор замка сотворил их не для того, чтобы по ним лазили неразумные дети. Со стороны северной стены, там, где они доходили почти до самого угла здания, под воздействием времени и его вечной подруги сырости откололось несколько кусков облицовочной плитки, и выступающие под ней камни кладки образовали подобие крутой лестницы, скрытой от глаз в зелени плюща.
        В библиотеке Гали поставила канделябр на пол. Повесила на спинку кресла сложенную рубашку и чепчик.
        Со стороны потолка едва слышно раздавался звук размеренных шагов. Девушка улыбнулась  — во времени она не ошиблась.
        Гали развела в разные стороны тяжелые половины портьер. Прикрепила их к торчащим из стены по обе стороны окна захватам. Затем она бесшумно подняла задвижку и очень медленно потянула на себя раму, разбухшую от бьющих в нее осенних дождей. Створки поддавались неохотно, норовя скрипнуть при любом ее неверном движении.
        Окно открылось, разошлись в разные стороны его половины  — порывом ветра погасило сразу все свечи. Гали закрепила ставни по обе стороны окна и села на подоконник.
        Сердце билось быстро-быстро, и от этого у девушки немного дрожали пальцы. Она несколько раз глубоко вдохнула холодный ночной воздух. На секунду прикрыла глаза, чтобы собрать вместе силы, мысли и решимость.
        Придерживаясь за край подоконника одной рукой, княжна глянула за край. Внизу серой полосой светлел в темно-синей вязкости ночи каменный выступ карниза.
        Сейчас, когда ей предстояло спуститься на него, парапет казался ей намного уже, чем в воспоминаниях не такого уж далекого детства.
        Еще раз глубоко вздохнув, она легла на подоконник животом и стала потихоньку спускаться наружу, держась обеими руками за край подоконника внутри комнаты. Ее тело уже почти полностью свесилось из окна, а ноги все еще не касались своими подошвами карниза. Руки дрожали от напряжения как натянутые струны, а внутри тихонько нарастала паника.
        Гали вдруг ясно поняла, что если что-то пойдет не так, то обратно она забраться тем же путем не сможет. У нее просто не хватит сил и ловкости, чтобы подпрыгнуть с узкого карниза, оттолкнувшись едва согнутыми в коленях ногами, уцепиться за край оконной раны и, подтянувшись, втащить тело на подоконник.
        Гали снова зажмурилась.
        «Так, я не буду об этом думать. Я просто аккуратно отпущу руки и тихонько соскользну на карниз, а потом сразу же ухвачусь за поросль плюща…»
        Инстинкт самосохранения не давал ей разжать кулаки, и вместо того, чтобы «тихонько соскользнуть», хотелось изо всех сил закричать: «Помогите, мамочка, кто-нибудь!» Но тут в покрытой диадемой аккуратно зачесанной головке Гали возникла любопытная картинка. Она увидела, как на ее крик сбегается вся челядь замка, и последней входит ее мать в съехавшем чепчике, с поджатыми губами и видит, как ее, княжну, с раскорячившимися во все стороны руками и ногами втаскивают обратно в залу.
        Какой позор! Этот вердикт заставил ладони Гали разжаться сами собой. Она действительно соскользнула с подоконника, и как только макушка ее головы поравнялась с краем оконной рамы, ступни плотно прижались к каменной поверхности.
        Судорожно вздохнув, боясь потерять равновесие, она подтянула к груди руку и схватила в пятерню жесткие стебли плюща.
        «У меня получилось! И дальше тоже все получится. Надо только не думать о том, что это карниз. О том, что высоко. Это… это просто тропинка в лесу Ну, может, не в обычном лесу, в харадском таком предгорном лесу, где тропинки вьются лентами по скалам, поросшим соснами, со странными искривленными стволами…»
        Так Гали думала о всякой всячине, осторожно переступая ногами по карнизу, уткнувшись носом в облетающий по осени плющ. Теперь она знала, почему у друзей ее детских забав после таких испытаний были ободраны поверхности ладоней и сломаны ногти. Что к концу пути даже нос у нее будет ободран, она почти не сомневалась.
        Шаг за шагом, осторожный перехват руками за новые стебли, предварительно подергав их для верности, и снова  — шаг за шагом. Когда княжна добралась до конца стены, где, как ей помнилось, должна была начинаться череда похожих на ступеньки выступов, она чувствовала каждую мышцу своего уставшего от напряжения тела.
        «Никогда не думала, что тело может болеть вот так  — сразу и везде. Ну хорошо, вот я и добралась до угла, теперь осторожно поднимусь наверх, потом до середины стены влево, а там снова выступы. Я доберусь по ним до окна и постучу в стекло… Хорошо, что ночь выдалась не ветреная. Меня бы, наверное, уже давным-давно отсюда сдуло. Вместе с плющом. Так, главное, не думать о том, на какой я высоте… Ох, так я же об этом как раз и подумала!..»
        Подъем прошел очень быстро, и на втором карнизе Гали почувствовала себя уже намного уверенней. Как ни странно  — ведь этот карниз намного выше, а она сама уже так устала.
        Время от времени она приостанавливалась, чтобы перевести дыхание и, задрав голову, определить, в какой части стены она находится. Стена на этом уровне была намного сильнее испещрена следами времени, и наверх вело множество выступов. В темноте было немудрено ошибиться и начать подъем не к тому окну. Или вообще не к окну.
        Гали перевела дыхание, прижавшись лбом к выщербленному камню. От стены пахло пылью, плесенью и мокрым песком. И княжна решила, что вот именно так должна пахнуть безысходность. К этому моменту она уже полностью расписалась в собственной глупости.
        «Может, я взрослею? Я сейчас подумала  — а ведь мама была совершенно права. На самом деле, привычка засиживаться в библиотеке не довела меня таки до добра. Более того, с высоты нескольких этажей она вообще кажется теперь фатальной ошибкой. И чтобы поумнеть, мне нужно было влезть на эту идиотскую стену? О, тогда получается, что в обычных условиях я бы не поумнела никогда… Это весьма печально».
        Гали подергала плющ, проверяя его на прочность. Попробовала покрутить затекшими плечами  — из этого мало что вышло, но все же немного помогло.
        Вот она, ее заветная цель  — сверху маячит смутный, пробивающийся сквозь толщу задернутых портьер лучик от одной из множества зажженных свечей. Несомненно, вот здесь, прямо над ней, окно отцовского кабинета.
        От карниза брал начало отлогий, иногда прерывающийся пустотами от выпавших камней подъем, который заканчивался почти у самого оконного проема. Теперь Гали было понятно, как в свое время кошка залезла в окно кабинета, но ей все еще было не ясно, как животному хватило на это смелости. Хотя, с другой стороны, если подумать, оставаться снаружи стены и бездействовать куда как страшнее.
        Когда оконный проем, намеченный княжной как конечная цель, был буквально в паре шагов, Гали приостановилась, чтобы перевести дыхание. Княжна постаралась придать лицу задорное выражение, чтобы спрятать за ним мордашку испуганного насмерть ребенка. Девушка постаралась представить, насколько обескураженным будет лицо у отца, когда она постучит снаружи, и улыбнуться получилось уже почти естественно.
        Оставалось всего ничего, чтобы ее предприятие завершилось грандиозным успехом. Всего лишь взобраться по выступам на внешний подоконник окна и, выпрямившись в полный рост под оконной аркой, пару раз стукнуть в стекло.
        И в этот момент кто-то изнутри дернул раму этого самого окна, нисколько не заботясь о производимом шуме.
        От испуга Гали вжалась в стену, совершенно забыв, что только что собиралась, собственно, в него постучать.
        — Сколько вы курите, князь  — это просто невероятно,  — услышала Гали голос с легким, непривычным уху акцентом.
        — События, знаете ли, располагают.
        — Не без этого, конечно, но вы должны держать себя в руках.
        — Все пошло не так, как вы говорили. Совсем не так.
        — Не совсем так, вернее сказать, любезный Всемир,  — поправили князя.  — Иногда случаются накладки. Но это, уверяю вас, исключение. Наше продвижение по фронтам Озерного края является ярким доказательством успешности проводимой политики.
        — Да уж, да уж…  — Князь явственно попыхивал своей трубкой с изогнутым длинным мундштуком.  — Но это общие слова. Вы должны признать, что все пошло вразрез с вашими планами. Само появление принца Озерного края на переговорах  — это я вам скажу… Вы обещали не допустить этого. Что не должно было составить особого труда для ваших подручных. Особенно учитывая,  — он усмехнулся, стараясь повторить интонацию оппонента,  — успешность проводимой политики. В конце концов, вы меня в этом просто-напросто уверили.
        Собеседник Всемира молчал некоторое время, потом осторожно начал:
        — Любезный Всемир, ну что вы, в самом деле,  — третью ночь об одном и том же. Из пустого в порожнее, как у вас говорят…  — Голос замер. А потом человек уже с совсем другой интонацией произнес:  — Князь, я явственно чувствую чье-то присутствие…
        — Халкид, вы бы не переводили тему. Из пустого в порожнее, говорите? Это вы уже третью ночь вокруг да около ходите. Считаете, прямые вопросы и сопутствующие им краткие ответы противоречат самому духу интриги переговоров? Для меня это не так. Для меня в переговорах вообще никогда интрига не таилась.  — Гали услышала, как отец хлопнул раскрытой ладонью по столу.  — Мало того что Озерное посольство оказалось здесь, несмотря на ваши непреодолимые, как вы уверяли меня, препоны. Так оно еще и умудрилось отправиться дальше! Судя по всему, именно их планы оказались непоколебимы, в отличие от ваших. И теперь они благополучно направляются в Латфор, а я, вместе со своей маленькой страной, оказываюсь меж двух огней, так? Пожертвовать стольким, чтобы страна стала не плацдармом для военных боев, не буфером, о которые бьются две державы, а своеобразным транзитным коридором! И тут на тебе  — попадаю в ту самую ситуацию, которой всячески старался избежать, путем приобретения союзничества Удматории!
        — Почему меж двух? Озерный край почти раздавлен, Княжград не рискнет ввязываться в бойню на стороне проигрывающей, а пока вести дойдут до Латфора, вы, как принявшие сторону императора Удма…
        — Именно так  — «почти раздавлен». И именно так  — мы, принявшие сторону вашего императора, очень скоро во всеуслышание будем объявлены предателями, продавшими подступы к Харадским горам. А следовательно, если принц Ольм со своей немногочисленной свитой…
        — Принца Ольма вместе с его свитой,  — в перебившем князя голосе сквозило нескрываемое презрение,  — как вам известно, немало потрепали у переправы на Рыман. В конце концов, вы не можете отрицать, что собственными глазами видели, как самого принца сбили с седла ударом Полночной Звезды…
        — В спину,  — коротко, с издевкой, вставил князь.
        — В спину,  — подтвердил тот, кого Всемир назвал Халкидом.  — А вы предпочли, чтобы его порешили прямо в вашем замке? Может, еще на дуэль его вызвать прикажете?
        — Опять вы передергиваете. Я бы предпочел, чтобы они сюда вообще не доехали. Понимаете, не доехали. Вы заручились моей поддержкой задолго до появления представителей Княжграда. Я много работал, чтобы подготовить эту встречу так, чтобы она прошла наилучшим для нас образом. И рассчитывал, что отсутствие посольства Озерного края будет воспринято остальными как игнорирование переговоров как таковых. Их вечное чванство и вздернутый кверху нос, знаете ли… Княжградцев всегда раздражало, если чей-то нос был вздернут выше, чем их собственный. Ну и отказ от чьей бы то ни было помощи, лишь бы доказать собственную самодостаточность… Это в духе Озерного края, и при том это давало в дальшейшем возможность умыть руки и откреститься от последствий. Сказать  — вы же не просили о помощи, считали ее вторжением с нашей стороны  — вот и получите теперь разгром по всем фронтам. Эх… Гордыня, это, как ни крути… Она в конечном итоге должна была сыграть мне на руку.
        — Желание иметь свои руки чистыми и загребущими одновременно на практике является утопическим.  — Халкид усмехнулся.  — Вы не находите? Что говорить о том, чего не случилось, светлейший князь Всемир. Полученный результат никак не может быть омрачен этими незначительными неудачами. Вышло даже лучше. Демонстрация плачевного положения самой великой страны в этой части континента, в лице более чем малочисленной делегации во главе с сопливым юнцом, заставило княжградцев призадуматься.
        — Опять слова, одни слова… А как, если принц Ольм доберется до Латфора, а? Честное слово, больше удивиться, чем увидев его на подъездах к собственному замку, я уже не смогу. Другими словами, появление Ольма в Латфоре в ближайшее время уже не кажется мне невероятным. Совершенно.
        Халкид сдержанно рассмеялся.
        — В данный момент, я думаю, принц Ольм совершает самый последний путь в его жизни. Говорят, получивших Полночную Звезду встречают на том свете с почестями, потому как они начинают светиться в темноте. А славно он вспыхнул в ночи, не находите?
        — Не нахожу,  — буркнул Всемир.  — Да, в кого-то там ваш телохранитель засадил с дури зарядом такой мощи, что вспышка озарила местность на лигу вокруг. Я чуть не ослеп, к вашему сведению! Что я мог видеть после этого? Да, эта светящаяся хреновина пролетела над всадником, вроде бы на нем был принцев плащ. И все. Трупа-то никто не видел. А вот это было бы действительно славно. Потому что развеяло бы все мои сомнения. Хотя говорить о славном в бесславии…  — Князь стучал об стол, выбивая трубку.  — В вашей так называемой «засаде», которая переросла в самую настоящую стычку, защищая мою персону, пострадали мои люди.  — Произнося эту тираду, князь каждый раз делал ударение на слове «мои», давая понять, что до перебитых людей Халкида ему нет никакого дела.  — Я вынужден теперь прятать раненых во флигеле собственного замка. И должен сочинять сказки в ответ на расспросы княгини. Вы думаете, она всерьез верит, что я бы отпустил конюха и придворного лекаря сопровождать представителей страны, с которой у нас и в мирное время были более чем натянутые отношения?
        Чем больше слушала Гали, тем страшнее ей становилось. Человек, говоривший голосом князя, теперь представлялся ей совершенно не похожим на ее отца. Неужели это ее отец говорит все эти ужасные вещи?
        В голове все сказанное не укладывалось совершенно, там, как белка в клетке, металась мысль о том, что обнаруживать свое присутствие ни в коем случае нельзя. А если окажется, что нет другого пути в замок, кроме как через окно кабинета, что же ей тогда делать? Прыгнуть вниз?
        — Даже если все вот-вот раскроется, поверьте, князь, это будет не так уж и важно.  — Собеседник князя прошел мимо окна, и его неясная тень медленно пересекла полосу ровного света.  — Я определенно чувствую чье-то присутствие.
        «Надо бежать. Насколько можно быстро и насколько можно далеко».  — Руки Гали быстро-быстро перебирали стебли плюща в обратном направлении, а ноги уже скользили по карнизу.
        — Вы определенно надышались дымом от моей трубки. Говоря простонародно, я вас обкурил.  — Князь невесело рассмеялся.  — Я не всегда курю чистый табак. У меня есть одна слабость, открою вам тайну, одна харадская травка, если ею не злоупотреблять, конечно…
        — Да какая, к собакам, травка! Уж простите мою простонародную речь, князь.  — Иностранец подошел к окну вплотную и распахнул его.  — Я чувствую, что здесь кто-то есть!
        — Полегче, Халкид! Что это вы машете портьерами, как летучая мышь крыльями! Вы затушили добрую половину свечей, опрокинули канделябр. Война еще не подошла к Потлову близко, а вы уже пытаетесь поджечь замок! Тушите скорее скатерть, что вы стоите там, вцепившись в занавески!
        Слыша обрывки приглушенных криков отца, княжна почти добралась до угла замка, еще немного, и она шагнет за край, который скроет ее фигуру.
        «Как странно бы это ни звучало, но я почти молюсь о том, чтобы в кабинете действительно занялся пожар!»
        Она обернулась к окну.
        «Зачем, зачем я это вот сейчас сделала? Для чего мне было оборачиваться? Мне нужно было просто шагнуть за край стены!» Она увидела, как из окна по пояс высунулась мужская фигура. Ее ясно освещал лунный свет, и Гали видела, как голова разворачивается сначала в одну сторону  — противоположную от нее, тщательно осматривая все доступное взгляду, и как медленно она разворачивается в ее, Гали, сторону.
        «Только не это! Только не это!» Девушка перенесла одну ногу за угол, уперлась в выступ, а левой рукой попыталась нашарить надежный стебель плюща, чтобы, прицепившись к нему, еще не видимому ею на другой стороне, шагнуть за край. И тут она услышала, как ей вслед несется крик:
        — Там что-то блестит!
        Инстинктивно обернувшись на звук, она увидела то, чего в принципе быть никак не могло.
        Легко соскочив с окна на парапет, по направлению к ней довольно быстро бежал тот самый высовывавшийся ранее из окна мужчина.
        Он действительно бежал, плащ за его спиной хлопал по каменной кладке, сбивая с побегов плюща жесткие треугольные листочки.
        Потом, вспоминая свое невероятное бегство, Гали пыталась понять, почему она пошла по карнизу именно в ту сторону. Если бы она выбрала путь к противоположному углу замка, ведущему в южное крыло, которое, к слову сказать, к окну кабинета располагалось значительно ближе, ее бы неминуемо настиг преследователь, или бы она попросту сорвалась, разбившись о мощенную брусчаткой площадь. И в том и в другом случае история повернулась бы иначе.
        Но Гали начала двигаться по стене в ту сторону, откуда пришла, и угол, за который она завернула, начинал стену заднего двора замка. Там, разумеется, не было брусчатки. Обширная земляная насыпь, на которой размещались, как и на любом другом заднем дворе, многочисленные хозяйственные постройки, включая обширное двухъярусное помещение конюшни.
        Сердце, казалось, стучало где-то за пределами тела Гали, сотрясая всю ее своим биением уже извне. За движением рук и ног она уже не следила  — они безостановочно и очень быстро двигались, вновь и вновь повторяя одни и те же движения.
        «Наверное, вот это состояние то самое, что называют в прочитанных мною столь любимых романах состоянием паники. Я совершенно ничего не соображаю  — просто до смерти напугана. Очень пусто и невыносимо страшно. Что ж, похоже, и дальше мне придется поступать в лучших традициях новелл…»
        Гали находилась прямо над крышей конюшни, примыкающей одной стеной к замку, когда из-за угла появилась фигура в развевающемся плаще. Его полы хлестнули по стене перед мужчиной  — он резко остановился, и плащ обвил его ноги и плечи. На хорошо освещенном луной лице появилось ошарашенное выражение. Шпионов, взбирающихся в любое время суток по сколь угодно высоким стенам, Халкид повидал немало. Но чтобы при этом в волосах было полным-полно драгоценных камней?
        А диадема при лунном свете сверкала так, что в ее баснословной стоимости сомневаться не приходилось. Особенно человеку, выросшему среди помпезной роскоши в обществе потомственной аристократии. Родословная Халкида очень глубоко уходила своими корнями в смутные времена полузабытых мифов и легенд.
        В искаженном испугом лице юной шпионки он не узнал княжны, хотя та стояла от него всего в нескольких метрах. Но колыхнувшееся смутное воспоминание вызвало секундную задержку в его стремительном движении. Он ухватился правой рукой за стебли, едва не потеряв равновесие. Подтянул все тело по направлению к девушке, внимательно вглядываясь в обращенное к нему лицо. Ногти противно царапнули по камню.
        «Я где-то видел ее раньше…»  — Халкид отогнал мысль, сейчас главное было удержаться от падения и добраться до нее быстрее, чем…
        Гали видела, как мужчина наклоняется вперед, вытягивает руку в ее направлении. Как скользит по серым в ночи камням и листьям, заслоняя лунный свет, его тень. Толчки ее сердца отмеряли сантиметры приближения к ней черноты.
        Еще несколько шагов, ее неуверенных приставных шагов, против его  — почти прыжка.
        Гали бросает взгляд через плечо:
        «Как все же высоко…»
        Рука все ближе  — и Гали закрывает глаза. И прыгает спиной вперед.
        Оттолкнувшись из последних сил руками и ногами от поверхности стены.
        Широкая ладонь Халкида сомкнулась, хватая пустоту.
        Не веря своим глазам, он следил за летящей вниз девушкой, раскинувшей руки, как раскидывает в свободном парении где-нибудь высоко в горах крылья вольная птица.
        «Сейчас она размозжит себе голову»! Халкид грязно выругался на родном языке. Прыгать следом за девицей он не собирался, а возвращаться обратно в замок и добираться до точки падения обычным путем было слишком долгим. Очень долгим для того, чтобы оставить это место без наблюдения.
        «Возможно, у этой самоубийцы есть сообщники. Возможно, она неспроста уходила в эту сторону. Возможно…»
        — Гаррота!  — во всю глотку крикнул Халкид, проклиная себя за то, что не прибег к этому призыву раньше.  — Гаррота-а-а!


        Эллиноя, третья дочь князя Всемира, была старше Гали почти на четырнадцать лет.
        Она не была красавицей. Ей не посчастливилось, в отличие от Гали, унаследовать дерзкую яркость матери. Глаза ее были такого же невнятного цвета, что и у отца. В зависимости от погоды они менялись, перебирая весь спектр оттенков светло-серого и голубовато-зеленого. Многочисленные карие крапинки в их глубине, то скрытые расширившимся зрачком, то снова возникающие из его глубины, окончательно ставили в тупик всякого, кто пытался определить их цвет.
        Волосы падали спокойной и не особо впечатляющей волной чуть ниже плеч. Никаких тебе кудрей и затаившихся переливов солнечных бликов. Цвет, характерный для большинства проживающих на территории Потлова,  — пепельно-русый.
        В отличие от двух своих старших сестер, упорхнувших из-под отчего крова в объятия мужей в юном возрасте, ее супружество несколько запоздало. На пороге своего тридцатилетия княжна Элли все еще ходила в девушках на выданье. Сколько беспокойства это доставляло ее матери, об этом и говорить не стоило. Ибо княгиня Млада была немногим старше, когда готовилась в первый раз стать бабушкой.
        Эллиною же, казалось, эта проблема нисколько не волновала. Она была неизменно спокойна и улыбчиво лучезарна, чем, возможно, в конце концов, и пленила из года в год приезжающего осенью в Потлов поохотиться младшего из сыновей герцога Арьезского, владетеля Рыманского града.
        С момента объявления помолвки в характере княжны Элли произошли разительные перемены. Сдержанная на людях, за закрытыми дверями в кругу семьи она превращалась в истеричную фурию.
        — Ничего не понимаю,  — разводила руками мать, пытаясь хоть как-то ответить на недоумение отца.  — На мой взгляд, так все, скорее всего, должно было быть как раз наоборот…
        — Ты невыносима! Невыносима!  — кричали по очереди оба родителя, а Эллиноя совершенно не по-княжески хлопала всеми попадающимися на пути к ее покоям дверьми. Однажды, проносясь по библиотеке мимо спрятавшейся в кресле Гали, она выхватила у нее из рук раскрытую книгу и швырнула томик с размаху о стену.
        Пару минут Гали сидела в прежней позе, хватая от возмущения ртом воздух и пытаясь понять, что же произошло. Потом волна возмущения подняла ее на ноги, а выражение лица чем-то стало смахивать на злобную гримасу сестры. Гали вскочила и помчалась следом, с грохотом распахивая закрытые перед ее носом двери. Подбегая к покоям сестры, она уже сама была близка к припадку ярости. Распахнув последнюю дверь, Гали заорала:
        — Знаешь что?..
        И осеклась. Желание наговорить тысячу гадостей и перебить все стоявшие на туалетном столике безделушки мгновенно испарилось. Гали в полной растерянности наблюдала представшую перед ней картину, совершенно не находя, что сказать. Эллиноя тихонько плакала, сидя в кресле в углу парадной залы. Поджав под себя ноги и свернувшись калачиком, чтобы спрятать от окружающих поток горьких слез.
        — Элли…  — растерянно произнесла Гали.  — Ты плачешь? Почему?
        Она подбежала к сестре и упала на колени рядом с креслом.
        — Что с тобой, моя любимая Элли?  — Гали попыталась обнять ее колени.
        Эллиноя сдавленно всхлипнула и прижала к лицу ладони, стараясь сдержать водопад слез, но вместо этого разрыдалась еще горше.
        Гали гладила складки кружевного платья сестры, стараясь разобрать в промежутках между всхлипываниями произносимые сестрой слова.
        Удавалось это плохо, но наиболее часто повторяемую фразу она все же уловила:
        — Это ужасно!
        — Что ужасно, Элли? Что?
        Младшая из княжон ждала ответа, но до слуха ее доносились только всхлипывания. И тут ее осенило:
        — Я поняла! Эллиноя, но почему ты не сказала об этом раньше? Папа бы никогда не допустил…
        — Не сказала о чем?  — Глаза Элли покраснели от слез, и от этого она казалась старше и некрасивее, чем была на самом деле.  — Не допустил бы чего?
        — Ты не любишь Гира! Ты любишь другого!  — озвучила свою догадку Гали.
        — Что?  — одними губами спросила Элли. Сказанное сестрой настолько шло вразрез с ее собственным горем, что она даже нашла в себе силы улыбнуться.  — Какая ты смешная, Гали.
        Эллиноя погладила ее по голове, ласково перебирая пряди. Как тогда, когда младшая сестренка была совсем малышкой.
        — Все наоборот. Это Гир не любит меня.
        — Что?!  — Гали вскочила на ноги.  — Ты с ума сошла? Конечно, он любит тебя!
        Эллиноя печально покачала головой. Потом отерла тыльной стороной ладони еще не высохшие от слез щеки. Она сидела перед Гали и обмахивала обеими руками горящее лицо.
        — Я сейчас успокоюсь… И попробую тебе объяснить… Вот только сейчас успокоюсь…
        Она сделала паузу. Несколько раз глубоко вдохнула и отрицательно покачала головой. Ничего из этой пантомимы Гали не поняла, и поэтому сочла возможным нахмуриться.
        Так они и сидели друг напротив друга некоторое время, хмурая Гали и заплаканная Эллиноя. За окнами в кронах деревьев шумел летний ветер, сбежавший в потловские низины с Харадских гор. Откуда-то из глубины сада доносился звук работающих в ловких руках садовника ножниц.
        Наконец Эллиноя изрекла:
        — Я скажу тебе все. В конце концов, ты уже большая девочка, думаю, ты все сможешь понять. Гали, милая, все не так, как описано в твоих дурацких романах. В жизни все совсем иначе.
        — Элли,  — осторожно перебила ее Гали,  — откуда ты знаешь, как бывает на самом деле?
        Элли молча смотрела на сестру. Она подбирала слова для ответа, но ничего, что могло объяснить ее убежденность, на ум не приходило. Скорее всего, потому что ответа она и в самом деле не знала.
        Гали потерла лоб, потом почесала затылок и наморщила нос.
        — Элли, что заставило тебя думать о том, что Гир разлюбил тебя?
        — Не разлюбил.  — Эллиноя спрятала глаза где-то в путанице складок кружевного узора юбки. Она перебирала шитье пальцами, идя за направлением извивающейся тесьмы.  — Он никогда не любил меня.
        — Элли!
        — Это политический союз, выгодный обеим сторонам. Или ты думаешь, что такой, как он, мог бы захотеть жениться на мне по другим причинам?
        Гали качала головой из стороны в сторону:
        — Я просто не верю своим ушам!
        — Ты же видела нас вместе…
        — Вот именно  — я видела вас вместе!
        — Значит, ты не могла не заметить, сколь велик диссонанс. Он высокий, красивый и смелый. Он такой замечательный, почти идеальный, и я  — никому не нужная серость. Я почти как плесень этого замка, от которой наконец нашелся-таки способ избавиться.
        — Знаешь что, Элли,  — узкая ладонь Гали накрыла спрятавшиеся в кружева руки сестры,  — мне кажется, что ты должна кое-что увидеть.
        Эллиноя вскинула на Гали удивленные глаза.
        — Пойдем, пойдем,  — сестренка уже тянула ее за собой,  — если нам повезет, я смогу показать тебе кое-что.
        Молодая женщина следовала за подпрыгивающими впереди нее бантиками цвета лаванды, одновременно завидуя и радуясь беспечности княжны. Легкими взмахами ладоней она старалась отереть с лица столь явственные признаки только что разыгравшейся истерики.
        Они прошли все северное крыло, картинную галерею и вышли в длинный коридор, из окна которого была видна пристроенная к стене замка конюшня.
        Гали подвела сестру к окну, на подоконник которого лихо вспрыгнула сама.
        — Смотри,  — произнесла она вполголоса, одновременно поднеся палец к губам.  — Только тихо.
        Еще ничего не понимая, Эллиноя выглянула в окно.
        — Куда смотреть?
        — Вот сюда. Видишь?  — Указательный пальчик Гали с отполированным аккуратным ноготком смотрел в сторону конюшни.  — Да ты не туда смотришь! Прямо куда я указываю, дыру в крыше видишь?
        — Да.
        — Вот смотри сквозь нее! Только не начинай сразу орать, пожалуйста.
        — Но это же…  — Щеки старшей княжны залила краска.  — Гали, как ты смеешь, бесстыжая девчонка! И давно ты подглядываешь за Миной и Марком?!
        — Тсс!  — сердито и отнюдь не стыдливо цыкнула младшая сестра. Она строго посмотрела в глаза Эллинои.  — Ты снова неправильно думаешь. Лучше смотри!
        — Не собираюсь я смотреть на это непотребство! И матери непременно расскажу!
        — Да что ж такое,  — жарким шепотом зашептала Гали, сверкая глазами.  — Можешь рассказать кому угодно! Только посмотри сначала сама  — а то о чем будет рассказывать?
        Любопытство пересилило добродетель, и, возмущенно вздернув нос, Эллиноя все же выглянула в окно.
        В части крыши, примыкающей к стене, зияла внушительная дыра. Несовершенство постройки привело к тому, что материал в этом месте износился намного раньше, чем в остальной части кровли. Дело в том, что конюшню построили прямо под водостоком, по которому каждую осень пролагали себе русло непрекращающиеся ливни. Со временем водосток прохудился, и большая часть бегущей по нему воды стекала по стене прямо на доски крыши. Тонны и тонны воды.
        Рано или поздно сгнившие доски должны были обвалиться под собственной тяжестью. Так и случилось. Но так как дыра образовалась в конце весны, чинить ее до конца лета никто не собирался. А зачем? Лето обещало быть засушливым, так пусть подсохнет все, что может подсохнуть, и обвалится до конца все, что должно обвалиться.
        На сеновале рядом друг с другом сидели горничная и конюх. Мина плела венок из длинных полевых трав, вставляя в зеленые косы маленькие кругляшки ромашек. Марк полулежал рядом с ней, покусывая за край травинки подаренный подругой колосок. Иногда он проводил им, щекоча, по Мининой щеке, внутренней поверхности ступни или затылку. Горничная смеялась, отмахивалась от своего поклонника недоплетенным венком и шутливо хлопала его по плечу.
        — Что они делают?  — уделив некоторое время созерцанию этой сцены, произнесла старшая сестра.
        — Разговаривают,  — хмыкнула младшая.  — Ты что, сама не видишь?
        — Ну нет, это я вижу… Почему ты хотела, чтобы я увидела их вместе? Я знала, что Марк оказывает знаки внимания Мине. Он, если уж правду говорить, с первого момента, как ее увидел,  — сиял, как весеннее солнышко. Правда, я не подозревала, что и Мина к нему благосклонна…
        Гали хмыкнула.
        — Мина очень к нему благосклонна  — она плетет ему венок. И позволяет время от времени провести травинкой по ножке. Такое предосудительное поведение  — не дай бог просто…  — И Гали состроила страшную физиономию, пытаясь скопировать рассерженное выражение лица отца.
        — Гали, прекрати сейчас же, это неприлично. Особенно если принимать во внимание твой возраст.  — Не отрывая глаз от парочки за окном, одернула ее Эллиноя.
        Гали улыбнулась своим мыслям, а потом перевела взгляд на сестру и внимательно посмотрела ей в глаза:
        — Скажи, Эллиноя, а как Марк на нее сейчас смотрит?
        Старшая княжна едва заметно пожала плечами:
        — Да, пожалуй, так же, как и тогда, когда увидел ее в первый раз. Только с большей нежностью.
        Гали спрыгнула с окна и теперь смотрела на нее снизу вверх. Эллиноя на голову выше, а Гали всегда была ниже своих сестер. Да и навряд ли вырастет еще.
        — Так вот, хочу сообщить тебе, раз уж ты до сих пор не знаешь, хотя такая большая, взрослая и умная. Взгляд у Гира, когда он смотрит на тебя, точно такой же.  — И, широко улыбнувшись счастливой открытой улыбкой человека, все еще не расставшегося с детством, Гали добавила:  — Только с еще большей нежностью.
        Крышу конюшни починили аккурат в конце сентября. За неделю до того, как на предстоящую в октябре свадьбу начали съезжаться многочисленные монаршие и просто благороднейшие родственники.
        Но о том, что сначала следовало починить желоб водостока, тогда почему-то никто не вспомнил. Наверное, потому что лето было засушливое. И кого в засуху может волновать, исправен ли водосток, особенно когда на носу свадьба?


        Жизнь самой младшей из потловских княжон Гали складывалась так, что никому и в голову не могло прийти учить ее правильно приземляться, падая с большой высоты спиной вперед.
        Пока она летела, ее успели посетить мысли о том, слетит ли при ударе с ее головы диадема, на какую часть тела она приземлится и не перенесли ли сеновал в другую часть конюшни за последние три года?
        Впрочем, так как к каким-либо переменам в Потлове относились с подозрением, в реальность этой последней угрозы ей верилось слабо.
        В вышеупомянутый угол между замком и конюшней Гали и упала. Наспех залатанная три года назад крыша была покрыта ворохом принесенных ветром в листопады листьев, копившихся все это время. Они и проломившиеся под ее спиной доски смягчили падение, но удар все равно был страшен.
        Княжна лежала некоторое время, с шумными всхлипами хватая ртом воздух  — она никак не могла сделать нормальный вдох. Хватала ртом воздух, как вынутая из пруда рыба  — и все. В легкие он спускаться не желал.
        Испуганные грохотом ее внезапного появления лошади разом заржали, заполняя перестуком копыт все вокруг.
        «Как градины по листу железа. Или как стремительное движение сломавшего лед горного ручья».  — Гали осознала, что ее пальцы сами по себе скребут сено, набирая сухие травинки в ладони. Сверху долетел, как хлыстом ударил, крик:
        — Гаррота!
        «Мне нужно бежать. Как можно дальше и как можно скорее. Если только я смогу встать».
        Она попробовала поднять руку. Рука поднялась  — и сквозь раскрытые пальцы княжна могла видеть звездное небо.
        — Гаррота-а-а!
        «Сейчас я встану, вот-вот… сейчас…»
        Гали перевернулась на бок. В голове стоял гул от нещадных ударов собственного пульса, из-за которого все остальные приходившие из мира звуки казались далекими и размазанными. Ей вспомнилась увиденная несколько лет назад в Княжграде сцена. Когда упавший с колокольни звонарь поднялся и пересек на негнущихся ногах церковный двор. Это воспоминание могло подарить надежду в данной ситуации, если бы в конце этого пути несчастный не упал замертво.
        «Но ведь колокольня выше. Намного выше. А площадь перед церковью была вымощена белым камнем. И звонарь был старым. У меня все наоборот».
        Не ощущая полноты ни одного своего движения  — тело Гали будто погрузили в вязкую болотную жижу,  — девушка поднялась и пошла вдоль ряда стойл. Конь отца оказался оседлан. Не обращая внимания на эту странность, Гали взяла его под уздцы и вывела из-под крова конюшни белоснежного жеребца с длинной шелковистой гривой.
        Это был самый быстрый жеребец княжеской конюшни с громким именем Ветер. Животное косилось на княжну влажным агатом глаза. Он недовольно перебирал губами, как бы выражая свое несогласие с тем, что его потревожили в столь неподходящий для пробуждения час.
        Во флигеле, с грохотом ударясь об стену, распахнулся ставень. Княжна услышала этот звук, уже вспрыгивая в седло. Налетевший порыв ветра всколыхнул кудри вокруг ее лица.
        Фигура человека, заставившего ее упасть с карниза, осталась на прежнем месте. Он застыл в тени побегов плюща, как гигантская летучая мышь. Края плаща колыхались в такт ее кудряшкам. Мужчина не отрываясь смотрел на Гали.
        Девушка коснулась бока коня стременем, потянула повод, разворачивая коня к ограде. На заднем дворе она была чуть ниже человеческого роста, и, разогнавшись, можно было перемахнуть на другую сторону.
        — Быстрее, быстрее!  — полушепотом молила княжна, прижимаясь к шее Ветра, сливаясь с ней в одну линию. Копыта оторвались от земли, и жеребец перенес всадницу через ограду. Всплеском разлетелись во все стороны придорожные камешки. Дорога, огибая замок, выходила в купеческие кварталы города, а через них  — на пристань.
        — Держи их!  — донесся до нее крик Халкида.
        «Ой, мамочка!»  — От страха Гали пришпорила и без того несущегося во весь опор жеребца.
        Они ворвались в городские кварталы, как по велению чьей-то необузданной сумасшедшей воли, почти светящийся в лунных лучах конь в ночи казался мистическим. Призрак с развевающейся гривой и маленькая всадница с блестящими, словно звезды в волосах, каменьями  — будто застывшими навечно каплями росы. От их стремительной скачки раскачивались вывески над входами лавок, просыпались в испуге за слепыми ставнями окон горожане.
        Безмолвие окружившей Гали темноты, где есть только она и бешеная скачка, разорвало обрушившееся на нее с неба хлопанье крыльев. Что-то большое. Что-то страшное. Девушка инстинктивно еще больше прижалась к гриве, и в первой своей атаке костяные когти смогли только царапнуть по ее платью, даже не задев корсета, вырывая из бархата тонкие зеленые полоски. Обезумев от страха, княжна стала хлестать кнутом за своей спиной, попадая по себе, лошади и неизвестному врагу.
        — Вррешшшь! Не уйдешшшь!  — Вторая атака с неба оказалась более удачной. Гали почувствовала, как в ее плечи, сначала протыкая ткань, потом кожу, впиваются когти.
        Когти!
        — А-а-а!  — закричала Гали, в глазах темнело от боли, когти заставляли ее выгибаться назад. Они старались стащить ее с седла. По лицу и груди били крылья. Руки княжны намертво вцепились в намотанный на ладони повод, а ноги от напряжения свела судорога.
        Гали все кричала и кричала, чувствуя, что когти входят все глубже. Словно задуманная заранее медленная пытка. Сжавшие плечи девушки лапы разводили плечи, заставляя Гали больше раскрыться. Грудью навстречу небу.
        — Пррекррати! Остановись!  — плевал ей в лицо странным клекотом потусторонний голос. Жесткие перья царапали холодную от ветра и мокрых полос слез щеку княжны. Голос возникал у самого уха, вкатываясь в сознание на раскатистых согласных. Он словно затягивался с каждым слогом на ее шее той самой тонкой стальной удавкой, гарротой, в честь которой прозвали преследующее Гали существо.
        Неожиданно левая лапа резко вырвала когти из плоти своей жертвы и пробежала узловатыми скрюченными пальцами по груди девушки. Прямо по многочисленным крючкам застежки, соединяющей строчкой две половины бархатного корсета. Мозолистая псевдоладонь легла на горло, запрокидывая назад голову Гали. С двух сторон в ямочках под ушами она чувствовала по костяному острию. Она уже не кричала  — хрипела, вывернувшись в неестественной, ежеминутно грозящей падением позе. От падения под копыта собственного коня княжну теперь, как ни странно, удерживали только балансирующие, бьющие по крупу лошади крылья. Если бы не они, соскользнуть бы ей уже с седла и тащиться, запутавшись ногой в стремени, размазывая по булыжникам городской дороги кровь и мозг из разбитой головы.
        — Откррой глаза, дррянь!
        Гали распахнула зажмуренные до этого от ужаса глаза. Не потому что хотела повиноваться голосу, а потому что в море боли повиноваться было проще.
        Девушке в лицо глядело нечто. Княжна еще не привыкла, что с того момента, как решила вылезти на карниз, окружающий ее мир стал полон странностей. Но безумная боль в плечах не давала ей возможности удивляться чему-либо. Боль стирает любые чувства, кроме сознания того, что хочется выскользнуть из цепких объятий.
        Имени тому, что возникло перед ее взором, княжна не знала. Это было женское птичье лицо. Глаза преследовательницы тоже удивленно округлились, когда встретились взглядом с Гали.
        — Т-ты?  — Когти выдернулись из раны. Лапа постаралась перехватить плечо, сжав его сверху, но кровь, хлынувшая из ран на бархат, сделала его скользким. Плечо выскальзывало из железного захвата, и птица с женским лицом теряла равновесие, все больше заваливаясь на правую сторону и увлекая за собой княжну.
        Дальнейшее не принесло ничего нового, просто события стали ускоряться, втягиваясь в стремительную воронку времени. Хлопанье крыльев. Бешеная скачка. Крик Гали. Секундное замешательство птицы. И скорее всего случайный взмах кнутом  — то ли стараясь вернуться в исходное положение в седле, то ли конвульсивное движение на самой последней степени отчаяния.
        Так или иначе, узкий язык хлыста прошелся по покрытой перьями спине, плечу крыла и высокой скуле странного лица. Существо вскрикнуло легким гортанным звуком, дернулось от удара. Затрещала рвущаяся ткань корсета  — лоскут остался в когтистой лапе. Нечто отвалилось от тела Гали, едва не увлекая его за собой вниз, под безостановочно мелькающие смертельные копыта.
        Заржал сбившийся с размеренного шага жеребец, присев на секунду на задние ноги, давя подковами копыт живую плоть. Жалобный гортанный вскрик, теперь уже со стороны земли, заставил бьющего передними ногами в воздухе жеребца сделать прыжок вперед  — и снова пуститься вскачь, подгоняемого жестокими шпорами наездницы.
        Гали висела почти на боку лошади. Она даже не пыталась подняться выше  — едва находясь в сознании, из последних сил стараясь лишь не разжать ладони, не выпустить повод.
        Избавившись от тяжести дополнительного ездока, Ветер полетел быстрее ветра. Со стороны реки на пристань выползал туман. Жеребец в два прыжка преодолел широкую набережную, влетая на дощатую поверхность пирса. Промчался, осыпая настил перестуком подковной дроби, мимо примостившегося у швартовочных столбов домика лодочного смотрителя. Конь остановился у самого конца пристани, едва не спрыгнув в холодную воду реки.
        Где-то позади хлопали крылья и резал темноту ночи птичий крик.
        Вот и все. Гали свалилась с седла. Правая нога осталась в стремени, конь, переступая, протянул ее за собой несколько шагов, прежде чем остановился. Он прижал уши и тихонько заржал.
        Девушка лежала на влажных досках, пропитанных речными брызгами и взвесью тумана. Над нею где-то в вышине темнело небо, звезд из-за тумана было не разглядеть.
        «Сейчас она подлетит ко мне и выклюет мне глаза. И это будет последнее, что я увижу. Последнее. И я даже не смогу увидеть напоследок ни одну звезду».
        До нее доносились крики преследовательницы. В них уже не слышалась запугивающая страсть погони или боль от раздавленной под тяжестью лошади кости. В них была раздосадованная злость.
        «Какой у них странный победный клич, у этих когтистых тварей».
        В сторожке лодочника зажегся свет. Заскрипели тронутые ржавчиной петли.
        «Почему она не подлетает? Растягивает триумф своей победы?»
        — Что за дела? Кто здесь?  — Наружу из домика высунулась рука, зажавшая коптящую масляную лампу.  — Отвечай! С Лырманом лучше не связывайся!
        Доски пирса задрожали от тяжелых шагов. Над княжной нависла темная тень и показался тусклый огонек сбоку от нее. По странному очертанию головы Гали предположила, что на ней надета широкая рыбацкая шляпа с заломленными впереди полями.
        — Глаза мои чтоб ослепли! Это же княжна!  — пробормотал простуженным басом мужчина, назвавший себя ранее Лырманом и грозивший кому-то в темноту. Он опустил лампу вниз на доски.  — Тихо, тихо, мой хороший…  — Мужчина пытался успокоить лошадь, заставляя ее стоять неподвижно, чтобы суметь вызволить на свободу ступню Гали, обутую в милую домашнюю тапочку.  — Что ж такое приключилось, деточка? Как так тебя угораздило, ваша светлость?
        Лодочник был сбит с толку. Он все время бросал взгляды в сторону берега, пытаясь разглядеть сопровождающую княжну свиту. И не понимал, почему все еще не слышит звуков ее приближения. В первый момент Лырман предположил, что лошадь девушки понесла и остальные вот-вот нагонят ее.
        Гали перевела взгляд с неба на мужчину, пытаясь в тени шляпы разглядеть искры его глаз.
        — Мне… нужно… в Рыман… срочно.  — На каждое слово уходил вздох. Она медленно подтянула руку к шее, вытащила из мочки серьгу.  — Вот. Плата.
        — Ох, деточка, да за такую плату мне вашу светлость в Рыман и обратно до конца жизни катать придется. Сдачи-то столько не наберется. Может, с казначеем вашим после разберемся?
        — Возьмите. И как можно скорее в Рыман.  — Рука задрожала, а потом, обессилев, упала на доски. Из раскрытой ладони выскользнула бриллиантовая капля.
        — Да будет вам Рыман, будет.  — Лодочник сунул серьгу в огромный квадратный карман своей куртки. Он осторожно поднял Гали на руки и направился к лодкам.  — Плечи у вашей светлости насквозь промокли. Чай от тумана или я дождь проспал? Так остальных, что ж, ждать не будем?
        Он помог девушке встать на ноги и спуститься по ступеням на причал.
        — Слышите, как хлопают крылья? Это альбатрос, ваша светлость, наверное. Альбатросы прилетают к буре. Ни разу не видел их в этой глуши. С торговым судном залетел сюда, не иначе.
        Гали посмотрела через мужское плечо в сторону берега, откуда доносилось хлопанье крыльев. Птица с лицом женщины металась по кромке тумана едва различимой тенью, не смея нырнуть в его толщу.
        «Почему она не может долететь сюда?»  — Эта странность была лишь очередным фактом в частой смене сегодняшних необычностей, поэтому Гали снова не удивилась. А может, потому, что время удивляться еще не пришло  — сейчас было время бежать.
        — Мне. Очень. Холодно.  — Это последнее, что смогла выговорить Гали.
        — Холодно? Да уж, костюмчик у вас не по погоде.  — Лодочник спустился с княжной по трапу в пришвартованный на нижней пристани баркас.  — Я устрою вас в каюте, там держу парочку пледов, сможете укутаться потеплее.
        Лырман не торопясь отвязал швартовы, оттолкнул от причала багром судно, выводя его ближе к течению, поставил парус. Он размышлял под все еще доносящийся шум крыльев о странностях миграций альбатросов и перемещениях молодых княжон, сваливающихся по ночам с лошадей на пристань.
        О том, снимет ли князь с него голову или наоборот  — наградит по-барски, старался не думать. Серьга в кармане сводила эти мысли на нет. Ему не так часто везло в жизни, а бриллиант такого размера в собственном кармане  — это несомненная удача, и упускать он ее не собирался.
        «Коли приспичило княжне посреди ночи в Рыман  — это не моего ума дело. Это может, вполне что, быть делом государственной важности. А мне про это размышлять  — рылом не вышел, потому сказано ее светлостью: вези в Рыман, вот я и повез.  — Лодочник положил руки на штурвал. Ладони едва не соскользнули с продолговатых ручек.  — Что еще такое?»
        Мужчина посмотрел на свои руки. Ладони были темными. Он нахмурился и поднес их поближе к глазам.
        «Что это еще за…»  — Он повел носом, принюхиваясь. От рук пахло кровью. Волосы на его голове зашевелились: княжеская кровь на руках не сулит ничего хорошего ни в прямом, ни в переносном смысле. Неужто так расшиблась об пристань?!
        Установив курс и закрепив штурвал, он бросился обратно в каюту.
        Девушка лежала в той же позе, в которой он опустил ее на узкое деревянное ложе. Лицо было мертвенно-бледным.
        Увиденное вмиг опустошило голову лодочника от каких-либо иных мыслей. Кровь на руках и мертвое тело в баркасе. Ясной и четкой предстала перед ним картина его собственного скорого и несомненного повешения, и стаи ворон, слетающиеся на смрадный труп. Их черные силуэты на фоне неба сменила другая картина  — утопления им княжны в самом глубоком месте Петли, дабы смыть с себя ее кровь и уничтожить следы от этой более чем странной встречи.
        Княжна приоткрыла глаза.
        — Вы… можете… перевернуть меня… на спину…
        Лодочник молча выполнил ее просьбу, укутав до подбородка пледом и накинув для верности свою куртку, висевшую тут же на стене каюты у иллюминатора.
        — Спасибо.  — Княжна вновь закрыла глаза.
        Мужчина буркнул нечто невнятное себе под нос, прикрывая за собой дверь в каюту.
        «Как ее утопишь  — совсем ребенок. Пусть и княжеский… Да что это я! Тем более  — княжеский! Ладно, будь что будет. Рыман недалече, глядишь, и не помрет. Да с чего ей помирать-то? Подумаешь, упала с лошади да расшиблась маленько!»
        Баркас, покачиваясь на волнах, в полосе тумана продолжал свой незримый путь вдоль берега, не оставляя следа. Драгоценный камень грел Лырмана сквозь подкладку кармана, а из фляжки, обдирая горло и принося тепло, вовнутрь падал молочного цвета самогон, что гнала его разлюбезная подружка.
        «За такой самогон на бабе стоит в конце концов и жениться»,  — подумал мужчина, закрывая фляжку. И мысли перенесли его в корчму к разлюбезной вдове, с которой уже не один год связывала его более чем теплая дружба. Смотритель довольно похмыкивал в свои пшеничные усы, вспоминая мягкое декольте сговорчивой хозяйки и ямочки на пухлых щечках, появлявшиеся каждый раз, когда он приносил ей нежданные гостинцы.
        «А теперь уж, о-хо-хо, с такой-то удачей в кармане, как не разгуляться? Вот уж порадую свою любушку  — одарю как царицу…»
        Туман редел, превращаясь в клочья неаккуратных, будто разодранных в ярости и скинутых с неба облаков.
        Еще немного, и зажгутся посеребренные, предвещающие зарю звезды. За ними покажутся огни Рыманского порта.
        Ни разу еще, за всю свою бытность лодочником, он не ждал их появления с таким нетерпением.


        Гаррота подлетела к Халкиду почти вплотную. Она повисла на плюще, обхватив лапами толстые стебли. Развернула к мужчине лицо. Лоб, нос, высокие скулы, чистая кожа и правильно очерченные припухшие губы  — но человеческим назвать его было невозможно из-за совершенно птичьего выражения. Немигающий взгляд, нервно меняющийся наклон головы.
        — Ты все видел?  — Она сделала паузу. Потом, чтобы уточнить, добавила:  — Отсюда?
        Халкид утвердительно кивнул:
        — Смотрел и не верил своим глазам.
        В разговоре они использовали официальный язык империи. Хотя и народ, выходцем которого являлся Халкид, и уж тем более племя Гарроты имели собственные диалекты. Звуки странная птица по-прежнему издавала раскатистые, умножая количество звонких согласных с каждым произносимым словом.
        Гаррота переступила лапами, поудобней устраиваясь для разговора. Чуть приоткрыла для баланса крылья. Из левого были вырваны перья. На месте, где кожаную перепонку припечатало к земле лошадиное копыто, обнажилась окровавленная ссадина в форме подковы. Правую сторону лица пересекал розовый рубец от полученного удара хлыстом.
        — Потрепала тебя мелюзга, ничего не скажешь. Как ты могла упустить ее? Мне показалось, что ты держала ее за горло. Мне показалось?
        — Держала.
        — Да, да! Ты  — держала! Так почему не убила? Стареешь, ослабла хватка? Как она вообще могла скинуть тебя со своей спины?
        — Я увидела, кто это.
        Брови Халкида удивленно взлетели вверх.
        — То есть ты ее узнала?
        — А ты нет?
        Халкид молчал, не отвечая на вопрос. Перед его глазами проносились виденные раньше картины. Вот едва заметная вспышка отблеска света на фоне темной стены, пытающаяся уйти от преследования девушка, смешная в своей неуклюжей попытке, обращенное к нему перепуганное лицо, потом летящее вниз тело с раскинутыми руками.
        Мужчина нахмурился: опять появилось ощущение, что раньше где-то он эту девушку видел.
        — Ты стареешь, Халкид. Ты ошибся. Тебе не стоило меня вызывать.  — Гаррота не сводила с него своего немигающего взгляда.  — Я ее покалечила. И ты даже чуть не заставил меня убить ее.
        — Даже? Что ты несешь? У птицы-алканост появились свои соображения о гуманности убийства молодых дев?
        — Халкид, ты всерьез?
        «Да что она пытается сказать? Дурацкий имперский язык  — ни одну птицу еще не удалось выучить на нем говорить хоть сколько-нибудь вменяемо! А эта девчонка  — где я мог видеть эту бестию раньше? И с какой это стати ее нельзя убивать?»
        — Или ты узнал ее?  — Птица повернула набок голову, искоса глядя на покачивающиеся полы плаща.
        Халкид растирал в задумчивости между пальцами иссохший листок.
        — Болит крыло. Ты видишь?  — Алканост раскрыла подрагивающее от боли крыло. Она переступила, цепляясь лапами за поросль плюща, поближе к собеседнику.  — И ты разыгрываешь игру? Скажи, Халкид? Но откуда мне знать ее правила? Отпусти меня.
        — Не своди меня с ума, Гаррота. Объяснись наконец.
        Птица затрясла головой и издала звук, интонационно подозрительно смахивающий на хлесткое ругательство. На удматорском же она изрекла невероятно длинную для себя тираду:
        — Предполагать, что ты хочешь убить княжескую дочь, я должна? Когда мы здесь, как факт, в положении заложников все? Удматорские войска еще далеко.
        — Что?! Ну, конечно…  — Тут всплыло, как по волшебству, именно то воспоминание, которое Халкид безуспешно пытался поймать все это время.
        Проходящая мимо приоткрытой двери в библиотеку девушка в компании служанки. Расшитая золотом синева ткани, оборачивающей тонкий стан в переливы волн материи. Схваченные инкрустированными гребнями волосы на затылке. Спираль выбившегося из прически золотого локона оканчивалась там, где на шею набегали ряды обрамляющих декольте кружев. Шлейф духов вползает через приоткрытую дверь. Словно стирая запах войны из переговоров и превращая их просто еще в один день пока еще мирной жизни.
        Конечно же все мужчины отрываются от расстеленных на столе карт, от бумаг, от дискуссий. Все смотрят на нее. Девушка поворачивает голову, и ее взгляд скользит по сидящим за столом мужчинам, чуть задержавшись на лице сопровождавшего Озерного принца харадского наемника. Князь прикрывает дверь, отсекая это видение.
        Тогда Халкид сразу узнал ее  — несколько раз в день проходя по галерее, сложно не запомнить лица глядящих с картин людей. Особенно если ты шпион и твоя профессия как раз и заключается в том, чтобы узнавать и читать по лицам. Но как же так вышло, что он не узнал ее, столкнувшись нос к носу этой ночью?
        — Все-таки ты не знал,  — высказала свою догадку Гаррота, снова потянулась, расправляя поврежденное крыло.  — Значит, я не убила правильно? Мне больно. Видишь? Но точно не так больно, как девчонке. Долго будешь здесь висеть?
        Потрясенный Халкид все еще пытался понять, почему все произошедшее имело место быть.
        «Столько лет дипломатического корпуса. И все насмарку. Вся карьера, все будущее. Эта миссия  — столь ответственная, несущая для меня такие перспективы  — расползается по швам. Столько лет переговоров с невыносимым, тяжелым на подъем, традиционным до мозга костей Потловом! Наконец вышли на нужный рубеж  — и на тебе! Сначала явление принца, который уже как неделю должен быть мертв, потом его же побег, провальная засада, отсутствие трупа, теперь темная история с княжной, прыгающей со стен. Возникает вопрос: такой ли примитивный этот Потлов, если в состоянии создать столько проблем?»
        Посчитав разговор оконченным, Гаррота отделилась от стены. Стараясь держаться в тени замка, она бесшумно проскользнула к открытому окну флигеля. Грохот падения уже повлек за собой множество других звуков. Халкид шел по карнизу, зная, что по ту сторону стены проснувшийся замок напряженно ждет новостей.
        И не столько известий, сколько очередных объяснений. Да, Халкиду этой ночью никто бы завидовать не стал.

        Глава 3

        Бабочки синим крылом
        Взгляд скользит с длинных ресниц.
        Встретишься с ним  — и узлом
        Связана, брошена ниц.
        Мысль короля далеко,
        Дальше танцующих звезд,
        Свите понять нелегко,
        Что в шутку ему, что всерьез.
        Падают с уст короля,
        Всем непонятны, мечты,
        Для свиты реальность  — земля,
        А жизнь для него  — это сны[2 - Из песни менестрелей.].

        Ольмар Роуи Весейжд Хальмгард-третий, принц Озерного края, младший сын Доноварра IV, а именно шестой отпрыск, тот, кто по закону первородства имел меньше всех в семье прав на престол, в данный момент являлся фактически единственной официальной надеждой своей страны. И, как он не без оснований мог опасаться, единственной не только в этой части континента. А и вообще во вселенной.
        Нынешнее утро завершалось так же безрезультатно, как и все предыдущие с момента его прибытия в Латфор. Принц стремительно пересекал необъятные залы Латфорского дворца, изо всех сил разжигая в себе пламя злости, которое не дало бы слезам отчаяния вырваться на свет.
        Тяжелые полы темно-фиолетового плаща, отороченного мехом серебристого соболя, хлопали позади него, будто при внезапно налетевшем сильном порыве ветра. Старинная фибула, полукруг из переплетенных в схватке тел дерущихся грифонов, собравший богатую ткань плаща на плече в мягкие складки, теперь съехала на спину.
        Уже столько дней прошло в ожидании у наглухо сомкнутых дверей аудиенц-зала.
        Его не впускали.
        Раньше владетелю Латфора в голову не могло прийти выказывать подобное неуважение принцу крови из Хальмгардской династии. Пусть даже и самому младшему. Слишком дорогими могли быть последствия  — так, что и не расплатишься. И никакой национальный траур не явился бы оправданием. Владетель Латфора был бы прощен лишь в одном случае  — если бы умер сам.
        Правда, с другой стороны, при иных обстоятельствах ни Ольм, ни кто-либо другой из его многочисленной монаршей семьи не посчитал бы для себя возможным настаивать на аудиенции в то время, когда по всему Латфору приспущены флаги и каждый гражданин считает своим долгом носить траурную ленту на своем плече в знак скорби.
        Раньше.
        Не так давно все было иначе.
        Придерживаясь строгого протокола, никто не упускал возможности долго и церемонно расшаркиваться, пряча простые фразы приветствий в замысловатые словесные конструкции. И даже вассальный Потлов перетер привычные панибратские замашки в некое подобие этикета. Все старались соответствовать. Умение проявлять должным образом свое уважение было в чести. И сама честь была не пустым звуком.
        Сейчас клеймо посланника агонизирующей страны заставляло и бывших друзей, и тех, кто был всего лишь обязан Хальмгардскому дому самим своим восхождением к вершинам власти, отводить глаза и предавать. Предавать и продавать, продавать и продаваться. Самому Ольму это клеймо жгло и ум, и сердце. Заставляло чувствовать себя прокаженным, пытающимся скрыть проступившую на коже обширную язву, завидя которую все бегут как от огня.
        Распахнув грубым ударом руки очередную дверь в казавшемся бесконечным ряду одинаковых, задрапированных черной парчой дверей, принц остановился. На секунду прикрыл глаза, опершись рукой о косяк. Его мутило.
        Предательство, оно было повсюду. Не из-за него ли медленно умирал зажатый в кольцо островной Ольмхольм? Сопротивлялась каждая провинция разрозненного архипелага, платя за каждый день свободы кровью своих детей. Им была обещана помощь; они ее ждали, потому что сами всегда приходили на выручку своим соседям. Всегда. Но помощи не было… Поверить в то, что все сложилось именно так, на самом деле было практически невозможно.
        За дверью начиналась очередная приемная зала. Левую стену украшала огромная мозаика из топазов различных оттенков, размеров и форм в диковинной золотой раме. Это была карта, которая изображала все страны, входившие в Орден Чести. Изумрудные переливы потловских степей пронзали сапфировые русла рек, дымчатыми топазами вились хребты Харадских гор, отделявшие лазурит озер Ольмхольма и опаловую россыпь Княжградского плоскогорья от таинственных переливов Латфора. Широкой запятой венчал все это великолепие нависший над Харадом самый северный из союзников  — терракотовый Ррьёркский Кряж.
        Когда по этой стене пробегали лучи солнца, зрелище было великолепное. Восхитительное.
        Ольм провел пальцами по камням, изображающим холодную глубину одного из семи озер. Лонэ, Вейерсдаль, Гри, Тольм, Хо, Харивайд и граничащее с начинающимися на юге равнинами вэнзов  — Освиге. В пяти из них архипелагами разбросаны острова, самый большой из которых Ольмхольм  — сердце страны и резиденция Хальмгардской династии.
        Созданный пять столетий назад предком Ольмара Людо Великим Орден Чести  — соглашение между Озерным краем, Свободным Харадом и княжеством Латфор  — гарантировал каждому участнику поддержку как в случае нападения извне, так и в случае внутренних проблем. Позже на верность Ордену Чести присягнули северные рудники с Ррьёркского Кряжа, Княжград с его вассальной областью Потловом и свободный град Рыман, вотчина герцогов Арьезских.
        У каждого для этого шага были свои причины, но цель в основе их лежала одна и та же  — собственная безопасность.
        Кряж  — труднодоступная область, ее с остальным миром, как пуповины, соединяют две дороги через расположенные с запада и юга перевалы. Практически неразвитое земледелие объясняется естественной для высокогорья особенностью климата. В конце концов это привело к тому, что львиная доля провианта и зерна стала завозиться из Озерного края через доступный с конца весны по начало осени перевал Громобой или более долгим, но зато и менее опасным путем через Харад из Потлова. Перекроешь их  — и для Кряжа возникает реальная опасность задохнуться в блокаде. Стада элитных ррьеркских коров и овец многочисленны, но все же истощимы, и как бы ни были шахты богаты изумрудами и сапфирами, а прокормиться ими не получится.
        Рыманский град и прилежащие к нему крестьянские наделы несколько столетий назад были одной из областей Княжграда. Они были переданы в свободное владение основателю дома герцогов Арьезских в качестве награды за весьма успешный военный поход против Латфора. Как показало время, решение это было крайне недальновидным. Но в то время потрепанный войной Княжград убил этим решением сразу двух зайцев: расплатился с не любившими шутить головорезами Арьезскими, как и было обещано, по-княжески, и избавился от их присутствия, отослав их подальше от столицы.
        В тот момент это было более чем необходимо  — после похода влияние герцога многократно возросло. Это вкупе с мощью вернувшейся из похода армии, вся верхушка которой повиновалась ему, являлось реальной угрозой престолу. Княжградский монарх попросту боялся герцога.
        В официальной же версии никто в своих страхах признаваться не собирался, и причина, послужившая для выбора «пожаловать нашему венценосному брату Арьезскому» не какую-нибудь другую, а именно Рыманскую область, звучала как «дополнительное укрепление границ в Потловском направлении».
        Разгоряченные недавним военным триумфом, Арьезские со свитой прибыли, в предвкушении новых побед, в приграничный Рыман. Там ими был обнаружен совершенно мирный и никому не угрожающий Потлов.
        Это стало огромным разочарованием.
        А так как жажда битв в крови приближенных к герцогу персон не угасла, то сначала на границе, а потом и в более отдаленных городках и селениях Потлова, то тут то там начали возникать стычки между вновь прибывшими и местными жителями. Что выливалось в ведение бесконечных то утихающих, то вновь разгорающихся войн с соседом.
        Нельзя не признать, что именно руками нескольких поколений Арьезских герцогов шаг за шагом большая часть заречного Потлова постепенно была полностью прибрана под власть Княжграда. Одновременно с этим крепнувший Рыман совершал шаги для приобретения собственной независимости от сюзерена.
        Относительно легкие победы на Потловском фронте в конце концов опьянили Арьезских до такой степени, что они выказали неповиновение своему сюзерену и пошли на открытый конфликт с Княжградом в вопросах проводимой по отношению к ним политики и, более того,  — объявили ему войну. И вполне возможно, что при существующем на тот момент раскладе сил князьям с плоскогорья пришлось бы очень несладко. Рыман сумел бы не только отстоять свою независимость, но и оставить за собой все захваченные территории на правой стороне Большого Бура. И не видать бы тогда Княжграду львиной доли потловских прибылей как своих ушей.
        Если бы только Княжград очень вовремя не вошел в состав Ордена Чести. И тогда оказалось, что очень несладко может прийтись уже самой мятежной вотчине. К уже открытому фронту с Княжградом мог прибавиться второй  — войско Озер стояло на пограничной реке Бережке, а харадские наемники заняли никем не контролируемую территорию Предгорья. Это предвещало для Рымана войну уже с Ольмхольмом и его союзником Харадом в случае отказа сложить оружие и вступить в переговоры.
        И Арьезским пришлось открыть для себя новое поприще демонстрации проявлений своей враждебности  — дипломатическое.
        Результатом многочисленных встреч стало отчуждение от Княжграда территорий града Рымана и близлежащих к нему поселений по левую сторону Бура, второй пограничной реки, в пользу герцогского дома, и отказ Арьезских от дальнейших претензий на остальные правобережные территории. Якобы в пользу многострадального Потлова.
        Честно говоря, это решение никоим образом не устраивало ни одну, ни другую сторону, но именно оно стало компромиссом, к которому в конце концов пришли.
        Многовековая практика княжградского дипломатического корпуса за считаные годы обеспечила возможность так накалить политическую обстановку вокруг Потлова, что тот вскоре сам попросился под покровительство Княжграда. Дабы тот оградил его от возможных агрессий со стороны получившего вольницу Рымана. И Княжград снова принялся снимать сливки с потловских степей, звонко щелкнув по носу герцога.
        Вот так на несколько десятилетий град Рыман оказался в своеобразной блокаде  — ни один, ни другой из граничащих с ним соседей не хотел иметь с ним никаких общих дел.
        Что оставалось?
        По мнению Княжграда  — попроситься обратно под его протекторат. Великодушно намеревался он принять обратно Рыман с распростертыми объятиями, словно заблудшего сына в отчий дом. Умалчивая, что это поможет ему сделаться вторым по размеру территории государством после Озерного края. И вот тогда-то уже можно будет потягаться с самим основателем Ордена Чести и отхватить и от него кусок пожирнее… Произойдет это не так чтоб сразу, а когда придет время, конечно.
        Но Арьезские разыграли свою карту иначе: они напрямую примкнули к Ордену Чести.
        Орден  — стальной цветок, выкованный в жерле вулканов огромного количества войн. Невероятно, сколько столетий людям приходится резать друг другу глотки, чтобы потом учиться мирно жить бок о бок. Казалось, Орден навечно спаян, един и может противостоять чему угодно. А вот нет  — теперь он теряет по одному свои лепестки и вскоре будет смят лапой Удматории. И первый оторванный изумительный по красоте лепесток  — родина Ольма, Озерный край.
        — Озера моей страны скоро станут красными от крови, разольются, как при весеннем половодье и затопят вершины Харадских гор,  — произнес принц. Ему чудилось, что не луч солнца скользит по каменьям карты, а огненный меч военного плана императора Удма.
        Ольм знал  — плененных не было. Со своих позиций хальмгардские солдаты видели, как удматорцы добивают на полях сражений собственных тяжелораненых. Мирное население бежало в ужасе вглубь страны, рассказывая о небывалой жестокости и зверствах при тотальных зачистках на оккупированных территориях. Сама империя Удма несла немалые потери не только в боях, в этом сомневаться не приходилось. Одно то, что воевать им пришлось на обширной чужой территории, уже было одной из причин. Местность, о которой нет точных данных, чуждая растительность, другая, нежели в родном крае, вода, климат намного холодней, чем в империи… Но и дезертировать из армии, которая уничтожает все, кроме себя, солдаты не будут. Из чувства собственного самосохранения. Так что лелеять надежду, что армия разложит себя изнутри за время длительной зимней осады и ее боевой дух падет, когда снега отрежут все пути сообщения с Удматорией, не приходилось.
        «Но ведь так не должно быть! Все должно быть иначе!»  — Принцу казалось, что он сходит с ума. Ольм отер испарину со лба.  — Где она, где пресловутая поддержка при нападении извне? Потлов  — самое неконфликтное государство, де-юре и не государство даже  — так, область в составе Княжграда. Вассал. Подданный. И вдруг оказывается организатором переговоров с империей! И как стремительно развиваются события  — все происходит почти одновременно с нарушением удматорскими войсками границы Озерного края! Когда же они начали их вести? Под самым носом у Ольмхольма все происходило, и никто ничего не заподозрил. Слепы, как нежеланные котята, которых все хотят утопить…»
        Мысли метались, как обезумевшие от боли плененные звери, в которых тычут баграми сквозь железные прутья клеток. Куда до их ярости и отчаяния сплетающимся в схватке грифонам на фибуле.
        «Были отправлены четыре посольства  — одно на Кряж, три других вместе прорвались через готовое вот-вот сомкнуться кольцо имперской армии в Потлов. И там разделились  — те, что должны были отправиться в Харад и Княжград, отправились прямо туда, а мы должны были заехать в сам Потлов, к князю Всемиру, и только потом отправиться в Латфор… Как мило было обнаружить Потловский замок полным знати разных сортов  — и княжградцы, и Арьезские! А еще милее узнать причину их собрания».  — Вспомнив, с каким трудом им удалось переправиться через Бур, в сотый раз пришел к мысли, что остальные этого сделать не сумели.
        Засада у переправы на Рыман все разъяснила. Для увлекшегося интригами Потлова Ольм со свитой появился на переговорах весьма некстати и сразу же получил статус персоны нон грата. Ему это ясно дали понять, как только скрылись из вида стяги княжградского посольства. В двухдневный срок им организовали стремительный отъезд, практически выдворение за границы Потлова.
        Потом на самой границе, рыманской переправе, на посланников Озерного края напало собственное сопровождение. Охрану организовывал лично князь Всемир, якобы для обеспечения их безопасности.
        Схватка была яростной и короткой, и ольмхольмцы вышли из нее почти без потерь. Потому что никто, пожалуй, кроме самого девятнадцатилетнего принца, не сомневался в том, что нападение непременно состоится, и все были готовы к нему. Сюрпризом стал лишь последующий обстрел из темноты. Там, прямо у переправы, несущихся в карьер послов ждала засада. Засада, не предполагавшая последующей погони. У ее организаторов не было сомнений в неотвратимости уготованной смерти.
        Только из-за чужой самонадеянности и основанном на ней просчете им удалось скрыться.
        Если бы не пугающие специфические штучки Шелеста, все бы, несомненно, погибли. Если бы не Годэлиск, под смехотворным предлогом поменявшийся с Ольмом плащом и отобравший у него лошадь, несомненно, погиб бы сам Ольм.
        Стали ясны и уклончивые недомолвки послов Княжграда, и тупое мычание их потловских вассалов. Они сдались. Без единого боя. Не жертвуя сейчас ничем и не сознавая тяжесть последствий этой жертвы в будущем. И мимоходом успели продать по сходной цене Харад.
        Явление принца полностью опровергало представление о том, что Озерный край надежно отрезан от всего остального мира и ему суждено неотвратимое удушение удматорской блокадой. Как это разочаровало всех, кто уже строил в своих мечтах новую жизнь с императором Удмом, сулившим столько благ…
        «А как же клятва Ордену Чести? А как же «брат к брату станет плечом»? Сколько продержатся северные рудники? Армия Ррьерского Кряжа, должно быть, уже спускается к озерам. Они-то и предположить не смогут, что их войско станет единственным союзническим… Выступили единым фронтом, нечего сказать… В скором времени большую часть военной мощи северных рудников зажмут в кольцо вместе с частями Ольмхольма. Насколько их хватит до того, как Удматория поднимет свой флаг над Озерным краем? На неделю? Две? Быть может  — месяц? Через Кряж открывается путь в Харад  — а тому ждать помощи неоткуда… Обещанная дружба Потлова  — мыльный пузырь, пшик  — и нету! Они еще и радостно кормить начнут со своих житниц и нив удматорскую нечисть. А Харад будет вынужден открыть два фронта.  — Ольмар свернул в галерею, отделяющую гостевое крыло от покоев, обустроенных для приемов и балов.  — И все же, даже учитывая это, Харад все равно станет драться. И не потому, что подобно всем остальным пару сотен лет назад присягнул на верность Ордену Чести и, похоже, после Кряжа  — единственный, кто сдержит клятву…»
        Ольм отодвинул портьеру и вошел в огромную, выстланную коврами залу. Банты и ламбрекены на окнах. Золотые вензеля тесьмы на парче. Резная мебель из заморского белого дерева с изящными гнутыми ножками и поручнями. Мозаика паркета, скрытая в центре огромным пушистым ковром с длинным ворсом. По стенам картины мастеров старой школы в золоченых рамах.
        Принцу подумалось, что более неподходящий фон для находящейся в зале четверки подобрать трудно. Они здесь так же инородны, как неуместна боевая окровавленность кинжала на кружеве бального рюша. Все четверо повернули головы как по команде, когда он вошел. Посмотрели на него. Выжидающе.
        «Да, Харад будет драться,  — снова подумал Ольм.  — Но даст ли это что-то блокадному к тому времени Озерному краю? Харад попытается окружить окруживших? Это бред военной стратегии… Или расчет Удматора на то, что Харад двинет свои войска с гор, через Потлов, а сам Потлов, уже заключивший договор с Империей, преградит им путь?  — Тут князь не мог сдержать невеселую усмешку.  — Потлов против Харада  — это смешно всерьез рассматривать даже в такой патовой ситуации. Харад  — кузнец в доспехах, знающий, как заставить петь сталь, Потлов  — подпоясанный веревкой крестьянин, задумчиво скребущий в затылке и вытирающий рукавом нос».
        Только оттуда, с гор, исправно поставлялось лучшее в мире оружие. Говорили, что харадскую сталь выплавляют глубоко в недрах земли, в жерлах потухших вулканов. Тайну создания стали не знал никто за пределами Харада. Как и то, каким образом в Хараде же воспитываются лучшие в мире воины. Если в дружине было несколько наемников родом оттуда, дружина считалась непобедимой.
        «Лет с восьми, не иначе, каждый в этом горном крае обучается военному делу. И обучение длится всю жизнь. Целая страна вооруженных до зубов солдат. Мужчины, женщины, дети. Их единственным уязвимым местом станет, как ни странно, именно их неуязвимость. Ни один не будет рассматривать всерьез возможность собственного поражения. Чтобы одержать победу на их территории, придется вырезать абсолютно всех. Договариваться они в принципе не умеют. Потому на змеино-вкрадчивое приглашение Всемира прислать представителей в Потлов последовал решительный отказ. Единственным достигнутым договором с этим государством со странной структурой власти было то самое, достигнутое Людо Великим соглашение, именуемое пафосно «Орденом Чести». Да что там соглашение  — цены на продаваемое ими оружие оставались неизменны чуть ли не с того же времени! Если такая негибкость проявляется в торговле, то обо всем остальном говорить не приходится».
        А на пушистом ковре залы  — стрелы, мечи, кинжалы. Полное обмундирование четырех человек. Глянцевая помпезность убранства комнаты, казалось, находилась в замешательстве.
        Гыд сидел прямо на полу у горящего камина. Следуя своей горской привычке, он всегда, когда выпадала возможность, придвигался как можно ближе к огню.
        Саммар  — напротив, устроился с большим, чем обычно, комфортом. Роскошь дворцовых кресел для него заключалась в исключительных размерах, которые позволяли мощной фигуре в них утонуть. Изогнутые подлокотники, казалось, подвергаются серьезной опасности, принимая на себя вес его рук, и Ольмар каждый раз ждал, что вот-вот что-нибудь жалобно скрипнет и треснет от неосторожного резкого движения. Борода была причесана, разделена на две части и украшена симметричным переплетением аккуратных косичек. Крутые кудри густой иссиня-черной шевелюры были собраны на затылке в хвост, и Саммар походил больше на экстравагантного зажиточного помещика, чем на телохранителя. Кружевной воротник парадного платья телохранителя был сейчас наполовину отстегнут и сдвинут в сторону. Время от времени мужчина пинал носком сапога каминную кочергу, отчего та шаталась, рискуя вот-вот потерять равновесие и свалиться, нарушая грохотом официальную тишину дворца.
        Фигура, с головой укрытая монашеской рясой, замерла на почтительном расстоянии от картин, которыми была увешана стена. Шелест был настолько недвижим, что, видимо, даже сквозняк обходил стороной его фигуру, не нарушая четких ниспадающих линий черной ткани.
        В девушке, сидевшей на подоконнике, узнать Дарину было невозможно. Разве что едва выглядывающие из-под кисеи нижних юбок сапоги наездницы могли ее выдать. Высокая прическа и макияж, которые делала каждое утро приставленная к ней горничная, меняли внешность спутницы принца до неузнаваемости. Довершало перевоплощение невероятно женственное платье, светящееся нежными оттенками. Блестящий атлас цвета мяты переливался под падающими на него холодными лучами солнца, с трудом пробивавшимися сквозь облака. Грациозную шею обнимала эфемерная прозрачность шарфа.
        А за плечами девушки облетали с ветвей платанов сухие листья.
        Падали в чашу времени последние дни октября.


        — Скукотища-то какая,  — произнесла Дарина, делая перерыв между двумя посланными вниз плевками.
        — Так и тянет начистить кому пятак?  — Философская интонация в вопросе Саммара была несомненна. Ответ, который могла дать девушка на данный вопрос, он, конечно, знал. Мужчина потер под воротником иссеченное шрамами плечо.  — Ноет, зараза… К дождю.
        — Вчера одна из дочерей князя устраивала чаепитие для дам. Меня приглашали,  — протянула девушка, свешиваясь из окна. Заинтересовавшись чем-то внизу, она не посчитала нужным закончить фразу.
        — Надо было пойти, когда еще выдастся момент посетить «чаепитие для дам»,  — сказал Саммар.
        — А что, дамы пьют чай как-то не так, как мы?  — озадаченно спросил Гыд, оторвавшись от тщательно проводимого осмотра обмотки тетивы арбалета.
        Саммар засмеялся этому замечанию, а Дарина продолжала:
        — Видимо, они действительно это делают иначе.
        Продолжая смеяться, их старший товарищ снова перебил девушку:
        — Так я и говорю: надо было пойти  — и знала бы наверняка.
        — Я и пошла! Ты все время перебиваешь и не даешь договорить!
        — И как?  — Простодушный Гыд с интересом смотрел на Дарину, ожидая услышать объяснения на заинтересовавшую его тему  — что ж такого отличного в этом чаепитии?
        — И пока меня представлял сопровождавший на террасу лакей… А он знаешь как говорил: «Вашим княжеским светлостям всеподданнейше докладываю, что приглашенная вами благородная дева-воительница, имеющая честь сопровождать высокородного принца Озерного края, его светлейшества Ольмара Роуи Весейжда Хальмгарда-третьего, младшего сына их светлейшества Доноварра IV, ныне здравствующего князя Хальмгардской династии, да продлятся дни его мудрого правления, соблаговолила принять приглашение вашей светлости и почтить своим присутствием собрание благородных дам, имевших честь пригласить ее к своей послеполуденной трапезе». Ну не ужас?
        — Ужас,  — согласился Гыд. Он был потрясен.  — Как ты это запомнила?
        — Не знаю. Видимо, впечатлилась сильно. Но дело в том, что пока все это тра-ля-ля «имело место быть»  — это если говорить их языком,  — сам чай остыл.  — Девушка сделала выразительную паузу, которую заполнило тихое похохатывание бородача.  — И опять же, если говорить их языком  — «безвозвратно остыл» и превратился в безвкусную жидкость. И здесь так во всем.
        — Чаепитие не несет в себе смысл трапезы,  — произнес Шелест, слегка отступив от рассматриваемой им картины, чтобы иметь возможность лучше оценить ее перспективу. Если бы у них была возможность видеть лицо монаха, Дарина не сомневалась, что на нем читалось бы легкое презрение.
        — Тогда к чему его так тогда называть, а, монах?  — Дарина прицелилась, собирая за напряженными щеками слюну. Резко выдохнула. Очередной плевок из окна угодил в восседавшего на породистой, почти декоративной лошадке латфорца. Чуть левее блестевшей серебром пряжки, крепившей к полям шляпы длинные перья.
        — Почти не промахнулась,  — сообщила она, повернувшись к сидящим в комнате. И, оправдывая свою нынешнюю неидеальную меткость, добавила:  — Почти  — потому что лошадь этого франта дернулась.
        Оплеванный мужчина возмущенно вскрикнул и задрал голову, высматривая обидчика. Увидев в окне над собой обрамленное локонами личико, грациозную шею и глубоко декольтированный бюст, он зарделся, припомнив все только что сказанные сгоряча слова, и принялся бормотать извинения. Он уважительно помахивал все той же оплеванной шляпой, а лошадь гарцевала, и, казалось, ее подковы постукивают с неменьшим уважением.
        — Вот!  — Дарина с досадой хлопнула по подоконнику ладонью.  — Пожалуйста!
        Гыд в сотый раз протирал все механизмы скорострельного арбалета от несуществующих пятен.
        — Дыр еще не протер на своем исключительном стреляющем чуде?
        Вместо ответа Гыд поднял одну бровь, аккуратно отложил арбалет и вытащил из ножен кинжал. Полировка продолжалась.
        — Нет! Это невозможно!  — Дарина связала узлом платочек и запустила им в Гыда.
        — Тебе действительно нечего делать?  — вздохнул Саммар.
        — Да! Мне не только делать нечего. Мне даже поговорить не с кем и не о чем!
        — Ты хочешь сказать, чаепитие прошло в полном безмолвии?  — не преминул вставить замечание Шелест. Он чинно переместился к следующему живописному полотну.  — Воспользовалась бы ситуацией. Поболтала и развлеклась.
        — Знаешь, Шелест, может, я тебя, конечно, удивлю, но слово «чаепитие» в латфорском понимании не подразумевает под собой ни «поболтала», ни уж тем более  — «развлеклась».
        — На самом деле  — ужас,  — повторно резюмировал Гыд.
        — Мое плечо не сможет тебя никак развлечь? Некоторые считают его забавным.  — Саммар шутливо подмигнул.  — Вот только поговорить с ним не удастся  — плечо как-никак болтать не умеет.
        — Ха!  — Дарина капризно передернула плечиками, имитируя подмеченное ею ранее привычное движение придворных фрейлин. Она снова выглянула за окно. Мужчина с изгаженной шляпой все еще переминался внизу, время от времени поглядывая в сторону ее окна. Чтобы не упустить момент и засвидетельствовать еще раз свое почтение. Плюнув еще раз на прощанье, но уже с досады, девушка спрыгнула с подоконника на пол. Одернула каскад многочисленных юбок.  — Нет никакой жизни здесь!
        — Латфор  — интересный город. Старинный. Говорят, его улицы хранят дух времени создания первого, трехглавого ордена,  — вновь раздался голос Шелеста, облюбовавшего по своему обыкновению наименее освещенный угол.
        — Дух этот, по всему видать, давным-давно покрылся пылью и заплесневел. Что там, что тут.  — Девушка указующе кивнула на окно.  — Ее теперь изящно наманикюренный пальчик выразительно щелкнул по стоящему у окна комоду.
        — Пыль можно смахнуть. Хотя бы от скуки.  — Шелест отвернулся от окна и поправил сползающий капюшон.  — С вещей. С событий. С себя. Иногда время это делает за нас.
        — Когда в это ввязывается время,  — поморщился Саммар,  — у таких, как я, пыль смахивают с плеч вместе с мясом.
        — Мне наплевать на всю пыль вместе взятую. Если что, вон к Гыду обратитесь  — ему все одно, что протирать.
        — Серьезно, чем языком молоть без дела, лучше помоги добить плечо… Как никак разнообразие.
        Девушка хмыкнула:
        — Напоминание о боях минувших… Ну, где твое плечо? Давай сюда!
        Саммар улыбнулся, запрокинув голову на резную спинку кресла.
        — С удовольствием бы отдал его в твои руки. Хотя бы временно. Но не снимается оно, хоть ты тресни.  — Мужчина страдальчески улыбнулся.  — Ноет, зараза, сильно. То ли сырость здесь какая-то особенная, то ли действительно дождь будет неслабый.  — Он расстегнул рубашку, осторожно сдвигая ткань с больного места.
        Дарина подошла к креслу, вывернув пару раз сцепленные в замок ладони. Внутрь  — наружу. Она разминала пальцы и присматривалась к сильной спине Саммара. Бугры мышц, как холмистая потловская степь. Рубцы шрамов то здесь, то там делят ее, будто поле на делянки. Борозда, пересекавшая плечевой сустав, была в палец толщиной.
        — Тут еще надо разобраться, как подступиться. Где болит? Здесь?
        — Да.  — Саммар прикрыл глаза. Поморщился, когда ее пальцы сжали сустав.  — Там. Везде.  — И мрачно в который раз добавил, ни к кому конкретно не обращаясь и не ожидая ответа:  — К дождю, что ли?
        Дарина взяла с подлокотника открытый пузырек с мазью. Растерла ее между ладонями и принялась за дело.
        — Если буду слишком сильно жать  — скажи.
        — Угу… Только сильнее, чем там ноет, ты давить не сможешь.
        — Посмотрим.  — Дарина улыбалась, проникая сильными пальцами в самое средоточие боли.  — Я их или они меня.
        Гыд тем временем вернул кинжал в инкрустированную замшу ножен. Вздохнул и достал огромный, в две трети своего роста меч, принадлежащий Саммару. Лезвие сияло безукоризненной чистотой харадской стали. Придраться было не к чему, и он нахмурился, глядя в собственное отражение на клинке:
        — Эх, домой бы сейчас…
        — То-то и оно.  — Ладони Дарины ломали сопротивление крутых мышц наемника.  — Там нам самое место. Уже скоро там будет пекло. А если на перевале раньше удматорцев встать…
        Гыд нахмурился еще больше:
        — С нашей стороны, чтобы до перевала добраться, нужно как раз сейчас выходить. Потом завалит все. А с их стороны…
        — С какой это «их» стороны?  — Девушка прикусила губу.  — Нет пока в горах никакой «их» стороны.
        Гыд с Саммаром переглянулись. Саммар улыбнулся:
        — Боевая. В голосе слышна боевая удаль стали. Сразу видно  — наша девочка. Даром что родом с Нижнего Потлова.
        — Да что во мне от Потлова? Только что я там родилась?
        Гыд осклабился:
        — А еще там родились твои мама и папа и те, кто был до них.
        Дарина фыркнула:
        — И что с того? Ты же не с ними имеешь дело, а со мной!
        — Не слушай его, он тебя подначивает.  — Саммар продолжал улыбаться их словесной перепалке, уже не обращая внимания на боль.  — Кто-то харадец по рождению, а у кого-то Харад в сердце.
        — Оттого и тянет туда,  — подытожил Гыд.  — Там мой народ. Я им нужен.
        — Мы сейчас твой народ. Не забыл уставное право?  — Шелест пересек залу, старательно обойдя полукруг пляшущих отблесков горящего камина.  — Ты нужен нам.
        Гыд ничего не ответил. В пререкания с монахом, в отличие от Дарины, он предпочитал не ввязываться. Вместо этого он деловито отложил в сторону меч и вытряхнул на ковер арбалетные стрелы-болты из кивера Дарины. Они были гораздо короче лучных, чуть больше пяди, но ничуть не уступали им в весе. Что обеспечивало убойную пробивную силу. При этом харадские оружейники добивались идеальной балансировки  — центр тяжести такой стрелы шел четко посередине.
        Это обеспечивало снарядам требуемую точность попадания при значительно меньших затратах времени на само прицеливание. Что в открытом бою было весьма удобно. Да и летел болт быстрее стрелы  — заостренная передняя часть и утолщенная задняя обеспечивали плавное распределение давящей на летящую стрелу силы разрезаемого ею воздуха, а отсутствие оперения снижало его сопротивление. Так что неудивительно, что это оружие было одним из самых любимых в списке молодого наемника.
        — Харад  — это, по большому счету, не место,  — примирительно произнес Саммар.  — И дух его там, где его дети.
        Дарина наблюдала, как Гыд одну за другой перебирает стрелы. В какой-то момент она не выдержала:
        — Нет! Меня это достало!  — Ее пальцы работали уже с ожесточением, отражая ее настроение, и изувеченное плечо Саммара вздрагивало, стараясь избежать болезненного давления.  — Один целыми днями бродит по плинтусам, пялится на мазню и тычет носом в уставное право… Другой полирует целыми днями… Слышь, Гыд, может, тебе столовое серебро принести, а? Вилки там всякие, ложки? А тут еще родословную мою, смотри-ка, на досуге выяснять решился  — ну прямо помешанная на чистоте сплетница-служанка… Третий  — с костями своими общается насчет погоды. «Будет дождь? Не будет дождь?»  — Она смешно передразнивала каждого, о ком упоминала.
        — Дарина! Полегче там!
        — О! Какие мы нежные! Может, об тебя бюстом потереться и хватит? Чего я пальцы-то себе ломаю?
        На какое-то время все замолчали, потом тишина была нарушена фразой монаха:
        — Скоро все закончится.  — Он перебирал четки.  — Удали на всех хватит.
        Костяшки разговаривали между собой  — тук-тук, тук-тук…
        — Шелест, говорил с Ольмом?  — Саммар сделал Дарине знак прекратить экзекуцию и натянул, убаюкивая плечо в тепло рубашки, рукав.
        Шелест отрицательно покачал головой.
        — Не говорил, значит,  — буркнула девушка.  — Тогда откуда знаешь, что скоро отсюда выдвинемся? Тоже мне, пророк… Слушай, а какой это гадостью я тебя растирала?  — спросила она уже у телохранителя, с подозрением поднося к носу пузырек с мазью.  — Фу, вот ведь… Я руки-то теперь от этой дряни отмою, нет?! Знахарка, что ли, дала? Ну точно, ихним болотом воняет…


        Ужин прошел в молчании. Приставленные к гостям лакеи и горничные церемонно прислуживали, пытались оказать максимальное уважение, чем вызывали в ответ только раздражение.
        Когда служанка третий раз, как бы невзначай, подсунула Дарине именно ту самую, необходимую для данного блюда вилочку, всадница не выдержала. Сдержав подступающее к горлу рычание, она медленно, но очень твердо отложила предложенный прибор, стукнув им о зеркальную крышку стола. Чтобы сомнений в ее намерениях не оставалось, Дарина привстала и, орудуя собственным кинжалом, сама отрезала от запеченной тушки индейки приличный кусок. Шлепнула его на тарелку и принялась есть, разламывая мясо руками. А потом и вовсе, набрав на тарелку с общего блюда разнообразных фруктов, женщина удалилась с ними на облюбованный подоконник.
        Саммар усмехался, наблюдая за ее столь явным протестным поведением. Ни он сам, ни Гыд от принятых в Латфоре традиций за столом не отходили.
        Саммар почти за два десятка лет, проведенных при дворе Дановарра IV, впитал все великосветские выкрутасы. Харадцы славились невероятной способностью к выживанию, соответствие светскому этикету, вероятнее всего, воспринималось ими как своеобразное средство маскировки.
        Камуфляж для городской мирной жизни.
        Саммар как никто другой знал, что, если хочешь выжить в разных условиях, легче научиться вести себя адекватно им, чем проявлять неуместную принципиальность в приверженности к привычной линии поведения. Гыд, всегда смотревший на Саммара с безграничным уважением, просто повторял за ним каждое движение. У харадцев обучение продолжается всю жизнь, а что может быть проще  — учиться у старшего, просто копируя все новые для тебя движения?
        Шелест сидел над тарелкой с неизменными четками. Перед ним стоял хрустальный бокал с водой, а на тарелке лежал нетронутый кусок рыбы. Монах наблюдал через стол за Ольмом. А тот, погруженный в свои мысли, не замечал ничего.
        «Большая часть военачальников и здесь, в Латфоре, и в Княжграде, и в Потлове родом из Харада. Что произойдет, когда войска Удматора, сровняв с землей Озерный край, хлынут на просторы потловских степей и отправятся дальше, через перевал, маршевым шагом?»
        Четки монаха еле слышно отстукивали вязкие, тянущиеся друг за другом секунды.
        «Так стучит сердце, размеренно и спокойно. Сердце, не знающее о смерти. Сердце  — оно знает только жизнь и верит только в нее».  — Ольм моргнул, отгоняя призрак холодного небытия, и перевел взгляд на Дарину, непривычно разодетую и причесанную.
        Презирая сделанный утром маникюр, Дарина грызла ноготь, нехорошо сощурив глаза и улыбаясь левой стороной рта. Она почувствовала взгляд Ольма, взглянула в глаза в ответ.
        «Если они отринут уставное право… Отряды харадцев, «продажных наемников», как, брезгливо морщась, называют их очень многие, потянутся на защиту того, что они предавать не намерены были никогда. О чем их наниматели даже представления никогда не имели. Свободу гор.
        Те их отряды, что пойдут через Потлов, нарвутся на бо-о-ольшой сюрприз. Но и там они прорвутся. С потерями. Потлов, как выяснилось, мастерски умеет, улыбаясь в лицо, бить при этом в спину. Да, с потерями, не без того, но и ожидаемо отплатив за них, вырезав половину того же Потлова.
        Даже не из мести за предательство, а просто потому, что стоит на пути.
        Элитный Княжград вообще не в счет… Да, сама столица обнесена тремя рядами крепостных стен, но нельзя не признать  — его строили для демонстрации помпезности и изысканности вкуса местной знати, а не для длительных осад. Место крайне невыгодно расположено в привычном для любого военного смысле. Они никогда не вели войн на своей территории. И это не потому, что исторически так сложилось, а потому что Княжградцы не идиоты.
        Плоскогорье, открытое как ладонь. Река, питающая водой город, имеет русло глубокое и узкое. Его легко перекрыть, построив выше по течению плотину. Так что, устроив городу осаду, захватить его ничего не стоит. Они-то рассчитывают отсидеться в тылу, в тишине и спокойствии, и встретить армию Удматора уже как союзническую, только этот расчет ошибочный. Княжград неоригинален  — харадцев среди их военных чинуш предостаточно. Как только дойдут вести с фронтов, начнется смута, и потерявший почти всю военную верхушку Княжград взорвет изнутри гражданская война».
        «Или… Или завербованные наемники не изменят уставному праву? Среагировав на ситуацию, постараются, приспособившись, выжить в новых условиях? И Харад  — «ведь он не родина, а всего лишь место»  — займет бесноватая нечисть Удматора? Войска подойдут с двух сторон, и он очень скоро разделит участь Озерного края. Так и перебьют всех  — одного за другим, поодиночке».
        «Или уставное право такое же зыбкое, как и понятие родины? И все наемники  — по определению, они же наемники, как ни крути  — просто перейдут на сторону сильнейшего?..»
        «Так или иначе… Что остается?»  — Принц пригубил вина из бокала, смял салфетку и бросил ее в центр пустующей с самого начала ужина тарелки. Так и не произнеся ни слова, он прошествовал в свою спальню. За ним неслышно следовал приставленный лакей.
        Пройдя через спальню, слуга зажег в ванной комнате свечи. Он проверил, достаточно ли тепла вода в подготовленной загодя глубокой овальной ванне, потом добавил туда смесь эфирных масел, и, несколько раз встряхнув, расправил пушистые банные простыни.
        Плащ соскользнул с широких плеч, руки слуги поймали его, не дав упасть к ногам. Звякнула, ударившись о деревянный подголовник кресла, фибула. Одежда, стянутая двумя рывками, полетела в угол. Ее подняли и расправили, повесив в гардеробной.
        Ольм сделал знак удалиться, и слуга, пожелав его светлости доброй ночи и охраны от высших сил, удалился, склонив облаченную в парик голову.
        Ольм сел на край ванны. Принц был высок и строен. Правильные пропорции его фигуры в силу возраста еще не успели набрать всей отведенной для нее природой мужской мощи. Сильные руки были вполовину менее рельефны, чем у Саммара, его телохранителя, с которым он был одного роста. Аристократическая горделивая посадка головы мягко переходила в красивую линию плеч, не обрываясь нигде резким переходом перекачанной мышцы.
        Ольм провел по воде рукой, создавая волны. Потом одним движением перекинул через край ноги и со вздохом погрузился в ванну целиком. Вода должна была успокоить, отмыть все тяжелые мысли, смыть отчаяние. Принц прикрыл глаза, облокотившись затылком о жесткий полукруглый бортик ванны.
        В воздухе витал запах лаванды. У Ольма перед глазами возникла дорога, ведущая от перевала Громобой. Где-то на половине пути, за живописным очередным ущельем, начинались склоны, устланные, как ковром, сине-фиолетовыми цветами. Он увидел, как колышутся травы, когда по ним пробегают друг за другом волны утреннего ветра. Как изменяет тень от плывущего облака глубину и оттенки синего цвета.
        Принц открыл глаза и загасил мокрыми пальцами шипящие язычки всех горящих свечей. Вода стекала по ребру ладони и падала обратно в рукотворный водоем. В темноте он встал, прошел в спальню. Капли ползли вниз, рисуя дорожки по его телу, оставляя мокрые следы ступней на полу.
        Шелк простыней холодил горящую как в лихорадке кожу.
        «Что остается? Заполненные трупами штольни рудников, разгромленные Княжград и Рыман. Потлов, который переедут вдоль и поперек сначала свои, потом чужие, обезглавленная армия Латфора… Ни одного из правителей не волнуют мертвецы, вмиг занявшие место живых. Города мертвых».
        Он не знал, сколько времени лежал без сна, глядя в потолок сухими, немигающими глазами. Может быть, он лег только что, а может  — уже недалек предрассветный час.
        Бесшумно открылась дверь, в комнату скользящим кошачьим шагом прокралась Дарина. Она до половины зашторила огромные проемы дворцовых окон, за которыми в чернильной ночи маячили дыры звезд. Полушепотом поругиваясь, расшнуровала бесконечный ряд петель корсета. Перешагнула через легший волнами к ногам кринолин. Выдернула из волос окаймленные морским янтарем гребни. Локоны мягкой волной упали на плечи, скрыв их белоснежную линию своим шелком.
        Обнаженное женское тело  — силуэт, нарисованный светлыми красками дня на фоне сумрака.
        Все в этой картине было правильно: мягкие полутона, округлые линии и даже свойственные одной лишь этой женщине изъяны фигуры. Они казались легкими акцентами, поставленными кистью мастера на общем фоне совершенства, для того чтобы дать возможность разглядеть ее индивидуальность в полной мере.
        Один шаг  — и уступчивое в женской ласке тело, только что казавшееся в звездных отблесках почти фантомом, прильнуло к принцу. Дарина прижалась к нему вся целиком; к рельефу его плеч гладкостью щеки, к жесткому боку  — теплым животом, длинные ноги обвили его бедра и икры, так что он смог почувствовать прохладу ее замерзших на холодном полу босых ступней. Девушка прочертила носом узор, едва касаясь кожи его плеча, потом принялась тихонько и ласково целовать то же место, будто боясь тронуться дальше. Или словно стараясь его разбудить, прогнав поцелуями навязчивый мираж захвативших принца мыслей.
        Ольм нащупал под своей ладонью кончики тонких женских пальцев, провел по ним своими и сплел крестообразно в любовном рукопожатии. Через эту руку к нему будто возвращалась жизнь. Соприкасаясь с ее пульсом, сердце принца словно вспоминало, как оно должно биться на самом деле. Какое биение правильное. Для молодости.
        Ольмар повернул к Дарине свое лицо. Темнота скрывала прозрачный лазурит его глаз. Сейчас они казались темными провалами. Как будто тени, в последние дни залегшие под глазами, разрослись вполлица.
        Девушка потянулась, чтобы погладить его скулы, своей нежностью смахнуть с такого красивого лица не идущую ему зловещую тень. Ольм опередил ее движение, подавшись вперед, вывернулся из-под ладони так, что она коснулась лишь его волос.
        Его рот жадно искал ее губы, тыкаясь в любовной горячке в шею, подбородок, скулы. Полуприкрытые глаза ловили ее зов, растворенный во влажности зрачков, еще более черных, чем мрак спальни. Этот особенный взгляд  — он будоражил, доставал из глубин сущности зной безумства. Обнаженная откровенность желания.
        Страсть в один миг придала крови в венах силу водопада, обрушивающегося с огромной высоты на скалы, сковавшие его мысли, разбившего их и смывшего осколки в хладное небытие.
        И не осталось ничего, кроме неудержимого бега крови как невероятно яркого ощущения жизни.
        Я  — живу  — сейчас! Как вспышка.
        Ольмар сгреб в кулак каскад ее волос на затылке, обернул их вокруг широкой ладони, как повод лошади. Дернул к себе, лишая равновесия второй рукой, подведенной под позвоночник. И накрыл своим телом, беспомощную, потерявшую враз всю свою удаль и запальчивость. Сейчас, в этой латфорской темноте, Ольм не мог видеть выражение ее глаз, но знал, насколько оно мягкое, доверчивое, истинно женское. Насколько это выражение не похоже на обычный грубый и насмешливый взгляд.
        Руки побежали по стану, не лаская, а сжимая тело. Он словно лепил ее, настойчивыми сильными движениями придавая ту форму, которая устраивала полностью его одного. Прогибая под себя.
        Ольм не торопился, вбирая в себя ответный жар, плавя им замедлившийся ход времени поделенной ими на двоих ночи. Повторяющаяся размеренность движений. Снова и снова. Не надоедающее однообразие, с каждой секундой все больше сжимающее раскаленную добела пружину внутри его. Стоны Дарины разбивались об его губы, эхом отражаясь в каждой клетке тела. Снова и снова. В такт своему срывающемуся дыханию. В голове Дарины стрелой пронеслась мысль, что, вот так размеренно двигаясь навстречу ей, этот мужчина может заставить стонать ее от наслаждения невыносимо долго. Пока переполнившаяся звенящая чаша чувственности не заставит ее сойти с ума.
        Ольм обрекал ее на это безумие всей силой своей молодости.
        Не отпускавшей весь день злости.
        До гортанного крика. До кровавых полос царапин на своей спине.
        Они отпустили друг друга, когда вихрь стих. Дарина гладила шершавыми от постоянных ласк тетивы и повода ладонями влажные волосы, плечи, спину любовника. Ее прикосновения как будто продлевали должное покинуть их мгновенье близости, протягивало его в каждую вновь наступающую секунду.
        Ольмар поймал ее руку у бедра, снял с себя и опустил на простыню.
        А ей показалось  — отшвырнул. Ей показалось, он вмиг возвел невидимую границу, перечеркивая близость, отгораживая себя от нее. А может, граница была и раньше и она никуда не исчезала на самом деле, а женщина ее просто не заметила?
        Бушующая буквально только что в душе знойная буря, поднимавшая лавину чувств, налетела на северный ветер. Ни бури, ни жара  — всего лишь упавший на лед слой песка.
        Дарина едва слышно прерывисто вздохнула. Робко. И больше не пыталась приблизиться, чтобы отогреть свое вновь обретенное одиночество.
        — Ольм…  — Голос сбился и запутался среди тайн его глаз.  — Они…То есть мы все… Тут ничего не меняется, ты и сам это видишь. Мы сопроводили тебя сюда, и дальнейших приказов не поступает. То есть как бы присягу свою мы ничем не нарушим, если постараемся вернуться обратно, поближе к Доноварру. А ты остаешься продолжать дипломатическую миссию, Латфор же берется обеспечить твою безопасность? Понимаешь ли, Ольм, мы решили больше не ждать. Завтра мы уезжаем. Обратно. То есть не обратно в Ольмхольм, а пока что в Харад. А может, даже не сразу в Харад, Годэ ведь на болотах остался. А уже оттуда думаем пробиваться…
        Принц молча рассматривал лепнину на потолке латфорского замка на протяжении всего ее сбивчивого монолога. Потом улыбнулся одними уголками губ и, медленно перекатившись на бок, повернулся к Дарине. Потянулся, заползая под простыню, и резко снова вынырнул обратно. Его рука легла на ее щеку, большой палец нежно гладил скулу на осунувшемся худом лице. Он смотрел достаточно долго, чтобы Дарина успела забыть о важности сказанного, и самым важным для нее стали его лучистые, невероятно красивые глаза.
        И она умудрилась в сотый раз вновь поймать себя на мысли, что любит его. И в сотый же раз проклясть себя за столь странные мысли. Не соответствующие ни времени, ни их положению.
        Потом Ольмар вдруг резко подался вперед и поцеловал девушку куда-то под глаз.
        Легко-легко.
        — Я еду с вами.


        Латфорское утро имеет несколько особенностей. Рассказывать о них ни латфорцы, ни гости города не любят. Горожане  — потому что для них это привычное дело, а приезжие боятся, что, если начнут распространяться на эту тему, им все равно никто не поверит или, что значительно хуже, поднимут на смех.
        Каждый путешественник, просыпавшийся в Латфоре хотя бы два раза подряд, безусловно замечал, что на рассвете начинается истошное кудахтанье кур и заливистый лай дворовых собак. Создавалось впечатление, будто все имевшие счастье жить в Латфоре куры разом, как одна, в течение получаса бесперебойно несли яйца, а псы оповещали об этом своих хозяев.
        На второе утро разбуженный человек задавался естественным вопросом: откуда в древнем городе с чистыми мощеными улочками, изящными фасадами двух — и трехэтажных каменных домов могут вообще взяться куры, да еще в таком количестве, чтобы произвести столько шума? Потом страдалец начинал вспоминать, видел ли он хотя бы одну несушку на улице. И мучимый поисками ответов на эти вопросы, он ворочался с боку на бок, отгоняя последний сон. Вновь заснуть, признав источником шума невидимых птиц, мог далеко не каждый. А так как разгуливающих по Латфору кур никто собственными глазами никогда не видел, то и признаться в том, что они были услышаны, тоже никто не решался.
        Ну кому понравится выглядеть идиотом в таком претенциозном городе?
        На третье утро каждый нормальный человек, предчувствуя сквозь сон скорое наступление хаоса, загодя прятал голову под подушку. И избавлялся тем самым и от шума, и от ненужных мыслей.
        Осторожный стук в дверь долго не мог прорваться сквозь пух перины.
        Ольм заворчал и прижал подушку к ушам обеими руками. Однако это не помогло. Стучавший был настойчив настолько же, насколько уважителен. Стук не прекращался.
        Рядом жалобно застонала Дарина, прячась от навязчивых звуков как можно глубже в слои покрывал.
        Ольм сел. Попытался стряхнуть недосып резким взмахом головы. Непослушным голосом произнес обычно повелительное:
        — Войдите…
        На пороге возник, белея напыщенной важностью парика, лакей. Голос его был тоже каким-то странным. Возможно, и для него утро тоже было необычно ранним, а возможно, он просто простыл, стоя на страже у дверей полных сквозняков дворцовых коридоров. Так или иначе, но лакей проскрипел:
        — Шестнадцатидневный траур окончен.  — Он поперхнулся. Сделал паузу, изо всех сил сдерживая подступающий кашель. Пауза, на его взгляд, видимо, пришлась к месту. Поэтому он выдержал ее еще немного, уже после того как приступ кашля был подавлен. Для пущей важности. И уже нараспев продолжал:  — Его величество князь Иорет IX, владетель Латфора, прямой потомок их величества Иорета I, прозванного Мудрым, к несчастью, оставившего нас восемьсот лет назад и почившего в Бозе, ожидает вас в своих покоях.
        Слуга ждал, застыв в проеме дверей, пока Ольмар оденется. На ничего не выражавшей маске лица движимы были только глаза. Развернувшись вполоборота, он изо всех сил пытался не уронить взгляд на лежащее на полу женское платье, старательно делая вид, что его вообще не существует. Меньше всего на свете слуге хотелось, чтобы кто-нибудь подумал, что ему доподлинно известно, кто является владелицей атласного одеяния цвета перечной мяты.
        — Прошу следовать за мной.  — Лакей услужливо распахнул обе створки двери перед светлейшей особой.
        Мельком обернувшись через плечо, принц заметил, что в просвет между простынями на него смотрит Дарина. Ему показалось, что ее глаза улыбаются.
        Ольм следовал за лакеем, указывающим дорогу, хотя прекрасно мог пройти по ней сам даже с закрытыми глазами. Он выучил наизусть все галереи и повороты замка за дни, потраченные на безуспешные попытки добиться встречи с Иоретом.
        Сейчас принц был спокоен и холоден как никогда. Его уже не удивило бы присутствие здесь официальных представителей Удматории. Более того, его не удивило бы даже присутствие здесь самого императора Удма. Он перестал этого бояться.
        Ольмар заранее принял для себя возможность предательства Ордена Чести всеми, и Латфором в том числе, и был готов увидеть сейчас, когда перед ним наконец распахнется аудиенц-зал, что по правую сторону от трона седовласого князя маячит фигура в плаще с удматорской символикой.
        Лакей еще уважительней, хотя это казалось уже невозможным, склонил голову, перед тем как открыть последнюю пару дверей. Отступая в сторону, чтобы открыть принцу путь, он объявил:
        — Его светлость принц Ольмар Роуи Весейжд Хальмгард-третий, принц Озерного края, сын Доноварра IV.


