Сохранить .
Франкенштейн Мэри Уолстонкрафт Шелли

        Мир приключений и тайн
        Задуманный и начатый в ходе творческого состязания в сочинении страшных историй на швейцарской вилле Диодати в июне 1816 года, инициированного лордом Байроном, дебютный роман английской писательницы Мэри Шелли стал одним из шедевров романтической готики и вместе с тем отправной точкой научно-фантастической традиции в прозе Нового и Новейшего времени. Отсылающая самим названием к античному мифу о Прометее, книга М. Шелли за неполные два столетия породила собственную обширную и влиятельную культурную мифологию, прирастающую все новыми героями, ситуациями и смыслами в бесчисленных подражаниях, переложениях и экранизациях. Придуманный автором книги трагический и страшный сюжет оказался открыт для различных художественных, философских и социально-политических интерпретаций, а имя и личность швейцарского ученого-экспериментатора Виктора Франкенштейна прочно соединились в современном культурном сознании с образом созданного им монстра в двуединый символ дерзновенных надежд и смертельных опасностей, сопутствующих научным исканиям и выдающимся открытиям.


        Мэри Шелли
        Франкенштейн


                
* * *

        Между реальностью и химерой

        Книга, которую вы держите в руках,  — во многом уникальна. Написанная молодой девушкой холодным дождливым летом 1816 года на берегу Женевского озера, она поразила современников и со временем вошла в сокровищницу шедевров мировой литературы — и вовсе не потому, что была одним из многих «романов ужасов», которые создавались и раньше, и позже, в том числе и как подражания «Франкенштейну». Сама Мэри Шелли говорила, что то памятное лето было периодом, когда она «впервые перешагнула из детства в жизнь», а на этом рубеже юному существу порой открываются такие дали будущего и глубины человеческой души, которые недоступны более зрелым и опытным умам.
        Мэри Шелли родилась в Лондоне в семье известного либерального философа, анархиста и атеиста Уильяма Годвина и одной из основательниц феминистского движения писательницы Мэри Уолстонкрафт. Ее мать умерла в родах, и овдовевший отец вскоре женился снова. Под его руководством Мэри получила блестящее образование, что для девушек того времени было большой редкостью. «Нет ничего удивительного в том, что я, дочь родителей, занимавших видное место в литературе, очень рано начала помышлять о сочинительстве,  — писала она позднее.  — Я марала бумагу еще в детские годы, и любимым моим развлечением было выдумывать разные истории».
        С Перси Шелли, одним из величайших английских поэтов XIX века, которому в ту пору было двадцать два года, Мэри познакомилась во время его визита в книжный магазин Уильяма Годвина. Перси был женат, но несчастлив в браке, и его визиты к Годвинам участились. Летом 1814 года он и Мэри, которой только что исполнилось шестнадцать, бежали во Францию. Однако, вернувшись спустя несколько недель, влюбленные были глубоко поражены тем, что Уильям Годвин, известный своими свободными взглядами, не пожелал видеть ни дочь, ни ее избранника. Во время этой недолгой поездки Перси близко сошелся с уже знаменитым в то время поэтом Джорджем Байроном, что во многом и определило его судьбу и судьбу Мэри.
        Утешением для нее стали литературный труд и пылкая любовь к Шелли, которую она пронесла через всю свою жизнь. В то время она еще не подозревала, какие разочарования и трагедии ей предстоит пережить. Перси исповедовал «свободную любовь», отрицал супружескую верность, тогда как его возлюбленная придерживалась гораздо более традиционных взглядов.
        В мае 1816 года Мэри и Перси Шелли отправились в Женеву. Это лето они рассчитывали провести в обществе Джорджа Байрона. Остановившись в деревне Колоньи вблизи Женевского озера, Шелли сняли скромный дом неподалеку от виллы Байрона, на самом берегу. Молодая женщина оказалась в окружении «властителей дум» своего времени, двух крупнейших поэтов эпохи, двух причудливых и невероятно сложных характеров, каждый из которых, заметим, впоследствии отразился в ее книге. Они проводили время в творчестве — Шелли уже начал великую поэму «Освобожденный Прометей», в катании на лодках по живописному озеру и нескончаемых ночных беседах.
        Однако порой дожди лили по нескольку дней, не позволяя выйти из дому. В одной из таких ночных бесед речь зашла об экспериментах философа и поэта Эразма Дарвина, жившего в XVIII веке. Он был дедом выдающегося естествоиспытателя Чарлза Дарвина и создателем самобытной системы взглядов на развитие природы. Особое внимание Эразм Дарвин уделял гальванизации — так называли тогда попытки воздействия электрическим током на мертвый организм с целью его оживления. Ходили даже слухи, что ему действительно удалось оживить умершее существо. Вдобавок, сидя у камина, общество развлекалось чтением немецких рассказов о привидениях, что и натолкнуло Байрона на мысль о том, чтобы каждый из присутствующих написал «сверхъестественный» рассказ. (Заранее следует сказать, что никто, кроме Мэри, не принял этого предложения всерьез.)
        И той же ночью ей явилась во сне странная картина, которая и была положена в основу сюжета «Франкенштейна». «Мне привиделся бледный ученый, последователь оккультных наук, склонившийся над существом, которое он собирал воедино из разрозненных частей мертвых тел. Я увидела омерзительного фантома в человеческом обличье… в котором только что проявились признаки жизни. Это было ужасающее зрелище…»
        Мэри немедленно начала работу над произведением, которое поначалу должно было стать новеллой, но постепенно превратилось в роман — настолько яркий и убедительный, что человечество до сих пор поражается силе воображения писательницы, а само имя главного героя превратилось в нарицательное. Под названием «Франкенштейн, или Современный Прометей» книга была опубликована в 1818 году без указания имени автора, и лишь в издании 1831 года имя создательницы самого известного монстра в мировой литературе появилось на обложке.
        Мэри Шелли была суждена не слишком долгая и не очень счастливая жизнь. Она потеряла двух детей, а в мае 1822 года Перси Шелли утонул в Средиземном море при крушении шхуны «Ариэль», на которой он возвращался из Ливорно в Специю.
        С тех пор вся ее жизнь была посвящена их сыну Флоренсу, единственному, кто у нее остался. Чтобы дать ему достойное образование, Мэри неустанно зарабатывала на жизнь литературным трудом. Она занималась редактурой, составляла биографические очерки об иностранных писателях, переводила, рецензировала. Она мечтала написать биографию мужа, но аристократическая родня Шелли категорически запретила ей публиковать хоть слово о нем. В 20 —30-х годах XIX века Мэри создала еще пять романов, пронизанных мучительным чувством одиночества, однако в наши дни они основательно забыты. Лишь «Франкенштейн» по-прежнему признается выдающимся памятником литературы, регулярно переиздается и переводится на множество языков.
        В чем же причина бессмертия этой книги, которую читатели поначалу принимали за мрачную и занимательную фантастическую повесть?
        Не прочитав «Франкенштейна», невозможно составить истинное представление о причудливых путях человеческой мысли в XIX —XX веках. Идеи, положенные в его основу, оказались странным образом созвучны не только той далекой эпохе, когда создавался роман, но и нашему времени и, вероятно, тем проблемам, которые ожидают человечество в ближайшем будущем. Мэри Шелли первой в мировой литературе заговорила об ответственности творца за свое творение и предугадала неразрешимое противоречие, сопровождающее человечество на всем его пути,  — вражду «презренной реальности» и «величественных химер», которые кажутся смыслом жизни до тех пор, пока не сталкиваешься с ними лицом к лицу.


        Глава 1
        Закованные во льдах

        1

        Одиннадцатого декабря 17… года я, Роберт Уолтон, прибыл из Лондона в Санкт-Петербург. Предприятие, которое должно было стать делом всей моей жизни, несмотря на мрачные предсказания друзей и знакомых, началось вполне благополучно, и я питал все больше надежд на его удачное завершение.
        Сейчас я нахожусь гораздо севернее Лондона и, прогуливаясь по улицам Санкт-Петербурга, ощущаю порывы ледяного ветра, который радует меня и вселяет в мою душу бодрость. Не каждому дано понять эти чувства. Ветер, несущийся из полярных краев, куда я стремлюсь, делает мои мечты еще ярче и заманчивее.
        И пусть говорят, что Северный полюс — обитель холода и смерти, в моем воображении он предстает царством красоты и покоя. В течение полугода там не заходит солнце, и его диск, едва коснувшись горизонта, продолжает излучать неугасимое сияние. Мореходы с большим опытом плаваний в полярных морях утверждают, что у полюса слабеет власть мороза и многолетних льдов, океан открывается, и по его спокойным волнам можно достичь неведомой страны[1 - Проблема достижения Северного полюса возникла в XVII веке в связи с необходимостью найти кратчайший путь из Европы в Китай. Тогда же возникла легенда о том, что во время полярного дня в районе Северного полюса существует свободное ото льда море. Однако первым надводным кораблем, достигшим в активном плавании (17 августа 1977 г.) Северного полюса, стал советский атомный ледокол «Арктика». (Здесь и далее примеч. ред.)], полной таких чудес, каких еще никто никогда не видывал. Природа этой земли и ее богатства могут оказаться столь же роскошными и диковинными, как и множество небесных явлений, которые там можно наблюдать. А чего же еще ожидать от страны вечного света!
        Больше того: там я рассчитываю открыть тайну той непознанной силы, которая управляет магнитной стрелкой каждого корабельного компаса, а заодно проверить и уточнить множество астрономических наблюдений, до сих пор вызывающих сомнения ученых мужей. Полагаю, одного путешествия будет достаточно, чтобы многие противоречия получили разумное объяснение.
        Словом, я смогу утолить свою жажду непознанного и пройти по земле, на которую еще никогда не ступала нога человека. А вместе с тем сумею победить страх перед опасностью и смертью, свойственный каждому из нас.
        Но даже если ни одна из моих надежд не оправдается, я все равно принесу пользу человечеству тем, что проложу кратчайший северный путь в те края, в которые сегодня приходится плыть долгие месяцы.
        Эти размышления успокоили меня и развеяли смутную тревогу, которая все еще шевелилась в моей душе. Ведь ничто так не укрепляет дух, как ясная цель — точка, на которую направлены все наши устремления. Такая экспедиция была моей мечтой с ранней юности. Я зачитывался книгами о путешествиях, которые предпринимали отважные мореплаватели прошлого, пытавшиеся достичь северной части Тихого океана, пройдя из Европы через полярные моря. Образованием моим никто не занимался, но я рано пристрастился к чтению, а библиотека моего дядюшки Томаса состояла преимущественно из подобных книг. Я мечтал о море, и эти мечты стали еще более пламенными, когда мне стало известно, что мой отец незадолго до своей кончины строго-настрого велел дядюшке ни в коем случае не позволять мне учиться морскому делу.
        Единственное, что меня утешило, хоть и ненадолго,  — знакомство с поэзией. Творения великих — от Гомера до Шекспира — уносили мои душу и сердце к небесам. Я и сам принялся слагать стихи, вообразив, что и мне найдется местечко среди бессмертных творцов, и целый год пребывал в этом заблуждении. К счастью, оно быстро развеялось, хоть я и тяжело пережил это разочарование. Однако в то время я как раз унаследовал довольно крупное состояние, и мои помыслы вновь вернулись к юношеской мечте о море.
        Шесть лет назад я задумал то предприятие, которое начал осуществлять сейчас. Я твердо помню ту минуту, когда решил всецело посвятить себя великой цели. И начал я с того, что принялся всячески закалять себя. Я побывал с китобоями у берегов Гренландии; я добровольно подвергал себя холоду и голоду, спал по четыре часа в сутки. Днем работал как простой матрос, а по ночам изучал математику, медицину и те области физики и астрономии, которые могут пригодиться мореходу. Освоив азы морского дела, я дважды нанимался помощником шкипера[2 - Шкипер — капитан торгового или рыболовецкого судна.] на китобойные суда, плававшие у самой кромки вечных льдов. И наконец, пришел день, когда капитан предложил мне место первого помощника, а когда я отказался, долго уговаривал меня согласиться.
        Разве после этого я не достоин совершить нечто большее? Моя жизнь могла бы пройти в покое и роскоши, но всем соблазнам я предпочел суровые испытания и возможную славу.
        Сейчас стоит лучшее время года для путешествия по России. Летом дороги здесь ужасны, но теперь, пока лежит снег, легкие русские сани стремительно несутся по гладким колеям. Этот способ передвижения, по-моему, куда удобнее наших почтовых дилижансов[3 - Дилижанс — многоместный крытый экипаж, запряженный лошадьми, для перевозки почты, пассажиров и их багажа.]. Холод не страшен, если ты закутан в меха; и такой одеждой я уже обзавелся, ибо вовсе не намерен окоченеть насмерть на почтовом тракте между Петербургом и Архангельском.
        В Архангельск, порт на реке Северная Двина вблизи места ее впадения в Белое море, я отправлюсь через две-три недели; там я надеюсь нанять корабль, а также набрать экипаж из матросов, знакомых с китобойным промыслом. В море я думаю выйти не раньше июня, а когда возвращусь — о том ведает только Бог: может быть, через несколько месяцев, а может, через много лет или вовсе никогда. Полярный океан хранит немало тайн, и многие судьбы нашли свой конец среди его льдов…

        2

        В Архангельск я прибыл двадцать восьмого марта. До чего же медленно тянется время, когда все вокруг сковано снегами и льдом! Однако я сделал ряд шагов к своей цели. Я нашел подходящий корабль и набираю экипаж; те, кого я уже нанял, кажутся мне людьми стойкими и отважными.
        Мне не хватает лишь одного — надежного друга, с которым я мог бы разделить радость удачи, если она мне суждена, или горечь поражения. Именно поэтому я время от времени заношу свои мысли на бумагу, но она не всегда способна передать то, что я чувствую. С горечью я ощущаю отсутствие человека, который понимал бы меня с полуслова, человека бесстрашного, с развитым и восприимчивым умом, который разделял бы мои стремления и мог бы одобрить мои планы или внести в них исправления. А я в этом остро нуждаюсь, так как порой действую слишком поспешно.
        Но еще хуже то, что я не получил систематического образования: первые четырнадцать лет моей жизни я только скакал на пони по окрестным полям да зачитывался книгами из библиотеки дядюшки Томаса. Я познакомился с прославленными поэтами и отважными исследователями, но слишком поздно понял, как важно знать другие языки, кроме родного. Сейчас мне двадцать восемь лет, а я кажусь себе невежественнее иного школяра.
        Впрочем, жаловаться бесполезно — в океанских просторах или даже здесь, в Архангельске, среди купцов и моряков, найти человека, который стал бы мне таким другом, едва ли удастся. Хотя, при всей внешней грубости здешних людей, им не чуждо благородство и чувство собственного достоинства. Мой помощник — человек на редкость отважный и предприимчивый; он, как и я, страстно жаждет славы и желает преуспеть в своем деле. Он англичанин и, несмотря на все предрассудки нашей нации и ее дурные черты, сохранил немало истинных человеческих качеств. Я познакомился с ним на борту китобойного судна, а когда выяснилось, что у него сейчас нет работы, мне удалось уговорить его принять участие в моей экспедиции.
        Капитан также превосходный человек, особенно выделяющийся среди собратьев-мореходов ровным характером и мягкостью в обращении с экипажем. Его безупречная честность и бесстрашие не вызывают сомнений, и все эти качества образуют поистине замечательный сплав. Сам я испытываю отвращение к грубости, которую считают в порядке вещей на судах, поэтому, услыхав о моряке, известном сердечной добротой и умением заставить себя уважать и слушаться, я решил во что бы то ни стало заполучить его.
        Но и в этом человеке едва ли я найду того друга, которого ищу: при всех своих достоинствах наш капитан молчалив и угрюм, речь его скудна, а мысли сосредоточены только на корабельных делах.
        Однако, хоть порой я жалуюсь и мечтаю о дружеской поддержке, это не значит, что я колеблюсь и сомневаюсь в своем решении. Оно неизменно, и выход в море пока откладывается по единственной причине: к этому нас вынуждает погода. Минувшая зима была на редкость суровой, но весна обещает быть ранней и дружной; возможно, мы сможем отчалить даже раньше, чем я намечал. Тем не менее я не хочу принимать опрометчивых решений и торопить события.
        При мыслях о скором отплытии я испытываю радость и тревогу. Я отправляюсь в край туманов и льдов, к неведомым землям, и хотя я трудолюбив и практичен, старателен и терпелив, в моей душе живет страстная поэтическая тяга к опасным тайнам, любовь к чудесному и вера в небывалое. Именно она ведет меня вдаль от проторенных дорог — в неведомые моря и неоткрытые страны.

        3

        Седьмого июля наше судно, получившее имя «Маргарет Сэйвилл» в честь моей сестры, вышло из Архангельска. Возможно, мы много лет не увидим родных берегов, возможно, даже возвращаться нам придется, огибая Азию и южную оконечность Африки, тем не менее я бодр; мои люди опытны и закалены, их не страшит плаванье во льдах.
        После двух недель пути мы поднялись в довольно высокие широты. Сейчас разгар арктического лета, и южные ветры быстро несут нас к цели, к которой мы стремимся. Ветры эти, хоть и не столь ласковые, как в Англии, все же приносят дыхание тепла.
        За это время с нами не произошло ничего примечательного, если не считать двух-трех шквалов и небольшой пробоины в борту, образовавшейся после столкновения с плавучей льдиной. И я буду счастлив, если с нами не случится ничего более серьезного.
        Хладнокровие, упорство и благоразумие — вот и все, что нам требуется, чтобы продолжать движение в глубь неизведанного океана…
        Так я полагал, пока тридцать первого июля «Маргарет Сэйвилл» не вошла в область сплошных льдов. Ледовые поля сомкнулись вокруг корпуса нашего корабля, оставив лишь узкий свободный проход. Положение наше вскоре стало опасным — в особенности из-за нависшего надо льдами густого тумана. Поэтому капитан велел спустить паруса, лечь в дрейф[4 - Лечь в дрейф — поставить паруса таким образом, чтобы судно оставалось почти неподвижным.] и дождаться перемены погоды.
        Около двух часов дня туман начал рассеиваться и мы увидели простиравшиеся до горизонта обширные поля покрытого торосами[5 - Торос — нагромождение обломков льда.] льда, которым, казалось, нет конца. Матросы впали в уныние, да и сам я ощутил беспокойство; но в это время наше внимание было привлечено странным зрелищем, заставившим нас забыть о своем опасном положении.

        Примерно в полумиле[6 - Примерно в 900 м; морская миля равна 1852 м.] от «Маргарет Сэйвилл» мы увидели нарты, запряженные собаками и мчавшиеся по направлению к северу; на нартах, управляя упряжкой с помощью шеста, восседало существо, во всем подобное человеку, но неестественно огромного роста. Мы во все глаза следили в подзорные трубы за движением саней, пока они не скрылись за торосами.
        Это зрелище нас потрясло. Мы считали, что находимся на расстоянии сотен миль от ближайшей суши; но то, что мы увидели, казалось, говорило о том, что земля не так уж далека. Закованные во льды, мы не могли последовать за таинственной упряжкой, но хорошо рассмотрели и собак, и их погонщика.
        Часа через два после этого поднялся ветер, началось волнение, а к ночи ледовое поле вскрылось и судно освободилось из плена. Однако мы оставались в дрейфе до самого утра, так как опасались столкнуться в сумерках с гигантскими плавучими глыбами льда, которые отрываются от ледовых полей. Я воспользовался этим временем, чтобы немного отдохнуть.
        Утром, едва начало светать, я поднялся на палубу и обнаружил, что все вахтенные матросы столпились у борта и что-то выкрикивают, обращаясь к кому-то, кто находился в море. Оказывается, волны и течение прибили почти к самому кораблю большую льдину, на которой находились нарты — точь-в-точь такие же, как и те, что мы видели накануне. На льдине находился закутанный в меха человек, а от всей его упряжки уцелела лишь одна лайка. Он не выглядел туземцем с неведомых островов — наоборот, человек этот явно был европейцем, и матросы убеждали его подняться на борт «Маргарет Сэйвилл». И, как мне показалось, без особого успеха.
        Как только я появился на палубе, боцман выкрикнул: «Вот идет начальник нашей экспедиции, и он не допустит, чтобы вы погибли в море!»
        Когда я подошел к борту, незнакомец обратился ко мне по-английски, хотя и с заметным акцентом. «Прежде чем подняться на палубу,  — проговорил он,  — я прошу вас, сэр, сообщить мне, куда направляется ваш корабль».
        Я изумился. Странно слышать подобный вопрос от человека, терпящего бедствие. Ведь ему полагалось бы считать встречу с нашим судном истинным даром небес. Однако я ответил, что перед ним — исследовательское судно и мы держим курс на север, стремясь максимально приблизиться к Северному полюсу.
        Только услышав это, незнакомец согласился покинуть льдину и подняться на борт.
        Господь всемогущий! Видели бы вы этого человека, которого вдобавок пришлось еще и уговаривать спастись. Он был жестоко обморожен и истощен до последней крайности. Печать безмерной усталости и лишений лежала на его обросшем клочковатой бородой лице. Никогда и никого я еще не видел в столь жалком состоянии. Он едва мог двигаться, и поначалу мы отнесли его в каюту, но там он вскоре потерял сознание, и пришлось вернуть его на палубу, чтобы он глотнул свежего воздуха. Там мы привели его в чувство, растерев коньяком и влив глоток-другой в его потрескавшиеся губы.
        Едва незнакомец начал подавать признаки жизни, мы укутали его одеялами и уложили у теплой трубы камбуза[7 - Камбуз — кухня на судне.]. Часом позже он смог проглотить несколько ложек горячего супа, который как будто его подкрепил.
        Однако прошло еще два дня, прежде чем он смог заговорить, и я уже начал опасаться, что лишения повредили его разум. Как только он немного оправился, я велел перенести его в свою каюту и стал ухаживать за ним, когда мои обязанности на судне оставляли мне свободное время.

        4

        Никогда еще я не встречал более странного человека. Когда он оставался один, взгляд его начинал дико блуждать, словно у безумца, но как только кто-нибудь приветливо обращался к нему, лицо его озарялось светлой улыбкой, словно солнечным лучом. Однако в остальное время он был мрачен и подавлен, а временами принимался скрипеть зубами, словно испытывал нестерпимую боль.
        Мне стоило немалого труда сдерживать матросов, которые горели желанием расспросить спасенного о том, как и почему он оказался среди льдов. Я считал, что не стоит спешить с этим, так как тело и дух человека, перенесшего такие лишения, нуждаются в полном покое. Но однажды мой помощник все же спросил: как ему удалось совершить столь длинный переход на собаках по непрочному летнему льду?
        Лицо незнакомца помрачнело, и он ответил: «Я преследовал преступника».
        — А преступник тоже передвигался на собаках?
        — Да.
        — В таком случае мы его видели; накануне того утра, когда мы подобрали вас, мы заметили в полумиле от судна на льду собачью упряжку, а в санях — человека.
        В глазах незнакомца вспыхнул огонь, и он засыпал нас вопросами о том, в каком направлении двигался «дьявол»  — именно так он и назвал то существо, которое показалось нам неестественно рослым для обычного человека.
        Позже, оставшись с глазу на глаз со мной, он сказал: «Я, должно быть, заставляю вас недоумевать. Но, видимо, вы слишком деликатны, чтобы расспрашивать меня».
        — Я думаю, что вы не в том состоянии, когда можно было бы докучать вам расспросами. Это было бы просто жестоко.
        — У вас есть это право,  — заметил он.  — Вы вырвали меня из смертельно опасного положения и вернули к жизни.
        Затем он неожиданно спросил, не могли ли те нарты, которые мы видели, погибнуть при вскрытии ледового поля. Я ответил, что наверняка утверждать нельзя, потому что подвижки льда начались только в полночь и беглец за это время мог достичь безопасного места.
        С этого дня в истощенное тело незнакомца как будто влились новые силы. Он постоянно находился на палубе, пристально следя, не мелькнет ли на горизонте силуэт того, за кем он гнался. Здоровье его явно улучшалось, но он по-прежнему был крайне молчалив и начинал беспокоиться, если по вечерам в каюте находился кто-либо, кроме меня. В остальном он был вежлив и спокоен, а матросы ему сочувствовали.
        Что касается меня, то я привязался к этому человеку, и его постоянная и глубокая печаль бесконечно огорчали меня. Должно быть, он знавал лучшие дни, так как даже сейчас, когда его дух был сломлен, а тело бессильно, не утратил обаяния.
        Что ж, я нашел того, кто мог бы стать мне другом, если бы не тайное горе, которое язвило его душу. Он вызывал одновременно восхищение и острую жалость. Был кроток и мудр, речь его поражала беглостью, свободой, отточенностью оборотов и простотой, и стоило ему заговорить, как сразу же становилось ясно, что перед вами человек глубоко образованный и умудренный опытом.
        Сейчас он почти оправился от своего недуга и по-прежнему постоянно находился на палубе. Сосредоточенность на собственном горе не мешала ему проявлять живой интерес к тому, что происходит на борту, и не раз мы с ним обсуждали маршрут и цели предпринятой мною экспедиции.
        Он внимательно выслушал все мои доводы, и впервые с того дня, как я покинул Англию, я заговорил с человеком не на языке цифр и команд, а на языке сердца, поделившись тем, что переполняло мою душу. Я сказал, что охотно пожертвовал бы всем своим состоянием, да и самой жизнью ради успеха начатого дела. Что такое, в конце концов, одна человеческая жизнь? Всего лишь приемлемая плата за те новые знания, к которым я стремлюсь, за власть над холодом и мраком, исконными врагами человечества…
        При этих словах мой собеседник нахмурился. Я заметил, что он пытается скрыть все нарастающее волнение — и внезапно он закрыл лицо ладонями, а из его груди вырвался глухой стон.
        Я невольно умолк. И тогда незнакомец воскликнул срывающимся голосом:
        — О несчастный! Значит, и вы одержимы тем же безумием? И вы отведали этого пьянящего и лишающего рассудка напитка? Так выслушайте же меня, и вы навеки откажетесь от жестокого самообмана!..
        Эти слова до предела разожгли мое любопытство; но волнение, охватившее незнакомца, оказалось слишком сильным, и понадобились долгие часы, чтобы силы его восстановились.
        Как только ему удалось справиться со своими чувствами, он вновь заговорил обо мне. Прежде всего он пожелал услышать историю моей юности. Мой рассказ был краток, и я завершил его словами о том, как страстно желал бы иметь друга, родственную душу. Ибо без такого дара судьбы ни один человек не может быть счастлив.
        — Это правда,  — отвечал незнакомец.  — Мы, люди, остаемся как бы незавершенными, пока кто-то более мудрый и достойный, чем мы сами, не подставит нам плечо, чтобы мы смогли выстоять в борьбе с нашими страстями. Мне довелось на своем веку иметь настоящего друга, поэтому я и могу судить о дружбе. Но теперь я все потерял и уже не смогу начать жизнь заново, а у вас… у вас есть надежда, весь мир перед вами, и нет причин сокрушаться и отчаиваться.
        Ужасное горе, вновь отразившееся на его лице, тронуло меня до глубины души. Не произнеся больше ни слова, он удалился в отведенную ему каюту.
        В дальнейшем наши краткие, но полные значения беседы показали мне, что этот человек, пусть и надломленный, умеет тонко чувствовать красоту природы и подниматься над собственными бедами. Загадочный странник, он словно вел двойную жизнь: страдал и сгибался под бременем пережитого, но, погружаясь в себя, вновь возвышался и обретал свободу, словно никогда не ведал ни горя, ни зла.
        Я не раз пытался понять, какое качество отличает его от других людей, которых я знавал раньше. Мне кажется, это — могучая интуиция, способность быстро и безошибочно выносить суждение, а также ясное и точное проникновение в природу вещей.
        Спустя несколько дней незнакомец сказал мне:
        — Вы, должно быть, догадались, мистер Уолтон, что я перенес неслыханные бедствия. Однажды я решил, что память о них сгинет вместе со мной, но вы заставили меня изменить это решение. Так же, как и я в свое время, вы стремитесь к истине и познанию, и я искренне желаю, чтобы это не обернулось для вас бедой, как это случилось со мной. Я вижу, вы идете тем же путем и подвергаете себя тем же опасностям, которые довели меня до того состояния, в котором я нахожусь. Поэтому приготовьтесь выслушать мой рассказ. Надеюсь, что вы сумеете извлечь из него то, что послужит вам опорой при успехе и утешением в неудаче. В обычной обстановке я бы заколебался — то, что вы услышите, может вызвать у вас недоверие, даже насмешку; но в этих загадочных и суровых краях многое, слишком многое кажется возможным… К тому же мое повествование содержит в самом себе доказательства своей правдивости.
        Конечно, мне не терпелось услышать его рассказ, причем не только из простого любопытства, но и из желания хоть как-то помочь этому человеку. И я прямо заявил ему об этом.
        Поблагодарив меня за участие, он сказал:
        — Всякие усилия бесполезны, судьба моя совершилась. Я жду только одного события, после чего обрету покой. Мне понятны ваши чувства,  — продолжал он,  — но вы ошибаетесь; ничто на свете уже не сможет изменить мою жизнь.
        Свое повествование он решил начать на следующий день, после того как я сменюсь с вахты. Отныне каждый вечер я буду записывать услышанное, стараясь как можно точнее передавать его слова.
        Жду этого с нетерпением. Уже сейчас мне слышится его звучный голос, и я словно вижу перед собой блеск его печальных и ласковых глаз, выразительные жесты исхудавших рук и лицо, озаренное необычным внутренним светом.

        Глава 2
        Ради сотворения жизни


        1

        — Мое имя — Виктор Франкенштейн,  — так начал свой рассказ незнакомец.  — Я житель Женевы, а моя семья принадлежит к числу самых именитых и влиятельных граждан Швейцарской республики. Отец мой занимал ряд высоких должностей и пользовался глубоким уважением всех, кто его знал. Молодость его была посвящена политике и общественным делам, поэтому он поздно женился и стал супругом и отцом лишь на склоне лет.
        И хотя между моими родителями была значительная разница в возрасте, это только прочнее скрепляло их союз. Отец не мыслил любви без глубокого уважения. В его чувстве к моей матери были благоговение и признательность, совсем не похожие на слепую старческую влюбленность. Все в доме подчинялось ее желаниям. Он берег мою мать Каролину, как садовник бережет редкостный цветок от всякого дуновения ветра, и окружал ее всем, что могло принести радость ее душе. На то была особая причина — в юности моей матери и ее семье довелось пережить нищету и гонения, и все эти беды расстроили ее здоровье. Поэтому отец сразу после свадьбы вышел в отставку, и они с матерью отправились в Италию, где мягкий климат и новые впечатления благотворно повлияли на ее здоровье.
        Из Италии они отправились в Германию и Францию. Я родился в Неаполе и в первые годы жизни сопровождал родителей в их странствиях. Как ни были они оба привязаны друг к другу, их любви хватало и для меня. Нежные руки матери, добрый взгляд и улыбка отца — это и есть мои первые воспоминания. Я был для них маленьким божеством, посланным небесами; они держали мою судьбу в своих руках, могли сделать счастливым или несчастным, в зависимости от того, какое я получу воспитание. И с самого младенчества я постоянно получал уроки терпения, милосердия и сдержанности, но наставляли меня так мягко, что я все воспринимал с удовольствием.
        На протяжении долгого времени я оставался для них единственным предметом забот, первенцем. Однако моей матери очень хотелось иметь дочь. Когда мне было пять лет, мои родители провели неделю на берегу озера Комо. Случалось, что доброта приводила их в хижины бедняков. Для моей матери с годами стало потребностью всячески помогать страждущим. И вот во время одной из прогулок они обратили внимание на убогую хижину в долине, где все говорило о крайней степени нищеты. Однажды, когда отец отправился в Милан, мать посетила ее, прихватив с собой и меня. Там жили крестьянин с женой, деля скудные крохи пропитания между пятью голодными детьми. Одна девочка привлекла внимание моей матери — среди своих братьев и сестер она казалась существом иной породы. Те были живыми, черноглазыми, смуглыми оборванцами, а эта девочка — нежной и белокурой. Ее волосы были словно из чистого золота и, несмотря на убогие лохмотья, венчали ее лоб, как корона. У нее была чистая кожа, ясные синие глаза, а все черты лица так очаровательны, что она казалась ангелом, сошедшим с небес.
        Заметив, что моя мать с любопытством и удивлением смотрит на прелестную девочку, крестьянка рассказала нам ее историю. Девочка оказалась не их ребенком, а дочерью одного миланского дворянина. Мать ее была из Германии и умерла в родах. Ребенка отдали крестьянке, чтобы та выкормила младенца,  — в ту пору эта семья еще не была так бедна. Отец малышки принадлежал к тем гордым итальянцам, которые стремились добиться освобождения своей родины от владычества австрийцев[8 - С конца XVIII века в Италии, северные территории которой были под властью австрийской монархии, развернулось движение за национальное освобождение и преодоление территориальной раздробленности.]. Это его и погубило. Неизвестно, был ли он казнен как мятежник или все еще томился в австрийских застенках. Так или иначе, а его состояние было конфисковано, а дочь осталась нищей сиротой и подрастала в хижине своей кормилицы, словно садовая роза среди колючего терновника.
        Вернувшись из Милана, мой отец застал в гостиной нашей виллы играющую со мной прелестную девчушку — стройную, легконогую, как серна, и словно излучающую вокруг себя свет. Узнав ее историю, он сам отправился к крестьянам и уговорил их отдать в его семью их приемыша.
        Мои отец и мать любили это дитя — его появление казалось им благословением небес. Элиза Лавенца стала членом нашей семьи, моей сестрой и подругой во всех занятиях и играх. Накануне того дня, когда она должна была переселиться в наш дом, мать в шутку сказала мне: «У меня есть для Виктора замечательный подарок, завтра он его получит». Когда же наутро она представила мне девочку, я с детской серьезностью истолковал ее слова буквально и стал считать Элизу своей — порученной мне, чтобы я защищал ее, любил и заботился. Вскоре мы стали звать друг друга кузеном и кузиной, но в действительности она была мне ближе сестры и рано или поздно должна была стать моей навеки.

        2

        Мы с Элизой воспитывались вместе; разница между нами составляла меньше года, а различия в характерах только сближали нас. Она была спокойнее и сдержаннее; зато я, при всей необузданности, был упорнее в занятиях и горел жаждой знаний. Ее пленяли звуки поэзии; в пейзажах, окружавших наш швейцарский дом, в сменах времен года, в летних грозах и безмолвии зимы она находила неисчерпаемый источник радости. А пока моя подруга сосредоточенно любовалась красотой этого мира, я стремился понять его глубинную сущность. Мир виделся мне тайной, которую я рано или поздно должен постичь. С раннего детства во мне горело упорное стремление проникнуть в сокровенные законы природы.
        Спустя семь лет в нашей семье родился второй сын, и мои родители отказались от странствий и окончательно поселились на родине. У нас был дом в Женеве и небольшое имение на восточном берегу Женевского озера, неподалеку от города. Именно там мы и жили, причем довольно уединенно.
        Уже тогда я стал избегать многолюдного общества и был безразличен к школьным товарищам. Лишь с одним из них меня связывала дружба. Анри Клерваль был сыном женевского коммерсанта. Этот мальчик обладал многими талантами и живым воображением. Трудности, приключения и опасности постоянно привлекали его. Он был начитан, сочинял героические поэмы и не раз начинал писать повести, полные фантастических событий. Он заставлял нас разыгрывать пьесы и устраивал переодевания; чаще всего мы изображали персонажей «Песни о Роланде»[9 - Средневековая французская эпическая поэма (XII век), историческую основу которой составляют легенды о походах Карла Великого. Герой поэмы — воплощение рыцарства и патриотизма.], рыцарей Круглого стола[10 - Персонажи британского эпоса о короле Артуре (V —VI века) и более поздних рыцарских романов.] или воинов-крестоносцев.
        Детство мое протекало безоблачно, как ни у кого. Родители мои были сама снисходительность и доброта, они дарили нам бесчисленные радости. Только насмотревшись на другие семьи, я понял, какое редкое счастье выпало на мою долю, и это только усилило мою сыновнюю любовь.
        Нрав у меня был необузданный, но так уж я был устроен, что моя горячность обращалась не на детские забавы, а на познание мира. Меня не привлекали ни чужие языки, ни политика, ни история — я стремился проникнуть в тайны земли и неба, во внутреннюю сущность живого и строение человеческой души. Иными словами, меня интересовал мир физический — в самом высоком и общем смысле этого слова.
        Анри Клерваль, в отличие от меня, живо интересовался жизнью общества, людскими поступками, доблестными подвигами. В мечтах он видел себя одним из тех благодетелей рода человеческого, чьи имена бережно хранит история.
        Чистая душа Элизы озаряла наш мирный дом, как лампада у алтаря. Вся ее любовь была обращена на нас; ее улыбка, нежный голос и сияющий взор радовали всех вокруг. С каждым днем она открывала нам живую ценность великодушия и человечности, деятельного милосердия и добра.
        Я так подробно останавливаюсь на воспоминаниях детства, потому что речь идет о событиях, которые шаг за шагом привели меня к невероятным бедствиям; подобно горной реке, они возникли из едва заметных ручейков, но, разрастаясь по пути, превратились в грозный поток, который унес прочь все мои надежды.
        Естественные науки стали моей судьбой, и вот по какой причине. Однажды, когда мне было тринадцать лет, мы всей семьей отправились на купанье в окрестности городка Тонон. Но погода испортилась, и мы на весь день оказались запертыми в гостинице. Там я случайно обнаружил в шкафу томик сочинений алхимика, врача, натурфилософа и астролога Корнелия Агриппы. Я открыл его без особого интереса, но то, о чем он писал, и те удивительные факты, которые приводил, вызвали у меня восхищение. Я поспешил сообщить о своем открытии отцу. Тот небрежно взглянул на заглавный лист книги и сказал: «А, Агриппа! Дорогой Виктор, не трать даром время на все эти старые бредни».
        Если бы вместо таких слов, показавшихся мне неубедительными, отец объяснил мне, что выводы этого ученого полностью опровергнуты современной наукой и заменены новыми, более близкими к жизни теориями,  — я, возможно, отбросил бы Агриппу и с новым усердием вернулся бы к школьным занятиям. И мысли мои не получили бы того рокового толчка, который привел меня к гибели.
        По возращении домой я первым делом раздобыл все сочинения Агриппы Неттесгеймского, а затем труды Парацельса и Альберта Великого[11 - Агриппа Неттесгеймский — ученый-алхимик, писатель, врач, натурфилософ, оккультист, астролог и адвокат, работавший в XVI веке; Парацельс — знаменитый врач и естествоиспытатель XV века; Альберт Великий — философ, теолог, ученый XIII в.], королей алхимии. Их книги казались мне сокровищницами тайных знаний, никому не доступных, кроме меня. Я уже говорил, что во мне горело стремление познать сокровенные тайны природы, но даже удивительные открытия современных ученых казались мне лишь первыми робкими шагами на пути к истине. Недаром великий Исаак Ньютон признавался, что чувствует себя ребенком, собирающим ракушки и камешки на берегу неведомого океана Вселенной.
        Неграмотный крестьянин каждый день сталкивался со стихиями и на собственном опыте учился узнавать их проявления. Но даже самый глубокий исследователь знал немногим больше. Он лишь слегка приоткрывал завесу тайны, окружавшей живую и неживую материю, но сама тайна оставалась неприкосновенной. Он мог классифицировать, давать названия вещам и явлениям, но ничего не знал о причинах явлений.
        Я был столь же невежествен, как крестьянин, и нетерпелив, как всякий юноша, и мечтал сразу получить ответы на все вопросы. А эти книги и их авторы претендовали на то, что эти ответы им известны. Я поверил им на слово и стал их преданным учеником и последователем.
        Вам, должно быть, покажется странным, что такое могло случиться не в Средние века, а в восемнадцатом столетии. Но школа в Женеве мало что давала мне по части моих любимых предметов, а отец не имел склонности к наукам о природе. Я все постигал сам, и страсть исследователя сочеталась во мне с детской наивностью. Вот почему я занялся поисками философского камня[12 - В описаниях средневековых алхимиков некий реактив, необходимый для превращения металлов в золото, а также для создания эликсира жизни.] и эликсира жизни. Золото, которое, по словам алхимиков, можно было получить с помощью философского камня из простых металлов, казалось мне вещью второстепенной. Но какую славу могло бы принести мне открытие эликсира жизни — таинственной субстанции, способной избавить человечество от болезней и сделать его почти бессмертным!
        Кроме того, великие алхимики обещали обучить меня заклинанию духов и нечистой силы; и мне страстно хотелось овладеть этим умением. Я пробовал снова и снова, и когда мои заклинания ни к чему не приводили, я приписывал это своей неопытности и ошибкам. Однако в моих наставниках, их знаниях и прозорливости я не смел усомниться.
        Итак, я отдал много времени этим полузабытым учениям, путаясь в противоречивых теориях и методах, накапливая груды никому не нужных сведений и руководствуясь только своей полудетской логикой и интуицией. В конце концов неожиданный случай придал новое направление моим мыслям.
        Мне шел пятнадцатый год, мы переехали в наше загородное имение возле Бельрива[13 - Бельрив — городок на южном берегу Женевского Малого озера.] и там стали свидетелями на редкость сильной грозы. Она обрушилась на долину из-за горного хребта Юры[14 - Юра — горный массив в Швейцарии и Франции.]; гром чудовищной силы, казалось, гремел со всех сторон. Молнии сверкали беспрестанно. Стоя в дверях дома, я увидел короткую вспышку. Раздался сухой треск, из могучего старого дуба, росшего в тридцати шагах от дома, вырвалось пламя, затрепетал слепящий свет; когда он погас, дуб исчез, а на его месте осталась лишь обугленная нижняя часть ствола. Отправившись поутру взглянуть на то, что натворила гроза, мы увидели, что молния подействовала на дерево самым необычным образом: все оно расщепилось на узкие полоски и волокна. Еще никогда мне не приходилось видеть столь полного разрушения.
        Я уже был знаком с электричеством и некоторыми его законами. К тому же в тот день в имении гостил один известный ученый, и то, что произошло с дубом, побудило его прочесть целую лекцию о природе электричества и гальванических явлений, полную вещей удивительных и совершенно новых для меня.
        Агриппа Неттесгеймский, Альберт Великий и сам Парацельс мигом оказались забыты. Однако, расставшись с этими авторитетами, я потерял интерес и к обычным занятиям. Я вбил себе в голову, что никто и никогда не сумеет познать до конца даже самую простую вещь. И благодаря этому все, что так долго меня интересовало, стало казаться ничего не стоящей побрякушкой.
        Такие причуды часто случаются в ранней юности. Я тут же забросил школьную учебу, объявил все отрасли наук о природе бессмысленной забавой, которой не суждено приблизиться к подлинному познанию, и погрузился в математику и смежные с нею точные науки. Теперь только они казались мне достойными внимания.
        Странно устроен человек: тончайшая грань в его душе отделяет счастье и благополучие от бесповоротной гибели. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что совершившаяся во мне перемена интересов была последней попыткой сил добра отвести от меня бурю, уже собиравшуюся над моей головой. Отказавшись от алхимического бреда, я стал необыкновенно спокойным и умиротворенным. И уже тогда мне следовало бы понять, что именно здесь мое спасение.
        Мой ангел-хранитель сделал все, что было в его силах. Но судьба оказалась сильнее, и ее жестокие предначертания исполнились с роковой неизбежностью.