        Солнце медленно выкатывалось из-за горизонта, разливая позолоту по краям облака, откуда она блестящей росой стекала на темно-синюю полосу леса. Солнце будто потягивалось, недоуменно разглядывая невесть почему не погасшие еще звезды. Ему было некуда спешить, и можно было, приостановившись, поразмыслить над этим.
        Группа всадников выехала из рощицы на берегу. Уже далеко позади за их спинами остались серые, впивающиеся стрелами в небо башни Латфорского замка с реющими на шпилях стягами.
        Ветер гнал по поверхности озера рябь, сминая отражение его берегов, как неудачный эскиз.
        — Значит, так,  — думала вслух Дарина, глядя на отлетающую от копыт гнедой гальку,  — получается, нет ниоткуда нам ни помощи, ни защиты. Принцы с князьями рыбку в мутной воде ловят, а нам, простолюдинам неграмотным, что делать? Вот что делать…
        Девушка по очереди воззрилась на всех участников группы, но ей никто не ответил.
        — Никто и не сказал,  — подытожила она.  — Выходит, что бы мы ни сделали, все едино?
        Порыв ветра всколыхнул вокруг ее головы выбившиеся из гладкого высокого хвоста кудри. Дарина подняла капюшон плаща.
        — Солнце еще ласковое, а ветер уже такой колючий…
        — Сейчас тепло для осени. Здесь обычно холоднее в это время года.  — Лошадь монаха поравнялась с ее собственной.
        Дарина удивленно подняла бровь:
        — Ты так говоришь, как будто жил здесь всю жизнь.
        — Не всю.  — Шелест старался ехать рядом с ней шагом.  — В детстве.
        — Ну то в детстве…  — протянула Дарина.
        — Ты думаешь, тогда осени были иные?  — В голосе Шелеста появилась теплая улыбчивая интонация.
        — Тогда все было иное,  — серьезно ответила девушка.  — Даже пару лет назад все было не таким.
        — Ветер тянет тучи.  — Гыд указал рукояткой хлыста на юго-запад.  — Видите? Непогода собирается, ветер дует к нам, выходит, в ненастье едем.
        Саммар поправил ворот плаща.
        «В ненастье едем. Не зря плечо ныло. Ненастье. Истинно так. Усмехается судьба или знак такой явный дает?  — Он покосился на спутников.  — Все едино, сказала Дарина. Тогда не все ли равно, что впереди  — ненастье или ясный день? И сколько лет уже для нас так  — все едино. Перекати-поле. Наемники. Без дома, без долга, под чужую волю… Как же так получилось, что из-за какого-то клочка земли высоко в горах, который не видел уже лет двадцать, если не больше, так скребет на сердце? Почему он так важен? Покинутый очень давно дом разве может быть настолько дорог, чтобы хотелось видеть его свободным, пусть даже ценой собственной жизни? Дом  — короб из сколоченных досок, набитых хламом…
        Или нет?
        Харад  — это то место, которое каждый бережно хранит в глубинах сердца,  — но не как светлое прошлое, а как жарко желаемое будущее. Он  — уверенность, что на земле есть уголок, куда ты всегда можешь вернуться и где никогда не будешь чужим. Иначе зачем сейчас возвращаться в Харад?»
        — Безопасней было отсидеться в Латфоре,  — соглашаясь с его мыслями, произнес монах.  — По крайней мере, пока не станет ясно, кто в этой сваре за кого встанет. Все сейчас смутно, а мы вроде бы ни с кем  — а значит, против всех.
        — И значит, все  — против нас.  — Дарина усмехнулась.  — Не привыкать и к такому.
        — Действительно, тебе, может, и не привыкать,  — подтвердил Шелест.  — Но это противостояние не в таких масштабах, к которым ты привыкла.
        — Да что ты говоришь?!  — В тоне женщины появилась явственная злорадная издевка.  — А тебе, нужно думать, придется что-то резко в жизни менять, да? Вас, монахов, все ведь безумно любят!
        — Не об этом речь,  — спокойно ответил на ее выпад Шелест.
        — Если ты хотел остаться в Латфоре, остался бы с Ольмом, зачем поехал с нами? Я вообще вас всех не пойму  — то сломя голову рветесь защищать границы Харада, то обратно повернуть мечтаете, чтоб понадежней сховаться.
        — С чего ты взяла, что я хотел там остаться? Я совершенно этого не хотел,  — возразил ее собеседник.
        — Зачем тогда говорить?
        — Я считал, что там безопасней.
        «Конечно, там безопасней.  — Мысли Саммара перекликались с общим разговором, хотя сам он не произносил ни слова.  — И прибыльней. Сидишь себе во дворце, во-первых  — в тылу, во-вторых  — телохранителям очень неплохо платят. Еще вчера было все предельно ясно. Теперь, когда мы тронулись в путь, меня мучает вопрос: зачем я еду в Харад? Поздновато для таких мыслей, если уж принял решение. И все же  — зачем? Ради сопливых воспоминаний Гыда? Нет, не то… Да и есть ли они, эти воспоминания? В десять лет он, конечно, еще пас в горах овец, но в тринадцать-то уже бегал в моей сотне по Озерному краю.  — Наемник легко тронул носком сапога лошадиный бок, понуждая животное ускорить шаг.  — В Ольмхольме каждый из нас прожил намного дольше, чем в Хараде. Тогда что это за неуместная сентиментальность? Возвращаться сейчас в Харад через территорию Княжграда и Потлова  — верная смерть».
        — Я всегда думал, что Харад  — это на самом деле не место. Харад  — это идея,  — тихо произнес Шелест.
        Саммар посмотрел в сторону ссутулившей плечи фигуры в рясе. Вздохнул  — то, что слова монаха могли эхом сопровождать мысли, его ничуть не удивляло. Удивляло его, что в большинстве случаев тот оказывался прав. И правота его была Саммару ближе, нежели его собственная.
        — Идея свободы,  — уточнил Шелест.
        Гыд с Дариной переглянулись.
        — Не знаю насчет идеи,  — после некоторого замешательства вставил Гыд.  — Я-то домой еду. У меня там семья. Мама. Отец.
        — И я домой…  — Дарина перехватила поудобней повод. На ее лицо набежала секундная грустная тень, которую оставляют воспоминания.  — Ты никогда не говорил, что скучаешь по ним.
        — Я скучаю? Нет, конечно.  — Гыд удивленно глянул на спутницу.  — Нет. Скучать  — значит болеть. А я не болею. Я о них думаю!
        — А я скучаю. Очень скучаю.
        — Ну, у тебя все по-другому,  — протянул младший харадец.  — У тебя там не только родители.
        — Да,  — согласился с ним Саммар,  — у нее на самом деле все по-другому.
        Поворот, который приняла беседа, коснувшись Дарины, и заставила ее задуматься и замолчать.
        — Кто-то тебя там сильно ждет?  — нарушил молчание монах.
        Дарина повернулась вполоборота и почти без обычного страха взглянула в обращенную к ней из-под капюшона темноту.
        — Увидишь. Когда приедем.  — Она помедлила, а потом произнесла:  — Если приедем.
        Саммар снова погрузился в свои противоречивые рассуждения.
        Липкий опыт наемника нашептывал ему о единственно возможном выходе: найти способ перейти на сторону сильнейшего. В данном случае  — на сторону имперской армии.
        Ведь было уже так с ним в одной междоусобице, давно, правда, еще до того, как судьба занесла его на берега Вейерсдаля и сродственных ему озер. Сначала он сражался за одних, потом перешел линию фронта и стал воевать за других. Все объяснялось просто, никаких морально-этических заморочек,  — на другой стороне платили больше.
        «Но сейчас все не так…» Как ни старался чернобровый харадец, он не мог представить себя в рядах удматорских гвардейцев, подминающих в кровавом марше под себя Озерный край, Кряж, Потлов…
        «Эх, старею…  — решил бородач.  — Старею, значит? А зачем тогда жалеть себя или что-то выгадывать? Смерть, она придет, как ни выворачивай, так что от нее петлять-то? Хотя бы раз сделать так, как хочется  — как лежит на сердце. В Харад так в Харад. И мы бойне будем рады, и она нам… Гыда только жалко  — не понял он ничего еще в жизни. Кроме блеска стали ничего и не видел. Чем для него жизнь измеряется? Мастерством в битве да теплым ночлегом после перехода. Вот и все счастье…»


        Что есть путь?
        Дорога, уходящая за горизонт, манящая неведомыми далями?
        Почему она, собственно говоря, манит?
        Разве не разумно предположение, что за твоей деревней возникнет еще одна деревня? Будет она больше или меньше, чуть-чуть иной или идентичной твоей, какая, в сущности, разница  — все равно это будет еще одна деревня, так что же тут заманчивого?
        Или глазу приятен калейдоскоп пейзажей, сменяющий друг друга с каждым истекающим часом путешествия? Леса  — степи  — пустыни  — горы  — береговая полоса?
        А может быть, дорога  — это возможность встречи с людьми, которых никогда не встретишь, сидя дома?
        Или это шанс, дающийся судьбой мыслям? Чтобы они смогли найти родственные, близкие себе в вырванном из обыденной чехарды суеты вакууме восприятия?
        «Вот там  — да, там люди живут, а у нас что? Так, мутотень одна,  — сетует на завалинке очередной дед Лапоть, скручивая самокрутку.  — Там счастье, где нас нет. Значит, верно, что тутова его нетути…»
        Наслушается его откровений любопытная деревенская детвора, и сбежит из-за этих слов с котомкой за плечами особо отчаянный малец, счастья искать.
        Запамятовав, что тот же дед Лапоть не менее часто изрекает и другую явную для себя истину: «Басурмане вокруг, а чё ты так глядишь? Испужался? Так правильно  — их бояться и надо. Где басурмане? Где-где… хе… да я ж говорю  — везде! Вот на прошлую ярмарку приезжали к нам из-за Бобровского обрыва хуторяне, видел ты их? Ну? Ты слышал, как они курей называют?»  — Тут дед делает многозначительную и, по его мнению, все объясняющую паузу. Для пущей важности он картинно выкатывает глаза, изо всех сил пытаясь сымитировать говор приезжих.  — «Пяа-аструшка! Это куру, слышь? Пяа-аструшка! А как цигарки сворачивают  — вообще смотреть тошно… И что, скажешь, не басурмане они? Все у них не по-людски. Спят, верно, вместе с собаками… Одним словом  — ниче хорошего, окромя плохого, там быть не может. Срамота одна  — не то, что у нас. У нас-то все чин чином. По-че-ло-ве-чес-ки!»
        И чистят потом другие отчаянные мальцы пришлым парням пятаки, сцепившись под предлогом какой-нибудь ерунды. Чтоб басурманам впредь неповадно было в их расчудесный край соваться.
        Два этих противоположных суждения об окружающем мире мирно уживаются в голове деревенского философа. Веселый дедов прищур всем слушателям дает право выбора. Ведь может быть так, а может быть и эдак  — как на самом деле, Лапоть не знает. Сам-то он за пределы деревни за всю свою долгую жизнь никогда не выезжал. И мысли такой не было. Вот поговорить, это да, это другое дело. Это завсегда с большой радостью.
        Путь начинается с одного шага. Иногда это решение, принятое из-за чьей-то высказанной бредовой мысли, зародившей в душе мечту. Шаг, сделанный внутри, зачастую важнее. Мысль может унести намного дальше, чем это в силах будут сделать ноги. И начинается путь, определяющий судьбу.
        При рождении девочку нарекли Ильдаринай-Дагар Иссия Лей. Это была дань еще не изжившей себя традиции, память о той земле, откуда родом были ее предки. Она появилась в семье переселенцев с запада за несколько лет до того, как семья осела в предгорной части Потлова.
        На новой родине длинных имен не любили. Местные жители во всем предпочитали определенность, и такое многословное именование одного и того же человека ставило их в тупик. Поэтому очень быстро ее имя само собой сократилось до трех слогов  — Дарина. А дети еще больше упростили задачу, называя ее между собой исключительно Риной.
        Самой пожилой представительнице семейства, доводившейся Рине двоюродной прабабкой, это не имевшее ничего общего с традиционным уменьшительным именем сокращение категорически пришлось не по вкусу. В нем она видела предзнаменование всевозможных бед, которые свалятся на голову человека, разъединенного со своим истинным именем.
        — Почему они не называют тебя Ильда? Или Лей?  — шамкала поредевшими рядами зубов прабабка, пытаясь узловатыми неловкими пальцами собрать в косу шелковистые, ускользающие от нее светло-русые пряди волос.  — Что за Дарина? Выдрали кусок посреди имени. Будто лишили его сердца. Так они тебе накаркают этим «Рина-Рина», и у судьбы твоей сердцевина окажется без начала и конца. Тело без головы и ног!
        Отец, который сидел у окна и бесконечно тачал ряды разновеликой обуви, каждый раз, слыша это, поднимал от работы голову. Слова старухи казались ему пророческими не относительно ребенка, они словно касались всех членов семьи. «Тело без головы и ног»  — он и сам уже давно так окрестил свою судьбу.
        Сорвавшись с обжитого места, ушел искать лучшей доли еще его дед. Пропав без вести на несколько лет, за что его едва не объявили умершим, он внезапно снова появился в родных местах  — у озер, богатых рыбой и янтарем, с дивными рассказами про сказочный край Потлов, где молоко течет вместо воды, а хлебные нивы родят по три раза в год.
        Убедив родичей, что перебраться туда  — это именно то, что нужно их разросшейся семье, с трудом кормившейся с родового надела, он быстро организовал переезд. Так больше века назад предки Рины оказались в одной из деревень, обильно разбросанных между двумя великими потловскими реками Буром и Бережкой. Старая прабабка вспоминала те времена как самую светлую полосу своей жизни. И не раз с гордостью рассказывала, как ловко тогда устроил все с переездом ее старший брат.
        Край, называвшийся Межбрежным Потловом, был и вправду богат и красив. Сами потловчане  — рассудительные, немногословные и все как один охочие до работы, пришлись по душе таким же работящим переселенцам. Да и зимы на новом месте выдавались не в пример мягче озерных. И все было бы прекрасно, если бы не совпал переезд по времени с возвращением этих земель, долгое время живших под властью дома Арьезских, обратно под протекторат официального Потлова.
        Уходя, Арьезские забирали все, что считали своим, да и чужое прихватывать не чурались. А что не могли забрать  — жгли. Горели новостройки герцогских усадеб, горели бревна вековых деревьев, которые не успели сплавить по реке, горели неубранные хлеба.
        Народ разделился на обозленных и плачущих. Злые сбивались в банды и куролесили в округе, от безысходности да безвластия больше, нежели от голода. Плачущие прятались в лесах или уходили, побросав все нажитое, с одной тощей котомкой за плечами в спокойные места, ближе к Харадским горам.
        По сути своей, и те и другие были обездолены, лишены крова. И тех и других сиротила потеря близких.
        В какой-то момент деревня, в которой пытались обосноваться предки Рины, тоже оказалась на непонятно чьей земле. Сменяя друг друга, словно в дурной чехарде, приходили отряды то под герцогскими флагами, то под княжескими. Сначала им требовались вполне разумные вещи: деньги, еда и кров. Привыкшие платить дань не этим, так другим жители деревни потуже затянули пояса. Да так лихо, что он, этот пояс, чуть в конце концов не перерезал их надвое. Люди роптали, но стойко переносили голод. Пока дело не дошло до требований, выдвинутых главами обеих дружин,  — выдать с каждого двора по человеку в новобранцы.
        И выходило так, что если и дальше слушаться и тех и других, то каждая семья должна вооружить двоих своих детей, поставить затем супротив и смотреть, как они друг друга убивают.
        Семья Дарины перебралась в этот край не для того, чтобы кого-то терять в междоусобной войне чужих князей. А их соседи селяне искренне недоумевали, какая может быть война, когда на носу покос. Они не встали ни на чью сторону. А когда ты ни с кем, все против тебя.
        После того как выгорела вся деревня, в которой так неплохо поначалу жилось, им снова пришлось отправиться в путь. В сторону, где, говорили, живется спокойно и свободно. Это место находилось где-то в горах. И название у него было чудн?е  — Харад.
        Перебираться с места на место без гроша за душой  — это ничем не напоминало первый переезд. Батрачить за еду и ночлег,  — так низко планка семьи Рины не опускалась никогда. Но им надо было выжить, сохранить себя, для того чтобы пустить корни и прижиться на новом месте.
        Приходилось подолгу останавливаться в попадавшихся на пути деревнях. Когда, чтобы заработать, когда  — чтобы переждать в непогоду распутицу дорог, растягивающихся на осень, зиму и весну, когда  — чтобы дать покой занедужившим.
        Кто-то пути не вынес, и линия дороги от Межбрежного Потлова до Харадских гор в нескольких местах прерывалась пунктиром, оставленным могилами с длинными чужестранными именами на надгробьях. В одной из них упокоился затеявший всю эту авантюру патриарх семейства, которому так и не довелось обрести надежный кров над головой.
        Его дорога привела семью к сей юдоли.
        Некогда самая младшая сестричка постепенно стала старше всех. Тонкие губы на иссохшем от ветра времени лице скорбно поджаты. Сквозь сетку морщин иной раз прорывается: «Где ж тот Харад? Есть ли земля эта, раз за столько лет не сумели прийти к ней? Мы стали вэнзами, степными кочевниками, перекати-полем, для которых дорога  — дом, а не путь, ведущий к дому…»
        Сыновья переселенцев росли, мужали и брали в жены дочерей других народов. Их же девы уходили в чужие племена, навсегда отлетая от семьи, потерянные ею без вести. Как мало осталось от семьи на рубеже века скитаний!
        «Тело без головы и ног  — куда мы можем прийти?»  — бормотал себе под нос отец. Его сильные пальцы снова и снова пробивали дубленую кожу, прошивая ее, стягивая детали будущей обуви шпагатом из жил.
        Лет до пяти Дарина не замечала никаких отличий между собой и детьми коренных жителей. Среди тех тоже попадались не все сплошь черноволосые и кареглазые. Потом она заметила отчуждение. «Эта девочка не такая, как все. Потому что у нее родители не такие, как все».
        «Не такие, как все» значило «не такие, как мы». И чем взрослее становились друзья ее детских игр, тем сильнее чувствовала Рина, как ее все дальше и дальше выталкивало из себя разделенное на кланы и сплоченное ими же в монолит строгой иерархии общество предгорий.
        Однако Дарина не так сильно нуждалась в общении, чтобы тяготиться этим фактом. Не умом, нет  — она на уровне собственной крови знала, что в мире есть куда более занимательные вещи, на которые стоит тратить силы и время. Которые больше этого достойны, чем заранее обреченные на провал попытки вписаться в кем-то выстроенные здания местных каст.
        Проявляемого внешне дружелюбия было с нее довольно, она не пыталась кому-то что-то доказать, ведь по рассказам прабабки выходило, что они здесь ненадолго.
        «Еще совсем немного, и…»  — Старуха переводила дух, перед тем как высказать мысль, от которой начинали совсем по-юношески светиться ее серо-голубые глаза, в обычное время будто подернутые туманом дурных воспоминаний.  — …И они смогут перебраться в Харад».
        Старуха уже давно говорила об этом событии в третьем лице. Сказать «вы сможете перебраться в Харад» или тем более «мы сможем перебраться» ей уже не хватало смелости.
        Время шло. Отец все так же шил у окна обувь, старуха, сидя на ступеньках небольшого дома, рассказывала то ли быль, то ли сказки, мать, которая сама была родом из соседнего селения, сетовала, что дом неплохо бы расширить, коров прикупить, сад досадить… Ведь деньги-то есть,  — недоумевала мама. Она не понимала нежелание своего совсем нескупого мужа расширять хозяйство.
        Отец слушал ее, соглашался, а потом снова принимался шить. И все посмеивался в светло-русую бороду да подмигивал Ильдаринай пронзительным синим глазом.
        «У нас нечего есть?»  — спрашивал он и сам же отвечал: «Есть, и с избытком. Тебе нечего надеть? И этого достаточно».
        С такими доводами и жили несколько связанных кровными узами человек.
        На землю Харада семья Рины ступила, когда ее первый сын уже мог самостоятельно держаться в седле, а второй ходил, цепляясь за все трогательными пухлыми ручками с маленькими пальчиками.
        Глаза прабабки к тому времени почти полностью покрыла белесая пелена старости. Ясный ее ум, бывало, проваливался куда-то за такую же непрозрачную для лучей действительности завесу. Она заговаривалась, называя «Ильдаринай» другую маленькую девочку, которую звали совсем иначе.
        «Когда мы приедем в Харад?»  — начинала по-детски капризничать бабушка, и никому не удавалось ее в такие моменты переубедить в том, что Харад  — вот он, уже везде вокруг и сейчас.
        А ведь судьба Ильдаринай вполне могла сложиться так, что до Харада бы она так и не добралась.
        Она отлюбила свою первую страсть, будучи еще пятнадцатилетней босоногой Дариной из Предгорья. Совсем еще девчонкой она сошлась с харадским наемником, возвращавшимся через Предгорье домой.
        Возможно, ее к нему толкнуло то, что парню было все равно, чем она отличается от местных девушек, и что нет места на земле, которое она по праву могла бы назвать родиной. А может, ее покорило то, что он всегда говорил: «Я  — Эзхан из Харада!», и название этого края действовало на нее как магическое заклинание.
        Родня девушки гордо называла этот союз браком, в деревне посмеивались, радуясь пересудам и строя предположения насчет его длительности.
        Среди семейных радостей, скандалов и похожих один на другой будней она вдруг поняла каждую из тех дочерей, безвозвратно исчезнувших из истории семьи, будто отвалившихся от ствола мертвых веток. Они уходили, чтобы прорасти где-то своими стволами, написать свою историю  — и их Харад был ими уже найден намного ранее всех остальных.
        И для самой Дарины перестало быть необходимым стремиться куда-то, и все больше раздражало преследующее шамканье прабабушкиных рассказов. Она почти решила осесть тогда в Предгорье, оставив семью, как многие до нее. Но этого не произошло.
        В призме будней Дарина разглядела своего наемника как под очень сильным оптическим стеклом, которое использовали длиннобородые ученые мужи, беспечно разглядывающие небо сутки напролет. Мощный красивый мужчина при этом увеличении оказался маленьким, как кусок гальки на ее ладошке. И его пока еще жена поняла, что Эзхан никогда не станет ее Харадом. Ослепляющая страсть сменилась прозрением разочарования.
        Но пока она не могла ничего с собой поделать  — ее тянуло к нему. Дарине нравилось, когда, приезжая на краткие побывки из Потлова, Эзхан учил ее стрелять из лука и владеть плоским широким палашом, считавшимся у харадцев исключительно женским оружием. А еще ей нравился его смех. В нем было столько солнца.
        Потом ее муж пропал. Некоторые говорили, что его отряд попал в засаду, устроенную одной из банд на границе с Рыманом, другие  — что его сманили в далекий край вербовщики с озер, третьи  — что просто бросил ее, когда узнал, что девушка забеременела.
        Так или иначе, потянулись одна за другой длинные тоскливые зимы. За спиной Рины уже не шушукались, над ней открыто смеялись. Сидя у окна, глядя на возвышающиеся синей кромкой горы, Дарина думала о том, как глупо было совсем недавно хотеть остаться в Предгорье, огрызаться на бедную старенькую бабушку и думать, что она, Рина, умнее и счастливее всех.
        Вторым мужем Рины, прозванной соломенной вдовой, стал деревенский кузнец Ясвиль. Его местные за своего не признавали еще более, чем приехавших на обозах неизвестно откуда людей со странными длинными именами.
        Кузнец обладал невероятной силой и крайней неуклюжестью в подпитии. На его счету была вереница возникших пожаров и покалеченных за несговорчивый характер лошадей. К тому же Ясвиль был хром из-за размозжившего кости ступни упущенного молота и крив на один глаз, куда срикошетили металлические опилки. Девушки от него шарахались, еще издали пугаясь внешности, а непьющие мужчины сторонились, не желая, чтобы на них перекинулась его невезучесть.
        Оба, и Дарина и Ясвиль, были слишком молоды, чтобы долгое время смиренно принимать холод вынужденного одиночества. И если бы причины, вызвавшие его, имели одну природу, возможно, их брак бы не распался в конце концов. Взаимная несхожесть с остальными сплавила бы мужчину и женщину, заставляя защищаться от всего мира, сплотила бы в семью.
        Если бы оба они были пришлыми или оба имели физические недостатки  — возможно, они бы поняли боль друг друга. Но несхожесть не была тождественна, на фоне собственных изъянов чужие казались еще более уродливыми и преступными.
        Приняв на грудь, кузнец, наваливаясь на стол, высказывал молодой жене претензии по поводу ее подозрительной родословной и неблаговидного первого супруга, изводил припадками ревности. На что Дарина, подбоченясь, с безопасного расстояния отвечала тирадой о его, Ясвиля, косоруких руках, которые растут не из того места, и тотальной невезучести в делах. Кузнец рычал, прицеливаясь косым глазом, пытался нетвердой рукой швырнуть первое, что под нее попало, в языкастую супругу. Под руку попадало разное, но в цель  — ничего. И, поглядев на неуклюжие попытки мужа, плюнув с досады, совсем еще молодая девушка хлопала дверью и, прихватив с собой сына, уезжала подальше в лес, чтобы пострелять и успокоить нервы.
        А так как скандалы были нередки, то стрельба ее очень скоро приобрела почти профессиональную меткость.
        Когда на семейном совете было принято решение в очередной раз отправиться в путь, Рина совершенно не удивилась. Ясвиль от предложенной перспективы переезда пришел в ярость.
        «Жена должна быть при муже! Слышишь  — жена! Там, где муж, там ее место!» Видя ее неспешные, но и непрекращающиеся сборы, кузнец то уходил в многодневные запои, в результате которых громил все вокруг и бросался на людей, всех и каждому обещая порешить себя, их и пущенную в дом приблуду, то ползал перед Дариной среди черепков побитой посуды, хватая за колени и причитая: «Ну куда ж ты собралась ехать  — живот вон какой большой, где рожать собираешься, под телегой?»
        В день отъезда семьи соседи видели, как Ясвиль, заперев жену дома, заколачивает двери и окна со словами: «Там же мой ребенок, мой! Рожай его, а потом уезжай, куда хочешь! Хоть к убийцам в Харад, хоть к гулящим бабам в Потлов!»
        «Сам же отпирать будешь, скотина! А меня ничем здесь не удержишь!»  — слышался из дома звонкий голос Дарины.
        «Да кому ты нужна, зараза!»  — зверел кузнец, и единственный живой глаз его наливался кровью, не предвещая ничего хорошего.
        «Ребенок тебе для чего, ты ж и его пропьешь, когда больше пропивать нечего будет!»  — не унималась из-за закрытых дверей Дарина и смеялась недобрым, издевательским смехом.  — Вот подожди, я выберусь отсюда  — пристрелю тебя, как бешеного пса!»
        «А-а-а!»  — орал Ясвиль и лупил по толстым доскам двери молотком, не разбирая места.
        Конечно же к вечеру он напился вдрызг и сам же ночью, страшно матерясь, повыдергивал из двери забитые поутру костыли, чтобы попасть внутрь. Напрочь забыв в пьяном угаре, для чего они были вбиты. Шатаясь, глядя на все стеклянными глазами, едва узнавая свой дом, Ясвиль прошел мимо сидящей у камина жены и с грохотом упал на кровать в соседней комнате. Дарина же спокойно, как будто именно так все и было запланировано, подошла, укрыла его одеялом, а потом вышла из дому, держа в правой руке узел с вещами, а в левой  — ладошку сына.
        По двору бродила брошенная Ясвилем лошадь, Дарина впрягла ее в стоящую в сарае телегу. Сложила на нее собранные загодя в кладовке мешки и жбаны с продуктами. Поставила клетку, в которую сунула пяток несушек и черного петуха. Посадила на узлы ребенка. И, последний раз взглянув на дом, отправилась догонять уехавшую без нее поутру семью.
        Прячась за прикрытыми ставнями, соседи смотрели, как сбегает от кузнеца его сумасшедшая беременная жена.
        «Гляди, гляди  — и кур прихватила, и жбан с медом сперла! А сыру-то, сыру сколько! Она ж из бродяжек, прихватит все, что плохо лежит. Не усиделось-таки на месте! Обобрала бедного парня небось до нитки, он же кузнец  — а у них всегда копейка к копейке копится…»
        Как-то забылось сразу у них, что каждую полученную копейку Ясвиль старался спустить в шинке, стоящем на дороге, ведущей из Потлова в Харад. Деньги ему словно жгли руки, он стремился избавиться от них как можно скорее.
        Сплетни сделали сбежавшую жену самым что ни на есть истинным корнем зла, от присутствия которого происходили все несчастья, вплоть до того, что во всей деревне зимой плохо неслись куры и не уродились каждый второй год яблоки. Ее исчезновению злорадно радовались, а кузнецу попервой сочувствовали и даже пытались подыскать ему новую зазнобу из вдовых деревенских баб.
        Впрочем, сочувствие длилось ровно до момента появления очередных всполохов, выпрыгнувших из кузни на соседствующие с ней дворы, напомнивших, что пил и куролесил всю жизнь Ясвиль совершенно не в связи с Дариной.


        В Харад семья прибыла почти через год пути.
        И теперь отец, повторявший раньше как приставшую поговорку про тело без ног и головы, заимел привычку бормотать себе под нос: «Лучше позже, чем никогда, но почему же не раньше?»

        Глава 4

        Сначала он увидел потолок  — деревянную поверхность из плотно пригнанных друг к другу досок. Потемневшие от времени полосы необработанного дерева сохранили на себе естественные узоры замкнутых волнообразных линий как память о том, что некогда из ствола тянулись струны веток.
        В углу, перебирая лапками, плел паутину крошечный паучок. Он трогал почти незримые нити, скользя по их направлениям, и паутина получала новый спиральный виток переплетений.
        Все время смотреть вверх было больно, и взгляд сам по себе медленно съехал вниз.
        Он видел открытое на одну створку окно. В стекле рамы качалось отражение ветвей, покрытых глянцевой зеленью листвы. Когда саму раму трогал ветер, от стекла отскакивали зайчики. Они уносились вверх, в чистое небо, раскинувшееся где-то над устроенным ветром переполохом глянцевых листьев.
        Он медленно прикрыл глаза.
        Как только полоса света между смыкающимися веками исчезла, комнату перечеркнуло видение холодной ночной пустыни и нарастающий в ней шепот.
        Это было страшно  — ночь была пронизывающе холодна и до горизонта пустынна. Шепот полз по ней, припадая к земле. Нарастающий, зловещий.
        Эта ночь была реальнее, чем только что увиденное окно и деревья за ним. Он видел ее настолько ясно, что не было ощущения того, что это происходит за сомкнутыми ресницами.
        Его глаза были открыты. Они были открыты в эту ночь. Он видел это  — на самом деле. Он видел это  — сейчас.
        Бешеная скачка. Он оборачивается через плечо, вжимаясь в твердую как камень шею лошади. Сердце делает прыжок  — и как будто останавливается.
        Все как будто останавливается.
        В чернилах разливающейся темноты катится шар холодного белого света.
        Нарастающим шепотом был звук разрываемого на пути шара пространства.
        Он не просто летел сквозь воздух, рассекая его выше и ниже относительно себя, как это делает пущенная твердой рукой стрела. Или как рубит меч плоть, деля ее на части. Нет, шар медленно, словно нехотя катился, а перед ним с треском рвалась вселенная. Соприкосновение с шаром для последней было фатально.
        Но как может умереть ветер? Или ночь? Или воздух? Нет, даже не умереть  — прекратить свое существование как таковое  — полностью. Разрушиться, размолов в жерновах безразличного белого света образующие их атомы в муку.
        Шар неумолимо сматывал на себя ниточку пути, как клубок шерсти тянет пряжу. А конец нити уходил в самый центр сердца. Его сердца.
        Кто окунул его туда?
        Шар все ближе. Нарастает шепот.
        А он все пытается сбежать, хотя очевидно, что это невозможно. Глупо, как глупо.
        Он не боялся раньше смерти, когда задумывался о вероятности ее прихода в свою рискованную жизнь. Но этот свет нес не смерть, а что-то намного более ужасное. Сознание этого приходит внезапно, как вспышка. И тогда он начинает кричать. Кричит, кричит изо всех сил, но звук из его искаженного, но все еще живого рта не может перекрыть грохот жуткого шепота, навязанного слуху.
        Очень просто  — его шипение превосходит его потому, что крик из той же материи, которая превращается сейчас под слепящим вращением жернова в муку небытия.
        А шипение  — нет.
        Весь этот мир ссыпается, развеивается куда-то за край существования. Его картины, звуки, запахи, мысли…
        Время полета шара  — промежуток между двумя дробными ударами сердца. Так стремительно.
        Между взмахами ресниц, кажется, проходит вечность. Целые эпохи неторопливо сматываются на катушки времени, ленты хронологий цивилизаций одна за другой.
        Сердце собирает кровь, чтоб сделать новый прыжок. Оно все еще медлит, не решаясь, собираясь с духом. А шепот подкатился совсем близко.
        Он слышит его и находит похожим на звук смертельного шипения, хлынувший на подножие вулкана лавы.
        Ужас выворачивает тело. Он отклоняется назад, почти падая на круп лошади, чтоб пропустить молнию света над собой. Но шару все равно как бить, это люди мучительно решают, насколько этичен удар в спину. Шару все равно  — пройти через лопатку или, сделав возвратную петлю в воздухе, пробить грудину, ему всего лишь нужно добраться именно до этого сердца. Он с ним связан. К нему ведет его нить.
        Свет настолько ярок, что выжженные им глаза разом слепнут и не видят больше ничего, кроме красным маревом затянутого огромного солнечного шара. Чей ледяной край, соприкоснувшись, вот-вот с треском вскроет грудную клетку. И с фонтаном крови выскочит ему навстречу горячее мокрое сердце. А весь мир провалится в бездну промерзшего, кристаллизовавшегося света, которая поглотит его.
        Новый крик выгнул его спину, разворачивая друг к другу лопатки, как прижатые крылья пойманной за них птицы.
        Этот поднявшийся вопль исходил от каждой клетки тела. Он поднял его и заставил широко распахнуть глаза. Он боялся, что ими, выжженными, уже ничего никогда не сможет увидеть.
        Протяжный вопль ударился о доски потолка.
        Перед распахнувшимися от ужаса глазами с дрожащими от напряжения зрачками, так же как и прежде, окно с едва заметно покачивающейся приоткрытой створкой. В стекле рамы  — отражение ветвей, покрытых глянцевой зеленью листвы. Когда листья трогает ветер, от стекла отскакивают зайчики. Они уносятся куда-то вверх, в чистое небо, раскинувшееся над устроенным ветром переполохом глянцевых листьев…
        А под потолком продолжает задумчиво сучить лапками паучок. Его работа кропотлива и монотонна. Паучок, вероятнее всего, философ.
        Мозг отмечает различие картины, которая возникла сейчас перед глазами, с той, что была ранее.
        Висевшую на тонкой веревочке поперек окна занавеску сдвинули далеко в сторону. К самому его косяку. Он цепляется за эту деталь. Почему-то она кажется ему важной.
        Изо всех сил он старается больше не закрывать глаза. Это вызывает настоящую физическую боль. И в ней нет ничего ужасного  — это просто саднящая боль в глазах, которым не разрешают моргать в положенный срок. Он чувствует ее и плачет. От счастья. Эта боль доказывает, что все-таки картинка с окном ему не привиделась. Что она реальна.
        И он  — в ней.
        Чье-то шумное быстрое дыхание где-то совсем рядом.
        Долго фокусироваться на одной точке по-прежнему больно, и взгляд снова сам собой соскальзывает. Моргает быстро  — быстрее, чем это возможно. Не смеживая полностью веки. Лишь бы не закрывать глаз  — за сомкнутыми веками другая вселенная. Полная ужаса.
        К нему наклоняется лицо. Маленькая девочка  — светло-русые кудряшки до плеч и очень серьезные серые глаза. Она прижимает указательный палец к своим губам:
        — Тсс-с…  — Вторая ручка протянута к его лицу. Он чувствует, что второй маленький указующий перст лежит на его собственных губах.
        И тут он понимает, что шумное сбивающееся дыхание принадлежит ему самому.
        — Не кричи так страшно,  — говорит девочка.  — Я уберу палец, если ты пообещаешь не кричать.
        Она слегка картавит, произнося все еще трудную для ее возраста букву «р». Он не может ничего сделать  — ни произнести слова в ответ, ни просто кивнуть. И остается только смотреть в ее глаза.
        Ребенок убирает ручку с его губ. Потом поправляет подушку, очень осторожно укладывая поудобней его голову. Отжимает в стоящую неподалеку от его изголовья миску тряпочку, смоченную в слабом растворе уксуса, и кладет ее на его лоб.
        Потом садится напротив на невысокий стульчик. Чинно поправляет на коленках юбку и открывает большую книгу в серо-коричневом переплете.
        — Я буду читать тебе книжку. Это взрослая книжка, видишь, какая большая? Я буду читать по картинкам, хорошо? Потому что по буквам пока что не умею.  — Она хмурится и наклоняется вперед, чтобы внимательней рассмотреть выражение его глаз.  — Ты точно меня видишь? По-моему, видишь… Может, ты тогда скажешь что-нибудь? Это невежливо, вот так смотреть и ничего не говорить. Взрослые говорят, что это называется «пялиться». И что «пялиться» неприлично.
        Она подождала ответа. Не получив его, обиженно поджала губки и продолжала:
        — Ну, не хочешь и не надо. Тогда буду тебе читать, слушай. Будешь слушать? Ой, у тебя компресс сползает прямо на глаз…  — Она поправила тряпочку. Прикосновение маленькой пухлой ладошки сминало кошмар  — проступающей на внутренней поверхности век пустыни с холодным солнцем. Детская рука разгоняла волны чернильной ночной крови, легко круша на осколки шар молнии, пахнувший смертью.  — Если уксус попадет в глаз  — будет больно,  — весомо добавила девочка со знанием дела.
        Потом она села обратно на свой стульчик и принялась «читать», время от времени поворачивая книжку и показывая ему картинки, по которым строила рассказ. Когда ей надоело это занятие, она принялась рассказывать ему истории, которые, по ее словам, происходили с ней, но на самом деле очень сильно смахивали на сюжет нескольких, слепленных в одну историю, сказок.
        Чем дольше он вслушивался в мелодию детского голоса, тем дальше отодвигалось видение приближающегося сгустка света и тем реальнее казалась комната с окном, через которое можно было видеть ветки деревьев. Уже было не страшно закрыть глаза, потому что он знал, что в следующий раз, даже если шар подлетит совсем близко, звук ее голоса поможет ему вынырнуть из бреда и снова оказаться в этой комнате.


        Выставляя из своего замка представительство Озерного края вон, Всемир был елейно внимателен и льстив. Напущенной учтивостью он старался загладить всю немыслимую неловкость произошедшего накануне в Потловском замке.
        Версия, представленная Ольмару о чуть ли не туристической цели визита граждан Удматории, находящихся в столице Потлова, была шита белыми нитками.
        Присутствие представителей из других, граничащих с Потловом государств это наглядно подтверждало.
        Но нужно было сделать вид, что в эту ложь можно поверить. Как и в то, что Потлов готов моментально выдвинуть к границам войска и лишь ждет для этого официальной отмашки Княжграда.
        — Раз уж вам настолько не нравятся мои иностранные гости,  — весь день Всемир продолжал петь одно и то же,  — более того, вы всячески опасаетесь их и ставите под сомнение сущность их торговой миссии, намекая на враждебность, я просто настаиваю на сопровождении вас моими людьми. Дабы усилить вашу охрану. Нет, нет, и слышать ничего не хочу! Вплоть до границы с Рыманом, а там мы передадим вас встречающей стороне. Мы как раз гонцов послали к Арьезским, чтобы они все подготовили и не ударили в грязь лицом. Мы же с ними в родстве, как вы знаете. Я же не могу допустить, чтобы с принцем Хальмгардской династии что-либо приключилось на территории моего благословенного Потлова! Не могу не заметить  — ваша свита столь малочисленна… А выезжать вам надо как можно скорее, это да. Ведь дела обстоят так серьезно, так серьезно… И кто бы мог подумать, что настолько… Нам-то тут в Потлове казалось, что конфликт на границе Озерного края  — ничего не значащая потасовка. Не более. А вон оно как на самом деле оказывается. Но будем надеяться, все утрясется как можно скорее… А вы-то сами, такие нервы, и все в дороге. Жаль,
что вам даже отдохнуть не удалось…
        И князь все время предельно сочувственно качал головой.
        Они выехали из Потловского замка на рассвете следующего дня.
        Ольм верхом на белоснежном скакуне, чья родословная по благородству, верно, лишь чуть-чуть уступала его собственной, ехал в центре кавалькады.
        Впереди него подпрыгивала в такт рыси накидка на плечах Дарины.
        По левую руку следовал рискованно зевающий Гыд, молодой харадский наемник, по правую  — телохранитель его отца, а теперь и его телохранитель, человек, которого он знал с детства, или вернее будет сказать, не с детства, а всю жизнь  — Саммар.
        За спиной вполголоса перебрасывались отрывками недовысказанных мыслей монах и эльф. Один в рясе с головы до ног, другой  — в плаще с капюшоном, дарящим тень верхней половине лица и скрывающим светлую косу обычно витиевато заплетенных волос оттенка спелой пшеницы. В глазах эльфа колышется, прорастая тайнами, зелень взгляда, а немногословность, кажется, обращает в золото каждое падающее в душу слово.
        В два ряда их окружал идущий на небольшом расстоянии отряд  — сопровождение из дружинников князя Всемира. Среди нет ни одного харадца, мощные потловские ребята, вымуштрованные для военной доли, скорее всего, в том же Потлове.
        Дарина время от времени принималась бормотать себе под нос, есть у нее такая привычка.
        «Знает же, как это действует на нервы окружающим, но ни за что не решит от нее избавиться. А как же, это ведь ее, Даринина привычка».  — Мысли в голове принца сбиты. Мысли все не о том. Не о том, что на данный момент важно. О важном подумать страшно. А долетающие до уха принца обрывки фраз раздражают именно тем, что каждое слово в этом бормотании если не намек, то прямое указание на существующую угрозу. Слишком уж велика для него их очевидность. И слишком вероятно, что ее голос долетает и до слуха дружинников.
        Ольм заметил, как один парень из сопровождения толкает сначала одного, потом другого, легким наклоном головы указывая им на скачущую впереди принца женщину, и те едва заметно кивают в ответ.
        Во взглядах нет дерзости, они не обсуждают ее. Не решают, кому в какой очередности достанется окруженная женщина, после того как ее выбьют из седла в придорожную грязь. Просто распределяют, кто будет убивать именно ее.
        И тут по позвоночнику Ольма прокатывается первая за все время волна отчаянного холодного страха. И он ясно понимает, что вот сейчас все, чего он боится, и начнет происходить.
        И это неотвратимо.


        — Не нравятся мне эти «телохранители», ой не нравятся…  — бормотала Дарина, стаскивая зубами перчатку. Вторая рука была занята поводом.  — А особенно мне не нравится их количество…
        Она поменялась местами с Гыдом и ехала теперь по левую руку от принца.
        — Говори тише.  — Ольм сверкнул на нее злыми искрами лазурных глаз.  — Особенно когда тебе что-то кажется. Мы и так в незавидном положении.
        — Мы действительно в таком положении, которому вряд ли кто-нибудь позавидует,  — услышал он голос Шелеста. Принц заметил, как монах в свою очередь поменялся местом с Саммаром и сделал условный знак обернувшемуся Гыду.  — И антипатия ее весьма оправдана.  — Шелест сделал еще один знак, теперь уже предназначавшийся женщине.  — Боюсь, доказательства этому мы тебе предоставим быстрее, чем ты ожидаешь.
        На пути то и дело возникали небольшие перелески, разделяющие зелеными островами безбрежные хлебородные нивы. Когда последний всадник въехал под очередную тенистую сень, Шелест совершил резкий разворот в седле назад и одновременно с этим громко произнес:
        — Прямо сейчас!
        Его руки взметнулись вверх и вперед, ладони в кожаных перчатках раскрылись навстречу врагам. Большие пальцы были сильно отведены от остальных и их кончики соприкасались между собой, образуя рамку. Остальные пальцы смотрели строго вверх.
        — Не затроньте тех, кого держу я,  — бросил через плечо Шелест.
        Это было излишне. Танец уже начался. Четверо всадников из внутреннего круга выдвинулись каждый в своем направлении. Все происходило так четко, будто было срежиссировано заранее. Насколько секунд, несколько быстрых движений.
        Солнце прыгало по веткам деревьев, посещая каждый глянцевый листочек. Отражалось на летящих одно за другим лезвиях из наплечной кобуры Гыда. Кувыркался солнечный зайчик, ослепляя каждой шлифованной гранью до смерти.
        Ветер шумел, запутавшись в густых кронах. Звеняще пели в воздухе посылаемые один за другим болты из ручных двухзарядных самострелов Дарины, вынырнувшие из широких рукавов ее накидки, край которой по-прежнему чертил полукруг.
        Вздохнула сталь. Саммар крутящими взмахами кисти снес головы двоим, находящимся на расстоянии длины своего огромного меча, и после швырнул его на манер алебарды, перерубая позвоночник третьему. Четвертого он просто опрокинул в седле, ухватив левой рукой за лежащий на крупе лошади плащ, и, не давая вскрикнуть, удушил собственным же воротником.
        Захрапел, потеряв седока, один жеребец. Испугавшись, встал на дыбы второй. Тонко заржала молодая кобыла, танцуя между скребущих в агонии по земле рук.
        Эльф работал двумя легкими короткими мечами, которые хранились в потайных ножнах по обе стороны седла его лошади. Всего два зеркальных относительно друг друга взмаха каждой руки, скользящих в стороны по кадыкам ближайших к нему потловцев из первого круга окружения. И выходя из этого движения, лезвия возвращаются по дуге в параллель, успев поменять положение своих рукоятей в ладонях. И посылаются вдогон двумя колющими движениями в грудные клетки тех, кто ехал за ними.
        Ольму пришлось выстрелить всего один раз  — в того, кто, развернувшись, двинулся из-за спины монаха прямо на него.
        — Метко,  — оценила выстрел Дарина. Болт из мини-арбалета принца вошел на том уровне, где у живого человека стучит сердце.  — Только надо это делать быстрее. Твой болт попал в него, когда он был уже мертв. Видишь? Его кобылу к тебе развернуло, потому что он отпустил повод и начал заваливаться вправо… Видишь, у него из виска торчит лезвие Гыда?
        — Лошадей ловите,  — зашипел Саммар, пускаясь в погоню за потрусившей прочь кобылой,  — ловите!
        — Тише можешь? Все почти идеально прошло, зачем портить ненужными криками? Внимание привлекать?  — спросил эльф.  — А ты лучше туда посмотри.  — Он в спину тихонько подтолкнул Ольма, который застыл, вперив взор в сползающее к его сапогам тело.  — Такого точно тебе раньше наблюдать не доводилось.
        Принц обернулся.
        Восемь следующих в арьергарде всадников из сопровождения съехали с дороги, намеченной широкой просекой в лесу. Они продолжали свое продвижение вперед. Как ни в чем не бывало. Только теперь между деревьев. Их стремян касались высокие побеги лесного папоротника и хвоща. Никто из них ни разу не обернулся ни на шум падения тел, ни на предсмертные хрипы своих товарищей. Лишь лошади косились испуганным взглядом и тревожно шевелили ушами. А людей не смущало ничего. Время от времени всадники переговаривались. А перед ними, все так же вывернувшись назад и выставив перед собой руки, покачивался в седле в такт шагу лошади Шелест.
        У Ольма на голове зашевелились волосы:
        — Эт… это что такое?
        Эльф обтирал меч о более никогда не понадобящийся прежнему хозяину плащ, свисавший поперек одного из потловских седел.
        — Вот и я все время думаю, почему каждое устроенное Шелестом зрелище намного сильнее поражает воображение, чем вид искромсанных мечом тел.
        Гыд выдернул из последнего пораженного им воина плоское обоюдоострое лезвие. Вполоборота он глянул на Рину:
        — Ты успела перезарядить?
        Женщина кивнула:
        — Да. Как пойдем? Вслед? Со спины?
        Гыд пожал плечами:
        — Ну да, давай со спины. Чего рисковать зря? Только не подходи слишком близко, чтобы Шелест тебя саму не задел.
        — Нашел кого учить.
        Мужчина и женщина шли за спинами наездников, полукругом продвигающихся в лесных зарослях. Теперь уже не торопясь прицеливались. Гыд напряг для броска руку.
        — Ты готова?
        — Да.
        — Шелест,  — крикнул он,  — отпускай!
        Монах медленно свел руки, соединяя их соприкосновением кончиков больших пальцев. Скрутил ладони в замок и встряхнул кистями, будто стряхивая сотворенное им наваждение.
        Ошарашенно моргающим потловцам было суждено удивляться последний раз в своей жизни. Только что ясно видимая ими картинка действительности расползалась клочьями лесного тумана. Довольно быстро исчезала иллюзия чинно шествующей впереди них многочисленной кавалькады. Лишь фигура монаха осталась на своем месте.
        И тут же снова металлические вздохи заполнили пространство между деревьями, порождая сиплое эхо хрипов.


        Ладная черноглазая лошадка гордо вскидывала шею с разлетающейся серой гривой, так и норовя выдернуть из ладони Рины поводья. Ей не нравилось вынужденное соседство с гнедой кобылой, повод которой был зажат в другой руке женщины.
        — Тсс,  — бросала время от времени через плечо Дарина, к слову сказать, не производя на норовистую пленницу абсолютно никакого впечатления.
        — Надо привязать их здесь,  — рассуждал Гыд, цепляя поводья к гибким ветвям молодого осинника.  — Если разбегутся, плохо это будет. Верно, Саммар? Их же сразу в поле потянет, а там они как на ладони  — отовсюду видать дружинных лошадок… И все сразу будет ясно.
        Бородач согласно кивал, ведя за собой под уздцы еще двух пойманных кобыл.
        — Да, коли отпустим их сейчас, к ночи за нами из Потлова светлейший князь в пять раз больше дружинников отправит. А с собой брать резона нет. А жаль… Хорошие лошадки, все как одна коренастые, выносливые… Сколько их еще осталось?  — спросил он уже у эльфа.
        — Да вроде все. Двадцать четыре…
        Рина с некоторым сомнением следила за действиями мужчин, принимая в них довольно пассивное участие.
        — А не передохнут они здесь, Саммар? Без воды? Или, скажем, вдруг зверь задерет? Жалко же…
        — А мы легкий узел делаем, накидной,  — осклабившись, ответил за бородача Гыд.  — Начнут беспокоиться если, так пару раз посильней головой дернут и освободятся…
        — Тебя волнует участь лошадей?  — в первый раз после произошедшей стычки нарушил молчание Ольмар. Вопрос был адресован Рине, к которой принц подошел почти вплотную. Слова были произнесены тихо, вполголоса, но их интонация заставила обернуться разом всех спутников. Ольм запнулся, увидев их взгляды, но все же счел возможным продолжить:  — Только что ты лично убила восемь человек… так спокойно стреляла в безоружных… В спины… И ты сейчас беспокоишься о лошадях?
        Дарина довольно долго смотрела в прозрачные светлые озера глаз, потом перевела взгляд на Саммара:
        — Ему что, нужно объяснять, что лошади не пытались меня убить?
        — Дарина, сейчас, конечно, не время и не место для этого разговора, но вспомни о том, кто из присутствующих здесь относится к династии Хальмгардов, и впредь проявляй больше учтивости,  — подал голос эльф, привязывая последний повод к дереву.
        Женщина меж тем уже ходила между застывших во власти смертельной судороги тел. У некоторых она откидывала полы плащей.
        — Смотри, у них самих арбалеты были на взводе, с предохранителя спущены. Подойди сюда, посмотри  — видишь? Дурацкая модель, кстати, тут спусковой механизм под себя винтами не отрегулируешь… Но это тебе, наверное, ничего не говорит, да? Так…  — Она бегло осмотрела еще несколько тел.  — О, вот что я хотела тебе показать! Еще до того, как к лесу подъехали, заметила, как он ее достал… Кстати, он каждый раз норовил ехать так, чтобы позади твоего величества оказаться…
        Рина присела на корточки и вытащенным из-за голенища хлыстом приподняла с земли скрюченную ладонь трупа. В отличие от всех остальных, эта рука не была одета в перчатку. Она сжимала шнур длиной на пядь меньше локтя, с прикрепленными к концам ручками.
        — Знаешь, что это? Это гаррота. Профессиональная удавка. Ей не обязательно убивают. Ей пытать можно. Ты взгляд не отводи, я понимаю, что тебя мутит. С непривычки. Вот сюда глянь…  — Женщина перевернула мертвую ладонь так, чтобы стало хорошо видно ее ребро.  — Мозоли, обрати внимание, какие специфические  — гарротой он пользовался частенько. И подолгу. Не ломал шеи, а давил потихоньку, потом отпускал, потом опять давил… А перчатками такие, как он, предпочитают не пользоваться. Потому что знают на собственном опыте, что в них ручки чаще выскальзывают. Отсюда и мозоли на коже ладони. Палач он, короче, был. При жизни. И убивать ему нравилось. Вот так, Ольмар, и ехал по твою душу…
        В прямом взгляде женщины не было ни тени сожаления, но и бравады или злобы в них тоже не было.
        — Сейчас я была достаточно почтительна?  — Она не дожидалась ответа, спросила просто так. Помедлила, но не смогла не добавить:  — У лошадей, к слову, я таких мозолей никогда не наблюдала, так зачем их еще и с жестокостью обрекать на верную смерть?
        — Не пойму, что его больше шокировало,  — вполголоса поделился своими мыслями подъехавший к Саммару эльф. Тот откинул капюшон и быстрыми движениями расплетал стянутые в косу волосы. Тряхнул ими, чуть вьющимися, отливающими рыжим в мягких витках спиралей.  — То, что мы сделали все быстрее и чище, чем он мог предположить, или то, что мы не дожидались его приказа?
        — Приказа? Не думаю… Откуда он мог знать, когда наступит время его отдать?
        Эльф пожал плечами:
        — А знаменитое «Я  — здесь  — главный»?
        Саммар ответил:
        — Он умный парень, я не поверю, что так не вовремя ему вздумалось бы поиграть в великого полководца. Он не может не понимать, что по большому счету еще ничего не смыслит в этих делах. А у нас есть опыт, разумнее всего полагаться на него.
        — Слепо полагаться  — быть ведомым… Могла проснуться свойственная знати черта брать на себя ответственность за принятие всех решений. Он не увидел сражения в этой стычке. Только бойню.  — Шелест тоже ходил меж тел, опускаясь перед каждым на колени и возлагая руки.  — Бессмысленное массовое убийство, жестокость.
        — Ну ладно тебе, монах! Не мог же он всерьез полагать, что мы станем вызывать на турнирный поединок каждого вставшего на пути! Война  — это не честный бой один на один, когда остальные стоят в сторонке и ждут своей очереди для дуэли.
        — Нет,  — устало согласился монах.  — Конечно же он так не думал. Но боюсь, что всю дорогу он вскармливал в своей душе надежду о возможности договориться.
        — Ну да… Доноварр же сказал ему, что он  — посол,  — невесело хмыкнул Саммар.
        Меж тем эльф, наблюдавший за действиями монаха, спросил о том, что заинтересовало его больше душевных метаний вверенного их заботам принца:
        — Что ты делаешь сейчас? Ты молишься за них? За павших врагов? Это часть твоего культа?
        В сторону, откуда прилетел вопрос, медленно развернулся низко надвинутый капюшон черной рясы. И на миг эльфу почудилось, что непроницаемая тень под ним сейчас не такая уж и всепоглощающе черная. Как будто обычное марево слегка разрежилось и из него смогли проступить нечеткие, смазанные линии. Черты лица.
        — Это  — не культ. И я не молюсь,  — медленно, с расстановкой произнес монах.  — Смерть не есть отсутствие жизни. В ней есть свое биение, своя сила, и я собираю ее.
        — Ты коллекционируешь смерть?  — попытался пошутить невольно слушавший разговор Саммар. При виде повернувшегося в его сторону капюшона, впрочем, шутить тут же расхотелось.
        — Это все, что тебя интересует?
        — Нет. Честно говоря, ни одна ритуальная возня за всю жизнь у меня ни интереса, ни доверия не вызывала,  — ответил бородач. И честно добавил то, что с поднятой только что темой никак не перекликалось, но действительно, на его взгляд, нуждалось в уточнении:  — На подходе к переправе засада?
        — Не на подходе. Сам путь чист. Они вели нас, считай, под конвоем. Задумка была простой  — препроводить нас к месту нашей собственной показательной казни, чтобы мы никуда по дороге не свернули. А в засаде будут те, кому нужны наглядные доказательства нашего уничтожения. Скорее всего, это все ждет нас на самой переправе. Возможно. Если они успели нас опередить.
        Эльф присвистнул:
        — То есть они выехали почти одновременно с нами? Как бы нам не пересечься в чистом поле.
        — В чистом поле действительно не стоит,  — подтвердил монах.  — Потому что ее, засаду, устраивают удматорцы. А это не Потлов, который думает хором, нараспев… Я заметил, что в замке были люди, которых я видел, но «не слышал». Не люблю иметь дело с теми, чьи мысли играют со мной в прятки.
        — Тогда нам остается…  — Эльф прикоснулся губами к сорванной хвойной иголке.  — Постараться проскользнуть в темноте?
        — Да, я тоже склоняюсь к этой мысли. Дождаться темноты. Найти возможность переправиться через Бур. И однозначно нужно сделать то, что вы с Саммаром придумали.
        Эльф улыбнулся и собрал тонкой лентой волосы в хвост:
        — Какая проницательность! Приятно иметь с тобой дело, монах.
        — Вот уж не думал, что когда-нибудь услышу нечто подобное,  — прокомментировал его замечание Саммар.
        — Только,  — голос Шелеста звучал, отдаваясь в висках, прокравшись к ним в головы,  — Ольм может отказаться от плана, который подразумевает перенос направленного на него риска на кого-то иного.
        — А совсем не обязательно все и всегда объяснять,  — тронула губы эльфа улыбка, и вспыхнули искорки на поверхности зеленых омутов продолговатых кошачьих глаз. И Саммар вдруг понял, что голос эльфа звучит точно так же, как и голос Шелеста. Ограниченно и более глубоко, чем все остальные звуки, приходящие из пространства. Что-то похожее он слышал, когда в детстве ухал, засовывая голову в огромную деревянную бочку, в которой скапливалась сбегающая с крыши дождевая вода.
        «Замечательно, теперь вы оба у меня в голове. Можно вообще больше не сотрясать воздух словесами».
        «Ну не скажи»,  — мысленно возразил ему эльф, а вслух произнес:
        — Послушай, Ольмар. Ты мог бы отдать мне свой плащ? Я в этом насквозь промерз.  — Эльф глядел прямо в глаза юноше.  — Видно, местный климат мне не подходит совершенно.
        — Да, климат в здешних краях стал крайне враждебным, как ни крути.  — Дарина занималась упряжью своей быстроногой кобылы.  — Здоровье у меня лошадиное. И единственное, на что аллергия, так это на смерть. И вот здесь, чувствую, у меня самое настоящее обострение начинается.
        — Еще бы оно не началось. Посмотри, посреди чего ты стоишь. Словно вывернутая наизнанку свежая могила,  — совершенно серьезно ответил Гыд. Он оглаживал лошадиный бок, на котором нервно подергивалась кожа.  — Братская,  — добавил он, и тут же спросил:  — Мы можем уже отсюда уехать?
        — Дайте мне еще пару минут,  — попросил Шелест. Саммар решил, что стоит воспользоваться заминкой для завершения второй части их с эльфом плана.
        Принц в эльфийском плаще уже вдел ногу в стремя своей лошади, когда телохранитель предупреждающе окликнул его:
        — Ох, Ольмар, не делай этого! Ни в коем случае!
        Ольм вздрогнул от неожиданности и замер, стараясь не сделать больше ни одного движения.
        — Чего «этого» не делать?  — Настороженность в его голосе была слегка разбавлена любопытством.
        «Какой он все-таки еще ребенок».  — Бородач спрятал рвущуюся проявиться улыбку и указал глазами на стремя:
        — Ты что, совсем не видишь?
        Принц скосил глаза вниз. Ожидая узреть там что угодно, начиная с раздувшей капюшон змеи и заканчивая ползущим с гарротой в зубах ожившим палачом. Но ничего не увидел, нахмурился и сказал:
        — Видимо, не вижу. Что там?
        — На самом деле не видишь?  — с нажимом, якобы поражаясь ненаблюдательности своего подопечного, повторил Саммар. Все еще не решавшийся сделать ни одного движения принц забавлял его.
        — Я же говорю, что нет!
        — Как можно этого не видеть! У тебя сейчас стремя отвалится. И пиши пропало твоя упряжь.
        — Да-а-а?  — Ольм протянул руку, желая подергать сомнительную деталь.
        — Не трогай, будет хуже.
        — Переседлать…
        — С потловских кобылок? Не успеем,  — безапелляционно перебил Ольма бородач.
        — В каком смысле  — не успеем? Почему?
        Саммар изо всех старался, чтобы на его лице не дернулся ни один мускул. Он слышал, как сдавленно хрюкнул, вслушавшись в столь очевидную чушь, эльф.
        — Почему-почему… Потому что лошади у них другие. И упряжь  — другая. Подгонять все придется, подтягивать… Потому, думаю, стоит тебе сменить лошадь. От греха. Разве ты удержишься в седле без стремян? Думаю, нет. А эльфы и вообще без седел прекрасно обходятся. Вот с ним и поменяйся лошадью. Эй, ты же не против?
        Эльф отрицательно помотал головой:
        — С чего мне быть против? Даже с радостью. Ты отдал мне свой плащ, не стану же я жалеть для тебя коня!
        Не дожидаясь никаких дополнительных приглашений, он взлетел в седло княжеского белогривого жеребца, стараясь не сталкиваться взглядом ни с озадаченным принцем, ни с совершенно обалдевшим от услышанного, но мудро решившим не вносить свои комментарии Гыдом.
        — Ну тогда тронулись,  — донеслось из-под капюшона.  — Раз уж все разрешилось.
        Неспешным шагом они уходили все дальше от места, где фыркали привязанные к стволам два десятка лошадей. Взрытая копытами земля обнажала похожие на скопища мертвых червей корни дерна. Белесые спутанные нити. Лес медленно впитывал выпущенную из артерий кровь, оставляя в глиняных ямках следов ее озерки. На запах крови тянулись ручейки черных муравьев.
        Оглянувшись, Дарина бросила последний раз взгляд на место недавней стычки. Заросли папоротника почти полностью скрыли ее следы.
        «Как будто ничего и не было,  — мрачно пронеслось в голове Рины.  — Было столько жизни, и не осталось о ней никакой памяти. А скоро вообще ничего о ней напоминать не будет».
        Вслух она произнесла нечто совсем иное:
        — Как представлю лицо того, кто забредет сюда грибы собирать… Вот повезет несказанно. Редкостно…
        Скользнув взглядом по восседавшему на снежно-белом жеребце эльфу, она не могла не отметить, что теперь его запросто можно принять за принца. Светлые, стянутые на затылке волосы, горделивая посадка головы, княжеская осанка… Замысел телохранителей был так прост и очевиден, что Дарине показалось, у него слишком мало шансов не быть раскрытым. Она покачала головой.
        Эльф тем временем поднял отложной воротник, отороченный мехом. Это спрятало от посторонних глаз подбородок с красивыми губами и кончик идеального носа. Годэлиск подмигнул женщине искрящимся изумрудным глазом.
        Дарина на секунду зажмурилась от его взгляда, как жмурятся от попавших в глаза прямых лучей солнца:
        «Такое ощущение, будто его это все забавляет. Может, так и есть?
        Человеческая война  — эльфийский кураж?
        Мы больше дорожим мимолетной жизнью, чем они своей вечностью».


        Исторически сложилось так, что территория под названием Потлов на самом деле не была едина. Различали три части: Потлов Межбрежный, Потлов Заречный и Потлов Предгорный. Их отличие не заканчивалось географическим расположением. Традиции, уклад жизни, диалект  — вроде бы все было похожим, но все равно чуть-чуть, да иным.
        Потлов Межбрежный располагался на плодородных землях между двумя великими реками  — Бережкой (по которой шла граница с Озерным краем) и Большим Буром, два притока которого, Трихвост и Петля, также текли по этой территории.
        Благодарная земля из года в год дарила неспешно шедшим за сохой пахарям богатый урожай. Рыба серебристыми косяками заплывала, лениво шевеля плавниками, в расставленные вдоль берега сети.
        Сытый край, отделенный от соседей широкими речными просторами и заболоченными участками низин. В давние времена добираться сюда было проблематично: горы, леса, болота  — естественные границы лучше любых каменных стен. А отсюда так никто и не рвался. Чего от добра добра-то искать? Поэтому долгое время здешний народ жил, не подвергаясь никакому воздействию извне. Единственные, кто забредал сюда из-за рек по льду в особо студеные зимы, были волки.
        На север от Петли начиналась каменистая и неудобная для возделывания местность. Леса, спускавшиеся по всей территории Предгорья в долину, зачастую были заболочены. Многочисленные, порой безымянные речушки струились с Харадских вершин. Скалистые трещины были для них жестким руслом, познав неизменность которых, они, выбегая на мягкую почву, в недоумении останавливались. И не образовав течения, погружались в землю, застревая в ней, превращаясь в зыбкую грязь.
        Сначала здесь не было никаких поселений  — только то тут, то там попадались сбитые из разнокалиберных бревен неказистые охотничьи домики. Кроме самих охотников в них частенько останавливались наемники, возвращавшиеся в Харад. Много позже Предгорье стало пристанищем как для тех, кто во времена смуты, устроенной Арьезскими, решил избавить свои семьи от соприкосновения с войной, так и для тех, кто в этой войне запачкался по уши.
        Ни одному из правящих по соседству владетелей жители Предгорья добровольно податей не платили. Сами жили за счет охраны дорог и предоставления крова проезжающим. Хозяйство у них было номинальное, а потому при первых признаках масштабной агрессии со стороны одного или другого соседа население целыми деревнями снималось и уходило выше в горы. Там, в обустроенных пещерах, они месяцами могли скрываться, кормясь охотой и ожидая, когда захватчикам все это надоест и они уберутся восвояси.
        Третья часть Потлова, занимающая весь левый берег Большого Бура, испокон веков называлась Потловом Заречным. Как случилось так, что в незапамятные времена и эту область постепенно заняли тяжелые на подъем, крайне нелюбопытные потловчане,  — мнения на этот счет расходились. Может, ушли как-то, не дожидаясь весны, по льду селяне, чтобы выяснить, откуда приходят стаи, которые тревожат воем в долгой зимней ночи их сытый сон. А может, свернули рыбаки, идущие за рыбой, в другой приток Бура. Кто знает?
        Жизнь у левобережных потловчан со временем стала куда насыщенней, чем у их правобережных соплеменников. С севера границы их земель то и дело нарушал беспокойный сосед. Этих странных людей не смущали ни болота, ни осыпающиеся в горах тропы, ни многодневные переходы. Приходящие со стороны Княжградского плоскогорья иноземцы постоянно вынуждали местных поселенцев к общению. Они то спускались с обозами, чтобы что-нибудь продать, то наоборот  — требовали, чтобы им продали что-нибудь, и все норовили запихнуть в широкие ладони крестьян диковинные монеты, мимоходом помогая разбираться в их разнообразии и вынуждая все дальше отходить от привычного натурального обмена. Стараниями именно этих предприимчивых людей на том месте, где Малый Бур впадал в Большой, выросла купеческая слобода, превратившаяся постепенно в град Рыман.
        Чем бойчее шла на левом берегу торговля, тем сильнее возрастало влияние Княжграда и тем меньше те потловцы понимали этих. Пока они выясняли все моменты своих недопониманий, Княжград потихоньку двигал собственные границы все ближе и ближе к Буру. Когда потловчане опомнились, уклад жизни на правом берегу уже изменился настолько, что потловским его назвать можно было лишь с большой натяжкой. Чтобы не допустить и на Межбрежную территорию вторжения раздражающе суетливых и вечно озабоченных людей с плоскогорья, Потлову даже пришлось в экстренные сроки озадачиться проблемой собственного государствообразования.
        Надо сказать, к своему полнейшему неудовольствию. Так как дело это оказалось весьма хлопотным.
        Саммар родился в Предгорном Потлове. Первые семь лет жизни его воспитывал отец. Огромный, похожий на добродушного медведя, потловчанин Гирьелис упрямо пытался вырастить на скалистых почвах Предгорья то, что здесь выжить не могло в принципе. Мать, харадка, навещала их наездами. Приезжая и уезжая, она улыбалась и никогда не говорила о том, что на самом деле творится на сердце. Саммар помнил ее длинные светло-пепельные волосы и, как в противовес их цвету, темные, почти черные глаза. Имя у нее было красивое, звенящее  — Амарра. Приезжая, она не спускала ребенка с рук, позволяла ему играть с инкрустированным оружием, не ругала за выковырянные драгоценные камешки, разрешала улетать в далекую даль на своей черногривой кобыле.
        — Ребенку нельзя играть с оружием  — он может пораниться,  — пытался возражать отец.  — И потом, это… шесть годков ему всего сравнялось зимой, а ты его на лошадь да вскачь! Расшибиться же может дитенок!
        Мать смеялась, сверкая белоснежностью улыбки:
        — А потловцу противопоказано жить в горах, он может с ума сойти, но ты же живешь.
        — То  — я, а то  — ребенок несмышленый.
        — Вот-вот, именно так. Репка твоя, к примеру, по-прежнему не шибко растет здесь, как я погляжу. А все почему? Потому что она репка. А он,  — мать показывала на детскую фигурку, ладно держащуюся в ее взрослом седле,  — харадец. Для него и металл мой и лошадка  — самые что ни на есть подходящие игрушки!
        Гирьелис сгребал жену в охапку, наслаждаясь теплом ее родного тела. Нежно целовал в висок:
        — И угораздило меня с тобой связаться! Бешеная. И дите такое, говоришь, будет?
        — А то!  — Женщина удобно устраивалась в уютных медвежьих объятиях, обнимая в ответ.  — Конечно.
        — Почем знаешь?
        — Харадская кровь  — она самая сильная. Сильнее всего.
        — Да что ты говоришь? Сильнее всего, видите ли.  — Мужчина слегка напрягал руки, чтобы лишить жену возможности двигаться.  — А так если?
        Амарра снова начинала хохотать:
        — Видно, в Потлов наши и в прежние времена наведывались. Не знаешь, кто у тебя в родне из Харада, а? Силы в тебе без меры  — это однозначно наше, харадское, а злости  — нет. Растерял всю. Видно, дальний совсем предок харадцем был! Если уж в тебе эта кровушка пробилась, так что про моего сына говорить?
        После ее отъезда отец ходил несколько дней смурной, односложно и невпопад отвечая на вопросы. Но где-то через неделю все приходило в норму, и упорно не воздающая достойным урожаем репка снова становилась центром мироздания, вокруг которого привычно начинали крутиться все его мысли.
        Однажды в жаркий полдень на излете лета к дому подъехала телега. Мальчик выскочил посмотреть, кто  — вдруг приехала мамка? Подбегая к воротам, он увидел черногривую кобылу и закричал:
        — Мама! Мама приехала! Пап, сюда иди  — приехала твоя Амарра!
        Это действительно была Амарра. Но вопреки обыкновению, она не сидела в седле. Два харадца помогли ей подняться с телеги и дойти до дома.
        На этот раз женщина приехала не для того, чтобы навестить их, проведя здесь все вольные от дружинной службы дни, а чтобы умереть. Ее уложили на широкой кровати, и ребенок, сразу став маленьким и жалким потерянным котенком, весь день жался к ее боку.
        Отец сел вечерять с приезжими. Мужчины переговаривались вполголоса. Саммар видел, как, подавшись вперед, Гирьелис все больше наваливался на столешницу, как будто его что-то придавило сверху. Как побелели костяшки его сжатых в кулак пальцев.
        Суть разговора он понял много позже. Когда картинка этого вечера, оставшаяся в памяти, была уже в деталях выучена наизусть. Когда уже, будучи взрослым, смог сопоставить услышанные тогда краем уха имена с реальными людьми, которым они принадлежали. И происшедшие в том далеком прошлом события вынырнули из тумана догадок и позволили сделать выводы и принять решения, касающиеся уже его самого.
        Надо ли говорить, что за смерть матери Саммар отомстил?
        Но все это было потом.
        А пока Амарра болела и слабела с каждой минутой. Укореняя тем самым ужас в сердцах своих мужчин. Думалось, что сама она как раз нисколько не сомневалась в собственном выздоровлении, в то время как Гирьелис готовился к похоронам. Саммар, старавшийся днем быть отрадой материнских глаз, плакал по ночам, пытаясь скрыть тоскливое подвывание в подушке.
        Сильное, тренированное тело наемницы не желало просто и легко расставаться с жизнью. С чем обычный человек уже давно не смог бы бороться, она переносила, стиснув зубы. Так мучившая ее агония растянулась на месяцы. Зачастившие в дом Гирьелиса соседки-старушки охали, сочувственно качали головами, жалеючи, гладили мальца по кудрявой головке.
        Как-то, работая в огороде, Гирьелис услышал доносящиеся из дому странные приглушенные крики. Он, бросив все, понесся к хате наперерез, перемахивая неуклюжими прыжками через ограждения, сооруженные из длинных дровин.
        Посреди сеней, взъерошенный, как дикий детеныш, сжав напряженные кулачки, стоял его сын. От него пятились к выходу две старушки.
        — Что случилось?  — Мужчина и сам попятился, испугавшись собственного ребенка, такой у того был невменяемый вид.
        — Они! Они!  — шипел Саммар, протягивая вперед руку.  — Они сказали  — хорошо бы она умерла побыстрей! Она  — моя мама! Не пускай их сюда больше!
        — Так мучается же, болезная,  — едва слышно шептала, оправдываясь, стоявшая ближе всех к Гирьелису круглолицая соседка.  — Мы ж не со зла.
        — Перемолвились только,  — подтвердила вторая,  — что сама страдает, бедная, и вас мучает…
        — А-а-а!  — вскрикнул мальчик, бросившись вперед. Упав на колени, Гирьелис успел перехватить его поперек маленького, напряженного как пружина тела. Ребенок бился в его объятиях, стремясь вырваться и поколотить обидчиков.  — Я вас ненавижу!
        Из темно-карих, почти черных глаз ребенка широкими лентами по щекам текли слезы. Плечи Гирьелиса тоже тряслись от рыданий.
        Глядя на всю эту картину, пустили слезу и выгоняемые старушки.
        Когда конец Амарры был совсем близок, ее боль поутихла. Хотя, может быть, она просто привыкла к ней? Ее стоны стали почти не слышны, а потом исчезли совсем, и лишь мучивший жар не прекращался. И из-за него моменты отречения от мира, когда женщина не узнавала никого, становились все чаще, все продолжительней. Именно тогда, когда ожидание неминуемой и так странно медлящей смерти тоскливыми струнами пронзило воздух в комнатах, сделав нахождение в нем физически невыносимым, к дому подъехала группа спустившихся из Харада всадниц.
        Четыре женщины без сопровождения мужчин. И было видно, что для них такие путешествия не являются чем-то из ряда вон выходящим. Как и преодолевать дальние расстояния, не нуждаться в охране или опеке, решать все самим за себя.
        Бабы Предгорья косились с опаской на новоприбывших, одетых в одежду мужского покроя женщин. Прямые взгляды тех отбивали всякое желание как-то комментировать и их самих, и их манеру одеваться и вести себя.
        Три сестры Амарры и ее мать. На похоронах они не выли, подхватывая причитания деревенских плакальщиц. И Саммар не знал, что он ненавидит больше  — отстраненное холодное молчание кровных родственниц матери или нарочито громкий чужой плач тех, кому до Амарры при жизни не было никакого дела. Ему тоже хотелось кричать, но теперь уже от злости.
        На традиционную для такого случая панихиду, проводимую через неделю после похорон, харадки не остались. Перед их отъездом отец против воли Саммара подвел его, упирающегося, попрощаться. Старшая из женщин поймала ребенка за плечо и развернула к себе. Лишь встретившись с ней взглядом, мальчик понял, что глубина боли, хранимая в ее сердце, ничуть не уступает глубине омута скорби в его душе. Он неожиданно для себя увидел еще одного человека, способного прочувствовать утрату Амарры так же глубоко, как это чувствовал он сам.
        Скорбь, одна только скорбь  — и увидеть ее в чьих-то еще глазах, кроме своих собственных, отраженных в зеркале, было невыносимо больно.
        Это значило, что все действительно кончено. Что Амарра умерла на самом деле. И труп его матери действительно зарыли в землю. И больше она никогда-никогда не ворвется в его жизнь с вихрем ласки и смеха.
        Это значило, что все случившееся не липкий кошмарный сон, который никак не закончится. Что все это  — явь.
        И тогда в первый раз после смерти матери Саммар разрыдался.
        После похорон соседки захаживать не перестали. Более того, они все чаще приводили с собой в дом новоиспеченного вдовца незамужних молодых родственниц. Вроде как соседи из сочувствия решили начать помогать осиротевшей семье.
        Замкнувшийся Саммар не обращал на людей, наполнивших дом, никакого внимания. И они, и сам этот дом уже перестали представлять для него мало-мальскую важность. Все это стало каким-то приложением к каждому новому утру, навстречу которому открывались его глаза. Грубо сделанной декорацией. Или даже мешающей ширмой, не столько прячущей его самого, сколько скрывающей от его глаз весь остальной огромный мир.
        «Мальчику нужно, чтобы рядом была мать. Дому нужна хозяйка»,  — начинали вертеться в голове у Гирьелиса слова соседок. Их так часто повторяли, что он и сам уже запамятовал, что его семейная жизнь с Амаррой была сопряжена с частыми и долгими отлучками жены. И следом всплывало: «Ну ты же еще такой молодой мужчина! Траур  — трауром, скорбь  — скорбью, а жизнь, она своим чередом идет».
        Это были не его слова, не его мысли, но оттого, что Гирьелис изо дня в день слышал их в той или иной форме, они цеплялись за его сознание и приживались там. И вскоре стали выдавать себя за его собственные мысли.
        Года через два, заимев затяжные полюбовные отношения с одной женщиной из деревни, он наконец решился посадить напротив себя сына для серьезного разговора. Мальчик подрос, подходя к тому возрасту, когда он уже был больше подросток, чем дитя. Гирьелис смотрел через стол на Саммара, скользил по черным, как у Амарры, глазам, по обрамленному смоляными, как у него самого, кудрями лицу, по упрямым морщинкам на лбу. Он никак не мог найти подходящих слов. А начать с чего-то надо было. Но когда он наконец открыл рот, чтобы произнести заготовленную речь, вдруг сын перебил его и заговорил сам:
        — Если ты решил взять за себя какую бабу, это твое дело. Хочешь брать  — бери, уж кто-кто, а из этих ни одна сопротивляться не станет.
        — Тебе нужна мать,  — жалобно повторил чьи-то слова, в которые не особо верил сам, двухметровый великан, сжимаясь под тяжелым взглядом ребенка.
        — Да. Она нужна мне. Мне нужна мать. Мне нужна Амарра. Моя мать.  — Глаза мальчика были сухими. В его возрасте легко было быть таким жестоким. Говорить правду, не думая о том, какой эффект она производит.  — Но ни одна из этих ею стать не сможет.
        Саммар смотрел на сникшую фигуру отца, а вспоминал гибкую стремительную Амарру, несущуюся вдаль на своей черногривке.
        Чем дольше он смотрел, тем ясней сознавал, что совершенно не хочет оставаться жить в этом доме, который может сделать его похожим на Гирьелиса.
        — Ты так говоришь, потому что боишься. Что придет новый человек,  — наконец нарушил тягостное молчание потловец.  — Или ревнуешь…
        Стальной взгляд сына пресек его дальнейшие рассуждения.
        — Начинать бояться я никого не собираюсь, пусть меня боятся,  — медленно, с расстановкой произнес Саммар.  — А ревновать…  — Он покачал головой. Усмехнулся.  — Ревновать мне некого. Отвези меня лучше в Харад. К маме Амарры. А сам живи как знаешь. И ты, отец, только знай: если не отвезешь  — я сам туда сбегу.
        Распродать все хозяйство Гирьелису удалось довольно быстро.
        Сам дом с огородом он продавать не решился, крепко сидели сомнения  — как там еще будет, на чужбине. Из Предгорья-то он сам так за всю жизнь ни разу выбраться и не удосужился, и неизвестность впереди его порядком пугала. Поэтому он предусмотрительно оставлял путь для возможного отступления.
        Часть дома он заколотил, а во вторую пустил жить угрюмого парня из села, с которым из года в год каждую осень валил на дрова лес в верховьях Бура. Из Предгорья они тронулись рано утром. Рассвет застал их уже в пути. И Гирьелис долго рассуждал под стук подводы о том, что восходящее солнце  — это пренепременно добрый знак.


        «Как трудно открыть глаза. Как трудно вспомнить, как это  — открыть глаза…»
        Кровавое марево сгустилось, все еще не выпуская его из себя. Он плыл в вязком пространстве, уже почти наверняка зная, что не утонет.
        — Тсс…
        Маленькая пухлая ладошка, прикасаясь к его лбу, сминала кошмар пустыни, разгоняя волнами черную кровь и круша на осколки шар звезды, пахнувшей смертью.
        Все повторялось. Иногда он даже помнил, что так уже было раньше.
        Две картинки. Два мира. Здесь и там.
        Здесь  — снова и снова он открывал глаза и видел одну и ту же комнату с непременным окном. Одинаково покачивался ставень, из раза в раз повторял ветер своим дуновением движение ветвей, усыпанных листьями, двигался по спирали паук.
        Там  — снова и снова возникала картина летящего в холоде ночи белого шара, несущего ужас и боль.
        Он уже знал, что бывает здесь и что бывает там, потому что чехарда повторений мест не меняла сути происходящего в каждом из них.
        И мысли его тоже бесконечно бегали по кругу, все время возвращаясь к началу, повторяя пройденный уже сотню раз путь. И не было никакой возможности избавиться от этой круговерти.
        Смежить веки  — за ними ночь и белый шар в ней  — мечущиеся в поиске спасения обрывки недодуманных фраз и образов  — животный ужас и бешеный полет  — боль  — распахнуть глаза от захлестнувшего цунами, поднятого сердцем,  — увидеть комнату, на окне которой едва заметно ветер трогает занавеску,  — взгляд съезжает, и снова ползут друг к другу, смежаясь, веки…
        И все сначала. И снова, и снова сначала.
        — Привет!
        Девочка. Маленькая девочка с веснушчатым носом, русыми косичками и серыми глазками. Он где-то уже видел ее. Ах да, конечно  — в этой самой комнате. Он видел ее уже много раз.
        — Привет, говорю.  — Она гладит его лоб. Поправляет подушки.  — Ты проснулся?  — Не получив ответа на свой вопрос, она поворачивается и кричит кому-то:  — Ну что же сделать, чтобы он наконец проснулся?
        «Кому она может кричать? Странная девочка. Ведь здесь больше никого нет. Да и не может быть. И ничего больше нет в целом мире, кроме этой комнаты и той пустыни. И я  — грань между двумя мирами  — открытые глаза смотрят на окно, закрытые видят белый мрак.
        Мои глаза  — сферы, нанизанные на ось, соединяющую эти два мира. И их движение возвращает меня по окружности из одного в другой. Зачем-то…»
        Зачем?
        — Привет,  — снова и снова говорит девочка.  — Ты проснулся? Или снова смотришь на меня и не видишь?
        «Я вижу,  — возражает его сознание.  — Как я могу не видеть тебя? Ты же здесь. Я смотрю, а значит, я вижу. Я вижу. Я… Кто я?»
        Он едва заметно хмурится. Эта мысль ломает замкнувшуюся кольцом в трехмерном пространстве прямую его мыслей.
        «Кто я?»  — хочет спросить он у девочки, но голоса нет, его хватает только на крик, оставленный в параллельной этому миру вселенной. А веки по-прежнему предательски не слушаются. Глаза закрываются. И окно снова смыто ночным приливом, который несет в себе неумолимое движение белого шума.
        Снова та его реальность близка к смерти, и сердце само почти вылетает, сокрушая изнутри ударами грудную клетку. Шар проходит совсем близко над его лицом, делает петлю в воздухе и возвращается, чтобы вспороть плоть и освободить рвущееся к небесам биение крови. Он не чувствует  — слышит, как расползается с мерзким звуком на груди ткань одежды, а за ней плавится, пузырясь и вскипая, под белым светом его кожа. Изнутри поднимается крик, отчаянный, больной, предсмертный.
        — Посмотри на меня!
        «Откуда взялись эти слова? Наверняка проделки сероглазой девочки с косичками. Ей все время хочется, чтобы я на нее посмотрел… Девочка? Откуда здесь может взяться ребенок? Но девочка несомненно есть, она же была… Да, я точно помню  — она была. А кто она? Как  — кто? Обладательница веснушчатого носа и ленточки в волосах, девочка, коверкающая букву «р», читающая по картинкам книжку в комнате с дощатым потолком. В комнате… Да, девочка должна быть в комнате… Что еще за комната? Ее здесь быть не может. Здесь нет комнаты, нет окна и точно нет никакой девочки… Значит, она не могла этого произнести, должно быть, все это просто привиделось. Но  — стоп. Кто же тогда это сказал?»
        — Посмотри на меня!  — взрывается в его голове голос.
        И тут его сердце наконец завершает затянувшийся толчок и берет разгон для нового. А шар, продолжая вспарывать слои плоти, входит все глубже внутрь. Сквозь заливающее почти ослепшие глаза пульсирующее кровавое марево вдруг проступают очертания несущейся рядом с ним фигуры в монашеской рясе. Нестерпимый свет шара изменяет все вокруг, и ряса видится ему белой от капюшона до самых пят. Ослепительнее первого снега и само лицо монаха. И он смотрит на него  — на статую, сотворенную из света. Черты лица красивы в своей правильности и очень знакомы. Если бы им можно было добавить красок, он непременно бы понял, на кого похож монах, прячущий лик за черной тенью.
        И если бы он сейчас не умирал.
        — Посмотри на меня!
        Дальше следует удар. Монах бьет страшно. Подобной мощи ему никогда прежде видеть не приходилось. По всему разом  — по нему, по шару, по темноте, сминая в ком бесконечный кошмар пустыни, разгоняя волнами чернеющие сгустки кровавого марева, ломая на звезды осколки, разлетевшиеся от шара, пахнущего смертью.
        До страшного соприкосновения с землей, в которую его просто впечатало, он слышит, как кто-то испуганно произносит эльфийское имя:
        — О, Годэлиск…
        Кто это сказал? И чье это имя?
        Такое неприкаянное. Должно быть, мое.
        — Потерпи немного, Годэ, слышишь?
        «По-тер-пи? Что вы знаете о такой боли?»
        Ничего. Только то, что ее невозможно пережить.
        «Хватит. Отпустите меня. Отпустите меня наконец!»
        Но снова и снова склоняется над ним темная фигура в рясе. Теперь не видно лица. Годэлиску непонятно, что каждый раз происходит, кроме одного  — монах снова и снова окунает его с головой в мертвенный ночной холод и подвешивает на горизонте смертельно-белый шар.
        «Хватит, пожалуйста, я не могу больше!»
        — Привет,  — снова говорит маленькая девочка. Ее глаза удивленно округляются.  — Что?  — И она наклоняется совсем близко к его лицу, чтобы разобрать сорвавшийся с медленно двигающихся губ шепот.  — Отпусти?  — Она возмущенно фыркает:  — Да я тебя совсем не сильно держу… Вот, смотри!  — Она в доказательство поднимает своими ручонками его непослушную, как плеть, чужую руку.  — Я тебя и за руку-то взяла, потому что ты стонал уж больно жалобно… Ой…  — Она осекается, а потом несется стремглав к кому-то за пределы комнаты, и до эльфа доносится ее голос:
        — Он проснулся! Ну что же ты стоишь! Слышишь? Теперь уже точно  — совсем-совсем проснулся! Иди, иди, иди!
        Откидывая полог, отделяющий комнату, где он лежит, от сеней, входит женщина. Ее руки влажны, она вытирает их о передник. Видно, занималась какой-то домашней работой, когда ее прервали. Ее лицо напряжено, она всматривается в больного.
        — Ну слава Всевышнему!  — Он вздрагивает от ее голоса, настолько он реален.  — Уже пора бы ему в себя прийти, раны заживают, жар спал… Я слышу  — дыхание изменилось, решила проверить.
        — Я его за руку взяла, и он проснулся!  — доносится откуда-то колокольчиком звонкий детский вскрик.  — Я же молодец? Может, он только этого и ждал?
        — Уже давно пора бы. А может быть, наоборот, сейчас самое время. Всему свое время. Посмотрите на меня, давайте проверим слух. Вы меня слышите, верно? Если «да»  — глаза сомкните.
        Годэлиск напряженно смотрел на нее. Он боялся сделать то, о чем его просили. Но у женщины взгляд такой ласковый и глаза ее так похожи на глаза девочки, что он решил довериться. Эльф послушно закрыл и открыл вновь глаза. Видение не возникло. Годэлиск потрясенно вздохнул и шевельнул губами, пытаясь воспроизвести одно-единственное слово. Женщина грустно улыбнулась.
        — Рано еще благодарить-то.  — Она приподняла подушку вместе с его головой, позволяя ему напиться из чаши с холодным выщербленным краем.  — Пейте по чуть-чуть. Нельзя помногу сразу.
        Он следил за ней глазами, отмечая каждое незамысловатое движение, как что-то невероятно новое для себя. В каждом движении было так много всего, что раньше он не замечал никогда.
        Она поправляла скатерть на столе  — так просто. А он отмечал, как, изменяясь, скользят лучи света по ее щеке, как изгибается кисть, играют в движении пальцы. Как соприкасаются, поворачиваясь относительно друг друга, кольца, спускающиеся на виски с обруча, украшающего обхвативший голову платок. И в них брызгами прыгают зайчики, подаренные солнцем. Как сложны переливы складок ткани ее одеяния, они то обхватывают ее стан, то позволяют тонуть в себе, как в облаке. Как движутся обрамляющие глаз пушистые ресницы, то отбрасывая интригующую тень, то наоборот  — открывая чистый глубокий взгляд.
        Комната оказалась наполнена звуками, которых он тоже раньше не замечал. Звякнула о деревянную поверхность металлическая кружка, плеснулась в ее нутро вода, зашелестела листва. Где-то, прячась в ней, завела тонкую трель птица, изредка потрескивали в огне поленья.
        И запахи… Запах, приносимый ветром, мешался с ароматом испеченного хлеба. От охапок сохнущих у потолочных балок диких трав шло дыхание, перекликающееся с ароматом цветов, осенним сухостоем замерших под окном.
        — Пей,  — настойчиво говорила женщина, подходя к нему в очередной раз.  — Маленькими глотками, помнишь?
        Его губы сложились в слабое подобие улыбки.
        — Значит, пришел в себя.  — Женщина постаралась улыбнуться в ответ. Ее улыбка выходила натянутой. Берегине не нравился ни он сам, не нравились эльфы вообще, и особенно не нравилось, что она столько времени вынуждена укрывать его под своим кровом. Но она жалела его, как пожалела бы любого, кому пришлось испытывать боль.  — Что ж, давай посмотрим, как обстоят наши дела.
        Она отошла, поправила на окне съехавшую занавеску, и снова вернулась к Годэ. Ее лицо склонилось над ним, качнулись серебряные кольца украшений на ее висках, посылая отблески серебра с резной поверхности во все стороны. Женщина прикоснулась к его лицу ладонью, пристально посмотрела в глаза. Пальцы скользнули по шее, остановившись на пульсе главной артерии.
        — Взгляд ясный. Сердце бьется ровно. Это хорошо.
        Она приподняла простыни и осмотрела швы на груди и животе.
        — Тут тоже все в порядке. Впору мне начинать собой гордиться.  — Она подняла взгляд с его груди и посмотрела прямо в изумрудные глаза.  — Здесь должен был остаться глубокий уродливый шрам. Через всю грудь, стягивающий кожу в послеожоговые рубцы. Но у тебя его не будет, не так ли? Я вижу, как проходит заживление  — процесс мало похож на то, что происходит с тканями людей. Рубцы, шрамы… Вашей идеальной расе не грозит подобное удручающее несовершенство. Чем бы оно ни было вызвано.
        Она поджала губы. Помолчала немного, а потом добавила, глядя уже в сторону:
        — Еще несколько дней, и ты сможешь встать. Ну а если дела пойдут совсем хорошо, то сил хватит похромать отсюда на все четыре стороны.
        Эльф слушал произносимые в его адрес слова, скорее воспринимая мелодику женского голоса, чем сознавая их значение. Слова словно обтекали его интонациями, давая понять лишь общий смысл. Он понимал, что почему-то нравится этой женщине намного меньше, чем сероглазой девочке, и что его гонят.
        Он прикрыл глаза, а когда вновь открыл, рядом была уже девочка. Свою ручку со лба раненого она как будто и не убирала.
        — Ты еще борешься. Слабый совсем. Может, поспишь  — просто так, без снов? Это ведь не так сложно, правда? Если постараешься, ты сможешь. Тебе нужно набраться сил.
        Она провела рукой по волосам, и эльф отметил, насколько отличен этот взгляд от посылаемого ему женщиной. Насколько он теплее и глубже, словно искрилась счастьем радужка глаз.
        «Почему одни умеют так смотреть, а другим никогда и в голову не придет научиться этому взгляду?»  — Его собственные мысли текли медленно, словно пробиваясь сквозь вязкие слои недавнего бреда.
        Девочка продолжала говорить:
        — Нельзя же, чтобы ты совсем-совсем ушел туда!
        Он вдруг понял, что девочка имеет в виду не упомянутый берегиней уход «на все четыре стороны», а нечто совсем иное. Его губы сами сложились в слово, которое он не в силах еще был произнести.
        — Ты что-то говоришь.  — Девочка нахмурилась. Она внимательно смотрела Годэлиску в лицо, повторяя движение его губ.  — Ты говоришь… Как-то так ты говоришь… А-а-а! Я поняла, кажется, ты говоришь  — пить! Да, наверное, ты еще пить хочешь. Но ты же только что пил?
        Она призадумалась, снова нахмурилась и повторила:
        — Но ты же только что пил.  — Она вопросительно смотрела на эльфа, а эльф смотрел на нее.  — Не «пить», что ли? Я не понимаю, что ты хочешь сказать.  — Она растерянно развела руками.
        Он так устал. Прикрыл, чтобы дать себе возможность отдохнуть, глаза. И почувствовал прикосновение к щеке. На этот раз это была та женщина.
        Берегиня провела рукой по лицу эльфа. Сейчас в ее движении было намного больше жалости.
        — Я понимаю тебя. «Жить». Ты хочешь жить.
        Эльф оттого, что она его поняла, благодарно вздохнул и на секунду прикрыл глаза теперь уже в знак согласия.
        А его сердце сделало гигантский прыжок в никуда и заколотилось как сумасшедшее, он вспомнил возникающую каждый раз сюрреалистическую картину преследующего его ужаса, словно впечатавшуюся навсегда на внутренней поверхности его век.
        Трепет длинных ресниц, судорожно сжавшийся продолговатый зрачок, почти утонувший в яркой зелени. Стон приподнял его, выгнул над кроватью…
        — Тише, тише,  — говорила женщина. Ее лицо было близко-близко, а в глазах он видел столько сострадания и света. Он совсем недавно уже видел похожий взгляд.
        «Может, дело не только в том, кто смотрит  — важней тот, на кого устремлен взгляд? И еще важно, когда… Совсем недавно женщина едва могла терпеть его, теперь нет. К таким, как я, сострадание можно испытывать только на границе со смертью?»
        — Это что еще у нас такое?  — Берегиня проводила кончиками пальцев по его вискам, бровям.  — Все уже закончилось. Время таких снов прошло. Пора по-настоящему возвращаться.
        Теплые ладони ласково обняли виски, обрамленные прядями цвета спелой пшеницы.
        — Я поймала твое виденье, не бойся, я справлюсь с ним. А ты просто постарайся поспать, пока я рядом. Не сомневайся, я не уйду.
        Когда к эльфу в этот раз пришел сон, он с трудом поверил в него. В то, что так и вправду бывает  — сон без сновидений.
        Конечно же она обманула. Он понял это, когда проснулся на закате следующего дня. Женщины рядом не было. Он нахмурился, пытаясь вспомнить, проваливался ли на этот раз в плен своего кошмара. Кошмара не было. Должно быть, она унесла его с собой.
        — Ты не кричал,  — раздался рядом с его ухом детский голос. К губам прикоснулась влажная ткань, и на них появился привкус винного уксуса.  — Это очень хорошо. Потому что ты так страшно кричишь, когда уходишь. Может, больше не будешь так делать?
        Эльф едва заметно улыбнулся. В сумерках комнаты улыбку можно было угадать лишь по теплому выражению светящихся глаз.
        — Постараюсь,  — просипел он в ответ.
        — Значит, ты точно решил больше не уходить? Это правда?  — переспросила девочка. Она смотрела, как всегда, очень серьезно. Бусины глаз под чуть нахмуренными бровями выдают уверенность, что если сейчас от него будет получено обещание, то все непременно так и случится. Дети верят данным взрослыми обещаниям.
        — Ты тоже…  — Годэлиск улыбается ее вере в него. У него хватает сил, чтобы пробормотать в ответ:  — Ты тоже не уходи.
        — Я?  — Она с сомнением закусила губку.  — Я вроде бы и не ухожу никуда. Мне нельзя выходить. Я только иногда… отсутствую.


        Когда в синеве неба прорезали дыры первые звезды, в низенькую дверь избушки постучали.
        Звук заставил Годэлиска проснуться и приоткрыть глаза. Из комнаты, в которой находилась его кровать, через дверной проем была видна входная дверь и часть другой комнаты. Тусклый свет нескольких свечей пятнами ложился на пол, перекрывая тени друг друга. Между самой кроватью и выходом были сдвинуты две широкие лавки, на которых, завернувшись в стеганое одеяло, спала женщина.
        — Извиняйте,  — произнес переминающийся с ноги на ногу мужичок.
        Берегиня стремительно поднялась, как будто и не спала за секунду до этого.
        — Потревожить боялся, все медлил. Знаю, тяжелый у вас на дому-то на излечении. Но моя, кажись, все-таки рожает. Придется просить вас к нам податься…
        — Ох!  — Восклицание берегини было неподдельно тревожным.  — Так что ж не привезли ее саму? Сейчас пока туда доедем, потом обратно  — по темени этой!
        — Так оно… это… орет больно. Боязно оченно было ее на телегу-то закидывать… А я-то сам мигом!
        — Да раньше надо было привезти, раньше! Я когда еще предлагала ей остаться у меня и пожить до самих родов. Ну что же это такое!  — Было слышно, как она ссыпает в карман передника металлический инструментарий.
        — Так я-то  — как ветер!
        Увидев в руках Оденсе длиннющие, истонченные на концах на нет ножницы, мужичок попятился и споткнулся о порог. Едва не упав, ухватился за косяк.
        — Выходите скорее! Да, подводу, подводу разворачивайте свою! Что ж вы все топчетесь! Тоже мне еще  — как ветер…
        Женщина заскочила обратно в комнату к эльфу, провела рукой по шее, прощупывая пульс. Наклонилась, внимательно посмотрев в ему глаза.
        — Я скоро вернусь. Можно сказать, не ухожу вообще. Считай, что я буду поблизости.


        Роды прошли быстро и на удивление легко.
        Тяжелое течение беременности и неправильное положение плода  — все это предвещало проблемы как для роженицы, так и для ребенка. Оденсе боялась за них обоих на всем протяжении беременности. Но в самый последний момент своего нахождения в лоне, когда участившиеся схватки скрутили подопечную Оденсе в вопящий комок боли, ребенок перевернулся и пошел головкой вперед.
        Мальчик. Крепенький и здоровый.
        Гортанный крик, открывающий воздуху путь в легкие.
        Берегиня инстинктивно прижала ребенка к груди.
        «Совсем как мои детки… Крошечка. Такой трогательный, маленький…»
        Оденсе положила младенца на живот матери:
        — Вот он. Твой сыночек. Ты молодец, смотри, какой замечательный мальчишечка получился!
        Все еще затуманенные болью глаза роженицы, пока еще не понимая, смотрели на мокрую головку, уткнувшуюся к ней в грудь носом. Ее обладатель слегка пошевелился. И тут новоиспеченная мама улыбнулась. Заструился из глаз нахлынувший свет любви.
        «Вот и хорошо. Это именно то, что и должно быть в мире. Мир полон света, щедро одаривает любовью каждого, но как редко люди могут почувствовать это! Не замечают. Вот сейчас хорошо,  — устало думала Берегиня, складывая инструменты в миску, чтобы промыть их потом во дворе у колодца.  — В мире любви прибавилось».
        — Оденсе!  — с тихой радостью шептала женщина.  — Смотри, какой он! Ручки… совсем маленькие ручки! И губками двигает… Я раньше на младенчиков смотрела когда, все думала: до чего же страшненькие выходят, а этот… Другой совсем, правда? Такой красивый…  — Она всхлипнула.  — Мне так радостно. Но и слезы душат. Что со мной, Оденсе? Это… счастье?
        — Конечно, дорогая. Ну что ты, милая? Не надо плакать.  — Одной рукой берегиня отирала слезы с щеки роженицы, а другой мягко пододвигала малыша к груди матери.
        Из-за дверей хаты раздавались невнятные хлюпающие звуки, на которые женщины до этого не обращали никакого внимания. Теперь обе одновременно повернули головы, пытаясь распознать их природу.
        — По-моему, это твой муж,  — предположила Оденсе.  — Хотя звук странный. Как будто кур душит хорь.
        — Это он так плачет,  — согласилась новоиспеченная мама.  — Плачет и напивается.  — И, оправдывая поведение своего супруга, добавила:  — Он не пьет вообще-то у меня, а вот тут от счастья, видно, деваться некуда было… Подперло, что тут скажешь. Я вчера наговорила ему всего, как схватки начались. Орала так, что ой-ой-ой! Вытолкала его вон и сказала, чтоб он сдох сразу же, как только подумает ко мне приблизиться… ну, за этим самым… Он теперь, наверное, и заходить-то сюда боится. Вот и пьет. А так-то он и не пьет совсем, разве что на праздники.
        Оденсе улыбнулась:
        — Это ничего. Вчера ты могла наговорить что угодно и кому угодно. Вы помиритесь. У вас теперь такая деточка миленькая  — как же вам не помириться?
        Возня за дверью время от времени перемежалась вполне отчетливо определяемыми всхлипами, хрюканьем и бормотанием. Мужичок действительно запивал перенесенное потрясение мутным деревенским хмельным напитком и разговаривал об обрушившихся на него бедах, вкупе со счастьем, не то с самим собой, не то с пустеющей бутылкой.
        Где-то снаружи тоскливо мычала корова.
        — Ох ты ж!  — вскричала роженица, перехватывая ребенка одной рукой, а другой опираясь, чтобы попытаться встать.  — Чтоб его пучило, ирода, до вечера! Он же напился, как свинья  — так корова его теперь ни в жизнь не подпустит! Кто ж ее подоит, бедную?
        — Да будет кому, чего ты всполошилась? Не в лесу ведь живете  — соседи помогут.  — Оденсе будто видела, как вмиг развеялась, как от сильного порыва ветра, картинка гармоничного счастья.  — Ты с ребенком будь. Ты ему важнее…
        — Так перегорит молоко же у ней! Что я потом делать буду с такой коровой?
        Брегиня вздохнула и тихо попыталась вразумить собеседницу в последний раз:
        — Да и нельзя тебе  — только что ж родила. Куда? Успокойся. Разберемся мы с твоей коровой.
        Оденсе вышла в сени. Мужичок пытался, поднявшись на ноги, не шататься. Ему это не удавалось, и теперь уже он заплакал от стыда за свою слабость. Утирался краем рукава, концом бороды, стараясь скрыть лицо, все бормотал слова благодарности и совал в руки Оденсе круглые серебряные монеты потловской чеканки.
        По дороге домой они несколько раз останавливались у других деревенских домов. Узнавая в сидящей на телеге женщине берегиню, все здоровались, кланяясь в пояс. Улыбались, поглядывая на нее все же чуток с опаской. В одном доме бойкая молодуха вызвалась подоить несговорчивую корову, обговорив заранее, что четверть удоя возьмет себе.
        Хозяин согласно махнул рукой и затянул вполголоса песню, путая спьяну слова. Довез, правда, Оденсе до дома он быстро, при этом старательно объезжал все ямки и ухабы, чтобы причинить как можно меньше беспокойства.
        При расставании, все еще шатаясь, поклонился. И в знак благодарности прижал руки к груди, чтобы выразить этим жестом всю признательность, оформить в слова которую ну никак не получалось в данный момент.
        Оденсе поклонилась в ответ:
        — Идите и пусть добро не оставит ваш дом.

        Глава 5

        Берегиня выпрямилась, вытерев ладони о передник. Что ни говори, а это крайне удобно, когда неподалеку от дома протекает река. Пусть даже совсем небольшая. Пусть даже маленькая. Как этот ручей. Не колодец, не запруда со стоячей, плесневелой водой, а живая, бегущая себе куда-то вдаль.
        Потянувшись, чтобы расправить затекшую спину, Оденсе принялась встряхивать только что прополосканные вещи. Капельки водной пыли попадали на волосы, замирая в их переливах подобно утренней росе. Или просто оставались кружиться в воздухе, расцвечивая его своей способностью преломлять луч света в радугу.
        Она представила, как визжали бы от удовольствия, попадая под взмахи мокрой ткани, ее собственные дети, в шутку нападающие на материнские ноги, чтобы получить новую порцию брызг. Улыбнулась. Когда дети рядом  — мир становится другим. Обращаешь внимание на мелочи, из которых позже складываешь самые важные воспоминания в жизни.
        Но детей рядом не было. У Оденсе заныло сердце. Их смех не скрашивал монотонность обыденной работы.
        Но все же, как и любая другая рутина, хозяйственные дела успокаивали берегиню. Руки совершали знакомые, сотни раз до этого повторяемые движения, не привнося ничего нового  — может, в этом было успокоение? В почти усыпляющем действии привычной работы? И она отвлекала от мыслей, вьющихся в голове роем?
        «Как это все могло случиться?»
        Этот вопрос не менял формулировки уже столько лет.
        Все превратности ее судьбы, начиная с самого далекого прошлого, цеплялись одна за другую и противоречили всему, казавшемуся ей здравым смыслом, вызывая один и тот же вопрос: «Как это все могло случиться?»
        И вот сейчас то, что казалось совершенно невозможным никогда и ни при каких обстоятельствах, снова происходит. Снова с ней и снова  — на самом деле.
        Теперь вот в ее доме завелась нелюдь. Не  — людь.
        Чуждое ее сущности создание. Творение каких сил?
        Но она не могла отказать в помощи и ему. Ведь он терял жизнь. Медленно, по капле. Умирал на ее глазах. И даже несмотря на то, что жизнь его не была человечьей, берегиня видела в ней бесконечную ценность. Согласно древним писаниям, способность к целительству, переданная в дар свыше, должна была иссякнуть, будучи использована для помощи ему подобным. Будучи осквернена при соприкосновении с иными народами. Как от проклятия самой себя.
        И все же…
        «Вылечила же я в детстве собаку, когда та попала в волчий капкан? Наставница испугалась  — сказала, пропадет дар, собака же не человек… Но он не пропал. А я все думала: что, если не судить собаку строго, то выходит, что собака приносит пользу  — охраняет от диких зверей. Она нужна человеку. Он в ней нуждается. Вот дар и не пропал. А эльфы? Опять же, я не лечу их всех подряд. Может, с этого эльфа тоже какой толк выйдет?»
        Она вздохнула, прекрасно понимая, насколько эти мысли идут вразрез со всем, чему ее учили.
        «Ох, ересь, ересь…»
        Оденсе воспитывалась среди таких же, как и она, девочек, чьи способности к врачеванию служительницы культа Берегини подмечали с детства. Они не забирали их из семей, как это делал, к примеру, монашеский орден Стирающий Лица, наоборот  — каждая семья, в которой жила маленькая берегиня, была окружена дополнительной заботой со стороны Светлого Братства. Поддержкой, направленной на то, чтобы искоренено было все негативное между родственниками и девочки видели лишь тепло и любовь.
        Ненависть заразна. Она как болезнь. Стоит обронить злое слово в душу ребенка  — и оно, как семя сорняка, прорастет и пустит разрушающие, жадные корни, не давая взрасти ничему светлому. Вера берегини не допускала ненависти. Она была приятием на уровне сердца всего мира через добро и любовь. Она  — вера Светлого Братства, древние знания которого не ставили под сомнение человеческую форму жизни как единственно высшую, правильную и угодную Создателю. Где Он признавался за средоточие жизни и света. Жизнь дарится людям, дарится для людей. Все остальное  — мерзкоподобное и противное Ему. Пораженное тьмой. И все зло и боль в мире от ее скверны.
        Характер силы, дарованной берегиням с рождения, обладал уникальным свойством. Соприкосновение с самой целительницей или даже близкое приближение к ее жилищу у представителей магических народов, черпающих свою силу не из света  — к примеру, таких, чьим представителем являлся Вых,  — вызывало у нее крайнее беспокойство. Она начинала чувствовать себя путницей, окруженной в заснеженном лесу стаей волков.
        Ощущение клацающих у лица клыков и завывание стужи…
        Для самого Выха (если бы он обезумел и поперся навеселе или еще как на заветную полянку, с желанием поздороваться с Оденсе за руку) все окончилось бы куда плачевней ужаса наваждения зимнего леса  — он бы попросту умер.
        И вот теперь в ее доме  — эльф. И мало того, что она должна его лечить от телесных немощей, слой за слоем соскребать сгустки порчи и проклятий, так еще и с мудреной магией монашеского ордена приходится разбираться.
        Рана, конечно, интересная. С точки зрения ее практики. В одиночку такое ранение ей пришлось врачевать впервые. Но когда-то очень давно Оденсе пришлось столкнуться со страшными последствиями чего-то подобного.
        Полночная Звезда обязана обращать в прах при соприкосновении. И она делает это медленно. Попадая в тело, она уничтожает изнутри одну за другой каждую клетку.
        Выжигает.
        Человек при этом не рассыпался мгновенно в тлен  — он может жить все время, пока системы его организма неотвратимо уничтожались одна за одной. Некоторое время  — в безумии боли. Когда максимально болит все тело  — это почти бесконечная агония.
        Учитывая это, несомненно, нынешнему пациенту Оденсе дважды повезло. Как бы это кощунственно ни звучало для нее как для представительницы Светлого Братства. Во-первых, рядом с эльфом оказался некто, сместивший траекторию удара, вследствие чего Полночная Звезда прошла почти по касательной к его телу, ну, а во-вторых  — по своей сути человеком эльф, естественно, не являлся.
        «Другой метаболизм… Как ни крути, а они восстанавливаются намного лучше нас, людей. Выздоравливают, возвращаются к жизни… Выходит  — они совершенней? И как это, интересно, возможно, если мы созданы как единственно возможное совершенство? Или, наоборот, такая мощная регенерация  — это тупиковый путь, отодвигающий на неопределенный срок естественный процесс смерти, возвращающий душу к вселенскому свету? И сверхрегенерация  — это не добро, не благо, а проклятие, превращающее этот мир в тюрьму? Тело  — темница духа… Но тогда и мой дар греховен, ведь я удерживаю тех, кому следовало бы без моей помощи умереть. Ох как же давно я не думала обо всем этом…»
        Мучающие вопросы о нестыковках в мировоззрении снова всплыли на поверхность, вопреки ее собственному желанию.
        Спокойные напевы ручья, блики света, скачущие по развешанным на кустарнике льняным вещам, и прилетающие откуда-то с небес чистые, звонкие голоса птиц. Все это отвлекало от любых тревог и давало ей возможность почувствовать утерянное в юности ощущение покоя и единства с окружающим миром: «И как хорошо мне было без этих мыслей. А «тело  — темница духа»  — это ведь я не зря вспомнила, монашья магия, что ли, навеяла? Их же эта догма. Как в Светлом Братстве проповедуется существование жизни через Свет, так в ордене монахов считается, что истинный Свет достижим лишь через принятие смерти…»
        Она присела на замшелое бревно, в эту осень покрывающееся наростами опят. Возвращаться в наполовину вкопанную в землю хатку ей совсем не хотелось.
        «И все же надо идти. Может, эльф проснулся и мучим жаждой, или, что хуже, его вновь уволокли в бред набравшие силу страхи… Но как же не хочется идти…»
        На край бревна, видимо посчитав почти неподвижный силуэт женщины естественным древесным продолжением, неторопливо разминая лапки, выползла ящерка. Ее шкурка цвета болотной зелени нежилась под прикосновениями солнечных лучей. Ящерка знала, что тепла осенних дней осталось очень мало и нужно наслаждаться ими максимально. Чтобы удалось забрать в зиму тайный сундучок с самыми приятными воспоминаниями и доставать их одно за другим, перемежая с зыбкими снами предстоящей многомесячной спячки.
        Ящерка думала о своем и казалась при этом символом безмятежности. Она являла собой живое доказательство, что те, кто не размышляет об устройстве мира, однозначно живут с ним в большем согласии, чем философствующие особы.
        А мысли Оденсе все бежали вдаль. И скоро она уже не видела перед собой ни ручья, ни ящерки  — власть воспоминаний иногда так велика. Она вполне способна сделать человека на время слепым. И так реальны порой образы, возникающие перед внутренним взором, хотя в помине нет их уже на земле.