        3

        Когда мне исполнилось семнадцать, родители решили отправить меня для завершения образования в Ингольштадтский университет, в Германию. Уже назначен был день моего отъезда, но еще до того, как он наступил, в моей жизни произошло первое несчастье — предвестник всего, что случилось позднее.
        Элиза заболела скарлатиной. Хворала она тяжело, и жизнь ее висела на волоске. Все домашние пытались убедить мою мать остерегаться инфекции. Поначалу она как будто согласилась с нами, но, поняв, какая опасность грозит ее любимице, не смогла удержаться. Все свои силы она отдала уходу за больной, и в конце концов ее забота победила злую хворь — Элиза начала выздоравливать. Но расплата за неосторожность наступила уже на третий день. Матушка почувствовала себя плохо; затем появились самые тревожные признаки, и вскоре по лицам врачей можно было понять, что дело идет к роковому концу.
        Даже на смертном одре[15 - Одр — постель, ложе (устар.).] мужество и смирение не изменили ей. Она сама вложила руку Элизы в мою со словами: «Дети мои, я всегда мечтала о вашем союзе. А теперь он послужит единственным утешением вашему отцу. Элиза, тебе придется заменить мать моим младшим детям. Знали бы вы, как тяжело мне расставаться с вами, с теми, кого я любила и кто любил меня…»
        Кончина ее была мирной, и даже после смерти лицо моей матери сохранило кроткое выражение.
        Бесполезно описывать чувства тех, у кого смерть жестоко отнимает близкого и любимого человека. И немало времени должно пройти, прежде чем рассудок убедит нас, что сиянье любимых глаз и звуки милого голоса исчезли навеки. Вот тогда-то и приходит настоящее горе. Но каким бы глубоким оно ни было, у нас остаются наши обязанности, которые волей-неволей приходится исполнять.
        Отъезд мой в Ингольштадт, отложенный из-за этих скорбных событий, так или иначе должен был состояться, но я выпросил у отца несколько недель отсрочки. После смерти матери мне казалось кощунственным вновь окунуться в вихрь житейской суеты. К тому же я, впервые пережив настоящее горе, считал своим долгом утешить отца и Элизу.
        Однако она сумела отважно взглянуть в лицо жизни, скрывала свою печаль и сама постаралась утешить нас — тех, кого она с детства звала дядей и братьями. Никогда Элиза еще не была так прекрасна, как тогда, когда вновь научилась улыбаться, чтобы радовать нас.
        И вот наступил день моего отъезда. Клерваль провел с нами последний вечер. Он пытался добиться от своего отца разрешения отправиться вместе со мной и поступить в тот же университет, но потерпел неудачу. Отец его был туповатым дельцом и в стремлениях сына видел лишь причуду. Анри же мечтал получить высшее образование. И хотя он отмалчивался, я чувствовал, что мой друг полон решимости вырваться из домашнего плена.
        Мы засиделись допоздна. Наконец «прощай» было сказано и мы разошлись. Рано поутру, еще до восхода солнца, я вышел к экипажу, в котором должен был ехать. Вслед за мной спустился отец, чтобы еще раз благословить меня, явился Анри — чтобы еще раз пожать мою руку, пришла и Элиза — чтобы повторить просьбу писать почаще и еще раз окинуть любящим женским взглядом.
        Едва экипаж тронулся, как я погрузился в грустные раздумья. Постоянно окруженный близкими и милыми моему сердцу людьми, теперь я был один. В Ингольштадте мне предстояло самому искать друзей и самому прокладывать свой путь.
        Однако вскоре я приободрился. Я всей душой стремился к знаниям. И не мог же я всю жизнь провести в четырех стенах — я просто обязан был повидать свет и найти свое место среди людей. Теперь это желание сбывалось, и сожалеть о чем-либо было нелепо.
        Путь в Ингольштадт был долгим и непростым, поэтому в дороге у меня было достаточно времени для размышлений. Наконец вдали замаячили высокие белые шпили этого немецкого города, расположенного в излучине Верхнего Дуная. По прибытии меня проводили в предназначенную мне квартиру и оставили в одиночестве.
        На следующее утро я вручил свои рекомендательные письма и нанес визиты некоторым из ведущих профессоров и преподавателей университета. Первым из них оказался господин Кремпе, профессор естественных наук. Это был грубоватый человек с резкими манерами, но глубокий знаток своего дела. Он поставил мне ряд вопросов, чтобы выяснить, насколько я сведущ в различных областях естествознания. Я отвечал с апломбом, упомянув алхимиков в качестве важнейших руководителей моего образования.
        Профессор уставился на меня с изумлением.
        — И вы в самом деле тратили свое время на всякую чепуху?  — поразился он.
        Я кивнул.
        — Бог ты мой!  — вскричал господин Кремпе.  — Каждая минута, потраченная вами на эти книги, безвозвратно потеряна! Вы перегрузили свою память ложными теориями и ничего не значащими именами. Где же вы обитали, в какой пустыне, если никто не сказал вам, что эти басни, на которые вы так жадно набросились, заплесневели еще триста лет назад! Вот уж никак не ожидал, что в наш просвещенный век можно встретить ученика Альберта Великого и Парацельса!.. Ну что ж, молодой человек, придется вам начинать все ваше образование заново.
        Профессор тут же составил список книг по естествознанию, которые мне следовало раздобыть, и отпустил, сообщив, что с понедельника начинает читать курс общего естествознания, а его коллега, профессор Вальдман,  — лекции по химии.
        Я вернулся в свое жилище разочарованным. Труды алхимиков я и сам давно считал лишенными смысла, но дело в том, что и современными естественнонаучными предметами заниматься мне претило. Свою роль в этом сыграла даже внешность профессора: господин Кремпе был приземистым человечком с трескучим голосом и на редкость безобразным лицом. В моей голове царила отчаянная путаница, которую сейчас я могу объяснить только молодостью и отсутствием доброго наставника; я испытывал странное презрение к приземленности современной науки. Одно дело, когда ученый ищет разгадку тайны бессмертия и власти, и совсем другое, когда он занят анатомированием червей или моллюсков и этому посвящает всю свою жизнь.
        Наука Нового времени словно специально стремилась к тому, чтобы опровергнуть именно то, что меня в ней привлекало,  — она разрушала величественные, но беспочвенные теории прошлого и взамен предлагала убогую реальность.
        Эти мысли не покидали меня в первые дни после прибытия в Ингольштадт, когда я знакомился с городом и своими новыми соседями. Но в начале следующей недели я вспомнил про лекции, о которых говорил профессор Кремпе. У меня не было ни малейшего желания слушать то, что будет напыщенно вещать с кафедры этот коротышка. Но ведь существовал еще и некий химик Вальдман, которого я до сих пор не видел, так как его не было в городе.
        Делать мне было нечего, и, чтобы развеять скуку, я заглянул в аудиторию, куда вскоре явился Вальдман. Этот преподаватель был ни в чем не похож на своего коллегу. На вид ему было около пятидесяти, а его широкое лицо светилось добротой. Волосы на его висках уже начинали седеть, но на затылке оставались густыми и темными. Он держался совершенно прямо, был подтянут и спокоен, а такого звучного и убедительного голоса мне еще не доводилось слышать.
        Свой курс профессор Вальдман начал с обзора истории химической науки и ее открытий, с почтением назвав одно за другим имена величайших ученых. За этим последовали краткий обзор современного состояния химии и разъяснение ее основных понятий и терминов. Показав несколько опытов, профессор в заключение произнес целую оду в похвалу современной химии.
        — В прошлом представители нашей науки,  — сказал он,  — обещали невозможное, но достигли очень и очень немногого. Современные ученые обещают мало. Им известно, что трансмутация — превращение одних металлов в другие[16 - В современной физике под термином «трансмутация» понимают превращение атомов одних химических элементов в другие в результате радиоактивного распада их ядер либо ядерных реакций.]  — невозможна, а эликсир жизни и молодости — красивая сказка. Но именно эти скептики, которые, как может показаться, изо дня в день копошатся в лабораториях и склоняются над микроскопом и тиглем с невзрачным осадком после какой-то реакции,  — они-то и творят настоящие чудеса. Эти люди проникают в самые сокровенные тайники природы. Благодаря их усилиям человек поднялся в небо на воздушном шаре, узнал, из чего состоит воздух, которым мы дышим, как циркулирует в нашем теле кровь. В своих лабораториях они могут воспроизвести грозный удар молнии и даже землетрясение и уже готовы бросить вызов миру незримых мельчайших частиц, из которых состоит живая и неживая материя.
        Я так ясно помню эти слова профессора, потому что они были не просто правдивы, но и несли в себе семя моей погибели. Нет, его вины тут не было. Но по мере того, как он продолжал свою речь, я чувствовал, как сказанное Вальдманом проникает в самые отдаленные уголки моей души, заставляя откликаться ее тайные струны.
        Вскоре я был захвачен одной-единственной мыслью. «Если столько уже сделано,  — восклицала душа Виктора Франкенштейна,  — я сделаю больше, намного больше. Ступив на проторенный путь, я пройду его и открою для человечества новые горизонты, познаю еще неизведанные силы и приобщу человечество к неведомым и глубоким тайнам».
        В ту ночь я ни на миг не сомкнул глаз. Моя душа буквально кипела, я чувствовал это и ждал, что из этого хаоса возникнет нечто новое, но так и не дождался.
        Сон сморил меня лишь на рассвете, а когда я проснулся, во мне осталось только твердое решение вернуться к занятиям и всецело посвятить себя науке.
        В тот же день я посетил профессора Вальдмана. В дружеской беседе он оказался еще более привлекательным: пафос, с которым он говорил с кафедры, сменился непринужденным дружелюбием и приветливостью. Я поведал ему о своих самостоятельных занятиях, и он внимательно выслушал мой рассказ и улыбнулся при упоминании об Агриппе Неттесгеймском и Парацельсе, но без всякого презрения и чувства превосходства. Вот что он сказал:
        — Неутомимому исследовательскому рвению этих людей сразу несколько современных наук обязаны своими основами. Нашему веку досталась задача более легкая: дать новые, ясные и простые наименования открытым ими химическим процессам и систематизировать факты, впервые обнаруженные алхимиками еще во времена античности. Труд гениально одаренных людей, пусть даже идущих ложным путем, в конечном итоге всегда служит человечеству.
        Выслушав это замечание, я сказал профессору, что именно его лекция избавила меня от предубеждений против современной химии. Говорил я сдержанно, с той скромностью, которая прилична начинающему в беседе с наставником, однако постарался ничем не выдать того энтузиазма, с каким рвался приняться за дело. В заключение я спросил, какими книгами мне следует обзавестись.
        — Я рад,  — отвечал Вальдман,  — что обрел ученика, и если ваше прилежание, молодой человек, окажется равным вашим способностям, успех придет. Химия, как ни одна из других естественных наук, в ближайшие годы обещает выдающиеся открытия. Именно поэтому я избрал ее. Но плох тот химик, который не интересуется ничем, кроме своего предмета. Если вы стремитесь стать настоящим ученым, а не рядовым лаборантом, советую вам одновременно заняться всеми естественными науками, а заодно и математикой.
        Затем он показал мне свою лабораторию и объяснил назначение различных приборов; посоветовал, какими из них мне следует обзавестись, и обещал давать в пользование собственные, когда я несколько продвинусь в науке. Наконец, получив список книг, о котором просил, я откланялся.
        Так завершился этот знаменательный для меня день.

        4

        С того дня естествознание, и в особенности химия, стали чуть ли не единственным содержанием моей жизни. Самым внимательным образом я изучал талантливые и обстоятельные, подчас блестящие труды современных ученых. Я исправно посещал лекции и близко познакомился с профессорами Ингольштадтского университета.
        Удивительное дело — даже в господине Кремпе я обнаружил острый ум и бездну знаний, которые, правда, сочетались с отталкивающей физиономией и гнусными манерами. А в лице профессора Вальдмана я обрел доброго и терпеливого друга. В его заботе обо мне не было ни грамма назойливости, свои наставления он произносил с сердечным добродушием и без всякого педантизма. Всеми известными ему средствами и способами он облегчал мне путь к знаниям, и в этом ему помогало удивительное умение сделать ясными и доступными даже самые сложные понятия. Вскоре я стал работать в лаборатории с таким рвением, что нередко серый свет приближающегося утра заставал меня еще там.
        Упорство позволило мне добиться быстрых успехов. Я удивлял студентов своим усердием, а наставников — глубиной познаний. Профессор Кремпе уже не раз с лукавой ухмылкой спрашивал меня, как поживает Корнелий Агриппа, а профессор Вальдман выражал искреннюю радость в связи с моими успехами.
        Так минули два года. За это время я ни разу не был в Женеве, полностью погруженный в занятия, которые, как я мечтал, приведут меня к небывалым открытиям. Лишь те, кто испытал это сам, способны понять, как неодолимо притягательны научные исследования. Изо дня в день вы открываете нечто новое, и вашему изумлению нет пределов. Поставив перед собой единственную цель и полностью посвятив себя ей, к концу второго года я внес такие усовершенствования в химической аппаратуре, которые получили признание и одобрение университетских светил.
        Наконец, усвоив практически все, что могли дать мне преподаватели в Ингольштадте, я решил вернуться в родные края. Однако именно тогда произошли события, продлившие мое пребывание в университете.
        Среди дисциплин, особенно занимавших меня, было строение и развитие живого организма. Где, спрашивал я себя, таится то начало, которое отделяет живое от неживого? Размышляя над этой извечной загадкой, я принялся углубленно изучать физиологию. Но для исследования истоков жизни поневоле приходится обращаться к смерти. Поэтому я самым подробным образом изучил анатомию животных и человека.
        Но этого оказалось мало: мне понадобилось собственными глазами наблюдать и анализировать процесс естественного распада человеческого тела. Отец воспитал меня так, чтобы душа моя осталась свободной от страха перед сверхъестественным. Суеверные россказни о призраках и прочих потусторонних явлениях никогда не вызывали у меня ни малейшего трепета. Я с раннего детства не боялся темноты, а в кладбищах видел всего лишь места, где покоятся тела усопших, постепенно превращающиеся в часть природы. Теперь мне предстояло изучить все этапы разложения и распада и для этого проводить дни и ночи в склепах.
        В первую очередь я сосредоточился на явлениях, которые считаются наиболее отвратительными и оскорбляющими человеческие чувства. Я увидел, как цветущая красота человеческого тела превращается в прах и тлен и все, что радовало близких, становится пищей червей и жуков. Я исследовал тайну перехода от жизни к смерти и от смерти к жизни — и внезапно во тьме передо мною блеснул ослепительный свет. Настолько ясный, что я мог только разводить руками и удивляться: ведь столько гениальных умов, задумывавшихся об этой тайне, прошли буквально в двух шагах мимо ее разгадки, а мне она сама далась в руки.
        Еще раз говорю: то, что я рассказываю, не бред маньяка, чей разум повредился в тщетных усилиях совершить великое открытие. Сказанное мною так же истинно, как то, что солнце встает на востоке. Может быть, тут не обошлось без чуда, но путь к нему был таким же, как и у многих первооткрывателей. Ценою тяжкого труда и исступленных усилий мне удалось понять тайну зарождения жизни; больше того — теперь я знал, как оживить мертвую материю.
        Меня охватили восторг и изумление. Вот он — предел мечтаний и величайшая награда для ученого. Открытие мое было ошеломляюще простым, и в эту минуту даже ход мысли, который привел меня к нему, начисто стерся в моей памяти. Теперь я помнил и видел лишь окончательный результат. Я, молодой человек, делающий в науке всего лишь первые шаги, неожиданно получил то, к чему веками стремились мудрецы. Нет, я не хочу сказать, что тайна жизни открылась мне как по мановению волшебной палочки; но то, что я понял, было надежной путеводной нитью. Я сравнивал себя с арабом из сказок «Тысячи и одной ночи», который был погребен вместе с мертвецами и внезапно увидел при свете огарка свечи выход из склепа[17 - Склеп — наземное или подземное помещение, предназначенное для захоронения умерших.].
        Я вижу в ваших глазах, мой друг, удивление и надежду. Вы наверняка хотели бы узнать суть моего открытия. Но этого не будет. Выслушайте меня терпеливо, и вы поймете, почему я никогда не обмолвлюсь об этом ни словом. Пусть не рассуждения, а мой печальный пример покажет вам, какие опасности таят в себе знание и стремление выйти за поставленные природой пределы.
        Итак, я получил в руки небывалую власть и долго ломал голову над тем, как употребить ее. Я знал, как оживить мертвую материю, но каким образом заставить ее сформироваться в тело живого существа с его невероятно сложной системой нервов, мускулов, костей и сосудов? Задача фантастической трудности.
        К тому же я все еще колебался — создать ли существо, подобное мне или вам, или более простой организм. Однако удача до того вскружила мне голову, что я твердо поверил, что смогу вдохнуть жизнь даже в человека, и больше не сомневался в успехе. Я заранее был готов к тому, что столкнусь с множеством трудностей, а результат окажется несовершенным, но рассчитывал, что моя попытка станет как минимум фундаментом для будущих успехов.
        С этими дерзкими мыслями и намерениями я принялся за сотворение человеческого существа, но вскоре отказался от первоначального замысла и решил создать гиганта около восьми футов[18 - Около 2 м 40 см.] ростом и соответствующего росту мощного сложения. Потратив несколько месяцев на сбор необходимых материалов и закупку химических реактивов, я вплотную принялся за дело.
        Словами не передать вихрь необыкновенно сложных чувств, увлекавших меня в те дни, как вихрь. Должно быть, я был опьянен своей удачей. Мне предстояло первым из современников преодолеть границы жизни и смерти. Новая раса человечества будет благословлять меня как своего творца, множество счастливых и совершенных существ будут обязаны мне жизнью. И далее я принимался рассуждать о том, что, поскольку я научился оживлять неживую материю, то со временем найду способ возвращать жизнь телам умерших, давая им вторую жизнь. Правда, сейчас мне это еще не было доступно, но кто знает…
        Эти мысли словно подхлестывали меня, пока я изо дня в день с головой погружался в работу. Я исхудал от затворнической жизни, лицо мое покрывала землистая бледность. Случалось, что я терпел неудачу в считаных мгновениях от успеха, но твердо верил, что великий час недалек. Тайна, которой на всей Земле владел я один, стала смыслом моего существования, и ей я отдал всего себя. Даже ночами при лунном свете я рылся в могильной плесени или рассекал ланцетом тела животных — и все это ради того, чтобы вдохнуть жизнь в неживое.
        Сейчас, когда я вспоминаю об этом, меня начинает бить дрожь, а глаза застилает мгла. Но тогда какое-то исступление толкало меня вперед и вперед. Словно я лишился всех присущих человеку чувств, кроме тех, которые были необходимы для достижения моей цели.
        Свою лабораторию я устроил в уединенной мансарде[19 - Мансарда — чердачное помещение под крутой с изломом крышей, используемое для жилья и хозяйственных целей.], отделенной от всех остальных помещений дома галереей и лестницей. Бойня и анатомический театр[20 - Анатомический театр — помещение для анатомических работ, исследований и чтения лекций.] поставляли мне значительную часть материалов; порой я содрогался от отвращения к тому, с чем мне приходилось иметь дело, но, подгоняемый нетерпением, упрямо вел работу к завершению.
        Я и не заметил, как миновало лето,  — одно из самых прекрасных, какие доводилось видеть жителям Южной Германии. Никогда еще поля не приносили столь обильной жатвы, а виноградники — таких тяжелых гроздьев. Однако красоты природы меня не занимали. Одержимость, сделавшая меня равнодушным к миру, заставила меня позабыть не только окрестные пейзажи, но и близких и друзей, которых я не видел так давно. Разумеется, я сознавал, что мое упорное молчание их тревожит, и все же не мог оторваться от того, что поглотило меня целиком. Я словно откладывал все, что было связано с близкими, до завершения моего великого труда.
        Полагаю, что отец объяснял себе мое молчание и отсутствие ленью и разгульной студенческой жизнью. В этом он был неправ, но так или иначе у него были основания подозревать нечто дурное. Гармоничный и счастливый человек всегда сохраняет присутствие духа и не позволяет страстям сбивать его с пути. Труд ученого не является исключением. Если ваши исследования заставляют вас жертвовать человеческими привязанностями и простыми радостями, то в этих исследованиях наверняка есть то, что недостойно человека.
        В своих письмах отец не упрекал меня и лишь подробней, чем прежде, интересовался моими занятиями. Так прошли зима, весна и лето, а я был по-прежнему поглощен работой. Деревья утратили листву, прежде чем я ее завершил, но теперь я ежедневно получал подтверждения того, что успех невероятно близок.
        Однако к моему восторгу примешивалась и тревога. С каждым днем я все больше походил на истощенного раба, прикованного к веслу на галере, чем на творца, занятого созиданием. По ночам меня лихорадило, а нервы мои были натянуты, как струны. Я вздрагивал от малейшего шороха и избегал людей, словно преступник, мучимый совестью. Порой мне казалось, что я превращаюсь в развалину, но труд мой шел к концу, и я надеялся, что успею завершить его до того, как болезнь окончательно лишит меня сил.