        — Трава берет в себя знание не только из семени, которое упало в почву и проросло травой.  — Старая берегиня Ильсе, знатная травница Озерного края, учила девочек своему искусству, уводя их на много дней в леса.  — Вырастет вот такой же, как он, на кладбищенском погосте,  — она сорвала, надломив у корня, стебель зверобоя, увенчанный пышным цветком,  — и сила в нем будет уже совсем иная.
        Ильсе была совсем старой, но в отличие от многих других представителей Светлого Братства она бредила не доказательствами человеческого совершенства, а лесом, нетронутой людьми и их страстями природой. Она затрагивала в своих рассуждениях многое, еще неподвластное детскому разуму.
        Конечно, травница знала, что они не постигнут сути всего ею сказанного. Но еще она знала, что у детей прекрасная память и сознание, впитывающее все, что видят, что слышат, не подвергая анализу. И то, что не было понято ими сейчас, но запало в душу, рано или поздно всплывет и породит созвучные ее нынешним рассуждениям мысли.
        — Вот хорошая полянка, сядьте все… Что значит  — где? Вот здесь, на солнышке сядьте  — на коряжках поосторожнее… Ну вот, не успела договорить, сразу  — а-а-а! Отряхивай, отряхивай свою юбку! И вы, остальные, перестаньте пищать  — не съест же она вас! Сороконожка может своим ядом ошпарить, если по голой коже пробежит, и только. И то  — в мае… Так что ничего твоей юбочке не сделается. Подумаешь  — слизь… Ты вот сороконожку стряхнула да ботиночком прихлопнула  — ей-то несравненно хуже, чем тебе.  — И травница задумчиво вперивала взгляд в одну из ближайших слушательниц, пытаясь поймать ускользнувшую мысль предыдущего повествования.  — Итак, сядем все прямо на траву, подстелив под себя торбы…  — Кряхтя, она усаживалась сама, поудобней устраивая свои болезненные ревматические колени.  — Посмотрите вокруг…  — Девочки смотрели, стараясь узнать среди буйного цвета знакомые растения. Наблюдая за ними, старуха качала головой и вздыхала:  — Эх, неправильно вы смотрите, неправильно… Смотрите вокруг  — сколько света разлито по этой полянке. Неужели это так трудно увидеть  — свет? А тут он пронзает каждую вашу
клеточку и вы чувствуете, что сами сотканы из света с головы до самых кончиков пальцев… Чувствуете?
        В ответ можно было услышать несколько неуверенных, вялых, произнесенных вразнобой слов: «Да-а…» Веснушчатые носы были задраны к небу, дети щурились на солнце, потом косились друг на друга сквозь пульсирующее марево ослепленной на мгновение сетчатки глаз и строили рожицы. Не обращая внимания на настрой слушательниц, берегиня все говорила и говорила. А после долгого лесного перехода от ее напевной речи и теплого солнца большинство девочек все сильней клонило в сон, и многие уже почти дремали с открытыми глазами.
        Порой старуха замолкала. Подставляла сама лицо свету, льющемуся с пронзительно-голубых небес, оставаясь словно наедине с собой. И лишь приоткрывала по очереди то один, то другой глаз, глядя на осоловевших учениц. Берегиня улыбалась. Они так сильно напоминали ей выводок впервые выбравшихся после спячки на залитую солнцем поверхность ящерок, потерявших из-за яркого света способность к движению, и только поглощающие его всей поверхностью шкурки.
        — Солнце дает силу всему. Оно щедро раздает свой свет, вдыхает жизнь. Только руки протяни. Вот деревья и тянут свои веточки. Обнимешь дерево  — и оно тоже обнимает в ответ, не жалеет, своей силой делится…
        — Так и цветки делятся, ароматом своим,  — вдруг, сама от себя не ожидая, продолжает мысль наставницы маленькая Оденсе.  — И пчелы  — медом…
        — Хех,  — прячет Ильсе в хитрых морщинках смешок,  — пчелы в общем-то делиться не очень и любят запасами своими, тут ты, малышка, промашку дала. А цветы  — да, они благоухают…
        Обучение у травницы долгое, кропотливое, запоминать приходится очень многое. Где, какую траву, в какое время суток собирать, как сушить, а может, по-другому как заготавливать. А есть такие, что и хранить смысла нет, вся сила в них  — пара часов, пока не увяли.
        — Травы как люди. Люди разные, и подход к каждому нужен особенный. Нельзя всех под одну гребенку стричь. Глупо это. Каждому свое место к тому же нужно. Вот ты смешала все в пучок, а среди чистотела затесался багульник, и вся твоя травка им пропитается, и пользы будет чуть, а вреда  — сполна.
        Параллельно с травами изучали свойства коры с разных стволов, всевозможные коренья, грибы и семена растений на разных стадиях развития.
        Информации было, кажется, чересчур много, но детский мозг любознателен и пытлив, а когда обучение проводит влюбленный в свою науку мастер, опыт передается легко. Как тепло от соприкосновения при рукопожатии.
        В детстве Оденсе казалось, что любить  — просто. Что проще ничего и быть не может, как испытывать и ощущать любовь. Это было так же естественно, как и дышать  — как можно не любить кого-то в столь прекрасном мире, как можно не отвечать взаимностью теплому радостному солнцу?
        Свой дар берегиня тоже воспринимала как нечто само собой разумеющееся и поначалу не понимала, насколько он выделяет ее из толпы. Не то чтобы она полагала, что восстанавливать поврежденные ткани, сращивать кости умеет каждый  — нет, конечно. Но и особенной себя из-за этого не считала.
        Для нее целительство было ближе по своей сути к ремеслу, нежели к чуду. Искусный гончар Пипо делает великолепные вазы, кузнец из руды может выковать розу, Милиус из деревни знатно малюет на стенах храма, даром что портной, а она, Оденсе, умеет лечить.
        Может, из-за этой неспособности осознать разницу ей было так трудно понять, что некоторых живых существ ее Братство считает не достойными жизни. Обременяющими собой землю.
        Но все же  — недостойные жили. Разве само их существование не ставило под сомнение все эти рассуждения?
        Кое-кто из Братства придерживался мнения, что присутствие на земле эльфов и других нелюдей нужно как раз для того, чтобы люди, видя разницу между собой и ими, не забывали, кто они. Другие берегини  — и их было большинство  — придерживались версии о необходимости избавить землю от тех, кто самим своим существованием оскорбляет все представления о мироустройстве.
        Когда на Светлое Братство на территории Озерного края начались гонения, Оденсе, как бы это парадоксально ни звучало, в это не поверила.
        Сначала появилось расплывчатое по своей формулировке предписание о том, что берегиням следует покинуть обжитые места. Оставить дома, семьи, нехитрое нажитое добро и идти куда глаза глядят, без права обрести приют.
        Нет, в деревнях-то целительниц по-прежнему неизменно радушно встречали  — крестьяне всегда и везде упрямо чураются любой идеологии, их больше интересует, кто поможет в болезни. А вот в городах все обстояло намного хуже. И если сначала всех тех, кто имел отношение к Светлому Братству, насильно выдворяли за пределы городских стен, то вскоре и вовсе начали арестовывать, хватая прямо на улицах, и переправлять в тюрьмы островного государства, а особо ярых и упорствующих  — и вовсе в столицу, в далекий и грозный Ольмхольм.
        И не было вернувшихся оттуда.
        Да, все происходило на глазах Оденсе. Но ей все казалось, что люди перепутали что-то, ошиблись, и не может быть, чтобы такая несправедливость продолжала существовать долгое время. Что обязательно и очень скоро кто-то разберется во всем этом и воцарится справедливость.
        Но время шло, а к лучшему ничего не менялось.
        Так мир обнаружил в себе еще одну сторону  — странную, нелогичную для Оденсе, жестокую саму к себе. Эту часть мира любить было намного сложнее. В то время молодая берегиня до холодных мурашек боялась, что добавит миру несовершенства своей собственной неспособностью принять его таким, какой он есть на самом деле. И, следовательно, неспособностью полностью полюбить его.
        Ильсе говорила, что любить надо всех, а значит, и врагов, а у Оденсе это ну никак не выходило.
        — Почему они гонят нас?  — спрашивала молодая берегиня у старой, когда в очередном доме, предоставившем им кров, они оставались наедине. Когда не было дел, которые могли занять руки и увлечь мысль в сторону. Ильсе то морщилась, то улыбалась, но не произносила в ответ на этот вопрос ни слова. Зачем ей говорить что-то? Это будет ее мнение, а Оденсе должна найти свое. Ведь то, как ты думаешь, во многом определяет твою судьбу. Так зачем вкладывать девушке в голову свои мысли  — она должна выбрать свой путь.  — Мы помогаем. Лечим, спасаем в родах и мать и дитя  — для них это перестало быть ценным? Мы объясняем, что жизнь слишком коротка, чтобы ненавидеть. Что глупо злиться. Так почему же они гонят нас?
        Оденсе так часто приставала к травнице за объяснениями, что та уже отчаялась в своих надеждах на то, что каждый пытливый ум способен найти ответ, лишь дай ему достаточно времени понаблюдать и обдумать все. И однажды травница все же буркнула:
        — Кто «они», Оденсе? Кого ты все время пытаешься обвинить в своих бедах? Что за таинственные «они»? Нет никаких «их», так же как нет никаких «нас». Мы  — часть их. Они  — такие же «мы», как и мы сами.
        — Тогда… почему?
        — Почему  — что? Думай, Оденсе, думай. Все так просто. Ты же берегиня! Ты не можешь этого не видеть. А если видишь  — не можешь не понимать.
        Оденсе растерянно хлопала глазами, которые из-за резкой отповеди Ильсе и так уже были на мокром месте.
        — Я не понимаю, берегиня Ильсе. Мне становится страшней с каждым новым переездом. Из-за чего нам приходится уходить оттуда, где нам рады, где мы нужны? Мне больно оставлять без помощи тех людей, которых мы вынуждены были покинуть. И я хочу, чтобы все было, как раньше. Мы ведь не делали ничего плохого…
        Ильсе вздыхала:
        — И так называемые «они» тоже не делали ничего плохого. Разве не так? Твои рассуждения, Оденсе, незрелы. Они близки к рассуждениям деревенского знахаря, на свою голову взявшегося лечить злобного пса, который от боли возьми да и тяпни его за руку… Я так понимаю, ты решила не давать мне спать сегодня?  — Берегиня кряхтела, перемещаясь из лежачего в полусидячее положение. Удобней подпихивала под спину разнообразные подушки, данные в пользование очередной хозяйкой.  — Жертвенные «мы», зловредные «они»… Ах, Оденсе, Оденсе, какая ты еще девочка, в сущности. Рано было тебя в берегини-то посвящать. Слишком много одинаковых вопросов все задаешь. И что больше всего меня возмущает,  — задаешь, а сама ответ не ищешь.
        — Я ищу!  — Оденсе отирала с глаз проступившие слезы.  — Я пытаюсь понять  — и не могу!
        — Знаешь что? Давай-ка чай сделай  — расстроила ты меня своей сыростью, а это совсем негоже для меня… Если ты отрицаешь сам факт того, что с тобой происходит, как ты можешь понять его? Ну что ты смотришь? Воду мимо чайника-то не лей… Вот ведь горемычная девка! Ты себя послушай  — во всех твоих словах звучит: «Как это все могло произойти, этого просто не может быть!» И угораздило меня на старости лет такую упрямицу-слепуху в ученицы заполучить… А ведь и не сказала бы по тебе никогда, что ты способна на такое сопротивление  — всегда внимала с открытым ртом. А тут тебя сама жизнь учит, а ты никак ее не воспримешь!
        Они пили чай, заваренный из сухих лесных трав, сдобренный для пущего аромата листьями малины. Небольшие глиняные чашки наполнялись по нескольку раз.
        — Когда ты поймешь, что для света мы все одинаковы и все можем либо принимать его, либо отвергать  — ты постигнешь суть происходящего с тобой. Ты видишь свет, и сердце твое наполняется любовью и счастьем. А тот, у кого слепо сердце, проходит мимо, не тронут, не способен любить. Он болен, Оденсе  — вот так, просто. Как просто распространяется очаг болезни. Как просто не все можно вылечить. И мы отступаем, не в силах исцелить тех, кто уже умер.
        Остывает чай в согревающей ладони чашке. Сердце Оденсе все еще протестует  — она не понимает ни слова из сказанного старухой. Что за человек такой, если любить не способен? Кем он рожден?
        «Да не может такого быть!»  — И девушка решает, что Ильсе просто издевается над ней, подсовывая заведомо неправильное решение. Чтобы потешить себя в старости, глядя на ее мучения в попытке принять неприемлемое. Чтобы потренировать лишний раз ее, Оденсе, стойкость.
        Много позже, уже покинув пределы своей родины, потеряв связь с Братством, берегиня все пыталась найти разумное и приемлемое для себя объяснение, сопоставляя все известные ей факты о том, что происходило в те времена. Потом она поняла, почему так сложно было его найти и насколько была права мудрая Ильсе. Приемлемое и разумное далеко не всегда ходят рука об руку. И уж точно в ее случае эти два понятия не были вместе.
        Непримиримые разногласия зачастую возникают из чьего-либо желания установить новые границы. Передел земельных наделов между членами одной крестьянской семьи или вызванная нестыкующимися идеологиями война.
        Виной произошедшего около полувека назад разлада берегинь с официальной властью стала попытка старейшин Светлого Братства внедрить основную идею своего религиозного культа на государственном уровне. Приурочили они ее к восшествию на престол Доноварра IV, чья молодость представлялась убеленным сединами старейшинам изъяном, который мог позволить влиять как на него, так и на принимаемые им решения.
        Основная тема предложенного манифеста звучала категорично: признание эльфов и других иных вне закона, так же, как и все возможные проявления межрасовых союзов.
        Юный Доноварр IV, мнящий себя правителем просвещенным и водящий дружбу с аристократическими эльфийскими кланами, отреагировал бурно и незамедлительно. Его характер в ту пору действительно имел изъяны, свойственные молодости,  — он был самоуверен, упрям и горяч.
        И Светлому Братству указали единственное подходящее для его расположения место  — лесную глухомань, максимально удаленную от политической и культурной жизни. Где можно всласть кричать, задрав голову в небо, лозунги, способные подтолкнуть страну к гражданской войне. И где это не вызовет общественного резонанса.
        Но именно это и вызвало наибольший резонанс. Запрет публичных выступлений берегинь на площадях и выдворение их из городов тут же окрестили притеснением Братства во благо эльфийской расе. А так как никаких комментариев с эльфийской стороны не последовало, берегини расценили такое игнорирование как подтверждение своей правоты. Так флегматичные эльфы, чаще всего с усмешкой относящиеся к любой людской возне, стали для Светлого Братства врагами номер один.
        И теперь, проповедуя по селам и деревням, берегини обвиняли их во всех бедах  — от неурожая до понижения культурного уровня в обществе.
        Вялотекущее противостояние продолжалось ни много ни мало четверть века. Так было до тех пор, пока кто-то не додумался вставить в проповедь о Свете и чистоте человеческой крови фразу о том, что каждый поддерживающий эльфов, сам того не понимая, становится врагом для всего народа Озерного края. Памятуя о том, что первым эльфов поддержал сам Доноварр IV.
        Опрометчивая фраза поставила всех берегинь на одну ступеньку с изменниками, пытающимися свергнуть существующую монархию, указывая на ее несостоятельность и враждебность ее правления. Кроме того, косвенно она нелестно характеризовала и умственные способности Доноварра, который, сам того не понимая… Ну и так далее, и снова и снова.
        Неизвестно, что разозлило владетеля Ольмхольма больше  — пришедшее из провинции обвинение в измене или прозрачный подтекст, говорящий о скудоумии правителя, но результатом стала принявшая уже официальный характер полномасштабная борьба со всеми, кто представлял в его стране Светлое Братство. Чем меньше становилось адептов религии Света, тем большая нагрузка ложилась на плечи городских лекарей и врачей. Профессионалов, обучавшихся медицинскому делу в Латфоре, были единицы, и на всех болящих их категорически не хватало.
        Доноварр понимал, что в медицине образовывается крупная брешь, не сулящая ничего хорошего. И что нужно искать кого-то, кто достойно заменит целительниц. А пока врачеванием занялись самоучки  — знахари да аптекари, которым пришлось в короткие сроки научиться принимать роды и накладывать шины на переломанные кости.
        Пока оставшиеся берегини бросались громкими фразами и звенели височными кольцами у деревенских колодцев, бывший ранее в опале монашеский орден тихими и немногословными речами постепенно завоевывал место в сердцах сильных мира сего.
        Молчаливых монахов становилось все больше. Их побаивались  — культ Стирающего Лица был овеян тайной и в отличие от берегинь, у которых все было просто и ясно, про монахов никто ничего не знал.
        Но опять же  — надо было у кого-то лечиться.
        Монахи не обещали умиротворения и не разговаривали о всеобщей любви. Они раздавали порошки от температуры, вправляли кости и останавливали кровь. И сидели у постели умирающих до самого последнего вздоха.
        Как целительницу в Светлом Братстве Оденсе признали за год до совершеннолетия. И дело было не в ее особых успехах и выдающихся способностях  — берегинь стало совсем мало. Мало стало тех, кто мог нести Свет людям и воспевать жизнь, облегчая недуги и врачуя немощи.
        А Свет людям был нужен. Так говорили старшие в Светлом Братстве. Да так считала и она сама.
        И только люди, о которых заботились все  — и берегини, и монахи, и сам Доноварр IV,  — не знали о том, что им нужно.
        За год до ее бегства из Озерного края умерла Ильсе. Они жили тогда в небольшой деревушке на берегу озера Харивайд. Наивно было рассчитывать, что, находясь прямо под носом у Ольмхольма, им удастся долго сохранять свое инкогнито. Но тем не менее жители деревни, которая была родиной Ильсе, скрывали опальных женщин несколько лет. До самой смерти травницы. Они, несомненно, не отказали бы в крове и ее ученице. И уж точно не выдали бы ее властям. Но…
        Но сам факт похорон такой знаменитой берегини скрыть никак не удалось.
        Сплетни и пересуды ползли уже давно. И деревней вплотную заинтересовался орден Стирающий Лица. Это было ясно по тому, как время от времени в ней появлялись монахи. Жили по месяцу-два и исчезали снова. Пока не появился тот, кто задержался более остальных.
        Этот монах пришел в деревню в конце ноября. Тогда же, видимо из страха перед ним, Оденсе и Ильсе стали все реже навещать приносящие провизию деревенские кумушки.
        В одну ночь, когда наставнице стало совсем плохо, девушка выбежала из своего убежища и как на крыльях долетела до ближайшего жилого дома. Травницу перенесли в яблоневый сад, под навес, устроенный вроде беседки в самом его центре. Оденсе просидела, держа руку Ильсе до самого конца, до последнего вздоха, потом ее увели, так и не дав вволю оплакать, спрятали в одном из пустующих на краю деревни домов. На похоронах ее, конечно, не было.
        А вскоре про молодую берегиню вроде как забыли. Уже больше трех недель к ней не заходил никто, и питаться оставалось сушеными яблоками, чьи кусочки были развешаны на длинных нитках под самой крышей. Щедрая на дожди осень не давала мучиться от жажды. С прорехи в крыши лило  — только успевай подставлять плошки.
        Тем временем появившийся в деревне монах, обживаясь в доме старосты, лечил заболевших детей, зашивал неумелым плотникам раны. Делал все не хуже берегинь. Люди присматривались к нему, все меньше боялись и все чаще после смерти старой травницы задавались вопросом: а стоит ли вообще бегать на чердак старого дома, признавая тем самым свое знакомство с опальной Оденсе?
        Монах, впрочем, как и его предшественники, не выспрашивал ничего ни об умершей целительнице, ни о том, есть ли кто еще обладающий подобными ей способностями в округе. Будто его это и не интересовало вовсе. Будто берегинь не было больше и память об их существовании была стерта.
        Однако его каждодневные вечерние прогулки носили явно не только ознакомительный характер. Кружа то в центре деревни, то по ее окраинам, монах без спроса обходил один за другим все попадающиеся на его пути дома. Заходил даже в те, где люди отличались отменным здоровьем и вообще отродясь не болели. Пугал, возникая словно из ниоткуда в сумерках полей, бегущих на свидание девушек и выводящих коров на пастбище пастухов.
        Рано или поздно монаху суждено было ее найти. С его приближением к дому Оденсе почувствовала нарастающее беспокойство. Девушка подошла к заколоченному окошку, чтобы сквозь щели в ставне выглянуть на улицу и понять причину своего состояния.
        И увидела его.
        Вот тогда-то Оденсе впервые в ее жизни посетило ощущение тоскливой зимы, от которой вымерзает душа, а в ушах стоит волчий вой.
        Она чуть не задохнулась от тоски и ужаса, стоя на чердаке заброшенного дома, мимо которого шествовала фигура, укутанная в черную рясу. Берегиня наблюдала за ней сквозь щели плохо пригнанных досок, не в силах сдвинуться с места.
        Как в дурном сне девушка видела, что шествующий мимо забора монах останавливается, почувствовав ее присутствие. Как разворачивается в ее сторону, придерживая руками в черных перчатках капюшон, по которому бьет ветер. И не могла отвести взгляда.
        Монах смотрел в сторону дома так, как будто мог ясно видеть сквозь доски ее силуэт. И чем дольше он продолжал стоять там, в нескольких десятках шагов от нее, тем хуже становилось женщине. В своих жалких попытках найти путь отступления Оденсе просто пятилась маленькими шагами все дальше и дальше вглубь чердака, пока не прошла весь его насквозь, упершись спиной в стену. Через несколько минут она почти без сил сползла по стене вниз.
        Дрожащая и задыхающаяся Оденсе не могла оттуда видеть, как в свою очередь пятился по засыпанной мелкой галькой дорожке между домами сам монах. Как судорожными толчками поднималась под рясой его грудь. Как в конце улицы он развернулся и стремительно кинулся прочь.
        «Холодно, как холодно… Как страшно… Как будто жизнь полна скорби и нет ничего, кроме нее…»  — По ее щекам текли слезы, а сердце заходилось почти в физической боли. Оденсе не знала, сколько пролежала так, рыдая и до крови царапая пальцами грубые половицы, пока в ней не родилась, как феникс из залитого слезами пепла, мысль: «Я не хочу так! Я хочу солнца! Жизни! Счастья!»
        Желание росло, и словно распрямилась ее сжатая, как пружина, воля.
        «Свет! Мне нужен Свет!»  — Сознание ухватилось за воспоминания о невероятно солнечном, ослепительно-ярком дне. Когда свет пронзал каждую ее клеточку, а она не видела в этом ничего особенного, полагая, что так будет всегда, потому что иначе быть не может. Потому что она не знает, как бывает иначе. Потому что она понятия не имеет ни о какой тьме.
        Оденсе почувствовала привычное покалывание в кончиках пальцев, когда, сосредоточившись на силе жизни, просила ее помочь в исцелении. Берегиня поняла, что пришел именно тот момент, когда просить эту силу ей придется для себя самой.
        Ладони прикоснулись к вискам, к центру лба, груди, животу. Руки привычно ощупывали больное тело. Тело недоумевало, что так внезапно больно оно само.
        Через два дня монах пришел снова. В этот раз его визит длился совсем недолго. Он повесил на покосившийся столбик калитки большую плетеную корзину, верх которой был укрыт вышитым полотенцем, и поспешил удалиться.
        Оденсе на тот момент едва сравнялось семнадцать лет, и что пересилило, заставив принять дар от врага и покинуть убежище,  — любопытство или голод, было для нее не так уж и важно. Она втащила корзину, принесенную монахом, на чердак и принялась есть. Сквозь щели досок она видела, как неподвижно стоит в самом конце заросшей жасминовыми кустами улицы фигура в черной рясе. Оденсе нисколько не сомневалась, что он видел и то, как она спустилась за корзинкой и куда после с ней пошла.
        Почему ей ни разу не пришел в голову самый простой вариант решения проблемы, который мог найти монах, чтобы избавиться от нее? Он запросто мог ее отравить.
        Несколько дней после этого монах не беспокоил ее своим присутствием, но потом появился снова, деловито повесив на калитку новую корзину с провиантом. Так повторялось несколько недель  — и Оденсе постепенно привыкла к возникающим с его появлением приступам наичернейшей депрессии. Каждый раз с тоской девушка замечала, что он отходит все на меньшее расстояние, ожидая, пока она спустится и снимет его передачу с колышка.
        Однажды на дне корзины она обнаружила сложенный вчетверо листок бумаги. На нем были изображены три руны. Первая, вилка со скошенными влево и направленными вниз рожками, означала «Берегиня»  — обращение к ней как к целительнице, две другие, написанные одна под другой  — «Необходимость, Нужда» и «Помощь».
        Оденсе жевала жаренный в масле пирожок с картошкой, разглядывала эту странную записку и размышляла:
        «Берегиня. Нужна. Помощь. Такой тоской от него тянет, что неудивительно, что моя помощь нужна. Как еще полдеревни не перевешалось от одного его присутствия, не пойму. Должны же обычные люди ее чувствовать, пускай и меньше меня, но такую скорбь никакой рясой не скроешь. Нужна помощь… Если бы он меня выманить хотел, чтоб арестовать, то в первый же день имел возможность, пока я на досках валялась и ревела белугой. Мог с деревни ребят подослать, чтоб меня скрутили и отсюда выволокли. Или не мог?  — На секунду она задумалась о пределах лояльности местного населения. И тут же отмела мысль об их принципиальном благородстве.
        Да, мог, конечно. Ради Ильсе они бы, может, еще и стали рисковать, а ради меня… Я им не родня, не землячка, да и целительница из меня  — одно название, сопливая девчонка, если с травницей сравнивать… Не стою я такого риска.  — Девушка всплакнула, вспомнив о недавней потере наставницы и своей незавидной доле, не переставая, впрочем, жевать пирожок.  — Так что же я такое могу сделать, чего не может он сам? Монахи тоже лечат, говорят… Говорят, даже неплохо. Совсем по-другому, чем мы. Не исцеляют, но все же лекарствуют…Что за помощь ему нужна? Главное, и не поговоришь ведь с ним. На таком-то расстоянии. Не орать же…»
        Следующий пирожок был со смородиной. Оденсе переломила его пополам, вытащила немного начинки и нарисовала ею на обратной стороне записки знак вопроса. Корзину с запиской на дне девушка оставила на колышке забора, словно это был почтовый ящик.
        И снова она наблюдала сквозь чердачные щели за действиями монаха. Оденсе ожидала, что он напишет что-то в ответ на смородиновое послание и ей снова придется спускаться вниз. Но после минутного созерцания ее рисунка монах поднял голову и посмотрел в сторону чердака. Потом поднял руку в черной перчатке и помахал ею, маня за собой.
        Они шли друг за другом, выдерживая расстояние в десяток метров. Из окон домов их провожали недоуменные взгляды: беглая берегиня следовала за монахом, как привязанная на веревочку собачонка.
        Путь давался Оденсе очень нелегко. Ей все время хотелось развернуться и сломя голову побежать в другую сторону. Через какое-то время она подметила, что и монаху совместный путь доставляет мало радости. Он прибавлял шаг, как только расстояние между ними начинало сокращаться, и свободней расправлял плечи, когда берегиня отставала.
        В какой-то момент монах поднял руку, давая ей понять, что нужно остановиться, а потом указал знаками на дом, в который следовало войти.
        Так началось ее странное сотрудничество с монахом, которого деревенские называли Листопадом. Одним из ее многочисленных врагов.
        Монах приводил Оденсе к людям, для лечения которых его искусство оказалось бессильно. Несомненно, он изучал ее, наблюдал за способами, применяемыми берегиней при исцелении. Всегда дожидался ее ухода, после которого в свою очередь заходил к больному, отслеживая происшедшие изменения.
        Возможно, хотел обучиться им, перенять? Чтобы обогатить свое собственное мастерство. Или что-то пытался выведать исподволь? Но и Оденсе узнала многое, наблюдая, что и как делал до нее лекарь в рясе, какие препараты и от чего именно применял.
        «Может, он что-то пытается понять?  — Чем дольше они работали бок о бок, тем сильней Оденсе обуревали вопросы, которые ей некому было задать.  — Иначе почему он не донесет на меня и не передаст в руки властям? Не упрячет в какую-нибудь тюрьму?»
        От монаха и без этих мыслей было слишком много беспокойства. И поэтому девушка перевернула эту проблему в своей голове так, чтобы та стала выглядеть для нее наиболее выгодно. У каждой монеты две стороны  — монета разная, сама на себя не похожая, если смотреть на нее с разных сторон. Хотя по сути своей не меняется и остается все той же монетой.
        Исцеляя тех, кого не под силу было вылечить монаху, Оденсе отмечала все слабые стороны магии, которой он пользовался. Исправляя его недочеты, она одновременно изучала суть используемых им приемов. И их границы.
        Таким образом, она узнавала о монахе не меньше, чем он узнавал о ней. А то, что он до сих пор не поспособствовал аресту берегини  — так выходит, она представляет собой определенную ценность. Такую, что кто-то решается ради нее преступить закон.
        Однажды на дороге, ведущей к дому, ставшему убежищем для Оденсе, послышался перестук копыт. Монах на этот раз был, вопреки обыкновению, верхом. Повод второго скакуна Листопад накинул на все тот же столбик калитки. На забор рядом повесил дорожный плащ и поспешил отъехать на привычное удаление.
        Оденсе сложила в наплечную сумку все, что было сейчас под рукой и могло помочь в ее ремесле. Никогда не знаешь, что за больной ждет  — к беседе монах как-то не располагает. Так что может понадобиться что угодно и лучше быть готовым ко всему.
        Благодаря монаху берегиня получила возможность выходить из дома, пусть и ненадолго. Возвращаясь, она всегда приносила с собой собранные по дороге охапки трав. Теперь самое сухое место под крышей, где не было прорех и не заливали дожди, было увешано ароматными вениками засушенных растений. От деревенских жителей в благодарность Оденсе принимала всевозможные ступки и пестики, бутыли из прозрачного стекла, в которых делала настойки из коры и кореньев, бочоночки из разных видов древесины. А кузнец так и вовсе выковал несколько новых, очень тонких лезвий в добавление к ее прежнему набору.
        Так Оденсе, как и любая другая хозяйственная берегиня, потихоньку обрастала сопутствующим ее деятельности скарбом. И жизнь на чердаке чужого заброшенного дома уже казалась ей вполне приемлемой и обычной.
        Как привычными становились и тягостные визиты монаха. Теперь странным казалось, как она могла не знать раньше ни ощущения тоски, ни одиночества.
        Всадники ехали довольно долго. Пару раз Оденсе теряла из виду фигуру мужчины в ночной темноте, и ей приходилось останавливаться и ждать, чтобы монах за ней вернулся. При этом каждый раз ее нарастающее до состояния паники беспокойство передавалось лошади, и с той тоже начинало твориться что-то невообразимое. Из-за этих остановок путешествие в какой-то момент стало казаться бесконечным.
        Светлела полоса рассвета на востоке. Два укутанных в черные плащи всадника, следуя в отдалении друг от друга, подъезжали к стенам города.
        Вот тогда Оденсе поняла, что для монахов теперь в этой стране не существовало больше закрытых дверей. Особенно ярким выглядел этот факт на фоне ее собственного вынужденного затворничества.
        Почти мгновенно были распахнуты все три ряда следующих друг за другом ворот, и путники свободно прошли за городскую стену, не будучи ни разу остановленными. Стражи приветственно кивали издали, предпочитая не приближаться к фигуре в черной рясе, и лишь мельком бросали беглый взгляд на его спутницу. Таким образом, если бы монах захотел, он запросто мог бы провести с собой в город целую толпу берегинь. И никто бы их не остановил, не задал вопросов, не спросил сопроводительных документов. Никто попросту не обратил бы внимания.
        И даже понимая это, она все ниже и ниже надвигала капюшон плаща, скрывая спускающиеся от серебряного обруча по вискам кольца. И прятала чистый взгляд светлых глаз, не поднимая их от гладких волн лошадиной гривы.
        Чтобы ненароком не встретиться взглядом с кем-нибудь, кто бы мог распознать в ней берегиню.
        «Почему я боюсь этого?  — Предположение быть узнанной здесь, в чужом городе, было абсурдным.  — Видимо, за несколько последних лет у меня появилась привычка прятаться, даже когда в этом нет нужды. Теперь я не берегиня, а трусливая мышь. Или это поездка в непосредственной близости от монаха так подействовала? И хочется завернуться в плащ, забиться в угол и до скончания веков ныть, укачивая тоску своего одиночества?»
        Оденсе заметила, что монах останавливает лошадь, чтобы спешиться, еще до того, как тот подал привычный знак. Она дернула за уздцы, принуждая и свою лошадь замедлить шаг. А вскоре и вовсе остановилась в сумрачной тени одного из зданий.
        Пустынные улицы незнакомого города. Мощенные каменной плиткой, ограниченные по обеим сторонам канавами, отводящими дождевую воду, ряды двух — и трехэтажных зданий. Палисадники за коваными воротами украшены розовыми кустами. Дома узкие, вытянутые к небу острыми шпилями крыш. Задвинутые ставни слепых окон. Еще так рано, весь город спит. До его пробуждения остались минуты, но именно в них скроется факт ее прибытия в город.
        Монах издали показал ей, чтобы она ниже надвинула на голову капюшон, а сам постучал в обитую железными кружевами мощную дубовую дверь дома, чье крыльцо выходило прямо на улицу. Ему открыли, и мужчина вошел внутрь, оставляя берегиню в полнейшем недоумении. Одну на улице.
        Никакой вывески над входом. Внешне дом почти ничем не отличался от других, стоящих по обе стороны от него. Разве только дверь массивнее да окна выше от земли.
        «Я могу уехать. Я могу прямо сейчас развернуть лошадь и пуститься вскачь!  — Лихорадочное воображение рисовало в ее голове картины стремительного бегства по пустым городским улицам.  — Кто меня догонит? Я запомнила дорогу до городских ворот. Стража не остановит меня  — на мне монашеский плащ, как вошла  — так и выйду. Ведь так?»
        Но почему-то Оденсе, уже в деталях зная, как организовать свой побег, не трогалась с места. Может, потому, что она не могла ясно увидеть, чем оканчивается дорога, по которой ей следовало идти?
        Со смертью Ильсе девушка словно потеряла поводыря, за которым послушно следовала всю жизнь. Травница всегда знала, куда идти и что делать, и девушке никогда не приходило в голову ставить под сомнение ее выбор. А уж выбирать самой…
        «Что будет правильным, в чем мое согласие с судьбой  — в покорном ожидании или в решительном бегстве? И самое главное  — куда мне идти?»
        В этот момент дубовая дверь открылась вновь, и из нее вышла отчаянно зевающая женщина в криво, явно наспех натянутом чепце. Она куталась в пуховую шаль, накинутую поверх мятого домашнего платья. Близоруко сощурившись, женщина посмотрела сначала в одну сторону улицы, потом в другую. Ее взгляд остановился на Оденсе, и женщина пошла в ее сторону, поняв, что это и есть та, кого она ищет.
        — Доброе утро, сударыня.  — Женщина подошла вплотную к лошади берегини и взяла ее под уздцы.  — Извините мой неподобающий вид  — сегодня мы не ждали гостей в столь ранний час. Разрешите мне проводить вас в комнату, где вы сможете отдохнуть после дороги.
        Женская рука тянула лошадь по направлению к дому. Та послушно шла, не получая от наездницы никаких сигналов к обратным действиям. А Оденсе вслушивалась в звуки обращенной к ней речи. Почти забытые обороты почтительного обращения рождали в ее памяти воспоминания о спокойствии прежней жизни.
        У самого крыльца девушка спешилась.
        — Оденсе,  — представилась берегиня, протянув для рукопожатия руку.  — Добра в дом ваш!
        — Ох, простите… Простите, что я первой не представилась,  — со сна ничего не соображаю.  — Женщина протянула в ответ руку.  — Мое имя Лерия. Лерия Риори Дор Навиг-Сайя.  — А у вас имя, я смотрю, короткое. Вы не из здешних мест?
        При этих словах руки Оденсе сами потянулись, повторяя привычный жест монаха  — поправить капюшон так, чтобы он скрыл лицо почти полностью.
        — Да. Я издалека,  — ответила она.  — У нас не принято представляться полным именем.
        — А-а-а…  — протянула женщина, притворившись, что поверила объяснению.  — Монахи вон тоже длинных имен не любят. Говорят, кто знает полное имя  — тот имеет доступ к сердцу. Только я в это не верю… Вы заходите в дом, я пока с лошадьми вашими управлюсь.
        В доме пахло свежевыпеченным хлебом.
        Потом Оденсе узнала, что так здесь пахнет всегда. Лерия изо всех сил старалась, чтобы ее маленькая аккуратная гостиница ничем не напоминала обычный постоялый двор с его шумом, запахами и сомнительной публикой.
        Комнаты берегини и монаха находились на разных этажах и в разных концах коридора. Кроме них двоих в гостинице останавливались, постоянно сменяя друг друга, купцы да неразговорчивые представители банков. Если первые деятельность свою не скрывали, понимая, что рассказ о себе служит бесплатной рекламой, то вторые были угрюмы и, опасаясь раскрытия инкогнито, прятали всю внешнюю атрибутику. Печати на кольцах разворачивали внутрь ладони, кованые сундучки с наличностью скрывали в бочонках из-под вина и саквояжах мастеров дамских шляпок. Ну и уезжали конечно же в самый неожиданный момент.
        Оденсе не раз и не два просыпалась от шума под окнами среди ночи или в предрассветный час  — и лежала, слушая чьи-то торопливые шаги и звук хлопающих на ходу дверец кареты.
        Купцы, наоборот, старались подгадать свой отъезд или приезд к светлому времени суток  — оно и понятно, их груженые обозы не получится гнать вскачь, впрыгивая на ходу. Реальной попытки ограбления так точно не избежать. Куда уж лучше ехать пусть мерным шагом, но при свете дня, ясно видя уходящую вдаль дорогу и все притаившиеся на ней кочки.
        Сама комната постоялого двора была небольшой. Такой же вытянутой, как и практически все здания в городе. Отчего создавалось впечатление, будто ее сплюснули с боков. За темно-синей ширмой пряталась небольшая, похожая размером да и формой на бочку, ванна. Наполняли ее горячей водой по требованию клиентов сама Лерия с охранником, таская ведра из огромного чана в кухне, а уходила вода в сток в полу, стоило только выдернуть пробку из сливного отверстия.
        В первое же утро своего пребывания в городе берегиня неожиданно для себя выяснила, что совершенно свободна. Ближе к полудню в дверь постучала Лерия, пригласив ее спуститься на поздний завтрак. Натянув привычный уже плащ, берегиня спустилась вниз. В комнате, заставленной столами и лавками, в этот час никого, кроме Оденсе, не было.
        Она огляделась. Нигде не было видно слуг (лишь со стороны кухни раздавались время от времени голоса поваров), и девушка сделала вывод, что со всей работой, кроме готовки, Лерия управляется сама.
        Взгляд Оденсе скользил по довольно скромному внутреннему убранству, пока не добрался до двери, и тут она поняла, что ошиблась. Лерия занималась всем, кроме готовки и… охраны. У дверей сидел угрюмого вида здоровый мужик с квадратными плечами.
        Все время, пока завтракала, девушка бросала на него тревожные взгляды. Он же, напротив, не смотрел на нее вовсе. И никак не отреагировал, когда Оденсе, окончив завтрак, прошла мимо него и тронула ручку двери.
        Никто не попытался ее остановить, когда она вышла из дверей гостиницы. Это было так странно. Лишь щелкнул за спиной замысловатый замок, едва ей стоило переступить порог.
        Никто не останавливал ее и на улице  — люди просто ходили мимо, так же, как они это делали когда-то раньше. И ей не нужно было спешить куда-то, чтобы спрятаться или ждать прихода сумерек, чтобы выскользнуть незамеченной.
        Солнце разливалось по мостовой, и Оденсе нестерпимо хотелось отбросить капюшон за спину, встряхнуть волосами и закружиться, вбирая в себя все даримое светилом тепло. Вместо этого приходилось довольствоваться лишь танцем лучиков по кистям рук.
        Оденсе прошла несколько кварталов направо от гостиницы. По прямой. Сворачивать куда-либо она не стала  — боялась заблудиться в незнакомом месте. На одной из пересекающих ее путь улиц начинались торговые ряды ремесленных лавок. В ближайшей витрине были выставлены шляпки и зонтики, чуть поодаль, сидя на пороге собственной лавки, тачал новую пару сапог обувщик. Откуда-то дивно пахло булочками и сладкой сдобой.
        А берегиня все шла и шла вперед, пока улица не закончилась и она не оказалась на площади, которая упиралась в опоясывающую город стену. По мостовой туда и обратно маршировали солдаты городского гарнизона. Чуть поодаль, в тени расположилась колоритная группа темноволосых черноглазых людей, насмешливо наблюдавших за происходящим на плацу действом.
        «Харадцы!  — пронеслось у нее в голове. Берегиня замерла.  — Люди, превратившие процесс убийства из чудовищной ошибки в искусство».  — Ох, как ей хотелось подойти и плюнуть им всем в глаза! Или хотя бы кому-нибудь одному. Скрывая сверкающие негодованием глаза в тени капюшона, Оденсе развернулась на каблуках и пошла в обратном направлении.
        Войти в гостиницу оказалось намного сложнее, чем выбраться из нее. Дверь была заперта. На ее стук открылось крошечное окошко где-то очень высоко над ее головой. Оттуда с подозрением выглянул все тот же угрюмый мужик. Он созерцал несколько минут голову Оденсе, покрытую капюшоном. Потом попросил снять его и показать лицо.
        Девушка возмущенно фыркнула в ответ, но послушно задрала вверх голову. Взгляд мужчины абсолютно ничего не выражал. Было даже непонятно, смотрит он на нее, или взор пронзает ее насквозь, уносясь в неизвестную даль.
        В голове у Оденсе пронеслась мысль, что он с одинаковым выражением смотрит на постояльцев, их лошадей, на мясную рульку, поданную на обед, и на размазанные по мостовой нечистоты.
        Здоровяк буркнул что-то невнятное и захлопнул окошечко. Постояв некоторое время в ожидании перед закрытой дверью, Оденсе решительно постучала еще раз. Снова открылось окошко. Охранник, завидев тот же капюшон, громко и удрученно вздохнул. Он прикрыл окошко и крикнул вглубь дома, призывая на помощь Лерию.
        Когда ее наконец впустили, хозяйка рассыпалась в извинениях, объясняя излишнюю подозрительность своего работника насущной необходимостью, обеспечивающей хорошую репутацию ее заведению.
        Лерия проводила Оденсе в ее комнату и вновь вернулась, принеся на подносе тарелку с булочками, розетку с вишневым вареньем и большую чашку ароматного чая.
        — Мелисса,  — машинально отметила берегиня.
        — Да-да,  — радостно подхватила Лерия,  — именно мелисса. Как приятно встретить человека, который понимает разницу! А то кого ни угости  — все мята да мята! А разница ведь огромнейшая!
        — Да,  — согласилась Однесе. Она прикоснулась губами к горячему золотистому ободку чашки.  — Они разные. Хотя очень похожи.
        — Но «похожи»  — это ведь далеко не одно и то же.
        Берегиня задумчиво кивала головой, соглашаясь с хозяйкой, но прозвучавшие слова словно выразили ее мысли относительно себя, берегини, и его  — монаха.
        — Совсем разные. И странно, почему должны быть хотя бы в чем-то похожи?  — Оденсе взяла в руки чашку.  — Но ведь похожи, и этого отрицать нельзя.  — Ей вспомнился разговор с Ильсе. «Нет никаких «их» и нет никаких «нас»… Она оторвала взгляд от поверхности чая, где крутились, словно в танце, и распускались скрученные листочки мелиссы.  — У вас очень вкусный чай.
        Лерия расплылась в улыбке, поправила уже совершенно без надобности покрывало на кровати постоялицы.
        — На самом деле замечательный,  — добавила Оденсе.  — И ваше внимание, оно…  — В голове вертелись слова: «Так странно чувствовать заботу после стольких лет скитаний». Но она, разумеется, этого не произнесла.  — Ваше внимание так приятно. Ваше заведение, должно быть, считается самым лучшим в городе.
        Лерия расплылась в улыбке. Она ушла из ее комнаты довольная, мурлыча под нос мелодию одной веселой песенки, услышанной недавно на рыночной площади.
        «Ах, какая замечательная девушка,  — думала она. И мысли ее вились воздушным кружевом под вертящуюся в голове мелодию.  — И угораздило ее попасть в лапы ордену! Такая милая! Не рассердилась совсем, что этот идиот ей дверь сразу не открыл, заставил столько ждать, а ведь могла монаху пожаловаться. Очень даже запросто. А монахов как клиентуры лишиться  — это ой-ой-ой, это разорение чистой воды. Нет, нужны нам монахи, нужны. Ездят туда-сюда постоянно, платят исправно…  — Ее ноги в ловких красных полуботинках, кокетливо выглядывая из-под пышных нижних юбок, легко пересчитывали ступеньки, ведущие с этажа на этаж.  — И чай ей мой нравится… Из благородных, похоже, девочка  — полным именем ей, видимо, называться не с руки. Может, даже из знатной фамилии, вот и боится огласки. То, что она местная, это я сразу поняла  — выговор наш, озерный, глазки светлые, кожа опять же не как у этих чертей из Харада, будь они неладны… Нет, точно она боится быть узнанной, не иначе. Сердцем чую, силой он ее с собой привел. Против воли. Это они умеют  — от них редко кто обратно выбирается, а кто смог, потом тако-о-ое
рассказывает… Не на трезвую голову, конечно, но что за радость от той жизни, если воспоминания о ней только для пьяного угара оставляют? Пьют и плачут, плачут и снова пьют… И за что, интересно, ее орден в оборот взял? Или… не интересно? Ой, не интересно мне совсем это! А вот все же жаль, что она сегодня утром не сбежала. А ведь могла, и мне бы с рук сошло  — особых указаний не поступало. Монах даже дверь ее запереть не велел. Вообще ничего не велел. Как приехал  — упал на кровать, так и лежит до сих пор. Ни еды, ни чаю не желает. Два раза поднималась, скреблась в дверь, а он в ответ одно и то же: «Оставьте меня,  — говорит,  — в покое». В жизни еще таких дохлых монахов не видела… Да что там, и не думала никогда, что они болеть умеют. Они же это… навроде эльфов, наверное. А такого дива, как больной эльф, точно никто отродясь не видывал…»
        На самом деле все это время монах пребывал в состоянии, которое нельзя было назвать ни сном, ни бредом, ни болезнью. Листопад действительно свалился, не раздеваясь, на кровать, как только за ним закрылась дверь комнаты. Как будто ему подрубили ноги. Или вскрыли все важные вены, заставив медленно угасать.
        Не так давно монаху сравнялось тридцать лет. Он был молод и силен, а сейчас лежал на постели, не в силах дотянуться даже до стакана с водой, стоящего на столике у изголовья кровати.
        Он мог только следить, как медленно, перепрыгивая с одного деления на другое, ползет по циферблату часов секундная стрелка. Возможно, так выглядит истинное преддверие небытия. Ты воочию видишь, как по капле утекает жизненное время.
        Монах ничем не мог себе помочь.
        Предыдущий месяц был полон для него открытий. То, о чем он только слышал или читал, теперь происходило в непосредственной близости, и он мог наблюдать это собственными глазами.
        Целительство. Не врачевание, а именно  — целительство. Оно казалось чудом. Многие из молодых адептов ордена придерживались мысли, что Светлое Братство не что иное, как удачно поданное и оформленное как идеология шарлатанство.
        Как может быть возможно ускорение процесса восстановления тканей? Клетка растет положенное ей время. Время нужно для того, чтобы она зародилась, сформировалась, созрела. Для каждой фазы цикла отведено свое количество мгновений. Приостановить или вообще заморозить этот процесс вполне в человеческой власти, но чтобы ускорить?.. Можно, щелкнув пальцами, нарастить в новолуние лунный диск?
        — Разве это не бред?  — поднимал эту тему в своих пространных лекциях Север, молодой преподаватель, который не так давно сам перестал быть учеником. Перед ним сидела полная аудитория молодых монахов. Выступления Севера отличались искрометностью подачи информации и нетривиальностью предлагаемых для дискуссий идей. Впрочем, его излишний фанатизм не раз привлекал к себе внимание старших братьев ордена. За что Север довольно часто был руган.  — Веками, только подумайте  — веками!  — Светлое Братство занималось очковтирательством и подменой истинного смысла помощи ближнему! Все их методы  — те, о которых они кричат на каждом перекрестке,  — держатся исключительно на хорошо организованной пропаганде. Люди верят им только потому, что привыкли и не задумываются, правда ли это на самом деле. Восстановление тканей  — это бред. Полнейший. Если это возможно и у берегинь есть подобная сила, то почему до сих пор никто не видел полного исцеления, скажем, вновь отросшей ноги на месте ампутированной? Кто-нибудь видел, я вас спрашиваю, сие чудо?
        Аудитория взрывалась смехом, на который Север, безусловно, рассчитывал. Листопад похохатывал вместе со всеми, самим смехом отвергая возможность подобного.
        — Можно перетянуть рассеченную артерию и остановить кровь. Я привожу эту аналогию для наглядности нашего метода. Создателем нам дана естественная возможность, и мы ее используем. Мы можем остановить разрушение определенных масштабов. Все остальные фантазии  — ересь. Но никто здесь, я надеюсь, не станет утверждать, что сможет, возложив руки, заставить организм восполнить потерянную кровь? Да, они лечат заболевших, помогают при родах  — все на уровне деревенских знахарок и повитух. Но при чем тут сила Света и жизни? Каждый, кто наложит правильно шину на перелом, будет мнить себя проводником Божьей силы на земле? Будет утверждать, что обладает способностью, которой в помине нет? Да еще и создавать свою религию на этом же основании! Если их псевдоумение имеет место быть  — так что ж им смерть человеческую не победить? Скоротечный век не растянуть, не догнать по продолжительности хотя бы эльфий?
        Эффектные паузы тоже виртуозно использовались Севером в ораторских выступлениях. Листопад не сомневался  — если бы не плотная тень под капюшоном, скрывающая лицо преподавателя, наверняка он обводил бы присутствующих многозначительным взглядом, проникая через глаза в самую душу сидящим на первых рядах.
        — И лгать именем Создателя! Только вдумайтесь  — Его именем берегини освящают свои действия, суть которых  — ложь!
        Когда голос увлекшегося преподавателя превышал определенный порог децибел, на пороге аудитории возникала фигура одного из старших братьев. И Севера уводили в кельи на первый этаж монастыря для увещевательной беседы в кругу мудрых отшельников, способных охладить его неуемный пыл.
        Общение с отшельниками были недосягаемо для молодых монахов, как луна и звезды. И так как попасть к ним можно было только в результате серьезного нарушения, их не без оснований побаивались. Воспринимая как орган власти, созданный для карательных целей.
        Очень редко кто-то из старцев нарушал свое затворничество ради того, чтобы передать свои знания и опыт новому поколению. Это казалось им излишним и лишенным всякого смысла.
        Азам и основным техникам способны научить те, кто помоложе. Кто еще не принял осознанно решения об удалении от дел мелочного и суетного мира. А драгоценную, приобретенную благодаря долгому созерцанию мудрость, относящуюся к пониманию сути жизненных процессов, все равно другому не привьешь. Не объяснишь словами, не передашь от сердца к сердцу. Это приходит с опытом. Если вообще приходит.
        Нельзя же открыть чужую черепную коробку и вложить туда свой разум.
        Нельзя научить человека думать.
        К тому времени когда Листопад, в очередной раз прочесывая деревню, наткнулся на странный заброшенный дом, жизнь уже научила его не пытаться пригладить под одну гребенку все растрепавшиеся факты. Эпатажного Севера монах вспоминал скорее с невеселой усмешкой, чем с благоговением перед ментором.
        При упоминании его имени на ум приходила бытовавшая среди старшего звена обучаемых байка, что Севера, за неимением у него иных талантов, держат для того, чтобы студенты твердо усвоили на практике истину, каким преподаватель не должен быть никогда.
        Наверное, если бы на месте Листопада был тот самый монах, он бы под громкие лозунги обложил трухлявое строение хворостом и подпалил с нескольких сторон. Радуясь наглядности и неотвратимости казни. Кто помоложе  — поступил бы иначе, отправив в Ольмхольм прошение о задержании обнаруженной на вверенной ему территории бунтарки. Дождался бы отряда дружины и передал им наблюдение за домом, избавив себя от хлопот.
        Но Листопад уже не был так молод, ему минуло тридцать лет, а фанатичностью вообще никогда не отличался. С возникшей проблемой он решил справляться пока без привлечения внимания со стороны ордена Стирающего Лица. Пока. И ему даже в голову не приходило, это его решение было чем-то из ряда вон выходящим.
        Конечно, в ордене знали, что в деревнях, бисером рассыпанных от берегов Вейерсдаля до Харивайда, то тут то там появляется и работает старая берегиня, травница Ильсе. Орден отслеживал передвижение каждого из представителей Светлого Братства. Одних притеснениями заставляли бежать все дальше и дальше, выгоняя за границы государства, других подвергали аресту, и путь их оканчивался где-то в темных казематах Хальмгардских тюрем, а за третьими было велено наблюдать с безопасного расстояния.
        Кто разделил все Братство на группы и как Советом ордена решалось, какую берегиню к какой группе отнести, Листопад не знал. Он мог лишь предполагать, что, раз курировать этот район было поручено ему одному, ныне покойная Ильсе не представляла для ордена особой угрозы.
        А может, все дело было в том, что в ордене знали, что травница не зря вернулась в родные места. Берегини в преклонных летах не из-за сантиментов посещали места, где прошло их детство. Они возвращались, чтобы обрести покой. Замкнуть кольцо жизненного цикла там, где он начался. Ильсе перебралась сюда, предчувствуя приход смерти. Уж в чем в чем, а в смерти монахи разбирались лучше многих.
        Монаха, прибывшего вслед за травницей на побережье, поселили в стоящем на окраине деревянном срубе. Хозяйка  — вдовая Яная Сиг Риябо Отарик, бездетная женщина средних лет, и сама вела почти отшельнический, монашеский образ жизни. Она не ходила по гостям, не перемывала соседкам косточки, встретившись с кем-то из знакомых, предпочитая проводить все время в огороде или саду.
        Листопад видел, что это нисколько не нравится ей, и женщина занимает себя делами только для того, чтобы отвлечься от тлеющего глубоко внутри ее одиночества. Самые задушевные беседы велись хозяйкой вечерами перед разожженным очагом с пятью разномастными кошками.
        Трепет огня отражался в длинных зрачках внимательных глаз всегда понимающих ее слушательниц. И порой для подобных бесед совсем не надо было слов. Покачивалось кресло, мурчала на коленях кошка, позволяя почесывать себя за ухом, и мысли Яная Сиг текли куда-то и иногда даже казались высказанными.
        Конечно, ее поведение донельзя раздражало односельчан, так что решение старосты подселить пугающего всех постояльца именно в дом Отарик можно было считать не случайным.
        Однако Листопад вел себя тихо, и хозяйка, очень скоро привыкнув к его присутствию, почти перестала обращать внимание на странности в его внешнем облике. Только категорическое нежелание многочисленных кошек оставаться с гостем под одной крышей приводило ее в замешательство.
        В ночь, когда травницы не стало, Листопад проснулся от видения, которое можно было бы назвать сном, если бы оно прекратилось в момент его пробуждения.
        Раскрыв глаза и понимая, что смотрит в хозяйский потолок, не раз и не два покрытый побелкой, монах тем не менее отчетливо видел нависшее над собой темно-синее небо с распускающейся на месте луны серебряной розой. Звезд не было  — на их местах сияли перламутром осколки кем-то несыгранных мелодий. Листопад знал, что не спит, но ему не казалось в тот момент странным, что можно видеть звук. Он протянул руку, чтобы прикоснуться к лепесткам нависшего над ним цветка. Монах почти коснулся его  — зеркально отразились во множестве изогнутых поверхностей его пальцы. От холода его ладони запотели, туманом покрылся самый ближний лепесток, по которому слезой прокатилась капля.
        — Ах…  — выдохнул Листопад.
        — Ах…  — гулко ответила вселенная, и в следующую секунду пространство приняло свой привычный вид, отбросив монаха спиной вниз, в бездну. Прочь от розы, прочь от луны. Земное притяжение навалилось тяжестью. И ему вдруг стало нечем дышать.
        Хватая ртом воздух, монах кое-как добрался до окна, распахнул его, впуская колючий осенний ветер. В следующий момент он увидел, как небо над деревней озарила неяркая, но вполне отчетливая вспышка, которая медленно таяла, превращаясь в отблеск на облаках.
        «Похоже, старушка все-таки умерла,  — догадался Листопад.  — Так вот как уходят берегини!  — пронеслось в его голове.  — Достаточно эффектно, ничего не скажешь. Интересно, кто-нибудь, кроме меня, заметил это представление?»
        Утром он отправил с одним из местных парней письмо в управу ближайшего города. Письмо было более чем кратким: «Свидетельствую о том, что берегиня Ильсе, более известная как травница, скончалась».
        Листопад не стал дожидаться из столицы официального ответа на свое сообщение, с которым должна была прийти грамота, подтверждающая для него смену статуса работы в этой местности. На это, по его расчетам, могло уйти больше трех недель. Впрочем, для него это была не более чем формальность. Уже несколько недель прошло с тех пор, как он вылечил своего первого в этой деревне больного. Монах оказал помощь при первой же просьбе.
        Смерть Ильсе освободила его от довольно широкого круга дополнительных и малоприятных обязанностей. Листопад обрел возможность заниматься врачеванием, не отвлекаясь на выслеживание еретички, и самое главное, у него появилось свободное время, которое не нужно было тратить на сочинение ежедневных рапортов, основанных на наблюдении за проводимой ею работой.
        Он наслаждался свободой, бесконечно бродил по окрестностям. Теперь уже не было необходимости полдня просиживать в домике вдовы, скрипя пером под молитвенные напевы. Монах появлялся здесь только поздно ночью и уходил с рассветом, чему несказанно были рады кошки, посчитавшие, что вернули свою власть над домом для продолжительного дневного сна.
        Ощущаемое время от времени беспокойство Листопад приписывал еще не исчезнувшей до конца и пропитавшей все вокруг энергетике старой Ильсе. Следу ее ауры.
        Каждый человек, проходя по песку, оставляет свой след. Это такой вполне понятный закон. Пустые люди  — легковесны, след их едва заметен, те же, кто имеет значение, имеет и вес  — отпечатки их ног глубоки. Они долго еще остаются на пляже жизни, прежде чем их сможет смыть, сгладить в забвении море времени.
        Поэтому монах не удивлялся своему беспокойству. По его мнению, оно должно было постепенно ослабнуть, а после и исчезнуть совсем.
        Но этого все не случалось. Более того, постепенно у него развилась ужасная бессонница.
        Ночь за ночью Листопад маялся с открытыми глазами, проваливаясь перед рассветом на пару часов в болезненное забытье. Надежда со временем почувствовать изменения таяла, и каждое утро в точности повторяло предыдущее.
        И, куда бы он ни пошел в деревне, в какой бы ни зашел дом  — монах везде чувствовал себя одинаково. Ему было плохо.
        Когда истекли все возможные сроки, Листопад скрепя сердце отправился на местное кладбище. Непонимание какого-либо процесса всегда раздражало его. Он искал ответ. И думал, что там, на погосте, непременно найдется разгадка бессмертия этой энергии. Лишающей его сил, сна и нормальной жизни.
        Эпицентр тревожащей его силы, по его мнению, должен был находиться на могиле берегини. И либо он там благополучно скончается, потеряв последние капли жизни, либо поймет, что происходит.
        Кладбище находилось от деревни больше чем в часе ходьбы. Монах шел по обочине пыльной дороги, размышляя о происходящих с ним странностях. Он прошел почти половину пути, как вдруг неожиданная догадка заставила его остановиться.
        С каждым шагом кладбище приближалось, и его внутреннее напряжение должно было возрастать. Ведь он приближался к эпицентру! Вместо этого происходило обратное.
        «Какой же я идиот! Зациклился на исчезающих постепенно следах смерти! Как слепой, бился лбом об стену, в полуметре от открытой двери!  — Листопад с досады топнул ногой.  — Э нет, подождите-ка… Это вовсе не моя промашка. Откуда мне знать, что живой человек способен так разительно и масштабно изменять все вокруг? И тогда что получается? Что берегиня жива? Выходит, что мое оповещение Совету ордена  — ложь? Замечательно, Листопад, теперь о тебе точно прослышит весь орден Стирающий Лица! Головокружительная карьера от соглядатая за берегиней в континентальной провинции Вейерсдаля до государственного преступника!»
        Монах постоял некоторое время на дороге, не решаясь тронуться ни в одну, ни в другую сторону.
        «И что я, интересно, стою здесь? Можно подумать, у меня есть хотя бы один шанс из миллиона сбежать от ордена и затеряться в толпе! Единственный в мире незаметный монах!»  — Листопад плюнул в сердцах в пыль себе под ноги и повернул обратно в деревню.
        Снова всплыл в памяти образ его первого учителя, и Листопад сокрушенно покачал головой:
        «Значит, берегини  — это мошенницы, играющие на религиозных чувствах, по иерархии располагающиеся где-то между знахарками и повитухами, да? Так, кажется?  — Он сам не заметил, как сделал паузу, перестраивая свои мысли интонационно под Севера.  — Обычные люди! Просто совершенно обычные. А сон подворовывают только потому, что нечисты на руку! И ничего от них не зависит, и ничего они не меняют. Какой же все-таки твердолобый идиот этот монах Север!»
        Чем ближе становилась околица, тем сильнее оказывались тени терзающих его тревог. Все помыслы вновь возвращались к берегиням.
        «Если она жива, значит, похороны были инсценировкой. Для чего им было это нужно? Дискредитировать меня? Бред. Но, позвольте…  — Тут он снова остановился.  — А как же вспышка света над деревней? Это инсценировать уж никак не получилось бы! Кем надо быть, чтобы заставить монаха увидеть тень псевдосмерти? Точно не берегиней! А если умерла не она, тогда чью смерть я видел?»
        Проходившая мимо него крестьянская семья громко поздоровалась многоголосным приветствием:
        — Здоровья вам, монаше Листопад!
        На спинах у всех были вязанки с хворостом. У мужчин, которые, воспользовавшись заминкой для передышки, сняли с плеч огромные вязанки с торчащими в разные стороны сучками. У женщин вязанки поменьше, и совсем маленькие, скорее ради забавы собранные, чем ради дров, детские вязаночки. Мужчины все как один поснимали шапки, бабы поклонились в пояс, а ребенку, уставившемуся с открытым ртом прямо под капюшон монаху, отвесили для острастки подзатыльник.
        Монах кивнул в ответ, неразборчиво пробормотав приветствие.
        Мужчины переглянулись. Потом старший, откашлявшись, все еще комкая в руках шапку, спросил:
        — Все ли ладно у вас, монаше? Есть ли нужда в нашей помощи?
        Листопад окинул взглядом процессию с хворостом. Подозревать их в хитрых интригах никак не получалось.
        «Если бы Ильсе не отошла в мир иной, разве стали бы они у меня искать помощи при болезни? Нет, это же очевидно».  — Вслух он произнес, еще раз вежливо склонившись:
        — Благодарствую, но боюсь, помощь сию человек мне оказать не в силах.
        У говорившего мужчины округлились глаза. Стараясь не подать вида, что испугался, он поклонился и произнес:
        — Извиняйте тогда, монаше. Мы только то, что в человеческих силах, можем. Тут уж, если что, всегда поспособствуем.
        — До свиданья, монаше Листопад,  — снова раздался нестройный хор голосов.
        Все поклонились, мужчины надели шапки и с утробным «ххее…» вновь водрузили на себя поклажу.
        Листопад слышал еще некоторое время, как они переговариваются между собой.
        — Добрая семья, ладная, а лошадью разжиться не можем, и что так у нас? Людей стыдно… были бы на лошади да с подводой  — вон, монаха подвезли бы до дому. Уважение выказали бы…  — Больше сам с собой, чем с кем-то из родичей рассуждал старший из мужчин. Поклажа гнула его к земле, заставляя вспомнить о немолодом уже возрасте. Удрученно наклонялась голова и предательски сползала на глаза шапка, закрывающая дорогу.  — А то идем, как голодранцы…
        — Не бухти, Виенль Марр, все потихоньку бывает. Вот потихоньку и лошадку прикупим,  — отвечал ему брат.
        — И то верно, не болтал бы, что зря жалиться-то? Все нормально ведь у нас, окромя лошади. А то идешь, под нос себе талдычишь… Вон задыхаешься уже, а путь еще не осилен,  — вторила Виенль Маррова жена.  — Гляди, свалишься.
        — Так я ж не про то, что плохо нам, трудно. Я про уважение… Уважить надо было монаха-то. Лекарь  — это не просто кто-то…
        — Так уважили,  — откликнулась невестка.  — Свыше возможности уважить не получится. Разве что на тебя его посадить и до его дома вскачь гнать! А как еще? Что зря бухтеть-то?
        — А он нас тоже уважил,  — вдруг встрял в разговор получивший до этого подзатыльник мальчонка.  — Он нам тоже поклонился, несмотря на то, что мы супротив него голодранцы.
        — Да не голодранцы мы!  — От возмущения у старшего из братьев топорщатся усы.
        — Ох, руки у меня заняты, а то бы и я тебя сейчас уважила! Да еще как,  — одергивает сына мать.  — Ты смотри, нашел манеру  — во взрослые разговоры влезать.
        — А чё влезать-то? Дядька говорит, лошадь надо, вы все тоже говорите, что надо. Это, что ли, разговор взрослый?
        — Помолчал бы,  — пытается урезонить тетка, а сама испуганно показывает ребенку взглядом на покрасневшего от злости мужа.  — Вот бросит дядька вязанку и уши-то тебе пообрывает!
        — Не твоего ума дело,  — зыркает на племянника из-под шапки возмущенный Виенль Марр и, уже обращаясь к брату, добавляет:  — Вот воспитываем их, учим, и что? Вот про то я и говорю  — уважения мало! А ты прицепился  — лошадь да лошадь…
        — А чё сразу не моего ума дело-то?  — не отстает мальчик. Он нахохлился, услышанные слова только добавляют ему уверенности в собственной правоте и несправедливости полученного подзатыльника.
        — А то,  — емко отвечает отец,  — Ворк Хаггатс Опуни Наар!
        — А почему «воспитываем их»?  — вдруг задает вопрос юноша, идущий в колонне левее всех.
        Все замолкают и косятся в его сторону. Это Касси Лорканир Виенль Марр, вены на его лбу вздулись от натуги  — ему тяжело, но показать свою слабость еще тяжелее. Может, потому он и вмешивается в спор позже.
        — Кроме Ворка, все вообще молчали. Кто отличился  — Ворк. Как обычно. А кому раздача  — тоже, как обычно  — всем!
        И поднимается галдеж недовольной родителями молодежи. Каждому есть что сказать.
        Всю оставшуюся дорогу до дому Виенль Марр просчитывает, на чем можно сэкономить за зиму, чтобы к пахоте разжиться кобылой. Расчеты получаются плохо. И, уже не обращая никакого внимания на словесную перепалку вокруг, он время от времени вздыхает:
        — У-ва-же-ни-я! Разве ж это мало  — уважение-то?
        Листопад все еще смотрел вслед удаляющимся крестьянам, невольно ловя обрывки произнесенных ими фраз, как вдруг ему в голову пришла совсем уж крамольная мысль:
        «А что, если травница все-таки умерла, но они ее на самом деле не похоронили? Держат в каком-нибудь доме непогребенное тело в качестве оберега или еще чего, что селянам в их простоте может показаться вполне разумным? Оттого я и чувствую все это  — из-за надругательства над смертью? О… Но тогда, получается, Север все-таки прав и жизнь берегинь  — всего лишь естественная дорога к смерти. Ведь кроме смерти ничего и нет, по сути. Она везде. Во всем мире. Всегда. И тогда идиоты-селяне нарушают естественный ход необратимых вещей…»
        Листопад свернул с центрального тракта и окунулся в хитросплетение маленьких улочек, разделяющих дворы и огороды. Кое-где низкорослые заборы обрывались обычной межой. То тут, то там нерешительно тявкали, заслышав шаги монаха, из глубины будок собаки. Кошки загодя избегали встречи с ним.
        По этой удаленной от центра деревни улице с покосившимися домишками, жители которых любимцами судьбы явно не были, Листопад проходил уже не первый раз. И даже не второй.
        И никогда не замечал раньше ничего необычного. Вот и сейчас у него не было никаких предчувствий. Ощущение чужеродного присутствия свалилось на него совершенно неожиданно. Он замер почти в полуобмороке. Как путник, рядом с которым в ясный солнечный день ни с того ни с сего сошла многотонная снежная лавина. И только сердце оставило за собой способность биться как сумасшедшее.
        У него закружилась голова, перед глазами заплясали яркие белые пятнышки, а во рту пересохло. Рука в черной перчатке сама схватилась за перекладину забора.
        «Это что еще такое?»
        Было совершенно тихо, но Листопаду казалось, будто он слышит тонкий нарастающий звон. И в этот момент он мог поклясться, что звон издают те самые видимые им белые пятнышки.
        В голове взорвалась единственная здравая мысль, неведомо как пробравшаяся сквозь полную дезориентацию его чувств: «Уходи. Отсюда. Немедленно».
        Почему он не сразу обратил внимание на чердак заброшенного дома в глубине заросшего сада, стало ясно несколько дней спустя.
        В тот момент он об этом не думал.
        В тот момент думать  — вообще не было главным в жизни. Самым важным стало желание спасти себя от неведомой опасности. Спасти не во имя какой-то цели. Не ради ордена и познания скоротечности жизни и бесконечности смерти.
        Листопад вдруг понял, что отчаянно, до безумия хочет просто жить. Просыпаться перед рассветом, видеть, как восходит солнце, как распускаются под его лучами цветы, улыбаться всему этому (пусть даже никто и никогда не увидит за черным маревом тени улыбки на его лице), дышать полной грудью, есть, пить, ходить, куда взбредет в голову и понесут ноги…
        Он медленно пятился к началу улицы, с которой свернул в этот переулок.
        «А выходит-то, что ограниченный в своем мировосприятии блудослов монах Север все-таки идиот,  — пронеслась в голове Листопада первая связная за все эти минуты мысль. Он нелепо взмахнул дрожащими руками, пытаясь ухватиться за ближайшую изгородь. Не смог, пошатнулся и начал медленно оседать на подгибающихся ногах в деревенскую грязь.  — Берегини  — это никакие не люди. Это самая настоящая монашеская смерть. Просто ее концентрат какой-то. Да и про осквернение сана  — это точно не просто разговоры, ни разу еще, никогда-никогда так сильно не хотел жить. А это  — ересь!»
        Силы возвращались к нему медленно. Будто кто-то жадный цедил жаждущему воду по капле. В конце концов ему удалось подняться и, опираясь на ту же предательскую изгородь, медленно побрести в сторону дома.
        Кошки как по команде подняли одновременно головы, повернувшись на звук его шагов. Дернулись и соскочили с облюбованных мест, стремглав бросившись к входной двери, как только завидели в неурочный час у калитки фигуру в рясе.
        У хозяйки брови поползли вверх, когда вместо привычного собранного монаха с жесткой осанкой перед ее глазами предстала шатающаяся, не способная идти прямо фигура. Яная Сиг посторонилась, давая Листопаду пройти, и громко ахнула, всплеснув руками, когда тот, едва дойдя до кровати, рухнул как подкошенный.
        Женщина кинулась на кухоньку, плеснула в одну миску бульона, в другую зачерпнула воды, и вернулась обратно  — приводить постояльца в чувство.
        «А говорят, монахи не пьют… Может, ему кто по голове дал. А может, ему помирать пора  — под этой теменью разве углядишь, сколько ему стукнуло. А может…»
        — Не подходите,  — остановил ее голос Листопада на самом пороге комнаты.
        — Так я это…  — Яная Сиг замерла не секунду в нерешительности, а потом, наперекор его желанию, все же пересекла комнату и поставила обе принесенные миски на тумбочку у изголовья кровати и тут же поспешила прочь.
        — Спасибо,  — донеслось уже ей в спину.
        Хозяйка задержалась на пороге и, не оборачиваясь, бросила через плечо:
        — Если что-то потребуется  — просто позовите, я услышу.
        Ответа не последовало, и женщина шагнула за порог, притворив за собой дверь.


        Листопад очнулся посередине ночи. Он сел на кровати. Голова кружилась. Монах подтянул к себе плошку с бульоном. По поверхности плавали застывшие полупрозрачные пятна куриного жира. Плошка ехала к нему по поверхности тумбочки с противным звуком, и бульон волнами колебался внутри. Так же колебался, казалось, мозг внутри его черепной коробки.
        Плошка с водой была уже давно пуста, он выпил ее в предыдущее свое пробуждение. И неотступная жажда принудила его прибегнуть теперь к бульону, имевшему довольно неприятный вид.
        Монах смог встать, дойти до окна, постоять там, потом вернуться обратно к кровати. Он долго лежал, глядя на хитросплетение едва заметных трещинок, бегущих по штукатурке потолка. Думал. Вспоминал. Сопоставлял.
        Так перекладываешь карты в раскладах пасьянса, пока не сойдутся масти. Факты и следствия.
        Пока его расклад не сошелся. Пока он не понял.
        Когда это произошло, он встал и нетвердой походкой прошел к выходу из дома.
        Листопаду нужно было вернуться к тому дому. Именно сейчас. Ему нужны были подтверждения его мыслей.
        Улицы деревни были пустынны, как и положено ночным улицам. Монах добрел до поросшей жасмином улицы, так никого и не встретив.
        Листопад шел к дому, анализируя каждый свой шаг.
        Ему было плохо  — но ровно настолько же, насколько плохо было и при пробуждении. Он дошел до самой калитки. Медленно открыл ее, удивляясь отсутствию скрипа. Ныряя под разросшиеся корявые ветви, то и дело цепляющиеся за рясу, прошел по дорожке к зданию.
        Окна первого этажа были заколочены. Отвалившаяся вдоль дверных косяков штукатурка обнажала наискось набитые полоски дранки.
        Листопад прошел вдоль фасада по жухлой траве, приглушившей звук его шагов. Ряса скользила, цепляясь за высохшие верхушки растений. Когда он завернул за угол, его фигуру полностью скрыла тень дома. И любой, кто не видел собственными глазами, как он подходил к зданию, мог бы поклясться, что в тени никого нет. Рука в перчатке скользила по влажной от ночной росы стене, по шершавым доскам, накрест закрывшим оконные проемы.
        Ту самую неприбитую доску он нашел без труда. Она просто поползла вслед за его рукой, подчиняясь движению. Вторую доску Листопад отвел в противоположную сторону.
        Получившийся проем был достаточно широк, чтобы в него мог влезть человек.
        Монах приостановился, на секунду засомневавшись в разумности последующего шага. Потом вздохнул и, решившись, уперся обеими руками в подоконник. Перемахнув через него, Листопад попал в пропахшую плесенью внутренность дома.
        Здесь много лет никто не жил. Даже стародавняя паутина была давным-давно заброшена своим создателем. Половицы просели, расползлись, кое-где обнажив земляной пол.
        Монах оглядывался. Он все еще не чувствовал ни малейшего присутствия той силы, что сломила его утром. Его догадка получала свое подтверждение.
        В потолке виднелся квадрат закрытого люка, ведущего на чердак. Подняться к нему не было никакой возможности  — комната была абсолютно пуста. Ни лестницы, ни обветшалых табуретов, ни полок.
        Листопад снова подошел к окну. Снаружи тянулись в разные стороны кряжистые ветки разросшегося яблоневого сада.
        Монах снова встал ногами на подоконник, но спрыгивать на землю не стал. Его пальцы в перчатках пробежали по наличнику, когда-то оберегавшему ставни от ливней. Он выбирал прочное место. За которое смог бы ухватиться, подтянуться и влезть на чердачный скат крыши. Старое дерево всхлипнуло под его тяжестью, и монах прижался к нему всем телом, стараясь распределить свой вес более равномерно, чтобы не провалиться сквозь крышу вниз.
        Листопад подполз к чердачному окну. Заглянул в его черный провал  — все тихо. Неслышной тенью проскользнула вовнутрь его фигура.
        Монах замер. Лунный свет проникал сквозь щели и прорехи в кровле. Мрак чердака был словно пронизан фантомными нитями, соединяющими пол с крышей.
        «Прошитая светом ночь…»  — Взглядом Листопад пробежался по окружившему его пространству. Недалеко от окна он увидел обшарпанный табурет, некогда выкрашенный белой краской. Теперь она облетела и стали видны проплешины потемневшей от сырости древесины. Рядом с ним  — старый покосившийся верстак с привинченными к нему сломанными тисками. Сейчас верстак служил для кого-то столом. Большая его часть была накрыта прямоугольным куском ткани, на которой расположились чашки, несколько тарелок и плошек и невзрачного вида котелок.
        К ржавой поверхности тисков была прислонена дорожная торба, а с другой стороны от них возвышалась неровная стопка книг.
        Пол был чист  — ни многолетнего слоя пыли, как внизу, ни трухи, осыпавшейся со старых балок. В двух местах стояло довольно большое ведро и бидон без ручки, в которые собиралась вода, стекавшая во время дождей с крыши.
        Длинная лестница, по которой живший здесь спускался вниз и забирался обратно наверх, лежала поперек закрытой крышки лаза, плотно запечатывая его от попыток открыть снизу.
        Откуда-то сверху из темноты свисали многочисленные нити, на которых, раскачиваясь, сохли кусочки яблок.
        В самом темном углу примостился деревянный остов прямоугольной кровати. Ни ножек, ни спинки у нее не было. На нем, свернувшись калачиком на ворохе одеял, спала девушка. Одно покрывало она натянула на голову, и оно скрывало ее волосы и затылок  — лишь белело лицо и пальцы руки, смявшей в кулаке края простеганной ткани.
        Едва слышно доносилось до слуха Листопада ее ровное дыхание. Девушка спала спокойным сном.
        Неслышными шагами монах подошел к импровизированному столу. Приподнял одну книгу, потом вторую. Старые фолианты  — переплет уже не раз заново прошит хозяином. Поля от руки сплошь усеяны чьим-то убористым почерком. Книги по травам, растениям, корням, минералам. Стараясь не нарушить их порядок, монах заново сложил стопку.
        Торба была открыта. Завязывающие ее тесемки беспечно болтались, свисая со стола. Баночки темного стекла, коробочка из бересты с каким-то порошком. Листопад принюхался  — так пахнет кора дуба.
        Девушка пошевелилась. Монах дернулся из-за ее движения, едва не выронив коробочку. Но это было лишь движение во сне, она была так далека от пробуждения, что всерьез опасаться было нечего.
        Закрыв берестяную крышку и опустив коробочку на ее место на дне торбы, пальцы Листопада наткнулись на твердый, завернутый в замшу предмет. Монах извлек его наружу, развернул потертые кожаные ножны  — под упавшим лучиком лунного света блеснуло острое тонкое лезвие. Он повертел его в руках  — никакого клейма на продолговатой ручке. Самодел.
        «Неожиданно легкое и острое одновременно.  — Монах разглядывал скальпель.  — Я думал, такие делают только в Хараде, но те бы не преминули заклеймить каждый сантиметр вышедшего из их кузни металла. Харадская сталь, только о ней и слышно. А вот образец  — ничем, на мой взгляд, не хуже. И где, интересно, делают такие? Вроде бы старый, а лезвие от повторных заточек не пострадало…»
        Вновь пряча металл в замшу, он посмотрел на спящую девушку. Она чуть изменила свое положение, и теперь лицо было обращено в сторону монаха.
        «Надо бы запомнить черты этой девушки.  — Листопад сделал несколько шагов по направлению к ее ложу. Он подошел совсем близко. Присел на корточки рядом, наклонился, почти касаясь тканью рясы ее кожи.  — Кто же она? Совсем юная. Придется ехать в город, перебирать кучу бумаг, чтобы найти упоминание о ней и сообщить в орден о месте пребывания очередной беглянки-берегини. Ты чуть не убила меня днем, а сейчас спишь и даже не знаешь, насколько близко сидит к тебе твоя возможная смерть».
        Тень от ресниц падала на ее заострившиеся от недоедания скулы. Под глазами, видные даже в ночи, темнели круги. Девушке снился сон  — монах видел, как движутся под тонкими веками ее глаза.
        И вдруг Листопаду нестерпимо захотелось увидеть их распахнутыми, смотрящими прямо на него.
        «Странная вещь  — лицо. Если бы все люди всегда ходили с закрытыми глазами, они были бы похожи на нас, монахов. Вроде бы разные у всех лица, а без распахнутых глаз  — как смазанные, ничего не говорящие, ничем не запоминающиеся. Немые. И как мне запомнить ее так, чтоб ни с кем не спутать?  — Он чуть сдвинул покрывало с головы девушки. Показались светло-русые пряди волос. Монах прикоснулся к одному из локонов. Усмехнулся про себя.  — Ничуть не легче. Большая часть жителей Озерного края имеет такой цвет волос. Немного темнее или светлее. Была бы она рыжей, что ли… Или хотя бы брюнеткой…»
        Уже у окна, через которое Листопад попал сюда, он обернулся.
        «Все же как странно  — она спит и совершенно неопасна для меня. Как будто другое существо. И не берегиня вовсе. В одной комнате с ней находясь, я бы и не заметил присутствия магии Светлого Братства».
        Монах ушел с чердака тем же путем, что и пришел. Из окна на крышу, оттуда, цепляясь за выступающие из стен доски и примыкающие к дому ветви деревьев, на подоконник раскрытого окна.
        Его фигура стремительно пересекла пустынные улицы спящей деревни. Очень скоро Листопад оказался на окраине, у своего дома. Внутрь заходить не стал, сразу прошел в пристройку на заднем дворе и принялся седлать лошадь.
        Еще не брезжил рассвет, когда его рука в черной перчатке стучала в кованые двери находящегося в городе монастыря.


        Оденсе проснулась на рассвете. Прокравшийся луч света был тому виной, легкий холодок, куснувший за выбравшуюся из-под одеяла пятку, или все-таки голод, девушка не знала. Она долго лежала, глядя на перекрещивающиеся над ее головой балки. И пыталась вспомнить только что виденный ею странный сон. Но воспоминания ускользали, и картинка рассыпалась.
        «Мне снился сон  — какой-то необычный, зыбкий. Я была так высоко, и помню, кто-то тянулся ко мне. Но не помню, кто это был. И так странно  — я не уверена, но, кажется, я была серебряной розой…»


        Листопад сидел в задумчивости в библиотеке монастыря. Здесь не было такого великолепия собранных сочинений, как в Хальмгарде  — та библиотека простиралась на четыре этажа над землей и на два этажа хранилища под ней. Но здесь было то, что было совершенно необходимо Листопаду и чем могла похвастаться любая библиотека даже самого удаленного монастыря.
        Черные и красные списки Светлого Братства.
        Брат настоятель  — раздобревший после получения начальственной должности монах Пересвет  — удивился, обнаружив на пороге своего крошечного монастыря присланного из столицы монаха ордена меньше чем через месяц после предыдущего посещения.
        Еще больше его удивление возросло, когда выяснилась причина этого визита.
        Листопад затребовал черные и красные списки Светлого Братства.
        Пока столичный гость перебирал бумаги, закрывшись в зале библиотеки, Пересвет расхаживал взад и вперед по келье, размышляя, что бы это могло значить и чем конкретно ему, как настоятелю, может грозить.
        Вверенная ему территория простиралась по северному берегу озера Харивайд. На ней находились города Олье и Лорьярд и десяток как прилежащих к ним, так и удаленных деревень. Уже очень давно стараниями живущих в монастыре здешний край был избавлен от присутствия берегинь.
        До того самого момента, как древней Ильсе вдруг не пришло в голову вернуться в родные с детства места помирать.
        Пересвет сразу же послал известие в орден Стирающий Лица о прибытии травницы. За месяц до этого ее потеряли наблюдатели в одном из портов самого Ольмхольма.
        В группе депортируемых с острова женщин после отплытия не досчитались одной пожилой берегини и сопровождающей ее девочки. Никто не знал, на какой корабль она села и в какую сторону отправилась. Так как порт был оцеплен дружиной и стоящими по периметру монахами, сразу стало ясно, что обратно на остров эти двое проникнуть никак не могли. Топиться для берегинь тоже было против правил, поэтому, отметая напрочь возможность суицида, официальный орден остановился на версии тщательно спланированного бегства.
        Все принимающие порты побережья Вейерсдаля были оповещены, но никто не слышал о сошедшей на землю Ильсе. Откуда она появилась на другом конце страны, в окрестностях Лорьярда, самого южного из городов Озерного края, было не ясно до сих пор. В отличие от того, каким образом едва передвигающаяся, нищая старуха смогла преодолеть такое огромное расстояние сначала по морю, а после пешком. С этим как раз все было просто.
        Огромное количество простого народа до сих пор с почтением относилось к представительницам Светлого Братства и, стараясь выказать свое уважение, помогали им переносить лишения. При этом царящий повсеместно обет молчания и круговая порука между односельчанами и родственниками довольно неплохо маскировали следы ушедших от наблюдения берегинь.
        Пока рядом не оказывался монах. И тогда дальнейшее укрывательство беглянок становилось бессмысленным. У людей возникал суеверный ужас от непонятной осведомленности, и в народе о монахах начали слагать легенды, одна страшнее другой.
        Так случилось и в тот раз. С монастырем Пересвета были постоянно связаны четырнадцать монахов. Каждый день территория города и деревень объезжалась  — монахи постепенно завоевывали доверие населения, оказываясь то тут, то там и никогда не отказывая в помощи.
        Братья были предупреждены о возможном появлении берегини в своих владениях. Поэтому, почувствовав ее присутствие во время очередного приезда в деревню, монахи не удивились. Но и вида не показали. Узнать о том, что обнаруженная беглянка именно Ильсе, не составило особого труда.
        Пересвет, как и следовало, сообщил в орден Стирающий Лица.
        Дожидаясь ответного сообщения, монахи разместили в нескольких местах вокруг деревни дозоры, чтобы берегиня не смогла улизнуть до приезда соглядатая из столицы.
        И с того момента по сей день Пересвет не переставал удивляться. Сначала его удивило полученное от ордена распоряжение, которое вкратце гласило: травницу не трогать, в деревню без приглашения не соваться.
        Так как Пересвет рассчитывал на совершенно иное, то можно сказать, что его удивлению просто не было предела. По его представлениям, берегиню, поставившую себя побегом де-юре вне закона, следовало препроводить обратно в Ольмхольм для дальнейшего заключения в тюрьму.
        Этим, по его мнению, как единственным фантастическим выстрелом, убивалось бы сразу целое племя зайцев: во-первых, был бы соблюден закон, во-вторых, берегиня была бы наказана, в-третьих, сам настоятель избавлялся от огромной головной боли в виде опасности у ворот собственной обители.
        У ордена, вероятно, был свой взгляд на разрешение этой проблемы и извлечения из нее выгоды. А так как своими соображениями орден ни с кем делиться не считал нужным, Пересвету приходилось смиренно соглашаться с принятым решением и удивляться про себя.
        Вторым фактом, поразившим его в самое сердце, стала личность присланного из Ольмхольма соглядатая. Еще до того как новоприбывший монах начал говорить и представился, Пересвет узнал в нем одного из своих самых нерадивых студентов  — молчаливого монаха Листопада.
        Теперь тот, кого когда-то Пересвет клеймил как упрямца и лентяя, был прислан для надзора за его, Пересветом, проделанной работой. Для поиска и устранения ошибок!
        В довершение всего после смерти берегини этого Листопада не отозвали обратно в столицу. Пересвету бы порадоваться, дескать, не сгодился там монашек со своим гонором, но он слишком опасался за свое положение. За то, что старая неприязнь вылезет наружу самым невыгодным для него образом, и Листопад, злорадствуя, начнет строчить в орден нелицеприятные отчеты о нерасторопности и нерадивости уже самого Пересвета.
        Пересвет легонько шлепнул по столу, чтобы не выказать вслух свое столь явное неудовольствие.
        «И что теперь? Теперь он сидит там и снова  — снова!  — перебирает списки, которые уже, должно быть, выучил наизусть. Что же он может там искать? Неужели появилась еще одна на мою голову? Или, что значительно хуже, мы пропустили ту, потерянную в путешествии, девочку?  — думал настоятель, даже не предполагая, насколько он близок к истине.  — Но этого быть не может! Старуха появилась в деревне одна, если бы было две берегини, мы бы заметили. Не могли не заметить. Круглые сутки в дозоре, все свои дела побросали  — только и делали, что за деревней наблюдали…»
        Листопад тем временем в сотый раз перебирал листы черного и красного списка.
        Ни одна из занесенных в них берегинь и адепток Братства не походила по описанию и силе дара на обнаруженную им девушку.

        Глава 6

        — Что ты знаешь об истории Латфора?
        Шелест и Дарина лежали рядом на берегу, нависающем над рекой своеобразным глиняным козырьком. Очень близко друг к другу  — так, что края рясы монаха почти касались одежды девушки.
        Перед ними были воткнуты в ряд несколько невысоких, чуть выше стеблей росшей здесь травы самодельных удилищ. Поблескивающие на солнце нити, шедшие от них, течение вывело в совершенные параллельные линии. Спины с перепончатыми плавниками всплывали то тут, то там, нисколько не интересуясь приманкой.
        — Очень своевременный вопрос, что тут скажешь.  — Рина тихонько потрогала одну леску, проверяя натяжение. Наверное, уже в сотый раз. Ожидание затягивалось, превращая рыбалку из охоты в тягость.  — В этом весь ты…
        — В смысле?  — Шелест слегка повернулся в ее сторону. Он уже давно заметил, что его прямой пристальный взгляд нервирует девушку, и старался в упор смотреть на нее как можно реже.
        — В прямом,  — буркнула Дарина.  — Вот мы сейчас что делаем?
        Шелест хмыкнул. Если бы ее взгляд мог проникнуть сквозь тьму, скрывающую его лицо, она бы увидела, что монах улыбается.
        — Правильно,  — сама за него ответила девушка,  — рыбу ловим. При чем тут Латфор? Снова правильно  — ни при чем. Я сосредоточена на рыбе, думаю только о том, что никак не могу поймать эту треклятую чешуехвостую дрянь, хотя закинула шесть мормышек, а плещется рыбы у этого берега немыслимо просто сколько… Столько, что еще немного, и я спрыгну отсюда в воду, чтобы хватать их голыми руками. Потому что, если нам чуть-чуть еще повременить, Гыду по второму разу придется ставить на огонь котелок. Ага, первая-то вода уже, наверное, выкипела благополучно. Без рыбы. Но тебя это, вероятно, волнует не особо, вот ты и влезаешь с очередным вопросом, не касающимся дела. Зачем?
        Рина подтянула к себе леску, на воде появился след, будто кто-то тронул горячим ножом кусок масла. Девушка вся напряглась, ее внимание полностью поглотила уходящая в толщу струящейся воды тонкая нить. Она потихоньку подтягивала к себе невидимую пока еще добычу.
        — Ты сейчас очень похожа на кошку,  — заметил монах.
        Дарина заворчала, метнув в собеседника злобный взгляд. Шелест меж тем чуть выглянул за край. Его тень, упав на воду, заскользила по волнам.
        Леска, подтягиваемая девушкой, вдруг дернулась и вылетела из воды, сверкнув острием крючка. Рыба ушла в глубину, предварительно объев с него наживку. Рина ругнулась с досады и пару раз стукнула по земле затянутой в перчатку рукой.
        — Слушай, не высовывайся!  — В своей неудаче она, разумеется, винила не себя.  — Убери свою дурацкую тень сейчас же! О-о-о…  — Она была так зла, что казалось, еще немного, и стукнет его.
        — Угораздило же тебя увязаться за мной!  — Дарина снова забросила невезучую псевдоудочку, предварительно поплевав от сглаза на судорожно извивающегося червя.  — В лагере, что ли, дел не нашлось? Хворост собирал бы…
        — Хворост собрал Гыд,  — возразил монах.
        — Вот-вот, хворост собрал Гыд, Саммар начистил овощей и приволок ароматной травы, Дарина занялась рыбой  — вот и ты, Шелест, чем-нибудь полезным бы занялся.
        — Чем? Если все полезное, как ты выражаешься, уже сделано?
        — Не сделано, как раз еще не сделано. А только делается… Вот помолился бы каким-нибудь рыбьим богам, чтобы их рыбы одурели и прекратили наживку вхолостую жрать. А то ведь нам самим холостой супчик на воде жрать придется.
        — Богохульствуешь,  — возразил Шелест.
        — Ну не без того. Хотя боги-то у нас с тобой разные, так моим, думаю, не обидно,  — наигранно согласилась Рина.  — И вот, чтобы молился ты вдохновенно и молча… А то привязался: «Что ты знаешь про Латфор?»  — передразнила она монаха, подражая его произношению.  — Что я знаю… Я точно знаю, что мне совершенно не нравится, как ведет себя их рыба! И ты тоже, со своей тенью… Знаешь, если уж мне не по себе от того, как ты смотришь  — я даже спиной твой взгляд чувствую,  — то что уж удивляться, что рыба поперепугалась.
        — Подсекай,  — тихо произнес Шелест.
        — Что?
        — Ну не знаю, как там у вас говорят, вытаскивай, в общем. Третья удочка, посмотри!
        Рина уже сматывала леску, подтягивая к берегу блестящую чешуей рыбу.
        — О-о-о!  — Это было уже совсем другое «о-о-о», чем произнесенное немного ранее. Восхищенное и радостное.  — Вот это другое дело!
        Рыба билась на берегу, то зарываясь в траву, то выпрыгивая из нее. Дарина вмиг повеселела.
        — Отличный экземплярчик! Килограмма под два, верно. Видишь, как хорошо получается, если делать так, как я говорю, монах? Помолился  — и все.  — Она подмигнула Шелесту.  — Могу поклясться, сейчас попрет.
        Им не то чтобы поперло, но тем не менее улов был вполне приличным. Когда они через час возвращались обратно к лагерю, у Рины на пруте, пропущенном через влажные красные жабры, болтались четыре рыбины. Девушка выпотрошила их еще у реки, промыв в проточной воде, очистила от серебристой липкой чешуи.
        — Что-то долго,  — проворчал Саммар.
        — Да неужели? В следующий раз Шелеста займите чем-нибудь, он мне всю рыбу распугал. Видимо, заботился о ее безопасности.
        — У нас картошка переварилась,  — мрачно перебил ее Гыд.  — Теперь не уха, а каша получится.
        — Картофельная каша с рыбой  — тоже неплохо,  — примирительно произнес монах. И добавил:  — После двух дней перехода даже очень хорошо. Горячая еда. А у меня еще есть лепешки.
        — Пятый день пути, а латфорский хлеб у тебя, как погляжу, не переводится.  — Дарина заглянула в котел через плечо Гыда.  — С чего бы?
        — Просто это единственное, что мне по-настоящему нравится из их кухни.
        Не слушая его ответ, девушка уже тянула носом воздух.  — Пахнет здорово! Эх, Гыд, не тем ты занимаешься, пристроился бы на кухне в каком-нибудь замке, в тепле и сытости, стал бы знатным поваром…
        — Поговори еще,  — буркнул Гыд, стыдящийся своего таланта.
        Приготовление пищи не входило, по его мнению, в список приличествующих воину достоинств. Но что поделать, если кроме него в этой компании никто ничего не пытался сделать хоть сколько-нибудь вкусным. Для Саммара и Дарины единственной приправой, к пополнению запасов которой они относились всерьез, была соль, все остальное считалось излишеством или баловством. Он же вырос в Хараде, где количество специй и смесей из них огромно. Самый тонкий и привередливый гурман был бы в восторге. И зачастую в походах по равнине Гыд страдал, оставшись без разнообразия вкусов.
        А монах продолжал оправдываться:
        — Во дворце, когда вам вручили торбу с едой, мне дали стопку лепешек. Я не счел возможным отказаться.
        — М-да?  — Гыд отвлекся от помешивания ухи и перевел взгляд на Шелеста.  — Я думал, что монахи вообще ничего не едят.
        — Да ну тебя,  — устало отмахнулась Рина.  — Как же ничего не едят? А огромные монастырские угодья им тогда для чего?
        — Ну не знаю…  — Гыд слегка смутился и извиняющимся тоном, глядя на монаха, произнес:  — Просто я еще ни разу не видел, чтобы ты ел.
        Саммар тем временем устраивал место для ночлега. Он обрубил несколько нижних веток у молодых елей и уложил их одну за другой на землю, сверху расстелил одеяло  — получилось ложе, на котором холод от земли чувствовался значительно меньше. Он завернулся в плащ и сел к огню.
        Его взгляд скользил по спутникам, перебегая с одного на другого.
        «Как трудно принять решение. Оказывается, насколько все было проще, когда Ольм был рядом. Было ясно, куда идти и зачем. Был приказ, и вопрос относительно его исполнения возникал только один: «Как это осуществить?» А что сейчас? Мне нужно выбрать, какой дорогой идти в Харад, а я даже не уверен, стоит ли вообще туда возвращаться».
        Гыд уже разливал варево по плошкам, желудки урчали у всех, и поэтому серьезный разговор Саммар решил отложить на потом.


        В костре догорало полено. Саммар разворошил его распаленное нутро длинным прутом, и мириады искр вспыхнули, подхваченные поднимающимся к небу жаром.
        — Каждый из вас в свое время принес клятву верности благородному Хальмгардскому дому,  — начал бородач. Он задумчиво оглаживал свою бороду и говорил медленно, тщательно подбирая каждое слово.
        Гыд молчал, ожидая продолжения, а Дарина удивленно приподняла одну бровь, пытаясь понять, куда он клонит. Один лишь Шелест, как всегда, казался внешне невозмутимым.
        — Как и я.  — Саммар сделал паузу. Ощущая одновременно прикосновение к собственным мыслям извне. Он поморщился: «Зачем, Шелест, зачем ты снова пробрался в мою голову? Я и так сейчас скажу все, о чем думаю».
        «Может, как раз не следует говорить все, о чем ты думаешь?»
        «Может. Но сейчас я твердо уверен в обратном».
        «Остановись».
        — И мы ни на йоту не отходили от уставного права. Ни один из нас.
        «Остановись, Саммар»!  — В голосе Шелеста появились холодные нотки.
        — Но я думаю, что настало время пересмотреть многое.
        — Ты можешь говорить яснее?  — Дарина устала вслушиваться в паузы. Она не любила недомолвок и неясностей.
        — Не перебивай,  — оборвал ее Гыд.
        — Вы привыкли относиться ко мне, как к старшему. И как старший, сейчас я не могу не сказать то, что мучает меня с момента отбытия из Латфора. Принц Ольмар остался в замке Иорета и тронется оттуда только лишь во главе огромной армии. В ином случае он остается там под покровительством латфорских князей. До прояснения ситуации. Мы больше не могли оставаться в замке  — вооруженная охрана принца бросала тень на способность Иорета уберечь в собственном доме гостя. Таким образом, в данный момент мы оказались предоставлены сами себе.
        «Еще раз прошу  — остановись, Саммар. Это ошибка. Все, что ты собираешься сказать».  — Шелест так сжал в руках сухую ветку, что она сломалась.
        — Пока мы вместе. Но в какой-то момент каждый из вас должен будет сделать выбор.
        — Выбор? Какой выбор?  — Рина нахмурилась.  — Ты имеешь в виду…
        — Я имею в виду, куда идти. Чью сторону выбрать. Мы наемники. Сейчас, когда власть хальмгардцев слабеет, когда Озерный край пал…
        — У тебя нет прав судить об этом!  — зазвенел в тишине голос Шелеста, словно отрезав все последующие слова, которые мог обронить харадец.
        — Монах, ты сдурел?  — Глаза Дарины округлились от неожиданности.
        — Слова Саммара можно расценивать только как измену, и он об этом осведомлен прекрасно.
        — Да мы же просто разговариваем!  — не унималась Рина.  — Как ты можешь! И кстати, у тебя-то уж вообще никаких прав нет на обсуждение этой темы. Монашеский орден вне закона и государственной власти, правда? Так чего ты взвился?
        — Каждый из вас, как только что сказал Саммар, принес в свое время присягу на верность князям Ольмхольма. Раз так, это для вас что-то да должно значить.  — Его рука вынырнула из складок рясы. На ладони, затянутой в черную кожу перчатки, блеснуло отполированным металлом кольцо.
        Гыд сидел к Шелесту ближе всех, и в его руки кольцо перешло от монаха первым. Парень повертел его в пальцах, прищурился, рассматривая вязь гравировки на внутренней стороне и печать на плоской перстневой пластине.
        — Гербовый перстень.  — Он передал кольцо Саммару.  — Что скажешь?
        Дарина подалась вперед, присматриваясь к драгоценности, оказавшейся сейчас в руках бородача.
        — Я знаю, что это,  — произнесла она.  — Это перстень Ольма. Шелест, откуда ты его взял?
        Саммар долго разглядывал кольцо.
        — Это не кольцо Ольмара,  — наконец изрек он.
        — Да говорю тебе  — это точно его вещица! Я сто раз его видела. И даже в руках держала. Он сам его тебе дал, что ли?  — Девушка снова обратилась к Шелесту.  — Чтобы ты был проводником его воли? Или как там у вас это называется  — представителем с полномочиями?
        Саммар устало покачал головой, отметая ее предположение.
        — Ты ошиблась, это не кольцо Ольма,  — еще раз повторил харадец.  — Но оно очень похоже. Если не сказать точно такое же. Вот и немудрено перепутать.  — Он потер переносицу.  — Это один из фамильных перстней Хальмгардов.
        — То есть?  — Дарина переводила взгляд с одного спутника на другого.  — Что-то у меня в голове никак не укладывается…
        — Ты уже все прекрасно поняла.  — Шелест протянул ладонь, чтобы вернуть себе кольцо.  — Лишние разговоры ни к чему. Все остается как раньше.
        Над костром на некоторое время повисло молчание. Было слышно только, как потрескивает подброшенный в огонь хворост.
        «В голове не укладывается. Немудрено, что уж тут говорить…»  — Саммар припомнил, сколько лет он верой и правдой служил князьям Озерного края. Как стал личным телохранителем Доноварра.
        «Ольм практически вырос у меня на руках. Я обучал воинскому искусству его старших братьев. Жил в их доме. И как, интересно, я мог проморгать еще одного сына Доноварра? Ни единого упоминания, никогда и нигде».
        Он снова и снова переворачивал прутом поленья в костре, давая им быстрее разгораться. В воздух взлетали искры. Саммар с надеждой ловил их свет, желая, чтобы он пролился на его собственные догадки. Но те гасли в воздухе одна за другой.
        Дарина с Гыдом переговаривались вполголоса, пытаясь прояснить для себя, в какой степени родства находится монах с Доноварром и Ольмом. Гыд удивлялся в своем обычном простодушии тому факту, что у монаха может быть родня среди обычных людей. Дарина, с опаской поглядывая в сторону маячившего на берегу реки Шелеста, отметала сомнения Гыда насмешками. Она, пересыпая речь присказками, объясняла, что монахи от монахов не происходят, рожают их по-прежнему бабы, и, следовательно, по крайней мере одна родственница в миру у них быть должна обязательно. Саммар в их пустую болтовню не ввязывался. Он думал.
        «Это кольцо  — знак принадлежности к монаршей семье. Его невозможно украсть, тот, кто захочет завладеть им силой, поперек воли истинного хозяина, попросту перестает его видеть. Вот оно лежит перед тобой, поблескивая влажными гранями камней, словно кричит о своей баснословной стоимости, и ты желаешь обладать им, несмотря ни на что, тянется рука  — но хватает воздух. Кольцо тает, как мираж.
        Старая эльфийская магия.
        Магия тех давних времен, когда монахов в Озерном крае в помине не было. И вот теперь оно у одного из них, и свойств своих не потеряло, так же служит хозяину. Невозможно и подделать его. Как подделать кольцо с заклятием, завязанным на имени, которое накладывается при рождении владельца? Много еще чего болтают про волшебные свойства подобных колец. Но точно никто ничего не знает. Кроме самих князей, разумеется. У благородных свои тайны.  — Мужчина невесело усмехнулся.  — И как оказалось, они касаются не только драгоценностей».
        Наконец его спутники, не сговариваясь, расползлись в противоположные стороны, завернулись кто в одеяло, кто в плащ и уснули. Он видел, что спит даже вездесущий Шелест.
        Безопасность, которую мог обеспечить Саммар, казалась им безусловной. Или это был просто эгоизм уставших молодых людей, и они просто выбрали сон, небольшую передышку для себя, наплевав на его собственную возможность отдохнуть?
        Харадец поудобнее устраивал себе место для ночного бдения. Одеяло под спину, плащ на плечи, ноги поближе к теплу.
        Ко всем многочисленным, приобретенным на полях сражений болячкам не так давно прибавилась ноющая, донельзя раздражающая боль в пояснице. Болело не так, как болит один из шрамов, воспоминанием о старой ране. К такой боли он привык, сроднился с ней. Но сейчас ныли мышцы вдоль позвоночника, затягиваясь в судорогу нервов, не давая шанса даже чуть-чуть расслабиться.
        Это не мешало ему ходить, стоять и даже держаться в седле. Но стоило на какое-то время замедлить свой бег по жизни, и спина вновь напоминала о себе. Словно стараясь вытолкнуть из состояния покоя.
        «Старость подкралась. Или погода зашалила, сквозняк какой-нибудь поймал. Или не время пока еще сидеть, и это знак».  — По большому счету причина Саммара интересовала не особенно. А вот вопрос, когда новое ощущение лишит его ночного сна, был весьма актуален. Он слушал свою спину и ясно понимал, что если сейчас больно сидеть, то очень скоро станет невозможно спать.
        Припомнилась берегиня с ее врачевательским талантом и противостоящие ей силы монашеского ордена. И та, и другая сторона могла бы на раз облегчить его страдания. Независимо от различий между ними и вызванной этими различиями вражды.
        Харадец с тоской посмотрел на темнеющую напротив него через костер фигуру Шелеста. Как ни странно, ему никогда прежде не приходилось прибегать к их магии. После битв его латали сельские знахари или, если дружине полагалось по рангу присутствие ученых мужей, то лекари. Берегинь уже давно загнали в глубинку. А монахи всегда были заняты умирающими и тяжелоранеными, Саммару же везло.
        Дело даже было не в умении или особой ловкости. В сече, когда против одного опытного с мечом может выйти тысяча оголтелых с вилами, это не самое главное.
        Есть сила, которая одним дает выжить в самых немыслимых условиях. Цепочка случайностей, роящихся без видимой причины, в нужный момент принимает форму неотвратимой судьбы.
        Какая-нибудь ничего не значащая мелочь может оказаться воистину фатальной. Жизнь на самом деле может погубить что угодно.
        Впрочем, так же, как и спасти.
        А спина делала его более уязвимым, но теперь в свете открывшихся обстоятельств было непонятно, возможно ли обращаться к монаху, прямому потомку правящего князя, за врачебной помощью.
        Харадец сидел, вслушиваясь в ночные разговоры леса. Привычно шумел запутавшийся в кронах деревьев ветер, поодаль ухала сова, потрескивал у ног костер. Саммар подбросил в огонь еще одно полено. Пламя затанцевало в высохших бороздках коры. Тепло расползалось от костра, отодвигая обратно в темноту холод ноябрьской ночи.
        Для ночлега была выбрана небольшая полянка, скорее даже не полянка  — пятачок, не занятый деревьями. От берега реки, продуваемого всеми ветрами, спутников отгораживал небольшой пригорок, а с другой стороны надежной стеной стоял лес.
        С каждой минутой Саммар незаметно для себя все больше и больше сползал вниз по пригорку, к которому прислонился. Тепло убаюкивало, а спина, принявшая удобное для себя горизонтальное положение, прекратила петь свою заунывную песню и замолчала.


        Проснулся харадец от легкого толчка в плечо.
        — Смотри,  — послышался рядом с ухом голос Дарины.  — Только тихо.
        Мгновенно стряхнув с себя сон, Саммар попытался вскочить, но с двух сторон его прижали к земле сильные руки.
        — Не вставай,  — откуда-то сверху прозвучал приглушенный голос девушки.  — Просто повернись и смотри.
        Саммар так и сделал. В голове вертелись всевозможные проклятия в собственный адрес.
        «Как можно было заснуть в дозоре? О Саммар, великий воин, личный телохранитель князя Доноварра! Позор на твои седины!»  — Он выглянул из-за пригорка и посмотрел в ту сторону, куда указывала Рина.
        — Это… это что такое?!
        В нескольких десятках метров от них, ближе к берегу реки был разбит самый что ни на есть настоящий военный лагерь.
        «Каким образом? Как они сумели подойти? И когда?  — Голова Саммара была готова взорваться. Получалось, что он не только проспал свое дежурство, но и прошляпил появление прямо под носом огромного количества вооруженных людей. Харадца охватила паника.  — Разбить лагерь такого уровня и так быстро  — как? Сколько, получается, я спал?»
        — Смотри-ка, а дар разговаривать вернулся к нему быстро,  — с усмешкой прокомментировал Гыд. Он жевал сухую травинку.
        — Подожди, это он еще самого главного не видел,  — произнесла Рина.
        А харадец продолжал таращиться на лагерь, не в силах никак поверить, что все это происходит на самом деле.
        «Чертов Латфор! Никогда его не любил!»
        На берегу реки, словно грибы после дождя, появились огромные белые шатры, шпили которых обвивали гербовые стяги. Прочная коновязь размещалась почему-то прямо у кромки воды. Несколько жеребцов, несомненную породу которых выдавали крутые изящные шеи, вертели мордами и фыркали, перебирая копытами, клеймили мокрый песок следами подков.
        На пороге одного шатра чистил сапоги одетый в военную форму гвардеец. У его ног развалились две большие лохматые собаки, одна скребла лапой за ухом, вторая отчаянно зевала. В импровизированной кузне неподалеку раздувал мехи дюжий кузнец.
        Почти на границе лагеря в ряд стояло несколько клетей с курами и кроликами. Живность пищала и кудахтала, создавая естественный фон для одного-единственного, разносимого над лагерем, рекой и лесом голоса. Человек говорил на простонародном потловском диалекте. Его экспрессивная речь не прекращалась ни на минуту.
        Вслушавшись в слова, Саммар поймал себя на том, что краснеет. Такой отборной ругани он не слышал со времен своей шальной молодости.
        Голос принадлежал самой колоритной фигуре из всех, кого мог со своего места видеть Саммар. Мужчина этот был не по погоде раздет до пояса, пот стекал по его мощному телу, пропитывая фартук, прикрывавший огромный пивной живот. Ныне плешивый, некогда он, несомненно, был рыжим, о чем свидетельствовали растущие на затылке и над ушами клоки огненных прядей.
        В такт своим словам он потрясал в воздухе руками. Словно призывая в свидетели некие силы. Так как в руках при этом была зажата наполовину ощипанная тушка молодой индейки, зрелище очень смахивало на ритуал языческого жертвоприношения.
        И вдруг вмиг все исчезло.
        Палатки с развевающимися стягами, коновязь, кузница, матерящийся повар  — все. Саммару оставалось только изумленно хлопать глазами:
        — Да что это такое? Что за напасть?!
        — Во-о-от,  — наставительно протянул Гыд.  — И мы о том же.
        — Он уже раза три исчезал и появлялся,  — произнесла Дарина. Решив, что основная угроза исчезла вместе с лагерем, девушка оторвалась от земли и, выпрямившись во весь рост, потянулась, разминая затекшие мышцы.  — Это все хорошо. Они будут исчезать и появляться, появляться и исчезать. Но ты не знаешь самого главного. Верно, Гыд?
        — А тут еще и главное есть?  — Саммар поскреб пятерней бороду.  — Потрясающе.
        Гыд осклабился, сверкнув сразу всеми тридцатью двумя зубами, но потом осекся под взглядом харадца. Улыбка слетела с его лица.
        — Саммар, ты не ори только, но Шелест-то наш, княжич новоявленный, кажись, к ним подался.
        — Что?!
        Похоже, время перестать удивляться не наступит никогда. Какой-то кошмар.
        А Гыд продолжал объяснять:
        — Ну, сначала он с нами лежал рядом. Вглядывался, вглядывался… Потом говорит: «Послушай-ка, Гыд, а не знаком ли тебе герб на стяге?»
        — Ну а ты?  — Саммар наморщил лоб, вспоминая узор виденного флага. Картинка, всплывшая в памяти, была четкой, но герб харадцу знаком не был. Или все же был? Перед внутренним взором замелькали, быстро сменяя одна другую, гравюры, собранные в научных залах Ольмхольмского замка.
        — А я что? Я, когда не знаю, что сказать, я молчу.
        — Весьма мудро,  — вставила Дарина.
        — А потом он сказал: «Стоит попробовать». И как рванет туда! А потом все исчезло. И Шелест вместе с ними теперь, короче. Появляется и исчезает.
        — Ага, мы его видели,  — подтвердила Рина.  — Он там в одной палатке крутится.
        Саммар судорожно сглотнул.
        — Стоит попробовать?  — повторил он вслед за Гыдом.  — Попробовать  — что? Рина, как вы могли его отпустить?
        — Я-то тут при чем? Мне что, его за рясу нужно было хватать?
        — Не передергивай. Если вдруг лагерь не появится, где прикажешь искать теперь этого кровного родственничка Доноварра?
        — Да появится он, появится,  — успокоил Саммара Гыд.  — Вот только чуток подождать придется. Слушай, Саммар, раз уж мы тут вынуждены задержаться, так, может, я к реке спущусь поодаль  — рубаху обновлю? Раз уж выдался такой случай.
        Саммар пожал плечами.
        — Что время зря терять…
        На этот раз появления лагеря ждать долго не пришлось. Он возник, словно сгустившись из утреннего тумана, принесенного порывом ветра с реки.
        Снова появились шатры с флагами, коновязь и кудахчущие в клетках куры. Повар все так же материл всех и вся, размахивая в сердцах индейкой. В какой-то момент его нервы окончательно сдали, он выкрикнул что-то совершенно непристойное и швырнул тушку птицы в сторону возникающей время от времени перед ним стены леса.
        И снова все исчезло. Индейка шлепнулась на землю в том месте, где между лесом и лагерем, по-видимому, находилась невидимая граница.
        Рина ткнула Саммара локтем в бок.
        — Кажись, стрелять зайцев сегодня идти не придется. Как ты относишься к прилетевшим из видения индейкам?  — Не дожидаясь ответа, девушка выскочила из убежища и вскоре вернулась обратно с трофеем.
        — Смотри, Саммар, смотри!  — Она растянула перед его глазами тушку за крылья.  — Видишь, как ее разрезало?
        Саммар провел пальцем по идеально ровному срезу. Часть индейки была словно отсечена. Недостающий кусок исчез вместе с лагерем.
        — Может, это ее повар так?  — с сомнением произнес харадец.
        — Чем?  — фыркнула Рина.  — Огнем из глаз? Осторожнее надо с этим лагерем. Во всех смыслах.
        — Да уж, на его границе останавливаться точно не стоит.
        Дарина все еще рассматривала птицу:
        — И руки просовывать туда тоже. Либо тут, либо там, одним словом… Пойду, промою ее, что ли. Смотри, сколько налипло всякой дряни  — хвоя, листики какие-то, песок. Хотя Гыду, наверное, больше понравилось бы именно так. Он же мастер добавлять всевозможную ерунду и переводить продукты. Угли еще горячие у нас хоть? За костром-то никому в голову не пришло следить…


        Вновь лагерь появился, когда куски нанизанной на прутики индюшатины, шипящей на углях, покрылись аппетитной румяной корочкой, а рубаха Гыда сохла, раскинув рукава на ветвях кустарника.
        На одном из шатров был откинут полог. В проеме маячила фигура в рясе. Вскоре монах вышел оттуда и не торопясь пересек расстояние, отделяющее его от спутников.
        Он присел к костру на свое привычное место напротив Саммара. Без вступления спросил:
        — Узнал герб?
        — Это вместо объяснений?  — вопросом на вопрос отпарировал харадец.
        — Это объяснение и есть.
        — Шелест, как он есть,  — прокомментировала манеру Шелеста вести диалог Дарина. При этом она не утрудилась оторваться от поедания индюшки и жевала за обе щеки.  — То есть  — обычный Шелест.
        — Так что там с гербом?  — перебил Гыд.
        — Значит, никто не узнал… А я думал, Саммар, что ты вспомнишь.
        — Но я не вспомнил.  — Харадец отбросил косточку в огонь.  — Почему ты меня не разбудил?
        — Ну, я думал, что ты поймешь, когда увидишь флаг, и вспомнишь.
        — Так что это за лагерь? Чьи они?  — спросил Гыд, чувствуя, что и на этот раз его вопрос останется без ответа.
        — Шелест, даже если бы я во сне за полгода увидел их регалии и все заранее знал… Почему ты полез туда первым?
        Шелест пожал плечами:
        — Времени не было.  — Он вылил воду из стоящего у костра котелка, гася тлеющие угли.  — Им там нужна была помощь. И я подумал, почему бы не попытаться? Возможно, тогда и к нам придет помощь, откуда не ждали. Такой неожиданный союзник мог бы стать мощным козырем в игре против Удматории.
        — Ага, только вот жаль, что мы по-прежнему с Удмом не играем, а воюем,  — продолжая сверлить подопечного взглядом, не успокаивался Саммар.  — А ты точно игровую площадку устроил со своими прыжками.
        Дарина с возмущением следила за тем, как монах заливает ее костер. Помрачнев, она кивнула, указывая на мокрый пепел:
        — А сейчас, видимо, ты еще что-то придумал, да? Одному тебе известный план.
        — Не сейчас.  — Монах вытряхивал из посуды последние капли.  — Нужно собираться. В ближайшее время нам будет предложено нанести визит одной княжеской особе. Повторяю, в нашем положении пренебрегать им не стоило бы.
        — Не стоило бы…  — осекшись, Дарина закусила губу. Помолчала, а потом сказала:  — Может, соваться туда не стоило бы  — уж больно мельтешит твой лагерь. А то не разделить бы участь птичью… Раз  — и отсечет там что-нибудь! Может, даже что-нибудь важное.
        Шелест покачал головой:
        — Он пока не будет исчезать. Это точно.
        Саммар посмотрел в сторону лагеря.
        — Предложение о визите придет оттуда?  — Вопрос был риторическим.  — Мы будем исчезать вместе с ними?
        Монах пожал плечами:
        — Не знаю.
        — Вот еще не хватало!  — Дарина в сердцах плюнула на землю и топнула ногой.  — С чего это я должна исчезать с каким-то там чужим лагерем?
        На Саммара так вообще лучше было не смотреть. На скулах заходили желваки:
        — Ты же только что сказал, что он никуда не исчезнет?!
        — Да, но это только сейчас. Пока тот, кто устраивает кавардак с перемещениями, спит. Но я не знаю, сколько мы там пробудем. Если долго, возможно, он проснется. И тогда может быть все что угодно.
        — Кто этот он?  — безрадостно спросил Гыд. Он собирал вещи. Не дожидаясь официального приказа от Саммара. Потому что для себя решил: пойдут они в чужой лагерь или не пойдут, разницы для него, Гыда, особой нет, а вот порядок в любом случае дело хорошее.
        Саммар поднялся на ноги, осторожно потянув затекшую спину. Боясь услышать какой-нибудь подозрительный хруст или почувствовать молниеносную, протяженную по всем нервам позвоночника боль. Но ничего такого не было.
        — Кто он, кто… Тот, кого наш монах усыпил. Верно?
        Гыд и Дарина замерли, внимательно посмотрев на Шелеста. Нельзя сказать, что эта информация пришлась им по вкусу.
        — Замечательно,  — пробормотала Рина.  — Рыб пугает. Усыплять он умеет. В сны, часом, не влезает?
        — Кто знает,  — в свою очередь пробормотал Гыд.  — Уж лучше бы ты, Рина, хотя бы иногда молчала. Если еще и спать рядом со своими бояться…
        — А вон, кажется, уже идут нас приглашать. Их неизвестные благородные величества не заставили ждать.  — Голос девушки приобретал все более ехидные нотки.  — Вот досада, а я неподобающе одета.
        Со стороны белых шатров шла фигура, облаченная в расшитые золотом одежды. Приблизившись, фигура поклонилась, прижав к груди сложенные перед собой в замок ладони:
        — Принц Эльяди имеет честь пригласить вас присоединиться к его утренней трапезе.
        Рина картинно всплеснула руками и, усиленно заморгав глазами, изобразила гротескный книксен:
        — О, надо же, как неожиданно! Мы польщены, невероятно польщены!


        Полог над входом в самый большой шатер был сдвинут в сторону. Ветер трогал его складки, и колыхались вместе с ними сплетенные для украшения нити, идущие от захвата, сдерживающего ткань.
        Саммар со спутниками вошли под его сень.
        Внутри нельзя было увидеть ни клочка земли  — весь пол был устлан коврами песочного цвета. В центре стоял массивный овальный стол. Ножки, стилизованные под лапы льва, словно вцепились в ворс ковра. Столешница цвета молочного шоколада была украшена узкой каймой цветочного орнамента, вырезанного по самому краю.
        Дарина коснулась его, как только подошла. Пальцы пробежались по тронутым позолотой изгибам рисунка, ощущая невероятную гладкость переходов. Она на секунду прикрыла глаза:
        «Как красиво. Словно музыка».
        Слуга отодвинул кресло, чтобы девушка могла сесть, и оно едва слышно скрипнуло, царапнув ножками по ковру. Рина чуть вздрогнула, словно очнувшись. Приветственно склонила голову, встретившись глазами с каждым из трех сидящих за столом незнакомцев. Лишь на одном ее скользящий взгляд задержался чуть дольше, чем на остальных. Девушка заметила внимание к ней с его стороны. Дарине оно показалось мимолетным, ведь она не знала, что мужчина, сидящий во главе стола, не отрываясь смотрел ей прямо в глаза с того момента, как она вошла.
        Мужчин было трое. В центре  — принц Эльяди, который восседал на кресле с высокой спинкой. Чтобы придать ему больше сходства с троном, его задрапировали белой тканью, расшитой гербовыми мотивами.
        По левую и правую стороны от него  — два советника. Оба в высоких церемониальных головных уборах, скрывающих волосы и верхнюю часть лба. Верхние золотые одежды с широкими рукавами схвачены на талии белыми широкими поясами. Белые же выглядывают из отворотов рукава нижних шелковых рубах.
        Принц весь с ног до головы в белом. Золотое шитье тонкой полосой бежит вокруг шеи и стремится вниз, петляя в междурядье пуговиц. Голова его не покрыта. Волосы довольно коротко острижены на затылке, но на лоб падает густая непослушная челка. Корона, венчающая монарха, из платины. Пластина металла неширокая, с фигурными зубцами через каждые полпяди, по ним россыпью бриллианты и сапфиры.
        Правильные черты лица его высочества портил полученный, вероятно, когда-то очень давно и не до конца исправленный перелом носа. Короткая борода, которую принц оглаживал, рассматривая своих нежданных гостей, была под стать волосам совершенно белой.
        «Сколько, интересно, лет этому мудрецу?  — Дарина вскинула глаза на принца, тут же, к своему неудовольствию, столкнувшись с его прямым взглядом.  — Если бы не эта странная борода и седина… Как-то это не вяжется с молодым взором и полнейшим отсутствием морщин. Хотя, может, все они сползли на нижнюю половину лица, и именно их прячет борода».
        Эльяди Энер, должно быть, высок. У него довольно широкие плечи и красивые руки. Лицо молодое, но полностью седые волосы так сильно старят его, что возраста не угадать. Персты князя унизаны перстнями, цвет камней синий, черный и прозрачный. Проникающие в шатер лучи солнца разбиваются об их грани в снопы радужных искр. Руки свободно лежат на столе, пальцы то скрещены, то поигрывают по лакированной деревянной поверхности. Он все время молчит, лишь смотрит то на одного из пришедших в его лагерь, то на другого. За него говорит человек, сидящий по правую руку.
        — От имени всего высокородного дома Энер прошу принять искреннюю благодарность за проявленное участие в решении нашей проблемы. Нет нужды скрывать, что та затруднительная ситуация, в которой мы оказались, вынудила нас принять помощь, которую вы так любезно и кстати предложили…
        Дарине стало тоскливо. Протокольная беседа, как обычно, ничего, кроме сна, ей не навевала. Одна сплошная скука. Слова обтекали ее сознание, ничуть не рискуя проникнуть внутрь и задеть даже краешек мыслей.
        Сначала она углубилась в изучение понравившегося узора, потом переключилась на украшающие центр стола вазы с цветами и фруктами.
        — Прекрати,  — донесся сбоку еле слышный шепот Гыда. Харадец наступил ей под столом на ногу.
        Рина перевела на него вопрошающий и немного недовольный взгляд:
        — Что?
        Гыд прикрывал перчаткой рот и делал вид, что сдерживает кашель.
        — Саммар уже полчаса сигналит через стол.
        Девушка перевела глаза на насупившегося харадца.
        — Оставь в покое виноград,  — объяснил выражение его лица Гыд.
        — Почему? Он же здесь для чего-то лежит… И если я его не съем, тогда для чего?
        — Однако агрессия Удматории не может не затронуть и ваше королевство.  — Голос Шелеста звучал, сменяя голос советника. Они не оставляли места для пауз.  — Она затронет всех. Проблема значительно глобальнее, чем кажется на первый взгляд. Это не конфликт, возникший между империей Удма и Озерным краем. Это конфликт, в который одна за другой будут втянуты все и каждый.
        Принц чуть наклонил голову влево, и на этот раз выражать королевское мнение выпало второму советнику.
        — Мы давно и внимательно следим за происходящими изменениями на внешнеполитической арене. И мы не можем не быть обеспокоены. Но вы должны понимать, что королевский дом Энер уже довольно долго придерживается принципа невмешательства, и принц Эльяди считает для себя невозможным отклоняться от него. Мы сочувствуем происходящей с вашим государством катастрофе, но, к сожалению,  — советник на секунду перевел дух,  — к нашему величайшему сожалению, мы не можем предоставить ту помощь, которая необходима вам.
        Эльяди посмотрел по правую руку, и вновь заговорил первый советник:
        — Однако это нисколько не должно умалять в ваших глазах той благодарности, которую королевский дом Энер испытывает к вам и вашим соратникам. Великодушие, проявленное вами в этой ситуации, тронуло нас до глубины души. И поэтому мы не можем не сказать о том, что ваша благородная помощь поставила нас в затруднительное положение. Давайте проясним ситуацию. Королевские особы династии Энер не привыкли быть должными кому бы то ни было. И поэтому принц Эльяди рассмотрит все возможные варианты того, что с нашей стороны может быть сделано для вас, чтобы долг был погашен полностью.
        Снова изменился наклон головы, и заговорил тот, что сидел по левую руку от принца:
        — Его высочество принц Эльяди просит вас принять его предложение остаться в качестве гостей в нашем скромном лагере на некоторое время, необходимое нам для принятия решения.
        Все поднялись со своих мест, кроме принца. Советники поклонились, дабы выразить свое почтение при прощании. Шелест со спутниками склонились в ответ.
        У самого порога Саммар оглянулся. Принц, смотревший Дарине вслед, тут же перехватил его взгляд. Харадец еще раз поклонился и опустил глаза.
        Залетевший в шатер ветер всколыхнул полог над входом, заиграли края драпировки на кресле. С одной стороны она задралась вверх, и Саммар увидел то, что скрывалось под ней. Отполированным металлом блеснули металлические спицы соединявшие края колеса.
        «Вот оно как…  — Бровь Саммара на мгновенье взметнулась вверх.  — Теперь понемногу что-то проясняется. Но вообще-то я думал, что это детская сказка. Принц-неудачник из Небывалого королевства! С ума можно сойти…»


        Слуга проводил спутников к палатке, которая была подготовлена для их пребывания. Он вежливо придержал полог над их головами, давая всем войти вовнутрь, и аккуратно завесил вход.
        На протяжении всего времени в голове у Саммара вертелась всплывшая в памяти детская считалочка:
        Принц-неудачник,
        Калека на троне,
        Беги быстрей ветра,
        А то он догонит!