        5

        Поздней осенью в одну из ненастных ночей я завершил свой труд. Преодолевая мучительное волнение, я подготовил все, что было необходимо, чтобы зажечь и раздуть в моем творении искру жизни. А тем временем бесчувственное создание лежало у моих ног.
        Час назад колокол на башне городской ратуши пробил полночь. Холодный дождь стучал в оконное стекло, свеча почти догорела. И вдруг в ее трепещущем свете я увидел, как приоткрылись тусклые и желтые, как латунь, глаза, появились признаки дыхания, и мышцы сотворенного мной гиганта начали судорожно подрагивать.
        Зрелище было поистине ужасающим. Я стремился к тому, чтобы все части тела и лица моего создания были красивы и соразмерны. Но праведный Боже, насколько результат отличался от того, что я себе представлял! Желтая кожа слишком туго обтягивала его мускулы — настолько туго, что сквозь нее явственно была видна вся сеть сосудов. Длинные темные, блестящие волосы и белоснежные зубы создавали жуткий контраст с водянистыми глазами, глубоко сидящими в глазницах, и черной щелью широкого, почти безгубого рта.
        Я самоотверженно трудился почти два года, чтобы вдохнуть жизнь в бездыханное тело. Я пожертвовал ради этого покоем, житейскими радостями, здоровьем. Но теперь, когда результат был налицо и мечта превратилась в жестокую реальность, сердце мое наполнилось ужасом и отвращением. Я бросился прочь из лаборатории и долго мерил шагами свою спальню, понимая, что в эту ночь мне едва ли удастся уснуть.
        Наконец усталость взяла верх над мучительным смятением моих чувств. Не раздеваясь, я рухнул на постель, мечтая забыться хотя бы ненадолго. Но это не помогло, лишь спустя несколько часов мне удалось задремать, и в этой полудремоте мне явилось кошмарное видение. Моя Элиза, прекрасная и цветущая, как майская роза, шла по одной из улиц Ингольштадта. Я бросился к ней и с восхищением обнял, но едва успел коснуться губами губ своей невесты, как они похолодели, черты лица Элизы начали стремительно меняться. Уже в следующее мгновение я держал в объятиях труп моей матери, окутанный смертным саваном, вдыхая запах тления и могилы.
        Я проснулся, с ног до головы покрытый холодным потом. Зубы мои стучали, тело гнули и ломали судороги, сознание мутилось. И тут в мутном свете луны, проникавшем сквозь щель в шторах, я увидел омерзительного урода, сотворенного моими руками. Он стоял, приподняв полог кровати; глаза его были устремлены прямо на меня. Безгубый рот двигался, издавая нечленораздельные звуки, а временами растягивался в жутком подобии улыбки.
        Он протянул руку, словно пытался схватить меня, но я вырвался, увернулся от него, выскочил из спальни и бросился вниз по лестнице, ведущей во двор дома. Остаток ночи я провел во дворе, забившись в дальний угол, прислушиваясь и пугаясь любого звука, который мог означать приближение чудовищного монстра, которого я наделил жизнью.
        Я не преувеличиваю — на это существо нельзя было смотреть без содрогания. Даже египетская мумия, чудом возвращенная к жизни, не могла бы оказаться ужаснее и отвратительнее. Я видел свое творение неподвижным, еще не оконченным, лежащим на лабораторном столе, но и тогда его безобразие бросалось в глаза. Когда же его мускулы и суставы наполнились движением, получилось нечто настолько страшное, что даже фантазия средневековых художников, изображавших силы ада, казалась рядом с ним бледной и вымученной.
        Я провел кошмарную ночь. Временами мой пульс бился так часто и сильно, что я опасался разрыва сердца, а порой едва не лишался сознания от слабости. К моему страху примешивалась горечь разочарования — то, о чем я так страстно мечтал, превратилось для меня в нескончаемое мучение, и с этим ничего невозможно было поделать!
        Когда наконец-то забрезжил свет наступающего дня, угрюмого и ненастного, я взглянул на башню ингольштадтской ратуши — часы показывали шесть. Глаза мои горели от бессонницы. Привратник отпер ворота двора, служившего мне в ту ночь убежищем; я вышел на улицу и торопливо зашагал, озираясь на каждом углу, словно пытался избежать крайне нежелательной для меня встречи. Вернуться домой я не решался; какая-то сила гнала и гнала меня вперед, несмотря на то, что вскоре я промок до костей от дождя, безостановочно хлеставшего с мрачного, как драпировка катафалка, неба.
        Так я ходил долгое время, пытаясь хотя бы энергичным движением облегчить душевные мучения. Я миновал улицу за улицей, не всегда понимая, где нахожусь и как сюда попал. Сердце мое то трепетало, то замирало, а шаги становились все более неровными.
        Наконец я добрался до постоялого двора — туда обычно прибывали почтовые кареты. Там я остановился, сам не зная почему, уставившись неподвижным взглядом на карету, показавшуюся в дальнем конце улицы. Как только карета приблизилась, я понял, что это дилижанс из Швейцарии. Он остановился рядом со мной, дверцы распахнулись, и оттуда выскочил не кто иной, как Анри Клерваль.
        — Виктор, дорогой мой!  — воскликнул он.  — До чего же я рад тебя видеть! Какая удача, что ты оказался здесь и мне не пришлось тебя разыскивать по всему Ингольштадту!
        Не берусь передать радость, которую я испытал при виде друга. Одно его присутствие напомнило мне об отце, Элизе, младших братьях, о милых сердцу радостях домашнего очага. Сжимая Анри в объятиях, я на миг позабыл весь свой ужас, и впервые за много месяцев душа моя наполнилась светлой и безмятежной радостью. Я от чистого сердца приветствовал друга, и мы рука об руку направились к моему дому. Клерваль без умолку рассказывал о наших общих друзьях и радовался, что ему наконец-то было разрешено приехать в Ингольштадт.
        — Ты и вообразить не можешь,  — говорил он,  — как трудно было убедить моего отца, что далеко не все необходимые человечеству знания заключены в пособиях по ведению бухгалтерских книг. Думаю, что и после всех моих усилий он не вполне поверил мне, потому что на все мои просьбы из месяца в месяц отвечал одно и то же: «Я зарабатываю десять тысяч флоринов в год — без греческого языка; и ем-пью без всякого греческого языка. Зачем же мне греческий язык?» Однако любовь ко мне все-таки оказалась сильнее его ненависти к наукам, и он разрешил мне отправиться в поход за знаниями.
        — Я бесконечно рад тебя видеть, но скажи же скорей, как поживают мой отец, младшие братья и Элиза?
        — Они здоровы, и все у них обстоит благополучно. Тревожит их только одно: ты слишком редко даешь им знать о себе. Да я и сам хотел бы укорить тебя за это, но…  — Анри внезапно остановился, пристально вгляделся в мое лицо и продолжал:  — Но, мой дорогой Франкенштейн, я только сейчас заметил, что выглядишь ты совершенно больным, исхудавшим и изможденным. А глаза у тебя налиты кровью, словно ты не спал неделю подряд.
        — Ты прав. Я слишком напряженно занимался одним экспериментом и не мог позволить себе ни минуты отдыха. Теперь все кончено и я свободен.
        При этих словах внутренняя дрожь снова вернулась ко мне. Я не смел даже подумать, не то что рассказать другу о событиях злосчастной прошлой ночи. Вместо этого я прибавил шагу, и мы скоро оказались у моего дома.
        Только здесь я понял — и эта мысль пронзила меня ледяным холодом,  — что существо, оставшееся у меня в лаборатории, могло все еще находиться там. Я боялся чудовища, но еще больше боялся, что его увидит Анри. Пришлось попросить его немного подождать внизу. Я торопливо поднялся по лестнице, моя рука уже коснулась дверной ручки — однако я невольно застыл на месте. Холодная дрожь пронизала меня насквозь. Наконец я рывком распахнул дверь — за ней никого не оказалось. Гостиная была пуста, не было ужасного гостя и в спальне. Я едва решался поверить в это, но когда окончательно убедился, что мой враг исчез, сломя голову кинулся вниз за Клервалем.
        Мы поднялись ко мне, и вскоре слуга из соседнего трактира подал нам завтрак. При этом я был просто не в состоянии сдерживать охватившую меня дикую радость. Все мое тело дрожало от возбуждения, сердце бешено билось, я не мог ни минуты усидеть на месте: перепрыгивал через стулья, хлопал в ладоши, неестественно хохотал. Поначалу Анри приписывал эти странности неудержимой радости, вызванной нашей встречей, но, приглядевшись внимательнее, заметил в моих глазах искры безумия, а мой хохот показался ему истерическим.
        — Виктор, дорогой мой,  — воскликнул он,  — скажи, ради Бога, что с тобой происходит? Ты явно болен, и я хочу понять, в чем причина твоего состояния?
        — Даже не спрашивай,  — глухо произнес я, закрыв лицо руками. Мне почудилось, что огромное страшное существо снова тенью проскользнуло в комнату. Сейчас оно поведает Клервалю обо всем…  — Друг мой, спаси меня, спаси!..  — больше не владея собой, отчаянно закричал я, и мне почудилось, что чудовище схватило меня. Я стал из последних сил отбиваться от призрака и, охваченный судорогами, рухнул на пол.
        Бедняга Анри! Что он должен был чувствовать в эту минуту! Встреча, которой он ждал с такой радостью, обернулась бедой. Но сам я не мог ничего этого сознавать. Я лежал без памяти, и прошло много, очень много времени, прежде чем сознание начало возвращаться ко мне.

        Глава 3
        Смерть в Женеве


        1

        То был первый приступ нервной горячки, на несколько месяцев приковавшей меня к постели. Все это время Анри Клерваль был моей верной сиделкой. Щадя здоровье моего отца, которому дальняя дорога была не под силу, и зная, как моя тяжелая болезнь огорчит Элизу, он скрыл от них серьезность моего положения. Он твердо надеялся на мое скорое выздоровление и знал, что никто не сумеет ухаживать за мной так, как он.
        Однако болезнь моя оказалась намного более серьезной, чем казалось поначалу, и только самоотверженность и целеустремленность моего верного друга помогли мне вернуться к жизни. День за днем в лихорадочном бреду мне являлось созданное мною чудовище, и я вел с ним длинные беседы. Эти речи и предметы, к которым они относились, поразили Анри. Поначалу он принял их за бессмысленный бред, но я снова и снова со страшным упорством возвращался к одной и той же теме, и в конце концов это убедило моего друга в том, что причиной моей болезни является некое странное, выходящее за пределы обыденной реальности событие или происшествие.
        Мои рассудок и телесное здоровье восстанавливались мучительно медленно — болезнь возвращалась не раз и не два, принося глубокое огорчение моему преданному другу. Но я хорошо помню минуту, когда вновь вернулся в реальность; я обвел глазами комнату, с удовольствием узнавая знакомые предметы, и вдруг заметил, что на деревьях за окном вместо осенних листьев распускается клейкая весенняя листва.
        Весна и в самом деле стояла волшебная, и ее животворное дыхание во многом способствовало моему исцелению. Я чувствовал, что возрождается не только природа, но и мое сердце, которое наполнялось любовью и давно позабытой радостью. Я стряхнул с себя сосредоточенную мрачность и угрюмость и вскоре стал так же весел и беззаботен, как в ту пору, когда моей души еще не коснулось зловещее дыхание роковой страсти.
        — Анри, дорогой мой,  — воскликнул я,  — как ты бесконечно добр! Какая у тебя щедрая душа! Ведь ты собирался посвятить всю эту зиму наукам, а вместо того просидел у постели больного. Как мне отблагодарить тебя? И смею ли я надеяться, что ты простишь мне те неприятности, которые я невольно причинил тебе?
        — Ты сможешь отблагодарить меня лишь в том случае, если не станешь ни о чем тревожиться и как можно скорее поднимешься на ноги. А коль скоро ты пришел в себя и в хорошем расположении духа, могу ли я расспросить тебя кое о чем?
        Я вздрогнул. Расспросы? Неужели Анри хочет заговорить о том, о чем я не решался даже думать?
        — Не волнуйся,  — проговорил мой друг, заметив, как я переменился в лице,  — я не стану упоминать о том, что так тебя волнует. Я просто хотел сказать, что твой отец и кузина будут рады получить письмо, написанное твоей рукой. Они до сих пор не знают, насколько тяжко ты хворал, и безумно встревожены твоим молчанием.
        — И только-то, Анри? Это и было моей первой мыслью, едва я пришел в себя,  — о них, тех, кого я люблю и кто так достоин этой любви!
        — В таком случае, друг мой, тебя наверняка обрадует письмо, которое дожидается тебя уже несколько дней. Оно написано рукой твоей кузины.
        С этими словами Клерваль протянул мне письмо, действительно написанное моей Элизой. Вот оно:


        «Дорогой кузен! Я знаю, что ты был болен, и даже письма доброго Анри Клерваля не могли меня успокоить. Он писал, что из-за переутомления врачи запретили тебе браться за перо, но даже одного слова от тебя, милый Виктор, будет достаточно, чтобы рассеять наши опасения. Я жду твоего письма с каждой почтой и постоянно отговариваю дядю от поездки в Ингольштадт. Столь длинный путь для него вреден и опасен, но как часто я сама жалела о том, что не могу пуститься в это путешествие! Должно быть, уход за тобой поручен какой-нибудь престарелой сиделке, которая не знает тебя и твоих желаний, не умеет исполнять их так сердечно и внимательно, как забытая тобою бедная кузина. Но, кажется, все уже позади; и Анри пишет, что тебе гораздо лучше. Искренне надеюсь, что вскоре ты сам сообщишь нам об этом.
        Выздоравливай — и, не раздумывая, возвращайся к нам, в Женеву. Здесь тебя всегда ждет тепло домашнего очага и любящие близкие. Отец твой бодр, и все, что ему требуется,  — увидеть тебя и воочию убедиться, что твой недуг позади. А как ты порадуешься, глядя на нашего Эрнеста! Ведь ему уже шестнадцать, и он, как настоящий швейцарец, всей душой стремится поступить на военную службу при одном из европейских дворов. Но до твоего возвращения мы не в силах с ним расстаться. Дядя не одобряет военной службы в чужих странах, но ведь у Эрнеста никогда не было тяги к наукам, и учеба для него — тяжелое бремя. Все свое время он проводит на воздухе: то в горах, то на озере.
        С тех пор как ты покинул нас, здесь мало что изменилось, разве что подросли твои младшие братья. Моя жизнь проходит в мелких хлопотах по дому, но в них и мое развлечение, а наградой за все усилия служат довольные лица наших домочадцев.
        За время твоего отсутствия в нашей небольшой семье произошла одна перемена. Ты, верно, не забыл, как в нашем доме появилась Жюстина Мориц. А если нет — я вкратце напомню тебе ее историю. Ее матушка осталась вдовой с четырьмя детьми на руках. Жюстина была третьей среди них по возрасту. Девочка была любимицей покойного отца, но мать недолюбливала ее, а после смерти мужа стала обращаться с Жюстиной холодно и порой даже жестоко. Примерно в ту пору, когда Жюстине было лет двенадцать, моя тетушка, а твоя мать заметила эту странность и уговорила госпожу Мориц отдать девочку на воспитание в нашу семью. Жюстина была только рада и, оказавшись в нашем доме, добровольно взяла на себя обязанности служанки, а вскоре стала всеобщей любимицей.
        Это удивительный, бесконечно обаятельный и жизнерадостный характер. Ты и сам был глубоко привязан к ней и, помнится, сказал однажды, что одного взгляда Жюстины достаточно, чтобы рассеять дурное настроение у кого угодно, а ее открытое и всегда сияющее лицо буквально покоряет того, кто видит его впервые. Моя тетя крепко привязалась к девушке и дала ей хорошее образование. Жюстина оказалась благодарной душой; она никогда не выражала признательность своей благодетельнице на словах, но в ее глазах всегда светилась благоговейная любовь к твоей матери. Ветреная и веселая от природы, девушка видела в ней недосягаемый образец и стремилась подражать ее речи и манерам. Неудивительно, что иной раз Жюстина так живо напоминает мне ее.
        Когда твою мать унесла жестокая болезнь, все мы так глубоко погрузились в свое горе, что не обращали внимания на бедняжку Жюстину, которая самоотверженно ухаживала за ней все это время. Она и сама вскоре тяжело заболела, но ее ждали и другие тяжкие испытания.
        Вскоре один за другим умерли оба ее брата и сестра, и престарелая мать Жюстины оказалась в полном одиночестве. Единственным близким для нее человеком осталась дочь, которую в свое время она не любила и жестоко тиранила. Теперь же госпожу Мориц начали мучить угрызения совести, и в конце концов она решила, что смерть троих детей стала карой свыше за ее несправедливость. Истовая католичка, она обратилась к своему духовнику, и тот, очевидно, помог ей окончательно утвердиться в этой мысли. Именно поэтому через несколько месяцев после твоего отъезда в Ингольштадт госпожа Мориц, полная раскаяния, призвала к себе Жюстину.
        Бедная девушка заливалась слезами, покидая наш дом! После смерти тетушки она очень переменилась; горе лишило ее прежней смешливой живости, и на ее место явилась поразительная, подкупающая кротость. Да и жизнь под материнским кровом оказалась далеко не радостной. Раскаяние ее матери, женщины истеричной и суеверной, было шатким: в иные дни она умоляла Жюстину простить ей прошлую несправедливость, но чаще на девушку сыпались обвинения в том, что именно она стала причиной смерти своей сестры и братьев. Нескончаемое раздражение привело госпожу Мориц к болезни, и от этого ее характер стал еще более тяжелым.
        К счастью для дочери, хоть и грешно так говорить, вскоре она успокоилась навеки. Мать Жюстины умерла в начале прошлой зимы, едва ударили холода. Девушка без промедления вернулась к нам, и это просто счастье, потому что я люблю ее всем сердцем. Она наделена от природы глубоким и ясным умом, добра и необыкновенно хороша собой. К тому же, как я уже говорила, многое в ее манере говорить, держаться и вести себя с другими постоянно напоминает мне мою дорогую тетушку.
        Не удержусь, дорогой кузен, чтобы не сказать хотя бы несколько слов о нашем милом маленьком Уильяме. Видел бы ты его сейчас! Он очень рослый для своих лет; у него удивительные синие глаза, густые ресницы и темные кудри. От улыбки на обеих его румяных щечках появляются ямочки, и у него уже было несколько маленьких «невест» среди пятилетних соседских девчушек.
        Наверняка ты был бы не прочь узнать, как поживают наши женевские соседи. Известная тебе юная и весьма хорошенькая мисс Мэнсфилд уже принимает поздравления по случаю ее предстоящей свадьбы с молодым англичанином по имени Джон Мэлберн. Ее сестра Манон вышла осенью за богатого банкира Дювилара. Твой школьный приятель Луи Мануар после отъезда Анри Клерваля потерпел целый ряд любовных неудач, хотя, как говорят, уже утешился и готов жениться на симпатичной и бойкой француженке мадам Тавернье. Она не так давно овдовела и значительно старше Луи, но у нее масса поклонников.
        Описывая все это, дорогой кузен, я и сама немного позабавилась, но теперь, когда мое письмо близко к завершению, снова испытываю тревогу. Напиши нам, Виктор. Одна строчка, одно слово будет для нас огромной радостью. Я молюсь за Анри, за его доброту и заботу о тебе, за его частые письма. Мы благодарны ему от всей души. Прощай, милый кузен, береги себя и пиши, пиши нам, умоляю тебя!