        «Кто бы мог подумать, что этот фольклор имеет реальную основу!  — Вспомнилось детство в Предгорном Потлове, разбитые коленки и дети, ватагой носящиеся по окрестностям, шмыгающие носом и орущие всякую ерунду.  — Принц-неудачник из Небывалого королевства… Им еще малышей пугали, потому что он как-то раз уже умер, но в могиле ему отчего-то не лежалось, и он стал ездить по ночам, поскрипывая своей коляской, и воровать маленьких непослушных детей. Чтобы отнять у них здоровые ножки, вероятно. Иногда, правда, эта версия приобретала еще более ужасное продолжение: отнять ножки и съесть все остальное. Вот тебе и пожалуйста…»
        — Ого,  — присвистнула Дарина,  — а ребята в услужении у этого принца шустрые!  — Она кивнула, указывая в один из углов палатки.  — Смотри, все наши вещи перетащили.
        Эта палатка ничем не уступала по убранству той, в которой они только что были. С той лишь разницей, что здесь одну половину пространства от другой отделял ряд красивых ширм, деревянный каркас которых был обтянут расшитым золотой нитью шелком.
        На натянутой ткани, заменяющей в шатре стены, на уровне глаз были подвешены картины в облегченных тонких рамах из покрытых лаком реек.
        Ковры устилали пол, в центре красовался небольшой круглый столик, опирающийся на резную ножку с отходящими в разные стороны лапами. Вокруг него стояли четыре уютных кресла. Стол был сервирован на четыре персоны. Посуда с витиеватыми узорами, хрупкие хрустальные бокалы, серебро столовых приборов с тонкими зубцами и рукоятками, украшенными полудрагоценными каменьями. Все было так изысканно, роскошно, но в то же время не помпезно.
        Саммар провел пальцем по кольцу на сложенной веером белоснежной салфетке. На нем был выгравирован тот же герб, что и на стягах. Как и на тарелках, и стоящих среди них двух хрустальных кувшинах с напитками, и на каемке блюд с фруктами и разнообразными миниатюрными канапе.
        «Небывалое королевство… Так как же ты называешься? Столько вопросов о гербе, выходит, Шелест узнал его, потому не побоялся войти в лагерь, с которым творилась такая чертовщина. Хотя, с другой стороны, он монах  — кто их поймет, что они там думают.  — Харадец нахмурился.  — Цветы, львы и драконы  — вечно как намешают всего. У тех, кто занимается геральдикой, явно проблем с фантазией нет. Львы много у кого на гербе присутствуют. Любви к большим кошкам знати не занимать. Но дракон с цветком в пасти не так уж и часто встречается… Если бы я видел его раньше, наверняка бы запомнил».
        «Не мучайся, раз сразу не вспомнил, значит, не знаешь,  — пробрался в его голову голос Шелеста.  — Этот герб встречается только в древних рукописях».
        «А я их, выходит, видеть  — рылом не вышел, так ты считаешь?»  — Оскорбился Саммар, проводивший в свое время немало времени в библиотеках Хальмгарда.
        «При чем тут рыло? Не только ты, это вообще мало кому известно. Довольно специфическое чтиво. И если твои интересы не охватывают…»
        «К твоему сведению, я разбираюсь в гербах так же хорошо, как и в стендах для стрельбы».
        «Ну да, в стендах-то столько мудреного…»
        Рина и Гыд разоблачились, свалив всю верхнюю одежду на спинку одного из кресел.
        — Смотри-ка, Дарина, гора винограда отдельно лежит.  — Гыд толкнул девушку локтем в бок. Он плюхнулся в кресло, звякнув амуницией.  — По твою душу.
        Дарина фыркнула:
        — Я сама о себе позаботилась.  — Она достала из кармана накидки небольшую красно-фиолетовую гроздь, которую сумела прихватить со стола в шатре принца.
        Саммар слегка поморщился:
        — Зря напрягалась. Можно было не воровать. Тут сами все дают.
        — Предугадывают желания,  — прошелестел Шелест.
        — А я и не воровала.  — Дарина заглянула за одну из ширм.  — Нельзя украсть то, что лежит просто так перед тобой и это заведомо можно брать. Если можно было брать там, значит, можно прихватить с собой.
        — Из Латфора ты ничего не прихватила, интересно, руководствуясь такими правилами?  — усмехнулся Гыд. Он сидел в кресле и с хрустом грыз сочное яблоко.
        — Представляешь, как-то в голову не пришло. Да и не было там, честно говоря, ничего стоящего.  — Ее голос доносился уже из-за ширмы.  — А тут здорово! Какая кровать, вот это да!  — Было слышно, как она плюхнулась на кровать, а потом взобралась на нее с ногами, чтобы попрыгать.  — Я буду здесь спать  — это мое место, и точка.  — Почти тут же кровать снова скрипнула, и спрыгнувшая с нее Рина вышла обратно.  — У вас тоже такие замечательные кровати?
        Она не поленилась зайти за каждую из четырех ширм. Вышла довольная:
        — Везде одинаковые. А какие тумбочки, видели? А кувшин для умывания?
        — Затянувшийся перерыв в войнах действует на тебя странно. Тебя начинает интересовать быт. Ты становишься похожей на женщину,  — поддел ее Шелест. Его вымотали события сегодняшнего утра, и пустая болтовня Дарины очень раздражала.
        Девушка стрельнула в его сторону глазами:
        — Да уж, когда все это закончится и я начну обставлять свой дом, увиденное может пригодиться. И хочу сказать, что кувшины для умывания здесь лучше, чем те, в которых в твоем разлюбезном Латфоре подают на приемах вино и воду.
        — «Моем разлюбезном Латфоре»,  — передразнил монах.  — Надо же…
        — А разве не так? Вот, Саммар может подтвердить: ты единственный, кто мог там нормально дышать, ходить, общаться с местными людьми, и тебя не тошнило при этом.
        Саммар зевнул:
        — Я не собираюсь ничего подтверждать.
        — Хотя нет, Шелест не единственный.  — Дарина тут же опровергла сама себя. И решила не упускать случая подколоть, добавив:
        — Он и Ольм. Видимо, это в крови, да?
        — Скорее в воспитании. Плюс ко всему, Шелест менее конфликтный, чем мы.  — Саммар улыбнулся.  — У нас, если нет настоящих перестрелок с врагами, сами собой организовываются словесные перепалки.
        — Думаю, это что-то вроде тренировки,  — вполне серьезно заявил Гыд.  — Чтобы не потерять форму. Как в тренировочном лагере. Там все друг с другом все время воюют, но это не бывает всерьез.
        — А я думаю, чтобы не потерять форму, стоит воспользоваться передышкой. И нормально выспаться.  — Саммар поднялся со своего кресла.
        — А в Латфоре ты не выспался?  — наигранно удивилась Дарина.  — Это вроде было твое основное занятие.
        — Это он запасы делал на будущее,  — хрюкнул Гыд. И засмеялся своим тихим смехом.  — А теперь их тратить не хочет.
        Гыд потянулся, вставая со своего кресла:
        — А вроде недавно встали… Такое ощущение, что спать хочется всегда.  — Он направился в сторону своей кровати.  — О, за такую кровать можно отдать что угодно… Рина, а ее с собой прихватить не получится? Может, ее тоже как-нибудь в карман твоей накидки запихнуть?
        — Дети…  — Саммар продолжал улыбаться.  — Дети, идите спать. Взрослым необходимо поговорить.
        Дарина развеселилась, наполнила себе стакан из графина и утащила его за облюбованную ширму.
        — Спокойной ночи!  — крикнула со своего места она.  — Хоть сейчас и день.
        — И тебе,  — ответил Шелест. Он откинулся в кресле, скрестил перед собой руки на столе и посмотрел в сторону бородача.
        «Приглашаешь к беседе?  — Саммар устроился поудобнее.  — Думал, ты уже не снизойдешь до объяснений».
        «Перестань…  — Шелест покачал головой, словно отрицая для себя столь явное нежелание окружающих людей понимать очевидное.  — Ну что ты начинаешь? Что еще за «снизойдешь»? Я же сказал  — все должно остаться по-прежнему».
        «Это ты перестань. Все никак не может остаться по-прежнему. Ты  — князь… Вернее, мы теперь знаем, что ты  — князь. Нужны новые рамки».
        «Уфф…  — Монах громко вздохнул.  — Я так устал, хочется разговаривать голосом… Не успеваю за всеми твоими мыслями. Почему люди не могут думать только о чем-нибудь одном?»
        «Могут,  — возразил Саммар.  — Когда что-то действительно важно, можно думать только об этом».
        «И не отвлекаться? Я думал, вы не умеете не отвлекаться. Всегда, когда слушаю, мысли у всех скачут с одного на другое, как рассыпавшийся горох. Устал, не могу просто…»
        «Ну, обсуждать проблемы субординации вслух при подчиненных тоже не стоит».
        «Нет никаких подчиненных, Саммар. Поэтому нет и проблем с субординацией».
        «Шелест… Или не Шелест? Я даже не знаю, как тебя теперь называть. Может, ваша светлость? Шелест  — это монашеское имя, раз ты князь, то и имя должно быть другим».
        «Скажи, Саммар, в тот момент, когда я открыл тайну своего происхождения, я перестал быть монахом?»
        «Ты перестал быть одним из тех, кто мог стоять с нами рядом».
        «Рядом? Где  — рядом?! Вчера ты практически озвучил свои дезертирские мысли! И это ты  — доверенное лицо Доноварра! Об остальных тогда что говорить?»
        «Я не о том. Я имею в виду, что ты был одним из нас, у нас была общая миссия…»
        «Общей она была, пока ты со своей стороны не решил ее провалить».
        «Ну уж нет, Шелест. Не надо вешать на меня всех собак. Со своей стороны, я выполнил то, что от меня требовалось. Обеспечил безопасность принца крови. Однако теперь миссия видится мне совсем под другим углом».
        — О, Саммар,  — вслух простонал монах. Он сжал в ладонях виски.  — Ты все усложняешь.
        «Нет, погоди. Это двойные игры. Я не знаю, кто это затеял. Орден послал за нами соглядатая? Вместо лекаря  — монах. Или Доноварр решил перестраховаться? Два сына вместо одного?»
        Монах молчал. Его взгляд скользил по картинам, украшающим палатку. Это были исключительно пейзажи. И не какие-то абстрактные картины природы, домысленные художником и собранные из кусочков воспоминаний разного времени. Это были виды конкретных мест. Шелест был в этом уверен абсолютно. Уникальные детали, ничего не значащие в концепции картины, несбалансированность композиций  — были присущи каждой. В общем, ни одна из них не была картиной как предметом искусства. А просто картиной  — как копией какого-то места.
        Одна из них сразу бросилась Шелесту в глаза. Это была латфорская набережная. Мощенная булыжником мостовая, столбы с чугунными решетками, закрывающие вход на пристань. Двух — и трехэтажные дома с высокими скатами крыш, арочные окна с аккуратными ставенками, знакомые названия на вывесках магазинов и лавок. Шелест бывал здесь добрую сотню раз.
        И чем дольше он всматривался в полотно, тем больше ловил себя на мысли, что даже выщербинки между булыжниками были нарисованы на тех самых местах, где они были в реальности.
        «Ты же знаешь, все намного сложнее, Саммар,  — наконец высказался он.  — Политика государства…»
        «Вот именно,  — прервал его Саммар.  — Политикой государства как раз должны заниматься такие, как Доноварр и Ольм. И, по-видимому, ты. Вас волнует все в целом. Я занимаюсь тем, что говорят мне делать такие, как вы. А волнуют меня конкретные люди. Мои люди».
        «Твои люди являются частью государства, и на них влияют все принятые нами (как ты выразился) решения».
        «Шелест, к чему эти банальности? По-твоему, этого никто, кроме тебя, не знает?»
        «А ваши решения  — это множество решений маленьких групп людей, которые все вместе влияют на то, что происходит с государством».
        Саммар покачал головой и улыбнулся.
        «В идеале. В идеале могло бы быть так. Где-нибудь.  — Харадец подумал, что Шелест порой бывает еще большим наивным ребенком, чем Ольмар.  — Каждый сам за себя. Больше всего людей интересует только то, что происходит с ними самими. Они блюдут только свои собственные интересы. Всегда и везде. Потому что рождаемся мы в одиночестве и в последний путь уходим поодиночке, не держась с кем-то за руки».
        «Но живут-то они не по одному! Люди заботятся друг о друге. О своих семьях, соседях. И их интересует, что будет с ними дальше. Их интерес в том, чтобы все оставалось по-прежнему хорошо или стало еще лучше. И к вопросу обо мне  — я не ребенок. Успокой свое улыбчивое подсознание».
        «Но это никак не влияет на политику, Шелест. Никак.  — Саммар устало зевнул.  — Я вообще не понимаю, к чему эти пустые разговоры. Ты думаешь так, я иначе… Меня интересует другое. Почему я не был поставлен в известность, что нужно оберегать две персоны?»
        «Ответ, что на это были причины, тебя, я полагаю, не устроит?»
        «Шелест, ты не понимаешь. Меня не интересуют эти самые причины. С меня было достаточно, чтобы на тебя указали пальцем и сказали, что ты номер два. С кем, в какой степени родства ты состоишь, никто бы выяснять не стал. Тебя бы просто нормально охраняли. Ты вспомни, сколько раз тебя могли убить за последнее время. И никто не бросался закрывать тебя грудью».
        «И не надо было».
        «Нет уж, позволь теперь мне решать, что в этом вопросе необходимо, а что нет. Уже только то, как ты в избу этого проводника малохольного сунулся, чего стоит. Один, за закрытую дверь, за которой неизвестно сколько таких малохольных, как Вых этот, могло оказаться по углам! Сдуру да со страху чего только не могли учудить. Думаешь, много надо, чтобы монаха со спины лопатой огреть да по темечку?»
        «Оберегать две цели сложнее, чем одну. Нужно больше телохранителей. Это раз. Спецохрана для монаха  — это могло вызвать дополнительные вопросы. Это два. Повышенные знаки внимания, понимаешь? И тогда мое происхождение могло получить огласку. Ну а после у всех посвященных возникли бы вопросы о влиянии ордена на политику Доноварра. Сын князя  — монах! Это сильный компромат. В свою очередь, это могло сказаться на результатах проводимых нами переговоров».
        «Шелест, одно могу сказать: сейчас огласки получилось больше, чем могло быть при предложенном мной раскладе. То, во что стоило посвятить одного меня, теперь знают еще два человека, Рина и Гыд. Я не говорю, что они будут со всеми и каждым болтать об этом, я даже уверен, что и невзначай не обмолвятся. Но что они будут вести себя с тобой иначе, чем с другими, наблюдательный человек заметит. Я уж не говорю о том, что они будут думать об этом  — а ты не единственный любитель подслушивать чужие мысли.  — Саммар поднялся с кресла.  — Я, пожалуй, тоже пойду прилягу. Не спится, знаешь ли, что-то последнее время по ночам.  — Он сам улыбнулся своей шутке.  — С чего бы?»
        — Может, потому что спина болит?  — вопросом на вопрос ответил монах и, чтобы скрыть свою информированность, добавил:  — Ну мне так кажется. Помочь?
        — Нет, нет, увольте, ваше высочество. Не утруждайте себя по мелочам.  — Саммар отвесил шутливый поклон.  — Вас ждут дела большей важности, касающиеся всей нации. Какое вам дело до одной больной спины… Думайте о судьбе всей нации. Не смею отвлекать вас.
        И харадец скрылся за ширмой, оставив монаха в одиночестве размышлять о судьбах мира. До Шелеста все еще доносились его немного сонные мысли:
        «Боялись предубеждений они… У меня никаких предубеждений нет, меня-то чего было бояться? Зачем скрывать? Есть здравое зерно в этом, конечно, но оно какое-то махонькое слишком. Бояться предубеждений против ордена можно было в Озерном крае, в Потлове  — это да, но  — Латфор? Это же колыбель для монахов!»


        Шелест не знал, сколько времени он уже сидел в кресле, не занимаясь ничем, кроме своих собственных мыслей. В шатре не было часов. Если не считать тех, что были изображены на картине с видом набережной. Но их стрелкам можно было верить лишь дважды в сутки.
        Глаза скользили по нарисованным улицам города. Монах все больше убеждался в том, что художник прекрасно срисовывал с натуры. Картина разве что не дышала утренним бризом. Чем больше Шелест смотрел, тем сильнее росло ощущение, что с минуты на минуту он услышит крики прибрежных чаек и почувствует запах свежей сдобы, долетающий из булочной на углу.
        В сущности, отдавая размышлениям предпочтение перед сном, он всего лишь скрашивал время ожидания. Шелест знал, что принц Эльяди не задержится с принятием решений, касаемых их участи. Он ждал прихода слуги, который пригласит его обратно в шатер принца для продолжения разговора. Но те чувства, которые пробудила в нем картина, бросили на его мысли тень воспоминаний.
        Перед глазами возник Латфор. Таким, каким он был, когда Шелест жил там. Все его обучение прошло в Латфоре.
        Монах смутно помнил дорогу из Озерного края. Его и еще трех семилетних детей привезли в самый большой монастырь Латфора. У всех четверых проявились в раннем возрасте таланты, для развития которых многие монахи тратят всю жизнь.
        Все дети, обучавшиеся в монастыре, были родом из разных княжеств. Шелест не помнил, чтобы с ним учился хотя бы один латфорец. Старшие монахи шутили, что провинции не в пример богаче на таланты, чем столица. Латфор издревле считал себя самым главным из государств, входящих в состав Ордена Чести. Памятуя о том, что на самом деле основали его намного севернее и в жилах основателей не текло ни капли латфорской крови. Здесь все и каждый считали себя живущими в центре мироздания.
        Выходить из монастыря никто не запрещал, и послушники часто гуляли за его стенами. Шелест, не особенно любивший компании, в такие путешествия предпочитал пускаться в одиночку. Это продолжалось до тех пор, пока однажды ему в спину не прилетел камень, брошенный кем-то из тут же пустившейся наутек ватаги местной ребятни.
        Тогда предупреждающие слова старших о том, что даже здесь, в просвещенном Латфоре, многие относятся к представителям ордена без должной терпимости, наконец-то были им осознаны в полной мере.
        Никогда у Шелеста  — ни тогда, ни после  — в подобных ситуациях не возникало желания отомстить обидчикам. Как, впрочем, и объяснить их неправоту. Вообще человеческие создания казались ему в своем абсолютном большинстве слишком примитивными, скучными и не заслуживающими внимания. Самой максимальной из всех испытываемых им к человеческому роду эмоций была на тот момент жалость.
        Такая, которую можно испытать к кому-то намного глупее себя, кто, не сознавая ответственности за себя самого, постоянно вредит себе по любому поводу.
        Чем дольше он наблюдал за людьми, тем больше их мировоззрение ставило Шелеста в тупик. Истинность философии, исповедуемой монашеским орденом, никогда им сомнению не подвергалась, так как она казалась более чем логичной. Вся жизнь  — это путь к Создателю, ничего особо не значащее путешествие к заветной цели, к Нему. И все, что требовалось от рожденных на земле, так это принять этот простейший факт. Но люди с самой ранней зари цивилизации упрямо цеплялись за жизнь. За ее материальные мелочи, за перипетии судьбы, стремясь удержаться здесь как можно дольше и любой ценой.
        Шелест не понимал их терзаний. Не видел смысла в большинстве исторических фактов, и многие грандиозные свершения казались недостойными внимания. Шелест откровенно зевал на уроках человеческой истории все семь лет, отведенных в монастыре для ее освоения. Впрочем, и по этому курсу оценки были выше всех похвал, так же, как и по всем остальным.
        Когда десять лет обучения в монастыре подошли к концу, Шелест вернулся в замок Хальмгардов. Перед отъездом из Латфора монахи поставили его в известность о родстве с монаршей фамилией. Новость не стала для юного монаха шокирующей. Он воспринял ее довольно спокойно, так как это объяснило догадки о странном перстне с гербовой печатью, который всегда был при нем.
        Но о том, что он, Шелест, самый что ни на есть чистокровный принц, он и помыслить тогда не мог.
        Следующие два года своей жизни в Озерном крае он провел, радуясь обилию древних фолиантов в библиотеках Хальмгарда и занимаясь врачебными практиками монашеского ордена. Времени для тренировок его собственных талантов тоже хватало с лихвой.
        И все было прекрасно, пока Удматория не нарушила западных границ.
        Последние полгода Шелест провел в полевых госпиталях, непосредственно в зоне боевых действий. До того момента, как из замка за ним не прибыл гонец с депешей, обязующей немедленно предстать перед лицом Доноварра IV.
        — Здравствуй, Шелест,  — приветствовал его князь.  — Мой мальчик.
        Семидесятичетырехлетний глава дома Хальмгардов восседал на троне в самом конце огромного, непривычно пустого сейчас приемного зала. С момента начала войны князь сильно сдал. Тень печали, проступившая на его челе, словно сделала очевидными все накопленные за жизненный путь тяготы.
        — Ваше величество,  — поклонился монах.
        Доноварр сделал взмах рукой, подзывая его к себе. Пока Шелест широким шагом пересекал зал, князь не отрываясь смотрел в высокое, украшенное витражами окно. Из него было видно небо. Огромный лоскут чистой лазури и больше ничего.
        Подойдя к ступеням, ведущим к трону, монах встал на одно колено, опустив голову. Князь перевел взгляд от окна и вперил его в фигуру перед собой.
        — Подними голову, Шелест.
        Монах заметил блеснувшие в глубоких глазах Доноварра едва сдерживаемые слезы.
        — Подойди, сядь рядом. Ты мог бы узнать причину моей печали, едва переступив порог этой залы, не так ли?
        — Я бы не посмел.  — Шелест все еще топтался в непосредственной близости от трона.
        — Я сказал  — присядь.  — В голосе князя проскользнули такие знакомые безапелляционные нотки.  — Ты бы посмел, я уверен, если бы мог это делать, не будучи обнаруженным. Я знаю, что как вы с латфорскими монахами ни старались, а в этом направлении твой дар развиться не пожелал.
        У молча внимавшего до этого момента Шелеста вырвался неопределенный возглас.
        — Ты можешь не удивляться  — я знаю о тебе все.  — Князь снова перевел взгляд на окно.  — А моя печаль… Сегодня я получил известие о смерти своего старшего сына.
        Доноварр замолчал. На этот раз он так долго не отрывался от окна, что Шелест решил, что о его присутствии забыли. Наконец князь вновь заговорил:
        — В первые десять лет брака Всевышний послал нам с княгиней пятерых сыновей. Я считал это благословением. Считал, что улыбка Бога осветила мой брак, мое правление и весь Озерный край. Пятеро сыновей, пять провинций. Я никогда не видел разлада между ними. Уж не знаю, чья это заслуга  — княгини или небес. Дети любили друг друга искренне. Я знаю, о чем говорю  — у меня есть брат и сестры, и наши отношения далеки… Так далеки…
        Монарх замолчал. Он отер ладонью глаза, повернулся к Шелесту и заговорил вновь:
        — Прошло четырнадцать лет, и личный врач княгини обрадовал нас всех известием о ее новой беременности. Но в этот раз все протекало совсем не так, как раньше. Очень скоро она заболела и слегла, ни один из лекарей не мог ничего сделать. Одни говорили  — возраст, другие  — слабое здоровье, мол, туманы с озер подорвали его…
        С каждым днем она таяла все сильнее. По княжеству поползли слухи. Поговаривали, что это проклятие Светлого Братства. Ты слышал об этой организации и, думаю, можешь представить, что именно могло породить подобные слухи. Месть Светлого Братства за изгнание. Люди боялись, что после княгини придет черед остальных быть проклятыми.
        Отдельные личности решили воспользоваться всей этой возней вокруг болезни, и она стала предлогом для возникновения смуты. Я первый раз в жизни был в отчаянии, мать моих детей при смерти, страна на пороге гражданской войны…
        Все рушилось, и тогда я пошел на то, на что бы раньше не решился ни при каких других обстоятельствах.
        Я прибег к помощи монашеского ордена. Вплоть до начала родов моя жена находилась во власти их магии. Конечно, мне пришлось пообещать им кое-что взамен за помощь. Взамен за ее жизнь.
        Шелест почувствовал, как разгоняется для бешеного скачка его сердце. Он уже обо всем догадался, для этого совсем не обязательно было прибегать к телепатии. И он не хотел слышать того, что дальше собирался сказать Доноварр.
        — Роды принимали монахи в присутствии личного врача. Повитухи, вопреки обыкновению, находились за дверью. Им передали на руки одного малыша. Мальчика назвали Ольмаром. Я получил ребенка и жену, орден Стирающий Лица  — доступ к власти. Он был официально признан на всех уровнях истинно и единственно верно трактующим Откровение о Создателе. Так я сдержал в отношении их данное слово.
        Монахи принялись распространять свое учение. И я не видел в нем угрозы, в свое время я изучал досконально их трактаты. И после я всегда держал под контролем все передвижения, все изменения… И, наверное, я слишком отвлекся на них, слишком. Это была ошибка. Я так сильно опасался затаенной угрозы внутри, что проморгал ее извне… А теперь я потерял моего первенца, и это убивает меня. Медленно и мучительно. И для меня не важно стало все остальное.
        Шелест прокрутил на пальце под перчаткой перстень. Руки у него дрожали, а в горле пересохло. Проведя несколько месяцев так близко к фронту, пресытившись смертью, людскими страхами и горестями, не раз и не два рисковавший собственной жизнью, монах никогда не испытывал такого чувства беспокойства и скорби, как сейчас.
        — Мало кто знает, но в день, когда появился на свет мой младший сын, княгиня после долгих часов мучений произвела на свет еще одного ребенка. Врач признал его мертворожденным и передал тельце монахам для проведения ритуала погребения.
        Доноварр прерывисто вздохнул.
        — Трудно делать такие откровения. Особенно после стольких лет. Особенно мне, монарху. Я никогда ни перед кем не держал отчет, а вот теперь…  — Он снова вздохнул.  — Врач вышел из покоев княгини, сообщив об ее тяжелейшем состоянии и смерти второго ребенка. Я  — грешен, сто тысяч раз грешен!  — подумал в тот момент, что и стольких детей с нас довольно, так пусть уж одного из них Создатель сразу заберет к себе.
        Понимаешь?
        Сразу, не дожидаясь, пока он вырастет, пройдет свой путь, постареет и наконец скончается… Что я говорю, ты же монах  — ты как раз понимаешь лучше, чем кто-либо. В этом философия вашей религии.  — Князь потер лоб.  — Я так подумал, входя в покои княгини. Я уже попрощался с ним, даже ни разу не видя, мысленно похоронил и засыпал землей. И поэтому, когда я вошел и услышал, как монахи говорят, что ребенок был мертв несколько минут, а потом задышал и что им нужно забрать этого малыша к себе  — я не сразу понял, что именно они говорят. Я не обрадовался, что он выжил. И видит Создатель, мне не было и на одну сотую так больно тогда, по сравнению с тем, что я чувствую сейчас. А ведь это тоже был мой сын. Ты тоже был моим сыном, Шелест.  — И словно в этот момент вернувшись из прошлого, князь тут же исправился:  — Ты тоже мой сын.
        Голова у монаха была совершенно пуста. Он смотрел на Доноварра и никак не мог понять, кого он видит в этом старом человеке? Боящегося разгрома своих войск монарха, раздавленного горем отца? Того, кто отнял его у матери и лишил семьи или того, кто спас от погребения, придав иную форму существования?
        Молчание затягивалось. В голову сами по себе пришли единственные слова, которые он и произнес, посчитав уместными в данной ситуации:
        — Как здоровье княгини?
        Доноварр поморщился и снова поднес к лицу руку.
        — Она ничего не знала, если ты об этом. До сих пор она уверена, что у нее шестеро сыновей… Вернее, теперь следует говорить так: была уверена, что у нее было шестеро здравствующих сыновей и маленькая могилка на фамильном кладбище. Ирония судьбы  — здравствующих детей действительно шесть, но только вот могилы у павшего, чтобы мы могли оплакивать его, нет… Его мать не просто горюет  — свет в ее глазах погас. Тут уже никакая магия не поможет.
        — Не поможет,  — согласился монах.  — Но я могу облегчить боль скорби. Она не будет ее так остро чувствовать на протяжении определенного времени. А время, оно лечит само по себе.
        Князь покачал головой:
        — Это неправда, поверь мне. Мне семьдесят четыре, а есть воспоминания, которые каждый раз ранят, как только я вытаскиваю их из памяти.
        — В замке не осталось ни одного монаха?
        — Ни одного. Все ушли. Даже самые древние. И не только отсюда. Я знаю, они дежурят по несколько человек в монастыре, сменяя друг друга. Но основная часть на позициях. Они там нужней. А здесь  — зачем нам монах?
        — Ну вот ведь, один понадобился…
        — Ты не можешь не понимать, что я вызвал тебя не поэтому. Поверь мне, мы справимся. Хальмгарды и раньше справлялись  — скорбели и умирали без помощи со стороны монашеского ордена.
        — Тогда…
        Князь отрицательно помахал кистью руки, отметая любые его возможные догадки.
        — Я вызвал с позиции всех. Всех своих детей. Как хочешь понимай: малодушие, эгоизм… Но это решение монарха, а потому неоспоримо. Я отправляю всех вас, моих любимых детей, с посольством в страны дружественные и обязавшиеся предоставить нам помощь. Я знаю, кольцо окружения сжимается. Выбираться из него тоже рискованно, но все же так шансов больше…  — его голос предательски дрогнул,  — чтобы кто-то из вас остался в живых. Мне дорог каждый житель моей страны. Создатель видит, когда к замку подойдет удматорская нечисть, я собственноручно возьмусь за меч, который уже более полувека ржавеет в ножнах, и прихвачу с собой десяток этих собак на тот свет. Но смотреть, как перемалывает в мясорубке моих детей, это выше того, что я могу вынести.
        Шелест покачал отрицательно головой, а вслух произнес:
        — Я все понимаю. Безотносительно к каким бы то ни было шансам. Вы скажите, что надо делать, а я буду выполнять, не просчитывая никаких вероятностей для себя лично.  — Он помедлил с вопросом.  — Мне разрешено будет зайти к княгине?
        Доноварр на секунду прикрыл глаза:
        — В качестве представителя монашеского ордена.
        — Разумеется.  — Шелест вдруг ощутил нечто совершенно новое. Что-то нехорошо царапнуло в области сердца.  — «Это что? Это называется тоска? Почему я должен страдать из-за того, что не смогу назвать «мамой» женщину, которую видел лишь издали на приемах? Не смогу прикоснуться к ее руке, прижаться к ней, как ребенок, в порыве нежности? В сущности, это совершенно посторонняя для меня женщина».  — И Шелест снова повторил:  — Разумеется. В качестве монаха. И только.


        Вошедший слуга вынужден был несколько раз кашлянуть, чтобы привлечь к себе внимание.
        «Дурацкая картина… Практически всосала меня в свое нутро. Такое ощущение, что уснул  — и увидел во сне свое точное прошлое».  — Шелест встал, пружинисто оттолкнувшись от ручек кресла.
        — Принц Эльяди Энер имеет честь пригласить вас отведать настоящий вильярдский кофе.
        — С превеликим удовольствием,  — пробормотал Шелест, стараясь приноровиться к быстрому шагу слуги.
        Они пересекли лагерь в обратном направлении. Шелест видел нескольких военных, слуг, повара. Тот уже не ругался на чем свет стоит. Все занимались своим делом, не обращая на монаха особого внимания.
        За границей лагеря стоял все тот же латфорский лес. То, чего боялась Дарина, не произошло  — лагерь не перенесся неизвестно куда, прихватив их с собой. Их лошадей расседлали, помыли, расчесали им гривы  — и они стояли в ряд, отливая на солнце шелковистыми спинами.
        К удивлению Шелеста, они прошли мимо входа в княжеский шатер, завернули за него и спустились по пологому берегу вниз к реке.
        Принц сидел на своем кресле в шаге от воды. Напротив него стояло еще одно кресло, а между ними  — небольшой столик, сервированный кофейными чашками из серебра. Черной вязью по ним вился узор из распустившихся роз. Неподалеку усатый мажордом с очень серьезным видом грел в миниатюрных тиглях кофе. Россыпь покрытого шоколадной глазурью зефира подтаивала на солнце.
        Тот, кто сидел за столом, не обращал на это ни малейшего внимания, взгляд Эльяди терялся среди волн бегущей мимо реки. В его чашке дымился обжигающий кофе, но принц лишь грел о нее ладони и медлил поднести к губам.
        Монах поклонился:
        — Ваше высочество…
        Эльяди перевел на него взгляд. Слегка улыбнулся:
        — Вероятно, в приватной обстановке мне тоже стоит называть вас настоящим титулом. Сейчас не перед кем бояться раскрыть ваше инкогнито. Могу я пригласить ваше высочество присесть?
        Шелест расположился в предложенном кресле. Его чашку тут же наполнили кофе. Слуга замер рядом, ожидая дальнейших распоряжений.
        — Одно из самых красивейших зрелищ на свете. Солнечный свет. Он идеален,  — произнес Эльяди. В его глазах прыгали отражения солнечных зайчиков, рожденных рекой.
        Шелест молчал, ожидая, когда закончится аллегорическое вступление и начнется беседа, ради которой он был приглашен. Но вместо этого принц спросил:
        — Что вы думаете об этом?
        — О чем? О свете?
        — Да, я имею в виду свет. Или разговор о нем противоречит вашим религиозным убеждениям?
        — Убеждениям?  — Шелест был сбит с толку.
        — Да, убеждениям. Философии ордена.
        — Философия ордена не распространяется на солнечный свет.  — «Более того, это не убеждения, а система взглядов».
        Принц улыбнулся. Он поднес к губам чашку. Вдохнул аромат кофе. Густой, бархатный, словно обволакивающий, он был великолепен. Это понимал даже весьма условно относящийся к ценителям кофе Шелест.
        — Вы ходите по этой земле, дышите этим воздухом, смотрите на все великолепие вокруг, которое подарил Создатель, и презираете при этом каждое прожитое мгновенье. Думаю, солнечный свет вы должны презирать не меньше всего остального.
        Шелест резко выдохнул. У него моментально пересохло во рту, в памяти всплыли высказанные перед его отъездом из Ольмхольма опасения князя Доноварра. Монах, стараясь скрыть нервность движений, прокрутил чашку за ручку вокруг своей оси. По глянцевой поверхности пробежала рябь:
        — Отказ в оказании помощи государству, которое я представляю, связан с моей принадлежностью к касте монахов?
        — Ой, нет, нет!  — Эльяди замахал на Шелеста руками. Бриллианты рассыпали во все стороны радугу искр.  — Вы неверно толкуете причину возникшего у меня вопроса. Уж простите мою прямоту  — от монарха этого не ожидают, но беседа за чашечкой кофе располагает к пренебрежению протоколом. Независимо от того, кто бы оказался в роли дипломата  — вы, монах, ваш дражайший батюшка Доноварр IV или какой-нибудь высокопоставленный эльф из княжеской свиты,  — ответ был бы одинаков для любого. Королевством Вильярд в любом случае было бы отказано в осуществлении какой бы то ни было помощи вашему народу.
        Шелест не поднимал глаз от края чашки. А чувствовал себя так мерзко, как будто его в этот кофе только что у всех на глазах макнули носом. Его надежда, рожденная тем фактом, что Эльяди не попросил их убраться из лагеря сразу после изъявления благодарности, да еще и пригласил для повторной беседы с глазу на глаз, таяла на глазах. Значительно быстрей, чем истекавший на солнце глазурью зефир.
        — Королевство Вильярд придерживается действительного нейтралитета. Вы понимаете? Это основной столп нашей внешней политики.
        — И, по-видимому, единственный,  — пробормотал монах. У него понемногу начала расти уверенность, что он попросту теряет здесь время.
        Эльяди согласно кивнул:
        — Наш нейтралитет  — это предельное невмешательство в дела других стран. Мы никогда не выходили на мировую арену. Ни в каком качестве. Нашему королевству не нужно было быть ни купцом, ни агрессором. Мы наблюдатели  — и только.
        — То есть вас не касается ничто из происходящего…
        Принц поднял руку, останавливая поток слов, готовых сорваться с губ собеседника. Его глаза были полны участия.
        — Когда меня касается ваша боль, я не могу ей не сочувствовать. То отчаяние, которое сквозит в ваших словах, сколь бы вы ни старались его скрыть, ужас положения жителей Озерного края  — это скорбь. Но сделать что-либо глобальное, что призывает сделать моя человеческая природа, я не могу. Иначе я предам свой народ и своих предков.
        Монах поднял голову. Он смотрел прямо на принца сквозь вечный мрак, окутывающий его лик. Солнце оставляло серебряные блики на седых волосах Эльяди, прыгало по полировке короны, оттеняя серые глаза, окруженные угольно-черными изогнутыми ресницами. Стол между ними был значительно меньше того, в шатре. И теперь лицо принца был намного ближе, чем раньше. Невольно взгляд Шелеста выхватил во внешности собеседника то, что тот старался не афишировать. С правой стороны виска по всей коже щеки раскинулась сетка сглаженных временем шрамов. Они распространялись на подбородок и, несомненно, прятались под густой белой челкой.
        «Рубцы от ожога. Его кто-то бил по лицу чем-то горящим. Это не след от одного удара  — шрамы бегут в разных направлениях, и они разные по глубине. Один еще мог бы оказаться шрамом от несчастного случая, а тут все лицо.  — Про себя монах присвистнул: похоже, у тебя в твоем королевстве так не все уж и гладко.  — Его почти рассыпавшаяся в прах надежда возродилась с новой силой.  — Может, я просто не с той стороны подошел к переговорам. Нужно нарисовать совсем другую картину  — не конец света под лапами Удматории, а приближение этих лап к Вильярду».
        Он начал осторожно:
        — В нашей истории королевство Вильярд упоминается крайне редко. Это действительно так. Наши предки не прибегали к сотрудничеству с Вильярдом. Я имею в виду как Озерный край, так и все государства, входящие в Орден Чести…
        На этих словах принц вдруг хмыкнул, поспешив спрятать усмешку в очередном глотке кофе. Шелест нахмурился, одновременно радуясь, что в отличие от Эльяди ему свою мимику скрывать нет нужды.
        «Очень интересно,  — думал монах.  — Значит, это не так. Значит, кто-то из Ордена Чести с ними все же поддерживал связь. Интересно, кто и какого характера был их взаимный интерес. Выходит, Вильярд не для всех был Небывалым королевством».
        Он сглотнул и продолжал:
        — Ну что же, видимо, действительно не было друг в друге нужды. Но теперь многое изменилось. Представим самый неблагоприятный прогноз развития событий: разросшаяся империя Удматора проползла по странам Ордена Чести. Что остановит его перед завоеванием вашего королевства?
        — Все очень просто. В королевство Вильярд нет дорог  — тихо произнес принц Эльяди.  — Разве вы не знали?
        — Слышал,  — сухо парировал Шелест. Его мысли вертелись вокруг бессмысленности монастырского курса человеческой истории.  — «Столько времени потрачено, столько пыльных фолиантов прочитано  — и все для того, чтобы мне в лицо хмыкнули, опровергнув во второй раз за месяц величие единства Ордена Чести крошечным фактом. Сначала Потлов, ведущий переговоры с Удматорией, теперь таинственный некто, якшающийся неизвестно зачем с королевским домом Энер в обход всех договоренностей».  — Только вот дороги обладают тем свойством, что их в любой момент можно построить.
        — Дороги такого характера, дорогой мой Шелест, построить не под силу никому.
        «Чертовщина какая-то!  — Монах на секунду зажмурился.  — Очередной тупик».
        А принц продолжал:
        — Вы сами успели убедиться в специфике используемых нами методов пересечения пространства. Они очень удобны, но конечно же далеко не безупречны. Собственно, из-за их несовершенства нам и выпал шанс познакомиться.
        — Так или иначе, дорогой принц Эльяди,  — Шелест незаметно для себя перенял у собеседника манеру общаться,  — раз вы со свитой умудряетесь выбраться оттуда, я не понимаю, что может помешать Удматору найти способ вместе со своей армией пробраться туда? Мне понятно, что вы желаете отгородиться от всех, но эти все могут иметь обратное желание.
        Принц в очередной раз едва заметно улыбнулся:
        — Желание порождает интерес. А мы исключили саму возможность его возникновения. Вот у вас лично возникало когда-нибудь желание встать с утра пораньше и отправиться в Небывалое королевство, к которому и дорог-то нет?
        — У меня лично  — нет. Так и на соседние государства нападать у меня желания не возникало! Ни с утра пораньше, ни вообще. Потому что я не Удматор. Думаю, после того как он уничтожит всех нас, ему не захочется останавливаться. Вы не думали, что вот тогда-то он и возьмется за тех, кто остался?
        — Уничтожит всех нас,  — повторил за монахом Эльяди.  — Как вы лихо это сказали. Почему вы обобщаете, говорите «всех нас»? Кто-то пойдет на сделку с империей…
        — Не будет никаких сделок.  — Голос Шелеста зазвучал тише.  — Я шесть месяцев провел на передовой. Я видел, что происходит на полях сражений. Я знаю, что творится на оккупированных территориях.
        — Разговор все время сводится к запугиваниям с одной стороны и глухой стене отрицания с другой,  — произнес Эльяди.  — Словно на разных языках говорим. Словно не за чашкой кофе.
        — У меня не было достаточно времени, чтобы подготовиться к дипломатической миссии. Возможно, представленные факты не кажутся убедительными…
        — Не в этом дело, дорогой монах. Вы стараетесь добиться от меня решения ваших проблем. Я пытаюсь объяснить причины своего отказа.
        Монах отрицательно покачал головой:
        — Я пытаюсь использовать выпавшую мне возможность. Я не верю, что мы наткнулись на ваш лагерь случайно. Разве вы на моем месте не поступили бы так же?
        — Мне практически невозможно представить себя на вашем месте.  — Брови принца удивленно приподнялись.
        — Почему? Неужели вам не приходилось просить у кого-нибудь милостей для своего народа?
        — Разве что у Создателя.  — И Эльяди добавил, чтобы весомо подчеркнуть уже сказанное:  — И только у него.
        — И никогда не требовалась никакая помощь?  — Не сдавался монах, уже скорее из принципа. Надежда получить помощь умерла несколькими минутами ранее. Но не мог же он, в самом деле, встать, развернуться и, откланявшись, уйти, оборвав принца Энер на полуслове.
        — Нет. Никогда. Я повторяю: мы не прибегали ранее и не видим причин прибегать ныне к контактам с другими государствами для создания долговременных связей. Для королевства Вильярд это не имеет перспектив. Мы полностью обеспечены внутренними ресурсами  — у нас совершенно отсутствует необходимость во внешних экспедициях для их пополнения.
        — Хорошо, отсутствие внешней угрозы никогда не толкало вас к поиску союзников. Но неужели государству ни разу не требовалась помощь? Засухи у вас никогда не бывало? Наводнения? Неурожая?
        Эльяди лишь пожал плечами:
        — Стихия страшна лишь тому, кто к ней не готов. Не хочешь быть затопленным  — не селись у рек, в предгорьях велика вероятность оползней, берег океана страшен цунами. Если иметь под рукой наблюдения за несколько сотен лет, можно довольно точно предугадывать по изменениям, происходящим вокруг, что должно случиться. А неурожай всегда компенсируется запасами прошлых лет.
        — Хорошо. Предположим. А эпидемии?
        — Еще проще. Извне болезни не проникают, а внутренние достаточно хорошо изучены, чтобы успешно с ними бороться.
        Тут Шелест нехорошо улыбнулся и ехидно спросил, указывая кивком головы на одну из палаток за своей спиной:
        — Успешно бороться, говорите? А как же ваш бредящий от высокой температуры телепортер? Вся ваша экспедиция оказалась зависима от его здоровья. А вы не смогли справиться с его недугом. Прыгали то сюда, то в пустыню какую-то, то на водопады  — хорошо еще, что не растеряли по дороге всю свиту.  — В голосе Шелеста появились вкрадчивые нотки.  — А такое ведь тоже было возможно, учитывая его состояние. Мало ли куда могло занести его сознание, мало ли что могло ему еще привидеться. И вам все-таки понадобилась помощь. И пришлось ее принять, несмотря на все ваше нежелание контактировать со мной. Я помню, как вы меня встретили. Нежеланный гость, принять помощь от которого сродни получению пощечины.
        Эльяди склонил голову набок и чуть прищурил глаза:
        — Принятие помощи говорит о неспособности справиться с ситуацией самостоятельно. Почему у вас вызывает удивление то, как я лично воспринял ваше появление? Расписаться в собственной слабости… Да, для меня, Эльяди Энер, это оскорбительно. Я бы предпочел, чтобы об этом не было известно. Это единичный случай. Можете не верить мне на слово, но такого действительно не бывало раньше. Если кто-то заболевает во время путешествия, мы всем лагерем ждем выздоровления, чтобы не тащить эту напасть с собой в Вильярд. Вы спрашивали об эпидемиях, я вам ответил. А то, что происходит с лагерем, носит частный характер и интересов государства не затрагивает. Из-за болезни одного человека под угрозой оказалась лишь моя собственная безопасность и безопасность моих людей. Для страны угрозы эпидемии нет. Пока мы не убедимся в его полнейшем избавлении от этого недуга, мы будем оставаться здесь, в Латфоре.
        — А проблемы внутренней нестабильности?
        — Что вы имеете в виду?  — Эльяди наконец решился покуситься на один зефир. При этом он перепачкал кончики пальцев глазурью. Безмолвный слуга тут же протянул смоченную водой салфетку, которая исчезла благодаря его ловким рукам сразу же после использования.
        — Конфликты между сословиями?
        — Что? А… Я понимаю, что вы имеете в виду. У нас нет таких конфликтов, так как нет и такого понятия, как сословие.
        — Но вы же сам Эльяди  — принц по праву рождения!  — Монах был искренне удивлен.  — Раз есть принцы, значит, есть и знать. И простолюдины.
        — Все верно. Но в королевском доме Энер я не единственный. Если бы я не заслуживал этого, принцем был бы кто-то другой. Кто заслуживал доверия больше, чем я.  — Эльяди протянул было руку, чтобы взять следующую зефиринку, но передумал, вспомнив о последствиях.  — По-моему, это вас в тупик не должно ставить  — нечто похожее существует в вашем Хараде. Там тоже, чтобы быть уважаемым, человек должен делать то, что вызывает уважение.
        — А если кто-то добивается уважения силой?
        — Навряд ли силу можно уважать.  — По лицу принца пробежала тень.  — Только бояться. Если с детства учить человека быть человеком, если дать ему это право, он будет это понимать.
        — И никто не пытался узурпировать власть?  — «И что значит: учить человека быть человеком?»
        — О!  — Принц искренне рассмеялся.  — Власть  — это такая головная боль! Очень утомляет. Любой умный это понимает. Она отнимает слишком много времени.
        — Я вас не понимаю,  — честно признался Шелест. Все его познания о человеческой природе рушились при общении с этим человеком. Мир, окружавший его, был полон людьми, стремящимися к власти, пользующимися этой властью в своих интересах и получавших от этого колоссальное удовольствие. Шелест наблюдал за ними, скрывшись за рясой своего ордена. Он испытывал отвращение ко многим порокам, испортившим человеческую расу, как гниль бьет яблоко. Но никогда не задумывался о причинах, которые породили их и дали возможность множиться, подобно спорам плесени.
        Эльяди смотрел на монаха, а тот отмечал небывалый блеск молодости в глазах принца.
        — Человеческая жизнь обладает рядом обязательных свойств. Во-первых, она строго ограниченна. И тратить ее скоротечность на что-то трудоемкое и скучное, по меньшей мере, странно. Во-вторых, она стремится быть наполнена счастьем.
        — Это идеализм,  — недовольно произнес Шелест, он уже не считал нужным скрывать от собеседника свое раздражение.  — И существует он в отдельно взятом королевстве и только судя по вашим словам.
        — Это  — правда,  — коротко ответил принц. Он улыбнулся.  — Когда нет возможности заполнить жизнь счастьем, человеческой натуре свойственно стремиться заполнить пустоту всяким хламом и поверить в то, что это счастье.
        Он продолжал улыбаться и смотреть на Шелеста, словно мог наблюдать за тем, как меняется выражение его лица от пробегающих мыслей. Наконец тот произнес:
        — Каждый понимает счастье по-своему.
        — Это не так. Счастье  — самая простая категория. Ты знаешь, что дает ощущение счастья с самого раннего детства, на примере своих родителей, своей семьи. Все сложности создаются, когда оно в жизни отсутствует. В душе возникает дисгармония и жажда поиска чего-то, что способно эту дисгармонию устранить. У тех, кто его ищет, возникает странный вопрос: в чем оно состоит? Когда спрашиваешь у самого себя, о чем имеешь весьма смутное представление, вариантов ответа получается множество. И то, что ты решил наиболее подходящим, замещает истинное значение. Вот только тогда и начинается путаница по поводу того, что каждый понимает счастье по-своему.  — Эльяди повертел в руках чашку с холодным остатком кофе.  — А по поводу того, что подобная идеология культивируется в отдельно взятом королевстве,  — это, конечно, да. Только это не по моим словам  — я люблю свою родину, но приукрашать действительность не в моих правилах. Все сказанное объективно.
        — А понятие «свободы выбора» в ваше счастье включено? Или на государственном уровне массам приказано думать, что они могут быть счастливы исключительно на этой закрытой территории?
        Брови Эльяди вновь поползли вверх.
        — Мы не ограничиваем своих граждан в передвижениях. Мигрировать из страны вполне возможно  — тот, кто задался подобной целью, всего лишь должен подать прошение и ждать времени ближайшей экспедиции в ту страну, в которую ему заблагорассудится отправиться. И все. Единственный минус  — обратно вернуться намного сложнее, сами понимаете.
        — Вы принимаете подобных беглецов обратно? Разве желание покинуть Вильярд не считается изменой королевству?
        — Нет, конечно. Да и не беглецы они.
        Задумчивый прищур Шелеста не был виден, но он сквозил в каждом слове следующего вопроса:
        — Не беглецы. А может, тогда  — шпионы?
        — На этот раз ответ тоже  — нет. Это было бы непоследовательно с нашей стороны. Заявлять о невмешательстве, а после засылать своих граждан со шпионской миссией, говорить о ценности каждой жизни  — и бросать их на произвол судьбы, без какой бы то ни было фактической поддержки. Тех, кто из Вильярда в других странах  — единицы. В подавляющей массе это личности, для которых необходимо постоянное ощущение новизны. Для вдохновения или в познавательных целях. Люди творческих профессий, или иные  — те, которые, как губка, впитывают новые знания, стремятся узнать все о том, что является предметом их страсти. Но я повторюсь  — их действительно единицы. Кто бы что ни говорил, как бы ни менялся мир из поколения в поколение  — люди остаются консервативны, привязаны к своим корням, тяжелы на подъем. Переезд в другую страну  — это, опять же, такая морока…
        — А как ваших соотечественников принимают в других странах?
        — Ну…  — Эльяди запнулся.  — Честно говоря, мы специально не отслеживаем их судьбы. На самом деле бывает, что люди переезжают с места на место, и если это, к примеру, художник или поэт, это не вызывает вопросов. Это кажется вполне естественным.
        — А те, кто возвращаются?
        — Возвращаются в основном из-за ностальгии. Но это редкость. Слишком много всего должно совпасть, чтобы наши пути вновь пересеклись.
        — И вы боитесь, что в ваш идеальный мир проникнет что-то противоречащее основам его устройства?
        — Вы постоянно употребляете слово «идеальный». И вы постоянно пытаетесь поймать меня на том, что я представляю Вильярд как образцово-показательную модель. Это неверно. И ваших собственных бед это не решит никак. Так что не понимаю, что это упорство докажет.  — Эльяди говорил, стараясь сдерживать запальчивость, впервые за все время разговора появившуюся в голосе.  — Да, у нас есть внутренние проблемы, с которыми мы боремся, есть люди, преступающие закон из-за своей лени или алчности, даже тюрьма есть. Правда, она одна осталась на целое королевство и большая часть ее пустует. Но люди, заключенные в ней, далеки от идей государственного переворота, на которые вы все время намекаете. И не принадлежат они ни к инакомыслящим, ни к возвратившимся переселенцам. Вильярд не принадлежит к тоталитарным государствам, подавляющим волю своих граждан в угоду одной психически больной личности!
        — Я не хотел вас обидеть своими словами. Но все столь закрытое и оберегаемое вызывает подозрение.
        — Все столь оберегаемое лучше сохраняется от разрушения извне. Вы хорошо знаете историю, так ответьте мне: череда постоянных войн, в которые втягиваются ваши страны, это то, к чему вы предлагаете приобщить мой народ? Междоусобицы и смуты  — вот вся ваша свобода, где вам разрешено лишь выбрать сторону, за которую пойдете умирать. И никто, никто не будет думать о вас лично, прикрывая все лозунгами о всеобщем счастье.
        Монах молчал. Он поймал себя на мысли, что искренность принца Эльяди подкупает безоговорочно. И многие бы отдали все, чтобы иметь возможность жить в эпоху его правления.
        «Император, который думает о тебе лично, а не через призму всеобщего благополучия нации  — это тот, кто вызывает абсолютное доверие.  — Шелест вновь и вновь всматривался в глаза Эльяди.  — Но как ему это удается?»
        — Как это осуществляется в масштабах государства? Учесть интересы каждой личности одному правителю не под силу!
        — Я же говорю: власть  — это та еще головная боль. Но если досконально изучить харадскую модель и взять за основу, доработать с учетом особенностей менталитета, все становится возможным. Надо только потратить на это достаточно времени и убедиться, что все работает и все подводные камни обойдены.
        — Вы хотите сказать, Вильярд не всегда был таким, как сейчас?
        — Вильярд  — нет, мы все еще учимся, как надо жить. А вот Харад  — он на самом деле изначально гениален. Там это в крови. Шелест, вы обращались когда-нибудь к изучению этой области? Это невероятно увлекательно.
        Отрицательно покачавший головой монах вздохнул:
        — Только вскользь. Из всех Хальмгардов искренний интерес к Хараду мною был замечен только у принца Ольмара. Мне кажется, он знает об этом крае все. Я думал, эту страсть заронил в его сердце самый близкий друг, скорее даже второй отец, который сам родом оттуда. Мне же он казался примитивным. Да и в латфорских книгах о нем отзываются немногословно и сухо. В них можно было мало что найти.
        — Особенно мало можно найти, если этого не ищешь, не так ли?  — Эльяди вновь улыбнулся мягкой, многозначительной полуулыбкой.
        — А сейчас так это уже и не имеет смысла. Скоро не будет Озерного края, где можно было попробовать изменить к лучшему государственное устройство. Не будет в горах такого феномена, как Харад, который вы приводите в пример.
        — Вы не можете знать, что будет. Вы расстроены, вы не так давно пришли оттуда, где боль и мрак. Но такие картины о будущем рисовать нельзя. Вы же не желаете этого на самом деле.
        — Конечно нет. Но поймите, я бьюсь, чтобы доказать вам  — это не обычное ведение войны. Это истребление. Но вы не знаете того, что творят удматорцы.
        — Почему же… Я был в Удматории. И то, что я видел там, даже в глубоком тылу, мне категорически не понравилось. Слишком много сделок с совестью по поводу человечности. Что уж говорить об увиденном вами на передовой.
        Некоторое время монах молчал, потому что произнесенное принцем полностью лишило его дара речи. Поэтому он спросил не сразу:
        — То есть вы утверждаете, что в недалеком прошлом были в империи Удма?
        — Конечно. Последний раз месяца полтора назад. Экспедиции из Вильярда довольно часто бывают там,  — кивнул Эльяди.  — Мы наблюдаем за всеми, это основа нашей безопасности. Особенно интересно было изучать Удматорию, когда в ней менялся строй. Это по времени совпало с началом реформ, которые проводились в моей стране. И там, и в Вильярде изменение мышления людей занимало длительное время. Результат был везде. Но хотя мы шли похожими дорогами, пришли к разным целям.
        — И все же, Эльяди Энер, если бы Вильярд был атакован, если бы вы находились на том месте, которое сейчас занимает каждый из Хальмгардов, что бы вы делали?
        — То же, что я делаю сейчас. То же, что делаете вы. Защищал бы свой народ.

        Глава 7

        — И что ты предлагаешь, я не пойму?!  — горячился Гир Арьезский. Он перешел на повышенный тон, махал руками и обрушивал мощь ладоней поочередно на стол перед собой.  — Твоя несовершеннолетняя сестра появляется здесь вот так запросто, как будто сейчас не ночь и Потловский замок за поворотом!
        Весь этот спектакль был приправлен нервным хождением из угла в угол, прикуриванием от угля в камине, подпаливанием усов и вытряхиванием пепла за край открытого настежь, несмотря на погоду и время суток, окна замка, а также обильного посыпания пеплом ковров. Впрочем, все это не производило на жену молодого герцога никакого впечатления.
        — И потом, она слишком бледная! Блед-на-я! Не надо качать головой  — ничего мне не показалось. Ты не видела, а я видел.
        Эллиноя наблюдала за метаниями супруга уже больше получаса. Она изо всех сил старалась не улыбнуться. Ее глаза, обращенные к Гиру, всегда улыбались, излучая любовь, которую не в силах было утаить сердце. Даже во времена таких ярких эмоциональных вспышек герцогского гнева.
        — Я даже не понял, в каком она состоянии, если хочешь знать. И не надо мне говорить, что она еще ребенок!
        Эллиноя знала, что нужно дать ему выговориться и отвергнуть все предложенные им же самим варианты решения проблемы, разгромив их на корню. Словесно Арьезский-младший сражался с мысленными врагами не менее яростно, чем предки герцога при столкновении с ними непосредственно. И кроме того, потловской княжне было известно, что после потоков всеразрушающей ругани на Гира снизойдет дух созидания и его ум найдет единственный действительно устраивающий всех выход.
        Причина безудержного гнева обычно улыбчивого Гира была только одна  — он сам. Вся его ругань и удары по столу адресовывались только тому человеку, которого он каждый день по утрам видел в зеркале.
        Стремительно мысливший, он привык принимать решение на раз, и, оказавшись в непривычном тупике, Арьезский впадал в ярость. Злясь больше всего на себя за то, что допустил возможность быть загнанным в угол.
        — Так что мы будем делать? Что мы будем делать? А-а-а?!  — Он зарычал, вцепившись в спинку кресла, затряс его и отшвырнул от себя в угол.  — Эллиноя! Я тебя спрашиваю  — что ты предлагаешь? Что я скажу ее отцу? Он, между прочим, и твой отец тоже! Тебя это не беспокоит? Не беспокоит это тебя, я спрашиваю? Ты представляешь, как там все с ума сходят! Одна, без сопровождения… Нет  — сопровождение было, но какое! Сомнительное! Какой-то баркасочник…
        — Лодочник,  — совершенно спокойным голосом поправила Эллиноя.  — Нет такого слова  — баркасочник.
        Гир на секунду остановился и перевел дух.
        — Ах вот как! Он, оказывается, лодочник… И ты его знаешь?
        — Ну, Потлов, конечно, не самое большое государство, но все-таки не настолько, чтобы я знала всех лодочников. Но то, что он точно никакой не «баркасочник», а на худой конец паромщик, это однозначно…
        Элли поднялась с канапе у камина, где сидела, завернувшись в одеяло.
        Возникновение на пороге их Рыманского замка княжны Гали в предрассветный час выдернуло чету герцога из супружеской постели. Под одеялом Эллинои прятались нежно-лиловые рюши ночной рубашки, не вполне соответствующие официальному интерьеру приемной залы. Женщина прошлепала, чуть шаркая задниками больших мужниных тапок, к окну, где стоял Гир. Она прикоснулась лбом к его плечу:
        — Гир…
        Растрепанность чувств молодого герцога так очевидно отражалась на его облике. Внешний вид всегда был важен для него. Обычно аккуратный, сейчас Гир был одет несуразно. Охотничьи сапоги на босу ногу; рубаха с неправильно застегнутыми пуговицами на груди была распахнута и с одной стороны вылезла из брюк. А сами брюки были от баснословно дорогого, но все же пижамного костюма.
        — Одна, с каким-то паромщиком…  — Он сделал нажим на этом слове и многозначительно покосился на жену. Эллиноя не возражала против этого слова, и Арьезский продолжал:  — Вся в бриллиантах, между прочим… Никакой охраны  — и только какой-то паромщик. И  — ночью! Ночью, между прочим, никто порядочный по улицам не ходит! Только убийцы, грабители и медведи!
        Машинально пригладив растрепанные волосы, Арьезский уставился на жену, сверля ее сердитым взглядом. Эллиноя зевнула и прижалась к Гиру еще больше, обняв его и уткнувшись носом в шею.
        — Дорогой, медведи ни по улицам Рымана, ни по центральному Потлову не ходят уже давно.
        Он лишь долю секунды помедлил, прежде чем обнять ее в ответ. Его жаркий шепот накрыл ее с головой:
        — Элли, ты даже не представляешь, как мне страшно! Мне в жизни не было так страшно. Я даже думать не хочу, сколько еще предстоит выслушать от твоего отца!  — Он наклонился, поднимая сползающее одеяло. Снова укутал жену, прижал к себе, держа одной рукой за плечи. Вторая ладонь мягко легла на круглый живот Элли.  — Как думаешь, он слышал, как я ору?
        Княжна улыбнулась:
        — Думаю, да.
        — Сильно возмущался?
        Эллиноя поцеловала Гира в ключицу и тихонько рассмеялась:
        — Судя по тому, как он толкался, удовольствия ему крик доставил мало.
        — Мне так стыдно.  — Это Гир пробормотал едва слышно. Подобных слов вообще никто, кроме Эллинои, от него никогда не слышал.
        — Но есть большой плюс.  — Ее маленькая ручка легла поверх широкой ладони мужа.  — Раз он возмущался, а не затаился, значит, он тебя совсем не боится.
        — Значит, вас таких смелых теперь будет двое. Ты да он. И оба крошки.  — Гир усмехнулся, осторожно целуя волосы на макушке жены. Уже поостыв, он вернулся к предыдущей теме:  — Ну хорошо, медведи не ходят, а все остальные? А, Элли?..
        — Все понятно, милый. Но она же добралась. И слава богу. А с остальным ты разберешься. Как всегда.
        — Как всегда,  — повторил герцог.  — Мне всегда нравится, когда ты это говоришь. А еще больше, что ты в это действительно веришь.  — Он бросил взгляд в окно.  — Скоро светает. Ты, наверное, уже хочешь есть?
        Он подмечал все новые приобретаемые женой привычки, стараясь облегчить ей тяжесть несения бремени.
        Первые три месяца были невероятно сложными для него. В основном из-за того, что она страдала, а он был абсолютно беспомощен. Гир и раньше заботился о ней, потому что любил, но теперь его забота приобрела предупредительность, не свойственную ни герцогам, ни остальным представителям знати.
        — Хочу. Только не знаю чего.
        — Это понятно.  — Гир усадил ее обратно на канапе и поцеловал в кончик носа.  — Сейчас разыщу нашу трусливую прислугу. Как забьются вечно в какой-нибудь угол, не найдешь.
        Герцог вышел в коридор, плотно притворив за собой обе створки двери. Он был уверен, что сквозняк не лучшая компания для беременных женщин. Так же как и беспрепятственно проникающие разговоры.
        Шаги отдавались гулким эхом. Создавая ощущение, что в эту минуту герцог единственный бодрствующий человек во всем замке.
        «Главное, что всегда и неизменно прячутся. Что это за слуги такие, если их разыскивать приходится? Нет, главное, что каждый раз угол разный!  — думал Арьезский.  — Нет, главное, что они всегда дрожат и плачут. Хотя пальцем я никого не трогаю. Чувствительные все  — сколько раз полностью менял прислугу. Княжградские неженки. Плюну, когда это все осточертеет вконец, и наберу людей прямо здесь, в граде. Или вообще в Потлове. И пусть они неправильно сервируют столы, понятия не имеют о протоколе и подворовывают на кухне во время зимних балов. Лишь бы были нормальными людьми. С нормальными своевременными реакциями и человеческим ходом мысли!»
        Он свернул на лестницу. У пролета между первым и вторым этажом топталась горничная.
        Платье, натянутое в спешке, поверх ночнушки, топорщилось на боках и спине. Девушка судорожно пыталась сколоть на затылке единственной найденной впопыхах шпилькой узел вьющихся непослушных волос. Кудри рассыпались вновь и вновь. И ей приходилось начинать все сначала. Горничная подняла голову, когда услышала приближающиеся шаги герцога совсем близко.
        Предчувствия обманывали Арьезского крайне редко  — лицо служанки действительно оказалось заплаканным. Красные от слез веки снова затрепетали, стоило девушке встретиться взглядом с хозяином.
        — Прошу простить, ваша светлость.  — Ее голос дрожал.
        «В собственном доме герцогу нужно спрашивать разрешения, чтобы поорать  — куда катится этот мир? У всех глаза на мокром месте.  — Арьезский с ностальгией вспомнил Потловский замок.  — Как все-таки Всемиру повезло с прислугой! Или это не повезло, а он их сам отбирал, а не как я, через секретаря по рекомендательным письмам… У нас семь горничных, пять поваров и дворецкий. И я всех их, не задумываясь, обменял бы на одну-единственную кухарку из Потловского замка. Вот это точно всем кухаркам кухарка! Я бы такой служанке сам столовое серебро дарил. Ленточкой перевязанное. А у этой  — ни кожи ни рожи и полные глаза слез. Да княжградский акцент и ноль представления о человеческой жизни. Одни манеры. Повеситься можно».  — Все это молниеносно пронеслось в его голове, не мешая вслух произнести:
        — Моя светлость прощает. Что еще у вас там стряслось помимо привычного уже потрясения ваших высоковоспитанных ушей моими высказываниями?
        Из глаз девушки выкатилась слеза, прочертившая тонкий след на щеке. Она нервно вертела в руках не исполнившую свой долг заколку, лихорадочно подбирая слова. Но от страха перед герцогом все они куда-то испарились, и в голове крутилось только «ваша светлость, ваша светлость». А еще девушка никак не могла отделаться от мыслей, что растрепана и неподобающе одета. Больше всего на свете ей сейчас хотелось куда-нибудь спрятаться.
        Старшие слуги вытолкнули ее на лестницу несколько минут назад. Их расчет был прост: прооравшись на столь юную, а следовательно, ранимую и склонную к слезам особу, Гир быстро остынет, и ему можно будет уже более безопасно сообщить еще одну неприятную новость.
        Первой неожиданностью этого непривычно раннего утра, заставившей герцога выть, как раненый зверь, стало появление юной Гали на пороге замка.
        Чета Арьезских проснулась затемно из-за доносящегося с первого этажа шума.
        Гир открыл глаза и попытался вслушаться в невнятно доносящиеся переговоры между дворецким и одним их охраняющих замок харадцев. Охрана замка осуществлялась круглосуточно, и благодаря этому постороннему лицу проникнуть сюда было практически невозможно.
        Не раз и не два упертые харадцы заставляли всевозможные делегации стоять под высокими стенами и дожидаться, пока они проверят всех и вся, чтобы были соблюдены все меры безопасности.
        Но в этот раз один из охранников сам нещадно колотил в двери и требовал, чтобы вход в замок был немедленно открыт.
        Позже дворецкий оправдывал свою нерасторопность тем, что видимая им через витражное окно девушка была необычайно бледна, и он при любых других обстоятельствах принял бы ее за призрак. И уж абсолютно точно последней, кого он мог в ней опознать, стала бы дражайшая родственница герцогини. Но потом он рассмотрел бриллиантовую россыпь в ее волосах и, растерявшись окончательно, почему-то открыл дверь.
        Практически втащивший ее на своем плече по многочисленным ступенькам незнакомец все время пытался что-то объяснить дворецкому и остальным сбежавшимся на шум слугам. Он тараторил то о родстве девушки с герцогом Арьезским, то о своем баркасе, стоящем в Рыманской гавани. Понимали его с пятого на десятое из-за сильного акцента. Но именно потловский акцент и навел дворецкого на мысль о княжеских корнях герцогини Эллинои. В его памяти, как в калейдоскопе, завертелись лики всех относящихся к ее генеалогическому древу. Он снова вгляделся в лицо незнакомки, сопоставил с присутствием на ее головке замеченной ранее диадемы, и его озарила догадка. Развернувшись, он зашипел толпе слуг:
        — Это княжна Гали!
        Владелец баркаса, заслышав эти слова, облегченно вздохнул и, посчитав свою миссию выполненной, откланялся и растворился в ночи.
        Пока всполошившаяся челядь металась в поисках подходящих свечей для праздничных конделябров, предназначенных для встреч персон ее ранга, Гали продолжала стоять, привалившись спиной к стене в том самом месте, где ее оставил лодочник.
        — Стул! Стул!  — продолжал шипеть дворецкий. Тем временем свечи отыскали, но, как вскоре выяснилось, не те. Найденные зажженные свечи стали гнуться под собственной тяжестью и плавить стержни соседних свечей.
        Из соседней залы вылетела горничная, с победным видом державшая в руках небольшой пуфик. Дворецкий сделал страшные глаза, в каждом из которых отразилось по трону, и горничная, бросив пуфик, кинулась искать вместо него что-то более церемониальное.
        Печально наблюдая за исчезновением пуфика и капающим из подсвечников воском, Гали подумала, что ее везде преследует фантом пожара.
        — Ваша светлость…  — Дворецкий, бросая косые взгляды на катастрофу, происходящую с канделябром, попытался с поклоном произнести приветственную речь, но его начинание растворилось в темноте вместе с последней испорченной свечой.
        Свет исчез, но мир тут же наполнили звуки. Раздался грохот и приглушенная ругань с последующим выяснением отношений. Служанка, принесшая из гостиной залы стул, налетела на другую, бежавшую с найденными-таки подходящими свечами. Стул перевернулся, споткнувшись об него, упали обе женщины, рассыпавшиеся свечи раскатились в разные стороны.
        — Что здесь происходит?  — Не дождавшийся доклада герцог сам спустился вниз, чтобы лично разобраться, что к чему. Он стоял на верхней ступеньке первого лестничного пролета, пытаясь разобраться в картине, представшей перед ним в сумеречном предрассветном свете.
        Обнаруженная им у входной двери молодая родственница была в весьма плачевном состоянии. Лицо Гали белело в сумеречном свете, а глаза были закрыты. Грудь шумно поднималась и опускалась, доказывая, с каким трудом дается каждый вздох.
        Удивление Гира мгновенно прошло, и он быстро задал один за другим несколько вполне рациональных вопросов, ни на один из которых ему никто не ответил.
        «Почему не предложили стул? Кто сопровождал княжну? И где, в конце концов, свет?»
        Тогда среди творящейся вокруг неразберихи и снующих в состоянии паники людей Арьезский издал первый львиный рык. Раздав всем нелестные эпитеты относительно умственных способностей и прокляв параллельно этикет, Гир, однако, добился того, чтобы за пятнадцать секунд из соседней комнаты притащили диванчик, обитый по последней моде шелком, а старая подслеповатая кастелянша откуда-то из недр своей комнаты выудила страшно закопченную керосиновую лампу.
        Дворецкий, всю жизнь до Рымана проживший в Княжграде, при виде этого раритета побледнел не хуже княжны. Однако лампа давала свет, которого требовал герцог, и, пока свечи были не найдены, он решил повременить падать в обморок от ее ужасающего неэстетичного вида. Как и давать нагоняй расторопной старушке.
        Ругань Гира словно пробудила княжну. Она открыла глаза и произнесла, минуя приветствия и обходя обращенные к ней вопросы:
        — Я промокла. Мне нужно переодеться.
        Герцог отметил, что взгляд девушки плавал по его лицу, словно потеряв способность сконцентрироваться на чем-то определенном.
        — Ванну княжне! Живо!  — Первый раз за последние четверть часа дворецкий воскликнул нечто толковое.
        Горничные, словно опомнившись, кинулись помогать гостье снимать укрывавший ее плечи и совершенно не соответствующий ее положению мужской плащ из грубой шерсти. К ткани когда-то давно привязался запах рыбы, который теперь громко рассказывал житейскую правду об основном занятии предыдущего обладателя плаща. Служанки переглянулись. Одна из них тут же побежала с плащом по направлению к прачечной, боясь коснуться невзначай чего-нибудь по дороге и запачкать этим привязчивым запахом навсегда.
        — Так как же, дорогая Гали?  — вновь вопрошал обеспокоенный герцог.
        — Потом, Гир. Все потом. Мне надо чуть-чуть отдохнуть, и я все расскажу.  — Слова у Гали выходили нечетко.
        «Если бы это была обычная сельская девчонка, я бы решил, что она пьяна».
        Гали посмотрела в упор на зятя, изо всех сил стараясь не отводить взгляд от его черных буравящих глаз. Она совсем по-детски добавила:
        — Честное слово.
        Тут пришлось герцогу отводить глаза, раскаиваясь в подозрениях: «Ох ты, господи…»
        — Только пусть мне помогут дойти до ванной.
        «Час от часу не легче»!  — Гир провел растопыренной пятерней по своим волосам, обнаружив, что они стоят дыбом, что непозволительно для герцога.
        Через секунду в этой зале уже никого не было. В полном составе все действующие лица во главе с кастеляншей, гордо несущей лампу, переместились в сторону купальни.
        Кавардак, устроенный за считаные минуты, царил ужасающий. Оставшись без мало-мальского источника света, Гир споткнулся сначала о притащенный диванчик, потом о пуфик и в довершение едва не растянулся перед ступеньками ведущей наверх лестницы. Он еле-еле удержал равновесие, ухватившись за перила. Чертыхнулся, наподдав пуфик ногой, и, перепрыгивая через ступеньки, побежал обратно в спальню.
        За время обратного пути ему нужно было успеть придумать, что именно говорить жене о происходящем внизу. Он считал, что должен быстро определиться с версией, несмотря на то, что сам еще толком ничего не знал. И версия должна была быть такой, чтобы доставить Эллиное минимальное из всех возможных беспокойств.
        Но голова была пуста, а перед глазами то и дело всплывало бледное лицо младшей дочери Всемира, поэтому ему ничего не оставалось, как начать орать прямо с порога.


        — Ваша светлость, я не знаю, как сказать…  — довольно неудачно начала горничная.
        — Я-то вижу.  — Гир действительно уже поостыл, девичьи слезы делали свое дело  — его сердце смягчалось. Но изменить обычной манере общения было выше его сил.  — Меня совершенно не удивляет, что вы не знаете. Это ваше обычное состояние. Дальше?
        Слова хозяина подстегнули, и служанка, сглотнув и зажмурившись, выпалила на одном дыхании:
        — Мы думали, что она намокла из-за тумана. Потом подумали  — как она могла намокнуть под плащом?
        «Похоже, ими действительно был проделан тяжелейший мыслительный процесс».  — Герцог сдерживался изо всех сил, чтобы не дать прорваться сарказму, который мог затянуть беседу.
        — И когда мы раздели  — поняли. Оказалось, что это не вода. Это кровь.
        — На нее пролилась чья-то кровь?  — Герцог присвистнул: «Вот это да! Выходит, малышка кого-то прикончила. Этот факт объясняет ее бледность и нежелание говорить. Первое убийство в жизни не всем дается легко».
        Горничная снова сглотнула и отрицательно помотала головой:
        — Нет, ваша светлость. Это ее кровь. Она потеряла сознание, когда мы начали отдирать ее нижнюю рубашку от раны. И теперь она лежит в ванной почти без дыхания.  — Служанка покосилась на округлившего глаза герцога и с опаской добавила:  — И мы не знаем, что делать.
        — Лекаря позвали?
        Девушка снова покачала головой:
        — Он в отъезде. Вы его отпустили два дня назад. Посторонних приглашать опасно во избежание огласки. Сестра герцогини, потловская княжна, и в таком состоянии…
        — А во избежание смерти?  — зашипел Гир, непроизвольно обернувшись в сторону залы, в которой оставил супругу. Она никак не могла его слышать отсюда, но он все равно боялся.  — Во избежание смерти, я вас спрашиваю? Может, пригласим кого-нибудь все же?!
        Горничная испуганно втянула голову в плечи и попятилась.
        — Стрелой лети за ближайшим лекарем, я сказал! И пусть все лекарства прихватит, какие только могут понадобиться. Вообще все пусть прихватит, что у него имеется, чтобы потом не бегали туда-сюда!
        Арьезский развернулся и зашагал в сторону купальни. Подслушивающие слуги бросились врассыпную, заслышав шаги хозяина.
        Не обращаясь ни к кому конкретно, Гир рявкнул:
        — Завтрак герцогине! Она желает чего-нибудь вкусного, разного и много!
        В несколько шагов он пересек отделяющее его от цели расстояние и одним ударом руки распахнул дверь. От сквозняка погасло больше половины свечей, и служанка, пытавшаяся привести в чувство Гали, прибегнув к нюхательным солям, бросилась снова зажигать их.
        Гали лежала в большой овальной ванне. Вокруг ее фигурки пузырилась мокрая рубашка. Параллельно линии обеих ключиц ткань прилипла к телу и темнела овальными кровавыми пятнами. Голова была повернута в сторону стены, и Гир не мог видеть лица. Затылок девушки заботливо уложили на шелковую подушечку с пушистыми кистями бахромы на уголках. Руки плавали по поверхности воды ладонями вниз. Одна рука в кружевном рукаве нижней рубашки, обхватившем тонкое запястье. Вторая, рукав которой, вспоротый до плеча, превратился в рваную тряпку,  — обнажена.
        Горничная не нашлась что сказать и лишь повела рукой, указывая на снятые с княжны драгоценности. Камни поблескивали на мраморной полочке влажным блеском.
        — Тут только одна серьга. Я не нашла вторую.
        — Бог с ней, с серьгой.  — Герцог упал на колени рядом с ванной на мокрый плиточный пол. Он наклонил девушку вперед, чтобы рассмотреть повреждения.  — Девочка словно чучело с рыцарского турнира…
        До его прихода слуги смогли стянуть рубашку только до половины правого плеча, обнажив первую из череды ран. По краям к коже из-за запекшейся крови прилипли ободранные кусочки ткани. В рану попала вода, вымывая оттуда скопившуюся сукровицу с обрывками ниток зеленого бархата и частички песка.
        «Медведи по улицам не ходят»,  — припомнились герцогу несколько минут назад произнесенные супругой слова. Раны были словно нанесены неудачливым и глупым охотником. Он поморщился.  — «Очень похоже, что ходят. Какие-то странные медведи, крепко пожимающие плечи молодым девам».
        Гир аккуратно потянул за ткань рубашки. От теплой воды потемневшее кровавое пятно потихоньку отставало от спины, открывая многочисленные огромные синяки. Княжна застонала.
        «Значит, это не медведь и не рысь.  — Арьезский расшнуровал завязанный на запястье невестки бантик. Он спустил с плеч девушки рубашку.  — Порезов мало, а синяков много, но они почему-то только на спине. А вот эти ссадины вроде как идеально прямые, словно от ударов плетью. И две глубокие раны на уровне лопаток. Спереди же только четыре косых полукруга, вспоровших кожу, но не очень глубоко вошедших внутрь с обеих сторон. Не смертельно, конечно, но должно быть очень больно».
        Он в задумчивости стер с кожи Гали потеки засохшей крови. Раны продолжали сочиться, но их края стали твердыми и зарозовели воспалившейся плотью.
        «Как будто ее били чем-то тяжелым по спине, потом пару раз хлестнули кнутом и воткнули что-то небольшое. Наконечник копья? Потому что это не меч, не кинжал и не стрела… Раны нужно промыть и зашить. Как это все скрыть от Элли? А нужно скрыть. Максимально. По крайней мере, сейчас. Что бы там ни было на самом деле, но она с ума сойдет.  — Он осторожно погрузил тело девушки обратно в теплую воду. От ран сразу же разошлось слабо окрашенное кровью марево. Она снова застонала.  — Кто его знает, может, ей нельзя в воде находиться. Но пока настоящего врача нет, я тут самый главный врач  — а мне пока в голову ничего другого не приходит, кроме как промыть водой, а потом, как обсохнет, залить коньяком и прижечь…»
        — Сними с нее до конца одежду,  — приказал Гир служанке.  — Разрежь по швам, чтобы не тревожить лишний раз, и сожги потом тряпки, ясно?
        Он приоткрыл дверь:
        — Помогите перенести княжну в гостевые покои!
        Бочком вошел дворецкий, старательно отводящий глаза от наготы девушки. За ним следом с большой купальной простыней в руках шествовала одна из горничных. Все остальные шушукались за дверью. Когда Гали подняли из ванной, чтобы завернуть в простыню, она пришла в себя:
        — Где я?
        — Ну как тебе сказать?  — Гир поднял на руки ее миниатюрную фигурку.  — Ты находишься где-то… Где-то после твоей личной катастрофы.
        Дворецкий предупредительно распахивал перед его светлостью все встречающиеся на пути двери.
        В спальне гостьи суетились служанки. В камине потрескивали поленья, пожираемые огнем, отовсюду была стерта пыль, и отдернутые портьеры открывали вид на рассвет. На перине взбитой горой высились подушки и был кокетливо отогнут угол одела.
        Герцог опустил девушку на кровать. Пока ее переодевали, он стоял у портьер, глядя в окно, едва слышно барабаня пальцами по дереву подоконника.
        Княжна сидела, утопая в подушках. Рубашка с кружевами и рюшками, красивейший чепчик. Ничто не напоминало о ее плачевном состоянии, кроме свернутых в несколько раз полотенец, укрывших израненные плечи в ожидании перевязки.
        Чуть слышно скрипнула дверь. Вошла еще одна служанка и осторожно внесла на подносе дымящуюся чашку с бульоном. Она предприняла попытку покормить Гали, но девушка отвернулась от поднесенной ко рту ложки.
        — Лучше ешь,  — буркнул, нахмурившись, Гир.  — А то сам кормить буду.
        Никак не отреагировав на слова зятя, Гали произнесла:
        — Мне надо с тобой поговорить.
        — Кто бы сомневался,  — снова буркнул герцог. Он сделал знак горничным покинуть спальню.
        Когда дверь за ними закрылась, Гали вздохнула, на секунду прикрыла веки, собираясь с мыслями. Гир повернулся лицом к девушке, скрестив на груди руки. На фоне всех этих подушек и массивного изголовья кровати ее фигурка выглядела еще более тонкой и хрупкой, чем была на самом деле.
        «Совершеннейший ребенок, в какую передрягу она могла попасть? Или сейчас так калечат за неправильно завязанные бантики на косичках?»
        После секундной передышки княжна начала говорить.
        Герцог слушал. Не перебивая и не задавая вопросов. Он даже не хмурился, только напряженнее становился прищур его темных глаз.
        Рассказ заставил его каждодневную реальность покрыться сетью тревог и опасностей. Все, чего стоило бояться, всегда находилось очень далеко от Гира и не могло потрясти его. Не могло настолько угрожать, чтобы возникло желание отступать, уползать, поджав хвост. А теперь это все вдруг оказалось за порогом.
        Оказалось, что мироустройство, знакомое с рождения, готово вот-вот рухнуть. А умный Арьезский этого даже и не заметил. Он ощутил себя потерявшимся в тумане. Когда не можешь видеть, куда ведут расходящиеся под ногами дороги и неясен следующий шаг.
        Единственное, что стало ясным герцогу под конец рассказа Гали, так это то, что опасался серьезных проблем он совсем не зря.


        Перестук колес и покачивание экипажа. Вместе с ним покачивался под равномерный цокот и весь мир. Уже целая неделя жизни состояла только из этого.
        Окна экипажа запотели, и не было видно, как снаружи в первый раз за этот год землю укрывает снег. Снежинки опускались медленно, словно раздумывая, стоит ли вообще падать вниз? Белыми, почти невесомыми крупинками они держались на поверхности, не смешиваясь с влажной осенней распутицей дороги. Скрывая под своей чистотой грязь. Пока по ним не проезжало колесо, взбивая все в однородное крошево.
        Гали раскачивалась вместе с экипажем. Она полулежала на розовых шелковых подушках и невидящим взглядом смотрела в мутное окошко. Свет сменяли тени, тени сменялись светом. Когда становилось очень темно, она понимала, что они въехали в очередное ущелье или подкрался очередной вечер.
        У княжны болела голова. Эта боль добавилась к яркому букету уже испытываемой сильной боли. Она натянула на себя одеяло, чтобы спрятаться в его темноте и провалиться в желанный сон.
        Когда Гали удавалось заснуть, это было истинным счастьем. На время забытье избавляло от боли, и княжна попадала в страну покоя. Пока во сне не приходили картины, где она летит вниз, прыгая со стены, или скачет во весь опор на лошади, слыша шум крыльев и ожидая нападения когтистого демона с небес.
        После рассказанного княжной Гир Арьезский посчитал единственно верным переправить Гали в Харад инкогнито.
        Официально на территорию Рымана беглая княжна не прибывала. Соответственно герцогский дом ей опять же официально не помогал. И поэтому герцог некоторое время мог не бояться никаких претензий. Тоже вполне официально.
        Карета ничем не выдавала происхождения путешественницы. Никаких гербов или вензелей на дверцах. Никакой свиты. Ничто не должно было привлекать к девушке внимания. Возница  — обычный рыманский извозчик Миллек, работавший по большей части в порту, никак не был связан со свитой герцога. Из охраны  — вольный харадец Дагир, оставивший службу в дружине Рымана больше года назад, предпочтя ей хлеб наемного телохранителя.
        Путь княжны лежал вдоль границы с Княжградом, нигде не переходя, впрочем, на его территорию.
        Харадец ехал, сидя рядом с возницей на облучке. В нем было чуть больше двух метров роста, и, когда они подъезжали к очередному постоялому двору, чтобы перекусить или устроиться на ночлег, глаза всех были прикованы к его мощной фигуре. А с Миллеком обращались так, словно его вообще не было. Немудрено  — на колоритном фоне Дагира терялись многие, кому приземистый, обросший жировыми складками Миллек и в подметки не годился.
        Во время считаных остановок, которые давали кучеру возможность выспаться, а лошадям отдохнуть, Дагир охранял вверенную ему девушку, стоя за дверью снятых для ночлега постоялых комнат. Когда спал он сам, оставалось загадкой.
        В самом начале пути Миллек пытался разговорить попутчика-харадца. У него было много знакомых ребят родом из этого горного края, все как один веселые и общительные, не то, что этот. За работой, правда, ему их наблюдать никогда не приходилось, а вот в портовом кабаке  — очень даже запросто. Они там после переходов своих довольно часто отдыхают. Ну и Миллек тоже, как деньгой разживется, захаживает туда, вот и пересекались их дорожки неоднократно. Лицо Дагира ему тоже казалось знакомым, хотя не исключено, что он просто был на кого-то похож.
        На проявление дружеских жестов в свою сторону Дагир никак не отвечал. Он настолько упорно молчал, не изменяя при этом выражения лица, что впору было рыманцу заподозрить в нем глухонемого. Если бы при знакомстве мужчина не пожал вознице руку и односложно не буркнул:
        — Дагир.
        Когда все темы, возможные для воспроизведения в стиле монолога, были Миллеком исчерпаны, ему пришлось закрыть рот и, косясь сердитым взглядом на харадца, ехать в тишине. Мечтая о скорой встрече с людьми, способными к общению где-нибудь на следующем постоялом дворе.
        «Так с ума сойти можно!»  — Миллека пожирали его собственные догадки и невозможность поделиться ими с кем-нибудь. Половина денег за доставку пассажирки в Харад, полученная вперед, была больше его обычных расценок. Вторую половину он должен был получить на руки уже в Хараде. Но скорая прибыль возницу уже не радовала.
        «Полудохлая девушка, бледная-пребледная, синяки под глазами на пол-лица  — того гляди откинется. И заплатит мне, что обещано, кто-нибудь там, в пункте назначения, за ее труп или нет  — неизвестно. По мне, так скинуть ее надо где-нибудь в ближайшем перелеске, обшарив предварительно на предмет добра какого-нибудь. Ну, как преставится, конечно. Интересно, с собой деньги есть у нее? Вроде не похоже, что из особо богатых  — без замашек великосветских. Но, с другой стороны, вроде и не простушка.  — Здоровенный, страшного вида харадец, нанимавший его в возницы, говорил, что девушка  — харадка и ее требуется отвезти домой. Только Миллек в это нисколько не поверил. Он нахмурился, в который раз мысленно возвращаясь к возникшим тогда мыслям.  — Какая она харадка! Щупленькая, нежненькая… Да и к чему я ей нужен был бы, будь она харадкой  — сама бы добралась прекрасно. Даже с перебитыми ногами. Они ведь живучие, как кошки… Где это видано, чтобы харадкам сопровождение требовалось! Не было такого никогда! Вот если бы узнать, кто она на самом деле и за какую провинность ее так далече от Рымана-града сплавляют?
Может, получилось бы с этого выгодой для себя разжиться? А если она полюбовница чья или в бремени от мужа знатного рода? Тогда по возвращении в Рыман уже знал бы, кого можно потрясти за такой компромат…»
        Вечерело. Резко похолодавший воздух стал словно более прозрачным. Из-за усыпавшего дорогу снега казалось, что карета катилась по расстеленной ковровой дорожке.
        — Скоро эта таверна уже?  — вслух произнес возница. Дагир при этих словах покосился на него, приподняв одну бровь. В его взгляде ясно читалось осуждение такого непрофессионального отношения к своей работе. Возница, а местность не знает.
        Про себя Миллек выругался: «Не хватало теперь еще, чтобы этот харадский дуболом решил, что я заблудился!»
        Однако эта мысль разбудила в нем тревогу:
        «Хорошо бы на самом деле оказаться уже у какого-нибудь жилья!»  — Пока еще дорога, бегущая по плоскогорью, слегка припорошенная, была хорошо видна, но если снегу вздумается повалить в полную силу, они могут и в самом деле сбиться с пути.
        Он повернулся и постучал в окошко кареты:
        — Эй, дамочка, вам остановочка не требуется еще? Ножки там размять или еще чего?
        Девушка ничего не ответила. Миллек обозлился больше обычного.
        «Да чтоб они передохли в своей тишине!»  — Он щелкнул кнутом, заставляя уставших лошадей прибавить шаг.


        Постоялый двор Крайта назывался «Чистое поле».
        Судя по тому, что свое детище подобным образом окрестил сам Крайт, упрекнуть его в отсутствии образного мышления было нельзя. Навряд ли кому-то еще могло прийти в голову назвать полем перекресток нескольких дорог. Одни бежали в горы, тем или иным путем ведущие через многочисленные горные села Предгорья в Харад, другие уходили на плоскогорье в Княжград, третьи лентами вьются по Потлову. Но все их многообразие брало свой исток здесь.
        «Чистое поле», по своей сути, значение носило прямое  — рядом с таверной не было ровным счетом ничего обжитого человеком. Посмотри вперед  — и любуйся протыкающими небеса пиками гор, посмотри назад  — степь с перелесками. Природа в своей первозданности и больше ничего.
        Несмотря на это, место глухим не было. Сдаваемые комнаты редко пустовали, а уставшие люди бывало спали прямо в своих каретах, загнав их за добротный частокол и разместив во дворе «Чистого поля».
        И лошадям, и людям, какие бы ни брались в расчет крайние обстоятельства, бывает нужен полноценный отдых. Подремывание в седле на измотанной скотине может закончиться в горах очень нехорошо. Путешественники это понимали, а Крайт понимал это лучше всех.
        Однако никакая загруженность заведения не могла заставить его разжиться достаточным количеством работников.
        Первая и единственная прислуга в доме появилась только после смерти Крайтовой жены. Готовить-то вдовец не умел в принципе.
        Скаредность настолько глубоко поразила его сущность, что это распространилось и на кухню. Все ингредиенты, которые требовалось положить в блюдо, он старался по максимуму экономить. А уж выкинуть то, что испортилось,  — вообще было выше его сил, он и это старался пустить в дело.
        В результате на вкус получалась редкостная гадость, которую есть никто не соглашался. Заведение стало нести убытки, вот из-за этого шесть лет назад в услужение к Крайтам и попала сирота по имени Гильда.
        Гильда на самом деле была совсем одна на свете. Она очень плохо помнила своих родителей. Никто не знал, откуда она родом и когда точно ее семья появилась в Предгорье. После смерти родителей одни сердобольные люди заботились о ней, и тогда она имела кров и еду, другие  — гнали прочь. Она понимала и тех и других и старалась не злоупотреблять добротой первых и не злить вторых. И уж совсем не обозлилась сама, продолжая радоваться каждому новому дню и его дарам.
        Кто-то посоветовал ей попроситься на работу на постоялый двор, который находился на самой границе Предгорья. Место было далекое, и никто особо туда работать не рвался.
        Поначалу договаривались, что она проведет в таверне только зиму. Хозяева присмотрятся к ней, а она  — к ним. Вроде присмотрелись; они не понравились ей, она не вызывала восторга у них, но обе стороны нашли в себе силы продлить договор.
        Самого Крайта нетребовательная и работящая простушка устраивала, и гнать ее он не собирался. А у девушки судьба сложилась так, что уйти ей было некуда, а учитывая, сколько ей платил Крайт, и организовать свой переезд не на что.
        На вопросы о количестве получаемых на руки денег Крайт нудным голосом начинал перечислять Гильде, во сколько она ему обходится. И по всему выходило, что сама по себе оплата ее труда более чем достойная, но вот расходы…
        Как ни крути, а Гильде приходилось каждый день есть  — и не по одному разу, и где-то спать, и за все это Крайт, по той же стоимости, что и для постояльцев, вычитал из ее жалованья деньги. Кроме того, весь гардероб покойной жены Крайта перешел в безраздельное распоряжение служанки, и за него он тоже не гнушался забирать что-то вроде арендной платы, когда больше расходы Гильды было объяснить нечем.
        Ее рабочий день начинался с рассветом, а заканчивался за полночь. К слову сказать, Крайт с сыновьями тоже не барствовали, стояли плечом к плечу и вкалывали как проклятые. Но дело в том, что они-то работали на себя и их дом крепчал, разрасталось хозяйство, закапывались в саду чугунки с золотом, а Гильда…
        Гильда радовалась, если могла купить новое платье раз в год у заезжего купца. Да и то, если это было одно из тех платьев, что купец не смог продать, несмотря на все приложенные усилия.
        Но она была сыта, обута, одета, была крыша над головой  — что еще можно желать? Крайт каждый день разъяснял ей это. Он говорил, что Гильда должна Богу молиться за то, что ее жизнь так удачно повернулась и привела ее в «Чистое поле».
        «Ты вообще-то представляешь, как остальные люди сейчас живут? Ты тут как сыр в масле катаешься  — что хочешь ешь, что хочешь пьешь. В городе не устроишься так  — кому ты нужна? Там все теплые места позанимали уже давно. Думаешь, тебя кто-то ждет? А предгорные девки из коровников не вылезают да с поросятами спят. Мы-то тебе тут вилы для навоза в ручки царственные брать не позволяем!»  — И Крайт, окидывая взглядом ежедневно убираемые Гильдой за постояльцами покои, садился за чисто выскобленный Гильдой стол, ел приготовленную Гильдой еду и продолжал рассуждать об ее, Гильдином, небывалом счастье.
        И никогда он не обмолвился о том, что и самому ему благодаря ее присутствию живется очень даже неплохо. И честно говоря, не то что неплохо, а очень хорошо.
        Про себя-то Крайт уже не раз прикидывал, насколько выгодно ему присутствие Гильды. На первом месте опять же стоял денежный интерес  — на содержание покойной жены тратить приходилось на порядок больше. Вдобавок девушка обладала веселым и легким нравом и не раз разряжала обстановку, когда постояльцам приходило в голову повздорить между собой. Пара метких шуточек, открытая улыбка Гильды  — и каждая ссора, грозящая перерасти в рукоприкладство и битье посуды, заканчивалась бурным примирением сторон с последующим братанием и выпиванием в честь этого немалого количества бражки. И денежки снова капали в карман папаше Крайту.
        Единственное, чем была обделена сиротка, так это в достаточной степени мозгами, чтобы проанализировать все это и понять, что предложенная ей жизнь всего лишь облагороженная форма рабства. Гильду не били плетьми, не бросали в холодный подвал в кандалах, зверского вида собаки не бегали по периметру частокола, чтобы отгрызть ей ноги при попытке к бегству. Но суть от этого не менялась. Она проживала жизнь под гнетом чужой воли, не имея ничего своего. Даже мысли в голове были и те чужие. Ведь она была хорошим рабом. Хороший раб не ставит под сомнения те слова, которые говорит хозяин. Он просто не способен на подобное святотатство.
        Как только начинало смеркаться, Крайт зажигал огонь в фонарях над входом. И свет со стороны плоскогорья был виден на несколько лиг  — словно луч маяка, помогающий не сбиться с пути.
        Не только в безветренную и ясную погоду. Когда начинались снегопады, свет мутным пятном пробивался сквозь пелену снега. Фонарь раскачивался, поскрипывало колесико над его ручкой, каждый раз соприкасаясь с металлом штыря, на котором он висел.
        Гильда драила огромный котел, в котором сегодня готовила баранину с рисом и специями. Она мурлыкала себе под нос песенку, раздумывая, что бы такое приготовить на завтра. Позавчера она готовила курицу с овощами, вчера было рагу из говядины, а сегодня  — рис. Кроме того, каждый день большой котел был полон супом. Их она тоже чередовала: грибной, куриный, мясной. Существовало огромное количество очень вкусных и очень простых блюд, и все разновидности супов, плова и рагу, без сомнения, относились к их числу. Гильда была уверена, что самые маститые повара не стали бы отмахиваться от ее гениальных по простоте рецептов. Если бы им приходилось ежедневно готовить в одиночку на двадцать  — тридцать человек.
        Постояльцы не выезжали уже третий день, а кормить людей одним и тем же было не в ее правилах. Но и разнообразить меню было не в ее силах. Блюда, требующие множества операций, она не могла бы приготовить, как бы ей этого ни хотелось. Гильде на них просто не хватало времени.
        Но если с завтраком можно было особо не мудрить  — постояльцам не надоедало видеть на своем столе каждое утро свежий хлеб, сыр, яичницу и повидло, то с основным блюдом на обед приходилось все время мудрить.
        Гильда остановилась, потерла лоб:
        «Так что же приготовить на завтра? Вот было бы здорово запечь рыбу!  — При мысли о дарах моря Гильда печально вздохнула. Ее детство прошло на берегах Бура, и в доме через день готовили то рыбу, то речных угрей. И если два дня подряд приходилось есть уху, никто в обморок не падал. А здесь рыба была редкостью. Только студеной зимой они едали ее, когда начинали в Предгорья подниматься обозы с рыбой и Крайт покупал бочку самой дешевой, целиком засоленной сельди.  — Может, кашу? Ну да, как обычно, все так просто. Гречневую крупу бросить отвариваться, а обрезки говядины потушить с луком и перцем. В конце добавим сметану. Будет вкусно… Нет, но вот если бы была рыба…»
        Она сполоснула котел горячей водой и вылила ее в сток в полу. Рядом на столике в деревянной бадье подходило тесто. Этот процесс никогда не прекращался. Тесто либо замешивалось, либо подходило, либо расстаивалось. Если Гильда забирала уже готовое к выпеканию тесто из кадки, проходило от силы полчаса  — и уже снова ставилась опара. Хлеба постояльцами съедалось много.
        Руки погружались в тесто по локоть. Вымешивать нужно было как следует, и тогда булки, которые делает Гильда, выйдут воздушными. Она отодвинула кадку подальше от тепла печи, чтобы тесто не подошло слишком быстро и не убежало. Гильда собиралась оставить его на ночь без присмотра, чтобы утром сразу же сформировать булки и испечь. Девушка прикрыла бадью полотенцем и стала обтирать руки от налипшего теста.
        Снаружи раздался звук подъехавшей кареты.
        «Припозднились что-то… А может, наоборот  — только потому и решили остановиться, что ночь в пути застала.  — Гильда одернула передник, одновременно быстренько отряхнув его от муки. Ей всегда было важно понравиться приехавшим на постой людям. Почему  — она сама не знала, но всегда старалась быть милой.  — Будить Крайта или не будить? Разбужу  — наорет, что спать не даю и по мелочам не в состоянии сама справиться, если не разбужу  — наорет, что всех нас перережут из-за моей беспечности… Но во втором случае он будет орать только завтра, что сейчас сэкономит мне время для сна. Поэтому второй вариант, несомненно, лучше. Лучше сама устрою их  — наверху четыре свободных спальни».
        Вообще-то Гильда, как любая другая женщина, конечно же боялась открывать посреди ночи двери неизвестно кому. Но было кое-что, о чем никто не догадывался. Гильда всегда точно знала, когда и кому дверь открывать можно, а когда от этого лучше воздержаться. И дело было не во времени суток, не в том, как вели себя огромные мохнатые псы, живущие в будке у крыльца, и даже не в том, кто стоял за дверью.
        В разных ситуациях один и тот же человек может представлять смертельную опасность или же, напротив, быть абсолютно безвреден.
        И Гильда всегда знала, как складывается для нее ситуация именно сейчас.
        Она разожгла одну масляную лампу, накинула на плечи пуховую шаль и вышла на крыльцо. Из будки тут же высунулась огромная морда одного из псов. Он негромко рыкнул и вопросительно посмотрел на Гильду, ожидая приказа. Вылезать из теплого угла на свежевыпавший снег по своей воле ему совсем не хотелось.
        Девушка пересекла двор и открыла в воротах маленькое оконце. Выглянула наружу.
        На облучке подъехавшей кареты сидели двое. Возница  — закутанный поверх одежды в плед, несомненно, из Рымана, и похожий на огромного медведя харадец.
        — Красавица, комнатки-то есть у тебя свободные, а?  — Красный нос у возницы замерз и торчал над краем пледа, вызывая вкупе с заиндевевшими ресницами жалость.  — Погреться бы нам…
        — Просто на постой мы комнат не сдаем,  — прощебетала девушка заученную фразу.  — Только полный пансион. С человека два рыманских банкнота. Или пять потловских копеек, если серебром…
        Рыманец открыл было рот, чтобы поторговаться, но харадец спрыгнул со своего места, опередив словоизлияния своего попутчика.
        — Две комнаты,  — коротко сказал он.  — Одну для него, вторую для госпожи.
        Гильда поставила лампу на землю и быстро открыла ворота, впуская во двор карету.
        — Есть две комнаты. Только деньги вперед,  — предупредила она.  — Вы на сколько останетесь?
        — Пока лошади не отдохнут,  — туманно ответил харадец, сунув ей в руку смятую рыманскую десятку.  — Вот за двое суток. На их прокорм хватит?
        Гильда отряхнула со дна лампы прилипшую землю и снег. Она подняла ее над головой, чтобы осветить гостям путь.
        — Сейчас все устроим. Вы проходите в дом, обогрейтесь. Мы все сделаем.
        Харадец кивнул в ответ, но вместо этого подошел к дверце кареты и осторожно постучал. Из экипажа не доносилось ни звука.
        — Расседлай лошадей,  — коротко кинул он через плечо уже успевшему взлететь по ступенькам Миллеку. А сам снова постучал в дверь экипажа.
        Злобно стреляя горящими глазами в Дагира, возница, помедлив, все же спустился вниз и занялся лошадьми. А харадец тем временем рванул на себя дверь экипажа и заглядывал внутрь. Оттуда раздалось негромкое возмущенное ворчание.
        — Сюда посветить можете?  — спросил он у Гильды.
        Та засуетилась:
        — Конечно, конечно…  — Поднять лампу выше плеч харадца она не могла и решила, что самое верное  — просто передать лампу ему. Поэтому она постучала по его спине и протянула фонарь. Дагир выпрямился и, сурово посмотрев на девушку сверху вниз, произнес:
        — У меня руки будут заняты. Я не смогу еще и лампу нести.  — Он снова нырнул в экипаж и через минуту вытащил оттуда завернутую в одеяло миниатюрную фигуру.  — Светите передо мной, чтоб я видел, куда идти.
        Гильда послушно пошла впереди, указывая дорогу. Они сразу же поднялись на второй этаж, где за стоящими в ряд дверьми прятались аккуратные маленькие спаленки.
        — Вот, пожалуйста, вам сюда.  — Гильда открыла дверь, пропуская перед собой мужчину с его ношей.


        Гали снился чудесный сон. Она бежала вниз по винтовой лестнице Потловского замка. Навстречу ей поднимался незнакомец. Гали знала, что сейчас она споткнется и упадет, но все ровно упрямо бежала навстречу своему падению. Ее сердце радостно билось в предвкушении. Она хотела упасть  — ведь если она упадет, он подхватит. Внезапно ступеньки лестницы стали рассыпаться под ее ногами, Гали ухватилась за стену, чтоб удержать равновесие. И рука ее, прикоснувшись к камню, вдруг ощутила под собой стебли плюща. Она хваталась за них, но стебли ускользали. И Гали сорвалась. Она летела вниз, а мимо нее вверх летела кирпичная кладка бесконечных стен.
        Ужас накрыл ее с головой, но вдруг она вспомнила, что именно за этим и спешила сюда  — за тем, чтобы упасть. Ведь кто-то, кто несомненно подхватит ее, тоже должен спешить сюда. И ее захлестнуло счастье. Рушилась лестница, разлетались на обломки перила и ступеньки, сминались арки дверных проемов и сами двери, слетая с петель, летели впереди нее. Гали наблюдала за разворачивающейся вокруг нее катастрофой и при этом была абсолютно счастлива.
        В одну из летящих перед ней дверей постучали. Гали удивилась. Но тут оказалось, что кто-то стучит разом во все двери.
        — У меня руки будут заняты,  — сказал кто-то.
        «Конечно,  — подумала Гали.  — Конечно, руки будут заняты. Ведь в этих руках буду я».
        Она ощутила себя в кольце сильных рук. Ее несли так бережно и так нежно. Ради этого стоило рискнуть и еще раз свалиться с той лестницы. Гали положила ладонь своему спасителю на грудь.
        А сильные руки все кружили ее в каком-то диком вальсе, нежно прижимая к себе, и из-за этого Гали никак не удавалось выплыть из своего полусна. А ей так хотелось открыть глаза и снова увидеть его высокий лоб, черные кудри и глаза, красивее которых нет на всем свете. Глаза, заглядывающие в самые потаенные уголки души и согревающие ее, как два маленьких персональных солнца.
        И вдруг почему-то женский голос произнес:
        — Вот, пожалуйста, вам сюда.
        Гали открыла глаза и увидела, как отъезжает в сторону распахнутая перед ней дверь.
        Ее голова покоилась на чьем-то плече. А сама она действительно находилась в кольце сильных и бережных рук. Мужчина все еще нес ее, и Гали, прижатая к широкой груди, могла видеть только его мощный подбородок и шею. Но ей не обязательно было видеть что-то еще  — она уже поняла, что это был не он. Это был не ее незнакомец.
        Служанка поставила лампу на столик. Она сняла с нее стекло и зажгла от фитиля еще две находящиеся здесь лампы, осветив комнату в достаточной степени. С опаской глянула в спину мужчины:
        — А чем она больна?
        — Не бойся, это не заразно.  — Харадец опустил свою ношу на постель. Осторожно развернул полы одеяла. Девушка смотрела на него с подушек горящими от лихорадки глазами.
        — Мне жарко,  — прошептала она.  — Правой рукой очень больно двигать, помогите распустить шнуровку  — не могу дышать…
        Дагир выпрямился и немного растерянно посмотрел на Гильду:
        — Вы можете помочь? Госпоже нужно переодеться.
        — Я? Да, сейчас…
        Харадец сделал несколько шагов назад, пропуская к кровати Гильду:
        — Сами понимаете, что я могу с этим поделать? Горничной с нами нет. Так вы поможете?
        Гильда кивнула. Он выудил из кармана рыманский банкнот:
        — Примите в качестве благодарности.
        У девушки на скулах вспыхнули красные пятна:
        — Я не поэтому…
        — А я поэтому,  — спокойно ответил Дагир и положил банкнот на прикроватный столик.  — Сейчас принесу из кареты ее вещи. Ваши собаки как ко мне одному отнесутся?
        Гильда улыбнулась:
        — Они еще привязаны. Не бойтесь.
        На контрасте с коричневым цветом покрывала на кровати лицо девушки казалось мертвенно-бледным. Гильде стало страшно находиться с ней в комнате. Она в нерешительности топталась рядом с кроватью, пока веки лежащей перед ней девушки не дрогнули.
        «Ой, что это я!  — Гильда засуетилась. Ее руки умело пробежались по застежкам плаща. Гильда аккуратно приподняла ее за плечи, вытаскивая из-под спины одеяло и плащ. Корсет на девушке не был зашнурован. Гильда удивилась, но виду не подала  — собственно, когда долгое время в пути, следовать условностям совсем не обязательно. Гильда вот сама корсетов сроду не носила, и жить ей это как-то не мешало.  — С дороги ее сморило так, что ли? Ужас просто… Может, простыла? И куда понесло одну, без мамок, без горничных. Нет, не понять мне этих благородных…»
        — Как вы себя чувствуете?  — «Что я спрашиваю  — и так ответ ясен».  — Принести вам чаю или молока?
        Девушка приоткрыла глаза. Она долго смотрела на Гильду. Потом спросила:
        — Вы умеете обрабатывать раны?
        У Гильды брови поползли вверх. Она присела на кровать рядом с гостьей.
        — Раны? Какие раны?  — Ей приходилось пару раз бинтовать проткнутые Крайтовыми сыновьями пальцы. На этом ее познания в медицине заканчивались.  — «Что приключилось с этой бедняжкой?»
        В дверь постучали. Вошел Дагир и, стараясь не шуметь, поставил у входа сундучок, обитый кожей. Он сразу же вышел, и Гильда услышала, как придвигается снаружи двери стул и харадец усаживается на него, дабы нести свое ночное дежурство.
        — Давайте так…  — Гильда сложила снятые с гостьи вещи на стул рядом с кроватью.  — Я спущусь вниз, посмотрю, что там и как. А потом быстренько поднимусь обратно. И мы разберемся с твоими ранами.
        Гильда спустилась вниз. Подбросила поленьев в камин, который благодаря специальной системе труб обогревал весь дом. Зажгла лампу и выскочила с ней во двор. Заслышав ее шаги, снова вопросительно рыкнул пес, высунувший нос из собачьей будки. Сначала Гильда проверила запоры на воротах  — она точно знала, что закрыла их, но лучше лишний раз проверить, чем с утра выслушивать причитания Крайта по поводу какой-нибудь щеколды. Потом она побежала на конюшню, где в падающих из окон отсветах ворчащий Миллек пристраивал лошадей.
        Уже стоящие в стойлах лошади косились на вновь прибывших влажными, поблескивающими в ночном сумраке глазами и фыркали.
        — Давайте я сама,  — предложила девушка.
        — Да что уж… Сам справился…  — Миллек действительно уже почти все закончил.  — Попоны где у вас? Вспотели лошадки сейчас после перехода, боюсь, как бы не простыли ночью-то…
        — Там вон. Ну и сено, и овес в яслях… Вода тоже есть  — в кадке, и ведро рядом.
        — Воду им сейчас как раз нельзя.  — Миллек накрывал спины лошадей попонами.  — Я позже сам выйду и дам. Ну что, красавица, веди  — где моя комната?
        Они прошли в дом. Пока Миллек отряхивал на крыльце одежду и топал ногами, чтобы сбить налипший снег, Гильда подвесила на крюк в камин два чугунка, один с молоком, второй с водой. Проводив возницу в его комнату, девушка снова спустилась вниз и перелила молоко и воду в высокие глиняные кружки и поставила их на поднос. Подумала немного и добавила маленький графинчик с мутноватым самогоном.
        Она подошла к сидящему на стуле Дагиру. Тот расположился поперек двери, привалившись плечом к косяку и вытянув длинные ноги. Казалось, он спит, но как только бесшумные шаги служанки приблизились к охраняемой им двери, харадец тут же открыл глаза и уставился на Гильду. Та движением головы указала на свой поднос и объяснила:
        — Молоко. Для госпожи.
        Телохранитель убрал с прохода ноги, и Гильда смогла войти.
        Девушка уже сняла с себя верхнее платье и теперь сидела на кровати в тончайшей нижней рубашке, украшенной кружевами такой великолепной работы, какую Гильде еще никогда не приходилось видеть.
        «Девушка определенно непростая»,  — пронеслось у нее в голове.
        — Где ваши ранки?  — спросила служанка.  — Давайте сначала выпьете молока  — я добавила в него капельку меда, вы не против? Так вот, вы попьете, а я перебинтую.
        Гостья кивнула. Она опустошила стакан, поставила его на тумбочку и спустила с плеч рубашку:
        — Посмотрите, пожалуйста, на спине. Впереди я сама смазываю и бинты меняю, а на спине не получается…
        — Кто же это вас так?  — ахнула Гильда, сняв бинты с плеч собеседницы.  — Божечки мои, какие страсти!
        — Рысь,  — вспомнив предположение Гира, выдала версию Гали.
        — Вот ведь ужас-то!  — Гильда намочила край полотенца самогоном из графина.  — Сейчас больно будет, наверное…
        Гали усмехнулась, чувствуя обжигающие прикосновения к стянувшим кожу на спине швам.
        — Это не больно.
        — Такие полоски, как будто вам крылья вырвали и после зашили раны.  — Гильда смазала воспалившиеся края ран мазью из баночки, которую Гали раньше положила на тумбочку.  — У вас есть еще бинты?
        — Да. Посмотрите, пожалуйста, в сундуке должны быть.
        Бинты лежали сверху, служанка увидела их сразу, как только откинула неожиданно легкую, обитую кожей крышку. Гильда сменила повязки на плечах Гали, стараясь максимально похоже повторить предыдущее бинтование. Бинты, что были сняты, она скатала в клубок.
        — Я эти прокипячу и принесу вам завтра.
        — Не стоит. Выбросьте их. К чему утруждаться?
        — Нет,  — покачала головой Гильда,  — вам еще предстоит дорога дальняя. Могут пригодиться. Возница ваш обмолвился, что в Харад вам.  — Она поправила одеяло на кровати гостьи.  — Если нужно что-нибудь, только скажите.
        Девушка покачала головой. Но потом посмотрела с надеждой на служанку:
        — У меня голова болит. Очень сильно. Вы можете что-то с этим поделать?
        Гильда растерянно пожала плечами:
        — Разве что компресс… Сейчас принесу.  — И она снова сбегала вниз, на первый этаж. На этот раз уже за миской, в которой тут же был разведен с водой яблочный уксус и замочено скрученное валиком полотенце.
        Она отжала полотенце от лишней влаги и положила его на горячий лоб Гали. Пообещала:
        — Немного, но легче точно станет.
        — Спасибо.  — Гали закрыла глаза.  — «Какое это счастье, оказывается, спать, имея возможность вытянуться во весь рост, не раскачиваясь сутками и не подпрыгивая на ухабах, поджав под себя ноги».
        Она уснула мгновенно и не слышала, как выходит из ее комнаты Гильда, погасив все, кроме одной, керосиновые лампы.


        Проснулась Гильда с утра под свистящий шепот Крайта. Его морщинистое лицо нависло над ней, потрясая реденькими пшеничными с проседью бакенбардами:
        — Это кто у нас там поселился, а? Что за пост посередине второго этажа? Ты своими мозгами куриными не можешь заранее такие вещи продумывать? Если уж берешься кого селить  — так сели по-человечески! Видишь таких проблемных гостей  — пихай их в угол, угловые комнаты все свободны. Что за посиделки в коридоре?!
        Гильда протирала со сна глаза и пыталась собрать в единое целое расползающиеся мысли, чтобы вспомнить, что такое она опять натворила вчера.
        — Вставай давай!  — Крайт бесцеремонно тряс ее за плечи, поднимая из горизонтального положения.
        Гильда потянула на себя сползающее одеяло, стараясь прикрыться. Одной рукой она шарила по прикроватному стулу в поисках брошенного ночью платья.
        — Поднимайся, я сказал тебе! Что ты сидишь сиднем! Там Груць с друзьями приехал, то ли с Предгорий, то ли в Предгорья, я не понял ни одного слова  — они или пьяные, или укуренные. И ты знаешь этого Груця, ты знаешь, чем они занимаются!  — Шепот Крайта снизился до едва уловимого зловещего шипения.  — Ты задумывалась, что случится, если они перестанут у нас останавливаться, а? Начнут обходить стороной наш постоялый двор, и  — фьють!  — Плешивый Крайт довольно противно свистнул, обнажив наполовину сломанный гнилой зуб и выплюнув при этом половину влаги из слюнявого рта.  — Плакали наши денежки! Они нас кормят, вся эта груцевская банда наши кормильцы и благодетели  — ты это понимаешь? А ты рыманского дружинника сажаешь в самом центре! Еще бы флаги Арьезских развесила во дворе, куриные твои мозги!
        Как обычно, уже зная, что это совершенно бесполезно, Гильда попыталась оправдаться:
        — Он не дружинник совсем. Просто харадец из Рымана.
        — Не дружинник, ха!  — Крайт ударил себя обеими руками по гулкому толстому животу, нависающему над ремнем, удерживающим шерстяные штаны.  — Не дружинник! Так он тебе и сказал, что он дружинник! Нечем ему заниматься было у себя в Рымане  — и поэтому прискакал отчитываться перед всякими прислужницами, кто он и что! Лично для тебя приехал исповедоваться и поэтому всю правду только тебе одной рассказал. Просто харадец  — с ума сойти! Да ты поднимешь свой ленивый зад с кровати?!
        — Я пытаюсь.  — Гильда вместе с одеялом пересаживалась по кровати в сторону сундука.
        — Пытается она…  — Крайт присмотрелся к телодвижениям служанки и определил их как невероятно тупые.  — Если бы пыталась, ты была бы уже одета и готовила всякие плюшки с мясом, а ребята Груця пялились бы на твой прикрытый рюшем бюст и отпускали шуточки по поводу твоих симпатий!
        Нерасторопность Гильды раздражала его все больше, и он начал швырять в нее все предметы женской одежды, которые только попадались ему под руку. В девушку полетели пояски, чепчики, пара досыхающих после стирки на веревочке у окна панталон, шаль и зимнее пальто, висевшее на обратной стороне двери.
        Не обращая внимания на шквал летящих в нее вещей, Гильда выуживала одной рукой из сундука необходимые детали гардероба, а второй продолжала удерживать одеяло на уровне груди.
        — И нет никакого дела твоему Груцю до моего бюста. Что еще за глупости?  — Она натягивала через голову темно-синее платье в коричневую полоску. Очень удобный фасон: закрытая спина, широкие рукава и застежка спереди, ряд пуговиц от середины груди до пояса. Как раз будто предназначено для того, чтобы его надевали прямо на ночную сорочку, прячась в одеяле от посторонних глаз.  — У этого Груця красоток  — дам сердца  — выше крыши. В каждом городе по десятку.  — Гильда спрятала белокурые волосы под один из брошенных Крайтом чепчиков, подходящий, по ее мнению, к платью.
        Она завязала надо лбом ленточки бантиком. Глянула мельком в зеркальце над кроватью  — бантик был точно по центру лба. Красивые голубые глаза с длинными ресницами, прямой носик, немного обветренные крупные губы  — в целом увиденное ее удовлетворило, и девушка впервые за утро улыбнулась. «А не плевала ли я на Груця? Такая красотка, и никого красивей меня на многие лиги вокруг. Ага, точно, кроме меня-то вообще больше ни одной девушки. Так что я самая что ни на есть писаная красавица».
        Продолжая разговор, она со смешком добавила:
        — И это не считая жен. Где уж мне, я рылом не вышла.
        — Ги-и-ильда! Неужели ты думаешь, что кому-то могут быть интересны твои бредовые умозаключения! Выходи давай уже!  — Крайт стоял в дверях, однако все еще не выходил из ее комнаты, словно контролировал, не завалится ли служанка снова спать, оставшись без присмотра.  — То не добудишься ее полдня. А если добудишься  — сдохнешь с голоду, пока ее величество Гильда все свои одежки перемерит!
        Его взгляд зацепился за край ее нижней юбки, взметнувшейся до колен, когда Гильда в два движения натягивала на ноги тугие шерстяные гольфы. Крайт сглотнул и нахмурился. Ему не понравилось, что она перестала прикрываться и повела себя так, словно его и рядом нет.
        «Вот ведь бесстыжая! Одно слово  — ведьма!»  — В сердцах Крайт плюнул себе под ноги, забыв, что это он ворвался в спальню к девушке, а не наоборот и что Гильде и кроме отмывания плевков с пола работы хоть отбавляй.
        Гильда, сидя на кровати, застегивала пряжки грубых башмаков на толстой подошве.
        — Все, я готова.
        — И году не прошло,  — буркнул Крайт и добавил с издевкой:  — Мы счастливы, мы в восхищении!
        Спальня Гильды находилась на первом этаже. Там же, где располагались комнаты, предназначенные для постояльцев такого положения, как, к примеру, Миллек. Тут и мебель была попроще, и постельное белье совсем старое, да и сами комнатки размерами были немногим более шкафа.
        Ее дверь была самой первой в череде дверей коридора нижнего этажа. Выходя, Гильда сразу же попадала в просторную залу с длинными деревянными столами и лавками, которую хозяева использовали в качестве столовой.
        В этот ранний час она была еще пуста. Кто-то, кто встал раньше Гильды, зажег и расставил по столам керосиновые лампы. Гильда машинально подбросила дров в жерло круглосуточно горящего камина. На ходу закатывая рукава, прошла к плите, удивившись, что Крайт успел растопить ее.
        Тесто опасно нависло над краями кадки, словно просилось на противень. Девушка разделила его на булки и отправила в нагревшийся духовой шкаф. Выдвинула из-под полок ларь с гречкой и, отмерив нужное количество, собралась идти с котлом к колодцу во дворе, чтобы промыть крупу. Она отодвинула занавеску на окошке, чтобы посмотреть, идет ли там снег.
        Окошко замерзло, и ей пришлось подышать на стекло.
        Во дворе рядом с каретой прибывших ночью постояльцев вольготно расположилась группа молодых людей. Один сидел на корточках на пороге открытой двери чужого экипажа и рассказывал, вероятно, что-то уморительное, так как остальные покатывались со смеху.
        Гильда возмущенно фыркнула:
        «Опять этот Груць вытворяет, что ему вздумается! Закон ему не писан, оно и понятно, но не понимаю я, к чему это? Лазят его дружбаны вечно по чужим вещам, как сейчас.  — Из экипажа выглянула еще одна веселящаяся морда, нацепившая на голову женскую шляпку, которую Эллиноя сунула в карету в самую последнюю минуту. Гали не пришлось ей ни разу воспользоваться, и темно-фиолетовая шляпка из тонкого фетра с широкими полями и шелковыми лентами провисела на стенном крючке все время путешествия. Пока не была обнаружена этим молодцом.  — Хотя, что интересно, они ни разу тут, на постоялом дворе, ничего не украли. Из баловства, что ли, лазят? Или чтоб сноровку не потерять? Или не могут упустить случая, чтобы не попугать? Все же страшно это, когда в твоих вещах кто-то копался, а ты даже приблизительно не знаешь кто. Даже если ничего не пропало. Вечно, как Груци эти ни приедут, все вокруг жалуются: то спальня вскрыта, то вещи из саквояжей разбросаны, то все перевернуто вверх дном… А так-то понятно, чем эти бедовые за пределами «Чистого поля» промышляют, тут и к гадалке ходить не надо. Лишь на их рожи наглые
взглянешь, все как на бумаге черным по белому  — ворье чистокровное.  — Она вздохнула:  — Вот что-то сейчас будет…» Девушка намотала на себя шаль и, поудобнее перехватив ручку котла, двинулась к входной двери.
        Обычное повышенное внимание со стороны молодых мужчин не заставило себя ждать. Оно обрушилось на нее, стоило только Гильде сделать шаг за порог.
        Мы подождали, пока стихнет свара,
        Не наше дело  — в сердце лезть пожара.
        Из леса видно было боя поле,
        Друг друга там поубивали вволю.
        Когда дорезали всех проигравших,
        И оборвали эполеты павших,
        Ушли, с собою унося потери,
        Чтобы тела друзей не сгрызли звери.
        Только тогда настало наше время,
        Мы  — мародеры, сумеречное племя.
        К закату вечер, в сумерках выходим,
        И с обыском по всем телам проходим.
        Карманы, рюкзаки и фляжки  —
        Посмертно обворованы бедняжки.
        Коль повезет, найдем пяток колечек,
        Из металла символ верности сердечек.
        Уже без надобности им они  — так что ж?
        Не снимется само  — так пустим в дело нож.
        Отрежу палец, ведь ему не больно,
        Его убил не я  — совесть довольна.
        Мы мародеры  — мысль и слова корявы,
        Но если и убьем, то для наживы  — не забавы.
        За что судить нас, в чем наша вина?
        В том, что вокруг бесчинствует война?
        Я наблюдал уже не раз  — глаголю,
        Людей как люди убивают вволю,
        У них на это право есть, а мне
        Нельзя пошарить в бывшей их суме?[3 - Из стихов Шии Рууда.]

        Расхлябанная галантность в разговоре, свойственная их среде, расцвела во дворе «Чистого поля» буйным цветом.
        — О, Гильда, звезда моего сердца, ты скучала по мне?  — Молодой мужчина с торчащими в разные стороны волосами цвета соломы отделился от стены под окном, к которой прислонившись сидел. Он отряхнул замшевые брюки, отчего расправились складки на коленях. И согнулся в реверансе, подметая воображаемой шляпой дорожку под ногами девушки.
        Гильда хмыкнула и, не обращая внимания на это представление, пошла в сторону колодца.
        — Какой у тебя бантик на чепчике  — это, поди, рыманская мода? А в Предгорье девчонки в таких спать ложатся  — скажешь, путают что? Или это ты со сна перепутала и не ту шапчонку надела?
        Девушка крутила барабан, вытаскивая ведро с водой.
        — Тебе-то что об этом беспокоиться? На тебя самого ни одна шапка-то не налезет  — ни ночная, ни вечерняя, все волосня прорвет…
        Лицо говорившего парня пошло пятнами, а остальные засмеялись.
        — Закрой рот, Патлатый,  — она скучала по мне! Улыбнись же мне, детка, не скрывай своих чувств! Ты же любишь меня, а не этого быдлана! Мне нравится твоя шапочка. Мне вообще все в тебе нравится!  — закричал из кареты тот, что нацепил на себя шляпку Гали. Совсем молодой еще невысокий черноволосый парнишка, который был моложе Гильды, пожалуй, лет на десять.  — Твои красивые ручки не созданы для того, чтобы таскать котлы  — брось его!
        — Я-то брошу, ты только потом что есть будешь?  — Девушка промывала крупу. Вода из колодца была ледяной, и кисти рук ее моментально покраснели. Она слышала, как в конюшне суетились всем семейством Крайты, обихаживая лошадей вновь прибывших.
        — А мы Крайта готовить заставим!  — рассмеялся говоривший, обнажив свои белоснежные зубы, и крикнул:  — Крайт, ты не откажешь нам в любезности сготовить?
        Крайт что-то ответил  — его голос невнятно доносился из недр конюшни. По интонации в ответе угадывалось испуганное согласие.
        Гильда закончила с гречкой, залила ее водой и тащила теперь к дому полный котел.
        — Он-то сготовит, не сомневайся, только переварить это твоему желудку не будет никакой возможности. Я-то, ясный пень, эту бурду есть не буду, а вы с голодухи перетравитесь все как один. Возись потом с вами.
        Снова все рассмеялись. Со стороны конюшни донесся возглас, на этот раз более четкий и в то же время тихий. Угрожающая интонация не сулила ничего хорошего и явственно сообщала: «Поговори еще у меня, приблуда!»
        Парень, развалившийся на пороге рыманской кареты, оторвался от возни с резной курительной трубкой и повернул голову в сторону идущей девушки. Гильда знала его еще со времен своего прошедшего в Предгорье детства. Он был известной личностью в этих местах, и слава, сомнительная по своей сути, пришла к нему слишком рано.
        Верно, они были ровесниками. Его веселые глаза обшарили девичий стан, надежно укутанный в шаль, и взлетели к лицу девушки. Бровь изогнулась, и в сдерживаемой улыбке дернулись уголки губ.
        Это и был сам Груць, повадкой и вальяжностью он напоминал Гильде отъевшегося на амбарных мышах молодого кота.
        — О, моя Гильда, рад видеть тебя! А я уж боялся, что ты сбежала от папаши Крайта! Мы у ворот, а ты не встречаешь нас и не плачешь от радости. Как так, Гильда, как так? Неужто мы не заслужили даже малой толики радости в твоих глазах?
        — А что мне радоваться-то?  — Гильда аккуратно, чтобы не расплескать воду на ноги, поднималась по ступенькам лестницы.  — Вам вон мои чепчики не нравятся. А я их вообще-то только по одной причине ношу  — чтобы в вашу еду моя шерсть не попала.
        — Шерстяная Гильда  — это ново! Смотри, Крайт прознает про это  — начнет с тебя, как с овцы, еще и шерсть требовать!  — пошутил тот, к ногам которого, признавая за своего, жались, по-щенячьи повизгивая, оба огромных Крайтовых пса. Они нещадно молотили хвостами по бокам и припадали на лапы. Вели себя совершенно неподобающим для взрослых собак образом, совершенно одурев от любви к этому человеку.
        — Молодец, Рылец, ты превзошел меня в антигалантности,  — с ехидством хохотнул Патлатый.  — Я, по крайней мере, одну ее маленькую шапчонку обозвал ночным чепцом, а ты целую Гильду окрестил овцой.
        — Это не я сделал, а Крайт,  — вполголоса произнес Рылец. Глядящие на Гильду карие глаза, опушенные длинными ресницами, своим ласковым выражением словно извинялись за свою неуклюжую грубость. И он добавил значительно громче:  — Я сам почитаю ее за королеву!
        — Вы уж определитесь, кто я. А то по тому, что вы мелете, выходит, что я коронованная овца,  — фыркнула Гильда.
        Груць делано возмутился, округлил глаза и зацокал языком:
        — Хамы, мерзкие людишки! Как вы могли допустить, чтобы она подумала так! Все, братья мои, жизнь кончена! Мы обидели даму нашего сердца! Она действительно не рада нам! Остается только пойти и сдаться властям!
        Внимавшие ему соратники расположились кто где. Одни сидели на коновязи, кто-то примостился на притолоке у колодца, а кое-кто на крыше собачьей будки. Все разом засмеялись, и их громкий смех рассыпался по двору подобно мелкому граду.
        Ребята Груця не были полным отребьем. Наевшиеся женской ласки, ни один из них не стал бы насильно тащить Гильду куда-нибудь в угол. Вот если бы она сама выбрала кого-нибудь  — другое дело. Им было интересно завоевывать ее внимание, устраивать по приезде словесные пикировки и наблюдать за ее реакцией. За шесть лет знакомства они успели узнать девушку очень хорошо.
        Она никогда не лезла за словом в карман, и, что было для них интересно,  — зная о том, что представляет каждый из них, она на самом деле их не боялась. Эта девушка была для них скорее забавой, одинокой душой, жаждущей актерствовать в глуши без сцены, чем объектом реальных домогательств.
        Если бы она знала, что они видят в ней,  — это скорее удивило бы ее, чем польстило самолюбию. Это не был способен увидеть старый Крайт, или заезжий купец, или горделивый потомок знатного рода. Для большинства это качество ничего не значило из-за того, что его невозможно было продать. А другим никогда не пришло бы в голову искать нечто подобное у прислуги постоялого двора.
        Вследствие своей тотальной наивности, которую ее работодатель принимал за глупость, она была чиста. Душа, неспособная изыскать выгоду для себя, никогда не опускалась до интриг или желания предать или подставить.
        Если бы Крайт узнал, сколько раз Груць и его ребята пытались выведать у девушки что-либо про него самого, он бы пошел в ближайший лесок, выбрал ветку потолще и повесился. Не рассказывала Гильда ничего и про постояльцев. В начале ее работы в «Чистом поле» она просто ненавидела группу Груця лютой ненавистью. Ей было противно все, чем они занимались, и еще более противным было то, что они видели в ней возможного информатора и соучастника.
        На упрямую девушку не действовали ни уговоры, ни посулы доли от награбленного, ни угрозы. Мало того, считавшая, что нужно относиться к ближним так, как хотелось бы, чтобы они относились к тебе, Гильда первое время еще и пыталась проповедовать эту истину среди членов банды.
        Однажды, раздеваясь перед сном, она обнаружила в кармане своего фартука пару серег. Секунду она смотрела на них как завороженная, а потом выскочила из комнаты и побежала по коридору в сторону спальни, где отдыхал главарь банды. Гильда распахнула дверь, подскочила вплотную к двухметровой фигуре Груця. Тот только поднялся к себе из купальни и стоял посреди комнаты голый по пояс, с полотенцем на шее, пытаясь высушить мокрую шевелюру. Словом, несмотря на то, что прекрасно развитой красивый торс являлся объектом его гордости и краснеть за него ему не приходилось, к вторжению разъяренной женщины он совершенно готов не был. Гильда заговорила, сверкая глазами и едва не задыхаясь от сдерживаемой ярости:
        — Как вы можете! Вы нападаете на людей тогда, когда они наиболее уязвимы  — в дороге, в пути, когда они как дети беззащитны! Вы отнимаете все  — как вы не понимаете? Вы даже надежду на то, что возможна спокойная жизнь, отнимаете! Вы думаете, что человек срывается с места, чтобы куда-то ехать  — ни есть нормально, ни спать, на подводах трястись,  — от хорошей жизни? От нужды все! Копейка  — для своей жизни, для жизни детей, семьи.  — А вы эту жизнь воруете, и для чего? Чтобы пропить, прокутить, истоптать в пьяном угаре и выбросить! Что значат эти серьги для вас? Ничего! И для меня  — ничего, а для тех, у кого вы их отняли?  — Она швырнула серьги ему на кровать и, нисколько не опасаясь последствий своих действий, развернулась на каблуках и прошествовала в свою каморку.
        Вслед ей донеслось задумчиво сказанное:
        — Да, ты моралистка…
        После этого выпада Гильду оставили в покое.
        Конечно, она в их глазах не заслуживала уважения, такое отношение к жизни было им чуждо, ни один из них не мог понять, для чего ждать и тратить время жизни на достижение желаемого, если его можно просто отнять у ближнего. Но вера, которая светилась в ее глазах, когда она отстаивала свои убеждения, заставляла задуматься о ее непоколебимости и отступить.
        Годы шли, и потихоньку взгляды на жизнь у девушки претерпевали изменения. Нет, она по-прежнему считала, что действия Груця и его дружков недопустимы, и ничем подобным сама заниматься не собиралась, но только сейчас уже она понимала, что судить их не ей. Что у нее нет на это никакого права.
        Перестав стараться сделать Гильду своей сообщницей, заезжающие как минимум пару раз в месяц ребята в один прекрасный день рассмотрели в ней женское начало. Девушка была молода и миловидна, а голубые глаза ее порой светились такой небывалой лаской и нежностью, что у представителей противоположного пола начинало ныть сердце.
        Ни одному из них она явно не симпатизировала, ни одного не выделяла, и поэтому каждый считал, что именно у него шанс по-прежнему есть, и неплохой. Их забавлял ее гордо вздернутый нос и поджатые губы, способность открыто рассмеяться и сочувствовать чужой боли. Потихоньку оказалось, что все из банды Груця были в нее чуть-чуть влюблены.
        Возможно, потому что Гильда разительно отличалась от всех знакомых им особей женского пола.
        — Нет, ну она странная,  — говорили о ней одни, когда в разговоре упоминалось имя Гильды.
        — Точно, точно  — не такая, как все,  — поддакивали остальные.
        И каждый при этом надеялся, что эта особенная девушка выберет когда-нибудь именно его.


        Хлеб был вынут из печи и остывал, накрытый полотенцем. Его дух разносился вокруг, проникая во все уголки постоялого двора. Он дразнил постояльцев, отгоняя их сон и приглашая в этот ранний час к завтраку.
        В «Чистом поле» все было заведено просто. На столах Гильда расставляла тарелки с хлебом, нарезанным сыром, плошки со сваренным осенью в огромном количестве сливовым вареньем и мочеными яблоками и по количеству постояльцев выставляла тарелки поменьше, с яичницей.
        Ребята Груця съедали все подчистую. Оставалось загадкой, где в их поджарых телах помещается все количество поглощенной еды. Иногда в голову Гильды закрадывалось подозрение, что они вообще нигде не едят, кроме «Чистого поля».
        Вот и сейчас они не успели сесть, как стол оказался практически пустым. Словно над ним пронесся смерч.
        — Крайт, давай так  — мы платим еще два рыманских банкнота и пересаживаемся вон за тот стол!  — Патлатый указал на соседний стол, сервированный для других постояльцев.  — За ним никто не сидит все равно. А тут не стол, а свинарник  — мы тут сидеть отказываемся!  — Он резким движением сгреб все пустые тарелки, оставляя их в непосредственной опасности на краю стола.
        Крайт стоял в сторонке, переминаясь с ноги на ногу, не в силах стереть с лица идиотскую услужливую улыбку. Он никак не мог решить, подскочить ему, чтобы спасти посуду, или продолжать стоять на безопасном расстоянии.
        — Как же, как же,  — бормотал он.  — Все как господину Груцю угодно будет…
        — Господину Груцю? А мы что, не люди?  — буянили остальные.
        — Ну как же, я бы не посмел при господине Груце так о его друзьях отзываться,  — продолжал мямлить Крайт. Он с надеждой глянул на упоминаемого Груця, чтобы понять, что делать  — пересаживать или нет. Платил-то за все причуды бандитов именно он.
        — Очень интересно. А без господина Груця ты про нас как отзываешься  — а, папаша Крайт?  — подмигивая остальным, куражился Рылец, прикидываясь серьезно оскорбленным и злым.
        Остальные постояльцы, по одному спускавшиеся к завтраку, с опаской поглядывали на новых шумных соседей. Многие изменяли своим привычкам и пересаживались из-за облюбованных столов на другие, подальше.
        В разгар перепалки подошла Гильда. Она деловито сгребла в пустую миску всю грязную посуду и быстро протерла стол.
        — Кто тут говорил про два рыманских банкнота?  — спросила она, внимательно посмотрев в глаза каждому из сидящих за столом.
        Услышав эти слова, Патлатый как-то сразу сник. Он сел обратно на скамью, между двумя своими друзьями, и вперил глаза в стол. Чтобы накормить Патлатого, никто доставать свои два банкнота не спешил, а свои деньги водились у него крайне редко.
        Груць хохотнул и, облокотившись, глянул через стол на своего подельника:
        — Мне тут тоже послышалось что-то подобное или я ошибся?
        Патлатый постарался вжаться в спинку скамьи так, чтобы плечи сидящих по обе стороны мужчин скрыли его от взгляда главаря. Сам Патлатый мог бы сейчас надавать Крайту оплеух за нерасторопность и заставить сделать то, что ему требовалось, но при Груце он старался себя вести по-человечески, соблюдая правила игры, принятые в обществе. Среди этих людей почему-то не было принято отнимать друг у друга еду, вещи и женщин вот так, в открытую. Груць учил, что надо затаиться и ждать момента, что надо делать все тихо и незаметно. Груць называл это  — «красивая работа». К слову сказать, Патлатый вырос среди тех, у кого правила игры были совсем иные, и теперь ему приходилось переучиваться. Это до сих пор давалось с трудом, и он часто забывался. Патлатый был плохим учеником.


        Дагир спустился со второго этажа больше для того, чтобы посмотреть, что там за гвалт, чем для того, чтобы подкрепиться. Вверенная его заботам госпожа все еще спала, и возникший шум мог помешать ее покою. Вот он и решил узнать, что к чему.
        Харадцу достаточно было бросить беглый взгляд на столовую залу, чтобы понять, кто из присутствующих в ней людей что из себя представляет. Вон там двое сидят  — это гонцы с вестями, у них белые руки, привыкшие работать с бумагой и пером. За другими столами группами сидят возницы, все из разных краев, что видно по одежде, и держат путь в разные стороны. Особняком сидит путешественник  — может, купец, ищущий новые рынки, может, ученый государственный муж, а может, вообще  — шпион. Веселая шумная компания занимает стол вдоль окон у выхода. Колоритные молодые люди  — несомненно воры.
        За ближним к Дагиру столом сидел Миллек. Он быстро поедал свой завтрак, стараясь побыстрее закончить и спрятаться в своей комнате, подальше от вынужденного и явно непредсказуемого соседства.
        Харадец подсел к нему и притянул к себе тарелку:
        — Когда сможем продолжить путь?
        Миллек мрачно посмотрел на телохранителя:
        — Лошади вчера на ногах еле держались. Дай им отдохнуть.
        — Я не настаиваю на немедленном отъезде. Но мне не нравятся те, кто останавливается на этом постоялом дворе.
        — Мне тоже. Думаешь, я от них в восторге?  — буркнул возница.  — Но лошадям это не объяснишь. Им нельзя уставать сверх меры. Девушка пришла в себя?
        Дагир ел, не поднимая глаз от тарелки. Так и не дождавшись от него ответа, возница усмехнулся и снова перешел в режим разговора сам с собой:
        — Выходит  — нет. А как откинется она по дороге, что будем делать?
        Харадец продолжал игнорировать адресуемые ему вопросы. Миллек в очередной раз обозлился:
        — Вот и хорошо. Пойду отосплюсь  — что еще на постоялом дворе делать? К вечеру можно было бы трогаться, если бы летом. Но зимой, да в снег  — нет уж. К утру, глядишь, и лошадки оклемаются. И я тоже.  — Он набросал себе на тарелку хлеба с сыром.  — В дороге все одно эти полсуток наверстаем.
        Дагир вежливо кивнул, как бы прощаясь на время с выходящим из-за стола возницей. Как бы невзначай перевел глаза на шумную компанию. Взгляд их вожака с насмешкой скользил по угадываемым под верхней одеждой харадца легким доспехам.
        «Я догадываюсь, кто ты,  — говорил взгляд.  — Но кого ты охраняешь в этой игрушечной каретке? И почему ты один?»
        Черные глаза Дагира смотрели на Груця спокойно, и понять, что он думает, было совершенно невозможно.
        Харадец встал, вытер руки полотняной салфеткой и вышел во двор. Утро радовало его своей свежестью. Он потянулся, расправляя затекшие за ночь на стуле мышцы и суставы. Вспомнились родные с детства сугробы Харада, и ему очень захотелось побыстрее оказаться дома.
        «Удачно все же сложилось с сопровождением этой девушки  — и едешь туда, куда хочешь, и хорошие деньги за это платят».
        Он походил по двору, заметил плохо прикрытую дверь их экипажа, и подошел поправить. Когда заглянул в карету, не смог сдержать невеселой усмешки  — внутри все было перевернуто. Подушки сброшены с сидений под ноги, одно одеяло теперь завешивало окошко вместо занавесей, а сами обшитые золотой бахромой воланы занавесок были связаны в уродливый узел.
        «Что за бессмысленный кураж? Ведь понятно, кто это сделал  — могу зайти внутрь, и все из этой шайки по одному на снег повылетают. Некоторые, возможно, даже в похожий узел завязаны будут».  — Дагир распутал занавески, опустил обитые бархатом крышки обоих рундуков, отряхнул подушки и разложил их по местам.
        Замка на двери кареты не было, только внутренние щеколды.
        «И как поступить, чтобы этого больше не произошло?»  — Минутную заминку харадец разрешил самым простым образом. Когда нечего делать  — ничего делать и не надо. Дагир не видел иного выхода, как просто плотно закрыть дверь.
        Все еще раздумывая, как реагировать на устроенный в экипаже бардак, харадец взлетел по ступенькам обратно в столовую. Когда он вошел, принеся с собой клубы холодного воздуха, компания, нарушившая спокойствие постоялого двора, притихла, заинтересованно наблюдая за его действиями.
        Дагир окинул всех сидящих за столом быстрым взглядом. Его вердикт был однозначен и жесток:
        «Молокососы. Вид как у нашкодивших щенков. Такие если бы знали, кто у кареты в охране, навряд ли бы сунулись».
        Он пересек столовую, подойдя почти вплотную к рабочему столу, заставленному посудой и банками с сушеной зеленью, за которым крутилась служанка. Она негромко напевала себе под нос веселенькую песенку. Руки мелькали над чанами и плошками, все движения были так быстры и отточены, что харадец невольно залюбовался, забыв о своем недовольстве и обо всем, что хотел сказать.
        В большом котле на плите, шкварча, жарился нарезанный полукольцами лук. Второй котел был отставлен с плиты почти полностью, прикасаясь к ней лишь одним крутым боком  — в нем под крышкой прела каша. На доске стремительно росла гора нарезанной длинными ломтиками говядины.
        Девушка помешала лук и отправила в котел первую порцию мяса. Положила на доску новый кусок для разделки и заметила упавшую на стол тень. Она подняла глаза, встретилась взглядом с харадцем и, приветливо улыбнувшись, спросила:
        — Вам понравился завтрак? Часа через два обед буду подавать, но если захотите, я могу раньше покормить, как только приготовится…
        — Я не поэтому подошел. В нашем экипаже все перевернуто.
        Гильда залилась краской.
        — Ничего не пропало?
        Харадец уловил интонацию в ее голосе  — скорее обреченную, чем вопросительную, и утвердительно ответил:
        — Ничего не пропало.
        — Тогда это, наверное, кошки.  — Гильда боялась поднять глаза от доски, все ожесточеннее кромсая мясо.
        — Кошки,  — повторил за ней Дагир. В глубине его глаз зажглись веселые огоньки.  — Вы их внутрь не пускаете, и они залезают в кареты погреться.
        Гильда махнула ножом так, что чуть не оттяпала себе кусок пальца.
        — Почему же, мы этих кошек,  — она сделала ударение на слове не хуже только что произведенного удара ножом,  — очень даже внутрь пускаем. Вот я давно уже думаю, что зря.
        — Ну так я предупреждаю, если поймаю эту кошку  — хвоста она лишится.
        Гильда издала неопределенный звук, покраснев еще больше.
        «Почему мне должно быть стыдно за этих идиотов? Мне каждый раз так стыдно, как будто это я лазаю по чужим карманам, и вот меня поймали за руку! Ненавижу этого наглого Груця! Это ж надо  — кошки! Хорошее название для них харадец придумал, только вот у кошек-то совести поболее будет! Даже обидно теперь за кошек…»
        — С этим разобрались,  — сказал мужчина.  — Теперь то, что я хотел. Моя госпожа, думаю, уже проснулась. Зайти к ней нужно бы.
        Гильда покосилась на котел, потом на гору мяса перед собой, потом посмотрела на другой конец залы, где резвилась банда Груця и маячила пузатая фигура Крайта. Ее глаза грозно сузились:
        «А гори они все синим пламенем! Пускай ждут!»  — А вслух девушка произнесла:
        — Я сейчас поднимусь. Буквально пару минут дайте мне, чтобы здесь закончить.
        Она скинула всю нарубленную говядину в котел, перемешала все огромной ложкой и сняла котел с плиты. Мгновенно зажарила яичницу и перекинула ее на большую плоскую тарелку, украсив по периметру нарезанным сыром. Разогрела в крынке молоко и перелила его в стакан.
        Гильда поставила тарелку и стакан на деревянный поднос, подумала секунду и добавила вчерашний графинчик с самогоном. С этой ношей в руках она важно прошествовала на второй этаж, не удостоив Груця с его компанией даже взгляда.
        — Интересно, к кому это твоя служаночка так торопится?  — Груць не отрывал взгляда от плавно лавирующей между столами и выдвинутыми стульями фигуры девушки.  — Да с графинчиком, вот только почему-то без рюмочек.
        — А кто его знает,  — по своему обыкновению попытался прикинуться идиотом Крайт.
        — Так я и поверю, что ты не знаешь, кто у тебя столуется.  — Главарь банды переговаривался с хозяином постоялого двора так тихо, что его не слышали даже сидящие напротив.
        — Так кто их знает  — путники…  — Крайт изобразил улыбку. Он прекрасно знал, куда клонит Груць. И это ему совсем не нравилось. Если банда начнет проворачивать свои грязные делишки в непосредственной близости от «Чистого поля», дурная слава свалится на голову Крайта и прилипнет как смола, так что и не отмыться. Если кого-нибудь ограбят рядом с его заведением  — пиши пропало. Скажут, папаша Крайт наводит банду  — кто тогда рискнет здесь останавливаться? И это только первая из бед и не самая большая. Второй напастью станут проверки со стороны рыманских и потловских блюстителей закона. Они по очереди начнут расквартировывать части своих дружин в «Чистом поле», разумеется, не платя ни копейки за проживание. Будут всех дергать, обыскивать, допрашивать, и останавливаться у Крайта потеряют желание даже те странники, кто оказался в безвыходном положении. Обходить будут седьмой дорогой да в лесах ночевать, в дуплах…
        — Путники? Хм…  — Груць перевернул свою тарелку и измельчал на ее обратной стороне кончиком ножа табачные обрезки. Рядом лежала излюбленная трубка и миниатюрный шомпол.  — И давно приехали?
        — Вчера.  — Крайт с тоской наблюдал за его действиями. Чувствовал, как резко вспотели ладони.
        — И чего хотят?  — Мельче уже, казалось, сделать кусочки табака было нельзя  — рассыплются в пыль, но Груця результат не устраивал, и острое лезвие продолжало свою работу.
        — Ну как чего… Того же, что и все,  — отдохнуть, сил набраться…
        — Да не от тебя  — с тобой-то все и так понятно. Чего еще можно от тебя хотеть? Едут они куда и зачем?
        — Мне-то откуда знать?  — Тут уж Крайт удивился на самом деле искренне.
        — Да тебе-то ли как раз и не знать!  — Груць улыбнулся. Он прокрутил вокруг своей оси нож, придерживая его за рукоятку указательным пальцем, а кончик острия уперев в поверхность стола. Покосился на Крайта.  — Я тут всего несколько часов, а ты утверждаешь, что знаешь меньше моего. Обидно мне, папаша, твое недоверие. А еще более обидно, как ты расцениваешь мои умственные способности.
        Вслед за ладонями у Крайта вспотела спина. Если бы не толстая жилетка, предательски взмокшая рубаха была бы сейчас видна всем.
        — Что такое ты, Груць, говоришь?
        — Ха… Что я говорю… Я говорю: ты за придурковатого меня держишь.  — Парень собрал табак горкой и отложил нож.  — У тебя по постоялому двору разгуливает двухметровый харадец с выправкой дружинника, под его охраной некто, кто даже не считает для себя возможным выходить из комнаты… Кто-то, кто скрывает свою личность? Или кого выдворяют из страны? Или кто не хочет быть узнанным, потому что выполняет здесь некую миссию, а харадец  — его глаза и уши. Честно говоря, последний вариант мне больше всего не нравится.
        Крайт помолчал немного, собираясь с мыслями, потом прерывисто перевел дыхание и начал торопливо говорить:
        — Не миссия там никакая, господин Груць, тут вы, как в простонародье говорят, пальцем в небо попали.  — Он знал, что сейчас даст Груцю в руки весомый козырь  — скажет то, что обнаружит перед бандитом слабые стороны постояльцев. Но что было бы, не скажи он этого сейчас? По его мнению, выходило, что хорошего от молчаливого запирательства еще меньше.  — В комнате девчонка сидит. А не выходит не из-за особой стыдливости. Неможется ей. Гильда говорит  — раненая. Мол, телохранитель ее на руках поднял, потому как идти сама не могла. А я думаю, не просто ушиблась девочка, пытали ее. Гильда бинтов сверху притащила вчера комок окровавленный, а сегодня с утра кипятила.
        Груць, набивавший трубку, откинулся на спинку скамьи:
        — А говорил, ничего не знаешь. А тут все так интересно.
        Кадык у Крайта дернулся:
        — Что тебе до них, Груць? Ничего ценного не везут, и не по твою душу тут…
        Парень поморщился:
        — Вот если бы ты сейчас этого не сказал, мне бы до них точно никакого дела не было.
        — То есть?
        — Я с каких-то пор обязан тебе что-то разъяснять из сказанного мной? Крайт, ей-богу, ты меня не устаешь поражать. Давай-ка не шебарши понапрасну  — дай подумать в тишине.  — Он раскурил трубку и выдохнул клубки похожего на тонкую вату дыма в его сторону. Желая дать понять, что разговор окончен. Словно желая сдуть неугодного Крайта за ненадобностью.
        То, что происходило вокруг, назвать тишиной, способствующей мыслительному процессу, можно было с очень большой натяжкой.
        Четверо из ребят Груця рассматривали фривольные картинки на оборотной стороне игральных карт, которые вошли в моду среди солдатни, расквартированной в казармах Рымана. Этой четверке удалось отжать у глупых новобранцев несколько колод, и теперь они, гогоча, раскладывали их, комментируя изображенный интим во всех подробностях.
        Год, Рижеч, Хпак и Кривда  — потловские ребята. Внешне были похожи как братья, хотя кровного родства между ними никакого не было. Достаточно высокие, но все же ниже Груця, широкоплечие молодцы. Волосы разных оттенков русого и разных оттенков серо-голубые глаза. Рижеч отличался кудрявой головой, а Хпак в пику остальным отращивал красивую бороду.
        Груць встретился с ними, что называется, на большаке. Как-то так получилось, что этим четверым и банде Груця (в ином тогда составе) одновременно пришло в голову пощипать обоз латфорского купца. Ни одна из грабящих сторон не имела представления о количестве охраны, нанятой купцом в последний момент, и для них это стало пренеприятным сюрпризом.
        Банальный гоп-стоп очень быстро превратился в профессионально выполняемое дружинниками задержание. Однако способность быстро адаптироваться к ситуации у грабителей была несколько выше. Не зная друг друга, они объединились и, сражаясь той ночью неистово, как взбесившиеся собаки, все же смогли отстоять свою свободу.
        Двое других, Рылец и Хат, шумно делили между собой содержимое чьего-то миниатюрного саквояжа, прихваченного еще в Княжграде. Дележ не устраивал ни одну из сторон, и от этого шума становилось только больше.
        Настоящего имени Рыльца не знал никто. Он был почти так же высок, как и Груць, до двух метров не хватало какой-то пары-тройки сантиметров. Его кожа была смуглее, чем у остальных, и из-за этого казалось, что он имеет загар и летом, и зимой. Прямые каштановые волосы были средней длины и обрамляли красивое некогда лицо, закрывая лоб и уши.
        Рылец попал в банду с распухшей от побоев физиономией и изувеченным, перебитым в нескольких местах носом. Парень ушел от дружинников Арьезского во время конвоирования его из тюрьмы к месту казни.
        Кто-то бросил тогда: «Не морда, а сплошное рыло», с этого и пошло. Прозвище так плотно прилепилось, что о необходимости выяснить истинное имя никто не вспоминал.
        Таких отчаянных и везучих Груць любил больше всего, и в банду его приняли без лишних вопросов. Кроме того, Рылец был у главаря всегда на особом положении. Наблюдая за ним изо дня в день, Груць все больше убеждался, что его первая догадка о безымянном соратнике верна и по происхождению он харадец. Кто еще мог уйти от харадского конвоя? Только харадец, да и то, если свои же из конвоя и помогли…
        Хата на самом деле звали Иннияр Хаттаур Бирхад Удьямар. Он всегда представлялся полным именем. Это производило впечатление на дам. Когда же это имя впервые услышал Груць, он долго смеялся. Ну и как это выговаривать в экстренной ситуации? Несколько раз убить успеют, пока дозовешься. Так Хата и переименовали.
        За тонкие черты лица и отстраненный взгляд его постоянно подозревали в благородном происхождении. Очень светлые белокурые волосы с легким пепельным оттенком опускались чуть ниже плеч. Наискось ложилась, скрывая при движении левый глаз, челка. Этот момент странного для мужчины кокетства был вынужденным  — он скрывал травму. Хат стеснялся, но не шрама, изуродовавшего разрез серых, разбавленных зеленью глаз, а того, насколько бездарно было получено в свое время это ранение.
        Самый молодой член банды  — тот, что поутру на время присвоил шляпку Гали, забавлялся, наблюдая за маленьким диковинным котиком, которого выпустил на стол. Парня называли Шируд. Родителей он не помнил. Знал только, что изначально они жили где-то в горах, а потом почему-то оказались в Рымане. Где он и осиротел. Растила его сердобольная подруга матери, у которой и самой было семеро по лавкам.
        Когда два года назад он решил уйти из дома, приемная мать, узнав, с кем он связался, выла как по покойнику и плакали приемные сестры. Никогда никто не гнал его  — просто надоело постоянно недоедать и делить один кусок на десять маленьких. Когда банду заносило в Рыман, он всегда первым делом заходил домой. С мешком еды, с шарфами и лентами. Приемная мать, понимая, каким образом ему достаются эти гостинцы, поначалу брать отказывалась, горячим шепотом доказывая ему, что это грех, большой грех. Но потом случилось так, что она заболела, из-за чего потеряла работу, а там нужда взяла свое.
        Закрыть глаза на происхождение денег было проще, чем заставлять голодать собственных детей. Да и с тем, что не видел своими глазами, смириться легче. Ведь того, что ты не видишь, как бы и не существует.
        Котик с важным видом гулял по столу, прыгал через пустые тарелки и охотился на солнечных зайчиков.
        Между делом Шируд размышлял, является ли вообще кошкой это существо?
        От обычных кошачьих его питомца отличал не только крошечный размер. У зверушки было три хвоста и глаза, каждый размером с блюдце. Парень украл его в Княжграде прямо на рынке у купца, кричавшего ему в спину «караул, грабят!» с ярко выраженным ррьёркским акцентом. Карманник решил украсть котика скорее из шалости  — ну что это за трофей такой странный, скажите, пожалуйста?
        Пока он бежал по мощеным улицам Княжграда, сворачивая во дворы и петляя в подворотнях, его душил смех. Все происходящее представлялось ему настолько комичным, что он пару раз даже останавливался, чтобы похохотать. В какой-то момент ему показалось, что погоня слишком близко и задержать бегущих следом можно будет, только швырнув им украденного котика в лицо. Но то ли ноги у карманника были чемпионские, то ли котик приносил удачу, но от погони он в тот раз ушел.
        Первой мыслью, когда воришка чуть позже разглядывал свою добычу, была  — снести ее в элитные кварталы столицы и выменять на что-нибудь у глупых благородных детей. В знатных домах дети часто сбегали от надоедливого внимания нянек и гувернеров. Кто-то в самый дальний угол сада, а кто-то, наоборот, к ограничивающей свободу ограде, дабы посмотреть на мир снаружи. Вот там-то и удавалось поймать таких, поманив какой-нибудь необычной безделицей, и сменять ее на маменькины драгоценности и папенькино оружие.
        Но эта блестящая мысль очень скоро поблекла, а вскоре и исчезла совсем. Чем дольше парнишка смотрел на котика, тем сильнее возрастала уверенность, что зверек совершенно необходим ему самому.
        Шерсть у котика была длинная и шелковистая, и если гладить ее достаточно долго, начинала светиться в темноте. А если не отрываясь смотреть в глаза, казалось, что в их глубине летают, неспешно шевеля крыльями, фиолетовые бабочки. Наверняка он умел что-то еще, и Шируд с интересом ждал проявления новых талантов.
        Все были при деле, и только Патлатый сидел насупившись, не в состоянии отойти от своего недавнего фиаско. Вышло не по его… И суть дела уже была не важна, Патлатого с каждой минутой все больше охватывала злоба. Он ненавидел всех вокруг и жаждал на ком-нибудь сорвать свой гнев. Но никого подходящего рядом не было. Никого слабее или беззащитнее. И от этого кипящая злость обжигала лишь его одного.
        Крайт обычно устраивал Груця и его ребят в комнатах на первом этаже. Но сейчас первый этаж больше чем наполовину был занят. Оставались две общие комнаты на втором и большая неотапливаемая мансарда.
        Бандиты Груця предпочитали не разделяться, и вариант разместить одних наверху, а других внизу не подходил. Мансарда тоже в это время года мало кого могла прельстить. Оставалось скрепя сердце отдать ворам лучшие гостевые комнаты с витражами на окнах и княжградскими занавесками.
        Крайт вздохнул. Он окинул взглядом первую из спален, пытаясь наметить все слишком хрупкое, что могло не выжить в соприкосновении с новыми жильцами. Все вазочки, хрустальные пепельницы, зеркала, подушки с бахромой, шелковые покрывала  — все, что, по мнению хозяина постоялого двора, могло быть разбито, испорчено или попросту прихвачено с собой, он сложил в снятую со стола вышитую скатерть, чтобы снести вниз.
        Нагруженный узел он протащил мимо харадца, флегматично наблюдавшего за всеми передвижениями. Крайт злобно покосился на дверь, которую тот охранял, но ничего сказать не решился.
        Со второй спальней следовало поступить так же, а еще нужно было поменять постельное белье на более простое.
        «И что это Гильда там столько времени возится? Обед еще не готов, сыновья вон ведра принесли с удоя  — в рядок стоят, процедить молоко надо, на сыр пустить, а она не чешется. Нашла себе занятие  — с бинтами бегать!  — Сейчас ему приходилось делать за нее работу, а этого он не любил страшно.  — Ну раз такие дела и она вздумала отлынивать, удержу с ее зарплаты за этот день. И оштрафую за уклонение от исполнения своих обязанностей!  — Мысль о том, что пусть даже мифические деньги, но он у нее отнимет, была для Крайта такой приятной, что он тут же заметно повеселел. И пошел прибираться во вторую комнату, уже насвистывая себе под нос мелодию.
        Закончив прибираться, Крайт в коридоре столкнулся с Гильдой, выходящей из двери напротив. Девушка держала под мышкой пустой поднос и сматывала в клубок бинт. Она что-то говорила сидящему поперек двери харадцу. Тот согласно кивал.
        — …и отвар коры дуба. И с собой в дорогу я вам тоже сделаю, только не забывайте поить девочку каждые два часа  — это снимет лихорадку и ей будет легче,  — долетел до ушей Крайта обрывок разговора.  — И знаете, вот что еще: я сварю для нее бульон  — крепкий, со специями, он придаст ей сил…
        Глаза Крайта нехорошо блеснули. Проходя мимо, он схватил служанку свободной рукой за руку и потащил за собой.
        — Сколько можно? Что ты себе позволяешь?  — шипел Крайт.  — Сейчас же возвращайся на свое рабочее место!
        Гильде оставалось только молча поспевать за ним и потрясенно хлопать глазами. Крайт не обратил внимания, что молчаливый харадец тоже поднялся со своего места и последовал за ними.
        На нижних ступеньках лестницы девушка наконец сумела вырваться из хватки железных пальцев.
        — Да что случилось-то?
        — Что случилось? Что случилось?!  — Крайт стоял на ступеньку ниже ее, и поэтому его искаженная злобой физиономия была сейчас в нескольких сантиметрах от лица девушки. И без того узкие глаза превратились в щелки, на коже проступили все белесые пигментные пятна, и баки, бывшие более пышными, нежели окружавшие плешь волосы, торчали в разные стороны.  — Ты где находишься? Что это за посиделки с постояльцами? Что еще за «сварю вам отвар»? Ты устраиваешь бардак! Тоже мне, нашлась лекарка! Таких, как ты, гонят в шею! Ты что думаешь, я тебя не уволю за такие выходки? Твое дело мыть посуду и скоблить пол, тебя для этого нанимали! Пойдешь на все четыре стороны, еще один раз только устрой что-то подобное!
        Дагир, облокотившись на перила лестницы, смотрел вниз, наблюдая за разворачивающейся сценой.
        Ресницы Гильды замерли  — ее распахнутые глаза вбирали в себя образ оскалившегося папаши Крайта.
        «Какой же ты все-таки страшненький… Не страшный, а именно страшненький. И как ты живешь-то, такой плюгавый и злобный?»  — Она видела уже не первую вспышку его гнева и уже даже не десятую и давно перестала их бояться.
        Более того, ей даже не хотелось дать наотмашь по этой перекошенной морде. Не хотелось натравить на него кого-нибудь из банды Груця. Не хотелось вообще ничего.
        Гильда просто смотрела и терпеливо ждала, когда этот оскалившийся урод перестанет орать и отойдет в сторону, чтобы она могла пойти дальше. Словесный поток Крайта иссяк, девушка отодвинула его рукой как неодушевленную преграду и проскользнула мимо, торопясь вернуться к своим кастрюлькам, сковородкам и киснущему молоку.
        — Бессовестная голодранка! Невоспитанная тупица!  — преследовал ее Крайтов шепот.  — Уже постарела здесь, а до сих пор местные порядки не усвоишь…
        Он бурчал что-то еще, а Гильде ничего не оставалось, как, отмахнувшись от навязчивого голоса, продолжать отложенную ранее готовку. Она старалась двигаться быстрее, чем обычно, чтобы успеть все к сроку, несмотря на потерянное время. Ей самой казалось, что она более чем спокойна и состоявшийся только что разговор на повышенных тонах на нее никак не повлиял. Пока она не обратила внимания на свои руки  — кончики пальцев дрожали, если руки принимали хоть на минуту спокойное положение.
        — Почему ты позволяешь ему так с собой разговаривать?
        Гильда подняла глаза и снова увидела харадца-телохранителя. Вопрос поставил ее в тупик.
        «Что тут ответишь? «Потому что он хозяин»? Мерзко как  — «хозяин», как будто я собака…»
        — Да он не со зла орет,  — произнесла она вслух.
        — А какая разница?  — Глаза Дагира смотрели на нее без жалости или презрения. Он не поучал ее, но своими вопросами подталкивал к ответу.
        Загремев громче кастрюльками, Гильда процедила сквозь зубы:
        — Он орет, потому что на него орут.
        — То, что на него орут,  — это его проблема. Он должен с ней справляться сам. Почему ты считаешь правильным, что он эту проблему перенаправляет на тебя?
        — Да не перенаправляет он ко мне никого! Сам с ними разбирается!
        — Да?  — Дагир в первый раз за долгое время улыбнулся, глядя на осмелевшую в разговоре с ним девушку. Всего лишь несколько минут назад она стояла как безмолвная статуя и разрешала поливать себя грязью.  — Ну как он может с кем-то разобраться, если даже кошки в его доме хозяина ни во что не ставят?
        — Ну, кошки тут особые…  — Девушка стрельнула глазами в сторону столика, над которым повисло марево табачного дыма.
        — Я это понял. Ему с ними не разобраться?
        — Все не так просто.
        — И поэтому он разбирается с тобой?
        Рука Гильды на секунду замерла над котлом, в котором она перемешивала мясо. Дагир продолжал:
        — А с кем разбираешься ты?
        — Я не люблю ругаться.
        — Значит, чтоб с тобой ругались, ты тоже не любишь?
        Девушка с грохотом опустила крышку на котел.
        — Странный вопрос.  — Она подняла взгляд и посмотрела прямо в глаза Дагиру.  — Я вам не нравлюсь?
        — Напротив.
        — А говорите так, будто хотите обидеть.
        — Напротив,  — повторил харадец. Он сделал паузу и добавил:  — Но люди, которые не любят ругаться, должны жить в окружении таких же людей. Это естественно. Птицы должны жить с птицами. Никак не со змеями. Даже если поначалу пойдет неплохо, закончится все достаточно печально. Для птицы.
        — Даже если птица хищная?  — улыбнулась девушка.
        Дагир улыбнулся в ответ лишь слегка:
        — Ты не хищная птица. Это однозначно.
        Он молчал, наблюдая за тем, как она продолжает совершать отработанные до автоматизма движения. Потом, видя, что девушка ничего не отвечает ему, развернулся и пошел обратно к себе, на свой импровизированный пост.
        Гильда действительно не думала о том, что делают ее руки. Они были как будто бы сами по себе. Ее мысли крутились вокруг таких странных и очень простых слов, сказанных незнакомым по большому счету человеком.
        «Если присмотреться, он больше похож на медведя, чем на человека. Так стоит ли учитывать то, что он сказал? Птица. Что ж, птицей быть приятно. Намного приятней, чем коровой или курицей. Хотя, постойте  — курица тоже птица.  — Улыбка снова тронула ее губы.  — Но я думаю, он не это имел в виду».
        Она вытерла руки о полотенце. Окинула взглядом свой рабочий стол. Потом посмотрела вокруг. Столовая представляла собой печальное зрелище. От утреннего порядка не осталось и следа. Все вверх дном. И здесь, и там. Как обычно.
        Готовый обед доходил на плите. Гильда отставила подальше от огня мясо и кашу, подумала и передвинула туда же неторопливо булькающий в котелке густой наваристый суп.
        Папаша Крайт с лебезящими улыбочками провожал ребят Груця в приготовленные комнаты. Потловчан в одну, остальных четверых в другую, и отдельная спальня для Груця.
        Вселялись они так же шумно, как перед этим вели себя за столом. Проходя мимо Дагира, каждый не преминул сказать что-нибудь в его адрес. Харадец прекрасно слышал каждое сказанное слово, но, несмотря ни на что, остался невозмутимым, как скала. Последним шел Груць. Он, как и все до него, внимательно осмотрел сидящего в коридоре человека. Его взгляд снова зацепился за проступившие под тканью стыки металлических пластин доспеха, надежно оберегающего крутые скаты тренированных мышц.
        «Никогда не мог понять этих вояк. Все на свете укроют, все запаяют в щитки, как в сплошную клетку, а голова открыта. Хочешь  — пробивай ее, хочешь  — откручивай.  — Груць проходил мимо, подмечая все несовершенства в защите телохранителя.  — А самое потрясающее, что они вдобавок уверены, что шикарно замаскированы и никто их сути не распознает».
        Искоса Груць глянул на дверь. Не поворачивая головы, харадец проследил за его взглядом.
        «Кого он там прячет все-таки? И охраны его смысл в чем заключается: чтобы не впустить туда нас или, наоборот, чтобы сокрытого не выпустить наружу?»
        Груць не зашел в свою спальню, проигнорировав распахнутую перед ним папашей Крайтом дверь, как и его подобострастный поклон. Он вошел в одну из спален, отведенных его парням. Усмехнулся, подмечая взглядом следы экстренно проведенной Крайтом эвакуации наиболее ценных вещей, и захлопнул за собой дверь прямо перед носом пытавшегося что-то сказать хозяина «Чистого поля».
        Плечи оставшегося снаружи Крайта расслабленно опустились. Он прикрыл распахнутую до этого дверь в соседнюю комнату. Потом с явным облегчением вздохнул и повернулся, чтобы уйти прочь. Возможно, он даже планировал парочку часов поспать в своей комнате, чтобы стряхнуть с себя стресс от утренней нервотрепки. Возможно, планы у него были именно такие, пока, развернувшись, Крайт не напоролся на взгляд Дагира.
        В глазах харадца не было издевки или презрения, которые папаша Крайт привык чувствовать в свой адрес. Он словно увидел в них свое собственное отражение без прикрас.
        И чуть ли не в первый раз в жизни он испытал чувство стыда.
        После этого Крайту спать как-то расхотелось.


        Груць подошел к окну. Он сел на подоконник и посмотрел вниз. Отсюда открывался прекрасный вид на горы. Под окном раскинулись кусты смородины, весной и летом зеленые, сейчас их голые ветви походили на вязанки хвороста. Дальше до самой стены частокола шли перекопанные полосы голых грядок огорода.
        — Рылец, смотри, как укрыло все,  — сказал задумчиво Груць.  — Пока не примнется эта чистота, наши следы с головой нас выдавать будут.
        Рылец скинул с себя тулуп темно-зеленого цвета на кровать. Он повращал плечами и в шутку напал на Хата, проведя три несильных удара в корпус. Хат, засмеявшись, повалился на кровать, а Рылец, перепрыгнув через укладывающего под кровать сумку с вещами Шируда, оказался у окна. Он выглянул на улицу поверх плеча Груця.
        — Ну так и что? На то и снег. А следующий снегопад все опять скроет. И наши следы, и не наши.
        — Что думаешь про харадца?
        — Того, за дверью?  — уточнил Рылец.  — Ну да, других харадцев вроде как на горизонте нет. Ничего не думаю. А что, стоит подумать?
        — Он из гарнизона?
        Рылец с удивлением воззрился на главаря. Его сплющенный нос дернулся:
        — Я-то откуда могу знать?
        — Ты долго жил в Рымане. Ты довольно близко общался с представителями гарнизона. Ты, наконец, харадец…
        — Так, так, так… Стой! Вот ведь разгон взял!
        — Странно, я думал, ты меня и дальше заставишь перечислять…
        — Отклоняется, ваша честь!  — Рылец замахал руками. Он широко улыбнулся, обнаруживая дырки в ряду белоснежных зубов.  — Кстати, довольно близко я общался только с теми дружинниками, которые ломали мне нос. И не только нос. Мило было с твоей стороны напомнить, не могу не оценить.
        — Что ты расшаркиваешься, как девица? Мне интересно, кого он охраняет.
        — Девицы не расшаркиваются.  — Рылец засмеялся.  — Или те, с которыми ты общаешься, все же именно расшаркиваются?
        — Плевать мне на девиц!  — Груць достал из кармана спичинку и воткнул ее между зубами.  — Если только их не охраняют харадцы. Ты видел их экипаж?
        Рылец кивнул:
        — То, что Шируд с ним устроил,  — тоже.
        — Ты же понимаешь, о чем я?  — Груць устало посмотрел подельнику в глаза.
        Рылец поморщился. Его манера общения включала шутки и остроумные замечания. Он не любил говорить серьезно. Тем более на очевидные темы:
        — Ну да, слишком простой снаружи. И слишком много всякой дорогой мелочи внутри. Шляпка одна чего стоит. Если бы Шируд знал, почем такие шляпки, обращался бы с ней гораздо почтительней.
        Тем временем в комнате завязалась потасовка. Патлатый попытался поймать скачущего по кровати котика под предлогом получше его рассмотреть. Шируд взвился как ужаленный и заорал, что, если тот не уберет свои лапы от зверушки, он найдет, чем их оттяпать. При этом парень оскалился и сощурил глаза. Что интересно, взобравшийся на подушку зверек сделал то же самое. Он стал похож на пушистый шарик, мечущий из глаз злые искры.
        Хат, пропустивший мимо ушей начало конфликта, никак не мог понять, в чем дело, и только восклицал: «О! О! Хватит гнать!» У Шируда в руке блеснул нож. Это подействовало на Патлатого, как тряпка на быка. Из его уст вылетела длинная тирада, цензурными словами в которой были только «ты» и «пошел». Хат вклинился между парнями, отталкивая их друг от друга и пытаясь развести на расстояние вытянутых рук. А двое разъяренных мужчин кружили вокруг него. Патлатый медленно вытаскивал из-за манжеты длинное лезвие бритвы.
        Груць зажмурился, потом сжал пальцами переносицу:
        — Башка трещит… Если они не закончат орать, я сам кого-нибудь из них убью.
        Рылец резко свистнул. Все оглянулись на него, и в повисшей тишине стало слышно, что шипение котика перешло в утробное завывание.
        — Груць сказал, чтоб все заткнулись,  — произнес Рылец.
        Шируд полушепотом бросил что-то обидное в адрес противника, а Патлатый не остался в долгу. Хат поднял обе руки и просто отступил назад. Его жест означал: «Разбирайтесь сами, а я умываю руки».
        Рылец свистнул снова, на этот раз короче. И весомо добавил:
        — Вам что, языки поотрезать надо?
        Все закрыли рты, только кот продолжал утробно подвывать. Груць тер виски, глядя прямо перед собой на не желающего умолкать котика.
        — Из-за чего вы сцепились, что это за зверь вообще? Это хоть кот?
        Рылец пожал плечами:
        — Я не уверен. А какая разница?
        Но Груць не отставал:
        — Нет, ты посмотри внимательно: какой это на хрен кот? Шируд, что за пакость ты таскаешь с собой с самого Княжграда?
        Шируд пробормотал что-то невнятное. Он полусидел на кровати, нахохлившийся, как и полагается обиженному подростку. Котик обнимал его за шею, насколько позволял размах коротких лап, а парень гладил зверя за ухом.
        — Разговаривать разучился, малой? Только орать можешь?  — Рылец подошел к нему и сел на противоположный край кровати. Шируд тут же накрыл тельце котика ладонью. Словно стараясь защитить.
        — Сами сказали заткнуться,  — проворчал парень.  — Вот я и заткнулся.
        Груць спрыгнул с подоконника. Он в два шага преодолел расстояние, отделяющее его от кровати. Шируд испуганно вжал голову в плечи.
        Груць наклонился над ним:
        — Шируд, я тебя спрашиваю, что это за тварь?
        Не поднимая на главаря глаз, парень буркнул:
        — Это  — котик.
        В этот момент зверек вывернул голову из-под прикрывавшей его руки и посмотрел на Груця своими огромными фиалковыми глазами.
        Груць выпрямился. Он на секунду поджал губы, а потом, тщательно выговаривая слова, произнес:
        — Шируд, вот скажи мне честно: ты идиот? Ты что, котов никогда не видел?
        Шируд молчал. Вместо него ответил Патлатый, лежавший носом к стене:
        — Я ему сказал то же самое.
        — Где ты его взял?  — вмешался Рылец.
        — Я его украл.
        — Что?  — Это выдохнул молчавший до этого момента Хат, словно выражая общее удивление.
        — А это признание является ответом на один из предыдущих вопросов,  — съязвил, не поворачиваясь, Патлатый.  — И означает оно, что он действительно идиот. Больше воровать-то в Княжграде нечего, только коты и остались.
        — А я бы на твоем месте не умничал,  — вдруг расхохотался Рылец.  — Ты-то сам с Княжграда ничего не поимел. У Шируда, помимо этого сомнительного трофея, еще целый мешок добра. А у тебя даже кота нет!
        — Я точно вам говорю, что это не кот,  — повторил Груць, направляясь к входной двери.
        — Кот не кот… что вы заладили?  — Хат устраивался на кровати. Это у него выходило довольно своеобразно  — он вертелся с боку на бок, и от этого движения матрацы свисали с кровати в разные стороны, а один так вообще сполз на пол.  — Какая разница? Кровати тут какие-то неудобные, внизу были лучше…
        Груць взялся за ручку двери. Все еще не поворачивая ее, он произнес:
        — Какое счастье, что я сплю не в одной с вами комнате. Каждому из вас плевать, что представляет собой зверь, который смотрит на вас, когда вы спите.
        — Зверь как зверь,  — пробормотал сквозь наваливающийся на него сон Хат.  — Я и на прошлой неделе знал, что он не кот.
        — В каком смысле?  — удивился Рылец, а Груць, услышав это заявление, передумал уходить.
        — В каком смысле… В прямом смысле.  — Хат перевернулся на бок, и матрац, который он вытолкнул из-под себя, благополучно шлепнулся на пол.  — Кошки летать, к примеру, не умеют. А этот умеет. Я видел.
        Дальше он произнес что-то не вполне внятное, и его никто не понял. Груць и Рылец переглянулись.
        — Как так?  — Это спросил севший от неожиданности Патлатый.
        Вопрос повис в тишине  — Хат уже спал. В ответ доносилось его мерное дыхание.
        — Эй, ты, Озерный край!  — Недолго думая Патлатый запустил в Хата подушкой.
        Рылец подмигнул Шируду:
        — Так, так… Значит, твой котик летает?
        — Не знаю. Я ничего такого не видел,  — честно ответил Шируд. Он поднял котика, ухватив под передние лапки, и с сожалением посмотрел в его глаза.  — И почему ты мне не показал?
        Патлатый швырнул в Хата еще одну подушку:
        — Хат!
        Хат перевернулся рывком, словно его подбросила пружина. Его рык был страшен:
        — Если ты, Патлатый, не успокоишься, я заставлю тебя эти подушки сожрать!
        Пропустив мимо ушей угрозу, Патлатый повторил вопрос:
        — Как летал кот?
        — О-о-о!  — Хат зарылся лицом в подушку.  — Как летал кот?! Спокойно он летал. Совершенно не нервничая. Как-то не спалось мне  — не то что сейчас, между прочим,  — а вы все спали.  — Он сделал паузу, заворачиваясь в одеяло, как в кокон.  — И я никого из вас не будил, кстати. Ну и ему,  — Хат кивнул на котика,  — видать, не спалось тоже. Он ходил туда-сюда. Я за ним наблюдал. Потом мне стало скучно, и я кинул в него носок. Он не ожидал и подпрыгнул.
        — Ну, это вроде как нормально,  — заметил Патлатый.
        — Я тоже так сначала подумал.  — Хат продолжал вертеться в одеяле.  — Потом смотрю  — он как подпрыгнул, так и висит в воздухе.
        Между тем Рылец заходился в неслышном приступе смеха. Его просто сложило пополам и прижало к кровати:
        — Хат, если ты этот носок со своей ноги снял, то неудивительно! Если бы ты в меня своим носком запустил, я бы тоже на два метра подпрыгнул, да там и остался!
        Груць снова принялся рассматривать животное.
        — А еще у него три хвоста!  — С пафосом судебного обвинителя произнес Патлатый.
        — А еще у него два глаза и четыре лапы,  — презрительно сморщившись, забормотал Хат.  — И шерсть есть. Животное как животное.  — Его голос становился тише. Перед тем как заснуть, он приоткрыл глаза и весомо произнес, глядя в сторону Патлатого:  — Мало ли у кого какие странности. Не смейте больше меня будить.
        — Не люблю того, чего не знаю,  — произнес задумчиво Груць.
        Рылец, сидящий к зверьку ближе всех, вдруг перестал смеяться и, наморщив лоб, протянул:
        — По-моему, это не хвосты…
        — Так прикажи ему вышвырнуть кота!  — предложил Груцю Патлатый.
        — Закрой свой рот, гад!  — снова собираясь в комок, ощетинился Шируд.  — Вот сам себе своруешь кого-нибудь и выкидывай потом или с маслом сожри  — сам решать будешь. А ко мне не лезь!
        — Какие вы все-таки уроды,  — сквозь сон пробормотал Хат и засунул голову под подушку.
        «Не люблю того, чего не знаю»,  — снова подумал Груць. Он подошел к кровати Шируда и задумчиво сказал:
        — И не люблю, когда не у кого спросить о том, чего не знаю.
        — Я не буду его выкидывать,  — упрямо повторил Шируд. Он исподлобья посмотрел на Груця.  — Он уже две недели со мной живет, и никому от него худого не было.
        — Это он пока присматривается,  — подмигнул Рылец.  — Прямо как мы. Мы тоже сначала присматриваемся, а потом уж…
        — Да к некоторым хоть присматривайся, хоть нет. Я вон целое утро присматриваюсь…
        Патлатый тряхнул своей соломенной шевелюрой:
        — И что ты не можешь высмотреть? Доспехи на харадце?
        Груць покачал головой:
        — Нет, чего там эти доспехи высматривать…
        Рылец фыркнул:
        — Зачем он вообще их прячет! Мог бы ходить, ничего больше не надевая,  — результат был бы тот же.
        — Я не имею представления о том, кто за охраняемой дверью. И мне это не нравится,  — закончил главарь.
        Патлатый презрительно скривил рот:
        — Что за проблема? У него можно и спросить. Этот харадец все утро вокруг Гильды отирался, общительный до неприличия. Наверное, уже совсем коротко сошлись.
        — Ты не обращал внимания, что те, кто коротко сходятся с Гильдой, ни при каких обстоятельствах не находят общего языка с нами?  — Груць улыбнулся, но его глаза, обращенные к Патлатому, не меняли настороженного выражения. Главарю Патлатый не нравился. Он знал его намного дольше, чем всех остальных. В прошлом было много общих, удачно завершившихся, очень рискованных дел, и Груцю вроде как не в чем было упрекнуть его. Но даже юному Шируду Груць доверял безоговорочно, а Патлатому не доверял совсем.
        — Сама Гильда если что и знает  — ни за что не расскажет.  — Рылец посмотрел в глаза вожаку.  — Подождите, а кучер?
        — А что кучер?  — снова скривился Патлатый.  — Что он может знать? Везет оттуда сюда  — и все. Знает только пункт назначения.
        — Не скажи,  — покачал головой Рылец,  — все эти слуги, служанки, кухарки, возницы… Это просто средоточие сплетен. Они жить не могут, не сунув свой нос туда, куда не следует.
        — Так Гильда же служанка,  — вдруг подал голос Шируд.  — Почему ты у нее напрямую не спросишь, если тебе так интересно?
        — Мне не просто интересно. Слишком много необычного происходит вокруг. И каждая новая деталь лишь добавляет в этом уверенности. А если я буду знать объяснение хотя бы половины странностей, я смогу выбрать правильное направление.
        — Правильное направление?  — Патлатый задумчиво почесал нос.
        — Слишком много перемен не сулят таким, как мы, ничего хорошего. Люди боятся перемен  — становятся более бережливы и внимательны, это все затрудняет нашу работу.  — Он усмехнулся.  — Вот ты, Патлатый, к примеру, не боишься потерять работу?
        К сказанному Патлатый отнесся весьма серьезно и нахмурился, а для Рыльца слова прозвучали настолько комично, что его снова захлестнул приступ смеха.
        — А Гильда…  — Груць встал, потянулся и пошел к двери. В его памяти всплыли горящие глаза девушки и серьги, полетевшие на его подушку.  — Гильда это Гильда. Ничего она не скажет. По крайней мере нам. Скорее язык свой проглотит.
        Груць вышел в коридор. Харадец, о котором столько всего было сказано, сидел на том же месте.
        Глаза его были закрыты, и казалось, что телохранитель заснул, но Груць прекрасно знал, что за каждым его шагом следят из-под едва заметно дрогнувших ресниц.


        Патлатый, спускаясь по лестнице, зевал с серьезным риском вывихнуть челюсти.
        Столовая зала «Чистого поля» была до отказа забита людьми. Под потолком висела пелена табачного дыма. Все одновременно чавкали, обменивались новостями, курили и требовали выпивки.
        Те, кто собирался уезжать, ели торопливо и сосредоточенно, запасаясь силами перед дорогой. Многие сидели на своих сундуках, так как стульев на всех не хватало. Вновь прибывшие, голодные и продрогшие, злились на сутолоку и, не дожидаясь, пока освободятся комнаты, вносили свои вещи куда вздумается. И тут же все начинали выказывать свое недовольство тем, что в комнатах не убрано, валяются окурки и на кроватях несвежие простыни.
        Гильда потихоньку приходила к мысли, что либо она сейчас задымится, либо сойдет с ума. Крайт в такие моменты предпочитал прятаться в конюшне и предоставлял девушке разбираться со всеми свалившимися проблемами в одиночку.
        «Нашествие ополоумевших хомяков, одна половина которых решила немедленно гнездоваться, а вторая  — прямо сейчас готова податься в бега.  — Она насупившись смотрела на стремительно разрастающийся вокруг беспорядок.  — Что интересно  — пугаться никогда нет времени, а время работать есть всегда».
        Девушка вооружилась метлой, влажной тряпкой и большим ведром. Вид у нее был воинственный  — если бы комнаты были живыми, они бы испугались и прибрались сами. Но к великому сожалению Гильды, подобное волшебство на просторах «Чистого поля» не встречалось.
        Патлатый оглядывал столовую, желая отыскать для себя место. Несколько минут назад его разбудил запах еды, и он отправился искать источник этого аромата. Никого из его ребят внизу не было, и теперь предстояло выбрать себе компанию на ближайшие полчаса.
        Наслаждаться обедом в одиночестве и мечтать не приходилось  — все столы были заняты. Оставалось только постараться втиснуться между чьими-то боками и спинами.
        На столе Гильды стояло несколько плошек с дымящимся супом и тарелки с мясом и кашей. Самой Гильды рядом не было. Патлатый довольно осклабился. Он перегнулся через стол, открыл крышку на одной кастрюле, потом на другой. Когда он нашел мясо, наложил себе его полную тарелку.
        Он давненько не был так счастлив.
        «Мясо и свежая булка  — что еще мужчине надо для счастья? Ну конечно, бабу смазливую было бы неплохо еще на коленки посадить. Но этого добра здесь днем с огнем не сыщешь. Была б эта Гильда-дуреха посговорчивей, что ли. Так-то она девка ладная, один минус  — дурная, счастья своего не видит.  — И Патлатый всерьез начинал горделиво раздувать грудь, считая, что он и есть то самое счастье, которое Гильде необходимо.  — Но если в плане еды  — больше ничего и не надо. Мясцо и хлебушек. А то придумали столько всего: суп, ерунда всякая…  — И тут он заприметил возницу. Того, с кем утром завтракал телохранитель-харадец.  — Надо же, а я и не знал, что бывает столько везения сразу…»
        Он решительным шагом направился вперед.


        Когда напротив Миллека, раздвигая в разные стороны сидевших людей, уселся один из буянивших вчера молодцов, тот напрягся. Бегающие глаза Патлатого с головой выдавали его профессию. Инстинктивно, сам не обращая внимания на движения своих рук, возница похлопал себя по карманам, проверяя, находится ли все еще с ним его наличность.
        — Куда едем?  — спросил Патлатый, толкнув локтем в бок сидевшего слева.
        Мужчина в ответ промямлил, что уже приехал, залпом выпил через край оставшийся в плошке суп и, прихватив булку, ретировался в свою комнату. Сосед по правую руку на всякий случай сообщил, что он «не понимать рымански», а сам отодвинулся от Патлатого подальше и принялся есть в два раза быстрее.
        — А ты?  — Патлатый постарался как можно более добродушно посмотреть на интересующего его возницу. Он неспешно отломил краюшку хлеба и перемешал в тарелке мясо.  — Скука такая на постоялых дворах  — просто жуть. И словом перекинуться не с кем.
        Миллек вдруг забыл свои опасения по поводу Патлатого и ощутил небывалый прилив счастья. С ним пожелали общаться! Вот он, тот собеседник, с которым его наконец-таки свела жестокая судьба.
        — Да уж, поговорить не с кем,  — протянул он.  — А тут еще погода…
        — Ой и не говори! Собаку на улицу и то выгнать жалко. Я вот людьми вашей профессии завсегда восхищался  — такие стойкие. Сквозь буран, пургу, дожди идете. И всегда своей цели добиваетесь.  — Патлатый внимательно следил, как меняется выражение на лице собеседника. Он прекрасно знал, что добрых слов возницы слышат мало, а уж оценены по достоинству бывают так вообще редко. Ну а так как умственные особенности Миллека вор изначально определил как весьма средние, он и тактику решил применить к нему соответствующую. Натиск грубой лести и не таких сбивал с ног и заставлял двигаться в нужном льстецу направлении.
        — Это так, да… А то еще бывает, что как привяжутся  — езжай да езжай! И не объяснишь, что, дескать, непогода, судари, обождать бы надо… Трудно с благородными, у них для нас одно только слово  — надо.
        Патлатый энергично покивал головой, выражая неподдельное сочувствие. Так как тряс он шевелюрой аккурат над тарелкой, не приходилось удивляться тому, что некоторые составляющие его прически упали в еду. Он с философским видом выловил волоски из подливки и поддакнул:
        — Вот-вот! Мы так и с Предгорий спустились, потому что кое-кому понадобилось. Не сиделось ему, видите ли, на месте. А про нас кто думает? Езжай, растряси свои кости, отморозь себе зад…
        — Холодно там уже?  — озаботился возница.  — И снега намело?
        «Значит, не с гор спустились, а наоборот, путь туда держат. Вот тебе и направление»,  — подумал Патлатый, все же удивившись тому, что так быстро все узнал.  — А как же  — по щиколотку намело с первым же снегопадом. Потом растаяло, правда, все. Но так это и хуже  — распутица.
        — И грязи по колено,  — мрачно добавил Миллек.
        — Ну не то чтобы по колено… Вернее  — не везде. Знаешь, те дороги, где за проезд платишь,  — те чин чином… До самого Харада от деревни к деревне расчищены самые короткие пути, а все остальные, что в обход идут, завалены. Как думаешь, может, предгорцы мусор и грязь с одних дорог на другие переносят?
        — Да нет!  — Миллек тихо засмеялся.  — Тогда бы окружные пути уже давно завалены были. С чего так напрягаться  — это как из пустого в порожнее, без толку… По обочинам все всегда свалено до самой весны, пока не растает и в землю не уйдет. Иной раз едешь, особо если в конце декабря или январе, так по обе стороны стены выше тебя, выше кареты. Словно тоннель, который никак не сомкнется на самом верху.
        — Словно тоннель,  — повторил Патлатый.  — До самого Харада. А там уж не знаю, как сейчас дела обстоят, как там проедете…
        — Да то-то и оно, а проехать надо. Если Предгорье уже замело, что же в Хараде творится? А уж что дальше…
        «Что дальше? Куда они собрались  — на Ррьёркский Кряж, что ли?! Вот уж действительно принесла нелегкая!  — Патлатый снова куснул булку.  — Надо ответить как-нибудь позаковыристее».  — Так ежели дальше тебе, то либо сейчас идти, либо до самого мая не соваться.
        — Дальше?  — переспросил удивившийся Миллек.  — Куда дальше?
        Потом он понял и замахал руками:
        — Да ну что ты! Я в Кряж по пальцам одной руки пересчитать можно, сколько раз поднимался  — неблагодарная дорога туда. И то летом только. Оно мне надо? Полтора месяца туда, месяц обратно… Платят ррьёркцы, конечно, неплохо, но это редкий случай. Очень редкий, чтобы они кого-то со стороны нанимали.
        — Да?  — Патлатый прекрасно знал о повадках жителей Ррьёркского Кряжа, но никогда не мешает расспросить  — вдруг собеседник знает больше тебя?
        — Конечно, они же там в своих горах на изумрудах спят. С Кряжа сами спускаются  — лошадки их по горам ходить горазды, а вот в дальних переходах совсем не годятся.
        — Так вроде как выходит, что требуется им перевозка.
        — А вот и нет!  — Миллек чувствовал себя знатоком, просвещающим неразумную чернь.  — Выходит, да не так. Они принимают харадцев за своих. И только их. Остальным не доверяют вообще. Так вот  — своих кривоногих лошадок жители Ррьёркского Кряжа оставляют на закрытых пастбищах, а сами нанимают харадцев в охрану вместе с их выносливыми скакунами. Вот так они и спускаются вниз. Это те, кто поделки всякие привозит с гор, одежду. А без охраны что обозы идут, так это вообще кряжная голытьба  — зверушек поналовят в высокогорных лесах, и тех, что посимпатичней  — в Княжград. Вот одежда  — другое дело совсем… Тебе встречалось что-нибудь из их ткани?
        — Ну как тебе сказать,  — ответил Патлатый для поддержания диалога. Он прекрасно разбирался в одежде, созданной рукодельницами Кряжа. Благодаря Груцю, конечно. Не раз и не два банда нападала на обозы, идущие с гор в Княжград, отбить даже несколько баулов было удачей. Потому что все, что спускалось с гор, стоило очень и очень дорого.
        — Очень легкое, очень теплое. А бывает еще все в каменьях самоцветных, да с золотой нитью. Нам-то с тобой такое и не снилось!  — Возница подмигнул собеседнику.
        — Ну да, куда уж нам… с каменьями-то…  — Патлатый сдерживал улыбку и продолжал соглашаться со всем сказанным. Он откинулся на спинку скамьи, отодвинув от себя тарелку, и заметил стоящего на верхнем пролете лестницы Груця.
        — Это, кстати, самые бедные из тех, кто приезжает. Те, кто побогаче, так вообще без подвод едут. Налегке. Потому что только камни везут. Настоящие, чистой воды. И украшения. Под это дело либо охрана мощная нужна  — по пять телохранителей на душу, либо вообще без оной. Чтобы не выделяться из толпы. Внимания не привлекать, понял? Рисковые среди ррьёркцев встречаются тоже. Может, и не зря они считают харадцев родней. Харадцы, они того… очень рисковые.
        — А то,  — подхватил Патлатый. Наконец-то разговор снова повернул в нужном ему направлении.  — Харадцы  — они ого-го! Мощные ребята. Я смотрю, ты с ними вообще накоротке, нет? С утра, я видел, все с одним балакал. Двухметровый такой медведь.
        — Да какое там,  — печально покачал головой Миллек.  — Из этого слова не вытянешь. С самого града едем  — и чтоб я сдох, если хотя бы десятком слов перекинулись!
        — Мрачный?  — утверждающе спросил Патлатый, готовясь задать главный вопрос.
        — Мрачный,  — подтвердил Миллек.  — Ужас какой мрачный.
        — А может, не мрачный, а обеспокоенный? Волнуется, может?
        — А чего ему, харадцу, бояться?  — искренне поразился Миллек. По его представлениям, харадцы не были обычными людьми, поэтому страхи им должны быть неведомы. Обладающие недюжинной силой и ловкостью, они часто выходили сухими из воды, и потому казалось, что происхождение имели полубожественное.
        — Как чего? За подопечную свою беспокоится. Он же телохранитель.
        — Не видел я что-то, чтобы телохранители больно за тех, кто под охраной, переживали,  — заворчал возница. Он тоже закончил трапезу. С сожалением вымазал со стенок тарелки оставшуюся мясную подливку. Все вкусное быстро заканчивается… И почему так?
        — Ну мало ли,  — теперь пришло время подмигивать Патлатому,  — может, у них личное что-то?
        Возница засмеялся:
        — Может, конечно, и было бы промеж них что, если б такая дохлая не была. Что-то не слыхивал я, чтоб харадцы до трупаков охотники были…
        «Фу-у, вот ведь гад,  — пронеслось в голове Патлатого.  — Тут он даже меня перещеголял. Слышал бы Груць, может, перестал бы меня в пошлятине обвинять».
        — Так уж и дохлая?  — спросил он, якобы сомневаясь. Истинной причиной сомнений конечно же было желание вызвать продолжение откровений.  — Может, просто отсыпается? Сморило в дороге?
        — Нет,  — уверенно ответил Миллек.  — Она изначально такая была.
        — И что ее, такую больную, в Харад понесло? Лечиться или как?
        Миллек пожал плечами:
        — Кто ее знает. Может, и лечиться. Только не по ее собственной воле  — отправил кто-то. Может, избавиться хотел, может, еще что. Но точно, что хотели ее отослать подальше от града. Кому-то она там угрожала. Ох, знал бы я кому  — уж тогда бы я его потряс по прибытии!  — Возничий снова засмеялся.  — Так бы тряс при встрече, что на всю зиму хватило бы пить-гулять и не работать.
        «Знал бы ты, как с шантажистами поступают! Причем не важно  — сильные мира сего или такие, как мы, отступники. Знал бы,  — не заговаривал никогда на эту тему, занимался бы потихоньку извозом и обо всем, что краем уха мог слышать, молчал в тряпочку.  — Патлатый не мог понять, как человек со столь ярко выраженными криминальными наклонностями мог жить среди обычных людей и быть принятым в их обществе за своего.  — Или они все такие, или он гений. Одно из двух. Третьего быть не может. Или может? И третье  — это то, что я ничего не понимаю в людях? Ведь все должно быть просто: трусливые живут в стаде, как овцы, смелые  — бегают в стае и время от времени нападают на стадо. А это что за зверь? Пытается кусать и своих, и чужих? Словно бешеный пес?»  — Патлатый воззрился на возничего.
        Разглядывая этот новый для себя феномен, вдруг понял, что уже с минуту вообще не слушает болтающего собеседника, а Миллек смотрит на него и ждет ответа на заданный вопрос. Патлатый не лез за словом в карман, даже когда не знал, о чем речь. И он сказал:
        — Возможно.
        Возможно  — это такое уникальное слово. В нем немного больше вероятности, чем в «может быть», и уж конечно же меньше отрицания, чем в «навряд ли». И им очень хорошо можно замаскироваться, когда все прослушал, а ответ от тебя требуют.
        — Ты думаешь? Ты реально думаешь, что это возможно?  — переспросил Миллек, округлив глаза. И задал следующий вопрос, от которого Патлатому пришлось спасаться бегством:  — А почему ты так думаешь?
        — Ну, как тебе сказать… Это наитие.
        У Миллека глаза округлились еще больше:
        — У тебя бывает наитие по поводу свиных ребрышек с пивом?
        «Как? Как он за минуту умудрился от перспективы шантажа добраться до свиных ребрышек с пивом? Он точно ненормальный».
        — Ну вот как-то так бывает,  — скомкал неудобный разговор Патлатый.  — Послушай, а ты-то сам рыманский?
        — Так да.
        — Прям-таки с детства в граде?
        — Ну да…
        — Вот ведь круть, не какая-то там деревенщина, выходит…
        — Да ладно, думаешь, прямо такой я городской? Рыману до Княжграда далеко. Я уж про Латфор не говорю. Был в Латфоре? Вот это громадина…
        «Да уж, конечно, мне больше дела нет, соваться в Латфор! Это же монашеское гнездо  — ну их… Говорят, два часа на территории Латфора  — и ты обречен. Тебя скрутят и привесят срок, близкий к пожизненному, и все грешки на свет божий вытащат  — откуда только находят? Даже что сам забыл, припомнят. Проклятое место, одним словом».
        Мимо, взбивая шагами два слоя юбок, пронеслась Гильда. Губы ее были крепко сжаты, а глаза метали молнии. Патлатый проследил за ней взглядом, мельком глянул на верхний пролет лестницы. Груць стоял на том же месте, с интересом наблюдая за происходящим внизу.
        — Нет, вот Рыман  — это город,  — говорил Патлатый.  — Истинно называется  — град Рыман! Я вот думаю… Как тебя зовут, кстати?
        — Миллек. А тебя?
        — Пат… Патмир. Меня зовут Патмир. Так вот, раз уж мы знакомы,  — может, стоит выпить по этому поводу?
        — Ну…  — У Миллека сально заблестели глазки. Выпить за чужой счет  — почему бы и нет?  — «Раз уж он предлагает выпить, значит, и заплатит. А день-то заладился. Так навеселе если выехать отсюда, будет не так уж мерзко ехать с этим громадиной некоторое время. Да и не так холодно».
        — Не смейте забирать наши одеяла!  — Со двора ворвался в открытую дверь голос Гильды.  — Это наши одеяла, как вам не стыдно утверждать обратное? Я сама вышила метку на углу! Ах вы ее отпороли? Так вот, сударь, раз вы признаете, что отпороли ее, это значит, что она тут несомненно была!
        Растрепанная в пылу борьбы Гильда вернулась со двора с ворохом отвоеванных одеял. Чепчик съехал набок, и на свободу из-под него вырвались каштановые локоны.
        Патлатый легонько свистнул:
        — Эй, кудрявая, тащи нам выпить!
        — Сейчас! Вот все брошу и побегу,  — огрызнулась Гильда. Она фыркнула и не упустила случая съехидничать:  — Теми же двумя банкнотами собираешься расплатиться, что и утром?
        У Патлатого заиграли желваки на скулах. Он еле сдержался, чтобы не схватить ее за волосы и не отходить по щекам.
        «Служанка, тупая служанка, а как себя ведет! Могла бы быть как королева  — такие глаза, такие волосы! Сидела бы рядом и вовремя хихикала, больше ничего не надо. Так нет  — бегает, воюя за чужие грошовые одеяла, и еще умничает!»
        — Ты графинчик притарань, говорю,  — сказал Патлатый с нажимом. Его глаза нехорошо блеснули. Впрочем, глаза Гильды сверлили его в ответ с не меньшим нажимом.
        — Груць отвечает,  — вдруг раздался сверху голос.  — Все, что нужно для моих друзей,  — накрой-ка им поляну.
        Гильда подняла голову и увидела самого главаря банды.
        «Как же я вас всех ненавижу,  — подумала Гильда.  — Что ж, если хотите  — пусть за все отвечает Груць. Притащу столько бражки, сколько сможете выпить. И пусть потом Крайт сам разбирается, как с Груця эту сумму вытрясать. А с меня и погони за одеялами довольно. Все они, в сущности, одинаковы  — Крайт, Груць, Патлатый и те, кто пытался увезти с собой одеяла… Они не на моей стороне».
        Гильда брякнула об столешницу графин, поставила две рюмки и тарелку с крупными кусками сыра.
        — Закуски хватит?
        Вместо ответа Патлатый разлил по рюмкам мутный самогон:
        — За лучший на свете град  — за град Рыман!
        Потом они выпили за рыманцев, пришли к выводу, что герцог отличный мужик, и выпили за Арьезского. Потом немного погрустили и выпили за то, чтоб сдохли все сборщики налогов…
        А потом, уже чувствуя проникающую в его голову теплую, зыбкую вату, Патлатый вкрадчиво спросил:
        — Но ведь если ты  — рыманец и тем более занимаешься извозом, то наверняка знаешь всю знать в городе. Всех купцов. Не так ли?
        — Да я вообще всех знаю! Я знаешь кого возил? Да я… Нет, ты послушай! Герцога самого я не возил, у него своих кучеров хватает. Но кое-кого…  — Миллека развезло стремительно, он горячился и пытался сказать все сразу. Его мысли заплетались, и получалась не связная речь, а ерунда.
        — Миллек, это все чушь, а знаешь, что важно?
        — Что?
        — Раз тебе известны все вокруг, наверняка знаешь всех молоденьких девчонок Рымана из благородных семейств, так? Красивые у вас там девчонки, а? Вот что важно  — красивые девчонки! Давай выпьем за красивых девчонок! Пей!
        — Давай! За красивых дев… чонок… ну и дев тоже… Так только они  — какая разница  — красивые, страшненькие… все одно ни к одной под юбку не забраться…
        — Но ты же на них смотришь, да? Смотришь?
        — Да-а-а…  — обалдело тянул Миллек и пускал слюни, вспоминая украшенные кружевами декольте и щиколотки, мелькнувшие под юбкой.
        — Они же такие гладенькие все, кругленькие, да?
        Гильда, убиравшая опустевшие столы, невольно прислушалась к разговору и в сердцах плюнула на пол:
        «И ведь это чистая правда  — я птица в окружении змей! Мне омерзительно здесь все. Все пропитано тем, что я не приемлю, что мне противно. И все равно я нахожусь здесь, дышу с ними одним воздухом и позволяю снова и снова кусать себя. И что в итоге  — я выработаю противоядие? Или сброшу перья и обрасту железными иглами? Или я разучусь летать, стремясь прикинуться змеей, чтобы они принимали за свою и меньше кусали? Гладенькие и кругленькие… Тьфу! Круглые идиоты с гладкими лбами, не омраченными ни единой морщинкой мысли…»
        — Давай выпьем за их гладкие округлости!  — предложил Патлатый. Оба мужчины заржали, схватили свои рюмки и одновременно опрокинули их. Выпили залпом.
        — Некоторые…  — наклонившись через стол, Миллек перешел на заговорщицкий шепот. Вернее, в том состоянии ему казалось, что это шепот. На самом деле голос разносился по всей столовой.  — Ну, ты понимаешь, не из Арьезского семейства, а так, как тебе сказать… встречаются очень горячие… ну очень…
        Патлатый осклабился:
        — Вот видишь  — ты их вспомнил. Но этой девушки ты не знаешь?
        — Какой девушки?  — Взгляд Миллека плавал без малейшей надежды сконцентрироваться. Тут он наткнулся на фигуру Гильды и попытался задержаться на ней.  — Вот этой? Еще как знаю… Она здесь сто лет уже работает. Зачем она тебе? Какая-то служанка… фу-у, как здесь жарко…
        — Нет, Гильда здесь ни при чем.
        — Ее зовут Гильда?  — В Миллеке вдруг проснулся интерес.  — Красивое имя. Не потловское, значит, она не деревенщина, да. А она ничего такая…
        И возница изобразил в воздухе изгибы Гильдиной фигуры.
        — Забудь про Гильду,  — рыкнул Патлатый.  — На меня смотри!
        — А то что?  — Миллек выпятил грудь.  — Ты мне угрожаешь?
        — Нет, ты что  — ты же мой друг.  — Патлатый чувствовал, как начинает заплетаться его язык. Ему снова хотелось спать. А это состояние Патлатый ненавидел больше всего. Когда спишь, ты беззащитен. Разве можно хоть на секунду в этом мире разрешить себе остаться без защиты?  — «Побыстрей бы закончить этот разговор, меня утомляет этот дурак. Я сам от него тупею».  — Забудь про Гильду, потому что я не про нее спрашиваю. Девчонка, которую ты везешь,  — ты знаешь ее?
        Миллек потряс головой:
        — Нет, точно не знаю. Если бы я ее знал, я бы ее помнил, правильно?
        — Конечно, правильно.
        — Я ее не помню.  — Миллек развалился на скамье, наполовину сползая с нее на пол.  — Давай еще одну, а?
        — Конечно, давай. Но  — потом. А то ты вырубишься…
        — Я? Да за кого ты меня принимаешь?!
        Патлатый перегнулся через стол и потряс возницу за плечо:
        — Девочка не из Рымана, точно?
        — Да…
        — Ты уверен?
        — Да! Что ты привязался с ней?
        — А откуда она?
        Тут Миллек замолчал. На лице отразилась тяжелая работа ума. Еще чуть-чуть, и было бы слышно, как ворочаются и скрипят друг о друга его неповоротливые мысли.
        В конце концов он выдал:
        — А хрен ее знает…
        — У-у-у, алкаш!  — замахнулся на него Патлатый.  — Пьяная скотина!
        Миллек злобно смотрел на собеседника, подбирая обидные слова, чтобы бросить их в ответ, но вместо этого вдруг расплакался, размазывая по лицу слезы:
        — Ты же мне дру-у-уг… Как ты можешь?
        — Да иди ты,  — отмахнулся Патлатый.  — Сопьешься тут с такими, как ты…
        Он поднялся и сделал несколько шагов на ватных ногах по направлению к двери.
        «Мне нужен снег. Сейчас я выйду на снег, подышу воздухом и быстренько приду в норму. Лишь бы на папашу Крайта не наткнуться  — я же его вырублю и буду бить, бить… Бить его лебезящую морду, пока он не начнет сочиться кровью изо всех дыр… А потом объясняй это все Груцю… Он мне всю плешь проест… А-а-а! Какая колоссальная по силе самогонка, Крайт убийца, раз такое гонит. Мне срочно нужен снег!»


        Патлатый стоял у колодца, прислонившись лбом к деревянному столбу.
        — Нашел нового друга?  — услышал он насмешливый голос Груця.
        — Да уж, теперь мы с ним братья навек…
        — В таком случае ты должен знать, что твой новообретенный родственник сполз под стол и спит прямо на полу.
        — Ему там самое место.
        — Тебе видней.  — Груць вытащил трубку и постучал ею о сруб колодца.  — Что узнал?
        — Едут в Харад из Рымана, девушка не из града. И она действительно больна, но что с ней  — тут он меньше Крайта знает. Вот и все. Мало. Стоила того самогонка?
        Груць посмотрел в сторону.
        — Значит, стоила.
        Патлатый соскреб со ската сруба немного снега. На него налипли частички мха. Не обращая на них внимания, мужчина растер снегом лицо.
        — Что это за девушка, которую с такими почестями переправляют?
        — Да что за почести? О чем ты вообще? Девчонка в карете без свиты, еще и раненая! Поигрался какой-нибудь банкир или граф и вышвырнул куда подальше. Перед этим, может, выпорол, чтобы желание обратно вернуться отбить. Вот тебе и ответ на все твои «почему».
        Груць снова постучал трубкой о бревно.
        — Я никогда не был в домах, где бы такой шелк на занавески пускали. А в Рымане я не был только во дворце у Арьезского. Кусочек такой тряпочки размером с носовой платок стоит больше, чем ты вместе с потрохами. Да и остального там немало. В рундуках петли из серебра. А снаружи все сделано так, чтобы и мысли не могло прийти, что за богатство находится внутри. Чтобы отправить подальше от себя надоевшую любовницу, не будут заморачиваться на такую карету. Да и телохранитель… К чему он? Вот я думаю, она попала в беду, а теперь ее прячут. И этим занимается кто-то могущественный, просто у него было мало времени, чтобы все нормально подготовить.
        — Тебе сказки писать надо.  — Патлатый поднял с земли холодный камушек и приложил ко лбу.  — Но честно скажу: читать их никто не будет. Такую-то чушь.
        — Знать бы, почему ее прячут…
        — Я прячу что-то, только если это может мне угрожать. Ширудского кота я бы, к примеру, прятал. Потому что рядом с ним меня все будут считать идиотом, а не вором.
        — Ты и так идиот.
        — Я? Я узнал для тебя столько всего, напоил возницу  — без меня они вскоре уехали бы, и ты бы ничего не узнал. И после этого я идиот?
        — От сделанного ты не стал умнее, Патлатый. Ты идиот, потому что ты вор. Но не переживай, мы все не умней тебя. Мы сделали не самый лучший выбор в жизни.
        — Заткнись, Груць. Выбор в жизни…  — Патлатый скривился.  — Ты говоришь как монах. А не пошел бы ты со своей философией…
        — Куда, интересно?
        — В Латфор! Иди в Латфор!  — рявкнул Патлатый.  — Выбор в жизни,  — повторил он.  — У тебя он, может, и был, с твоей-то семьей. Женился бы на графине какой-нибудь и сидел себе…
        Груць дернул бровями и презрительно скривил губы:
        — А тебя, разнесчастного, кто-то заставляет жить так, как ты живешь? Нет! Тебе так жить нравится. Тебя это устраивает. Странно, правда, что ты вообще задумываешься об этом. Именно ты.  — Он повертел в руках трубку, потом, так и не использовав по назначению, сунул в карман.  — Самый лучший выбор  — умереть в глубокой старости в собственной теплой постели. Но у кого из нас вероятность этого выше нуля?
        Патлатый было засмеялся, но тут же застонал от взорвавшегося в голове сгустка боли.
        — И как мы можем считать тебя своим вожаком? Ты же просто размазня.
        — Пойди проспись,  — посоветовал Груць.  — А то договоришься до того, что размазня тебя размажет. Или напейся, что ли, нормально  — а то, похоже, все прелести похмелья уже налицо, а самого опьянения все еще нет.
        Гильда вышла на крыльцо. Она вытряхивала от крошек столовые тряпки. Девушка посмотрела в сторону мужчин у колодца. Взгляд был холодный.
        — Она нас не любит. Дура.  — Патлатый соскреб еще немного снега и принялся его жевать. Во рту появился привкус плесени.  — А ты знаешь, мне она, кажется, действительно нравится. Хотя никак не пойму почему. Ведь такая тупица…
        Груць невесело хмыкнул. В напившемся Патлатом проступали человеческие слабости.
        — Ты думаешь, нас вообще кто-то любит? Ты не только идиот, но еще и оптимист. Ладно, давай приходи в чувство, только не вздумай уснуть  — замерзнешь еще тут.  — Он слегка тряхнул прикрывшего глаза приятеля.  — Слышишь?
        Патлатый кивнул:
        — Иди уже…
        Груць взбежал по ступенькам крыльца, схватил заходящую в дом девушку за запястье:
        — Гильда, ты такая красотка!  — Он почувствовал, как вздрогнула ее рука от прикосновения.
        — Особенно сейчас,  — буркнула девушка.  — Руку отпусти.
        — Отпущу, только ты сразу не убегай к своим ведрам и тряпкам.
        Гильда поджала губы:
        — Что тебе нужно?
        — Поговорить о девушке наверху.
        Гильда сделала движение, чтобы уйти, и Груць снова схватил ее за рукав. Гильда дернула рукой, пытаясь вырваться.
        — Отстань! Тебе, может, и нужно поговорить. А вот мне это как-то совсем без надобности.
        — Возможно, ей нужна помощь, ты не думала? Ты же у нас такая отзывчивая.
        Гильда на секунду прикрыла глаза, потом с шумом выдохнула:
        — Слушай, давай так… Ты же знаешь, я не лезу в ваши дела. Так и в дела других я не лезу.
        — Никому не мешаешь,  — кивал головой Груць.  — На все закрываешь глаза.
        Гильда молчала, в упор глядя на Груця. Наконец она произнесла:
        — То, что я знаю, для меня достаточно. Но если я открою глаза и увижу все, что творится вокруг, мне придется с этим что-то делать.
        А Груць продолжал гнуть свою линию:
        — Ну так, может, попала девочка в беду  — похитил ее злобный харадец. И мучает, держит в плену.
        — Что он делает?  — Гильда время от времени дергала рукой, пытаясь вырваться из захвата железных пальцев. Трещала по шву ткань платья.
        — Ну давай же, Гильда, скажи, ты же всегда все знаешь: он ее охраняет или стережет?
        — Я не понимаю, почему это тебя волнует. Ты ее даже не видел!
        — Зато я видел ее карету.
        — И что?
        — Это я тебя спрашиваю: и что?
        Гильда в этот раз дернула рукой так сильно, что чуть не оставила кусок ткани Груцю в качестве трофея.
        — Не думаю, что будет большая беда, если ты будешь знать.  — Гильда оправляла на себе платье.  — Тем более что никакой тайны в этом нет. И что ты вцепился так? Что ее сторожить? Никакой надобности нет  — она и не ходит. Он ее всю дорогу на руках таскает. В Харад бы ей побыстрей, там даже воздух целебный.
        Девушка развернулась, чтобы уйти, но помедлила и, повернувшись, бросила через плечо:
        — Совесть если хоть чуть-чуть есть  — не трожь их. Они ничего не везут с собой, что тебя заинтересовать может, ничего. Я точно тебе говорю.
        «Совесть…  — подумал Груць, разворачиваясь к окну и наблюдая в оттаявший пятачок за страдающим у колодца Патлатым.  — Нашла кому напоминать про нее. Совесть  — это вообще дефицит. Странный ты человек, Гильда, если думаешь здесь найти что-то сродни ей».


        Спустившись к ужину, Дагир не обнаружил в столовой зале Миллека. Так как в течение всего дня он его не видел, а отъезд был намечен на вечер, то телохранитель отправился на поиски. Сам он уже собрал все немногочисленные вещи и сложил в саквояж бинты, которые перестирала Гильда.
        Харадец остановился у двери в комнату возницы. Начал было стучать. Незапертая дверь от первого же удара медленно приоткрылась.
        Миллек лежал поперек кровати лицом вниз. Его храп разносился по комнате и никак не выдавал в вознице человека, способного в скором времени отправиться в путь.
        Дагир подошел к спящему и тронул его за плечо:
        — Эй…
        Миллек захрапел еще громче и предпринял сквозь сон слабую попытку втянуть на кровать одну ногу.
        — Эй, просыпайся…  — Дагир ниже наклонился к вознице, чтобы тряхнуть его уже более основательно. Ему в нос ударил запах перегара.  — И когда только успел!
        Он выпрямился и растерянно покачал головой.
        «Немудрено, конечно, напиться  — все бывает, но во время перевозки клиента  — это уже ни в какие рамки!»  — Дагир легко, словно куклу, перевернул кучера и отвесил ему пару оплеух. Бил не сильно  — так, чтобы привести в чувство.
        Миллек замычал, натянул на себя, чтобы защитить лицо, край одеяла. У Дагира опустились руки.
        «Ну и куда он нас в таком состоянии завезет?  — Было абсолютно ясно, что пьяному нужно дать проспаться. Мысль о том, что его личная встреча с Харадом отодвигается на целый день, совсем Дагира не радовала.  — Интересно, сколько еще времени он будет валяться, как бревно? Зачем пить, если не в состоянии это делать достойно? Пьяная скотина! Утром вытащу его с кровати головой в снег! Сразу в чувство придет. Ну а если не поможет  — в колодец его макну».
        Харадец вышел из комнаты, хлопнув дверью.
        «Можно, конечно, взгромоздить его на козлы и править самому. Но в Предгорьях дороги замысловатые, не туда свернешь  — окажешься там, куда попасть значительно легче, чем выбраться обратно. Скоро сумерки, я в темноте боюсь ошибиться. Значит, остается ждать».
        В коридоре и на лестнице ему все время попадались идущие в разных направлениях люди. Постоялый дом был полон. Во время его отсутствия кто-то уволок к себе стул, на котором харадец проводил большую часть времени. Он осторожно постучался и открыл дверь в комнату Гали.
        Здесь все время царил полумрак. На прикроватном столике стояла сложенная стопкой грязная посуда. Девушка, одетая в дорожное платье, сидела, облокотившись спиной о гору подушек, заботливо подоткнутых под ее спину умелыми руками Гильды. Гали смотрела в окно, на котором на четверть была поднята занавеска.
        Дагир пересек комнату и поднял полог на окне до предела. Гали поморщилась от внезапного избытка света и на секунду прикрыла глаза ладонью.
        Заметив ее реакцию, харадец засомневался:
        — Может, не стоило?
        — Нет, нет, все нормально. Мы же все равно выезжаем. Так что мне в любом случае пришлось бы выйти на свет.  — Она улыбнулась.  — Просто я столько сплю последнее время, что глазам непривычно видеть столько света сразу.
        — Как вы себя чувствуете сегодня? Лучше?
        — Да. Мне кажется  — да. Я даже походила по комнате немного.
        — Голова не кружилась?
        — Совсем чуть-чуть. Когда мы отправляемся?
        — Тут вот какое дело…  — Дагир едва слышно кашлянул, прочищая горло.  — Сегодня не получится выехать.
        — Почему?
        — Приболел кучер.
        — И что теперь делать? Мне на самом деле нужно в Харад как можно скорее.
        — Мы наверстаем в пути. Я надеюсь. С ним ничего серьезного, беспокоиться за него точно не стоит. Но сейчас он перемещаться куда-либо не сможет.
        — Значит, до завтрашнего утра мы никуда не поедем?  — еще раз спросила Гали.
        Харадец утвердительно кивнул головой.
        — Тогда…  — Гали аккуратно перенесла ноги с кровати на пол.  — Вы не могли бы мне помочь спуститься вниз? Я хочу походить по новому снегу. Там ведь лежит снег?
        — Это не очень хорошая идея,  — медленно произнес Дагир. Он следил за осторожными движениями девушки.  — Во-первых, вы очень слабы. Во-вторых, вас могут узнать. Когда путешествуешь инкогнито, гулять по двору набитого людьми постоялого двора не самая лучшая мысль.
        Гали поднялась на ноги. Каждое движение отдавалось в многострадальной спине то там, то тут вспышками боли. Но она стойко пережидала их и продолжала двигаться  — значительно медленнее, чем обычно. Но шаги ее были уверенны и настойчивы.
        Девушка подошла к Дагиру.
        — Невозможно же всю жизнь прятаться?  — Ее макушка недоставала телохранителю даже до плеча.
        Дагир вежливо склонил голову.
        — Иным удается.  — Он улыбнулся, глядя на ее капризную, все еще полудетскую гримаску.  — Но мало кому по нутру.
        Гали кивнула. Она прикоснулась кончиком пальца к стеклу:
        — Какое холодное… Мне столько времени казалось, что вокруг жара, и теперь это даже приятно, хотя я никогда раньше не любила холод. Вам это все неинтересно, должно быть.  — Она отвернулась от окна и побрела в сторону двери. Дойдя до саквояжа, нагнулась, откинула крышку и вытащила плащ с большим капюшоном.  — Если я надену это, меня никто не узнает.
        — Это лишь подогреет интерес. И все мужчины будут пытаться заглянуть под капюшон, чтобы выяснить  — что за милое личико там прячется.
        Гали улыбнулась:
        — Вы преувеличиваете важность моей персоны.
        — А вы преуменьшаете опасность, которую представляет для вас человеческое любопытство.
        Какая упорная малышка!
        Дагир наблюдал за мучениями, которые испытывала Гали, пытаясь сделать круговое движение руками, чтобы накинуть на плечи плащ. Он и не думал двигаться с места, чтобы помочь ей.
        Решение покинуть комнату он считал ошибочным и ясно выразился на этот счет. Если к его рекомендациям не прислушиваются, он, в свою очередь, не станет помогать нарушать их. «А я-то думал, она пролежит бревном до самых гор. Будет достойно болеть и жалеть себя, как и подобает благородной даме. И я спокойно сдам ее с рук на руки встречающей стороне. А все потому, что она ребенок. И все еще думает, что, раз выпал снег, ее святая обязанность оставить на нем свои следы. И бороться с этим желанием бессмысленно, потому что это желание ребенка. Запретить  — можно, а бороться бесполезно…»
        Плащ наделся криво. Левый угол зацепился за шлицу пояса на спине, и из-за этого весь подол уродливо задрался. Девушка безрезультатно дергала за него, пытаясь поправить. После нескольких попыток Гали поняла, что это ей не удастся, и она жалобно попросила:
        — Вы могли бы помочь?
        Дагир подошел и быстрым движением вернул все на свои места.
        — Капюшон наденьте,  — сухо напомнил он. Приоткрыл дверь в коридор и выглянул наружу. Потом вежливо предложил даме опереться на свою руку.  — Позвольте сопровождать вас.
        Гали кивнула. В первый раз за очень долгое время она должна была сыграть свою прежнюю привычную роль  — роль путешествующей знатной девушки, а не девушки, находящейся в бегах. Пока они неспешно шли по коридору, а потом спускались по лестнице, Гали ловила себя на мысли, как нереально выглядит теперь для нее все, что она наблюдала вокруг.
        Как странно видеть снующих людей, озабоченных мелкими проблемами бытия, испытывающих приземленные эмоции и считающих важными и судьбоносными события, которые, в сущности своей, значат меньше чем ничего. Как странно знать, что очень скоро этот мир рассыплется как карточный домик и все его горести снесет огненный вихрь, обнажив истинные печали.
        Когда Груць увидел, кто спускается с харадцем по лестнице и опирается на его руку, он чуть не поперхнулся. Пара прошла мимо него, и он почувствовал тянущийся за девушкой тонкий шлейф аромата духов.
        «Пожалуй, это еще хуже его доспехов под одеждой. Молоденькая девчонка, спрятанная от посторонних взглядов с ног до кончика носа.  — Груць уложил на срез булки несколько длинных кусков сыра. Сыр словно слоился, и с его слоев выступало каплями молоко.  — Но возможно, у нее просто мерзнут уши. Или она стеснительна без меры».
        Он проследил за удивленным взглядом Гильды, которым та провожала парочку.
        «Ага, значит, тебя это поражает! Теперь ясно точно  — девушка не под замком. А раз харадец не сторож, значит, он охранник. Прибавим к этому безумный по стоимости шелк, серебряные петли и окровавленные бинты, а также отсутствие свиты в двадцать человек  — всякие мамки, няньки, врачи. И получаем спасающуюся от кого-то знатную особу. Спасается она не в привычном для знати направлении  — это не изящный Княжград, не высокородный Латфор. Это находящийся за тридевять земель Харад, дороги в который скоро завалит снегом, и он из труднодоступного превратится в недоступный совсем. И это мне совсем не нравится. Ой, как это нехорошо, когда благородные начинают вот так сбегать из цивилизации!»
        Груць зачем-то постучал по засохшей в солонке соли. Солить было нечего, но он продолжал разбивать ее на крупинки, пока не измельчил всю.
        «Это первая крыса и скоро придется бежать всем?  — Груць задумчиво жевал бутерброд, наблюдая за тем, как двигалась на своем рабочем месте Гильда.  — Но от чего?»
        На скамью перед ним плюхнулся Патлатый, закрыв весь обзор. Патлатый был значительно бледнее обычного.
        — Видел?  — спросил он.  — Им уже нечего скрывать. Они ходят туда-сюда вместе. Может, пришло время наведаться в их комнату? Они только что вышли, так что, может статься, сейчас идут те самые безопасные минуты. А мы их зря упускаем.
        — Сиди и не дергайся.  — Груць в упор смотрел Патлатому в глаза.  — Сунешься к ним  — голову тебе отвинчу.
        — Новый поворот,  — ощерился Патлатый, и в его глазах полыхнула ненависть.  — Теперь уже и чужаков с дружинниками в этом проклятом месте трогать нельзя! Может, ну его, а, Груць? Бросай все  — отойди от дел, раз уж так!
        Они сверлили друг друга взглядами, не скрывая истинных чувств.
        — А знаешь, почему ты такой невезучий, Патлатый? Потому что никак не нажрешься! К тебе десятка приходит  — а уходит сотня, и это потому, что ты все вокруг пытаешься захапать.  — Груць голоса не повышал, но сильно хлопнул ладонью по столу.
        Патлатый тоже ударил по столу:
        — Да что ты говоришь! А вот если бы ты так не перестраховывался, ко мне бы не десятки приходили!
        — Иди проспись,  — посоветовал Груць.  — Может, что-нибудь поймешь.
        — Боюсь, если пойму, станет еще хуже.  — Патлатый отодвинул лавку и встал. Обе его руки все еще лежали на столешнице, и он нависал над Груцем мрачной тенью. К столу подошла Гильда. Привычным взмахом смахнула крошки и пепел.
        — Принести что-нибудь вам?  — И хотя формально обращалась она к обоим мужчинам, на самом деле вопрос был адресован исключительно Груцю. Патлатый презрительно скривил губы. С секунду он смотрел на девушку сверху вниз, а потом развернулся и быстрым шагом пошел прочь.
        — Так что?  — повторила Гильда.
        — Есть у тебя какой-нибудь сидр или пиво? Бывает здесь что-нибудь такое? Хочу пить. Хочу что-нибудь алкогольное, но не хочу напиваться.
        — Сложное желание.  — Гильда наморщила лоб.  — Компот давеча варила из сухофруктов…
        Груць засмеялся, сверкнув заостренными клыками, выделявшимися в ряду идеальных зубов.
        — Ах, Гильда, Гильда! Основное было слово «алкоголь». Какой, к собакам, компот?
        Гильда и бровью не повела, она спокойно посмотрела в глаза Груцю и предложила:
        — А вариант компота с каплей самогона рассматривается?
        Мужчина моментально перестал смеяться и восхищенно воззрился на девушку:
        — Гильда, ты гений!
        Очень скоро перед Груцем появился большой стакан из толстого стекла. В нем плавали сваренные сушеные яблоки и сливы. Аромат сухофруктов перебивал запах самогона, который Гильда добавила в напиток.
        — Это именно то, что нужно,  — промурлыкал Груць после первого глотка.  — Хотя пиво было бы уместнее…
        — …но не вкуснее,  — закончила за него Гильда. Она в первый раз за все время улыбнулась Груцю.
        Открылась дверь. Папаша Крайт помогал вносить вещи новоприбывшим постояльцам.
        — Сюда, пожалуйте сюда! Сейчас мы вас устроим. Гильда, помоги же! Никакого толку от этих женщин!
        Вслед за тремя припорошенными снегом людьми в дом вернулись харадец и его спутница. Девушка по-прежнему опиралась на руку мужчины. Они прошли в угол зала и сели за один из столов.
        Пара тихо переговаривалась о чем-то. Девушка сидела на краю стула и держала спину очень прямо. Харадец разложил по всему столу локти, стараясь закрыть ее от всех окружающих.
        Одни люди приходили  — брали с рабочего стола Гильды тарелки с разложенной по порциям едой, другие уходили, оставляя на столах грязную посуду и объедки.
        Вернулась Гильда, устроившая новых постояльцев. Она сразу же направилась в тот угол столовой, где расположились Гали и ее телохранитель. И вскоре на их столе все было накрыто для ужина.
        Груць наблюдал за ними; ее манера держаться ничем не отличалась от поведения остальных присутствующих в зале людей. Ничто в ее облике не выдавало знатную особу. Да и вообще они не были похожи на слугу и госпожу, посторонний наблюдатель скорее признал бы в них брата и сестру.
        Гали с любопытством рассматривала все вокруг. В подобное место она попала впервые. Грубые, но функциональные формы наполняли все пространство вокруг нее. Мебель, посуда, одежда. Все было лишено привычного ей лоска и изящества, зато было добротно и, казалось, простоит века. Она подмечала, что и люди соответствовали обстановке. Словно облезал лак этикета с каждого, входящего в двери. Все старались казаться проще, незаметней и приземленней. Постоянное желание человека соответствовать и тут проявляло себя во всей красе.
        После ужина они поднялись в свою комнату, харадец вошел вслед за фигуркой в плаще и плотно притворил дверь.
        Груць ушел из столовой вскоре после них. В своей комнате он, не раздеваясь, свалился на кровать и уставился в потолок. Трещины на потолке сбегались и разбегались в разные стороны, как и его мысли.
        Чем дольше он лежал, тем сильнее его одолевал сон. А чем больше на Груця наваливался сон, тем проще ему казались проблемы. Засыпал он обычно совершенно успокоенным.


        В дверь постучали.
        — Слышь, браток…  — В приоткрытую щель просунулась голова с торчащими в разные стороны вихрами. Патлатый, прищурившись, вглядывался в темноту комнаты. Из окна падал едва приметный слабый свет луны, пробившийся сквозь туман облаков и отраженный снегом.
        Миллек застонал и попытался зарыться головой в подушку. Сейчас для него было слишком много и этого количества света, и этой громкости звука.
        — Дагир, оставь меня в покое, и на рассвете я буду как огурчик…
        «Значит, харадца зовут Дагир,  — подумал Патлатый.  — Надо запомнить».
        — Да нет, браток, это я.  — Патлатый, стараясь не шуметь, вошел в комнату и почти на ощупь прошел к кровати. Чиркнул длинной спичкой об стену и зажег фитиль лампы. Она немного зачадила, но потом дала неяркий ровный свет.  — Я тебе тут опохмелочку принес. Ты прими  — полегчает.
        Возница заглянул в кружку. В ней плескалась мутноватая жидкость. Его передернуло:
        — Фу ты…
        — Давай, давай, не фукай тут… Пей!
        Пришлось пить, потому что кружка, зажатая жилистой рукой Патлатого, преследовала страдальца и не думала отступать. Миллек, морщась, пригубил, а потом сделал несколько жадных глотков. Он сел на кровати и вытер рукавом рот.
        — А это не самогон…
        — Конечно, не самогон. Если им опохмеляться начнешь  — в запой уйдешь навечно. Это рассол. Гильда дала. Она же у нас добрая душа, всех жалеет.
        — Фу ты…  — повторил возница.  — Нет, ты на самом деле меня спас. По голове словно кувалдами били. Теперь полегче.
        — Я же говорил.  — Патлатый сел на тумбочку у кровати, едва не уронив на пол керосиновую лампу.  — Что, с утречка, говоришь, выдвигаетесь?
        — Да должны были вечером вообще-то…
        — Вечером-то зачем? В темень ехать что за удовольствие? И что твоя дамочка так торопится?
        — Ой, кто их разберет…  — Миллек залпом допил стакан.
        — Может, везет что?  — Патлатый стрельнул глазами в возницу, но темнота скрыла их алчный блеск.
        Миллек на секунду замер, слишком прямо прозвучал вопрос. Он не видел глаз собеседника, но опоенная, а после убаюканная его настороженность, и так не особо развитая, вдруг встрепенулась. Он вдруг вспомнил, что большинство вопросов Патлатого так или иначе крутились вокруг тех, кого он вез.
        — А что?
        — Да так. Думаю, может, она яйца перевозит, вот и торопится, чтоб не протухли.  — Патлатый хохотнул. Вышло немного натянуто.
        Миллек тоже улыбнулся.
        — Где бы еще раздобыть такого?  — Он покачал в воздухе кружкой.
        Патлатый пожал плечами:
        — Сейчас? Да где уж такое добро сыщешь! Все спят уже. Утра жди.
        — Да уж, выходит, не повезло.  — Миллек посмотрел в кружку, потом перевел взгляд на Патлатого. Пить ему хотелось невыносимо.  — А может, пойдем поищем? Я-то смотрю, ты здесь все знаешь.
        — Да, я любопытный. Натура такая. Но шарить по дому папаши Крайта посреди ночи  — плохая идея.
        — Тогда пойду, что ли, снега поем.
        Патлатый снова улыбнулся:
        — Там внизу еще колодец есть. Но тоже не советую  — собак на ночь отвязывают. А они только хозяев признают.
        — Я же говорю  — не везет,  — застонал Миллек.
        — Это потому, что ты не тем в жизни занимаешься. Все через труд. Вот и не прет.
        — А проще-то как жить? С неба никому ничего не падает. Воровать  — и то надо уметь.
        «Похоже, сегодня день такой! Все меня будут носом тыкать, говоря, что «воровать  — и то надо уметь», все  — даже отсиживающий свой зад на козлах возница. У всех об этом понятие есть, и при этом все считают, что у меня такого понятия нет».
        — Как жить? По-разному. Проще  — это значит приспосабливаться. Ловить момент. Ловить момент и выгадывать для себя.
        Миллек внимательно слушал Патлатого. Эти слова перекликались с его собственными мыслями, звучащими в голове на протяжении всей дороги.
        «Какой смелый он, этот парень,  — думал возница.  — Или глупый. Вот так высказывать все, что на душе, первому встречному. Хотя, может, я так располагаю к себе. Вызываю доверие. Вот надо же, у одних вызываю доверие, а у других  — нет. Эх, как жаль, что не он мой напарник, а этот тупой горец!»
        — А мы бы с тобой спелись,  — наконец произнес он.  — Жаль, что ты не занимаешься извозом  — могли бы быть напарниками.
        «Быть напарником извозчика  — ужас какой. Мне точно не жаль,  — усмехнулся Патлатый, но ничего не сказал, лишь покачал головой.  — Ну дай же мне хоть малейший намек, что она везет в своем саквояже! Что это  — документы, драгоценности, деньги? Что? Стоит ли ради этого рисковать? Дай ответ, почему так всполошился Груць  — у него же звериное чутье. Его интерес как вывешенный флаг. Как метка на доме  — вот этот грабить стоит, а в этом нет ничего стоящего…»
        — Хорошо иметь напарника, которому можно доверять.
        — И не говори.  — Миллек потянул на себя раму окна.  — Тот, что сейчас у меня, это просто наказание.  — Окно отворилось, оповещая об этом противным скрипом давно не смазанных петель. Возница соскреб немного снега с наружного карниза.  — А вот и снег.
        — Может, помочь грузить вещи?  — Патлатый пошел ва-банк.  — Раз от твоего напарника нет толку.
        — Да там грузить особо нечего  — один сундучок.
        — Тяжеленький небось?  — Патлатый осклабился своей обычной пугающей улыбкой.  — С золотишком-серебришком, а?
        — Если бы,  — с досадой сорвалось у Миллека. Он было прикусил себе язык, но Патлатый так обезоруживающе смеялся, что тот продолжил:  — Тряпки там всякие.
        — И как у нее денег хватило тебя нанять? Тряпками расплачивается небось. Похоже, ты везешь голодранку.  — Патлатый толкнул собеседника плечом, и тот выронил из пальцев уже ставший скользким комочек снега.
        — Прямо, стал бы я так наниматься, скажешь тоже. Есть у нее небольшой такой кошелечек из кожи с тиснением… На поясе болтается, под плащом. Очень дорогая штучка, так что там хранится что-то недешевенькое. Ну и деньги  — они мне все расходы оплачивают, неплохо в этот раз я устроился. Если бы не расстояние, не этот снег и не напарник…
        — Столько «если»  — это чересчур.  — Патлатый передвигался так быстро и бесшумно, что Миллек и не заметил, как тот очутился возле выхода.  — До рассвета еще есть время выспаться.
        Не дожидаясь ответа, он выскользнул в коридор. Для него разговор был окончен. Ему не нужны были больше никакие ответы. Все, что хотел, он уже узнал.


        Котик Шируда сидел на подушке над головой хозяина. Он не умывался, не играл. С того самого момента, как вошел Патлатый, он не сводил с него глаз.
        «Вот ведь пакость!»  — Патлатый вздрогнул, когда поймал на себе немигающий взгляд светящихся в темноте глаз. Переборов в себе желание швырнуть чем-нибудь, чтобы сбить кота на пол, Патлатый бесшумно прошел к своему спальному месту. Он осторожно вытащил из-под кровати наплечную сумку с вещами, потом завернутый в тряпицу мини-арбалет. В Рымане ему повезло. Пока одни устраивают возню с сопливыми новобранцами из-за карт с порнографическими картинками, другие под шумок обзаводятся новым оружием, оставленным без присмотра.
        Через несколько секунд Патлатый уже выходил из комнаты. Здесь не осталось ни единой его вещи. Возвращаться он не собирался.
        Перед тем как прикрыть за собой дверь, он состроил страшное лицо и беззвучно зарычал в сторону странного кота. Тот отреагировал презрительно, лишь слегка дернув кончиками ушей. Когда дверь затворилась, котик еще прислушивался к шороху удаляющихся шагов. Потом еле слышно скрипнула входная дверь.
        Котик слышал то, что не мог слышать в этой комнате никто, кроме него. Слышал, как Патлатый вывел из стойла скакуна. Как он шел не по мощеной дорожке, по которой слишком явственно цокали подковы, а ближе к дому, по мягкой земле. Ворота были заперты, но у Патлатого никогда не возникало проблем с замками. Оказавшись снаружи, он на мгновение отпустил повод и подпер ворота камнем, чтобы они не открывались сами по себе.
        Котик удовлетворенно вздохнул. Он поднялся, выгнул спинку, потоптался лапками по кругу, приминая поудобнее облюбованный им угол подушки. Потом, как и полагается котику, свернулся калачиком и заснул. Одна передняя лапка закрывала нос, вторая прикасалась к волосам спящего на подушке Шируда.
        По мнению котика, опасность миновала и можно было позволить себе расслабиться и немного поспать.