Элиза Лавенца»

        — Милая, милая моя Элиза!  — воскликнул я, прочитав это письмо.  — Надо без промедления написать им и рассеять их тревоги и сомнения.
        Так я и поступил, но, написав домой, почувствовал сильнейшую усталость, не меньшую, чем пахарь после дня работы в поле. Однако мое выздоровление уже началось и шло необычайно быстро. Спустя две недели я уже мог выходить и прогуливаться вместе с Анри Клервалем по улицам Ингольштадта.

        2

        После того как я вновь оказался на ногах, первым своим долгом я посчитал представить Анри Клерваля тем из университетских профессоров, с которыми был хорошо знаком. Однако эта, казалось бы, простая обязанность принесла мне немало неприятных минут. Неловкие слова и упоминания о моих достоинствах начинающего исследователя растравляли мои душевные раны. Вдобавок с той роковой ночи, когда я завершил свой труд и ступил на тропу бедствий, я не мог без содрогания даже слышать слова «естественные науки». Один вид химических приборов и лабораторных помещений вызывал у меня все признаки нервного расстройства.
        Заметив это, Анри убрал подальше все мои приборы и инструменты и поместил меня в другую комнату. Но все его усилия пошли прахом, как только мы отправились с визитами к профессорам. Вальдман причинил мне адские мучения, принявшись поздравлять меня с удивительными успехами в химии. Однако в силу своей деликатности он быстро заметил, что эта тема мне не по душе, и, полагая, что виной тому моя скромность, поспешил повернуть разговор в другом направлении. Со свойственной ему горячностью профессор заговорил о самой науке, как бы предоставляя возможность и мне блеснуть своими познаниями.
        Если б он мог знать, что, рассчитывая доставить мне удовольствие, на самом деле терзал и мучил меня, словно палач, который раскладывает перед осужденным орудия пытки, чтобы затем предать его медленной и неотвратимой казни. Я корчился от его слов, как на огне, но старался не подать виду.
        Анри, всегда внимательный к чувствам других людей, тотчас заметил мое состояние и предложил переменить тему, сославшись на свое полное невежество в подобных вопросах. Мы заговорили об университетском распорядке и ингольштадтских нравах, и я мысленно поблагодарил друга.
        У меня была еще одна причина испытывать к нему благодарность: несмотря на странности в моем поведении и то, что ему довелось услышать от меня, когда я бредил в горячке, Клерваль ни разу не попытался выведать мою тайну. Сам же я, хоть и любил его, страшился воскресить в памяти и на словах то, что в столь ужасающем виде являлось моему воображению.
        С профессором Кремпе, бахвалом, грубияном и крикуном, было совсем скверно: его похвалы, сдобренные простонародными словечками, для моих обнаженных нервов были еще мучительнее, чем спокойная доброжелательность Вальдмана. «И откуда взялся на наши головы этот чертов парень!  — вопил он.  — Известно ли вам, господин Клерваль, что он всех нас, старых лабораторных крыс, заткнул за пояс? Сущая правда, говорю вам! Мальчишка, который еще три года назад преклонялся перед смехотворными бреднями Агриппы Неттесгеймского! Он еще всем нам покажет, на что способен. Да уж, спору нет,  — продолжал он, заметив мой страдальческий взгляд,  — господин Франкенштейн у нас скромняга. Это превосходное качество для молодого человека; в юности я и сам отличался скромностью, да только ненадолго ее хватило».
        Тут профессор принялся восхвалять себя, а мою персону, к счастью, оставил в покое.
        Анри Клерваль никогда не испытывал склонности к естественным наукам. Его интересы были, скорее, филологическими. Как и многие молодые люди, он грешил стихами, а в университет рвался, чтобы овладеть восточными языками и подготовиться к той карьере, о которой мечтал. Все его помыслы были обращены на Восток, где Анри видел широкое поле деятельности для дипломата и негоцианта[21 - Негоциант — оптовый купец, ведущий крупные торговые дела, главным образом с другими странами.]. Его интересовали персидский и арабский языки, а также древний санскрит, и он без труда убедил меня присоединиться к нему в его штудиях[22 - Штудия — научное исследование (устар., шутл.).].
        В силу особенностей моего характера, безделье всегда было для меня худшим из наказаний. Поэтому, возненавидев естественные науки и пытаясь отвлечься от тягостных мыслей, я вместе со своим другом с наслаждением погрузился в сочинения арабских и индийских авторов, где нашел немало полезного и важного для себя. В отличие от Клерваля, я не углублялся в доскональное изучение восточных языков, ибо не ставил для себя никаких целей, кроме развлечения для ума. Я читал арабских и персидских поэтов, и их строки день ото дня исцеляли мою измученную душу. Как они были не похожи на мужественную и полную героизма поэзию Древней Греции и Рима! Их грусть умиротворяла, а в радости жизнь представлялась цветущим розовым садом, полным солнечного света, улыбок, лукавых взглядов и любовного огня.
        Так прошло лето; той же осенью я предполагал вернуться в Женеву; но произошли некоторые задержки, рано наступила зима, выпал снег, дороги стали почти непроезжими, и мой отъезд был отложен до весны. Я досадовал на свою нерасторопность, потому что мне уже не терпелось увидеть родные края и лица близких, но поначалу я не хотел оставлять Анри одного в чужом городе, пока он не приобретет в университете надежных друзей.
        Долгую зиму мы провели не без пользы, а запоздалая весна оказалась на редкость дружной и полной прелести. С наступлением мая я стал со дня на день ожидать письма, с которым связывал дату отъезда домой. Как раз в это время Анри предложил мне отправиться в длительную пешеходную экскурсию по окрестностям Ингольштадта. Я с радостью согласился, так как любил длинные пешие переходы, а до`ма, в окрестностях Женевского озера, Клерваль был моим постоянным спутником в таких прогулках.
        Мы провели две недели, странствуя по Восточным Альпам, и с каждым днем мои бодрость и здоровье прибывали; хрустально чистый воздух, новые впечатления и постоянные беседы с другом еще более укрепили мою душу. То, чем я занимался в прошлом, сделало меня почти отшельником и отдалило от людей. Анри заново учил меня постигать красоту природы и радоваться невинным детским лицам.
        Мой друг, которого я никогда не забуду, обладал высокой и чистой душой и шаг за шагом словно поднимал меня из бездны моего падения до своих высот. Его забота и привязанность согрели мое сердце, и я снова стал тем человеком, который некогда всех любил, всеми был любим и не знал ни горестей, ни печалей. Весна в тот год и в самом деле была дивной; весенние цветы цвели на живых изгородях, летние готовились к буйному цветению. Ясное небо и зеленеющие поля наполняли меня восторгом. Я наконец-то смог отдохнуть от мрачных мыслей, угнетавших меня всю зиму, несмотря на все мои попытки избавиться от них.
        Анри радовался вместе со мной. В те дни он переживал подлинное вдохновение, его переполняли чувства. Иногда, подражая средневековым персидским и арабским авторам, он принимался сочинять целые повести, полные блеска воображения и бурных страстей. А чаще читал стихи, которых помнил великое множество, или затевал спор о науке и искусстве, отстаивая свою правоту необычайно тонкими и остроумными доводами.
        В Ингольштадт мы вернулись вечером воскресного дня. Я находился в отличном расположении духа; ноги несли меня с необыкновенной легкостью, а мое сердце ликовало.

        3

        Поднявшись к себе, я обнаружил на столе письмо от отца, принесенное в мое отсутствие привратником. Вот что он писал:


        «Дорогой Виктор, поначалу я хотел написать тебе всего несколько строк, чтобы только указать день, когда мы тебя ожидаем. Но теперь это было бы жестоко по отношению к тебе. Каково тебе вместо радостной и долго ожидаемой встречи было бы найти дома одно лишь отчаяние, горе и слезы! Не нахожу слов, чтобы поведать тебе о нашем несчастье. Я хотел было так или иначе подготовить тебя к ужасному известию, но это просто невозможно, поэтому говорю прямо: нашего Уильяма, нашего веселого и милого мальчика, согревавшего своей улыбкой мое старое сердце, больше нет с нами. Виктор! Он жестоко убит!
        Не стану утешать тебя, просто расскажу, как было дело.
        В прошлый четверг, то есть седьмого мая, я, Элиза и оба твоих брата отправились на прогулку в Пленпале, известный тебе женевский пригород. Вечер был необыкновенно теплый и тихий, и мы зашли довольно далеко. Уже стемнело, когда мы спохватились и стали подумывать о том, чтобы вернуться в город, но тут выяснилось, что Уильям и Эрнест, которые шли впереди, исчезли из виду. Ожидая их, мы уселись на скамью. Вскоре вернулся Эрнест и тут же спросил, не появлялся ли его младший брат. Они забавлялись, играя вдвоем в прятки, Уильям побежал прятаться в заросли, и Эрнест никак не мог его отыскать. Он подождал его некоторое время, но тот все не показывался, и тогда Эрнест вернулся к нам.
        Мы встревожились и сразу же пустились на поиски, которые продолжались до наступления ночи. Элиза даже предположила, что наш малыш вернулся домой, но и дома его не оказалось. Собрав всех слуг, мы снова отправились искать Уильяма при свете факелов. От одной мысли, что наш мальчик заблудился и теперь зябнет от ночного холода и сырости, мне становилось не по себе. Элиза, полная тревоги, даже не помышляла о сне и отдыхе. И вот, около пяти часов утра я обнаружил свое дитя распростертым на траве у края заросшей кустарником низины. Еще накануне здоровый и цветущий, он был бледен и недвижим, сердце не билось, а на хрупкой шее темнели кровоподтеки — следы рук убийцы.
        Уильяма принесли домой, и то, что прочла на моем лице Элиза, мгновенно объяснило ей, какое несчастье нас постигло. А взглянув на тело твоего брата, в особенности на его шею, она в отчаянии заломила руки и воскликнула: «Боже праведный! Это я погубила невинного ребенка!»
        После этих слов Элиза потеряла сознание, и лишь с большим трудом ее удалось привести в себя. Едва очнувшись, она зарыдала. Немного успокоившись, Элиза поведала мне, что перед прогулкой Уильям потребовал, чтобы ему разрешили надеть на шею золотой медальон с портретом его матери. Теперь этой вещи при нем не было. Она-то, судя по всему, и соблазнила убийцу. Найти его все еще не удается, хотя мы прилагаем все усилия и не теряем надежды наказать негодяя. Однако никакие наказания уже не воскресят моего Уильяма!
        Приезжай скорее, дорогой Виктор, только ты способен утешить Элизу. Она без конца плачет, обвиняя себя в гибели малыша; ее слова буквально разрывают мне сердце… Твоя бедная мать! Какое горе! И сейчас я благодарю Бога за то, что ей не суждено было дожить до этого ужасного дня и увидеть страшную гибель своей обожаемой крошки.
        Возвращайся, но не с жаждой мести, а с любовью в душе. Лишь она одна способна исцелить нашу рану. Твой дом полон скорби, сын мой, но не ненависти к тем, кто не ведает, что творит…


Твой убитый горем
отец Альфонс Франкенштейн»

        Анри Клерваль, следивший за мной, пока я читал письмо, увидел, как мимолетная радость на моем лице внезапно сменилась глубоким отчаянием. Я бросил письмо на стол и закрыл лицо руками.
        — Виктор!  — воскликнул Анри при виде моих слез.  — Дорогой друг, скажи скорее, что случилось?
        Я указал ему на разбросанные по столу листки, а сам в жестоком волнении стал мерить шагами комнату. Закончив чтение, Анри проговорил:
        — Не буду утешать тебя, друг мой. Такое горе невозможно утешить. Но я хотел бы знать, что ты намерен предпринять?
        — Не теряя ни часа, отправлюсь в Женеву. Поспешим, Анри,  — нужно попытаться еще сегодня заказать лошадей и карету.
        По пути к почтовой станции Клерваль сокрушенно проговорил:
        — Бедняжка Уильям, милый мальчик… И что за кошмарная смерть! Каким мерзавцем надо быть, чтобы погубить ради золотой побрякушки невинное дитя! Лишь одно во всей этой истории утешает — страшный миг для малыша Уильяма уже позади и он успокоился навеки там, где нет ни горя, ни мучений. Ему не требуется наша жалость — она гораздо нужнее тем, кто пережил твоего несчастного младшего брата, Виктор…
        Эти слова запечатлелись у меня в памяти, и я не раз вспоминал их впоследствии, оставаясь в одиночестве. Но сейчас, едва подали лошадей, я прыгнул в экипаж и торопливо простился со своим верным другом.
        Тягостное это было путешествие. Поначалу я торопил кучера, желая как можно скорее увидеть близких и разделить с ними горе, но по мере того, как родные места становились все ближе, я попросил возницу умерить прыть лошадей. Разноречивые чувства нахлынули на меня. В этих краях я не был на протяжении шести лет. За это время здесь случилось одно ужасное событие, но сколько других, более мелких, но куда более многочисленных перемен должно было произойти!
        Внезапный страх и тягостные предчувствия овладели мною. Я просто боялся ехать дальше, словно впереди мне грозили неведомые беды. Я не понимал, что все это означает, но испытывал самый неподдельный ужас.
        В совершенно растерзанном состоянии я провел два дня в Лозанне. Здесь, на северном берегу Женевского озера, царил покой: озерные воды были тихи, как зеркало, а снеговые вершины, эти вечные дворцы природы, безмолвно возносились ввысь. Величественная красота природы постепенно успокоила меня, и я продолжал поездку в Женеву.
        Однако, уже приближаясь к дому и различая вдали черные склоны Юры и сверкающую, как алмаз, вершину Монблана[23 - Монблан — кристаллический массив в Альпах, высшая точка Западной Европы (4810 м).], я снова оказался во власти необъяснимого страха. Близилась ночь; и когда темные очертания горных хребтов стали едва различимы, душу мою окутал глубокий мрак. Весь мир представился мне громадной ареной, над которой властвуют силы зла, и смутный внутренний голос предрек, что мне суждено стать несчастнейшим из смертных.
        Увы! Это был пророческий голос, и он не обманул меня. Лишь в одном я ошибся: все ужасы, на которые было способно мое воображение, не составляли и сотой доли того, что выпало мне испытать наяву.
        Когда мой экипаж оказался в предместье Женевы, окончательно стемнело. Городские ворота оказались запертыми на ночь, и мне пришлось остановиться на ночлег в небольшой деревушке Сешерон, расположенной в миле от города. Ночь была тихой и ясной, о сне в том состоянии, в котором я находился, нечего было и думать, и я решил наведаться к тому месту, где погиб мой бедный братец.
        Так как пройти через город я не мог, то раздобыл лодку и добрался до Пленпале по озеру. В течение этого недолгого переезда я видел, как молнии чертили странные зигзаги над вершиной Монблана. Стремительно приближалась гроза.
        Причалив к берегу, я поднялся на невысокий холм, чтобы понаблюдать за происходящим. Вскоре тучи заволокли небо; первые редкие и тяжелые капли упали на землю, шумно пронесся порыв ветра, и сейчас же хлынул ливень.
        Я запахнул плащ, поглубже надвинул шляпу и зашагал дальше, хотя тьма стала совершенно непроницаемой, а гром гремел, казалось, прямо над моей головой. Громовые раскаты подхватывало эхо, отраженное от склонов Юры и Савойских Альп; вспышки молний слепили меня, на мгновение превращая озеро в полную огня гигантскую чашу. Затем все снова погружалось во тьму, пока глаза не привыкали к ней и не начинали различать контуры предметов сквозь пелену дождя.
        Как это нередко бывает в Средней Швейцарии, гроза обрушилась словно со всех сторон одновременно, но сильнее всего гремело к северу от Женевы, над побережьем между мысом Бельрив и деревней Копэ. Вспышки молний изредка освещали Юру, а на востоке то скрывалась во тьме, то снова озарялась голубыми сполохами остроконечная гора Моль.
        Наблюдая за буйством стихии, прекрасным и в то же время грозным, я торопливо шел вперед. Битва, разыгравшаяся в небесах, оживила меня. Я вскинул руки и во весь голос закричал: «Уильям, мальчик мой! Вот достойный погребальный звон по тебе!»