        Гали разбудило легкое прикосновение к плечу. Она с сожалением открыла глаза. Эта ночь была первой, которую ей удалось провести без кошмаров, и поэтому расставаться со сном не хотелось.
        — Вставайте, я принесла вам теплой воды!  — Гильда поставила на прикроватный столик миску для умывания и кувшин.  — Телохранитель ваш уже обо всем позаботился. Вещи снес, кучера растолкал.
        Она помогла Гали подняться. Вода действительно оказалась приятно теплой. Она зачерпывала ее в пригоршни, омывая лицо, и вода ласкала кожу. У Гали защемило сердце, так ярко вспомнился вдруг родной дом. Гильда подала полотенце.
        Княжеская служанка, Велле, зимой всегда приносила по утрам теплую воду. Княгиня Млада протестовала, утверждая, что болезненной девочке необходимо закаляться. Велле согласно кивала и на следующее утро тащила в покои княжны уже два кувшина с водой  — один со студеной, другой с кипятком.
        Взгляды Велле и княгини в этом вопросе диаметрально расходились. Служанка считала, что раз уж дитё уродилось болезненное, его нужно лелеять и пестовать. И совершенно незачем мучить водой, от холода которой у нее самой, здоровой потловчанки, ломило суставы.
        Гали подумалось, что полжизни готова отдать, лишь бы сейчас иметь возможность прижаться к суровой матери и ощутить объятие ее рук. И даже согласна до конца своих дней ради этого умываться ледяной водой.
        Гильда поменяла на княжне бинты.
        — Не туго так, нет? Давайте помогу одеться.
        — Если можно.
        — Я там два бутыля сообразила.  — Гильда осторожно застегивала крючки на спине княжны.  — Один с настойкой дубовой коры, второй с бульоном. Я в одеяло завернула ваше  — чтобы тепло держалось подольше, и в один из рундуков сунула. А где остановитесь, там и разогреть можно будет. И ваш завтрак тоже готов. Вы же сейчас перекусите? Много времени это не займет. Не задержит вас особо.
        Гали покачала головой:
        — Я не могу так рано есть. Спасибо.
        — Ну так с собой соберу  — хорошо?
        — Спасибо,  — повторила Гали. Она возилась с кошельком, который пристегивала к кожаному пояску, обхватывающему ее талию. Гильда накинула на плечи княжны плащ. Княжна спрятала голову под капюшон.  — Вы поможете мне спуститься?
        Гильда кивнула. Она шла впереди, и Гали видела, как вьются выбившиеся из-под чепца на затылке волосы. Подрагивали при каждом шаге похожие на крылья бабочки рюши, вшитые в швы на плече. Ей вдруг стало невыносимо жалко эту простодушную, открытую девушку, такую спокойную в своем неведении. Грядет война, а в ней первыми сгорают именно наивные и чистые и те, у кого есть крылья.
        На последней ступеньке Гали внезапно удержала ее за руку.
        — Что? Вам плохо?  — Гильда развернулась и встревоженно заглянула в лицо спутницы.
        Из глаз Гали на нее глядела тоска. Она вдруг притянула к себе служанку и зашептала:
        — Послушайте меня: уезжайте отсюда. Не оставайтесь здесь. Здесь очень скоро будет небезопасно. Понимаете?
        Гильда отшатнулась, испуганно заморгав.
        «Да никак у нее горячка! Неужели из настоя сила ушла? А вроде неплохо помог поначалу».
        А девушка продолжала сильно сжимать ее руку:
        — В горы  — в Харад! А еще лучше на Кряж.  — Она закусила губу, поняв наконец, что означает ошарашенное выражение лица служанки. Ее просто принимали за умалишенную.  — Я знаю, как дико это звучит. Но просто поверьте мне  — то, что сделало со мной вот это,  — она указала на свои плечи,  — очень скоро доберется сюда.
        — Рысь?  — Гильда хлопала ресницами, пытаясь понять все, что ей пришлось услышать.
        — Какая рысь?  — переспросила Гали, на секунду удивившись. Потом она вспомнила свою нехитрую ложь.  — Да нет, какая там рысь! Вы мои раны видели  — не медведь и не рысь. Я знаю, что вы это уже давно поняли. Уходить отсюда надо. И как можно скорей.  — Гали спустилась наконец с последней ступеньки.  — Я благодарю вас за все. Храни вас Всевышний.
        Она вышла на улицу, оставив ошарашенную Гильду в одиночестве в столовой. С секунду служанка стояла не шевелясь. Она замешкалась и словно забыла, что делать дальше. Потом ойкнула и всплеснула руками:
        — Что же это я!  — Гильда кинулась к своему столу.
        Достала невысокую плетеную корзинку, одну из тех, что на досуге мастерил младший Крайтов сын. Еще летом у нее отломалась ручка с кусочком боковой стенки, и эта вещь пылилась на полке за ненадобностью. Как получилось, что Гильда вспомнила сейчас о ней, девушка не знала. В корзинке быстро оказался приготовленный для княжны завтрак. Она подумала и добавила туда несколько булок хлеба и кружок сыра.
        Она хотела сунуть к припасам большую жестяную фляжку, которую вчера еще, пока не видел Крайт, до четверти заполнила самогоном. Для обеззараживания ран. Гильда точно помнила, что перед тем как подняться будить княжну, оставила фляжку прямо посередине стола, рядом с тарелкой, в которой был приготовленный завтрак. И сделала она так именно потому, что боялась забыть положить ее к собираемым вещам.
        Но сейчас фляжка куда-то запропастилась.
        «Как после этого в домовых не поверить?  — думала служанка, передвигая с места на место все свои банки-склянки.  — Ну не вижу я ее, и все тут!»
        За окном фыркнула лошадь, а потом послышался низкий лай одного из сидящих на привязи псов. Продолжать поиски времени не было, и девушка махнула рукой на отсутствие фляжки. Схватив корзину в охапку, Гильда выбежала наружу.
        Из-за всех этих хлопот она не заметила стоявшего на верхнем пролете лестницы Груця. Парень стоял, привалившись спиной к стене, и вертел в руках излюбленную трубку. Было видно, что стоит он так уже довольно давно. Взгляд его был холоден. Не дожидаясь возвращения Гильды, Груць развернулся и быстрым шагом пошел по коридору в обратную сторону.
        — Ну, до свиданья!  — Гильда передала корзину Дагиру.  — Хорошей дороги вам!
        Гали ничего не ответила. Она старалась не встречаться со служанкой взглядом.
        А Дагир улыбнулся:
        — И тебе счастья, птица. Про крылья не забывай.
        Гильда отправилась открывать ворота. Харадец распахнул дверцу кареты и уложил корзину на сиденье. Потом мужчина вежливо склонил голову и подал княжне руку, помогая взойти по ступенькам экипажа.
        Миллек уже сидел на своем месте, укутавшись с ног до головы в толстенный тулуп. На голову был намотан кушак, а руки спрятались в вязаных перчатках. Дагир сел с ним рядом, ожидая, когда они тронутся в путь. С его места не было видно, отчего возникла заминка.
        Ворота не были закрыты на замок, но почему-то никак не поддавались. Гильда толкнула их один раз, второй, третий… Навалившись на створку изо всех сил, девушка услышала скребущий звук, и ворота наконец начали открываться.
        «А это еще что?  — Когда карета выехала, Гильда вышла за ней следом. За воротами лежал небольшой камень. Тот самый, которым подпирали ворота на случай, когда хотели видеть их распахнутыми настежь.  — Как странно. Щеколда отодвинута, замок не защелкнут. Я сначала подумала, Крайт совсем с ума спятил  — пошел провожать кого, да так усиленно кланялся и лебезил, что закрыться забыл. А теперь этот камень злосчастный… Если кто сам посреди ночи уезжал, почему собаки шум не подняли? Как они его вообще выпустили и не загрызли? Утро сегодня  — ну просто ужас какое странное!»
        Где-то далеко на востоке за линией горизонта занималась заря. А Гильда смотрела вслед уезжающему в сторону запада экипажу, который словно стремился избежать встречи с рассветом.


        Первые болты прилетели откуда-то справа и сверху. Дагир не столько услышал, сколько почувствовал дрогнувшую неподалеку тетиву.
        Они летели по его душу. Это Дагир знал точно  — первые два болта предназначались ему.
        Только вот так вышло, что поймал их Миллек.
        Дагир чуть запоздал с реакцией. Резко наклонившись вперед, сам он ушел от выстрела. А вот возница, которого харадец толкнул в бок, чтобы сбить с козел и увести с траектории крутящихся вокруг своей оси стальных стержней, почему-то не вылетел в снег. Что-то приняло на себя всю мощь удара руки харадца, и Миллек сложился пополам. В противоположную от той, на которую рассчитывал харадец, сторону.
        Все дело было в мелочи. Во фляжке. В почти пустой фляжке, которую Миллек с утра прихватил со стола Гильды.
        Удар Дагира попал как раз по ней. Жестяные бока прогнулись, фляжка сплющилась посередине, согнулась и вошла куда-то глубоко под ребра Миллека, заставляя его упасть в сторону удара. Если бы ее не было или она лежала бы в другом кармане, харадец просто спихнул бы с места своего попутчика.
        — Что же ты делаешь!  — зашипел Дагир. Он почувствовал, как дважды вздрогнуло привалившееся к нему тело от ударов входящих болтов. Первый попал Миллеку в основание шеи, пробив многочисленные слои одежды и сокрушив ключичную кость, а второй  — аккурат в темечко, навсегда прибив к голове возничего кушак. Тело продолжало заваливаться вперед. Мертвые руки не выпускали поводьев, увлекая их за собой.
        Дагир уже знал, что произойдет дальше.
        Он приготовился прыгать. А в это время снова запела тетива. Вдогонку первым болтам чья-то быстрая рука послала два новых. Один попал харадцу в спину, разбив пластинку легкого доспеха. Руки Дагира, обхватив, защищали голову, и второй болт срикошетил, ударившись о стальную накладку, скрывающую руку от кисти до локтя. Он отскочил, чиркнув по боку одной из лошадей. Лошадь заржала больше от испуга, чем от боли.
        Тот, кого при жизни звали Миллеком, упал с облучка вниз, под колеса собственной кареты. Натянутый до предела повод дернулся, задирая лошадям шеи.
        — Не высовывайся!  — Дагир несколько раз стукнул локтем в стенку кареты.  — Слышишь? Не высовывайся!
        Их сильно занесло вправо, и экипаж, катившийся еще некоторое время на двух колесах, упал.
        За секунду до падения харадец изо всех сил оттолкнулся ногами и прыгнул вправо  — туда, где у обочины раскинули пушистые лапы многовековые ели. Во время прыжка он снова ощутил дрожь тетивы от посылаемого выстрела. Один болт пролетел совсем близко от его лица. Так близко, что Дагир видел, как крутится его жало.
        По обочинам дороги снег лишь начинал растить свои будущие сугробы. Это были еще не те снега, в которые можно безопасно падать, ощущая под собой пушистую ледяную перину.
        Харадец приземлился, сильно ударившись о землю. Несколько раз перекувырнувшись через плечо, он умудрился уберечь спину, чтобы попавший в нее болт не вошел еще глубже. Дагир скрылся под лапами ближайшей ели. Дополз до мощного ствола, скрывшего полностью его фигуру.
        Он сел, привалившись к стволу. Завел руку за спину  — болт воткнулся чуть наискосок под лопатку правее позвоночника.
        «Близко сидит эта тварь, раз доспех разбит.  — Пальцы Дагира пробежали по стальному основанию, определяя размер наружной части.  — А доспех-то хорош  — неглубоко совсем вошло. Без него в самое сердце попало бы».
        Харадец слегка расшатал его, а потом поднапрягся и дернул болт, вырывая его из тела. Хлюпнула из разодранных сосудов кровь и потекла по спине горячей лентой. На секунду закружилась голова.
        В боковом кармане брюк он нащупал полотняный мешочек, в котором пересыпались крупинки белого порошка. Высыпав на ладонь с полгорсти, Дагир на ощупь постарался засыпать рану на спине. Харадец стиснул зубы, чтобы не застонать от жуткой боли, тут же пронзившей его насквозь. Порошок останавливал кровь и обеззараживал рану, сжигая плоть, оставшуюся без защиты кожи.
        Из ножен на голенище харадец достал длинный плоский клинок.
        Он всегда предпочитал это оружие. В его руках оно действовало наверняка. На мгновение мужчина прикрыл глаза и сделал то, что всегда делал в случае крайней опасности.
        «Спаси меня, Всевышний! Прости мне то зло, которое я вынужден буду причинить».  — Дагир не умел правильно молиться. Не делал этого часто, считая, что отвлекать Бога от Его великих дел по мелочам не стоит. Мужчина обращался к Нему тогда, когда не обратиться было уже нельзя. Когда своих сил не хватало. И слова его были горячи и искренни.
        Дагир перевернулся и лег на живот. Ель скрывала его от стрелка, но и собственный обзор был из-за веток сильно ограничен. Со своего места харадец видел торец экипажа, перегородившего дорогу. Лошади протащили его, уже лежащего на боку, за собой еще несколько метров. Теперь четверка стояла, шевеля ушами и пофыркивая. Двигаться куда-либо они не могли.
        На оцарапанном боку одной лошади пунктиром проступали капли черной крови.
        «Только бы девушке не пришло в голову начать выбираться из кареты…»
        Дагир вглядывался во все, что видел, и прислушивался к тому, что творилось за границей его взора.
        «Стреляли сверху и справа. Значит, арбалетчик сидит, как белка, на ветке, и дерево на этой стороне. В этом месте дорога делает небольшой поворот, а у него максимально возможная площадь обстрела. Он начал стрелять до того, как мы повернули, и продолжал, когда мы уже сделали поворот. Значит, это дерево стоит на самой крайней точке изгибающейся дуги. Незаметно подползти к этому дереву никак не получится  — стоит ясный день и вокруг лежит снег. А сколько у него в запасе болтов, неизвестно. Сразу он слезать не стал, значит, сомневается в том, что его болты достигли цели и я мертв. А ведь как натурально я катился… Остается ждать, пока ему надоест там сидеть».
        Дагир приподнял голову, слегка отогнув ветку, и взглянул в сторону предполагаемого дерева.
        «Даже учитывая то, что день зимой короткий, и можно было бы в сумерках попробовать подобраться, что-то подсказывает мне, что эта белка столько на сучьях не высидит. А даже если и высидит, вряд ли девушка в перевернутом экипаже станет этого ждать. Нужно просто затаиться и ждать, кто-то из них да начнет менять ситуацию. А мне лишь останется попробовать решить проблемы, которые они создадут».
        Хардец сорвал с веточки несколько хвоинок и принялся их жевать.
        «Возможен и третий вариант. Это одна из дорог, ведущих в Предгорье. Кто-то может проехать по ней. Вскоре. Кто-то, кого сюда занесет его невезучая судьба. Такая же разнесчастная, как была и у этого болтуна Миллека. Отмучился, бедолага. По крайней мере, легкая смерть. Он ничего не понял, даже испугаться не успел».
        Из экипажа послышались какие-то звуки. Дагир напрягся, больше всего на свете опасаясь, что откроется дверца и наружу выглянет его рыжеволосая спутница, которая, скорее всего, получит болт аккурат посередь лба.
        «А ведь мы совсем недалеко от постоялого двора отъехали. Сколько мы в пути  — два часа? Три? Может, это кто-то из тех молокососов, постояльцев Крайта? Но их было немало, человек девять-десять, верно. А тут однозначно кто-то один орудует.  — Он с сомнением покачал головой.  — Да и не стали бы такие бандиты на мелочи размениваться  — что мы за добыча? Разве только кто-то из них прознал, что эта дева родственницей Арьезским доводится.  — Дагир с самого первого дня знал, кого ему вверили охранять. Трудно не догадаться, когда тебя нанимает начальник охраны замка, а охраняемая девушка глазами и улыбкой неуловимо напоминает герцогскую жену. Но он тут же отогнал от себя последнюю мысль.  — Да ну, нет. Стала бы эта шантрапа связываться с герцогом! Что бы ни планировали украсть, тут себе дороже выйдет. Последние лет десять даже на кареты рыманского казначейства никто нападать не дерзнул. А уж там-то улова на несколько королевских жизней хватит…»
        Дагир стал рассматривать отбрасываемые деревьями тени. Стрелок ведь не призрак, а значит, и у него тень есть.
        «Увижу ее  — буду знать, куда нож метнуть».
        Но противник обнаружил себя значительно раньше, чем харадец в хитросплетениях теней на снегу распознал его абрис.
        В тишине леса откуда-то очень издалека послышался дробный перестук копыт.
        Из экипажа снова послышались звуки, более того, он стал покачиваться, и это говорило о том, что кто-то внутри его перемещается, и весьма активно.
        «О нет! Она действительно пытается самостоятельно выбраться!»  — Дагир сгруппировался, еще не зная, что будет делать дальше. Прыгать вперед и закрывать ее своим телом? Или надеясь, что стрелок отвлечется на новую мишень, постараться опередить его выстрел?
        Но того, что произошло дальше, он точно не ожидал.
        Сначала из экипажа донесся слабый голос. Женщина взывала о помощи. Потом медленно откинулась крышка кареты. Дагир вскочил на ноги, готовясь к прыжку. Он увидел, как над открывшимся проемом показался знакомый капюшон. И харадец побежал. Ноги гигантскими шагами несли его к княжне, но он не смотрел на нее. Его лицо было развернуто в ту сторону, откуда должны были начаться выстрелы.
        Явственно дернулась, посылая болты, тетива. Глаза Дагира тут же отыскали источник звука, и в этот же момент он увидел того, кто стрелял.
        Он лежал на третьей от земли широкой ветке, почти слившись с нею  — фигуру с ног до головы укрывал серый плащ, припорошенный снегом. Лицо скрывал шарф, и лишь поблескивали над его краем белки глаз.
        Руки стрелка уже перезаряжали арбалет, а взгляд был прикован к новой цели. Он был уверен, что успеет.
        Дагиру никогда не требовалось время, чтобы прицелиться. Его рука всегда верно била туда, куда смотрел глаз. Пущенный нож летел, и харадец знал, что он летит верно и что второго броска не потребуется.
        Но первые болты, что мог он сделать с ними? Ни поймать, ни сбить на лету…
        «Дурочка, глупенькая, что ж тебе не сидится?!»
        Он был в двух шагах от кареты, когда первый болт пробил капюшон плаща княжны на уровне лба и вылетел с обратной стороны, вырвав огромный кусок ткани.
        Голова не взорвалась фонтаном крови из затылка, но поползли пластами отделившиеся части черепа. И фигура не провалилась обратно в проем. Она продолжала стоять, а над ее плечами из плаща торчали ошметки хлебного мякиша.
        Со стороны дерева донесся глухой вскрик, а потом звук ломающихся под тяжестью упавшего тела веток. Дагир проследил за мелькнувшим всполохом рыжеватых на солнце волос. Стрелок плашмя упал на землю.
        Догадка Дагира подтвердилась. Ему не было надобности рассматривать тело врага. Один из парней с постоялого двора. Тот, с наглой улыбкой и злыми глазами. Вечно растрепанный. Такие патлы никакой капюшон не удержит.
        У самого экипажа Дагир остановился как вкопанный. Он не верил своим глазам.
        «Она сделала чучело! Как она догадалась?»
        Из экипажа действительно выглядывало потрепанное чучело. Под капюшоном голова из булки хлеба, вместо плеч  — корзина. Соединявшая эту конструкцию бутыль от выстрела не пострадала.
        — Эй…  — позвал Дагир.  — Ваша светлость… как вы там?
        — Не знаю, что ответить тебе на этот вопрос,  — отозвалась из кареты девушка.  — Теперь можно выходить?
        Дагир взобрался на экипаж. Стенка застонала под его тяжестью. Он сбросил чучело на дорогу.
        — Давайте руку.
        — Не дам!  — В голосе послышались возмущенные нотки.  — Вы всерьез намереваетесь вытащить меня, дернув за руку?
        «Ах да, у нее же раны, она говорила… Ладно, сделаем по-другому».
        Дагир оперся руками о раму двери и спрыгнул вниз.
        — Вы слышите перестук копыт?
        Девушка кивнула:
        — Конечно.
        Дагир осторожно поднял ее за талию и посадил на край дверной рамы.
        — Сразу бегите в лес, не медлите!
        Но Гали покачала головой. Она наклонилась к нему:
        — Подайте мне вон тот узел.
        Дагир посмотрел туда, куда указывала девушка. Там действительно находился узел из одеяла, в котором были сложены вещи.
        — Вы не сможете его нести.
        — Правильно. Поэтому его понесете вы. И посмотрите еще вон там, рядом с вашей ногой, бутыль с настоем. Она мне тоже нужна.
        Телохранитель передал ей бутыль и поспешил сам выбраться наружу. Он посмотрел на топчущихся поблизости лошадей.
        «Как я раньше не подумал?»  — И Дагир спросил:
        — Вы сможете ехать верхом без седла?
        Он спрыгнул на землю. Гали покачала головой:
        — Не думаю. Хотя в детстве мы баловались…
        Сильные руки харадца помогли ей спрыгнуть вниз.
        — Значит, сможете,  — прервал он ее рассуждения.  — Нужно убираться отсюда. Неизвестно, кто там еще едет.
        Дагир затолкал бутыль в узел и сунул его в руки княжны:
        — До деревьев дотащите?
        Но девушка не протянула навстречу рук. Она едва слышно ахнула и застыла, глядя прямо перед собой. Харадец проследил за ее взглядом.
        Гали смотрела на тело Миллека, лежавшее в нескольких метрах от нее. Его неестественно вывернутые руки все еще сжимали вожжи.
        — Поторопитесь!
        Вместо ответа Гали быстро зашагала в сторону деревьев. Узел она держала перед собой, обхватив двумя руками и прижав к животу. Но даже так каждый шаг отдавался жгучей болью, пронзающей спину.
        Ее глаза были сухими. А сердце нещадно молотило по ребрам.
        Харадец в несколько движений освободил лошадей от сдерживающих пут и потянул их за собой в лес. Лошади у Миллека были смирные, они последовали за ним, нисколько не сопротивляясь.


        — Не успели… Патлатый, скотина!  — воскликнул Груць, спрыгивая на ходу со спины своего скакуна. Парень подлетел к карете и заглянул внутрь. Его брови поползли вверх.  — Ха!
        — Что там?  — Подъехавший Рылец спешиваться, в отличие от главаря, не собирался. Он заглянул в экипаж через плечо друга.
        — Там ничего нет,  — констатировал он.
        — Я же говорю  — ха!  — Груць плашмя ударил по карете ладонью.  — Уделал его харадец!
        Остальные приостановились вокруг лежащего поодаль тела возницы.
        Рижеч доказывал, что они должны захоронить тело, раз уж так совпало, что они его нашли, а других особых дел на сегодня все равно нет.
        Год цокал языком, высказывая мнение, что похоронами должны заниматься родственники и друзья, а всех остальных это никоим образом не касается, и если близких рядом не оказалось, значит, покойнику просто очень не повезло.
        — Да с чего ты взял-то? Вон кучер дохлый валяется. Его точно уделали. А больше трупов-то нет.  — Рылец с сомнением смотрел на Груця, не соглашаясь с ним.
        — Подожди, это мы еще не искали.
        — Так, Груць, не факт, что если мы поищем, то не найдем и девчонку с харадцем уже холодными. Может, Патлатый их в лесу порешил.
        Груць фыркнул:
        — Патлатый  — и порешил? В спину выстрелить или в безоружного  — это да, но чтобы один на один с кем-то выйти… Это не про него, одним словом.
        Хпаку с Кривдой очень быстро наскучили рассуждения Груця. Судьба Патлатого их особо не интересовала. И они подключились к спору земляков, пытаясь выяснить, кому придется в случае чего копать мерзлую землю.
        Хат с Ширудом смотрели то на одного выразительно жестикулирующего спорщика, то на другого.
        — А может, он еще жив?  — вдруг предположил Шируд. Он спрыгнул с седла и склонился над трупом. Потловчане разом замолчали и с интересом воззрились на труп.
        — Да ты что! Ты посмотри, как его перемололо всего! И болт прямо из башки торчит  — до самих металлических перьев вошел.  — Хат покачал головой, поражаясь тому, какой все-таки странный этот Шируд и насколько легковерные люди потловчане.  — А вы сразу сомневаться начали, не успел он и слова сказать? Думаете, кучер этот сейчас вот встанет, отряхнется и пойдет?
        — Ну, знаешь,  — наморщив лоб, Хпак поскреб рыжеватую бороду,  — сомневаться  — это не грех вроде как.
        — Как это не грех? В этом случае это не глупость даже, а именно грех. Перед вами окоченевший труп, вы настолько уверены, что даже собираетесь закопать его, но стоит кому-нибудь рядом сказать пусть даже и очевидную чушь, сразу же начинаете сомневаться. И так во всем!
        — Тю…  — протянул Кривда, присмотревшись к действиям Шируда.  — Да он просто обшмонать хотел мертвяка! Что, и так сказать не мог? А тоже  — проверять полез, живой ли…
        — Я просто смотрю, куда он ранен!  — взвился Шируд.
        — Э, потише, брат!  — Год примиряюще поднял ладони обеих рук.  — Не кипятись!
        — Да ничего такого  — разницы нет, кому карманы чистить, живому или мертвому,  — произнес Рижеч, пожав плечами.
        — А вот и нет! Еще как есть,  — вмешался Хпак.  — Мертвяку все, что берешь, уже без надобности, так что это даже лучше, чем у живого. Так получается, что ты как бы наследник его.  — Хпак кивнул, указывая на тело.
        Год снова зацокал языком, и компания опять пустилась в рассуждения. На сей раз о том, в каком воровстве меньше греха.
        Хат покачал головой. В новую дискуссию он не вступал и не произнес больше ни слова. Он старался вообще не влезать в разговоры потловчан, понимая, что их беседы носят в большинстве случаев чисто риторический характер.
        Он уже знал, что они просто любили пространно рассуждать или же азартно противостоять кому-то в беседе. До бешеной пены могла отстаиваться заявленная сегодня точка зрения, а назавтра спорщик мог искренне отрицать не только ее, но даже свое участие в споре. Причем земляки, к свидетельству которых прибегали, всегда становились на сторону своего. И даже те, кого и близко рядом не было, клялись и божились, что слышали все своими ушами.
        Если они устраивали разборки между собой, лучше было вообще не вмешиваться, в любом случае всегда останешься крайним. Как бы они ни были готовы перегрызть друг другу глотки, чуть стихал накал страстей, потловчане объединялись и, прибегнув к своей неизменной, крайне извращенной логике, очень быстро находили козла отпущения. Виноватым во всем оказывался влезший не в свое дело чужак.
        Попав пару раз из-за подобных разговоров в совершенно идиотское положение, Хат для себя усвоил, что самая лучшая тактика поведения с этими ребятами  — это политика молчаливого невмешательства. Он высказывался только в крайних случаях, когда их спор касался его лично.
        Шируд злобно сощурился, собираясь сказать что-то в ответ на замечание Хпака. Но тот уже отвлекся на Рижеча, а Год, закончив очередную тираду, спрыгнул с лошади и, вытащив из кармана нож, распорол на вознице тулуп.
        — Раз тебе его добро без надобности,  — философски произнес он,  — то мне так может очень даже пригодиться.
        Хат поморщился и отъехал от новоявленного мародера. У ели напротив он заметил торчавшие одна над другой поломанные ветви. Перевел взгляд вниз и разглядел под шапкой осыпавшегося с хвойных веток снега еще одно тело. Он присвистнул и крикнул:
        — Эй, Груць!  — Груць и Рылец как по команде одновременно оглянулись сначала на Хата, а потом глянули в сторону, куда указывала рукоять его хлыста. Рылец сидел на лошади, потому ему было лучше видно, и он первый узнал ткань плаща, принадлежавшего Патлатому.
        — Похоже, все-таки могилу копать придется,  — произнес Рылец.  — Не зря они завелись про похороны.
        Груць и Шируд подбежали к Патлатому одновременно.
        У самого молодого участника банды от изумления округлились глаза:
        — Это как он его снял? Ничего себе…  — Шируд задрал голову и оглядел сосну, на которой прятался Патлатый.  — Груць, ты только глянь, на какой высоте он сидел! А он тесак свой кинул вон аж откуда… Вот это силища!  — В голосе звучало неподдельное восхищение мальчишки.
        Груць опустился на колени. Несмотря на свою прежнюю оценку человеческих качеств, сделанную им за время знакомства с Патлатым, сейчас у него защемило сердце. Он ударил себя по бедру:
        — Скотина! Я же говорил тебе, все надо делать тихо и красиво! И всегда лучше воровать, чем грабить. А ты грабить полез! Один и днем! Дубина, Патлатый!
        — Все, похоже, мы действительно приехали,  — сказал Хат.  — Спешивайтесь там все,  — крикнул он в сторону потловчан.  — Патлатого нашли.
        — Да ну…  — на разные лады выдохнули одновременно Кривда, Рижеч, Год и Хпак.
        Повисла гнетущая тишина. Сомкнулся круг стоящих вокруг тела бывшего соратника мужчин.
        Рылец и Шируд помогли Груцю перевернуть труп. Шируд, придерживающий плечи, нахмурился, вглядываясь в посеревшее лицо Патлатого.
        — Послушайте, по-моему, он не умер,  — вдруг нарушил он всеобщее молчание.
        — Тьфу ты!  — плюнул Год.
        — Вот ведь!  — сказал Кривда.
        Рижеч коротко выругался, а Хпак звонко ударил себя по лбу.
        — Ты больной?  — риторически спросил Хат.  — Переклинило тебя?
        — Я тебя сейчас собственными руками придушу,  — глухо пообещал Груць, злобно глядя на Шируда.  — И похороню в обнимку с Патлатым, если ты не успокоишься.
        — Может, это у него такие шутки?  — предположил Хат, прикоснувшись к плечу Рыльца, словно апеллируя к чувству юмора, не покидающему товарища.
        — А может, это он все-таки нарывается?  — Вопросом не вопрос ответил не менее мрачный, чем Груць, Рылец.
        Но Шируд останавливаться не собирался.
        — Я заметил, что шея у него теплая под шарфом! Точно говорю! А морда зеленая и ледяная оттого, что он ею в снег шмякнулся!
        — А то, что из этой шеи рукоятка ножа торчит с тебя ростом, ты не заметил, случайно?  — рявкнул Груць, но пальцы его, вопреки словам, пробежались по шее лежащего перед ним тела. Он пытался нащупать пульс.
        — Она и правда кажется теплой,  — пробормотал он.
        — Груць, он закутанный весь, под шарфом-то тепло тела дольше сохраняется, а у тебя руки на морозе замерзли,  — тихо произнес Рылец.
        — Вот правильно ты говоришь  — на морозе. Именно на морозе уже задубел бы. Он же не три минуты назад свалился, правильно? Кучер тоже замотанный весь, а теплый он? Теплый?  — Груць повернулся к обыскивавшему кучера Году. Тот отступил, качая кистями рук и тряся головой:
        — Ей-ей, нет! Холоднее снега!  — Тут Год покосился на Шируда и не преминул добавить:  — И мертвее мертвого  — точно.
        Груць наклонился, рассматривая рану Патлатого:
        — Крови мало…
        — Так клинок рану запечатал,  — рассуждал Рылец.  — Если б выдернули его, было бы много.
        — Вот… Слышу!  — вскрикнул Груць.
        — Тебе кажется,  — покачал головой Рылец.
        — Да слышу, говорю тебе! Вот!  — Он схватил руку Рыльца и прижал ее к шее Патлатого.
        Рылец прислушался.
        — Я ничего не чувствую, Груць, право…
        — Заткнись и подожди,  — с нажимом произнес главарь.  — А вы не мельтешите здесь. Пойдите карету переверните, что ли… Могилу выкопайте.
        — На кой нам карета?  — искренне удивился Рижеч.
        — Папаше Крайту ее откатим, он нас за нее месяц задарма кормить будет. На кой вам могилка, тоже разъяснить?
        — Да ты что, Груць!  — Год снова принялся махать руками и трясти головой.
        — Нет-нет, нам ничего разъяснять не надо,  — вторил ему Хпак.
        — Пошли мы, короче,  — развернулся в сторону лежащей на боку кареты Кривда.
        — Нам-то уж могилка точно без надобности,  — бормотал Год.  — Это ж надо так завернуть: «на кой вам могилка»…
        — Иди подмогни им там чем-нибудь,  — бросил Груць через плечо Шируду.
        — А вот не надо нам этого,  — отрезал Хпак. И презрительно добавил:  — Будет еще эта мелочь под ногами путаться! Как-нибудь без него управимся. А то еще зашибем ненароком, а ты нас потом попреками сожрешь.
        — Это кто тут мелочь?  — фыркнул Шируд и стал похож на своего кота, когда тот бывал не в настроении.
        — Ты  — мелочь,  — спокойно ответил за Хпака Груць.  — И правда, малой, скачи обратно на постоялый двор, возьми у Крайта упряжь, чтоб в карету лошадок впрячь.
        — Стучит!  — вдруг сказал Рылец. Глаза его стали такими же круглыми, как у Шируда. Он посмотрел на Груця:  — Не понимаю как…
        Пришла очередь Хата недоверчиво склониться над Патлатым. Он рассматривал лежащего перед ним человека. Соломенного цвета волосы, выгоревшие под летним солнцем, теперь смешались со снегом. Кожа невероятно белая и посиневшая полоска губ.
        — А ты говорил, он невезучий.  — Хат бросил на главаря многозначительный взгляд.
        — Слушайте, даже несмотря на то, что он сейчас дышит,  — Рылец снова покачал головой,  — я сомневаюсь очень, что мы его перевезти сможем.
        В чем именно он сомневается, парень договаривать не стал, и так все было понятно.
        — Э-эх!  — донеслось с той стороны, где лежал экипаж. Карета начала подниматься, и тут же послышался многоголосый комментарий:  — Давай, дружно! Год, навались как все, что ты как на балу! Еще раз дернешь  — и оторвешь колесо, ты что, не видишь, куда ты ее крутишь? Да налево нужно, на-ле-во! А я куда? А ты  — туда! Там что  — лево, по-твоему? А где лево?! Там! Там? Там лева никакого отродясь не было!
        — И как нас всех еще не перестреляли, удивляюсь,  — пробормотал Хат.
        — Я тоже,  — вздохнул Рылец. В его голосе прозвучали непривычные для него грустные нотки.  — Только не в связи с этими обалдуями.
        Груць внимательно посмотрел сначала в глаза Хату, потом Рыльцу:
        — Ума не приложу, что с ним делать.
        — А ты не мудри,  — ответил Рылец.  — Пока живой  — спасаем, а как умрет  — закопаем.
        Хат поежился от колючей суровости нехитрой правды. Он согласно закивал:
        — Так, конечно, лучше всего.
        С шутками и прибаутками потловчане рыли на обочине дороги могилу, разбивая непромерзшую еще землю клинками длинных ножей.
        — Вот уж не думал, что буду, как крестьянин какой-то, руками могилку справлять, да еще для кого? Для незнакомого рыманца!  — Хпак рыхлил землю, выгребая ее из образующейся ямки.
        — Как крестьянин,  — скривился Год.  — У крестьянина небось хоть лопата есть…
        — И не говори…  — Кривда отер пот со лба тыльной стороной ладони.  — Если б мне кто сказал, что я сегодня утром о лопате мечтать буду  — в глаза бы плюнул!
        Рижеч поудобней перехватил в руке рукоятку ножа и мрачно констатировал:
        — Точно, вот ведь попали  — страшнее и быть не может!

        Глава 8

        Дочка, моя деточка,
        Будто мы в разлуке.
        Я зову  — не слышишь,
        Я ломаю руки.
        Надругались демоны,
        Чистоту поруша,
        Тело исковеркали
        И украли душу.
        В грязи  — в боли озере
        Утопили девочку,
        Растерзали бедную,
        Обломили веточку[4 - Из деревенской песни.].

        Ноябрьское солнце уже который день ползало по небу, упорно не желая давать тепло.
        Оно то выныривало из облаков, то погружалось в них вновь, словно забыв о собственном предназначении. Из-за этого поляну, где прятался дом Оденсе, почти каждый день накрывал лесной туман.
        На рассвете удивленные лучи обнаруживали пелену, в которую было погружено все вокруг. В течение всего дня они пытались развеять ее, но в результате получалось только осадить туман, сгустив в путающиеся под ногами клочья. А из тех за ночь вырастала новая пелена.
        Когда через оконце в комнату проникли любопытные солнечные зайчики, Годэлиск отложил бумагу и перо и встал из-за стола.
        Не так давно берегиня разрешила ему уже не только по комнате прохаживаться, но и выходить за пределы дома. Она сразу же уточнила, что «только в солнечную погоду, простуда вам совершенно ни к чему», и взяла с Годэ обещание по этому вопросу слушаться ее неукоснительно.
        Годэлиск осознал свою ошибку очень скоро. Эльф быстро выздоравливал, и вынужденное затворничество все больше душило его. Поэтому свое обещание он старался обойти при каждом удобном случае.
        Россыпь солнечных зайчиков вполне попадала, по его мнению, под понятие солнечной погоды.
        Он накинул на плечи сюртук, не утруждая себя просунуть руки в рукава.
        — Гулять собрался?  — спросила девочка. Она забралась на стол и чертила пальчиком по только что написанным им буквам.
        — Ага.  — Эльф внимательно посмотрел на нее.
        — Мама будет ругать.  — Девочка не отрывала взгляд от эльфийской вязи на бумаге.
        — Я знаю.
        — Ну да, ты знаешь.  — Она силилась найти знакомые буквы. У нее это не получалось, и она недовольно морщила окруженный кудряшками лобик.
        — Пойдешь со мной?
        — Нет, конечно, вот еще!  — фыркнула девочка. Она закрыла сначала один глаз, глядя на бумагу, потом второй. Поджала губки и нахмурилась. Потом шлепнула пухлой ручкой по листу:  — Все, я поняла! Это неправильные буквы. Или ты их неправильно пишешь.
        — Это неправильные буквы, и я их неправильно пишу,  — улыбнулся эльф. И спросил:  — Почему «нет, конечно»?
        — Потому что мне нельзя выходить из дома.  — Девочка удивленно пожала плечами, поражаясь его непонятливости.
        — Потому что ты маленькая?
        — Ну да. Только не потому, что маленькая, а потому что слабая.  — Она произнесла это медленно, потом посмотрела Годэлиску прямо в глаза.  — Там небезопасно.
        — А если вместе со взрослым кем-нибудь? И сильным?
        — С таким, как ты?  — На ее лицо набежала секундная тень.
        Эльф внимательно следил за выражением ее лица.
        — Да. С кем-нибудь, кто может защитить.
        — Нет, защитить никто не может,  — пробормотала девочка, отрицательно качая головой.  — Никто не может защитить. Нельзя выходить из дома.
        — Ты уже это говорила.
        — А ты уже спрашивал.  — Девочка снова стала рассматривать буквы. На лбу вновь собрались морщинки.  — Не может быть, чтобы такое красивое было неправильным.
        «Может быть неправильным все что угодно,  — думал эльф, глядя на девочку.  — И что думаешь, и что видишь».
        — А может, все-таки пойдешь со мной?
        — Иди-иди,  — махнула рукой девочка.  — Сам гуляй. И пусть тебя одного ругают.


        Годэлиск сидел под деревом на перевернутом ящике. В такие ящики собирают на потловских равнинах во время урожая фрукты. Длинные прямоугольники сколачивают из неплотно пригнанных друг к другу досок, с бортиком высотой в две пяди.
        «Увядание природы перед грядущим зимним сном. Какая безысходная тоска во всем этом!  — Эльф посмотрел вверх.  — Неба как будто бы нет. Оно бесконечно  — когда смотришь в него не отрываясь, вырастают крылья, и ты летишь небу навстречу, окунаешься в него с головой.
        Океан  — небо.
        А сейчас это всего лишь ограниченное вылинявшими облаками пространство. Оно само падает на тебя, грозя раздавить».
        — Вы опять не слушаетесь меня?  — Вернувшаяся из деревни Оденсе появилась из-за угла избы. В руках у нее была плетеная корзина, прикрытая вышитым полотенцем.
        — С утра было солнце,  — уклончиво ответил эльф.
        — С утра?  — Оденсе всплеснула руками, а потом подбоченилась:  — Вы с утра здесь сидите?! Уже полдень давно минул. Наверняка не завтракали и не обедали. Так ели что-нибудь?
        Годэлиск покачал головой.
        — Слушайте, нельзя же так, в самом деле! Вы еще не настолько здоровы, чтобы так наплевательски относиться к себе.
        Дверь, которую она открыла, хрипло скрипнула. Дверь уже давно пережила свой век и не хотела ни открываться, ни закрываться. Разбухшая и покосившаяся, она сопротивлялась любому, кто пытался нарушить состояние ее предсмертного сна. Каждый ее скрип говорил: «Ах, оставьте меня наконец в покое!»
        Оставшись один, Годэ снова окинул взглядом все, что окружало его.
        «С вершины Харадской горы, с самого края ледника, окруженного бирюзой неба, можно увидеть такое, отчего нахлынет умиротворение от понимания величия Всевышнего и гармонии мира. И сама собой придет мысль о несовершенстве всего построенного людьми.
        Мышиная суетливая возня, на которую им не жалко растрачивать такую недолгую жизнь. Там, в горах, понимаешь, какая несусветная глупость их война. Именно глупость. Пустышка.
        Как можно согласиться оплачивать чью-то войну собственной жизнью? Как можно заставить себя поверить в то, что это твоя война? Что это того стоит? Любая война предполагает массовые убийства, голод и лишения  — ну неужели нет ничего более интересного, чем можно заполнить свою жизнь?
        Но нет, люди не думают об этом. Может, потому что редко кто из них попадает в такие вдохновляющие места, как Харад.
        А может, правы те эльфы, кто с брезгливостью относится к людской расе, кто считает, что тяга ко всему мерзкому заложена в самой человеческой натуре?
        Эльф вспомнил Ольма и Саммара и отрицательно качнул головой, не соглашаясь с собственными мыслями.
        «Но если так, почему не все они одинаковы?
        Вот насколько было бы проще, будь все наоборот. Если бы все они испытывали только ненависть, людей давно бы не существовало. Уже давно они сгорели бы в огне большой войны. Уступили бы место какому-нибудь другому виду. Который бы с большей любовью относился к своим отдельным представителям.
        В Хараде другие люди. И те, кто приезжает, меняются. Становятся совсем другими. Им просто приходится меняться. К лучшему.
        Такое ощущение, что там вообще способны выживать только лучшие. И только лучшее, что есть в человеке, остается в нем без изменений.
        Но это там  — в месте, где бесконечность простора дарит крылья свободы.
        А здесь? Это место тоже дает мыслям свободно течь, но туман…
        Туман  — он сбивает с толку. Он как стены, странные зыбкие стены, которые дают пройти, но отнимают зрение. Мысли начинают петлять и в конце концов сворачивают к началу, и все крутится снова и снова вокруг одного и того же. Но самое главное  — ты не видишь, куда идешь. Путешествие, лишенное цели, бессмысленно. Что бы ты ни делал  — все бессмысленно. Раз так, тогда к чему войны? Если ни в чем нет смысла, в войне его подавно не отыщешь… Выходит, и здесь к этой мысли можно прийти. Пусть даже и другим путем. Тогда почему они все еще не осознали сей факт? Все эти люди, мнящие себя культурными и прогрессивными? Те, кто войны объявляют? А те, чьими руками ведется война, кто целится в незнакомцев по ту сторону фронта, кого поднимают идти врукопашную на такого же ополоумевшего противника,  — о чем думают они?
        Может, эльфы ошибаются и не видят, что у людей просто не хватает времени во всем разобраться?
        Нет времени подумать?
        А может, я слишком долго живу среди них и теперь, как и они, пытаюсь найти причину, чтобы оправдаться в чем угодно и оправдать всех на свете?»
        Дверь снова натужно скрипнула. Оденсе придержала ее сначала плечом, потом ногой  — руки у женщины были заняты. Она несла большие глиняные чашки, в каждой торчала ручка столовой ложки. Сверху чашки были накрыты ломтями разрезанной булки, и берегиня старалась идти так, чтобы они не соскользнули в чашку.
        — Раз уж такое дело…  — сказала Оденсе, подойдя к Годэлиску. Она выразительно посмотрела на него и с нажимом добавила, чтобы он понял, что именно она имела в виду:  — Раз уж вы настаиваете, будем есть на свежем воздухе.
        Берегиня наклонилась, протягивая эльфу чашку:
        — Берите. Приятного вам аппетита!
        Годэлиск кивнул и принял чашку, одновременно двигаясь с середины на угол ящика, чтобы женщина могла сесть рядом.
        В чашке был густой суп. Картошка, морковка, грибы, лапша и зелень. Эльф потянул носом  — пахло очень вкусно. Оденсе проследила за его движением, но истолковала его по-своему:
        — Не разносолы, конечно, дворцовые. Но чем богаты, тем и рады.
        Годэ поднял глаза от чашки:
        — Зачем вы это делаете?
        Берегиня искренне удивилась:
        — Что?
        — Проявляете заботу. Я вам категорически неприятен.
        Берегиня немного помедлила с ответом. Она предпочитала не говорить людям то, что может задеть самолюбие, но и отрицать очевидное тоже не считала нужным:
        — Это так. По ряду причин. В которых ни вашей, ни моей вины нет. Но не могу же я допустить, чтобы вся моя работа пошла насмарку. Случай был трудным, операция  — тяжелой, пациент выжил… И что же, дать ему возможность голодать, чтобы ухудшить состояние? Никогда.
        Годэлиск улыбнулся:
        — Профессиональная гордость, значит?
        — Ну да,  — кивнула Оденсе.  — И профессиональная же неприязнь. Ничего личного. Как чело…  — Она осеклась, поймав себя на том, что только что чуть не назвала человеком эльфа.  — Как личность, возможно, вы мне были бы и симпатичны. При других обстоятельствах.
        Эльф помешал ложкой суп, макнул туда булку и откусил край.
        — При других жизненных обстоятельствах,  — повторил задумчиво он.  — То есть, по сути, это значит, при наличии другой жизни. Другой судьбы.
        Берегиня махнула на него ложкой:
        — Ой, вы все прекрасно понимаете! От меня вы тоже не в восторге.
        Эльф отрицательно покачал головой:
        — Отчего же? Я благодарен вам. И вы мне интересны.
        — Ого,  — усмехнулась Оденсе,  — даже так. Значит, я вас интересую. Знаете, есть признаки, по которым я определяю, пошел человек на поправку или нет. У женщин  — когда они начинают прихорашиваться, у мужчин  — когда они вновь откровенно интересуются противоположным полом.  — Она шутливо подмигнула Годэ. Потом посмотрела более серьезно и, чтобы избежать двусмысленности, добавила:  — Вы же понимаете, что я шучу?
        Эльф улыбнулся в ответ. Он отвел взгляд от ее лица и посмотрел куда-то вдаль, сбившись с ориентира в тумане.
        — Мне любопытна ваша судьба. Вы многое пережили. Что-то меняли вы, что-то меняло вас… Мне интересно это. Я наблюдаю за людьми. Пытаюсь понять, от чего зависит их путь и как он влияет на историю, ход которой отражается в летописи. Я очень долго живу среди них… среди вас,  — поправился он,  — но, при кажущейся примитивности, все так запутано, так сложно.
        Оденсе внимательно посмотрела ему в глаза:
        — По мне, так слишком долго. Раз вас начало всерьез интересовать то, на что самим людям наплевать.
        — Людям наплевать на собственные судьбы?
        — Людям наплевать на человеческую расу. Иначе как объяснить то, что мы здесь оказались?
        Эльф хмыкнул:
        — Ну так, может, напротив  — им как раз наплевать на всех остальных, кроме себя? Мы-то с вами не совсем люди. Я имею в виду, я  — эльф, не человек; а вы обладаете способностями, которые многие люди считают неестественными.
        — Нет.  — Оденсе помахала у кончика его носа куском булки.  — Мы здесь не из-за того, что на нас кому-то наплевать. Совсем наоборот  — из-за повышенного внимания к нашим персонам нас сюда занесло. Вас ранили не потому, что вы эльф. А потому что один человек хотел убить другого человека, которого вы подменили. Одному человеку было наплевать, что другой будет испытывать боль, страдание и в конце концов умрет. В страшных мучениях, между прочим.
        Эльф посмотрел исподлобья на женщину. Его взгляд говорил, что насчет страшных мучений он осведомлен значительно лучше нее.
        — Один хотел убить другого  — это личная неприязнь, при чем тут судьбы мира?
        Оденсе удивилась его замечанию:
        — В вашем конкретном случае  — а мы говорим о конкретных случаях, а не рассуждаем о чем-то абстрактном, не привязанном к реальности, ведь так?
        Годэ кивнул.
        — Так вот, в вашем конкретном случае никакой личной неприязни не было. Путем умерщвления принца Хальмгардов должна была произойти гибель огромного количества людей, у которых благодаря вашей жертве появился шанс.  — Она прерывисто вздохнула. Поставила чашку на землю.  — А я… Вы сказали, что благодарны за то, что я сделала для вас. Я даже не поняла сначала, за что вы меня благодарите. Для меня это так естественно. Сколько себя помню, никогда не занималась ничем иным. Всегда помогала. Но меня стали гнать. Пришлось прятаться. Я не могла помогать всем, а те, кто был рядом, боялись принимать мою помощь. Из-за того, что лишили свободы меня, скольких людей боль свела с ума? Сколько потеряли возможность выздороветь? Сколько детей не родилось? Тем, кто гнал меня, было не наплевать на все эти жертвы, как вы думаете?
        — Они считают, что подобный выбор всегда вынужден. Что на него их толкнули обстоятельства.
        Оденсе рассмеялась. Она всплеснула полными руками, и кольца на ее висках зазвенели, легонько ударяясь друг о друга.
        — Обстоятельства?! Вы пытаетесь внушить мне, что это вечное человеческое вранье является истиной?
        Годэлиск молчал. Его чашка тоже была пуста, но он медлил опустить ее на землю, опасаясь, что подведет тем самым черту под разговором.
        — Нет обстоятельств, которые оправдывают такой выбор,  — покачала головой Оденсе и тяжело вздохнула.  — Но почему-то с детства большинству людей внушают обратное. Знаете выражение «человек человеку  — волк»?
        — Слышал,  — улыбнулся эльф.
        — Вот согласно этому постулату и живут многие. А вся громко пропагандируемая человечность  — это просто блестящая обертка, в которую его же и заворачивают. Для отвлечения внимания.
        — Я так не думаю,  — сказал Годэлиск и снова улыбнулся.  — Ко мне вы отнеслись человечно.
        — Исключение. Тут ключ в том, что я и к вам,  — отмахнулась берегиня.  — Исключения лишь подтверждают правила.
        — Может быть,  — как будто согласился эльф.  — А может быть, вы так говорите именно потому, что больше пострадали, чем я. Причем от своих же. Вот и видите в человеческой натуре только зло. Я так об эльфах говорить не могу. А мы ведь не идеальны, и тем не менее я не осуждаю свою расу. Может, именно потому, что со мной не эльфы воюют.
        — Да отвоевались уже ваши эльфы! Сколько вас осталось, не сочтите за обиду мои слова? Горсточка…  — Оденсе нахмурилась. Она методично, по одной стряхивала с подола хлебные крошки.  — Большинство ушли в Далекие земли, а остальные сгинули, растратив свой век на людские бредни. Воевать… Чтоб воевать, войско нужно. Один в поле не воин…
        — Один в поле  — идущий за плугом.  — Годэлиск говорил тихо, но уверенно. Сомнения в его голосе не было.  — Он лучше, чем сто воинов. Он жизнь свою отдает не на бойню и сам никого жизни не лишает. Работает, чтобы взрастить то, что ему дорого. Оберегает это, пока не появятся всходы.
        — Эх…  — Оденсе подняла взгляд. Теперь и она смотрела куда-то вдаль. Туда, где за туманом темнели нечеткие силуэты деревьев. Берегиня смотрела так, будто могла видеть, что прячется за ними.  — Хотела бы я, чтобы было так, как вы говорите. Мудрость вы сеете, я понимаю, мудрость. То, чего не хватает людям больше всего. И каждое слово, попадающее в душу, должно взойти и дать богатый урожай, если оберегать его от жестокосердия и глупости. Но души… души, к которым вы взываете,  — неужели вы не видите, что в большинстве своем они каменные? Непробиваемые. Что на камне вырасти-то может?
        И снова эльф улыбнулся:
        — Вот как вы думаете… А ведь и на скалах растут цветы.
        Глаза берегини были печальны:
        — Не на скалах. Я это знаю.
        — А если бы вы увидели подобное, то не поверили бы собственным глазам? Выходит, вы никогда не бывали в Хараде.
        — Они растут в расщелинах, которые ветер заполняет песком и частицами земли. Камень не способен дать жизнь.
        — И все же они растут на скалах. Значит, я буду не пахарем, шагающим за оралом, а ветром.
        — Цветы на скалах  — всего лишь очередной красивый образ.  — Берегиня поймала себя на мысли, что тон ее речи стал назидательным. «Похоже, это издержки возраста. Интересно, я становлюсь мудрой или занудливой?» Женщина вздохнула, невесело улыбнувшись мыслям о грядущей старости.
        «Кому, как не прекрасному эльфу, придумать такое сравнение? Ну и поверить в него, чтобы не страдать от бесперспективности тех, из-за кого он покинул свою расу».  — Про себя она содрогнулась, на секунду подумав, что и к ней сказанные слова подходят. Не только к эльфу.
        — Внушаете сами себе надежду  — не так ли? Признайтесь, вы не столько верите, что людей можно поднять до вашего уровня, сколько хотите верить, что ваше мнение не ошибочно? Что вы не зря снизошли к людям? Что это не было фатальным для вас заблуждением? А Харад…  — Она вздохнула. И покрутила в руках чашку, словно пытаясь вместе с ней еще раз прокрутить собственные мысли.  — Я не дошла до него. Слишком много плутала. И слишком много всего произошло. Сначала боялась встречи с ним, потом  — ждала. Она должна была многое изменить. Но не случилось. И уже очень долгое время мне кажется, что на самом деле нет такого места на земле вовсе. Только одно название. Пустое. Выдумка бродяг-скоморохов…
        — Вы часто теряете веру в то, на что перестаете надеяться,  — тихо сказал Годэлиск.
        — Это же очевидно. Разве может быть иначе?
        Эльф кивнул:
        — Может. Но самое печальное, что, теряя веру, вы перестаете стремиться к ранее поставленным целям. Они становятся для вас бессмысленными. Почему так? Многие из вас просто перестают действовать.
        — Да. Залезаешь в самый дальний и самый темный угол. И думаешь, что останешься там до конца жизни. Но не тут-то было!  — Оденсе забрала из рук собеседника давно уже пустую чашку.  — Кто-то, считающий себя очень умным, опять устраивает войну. И даже в самом далеком от остального мира углу становится жарко. И оттуда приходится выбираться.
        — Может, это к лучшему?
        — К лучшему? Чтоб умерла вера, должно произойти что-то ужасное. Или просто человек выдыхается и сил больше ни на что нет. Все, что вынуждает его к дальнейшим действиям, просто добивает остатки воли к жизни. Знаете, Годэлиск, я давно живу здесь, и мне с ума не сойти дает только надежда. Потому что я верю, что время, проведенное в этом медвежьем углу, это ожидание того, кто должен отыскать меня здесь.
        — Вот, значит, как…  — Эльф сделал небольшую паузу, прежде чем задать следующий вопрос. Ответ был важен для него:  — Так что произошло с вами?
        Поле. Звезды. Тишина.
        Недвижим ковыль.
        Я в ночи брожу одна,
        Под ногами пыль.
        Легкие мои шаги
        Не разбудят тех,
        Кто на берегу реки
        Смерти принял грех.
        Ночь. Тумана седина.
        Стука сердца нет.
        Поле. Звезды. Тишина
        Мертвая в ответ[5 - Из прошлого берегини.].

        Оденсе не видела монаха уже несколько дней. Беспокойство, ощущаемое берегиней вблизи него, почти исчезло.
        Сидя перед окном лорьярдской гостиницы, девушка расчесывала волосы и размышляла на эту тему.
        По всему выходило, что монах уехал. Со двора ее не гнали, дважды в день звали к столу, и значит, пребывание здесь было оплачено. Но сколько дней еще такой беззаботной жизни у нее впереди, она не знала.
        И что делать дальше?
        Послышался легкий стук в дверь. Вошла Лерия. В руках у нее был обычный для ее утреннего визита поднос с чашкой чая и сладкой булочкой, присыпанной сахарной пудрой и корицей.
        — Разрешите войти?
        Оденсе кивнула. Спрыгнув с подоконника, она быстренько убрала со стола раскрытую книгу и вещи из сумки, которые перебирала прошлым вечером. Лерия поставила поднос и, поклонившись, собралась уходить.
        — А…  — начала девушка.
        Лерия остановилась, предупредительно подняв брови, готовая выслушать просьбу своей гостьи.
        Оденсе кашлянула и осторожно спросила:
        — А мой спутник не предупреждал о дате своего возвращения?
        — Возвращения?  — переспросила Лерия, удивленно наморщив лоб.  — А разве он куда-то уехал?
        Оденсе смутилась и, на ходу подбирая слова, принялась выдумывать дальше:
        — Ну он вроде как собирался.
        Хозяйка передернула плечами:
        — Честно говоря, мне об этом ничего не известно. С утра вроде как был в своей комнате. Да и куда он в таком состоянии поедет-то?  — Лерия с сомнением покачала головой.
        — А… а в каком состоянии?
        — В полубессознательном,  — ответила женщина.  — По крайней мере, выглядит именно так. Хотя я, конечно, не врач, да и монахов знакомых у меня немного, чтобы в их повадках разбираться. Но кто знает, может, для них это обычное дело. В это время года, к примеру. Сезонное недомогание, к примеру. Я сначала подумала, что простужен он и зря его в комнату поселила угловую, что на север выходит, да еще и этаж первый. Сыро там, одним словом.
        Видя, что Оденсе задумалась, Лерия посчитала разговор оконченным и направилась к выходу. У двери она остановилась и, обернувшись к девушке, добавила:
        — Только вот если бы он был обычным человеком, я, пожалуй, готовилась бы к самому худшему.
        Оставшись наедине со своими мыслями, Оденсе бездействовала недолго. Расправившись с завтраком, девушка поторопилась выскользнуть из комнаты.
        Идя по коридору, она анализировала свои ощущения каждую секунду, боясь пропустить начало изменения своего состояния.
        Но ровным счетом ничего не происходило. Ни слабости, ни темноты в глазах, ни тоски в душе.
        У комнаты монаха девушка остановилась. От страха у нее пересохло в горле.
        «Вот сейчас я окажусь с ним нос к носу! И опять сердце будет ныть так сильно, что останется лишь одна настойчивая мысль  — перегрызть себе вены».  — Пальцы берегини, крепко сжимавшие ручку двери, побелели.
        Дверь была незаперта. Она открылась от легкого прикосновения. И Оденсе увидела…
        Листопад лежал на кровати. Он натянул на себя все одеяла, которые только смог найти в комнате. Не так давно его колотила дрожь. Если бы берегиня могла присутствовать в его комнате чуть раньше, она бы услышала дробный стук, отбиваемый зубами.
        Сейчас же здесь повисла тишина. За несколько мгновений до того, как Оденсе прикоснулась к ручке его двери, монах потерял сознание.
        Последние силы, с которыми он сопротивлялся дару девушки, силы, позволявшие ему оставаться в живых, иссякли.
        И уже не было слышно даже его дыхания.
        Берегиня закрыла за собой дверь на щеколду. Стремительно пересекла расстояние, отделяющее ее от кровати.
        «Что я делаю?..»  — пронеслось у нее в голове. Остановиться, для того чтобы подумать, что ответить на этот вопрос, у Оденсе времени не было.
        Девушка скинула на пол одеяла с кровати, распахнула на груди монаха одежду. Лицо, которое всегда скрывал капюшон, было повернуто к стене.
        «К лучшему это, в беспроглядный мрак-то глядеть ох как страшно мне было бы!»
        Ее пальцы прикоснулись к мраморной холодной коже.
        «Сердце почти не бьется».  — Исцеляющие руки Оденсе принялись делать то, что они были призваны делать.
        Пытались спасти. Дарили исцеление.
        Но вся их сила уходила в никуда. Так уходит вода сквозь песок. Утекает прочь, не оставив от себя и следа.
        Оденсе закрыла глаза, вслушиваясь в хитросплетения его болезней и слабостей. Она искала внутри Листопада силу, которую нужно было разбудить, чтобы вернуть монаха к жизни.
        Что-нибудь, ради чего стоило бы остаться в этом мире.
        Но его душа была так холодна, так пустынна…
        Поиск уводил берегиню все дальше по лабиринтам души монаха. Нигде не было даже искорки света.
        «Как ты жил? Я не понимаю  — как ты жил все это время?..»  — Ее сердце отозвалось таким сильным приливом жалости, что тепло, струящееся от кончиков пальцев, расплескало любовь, которую они не в силах были сдержать.
        То, что произошло дальше, чуть не убило Оденсе.
        Сердце монаха толкнулось под ее рукой.
        И это обрушило ей на плечи тонны снега. Берегиню прижало к земле, чуть не расплющило. В ушах зазвенел волчий вой. Тоска начала жрать ее заживо.
        Оденсе не чувствовала, как по ее лицу, мокрому от слез, одна за другой побежали, выкатываясь из уголков глаз, капли крови.
        Монах повернул к ней свое лицо. Капюшон съехал на подушку, и темнота, всегда хранимая им, словно получила свободу.
        Девушка чувствовала, как этот клубящийся черный туман, накатывая волнами, поглощает ее. Растворяет в себе.
        Он не оставил ей ничего. Не было зрения, не было слуха. Оденсе не понимала, что ощущают ее руки, все еще старающиеся излечить то, для чего боль была сутью существования.
        Она опускалась все глубже в бездонный провал, полный колючей ледяной крошки.
        «Я умру?.. В этой бесконечной вселенской ночи, где мрак стер все границы? Где на небе никогда не было светила, и даже память о существовании звезд была стерта? Я умру, меня не будет совсем-совсем и останется только моя смерть, растянутая в вечности. Ведь кроме смерти на самом деле нет ничего.  — И вдруг в самой глубине ее существа зажглась, сначала неярко, еще не оформившаяся в слова мысль:  — Но ведь это неправда! Так не бывает!»
        Это был такой искренний протест, такое яростное неприятие лжи, какое бывает только в пору ранней юности с ее наивным максимализмом.
        Вера в собственную правоту пронзила все естество. Каждую клеточку. Оденсе сама стала сгустком чистого света, перерождая его энергией окружившее пространство.
        И пришел свет.
        Очнулась берегиня поздно. Солнце над городком Лорьярд убежало по небу на самую дальнюю западную точку.
        Оденсе открыла глаза. Сначала она не поняла, почему спит сидя на полу, положив руки и голову на кровать. Потом комната показалась ей незнакомой. Это была комната в гостинице, несомненно, но эта комната была не та, в которой девушка провела последние несколько дней.
        Она попыталась подняться  — ноги не слушались, а в голове стоял такой звон, будто на плечи был водружен большой колокол.
        Девушка обхватила руками голову. Застонала. Память постепенно прояснялась, и все становилось на свои места.
        «Что я натворила? Какой ужас…  — С горем пополам она добралась к умывальнику, спрятанному за ширмой. Комната кружилась вокруг нее.  — Мне в жизни не было так плохо. И, надеюсь, больше никогда не будет».
        Оденсе зачерпнула в пригоршню воды и плеснула себе в лицо. Холодная вода несколько уменьшила головокружение. Но больше она умываться не стала. Вместо этого притянула к себе полный больше чем наполовину кувшин для умывания, подняла его и жадно припала к воде.
        «Меня проклянут. От меня все отвернутся.  — Мысль была безапелляционна, как вынесенный на суде смертный приговор. Девушка поставила кувшин обратно и отдышалась. Она вытерла губы тыльной стороной ладони.  — А чего я, собственно, боюсь? Я уже и так давным-давно живу как проклятая, и почти все от меня отвернулись. Теперь еще отвернется и Светлое Братство. Но после отъезда из Хальмгарда я мало с кем из них общалась, а после смерти Ильсе вообще осталась одна. Так что это тоже, если разобраться, не страшно».
        Не прекращая успокаивать саму себя, она вновь припала к кувшину.
        «И потом, это все произойдет, только если кто-то узнает, что я использовала свою силу для нелюдя. О, Мать Берегиня! Какая глупая! У меня ведь наверняка пропала сила!  — Оденсе вспомнила, как исцеляла саму себя после первой встречи с монахом. Она опустила кувшин. Прикрыла глаза и провела пальцами по вискам, потом спустилась ниже и задержала их над сердцем. Кончики пальцев привычно отозвались покалыванием.  — Нет, не пропала. Слава тебе, Мать Берегиня, лишь бы ты меня не прокляла, а что другие люди скажут  — какая мне разница? Пусть даже они из Светлого Братства будут. Все одно же люди, не убьют, в самом деле. Лучше надо за своими адептами присматривать, чтобы они по деревням не скрывались и монахов не исцеляли!»
        Девушка еще раз умылась. Отряхнула руки и выглянула из-за ширмы, чтобы посмотреть на монаха. Отсюда было видно, как мерно поднимается при дыхании его грудь.
        «Теперь нужно поспешить убраться отсюда, пока он не проснулся. Подальше от греха. Ну их, наши неудачные свиданья…»
        Она перенесла кувшин к изголовью кровати, предполагая, что пациенту при пробуждении пить будет хотеться не меньше, чем ей. Поправила одеяло.
        «Выскользну отсюда, а он пускай гадает, отчего это ему полегчало».
        Дверь Оденсе закрыла за собой очень тихо. И тихи были ее шаги. Возможно, потому что происшествие окрылило ее, и она сейчас больше летела, чем шла.


        Листопад открыл глаза, проснувшись от дробно рассыпавшегося за окном стука копыт пущенных вскачь лошадей.
        Неизвестно, что он ожидал увидеть над собой  — серебряную розу ли или струганые гробовые доски, но нависший гостиничный потолок поразил его до глубины души. Некоторое время Листопад лежал неподвижно.
        «Что произошло?»
        Он чувствовал себя ненормально здоровым. Монах встал, с недоумением посмотрел на сложенные стопкой одеяла на полу. Он помнил, как натягивал их на себя, пытаясь согреться, помнил, как сбрасывал на пол потом, когда на него обрушился прилив жара. Но не могли же они сами собой сложиться в аккуратную стопку?
        У изголовья стоял кувшин. Монах поднял его, налил воду в стакан, сделал пару глотков, поморщился. Стоялая вода приняла от стенок кувшина привкус глины.
        «Как это вообще можно пить?»  — Он поднял кувшин и побрел с ним за ширму.
        Утро было единственным временем, когда он разоблачался, освобождаясь от вечного, уже словно приросшего к нему, как вторая кожа, плаща. Листопад провел рукой по лицу, отросшая щетина уколола ладонь. Нужно было побриться. Бороды монах никогда не отпускал. Ему не нравилось ощущение растительности на лице.
        Он повесил плащ на угол ширмы и вытащил из его верхнего внутреннего кармана складную бритву. Для утреннего туалета зеркало Листопаду не было нужно  — по вполне понятным причинам, брился и стригся он на ощупь. Но оно висело над краем ванны, куда стекала вода, а полочку под ним было удобно использовать как подставку для бритвы.
        Монах намылил лицо, занес для бреющего движения бритву… и замер.
        Из зеркала на него несколько напряженно смотрел молодой сероглазый мужчина. От уголков глаз разбегались морщинки. Неаккуратные каштановые вихры средней длины подчеркивали своим темным цветом белизну кожи. Щетина действительно отросла. Темная бородка была, словно изморозью, побита сединой.
        Монах потрясенно опустился на край ванны.
        «Что это такое?  — Листопад провел руками по лицу, словно пытаясь отогнать видение. Посмотрел в зеркало  — наваждение не исчезло, он все так же мог видеть свое отражение.  — Как это получилось? Я не понимаю».
        Как в калейдоскопе, замелькали воспоминания. Но ни в одном из них монах не находил ответа. Самым последним, что сохранилось в его памяти, было ощущение близкой смерти. Листопад стоял на пороге вечности, а нити ледяного кокона, который укутывал его всю жизнь, осыпались серебряной пылью к его ногам. Он не мог вспомнить ту отправную точку, которая могла запустить превращение. Так когда же все началось? И почему?
        Листопад накинул на себя плащ и поднял капюшон. Ткань, как и полагается, скрыла лоб, тень упала на верхнюю часть лица. И все бы ничего, если бы предательски выглядывающая борода не портила все дело.
        «Как странно я выгляжу…  — Монах видел свое отражение первый раз в жизни. Ему уже расхотелось бриться. Теперь в нем нарастало желание намотать на голову какой-нибудь шарф, чтобы спрятать лицо от посторонних глаз. Сейчас он казался себе постыдно голым.  — И как дальше жить? Кто я теперь?»
        Примерно через полчаса Листопад вышел из своей комнаты. Он все-таки сделал над собой усилие и побрился. Правда, действовал, стараясь не изменять своим привычкам  — на ощупь. Отражение в зеркале ставило его в тупик и затягивало этот процесс, а так как в голове мелькнула одна догадка, монах торопился ее проверить.
        Капюшон он натянул как можно ниже и поднял воротник, но все равно, чтобы не выглядывало вновь обретенное лицо, приходилось все время смотреть вниз.
        У двери комнаты Оденсе он замер. Никаких пугающих эманаций не ощущалось.
        «Может, ее там нет?»  — Монах постучал в дверь.
        — Войдите,  — послышался тихий ответ на его стук.
        У Листопада вспотели ладони. Теперь он действительно не чувствовал присутствия берегини.
        «Кто мне скажет, насколько я остался монахом? Свои точно не признают  — это факт».
        Монах вошел в комнату Оденсе. Закрыл на щеколду за собой дверь.
        Девушка лежала на кровати, свернувшись калачиком. Она скосила глаза на вошедшего. Некоторое время оба молчали. Монах начал первым:
        — Пришло время нам поговорить. Тем более обстоятельства к этому располагают как никогда раньше.
        Он подошел к кровати и сел на край. Оденсе следила за его движениями, со своей стороны не предпринимая ничего. Она ждала.
        — Зачем ты это сделала со мной?  — Листопад снял капюшон, обнажив голову. Его глаза в упор смотрели на берегиню.
        Не отвечая на вопрос, девушка произнесла:
        — Теперь ты меня убьешь?
        На Листопада словно ушат воды холодной вылили.
        — Я?! Монахи не убивают!
        — Убивают. Я видела.
        — Что за бред! Ты пытаешься опорочить наш орден!
        — Я видела,  — повторила Оденсе.  — Я сидела в одной из тюрем Хальмгарда. Мне было лет семь. Или восемь. Окошко выходило во внутренний двор тюрьмы. Так что я видела  — монахи убивают.
        — Никогда ни один монах не пойдет на такое! В отличие от представителей Светлого Братства.
        Берегиня молчала, взгляд ее блуждал по лицу мужчины.
        «Странно, я вижу его лицо впервые, а у меня такое ощущение, что я очень хорошо и давно знаю его».
        — Берегиня не может убить. Тот, кто способен на это, силой Света не обладает.
        — Да что ты? Ты просто была рядом  — и я чуть не умер! Тебе даже делать ничего не надо было. И как же монахи могли причинять вам вред? Если просто находиться в вашем присутствии  — опасность смертельная.
        — Я не говорила, что монахи убивали берегинь.
        — Что?  — Листопада затошнило. Двор тюрьмы и убийства. Если верить ее словам, выходит, что какие-то монахи были палачами.
        — А зачем мне врать?  — риторически спросила девушка.  — Чтобы настроение тебе успеть попортить перед смертью?
        Листопад перевел дух.
        «Почему мир становится непонятным каждый раз, когда я думаю, что понял его?»
        Оденсе не отводила от монаха взгляда:
        — Существует что-нибудь, что может не дать тебе убить, кроме вашей веры?
        — Что ты имеешь в виду?
        — Физическая неспособность. Как у нас.
        Листопад покачал головой:
        — Мораль. Нас воспитывают так.
        — Мораль штука хорошая, когда она в твоей природе. Когда с ней нельзя договориться. Перешагнуть. Когда она не навязана идеологией. Если это только воспитание, мораль  — всего лишь только слово.
        — Мораль воспитывается через уважение к учителю, который прививает азы понимания жизни.
        Губы Оденсе тронула улыбка:
        — А если учитель меняется? Что тогда происходит с моралью?
        Монах молчал. Он думал о том, откуда этой девушке приходят слова. Она спорила не из ребячливости или желания моралистки доказать его неправоту. Она просто выражала свое мнение. И почему-то у Листопада оно отторжения не вызывало.
        — А как же ваша собственная система взглядов? На чем строится она?
        — На любви к миру.
        — Очень размытая трактовка.
        — Вы считаете ее размытой, потому что мир велик и у нее фактически нет границ?
        — Нет, я так считаю, потому что слово «любовь» ничего конкретного не значит.
        — Для тебя?
        «А ведь верно, откуда знать монахам о любви? Отречение от мира, где все идет к смерти…»
        — А как же,  — продолжала берегиня,  — конкретная и всеобъемлющая любовь к Создателю?
        — Это несравнимо.  — Листопад нахмурился.
        — Почему? Я люблю этот мир через любовь к Нему. Это Его мир. Он его сотворил. Как я могу не любить хоть что-то из того, что Он создал? Или желать смерти? Как я могу не любить тебя, ведь ты тоже Его создание? Пусть даже ты и заблуждаешься, по моему мнению, на Его счет.
        — Потому что кроме любви к Создателю и святых старцев в мире еще очень много всего.
        — Много того, что ты считаешь недостойным подобной любви?
        — Так и есть.
        — И ты считаешь, что вправе решать, кто достоин ее, а кто нет?
        — Разумеется. Для чего философствовать об очевидных истинах?
        — А я не считаю, что у меня такое право есть. И для меня это не философия. Я так чувствую.
        — Тебе не приходило в голову, что ты ставишь себя выше Создателя? Хотя бы потому, что Он отделил добро от зла, а ты все смешиваешь? Делаешь вид, что слепая, хотя прекрасно все видишь?
        — А ты решаешь, где прочертить границу между ними? Ты не выше, но ты думаешь, что стоишь рядом? И чуть ли не направляешь его руку, пока он чертит?
        — Странный у нас разговор,  — не выдержал Листопад.
        — Обычный,  — пожала плечами Оденсе.  — Люди часто говорят об этом.
        — Никогда не слышал.
        — Ну да, люди об этом не вслух разговаривают. Слова пересыпают, как мы с тобой сейчас,  — словно песок из руки в руку сыплем. А сами с собой разговаривают мыслями. Или с Ним. Особенно когда делать серьезный выбор приходится. И тогда важным становится то, что идет от сердца. Особенно когда выбор касается кого-то еще.
        — И ты считаешь, что эти твои слова не подтверждают мою точку зрения? Раз приходится выбирать чью-то сторону, значит, есть и граница.
        — Я не говорю, что границы нет. Я говорю, что по обе ее стороны находятся те, кого создал Бог.
        — Но ты сама выбор не делаешь?
        — Конечно нет.
        — А вчера? Ты же сделала выбор  — решила спасти меня.
        — В чем здесь ты видишь выбор? Для меня не стоит вопрос, спасать кого-то или нет. Я всегда стараюсь спасти.  — Берегиня едва заметно передернула плечами и из-за этого уползла ниже под одеяло.
        — Ты не видишь, что у тебя вчера был выбор? Ты или я. Если бы ты дала мне вчера умереть  — вполне естественным образом, кстати,  — ты бы спасла себя.
        — Каким это образом?  — искренне удивилась Оденсе.
        — Ты бы стала свободна. Умер бы твой соглядатай. Могла бы идти, куда хочется  — в твоем случае подальше отсюда,  — и затаиться, никто бы ничего не узнал о тебе.
        — А если я своим невмешательством убила бы тебя,  — от этого факта я бы как смогла освободиться?
        Листопад снова замолчал.
        — Вот относительно меня  — ты действительно выбирал. Столько вариантов! Отправить в лапы ордена Стирающего Лица, оставить умирать от голода, изгнать из деревни, что не намного лучше, когда вокруг, вплоть до Потлова, монахи на каждом шагу. Почему ты спас меня?
        Монах посмотрел ей в глаза:
        — Я сделал свой выбор, вероятно. В твою пользу.
        Девушка снова заулыбалась:
        — А разве при других обстоятельствах, с другим человеком ты поступил бы иначе?
        — Вероятно.
        Оденсе отрицательно покачала головой:
        — Нет. У тебя не было никаких личных причин, чтобы делать поблажки именно мне. Рисковать именно ради меня. И потом, я долго наблюдала за тобой  — многое говорит, что твое сердце в конфликте с убеждениями.
        — А если говорить о твоих убеждениях? Я слышал много проповедей Светлого Братства  — вы тоже склонны разграничивать и оценивать.
        — Ты слышал проповеди Светлого Братства? Где ты мог их слышать?
        — Ну…  — Листопад на секунду запнулся.  — Это было до начала гонений.
        — Сколько же тебе лет?  — Берегиня захлопала глазами. По ее мнению, мужчине никак нельзя было дать больше двадцати пяти. Она знала, что он старше ее, но в ее юные шестнадцать все, кто перешагнул двадцатилетний рубеж, казались пожилыми.
        — Уж поболее, чем тебе.
        — И как это могло быть?
        — Все просто. Мы никогда не подходили близко. Собирали информацию, записывали, но не общались с проповедниками. Поэтому то, что ваша сила сбивает с ног, явилось для меня откровением.
        — А почему вы не пытались поговорить?
        — Нам было запрещено. Старшие в ордене говорили, что тем самым мы оберегаем чистоту религии от влияния извне.
        — Это как? А те, кто слушал проповеди? Они же подвергались тем самым влиянию. Они как  — проклятыми или грязными не считались у вас?
        — Нет.  — Монах откинулся на спинку кровати и сел чуть посвободнее, чем раньше.  — Дело не в том, что вы говорили. Ваши слова ложились на страницы рапортов, но они нисколько не трогали сердце. Нас учили укрывать сознание от приходящей извне информации. Орден никогда не опасался за нас. Он опасался за себя. Что о нем станет известно. Пусть даже нечто несущественное, что могло дать против нас козырь Светлому Братству.
        — Против вас? Но Светлое Братство никогда не боролось против ордена!
        — Ты не поверишь, но было время, когда Братство боролось против всех.
        — Конечно, я не поверю. Это неправда.  — Берегиня поднялась и возмущенно ударила рукой по одеялу.  — Для чего это может быть нужно?
        — А для чего это обычно бывает нужно?  — поморщился монах.  — Причина всегда одна  — власть.
        — Но…  — У Оденсе в голове завертелись воспоминания, связанные с Ильсе. С человеком, который знал все, которого уважали все и от кого сама Оденсе приняла учение о Свете.  — Власть не нужна берегиням. Совсем.
        Листопад рассматривал ее наивные, в удивлении распахнутые глаза. Глубоко в которых уже зарождалась печаль разочарования. Он вздохнул и произнес:
        — Ты недавно сказала: а что будет с учеником, если поменяется учитель? Помнишь? А что будет с учением, думала когда-нибудь? Как можно извратить кажущиеся незыблемыми истины, так что и не узнаешь.  — Он покачал головой, глядя куда-то поверх головы девушки.  — Пойми правильно, это я не про Светлое Братство говорю. Вернее, не только про него. Это происходит так часто. Со всеми нами.
        Листопад вспомнил фанатичного монаха Севера. Его желание стереть весь мир и нарисовать новый собственной рукой и, несомненно, с подписью автора на полотне.
        «Идеология одна у нас с ним была, как ни крути. А вот ведь, поди-ка  — выводы-то разные. Есть что-то, идущее от сердца. Но почему так тих этот голос, и у иных хватает сил делать вид, что они его не слышат?»
        — Скажи…  — Листопад очнулся от задумчивости, и его взгляд вновь упал на лицо берегини.  — Скажи, ты никогда не думала, что не права?
        Видя мелькнувшее в глазах Оденсе возмущение, он тут же поправился:
        — Нет-нет, я не ставлю под сомнение твои убеждения. Я лишь спрашиваю: когда-нибудь, может быть, самое ничтожное время, бывала ли ты не уверена в правильности того, что делаешь?
        Девушка сощурилась:
        — Я тебе больше скажу: иногда я уверена, что делаю совсем не то, что нужно. Например, в такие ночи, как вчера.  — Она состроила многозначительную мину.
        Монах улыбнулся:
        — А я сомневаюсь все время.
        — Наверное, твой голос сердца очень тихий и ты не всегда понимаешь, правильно его расслышал или нет.
        — Может быть. Давай подумаем, что делать дальше. В свете изменившихся обстоятельств.
        — А…  — Оденсе запнулась, потом прерывисто вздохнула и задала вопрос, который мучил ее с того момента, как они оказались за околицей деревни.  — А изначально куда ты меня вез?
        — Да, собственно, мы почти приехали. В пригороде Лорьярда обитает много харадцев. Когда есть выбор, они предпочитают не селиться вместе с остальными дружинниками. Тренируют новобранцев, вроде бы даже дружат с местными, но под одной крышей в казарме не живут. Раз в полгода половина из них уезжает к себе на родину, в горы, а оттуда спускается новая смена. Я хотел отправить тебя в Харад вместе с теми, кто в этот раз будет сменяться.
        — Что? В Харад? Я не поеду!  — взвилась Оденсе. Она вскочила с кровати и отошла к окну.  — Лучше отправь меня обратно в столицу Озерного края. Там я, по крайней мере, хотя бы среди людей буду находиться!
        От резких движений закружилась голова. Девушка побледнела.
        А монах казался уже не просто удивленным, а шокированным:
        — И чем Харад тебе не угодил, можно узнать?
        — Чем? Ты понимаешь, что у берегини это спрашиваешь?
        — Я-то понимаю. Это единственное сейчас место, где ты сможешь затеряться. Там нет тех, кто выдаст тебя ордену или сообщит властям Озерного края о твоем существовании. И, кстати, отправить тебя обратно в Хальмгард я не могу. Орден тебя не разыскивает. Я просмотрел все доступные мне здесь списки адептов Светлого Братства. Там указаны даже те, кто родился пять лет назад. А тебя там нет. Чего в принципе быть не может, учитывая силу твоего таланта. Ты представляешь опасность для ордена.
        — Я не поеду в Харад. Если дела обстоят так, как ты говоришь  — почему мне не остаться здесь?
        Листопад отмахнулся:
        — Брось! Ты не можешь всерьез так считать. Ну будешь жить в этой деревне год, два, потом мимо будет проезжать какой-нибудь монах, что неудивительно совсем, монастырь-то ордена недалеко от деревни. Думаешь, обнаружить берегиню будет большой проблемой? Или планируешь всех встречных монахов в обычных людей обращать?
        Оденсе уперлась руками в подоконник:
        — Я все равно не поеду! Харад  — это край убийц. Я не хочу жить и чувствовать такую жажду смерти, все их помыслы в этом. Если вы молитесь смерти, то они ею живут. Это будет невыносимо. Как пытка. Я буду чувствовать их воспоминания об убийствах. Это как видеть своими глазами казнь невиновного и не смочь отвратить пролитие крови.
        — Ерунда какая-то… Харад совсем другой. Кто вам сказал, что там живут только наемники? Это богатейший край с обширнейшими землями и, что самое примечательное, с культивируемым среди местного населения понятием чести.
        Девушка покачала головой:
        — Я не могу даже представить себя там. Так что спасибо за предложение. Но лучше выдайте меня властям. И вот еще что, относительно тебя… Я задела лишь внешнее проявление. Ничто в твоей сути не поменялось. Таланты, которыми тебя оделил орден, остались при тебе, я их не касалась. Сейчас ты этого не чувствуешь, потому что очень устал.  — Она невесело улыбнулась.  — И немудрено, все-таки неблизкий путь проделал  — на тот свет и обратно. А вскоре этот же путь предстоит проделать мне. Странно, столько бежать от ордена, чтобы попасть прямиком в их объятия.
        Листопад смотрел ей прямо в глаза:
        — Ты хотела бы, чтобы меня, спасенного тобой, обезглавили на главной Хальмгардской площади? Или я не могу рассчитывать на то, что ты расценишь мою смерть как жертву? Я не буду для тебя невинно казненным?
        — Я не понимаю, о чем ты говоришь.  — Оденсе стало дурно, когда она представила волну крови, которая хлынула бы из горла Листопада, омыв теплой розово-красной пеной эшафот.
        — А как иначе? Кем я буду в глазах ордена? Предателем, осквернившим истинную веру. Тем, кто ради сомнительных радостей жизни нарушил таинство смерти. Кто не донес на обнаруженную берегиню. Кто оказался с ней в гостинице Лорьярда, устраивая побег. Или ты думаешь, что это все удастся сохранить в тайне? Мы придем, держась за руки, все расскажем, и нам тут же поверят и отпустят с миром? Не будут выворачивать наизнанку мой разум и душу? Тебя не измельчат на части, чтобы понять, какой именно кусочек повинен в произошедшей со мной глобальной трансформации?
        Берегиня молчала. Чтобы не упасть, она прислонилась к стене. Боялась закрыть глаза  — за сомкнутыми веками все начинало кружиться еще стремительней. Ей хотелось заползти обратно под одеяло, в уютное тепло, но находиться в такой близости от человека, нисколько ее не жалеющего, бьющего хлесткими жестокими словами, она не могла.
        — Ты сможешь это вынести? Ты хочешь этого? Ты считаешь, что твоя Мать Берегиня скрывала тебя от всех напастей, чтобы ты организовала собственное самоубийство?
        — Нет. Но Харад…
        — Ой,  — монах замахал руками,  — заладила  — Харад, Харад! Ты там была? Столько времени разглагольствуешь о том, что судить о грехах других не в твоем праве, и тут же подписала смертный приговор целой стране! Лицемерка.
        Оденсе попыталась возразить, но вместо этого сползла по стенке на пол. Перед тем как потерять сознание, она услышала растерянные слова Листопада:
        — Эй, берегиня! Ты чего? Я не хотел тебя обидеть! Берегиня… Ну, подумаешь, сказал  — лицемерка. Это же вроде не такое уж ругательство, чтобы, заслышав его, девы валились без чувств…
        Кажется, ее пытались поднять с пола. И все. Это было последнее, что она почувствовала.


        — Берегиня! Эй, ты меня слышишь?
        Оденсе попыталась сфокусировать взгляд. Глаза говорившего были так близко, что их казалось не два, а три. Хотя, возможно, она просто сильно ударилась при падении головой.
        — Берегиня?
        — Меня зовут Оденсе…  — прошептала девушка сухими губами.
        — Вот и прекрасно, Оденсе. Ты воды просила в беспамятстве, как думаешь,  — можно тебе пить, хуже не станет?
        Девушка кивнула. Монах налил воды в стакан, приподнял ее голову, помогая пить.
        — А меня Листопад зовут. Вот и познакомились наконец.
        — Странное имя,  — пробормотала берегиня.
        — Имя как имя.  — Мужчина пожал плечами.  — По крайней мере, смысл в нем есть.
        Оденсе поежилась:
        — У моего имени тоже есть значение. Это от древнего «Один есть все», со временем буквы утратились, и осталось  — Оденсе.
        — Тебе почему так плохо стало, Оденсе?
        — Не стало. Мне все время так плохо. С ночи.
        Монах нахмурился. А берегиня продолжала:
        — Я потому и лежу все время, что плохо мне.
        — Хм… и чем помочь тебе? Как вас лечат, берегинь?
        — Так же, как и всех,  — поморщилась Оденсе, пытаясь перевернуться на бок. Складки одеяла, которым накрыл ее монах, запутались вокруг тела и мешали, сковывая движения.  — Молитвой, сном, заботой.
        — А как же знаменитое исцеляющее наложение рук?
        Оденсе фыркнула:
        — Это и есть молитва. Не догадывался?
        Листопад, помогая ей, поправил одеяло, потом погладил по голове, осторожно убирая волосы с лица на затылок.
        Совершенно не ожидавшая ничего подобного, Оденсе напряглась. Минуту она оценивала его действия, в замешательстве не зная, как реагировать. Потом скосила глаза в сторону монаха и настороженно спросила:
        — Ты что сейчас делаешь?
        — Как что?  — Монах удивился. Потом смутился от ее взгляда.  — Ты сказала заботиться  — я забочусь.
        — Знаешь что? Если хочешь заботиться, лучше попроси, чтобы Лерия мне принесла поесть чего-нибудь.
        Монах помедлил с ответом. Через некоторое время он произнес:
        — Не могу. Тебе придется спуститься самой.
        — Почему?
        — Потому что для разговора мне нужно будет подойти к ней достаточно близко. И, разглядывая мой нынешний облик, она придет к выводу, что я больше не монах.
        — Всегда знала, что от вас, монахов, мало пользы,  — проворчала Оденсе.  — Но чтоб настолько…


        — Почему ты не читаешь мои мысли?  — спросила вдруг Оденсе. С того момента как они въехали во влажный еловый лес, путники не произнесли ни слова, будто чувствуя на плечах давление таинственных игольчатых ветвей.
        Листопад с удивлением воззрился на свою спутницу:
        — А почему я должен это делать?
        — Ну…  — Оденсе сорвала с ближайшей ветки пучок молоденьких зеленых иголочек. Они были еще совсем мягкими и не кололись.  — Народ поговаривает, что все монахи могут узнать, что у человека на уме, без всяких расспросов.
        — Ах вот ты о чем…  — Тут он отрицательно покачал головой.  — Я не умею. Вернее, не на том уровне, который ты имела сейчас в виду. Я точно могу определить, к примеру, врет человек или говорит правду. Все сказал или скрывает что-то. Но постоянно прислушиваться к чьему-то сознанию  — для меня это практически невозможно. Такой талант дан немногим.
        — А какой талант дан тебе?
        — Я ведь уже сказал  — я вижу ложь.
        — Разве это талант?  — Берегиня удивленно и немного презрительно сморщила нос.
        — Ты считаешь, что нет?  — Листопад усмехнулся.  — Спроси у невинно обвиненных, в пользу которых я свидетельствовал. Они считали этот мой талант не просто важным  — судьбоносным. Ты же любишь справедливость. Как можешь не оценить?
        Оденсе покусывала хвоинки и ничего не говорила.
        — У других монахов другие таланты. Кто-то мысли читать умеет, кто-то внушает другим то, что ему необходимо. Ну и по силе эти таланты разные: у одних слабые совсем, а другие чуть не с соседним городом работать могут. А как у вас обстоят дела? Всем берегиням сила от Матери Света отмерена в равной степени?
        Девушка пожала плечами:
        — Не знаю. Я встречала мало тех, с кем могла бы сравнивать себя. Только в детстве, но тогда мне не приходило это в голову. Мы играли, и было просто весело.
        — Но ты расширяешь границы своих знаний  — я видел твои книги.
        — Это книги Ильсе. Она постоянно что-то читала. А я из ее наследия по большей части пользуюсь только справочниками.
        — Подожди. Это значит, ты считаешь, сила с возрастом не меняется?
        — Сила  — нет, знания о ней  — да.  — Она наклонилась к шее лошади, проезжая под низко растущими кривобокими сосенками на границе давнего бурелома.  — Под возрастом ты имеешь в виду не количество лет, как я понимаю, а опыт?
        Монах кивнул:
        — Убеленный сединами старец может оказаться карликом рядом с ребенком.
        — Да. Если не будет практики. Тренировок. И толку от таланта будет мало, только сознание того, что он есть. Да и то не всегда, пожалуй.
        Их лошади ехали теперь бок о бок по широкой лесной просеке.
        — Знаешь,  — продолжала Оденсе,  — я думаю, именно поэтому Братство с младенчества вело каждую из нас. Оберегало от зла. Направляло все помыслы в нужное русло. Чтобы не было пустоты, которую может занять ересь. Нас учили постигать величие мира. Тому, что любовь и жизнь  — это единство. Когда с детства понимаешь это и видишь вокруг себя добро, хочется творить только его. Потом, взрослея, сталкиваешься с тем, что есть нечто, пытающееся все разрушить…
        — И приходит разочарование?
        — Нет, совсем нет. Когда любишь кого-то искренне и всем сердцем, увиденное несовершенство не разочаровывает. Оно печалит. Так и у меня с миром происходит. Я понимаю, что есть ненависть и зло. И ты понимаешь, что мир болен. И тогда желание помогать вырастает стократ. Хочется вылечить мир, понимаешь?
        — Глобальная задача. Недалеко и до гордыни. А еще меня обвиняла в том, что считаю себя подобным Создателю!
        — Нет, не так.  — Оденсе покачала головой и улыбнулась.  — Я не считаю, что смогу одна изменить мир. Принести свет хочется не только мне  — каждой из нас хочется. И мы все стараемся. Любая берегиня знает, что, действуя так, как велит сердце, добавляет крупицу добра к общему благу. И мир становится лучше.
        — Все так.  — Прищур Листопада блеснул хитростью.  — Только вот, делая добро кому-нибудь злому, чего больше ты приносишь в мир?
        Оденсе молчала, обдумывая сказанные им слова.
        — Если бы тебе пришлось выбирать  — спасти того, кто развязал гонения на Светлое Братство, или оставить его, к примеру, истекать кровью?
        Взгляд девушки убежал вдаль и затерялся между стволов деревьев.
        — Ты бы могла спасти очень много жизней, убив… даже не убив, просто дав умереть естественной смертью одному мерзавцу.
        — Тебе не кажется, что те, кто устроил гонения, руководствовались той же мыслью? Они гнали нас именно потому, что считали, что спасают в перспективе много-много жизней.
        Теперь пришла очередь Листопада задумчиво замолчать. Потом Оденсе услышала:
        — Кто-то решил, что тем самым спасет множество жизней. От смерти, от нравственного распада  — не важно от чего. Кто-то один так решил. Вот только каждый, кто ратует за права и интересы пресловутого большинства, прежде всего печется о своих интересах. И пытается оберегать их руками большинства.
        Еще немного помедлив, Листопад добавил:
        — Странно, что ты так яро не хочешь ехать в Харад. Там как раз страшно не любят навязывать кому-то свою волю.
        — Вот уж точно, они не навязывают  — просто лишают жизни.
        Листопад закатил глаза:
        — Ну вот, опять! Ты же никого никогда не судишь! Ярлыки не клеишь  — откуда тогда такая тяга клеймить Харад при каждом удобном случае? И ведь ничего толком о нем не знаешь!
        Оденсе прищурила глаза, холодно глянув на монаха:
        — Что-то я не пойму никак. Ты мне все доказать пытаешься, что харадцы не убийцы наемные, а ангелы с крыльями?
        — Я пытаюсь доказать, что, во-первых, ты судишь о том, о чем понятия не имеешь. А во-вторых, ты  — судишь, хотя утверждаешь, что этого не делаешь никогда, а значит, ты  — не меньшая лицемерка, чем все остальные.
        — Я не сужу его! Но я же имею право на собственное мнение  — и я считаю это место истоком зла и ненависти. Иначе почему люди, приходящие оттуда, способны только на насилие? Страна оружия и убийц. Этого недостаточно? Что еще я должна знать о Хараде? То, что там великолепные закаты и воздух пахнет грозой?
        — И это тоже.  — Мужчина чуть тронул стременем бок замедлившей шаг лошади.  — Но самое главное  — о Хараде ходит много слухов. И далеко не всегда они правдивы.
        — А не самое главное?
        — Ты жертва стереотипов, Оденсе. Но не расстраивайся  — таких, как ты, много. К тому же тебе это простительнее, чем остальным.
        — Да что ты говоришь? И почему это?
        — Ты слишком молода, а значит, суждения твои бывают резки и горячи. Плюс ко всему большую часть жизни провела практически в изоляции, а это способствует формированию выводов поверхностных и необъективных.
        — Ага!  — Оденсе тоже тронула стременем бок лошади, принуждая ее ускорить шаг.  — Значит, я лицемерка, вспыльчивая и тупая. Мило. Стоило ли такую спасать?
        — Это всего лишь значит, что ты привыкла делать выводы, основываясь на малом количестве информации.
        Они довольно быстро ехали бок о бок, все дальше углубляясь в лес. Нахмурившаяся Оденсе ждала дальнейших словесных излияний собеседника. Но монах упорно молчал, в свою очередь ожидая реакции со стороны девушки.
        В конце концов Оденсе не выдержала первой:
        — Ну?
        — Что  — ну?
        — Что с этим таинственным Харадом?
        — Значит, все-таки интересно?
        — Да!  — рявкнула берегиня.  — Я предпочитаю знать, в чем я не права.
        — Тогда слушай и не перебивай.
        — А ты расскажешь мне сказку,  — с издевкой произнесла Оденсе.
        — Просто  — сказ. Сказ о ветре с Харадских гор.


        Все люди на земле были родом из Харада. Так гласила легенда.
        В горах на пушистой перине облаков качалась колыбель человечества. В ней появлялись дети  — плоды любовного союза Солнца с Землей.
        Еще в ней говорилось, что каждому рожденному в горах полагалась пара крыльев. Чтобы было удобнее добираться с вершины одной горы на другую. Или взмывать в небо, чтобы посидеть на крае облака. Крылья давали свободу.
        Те, кто спускался с гор, сдавали свои крылья в небесную чистку, чтобы получить их обратно по возвращении обновленными и отражающими яркость солнечного диска.
        Но те, кто не возвращался, навсегда теряли их. И исчезала даже память о возможности полета.
        А так как пустоты природа не терпит, вместо крыльев возникало то, что больше подходило тому месту, куда попадали люди.
        В потловских степях у них вырастали корни, толстенные, привязывающие к земле так крепко, словно потловчане боялись свалиться в космос, потеряв ее притяжение.
        Люди, попавшие на берега вытянутого, похожего на глаз озера Латфор, обретали отражение его в своих сердцах. Они смотрели в чистую синь глубин так долго, что она становилась самым важным в жизни, и, желая сродниться с ней, начинали искать ее в себе самих.
        На плоскогорье Княжграда, защищаясь от постоянных ветров, люди обрастали слоями раковин. Прятали внутрь свою сущность, глубже и глубже.
        У оказавшихся в омываемом волнами Озерном крае души затянуло туманом.
        Были еще и те, кто ушел дальше всех. Некоторые из них рассыпались по степям дробным жемчугом и превратились в кочевников перекати-поле, а иные не смогли остановиться  — и упали за край. Но крыльев у них не было, и они падали все ниже, пока не затерялись навсегда.
        Эта легенда глубоко засела в сознании целого народа. Тем, кто знал ее, не надо было объяснять, почему в Хараде так приветливо относятся к переселенцам. Чужестранцы были для местных словно вернувшиеся из многовекового путешествия братья.
        И детей своих из высокогорных городов и деревень в большой мир отпускать не боялись. А чего бояться, если везде живут харадцы? Что ж с того, что большинство из них память о своих корнях потеряло, промеж них все же немало тех, кто голос крови все еще слышит.
        Тех, кто приезжал в Харад в первый раз, все вокруг сбивало с толку. Проходил не год и не два, прежде чем переселенцы начинали разбираться в хитросплетениях отношений между людьми в высокогорном государстве.
        Дело было в том, что самого государства, в его обычном понимании, как такового не существовало.
        С незапамятных времен считалось, что граница страны проходит по подножию Харадских гор. Границу эту никто не охранял, вероятно, потому, что нарушить ее с целью вторжения никому из соседних государств в голову не приходило.
        Не существовало разделения власти на законодательную и исполнительную, и тем не менее закон существовал  — непреложный и жесткий. И соблюдался он неукоснительно. В местном обществе словно действовали невидимые рычаги, к которым в случае необходимости имел доступ каждый житель.
        Жили харадцы большими семейными подворьями. Сильные помогали слабым становиться сильными. Мудрые учили тех, чьи мысли плутали в поисках света. Зрелые передавали опыт юным. Обязанности между мужчинами и женщинами не делились, их образ жизни никак по большому счету не различался. Все, что должно было быть сделано в быту, делалось вместе. Если кому-то из семьи приходило в голову заниматься чем-то одним, ему, собственно, никто не мешал. Ведь каждый волен выбирать свой путь и определять, как провести и чем наполнить время своей жизни.
        Всеобщее восхищение вызывали те, кто добивался на избранном пути мастерства. К этим людям приходили за советом. Если надо было рассудить спорный вопрос, тоже шли к ним.
        Старших уважали за то, что видели и знали больше и способны были научить. Молодых  — за силу и мужество. Самых младших  — за способность любить и радоваться жизни искренне, с открытым сердцем. Детей  — за то, что дарили всем тепло и счастье.
        И не было большего горя, чем утратить уважение окружающих.
        Кодекс чести был прост: он требовал жить по совести. Не относишься к другим так, как хочешь, чтобы они относились к тебе,  — преступаешь закон. И от тебя отворачиваются все, даже свои.
        И никто не хочет вести с тобой никаких дел. Все  — ты изгнан, хотя границ еще вроде бы не пересекал. Ты изолирован, хотя не существует в Хараде тюрем.
        И все из-за того, что, живя не по совести, ты становишься непонятен им. Они видят, что ты не говоришь на их языке, хотя одинаково звучат произносимые слова. И вновь вернуть все на круги своя  — задача, которая под силу немногим. Возвратить себе имя, достойное уважения, все равно что вернуть доверие тех, кого предал.
        Практически невозможно.
        Возникавшие конфликты решались теми, кого непосредственно касались. Свою точку зрения нужно было защитить. И не только словами; порой, когда слова заканчивались, то и физической силой.
        Умение защищать себя от всего и от всех считалось одним из главных обязательных умений. В Харадских горах оно было настолько же важно, насколько в море умение плавать.
        Все вопросы, связанные с градостроительством, всевозможными рвами, насыпями, плотинами и прокладкой или расчисткой дорог, решались быстро и сообща. Из одной семьи уходил на такую работу для общественного блага каждый третий взрослый.
        Работали бок о бок. Как и тогда, когда соседям требовалась помощь.
        Если у кого-то сгорал дом, или не уродила земля, или нападали размножившиеся поблизости дикие звери  — это становилось проблемой ближних. Помощь объяснялась вполне понятным фактором  — те, у кого все было сейчас в порядке, страховались на случай возможных неудач в будущем. Они хотели, чтобы к ним тоже пришла помощь, как только будет в ней необходимость. Если ты не поможешь им сегодня, они не помогут тебе завтра.
        Более того, помня твой поступок, не придут помогать и все остальные.
        Единство нации было обусловлено стремлением к выживанию и благополучию всех вместе, а не одной семьи за счет всех остальных.
        И никто в Хараде не был в силах понять непрекращающихся конфликтов и крохоборской возни, повсеместно распространенных ниже Предгорий.
        Война из-за куска хлеба? Попытка присвоить себе то, что не было заработано или создано своими руками?
        Как можно так себя не уважать!


        — И все равно они считают убийство нормальным явлением.
        — Это не норма, это последний довод. Крайний довод. К нему не прибегают с той легкостью, на которую ты намекаешь.  — Монах привстал на стременах, вглядываясь в даль. Лес уже давно остался позади, как и километры пустынной дороги, тянущейся сквозь убранные нивы. Вечерело.  — Кажется, я вижу огоньки. Вон там  — видишь?
        Берегиня, вглядевшись в указанном направлении, отрицательно покачала головой. Она продолжила прерванный разговор:
        — Хорош же спор, в котором могут подобные доводы использоваться! К тому же так спорить у них умеют и женщины, и дети. И если дети действуют под влиянием старших, по глупости или из страха, то женщины… Как они-то могут?
        — А ты считаешь, женщины способны на меньшее, чем мужчины?
        У берегини удивленно взлетели брови.
        — Женщины и мужчины изначально не равны. Что за бред? Конечно, есть вещи, на которые одни не способны, а другие очень даже.
        — Странно,  — пробормотал Листопад.  — Мне казалось, что Светлое Братство, уже по своему названию, ратует за равноправие. Братство  — а адептки сплошь женского пола. Как будто примеряете на себя роль мужчин.
        Его последние слова поразили Оденсе настолько, что она приостановила лошадь, дернув ее за повод:
        — Ты так говоришь, потому что никогда не встречал ни одного светлого брата?
        — А они существуют? Думал, это миф. Вернее, что вы так называете ангельские сущности. Про самих ангелов в вашем веровании нет ни слова.
        — А у вас только ангелы смерти в почете или я ошибаюсь?  — попыталась съязвить девушка.  — Конечно, светлые братья существуют. Их значительно меньше, чем нас, берегинь. У мальчиков наш дар проявляется реже. Может быть, потому что мальчиков изначально интересуют иные вещи, нежели то, чем мы занимаемся. Всякие травинки-букетики собирать… Какое уж тут равноправие?
        — А в Хараде считают, что нет ничего невозможного. Что то, чего достиг один, другому тоже достичь весьма реально. И что у женщин шансов стать мастером в любом деле столько же, сколько и у мужчин.
        — Ну раз уж там все равны, вероятно, мужчины там, помимо прочего, еще и рожают. Пока женщины охотятся и заготавливают дрова.
        — Как ты любишь утрировать  — невероятно просто!  — Листопад снова вгляделся в даль.  — Все же это огни… Там какое-то строение и, вероятно, живут люди. Попросимся на постой  — лошади должны отдохнуть.
        — И все же я права.
        — Ты замечаешь, что мы все время спорим? Давай прекратим, это утомляет.  — Листопад пришпорил лошадей, желая быстрее добраться до замаячившего впереди света.  — Приедем в Харад, сама убедишься, чья правда  — твоя или моя.
        — Может, вообще тогда разговаривать перестанем?  — нахохлилась девушка.  — Помолчим до Харада, чего уж тут.
        — Как хочешь.  — Монах покосился на ее обиженную физиономию и в недоумении пожал плечами.
        — Ну и прекрасно!
        — Прекрасно.
        Ночевали они в конюшне. Хозяин крошечной хатки, стоящей посреди поля, разделил с нежданными гостями ужин и предоставил для ночлега пристроенный к избушке сеновал. Жил он бобылем, и быт его был столь же непритязателен и неустроен, сколь беден. При виде молоденькой девушки сально блеснули глаза хозяина. Но этот взгляд он, впрочем, скрыл и запросил деньги за постой вперед.
        — Что-то мне это совсем не нравится,  — сказала Оденсе, устраиваясь на своей стороне сеновала.
        Монах понял ее по-своему:
        — Это, конечно, не гостиница в Лорьярде, но и не твой чердак, в конце концов. Условий нет, но можно и потерпеть.
        — Я не про это. Мне не понравилось, как он смотрит.
        — Кто? Хозяин? И как?
        — Он не смотрит в глаза.
        — М-да? Ну мало ли…  — Листопад завернулся в полы плаща и, поджав ноги, стал готовиться ко сну.  — Может, у него манера такая? Или он смутился  — живет один, людей видит крайне редко. И вообще, как он может тебе не нравиться? Кажется, ты не имеешь права судить людей?
        — Кажется, мы не разговариваем!  — фыркнула Оденсе, поворачиваясь к нему спиной.
        К аромату сена, на котором они спали, примешивался запах ромашки, охапки которой сушились под крестовиной потолка.
        Листопада разбудил странный сдавленный звук. Ночь была слишком тиха, чтобы он пропустил его, не обратив внимания. Монах открыл глаза и не увидел на противоположном конце сеновала женского силуэта. Свесился вниз и нахмурился, вглядываясь в странную тень внизу на земле.
        Спросонья он не сразу все понял. Но уже через секунду его захлестнула ярость, и Листопад слетел вниз с сеновала, минуя лестницу.
        Пустивший их на постой хозяин зажал Оденсе у стены. Половина ее лица была скрыта под широкой мужской ладонью. Второй он жадно шарил по ее телу.
        Как только Листопад отшвырнул мужчину от Оденсе, она принялась кричать. Рука, зажимавшая ее рот, пропала, и весь испытываемый ужас вырвался наружу.
        — Ты чё, ты чё,  — шипел оттаскиваемый монахом мужик.  — Не твоя ж баба! Порознь спите! Какая тебе разница?
        Без единого слова Листопад несколько раз ударил его кулаком в лицо.
        — Отпусти! Я все понял!  — заверещал хозяин сеновала уже во весь голос. Он неловко махал руками в ответ, не попадая в цель и молотя по воздуху.  — А-а-а!
        Берегиня тихонько плакала. Она отползла в самый дальний угол и сидела, обхватив руками колени, в которых прятала лицо.
        — Ух, если ты ей только что-то сделал!  — Листопад приблизил свое лицо к искаженной страхом физиономии своей жертвы.  — Я уничтожу тебя, понял?
        Мужик побледнел и забормотал:
        — Да ты чё, я б насильничать не стал. Я думал, уговорю ее, приласкаю  — и сговоримся. Видно ж, девка горячая, кровь с молоком. Если б она сама не далась, я б не тронул…
        — А она что  — тебя к себе звала?!
        Ненависть, полыхнувшая в его глазах, чуть не прожгла хозяина насквозь. Его нижняя челюсть жалобно задрожала. Листопад наблюдал, как стремительно опухает разбитый нос и заплывает глаз. Кровь, хлынувшая из лопнувших сосудов, в темноте ночи казалась черной. Сквозь бушевавшую в душе бурю чувств Листопад вдруг ощутил, что говорящий не лжет. Он действительно не желал причинить девушке вреда.
        Просто мужчина долго был один, просто верит в свою неотразимость, просто раньше женщины ему встречались все как одна до сеновальных приключений охочие…
        «До чего же все примитивно…»
        Монах отшвырнул от себя противника. И подошел к девушке. Он тронул ее за плечо:
        — Ты как?
        — Он меня не тронул,  — глухо прозвучал ее голос.
        — Я знаю,  — устало произнес Листопад.
        — Откуда?
        — Почувствовал. Он не лжет.  — Монах кивнул в сторону сидящего у входа хозяина. Мужик отирал лицо краем рукава. Обнаружив, что один из передних зубов теперь шатается, он заскулил. Потом встал и, разочарованно покряхтывая, поплелся восвояси.
        — Он и не тронул бы,  — продолжал монах.  — Успокойся. Его не надо бояться.
        — Я не боюсь,  — ответила девушка, не поднимая головы.  — Сначала, когда он меня поймал, было очень страшно. А теперь просто противно.
        Листопад сел рядом с ней и прислонился спиной к стене.
        — Хочешь, уедем отсюда прямо сейчас?
        — Куда? Ночь на дворе. Мало ли кто там бродит. И ты говорил, лошади устали…  — Она подняла лицо, и Листопад увидел, насколько девушка бледна.  — На меня раньше никогда никто не нападал.
        — Знали, кто ты. Вот и не нападали. Ты была им нужна.  — Он помолчал, а потом добавил:  — Ко мне вообще раньше старались не подходить.
        Оденсе сползла по стенке к монаху. Ее голова легла Листопаду на плечо:
        — Прости меня.
        — Ты с ума сошла? Или головой ударилась, пока отбивалась?  — Монах посмотрел на девушку искоса. Он не мог видеть ее глаз, но знал, что она плачет  — по щекам ползли слезы. Листопад осторожно обнял ее за плечо, прижимая к себе.
        — Я не хотела тебя так менять. Я просто спасала.
        — Так и я,  — произнес Листопад,  — просто хотел спасти. А получилось вот что.
        Они долго еще сидели, прижавшись друг к другу, и глядели в открытый дверной проем, за которым повисло над бескрайней степью звездное небо.
        — Все идет совсем не так, как ты рассчитывал?
        — И не говори.  — Монах покачал головой. Невесело усмехнулся.  — Совсем не так.
        — А почему ты вообще в это ввязался? Для чего?
        — Для чего мне ты?
        Берегиня кивнула:
        — И все сопутствующие мне проблемы.
        Монах посмотрел на нее внимательно, потом перевел взгляд на звезды.
        — Однажды мне приснилась роза. Серебряная роза, ставшая вселенским солнцем. Потом я увидел тебя. Вернее, сначала ты чуть меня не убила, а потом уже я увидел тебя. Ты знала, что я побывал у тебя на чердаке как-то раз?
        Оденсе отрицательно покачала головой.
        — Ты спала, а я сидел рядом с тобой и рассматривал твое лицо. И тогда я почувствовал нечто, что заставило меня подумать, что ты тоже очень похожа на вселенское солнце. Которое  — так странно  — прячется от всех на чердаке. А должно ему посылать свет и тепло всем, кто ходит под небосводом.
        — Так и было?
        — Так и было. А еще я понимал, насколько велика твоя сила. Тебе ничего не стоило избавиться от наблюдения, на самом деле. Нужно было просто выйти из своего убежища и добить сначала меня, а потом, подбираясь поближе к каждому вновь прибывшему монаху, постепенно ликвидировать и их.
        — И что бы мне это дало?
        — Пока бы в ордене разобрались что к чему, ты могла делать, что душе угодно. Хочешь  — беги подальше от неблагодарной родины, хочешь  — борись против ордена. Да хоть гражданскую войну развяжи во имя освобождения гонимого Светлого Братства. Я сначала не мог понять, почему ты не пользуешься возможностью убить меня.
        — Как так? Ты же был знаком с тем, что исповедуют берегини. Должен был догадаться, что я ни за что не переступлю через то, что считаю истиной.
        — А я думал, что это только из-за твоего неведения относительно собственной мощи. Но чем дольше мы работали с тобой вместе, тем больше я убеждался в том, что даже если бы знала об этом, ты бы не стала сознательно причинять мне вред. Но, ты понимаешь, дело не в анализе твоего поведения или в растущем доверии, возникшем благодаря нашему своеобразному общению посредством медицины. Дело не в этом.
        — А в чем тогда?
        Листопад снова перевел свой взгляд на девушку:
        — В самый первый момент, когда соприкоснулись наши судьбы, я почувствовал, кроме страха и того, что ты убиваешь меня, что-то еще.
        Оденсе чуть откинулась, чтобы увидеть выражение на лице монаха, стараясь, впрочем, не сбросить его руку.
        — Что же?
        Листопад несколько озадаченно покачал головой, глядя ей в глаза:
        — Я не знаю. Но из-за того, что я чувствую это «что-то», мне все время кажется невероятно важным уберечь тебя от опасностей. Чтобы ты осталась жива. В облике монаха мне это было бы сделать проще. Сошли бы за монаха и его пленницу. Для людей все монахи на одно лицо, и наш путь быстро бы затерялся среди сотен подобных, так что преследовать нас было бы крайне затруднительно. Никто бы не посмел задавать лишних вопросов или чинить препятствия. Ты была бы в большей безопасности, чем сейчас.
        — Но мне было бы все время холодно и тоскливо.
        — Что делать… В твоем случае полная безопасность сопровождается именно тоской и холодом,  — усмехнулся монах.  — Да уж, вот так, в обнимку, посидеть возможности бы не было. А это, оказывается, может быть приятным.
        Он хотел при этом потрепать ее по-дружески за плечо, но вышло ласково и нежно, и оттого совсем неловко. И вдруг Оденсе в ответ на это движение обняла его, обхватив обеими руками, и крепко прижалась.
        — Спасибо тебе,  — и, доверчиво заглянув в его глаза, она совершенно по-детски заявила:  — Мне тоже с тобой очень и очень хорошо!


        Их путешествие продолжалось. Как-то вечером они выехали на берег реки. С высокого крутого обрыва открывался вид на другой берег, расположенный значительно ниже.
        — Нам туда?  — спросила Оденсе.
        Монах кивнул:
        — Пройдем вдоль берега  — там через пол-лиги есть брод, переберемся на ту сторону.
        — Смотри,  — Оденсе тронула монаха за руку,  — люди!
        По противоположному берегу в их сторону тянулись одна за другой подводы длинного обоза.
        — Переселенцы,  — констатировал Листопад.  — Не беженцы  — смотри, как все чинно сложено на телегах, укладывались явно не второпях. И на оборванцев не похожи  — вон клети с птицей, да и корова плетется. Просто переселенцы.
        — Может, они идут туда же, куда и мы?
        — Даже если и так,  — в голосе монаха звучало сомнение,  — нам все равно не по пути.
        — А вдруг кто-то ищет монаха с девушкой, пропавших из Лорьярда? Прибившись к обозу, будем более незаметны.
        — Не знаю, что тебе сказать. Мы для них чужие  — они нас выдадут, стоит только кому-нибудь задать неудобный вопрос.  — Листопад заглянул девушке в глаза.  — С чего это ты вдруг заговорила про преследование? Это ваши женские предчувствия или какие-то штучки берегинь?
        — Даже если о моем существовании, как ты говоришь, орден не знает, то тебя в любом случае начнут искать. Пропавший монах, да? Которого последний раз видели в гостинице Лорьярда с какой-то девушкой? А куда они уехали? Думаешь, так сложно будет найти нас? Даром что ты как монах не выглядишь…
        — Может быть, последний инцидент виноват в том, что ты стала больше задумываться о возможных опасностях? Ты пугаешься, и они стремительно разрастаются в твоем воображении? Меня раньше чем через месяц точно не хватятся. Будет пропущен ежемесячный отчет в Хальмгард, и только потом оттуда пришлют проверку. Так что еще есть время наслаждаться свободой.
        — И беспечно оставлять следы, появляясь вдвоем то тут, то там, явно указывая направление своего бегства?
        Лошади шли шагом, не мешая наездникам переговариваться.
        — Направление,  — хмыкнул Листопад.  — Все знают, если путь ведет в Харад, при пересечении его границы твой след будет стерт. Это как… как попасть в Небывалое королевство  — даже если все вокруг будут знать, что ты там, все равно найти никто не сможет. Так зачем путать следы до этого?
        Берегиня молчала.
        — И потом, пристав к обозу, мы потеряем скорость.
        — Да. Но если в следующий город мы войдем вместе с ними, разве это не будет хорошо для нас?
        — Не вижу в этом ни особых плюсов, ни минусов. Ладно, давай не будем опережать события. Пусть все идет, как идет. И к тому же мы не знаем, туда ли они направляются. И еще один момент: если они проявят дружелюбие и мы пристанем к ним, я очень прошу тебя  — не отходи никуда, не предупредив. Особенно по ночам.
        Брод оказался глубоким. Листопад скинул с себя верхнюю одежду и, сложив ее в плащ, связал его края. Он направился к реке, потянув за собой лошадь. По мере продвижения он все больше погружался в воду. В какой-то момент дно под ногами исчезло, и Листопад поплыл, схватившись одной рукой за шею лошади, а другой держа над головой узел с вещами.
        Берегиня, не веря своим глазам, наблюдала за его действиями.
        «Сейчас ноябрь, а мне придется лезть в холодную воду! У меня нет сменной одежды, и я так давно не плавала, что, боюсь, уже не умею этого делать».  — Ей было очень страшно. Она топталась на мокрой гальке вплоть до возвращения клацающего зубами монаха обратно.
        — Р-раздевайся…  — Листопада колотила дрожь.  — И приготовься  — там очень холодно.
        Оденсе мужественно сбросила с себя почти всю одежду и связала ее так же, как до этого делал монах. Оставшись в недлинной нижней рубахе, она спряталась от глаз мужчины за крутым боком лошади.
        — Я готова.
        Листопад несколько раз выдохнул, по его коже пробежали мерзкие мурашки. Предстояло снова окунуться в неспешную неприветливость потока.
        — Узел свой давай сюда. Я его сам переправлю. И держись за гриву лошади, но не налегай особо  — так, для равновесия только. Поняла?
        Вода обожгла ей кожу, а когда Оденсе погрузилась по горло, стало трудно дышать. В висках застучала кровь:
        «Быстрей, быстрей!»
        Лошадь всхрапнула, чувствуя, как уходит из-под ног дно, но продолжала двигаться вперед, послушно следуя за сильной рукой монаха.
        Оденсе, подавив желание вскарабкаться на животное, старательно гребла свободной рукой. Из воды девушка выскочила, совершенно забыв про стыдливость. Рубашка облепила ее тело, как вторая кожа, и бесстыдно просвечивала насквозь. Оденсе прыгала на камнях, разгоняя кровь, забыв про все на свете, кроме желания согреться.
        На Листопада было жалко смотреть. Девушка выхватила из его скрюченных пальцев узел со своими вещами и, сбросив с себя мокрую рубашку, принялась натягивать платье прямо на мокрое тело. Носки, надетые на ледяные ноги, показались чуть ли не благословением. Завернувшись в плащ, Оденсе протяжно и с облегчением выдохнула:
        — Фу-у, ужас какой… Больше никаких рек! Что это за брод, если по нему перейти нельзя, а плыть приходится?  — Оденсе снова принялась прыгать.  — Послушай, если здесь так глубоко, как люди на подводах переправились?
        Листопад попытался ответить, но вместо связных слов вышло дробное захлебывающееся лязганье. Берегиня допрыгала до него и стала помогать разбираться с одеждой.
        — Они не здесь переправились,  — наконец выговорил монах.  — Там, выше по течению, часах в трех-четырех быстрой езды мост есть.
        У одевавшей его девушки опустились руки:
        — Так что ж мы до него не доехали?
        — Эта речка  — Бережка, по ней граница Озерного края с Потловом проходит. Здесь на несколько лиг река не широка, где глубже, где мельче. А там, где мост, самое узкое место. Только с одной стороны потловский пост, а на другом  — дружинники с Озерного края. У тебя документов нет, а у меня пропуск монаха. По которому меня никто монахом не признает. Так что мы только здесь проскользнуть могли.
        — Не заболеем мы, интересно?  — Оденсе приложила одну руку к своему лбу, другую  — ко лбу монаха. Пальцы привычно покалывало. Она прикрыла глаза.  — Сейчас все будет нормально.
        Берегиня стояла к мужчине совсем близко.
        — Может, ты просто замерз, конечно. Но сердце бьется с опасной частотой. Так что я немножко тебя полечу.
        — Оставь. Ехать отсюда нужно, и побыстрей.
        — И куда мы поедем? Седла мокрые, лошади тоже…
        — Вот лошадям как раз двигаться нужно.  — Листопад поймал себя на том, что прикасается кончиком носа к волосам девушки.  — И место здесь не такое, чтобы засиживаться.
        — Почему?
        — Потому что тут контрабанду перевозят из Потлова. А нам с тобой только контрабандистов не хватает встретить для полного счастья. И потом, мы уже почти совсем рядом.
        — То есть как? Ты говорил, что до ближайшего жилья еще ехать и ехать.
        — А ты говорила, что нужно к обозу прибиться. А они, думаю, к ночи в любом случае на привал остановятся. Получается, нам их только догнать надо, так что начни свою Мать Берегиню просить о милости, чтобы переселенцы нас приняли за своих.
        Оденсе нахмурилась. Она все еще не отрывала своей ладони ото лба Листопада:
        — Думаешь, они злые?
        — Да пусть будут злые. Главное, чтоб стрелять с перепугу не начали.


        — А путники-то не новички в этом деле,  — произнес монах, рассматривая погруженный в сумерки лагерь.  — Так что с легкостью втереться в доверие не рассчитывай.
        — В каком деле?
        — Они не первый раз переезжают. Смотри, как подводы установили и дозорных выставили,  — не подкрадешься незамеченным.
        — Может, они просто не идиоты?  — предположила Оденсе.  — Ты хотел, чтобы они все вповалку храпели в ближайшем стоге?
        Они оба напряженно всматривались в размытые силуэты.
        — Ну что, рискнем подойти?  — предложил монах и двинулся было вперед.
        — Стой!  — Оденсе неожиданно вцепилась в его рукав.  — Слышишь?
        Листопад замер, вглядываясь и вслушиваясь в сгущающуюся вокруг них ночь.
        — Что такое?  — Ничего не услышав, он вопрошающе воззрился на берегиню.
        — Ты что, правда не слышишь? Стонет кто-то…
        — Ну так лагерь…  — Лицо Листопада залилось пунцовой краской.  — Может, молодожены там у них.
        Оденсе внимательно посмотрела на монаха.
        — В таком случае стонут совсем иначе.  — Она вздохнула и покачала головой.  — А там кому-то больно. Ты же людей дольше меня лечишь и до сих пор путаешь?
        Берегиня пошла вперед и потянула за собой лошадь.
        — Стой! Мало ли там что! Куда ты пошла?
        — Не бойся нуждающихся в помощи твоей. Так Ильсе говорила, моя наставница. Знаешь, она вообще никого не боялась.
        — Вот, значит, откуда в тебе эта беспечная отвага. С детства прививали. Не самое лучшее качество для жизни в мире людей,  — бормотал Листопад, волоча ноги следом за девушкой, бесстрашно шагающей к построенному квадратом обозу.
        Три крытых фургона рядком внутри, а вокруг них четыре телеги.
        — Добра вашему очагу!  — приветствовала девушка замерших в удивлении молодых людей, когда между ними оставалось несколько метров.
        — Кто такие?  — вместо приветствия выкрикнул один из них. Его голос был простуженным и сиплым.
        — Повитуха я,  — ответила Оденсе. И мотнула головой в сторону монаха:  — А это брат мой.
        — И что же повитуха делает в такой час да в таком месте?  — Подозрительность в голосе сиплого не скрывала ни одну из посетивших его мыслей. Ночь, двое верхом без багажа, да в приграничной полосе  — что от них ждать, кроме грабежа, прикажете?
        Его спутники уже шарили глазами по окрестностям, высматривая возможных соучастников. Из глубины фургона донесся тихий стон. Мужчины с тревогой переглянулись.
        — С Брюльберга мы сами. А были в Золотарке.  — Листопад добавил потловской мелодичной интонации в свой голос.  — Старосты дочка от бремени разрешилась, так вот сестры моей присутствие там требовалось.
        — А что, в Золотарке свои повитухи повывелись все?  — спросил привалившийся к подводе парень.
        — Была там одна берегиня,  — кашлянул Листопад,  — да орден ее забрал. А чё, стонет там у вас кто? Неможется, кажись, кому-то али нет?
        Монах отметил, как дрогнуло лицо Оденсе при упоминании арестов, проводимых орденом.
        — И вы из Брюльберга в глухомань поперлись из-за этого?  — в свою очередь спросил сиплый, игнорируя адресованные ему самому вопросы.
        — Так старосты дочка, говорю же  — заплатили знатно. И почитай месяц жили как сыр в масле, пили-ели…
        Привалившийся к подводе парень сплюнул себе под ноги:
        — Не похожи вы на тех, кто месяц как сыр в масле…
        — Какая разница?  — вдруг взвился третий дозорный, сидящий на сложенных на подводе мешках.  — Возле нас чего третесь? Дороги мало, что ль?
        — Так костер у вас. Согреться, думали, дадите,  — расстроенно произнесла берегиня. Ее попытка прибиться к переселенцам терпела крах, а монах оказывался кругом прав.
        — Иди вон свой костер разводи и грейся сколько влезет!  — не успокаивался сидящий на подводе.  — Знаю я таких, навидался уже!
        — Что вы расшумелись?  — Холщовая стена одного крытого фургона приподнялась, и оттуда выглянула женщина с собранными на макушке в пучок волосами. Глаза у нее возмущенно блестели, а руки беспрестанно жестикулировали.  — С ума сошли совсем?
        — Гости у нас,  — ответил тот, что плевал себе под ноги. И снова плюнул.  — Говорили тебе  — у поста лагерь разбивать нужно было, все одно безопасней сейчас там. Заладила  — поедем, поедем…
        — Так вы же сами говорили, что до Брюльберга всего ничего осталось! Вот я и думала, что успеем до темноты в городе очутиться. Ты же сам говорил,  — напустилась она на сиплого,  — что время терять не хочешь, а теперь меня крайней делаешь!  — всплеснула руками женщина.  — Тут она перевела взгляд на Оденсе:  — А вы кто такие?
        — Повитуха с семьей,  — буркнул сиплый.
        — Повитуха?!  — Женщина снова всплеснула руками.  — Вас сам Создатель послал, не иначе.
        Она подняла холщовую ткань еще выше и пригласила:
        — Лезьте сюда, пожалуйста!
        Оденсе скрылась в фургоне, сунув обалдевшему монаху в руку повод своей лошади. Некоторое время все молчали, потом самый задиристый непонятно для чего спросил:
        — И чего брюльбергские повитухи с братьями разъезжают?  — Запальчивость его поутихла, но совсем успокоиться и считать инцидент исчерпанным было, видимо, выше его сил.
        — Оно тебе надо?  — спросил сиплый, закатив глаза к небу.
        — Вы же своих женщин одних тоже не отпускаете, как я погляжу,  — подражая его интонации, ответил Листопад.
        — Разберемся сейчас, повитухи вы или кто,  — мрачно подытожил между плевками тот, что стоял у подводы.  — Там дело такое, что ежели врете, сразу понятно будет.
        К рассвету Листопад уже сдружился с теми, кто совсем недавно гнал его прочь. Они сидели у костра и попивали чай из кривых жестяных чашек.
        Монах услышал, как переговариваются Оденсе и женщина из фургона. Послышался плеск воды. Потом берегиня вышла из-за телег, вытирая руки о передник, подошла к костру и села рядом с Листопадом.
        Все мужчины воззрились на нее. Но вместо объяснений Оденсе взяла из рук монаха чашку и принялась прихлебывать оттуда чай. После тягостного молчания сиплый спросил:
        — Ну и?..
        Оденсе молча нахмурилась.
        — Я не слышал, чтобы ребенок кричал,  — тихо произнес Листопад.  — Там все в порядке?
        Берегиня продолжала молча пить чай.
        Все сидящие вокруг костра помрачнели. И монах еще тише добавил:
        — А ты в порядке?
        Оденсе опустошила чашку, хмуро посмотрела на ее темное дно. Потом, протянув ее сиплому, который держал в руках котелок с черпаком, произнесла:
        — Пить хочется очень.
        Тот наполнил протянутую к нему посуду. Рука его заметно дрожала.
        Из-за телег, подобрав юбки, торопливо выбрались две женщины. Одна, что в самом начале позвала Оденсе внутрь фургона, и другая  — маленькая сухонькая старушка, которой на вид было лет восемьдесят.
        — Ох, не уехали! Какое счастье!  — причитала старушка. Она бросилась к Оденсе и сгребла ее в охапку.  — Какое счастье! Поблагодарить дали возможность!
        — Что сидишь?  — толкнула в спину вторая женщина самого задиристого из парней.  — Благодари Создателя, что такую повитуху твоей жене послал! Да ее благодари, что мимо не прошла!
        — Спасибо Создателю и тебе спасибо,  — машинально произнес тот, привставая и кланяясь берегине.
        — Очень тяжелая твоя жена была, чуть не потеряли мы ее. И ее, и ребенка твоего,  — сокрушенно сказала женщина.
        — Чуть не преставилась, чуть не преставилась, внученька моя,  — заголосила старушка, и по ее морщинам, словно по бороздам, катились большие капли.  — Ты спасла ее, ты спасла! И ты нам тоже как внученька теперь. Чем нам отблагодарить тебя?
        — Нам заплатить-то особо и нечем,  — просипел парень и тут же заработал подзатыльник от женщины с пучком на голове.
        — Мы не поскупимся,  — сказала она, сурово поджав губы.  — Пусть денег у нас на разживу кот наплакал, но мы отработать можем, руки крепкие и много их. Скажи-ка, милая, хозяйство у вас в Брюльберге большое? Может, крышу надо починить или пол прохудился? А может, дров наколоть на зиму?
        Оденсе поперхнулась чаем еще при первых словах женщины и теперь никак не могла унять кашель. Она умоляюще смотрела на монаха, призывая его взять на себя ответственность и придумать для них спасительную легенду.
        — Да у нас никакого хозяйства и нет,  — торопливо сказал Листопад.  — Мы сами в Брюльберг не так давно перебрались, своим жильем обзавестись не успели. У родни снимаем угол за бесценок.
        — Ах вот как…  — Старушка еще крепче обняла Оденсе.  — Бедные дети, вы, как и мы, без собственного крова над головой!
        — Ну, тогда…  — Женщина наморщила лоб и предложила еще один вариант:  — Тогда мы можем расплатиться продуктами. Вы же возьмете продукты?
        Листопад кивнул:
        — Это подойдет. Только слишком много не давайте.
        — А слишком много у нас и нету,  — прохрипел сиплый, за что незамедлительно получил второй подзатыльник.
        В Брюльберг они въехали в арьергарде обоза. Оденсе нещадно зевала и пропустила половину вопросов, что задавал ей постовой у крепостных стен. Ему надоело переспрашивать, и он просто пропустил берегиню с монахом в город, приплюсовав в списке их имена к ранее записанным переселенцам, решив, что они ему ничего нового не расскажут.
        Подковы цокали по мощеной мостовой.
        Двухэтажные дома с мансардами по обе стороны тянулись к небу остроконечными крышами. Центральная широкая улица пронзала город насквозь. От нее в разные стороны убегали лабиринты узких кварталов, свернув в один из которых рискуешь заблудиться среди километров веревок развешанного белья и покатых желобов сточных канав.
        — Мне не нравится, как здесь пахнет,  — произнесла Оденсе, смешно наморщив нос.
        Листопад усмехнулся:
        — Отвыкла от тесных городов? Бывает.
        — Нет, ну в Лорьярде же так не пахло. Нечистоты и плесень. Фу-у…
        — Там скученности такой нет. Лорьярд  — город значительно меньший по количеству жителей, а по площади, пожалуй, что и больший. Садов там много, палисадников всяких с цветами, парк в центре у библиотеки и монастыря. А здесь  — стены и канавы. Из растительности одна плесень. Трава, конечно, пробивается кое-где, но именно кое-где.
        — И таких городов много?
        — Здесь, в Потлове? Да все, кроме Веньеверга, где располагается княжеская резиденция. Там даже архитектура ближе к нашей, озерной.
        — Веньеверг  — столица?
        — Скорее, нет. Смотря что под этим понимать. Место, где проживают большую часть года их князья. По мне, это скорее хорошо благоустроенная деревня, чем город. Никакого бурления культурной жизни или торговли. Вообще какого бы то ни было бурления в Веньеверге замечено никогда не было. Обычное времяпрепровождение обывателей  — это приемы с обильной едой и питьем, собирающие за одним столом кровных родственников раз-два в месяц. Княжеские приемы почти ничем не отличаются от застолий всех остальных сословий, только носят название политических, но являются таковыми лишь по названию.
        Оденсе зевнула:
        — По твоим словам получается, что они едят и пьют и больше ничем особо не занимаются.
        — Так оно и есть. Сытый и довольный край. Большую часть времени сонный. Ты вот тоже спать хочешь.
        — Очень. Но это не из-за Потлова или его влияния.  — Берегиня тихонько рассмеялась.  — Хотя  — да, я сейчас и сытая, и довольная.
        — Что там в фургоне произошло, расскажешь? Опять вырывала людей из цепких объятий смерти?
        Девушка искоса посмотрела на Листопада:
        — Можно и так сказать. Только зря ты шутишь, все было совсем не так, как ты думаешь. Тут девушке требовалось простое врачебное вмешательство. Хорошая повитуха на самом деле бы справилась, если бы с самого начала родов вела ее. Все механически  — ребенок шел спинкой, да двойное обвитие. Здоровый такой, хороший ребенок, и чуть не удушил сам себя. Нужно было только перевернуть его да распутать. Я только сил попросила для матери, она слабая совсем  — первые роды да вторые сутки… Все остальное природа сделала.
        — Может, не должен был ребенок этот родиться?
        — Ага, ребенок  — родиться, а мать  — выжить не должны были, потому мы с ними и пересеклись там, у реки.  — Оденсе положила свою руку на руку мужчины, сжимавшую поводья, и заглянула в его глаза.  — Это было не так, как с тобой. За тобой на самом деле пришлось нырять не на дно  — сквозь дно.
        — Ты хочешь сказать, что мои сомнения пусты и мы с тобой делаем именно то, что должны делать? Я понимаю.  — Он замолчал. Цокот копыт разносился по закоулкам просыпавшегося города, сливаясь с его привычными утренними звуками. Скрипели, открываясь, ставни окон, кто-то кого-то окликал по имени, будя на работу, вытряхивали за подоконник крошки, соскребая их с доски. Листопад вздохнул и добавил, покачав головой:  — Но ты так яростно вмешиваешься в естественный ход событий, и он меняется так резко, что не сомневаться невозможно.
        — По-твоему, кто я  — посланница зла, переписывающая план Создателя по своему усмотрению? Или орудие Его, чьим рукам позволено вершить чудо?
        — Ах, Оденсе, Оденсе! Я думаю, что ты ребенок, которому не дали играть в детские игры, вместо них сразу предложив взрослые.
        — Ладно, взрослый дядя,  — рассмеялась девушка.  — А у тебя детство было настоящее, детское? Салочки там всякие, прятки, да? Ты мне вот что скажи: сейчас ноябрь, и пока мы по равнине едем  — это хорошо, но как к предгорьям подберемся  — не замерзнем? Даром что лекари оба.
        Из города они выехали, предъявив пропуска, полученные при въезде, и сказав, что едут разведывать дорогу. На это заявление стоявшие на посту дружинники переглянулись и разом рассмеялись.
        На выписанный при въезде пропуск они даже не глянули.
        Листопад нахмурился.
        — Что смешного в том, чтобы разведать дорогу?  — сказала, угадав его мысли, Оденсе.
        — Ну, одно из двух.  — Монах по привычке прикрыл шоколадные вихры капюшоном и спрятал под него верхнюю часть лица.  — Либо там все спокойно и разведывать нечего, и это смешно, либо  — наоборот, на большаке настолько неспокойно, что разведывай  — не разведывай, а в результате смеяться будешь до смерти. Как ребенка назвали, кстати? Не в твою честь?
        Оденсе улыбнулась:
        — Нет, у благодарности есть пределы. Но все же мое имя вплели в ее.
        — Это как?
        — Они же с Озер. У них длинные имена.
        Листопад понимающе кивнул. А девушка продолжала:
        — Ее имя Одерегиль Дан Нансеяль Мун.
        — Как-как?  — Монах рассмеялся.  — Вплели? Твое имя, похоже, растворилось.
        — Ну как же!  — Девушка искренне расстроилась.  — Смотри: Оде-региль Дан На-нсе-яль Мун.
        — Постарались, конечно, знатно. В свои семейные имена вмуровали твое. По частям. Но только зря это все.
        — Почему зря?
        — Потому что жить они собираются, если я не ошибаюсь, в Потлове. А там из этого длинного шлейфа быстро скроят удобный короткий вариант. И будет она Одерой или, на худой конец, Гильдой.


        Тот ноябрь кончился внезапно. Как будто кто-то в одну ночь сменил декорации осени на студеную зиму. Выпал снег, и замело все дороги вместе с надеждой Листопада добраться в Харад. Оденсе радовалась этому обстоятельству  — ей по-прежнему Харад казался преддверием ада, и оказаться там она хотела как можно позже.
        Конечно, когда они обсуждали это невезение, она свое мнение держала при себе и поддакивала Листопаду. Но монах чувствовал ее лукавство так же хорошо, как обман любого другого, и злился. Злился на неспособность берегини понять, что его стремление добраться до Харада обусловлено не упрямыми фантазиями, а жизненной необходимостью.
        Деньги, которыми он располагал, заканчивались стремительно.
        В бытность его монахом приходящие и уходящие банкноты казались чем-то ненужным. За все всегда платил орден. За их обучение, проживание, переезды. Ту плату, которую он получал за оказание врачебной помощи, ему даже в голову не приходило считать  — он отвозил ее вместе с ежемесячным рапортом, отправляемым в орден, в ближайший монастырь. Если нужно было что-то тратить наличными, брал из этой суммы.
        До момента его бегства из предместий Лорьярда жизнь была проста. Даже в первые три недели побега все шло так удачно и быстро, что казалось похожим на игру, в которой он непременно должен был выйти победителем. И эта уверенность придавала сил.
        Теперь, с приходом холодов, надежда Листопада на благополучный исход словно увязла в завалившем все снеге. Под утро он часто просыпался от ощущения, что морозное декабрьское дыхание, которое он чувствует затылком, это дыхание настигшего его ордена.
        Они не могли больше ночевать в случайных холодных домах, на сеновалах или устраивать привал у костра в поле. Листопад обзавелся у местных картой и тщательно выверял все время в пути. Он стал бояться темноты, которая с каждым днем наступала все раньше.
        Потлов словно засасывал в себя дни и часы их жизни. Уже декабрь беспечно растрачивал миллион своих секунд, как теряет снежинки снежная туча. А Листопад с Оденсе, перепрыгивая из города в город, смогли добраться только до Веньеверга.
        Резиденция потловских князей была украшена, как и весь городок. И все беспрестанно ходили друг к другу в гости. Создавалось впечатление, что естественное для коренных потловчан желание собираться и праздновать в короткие зимние дни и длинные сумеречные вечера перерастало в безумное стремление уничтожить как можно скорее урожай предыдущего года.
        Потрясенная Оденсе гуляла по улицам, на которые то из одних дверей, то из других вываливались толпы веселых, горланящих песни, определенно нетрезвых людей.
        — У них так всегда?
        — Нет, конечно.  — Листопад заботливо поправил на ней шарф, заменявший и шапку, и шаль и скрывавший как минимум треть ее маленькой фигурки. Он отряхивал снежинки, чтобы те не соскользнули на теплую кожу девушки.  — Мы попали в череду праздников. Сейчас время такое, считай межсезонье  — не посевная, не уборочная. Они не знают, чем заполнить свободное время, вот и объявляют каждый новый день каким-нибудь праздником. И празднуют так же усердно, как и работают.
        — Это я вижу,  — улыбнулась Оденсе. И в свою очередь стряхивала с плеч монаха упавший снег.  — Мне тоже надо работать.
        — Здесь? Не сходи с ума. Потлов кажется простодушным, порой глупым. Но это не так. Их показное простодушие от лени. Им лень подумать, и они принимают твою версию  — но только до того момента, когда она их перестанет устраивать. Ты считаешь, начни мы тут лечить кого-то, никто и не поймет, кто мы?
        — Ты сам вчера ворчал, когда пересчитывал деньги…
        — Ворчал,  — согласился монах.  — Потому что оказалось, что мы не можем отсюда попасть в Предгорье. По крайней мере, сейчас это невозможно.
        — Потому что река замерзла?
        — Это как раз таки не проблема. Дело в том, что в Рымане неспокойно. Да и тут, в каждом лесу охочих до чужого добра и просто безбашенных больше, чем белок. Вон тут совсем недавно нападение было на княжескую резиденцию, сотника дружины удушили и усадили на трон, а на лбу вырезали «Амарра».
        Оденсе удивленно остановилась и постучала одним валенком о другой.
        — Что значит «Амарра»?
        — Не знаю, может быть, какое-нибудь харадское проклятие.
        — Кошмар какой-то! Ты только что сказал, что это сытый край. Теперь говоришь, что по лесам бродят воры да убийцы. Где правда?
        Листопад закатывал глаза к небу, в очередной раз поражаясь наивности спутницы.
        — Почему ты считаешь, что человек идет на воровство, только когда у него не хватает на хлеб?
        Берегиня задумчиво щурилась, глядя прямо в глаза мужчины, словно стремясь найти в них ответ на заданный вопрос. А Листопад спрашивал снова:
        — Потому что сама смогла бы пойти на это только при таких же обстоятельствах?
        Оденсе кивала, чувствуя, как от признания в возможном воровстве горят ее скулы.
        — И я не сомневаюсь, ты бы украла именно хлеб и именно столько, сколько тебе было бы нужно. Не так ли? Даже если бы перед тобой были открыты ларцы с драгоценностями, да и вообще вся казна.
        Берегиня снова кивала, уже отводя глаза.
        — И ты спрашиваешь, почему эти люди идут на это?  — продолжал свою тираду Листопад.  — Ты в принципе не способна понять. Ты слишком другая.  — Помедлив, он не преминул добавить:  — Харадцы, кстати, тоже не понимают.
        Оденсе презрительно фыркнула:
        — Зато они на трупах врагов проклятия вырезают!
        — Ты не огрызайся. Там, говорят, что-то личное было  — кровная месть. Это не от жестокости сделано было, из-за боли в собственном сердце, с которой сладу нет. А по поводу воровства, так во время войны  — да, они и склад с оружием ограбить могут, и провиантом разжиться для них не вопрос. Ну, если что прямо под ногами валяться будет потерянное  — не погнушаются, спину переломят, нагнутся и возьмут. Но из кармана вытащить или, пусть даже у врага, из дому  — никогда.  — Монах пытался пробудить в сердце девушки уважение к далекому народу, который, как это ни странно, был бы ей понятен намного больше, чем окружающие ранее и ныне. Но она продолжала презрительно сжимать губы, непоколебимая в своей уверенности, что Харад  — это корень, из которого произрастает все зло на земле.
        — А вот как, скажи-ка, если всю деревню вырежут,  — все добро в ней будет считаться, что под ногами валяется? Переломят они ради него свою спину?
        Листопад, обычно не склонный к активной жестикуляции, во время подобных споров всплескивал руками и ударял себя по лбу:
        — Ты невозможна, Оденсе! Ты споришь ради спора! Ты совершенно не способна услышать новое в доводах, раз уж вбила себе в голову что-то сто лет назад!
        За окнами все гуще падали хлопья снега. За маленькую комнатушку в покосившемся домике на окраине с них брали сущие копейки. Все вокруг норовили угостить чужестранцев, так как это считалось хорошей приметой в канун наступавших праздников и сулило богатый урожай в следующем году.
        Бежать из Веньеверга им пришлось неожиданно.
        В один из вечеров Оденсе, сидевшая у окошка, вздрогнула. Ей показалось, что разом распахнулись и окошко, и дверь и выстудило всю хату. Холод поднимался, опасно приближаясь к сердцу.
        Берегиня побледнела.
        — Листопад…  — Ее голос прозвучал тихо и жалобно.
        Монах, в сотый раз изучавший карту, сидел на лавке у допотопной лучины. По движению распахнутых глаз Оденсе он сразу понял ее. Отложил бумагу и быстрым движением накинул на плечи плащ, поспешив выйти на улицу.
        В свете, падающем из окон домов, Листопад увидел стоящую на другом конце улицы фигуру, с ног до головы укутанную в черное. Монах стоял замерев, шокированный свалившимися на него ощущениями не меньше оставшейся в хате Оденсе. Он все еще собирался с мыслями  — такое невероятное происшествие…
        В центре Потлова. В его столице. В сытом, сонном крае, где берегинь отродясь не было.
        Пока он пытался осознать происшедшее, Листопад, развернувшись, чеканил шаг обратно к дому.
        Он вошел, не притворяя за собой дверь, и подошел к Оденсе вплотную.
        За ним залетел, клубясь, снежный ветер.
        — Сейчас ты выйдешь на улицу, завернешь за угол и подойдешь к нему вплотную. Поняла?
        — Что?  — По щекам девушки заструились слезы. Одними губами она беззвучно прошептала:  — Я не могу.
        — Можешь.  — Монах завернул Оденсе в шарф и вытолкнул на мороз.
        Ее маленькие ножки, обутые не по размеру в широкие потловские лапти, тут же заледенели.
        Листопад довольно грубо толкнул берегиню в спину и зашипел:
        — Иди, я сказал! Быстро!
        Оденсе послушно переставляла ноги, которых не чувствовала. Как, впрочем, и всего остального тела. Его словно выхолостили  — убрали все чувства, убрали ее саму. Оставив пустую оболочку, которую постепенно заполняла хорошо знакомая ей уже удушающая паника. С каждым шагом становилось все тяжелее, все мучительней двигаться.
        Берегиня видела, как пятится от нее на противоположном конце улицы черная тень.
        Ее губы шепотом перебирали слова. Словно пальцы  — четки. Сначала обращенные к Листопаду, они потом переросли в молитву:
        — Пожалуйста, не надо, пожалуйста. Я же его убью. Мамочки, как страшно. Прости меня, Мать Берегиня…
        Монах, к которому Оденсе приближалась, сначала выставил вперед руки, пытаясь, видимо, прибегнуть к каким-то своим способностям. Но быстро понял тщетность своих попыток. Сила, исходящая от девушки, обезоруживала. Более того, она его оглушала. Лишала зрения. Сбивала с ног.
        И при этом сама девушка не делала ничего  — просто шла ему навстречу.
        Монах схватился за голову, оседая в снег. Он задыхался. Берегиня остановилась метрах в трех, робко переступая с ноги на ногу, а ему казалось, что она танцует прямо на его горле.
        Пальцы царапали тонкую корочку наста, проваливаясь в холодную глубину.
        — Так, все  — хватит, хватит,  — раздался у Оденсе над ухом торопливый шепот Листопада. Его руки качнули девушку за плечи, увлекая за собой. Она, ощутив внезапно безоглядную радость от обретенной свободы, сделала несколько шагов назад, судорожно вздохнула и потеряла сознание.
        Все вокруг кружилось и пыталось вновь увлечь в провал, где не было ни мыслей, ни ощущений.
        Берегиня с трудом моргала, пытаясь сфокусировать на чем-нибудь свой взгляд. Ничего не выходило.
        — Вот ведь странная у нас судьба,  — услышала Оденсе слова Листопада.  — То ты меня в беспамятстве находишь, то я тебя без сознания куда-то увожу.
        Над берегиней медленно проплывали звезды. Морозная темно-фиолетовая глубина неба казалась вязкой. Звезды в нее будто погрузили.
        Полозья со скрипом скользили по снегу. Оденсе лежала, укрытая тяжелой медвежьей шубой. Под головой и спиной она чувствовала сложенные валиками одеяла.
        — Откуда сани?  — спросила берегиня. Голос прозвучал словно откуда-то со стороны, и она удивилась, насколько он был слаб.  — Ты их украл?
        — Вот еще!  — Монах не смог подавить смешок.  — Когда бы это я успел, интересно? Считай, что это орден транспорт предоставил.
        — Как это?
        — А вот так, очень просто. Ты посмотри, кто упряжку тянет.
        Берегиня привстала на локте. Из-за плеча Листопада мелькали пушистые колечки хвостов.
        — Это что, собаки?  — Ее брови поползли вверх.
        — Ну да, как видишь. Не кошки вроде.  — От собственной шутки монах уже по-настоящему развеселился.  — Монахи орден любят, но не настолько, чтобы пешком в рясе сквозь сугробы продираться. Это точно, по себе знаю. За ограду вышел, смотрю, не обманулся  — тявкают. Пока ты, как злобная улитка, подползала к тому несчастному, я в хатке нашей смел быстро в узлы все, что на глаза попалось,  — и на сани! Ты потом, кстати, когда будем разбирать, не удивляйся, если валенки в одну котомку с крынкой и сыром попали. И вообще, если валенок вдруг окажется всего один…
        — Странно, монахи  — и ездят на собаках,  — повторила Оденсе, перед тем как зарыться обратно в складки шубы. Вся странность ситуации, раззадоривающая любопытство, не могла победить тем не менее ее дикого желания побыстрее отключиться от всего происходящего и отдохнуть.
        — Почему странно? Когда снегом все вокруг завалено, это удобно.
        — А наши лошади?
        — Ну, считай, что мы их взамен упряжки оставили.
        — А шуба откуда?
        Листопад обернулся и подмигнул девушке:
        — Здесь я вообще ни при чем, поверишь? Шубу кто-то оставил в упряжке до того, как я подобрал ее вместе с собачками.
        — Тут в кармане деньги… Послушай, Листопад,  — пробормотала Оденсе, сворачиваясь калачиком и совершенно определенно решив в скором времени уснуть, наплевав на обстоятельства,  — а ты уверен, что ты не харадец? Тоже подбираешь все, что без присмотра лежит.
        Монах рассмеялся своим обычным тихим смехом:
        — Говорю тебе, ничего я не подбирал, просто обменял одно на другое  — делов-то…
        — Куда мы сейчас едем?  — Голос берегини приглушали меховые полы укрывавшей ее шубы.  — Или, лучше сказать, бежим?
        — В сторону Рымана.
        — Ты же говорил, что там неспокойно. Что там воюют все со всеми. Что там смута, и значит, монахов там тоже много, потому что только смерть вокруг!
        Листопад молчал.
        — Так почему мы туда едем? Твой Харад в другой стороне, между прочим.
        — В Харад одна дорога.  — Теперь голос монаха звучал серьезно. Исчезли все легкомысленные интонации.  — По левой стороне Бура. Там вдоль границы с Княжградом дорога одна есть, по ней в Предгорье подняться можно даже зимой, в снег. Единственная дорога. А уже в Предгорье села и деревни повсюду. По сравнению с потловскими крошечные, но от одного до другого  — рукой подать.
        — И для чего ты мне это рассказываешь, если в Рымане нас сначала обнаружит орден, а потом прирежет какая-нибудь банда?  — Оденсе перебила мужчину ворчливо, но совсем не сердито. Его слова девушку не пугали и не расстраивали. Она как-то незаметно для себя привыкла не пугаться ничего и не расстраиваться. Сейчас его разъяснения просто мешали ей уснуть.  — Чем собак кормить будем? Они здоровенные, как волки, как бы раньше ордена до нас не добрались.
        — Нет. Не сбудется ни одной твоей печальности. Не удастся тебе скоренько сгинуть. Это уже и так понятно  — ты везучая.
        — Моей печальности? Что это за слово вообще?  — Берегиня зевнула.  — И потом, почему это я везучая? Может, наоборот  — ты удачлив? И вообще, мне спать надо. А ты мне мешаешь. Говори вон со своими собаками…
        Звезды незыблемо висели в небе. Быстро перебирали сильными лапами молодые псы. Упряжка летела стрелой по берегу скованной льдом реки.
        Встречный ветер хлестко бил монаха по небритым щекам. Он поднял воротник плаща выше обычного, спрятав нос, оставил лишь открытую полоску для глаз.
        Стелившаяся вдоль берега дорога резко свернула, петляя между многовековых стволов, уводя глубоко в лес.
        Листопад не собирался останавливаться, но неожиданный привал сам, можно сказать, свалился им на голову. Под тяжестью снега, скопившегося на широченных лапах, рухнула поперек дороги одна из старых, уставших от жизни елей. Она увлекла за собой, ломая стволы, растущие по соседству деревья. Этот завал перегородил проезд, и Листопаду пришлось обходить его, увязая по колено в снегу и помогая проваливающимся собакам тащить за собой сани с ворчавшей сквозь сон берегиней.
        Очень быстро он понял, что тянет на себе не только поклажу, но и самих собак, все больше запутывавших постромки. Взмокнув от усталости и тщетности своих усилий, Листопад остановился, подумал и отвязал большую часть собак, кроме вожака и того пса, который стоял с ним в паре.
        Пока они втроем организовывали объезд завала, остальные собаки прыгали вокруг, лязгая зубами на срывавшиеся с ветвей снежинки.
        Это веселье продолжалось, пока один из псов, насторожившись, не замер, напряженно подняв острые уши, а после не понесся вперед, вытягиваясь в прыжках над снегом и увлекая за собой остальных.
        Листопад выругался, сделав несколько бесполезных шагов вслед за ними. Он громко свистнул, призывая их вернуться обратно. И вдруг до слуха монаха донесся шум множества ломающихся веток. Кто-то тяжелый продирался сквозь деревья, сшибая все на своем пути. Вместе с ним приближался заливистый лай собак.
        «Они гонят кого-то прямо на меня!»  — Замешательство монаха можно было назвать паническим.
        Он взял с саней в руки единственный предмет, похожий на оружие. Небольшой топорик, которым путники рубили еловые ветки, чтобы соорудить себе из них ложе. Была еще широкая лопата, ею расчищали заваленную снегом дорогу, но ее деревянное полотно не выглядело хоть сколько-нибудь угрожающим.  — «Остается надеяться, что собаки так радостны не потому, что подняли медведя».
        Он сжимал топорик, а из-за деревьев на него несся обезумевший от страха молодой лось. Смешно вскидывавший длинные неуклюжие ноги. Собаки вели его, клацая клыками, в прыжках пытаясь добраться до шеи, и лось мотал головой то в одну, то в другую сторону.
        Листопад закричал, больше с перепугу, чем от охотничьего азарта, и рванул им навстречу. Животное на долю секунды замедлило свой бег, стараясь изменить траекторию. Этого было достаточно. Один из псов тут же повис на его горле, безжалостно сжимая стальные челюсти.
        Лось захрипел, заваливаясь на бок.
        Топором Листопаду все же пришлось ударить. Расколоть череп жертвы, дабы сократить время его мучений. От запаха хлынувшей крови у него закружилась голова. Он обернулся  — две оставшиеся в упряжке собаки изо всех сил тащили к ним сани.
        «Теперь не хватало только истерики берегини!  — Он представил себе ее лицо при виде разодранной и обгрызенной туши.  — Создатель, она же даже мяса не ест, где ей понять собачью правду?»
        Монах страшно закричал, размахивая топором и отгоняя псов, норовящих разорвать открытое теперь для их клыков мохнатое лосиное брюхо. Те припадали на передние лапы и скалили клыки, выказывая намерение доказать свое право на добычу. Но их поджатые хвосты говорили о другом.
        Листопад перерубил горло, спуская кровь. Мясо с холки, шеи и задних ног он планировал взять с собой, чтобы было чем кормить собак в пути. Те кружили вокруг и просительно повизгивали.
        Руки монаха очень скоро оказались по локоть в крови, которая пропитала края закатанных рукавов. Туша быстро остывала. Когда Листопад решил, что его работа окончена, он подпустил к изрубленным останкам лося всю свору.
        Сам он чувствовал, что и его силы на исходе. Ему необходимы несколько часов сна. Листопад принялся готовить место для привала по другую сторону упавшей ели. Он расчистил небольшой холмик от снега. Через некоторое время с большим трудом удалось развести огонь. И монах отчаянно подкидывал в него все новые и новые еловые ветви.
        Костер гудел. Пламя трепетало и взмывало вверх. Буйство его было нешуточным, и Листопад подозревал, что перестарался. Собаки, высунув языки, лежали вокруг огня, щурясь от яркого света и облизывая довольные морды. Вожак подошел к монаху и положил ему на колено тяжелую голову, неуверенно вильнув пушистым хвостом. Умные глаза смотрели вопросительно.
        Листопад положил ладонь на песью голову и потрепал его за ухо.
        «Странно, ему нужна от меня не только пища. Почему? Почему их племя так искренне любит людей  — тех, кто сами себя не любят совершенно?»
        Оденсе выглянула из-под шубы. Она по-детски терла глаза. Не в состоянии разом вспомнить все детали вчерашнего странного дня, девушка переводила озадаченный взгляд с одной собачьей морды на другую.
        Чем ближе к Листопаду подбирался этот взгляд, тем суровее становился.
        — Никогда тебе этого не прощу!  — На глаза берегини навернулись от обиды слезы.
        — Чего именно? Список длинный, должно быть, выйдет.  — Монах сунул глубже в костер бревно, край которого уже почти полностью прогорел.
        Берегиня сердито сверлила его глазами, еле сдерживаясь, чтобы не расплакаться. Листопад не отводил взгляда:
        — Ну давай же, говори, в чем дело. Что я поломал и уничтожил безвозвратно? За что меня нельзя простить? За твои принципы? За твою надежду спокойно, без волнений умереть на чердаке? Или желание сидеть в покосившейся избушке на отшибе Веньеверга и ждать ареста?
        Пес поднял голову и тоже посмотрел на Оденсе.
        — Я могла убить его.
        — И что?
        — Как? Ты что, не слышишь: он мог умереть из-за меня!  — Берегиня потрясенно качала головой.  — Ты же всю жизнь занимаешься тем, что лечишь людей. Спасаешь их!
        — Вот именно. Я лечу людей всю жизнь. И по-разному бывало. Иногда помочь нельзя и лучше не мучить людей, удерживая на земле. А у тебя никто не умирал раньше на руках? Ты непогрешимый чудо-врач?
        — У меня,  — Оденсе чуть не задохнулась от возмущения, которое вызвал в ней поворот разговора,  — к сожалению, так бывало. Я не всем была в силах помочь. Но они умирали не из-за меня, нет!
        — Ну вот и успокойся, и с тем монахом ничего не случится. Оклемается.  — Он вспомнил не такие уж давние события, происшедшие из-за силы берегини с ним самим, и поморщился.  — Со мной же ничего не произошло? Вот он я  — жив и здоров.
        — Да?  — Взгляд Оденсе стал печален.  — С тобой совсем ничего не случилось, монах Листопад?
        Они смотрели друг на друга сквозь пляшущее на бревнах пламя. Монах вздохнул, плечи его опустились. Еще громче и протяжней Листопада вздохнула загрустившая вместе с ним собака.
        — Послушай, я не понимаю, ты чего хотела? Он тебя почувствовал  — его нужно было устранить. Хотя бы на какое-то время. Думаешь, все встреченные тобой монахи одинаковы? И он стал бы так же, как я, скрывать тебя от ордена, рискуя всем на свете?
        — Нет, я так не думаю. Но и повода нападать на него я тоже не вижу. Можно было просто уйти. Ты же сам знаешь, что он не смог бы к нам подойти. Разве это не обеспечивало нам относительной безопасности?
        — Безопасности? О чем ты? Тогда уж нужно было его в дом пригласить и ситуацию обсудить, чего уж там?  — Ехидный смешок Листопада был призван разозлить берегиню еще больше, но вместо этого у нее из глаза сорвалась-таки предательская слезинка.  — Вместе с потловскими дружинниками, которые препроводили бы тебя  — и меня, кстати, тоже  — в ближайшие тюремные апартаменты.
        — Листопад, он пришел бы за мной. Через какое-то время. Но не за тобой. Ты можешь жить как обычный человек, оставь меня. Никто не заподозрит в тебе бывшего монаха. Почему бы тебе не уйти, оставив меня саму разбираться со своими проблемами? Я пойду налево, ты  — направо, вот это и будет самая лучшая безопасность.
        — Ты хочешь остаться одна? Считаешь, так лучше для тебя?
        Девушка посмотрела в сторону деревьев, словно могла разглядеть что-то среди их неясных силуэтов, очертания которых то появлялись, выхватываемые светом костра, то растворялись вновь.
        — Я думаю, так будет лучше для всех. И для тебя в первую очередь.
        Их взгляды снова встретились. Листопад вдруг понял, что в глазах девушки нет ни упрямства, ни злости, ни обиженной гордости.
        — Ну посуди сам, Листопад. Разве не лучше тебе было осесть в Веньеверге? Вместо того чтобы срываться из-за меня и снова куда-то бежать?
        — Ты думаешь, я в Харад направляюсь только из-за того, что мне тебя туда сопроводить в голову пришло? Считаешь, мне все равно, где жить?
        — Ну, даже если не все равно. Даже если тебе самому хочется перебраться в горы. Прямо сейчас ты бы точно туда не сорвался. Вот так  — в стужу, ночью, через леса.
        И вдруг лицо Листопада расплылось в открытой и доброй улыбке.
        — Ты считаешь, что ты  — моя единственная проблема? Причина всех моих бед? Какой ты все-таки ребенок, Оденсе!  — Мокрый нос пса ткнулся в его ладонь и слегка подбросил ее в воздух, принуждая вернуться снова на его голову. Монах почесал пса за ухом, и пушистый хвост тут же замолотил по земле.  — С чего ты взяла, что я из-за тебя иду этой дорогой? Нам просто все еще по пути.
        Девушка закусила губу и произнесла, выдержав предварительно весомую паузу:
        — Листопад, я вижу, как ты на меня теперь смотришь.
        Листопад прижал указательный палец к своим губам:
        — Тсс, Оденсе. Это не важно  — главное, что нам с тобой все еще по пути. И если ты выспалась, то будь любезна, покарауль нас всех пару часиков, пока мы будем восстанавливать силы.  — Мужчина улегся на колючее ложе из еловых веток. Пес потоптался рядом с ним и устроился за его спиной, защищая от холода со стороны леса. Листопад засыпал, слушая его мерное дыхание.
        — И знаешь, что еще,  — услышала Оденсе, прежде чем он провалился в сон,  — я тоже замечаю, как ты смотришь на меня. Я тоже это вижу. Может, поэтому и не могу тебя бросить. Не знаю.


        — Вот смотри…  — Листопад достал карту и расстелил ее на санях между собой и Оденсе.  — Здесь Рыман. Вот сюда, сюда и сюда предположительно распространяется сейчас его влияние и введены войска. А здесь спорные территории, на которых, как и полагается, творится беззаконие и власть принадлежит тем, кто сильнее.
        — А мы где?  — спросила девушка, прикасаясь ногтем к указанным только что монахом точкам на карте.
        — А мы где-то здесь.  — Палец монаха начертил неопределенной формы фигуру где-то между первым южным поворотом речки Петли и вторым. Он наклонился ниже, и волосы девушки легко коснулись его лица. Листопад вздрогнул. У него вдруг возникло желание, чтобы это ощущение повторилось вновь.  — «Это безумие»,  — пронеслась в голове мысль.
        — А мы где-то здесь,  — задумчиво повторила берегиня, скользя пальцем по карте и обходя рыманскую территорию с юга.  — Нам придется обойти Рыман вокруг, а там, куда ни ступи  — болота. И ты думаешь, что они промерзли настолько, что это станет возможным?
        Девушка подняла голову и взглянула в серые глаза монаха. По их выражению она поняла, что он сейчас меньше всего занят обдумыванием маршрута. На скулах вспыхнули обличающие ее собственный интерес алые пятна. Она опустила глаза, внезапно потеряв способность равномерно дышать.
        — Давай уже поедем.  — Оденсе отстранилась, потеряв мгновенно интерес к карте. Главным сейчас стало желание выйти как можно быстрее из неловкой ситуации.
        Ей так не хватало возможности поговорить с кем-нибудь о том, что творилось в ее душе. Берегиня знала, что она меняется, что меняются ее чувства, но эти перемены и новые желания пугали девушку. Она знала, что так бывает  — люди влюбляются, иногда даже любят всерьез, и уж совсем редко, но все же бывает и так  — любимы взаимно. Но рассматривать саму себя относительно всех этих терзаний? Это Оденсе никогда не приходило в голову.
        Все эти чувства требовали таких больших затрат душевных сил и времени, что девушка проявление их считала по меньшей мере расточительным. Если не глупым. Поглощение всех остальных интересов одним  — интересом к другому человеку,  — ну как это еще можно расценивать?
        И тем не менее это происходило. Сейчас. С ней. Помимо ее воли.
        Последующие несколько часов Оденсе ежилась отнюдь не от холодного ветра. Ей было неспокойно. Девушка молчала, погруженная в мысли о том, насколько сильны ее переживания. Насколько они могут выбить ее из рамок привычного поведения и сбить с выбранного пути.
        «Странно… влюбленная берегиня».  — Девушка хмурилась. Случалось, что девушки из Братства выходили замуж. Рожали детей и создавали крепкие семьи. Отношение к семье у берегинь было такое же бережное и трепетное, как и ко всему остальному, подаренному миру Создателем. Но делить свое время и себя между семьей и целительством было очень сложно, потому что и тем и другим они стремились заниматься с полной отдачей. Однако иным это удавалось.  — «Но быть влюбленной в монаха?! Тут уж я, несомненно, первая и единственная в своем роде».
        Монах косился время от времени на спутницу. Он не нарушал ее молчания, уважая право на него. Но все же не смотреть на Оденсе долгое время Листопад тоже уже не мог.
        Мужчина намного раньше нее почувствовал, что нечто, ранее столкнувшее их судьбы, теперь привязывает их друг к другу с каждым днем все сильней.
        «Привычка? Нет. Привычку не боишься потерять столь панически. Не соглашаешься обменять ее в случае угрозы на собственную жизнь».  — Листопад в отличие от девушки в своих чувствах был уверен.
        Но счастья от этого было немного. Нежданная привязанность к другому человеку тяготила его. Монах еще не вполне разобрался в своих отношениях к ордену, сформировавшему большую часть его мировоззрения, а тут на его плечи лег новый груз, с которым тоже нужно было разбираться.
        Листопад заметил, что Оденсе инстинктивно отодвигается от того угла, где лежали завернутые в одеяло куски мерзлого мяса. Берегиня не могла знать, что там, потому что монах спрятал их на самое дно саней под котомки с вещами. Он размышлял: сказать ей, что подсознательное беспокойство вызвано близостью мертвой плоти, или оставить в неведении, лишь бы это отвлекало девушку от мыслей о нем. От чувств к нему.
        Потому что, когда мысли Оденсе возвращались к нему, лицо ее начинало светиться такой искренней нежностью, что монах неизменно чувствовал то уплывающую из-под ног землю, то прорастающие за спиной крылья. И если честно, это очень мешало думать о чем-либо рациональном.
        — А ведь переправиться через Бур сейчас можно в любом месте,  — вдруг произнесла берегиня.
        — Конечно, река ведь замерзла. Потому, если хотим обогнуть Рыман,  — самое время.
        — А ниже по течению, потому что почти сразу от Рыман-града начинаются скалы, там мы просто подняться не сможем?
        — Не совсем так. Можно было бы там рискнуть пройти. По льду проехать, найти скалу, по которой можно было бы попробовать взобраться. Есть еще одна причина для такого крюка. Благодаря ему мы окажемся в Предгорьях значительно быстрей. Как ни странно.
        — Что-то мне неспокойно,  — пробормотала девушка.
        — Ну так еще бы, столько всего произошло,  — поддакнул Листопад, а сам покосился в сторону спрятанного мяса.  — «Все из-за него. А куда его было девать? На спину собакам не привяжешь, а бросить жалко, и потом, надо же их кормить чем-то! Не будет же очередной лось к каждому следующему привалу прибегать».
        Их путь уже давно ушел прочь от Петли и окружавших ее лесов, и вокруг, на сколько хватало глаз, простирались заснеженные поля и луга. От деревни к деревне бежала собачья упряжка, забавляя своей необычностью выскакивающих поглядеть на нее ребятишек. Кое-кто тут же вытаскивал своего упирающегося дворового барбоса и пытался впрячь его в санки. Санки переворачивались, и убегавший со всех лап перепуганный пес скрывался под крыльцом.
        — Смотри-ка, оголтелые какие-то на собачках катаются! Ой-ой!  — судачили у колодцев кумушки.  — Куда бегут-то, не понять. Давеча на лошадях за каким-то харадцем-душегубом охотились все вокруг. Спрашивали  — был такой? И вот нет, чтоб соврать  — надо ж было честно ответить, что да, был. Пролетел на вороном жеребце, сам смуглый, волос черный как смоль и глаза бешеные, тоже черные. Все огороды дружинники опосля него поистоптали, все в хатах да в погребах перевернули вверх дном. Хотя и в этом какой-никакой прок был  — банды все поугомонились, те, кто по лесам лихоманил, домой воротились и сели тихонечко на завалинке. Белье и то перестали с веревок тырить. Красота, а не жизнь пошла! И вот  — на тебе, только дружинников унесло восвояси, так пожалуйста, новая невидаль  — собачьи наездники появились! Вот и думай теперь, чего бояться  — может, и за этими дружину принесет нелегкая, леса прочесывать да по закромам чужим шарить!


        В эту ночь им повезло, они ночевали в заброшенном сарае на окраине деревни. Над головой была крыша, почти целая. А когда закрылась скрипучая дверь, собаки тоже расслабились, дав возможность поспать даже своему охранному инстинкту.
        Становилось все холодней. В сарае не было возможности развести огонь. Места только-только хватило затащить внутрь сани и разместить собак.
        Листопад спал рядом с берегиней на санях. Сквозь сон они двигались друг к другу в поисках тепла. И перед рассветом уже крепко обнимали друг друга.
        Мужчина проснулся первым и обнаружил, что его руки прижимают к себе Оденсе, а она обнимает его в ответ. Он довольно улыбнулся, потом тихонько коснулся губами лба берегини и выбрался из-под вороха одеял и шубы, стараясь не разбудить ее.
        Нужно было раздобыть еды для себя и покормить собак, прежде чем отправляться дальше в путь. Когда он был уже за дверью, до него донесся кашель.
        «Берегиня с кашлем? Как-то это подрывает веру во всемогущество целительства».
        — Я сегодня выяснил одну удивительную вещь,  — сообщил Листопад, вернувшийся с крынкой молока и завернутыми в тряпицу хлебами.
        — Какую?  — спросила Оденсе. Она умывалась у колодца. Вода была студеной и обжигала кожу, но это было лучше, чем обтираться снегом в лесу.
        — Я все не мог понять, почему за нами дружинников не послали. Едем себе спокойно, как на прогулке. И никакой погони, никаких препонов. Все-таки нешуточное дело  — напали на монаха, отняли упряжку. А оказывается, посылать-то некого было. Помнишь разговоры про убийцу из Веньеверга? Сейчас все заняты тем, что его ловят по всем лесам и полям Потлова.
        Оденсе вдруг закашлялась, затрясла кистями рук, и с кончиков пальцев сорвались искрящиеся капли воды.
        — Что с тобой?
        — Холодный воздух. Наверное, простыла. Что ты принес? О, свежий хлеб! Дай мне!  — Оденсе вытащила из-под края тряпицы булку, разломила ее и откусила от еще теплого края.  — Мм, как вкусно! Хочешь?
        Монах кивнул, и девушка протянула ему половину булки.
        — То есть уже не кажется странным, почему это за всю дорогу нам ни один дружинник не встретился?
        — Глубокомысленное замечание.  — Листопад улыбнулся, наблюдая за тем, как она, отряхнув крошки, щурится, подставив лицо скудным солнечным лучам.  — Последнее время дружина в Потлове малочисленна. Большая часть, как смута началась, была отослана в приграничную с Рыманом область. Так вот те, кто остались при князе, пока мы грабили монаха, заняты были преследованием харадского убийцы. А теперь все они отправились обратно в Веньеверг. Вот мы и разминулись…
        — Ну, это к счастью,  — улыбнулась берегиня.  — Поехали?
        — Сейчас поедем, только сначала молоко выпей. Мне его без крынки продали. Вон, видишь тетку в окне? Она сказала  — крынку вернуть. Видшь, стоит занавесочку все поправляет, а на самом деле охраняет крынку.
        Ночью Листопад проснулся оттого, что напряженно дернулся собачий бок, уже привычно согревающий его спину.
        Пес поднял голову, он смотрел в сторону реки. Туда же смотрели и все остальные собаки, словно порыв ветра одновременно повернул в ту сторону их морды.
        — Что?  — шепотом спросил Листопад, приподнимаясь на локте. Пес повел в его сторону ухом. И, разумеется, ничего не ответил.
        В следующий миг монах услышал тот звук, который раньше разбудил собак.
        Под чьим-то весом крошился, обламываясь и уходя под воду, лед. Он не трещал, а еле слышно скрипел, и затем следовал слабый, словно ленивый всплеск, и снова скрип. Листопад сорвался с места и поднял вместе с собой за ошейник вожака, бросив тихое «лежать!» всей остальной своре.
        Он уже понял, что значат эти звуки.
        Ноги донесли его к берегу в считаные минуты.
        Под студеным светом январской луны белел лед. Метрах в пятнадцати от берега прорехой чернела прорубь, от которой тянулась во все стороны паутина трещин. Отколовшиеся льдинки сильное течение почти сразу же затягивало в глубину. Над кромкой льда то появлялась, то пропадала черная, блестящая под лунным светом мокрая голова. Руки в металлических перчатках скрипели, соскальзывая по льду, оставляя за собой борозды, и ломали под собой лед, который не в силах был удержать их тяжесть.
        Листопад на бегу сбросил с себя плащ, обернув вокруг руки один его край. Он пробежал несколько шагов по льду, потом лег на него и пополз вперед, принуждая бегущего рядом пса делать то же самое.
        Голова тонувшего вновь показалась над черной водой. Он судорожно глотнул воздух перекошенным от боли ртом. Руки вновь ударили по твердой поверхности льда, иссекая ее новыми трещинами. Листопад размахнулся и забросил второй угол плаща, завязанный узлом, перед собой. Ткань, чавкнув, плоско шлепнулась в выступившую из трещин воду.
        Рука в доспехе вытянулась в сторону узла, изо всех сил пытаясь поймать его, но смогла схватить лишь воздух. Человек снова погрузился с головой под воду.
        Листопад выругался и подполз еще чуть-чуть ближе к проруби. Он чувствовал, как лопаются под ним слои льда, один за другим прорастая изморозью трещин. Заскулил пес, отказываясь дальше следовать за монахом.
        Человек вынырнул вновь, словно выпрыгнул из воды, все силы вложив в движение, направленное в сторону брошенного ему плаща. Широкая ладонь сомкнулась над узлом, и тяжесть тела, умноженная силой увлекающего под лед течения, потянула за собой Листопада.
        Он проехал вперед больше метра, таща за собой упирающегося пса, понимая, что еще чуть-чуть, и неминуемо сам окажется в ледяной воде.
        Собачьи когти царапали лед. Пес, вывернувшись из-под руки монаха, упрямо, по полшага подтягивал его, себя и того, кто болтался на другом конце плаща, к берегу. В какой-то момент плащ дернулся, и его груз стал немного легче. Монах постарался нащупать носками сапог неровности льда, чтобы упереться в них и дать передышку задыхающемуся псу.
        Лед трещал, очень медленно, но они все же двигались к берегу.
        Долгое время над водой были видны одни только вцепившиеся в измочаленный плащ руки. Когда наконец Листопад вновь смог увидеть вынырнувшую голову, он просипел  — на громкие слова не хватало сил:
        — Не бей лед своими железками. Аккуратно подтягивайся. Помогай нам. И не облокачивайся на локти всей грудью, понял? Давай  — раз, два, три!
        Лед трещал и продолжал ломаться, уже не крошась, а откалываясь огромными пластами, края которых были способны перерезать горло или отсечь палец. Листопад перевернулся на спину, одновременно дернув к себе плащ. Почувствовав облегчение, из всех сил рванула вперед собака, волоча монаха за собой и выворачивая ему кисть левой руки.
        Кулак хрустнул, и до локтя пробила боль, но пальцы ошейника не выпустили.
        «У меня очень крепкие руки,  — пронеслось в голове у монаха,  — раз они до сих пор не вывихнулись из суставов. И почему я не поднял с собой всю свору? Закинул бы ему концы упряжки, и в два счета они вытащили бы этого любителя подледного плаванья на берег».
        Он, отталкиваясь ногами, потихоньку полз на спине. Тот, кого он спасал, уже лежал животом на льду. Свистящее дыхание, казалось, было слышно на лигу вокруг.
        — Не смей дергать ногами,  — предупредил его Листопад.  — Приготовься, и когда я скажу,  — ползи вперед изо всех сил на локтях. Раз, два… три!
        Он потянул его к себе, чувствуя, как предательски разъезжается под правой пяткой ледяная корка. Мужчина перестал цепляться за плащ, а Листопад в свою очередь отпустил пса и перевернулся на живот. Они ползли к берегу бок о бок. Под ними продолжал ломаться лед, и носки сапог зачерпывали черную воду, но это уже не имело значения. Они все равно были быстрей.
        На берегу спасенный мужчина перевернулся на спину. Он лежал, глядя в небо. Над ними сквозь растрепанное ветром облако проплывала безразличная луна.
        Монах корявыми непослушными пальцами пытался выжать из плаща воду.
        Вожака словно ветром сдуло, как только был отпущен его ошейник, и теперь Листопад оказался со спасенным один на один.
        — Вставай,  — просипел он. Попробовал откашляться, чтобы говорить нормальным голосом, но это не помогло  — голос был сорван, и оставалось только сипеть.  — Что толку, что не утонул? Замерзнешь насмерть.
        Незнакомец повернул к монаху лицо и произнес:
        — Спасибо.  — Глаза на побледневшем лице казались потусторонними из-за того, что были черны как ночь.
        На долю секунды Листопад замер. Нехорошие мысли пронеслись, оцарапав своим шлейфом сердце:
        «Прекрасно. Черные как смоль волосы и черные глаза. Если бы он столько не полоскался в ледяной воде, наверняка был бы смуглым. Беглый харадец. Может, мне в дружину потловскую податься? Раз уж я могу найти того, кого они все дружно разыскивают?»
        Но вслух он произнес:
        — Пошли. У меня там костер.
        Мужчина поднялся. Ростом он был на голову выше своего спасителя. Мокрая одежда топорщилась на нем, подмерзая и становясь твердой, как железо.
        Теперь срывающийся непонятно откуда ветер не студил. Он словно обжигал.
        — Не боишься ко мне спиной поворачиваться?  — вдруг услышал за своей спиной Листопад.  — Вижу, узнал ты меня.
        — Мы не знакомы,  — отрезал монах.
        — И все же ты знаешь, кто я.
        Листопад глянул на него из-за плеча:
        — И что? Боишься, что мне придет в голову затолкать тебя обратно в прорубь?
        Мужчина фыркнул. Потом рассмеялся, сопровождая звуки нарастающим лязганьем зубов.
        — На такое мало кто способен! И уж точно ты не из таких.
        — Это точно,  — подтвердил Листопад.  — Спасать гораздо приятней.
        — Выходит, ты делаешь только то, что для тебя приятно?  — Он прицокнул языком.  — Это роскошь.
        Вместо ответа монах повернулся к спутнику и прижал палец к губам:
        — Тсс…Там у костра спит девушка. Разбудим  — напугаем. Поэтому тихо.
        Незнакомец согласно кивнул.
        Когда они вступили в круг света, очерчиваемый костром, собаки неприязненно заворчали, почувствовав чужой запах. Листопад цыкнул, призывая к тишине, и прошел мимо них к саням.
        Вожак стаи осуждающе посмотрел на возвратившегося монаха и обиженно отвернул морду.
        Берегиня спала, завернувшись в шубу, как в кокон. Монах осторожно вытащил из-под ее ног одеяло и вернулся к костру, на свое привычное место.
        Незнакомец успел разуться. Он сунул обувь поближе к углям. Злополучные, все время ломавшие лед поручи, призванные защищать руку от кисти до локтя, тоже были сняты. Они лежали, и отблески огня плясали по полировке.
        — Потловские гербы,  — кивнул в их сторону Листопад.  — Разденься. Вот одеяло  — завернешься, пока одежда будет сохнуть.
        Собеседник кивнул.
        — Эти гербы меня под лед чуть не утащили.  — Мужчина быстро стянул с себя мокрую одежду, что не успела заиндеветь, отжал и расстелил перед костром. Прежде чем его фигуру скрыло одеяло, Листопад отметил множество шрамов на коже.  — Никак от нагрудного доспеха не мог избавиться. Тут либо с течением бороться, либо разоблачаться. Если бы ты со своим плащом не подоспел  — похоронила бы меня эта речка. Но без гербов мне бы до него не добраться было.
        — До кого?
        — До потловского сотника,  — ответил незнакомец.
        Листопад кинул через костер фляжку и сипло сказал:
        — Глотни. Только не увлекайся, тебе нужно согреться, а не напиться.
        — Я увлекаюсь только, когда мщу.
        — Плохое чувство.
        От черных крутых кудрей поднимался пар.
        — Когда ради справедливости  — это совсем неплохо.
        — Справедливости?  — Листопад наморщил лоб, припоминая подробности убийства.  — Амарра  — это по-харадски значит справедливость?
        — Амарра  — это имя моей матери.  — Кадык у незнакомца судорожно дернулся.  — Я на лбу сотника так расписался, чтобы остальные знали, за кого его порешили. И дальше жили в страхе, потому что до них я тоже доберусь, как бы высоко они ни сидели.
        — И как бы это осуществилось, если бы ты сегодня на дно ушел?
        — Ну так не ушел же.  — Харадец запустил в волосы пальцы и принялся трепать кудри, чтобы те высохли побыстрей.  — А если бы и ушел, так они ж теперь все равно до самой гробовой доски своей тени бояться будут. Им мои руки будут мерещиться, которые из темноты тянутся к их горлу.
        Они долго молчали. Харадец переворачивал свою одежду и никак не мог согреться, придвигаясь к костру все ближе.
        — Тебе ведь не стало легче?  — то ли спросил, то ли утверждающе отметил монах.  — По глазам видно.
        Незнакомец вздохнул. Соглашаясь со словами Листопада, он словно пытался оправдаться перед самим собой.
        — Моя мать умирала очень долго. В страшных мучениях. Столько вообще смерть длиться не может. Я каждую ночь выл, мне казалось, моя душа вместе с нею сгорает. А сотник, да, страдал  — но сколько страдал? И так ли?
        — Тебе стало бы легче только в одном случае. Если бы твоя Амарра вернулась живой и невредимой,  — тихо проговорил Листопад.  — А так, перережь ты хоть половину Потлова,  — огня в твоей душе их кровь затушить не сможет.
        — Может, ты и прав. Я не знаю. Но оттого, что ее убийца ходил по земле, мне так плохо было, словно он танцевал на ее могиле.  — Он подбросил в огонь лежащие близ костра подсыхающие поленья.  — А вы в этой глуши какими судьбами? Далековато от большой дороги.
        Листопад пристально вглядывался в огонь:
        — Здесь живет кое-кто, кого мы никак не можем найти. В деревне все молчали. Ни один человек не проболтался. Хотя я точно знаю  — врут. И то, что мы ищем, совсем близко. Заплатить за информацию нечем. Вернее, есть, но так мало, что столько не возьмут.
        — У вас есть карта?  — вдруг спросил незнакомец.
        Листопад кивнул.
        — Дайте.
        Когда харадец развернул карту, он взмахом ладони подозвал к себе монаха и указал на один из трех притоков Бура:
        — То, что вы ищете, находится вот здесь. А вы блуждаете вот тут, у другого притока. Вам нужно углубиться в лес и, пройдя вдоль реки, пересечь ее в этом месте. Видите? Здесь сейчас крепкий лед, и вы переправитесь без проблем.
        — Откуда вы знаете?
        — Я вчера был там. Лед выдержал и меня в полном обмундировании, и коня. Не то что здесь. Эх, коня моего жаль…
        — Я не о том! Откуда вы знаете, что мы ищем?
        — Ну,  — харадец улыбнулся, и в глубине его глаз родилось тепло.  — Сложно не догадаться, на самом деле. Деревенские отрицают свое соседство с тем, что вы ищете, а вы, судя по всему, знаете точно, что здесь это есть. Странное противоречие. И мне из него становится понятно, что вы ищете проводника.
        Листопад медленно кивнул. Информацией о таинственном низкорослом народе обладали немногие. Орден в свое время вплотную занимался их поисками. Довольно безрезультатно, кстати.
        — Да. Меня интересуют лесные люди. Я знаю, что одна из трех семей, живущих в Потлове, обитает в лесу на берегах притока Бура  — Хвоста.
        Незнакомец снова рассмеялся:
        — Все верно. Только вы берег не того Хвоста объезжаете. У Бура три притока и все три называют Хвостами. Потловский юмор. Нам не понять, но таким, как лесные люди,  — очень даже нравится. Им так скрываться легче. А кому действительная надобность в них будет, так в любом случае найдет. И денег не пожалеет. А тех, у кого денег нет, так с ними и делать нечего.
        Монах, прищурившись, вглядывался в карту, запоминая указанные харадцем повороты.
        «Он говорит, что вчера был там. Значит, еще день  — и мы доберемся до проводника. Всего один день, и все закончится. Вся предыдущая жизнь останется позади и дверь в нее будет закрыта. И начнется новая  — уже под харадским солнцем».
        Небо на востоке еще и не думало светлеть, а Листопад уже поставил собак в упряжку. С неба срывались одна за другой большие ленивые снежинки. Их становилось все больше, и по всему было похоже, что снегопад будет сильным и затянется надолго.
        Ветра не было, и хлопья снега заполняли глубокие ямки следов, цепочкой убегающих в сторону деревни. Харадец ушел, когда монаха от ночных разговоров сморил сон.
        Листопад спал всего пару часов, и его немного трясло от недосыпа. В санях остался небольшой кусок сыра и ломоть хлеба. Все промерзло, и Листопад положил продукты возле догорающего костра, чтобы согреть.
        Он положил руку на плечо спящей девушки:
        — Оденсе, просыпайся.
        Край шубы приподнялся, и на Листопада из-под него глянул серо-голубой глаз. Мужчина присел на полозья рядом с ней. Девушка взяла его за руку и положила ладонь монаха на свой лоб:
        — Голова болит.
        — Да у тебя жар! Ты горишь вся!  — Листопад откинул край шубы, скрывающий ее лицо. Берегиня застонала.
        — Свет, глазам больно…
        — Оденсе, это серьезно. Ты можешь сама себя вылечить?
        — Могу,  — кивнула девушка.  — Но здесь нечем. Трав нет, кореньев…
        — При чем тут коренья? Попроси помощи у Матери Берегини, как ты там это делаешь?
        Оденсе покачала головой:
        — Не получится сейчас. Если без трав и лекарств, нужны силы, а их нет.
        — И что делать?  — У Листопада был такой расстроенный вид, что берегиня улыбнулась, несмотря на боль.
        — Ничего. Буду болеть. Если дуб увидишь  — кору с него заварить нужно…
        — Да знаю я, знаю.  — Монах гладил ее по голове.  — Только где здесь дуб найти? Из лиственных  — березки да осины видел, все остальное с иголками и вечнозеленое. Перекусить сможешь?
        — Нет. Горло болит.  — Оденсе снова прикоснулась пальцами к его руке.  — Я пить хочу.
        Листопад сгреб в единственную жестяную кружку, которую он каким-то чудом захватил из Веньеверга, снег с широкой еловой лапы и сунул ее в угли. Тонкостенная кружка быстро раскалилась, снег превратился в воду. Монах вынул ее, сунул в сугроб, остужая края, чтобы девушка не обожглась. Потом поднес воду к ее губам.
        — Никогда не думал, что окажусь в таком идиотском положении. Оба лекари  — и на тебе!
        Девушка слабо улыбнулась и с трудом произнесла:
        — Ничего, это скоро пройдет. Простая простуда. Ничего серьезного.
        Монах укутал девушку. Он сам не заметил, что приговаривает при этом:
        — Ничего, ничего, скоро мы уже будем на месте. Теперь уже точно знаем, куда ехать, никого разыскивать не надо, лишнее время тратить. Хотя места хорошие, по душе пришлись. С удовольствием остался бы жить здесь, между двумя Хвостами Бура. Домик бы справил в лесу на полянке. Деревня недалеко  — всегда работа бы нашлась…


        Харадец не соврал. Лед в указанных им местах был крепок.
        Собаки устали, все норовили остановиться и лечь. От их веселого задора не осталось и следа. Листопад уже давно шел рядом с упряжкой, чтобы им не приходилось тащить еще и его.
        Вековые деревья расступились, и монах увидел скрытую ими большую поляну. В центре на столбах высился деревянный сруб.
        У ступенек, ведущих к двери, стоял маленький ребенок. На ногах были крошечные валеночки, а голову, шею и плечи укрывал пушистый платок, явно мамкин. Ребенок подпрыгивал и ловил снежинки, когда это удавалось, он принимался радостно визжать. Из-за толстых ватных штанишек и тулупчика эти прыжки казались смешными и неуклюжими.
        На нижней ступеньке копошилась темно-коричневая куница с рыжей опушкой на кончиках ушей и хвоста.
        «Слава Создателю, дошел…»
        Монах потянул за ошейник пса, собираясь переступить границу поляны. В этот момент вожак вдруг зарычал и попытался сцепиться с тем псом, который стоял с ним в паре. К их сваре едва не подключились и остальные собаки.
        Гвалт и лай прокатились по лесу. Куницу словно ветром сдуло, а ребенок, испуганно заплакав, стал торопливо карабкаться вверх по лестнице.
        Листопад не видел, как распахнулась дверь дома и выбежавшая женщина, росточком чуть больше метра, подхватив ребенка на руки, втащила его в дом. Монах был занят растаскиванием собак. Он орал и щелкал над их ушами кнутом, стараясь не ударить, а только напугать. В конце концов все собаки, извиняясь и скуля, поджали хвосты. И только вожак никак не успокаивался.
        Листопад схватил его за ухо и пригнул голову к земле. Пес не желал поддаваться, он рычал, глаза словно остекленели от злости.
        — Да что с тобой случилось?!
        Звук голоса произвел странное действие. Он словно вернул собаку к реальности из какого-то странного, полного агрессии сна наяву.
        Вожак замер, а потом заскулил, виновато спрятав морду и прикрыв ее передними лапами. Теперь по его виду можно было сказать, что он стыдился более всех прочих.
        Монах предпринял новую попытку вытащить упряжку на поляну. Но с собаками снова стало происходить что-то неладное  — теперь они просто отказывались идти. Протащив за собой упирающегося всеми лапами вожака за ошейник всего пару шагов, Листопад совершенно выдохся. Пес весил чуть меньше его самого, и, чтобы выиграть подобную битву, ему и делать ничего особенно было не надо.
        Монах выругался, плюнул в сердцах на снег. Выпрямился, потер лоб.
        «Ну что ты будешь с ними делать! Да и какая разница? Пойду сам, а упряжка здесь пусть побудет, мне же только с проводником договориться».
        Он обернулся к саням. От толчков и диких прыжков собак они пару раз опасно наклонялись, рискуя перевернуться. Край шубы лежал на снегу. Из-под него белели пальцы соскользнувшей за край саней руки Оденсе. Листопад вдруг понял, что с самого утра девушка не произнесла ни слова.
        Он поднял ее тонкую руку, заботливо стряхнул с пальцев налипший снег. Ладонь была теплой, а вот лоб, к которому прикоснулись губы монаха, просто пылал. Берегиня попыталась открыть глаза.
        — Мне очень плохо,  — произнесла девушка совершенно сухими губами.
        — Ну что мне делать? Что мне делать? Послушай, мы сейчас возле домика проводника находимся, я схожу попрошу  — может, у них есть что-нибудь, чем тебе жар сбить получится.
        — Дело не в жаре.  — Глаза берегини смотрели тоскливо.  — Мне плохо, как было тогда, когда ты в первый раз подошел к дому, где я на чердаке пряталась.
        У монаха похолодела спина.
        «Неужели и здесь есть кто-то из ордена? С ума можно сойти! Как меня угораздило все же игры в кошки-мышки с властью затевать? И чего не жилось спокойно?»  — Вслух он сказал, стараясь, чтобы голос его прозвучал уверенно:
        — Мы все решим. Слышишь? Мы в двух шагах от того места, где исчезнут твои тоска и холод. Останется только простуду вылечить.
        — Хорошо бы,  — прошептала девушка.
        Листопад быстрым шагом пересек поляну. Ноги пересчитали через одну ступеньки, и кулак забарабанил в дверь.
        За дверью сначала было тихо. Листопад прислушался. А в избе прислушивались к нему.
        — Откройте, мне проводник нужен! До Харада.
        Послышались приглушенные голоса. За дверью совещались.
        Дверь приоткрылась, и показалась лохматая голова хозяина дома. Макушкой он едва мог достать монаху до груди. Хмуро глядя на Листопада снизу вверх, хозяин спросил:
        — Кто такой?  — В звонком голосе проскакивали сердитые нотки.
        «Если скажу  — не поверишь»,  — пронеслось в голове монаха, но ответить что-то нужно было, и он произнес привычную ложь, прилипшую к языку за время скитаний:
        — Лекарь я.
        — Один?  — Попытка посмотреть, стоит ли кто-то за спиной Листопада, была обречена на провал. Плечи монаха не оставляли малорослику ни единого шанса увидеть что-либо.
        — С сестрой. Она прихворнула в дороге. От жара не найдется чего-нибудь?
        — Может, и найдется.
        — Я заплачу.
        Хозяин поскреб пятерней бороду:
        — Ты ж лекарь, а у нас лекарство покупать собрался… чёй-то так?
        — Закончилось!  — рявкнул Листопад, что, впрочем, не произвело на лохмача никакого впечатления. Он продолжал сыпать вопросами:
        — Собаки твои лаяли?
        — Мои.
        — И много их?
        — Восемь.
        Глаза у лохмача округлились, и он присвистнул:
        — Ничего себе! И зачем тебе столько? Думаешь, в Хараде собак нет?
        — Они у меня вместо лошади.
        — Обнищал Потлов,  — заметил с усмешкой хозяин,  — если уж вместо лошадей на собаках ездить начали… Платить мне чем собираешься?
        — Потловским серебром.
        — Вот уж удача! А то я испугался, что собаками заплатишь.
        — Сколько возьмешь?
        Проводник замялся. Лоб его пошел рябью складок. Кустистые брови пару раз сложились домиком, а потом снова сбежались на переносице в одну мохнатую, сердитую гусеницу. Он пошамкал для верности ртом, словно тренируясь перед тем, как произнести цифру:
        — Двести.
        — Что?!  — Листопад чуть не свалился с лестницы. От наглости проводника он на секунду забыл обо всем на свете: об Оденсе, бредящей на подводе, о ставших неуправляемыми собаках, больше похожих на волков, о своем собственном положении, перечеркнувшем половину жизни. Он забыл обо всем и превратился в обывателя, с которого ловкий шельмец пытается содрать денег.  — Двести?
        — Ну вас же двое.  — По мнению проводника, это должно было объяснить монаху разумность непомерной платы.
        — Двести?!
        В этот момент дверь приоткрылась чуть шире, и в образовавшуюся щель просунулась маленькая ручка с горячей кружкой в руке. Монах машинально взял кружку за стенку и тут же перехватил за ручку, потому что обжег о стенки пальцы.
        — Двести, двести,  — повторил лохмач. В его голосе появилась уверенность. Он гордился своим ремеслом и оценивал его дорого.  — Тебя же не в соседнюю деревню провести надо, а в Харад. Далече это, должен знать, если карту видел когда-нибудь, конечно.
        — У меня столько нет.  — Листопад лихорадочно вспоминал, сколько у него осталось денег.
        Проводник заметно расстроился:
        — А сколько есть?
        — Тридцатка наберется.
        — И что ты с тридцаткой в Хараде делать собирался?
        — У меня есть еще хальмгардские деньги.
        — Какие-какие? А-а-а, озерные деньги, что ли? Угу…
        Дверь перед носом монаха захлопнулась. Внутри снова посовещались, потом обсуждение перешло в спор на повышенных тонах.
        Листопад занес руку для стука, но это не понадобилось  — дверь вновь отворили.
        — Банкноты небось?
        — Да.
        — Золотом нету?
        — Нет.
        — Сколько у тебя их?
        — Пятьдесят,  — соврал монах. На самом деле у него было семьдесят пять, но нельзя же было, в самом деле, отдать вот так все и сразу.
        Лохмач обернулся и крикнул кому-то вглубь избы:
        — Вых, сюда иди, куда ты укатился? Пятьдесят озерными деньгами это сколько?
        — Золотом?  — услышал монах чей-то голос.  — Много.
        — Нет! Говорит, бумажками,  — снова крикнул хозяин себе за плечо.
        — Сколько, сколько… Бери уж, все одно работы сейчас нет,  — донеслось в ответ оттуда.  — Дружинники всех распугали  — и купцов, и бандитов, а ты кобенишься.
        Листопад усмехнулся про себя. Видимо, тягостный торг был окончен благодаря кому-то, кого он не видел, но чье имя теперь знал  — Вых.
        «Если он такой же лохматый, как и этот  — имечко в самый раз»,  — подумал монах.
        Проводник насупился. Разговор окончился совсем не так, как он ожидал.
        — Ладно, оденусь только,  — проворчал он.  — Деньги  — половину вперед, знаешь? Так что серебро свое давай сюда, а бумажки отдашь по прибытии в Харад.
        Монах кивнул, он отстегнул от пояса кожаный кошель и высыпал в протянутую лапку все шесть серебряных кругляков.
        Пока монеты клацали друг о друга, Листопад спросил:
        — Скажи-ка…  — Он запнулся, не зная, как обратиться к низкорослику.
        — Них,  — придя к нему на подмогу, представился лохмач.  — Них меня зовут. Них, Выхов сын.
        — Ага. Так вот…  — Монах привязывал почти пустой кошель к поясу. На дне его остались мелкие монеты, потловские и хальмгардские вперемешку.  — Монахи к тебе часто наведываются?
        — Чего?  — протянул Них.  — Какие такие монахи?
        — Черные с ног до головы.
        Лохмач замахал на него руками, сморщившись при этом так, словно куснул лимон.
        — Издеваешься? Я знаю, как выглядят монахи. Чё им в такой глуши делать? Тут и людей-то нет  — они же с голоду посдыхают!
        — Монахи не едят людей!  — оскорбился Листопад.
        — Много ты понимаешь,  — подбоченился маленький Них.  — Не едят… Людей, может, не едят, а трупами очень даже питаются!
        — Что за чушь?!
        — И ничего не чушь  — все так говорят. Они навроде вампиров. Только летать не умеют.
        Дверь снова закрылась, и Листопад, потрясенно качая головой, развернулся и поспешил вернуться к оставленной в лесу упряжке.
        Кружка с горячим отваром пахла медом. Монах опустился на край саней.
        — Я принес тебе лекарство.
        Девушка приоткрыла глаза:
        — Что это?
        — По запаху  — твой любимый отвар из дубовой коры.  — Он пригубил из кружки, сморщился.  — Горько до невозможности! Похоже, тут еще хинин, правда, меда добавили, не поскупились.
        Оденсе приподнялась на локте и приняла из рук монаха кружку.
        — Как ты это будешь пить, не представляю,  — улыбнулся Листопад.
        Девушка слабо улыбнулась в ответ. Она залпом выпила весь отвар.
        — Я договорился  — нас проведут в Харад,  — сообщил Листопад.
        В подтверждение его слов от лесной избушки, торопливо шагая маленькими ногами, к ним направлялся проводник. В середине поляны он вдруг остановился. Потоптался, нахмурившись. Потом сделал еще несколько неуверенных шагов в выбранном ранее направлении.
        — Что-то тут не то,  — пробормотал проводник.
        Собаки зарычали, успокоить их никак не удавалось. Чем ближе подходил лесной человек к упряжке, тем сильнее становилось их беспокойство. Монах придерживал вожака за ошейник, он гладил его по голове, стараясь успокоить и показать, что нет ничего опасного.
        Лохмач заставлял себя идти вперед, хмурясь все больше. Дело было не в клыкастой своре. С собаками он никогда особенно не ладил  — слишком уж далеко эти существа ушли от леса в своем стремлении служить человеку. Но в этих псах текла волчья кровь, и Них знал, что его сил хватит управиться с ними. Он может заставить вспомнить об их корнях, и они не кинутся на него, приняв в конце концов за своего.
        Было что-то еще. Он напряженно всматривался в лежащий на санях ворох одеял.
        — Кто у тебя там?
        — Я же говорил  — сестра. Болеет, жар у нее,  — напомнил Листопад, внутренне удивляясь вопросу и с тревогой наблюдая за странными действиями низкорослика.
        Лохмач переступил границу полянки, обходя упряжку на безопасном расстоянии. Так кружит зверь вокруг добычи, проверяя, обессилела ли она или все еще может причинить вред.
        — Я не спросил, кто она тебе. Я спросил: кто она?
        — Повитуха…
        — Ты не вертись, как речной угорь в кипящем масле. Ты мне правду ответь  — почему она из меня силы вытягивает?
        — Да что ты придумываешь? У нее жар, еле двигается, чем она тебе навредить может?  — И монах сердито сощурился от посетившей его догадки.  — Или это очередная уловка, чтоб еще денег выманить? Совесть-то есть у тебя хоть какая? Я же тебе все выгреб!
        Них оторвал наконец взгляд от саней:
        — А что это тебя моя совесть интересует? Тебе бы о своей печься. Ты зачем к нам ведьму притащил, душегубец?
        — Она не ведьма! Сдурели вы тут совсем в лесах своих дремучих… Ты хоть одну ведьму-то видел?
        — Нет,  — честно признался Них.  — Но и она не обычный человек.
        — Да с чего ты взял?
        — Я тебе уже сказал: силы она тянет, это раз. Я только подходить к вам начал  — чуть не свалился. Тошнит и голова кружится.
        — Может, не то что-то съел,  — буркнул Листопад. Держать вожака уже не было надобности. Тот просто не сводил глаз с малорослика, не издавая больше гортанного рычания.  — Гриб какой-нибудь…
        Них и бровью не повел в ответ на эти слова. Он лишь весомо добавил:
        — Ну и воздух над ней светится, это два.
        Монах чувствовал, что очень скоро его самого нужно будет сдерживать. Нарастающее от безвыходности ситуации бешенство грозило вылиться наружу.
        — Слушай, мне это действительно не интересно. Понимаешь? Не интересно. Мне нужно в Харад. Ты поведешь нас или нет? Просто ответь на вопрос: да или нет?
        Них замялся, взвешивая все «за» и «против». Деньги приятно оттягивали его карман, и возвращать их совсем не хотелось. И тогда лохмач решил, что его сил на переход хватит.
        — Иди следом,  — сказал он.  — Но на расстоянии держись.  — И тихо и презрительно процедил сквозь зубы, вынося вердикт надоедливому гостю:  — Собачник…


        Заснеженное болото казалось еще более мрачным, чем обычно. Полузатонувшие ветви упавших деревьев тянулись к небу, как потемневшие кости иссушенных мертвых пальцев.
        Слова низкорослика не шли у Листопада из головы. Он вспоминал все, что ему когда-либо приходилось слышать о лесных людях.
        Малочисленная раса, обитавшая в самых дремучих лесах, более чем неохотно шла на контакт. О ней было известно крайне мало. Орден вышел на них, когда разбирался со странными донесениями о рыманских купцах, умудрявшихся за один месяц побывать и в Озерном крае, и в Хараде, и в Латфоре.
        И очень скоро выяснилось, что не было никаких тебе драконов, крылатых лошадей или сапог-скороходов. Все гораздо прозаичней. Существует некое племя лесных людей  — проводников, использующих для перемещения дыры в пространстве. Их способность использовать порталы в своих целях была естественна и совершенна.
        Они чувствовали места, где пространственно-временные связи были наиболее слабы, и просто проходили в образовавшиеся разрывы, видя конечную картинку в наслоении реальностей и чехарде прошлого, настоящего и будущего.
        Называли лесные люди такие места лазейками.
        Лазейки были разными. Не все из них можно было пройти насквозь, и такие «карманы» лесные люди использовали для того, чтобы спрятаться. Но это в самых крайних случаях. А вообще-то в лазейки, выхода из которых было не видно, даже лесные люди старались не соваться. Ведь если по каким-то причинам закрылся один конец тоннеля, то нет гарантии, что второй останется открытым и из лазейки можно будет выбраться.
        Те, кто следовал за проводником, во время пути не видели проплывающих мимо разломов. Которые открывали дороги в совершенно другие места в ином времени.
        Люди шли след в след, стараясь не увязнуть в топком болоте. Им было не до того, чтобы разглядывать колеблющиеся миражи в мареве тумана.
        Берегиня непрестанно кашляла. Монах иногда оборачивался в ее сторону, чтобы проверить, не выплюнула ли она случайно свои легкие. Девушку бросало то в жар, то в холод, и под глазами залегли черные тени, обозначающие крайнюю степень ее измождения. Листопад смотрел на нее и прибавлял шаг, изо всех сил надеясь, что в Хараде они окажутся уже скоро. И выведет их проводник не на высокогорные луга, а куда-нибудь поближе к человеческому жилью.
        Очень скоро по странностям в поведении проводника Листопад понял, что что-то идет не так. Них часто останавливался, смотрел по сторонам, словно не узнавая местности. В какой-то момент беспечно шагнув с очередной кочки, лохмач почти по пояс ушел в грязь.
        Монах бросил упряжку и кинулся вперед. Вытащить низкорослика из грязи было куда проще, чем облаченного в доспехи харадца из проруби. Листопад просто ухватил его покрепче за шкирку и поставил обратно на кочку.
        Ниха била дрожь, а лицо было белее лежащего вокруг снега. Торчавшие дыбом волосы довершали картину, иллюстрирующую приступ охватившей его паники.
        — Что это такое?  — заверещал проводник, вытаращив на Листопада глаза.  — Мы шли по проходу, была хорошая лазейка, надежная, потом все вокруг поплыло, и я вдруг упал в грязь!
        — Ну бывает, поскользнулся, что так переживать?
        — Поскользнулся?!  — продолжал верещать Них, размахивая руками. Он даже не пытался отряхиваться. Комья грязи при каждом резком движении соскальзывали с одежды и с чавканьем падали к ногам. Из валенок при каждом шаге выливалась болотная жижа.  — Да мы выпали, не понимаешь? Провалились из одного прохода в другой!
        Он принялся прыгать по кочке и топать ногами:
        — Мне это сразу не понравилось! Я  — не вижу! Ты понимаешь?!  — Проводник подскочил вплотную к Листопаду и, задрав голову вверх, заорал:  — Я не вижу выхода! Вот, смотри!  — Он вцепился в монаха удивительно сильными для такого маленького человека пальцами и повернул его вокруг своей оси.  — Смотри! Нет выхода  — нет! Что ты видишь?
        — Да отцепись ты!  — Листопад стряхнул с себя измазанные руки лохмача. Он попытался оттереть свой плащ от его отпечатков.  — Что я вижу… Болото. Одно сплошное болото кругом. А что еще должно было быть? Оазис с пальмами? Дворцы с полями для верховой езды?
        — Это не просто болото.  — Лохмач вдруг сел на кочку и расплакался. Он растирал по щекам слезы. Лицо его от этого чище, ясное дело, не становилось.  — Это одно и то же болото. Понимаешь? Мы в закрытый карман провалились. Мы из него даже обратно, откуда пришли, вернуться не можем. Тут куда теперь ни иди  — одно болото. Бесконечное оно, и куда бы ни пошли  — все равно придем на эту самую кочку! У-у-у!
        Проводник раскачивался, обхватив себя за мокрые колени.
        — Это надолго?  — спросил монах, прокручивая в голове все сказанное и вспоминая, что еды нет ни для них, ни для собак.  — «Ну и сколько мы так продержимся?»
        Них оторвал от колен заплаканное лицо и, ехидно сморщив нос, произнес:
        — Ну, если это бесконечно, то как ты думаешь  — надолго?
        — Слушай, раз ты столько об этом месте знаешь, значит, сюда не только попадали, но и выбирались, так?
        — Выбирались!  — повторил Них и презрительно скривил губы, его глаза зло блеснули.  — Это все из-за бабы твоей. Скинь ее с саней в топь  — и будь спокоен, сразу же лазейки пооткрываются во все стороны.
        — Поговори еще,  — тихо ответил монах.  — Поговори  — и я тебя самого скину. И мне будет плевать, откроется что-то при этом или нет.
        Он вернулся к саням. Лапы у собак были грязными. Они топтались, собравшись все вместе на выступавшем из топи участке твердой земли. Сами полозья лежали одним концом в грязи. Вся их рама была забрызгана.
        Листопад наклонился к девушке:
        — Как ты? Не утонула еще тут без меня?
        Берегиня открыла глаза, услышав его голос.
        — Еще долго?  — Кроме этого, она больше ничего у него не спрашивала. Глаза лихорадочно блестели из провалов, обрисованных тенями, и Листопад не был уверен, что она видит его, а не заслонившую ей свет тень.
        — Оденсе, послушай, ты должна кое-что вспомнить…
        — Что?  — Оденсе недоуменно нахмурилась.
        — Наш проводник заблудился…
        — Странно для проводника.
        — И поэтому ты должна кое-что вспомнить.
        — Я? Я не понимаю…
        — Оденсе, он говорит, что ты влияешь на него так же, как когда-то влияла на меня. Ну или почти так же. Я на таком расстоянии от тебя дышать не мог тогда, а этот ничего  — бегал, прыгал. Пока не потерялся. А сейчас вот сидит и плачет.
        — Я знаю, что он иной. Я говорила тебе об этом, когда мы подъезжали к полянке. Только что я должна вспомнить?
        — Как ты изменила все? Как ты смогла сделать так, что мы перестали убивать друг друга?
        — Я ничего не меняла.  — Голос Оденсе звучал слабо.  — Как странно, что ты можешь такое не помнить. Мы не переставали убивать друг друга. В ту ночь мы на самом деле умерли. И ты, и я.
        — То есть…
        — Да. Только это и смогло остановить наше взаимное уничтожение.  — Оденсе накрыла его ладонь своей рукой.  — Листопад, мне очень жаль…
        Мужчина нахмурился, не совсем понимая сначала, отчего она сожалеет, и вдруг затряс головой:
        — Что? Нет! Что ты несешь?
        Оденсе устало прикрыла веки. Она вздохнула и, не открывая глаз, заговорила. Голос ее был спокоен.
        — Что-то работает в этом мире не так, как нам хочется, когда мы приближаемся к определенным людям. Кто-то лишает нас сил, кто-то, наоборот, дает вдохновение, а кто-то попросту убивает. Мы черпаем силы из разных источников. И направляем мы их в разные русла. Нельзя создать полноводную реку там, где льется лава. Что-то должно будет умереть.
        — Но мы же остались живы!
        Берегиня покачала головой:
        — Не остались, говорю тебе  — мы умерли. Ушли туда. Но смогли вернуться обратно, и каждый из нас изменился, стал кем-то другим  — разве ты не чувствуешь этого? Мы думаем иначе, поступаем по-другому. Мы  — уже не мы. Я вытащила тебя в тот раз, потому что не могла поступить иначе. Я лечила каждую твою клеточку. Восстанавливала. Но так, как я это понимала. И наверняка знала, что не смогу восстановить все  — ведь я не Создатель.  — Она повторила:  — Не Создатель. Когда проваливался ты  — я тянула тебя, у меня были на это силы и вера. Но теперь проваливаюсь я, потому что все мои силы уходят на то, чтобы плавить плиту льда, сползшую на меня. Лед давит, давит… Я слаба. Слабее, чем ты был тогда. И меня некому будет вытащить.
        Листопад взял ее лицо в свои ладони.
        — Посмотри на меня.  — Первый раз в жизни у него совершенно по-человечески ныло сердце от предчувствия близкой смерти. Он говорил, хотя знал, что лжет.  — Это все не так. Я же рядом. Я буду тащить тебя.
        У берегини чуть дернулась жилка на щеке.
        — Не то…  — Она повернула голову так, чтобы ее щека легла на его ладонь.  — Я сама изменила в тебе то начало, которое могло остановить смерть. Я видела, как ты это делаешь, когда мы вместе ходили по деревне и лечили людей. Ты само мгновение смерти удерживал, и те, кто умирал, послушно стояли на грани. Это было так страшно. Но иногда это давало мне время собраться с силами и перетянуть их на нашу сторону.
        Девушка помолчала, тепло руки Листопада было ей так приятно.
        — Ты же сам знаешь, что больше не сможешь сделать этого.  — Она улыбнулась.  — Ты нравился мне, и я хотела, чтобы ты был другим. Ты нужен был мне другим. А теперь мне жизненно необходимо, чтобы прежний ты был рядом. Но это уже невозможно. Разве не смешно?
        — Не смешно,  — резко сказал Листопад. Он отдернул руки от ее лица.  — Прекрати прощаться. Со мной.
        Нужно было что-то делать. В его голове пронеслась дикая мысль  — придушить проводника. С учетом его комплекции это было сделать совсем несложно.
        «Он же щуплый, как ребенок. Если кто-то должен умереть, чтобы разорвать этот странный круг, в котором их силы, сцепившись, пожирают друг друга, то почему бы не умереть именно ему? Сверну ему шею. Как слабому ребенку.  — Листопад почувствовал, как слабеют его ноги, а тело покрывает испарина.  — Что со мной? Почему я настолько слаб? Неужели я не в состоянии убить его? Это решит все проблемы. Его смерть продлит жизнь моей любимой женщины, избавит ее от мучений. Так чего я жду?»
        Он побрел сквозь грязь к самой надежной на вид ближайшей кочке. Провалился по колено левой ногой, не дойдя до нее пары шагов, чуть не потерял сапог, который, сразу потяжелев, потянул в топь.
        Листопад вытащил ногу и со злостью вытряхнул грязь из обуви. Затем сделал нечто совершенно для него нелогичное. Он лег на кочку, закинув руки за голову. Мокрый сапог валялся рядом, и мерзла стоящая прямо на земле нога.
        Если бы он мог видеть небо  — возможно, к нему в голову пришли бы светлые мысли. Но вместо лазурной глубины над монахом плавала непонятная белесоватая дымка.
        «Снежный туман. Надо же, бывает и такой… Похоже, он окутывает небо. Холодный воздух колок, словно я вдыхаю вместе с ним крошечные льдинки.  — Промозглая влажность уже добралась до спины Листопада через толщу плаща.  — Оденсе тоже говорила что-то про лед. Ее снова давит лед, как когда-то, когда я был монахом. Значит, что-то в низкорослике сродни природе магии монахов. Она говорит, что мы черпаем силу из разных источников. Но лесной народ никак не преобразует силу, получаемую из жизни или смерти. Из света или тьмы. Они только пользуются порталами и разговаривают с лесным зверьем. И все. Что в них противоречит философии Матери Берегини? Они-то ее чем не устроили?»
        Листопад повернул голову и посмотрел в сторону проводника. Тот лежал, скорчившись на кочке, и плакал.
        «Не могу я его убить. Парадокс… Для любого другого человека выбор очевиден. Да что там  — выбора не стояло бы ни перед кем. Один-единственный вариант поведения. Спасать то, что тебе дорого, любой ценой. Видимо, правы мальчишки, кидавшие мне в спину камни и кричавшие, что я урод. Если я не способен совершать человеческие поступки, кто я для человечества? Урод.  — Монах прикрыл глаза.  — У меня не было никогда ничего своего. Был монастырь, где все общее. Вся моя жизнь была посвящена ордену. И для меня понятен выбор, когда выбираешь между благополучием всех и одного. Мне понятна жертва меньшим ради большего. Даже если жертвовать собой  — ради всех  — это приемлемо. Но выбирать между одним и одним, пусть даже важным для меня? Я выбираю ее для себя, и это безотносительно того, кто повинен в ее мучениях. Проводник  — просто деталь, с которой я ничего не могу поделать, и поэтому я просто лягу рядом и умру вместе с ней. И это будет значить в моей вселенной больше всего, что бы ни было».
        Он расслабил на шее тесьму, сдерживающую ворот плаща. Пальцы скользнули по вышивке черных лент. Черным шелком по черному были вышиты слова молитвы:
        «Истина, видимая во мраке,  — истинна».
        Монахи, надевая или снимая плащ, каждый раз прикасались к вышивке. Руки распознавали выпуклости стежков, и те складывались в слова.
        И так было всегда.
        Лента тесьмы оканчивалась плетеными металлическими сферами из черного металла. В них  — слепые черные зрачки. Слепые, потому что смотрят во мрак. Жгуче-черные настолько, что, даже недолго глядя на них, начинаешь видеть все иным, белый свет  — черным, а мрак их самих  — ослепительно-белым шаром.
        Полночные Звезды  — по две на каждого монаха. Символы неизбежной и неотвратимой смерти.
        Листопад поднес ленточку к глазам:
        «Я тупею или я просто забыл об их существовании, перестав быть монахом? Люди боятся думать о смерти. Мысли о ней болезненны. А уж о таком несомненном доказательстве, как Полночные Звезды, лучше не знать. А если знал когда-либо  — забыть. Ведь пока я не думаю о смерти, я искренне верю в свое бессмертие.  — Монах поднялся, оторвал один металлический шар с конца шелковой ленточки.  — Как уж тут вспомнить о том, что Полночные Звезды несут смерть всему  — и пространству в том числе».
        Он сжал сплетенную из слов скорбных молитв проволоку, выпуская на ладонь кусочек истинного мрака. Металл тут же рассыпался в прах, потеряв давление, удерживающее вместе атомы. Листопад накрыл второй ладонью мрак, находящийся все еще в состоянии покоя.
        Смерть спала, не зная о своей свободе. Ее абсолютный холод тревожил кожу ладоней. Человеческие руки монаха дрожали, не желая принимать этот ужас. Каждый нерв посылал в мозг сигнал выбросить подальше эту гадость, способную сожрать и разрушить все на своем пути.
        Листопад наклонился к сомкнутым ладоням и принялся читать мантру, пробуждающую смерть от бездействия. Возвращающую ей память о своем предназначении.
        — Эй,  — спросил Них, поднимаясь с колен и всматриваясь в движения монаха,  — ты что делаешь там, а? Колдуешь, что ли?
        Проводник удивленно моргал, похожий на разбуженную в полдень сову.
        — Эй! Ты с ума сошел? Здесь не получится использовать ни одну магию  — здесь стихий нет. Болото замкнуто на самом себе, ты ничего не сможешь из него взять, потому что ему неоткуда будет восполнить…
        Листопад шептал мантру снова и снова. Сила вращающегося вокруг своей оси мрака стала постепенно разводить ладони.
        Вращались галактики.
        Вращалась маленькая вселенная смерти.
        Какое-то время Них как зачарованный следил за этим вращением. Потом, хватанув ртом воздух, он бросился к стоящему на коленях монаху. Брошенная вперед Звезда прошла в сантиметре над его головой.
        — Ты что сделал?  — Лохмач сшиб монаха, опрокинул на землю.  — Ты думаешь, что делаешь?
        Листопад пытался спихнуть с себя налетевшего низкорослика, но ярость придала тому столько сил, что так просто теперь с ним было не справиться.
        — Это Полночная Звезда  — она вспорет пространство. Сожрет вместе с ним ту связь между вами, которая уничтожила выходы отсюда.
        — Что?!  — Проводник тряс его за грудки.  — Здесь замкнутое пространство! Та смертушка, которую ты выпустил, будет метаться, возвращаясь снова и снова, пока не прикончит нас всех. Она распорет не пространство  — а нас. И жажда ее будет расти! Почему у тебя ноги не подломились, когда ты ступил на нашу поляну? Почему не сдох, когда постучался в дверь? Мы провалились, как крысы в бочку, а ты милостиво наполняешь ее под завязку водой!
        Шепот наполнил пространство вокруг. Он полз по нему, припадая к земле. Нарастающий, зловещий. На белых покровах болота, как брызги чернил на бумаге, проступала темнота. Снег словно промокашка пропитывался ею. По ней медленно и неумолимо в сторону Листопада катился огромный шар холодного белого света, сматывающий на себя вселенную.
        Листопад поднялся на ноги. Он скрестил руки, прижав друг к другу запястья, и поймал шар пересечением линий судеб на своих ладонях. Свет опалил его кожу, стирая с нее рисунок линии жизни. Втягивая в себя биение пульса, пытаясь заставить взорваться изнутри и щедро разбросать во все стороны свою жизнь, свою кровь.
        Лохмач заорал и упал лицом в грязь.
        Монах приблизил шар к своему лицу, обвел его вокруг своей оси и отбросил прочь. Он тронул носком обутой ноги вжавшегося в кочку Ниха.
        — Он прилетит сюда, став еще больше. И я снова отражу его, но уже в другом направлении. Он ищет границу твоего болота, я разбудил его, соблазнив этим. И он будет прилетать снова и снова, разбухая от неудовлетворенности, желая заполучить то, что ему обещано, и с большей яростью будет искать границы  — пока не найдет слабое место, в которое сможет вцепиться. Через которое и сожрет все, что здесь находится.
        — Нет границ!  — снова заплакал проводник, ударяя кулаком по земле.  — Нету! А расти твоя Звезда будет, пока не заполнит все вокруг, размазав нас своей мощью, впечатав в эти кочки. Вмяв в эту топь! Тогда ты сможешь удерживать его?  — Он поднялся с земли, бессильно уронив руки. Повернул лицо к монаху и спросил:  — Хватит сил в твоих жилах удержать на себе весь мир?
        Они смотрели друг на друга, и Листопад видел, как быстро меняются обуревающие низкорослика чувства. От отчаяния до ненависти. Когда накал их достиг пика, Них подпрыгнул и заорал:
        — Во всем виновата эта баба!
        Все, что случилось дальше, происходило слишком быстро, чтобы у кого-то из них было время подумать. Тщедушная фигура, словно пущенная из пращи, в одно мгновение преодолела расстояние, отделяющее их от саней. Них отшвырнул край шубы и попытался схватить берегиню за шею.
        — Стой!  — крикнул Листопад. Он бросился было за проводником, чтобы оттащить его за космы от девушки. Он не видел, что протянутые к обнаженному горлу хищные руки замерли, так и не притронувшись к нему. Глаза стоящего одним коленом в грязи Ниха остекленели, прикованные взглядом к полуоткрытым глазам берегини. Толчками из легких судорожно выходил воздух.
        Шар, закончив чертить очередной круг, вынырнул из-за плеча монаха. Листопад безуспешно попытался поймать его, чтобы отшвырнуть прочь.
        Полночная Звезда срывалась с кончиков его пальцев. Раз за разом. Не меняя своей траектории. Монах видел, что в конечном итоге она должна была оказаться там, где стояли сани.
        И тогда он просто ударил наотмашь. Отгоняя шар, как назойливую пчелу. Не чувствуя еще безумной боли, Листопад увидел, как причудливо раскрывается между средним и безымянным пальцами его ладонь почти до середины. Обнажаются кости, сворачивается кровь рассеченных сосудов, опаленных светом Звезды, пузырится кожа.
        Полночная Звезда изменила траекторию, резко вильнув от удара в сторону. Будто слегка прикоснувшись, чиркнула Ниха по спине.
        И тут же дернулась дымка окружающего марева, и поплыли в сторону клочья тумана. Открылись за ними проемы порталов.
        Пространство задышало. Вместе с ним свободно вздохнула Оденсе.
        Собаки поднялись разом, как по команде. Дернулись в сторону, откуда повеяло свежим ветром. Туда, где замаячили тени деревьев. Откуда донеслись до их ушей лесные звуки.
        Они сдвинули с места полозья, протянув вместе с ними лежащего поперек проводника. Его ноги волочились по земле.
        Монах упал рядом с берегиней. Крик, изогнувший его, сорвал связки, и из горла вырывались только всхлипы. Превозмогая чудовищную боль, здоровой рукой он направил собак на открывшуюся дорогу. Торопя их, Листопад щелкнул кнутом, уже не заботясь о том, попадает по их мохнатым бокам или нет.
        Как будто их боль могла облегчить его собственную.


        Он не знал, сколько прошло времени.
        Сжимая руку и завывая, Листопад укачивал ее, баюкая боль.
        Собаки бежали, с радостью чувствуя под лапами примятый снег, сменивший скользкую болотную жижу. Дорога шла под уклон, и упряжке было легко справляться с увеличившейся тяжестью поклажи.
        Никто ими не правил, они бежали куда глаза глядят. Вернее, где легче бежать.
        Остановилась упряжка, когда дорога вывела к озеру. Когти царапали скрипящую гальку. Вожак остановился, лизнул камни. Неуверенно поставил лапу на лед. Он видел темнеющую в центре озера прорубь.
        Идти туда было опасно, но собаки так долго бежали, и им очень хотелось пить. Пусть даже вода будет студеной, но это все равно лучше, чем снег.
        Вожак шевелил ушами. Рядом заскулил стоящий с ним в паре пес, словно просил разрешения идти вперед. Вожак оглянулся назад, в сторону нелепо лежащих на подводе людей. Он не знал, что делать.
        Листопад, шатаясь, поднялся на ноги. Вожак слегка вопросительно качнул хвостом. Не обращая на него внимания, монах прошел несколько шагов вперед и опустился в снег. Он осторожно опустил руку на лед. Холод обжег, но мужчина, словно не чувствуя этого, начал нагребать на рану снег. Скоро вся рука была закопана, и Листопад почти перестал ее чувствовать.
        Где-то под снегом пульсировало что-то, отдавая тупой дергающей болью в кость предплечья. Листопад лег, примерзая теплой щекой к таявшему под ней льду.
        Он ни о чем не думал. Голова была пуста. И по-большому счету ему не о чем было думать, потому что ему было все равно, что будет дальше.
        Это было странно. С того момента когда он потерял привилегии монашеского бытия, жизнь все время тыкала его носом в боль и смерть. В то, чем была пропитана его религия. Только раньше для него это было учением, которое гласило «вокруг смерть», а теперь он сам был предметом учения. В который уже раз монах умирал.
        Кто-то отвязал собак, и они помчались к воде. Лед просел, вода из озера набегала через край льдины. Волны шли одна за другой. Собаки припадали на передние лапы и лакали воду вперемешку с ледяной крошкой, не рискуя подходить к черному провалу проруби.
        Заскрипел снег. Листопад открыл глаза и увидел ноги в валенках. Берегиня присела на корточки, потом легла напротив него, лицом к лицу. Ее глаза тоже были пусты  — ни единой мысли. Щека Оденсе вмерзала в лед, плавила его своим теплом, превращая в колючую воду.
        Ее ладонь легла на снег, похоронивший в своем холоде изувеченную руку монаха.
        Они долго лежали так, погрузившись в глаза друг друга.
        Вожак подбежал к Листопаду. Ему не нравилось странное бездействие людей. Пес толкнул монаха в спину своим широким лбом. По какой бы причине человек так себя ни вел, это было, по мнению пса, совершенно безответственно  — он стремился заботиться о стае. Собакам нужна была еда, а человек и сам их не кормил, и охотиться не отпускал.
        Листопад сначала не отреагировал на толчок. Потом скосил глаза в сторону собаки. Пес тут же пару раз лизнул его лицо, проявляя тем самым крайнюю степень своей благожелательности.
        — Пойдем, поможешь мне,  — прозвучал голос девушки.
        Монах перевел взгляд на свою руку и увидел, что никакого снега на ней уже нет. Оденсе держала свою ладонь прямо над раной.
        — Прости, я не смогу убрать всю боль,  — произнесла она.  — Но она не будет такой сильной, чтобы ты не мог думать ни о чем, кроме нее.
        Она села и бережно переложила его руку к себе на колени.
        — Нужно забинтовать.
        — Нечем…
        Губы Оденсе тронула тень улыбки.
        — Есть. Всегда можно что-нибудь придумать. Ты не видишь, потому что привык все делать по правилам.
        Она соорудила шину для руки монаха из того, что попалось на глаза и было для этого пригодным. Зафиксировала ее у груди повязкой через плечо, чтобы движения причиняли как можно меньше боли.
        После этого девушка посмотрела в глаза Листопаду и произнесла:
        — Теперь помоги мне. Там что-то ужасное. Я такого никогда не видела. Я без тебя не справлюсь. Я попробовала, но ничего не получилось.
        Монах послушно побрел вслед за Оденсе к полозьям. Низкорослик все так же лежал на перекладине, головой уткнувшись в одеяла, а ногами свисая наружу.
        — Посмотри, что я сделала с ним. Сначала я чуть не убила тебя, теперь умирает он.
        — Почему тебя это должно волновать?  — Листопад наклонился к спине Ниха. По всей ее ширине словно кто-то чиркнул ножом. От лопатки до лопатки. Чуть наискосок.
        Монах прикоснулся к шее проводника.
        — Какой странный пульс.  — Его пальцы прощупали края раны.  — Нужно очистить рану и зашить.
        — Это из-за меня. Он дышал, как в агонии, я постаралась успокоить его сердце. Но моей силы для него оказалось слишком много. И я не могу заставить его снова биться так, как должно.  — Оденсе отвела глаза.  — Когда я очнулась, не сразу вспомнила, что произошло. Он лежал, вцепившись руками в мои руки. Ладони до сих пор скрючены как в судороге. Наверное, он поэтому и не свалился, пока собаки дотащили нас сюда. Я вытащила из его пальцев свою одежду, попыталась перевернуть и тут увидела его спину. Чем это ты его так, хлыстом?
        — Я?  — искренне удивился монах.  — Это не я. Вернее… это случайность.
        Оденсе нахмурилась, в ее памяти всплывали разрозненные картинки.
        — Он кричал, что убьет меня. Потом упал. Да, это не ты… Он упал из-за меня.
        — Его задела Полночная Звезда,  — перебил монах.  — Не смотри так, на самом деле все вышло случайно…
        — Нет-нет!  — Оденсе помогала монаху. Ее руки словно предугадывали каждое его действие.  — Он упал до того, как эта черная шаровая молния пронеслась мимо. Он прикоснулся ко мне, и его словно пронзила боль, я вспомнила его глаза  — как будто раскаленным острием пронзили позвоночник. Он упал, и только потом, вспарывая одежду, пролетела твоя Звезда. Да, все было именно так…  — Она замерла, потрясенная пришедшей в голову мыслью.  — Я убила его? Я на это способна? Как так, Листопад?
        Распахнутые глаза глядели прямо в душу монаха, ища подтверждения своей догадке и в то же время не желая ее там найти. Еще мгновение, и Оденсе отступила, подняв руки:
        — Я не имею права к нему прикасаться!
        — Послушай, я ничего не смогу сделать одной рукой. Тебе в любом случае придется в этом участвовать. Имеешь право или не имеешь.  — Монах на секунду остановился, чтобы погладить свою собственную руку, которая заныла сильнее прежнего.  — Придет в себя  — попросишь прощения, и твоя совесть успокоится. Сейчас как-то не время…
        — Ты не понимаешь. Любое мое вмешательство, любая помощь ничего, кроме вреда, не принесет.
        — Ну тогда давай просто сбросим его с полозьев и оставим здесь! Согласна? Раз ты так считаешь. Если выживет  — значит, повезло, замерзнет здесь  — так тому и быть.
        Берегиня смотрела в сторону.
        — Но так у него, по крайней мере, будет шанс.  — Она вытащила из-под одеял сумку со своим нехитрым скарбом. Скальпели, лезвия, шелковая нить. Все, что, по ее мнению, могло пригодиться Листопаду.  — Вот. А я отойду куда-нибудь подальше, чтобы не мешать.
        Мужчина смотрел на ее действия и не верил своим глазам:
        — Ты в своем уме? Как ты себе это представляешь? Что я могу сделать одной рукой? Оперировать?!
        Оденсе упрямо молчала.
        — Так… Знаешь что? Помоги уложить его на сани. Да не переворачивай… Вот так. Лови собак теперь, и поедем искать ближайшее жилье. Может, повезет и там кто-нибудь адекватный попадется и поможет мне спасти его без излишних рассуждений на темы морали.
        Он укрыл Ниха шубой и уселся рядом.
        Когда все собаки стояли на своих местах, Оденсе спросила:
        — Куда идти?
        Листопад пожал плечами:
        — А какая разница? Ни ты, ни я не знаем, где мы. Вот он,  — монах кивнул на укрытого с головой низкорослика,  — знал бы, куда нас занесло. А так положимся и дальше на волю случая, раз он нас сюда вывел. Или…  — Листопад перевел взгляд на собачьи спины,  — на их вот чутье  — они же бежали почему-то в эту сторону…


        — Хозяева!  — стучала в толстенные бревенчатые ворота Оденсе.  — Хозяева!
        — Кто такие?  — через некоторое время спросили из-за ворот. Человек обнаружил свое присутствие и подал голос, скорее всего, потому что понял, что просто так непрошеные гости не уйдут.
        — Пустите переночевать,  — попросила девушка.
        — Вон стог стоит чуть поодаль в поле,  — резонно ответили ей,  — там и ночуйте.
        — Не можем мы.  — Сама не зная зачем, берегиня еще раз ударила кулаком по бревну.  — Раненый у нас, тепло ему нужно. И рану нормально осмотреть. Напали на нас в лесу.
        Из-за забора не доносилось ни звука.
        — Люди вы или нет? Я же не многого прошу  — огонь, воду и крышу над головой! Помогите  — неужели сами никогда помощи не просили?!
        Дверь приоткрылась, и в образовавшуюся щель выглянула замотанная в шерстяной платок старуха. Она внимательно осмотрела Оденсе, лежащего на санях монаха и собачью упряжку. Вид у всех был весьма плачевный.
        — Просили, было дело,  — хмуро пробормотала старуха.  — Только вот помогали нам даже не через раз. Этот, что ли, раненый?
        Ее глаза сверлили монаха.
        — И этот. И еще один. Под шубой,  — ответила берегиня.
        Все так же хмурясь, старуха произнесла:
        — Что-то многовато раненых. На кого это вы напоролись? И все же в дом пустить не могу. Сарай у меня занят. А вот в бане  — там можете поместиться. И собак ваших мне порадовать тоже совершенно нечем. Привяжите покрепче зверей этих, чтоб они мне кошек не порвали-то…
        Упряжка въехала на большой двор. По его периметру разместились три добротных здания  — сам дом, длинный коровник и квадратная приземистая баня. У ее входа была сложена поленница дров.
        Из-под крыльца сверкали глаза двух кошек, спрятавшихся от испуга перед незваными гостями.
        — Все так массивно, всего так много,  — пробормотала Оденсе. Она разожгла очаг, и в бане очень скоро стало тепло.  — И одна старуха. И как она управляется с этим? Даже собаки нет.
        Проводника перенесли на лавку, и монах готовился зашивать его рану. Грелась в одном горшке вода, в другом, поменьше, кипели иглы и инструменты.
        — Так бывает,  — Листопад осторожно срезал со спины Ниха полосы ткани, обнажая рану,  — когда все мужчины из дому уходят в леса. Они и собак с собой забирают. Для охраны. Или охоты.
        — Что ты имеешь в виду?  — Берегиня хотела выйти, но монах жестом остановил ее.
        — Останься. Хуже, чем есть, ему уже не станет. Даже если толпа берегинь набежит. Тут не целительство нужно, а хирургическое вмешательство  — протыкать кожу, сшивать мышцы, стягивать края. Ты же не хочешь, чтобы он мучился? С твоей помощью я закончу все быстро, а без нее  — неизвестно, закончу ли вообще.  — Он прищурился и ядовито добавил:  — После ты выйдешь, и я попробую вытащить его из состояния, в которое он скатился, кстати, не без твоей помощи.
        Оденсе в нерешительности топталась перед входной дверью.
        — А если это принесет вред?
        — А если нет? Помнится, раньше ты была намного решительней.
        — Намного безответственней,  — буркнула берегиня, но все же, омыв руки в миске, подошла к распростертому телу Ниха. Она приняла из рук Листопада инструмент, и пара принялась за дело.  — Так что ты имел в виду, говоря о старухе? Почему она одна?
        — А почему ты решила, что она одна?
        — Ну если бы был кто-то еще, навряд ли бы она пошла выяснять, кто барабанит в дверь.
        — Все верно. А теперь думай дальше  — когда из семей исчезают мужчины? Ведь судя по всему, недавно все было иначе, вон  — сложенная поленница говорит сама за себя. Старухе столько не нарубить.
        — Ну, по-разному бывает. Покос, к примеру, или война… Но тут не только мужчин  — вообще никого, кроме старухи, нет. Может, эпидемия?
        — Которая коснулась и людей, и собак? Насчет покоса явно не время.  — Листопад улыбнулся.  — Но ты мыслишь широко. Вот говоря о войне, ты не ошиблась. Скорее всего, мобилизация, и мужчины ушли скрываться в леса, чтобы избежать ее. То есть не просто на войну подались  — иначе собак бы оставили.
        — Хорошо. А все остальные где? Ну я не знаю  — жены, дочери, дети…
        — А с женщинами и детьми во время войны ничего хорошего не происходит. Ты не знала этого, Оденсе? Поэтому им тоже лучше всего спрятаться где-нибудь в лесу. И поближе к своим же мужчинам. Старуха осталась на хозяйстве. В ее возрасте страх потерять то, что держишь в руках, намного сильнее страха смерти.  — Монах немного подумал и добавил:  — Наверное.
        — А может, они уехали всей семьей в какое-нибудь соседнее село на свадьбу, скажем?
        — Нет. Опять же из-за собак. Не берут на свадьбы собак, хоть ты тресни.  — Листопад снова улыбнулся.  — Да и не удивилась она, когда ты про нападение в лесу сказала. Значит, привыкла уже к беззаконию. Вот и выходит, что не так уж и далеко мы ушли от избушки лесных людей. Я думаю, мы где-то неподалеку от града Рымана.
        — А может, Потлов?
        Монах покачал головой:
        — Точно нет. Не живут там вот так обособленно. Всегда деревнями, сообща.  — Он вздохнул и распрямил спину, осторожно потянув сначала одно затекшее плечо, потом другое.  — И, как понимаешь, это точно не Предгорье, потому как гор нигде не видно.


        Оденсе дремала, сидя в предбаннике, как вдруг раскрылась дверь и вместе с холодными клубами воздуха с улицы вошла старуха.
        В руках у нее была лампа. Дверь стукнулась о ноги берегини и отскочила обратно  — старушка вздрогнула.
        — Чего это вы здесь сидите?  — поинтересовалась она.
        — Так это… мужчины там спят.
        — Вот ведь мужики пошли,  — старуха осуждающе покачала головой,  — сами спят, а девку на мороз выставили!
        — Ну так раненые…  — промямлила Оденсе.  — А я вон в шубе.
        — И что? Хоть шерстью обрасти, как медведица,  — разве ж можно в такую холодину человека от очага в сени гнать? Я вот молока принесла, излишек. Полкрынки в бадью, где на сыр молоко киснет, не влезло. Думала  — раненым. Так и отдавать теперь не хочу. Держи, дочка, сама выпей.
        Берегиня под конец этой тирады рассмеялась:
        — Спасибо вам! Да только они меня не гнали. Правда. Я сама ушла.
        — Боишься их, что ли?  — В глазах бабушки, честно пытающейся понять странные взаимоотношения путников, возникло сомнение. Теперь она размышляла, а не стоит ли и ей начать их опасаться.
        Оденсе отрицательно покачала головой:
        — Нет.
        — Так что ж за нужда тогда сидеть на морозе?
        — Столько уже в дороге, что я как будто привыкла.
        — Долго без дома уже?  — И глаза старушки затуманились печалью при мысли о собственных детях, которые тоже сейчас были на морозе и без дома.
        — С ноября.
        Старуха заойкала, держась за щеки:
        — Бедная деточка! Пойдем-ка со мной. У печи ляжешь, там тепленько.
        Проходя по двору, Оденсе услышала вопросительное ворчание привязанных собак.
        — За собак даже не думай,  — резко сказала старушка, проследив за ее взглядом.  — Я им молока не дам. Рылом они не вышли  — молоко лакать. Каши я им наварила с одного хвоста. Быка-то забить пришлось, а хвост, он без надобности остался  — наша-то собака…
        Старушка осеклась, так и не закончив объяснять, куда подевалась их собака.
        — А я сама хвосты не ем. Чевой-то брезгую. А он висит и висит с окороком рядом. Без дела. Высох весь. Давеча еще подумала: зачем он висит? А сейчас в коровник пошла, а собачка ваша выползла и смотрит так ласково да хвостиком дорожку метет  — так я про хвост возьми и вспомни. У меня там чан с кипятком в избе, можешь, дочка, в сенях ополоснуться.
        От мысли о горячей воде Оденсе чуть не замурлыкала. Это было почти счастье.
        Чем дальше она отходила от бани, тем легче ей становилось.