        И в то же мгновение я различил в темноте человеческую фигуру, внезапно появившуюся из-за ближайшей купы деревьев. Я остановился и замер, пристально вглядываясь в сумрак. Наконец вспышка молнии осветила фигуру, и я ясно увидел, кто находится передо мной. Ошибки быть не могло: гигантский рост, тело, дышащее нечеловеческой мощью, и столь же нечеловеческое безобразие. Это он, омерзительный демон, которому я даровал жизнь!
        Но как и с какой целью он здесь оказался? Что за странное совпадение? Внезапная мысль, подобно молнии, пронзила меня: уж не он ли стал убийцей моего брата? И как только эта догадка мелькнула в моем мозгу, как тут же окрепла и превратилась в уверенность. Ноги мои подкосились, и я был вынужден прислониться к стволу старого дерева. Так я и стоял, укрытый густой тенью, а тем временем чудовищное существо прошло мимо меня и затерялось в глубине леса.
        Ни один человек, будь это даже закоренелый преступник, не способен убить прелестного ребенка. Если бы негодяю требовалась пожива — дорогой медальон, он мог бы просто отнять его у малыша и скрыться. Поэтому убийцей могло быть только существо иной, нечеловеческой природы, и это чудовище создал я сам, собственными руками и разумом!
        Я хотел было пуститься вдогонку, но уже при следующей вспышке молнии понял, что это бессмысленно: чудовище с невероятной ловкостью карабкалось на почти отвесный склон скалистой горы Монсальви, примыкающей к Пленпале с юга. Вскоре оно достигло вершины и окончательно исчезло.
        Я стоял неподвижно, словно пораженный громом. Гроза затихала, но ливень продолжался, и все вокруг было окутано влажным туманом и тьмой. Мысленно я снова переживал все, что так старался стереть из памяти: этапы моего открытия и безумный эксперимент, появление оживленного мною существа у моей постели и его бесследное исчезновение. С той ужасной ночи, когда я вдохнул в него жизнь, прошло около двух лет. И может быть, это не первое его жестокое преступление? Горе мне, безумцу! Я выпустил в мир кровожадное чудовище!
        Никому не дано понять, какие муки я испытал в ту достопамятную ночь. Я провел ее под открытым небом, промок до костей и стучал зубами от холода. Но ничего этого я не замечал и не чувствовал. Страх, бешенство и безмерное отчаяние наполняли мою душу. В вихре мыслей, затопивших мой разум, родилось предположение, что существо, возникшее по моей воле и блуждающее ныне среди людей, есть не что иное, как злое начало, до поры таившееся в моей собственной душе, и теперь вырвавшееся на свободу, как спящий вампир, восставший из гроба. И его единственная цель — уничтожить все, что было мне дорого.
        Едва забрезжил рассвет, как я направился в город. Стража уже отворила городские ворота, и я чуть ли не бегом бросился к родному дому. Первое, что мне пришло в голову: поведать властям все, что мне известно об убийце Уильяма, и немедленно снарядить вооруженную погоню. Однако я спохватился, вспомнив, о каких подробностях мне пришлось бы говорить при этом.
        В самом деле: существо, обязанное мне жизнью, я встретил в полночь в лесной чаще, окруженной неприступными горами. Моим близким известно, что совсем недавно я перенес нервную горячку. Поэтому не только всю предысторию создания монстра, но и эту встречу, скорее всего, сочтут горячечным бредом. Если смотреть на вещи трезво, я и сам, если бы кто-нибудь другой поведал мне нечто подобное, принял бы рассказчика за безумца. Не следовало также забывать, что монстр, судя по тому, что я видел ночью, способен ускользнуть от любой погони, просто взбираясь по отвесным скалам.
        Все эти соображения убедили меня, что до поры мне следует молчать.
        Около пяти утра я ступил на порог отчего дома. Мне открыл старый слуга, и я велел ему никого не тревожить, а сам прошел в библиотеку, чтобы дождаться обычного часа пробуждения моих близких.
        Минуло шесть лет — и вот я вновь на том же месте, где в последний раз обнял престарелого отца, отправляясь в Ингольштадт. Я бросил взгляд на портрет матери, висевший над камином. Картина, написанная известным живописцем по заказу отца, была исполнена невыразимой красоты, покоя и достоинства. Тут же стоял миниатюрный портрет Уильяма; едва взглянув на него, я не сумел сдержать слез. Тем временем в библиотеку вошел Эрнест, слышавший сквозь сон, как я стучался в дом. Он приветствовал меня со сдержанной печалью.
        — Добро пожаловать, милый брат,  — сказал он.  — С возвращением! Еще месяц-другой назад ты застал бы нас всех счастливыми и безмятежными. Только твое отсутствие и молчание доставляло нам беспокойство. А сейчас тебе придется разделить с нами глубокое горе. Дай Бог, чтобы твой приезд приободрил нашего отца — он тает на глазах. И только ты сможешь убедить бедняжку Элизу не терзать себя понапрасну мнимой виной. Бедный малыш Уильям! Мы так любили его и гордились им!..
        От этих слов все во мне сжалось в комок от смертной тоски. Чтобы отвлечь брата от горестных мыслей, я стал расспрашивать его об отце и о той, которую называл кузиной.
        — Элизе больше, чем кому-либо, нужны забота и утешение,  — сказал Эрнест,  — ведь она считает себя причиной гибели брата, и это ее просто убивает. Но теперь, когда преступник схвачен…
        — Его нашли? Ты не ошибаешься? Кто же сумел его схватить? Ведь это все равно, что соломинкой запрудить горный поток! А кроме того… ведь еще сегодня ночью он был на свободе, я видел его своими глазами!
        — Я не могу понять, о чем ты, Виктор,  — в полном недоумении проговорил Эрнест.  — Как бы там ни было, но нас это открытие окончательно убило. Поначалу никто не мог поверить, а Элиза — та не верит до сих пор, несмотря на то, что все улики налицо. Кто бы мог подумать, что Жюстина Мориц, добрая и преданная нашей семье, смогла совершить столь чудовищное злодеяние?
        — Жюстина? Так вот кого вы обвиняете? Но ведь это полная чепуха и никто, конечно, в это не верит?
        — Сначала действительно поверить в такое было трудно. Но вскоре обнаружились некоторые факты, которые говорят сами за себя. Да и сама Жюстина ведет себя так странно, что сомнений больше не остается, как ни горько это сознавать. Сегодня состоится заседание женевской судебной коллегии, и ты все увидишь и услышишь сам.
        Затем брат сообщил мне, что в то утро, когда было обнаружено тело бедного Уильяма, Жюстина внезапно захворала и несколько дней подряд провела в постели. В это время одна из служанок взяла ее платье, чтобы почистить его, и обнаружила в одном из карманов тот самый медальон с миниатюрным портретом нашей матери, который был на нашем младшем брате в тот вечер, когда он был убит. Именно медальон, как полагают, соблазнил преступника. Служанка тотчас показала медальон другой служанке, а та, ничего не говоря нам, взяла и отнесла его в магистрат. На этом основании Жюстина была взята под стражу и заключена в городскую тюрьму. Когда же ей сообщили, в чем ее обвиняют, несчастная впала в такую растерянность и повела себя столь странно, что этим только усилила подозрения властей.
        Все это выглядело поразительно и очень странно, однако моя уверенность в невиновности девушки была непоколебима. Я сказал:
        — Все это — страшная ошибка; я доподлинно знаю, кто убийца. Бедная Жюстина не имеет к преступлению ни малейшего отношения.
        В это мгновение в комнату вошел наш отец. Горе наложило на его лицо и осанку неизгладимый отпечаток, но ради встречи со мной он старался держаться прямо и сохранять бодрость. Обняв меня, отец заговорил было о вещах незначительных, чтобы хотя бы на время не возвращаться к нашим несчастьям, но Эрнест перебил отца, воскликнув:
        — Бог мой, папа! Виктор только что сказал мне, что ему известно, кто убил нашего Уильяма.
        — К несчастью, и нам тоже,  — ответил отец.  — А лучше бы во веки вечные оставаться в неведении, чем столкнуться с такой глубокой испорченностью в человеке, которому доверял и которого ценил так высоко!
        — Вы заблуждаетесь, отец. Жюстина не имеет отношения к смерти Уильяма.
        — Если так, не приведи Бог, чтобы она была неправедно осуждена. Суд состоится сегодня, и я всем сердцем желаю, чтобы ее оправдали.
        Его слова меня немного успокоили. Я был твердо уверен, что не только Жюстина, но и никакой другой человек не причастен к этому преступлению. Поэтому я и не опасался, что она будет осуждена только на основании косвенных улик, которые можно истолковать по-разному. В любом случае свои показания я не смог бы огласить на суде — они были бы сочтены болезненным бредом законченного безумца. Да и кто, кроме меня самого, мог бы поверить в существование монстра, которого моя самонадеянность и жажда славы и великих свершений в науке выпустили на свет?
        Не прошло и четверти часа, как из своей комнаты появилась Элиза. Эти годы изменили и ее, моя возлюбленная была уже иной, чем тогда, когда я видел ее в последний раз. Время наделило ее особой, почти величественной красотой, затмив ее прежнюю полудетскую прелесть. Та же чистота и легкость во всем, но выражение ее лица теперь свидетельствовало и о глубоком уме, и о сильных чувствах. Элиза, сияя нежной улыбкой, обратилась ко мне:
        — Твой приезд, любезный кузен, возвращает мне надежду на лучшее. Возможно, хотя бы тебе удастся спасти ни в чем не повинную Жюстину, схваченную по ложному обвинению. Уж если ее считать преступницей, то все мы здесь преступники и злодеи. Сердце говорит мне, что она виновна не более, чем ты, Виктор, или я. И нельзя допустить, чтобы наши несчастья удвоились: мы потеряли нашего милого Уильяма, а теперь все идет к тому, что потеряем и бедную Жюстину, которую я люблю как сестру и которую ожидает еще более ужасная участь, если ее осудят. Но я убеждена, что Бог этого не допустит.
        — Жюстина невиновна,  — сказал я,  — и это будет доказано. Ничего не бойся, Элиза, и твердо верь, что ее оправдают.
        — Я знала, что ты великодушен, как никто! Все, все вокруг уверовали в ее вину, это-то меня и мучит. Ведь я знаю, что она чиста и добра, и никогда не смогла бы поднять руку на дитя. Но люди сами убедили себя в ее виновности, и от этого поневоле можно прийти в отчаяние…
        Элиза умолкла на полуслове и расплакалась.
        — Дорогая племянница,  — промолвил мой отец,  — не стоит лить слезы. Если девушка непричастна к преступлению, следует положиться на точность и справедливость законов нашей страны. А я со своей стороны сделаю все, чтобы судьи действовали без малейшего пристрастия и предубежденности.

        4

        Заседание суда было назначено на одиннадцать часов. Отец и все остальные члены нашей семьи, участвовавшие в трагически завершившейся прогулке, обязаны были присутствовать на нем в качестве свидетелей, и я решил сопровождать их.
        На протяжении всего заседания я испытывал только горечь и невыносимые муки совести. Из-за меня, моих необдуманных опытов и легкомысленной жажды славы и научного первенства оказались приговоренными к смерти два человеческих существа: невинный ребенок и юная девушка, которую ждали вечный позор, клеймо преступницы и ужасная казнь. Жюстина была доброй, прелестной и достойной девушкой, и она могла бы прожить долгую и счастливую жизнь, а теперь ее предадут позорной смерти, и виновником этого стал я! В ходе суда я не раз был совсем готов вскочить и объявить во всеуслышание, что именно я являюсь причиной смерти младшего брата. Останавливало меня только одно: такое заявление было бы сочтено бредом безумца и нисколько не помогло бы несчастной Жюстине.
        Все то время, пока продолжался этот фарс[24 - Фарс — здесь: нечто лицемерное, циничное и лживое.], настоящая насмешка над правосудием, девушка держалась с большим достоинством. Жюстина была в трауре; ее измученное лицо было отмечено печатью какой-то особой красоты. Она сохраняла полное спокойствие, так как не чувствовала за собой ни малейшей вины, тогда как сотни глаз смотрели на нее с ненавистью и презрением. Однако это спокойствие давалось ей с огромным трудом. Едва войдя в зал суда, она обвела его быстрым взглядом, увидела нас в первом ряду, и ее глаза затуманились слезами. Затем она овладела собой и лишь время от времени смотрела на нас с глубокой печалью и любовью, лишний раз подтверждавшими ее невиновность.
        В начале судебного заседания выступил с речью обвинитель. После того как было оглашено обвинение, выступило несколько свидетелей. Из их слов вырисовывалось странное и необъяснимое стечение обстоятельств, в котором каждый факт непреложно свидетельствовал о причастности девушки к преступлению. Любой человек, который, в отличие от меня, не знал, кто на самом деле является убийцей, был бы совершенно убежден в виновности Жюстины.
        Дело обстояло так. Служанки подтвердили, что в ночь убийства ее не было дома. Ранним утром какая-то женщина, торговавшая зеленью на рынке, видела Жюстину поблизости от места, где позднее был обнаружен труп Уильяма. Зеленщица спросила ее, что она здесь делает, но та странно взглянула на нее и пробормотала что-то невразумительное. Домой Жюстина вернулась около восьми утра и на вопрос, где она была, ответила, что ходила искать малыша. Затем девушка с тревогой спросила, удалось ли его найти. Когда же ей показали тело мальчика, с ней случился жестокий припадок и она слегла на несколько дней.
        Затем судьи предъявили свидетелям медальон, обнаруженный служанкой в кармане платья Жюстины; и когда Элиза дрожащим голосом заявила, что опознает в нем ту самую вещь, которую она сама надела на шею ребенка за два часа до его исчезновения, в зале послышался глухой гул негодования и ужаса.
        Жюстину спросили, что она может сказать в свое оправдание. Надо сказать, что пока шло разбирательство дела, лицо девушки заметно переменилось — теперь оно выражало изумление и неподдельный ужас. Возможно, она впервые осознала, насколько крепка цепь случайных улик, которая неудержимо ведет ее к приговору и гибели. С трудом сдерживая слезы, девушка собрала все свое мужество и заговорила — ясно и внятно, хотя голос ее временами и срывался.
        — Видит праведный Господь,  — произнесла она,  — на мне нет никакой вины. Но я также понимаю, что одних моих слов мало, чтобы это доказать. Я хотела бы объяснить все факты, которые судьи считают изобличающими меня. И надеюсь, что они, хорошо зная всю мою прежнюю жизнь, истолкуют в мою пользу то, что сейчас кажется суду таким странным и подозрительным.
        Затем Жюстина поведала, что, получив разрешение Элизы, провела весь вечер накануне трагедии в доме своей тетки в деревне Шен, расположенной вблизи Женевы. Возвращаясь оттуда около девяти часов, она встретила неизвестного ей человека, который спросил, не встречала ли она по пути заблудившегося ребенка, и назвал имя мальчика. Это ее поразило и встревожило, и в течение нескольких часов она искала Уильяма в окрестностях, а когда спохватилась и направилась в город, городские ворота оказались запертыми на ночь. Остаток ночи ей пришлось провести в сенном сарае неподалеку от дома крестьянина, где ее хорошо знали; однако будить хозяев среди ночи она не решилась. Тревожные мысли не давали ей уснуть, и только к утру она ненадолго забылась. Разбудили ее чьи-то тяжелые шаги, но самого человека она не успела увидеть — он уже скрылся. Когда совсем рассвело, она покинула свое убежище и опять принялась за поиски, и, если при этом оказалась поблизости от того места, где позже было обнаружено тело, это произошло совершенно случайно. Когда же проходившая мимо торговка-зеленщица обратилась к ней с вопросом, девушка и
в самом деле могла показаться растерянной — но причиной этого были бессонная ночь и тревога за мальчика. О том, как оказался в ее кармане медальон с миниатюрой, она не имела представления.
        — Мне известно,  — продолжала Жюстина,  — что эта вещь — решающая и страшная улика, но теряюсь в догадках, как она попала ко мне. Врагов у меня нет; и вряд ли кому-то могло прийти в голову погубить меня таким образом. Может быть, ее подбросил настоящий убийца? Но когда он мог бы это сделать? И если это его рук дело, зачем ему было идти на жестокое преступление, чтобы тут же расстаться с добычей? Я надеюсь только на здравый смысл и справедливость суда. Прошу лишь об одном: пусть допросят свидетелей, которые знают меня. Если же и после этого меня сочтут способной на столь жестокое злодеяние, я готова принять наказание. Но клянусь спасением души — я не знаю за собой никакой вины!
        Суд опросил нескольких свидетелей, знавших Жюстину многие годы. Все они отзывались о ней хорошо, но держались скованно и говорили скупо и неохотно. То ли отвращение к гнусному преступлению, то ли молва, сразу обвинившая девушку, оказывали на них свое действие. Поняв, что последняя надежда обвиняемой — ее незапятнанная репутация — под угрозой, Элиза взволнованно попросила слова.
        — Я могу считаться родственницей несчастного ребенка,  — заговорила она,  — почти что старшей сестрой, так как выросла и получила воспитание в доме его родителей. Кое-кто наверняка сочтет, что у меня нет права выступать в этом суде. Но я не могу промолчать, так как вижу, что честная девушка оказалась на краю гибели из-за малодушия своих мнимых друзей и знакомых. Да будет мне позволено изложить здесь все, что известно о подсудимой. Я знаю ее так же хорошо, как самое себя. Я прожила с Жюстиной Мориц более семи лет под одним кровом, и все это время знала ее как на редкость доброе и кроткое создание. Она с большой самоотверженностью и любовью до самой смерти ухаживала за моей тетушкой, госпожой Франкенштейн, а затем взяла на себя заботу о своей престарелой матери, хворавшей долго и тяжко. И все это она делала с такой простотой и бескорыстием, что вызывала только восхищение окружающих. В доме моего дяди не было человека, который не любил бы ее, а сама она была сердечно привязана к погибшему Уильяму и относилась к нему, как самая нежная мать. Несмотря на все улики, я без малейших колебаний готова
утверждать, что твердо верю в ее невиновность. Улики уликами, но суд должен принять во внимание то обстоятельство, что у Жюстины не было ни единого мотива для совершения преступления. Что же касается безделушки, ради которой, как многие здесь уверены, она решилась на убийство, то стоило ей пожелать — и я охотно подарила бы ее подсудимой, потому что высоко ценю ее человеческие достоинства и испытываю к ней глубокое уважение.
        Эта простая и полная горячего чувства речь встретила одобрение публики. К несчастью, одобрение это не имело отношения к ее содержанию и к бедной Жюстине. Собравшиеся в зале суда оценили великодушие Элизы, но прониклись еще большей ненавистью к «преступнице», будто бы проявившей черную неблагодарность.
        В течение всего того времени, пока Элиза говорила, Жюстина плакала, но не прибавила ни слова в свою защиту.
        Я же все это время испытывал адские муки. Для меня невиновность Жюстины была ясна, как летний день. Неужели же демон, убивший моего брата, в чем я ни минуты не сомневался, продолжал свою адскую забаву и обрек несчастную девушку на позорную смерть? Я больше не мог выносить весь этот ужас и, когда окончательно убедился, что общее мнение горожан еще до решения суда приговорило несчастную жертву и что судьи почти готовы признать ее вину, в отчаянии покинул суд. Мне приходилось, пожалуй, даже хуже, чем обвиняемой,  — ее дух укрепляло сознание невиновности, меня же беспощадно терзали совесть и чувство собственной вины.
        Всю ночь я пролежал без сна, а прямо с утра отправился в суд. Судейские чиновники догадались о цели моего прихода еще до того, как я решился задать вопрос, и сообщили, что голосование по вердикту[25 - Вердикт — решение присяжных заседателей в судебном процессе по вопросу о виновности или невиновности подсудимого.] уже состоялось. Жюстина Мориц была единогласно приговорена к смерти.
        Не берусь описать, что у меня было на душе в тот миг. В человеческом языке не найти слов, чтобы передать всю глубину моего отчаяния и чувства безысходности. Чиновник, который сообщил мне о приговоре, добавил, что Жюстина созналась в совершенном ею преступлении. «Да это и не требовалось,  — заметил он,  — дело и без того было решенным, но никто из судей не любит выносить приговор только на основании косвенных улик, какими бы серьезными они ни казались».
        Это известие поразило меня: что же за ним стоит? Неужели глаза, разум и чувства обманули меня? Или я в самом деле стал тем безумцем, каким сочли бы меня, если б я заявил во всеуслышание, кого подозреваю? Я бросился домой, где с нетерпением ждала вестей из суда Элиза.
        — Кузина,  — сказал я,  — все случилось именно так, как ты предполагала. Обычно судьи предпочитают осудить дюжину невинных, лишь бы не оправдать одного виновного. Но тут все по-иному: Жюстина дала признательные показания.
        Такой удар для бедной Элизы, твердо верившей в невиновность девушки, оказался слишком жестоким.
        — Праведный Господь!  — воскликнула она.  — Как же после этого верить людям? Жюстина, которую я любила как сестру, в которой была уверена, как в самой себе! Ее взгляд выражал только доброту и кротость, а она оказалась жестокой убийцей!
        Однако вскоре до нас донеслась весть о том, что несчастная просит свидания с моей кузиной. Отец запротестовал было, но в конце концов сдался и предоставил самой Элизе решать, идти на это свидание или нет.
        — Я все-таки отправлюсь туда,  — сказала Элиза,  — даже если она и виновна. Но и ты должен пойти со мной, Виктор. Одна я едва ли выдержу это.
        Мысль о посещении тюрьмы, где содержали приговоренную, казалась мне чудовищной, но отказаться я не мог.