        Проснулась Оденсе на рассвете. Старуха уже хлопотала по хозяйству, время от времени звякали друг о друга неловко поставленные чаны и ведра. На груди у берегини сидела большая пушистая кошка.
        Глаза у зверя были светло-голубые, а шерсть вся серая, кроме угольно-черных ушек и хвоста.
        Кошка смотрела в глаза берегини. И было в них такое невероятное спокойствие, что уходить от этой кошки совсем не хотелось.
        Старуха пекла на углях три лепешки. Сняла их и одну положила под полотенце на стол, вторую заставила Оденсе съесть, а третью завернула ей с собой. Взяв обещание, что девушка съест ее сама и с мерзкими мужиками делиться не будет.
        Когда собачья упряжка выехала за ворота, старуха еще долго стояла и смотрела им вслед. Она вспоминала свою внучку, слеза увлажнила морщинку, идущую от глаза. Старушка молилась, чтобы и ее кровиночку кто-то приласкал и накормил в дороге, если придется и ей вот так же, день за днем, брести по снегу.
        Она еще не знала, сколько и каких именно приветливых слов скажет по поводу путников два дня спустя, когда зайдет зачем-то в баньку и обнаружит там на лавке рядом с крынкой слабого еще низкорослика, которого сослепу поначалу примет за ребенка.
        Впрочем, кошки Ниха не приняли, и когда меньше чем через неделю старушка выставила проводника за ворота, сердце у нее не заныло ни по поводу его почти прозрачной бледности, ни по поводу болтающейся у него на спине изрезанной в лохмотья одежды.


        Рыман им было никак не обойти.
        К препятствиям, которыми, несомненно, являлись окружающие со всех сторон болота, добавились стоящие на каждом перекрестке рыманские разъезды.
        Рыман по старой привычке под шумок старался разжиться шальной деньгой. То здесь, то там на разъездах дружинники вводили собственные новые налоги. Насильственно средства у проезжающих никто не отбирал. Те, кого не устраивала плата, плевали и разворачивали обозы восвояси, под веселое улюлюканье дружинников. Хитрые переправлялись на сторону Потлова и искали проводников. Умные старались договориться. Хальмгардские деньги Листопада вызвали массу вопросов на первом же переезде. Путников пропустили, весело похлопывая по плечу, не спрашивая документов, и вежливо препроводили под арест в одну из занятых дружиной хат.
        Все было сделано так спокойно, что даже собаки ничего не заподозрили.
        Хотя, возможно, дело было в том, что от дружинников не исходило никакой угрозы. Монаха с Оденсе задержали не из-за того, что почувствовали в них врагов или преступников, а скорее из любопытства.
        Странные деньги, странные собаки, сами тоже какие-то странные. Мало ли…
        Этого вполне достаточно, чтобы разбудить любопытство. А главное, проснулась мысль: а вдруг эти пленники заинтересуют командира или, бери выше,  — сотника, и за них можно будет получить награду? Или хотя бы выкуп, если они никого, кроме своей родни, наверняка такой же странной, интересовать не будут.
        Наверное, счастье в тот день смотрело на кого-то другого, потому что в самый последний момент им тотально не повезло.
        Прибывший в сумерках командир разъезда перекусил на ходу соленым огурцом. Он был устал, зол, и, судя по всему, больше самих пленников желал скорейшего окончания допроса.
        Его устроили объяснения, почему и как они попали в Рыман. Собственно, люди без документов просачивались со стороны Потлова, и это, учитывая безалаберное отношение потловчан к бумагам, никого не удивляло.
        Командир даже собрался выписать путникам пропуск для прохождения всех стоящих на пути их следования разъездов, кроме тех, что вели непосредственно в Рыман-град.
        Куда и зачем они следовали, дружиннику было все равно, лишь бы в сам Рыман соваться не пробовали.
        И тут ему на глаза попалась перебинтованная тряпицей рука Листопада. Он потребовал ее развернуть. То, что предстало перед глазами, заставило его изменить собственное решение на прямо противоположное.
        Командир разъезда видел такие ранения и знал, как ведут себя люди, получившие их. А этот парень ходил, дышал, не корчился от боли, и процесс заживления тканей шел такими темпами, будто клетки организма кто-то подгонял.
        Его обычно валяющий дурака разъезд на этот раз задержал на самом деле кого-то очень загадочного.
        Командир посадил пленников под замок в выложенный камнем погреб старосты деревни. Запретил охранявшим дружинникам общаться с ними, а сам ускакал в Рыман.
        Ему нужны были указания. А то мало ли…
        Вечером следующего дня Листопада и Оденсе уже переправляли в Рыман. В кандалах.


        — Как ты думаешь, тюрьмы в Рымане такие же, как в Хальмгарде?
        Листопад сидел напротив нее и изучал замки на кандалах.
        — Надеюсь, что нет.
        — Почему? Те, кто из тюрем на других островах, много страшного рассказывали, пока мы с Ильсе на корабле плыли. А в нашей тюрьме нас даже не били.
        — Не били  — это, конечно, хорошо… Но если здесь тюрьмы, как в Озерном крае, тогда мы оттуда убежать не сможем.
        — А надо будет бежать?
        Листопад с удивлением воззрился на берегиню:
        — А ты решила провести остаток жизни в рыманских застенках?
        Оденсе смутилась:
        — Нет… Я думала, они разберутся… Мы им никак не мешаем  — нам вообще в Харад надо, а не в Рыман.
        — Серьезно?  — спросил Листопад. И стал на какой-то момент похож на допрашивающего их недавно командира.  — Тогда, может, ты каким-то образом можешь доказать, что ты не потловская шпионка?
        — Я не…
        — Что? А может, ты еще и не сбежавшая берегиня, которую можно выдать ордену Скрывающего Лица за какие-нибудь блага?
        Оденсе молчала. Шубу у нее милостиво не отобрали, и ей было тепло. Даже закованные теперь в металлические браслеты ноги не мерзли, потому что девушка сидела, закутавшись в мех, как в одеяло.
        — А кто это сможет узнать, если я сама себя как-нибудь не выдам?
        — Ты представляешь, сколько монахов сейчас вьется вокруг пограничных полей? И думаешь, до Рымана ни один не добрался?
        Чем дольше Оденсе слушала Листопада, тем несчастнее становился ее вид.
        — И потом,  — монах наконец оторвался от созерцания металлических заклепок,  — как только кто-нибудь начнет умирать в пределах видимости, ты тут же себя выдашь с головой  — никакие монахи не нужны и близко. У тебя из глаз льется целительство, а на лбу проступает надпись «берегиня». И не твоей одной руной, и не вязью тоненькой эльфийской, а большущими топорными буквами.
        Он вздохнул:
        — Одно радует  — не казнят. О… надо же, какие у тебя глаза большие, такого поворота событий ты тоже не рассматривала?
        Оденсе шмыгнула носом. Глаза у нее действительно были округлившимися от ужаса.
        — Почему  — казнить? Мы же не убийцы, не грабители…
        Листопад усмехнулся:
        — Это мы-то? А врешь ты гладко. Или это память девичья, короткая?
        — Ну это же не специально было все…
        Монах посерьезнел:
        — Смотри-ка, ты научилась сговариваться с совестью. И это та девочка, что покорно умирала на чердаке, вместо того, чтобы спуститься и стащить еды с ближайшего огорода. Покушение на соседскую капусту было вселенским грехом, даже в свете вероятной смерти от голода. И ведь совсем недавно это было. А теперь? Нападение на монаха, грабеж его же прямо посреди спокойного Веньеверга, потом несчастный низкорослик… А ты помнишь, что мы его зашили и бросили? А что, если он там умер от голода или бабка его зашибла? И ты все эти грехи быстро так отпустила себе…
        Оденсе подняла глаза, встретившись с его взглядом. Она надеялась увидеть хотя бы намек на такой милый ей веселый тон, означающий, что все сказанное не более чем шутка. Но в этот раз монах был предельно серьезен. Он смотрел в глаза берегини и пытался найти какую-то сокровенную истину.
        — Наверное, поэтому Светлое Братство так рьяно оберегало не только маленьких берегинь, но и их семьи. Ты жила словно в мягкой пушистой реальности, в которой невозможно удариться, как сильно бы ты ни упала. В обычном мире тебе приходится бороться, но это утомительно  — и ты опускаешь руки и вместо борьбы в конце концов начинаешь торговаться.
        — Я не торгуюсь!  — Из глаз Оденсе брызнули слезы. Слова монаха заставили зазвучать все тщательно заглушаемые ею голоса, твердившие, что она одна виновата во всем.  — Я все понимаю. Но не хочу все время думать об этом.
        — А это еще хуже. Делать что-то, знать, что это неправильно,  — и не думать об этом.
        — Я пытаюсь жить.
        — Нет,  — покачал головой монах.  — Ты пытаешься жить как все. А это не одно и то же.
        Он помолчал, потом потянул на себя край шубы, чтобы спрятать под нее озябшие ступни.
        — Тем более ты не такая, как все. И ты это знаешь. Тогда для чего тебе глупые оправдания? Ты должна отдавать себе отчет за каждый шаг и нести ответственность за них. А не стараться тут же отмахнуться и забыть. Именно потому, что ты можешь их помнить, можешь понять, почему это неправильно. Для того чтобы изо всех сил стараться не оступиться вновь. И остальным это знание передать. А что будет, если отмахнешься? Оправдаешься?
        — Я не буду чувствовать себя виноватой.
        — Именно! А чувство вины великолепный моралист. Оно даже лучше, чем я. Со мной разговор редко на эти темы заходит. А вина  — она всегда рядом, никогда не устает. И если не душить и дать волю, орет так громко, что можно оглохнуть.
        — Пусть даже так. Что это меняет?
        — О, зачастую это меняет все. Когда появляется такой человек  — мир меняется.
        Оденсе подсела поближе к мужчине и поделилась с ним теплом своей шубы.
        — Если бы я не оправдывалась, мир был бы другим?
        Листопад наконец снова улыбнулся:
        — Ты так буквально все понимаешь…
        — И мы были бы не в клетке? И кандалов не было бы?
        — И рубишь сплеча.
        — Моя совесть  — это моя совесть. И на окружающий мир она никак влиять не может.
        — Это говоришь ты? Берегиня, которая исцеляет мою руку, меняя мир, утверждает, что человек не может этого делать? Так что  — ты делаешь невозможное?
        — Это дар!  — воскликнула Оденсе.  — Это воля Создателя, милость Его к своим занедужившим детям, и Мать Берегиня дает на это силы. При чем тут я? Я сама не меняю ничего.
        — Ты не понимаешь, потому не можешь этого принять. Если ты посмотришь на мир в целом, ты увидишь  — каждый из нас меняет что-то вокруг себя. Меняем других людей. И весь мир в целом становится другим. Но начинать все надо с себя.
        — Мир меняется, а мы по-прежнему остаемся под арестом, заметь.  — Оденсе усмехнулась, а потом прижалась к боку монаха. Она почувствовала, что тот продрог насквозь.  — Но даже по твоим словам выходит, что один человек ничего не может изменить. Тех, кто меняет мир, должно быть много. Это должно быть Светлое Братство. Или орден. У них получается, к слову сказать. Должна быть какая-то сила.
        — Иногда одного человека достаточно. Ты не слышала о Небывалом королевстве?
        — Это такая сказка?
        — В этой сказке все до единого слова  — чистая правда, поверишь?
        — И наверняка каждое из них меняет мир!
        Листопад внимательно посмотрел ей в глаза и весомо ответил на ее замечание:
        — Иногда.  — Он приобнял ее одной рукой и прислонился спиной к решетке.  — Как-нибудь я расскажу тебе ее, не утаив ни одной детали.
        — Но не сейчас?
        — Не сейчас.
        — Потому что нас могут казнить и ты боишься не успеть рассказать все до самого конца?
        Листопад тихо рассмеялся:
        — Я же сказал уже  — нас не казнят. В Рымане казнь чужестранцев под запретом.
        — Странно. Своих подданных убивать можно, а чужих жалко?
        — Чужих нельзя как раз потому, что своих жалко. Рыман вечно со всеми на ножах, но открытого столкновения избегает. А казнь подданного чужого государства сродни пощечине, полученной прилюдно. И кто будет после разбираться, заслуженно она была получена или нет? Даже если это самый жуткий злодей, казнить его должны на родине.
        — А где у нас родина?
        — Вот это  — очень хороший вопрос. Над ним стоит поразмыслить…


        — Странные эти арестованные, никогда таких не видел,  — сказал один конвойный другому.  — Разговаривают, смеются…
        — Точно,  — поддакнул тот. Они уже не первый раз сопровождали пойманных в провинции нарушителей рыманских законов.  — Словно на пикник едут в карете, а не в клети железной в тюрьму.
        — И не брат и сестра они, точно тебе говорю.  — Их лошади шли шагом на участке дороги, где телега с арестантами замедлила ход из-за выбоин и камней.
        — А кто тогда? На полюбовников не похожи…
        — Да хрен их разберет. Что-то промеж них есть, но что, не пойму.
        — А тебе оно надо? Баба какая-то хлипкая, бледная. С чего бы тебя интересовало, кто она ему?
        — Вот точно сказал  — не надо… Была бы посбитее, я б уж не растерялся да перемигнулся с ней пару раз… А то не поймешь  — то ли баба, то ли тень от нее…


        — Я все никак в толк не возьму  — меня это каким боком касается?
        Свеча на столе оплывала, большей частью она уже сгорела, как и долгая длинная ночь. Рийхан, начальник охраны внешнего кольца рыманских укреплений, досадливо тер переносицу. Он разбирал донесения, сложенные на столе стопкой. Ни конца ни края этому процессу не было.
        Рийхан встал, накинул на плечи висевший на спинке стула камзол. Потом подошел к окну. В темноте ночи носился белый ветер. Зима была на удивление не холодной. Никаких тебе метелей, многодневных снегопадов. Хотя, если подумать, еще только январь. Может, зима только разгон берет, впереди и самый непредсказуемый февраль, и переменчивый март. Есть еще время все вокруг выморозить и застудить.
        — Ну так ты внимательно посмотри, что тут сказано. И сразу все поймешь.  — Сидящий в кресле перед столом сотник хмуро следил за его взглядом.
        Оба были родом из Харада. Высокие, черноволосые и кареглазые,  — местному люду они казались настолько похожими, что их считали братьями, но на самом деле кровного родства между ними не было.
        Сотника звали Бадир. Он был старше своего земляка и намного дольше жил в Рымане, но успехами по службе не блистал, и Рийхан очень быстро обогнал его и в карьере, и в благосостоянии. В дань местной моде последний коротко стриг свою кудрявую шевелюру, обнажая затылок и уши, его же подчиненный своих привычек не изменил. Он, как и многие харадцы, собирал волосы в хвост, позволяя густой челке падать на лицо.
        Начальник охраны смотрел в окно. От постоянных ночных бдений у него все чаще болела голова. Он предчувствовал, что и на этот раз с рассветом придет боль.
        — Нам нужны эти двое,  — упрямо произнес сидящий у стола харадец.
        Рийхан облокотился о подоконник и прижался лбом к холодному стеклу.
        — У меня столько проблем… С пограничными территориями. С герцогом, который, судя по всему, считает себя бессмертным или, по крайней мере, неуязвимым и носится то туда то сюда. С этими княжградскими шпионами, которых я уже замучился выдворять из страны.  — Он повернул голову в сторону Бадира.  — А ты все еще считаешь возможным приходить ко мне, когда в голову взбредет  — хоть с рассветной зарей, хоть за полночь, с любой мелочью.
        Сотник выровнял оплывшую свечу. Он пропустил все сказанное мимо ушей и продолжал гнуть свою линию:
        — Ну так что?
        — Слушай, Бадир, если они нужны тебе  — так действуй. Предложи остаться, не согласятся  — закрой в подземелье. Под каким-нибудь предлогом. Там быстро сговорчивыми становятся.
        — Ты думаешь, я совсем идиот?  — Сотник откинулся в кресле и скрестил перед собой пальцы рук.  — Я предлагал. Даже на постоянной основе работу при сотне. Отказались. Сказал, что задержу до того момента, пока они восстановят документы  — они тут же сбежали. Мы их вернули, и теперь они сидят в каземате с возможностью один раз в день выходить на общую прогулку по тюремному двору. Но нам-то нужно не это! Что толку от их присутствия? Нам нужно, чтобы они работали на нас!
        — Почему ты все время говоришь  — нам? Мне они вообще как-то без надобности.
        — Потому что дружина не моя, а наша,  — съязвил Бадир.  — Или ты из-за своих дел государственной важности уже забыл, что раненых латать нужно и обратно на границы забрасывать? А лекарей мало. Большая часть сбежала  — кто в Предгорья, а кто в Потлов. Войну только почувствовали  — и как крысы с корабля. Не хотят задарма работать. А про тех, кто остался, что сказать… Я сам лучше многих из этих бездарей врачую. Они потому и остались, что ничего делать не умеют  — одно название, что лекари.
        — И ты считаешь, два знахаря, или кто они там, ситуацию исправят? Вот потому ты до сих пор сотник, ты часто ставишь не на ту лошадь.
        Бадир засмеялся:
        — Да что ты?
        А Рийхан продолжал:
        — Подавим потловские беспорядки  — врачей будет требоваться намного меньше. Вот это решение проблемы. А не носиться с каждым знахарем, как с драгоценным яйцом.
        Бадир поднял обе руки, словно признавая свое поражение:
        — Подавляй! Подавляй себе на здоровье! Только границы Рымана как гнилая ветошь, в одном месте залатаешь  — в другом рвется. А те двое  — не простые совсем. Девушка особенно.
        Рийхан неодобрительно хмыкнул:
        — Ты на бабу, часом, не запал?
        Сотник закатил глаза к потемневшей от копоти штукатурке на потолке:
        — Ты меня не слышишь совсем, похоже. Девчонка не простая, потому что у меня в левом крыле, где они сидят уже месяц, не болеет никто. Поверишь? Туберкулезники-доходяги и те помирать передумали. Я все жду, когда у них зубы по новой прорежутся.
        — Угу. Чудо-расчудесное. А от меня ты чего хочешь?
        — Выдай им рыманские паспорта.
        — Ты сдурел? Сам же говорил  — сбежали при первом удобном случае. А ты им паспорта и на свободу?
        Бадир внимательно посмотрел собеседнику в глаза:
        — Так если за ними охоту прекратить, им бежать уже не нужно будет.
        — Значит, говоришь,  — Рийхан провел рукой по волосам, прислушиваясь к тому, что происходит под черепной коробкой,  — даже чахоточных вылечили?  — Он с тоской подумал, что, возможно, и с его головной болью что-то может разрешиться. И вдруг Рийхана озарило такой простой догадкой, что он не смог скрыть улыбки:  — Бадир, а ты, часом, лучше видеть не стал?
        — С чего это?  — Сотник нахохлился и поглубже вжался в кресло. Он смотрел на собеседника исподлобья. Как уличенный в хитрости ребенок.
        — Так помнится, челка у тебя еще с Харада на левый глаз падала. Тебе в него то ли камешек отскочил, то ли оцарапал кто  — ты ж им даже на пять шагов прицелиться не мог, а теперь смотри-ка  — под челкой правый глаз отдыхает. Передвигаешься на ощупь, а, Бадир?  — Рийхан ударил ладонью по столу и рассмеялся.  — О благе всей дружины печешься, да? Или все же больше о себе? Личного лекаря захотел, насмотрелся, как герцоги живут?
        — Да я проверял просто…
        — Проверял,  — скривил губы Рийхан.  — Думал, те с чахоткой притворяются, что им похорошело?
        Бадир снова принялся молча выравнивать свечу.
        — Значит, они тебя лечат  — а ты им паспорта, так договорились?
        Сотник поморщился:
        — Не договаривались. Она чудная какая-то, на втором допросе говорит  — дайте мне ваш глаз посмотреть, а то мне, говорит, его жаль до невозможности. Так и пошло.
        — Взамен что просила?
        — Ничего.
        — Вот вообще ничего? Ни прогулок, ни еды?
        — Ничего,  — еще раз повторил Бадир.  — Я про паспорта давно думаю. С того момента, как мы их с первого побега развернули. К слову, Рыману от таких новых граждан ничего плохого, кроме хорошего, не будет.
        Рийхан снова потер переносицу. Он протянул, повторяя вслед за сотником странную фразу:
        — Ничего плохого, кроме хорошего… Так, говоришь? А кто они, ты узнавал? Мало ли из-за чего их из своей страны поперли?
        Бадир сделал паузу, уже не маскируя ее псевдозаботой о свече. Он рассматривал кончики своих пальцев. Брови играли, словно взвешивая на своих кончиках каждое слово. Когда он заговорил, голос звучал тише, но весомей. Из него исчезли простоватые нотки, за которыми всю жизнь он так умело скрывал настоящие мысли.
        — А какая разница, Рийхан? Ты в донесениях окопался здесь, так что тебе отсюда не видно, что в Потлове творится. А там тех, кого мои ребята подстреливают, монахи лечат. Вот ведь незадача, а? И вот я думаю: какое дело озерным монахам до возни на границе Потлова с Рыманом? А еще я что-то не пойму, почему тебе до этого дела нет  — а, начальник обороны внешнего рубежа? Да, я обо всей дружине не думаю, мне на это мозгов не хватает, я о своей сотне пекусь. И хочу хоть как-то шансы своих ребят уравнять с теми, что у потловчан появились благодаря монахам.
        Мужчины какое-то время смотрели в глаза друг другу. Потом Рийхан произнес:
        — Приведи завтра эту девушку. Посмотрю, что за невидаль. Потом приму решение, как на твою просьбу реагировать. Ей паспорт дать или твой отобрать. А то ты, кажется, забываешь, что ты харадец, а не рыманец.


        «Девушка совсем худенькая. Да и брат ее  — одна кожа да кости. Если бы так глаза не светились да речь не была столь правильной, подумал бы  — бродяжки».
        Это было первым впечатлением. А потом Рийхан долго задавал вопросы, ответы на которые слушал вполуха. Ему было важно не столько что говорят пленники, сколько как они говорят. Выражение глаз для него было всегда намного важней.
        Из разговора харадец для себя уяснил, что единства по очень многим вопросам между стоявшими перед ним людьми нет. Так же, впрочем, как и кровного родства.
        На Оденсе разговор действовал по-своему. Не чувствуя в уставшем голосе допрашивающего какого-либо подвоха, она расслабилась и не заметила сама, как рассказала о себе все, что нужно и не нужно, и как скоро поменялось ее мнение о харадцах.
        Этот мужчина не был резким или грубым, многое в его рассудительной речи ей нравилось. Берегиня кивала, соглашаясь со сказанным, совершенно не понимая, почему те же слова вызывают у монаха столько негодования.
        Когда их вели обратно в камеру, девушка наконец решилась спросить:
        — Почему у тебя такие глаза? Все устроилось  — у нас будет кров. Мы будем работать, заниматься тем, что мы любим. И не надо будет никуда бежать.
        — То есть ты довольна?
        — Да…
        — Считаешь, что все было ради вот этого?
        Оденсе нахмурилась:
        — Нет. Ты передергиваешь мои слова.
        — Ну уж не больше, чем тот солдафон, с которым ты была во всем безоговорочно согласна.
        — А что мне было делать, если все, что он говорил, правда?
        — Нет!  — Монах так повысил голос, что конвоирующий их дружинник от неожиданности вздрогнул.  — Он говорил неправду! Он говорил то, что ты хотела слышать!
        — И, конечно, раз это относится ко мне, то и совпасть никак не может?  — Оденсе тоже повысила тон.
        Конвоир закатил глаза и покачал головой. Накал страстей этой парочки его уже порядком достал. Он щелкнул ключами в замочной скважине и отворил кованую дверь. Когда она закрылась, монах уже более спокойно продолжал:
        — Ты думаешь, свобода, которую тебе только что предложили, будет чем-то отличаться от этого вот?  — Он развел руками, указывая на окружающие их стены.  — Нам предлагают фактически жить при гарнизоне, на закрытой, охраняемой территории. Да, у нас будут паспорта, но от них проку будет не больше, чем от обычного листка бумаги. Ты шагу не сможешь ступить по своей воле никуда. Это совсем не то место, куда я стремился!
        Оденсе вздохнула:
        — По крайней мере, над головой будет небо. Солнце будет не только во время тюремной прогулки…
        — Оденсе, Оденсе! Ты из госпиталя вылезать не будешь  — ни днем ни ночью! Какое небо? Какое солнце над головой? О чем ты вообще говоришь!
        — Что нам остается?  — Девушка подошла к нему совсем вплотную.  — Что ты предлагаешь? Сидеть здесь и мечтать о побеге? Скорее о нашем существовании забудут, чем выпадет случай сбежать из этих стен!
        — О!  — Листопад зарычал.  — Да это ужас какой-то! Ты меня вообще не слышишь? Мы отсюда попадем в еще более худшую тюрьму! Там надо будет много работать, а над головой и вокруг будут вдобавок стрелять. Плюс ко всему  — охранники в этой новой тюрьме, в отличие от этой, будут все сплошь харадцы. И если эти,  — монах указал пальцем на земляной пол под своим ногами, как будто потловчане вырастали из земли подобно деревьям,  — имеют склонность привязываться к кому-то, кто делает им добро, лечит, к примеру, то те…  — на этот раз палец мужчины указал в сторону крошечного зарешеченного окошка,  — наемники. Кроме присяги и денег у них склонностей нет. Здесь можно рассчитывать на сочувствие и помощь, там  — нет!
        — Ну вот,  — неожиданно спокойно ответила Оденсе,  — ты же хотел в Харад. Теперь вокруг тебя будут только харадцы. Чем ты недоволен?
        Листопад хлопнул себя рукой по лбу. Он смотрел на девушку и качал головой:
        — Как ты не понимаешь?!
        — Я понимаю.  — Берегиня поправила воротник его рубашки.  — В меру своего разумения. И по-прежнему считаю, что не стоит бояться тех, кто нуждается в нашей помощи.
        Листопад обнял ее за плечи, а потом поднял за подбородок ее голову, заставив посмотреть в глаза:
        — А когда они перестанут нуждаться, что тогда они сделают с тобой, Оденсе?  — В его глазах были усталость и тоска. Мужчина коснулся губами ее лба, а потом прижал к себе, словно желая спрятать в объятиях от всех бед.  — Почему ты не думаешь о будущем? Ну хотя бы на два шага вперед?
        — Все слишком быстро меняется,  — пробормотала берегиня, растворяясь в ощущении тепла и нежности.  — Зачем думать о том будущем, которое может никогда не наступить?


        Жизнь в гарнизоне оказалась не такой плохой, как предполагал Листопад. Он не мог не признать, что большинство его предположений были ошибочными. Но, может, на то он и был монахом, чтобы отталкиваться в своих рассуждениях от самого депрессивного варианта.
        За первые месяцы, проведенные здесь, черные мысли развеялись, как дым от погасшего на рассвете костра. Бесконечного потока раненых, от которого невозможно будет оторваться, не было и в помине. Харадцы вообще лечились неохотно, до последнего избегая визита к берегине. От природы наделенные крепчайшим иммунитетом, все недуги воспринимали как досадные помехи, от которых отмахивались. На случай ранения у каждого была собственная аптечка, которую постоянно пополняли разными снадобьями приезжавшие из Харада купцы.
        Обеззараживающие порошки, которые сыпались на открытую рану, причиняли жуткую боль, поэтому сверху на них сыпали обезболивающую пудру. Чем глубже была рана, тем активнее шло из-за этих средств в ней рубцевание, и ткани становились не способны прорастать восстановившимися нервами. Ни к чему хорошему это не приводило, и Оденсе приходилось порой рассекать раны по новой и стараться восстановить все утраченное.
        Как-то раз берегине случилось помочь плотнику, чинившему в гарнизоне колодезный сруб. Потом она вылечила окривевшего на один глаз возницу, снабжавшего гарнизонную кухню молоком и другими деревенскими продуктами. И вскоре незаметно к гарнизону стали тянуться одна за другой телеги с тяжелобольными из соседних деревень.
        Сотник попытался с этим бороться, запретив берегине, к удовольствию Листопада, любые контакты с пришлым людом. Он сказал, что не позволит устраивать балаган из военного приграничного объекта. Монах поддакивал. По его мнению, это было в интересах девушки, потому что защищало ее инкогнито. Но тут обычно покладистая Оденсе, увлеченная медициной, разговорами с солнцем и собиранием трав, просто взбеленилась.
        Она произнесла довольно длинную, запутанную и местами нелогичную тираду, в конце которой заявила:
        — Если вы меня не будете выпускать, то они будут умирать за стенами, и я этого не перенесу! Я сойду с ума и умру сама!
        Бадир покосился на монаха, пытаясь понять, сколько в этом заявлении правды, а сколько истерики. Листопад мрачно пробормотал:
        — Она может.
        — А я могу запретить кому-либо подходить к крепостным стенам,  — ответил Бадир. И обратился к Оденсе, из глаз которой текли слезы:  — Если они будут умирать в отдалении  — это решит твою проблему?
        — Это создаст проблемы тебе,  — ответил вместо девушки монах.  — Лояльность местного населения имеет границы. Ты откажешься помогать тем, кого они любят. И они возненавидят тебя.
        — Правильно. Но какое дело до этого вам?  — Бадир внимательно смотрел в глаза собеседника.
        — Если крестьяне с пьяной злости решат поджечь вашу крепость, мы сгорим с ней вместе.
        Сотник молчал. Дергались кончики его бровей.
        — Значит, так…  — произнес он наконец.  — В казармы, ясное дело, я никого пускать не собираюсь. Снаружи пусть построят сруб. Да-да, крестьянам это надо  — вот пусть и строят те, кому это нужно. И возиться там будешь ты сам, понял? А ее я выпускать буду в самом крайнем случае. И под конвоем.
        — Зачем под конвоем?  — Оденсе уже перестала плакать, но щеки ее были все еще мокры от слез.  — На меня не нападет никто.
        — А при чем тут это? Тут главное, чтобы ты не сбежала. Я его-то выпускать не побоюсь, только потому что ты будешь здесь оставаться. Потому что вот он,  — сотник указал на монаха пальцем,  — без тебя никуда не денется.
        Оденсе опустила глаза и покраснела. Листопад молча сверлил харадца взглядом.
        — И кстати,  — сотник наклонил голову и спросил, не скрывая издевки в голосе,  — я все спросить хочу: тебе когда рожать?
        — В мае,  — тихо произнесла Оденсе. И прошелестела одними губами:  — Как вы догадались?
        — Ну так давайте я вас обвенчаю для порядка. У меня, как у сотника гарнизона, на этот случай полномочия есть. А то подозрение в предполагаемом отцовстве у меня падает на весь гарнизон. Особенно учитывая то, что вы маниакально продолжаете утверждать, что вы брат и сестра. Подобной славы Хараду не надо. Вы уже поняли, наверное, как мы к детям относимся  — у них всегда есть отец. И кто-то конкретный, а не весь гарнизон.
        — Мы поняли,  — сквозь зубы процедил монах. Щеки Оденсе пылали так, что, казалось, нагревают в комнате воздух.
        — Ребенку нужно будет где-то жить,  — продолжал Бадир.  — Может, отдадите его в деревню? Зачем он вам здесь нужен? Будет только мешать работать.
        Оденсе снова разревелась. Бадир вздохнул:
        — Вот именно так я и понял… Ты за этот месяц плакала больше, чем за все предыдущее время.
        Листопад с Оденсе шли к своему крошечному домику, пристроенному к южной стене одной из казарм.
        — Зачем ты согласился?  — Девушка смотрела на монаха с печалью.  — Он разлучит нас. Мы не сможем работать вместе. Ты будешь там, я здесь. И не будем подолгу видеться.
        Монах молчал. И тогда Оденсе вдруг чуть не задохнулась от своего предположения. Она даже остановилась, не в силах ступить дальше:
        — А может, ты именно этого и хотел? Тебе надоело быть со мной?
        — Я увидел возможность побега.
        — Что?  — Оденсе непонимающе развела руками.  — Ты опять думаешь об этом? Но почему? Что тебя не устраивает здесь?
        — А я никогда не переставал думать о том, чтобы сбежать и двинуться дальше  — туда, куда мы собирались идти с самого начала.
        — Ты!  — коротко отрезала Оденсе.
        — Что?  — сказал монах.
        — Куда ты собирался идти.  — Глаза девушки блеснули обидой и злостью.  — Ты! Не я! Я просто шла следом, потому что у меня не было выбора. Ты не устал еще убегать?
        Монах пристально посмотрел в глаза девушки. У него защемило сердце. Она так часто говорила, что была вынуждена разделять с ним жизнь. Глубина собственных чувств к ней пугала Листопада. Он отдавал себе отчет в том, что не может и не хочет жить без нее. Оденсе стала для него всем. А она, словно не видя этого, отталкивала его, чертя своими словами границы и возводя стены между ними.
        Оденсе была так юна, так прекрасна и всегда так далека от него в своих устремлениях. Словно намеренно подчеркивая разницу между ними во всем: в возрасте, в убеждениях, в таланте.
        — Я устал от себя,  — ответил Листопад. В его голове вертелись сказанные ею слова: «Я вынуждена быть с тобой». И он никак не мог от них избавиться. Монах повторил:  — Я устал от себя. Ты даже не знаешь, насколько не права. Да, я бегу, и я устал бежать. Но разве ты не видишь, что я бегу за тобой, как собака? Цепляюсь за твой след?
        Он вздохнул и покачал головой:
        — Ты говоришь, мы будем теперь мало времени проводить вместе. Это хорошо. Может быть, разберешься в себе и поймешь, что тебе на самом деле это в радость?
        — Что ты говоришь?!  — Оденсе прижала ладони к лицу, чтобы окончательно не разрыдаться. Он говорил, что любит ее и что не хочет с ней быть. Это сводило с ума.
        Листопад протянул руку, чтобы погладить ее по голове, но девушка увернулась:
        — Я не понимаю, что ты хочешь сказать?!
        — Ты слишком привыкла ко мне. Это и понятно, мы все время вместе, бок о бок. Тебе нужно провести время вдали от меня, чтобы иметь возможность посмотреть на все другими глазами. И в первую очередь на меня.
        — Ты говоришь, что не хочешь быть со мной!
        — Я говорю, что тебе нужно отдохнуть от меня.
        — Нет! Ты говоришь, что по-прежнему хочешь в свой Харад и что у тебя появилась возможность отправиться туда. А я? А про меня ты говоришь, что я должна от тебя отдохнуть. И что это значит?
        — Успокойся.
        — Я не понимаю, зачем уходить отсюда. Если только ты хочешь сбежать не отсюда, а от меня.
        — Хватит. Давай не будем торопить события. Ты переживаешь о том, чего еще нет и, возможно, никогда не будет. Ну посмотри на меня…
        Больше он старался не поднимать эту тему. Мужики, собравшиеся из соседних деревень, почесали в затылке, крякнули и действительно очень скоро соорудили близ стен крепости деревянный сруб, который гордо стали именовать госпиталем.
        Большую часть времени Листопад теперь проводил там, порой пропадая по два-три дня.
        После возвращения в гарнизон они с Оденсе часами не могли наговориться. И уж, конечно, им было о чем говорить, кроме мифического побега. Они успевали безумно соскучиться друг по другу и обрасти профессиональными новостями. Кроме того, Листопад не хотел больше волновать свою молодую жену, а Оденсе посчитала тему исчерпанной.
        Но опасения не оставили монаха. Мысль, терзавшая его, никак не желала покидать душу, сидела ушедшей глубоко занозой.
        Угроза быть обнаруженными орденом никуда не исчезла.
        Страны воевали между собой. Гибли потловчане, княжградцы, рыманцы. То тем, то другим нужны были то земли, то влияние, то богатства, которые лежали совсем рядом  — в кармане у соседа.
        А с орденом Стирающим Лица не боролся никто. А чего с ним было бороться? Угрозы в нем никто не видел. Одним не приходило в голову подозревать угрозу со стороны тех, кто щедро одаривал помощью, другие решали взять все, что дается, а с дарителями разобраться позже, позабыв о благодарности за благодеяния, а третьим было не до этого  — лишь бы выжить.
        Так и оказалось, что монахи стали нужны и тем, и другим, и третьим. И ничего тайного или удивительного в этом не было.
        Сменяли друг друга сезоны. В конце весны Оденсе родила двойняшек Маэль и Идара, и из деревни ей в помощь стали присылать то одну, то другую девушку. Обязанность считалась почетной. Кроме того, возникло поверье, что чем дольше времени проводишь со знахаркой, тем удачливее будет собственный брак, так что отбоя от желающих быть нянькой у берегини не было.
        Текли года. Семья берегини и бывшего монаха обросла кое-каким скарбом. И оба домишки  — и в крепости, и за ее стенами  — приобрели уютный и обжитой вид.
        В жизни Бадира за пять лет ничего не изменилось. Он был сотником все того же гарнизона.
        На вверенной ему территории монахов по-прежнему не жаловали. Бадир упорно подозревал их в шпионаже, не обращая внимания ни на какую пользу от их пребывания.
        И все же нет-нет, да и забредал в окрестности местных деревень какой-нибудь монах. Ходил, бродил, пока его вежливо не просили убраться туда, где в нем будет надобность.
        Но они появлялись снова и снова. Все дело было в слухах. Они притягивали в этот край представителей ордена.
        Оденсе заработала за это время авторитет, о котором стали всюду говорить. Земля, она слухами полнится, и рано или поздно сведения достигают ушей тех, кто в этой информации заинтересован. Знахарка-самородок, старающаяся помочь всем, неизвестно откуда взявшаяся в бедном на подобные таланты Рымане,  — куда как интересно.


        Январь той самой ужасной зимы в жизни Оденсе выдался невероятно студеным. Берегиня проснулась от дробного стука в дверь. Она уже давно привыкла просыпаться от какого-нибудь очередного стука, и он не пугал ее.
        Ноги нырнули в валенки, а руки влезли в рукава теплой верхней одежды, по обыкновению ночевавшей на спинке стула у изголовья. На случай таких вот побудок. Пробираясь к двери, берегиня задела стул. Тот упал.
        — Мама!  — Дочка, кудрявая девочка с огромными серыми глазами, сидела на кроватке и терла спросонья пухлым кулачком глаза.
        — Спи, родная. Я пойду посмотрю, что там.
        Она открыла дверь. Проем закрыла мощная фигура одного из дружинников:
        — Оденсе, скорее!
        — Что случилось?
        Холодный ветер взметнул принесенный вчерашней метелью снег и бросил к ее ногам. Харадец посмотрел ей в глаза:
        — Вы оденьтесь потеплее. Со стороны Потлова банда прорвалась, северную деревню подожгли. Наши зарево как увидели, туда отряд послали. Подъезжаем  — а там добивают тех, кто из огня выбраться смог. Бой был короткий, деревню отбили. Кто живой остался, всех к мужу вашему свозим  — там уже места нет ни в доме, ни во дворе. Бадир сказал, чтоб вы помогать шли.
        Оденсе удивленно подняла брови:
        — Сам так и сказал? А дружинников раненых сюда не привезете? Или…
        Она метнулась обратно в дом, на ходу натягивая через голову платье. Чтобы не стеснять берегиню, вошедший следом за ней мужчина отвернулся к окну.
        — Мам…  — снова донеслось из детской кроватки. Маэль обиженно смотрела на нее из темноты.
        — Большая часть гарнизона банду преследует,  — произнес дружинник.  — Каковы наши потери, пока непонятно. А вот Бадир сам ранен. И…
        — И?..  — Оденсе наклонилась, поцеловала девочку в нос.  — Мама пойдет к папе с братиком.
        — Я тоже хочу,  — захныкала девочка, вцепившись в мать ручками.  — Я не хочу тут без тебя оставаться. Возьми меня с собой!
        — Нет, дорогая. Не сейчас. Я приду за тобой попозже. А пока меня не будет, ни в коем случае не выходи из дома. Ты поняла?
        — Да, я знаю. Там опасно,  — надула Маэль губки.
        — …И он обгорел сильно,  — закончил свою фразу харадец, когда они были уже на улице. Снег скрипел под валенками.
        — Обгорел? Он что, в деревне был, когда банда пришла? Что он там делал?
        Харадец покосился в сторону берегини и поджал губы, недвусмысленно оценивая ее недогадливость:
        — Я не думаю, что это сейчас важно.
        — Да, действительно…
        Они еще не подошли к домику монаха, а масштаб катастрофы Оденсе уже был ясен. Люди лежали на подводах под звездным небом и просто на земле. Мороз добивал тех, кому удалось избежать огня и руки убийцы.
        — Почему вы их ко мне не пропустили? Вы же видите  — они умирают.
        — Бадир запрещает,  — ответил дружинник. Эту фразу берегиня слышала от харадцев чаще, чем все остальные.
        — А самого Бадира почему здесь оставили? Я бы лечила его там, а Листопад имел бы больше свободы, чтобы помочь всем остальным.
        — Бадир отказался уходить.
        — Вот еще новости,  — пробормотала Оденсе. Они уже зашли под навес, построенный перед домом, где в обычное время больные ждали своей очереди, пока монах был занят.  — И почему?
        — Не хотел оставлять свою семью.
        — Кого?  — Оденсе поразилась. Она пять лет жила бок о бок с Бадиром, но о наличии семьи у того не подозревала.
        Женщина, лежавшая на лавке внутри дома, плакала:
        — Я не хочу жить, не хочу жить…
        Листопад был занят у стола.
        — Займешься?  — коротко бросил он вошедшей с мороза жене.
        — Палау ее зовут,  — сказал дружинник, он принял из рук Оденсе шаль и шубу.  — Только она не отзывается почему-то.
        Беглого осмотра Оденсе было достаточно, чтобы понять, что причиной стенаний женщины была не физическая боль. Берегиня обработала ожоги на ее лице, шее, ладонях и плечах, как могла обезболила  — но плач женщины не прекращался.
        Оденсе переключилась с нее на сидящего в изголовье Бадира. Он пострадал намного больше. Ожоги были страшными, уничтожив местами кожу, но он не произносил ни звука. Глаза были пусты.
        — Он не успел вытащить детей,  — шепнул дружинник.  — Жене помог выбраться, вернулся  — и тут начала обваливаться кровля. Мы выволокли его, а дети уже задохнулись.
        У Оденсе похолодело сердце, ее глаза заметались в поисках собственного ребенка. Сынишка стоял рядом с отцом, с невероятной для ребенка серьезностью стараясь помогать ему во всем.
        В отличие от сестры Идар не боялся вида крови, его не пугали крики больных. Операции воспринимались им как игра в конструктор, которую его отец виртуозно заканчивал каждый раз, поражая его своими способностями в починке человеческих организмов.
        С того дня вылазки со стороны Потлова участились. Банда, ушедшая от расплаты после первого набега, потеряла всякий страх, нападая уже не только ночью, но и днем.
        Бадир, который отказался лечить обезображенное огнем лицо, выслушав очередное донесение, твердил:
        — Это не просто банда  — это вылазка потловской дружины. Тогда целью была не деревня, а я. Следующей целью будет крепость. Нам нужно подкрепление из Рымана. Когда они проберутся сюда через сугробы, неизвестно. Дороги здесь никому в голову чистить не приходит  — весной же все равно все растает. Да, это не Харад…
        Снег таял, трещал и крошился на реках лед, плыли куда-то ленивые льдины. А обещанного Рыманом подкрепления все не было.


        Оденсе приснился крик Листопада. Она не запомнила сон  — ни начала, ни конца, ни причины, породившей крик.
        Она открыла глаза.
        Опять стучали в дверь. Стук был необычным. Он просто сносил дверь с петель. Берегиня подскочила на кровати и закашлялась от проникшего в комнату дыма:
        Пожар! Схватив ребенка на руки, она подскочила к двери. Оттуда кричали, звали ее по имени.
        Оказавшись на улице в ночной рубашке и валенках, берегиня растерялась от творящегося вокруг сумасшествия. Гудело пламя, плясал слишком яркий для глубокой ночи свет, метались люди. Разбудивший ее дружинник махнул в сторону ворот крепости:
        — Выбирайтесь!  — Сам он вернулся к тому, чем занимались все вокруг. Он тушил пожар.
        Все крыши зданий внутри крепостных стен горели.
        — Как это?  — прошептала одними губами Оденсе.  — Везде же еще снег лежит. Как снег может гореть?
        — Ма, мне холодно,  — захныкала девочка, обхватив ее ручками.
        — Потерпи, моя родная, сейчас мы пойдем к папе…  — Она поставила ребенка на снег, а сама метнулась обратно в дом, вытаскивая из сеней первое, что попалось под руку из одежды.
        — Мама! Мама!  — доносился до нее испуганный голос дочки.
        Огонь гудел над головой, трещали балки, удерживающие кровлю. Оденсе мгновенно вспомнила Бадира, чуть не погибшего при возвращении в горящее жилище.
        «Кто-нибудь станет вытаскивать меня? Сейчас  — точно нет, не до этого. Сейчас ни до кого…»
        Маэль прыгала по снегу, поджимая то одну ножку, то другую.
        Оденсе завернула ее в свою шубу и подняла на руки.
        — Я замерзла!  — вскрикнула девочка, стараясь согреть ступни о материнское тело. Оденсе, прижимая ее к себе, побежала к воротам. Сквозь искры и вырывавшиеся языки пламени. Ворота были заперты.
        — Откройте! Откройте!  — закричала берегиня.
        — Стой, куда!  — Бадир поймал ее, перехватив поперек тела. Отблески пламени прыгали по темно-розовой сетке незаживших еще ран на его лице.
        — Они только этого и ждут, чтобы мы открыли ворота!
        — Но мы же здесь сгорим!
        — Если откроем, они ворвутся сюда. Ты понимаешь? Тех, кто пробрался внутрь, убили, и мы продолжаем стрелять со стен. Их много. Они пытаются нас выкурить из крепости, как медведей из берлоги.
        — Из-за этого погибли твои дети? Ты их тоже не выпускал?  — кричала Оденсе.  — Теперь ты считаешь, что всех детей вокруг нужно сжечь?
        — Мама, пойдем домой! Я хочу домой!  — плакал на ее руках ребенок.
        — Отпусти нас!
        Сотник отвесил Оденсе такую увесистую оплеуху, что она чуть не упала.
        — Выйти наружу  — это верная смерть! Поднимись на стену, если совсем своей жизнью не дорожишь, посмотри, что снаружи творится!
        Берегиня прижала ладонь к горящей от удара щеке. Она осознала весь ужас нынешнего положения и прошептала:
        — Там же Листопад остался и мой Идар…
        Она села на землю у стены, прижимая к себе дочь. Мимо метались люди, крича и перетаскивая стрелы, бревна и кадки с водой. Камни крепостной стены холодили ее кожу, а перед глазами ревело пламя. В какой-то момент у казармы обвалилась крыша, снопы искр полыхнули в разные стороны, накрывая все вокруг огненным дождем. На секунду внутри крепости стало очень тихо.
        И вот тогда берегиня услышала шум бушующего за стенами пламени разгоревшегося боя.
        Словно эхо, вторя ударам сердца, мерно бил в дерево ворот таран.
        Неотвратимый стук, лишающий надежды. Так стучат по гробовым доскам.
        — Мама, пойдем домой,  — шептала Маэль. Она вздрагивала от каждого удара.  — Ма, пойдем, наружу выходить опасно…
        Ворота жалобно застонали.
        Бадир с харадцами уже ждали тех, кто так страстно желал проникнуть внутрь. Глаза сотника в хищном прищуре не отрывались от готовых вот-вот треснуть бревен.
        Дерево взорвалось щепками. Пока таран отводили для следующего удара, кто-то из харадцев успел выпустить в образовавшийся проем стрелы и ранить тех нападающих, кто был сейчас ближе всех.
        Со следующим ударом ворота разлетелись. В крепость с криком ворвались потловские молодчики. Оденсе сидела все в том же месте, стремясь вжаться в каменную кладку. Маэль кричала не переставая, и берегиня уже не слышала ничего, кроме этого крика. Она даже не была уверена в том, что не кричала сама.
        Люди вокруг нее убивали друг друга.
        Жестоко. Без устали.
        Рубили друг другу руки, подрезали сухожилия ног, перерезали шеи.
        Кромсали.
        Крики, кровь, боль. Безумие.
        Ужас.
        Лязгнули доспехи, и кто-то с звериным рыком обрушил на Оденсе меч, она пригнулась, уходя от удара. Острие меча ударилось о камни стены, замедлилось, рассекая их на острые осколки, и продолжило свое движение. Прижимая к себе извивающегося ребенка то одной, то другой рукой, берегиня ползла на четвереньках вдоль каменной кладки.
        Меч чиркнул над ее головой еще раз, задев руку и вспоров кожу от плеча до локтя, но берегиня этого даже не заметила. Она попыталась встать на ноги, чтобы бежать, но на ее спину тут же обрушился сильнейший удар мечом плашмя, сбивая с ног. Оденсе упала на девочку всей тяжестью, приминая ее к земле. Следующий удар был уже направлен острием лезвия вниз. Их пронзили мечом насквозь.
        Колющий удар в спину матери, пытавшейся спасти своего ребенка.
        Это было так обыденно для войны.


        Запахом крови был пропитан воздух. Ею наполнялся вместо слюны рот. И смотрела она тоже через кровавую пелену.
        Угли пожарища погасли. Рассвет принес с собой синеватый свет. Было тихо, холодно и мертвенно-бледно.
        Оденсе ничком лежала у стены, и вокруг нее не было ни одного живого человека.
        Она приподняла голову. Шея не могла выдержать ее тяжесть, и голова дрожала, как у младенца. Потом Оденсе поползла. Она очень долго ползла, пытаясь тащить за собой уже остывшее тело ребенка. Очень долго и бессмысленно.
        Бессмысленно,  — потому что она не понимала, что и зачем делает.
        На ее пути лежала упавшая перекладина засова крепостных ворот. Берегиня уперлась в нее плечом и продолжала скрести ногами, отталкиваясь от земли, словно могла проползти сквозь эту балку при определенном упорстве.
        Мимо ее глаз медленно перемещалось тело искалеченного в сече харадца. Кто-то тащил его волоком по земле. Потом этот кто-то подошел к ней и положил руку на плечо. Не чувствуя этого прикосновения, берегиня все ползла, старательно перебирая ногами и оставаясь на одном месте. Рука сжала плечо Оденсе сильней, та приподняла трясущуюся голову и встретилась взглядом с пустыми глазами на обгоревшем лице Бадировой жены.
        Та молча потянула к себе холодное тело девочки, методично отрывая от ее окровавленной рубашечки скрюченные пальцы матери.
        И только тут Оденсе завыла, стирая этим звуком остатки разума.
        Она кричала, вся уходя в крик, давая звучать каждому выдоху, пока хватало воздуха в легких. Связки уже давно сдались, сделав ее немой, полопались в горле сосуды, внося свой вклад в кровопотерю. А берегиня все разевала рот при каждом выдохе, потому что вой ее звучал в голове и никуда уходить не собирался.
        В скорби не было ничего человеческого, одна только смертельная боль.


        Тот, кто ударил Оденсе, либо знал анатомию очень хорошо, либо не знал ее совсем. Меч прошел ниже сердца, выше почек, под таким углом, что не задел ни один внутренний орган. Кровь, выплеснувшаяся из раны, прилепила к ним некогда белую ткань и излилась в черную землю.
        Оставив на месте крепости пепелище и горы трупов, потловская банда двинулась дальше вглубь рыманской территории. Дружинники из сотни Бадира смотрели незрячими глазами в небо рядом с павшими в бою потловчанами. До захоронения тел своих соратников победителям не было никакого дела. Прорвав этот рубеж, они ушли вперед. Открылась обширная территория для мародерства. Неукрепленные деревни и села манили своей беззащитностью.
        Две женщины медленно стаскивали все тела туда, где раньше размещались хозяйственные постройки. Их остовы не обгорели дотла, как в других местах. Кое-где остались даже скособоченные стены и висящая на них утварь.
        Женщины не разбирали, кто где. Им было все равно, кем были покойники. Поэтому харадцы, защищавшие рубежи неродного им Рымана, лежали рядом с потловчанами, отважно пришедшими сюда в свой последний путь. Сверху тела завалили обгоревшей ветошью, бревнами и хворостом, собранным вокруг крепости.
        Рядом с бесформенной кучей Оденсе заботливо уложила шубу, столько лет служившую берегине верой и правдой. Она сложила рукава, как обычно складывают руки покойнику, и легла с ней рядом, перебирая пальцами мех.
        Тем временем Палау подожгла созданный курган.
        — Мы всегда так делаем в конце зимы,  — вдруг вполне обыденно произнесла она.  — Собираем мусор и сжигаем.
        Тело ее мужа лежало в этом же кургане, но, видимо, на его долю ни слез, ни печали, ни памяти у женщины уже не осталось.
        — Конец зимы,  — одними губами повторила за ней Оденсе. Она мало что соображала, неясно воспринимая происходящее и себя саму. Все ее действия были лишь повторением действий стоящей рядом женщины. Кровь, сочившаяся при резких движениях из ран, лишала ее сил и равновесия.
        В зрачках расцветали черные цветы, через лепестки которых берегиня следила за занимающимися искрами.
        Вдова Бадира потянула ее вверх, принуждая встать с земли. Когда огонь разгорелся и пламя взметнулось к небу, женщины развернулись и вышли за крепостную стену.
        Берегиня повернула голову в ту сторону, где раньше находился домик монаха. Пятно пепелища чернело на обнажившейся от снега земле. Палау прикоснулась к ее ледяной руке:
        — Там нет никого.  — Она попыталась заглянуть в глаза Оденсе.  — Не ищи. И тел нет. Их увели в самом начале. Я видела. Еще до пожара. Твой муж лечил кого-то из потловчан, и они забрали его. Твой муж лечил всех, кроме моих детей.
        Женщина протяжно вздохнула. Ее грязная рука сжала ладонь берегини и потянула ее за собой. Она говорила, и ей было все равно, слышала Оденсе ее или нет. Слова Палау звучали словно бы для нее самой:
        — Я много дней живу на стене. Сижу там и смотрю в сторону своей деревни. Мне кажется, что, если я буду сидеть там достаточно долго, я смогу увидеть, как мои малыши бегают друг за другом по полю. Детей все нет, и иногда мне хочется прыгнуть оттуда вниз. Но вдруг я спрыгну, а мои родненькие прибегут? Это мне прыгнуть и не дает. А однажды я подумала, что, раз днем моих детей не видно, значит, они бегают ночью, когда я сплю. Дети ночью и без присмотра  — это же ужас! И тогда я стала оставаться там на ночь. И все, что под стенами происходило, я видела. И по ночам тоже. Я совсем перестала спать, только смотрю.  — Она в задумчивости скользнула взглядом по качающейся фигуре Оденсе.  — Наверное, ты тоже не захочешь больше спать.
        Они спускались от крепости к сгоревшей несколько месяцев назад деревне. Шаги Оденсе были неровными, она словно спотыкалась. И шла следом за Палау только потому, что та упрямо тянула ее за собой. Иначе бы берегиня так и осталась лежать у той балки, которая остановила ее движение, зацепившись за плечо.
        — Ты зря не надейся, та лодка не могла уплыть, я видела, как они все до одной перевернулись. Кто на середине реки, кто у берега. Потому не ищи никого.
        Женщина уводила Оденсе все дальше. В развалинах одного из домов они увидели почти не тронутый огнем сундук, в котором хозяева прятали красивую одежду для особых случаев.
        На внутренней стороне крышки был прикреплен кусок зеркала. Глаза Оденсе скользили по его поверхности, не узнавая себя в отражении.
        Дело было не в грязи и копоти, которые полосатым наростом покрыли кожу. Не в потемневших засохших брызгах своей и чужой крови, щедро окропившей ее. Дело было совсем не в этом.
        Палау стащила через голову Оденсе ее окровавленное одеяние, отрывая пропитанную кровью ткань от тела. Берегиня осталась стоять нагой, пока ее спутница копошилась в сундуке. Наконец Палау выудила то, что посчитала подходящим.
        Она подошла к стоящей в одних валенках Оденсе и приложила к ее плечам красный вышитый сарафан.
        — Смотри, как красиво. От горла до земли цветочки вышиты гладью и кружева по рукавам рубашки. Красота.  — Палау наклонилась к пятну запекшейся крови на спине берегини.  — Смотри-ка, у тебя рана. А я думала, что тебя только ребеночкина кровь запачкала. Вот здорово  — целая дыра. А почему ты вместе со своей деткой не умерла? Вот я бы умерла точно.
        — Кровь замерзла,  — неожиданно произнесла Оденсе.
        Палау дернулась от звука ее голоса, как от пощечины. В своем пограничном состоянии она воспринимала берегиню как призрак, не ожидая в ответ никакой разумной реакции. В ее сумасшествии не нужен был спутник, способный вести диалог.
        Он был опасен тем, что мог развеять обезболивающие душу иллюзии.
        Вдова Бадира подобрала Оденсе, как иные подбирают бездомную кошку с перебитой лапой. Для того чтобы можно было о ней заботиться и изливать под отрешенным взглядом свою душу.
        Она сунула в руки Оденсе платье и оттолкнула, заставив отступить на несколько шагов назад, а сама вернулась к сундуку, потроша его внутренности еще более яростно. Она выбрала одежду для себя и, обернувшись, обнаружила, что берегиня все так же стоит, сжимая в руках сарафан и глядя куда-то перед собой.
        Палау тут же успокоилась, злость улетучилась, как будто ее и не было. Женщина, отложив свое платье, взяла в руки многослойную юбку. Нижнюю марлевую подкладку она разорвала на широкие полосы.
        Она обмотала ею талию заледеневшей на морозном воздухе Оденсе:
        — Вот. Я тебя вылечила. Нет никакой раны.
        Сверху на берегиню она натянула сарафан и рубаху, вытащив в прорезь рукава одну ее безвольную руку и напрочь забыв о другой.
        Довольно быстро Палау оделась и сама.
        — Мы пойдем к маме, может, дети туда направились,  — сказала она, рассматривая себя в зеркале.  — Пойдем.  — Она взяла Оденсе за торчащую из скособоченного сарафана руку и вздрогнула от того, насколько она была холодной.  — Ты ледяная. Тебя надо согреть. Может, подожжем тебя?
        Она какое-то время рассматривала берегиню, всерьез размышляя над тем, жечь ее или не стоит.
        — Слишком много крови,  — с сомнением произнесла она.  — Нужно добавить хвороста.
        И начала надевать на нее одно за другим вытащенные ранее платья. По-прежнему продевая в рукава одну руку. Пятое или шестое одеяние превратило Оденсе в однорукое существо, скособоченное на левую сторону. Под тяжестью одежды она осела на грязный пол. Прислонилась к черной от копоти стене и закрыла глаза.
        — Надо вымыть лицо,  — говорила Палау, разглядывая свое отражение,  — мама будет ругать за такое лицо.  — Она нахмурилась ровно на секунду, а потом принялась бить кулаком зеркало, пока не разбила и его и руку.  — Вот так, теперь она не сможет увидеть лицо. Пойдем.
        Она дернула за руку успевшую заснуть Оденсе и закричала:
        — Пойдем! Надо спасать детей! Быстрей!
        Женщины выбрались из развалин, прошли мимо крепости, над которой клубился дым, и спустились к реке.
        Было тихо. И если бы в голове у каждой из них не звучало столько криков, они наверняка услышали бы разносящийся над поверхностью воды один-единственный голос. Он доносился со стороны крепости.
        Палау вела берегиню за собой вдоль берега реки. Они шли одна за другой, одна криво укутанная в ворох платьев, а вторая в расшитом золотой тесьмой подвенечном убранстве. Палау вытирала кровь, которая никак не прекращала идти, кружевами фаты. В удивлении глядя на свою руку, она бормотала:
        — Я же вылечила, я же вылечила, а оно опять, опять…  — Она трясла кистью руки, и капли разлетались в стороны.  — Надо было вылечить детей.  — Палау повернулась к Оденсе и принялась кричать на нее:  — Надо было вылечить детей!
        Она занесла руку для пощечины, потом схватилась за голову и резко повернулась вокруг себя, ломаясь в поясе то в одну, то в другую сторону:
        — Надо было забрать с собой твою дочь! Она была такая маленькая. Я так виновата. Я ее замотала в тряпочку. И качала ее, качала. Но в ней совсем не было крови. Может, поэтому она так и не проснулась?
        Они брели так до тех пор, пока Оденсе, обессилев, не опустилась на колени.
        — Пойдем!  — сказала Палау, переминаясь с ноги на ногу, но не смея идти вперед одна.  — Ты заснешь, и я не смогу разбудить тебя. Вставай! Ты будешь спать, как твоя дочь, и мы потеряем детей!
        Берегиня легла на землю. Берег здесь порос ивняком, и голые ветви качались над ее головой туда-сюда. Она смотрела на них, пока повторяющееся движение не усыпило ее. В преддверии сна она бормотала:
        — Маэль чутко спит. Она никогда не была соней. Маэль  — старое имя, древнее. Оно значит  — моя единственная любовь. Как я могла ее так назвать? Лучше бы мне никогда не знать ее имени. Моя единственная любовь: Маэль и Идар. Имена, вырезанные у меня на сердце.


        — Иногда ночью мне кажется, что рядом со мной дышит ребенок. Я тяну руку, чтобы обнять, и даже какое-то время чувствую ответное прикосновение маленьких ручек. Это странно  — ведь так давно это было, так давно. Четверть века  — а не поблекли краски, не притупилась боль…
        Годэлиск задумчиво смотрел в отрешенные глаза берегини.
        Воспоминания унесли ее в другое время. Ей не нужны были для таких переходов лесные люди. Память была проводником, открывающим порталы, через которые можно попасть в прошлое.
        Разум может сыграть плохую шутку с любителями подобных путешествий  — выходы из лазейки захлопнуть. И останется блуждать в переживаниях, от которых никуда не деться, потому что в каком направлении ни ступай, а окажешься снова в той же точке.
        Боль давным-давно высушила все слезы, которые могли сорваться с ее ресниц. Но это не значило, что ей стало проще возвращаться к событиям прошлого. Прикасаться мысленно к тем дням.
        — А что было дальше?  — спросил Годэ.
        Женщина вздохнула:
        — Я не помню, как и когда вернулась ко мне память и сознание того, что я  — это я. Очень долгое время смотрела на все со стороны. Меня надо было водить, одевать, кормить  — я даже не пила по своей воле. Была словно тенью своей спутницы.
        Несмотря на помутившийся рассудок, Палау вывела нас к людям. Мы прибивались то к одним рыманским беженцам, то к другим; нас прогоняли, словно боялись, что сумасшествие заразно. Кто-то бил, кто-то жалел и кормил, но все равно гнал.
        В ту зиму я переболела всеми мыслимыми и немыслимыми хворями. Рана то заживала, то вновь открывалась, ночлеги под открытым небом привели к воспалению легких, а под конец скитаний я подхватила тиф. Меня как будто кто-то добивал и никак не мог добить. Знахарки, которым приходилось возиться со мной, все как одна твердили, что на мне проклятие.
        Я не помнила, кто я, поэтому даже помочь себе молитвой не могла. А может, хорошо, что не помнила,  — тогда бы сгорели от тоски остатки сил, благодаря которым я боролась за жизнь. Да и бороться бы я не стала  — зачем?
        Ноги привели Палау к родительскому дому, откуда она сбежала много лет назад, чтобы стать женой Бадира. Когда нам плохо, мы восклицаем «мамочка!», даже будучи седыми, и стремимся к очагу, у которого выросли.
        Далекая деревушка в Нижнем Потлове, между двумя притоками Бура, каждый из которых зовется Хвостом, приютила и меня.
        Много лет спустя в памяти всплыли слова Листопада о том, что места здесь хорошие, ему по душе. И с удовольствием жить здесь можно, между двумя Хвостами Бура. Домик справить в лесу на полянке  — много ли надо? Деревня недалече  — всегда работа есть.
        Но чем чаще думала об этом, тем меньше я верила в реальность того, что эти слова были произнесены. Мне начинало казаться, что я придумала себе тот разговор, а потом и все последующие события. Что он просто оставил меня в этом домике, горящую от температуры, вышел за чем-то за дверь  — и вот-вот вернется. А все остальное  — порождение болезненного бреда.


        Берегиня сидела за столом у окна. Ее ладони закрывали лицо. Она едва заметно раскачивалась. Височные кольца катали в своих изгибах отблески множества свечей.
        Годэлиск наблюдал за ней сквозь щель в занавеси, отделявшей его кровать от остальной части комнаты. Он видел, как девочка подошла и обняла мать за плечи. Ее щечка прижалась к затылку Оденсе, и смешались с русыми прядями выбившихся из-под платка волос ее кудряшки. Она раскачивалась вместе с женщиной, а огромные серые глаза смотрели на огни расставленных по столу свечей так печально.
        На утро следующего дня эльф наметил свой отъезд в сторону Предгорий. После предельной откровенности берегини многие странности происходящего, о природе которых он мог только догадываться, стали теперь ясны.
        Весь этот вечер прошел в его разговорах с сероглазой малышкой. Пока Оденсе хлопотала по хозяйству, Годэлиск пытался выяснить подробности, касающиеся судьбы тех, кто был близок берегине, но девочка почти ничего не добавила к тому, что он уже знал. Она упрямо обходила все вопросы, говоря лишь о том, о чем сама считала нужным.
        «Я знаю имя призрака. Назвав ее по имени, я смогу узнать у нее все, что захочу. Произнеси я его  — и эта маленькая девочка переменится. Она перестанет смеяться и изображать детскую непосредственность. Она почувствует исходящую от меня угрозу и начнет защищать и себя, и мать. Она так хочет быть с матерью и так боится быть обнаруженной, чтобы не быть вновь отнятой у нее».
        Взгляд девочки, направленный на Годэлиска, стал более настороженным  — она чувствовала, что ходы ее замысловатой игры уже разгаданы благодаря его осведомленности. И он лишь хорошо притворяется. И спасало ее лишь одно  — эльф покидал этот дом утром следующего дня.
        Девочка боялась, что Годэ расскажет ее матери, что она никуда не ушла и все двадцать пять лет душа ее кружится рядом. Прикованная к Оденсе, заключенная в стенах этого дома.
        Как и все маленькие девочки, она была уверена, что мама не должна знать все.
        — Я не хочу снова все это пережить,  — произнесла Оденсе. Вспомнив сгоревшую четверть века назад крепость, людей, которые годами жили рядом с ней и вдруг оказались на братском костре, сосновые иголки, которыми ее тошнило на одиннадцатый день пути,  — она вдруг поняла, насколько близко находится война, которую развязала Удматория.
        Война была прямо за порогом. Ей до Оденсе оставался ровно один шаг.
        — Мамочка, давай уедем отсюда,  — произнесла девочка. Она бросила быстрый взгляд на эльфа.
        «Вот как! Значит, не так уж ты и боишься выходить из дома,  — подумал Годэ.  — Но все же, где твой брат? Ты не хочешь говорить о нем  — значит, скорее всего, он жив?»

        Глава 9

        Они идут, числа им нет,
        Так много нищих и голодных.
        Всем нужен им ночлег, обед,
        Но нет домов у нас свободных.
        Мы ненавидим этот сброд,
        Для них закрыты наши двери,
        С ухватом дед мой у ворот
        Их гонит, слово они звери.
        Украдкой хлеб кидает мать,
        Через забор завидев лица
        Сирот, что некому обнять,
        И шепчет  — жизнь ты иль убийца?

        Свита Эльяди Энера сопроводила Саммара и его спутников до южной границы Рымана.
        — Ты думаешь, Годэлиск еще там?  — время от времени спрашивала Дарина.  — Все-таки больше месяца прошло, а мы обещали через пару недель возвратиться.
        — Слушай, он не самый близкий твой друг, но ты можешь прекратить?  — в какой-то момент не выдержал обычно молчаливый Гыд.  — Если тебе так не терпится в Харад, думаю, Саммар не будет возражать  — как выйдем на большак, так и разворачивай к горам!
        — Давайте вы за Саммара не будете ничего решать,  — сказал Саммар.  — Никто никуда ничего не развернет. Это понятно?
        Оба спорщика рявкнули:
        — Да!
        — И спрашивать об одном и том же никто не будет. Это тоже понятно?
        Шелест улыбнулся, покосившись на Рину. Его улыбка была скрыта темной тенью на лице и не была видна никому. Иначе, скорее всего, девушка заставила бы монаха отвечать за ее появление. Дарина ехала, надувшись от обиды и сжав губы, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не дать воли злым словам.
        По ее мнению, эта поездка была лишена всякого смысла. Лишний крюк, пустое метание между княжествами.
        И все это в преддверии войны, которой еще не видел свет.
        Вот нечем больше заняться, кроме как терять время!
        Кроме того, Потлов в позднюю осень был действительно невыносим. Особенно неприветлив к путешественникам. Размокшие от нескончаемой череды дождей дороги, тоскливо тянущиеся в бесконечные дали унылые пустые поля, ветер, пронизывающий до костей. В одночасье на ясное небо могли набежать тучи, и оттуда мог зарядить проливной дождь вперемешку со снегом.
        Но именно эти явные знаки, которые говорили Дарине, что в избушку берегини возвращаться не стоит, Саммару говорили об обратном. Он думал, что именно промозглость потловского края удержит эльфа в доме Оденсе до их возвращения.
        Юного на вид эльфа и харадца, перешагнувшего пятидесятилетний рубеж, связывали десятилетия дружбы, закаленной в битвах и дворцовых интригах. Целая жизнь, по сути. Саммар не мог оставить его и не вернуться. Потому что знал, что Годэлиск по отношению к нему повел бы себя точно так же.
        Жизнь научила его ценить тех, кто способен на верность. Ценить больше, чем деньги, присягу или собственную безопасность.
        — Мы оставили ему лошадь и деньги. Он знал, что мы поедем в Харад. Так зачем тогда тащиться на болота?  — снова начинала Дарина, устраиваясь на ночлег во время очередного привала.  — Он наверняка уже давно сидит где-нибудь в придорожной корчме в Предгорье или вообще окопался в Рейге и строчит мемуары.
        — А если нет?  — начинал спорить Гыд.  — Ты бы хотела, чтобы тебя вот так бросили на болотах и забыли?
        — С таким жеребцом, как у него, и деньгами? Конечно, я была бы обеими руками «за». Отдохнула хотя бы немного от ваших физиономий.
        — То есть вот так? С удовольствием, оказывается? И тебе доставило бы удовольствие валяться с развороченной грудью в доме у бабы, которой мышиный помет с полки счищать и то приятней, чем лечить тебя?  — ехидничал Гыд.
        — О-о-о!  — закатывала к небу глаза Рина.  — Я тебя умоляю! Хуже от этого твоему распрекрасному эльфу не сделалось!
        Саммар засмеялся, поглаживая бороду. Он подмигнул Шелесту и, вроде бы обращаясь к Гыду, отпустил в адрес Дарины очередную шпильку:
        — Гыд, ругаетесь вы так жарко  — ну чисто молодожены! Может, пора поженить уже?
        — Вот еще,  — фыркнула Рина,  — размечтались. Я уже дважды замужем была, и мне там, откровенно говоря, совершенно не понравилось. Дайте женщине пожить спокойно.
        — Да я рылом не вышел,  — сверкнул белоснежными зубами Гыд.  — Где уж мне! Дарина у нас  — особа, от которой давеча сам его светлость Энер глаз не отводил.
        — Его высочество,  — машинально поправил Шелест.
        — Да хоть как! Если б он на нее не пялился, думаю, телепались бы мы от самого Латфора верхом, никто бы нас сюда переместить и не подумал.
        — Ой, Гыд, если тебя кто послушает, разве скажет, что ты умный?  — Рина закатила глаза к небу.  — Ну при чем тут это? Во-первых, на кого принцу пялиться-то в лагере было? Там из всего женского многообразия только моя одна-разъединственная персона и была представлена! На тебя он должен был любоваться, что ли? Во-вторых…
        — А ты никак ревнуешь?  — Саммар перебил ее, подмигивая Гыду.
        Девушка перевела взгляд с одного улыбающегося во весь рот харадца на другого и вдруг неожиданно устало произнесла:
        — Да ну вас, пустобрехи. Меня ревновать дело пустое. Тот, кому я нужна, мне безразличен, а кто нужен мне  — тому я, как мертвому припарка… И потом, принц?.. Ну представь только  — принц и я. Смешно же!
        Саммар не стал говорить, что он в курсе ее тщательно скрываемых отношений с Ольмом, а он, как ни крути, как раз принц.
        Дарина тем временем продолжала:
        — Так что хочешь  — ревнуй, хочешь  — нет, а картину мира в моем случае не подправишь… И переправиться нам помогли не из-за меня совсем.
        — Ага, из-за меня, наверное,  — не унимался Гыд, не способный уследить за ее столь быстро меняющимся настроением и вовремя замолчать.
        — Из-за Шелеста, конечно,  — буркнула в ответ девушка.  — Ты серьезно, что ли, этого не понял?
        — Из-за Шелеста?  — искренне поразился Гыд. И тут же расстроился:  — Ну, как обычно, все мимо меня. Потому что они узнали, что он из Хальмгардов, что ли?
        Саммар вздохнул:
        — Гыд, ты так быстро соображаешь во время боя, что вот такие моменты меня, откровенно тебе скажу, в тупик ставят.
        — Он просто не обращает внимания на то, что не касается его лично,  — заметил Шелест. И добавил:  — Это не самое плохое качество.
        Гыд, исподлобья прищурившись, глядел то на одного мужчину, то на другого:
        — Ну, соблаговолит ли кто-нибудь объяснить, в чем мой промах?
        — Телепортера Шелест починил. Тот лихоманку поймал здесь как раз, на болотах, а она на жар с бредом щедра. Из-за которых их лагерь метало то в Латфор, то в тьмутаракань. Монах наш телепортера вылечил, вот и все,  — вставила свои пять копеек Дарина.  — Так что тут ничего личного. Нет ни толики симпатии ко мне или особого почтения к его,  — она махнула рукой на Шелеста,  — родословной в целом. Своей помощью долг отдали они нам, и все.
        — Что еще за телепортер?  — нахмурился Гыд.
        — Ну это как тот лесной человек  — помнишь задохлика, что нас к знахарке вел? Только ему проходы в пространстве использовать не приходится, потому что он сам  — портал,  — гордо объяснила Дарина. На самом деле она произнесла заученную фразу, услышанную от принца Эльяди.  — Если телепортер сильный, он может с собой еще кого-нибудь прихватить. Если очень сильный, то и целый лагерь ему перетаскивать не в тягость. Ну а если бред у него  — то все к этому бреду привязаны оказаться могут.
        — Ничего не понял,  — честно признался Гыд.  — Это как?
        — Это вот так: ты подумай, почему мы сами идем быстрее, чем когда с задохликом или с лагерем принца-неудачника?
        — Ну…  — протянул Гыд. Он передернул плечами  — тут ответ был на поверхности, и к чему все эти вопросы, было непонятно. Гыд нахмурился.  — Это или магия, или они короткую дорогу знают.
        — Ты же сказал, что не понимаешь?  — всплеснула руками Дарина. Теперь настала ее очередь искренне удивляться.
        — Ну да. Я не понимаю, как они это делают?
        Шелест посмотрел в сторону Саммара:
        — И у тебя еще возникают вопросы по поводу Гыда? Он хочет с первой секунды понять суть процессов, которые не понимают те, кто занимается ими всю жизнь. Конечно, он будет быстро соображать в бою. Про бой-то он уже все понял.


        — Ну, что я говорила?  — торжествующе произнесла Рина, когда они через несколько дней вошли в избушку, прячущуюся среди туманов и болот.
        В хате было пусто. Так пусто, как бывает, когда в доме уже некоторое время никто не живет. Все прибрано по дальним местам, хозяин вещей знает, что они ему если и понадобятся, то очень не скоро. И нет еще беспорядка, который оставляют после себя случайные визитеры, неравнодушные к чужому добру.
        — М-да,  — протянул Саммар.  — А я-то все утро надеялся перекусить чем-нибудь вкусным.
        — Оторопь берет просто, когда я думаю, на что ты способен ради еды,  — отпустила шуточку Дарина.  — Припереться на болота ради пары блинов…  — Она сокрушенно покачала головой, потом рассмеялась собственной шутке, но, быстро посерьезнев, спросила:  — Так что делаем дальше? Выбираемся из этих дебрей на большак?
        — Думаю, да,  — ответил Саммар.  — Может, нагоним их.
        Дарина поморщилась:
        — Их? Думаешь, они вместе уехали?
        Саммар пожал плечами.
        Тут подал голос Гыд, присевший в углу на лавку:
        — А что, если задохлика найти и до Предгорий махнуть сразу? Отсюда до них сколько  — шесть дней пути? Семь? Так далеко Годэ уйти не сумел бы. А мы его обгоним и встретим.
        — Да с чего вы оба вообще взяли, что Годэ в харадскую сторону двинулся? Так уверены, главное, оба…
        Мужчины переглянулись, а потом воззрились на Дарину с нескрываемым удивлением. Саммар фыркнул:
        — А куда ему еще идти? Обратно в Потлов, к князю Всемиру, за второй Звездой? Или в Княжград?
        — А может, он за нами в Латфор поперся?
        — Зачем?  — Саммар покачал головой.  — Мы Ольма и без него проводили. Так что нет у него никаких дел в той стороне, кроме как нас найти. А нас там нет  — это он точно знал.
        — Так пойдем в ближайшую деревню, чтоб нам местного задохлика подогнали. Он нам путь сократит. И мы Годэ перехватим и в Харад двинем,  — подытожил Гыд.
        — Не нравится мне это,  — бормотала Дарина, пересекая поляну в направлении, где на ее границе маячила фигура Шелеста.  — Сначала сюда гребли через все эти деревеньки, теперь еще промеж этих Хвостов плутать… А хвосты, если подумать, растут не то чтобы из спины, вот как бы нам прямо под тем самым хвостом не оказаться…


        Через несколько часов в лесу Рина уже ругалась в полный голос. Ее лошадь провалилась передней ногой в топь, и девушка чуть сама не свалилась в грязь, перелетев через шею. Из одной деревни селяне их послали за чудо-проводником в другую, из второй  — в третью, а там удивленно развели руками: дескать, что здесь искать того, чего отродясь в этих местах не водилось.
        В конце концов Саммару указали в сторону болот. Проводник приходит оттуда, туда и уходит. И больше никто ничего не знает. Сами-то селяне его не жаловали, зная о таинственной вражде между берегиней и лесным человеком. Как и бывает во время вражды, если любишь кого-то  — берешь его сторону и начинаешь плевать в спину его соперника. А к Оденсе во всех близлежащих деревнях относились как к родной, и, следовательно, плевали на всех лесных людей.
        — Харадцы, эй, харадцы!  — услышал Саммар, когда они в третий раз за день выезжали за околицу очередной деревни. Он обернулся.
        В их сторону, опираясь на палку, ковыляла древняя старуха. Добротная и чистая одежда, красиво повязанный новый платок на голове говорили о том, что семья долгожительницы о ней заботится и уважает, а не стремится избавиться от ее присутствия, засунув подальше на полати, как ненужную старую прялку.
        — Здорова будь, мать,  — пробасил Саммар.  — Чего тебе?
        — Нелюдь ищете, я слыхала? Так ежели действительно нужон он  — то в лес-то не суйтесь.
        — Это еще почему?  — удивленно усмехнулся Саммар.  — Просвети-ка, мать, а то я что-то не пойму.
        — Не пройдете  — дождей было много, утопнете, если сунетесь. А вот если на берег Бура выйдете и будете его держаться, а потом на правый Хвост свернете  — то в самый раз попадете к лесолюдам. Там тоже заболоченных мест немало встречается, но все же пробраться можно.  — Старуха смотрела на харадца снизу вверх, подслеповато моргая.
        Путники переглянулись.
        — Спасибо,  — поклонился в седле Саммар. Он бросил быстрый взгляд на Шелеста, будто желая узнать его мнение  — лукавит старушенция, отправляя их по ложному следу, или говорит правду.
        — Да что там спасибо!  — Старуха положила сухонькую морщинистую руку на перекладину самого крайнего в деревне забора.  — Вы не утопнете  — вон она мне и благодарность будет.
        — Как так?  — спросила Дарина.
        — А вот так.  — Старуха повернулась, чтобы идти обратно. Погоня за этой четверкой порядком утомила ее. Она хотела сделать доброе дело, а ей, похоже, не поверили. Старушка насупилась и решила уйти не попрощавшись.
        — Почему вы решили нам помочь?  — спросил Шелест.
        — Так что ж тут удивительного? Вы же харадцы!  — Старуха говорила, удаляясь от них.  — Как вам не помочь? Зять мой, дочерин сын, харадец был, и внуки, выходит, тоже были харадцами. Дочка моя счастлива с ним была, ох как счастлива. Если б им кто помог, как я вам сейчас,  — может, они бы и выжили. И дочь моя с ума бы не сошла, счастья в мире прибавилось бы. И мне бы так горько не было бы. Матери же есть у вас  — вот я им-то и помогаю.
        — Благодарствую, мать!  — крикнул ей вслед Саммар.
        — Спасибо,  — произнес Шелест. Он поглядел на Саммара.  — Дарина-то в конечном итоге права была. Зря крюк сделали. По берегу Бура к проводнику пробираться  — время потратим больше, чем выиграем.
        — На большак, значит?  — спросил Гыд.
        Саммар медленно кивнул. Все ждали злорадных слов Дарины, но она молчала.
        Пауза, повисшая над шедшими бок о бок людьми, затягивалась. Первым не выдержал Гыд. Он шутливо толкнул Рину в бок:
        — Чего ты задумалась? Слова про счастье с харадцем проняли?
        — А?  — нахмурилась оторванная от своих мыслей девушка.
        — Я говорю, задумалась о том, чтобы следующий раз не промахнуться и за харадца замуж выйти?
        — Ты это к чему?
        — Ну вот старушка же сказала, что дочка ее очень счастлива была с харадцем…
        — Так счастлива, что с ума сошла,  — невесело усмехнулась девушка. Она посмотрела на обросшую вихрами чернявую гриву Гыда.  — А чего это ты со мной женихаешься со вчерашнего дня?
        Прислушавшийся к их разговору Саммар засмеялся.
        — Это ты зря,  — продолжала девушка, не дожидаясь ответа, совершенно серьезно,  — я-то тебя постарше буду. И по званию, и по годам.
        Гыд почему-то покраснел и пробормотал:
        — Чего ты, я же шучу…
        — Да ты не тушуйся, Гыд,  — снова раскатился смех Саммара,  — ну и не надейся заранее, конечно. Точно тебе говорю: за харадца она замуж не пойдет.
        — Да я вообще замуж не собираюсь!  — Дарина беспомощно посмотрела на Шелеста, словно призывая его быть свидетелем нелепости ситуации.  — Что они ко мне привязались с этим треклятым замужеством?
        — Вот видишь, Гыд, она вообще не собирается замуж, а за харадца особенно. Думаешь, почему она столько лет сама по себе живет? Знает, что, если с харадцем свяжется, обратного пути не будет. Этот брак будет нерушим и вечен. И сбежать не получится.
        — Я просто пошутил,  — снова произнес Гыд.
        — Странные какие-то шутки,  — передернула плечами Дарина.  — Если бы у меня настроение было чуть порадужней, двинула б тебя как следует и потом смотрела, как ты такой юмор оцениваешь.
        — Странно, старуха не сказала почти ничего  — и столько боли,  — произнес Шелест, не обращавший на пустые перепалки товарищей никакого внимания.  — Целая жизнь в нескольких словах.
        — И то хорошо, что хоть несколько слов осталось. От многих жизней остается только имя на могильном камне. А больше и сказать нечего, потому что не было ничего. И самого человека словно и не было,  — ответил на его замечание Саммар.
        — Похожего на сотни других и от этого такого безликого.  — Шелест поправил начавший было сползать край капюшона.
        — Завел свою нудную шарманку?  — стрельнула в монаха глазами девушка и обратилась к Саммару:  — Ну что, мы по большаку до Предгорий или в Рыман свернем?
        — А зачем нам в Рыман?  — не понял Саммар.
        — Ну как же,  — девушка с совершенно невинным видом распахнула глаза и картинно захлопала ресницами,  — а вдруг у тебя в голове зреет очередной грандиозный план продвижения в Харад? Этот был через Нижний Потлов, а тот, что зреет,  — потянется через Рыман. Ты только подумай: а вдруг эльфа потянуло выздоравливать на отваре из рыманского окуня?
        — М-да,  — Шелест покачал головой,  — не забудет она тебе этот крюк как пить дать еще долго. А я еще удивлялся, что все так тихо прошло и Дарина не припомнила тебе последнюю промашку и то, что именно ты повинен во всех наших неудачах.


        — Смотри!  — Дарина замерла на краю обрыва. Ее лошадь шевелила ушами, словно прислушиваясь к словам наездницы.  — Снова идут. Видишь?
        Рука девушки указывала на противоположный берег.
        — Беженцы,  — тихо произнес монах.
        — Беженцы,  — согласилась Рина.
        — Что-то много на этот раз.  — Гыд, нахмурившись, закусил губу. Он лежал на крупе лошади, подняв ноги на седло. Лошадь шла шагом, и от этого Гыд покачивался, словно в лодке, с боку на бок.
        — Эти не такие оборванные, как те, что мы видели вчера, заметил?  — спросила Рина Саммара.
        — Раньше успели уйти,  — пожал плечами Саммар.  — Вот и вся тайна. Эти уезжали, хоть и в спешке, но собрав скарб, а те  — убегали. Чувствуешь разницу?
        — Жалко,  — односложно выразил свои чувства Гыд.
        — Те, кто на оккупированной территории остался, их еще жальче. Не успели сбежать…  — Саммар сокрушенно вздохнул.  — Никогда нельзя оставаться на оккупированной территории. Выбираться нужно любой ценой.
        — Да, Удматор зверь,  — начал было Гыд, но бородач его тут же прервал:
        — Удматор…  — Он послал презрительный плевок куда-то в сторону Удматории.  — При чем тут Удматор? В любой войне, кто бы ни пришел, никогда нельзя оставаться в оккупации. Для пришлых ты удобный заложник-раб, для своих  — предатель, которому не преминут припомнить его поступок и спросить за него. От войны лучше вообще держаться подальше.
        — Кто бы говорил,  — хмыкнула Рина.  — Сам далеко держишься?
        — Так я не про себя  — про них.  — Саммар махнул в сторону тянущихся друг за другом обозов.  — Про таких вот, как они. Мирное население во время войны  — оно как стадо овец, которое никак в толк не возьмет, что пастуха загрызли волки.
        — И вскоре клыки сомкнутся на их незащищенных глотках,  — услышал Саммар подытоживающие слова Шелеста.
        — Ты думаешь, люди не понимают, что происходит на самом деле,  — Гыд подъехал к бородачу поближе,  — потому и не торопятся удрать от приближающейся линии фронта?
        Саммар передернул плечами:
        — Не то что не торопятся  — некоторые вообще не собираются никуда уезжать. Потому что для них это именно «уехать», а никак не «спастись». А у них, знаешь ли, планы  — грибов там насолить, крышу поправить, свадьбу сыграть… Уезжать они как раз и не планировали. Так что никакая война в их жизнь не вписывается. Вот они и пытаются от нее отмахнуться.
        Шелест вздохнул:
        — Многие считают, что это их вообще никак не касается. Что война  — это дело военных и, раз они этим не занимаются, их это никак и не коснется. Что она где-то далеко.
        — Годэлиск сейчас сказал бы, что это потому, что люди верят в свое бессмертие. Что могут убить кого угодно, но в то, что их самих могут запросто порешить, они не верят до самого последнего момента,  — хмыкнул Саммар.  — Потому любая война им побоку и важней охранять запасы на зиму от возможных мародеров, чем спасать свою жизнь.
        — Как глупо,  — пробормотала Рина.  — Ты был прав, как овцы…
        — Никогда об этом не задумывался,  — сказал Гыд. Он поморщился, словно раздосадованный собственными мыслями.  — Мне мирное население всегда как-то мешало. Путаются под ногами, кричат, на линию огня могут вылезти ни с того ни с сего.
        — Это потому что тебе прикрываться ими как живым щитом не приходило в голову.
        Гыд чуть нахмурился в ответ на слова, сказанные Шелестом:
        — Так неудобно же… Что за щит за такой  — тяжелый, движения стесняет… Это же как камень таскать. Да и орать будет все время. Или плакать.
        — Ой, Гыд…  — только и смог произнести Саммар, покачав головой.
        Их дорога вилась по берегу реки, и в том же направлении двигалась по другой стороне колонна беженцев.
        — Мы ведь быстрее их едем, что ж эта людская лента никак не заканчивается?
        — Интересно, из какого они города?  — вместо ответа проговорил Шелест. Он вглядывался в бредущих за телегами людей, размышляя, какая из частей Озерного края попала на этот раз под пяту Удматора.
        — С берегов Вейерсдаля, скорее всего. Удматорцам сейчас там укрепиться как раз самое оно, перед тем как лед встанет. Ни к Лоне, ни к Освиге и тем более ниже  — к Харивайду они сейчас войска перебрасывать не станут.
        — Думаешь?  — Монах чуть придержал лошадь, чтобы та шла с жеребцом Саммара шаг в шаг.  — А вдруг эти беженцы с берегов Освиге двигаются? И если новые части из Удматории…
        Саммар отрицательно покачал головой:
        — Удматорцы укреплялись по берегам Вейерсдаля в занятых населенных пунктах и в ими же построенных новых форт-постах. Скопление их войск говорило о том, что они только и ждут, когда встанет лед, чтобы двинуть свои части на Ольмхольм. Остров в фактической блокаде будет уже три месяца как, а запасы урожаем этого года не пополнялись, так что сам понимаешь… Я не сомневаюсь, что духом защитники Озерного края сильны, но физические силы будут подорваны, и сопротивление, боюсь, будет если и яростным, то недолгим. Удматорцы тоже верят в это. Ольмхольм  — их цель, и они будут добиваться захвата его в первую очередь.
        — Ты так говоришь, потому что тебе уже пятьдесят лет,  — вдруг произнесла Дарина.
        Брови Саммара взлетели на лоб.
        — Вот уж новость! Что это за заявление?
        Дарина чуть сощурилась, словно пытаясь что-то разглядеть вдали, а потом перевела взгляд на Саммара.
        — Потому что основательно подходишь уже ко всему. Одну ногу поднимаешь тогда, когда вторая уверенно стоит на земле.  — Девушка потерла тыльной стороной ладони лоб.  — И думаешь, что все так же страхуются. Прыгнуть боишься. А по мне, так я бы войска на Лоне как раз двинула.
        — В первую очередь?  — Шелест повернул к девушке голову. Колыхнулось под тканью капюшона черное марево.  — Ну и что это за стратегия у тебя получится? Между Харадскими горами и Лоне зажаты войска окажутся, с одной стороны войска Озерного края, с другой  — харадцы, а отступать некуда.
        — Поэтому и не в первую очередь,  — спокойно выслушав монаха, продолжила свою мысль Рина,  — а сейчас. Именно когда все думают, что моей тактической целью является желание удержать позиции и укрепиться на завоеванных рубежах. Окопаться вокруг Вейерсдаля. Именно сейчас я бы двинула новые части, прибывшие из Удматории, на Лоне. Громобой уже завалило, а чего харадцев бояться, если через перевал дороги нет? Судостроительные верфи сосредоточены по берегам Лоне. Без кораблей Озерный край  — всего лишь заключенная на разобщенных островах группа людей.
        — Это точно,  — поддакнул Гыд.  — Я тоже так считаю.
        — А то, что беженцы со стороны Освиге двигаются, это не обязательно из-за того, что там бои начались. Может, с Ольмхольма пришли водным путем через Гри, а может, с межозерных равнин люди снялись, заслышав, как удматорская армия ведет себя близ столицы их края.  — Дарина поправила на плече плащ.
        Шелест посмотрел на Саммара. Тот только молчал и хмурился. Тогда монах тяжко вздохнул:
        — А я пока ничего не буду думать. По крайней мере, до тех пор, пока не узнаю, из какого города все эти люди.


        Они миновали Рыман, обойдя его стороной.
        Очень скоро дорога, вьющаяся вдоль холодного Бура, то покрывавшегося серой хрупкостью первого льда, то вновь ломающего его, вышла на каменистые высокие скалы. Иной раз с одной стороны в небо шла отвесная стена, а с другой такая же стена уходила вниз, и сверху близко было небо с нависшими облаками, а снизу пенилась вода, разбивая о камни в крошку лед.
        Предгорья были уже совсем близко.
        Ни на одном постоялом дворе никто златовласого эльфа припомнить не мог. Хотя, может быть, вспоминать тем, у кого спрашивали, было недосуг. Слишком много работы прибавилось им за последнее время.
        Все постоялые дворы были забиты под завязку, и работающим там людям было просто не до того, чтобы отвлекаться на воспоминания.
        Еще совсем недавно все было иначе. Не было ни столпотворения на основных переездах, ни телег, которые из-за нехватки места оставались на ночь за оградой постоялых дворов, ни оборванных людей, которые ночевали под ними, потому что не могли заплатить за постой. До того как завалило снегами перевал Громобой, большинство тех, кто вырывался из окружения, уходили в Харад именно через него. Первая волна беженцев не коснулась Потлова.
        Теперь, когда перевал стал непроходимым, а надежда на то, что удматорская армия будет разбита подоспевшими союзниками, таяла, тем, кто не хотел участвовать в войне, приходилось пересекать территорию Потлова. Того самого государства, которое не пришло на помощь их стране.
        Беженцев в Потлове не любили. Бегущие из Озерного края редко решались надолго остановиться там. А уж конечной целью и своим пристанищем признать, на это нужна была либо глупая отвага, либо крайнее отчаяние.
        Может, оттого и не любили в Потлове таких вынужденных переселенцев? Именно потому, что из всей массы у них оседали либо зарвавшиеся глупцы, либо обнищавшие в край бедолаги? Мало того что они вносили столько суеты в принятый испокон веков на равнинах уклад, так еще были опасны  — того гляди потянут свои истощавшие ручонки ко всему, что плохо лежит.
        А обозы беженцев все шли и шли мимо деревень и городов Потлова, и не было им конца и края.


        — Все спросить хочу, о чем с тобой принц-неудачник всю ночь разговаривал?  — Гыд чистил тушку вяленой рыбины. Перед ним на столе уже возвышалась горка тонких шкурок.
        Рина закашлялась и некоторое время не могла произнести ничего вразумительного. Саммар залпом осушил свою кружку и с грохотом поставил ее на столешницу. Он крякнул, а перебиравший четки Шелест тихо произнес:
        — Ого…
        — Однако,  — пробормотал Саммар. Он вытер бороду и усы и подпер подбородок кулаком, приготовившись выслушать рассказ Дарина.
        — У тебя, значит, свои собственные переговоры шли, параллельно с нашими?
        Девушка, прекратив кашлять, поднялась на ноги. Она ударила ладонью по столу и, наклонившись через стол, угрожающе зашипела на Гыда:
        — Если ты еще раз сунешь нос не в свое дело, я тебя придушу! Ты понял?
        Гыд замер, выдерживая ее взгляд, не прекращая, впрочем, при этом отделять куски рыбьего мяса от хребта.
        — А чего ты так завелась? Я все ждал, когда ты сама рассказывать начнешь  — и на тебе, ты все молчишь и молчишь.  — Он жевал, наблюдая, как сменяются краски на лице девушки. Дарина, покрасневшая пару секунд назад, резко побледнела.  — Вы все ходили вдоль реки: туда, сюда… Ну и обратно. И по моим наблюдениям, ничего такого, о чем нельзя рассказать, не происходило, только слова, одни слова…
        Шелест положил руки в неизменных перчатках на стол. Камни четок глухо звякали друг о друга, опускаясь на деревянную поверхность.
        В придорожной корчме, которую они выбрали для недолгого привала, в этот утренний час было тихо. Дочери хозяина сновали мимо них, занося с улицы привезенные отцом продукты. Их мать, сидя на крыльце, чистила одного за другим окуней. Их потроха тут же съедали набежавшие со всей округи многочисленные кошки. Иной раз они устраивали возню за брошенную щедрой рукой хозяйки совсем уж мелкую рыбку. Служанка-чернавка мыла пол, передвигаясь со своим ведром из одного угла корчмы в другой. Она шмыгала носом, кожа ее рук покраснела от холодной воды.
        Когда Дарина первый раз стукнула по столу, все женщины как по команде посмотрели в сторону путников, но почти тут же снова занялись своими делами. Ссорой, возникшей за кружкой пива, здесь сложно было кого-то удивить.
        Монах, передвигая камешки кончиками пальцев, сложил четки в замысловатую фигуру.
        — Значит, было много слов?  — Он сделал паузу. Рина все еще не произнесла ни слова, чтобы объяснить причину своих прогулок под луной.  — И о чем?
        — Ни о чем,  — процедила сквозь зубы девушка. Ее глаза метали молнии.  — Почему вы думаете, что все вокруг обязательно касается вас и ваших государственных планов?
        Саммар хмыкнул, потом притянул к себе через стол кружку Дарины, из которой давно уже никто не пил. Пиво нагревалось, и это был непорядок.
        — В такой обстановке, как сейчас,  — глубокомысленно изрек он после первого глотка,  — твой разговор с первым лицом другого государства, и не факт, что дружески настроенного, касается всех.
        — Не касается,  — отрезала девушка. Она еще раз звонко хлопнула ладонью по столу, а потом резко развернулась и вышла из корчмы.
        — Пошла обижаться,  — прокомментировал Гыд.
        Шелест передвинул несколько камешков, и очертания фигуры из четок изменились.
        — Не понимаю, почему она делает из этого тайну. Все, о чем они говорили, касалось только их двоих.
        Саммар посмотрел на Шелеста, и его бровь поползла вверх:
        — Ты знал?
        Монах кивнул и откинулся на спинку стула:
        — Даже если бы я сам не слышал их разговор, то все равно узнал бы о нем из мучительных и непрекращающихся мыслей Гыда за последние пару дней.
        — Узнал из моих мыслей?  — Гыд перестал жевать и перевел взгляд с Шелеста на Саммара.
        Бородач отмахнулся.
        — Ты во сне разговариваешь. Он это имел в виду.  — Потом подмигнул Шелесту:  — Похоже, я единственный, кто в ту ночь спал.
        Шелест пожал плечами:
        — Ты не много потерял.
        — Нет, подождите,  — не успокаивался Гыд. Его брови вновь нахмурились, выражая непонимание,  — как это  — он сам слышал? Он же в палатке всю ночь сидел. Я точно знаю.
        — У меня хороший слух,  — бросил Шелест.
        — У монахов очень хороший слух,  — подтвердил Саммар.
        — Да я даже со своего места ни одного слова не поймал! А я насколько ближе подобрался!
        — С чего ты вообще решил за Риной шпионить?  — постарался несколько изменить направление разговора Саммар.
        — Она пошла умываться к реке, долго не возвращалась, и он начал беспокоиться,  — объяснил монах за Гыда.
        — Да. Чужой лагерь  — мало ли что с ней могло приключиться,  — насупился тот.
        — «Мало ли»,  — передразнил его Саммар.  — Я бы скорее поверил, что ты за лагерь переживаешь, чем за Рину. От нее порой больше урона, чем от целого отряда харадцев. Если хочешь знать мое мнение,  — нездоровое любопытство у тебя к ее персоне последнее время.
        — Что?  — возмутился Гыд.  — Да я…
        Саммар поднял свою огромную пятерню, пресекая поток возможных слов:
        — Ты прекрасно знаешь Рину. Если поднапряжешься, сможешь даже понять, что и почему она делает. Она не лукавит. Никогда. В отличие от тебя. Для чего ты сейчас вот так открыл то, что она хотела утаить?
        — Я не знал, о чем был их разговор! Что, если бы он попросил ее об услуге? И предложил достойную оплату? Что, если бы она согласилась шпионить для Вильярда?  — пытался защититься Гыд.  — А он на чьей стороне, пока не понятно. Могло статься, что таким образом…
        Саммар качал головой на протяжении всей речи Гыда и снова перебил его на полуслове:
        — Нет, я вижу тебя насквозь, Гыд. Профессионализм Дарины интересовал тебя в последнюю очередь. Ты привык к ней. Слишком сильно привязался. И это уже не дружба. Для тебя стала важна ее верность, и совсем не верность присяге. И это плохо.
        Теперь пришла очередь Гыда краснеть, а Саммар продолжал говорить, не обращая внимания на заливающую лицо его младшего товарища пунцовую краску.
        — Ты пытаешься контролировать ее действия там, где твой контроль вообще никогда не был нужен. О чем говорит потеря доверия, для которой не было никаких причин, а, Шелест? Как ты думаешь? Уж не о ревности ли?
        Не дожидаясь его вердикта, Гыд вскочил и вылетел из-за стола. Саммар проводил его взглядом, не предпринимая попытки остановить. Все, что могло внести разлад между идущими рядом с ним, могло ударить самому Саммару в спину. Вот он и размышлял, чем может обернуться для них всех то, что Гыд обнаружил в Дарине помимо боевого еще и женское начало.
        Влюбленный мужчина опасен. А влюбленный харадец вдвойне. А уж изначально обреченный ревновать…
        Шелест молчал, снова сооружая из четок очередной узор.
        — Так о чем принц-неудачник разглагольствовал с нашей Дариной?  — спросил бородач, нарушив молчание.
        Шелест сначала пожал плечами, потом его капюшон развернулся прямо в сторону Саммара. Саммар тут же почувствовал холод.
        «Никак к этому не привыкну»,  — пронеслось в его голове.
        «И не надо»,  — услышал он в ответ от Шелеста. Слова, минуя слух, возникали прямо в мозгу. Через мгновение Саммар уже видел картину, развернувшуюся совсем недавно на берегах латфорской речушки. Он видел все так, как будто сам был там.
        «Меня волновали картины, развешанные на стенах шатра,  — звучал голос монаха,  — я не мог уснуть, пытаясь понять, что с ними не так. Дарина прошла мимо меня, но я не обратил внимания на ее дальнейшее отсутствие, пока не забеспокоился Гыд. Его мысли словно стучали у меня в висках, заглушая мои собственные. Он мешал мне. Но именно из-за него я и отвлекся на Дарину и принца. И зря, кстати. Ровным счетом ничего интересного. Для меня, я имею в виду.
        Он долго говорил о себе, о своей семье, о детстве, потом спрашивал о том, что повлияло на ее судьбу. Как ни странно, на это ушло несколько часов. Что можно было описать в нескольких словах, они растянули на длинный детальный разговор. Мне было так скучно, что я чуть не заснул. Лишь Гыд мешал провалиться в сон своим занудным беспокойством. И картины… Там было не все так просто с этими картинами. Потом я понял…»
        «Постой, так принц говорил с Дариной о своей жизни? Он действительно рассказал ей все?»
        «Тебя интересует, насколько версия, изложенная его высочеством Эльяди, расходится с официальной?»
        «Да какая там официальная версия! Все, что известно о Небывалом королевстве, похоже скорее на сказку-страшилку, чем на историю государства».
        «У тебя просто не было доступа к латфорской библиотеке».
        Саммар фыркнул:
        «Скорее, у меня не было времени на латфорскую библиотеку. И желания в ней копаться  — тоже».
        «Потому ты и считаешь Вильярд сказочным. Что ж тут удивительного? К слову сказать, лет сто назад не было никакого Небывалого королевства. Вильярд был самым обычным государством. Не сказать чтобы большим или слишком просвещенным. Торговали они направо и налево; временами воевали, как и все  — с переменным успехом… В общем, все как у всех».
        «Подожди, как это? Не может быть, чтобы всего сто лет прошло, его никто не помнит  — так, как будто и не было никогда никакого Вильярда!»
        «А что тут странного? Люди помнят только то, что касается их самих. Или то, что стоит помнить. Что выгодно, понимаешь? А для чего хранить память о стране, за считаные годы погрязшей в пучине бедствий? Люди чурались ее. Называли проклятой  — так же, как и самого правителя. Тийчин Энер V Проклятый  — ничего себе имечко, а? И это еще при жизни монарха. Он, кстати, и был отцом принца-неудачника».
        «Выходит, прозвище прилипло к Эльяди не только из-за физической немощи?»
        Монах отрицательно покачал головой:
        «Не только. Все события, относящиеся к его молодости, носят признаки тотальной неудачи. Ну а назвать обстоятельства, при которых Эльяди Энеру достался трон, трагическими  — так это, по сути, вообще ничего не сказать».
        «Странно, принц  — и не везет?»
        «Ты действительно думаешь, что это странно?»  — усмехнулся монах, и Саммар очень пожалел, что тот имеет сейчас доступ к его мыслям. Памятуя о происхождении самого Шелеста, он бы никогда не произнес ничего подобного вслух. Принц-монах  — прямо скажем, везения тут тоже не много.
        Чтобы перевести тему разговора, харадец быстренько выудил из своей памяти вопрос, не касающийся монаха лично:
        «И он плакался Дарине? Воспоминания давно минувших лет… Я не думал, что он настолько стар. Сколько ему?»
        «Не то чтобы плакался… Может быть, она ему понравилась, может, просто хотелось поговорить  — я не знаю. А сколько ему лет… Если я скажу, ты все равно не поверишь».
        Бородач нахмурился:
        «Почему? Даже если он стар… У нас в Хараде тоже полно долгожителей. И если поискать, можно найти тех, кто выглядит получше его в свои преклонные годы».
        Саммар почувствовал, что его собеседник улыбнулся. Обмен мыслями был единственной возможностью уловить эмоциональное состояние монаха, обычно надежно укрытое темной завесой.
        «Вот именно, ты сам сказал  — преклонных. А Эльяди Энеру не столько лет, сколько он прожил».
        У Саммара округлились глаза:
        «Да ладно! Ты хочешь сказать, что он…»
        В уме харадец мгновенно перебрал все возможные варианты. Монах намекал на то, что обсуждаемый принц ни много ни мало  — не человек. Но тот, кого видел на переговорах Саммар, не был похож ни на одну известную ему нелюдь.
        «Кто он?»
        «Эльф».
        Харадец возмущенно хлопнул ладонью по столу:
        «Да какой он эльф? Я что, по-твоему, мало эльфов повидал за свою жизнь?»
        «Ну, значит, и полукровок ты тоже повидал немало. Или я ошибаюсь?»
        «Ах вот как,  — сразу стушевался харадец.  — Мне в голову и не пришло бы. Разве только полукровка…. Этих я и правда почти не встречал. Возможно, потому что они свое происхождение афишировать не любят. Недоэльфы, недолюди… Ни та ни другая раса за своих не принимает. Грустно».
        «Да,  — подытожил беззвучную беседу монах.  — А в этом конкретном случае грустна вся история».


        Обозы, обозы…
        Очень часто беженцы сбивались в большие группы. Так было проще защититься в пути от лихих людей. Проще не сбиться с пути, свернув на перекрестке не на ту развилку. Да и вообще, сообща было не так страшно пробираться по незнакомой местности.
        — Это уже третья колонна за сегодняшний день,  — ворчал Саммар.
        Беженцы раздражали его не потому, что не к месту проснулись потловские корни, которые он унаследовал от своего отца. А потому что все эти обозы задерживали их продвижение к цели.
        Дело было в том, что Шелест считал необходимым спешиваться и выяснять у каждого встречного, откуда он и куда направляется и что сейчас творится на оставленных им землях. И все эти расспросы занимали приличное время, потому что Шелест не изменял своим привычкам и был обстоятелен и дотошен в выяснении деталей.
        В основном люди, бегущие из Озерного края, не уходили от разговора. Кроме возможности пожаловаться на жестокую судьбину срабатывала привитая за много лет на родине привычка быть откровенными с монахами.
        И даже когда обозленные тяжелой дорогой и лишениями люди не желали общаться с незнакомцами, он ехал на небольшом удалении от них и, стараясь не выдать своего вмешательства, подслушивал их мысли.
        — Гарияр, с южного берега Хо, мясорубка у нас там…
        — Мы с Вейерсдаля, с севера, не знаю, как сумели вырваться. Наверное, Создатель с нами был, потому что чудом, только чудом живы остались…
        — Ондулон, северный Харивайд, нет больше нашего города…
        — Шайе, это на побережье Гри, слыхали?
        Названия деревень и городов Озерного края множились. Полыхали войной западные берега двух самых больших озер. Как и предполагал Шелест, части хальмгардских войск, защищавших их, оставили свои позиции на континенте и отступили на острова. Удматорцами была занята вся территория между Вейерсдалем, Хо и Лоне.
        Захлопнуть капкан вокруг Вейерсдаля им мешало другое озеро, вытянутое параллельно ему,  — Гри. Оно естественной преградой встало на пути, защищая с запада и севера отступивших сюда хальмгардцев. На полоске земли между двумя озерами сконцентрировались воинские части, вытесненные с севера.
        Что творилось на юге, монах не знал  — среди встреченных не было ни одного южанина.
        — А вас не тревожит, что в Харад разом направилось столько народа?  — обратился Шелест сразу ко всем.
        — Если это их не тревожит,  — Гыд кивнул в сторону предполагаемых переселенцев, надвигающихся со стороны Потлова,  — чего уж… Харад суровый край. Он, как крупное сито, отсеивает все мелкое, и чтобы удержаться там, нужно представлять собой что-то. Быть кем-то.
        — Тут знаешь как,  — произнесла Рина,  — они бегут не всегда из тех соображений, что воевать не хотят. Иные своих близких спасают. Иной раз просто не в состоянии себя защитить. Как трусливые зайцы. А слабых духом или телом горы не любят.
        — Такие и не дойдут,  — заметил Саммар.  — Дорога не из легких.
        Монах согласно кивал:
        — Но все же, столько инакомыслящих разом… Вы не боитесь, что они собьются в стаи и начнут создавать свой собственный Потлов или Озерный край уже на территории Харада?
        Гыд с Риной переглянулись, девушка недоуменно пожала плечами. Ни один явно не верил в серьезность опасности, о которой говорил Шелест.
        Саммар долго смотрел перед собой, потом со вздохом произнес:
        — Вот вроде вы с Ольмаром и братья, а ему никогда не пришло бы в голову спросить что-либо подобное. А все потому, что ты большую часть жизни провел в Латфоре, а он столько же  — в Хараде.
        — А еще я монах, а он  — принц?  — с сарказмом спросил Шелест. Подобный тон можно было услышать от него крайне редко, поэтому все воззрились на него с любопытством.
        «Ага,  — пронеслось в голове у Саммара,  — значит, хоть ты и монах, а все же заедает, что венценосный родитель спихнул тебя от себя подальше…»
        «И чего ты это вслух не скажешь?  — возмутился тут же в его голове Шелест.  — Забыл, что я слышу все, о чем ты думаешь?»
        Бородач покраснел, однако, покосившись на монаха, тихо пробормотал:
        — На чужой роток не накинешь платок.  — И добавил уже про себя:  — «А ты еще не привык, что обнаруживаешь для себя нечто нелицеприятное, залезая в чужую голову?»
        — Дело не в воспитании,  — продолжал бородач.  — Ему есть с чем сравнивать  — он видел проявление абсолютной свободы. А ты нет. На ее фоне любой общественный строй, в основе которого лежит несправедливость, угнетение, выглядит особенно уродливо. Вновь прибывшие осознают это и не будут упорствовать в своих привычках.
        — Не бывает абсолютной свободы,  — вдруг произнесла Рина.  — Абсолютной свободой обладает только Создатель.
        — Философия,  — ответил монах.  — Рассуждения отошли от реальности.
        — Дуреем мы все от этого бесконечного Потлова,  — подал голос долго молчавший Гыд.  — Оттого монах ехидничает, а Рина в философию подалась.
        — Ты вообще мое имя произносить не смей,  — огрызнулась девушка, полыхнув в его сторону огнем глаз.
        — Давай скажу, как я понимаю…  — Саммар пожевал губами, подбирая слова.  — Только ты терминами не начинай сыпать сразу же, пойми сначала, что я сказать хочу.
        Он посмотрел на Шелеста, а тот в знак согласия наклонил укрытую капюшоном голову.
        — Свобода  — это когда живешь так, как хочется. Делаешь то, что считаешь нужным. Идешь к своей цели, не отвлекаясь на чужое мнение и чужие желания.
        — Но ты же все равно зависишь от чего-то,  — вмешалась Дарина.  — Нужно добывать себе еду, заниматься домом, чтобы он не рухнул на твою голову во время зимней непогоды. Это забирает время и уводит от цели. О чем тут еще говорить?
        — То, что ты сейчас сказала, это условия самой жизни на земле. Самые первые и самые примитивные.  — Голос Шелеста звучал вновь тихо и невыразительно.  — Только при условии их выполнения возможно существование наших тел. Тут действительно не о чем разглагольствовать.
        — Вот, а все остальное время ты свободен. Для своих размышлений, своих чувств и действий,  — продолжил свою мысль Саммар.
        — Звучит как-то безответственно,  — не мог не заметить монах.
        — Только звучит. Но на деле наоборот. Если над тобой не довлеет чья-либо воля, то не на кого перекладывать ответственность за собственную жизнь, некого винить в неудачах. Понимаешь? Тем, кто привык жить в государстве, сложно перестроиться.
        — Потому так ценно становится все, чего добился сам,  — сделал вывод Шелест.  — Отсюда и их чувство собственного достоинства. Они уважают себя за свою силу. И считают достойными уважения тех, кто живет рядом. Да, действительно, у многих мировоззрение будет подорвано основательно.
        — Если нормальные  — приспособятся.  — Уверенность, сквозящая в словах Дарины, была безусловной.
        — А если нет? Тебе их не жаль? Едут с семьями, детьми…
        — Если нет  — ну так что ж, они и на родине не выжили бы. Но только обычно людям меняться в эту сторону не так уж и сложно. Приятно даже, хоть и непривычно. Раз!  — и оказывается, нужно сделать несколько усилий, и уже есть за что себя уважать, раз!  — и ты уже не даешь никому вытереть об себя ноги. Зря вы тут рассуждаете!  — Дарина пришпорила лошадь и ускакала вперед от кавалькады, всем видом показывая, насколько ей надоели разговоры ни о чем.
        — А вот тебя, как одного из Хальмгардов, не беспокоит, что население вместо того, чтобы защищать свою землю, бежит в поисках убежища в других странах?
        — Странно слышать такой вопрос от харадца,  — заметил монах. Он тоже было собрался пуститься вскачь, но его остановил возглас Саммара:
        — Смотри-ка! Ты тему не переводи, ваше высочество монах! Или ты только от других ответа требуешь? А сам от оного уходишь?
        — Я? А как ты хочешь, чтобы я тебе ответил? Да, я не осуждаю их. Они крестьяне, и я считаю, что это не их дело. Мне стыдно, что мы оказались не в состоянии защитить народ. Озерный край всегда славился своей сильной армией.
        Следующие путники, встреченные ими у Предгорий, заставили Шелеста помрачнеть:
        — Ты знаешь, откуда они?  — спросил монах, когда их группа отъехала от обедавших вокруг костра крестьян.
        — Нет,  — ответил на вопрос Саммар.  — Но я думаю, ты меня сейчас просветишь.
        — Они из Лапок.
        — Откуда? Из Лапок?  — Физиономия Гыда удивленно сморщилась.  — Это же вроде не Озерный край?  — Он обернулся через плечо и вопросительно посмотрел на монаха.  — Или вы их успели у Потлова отжать?
        — Да если б нужны были эти Лапки Доноварру, он бы их выкупил. Без войны бы обошлось.  — Саммар с досадой плюнул на землю. Он помрачнел вслед за монахом.  — Это даже не то что не Озерный край, а уже как бы Межбрежный Потлов.
        От упоминания Потлова у старшего харадца вдруг предательски заныло сердце. Вспомнилась молоденькая княжна, для которой носиться по Веньевергскому замку и падать с лестниц куда привычней, чем чинно вышагивать с задранным к высоким потолкам носом. Ему стало жаль ее задора и молодости, яркой зелени глаз, которые скоро покроются скорбными слезами.
        Ее отца  — обстоятельного Всемира, хлебосольного соседа и заботливого отца своей нации, в истории запомнят лишь как глупого, недальновидного политика, собственноручно отправившего страну на эшафот.
        Возможно, его вздернут на городской площади. Свои же. С недальновидными правителями такое частенько случается.
        А что станет с ней? С золотом волос, со всеми веснушками и теплыми искорками в глазах? Неужели ей суждено разделить судьбу большинства потловских девушек, попавших в полон?
        Или ей повезет и пленят рыжие кудри какого-нибудь военачальника, который не бросит ее после на растерзание остальным?
        — Может, тогда просто переселенцы, не беженцы? Переезжают себе тихо и спокойно повыше в горы…  — тем временем размышлял вслух Гыд.
        Рина покусывала рукоять своего хлыста.
        — Не похожи они на счастливых переселенцев. Даже на несчастных не похожи. Слишком потерянные. А значит, скоро за Лапками потянутся всевозможные Прижмурки, Косорыльца и Лисьи Морды. М-да, вот тебе и согласный на все ради мира Потлов.
        Шелест кивнул:
        — Похоже, Всемир Потловский перехитрил сам себя.  — В его голосе слышалась грусть.  — Война сожгла уже границу Потлова. В скором времени он заполыхает целиком.
        Люди затевали очередную войну. Одни шли убивать других, те были не против убить вновь прибывших.
        Полыхала из-за этой ненависти земля Озерного края на востоке, а ветер с Харадских гор бежал стороной. Он знал свою силу. Он мог одним сильным порывом сбить пламя, а мог раздуть его, сделав больше, и погнать куда вздумается.
        Со стороны могло показаться, что ветер раздумывает, как ему поступить. Но на самом деле он не хотел ни того ни другого  — он был ветром с Харада, и ему милей всего было свободно лететь с гор, по равнинам, до самого далекого берега океана.

        notes


        Сноски


        1

        Из древнего предсказания.  — Здесь и далее примеч. авт.

        2

        Из песни менестрелей.

        3

        Из стихов Шии Рууда.

        4

        Из деревенской песни.

        5

        Из прошлого берегини.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к