        Едва войдя в полуподвальный полутемный каземат[26 - Каземат — помещение в крепости или тюрьме для одиночного содержания заключенных.], мы увидели Жюстину. Девушка сидела в дальнем углу на охапке соломы; руки ее были скованы, цепь от кандалов тянулась к кольцу, вделанному в стену. Ее распущенные волосы затеняли лицо. При виде нас узница торопливо поднялась, а когда стража удалилась и нас оставили наедине с нею, пала к ногам Элизы, глухо рыдая. Заплакала и моя спутница.
        — Ах, Жюстина,  — вздохнула Элиза,  — зачем же ты лишила меня последнего утешения? Я так верила в твою невиновность, и хоть горе мое безутешно, мне все-таки было бы чуть легче, чем в эту минуту.
        — Неужели и вы считаете меня жестокой преступницей? Значит, вы вместе с моими врагами заклеймили меня как убийцу?  — Голос девушки прервался, ее душили рыдания.
        — Встань, Жюстина!  — воскликнула Элиза.  — Почему ты стоишь на коленях, если не знаешь за собой вины? Я не враг тебе и никогда им не была. Я до последнего мгновения верила в твою невиновность, несмотря ни на что, пока не узнала, что ты сама созналась. Значит, этот слух был ложным?
        — Я действительно созналась, но только это признание — ложь. Я сделала его, чтобы получить перед казнью отпущение грехов, а теперь оно тяготит меня больше, чем все мои грехи, вместе взятые. Да помилует меня всемогущий Господь! После того как был вынесен приговор, тюремный священник буквально преследовал меня. Он часами убеждал меня, что такому чудовищу, как я, к тому же не раскаявшемуся в содеянном, нельзя рассчитывать на отпущение грехов. Он грозил перед смертью отлучить меня от церкви и ввергнуть таким образом в адский огонь! Милая моя госпожа, ведь я теперь одна-одинешенька, все считают меня негодяйкой, погубившей свою бессмертную душу. Ну что же мне оставалось? В минуту крайней слабости я согласилась признаться, что убийство бедняжки Уильяма — моих рук дело…
        Девушка умолкла, глотая слезы, а спустя некоторое время добавила:
        — До чего же страшно мне было думать, госпожа моя, что вы поверите этой лжи и сочтете вашу Жюстину, ту, которую вы любили, способной на преступление, на которое мог решиться только сам сатана. Милый мой мальчик! Уже скоро, скоро мы свидимся с тобой на небесах и будем там счастливы. Верю в это и не страшусь даже позорной казни, которая меня ждет!
        — О Жюстина! Будь великодушна, прости меня за то, что я на мгновение усомнилась в тебе. У тебя вырвали признание, но не горюй, моя дорогая, и ничего не бойся. Ты не умрешь! Подруга моего детства, моя названная сестра не погибнет на эшафоте, как последняя преступница. Я буду на всех углах кричать о твоей невиновности, я докажу ее, а нет, так слезами и мольбами попытаюсь смягчить сердца твоих врагов!
        Жюстина с горечью покачала головой.
        — Смерть меня не пугает,  — просто сказала она.  — Господь смилостивится над моей слабостью и даст мне сил выдержать все до конца. Я примирюсь со своей судьбой, если вы, моя госпожа, будете помнить обо мне и знать, что я пострадала без вины, только покоряясь воле Божьей.
        На протяжении всей этой беседы я стоял в темном углу каземата, чтобы лицо мое не выдало того, что творилось у меня на душе. Что знает обычный человек о том, каких бездн достигает отчаяние? Даже несчастная узница, которой на следующий день предстояло пересечь грань между жизнью и смертью, не чувствовала того безысходного ужаса, который испытывал я. Не в силах больше выносить эту муку, я стиснул кулаки, заскрипел зубами, а из моей груди вырвался сдавленный стон.
        Жюстина вздрогнула и шагнула ко мне, насколько позволяла цепь.
        — Вы так добры, господин Виктор, что решили навестить меня. Скажите: ведь и вы не считаете меня убийцей?
        Я был не в силах произнести ни звука.
        — Нет, Жюстина,  — ответила вместо меня Элиза,  — Виктор верил в тебя даже тогда, когда я заколебалась. И услышав, что ты созналась, ни за что не хотел с этим смириться.
        — Благодарю от всей души! В свой смертный час я благословлю всех, кто поддержал меня. Для таких несчастных, как я, нет ничего дороже. Вы, госпожа и господин Виктор, знаете о моей невиновности — и этого достаточно, чтобы я могла умереть спокойно.
        Так эта страдалица пыталась утешить нас и себя. Она достигла душевного покоя, а я, истинный убийца, не имел ни малейшей надежды на утешение. Элиза горевала и плакала; но это были невинные слезы, ничем не замутненное горе чистой и светлой души, во мне же горело мрачное адское пламя, которое никоим образом нельзя было загасить.
        Мы провели в каземате несколько часов; Элиза не имела сил расстаться с подругой юности, а Жюстина старалась держаться бодро, хотя едва сдерживала горькие слезы. Наконец она обняла Элизу, в голосе ее зазвучало глубокое волнение:
        — Прощайте, милая госпожа, дорогая моя Элиза, мой единственный друг. Да благословит вас милосердный Господь и да хранит он вас на вашем пути. Пусть это горе станет для вас последним! Живите, будьте счастливы сами и дарите счастье другим людям!
        Утром следующего дня Жюстина простилась с жизнью, взойдя на эшафот как изобличенный убийца. Пылкие слова Элизы не произвели впечатления на судей, полностью убежденных в виновности бедной девушки. Не прислушались они и к моим доводам.
        Горе моей Элизы было глубоким и безмолвным. И кто, если не я, был тому причиной! Страдания моего отца, траур в еще совсем недавно счастливой семье — все это было делом моих трижды проклятых рук!
        Виктор Франкенштейн, тот, кто готов отдать за вас по капле всю свою кровь, кто желал бы одарить вас всеми благами и служить вам всю жизнь,  — это он вынудил вас скорбеть, отчаиваться и ждать все новых бедствий! А они не замедлят явиться. Так говорил в глубине моей души таинственный провидческий голос, и я ни на миг не усомнился в его правоте.

        Глава 4
        Монтанвер


        1

        Нет ничего тягостнее, чем наступающий вслед за вихрем трагических событий мертвый покой. С ним приходит та ледяная ясность, в которой больше нет места ни страху, ни желаниям, ни надежде. Жюстина умерла; она обрела покой, а я остался жить. Зачем? Кровь вольно текла в моих жилах, но сердце давили тоска и раскаяние. Я потерял сон и по ночам бродил, словно призрак, так как на моей совести действительно были небывалые злодейства. А между тем душа моя была полна любви к добру. Когда-то я окунулся в жизнь, имея высокую цель, я стремился достичь ее и принести пользу человечеству. Но теперь все пошло прахом; совесть не позволяла мне спокойно вглядываться в прошлое и с надеждой смотреть в будущее. В сущности, большой разницы с тем, как если бы я уже сейчас находился в аду, я не видел.
        Постоянная подавленность пагубно действовала на мое здоровье, еще не восстановившееся после давней жестокой горячки. Я избегал общества; все, что свидетельствовало о радости и довольстве, казалось мне нестерпимым; моим единственным прибежищем стало одиночество — глубокое и мрачное, как смерть.
        С болью наблюдая за тем, что творилось со мной, мой отец в меру своих сил пытался вернуть мне мужество и стойкость, развеять мрак, постоянно висевший над моей головой.
        — Неужели ты полагаешь, Виктор,  — заметил он однажды,  — что мне легче, чем тебе? На всей земле никто так не любил свое дитя, как я любил твоего братца. Но разве у нас нет обязанностей перед теми, кто остался жить? Разве мы не должны всячески поддерживать их и не делать их горе еще более глубоким? Скорбь, в которую ты безраздельно погружен, не позволяет тебе выполнять даже обычные повседневные обязанности, а без этого человек просто не может жить в обществе.
        Слова эти, несомненно, разумные и глубокие, были совершенно бесполезны для меня. Я был всецело поглощен страхом перед тем, что еще может случиться в самом близком будущем.
        К этому времени мы переехали в наше загородное имение в Бельрив, и я почувствовал некоторое облегчение. Пребывание в Женеве с ее чуть ли не средневековыми порядками тяготило меня. Ровно в десять вечера городские ворота наглухо запирались, и оставаться у озера после этого запрещалось. Зато теперь я был свободен. Когда вся наша семья отходила ко сну, я садился в лодку и долгие ночные часы проводил в одиночестве на водной глади. Порой я ставил парус и пускался по ветру; иногда греб к середине озера, бросал весла и погружался в свои размышления. В иные минуты, когда все вокруг дышало красотой и покоем, который нарушали лишь росчерки летучих мышей в воздухе да многоголосый хор лягушек в прибрежных тростниках, меня одолевало желание беззвучно погрузиться в глубину и наконец-то прекратить это мучительное подобие жизни.
        Останавливала меня только мысль о судьбе Элизы, которую я так нежно любил и для которой значил так много. Не мог я внезапно покинуть отца и Эрнеста, оставив их во власти злобного демона, о существовании которого они и понятия не имели.
        Оставалось молиться и просить Бога вернуть мне душевный покой — хотя бы для того, чтобы служить близким опорой и защитой. Но молитва не помогала. Голос совести лишал меня всякой надежды. Я жил в постоянном страхе и ожидании, что созданный мною монстр вот-вот решится на новое злодеяние. И до тех пор, пока остается в живых хотя бы один из тех, кого я любил на этом свете, мне было чего бояться.
        Не могу описать мою ненависть к таившемуся в каких-то неведомых убежищах чудовищу. Я мечтал об одном — любой ценой отнять у него жизнь, которую сам же в него и вдохнул. В своей жажде отомстить за совершенные монстром злодеяния я доходил до исступления. Ради того, чтобы обрушить на него всю силу своей ненависти, я взобрался бы на высочайшую вершину Альп, а если понадобилось бы, то и Анд. Гибель Уильяма и Жюстины, их невинная кровь требовали хотя бы такого искупления.
        Скорбь, поселившаяся в нашем доме, стала еще одним членом семьи. Силы моего отца иссякали, Элиза была постоянно погружена в печаль. Домашние хлопоты больше не доставляли ей прежней радости, она убедила себя, что память невинно погибших следует чтить слезами и безрадостным изнурительным трудом. Исчезла та прежняя счастливая девочка, которая давным-давно бродила со мной по озерным берегам, предаваясь светлым мечтам о нашем общем будущем. Первое большое горе преобразило Элизу и погасило ее неотразимую улыбку.
        — Когда я вспоминаю о жестокой гибели Жюстины,  — говорила она,  — я больше не могу видеть мир таким, как прежде. Мне приходилось немало читать и слышать о пороках и преступлениях, но все это казалось мне жестоким вымыслом, чем-то далеким и не имеющим отношения к нам. А теперь беда постигла наш дом, и все люди вокруг видятся мне кровожадными чудовищами. Жюстина была невиновна, но теперь я твердо знаю, что есть среди людей и такие, кто из-за нескольких блестящих камешков и кусочка золота готов без размышлений умертвить ребенка или слабую женщину, только до поры их не отличить от добрых и честных. Скажи же, Виктор, если ложь так походит на правду, как же поверить в то, что счастье действительно возможно? У меня такое чувство, будто я изо дня в день ступаю по краю пропасти, а какая-то толпа надвигается на меня и хочет столкнуть меня в бездну… Уильям и Жюстина погибли, а убийца остался на свободе, преспокойно живет и, может быть, пользуется уважением друзей и близких. Но уж лучше быть невинно приговоренной к смерти, чем оказаться на месте такого презренного негодяя!
        Ее слова причиняли мне жестокую боль. Ведь этим убийцей на самом деле — если не прямым, то косвенным — был не кто иной, как я. Заметив муку, отразившуюся на моем лице, Элиза нежно взяла мою руку в свои и проговорила:
        — Успокойся, милый. Ты знаешь, как глубоко я горюю, но я не чувствую себя такой несчастной и потерянной, как ты. Временами на твоем лице я читаю отчаянье, а порой — странную злобу, которая меня пугает. Виктор, ты должен освободиться от этих страстей. И не забывай о своих близких; ведь ты их самая большая надежда. Неужели невозможно развеять твою тоску? Мы с тобой любим друг друга; здесь, среди дивной природы, нам доступны все радости мирной жизни. И что еще может нарушить наш покой?
        Но и эти слова, сказанные той, что была для меня бесценным подарком судьбы, не могли справиться с отчаянием, затопившим мое сердце. Даже выражения преданной любви оказывались бессильными. Больше всего я походил на раненного стрелой оленя, который забивается в глухие заросли, чтобы там испустить дух.

        2

        Случалось, что мне удавалось справиться с приступами угрюмого отчаяния; но чаще буря, бушевавшая в моей душе, искала выхода в движении и тяге к перемене мест. Во время одного из таких приступов я, никого не предупредив, покинул дом и отправился в близлежащие альпийские долины. Мне казалось, что созерцание скал, вечных снегов и высокогорных лугов заставит меня забыть обо всем. Моей целью было добраться до Шамони[27 - Шамони — город у подножия горы Монблан; в настоящее время популярный горнолыжный курорт.], где я не раз бывал еще в юности. С тех пор прошло шесть лет; прекрасные и суровые пейзажи нисколько не изменились. Но что случилось со мной?
        Часть пути я проделал верхом на лошади, а затем нанял мула[28 - Мул — домашнее животное, полученное в результате скрещивания осла с кобылой.]  — животное более выносливое и надежное, привыкшее к горным тропам. Была середина августа, а значит, прошло уже больше двух месяцев со времени казни Жюстины, черного дня, с которого начались мои страдания. Погода стояла великолепная, и сила, постоянно сжимавшая мое сердце, как будто ослабела, едва я углубился в ущелье Арве. Высочайшие горы, окружавшие меня, грохот реки, стремительно мчавшейся по каменистому руслу, рев водопадов — все здесь говорило о величии Творца, и мой страх отступал. Я не желал трепетать перед кем бы то ни было, кроме всемогущего Создателя Вселенной, властелина грозных стихий.

        Чем выше я поднимался, тем живописнее становилась долина. Руины старинных замков на кручах утесов, сосновые рощи, хижины, кое-где разбросанные между деревьями, быстрая река — передо мной открывалось зрелище редкой красоты. Но подлинное великолепие этому пейзажу придавали могучие Альпы. Их сияющие пирамиды и купола высились над долиной, словно видение мира, населенного иными, отличными от людей существами.
        Я миновал мост и оказался в деревушке Пелисье. Оттуда открывался вид на ущелье в скалах, прорытое водами реки. Затем я начал подниматься на гору, склон которой нависал над ущельем, и вскоре, одолев перевал, начал спускаться в долину Шамони.
        Места там намного более дикие. Здесь не увидишь ни замков, ни крестьянских полей. Могучие ледники подступают к самой дороге; нередко слышится глухой гул сходящих со склонов лавин, и в воздухе повисают тучи снежной пыли. Среди горных пиков, окружающих долину, словно истинный повелитель высится исполинский купол великолепного Монблана.
        Я продолжал свое странствие, и не раз меня охватывало полузабытое чувство радости и умиротворения. Знакомый поворот дороги, приметная скала, тенистая сосновая роща на склоне внезапно напоминали о минувших днях, о беспечном детском веселье и легкости. Ветер нашептывал мне слова утешения, а природа дарила покой.
        Внезапно все это волшебство исчезало, я вновь погружался в пучину тоски. Тягостные мысли захлестывали, подобно морскому приливу, мой разум. Тогда я пришпоривал мула, словно желая умчаться от себя самого, или спешивался и в отчаянии бросался ничком в густую траву альпийского луга.
        К вечеру я добрался до местечка Шамони, и тут дала себя знать усталость. Путь оказался весьма нелегким и для моего тела, и для души. Сняв комнату на местном постоялом дворе, некоторое время я просидел у окна, следя за бледными зарницами, мерцавшими над Монбланом, и слушая мерный гул речного потока. Этот звук, словно колыбельная, приглушил мою тревогу; и едва моя голова коснулась подушки, как я провалился в долгожданный сон. Я успел почувствовать, что засыпаю — впервые за много дней, и успел благословить Того, кто посылает забвение измученным душам.
        С утра я отправился бродить по долине и провел там весь день.
        Я побывал у истоков Арвейрона, который берет начало от ледника, медленно сползающего с вершин. Вокруг высились крутые скалистые склоны, над моей головой нависала ледяная стена глетчера[29 - Глетчер — то же, что ледник.]. Торжественное безмолвие нарушал лишь шум потока. Изредка до меня доносились шум сорвавшегося со склона камня, дальний гул сходящей лавины да потрескивание ледяного массива, от которого по временам в силу неведомых законов откалывались гигантские глыбы, рассыпавшиеся в падении на тысячи сверкающих осколков.
        Это величественное зрелище отвлекло меня от мыслей, терзавших мой мозг весь последний месяц. Когда тем вечером я ложился спать, меня сопровождали грандиозные образы, которые я созерцал в течение дня. Все они словно сошлись у моего изголовья: и вечные снега альпийских вершин, и сверкающие льдом пики, и могучие сосны, и причудливые скалы. Обступив меня, эти видения обещали мне покой.
        Однако с пробуждением моя тоска вернулась. За окном шел проливной дождь, вершины гор тонули в непроницаемом зеленоватом тумане. Но сквозь плотную туманную завесу я готов был снова вернуться в свое заоблачное уединение. Что мне дождь и ненастье?
        Слуга вскоре привел оседланного мула, и я решил подняться на вершину Монтанвер, чтоб оттуда окинуть взглядом исполинскую ледяную реку глетчера, которым вчера любовался из долины. Восхождение я решил совершить без проводника, так как хорошо знал дорогу, а присутствие постороннего человека нарушило бы мое сосредоточенное уединение.
        Склон этой горы очень крут, но тропа вьется серпантином, помогая справиться с крутизной. Местность вокруг совершенно безлюдная и дикая. На каждом шагу мне попадались следы схода зимних лавин: вырванные с корнем или поверженные деревья, расщепленные и изогнутые стволы, поваленные один на другой. По мере того как я поднимался, тропу все чаще стали пересекать забитые снегом лощины, по которым то и дело скатывались камни. Я знал, что одна из них особенно опасна: там достаточно незначительного сотрясения воздуха, даже громко произнесенного слова, чтобы вызвать камнепад, грозящий жизни путника. Сосны здесь отличались приземистостью, их корявые узловатые стволы словно припадали к каменистой почве, а мрачные силуэты крон подчеркивали суровость ландшафта.
        Я взглянул в долину: над рекой клубами поднимался туман, плотно окутывая окрестные горы, чьи вершины прятались в свинцовых тучах; дождь хлестал, не прекращаясь ни на минуту.
        Какое несчастье, подумал я, что человек, в отличие от животных, наделен столь сложными и сильными чувствами! Если бы мы знали только голод, жажду и стремление к размножению, мы были бы почти свободны. А сейчас любое воспоминание или случайно произнесенное слово может сделать нас несчастными пленниками собственных чувств…

        3

        В полдень я достиг вершины и уселся на скале, нависавшей над ледником. Как и окрестные горы, ледяное море тоже утопало в тумане. Но вскоре поднялся ветер, плотные клубы зашевелились и начали рассеиваться, и тогда я спустился на поверхность глетчера.
        Лед оказался очень неровным, его поверхность походила на неспокойное море, местами его прорезали глубокие трещины, дна которых я не мог разглядеть. Ширина ледяного потока составляла около трех километров, но чтобы пересечь его, мне понадобилось больше двух часов. Там меня остановила отвесная стена скал, подняться на которую не было ни малейшей возможности.
        Теперь вершина Монтанвер находилась прямо напротив меня на расстоянии около двух с половиной миль[30 - Сухопутная миля равна 1609 м.], а позади нее горделиво возвышался Монблан. Я остановился в нише, образованной скалой, чтобы полюбоваться неповторимым пейзажем. Широкая ледяная река глетчера извивалась между отрогами гор, их склоны, изборожденные трещинами и выступами, нависали над ледяными заливами. Сверкающие снежные пики, пробивая слои туч, пылали в лучах горного солнца.
        В моем сердце шевельнулось что-то похожее на радость. Словно души тех, в чьей гибели я себя винил, обратили ко мне умиротворенный взгляд.
        И в тот же миг я заметил человека, двигавшегося ко мне с поразительной быстротой. Он одним прыжком преодолевал трещины во льду, которые мне приходилось огибать, а неровности глетчера не представляли для него вообще никакой помехи. По мере того как он приближался, стало ясно, что рост быстроногого путника намного превосходит обычный.

        В глазах у меня потемнело, но холодный горный ветер быстро привел меня в чувство. Когда же этот чужак приблизился вплотную ко мне, я узнал в нем сотворенного мною монстра. Его сверхъестественно уродливое лицо выражало одновременно горькую муку и злобное презрение, и зрелище это было невыносимым для человеческих глаз.
        Каждый мускул во мне затрепетал от ярости и нестерпимого желания схватиться с негодяем насмерть. Ненависть в первые мгновения лишила меня дара речи, но, придя в себя, я вскричал, задыхаясь от гнева и омерзения:
        — Сатана! Как ты осмелился явиться ко мне? Или ты не боишься моей мести? О, если б я мог, отняв у тебя твою противоестественную жизнь, воскресить тех несчастных, которых ты убил с такой адской жестокостью!..
        — Я ждал подобных слов,  — произнес этот демон глухим и невнятным голосом, словно исходящим из-под земли.  — Людям свойственно ненавидеть тех, кого они сделали несчастными, а я, надо полагать, несчастнее всех, кто живет на этой земле! Даже ты, мой создатель, отталкиваешь и презираешь свое творение. А ведь ты связан со мной так крепко, что только смерть одного из нас сможет разрушить эту связь. Ты хочешь убить меня? Снова поиграть с чужой жизнью, отнять то, что не тобою дано? Не выйдет! Здесь и сейчас я буду диктовать тебе условия. Они не так уж неисполнимы, и если ты примешь их и дашь согласие, я раз и навсегда оставлю вас, людей, в покое, если же откажешься — один за другим умрут все, кто тебе близок и дорог.
        — Проклятое чудовище! И ты, для чьих злодеяний ада мало, упрекаешь меня за то, что я тебя создал? Иди же ко мне, и я погашу искру, которую зажег и раздул так неразумно!
        Я бросился на него, переполненный всем тем, что заставляет одно живое существо страстно желать смерти другого.
        Он с легкостью уклонился от моих ударов и проговорил:
        — Успокойся и возьми себя в руки! Умоляю тебя — выслушай, прежде чем пытаться меня уничтожить. Я ценю свою жизнь, пусть и полную страданий, и буду ее защищать. Не забывай, что ты наделил меня громадной силой, намного превосходящей твою собственную. Но я не желаю вступать с тобой в схватку. Я — твое создание и готов преданно служить своему творцу, если ты исполнишь свой долг передо мною. До сих пор ты, Виктор Франкенштейн, был справедлив со всеми, за исключением моей персоны, а ведь у меня гораздо больше прав на твою справедливость, чем у кого угодно. Ты создал меня, я должен был стать твоим Адамом, а превратился в падшего ангела, без всякой вины лишенного земной радости. Поначалу я был кроток и добр, и лишь несчастья превратили меня в злобное чудовище. Верни мне счастье, и я снова стану добродетельным и мирным существом…
        — Прочь! Я не желаю ничего слушать!
        — Как же растопить твое сердце? Ведь я — твое создание, которое молит тебя о сочувствии! Поверь мне, Франкенштейн,  — я пришел в этот мир добрым, моя душа была полна любви к людям; но ведь я беспредельно одинок! Если у тебя я не вызываю иных чувств, кроме отвращения, то чего же ждать от других людей? Они повсюду гонят меня и ненавидят, поэтому я скрываюсь в пустынных горах и на угрюмых ледниках. Я брожу здесь уже много недель; ледяные пещеры и гроты служат мне домом — единственным, откуда меня никто не может прогнать. Я радуюсь этому дождливому небу, потому что оно добрее ко мне, чем твои собратья. И если бы многие из них знали о моем существовании, они поступили бы точно так же, как ты: вооружились бы и попытались меня уничтожить… Нет ничего удивительного в том, что я ненавижу тех, кому я ненавистен.
        Что ж — раз я несчастен, пусть и они страдают. А между тем именно ты мог бы вернуть мне радость жизни и спасти этим многих людей от страшных бед, каких ты даже не представляешь себе. Все зависит от тебя одного, и если ты окажешься глух к моим словам, погибнут не только твои близкие, но и сотни, даже тысячи других.
        Поэтому выслушай меня, а уж после этого или пожалей, или прогони прочь, если решишь, что я этого заслуживаю. Ведь даже по вашим законам преступнику позволяют сказать последнее слово в свою защиту, прежде чем осудить его или оправдать. Ты, Франкенштейн, обвиняешь меня в убийстве, тогда как сам со спокойной совестью готов уничтожить созданное тобою существо. Это ты называешь справедливостью? Но ведь я не прошу пощадить меня — всего лишь выслушать.
        — Ради чего,  — едва смог выговорить я,  — ради чего я вновь должен слушать о событиях, виновником которых я себя и без того считаю? Будь проклят тот день, когда ты впервые увидел свет, чудовище, и будь прокляты руки, тебя создавшие. Ты причинил мне и моим близким столько горя, что мне уже не до того, справедливо ли я поступил с тобой или нет. Прочь! Убирайся! Я не могу смотреть на тебя без отвращения.
        — И все же ты должен выслушать меня. Здесь неподалеку есть пастушья хижина — там можно укрыться от холода. Солнце еще высоко; и до того, как оно опустится за горные хребты на западе, ты все узнаешь, а тогда и примешь решение. От тебя зависит, уйти ли мне от людей и никому больше не причинять вреда или… или погубить многих, а уж затем себя самого.
        С этими словами он зашагал по леднику, а я, так и не ответив ни слова, последовал за ним. Я считал его убийцей моего младшего брата и хотел знать истину во всех деталях. Кроме того, я должен был понять, что толкнуло это существо на злодейство, прежде чем бесповоротно обвинить его.
        Мы пересекли глетчер и поднялись на противоположный скалистый склон. Когда мы уже входили в полуразрушенную хижину, прятавшуюся между обломками каменных глыб, дождь возобновился, но здесь в очаге еще тлели угли. Я уселся у огня, протянув к нему окоченевшие руки, а мой ненавистный спутник заговорил.

        Глава 5
        Рассказ монстра


        1

        Я с трудом вспоминаю первые мгновения своей жизни: они мне видятся в каком-то тумане. Слишком много ощущений: я одновременно стал видеть, слышать, осязать и воспринимать запахи. Прошло немало времени, прежде чем я научился различать то, что чувствовал. Так, сильный свет заставил меня закрыть глаза. Наступила тьма, я испугался, что света больше не будет, открыл глаза, и опять стало светло.
        Я начал куда-то двигаться, как будто вниз. Сперва мне мешали различные темные твердые предметы, но вскоре я обнаружил, что почти каждое препятствие могу перешагнуть или обойти. Скоро, однако, я устал от жары и яркого света и стал искать укрытие. Так я оказался в лесу за окраиной Ингольштадта; там я сел на берегу ручья. Но вскоре голод и жажда вывели меня из оцепенения. Я нашел какие-то ягоды, росшие на кустах и разбросанные по земле, и утолил жажду водой из ручья, а затем лег на траву и уснул.
        Когда я проснулся, было темно; мне было холодно, я чувствовал себя совсем одиноким. Еще у тебя в доме я накинул на себя какой-то старый плащ, но он не спасал от холода и сырости. Я чувствовал себя совершенно беспомощным и несчастным. Я ничего не понимал — кто я, где нахожусь, почему здесь оказался. Тут я впервые заплакал от отчаяния.
        Но время шло, и мало-помалу небо за деревьями озарилось мягким несильным светом, который меня обрадовал. Свет постепенно усиливался, и вскоре я уже мог разглядеть тропу и близкие заросли. Я снова начал искать ягоды, но нашел их совсем мало, после чего вновь уселся на траву.
        В голове у меня почти не было никаких мыслей — над всем господствовали ощущения. Я чувствовал свет и тьму, голод и жажду, слух мой воспринимал бесчисленные звуки, а нос — тысячи запахов. Единственное, что я видел ясно, был диск почти полной луны, и я просто не мог отвести от него взгляда.
        Ночь не один раз сменилась днем, а ясный диск, на который я смотрел по ночам, заметно уменьшился, и я понемногу научился разбираться в своих ощущениях. Я понял, что собой представляет ручей, поивший меня водой, деревья, укрывавшие меня в своей тени; я обнаружил, что звуки, которые я постоянно слышал вокруг, очень мелодичные, издают крохотные крылатые существа, порхающие в ветвях. Я стал яснее различать предметы. Иногда даже пытался подражать пению птиц — так мне хотелось на свой манер выразить тревожившие меня чувства. Однако дикие хриплые звуки, которые вырвались у меня вместо пения, испугали меня, и я замолчал.
        Луна ненадолго перестала показываться, а затем вновь появилась в виде тонкого серпика, а я все еще жил в лесу. Теперь мои ощущения стали отчетливыми, а ум с каждым днем обогащался все новыми понятиями. Глаза привыкли к свету, я уже отличал насекомых от растений, а вскоре понял, что и растения отличаются одно от другого. Теперь я мог узнать воробья, дрозда и малиновку по голосу, а съедобные ягоды ежевики уже не путал со жгучими волчьими ягодами.

        Ночной холод продолжал доставлять мне немало неприятностей, но однажды я наткнулся на догорающий костер, брошенный какими-то бродягами. Почувствовав восхитительное тепло, я сунул руки в горячие уголья и тут же с криком их отдернул.
        Как странно, подумал я,  — одна и та же вещь может и ласково согревать, и причинять невыносимую боль!
        Я стал разглядывать кострище и обнаружил в нем наполовину сгоревшие остатки валежника. Я мигом наломал веток, но они были сырыми и не желали загораться. Я огорчился и долго сидел, продолжая наблюдать за огнем. Тем временем ветки, лежавшие на углях, подсохли и вспыхнули. Поразмыслив, я понял, в чем тут дело, и принялся собирать про запас дрова, чтобы высушить их и всегда иметь под рукой тепло.
        Но едва стемнело и меня стало клонить в сон, я страшно испугался, что мой костер погаснет, если я усну. Я бережно укрыл его сухими сучьями и листьями, а сверху навалил целую груду сырых веток; и только после этого расстелил свой плащ и улегся рядом. То была первая ночь, которую я провел в тепле.
        Утром я разрыл пепел, и легкий ветер быстро раздул пламя. Я запомнил, почему это произошло, и смастерил опахало из веток, чтобы раздувать угли. А когда снова наступила ночь, я сообразил, что костер дает не только тепло, но и свет и что огонь можно использовать для приготовления пищи: брошенные бродягами объедки оказались гораздо лучше на вкус, чем ягоды, и намного сытнее. Я попробовал воспользоваться этим способом и положил то, что у меня было, на тлеющие угли. Ягоды просто сгорели, зато орехи, желуди и коренья стали вкуснее.
        Однако добывать пропитание с каждым днем становилось все труднее; порой я тратил целый день на то, чтобы утолить грызущий мои внутренности голод. К тому же становилось все холоднее, иногда с неба начинало сыпаться холодное и влажное белое вещество. Поэтому я решил перебраться туда, где было бы легче разжиться съестным. Одно меня печалило: как быть с огнем, который я обнаружил случайно и понятия не имел, как развести самому. Я размышлял над этим много часов, но так ничего и не решил.
        В конце концов я плотнее закутался в плащ и зашагал по лесу на запад — в ту сторону, где каждый вечер заходило солнце. Так я шел три дня, пока не оказался на безлесной равнине. Накануне выпало немало снега, и поля стали совершенно белыми; это зрелище навеяло на меня грусть, а мои босые ноги тем временем зябли все сильнее.

        Было около семи часов утра, и я остро нуждался в пище и крыше над головой. И тут я заметил на холме хижину, вероятно пастушью. Ничего подобного я еще не видел, и любопытство заставило меня приблизиться к ней. Дверь оказалась незапертой, и я переступил порог. У огня сидел старик и готовил себе еду. Он обернулся на звук открываемой двери, но, увидев меня, истошно закричал, выскочил наружу и бросился бежать с невероятной быстротой. Его бегство удивило меня, но хижина привела в восторг: сюда не могли проникнуть ни дождь, ни снег; пол был сухой, а в очаге пылал огонь. Словом, она показалась мне невиданно роскошным дворцом.
        Я в считаные мгновенья расправился с остатками утреннего завтрака пастуха, состоявшего из хлеба, сыра, молока и вина, хотя вино мне не понравилось. Затем, отяжелев от еды, я прилег на кучу соломы и мгновенно уснул.
        Проснулся я около полудня; солнце вышло из-за низких облаков, и снег засверкал в его лучах, радуя глаз. Я решил продолжить свой путь, хотя и не имел определенной цели. Сложив в холщовую сумку, которую обнаружил в хижине, остатки провизии, я несколько часов подряд шагал по полям, пока не оказался в какой-то деревушке.
        Это небольшое селение показалось мне настоящим чудом. Я восхищался бедными хижинами и более богатыми домами, а молоко и сыр, которые я видел сквозь окна некоторых домов, заставили меня вспомнить о желудке. Я выбрал один из домов, который показался мне особенно красивым, и вошел; но не успел я сделать и двух шагов, как находившиеся там дети закричали, а одна из женщин упала в обморок.
        Вскоре всполошилась вся деревня. Некоторые из жителей пустились наутек, а те, что оказались посмелее, принялись швырять в меня камнями и кольями. Причем довольно метко: я получил несколько ссадин и ушибов и вынужден был бежать и укрыться в крохотном заброшенном сарае за околицей, который не шел ни в какое сравнение с деревенскими домами. Постройка эта примыкала к небольшому чистенькому домику, но после того, что произошло со мной в деревне, я не решился туда войти. Мое дощатое убежище было таким крохотным, а потолок в нем настолько низким, что я с трудом мог поместиться в нем сидя. Пол здесь был не дощатый, а земляной; и ветер задувал в многочисленные щели. Тут я и остался, так как ни на что лучшее рассчитывать не мог.
        Как только рассвело, я выбрался из убежища, чтобы осмотреться и выяснить, насколько опасно для меня тут оставаться. Постройка находилась у задней стены дома; к ней примыкал хлев для свиней и небольшой водоем, наполненный чистой водой. В дальней стене имелось отверстие — через него я и проник внутрь. Но теперь, чтобы меня не обнаружили, я заложил его камнями и досками так, чтобы их можно было быстро отодвинуть и выйти. Свет проникал ко мне только из свиного хлева, но и этого мне хватало.
        Настелив на пол чистой соломы, я забрался в мое убежище и устроился в нем, так как неподалеку показался какой-то человек, а я слишком хорошо помнил прием, который встретил в деревне накануне. Но еще до того я обеспечил себя пропитанием на целый день: украл кусок хлеба и черпак, которым было гораздо удобнее, чем горстью, черпать воду из водоема. Земляной пол оказался совершенно сухим, в доме топилась печь, частично обогревавшая свиной хлев, и крохи тепла проникали даже ко мне.
        Теперь, когда у меня появилось все необходимое, я принял решение остаться в своем сарайчике до тех пор, пока никто меня не обнаружит. И неудивительно: по сравнению с моим прежним лесным жильем это был сущий рай. Я с удовольствием перекусил и уже собрался было отодвинуть одну из досок, чтобы зачерпнуть воды, как вдруг услышал звук быстрых шагов и увидел сквозь щель, что мимо моего укрытия спешит молодая девушка с подойником.
        Это было совсем еще юное и безобидное с виду существо, непохожее на тех грубых крестьянок и батрачек, которых я видел. Одета она была бедно — в простую синюю юбку и полотняную кофту; светлые волосы заплетены в косу, а лицо выражало терпеливую грусть.
        Девушка скрылась из виду, а спустя четверть часа показалась снова; теперь ее подойник были почти полон молока. Навстречу ей вышел юноша, еще более печальный на вид. Он произнес несколько слов, взял у девушки тяжелый подойник и сам понес его к дому. Девушка последовала за ним. Позже я снова заметил юношу: он шел в поле, расположенное за домом, в руках у него были какие-то орудия. Видел я и девушку, работавшую то в доме, то во дворе.
        Внимательно осмотрев свое убежище, я обнаружил, что когда-то туда выходило одно из окон домика. Теперь оно было плотно заколочено досками. Но в одной из досок имелась узкая щель, сквозь которую можно было заглянуть в домик. Там виднелась маленькая, чисто выбеленная и почти пустая комната. В углу у огня сидел старик, опустив голову на руки. Молодая девушка убирала комнату; потом она достала какое-то шитье и села рядом со стариком, а тот, взяв неизвестный мне инструмент, принялся извлекать из него звуки даже более приятные, чем пение дрозда или соловья.
        Седины и благородный вид старца вызывали почтение. Он играл прекрасную и грустную мелодию, от которой на глаза его слушательницы навернулись слезы; но он не замечал их, пока девушка не всхлипнула. Старец что-то произнес, и это прекрасное создание, отложив рукоделие, опустилось перед ним на колени. Он тотчас склонился и поднял девушку с такой доброй и полной любви улыбкой, что меня охватило сильное и совершенно новое для меня чувство: в нем смешивались радость и боль, но такие, каких я прежде не испытывал ни от холода и голода, ни от тепла и сытости. Я отпрянул от щели, так как не мог больше этого вынести.
        Не прошло и получаса, как вернулся юноша с вязанкой дров на плечах. Девушка помогла ему освободиться от ноши и, взяв несколько поленьев, бросила их в огонь. Затем из сумки, висевшей у него на плече, юноша достал каравай хлеба и большой кусок сыра. Это обрадовало девушку; она мигом принесла из кладовой какие-то коренья и овощи, опустила их в котелок, налила воды и поставила на огонь. Потом она снова взялась за шитье, а юноша отправился в огород, где у него была какая-то работа. Часом позже девушка вышла и позвала его в дом.
        Все это время старик сидел, погруженный в глубокую задумчивость, но по возвращении молодых людей оживился, и все трое принялись за еду. Их трапеза продолжалась недолго. Девушка снова взялась за уборку и мытье грубой посуды, а старик вышел посидеть на припеке перед домом — при этом он опирался на плечо юноши.
        Меня поразил контраст между этими двумя людьми. Один был глубоким стариком с серебряной сединой и лицом, излучавшим доброжелательность и любовь; другой, молодой, стройный и гибкий, с правильными чертами, омраченными выражением глубочайшего уныния. Вскоре старик вернулся в дом, а юноша, прихватив инструменты, отправился в поле.
        Зимний день недолог, и когда стемнело, я с удивлением обнаружил, что обитателям домика известен способ его продлить. Они зажгли у себя свечи, и я порадовался, что смогу по-прежнему наблюдать за своими соседями.
        Молодая девушка и юноша провели вечер в многообразных делах, смысла которых я не понял; старик же снова взялся за свой поющий инструмент, который так понравился мне утром. Когда он закончил играть, молодой человек спустя некоторое время принялся издавать какие-то монотонные звуки. Смысла этого занятия я не понимал, но позднее узнал, что он читал вслух. Но в ту пору я и понятия не имел ни о чтении, ни о существовании письменности и книг.
        Прошло еще небольшое время — и семейство моих соседей погасило свечи. Я догадался, что они улеглись спать.

        2

        Я также прилег на солому, но долго не мог уснуть. Мысли не давали мне покоя. Люди, которых я увидел сегодня, показались мне мирными и добрыми. Меня тянуло к ним, и все-таки я боялся их. В памяти моей накрепко засел прием, который мне оказали накануне в деревне. Я не знал, что мне делать, и решил пока выжидать и наблюдать за обитателями домика из своего укрытия, чтобы лучше понять их.
        Утром они поднялись на рассвете. Девушка принялась убирать и готовить, а юноша сразу же после завтрака занялся работой по хозяйству. Этот их день прошел так же, как предыдущий. Старик, который, как я вскоре с удивлением обнаружил, был слепым, все свое время проводил в раздумьях. Несмотря на то что он, по-видимому, не приносил никакой пользы, юноша и девушка относились к нему с глубокой любовью и уважением.
        Понял я также, что мир и покой в этом доме были кажущимися. Девушка часто уединялась и плакала, а с лица юноши не сходило выражение горькой заботы. Я не мог понять, что их так печалит, но больше уже не удивлялся тому, что и сам чувствовал себя брошенным и несчастным. Ведь если страдают такие прекрасные люди, у которых такой замечательный дом, огонь, чтобы согреваться в стужу, пища для утоления голода и теплая одежда, то чего же желать мне, жалкому и одинокому?
        Но что же на самом деле означали их горести? Поначалу я не мог ничего понять, но со временем, постоянно наблюдая за этим достойным семейством, разрешил этот вопрос, казавшийся мне загадочным.
        Все дело было в бедности. Они были бедны до последней крайности. Все их пропитание составляли овощи и молоко от коровы, впрочем, в зимнее время она почти не доилась, так как кормить ее было нечем. Нередко молодые люди страдали от голода. Случалось так, что они ставили перед стариком еду, не оставляя ничего себе.
        Это растрогало меня. До того я время от времени воровал кое-что из их кладовой, но, когда убедился, как скудны и ограниченны их запасы, перестал это делать и довольствовался ягодами, прошлогодними орехами и кореньями, которые отыскивал в соседнем лесу.
        Я даже придумал способ помочь им. Вскоре выяснилось, что большую часть дня юноша проводит в чаще, заготовляя дрова для печи. Тогда я стал брать по ночам его орудия, вскоре научился ими правильно пользоваться, и к утру у меня был готов запас топлива для них на несколько дней.
        Помню, как молодая девушка удивилась, обнаружив перед дверью внушительную вязанку дров. Она ахнула и звонко произнесла несколько слов. Тут подоспел юноша и также изумился. В тот день он не ходил в лес, а провел его за работой в хозяйстве.
        Затем я сделал одно необыкновенно важное открытие. Я понял, что эти люди с помощью различных звуков умеют передавать друг другу свои мысли и чувства. Слова, которые они произносили, вызывали на их лицах выражения радости или печали, улыбки или огорчения. О, как страстно я хотел бы научиться этому, но все мои попытки кончались неудачей. Люди говорили очень быстро, их слова были редко связаны с какими-то определенными предметами, и у меня не было ключа к великой тайне.
        И все же, прожив в своем сарае несколько месяцев и приложив огромные усилия, я выяснил, как называются некоторые вещи, о которых чаще всего шла речь в семействе: огонь, хлеб, молоко, дрова. Узнал я и то, как зовут обитателей дома. Юноша и девушка имели несколько имен, а старик только одно — «отец». Девушку называли то «сестра», то «Агата», а юношу — «Феликс», «брат», а также «сын». Каждое новое слово, значение которого я понимал, приводило меня в восторг, и я по многу раз повторял их, стараясь навсегда запомнить. В мою память западали и другие слова, значения которых я пока не понимал: «хороший», «несчастный» и много других.
        Так прошла зима. Я глубоко привязался к обитателям хижины и словно жил с ними одной жизнью: когда они печалились, я чувствовал себя подавленным; когда радовались — и я радовался заодно. Других людей я видел лишь изредка; когда же они появлялись по какой-то причине в домике, грубость их голосов и топорность манер только подчеркивали превосходство моих друзей. Старик часто пытался подбодрить своих детей, уговаривал их не предаваться унынию. Слушая его, Агата порой смахивала слезы, а Феликс старался казаться оживленным, в особенности тогда, когда обращался к старику.
        Меня трогала забота молодых людей друг о друге. Феликс спозаранку расчищал для сестры тропинку к коровнику, приносил воду из колодца и дрова из-под навеса, где их запас мною постоянно пополнялся. Иногда он возвращался с поля с букетом подснежников для сестры. Днем юноша работал на соседней ферме, поэтому часто уходил до самого обеда. Но зимой работы там было мало, и он подолгу читал вслух старику и Агате.
        Чтение поначалу приводило меня в недоумение, но мало-помалу я стал замечать, что, читая, он часто произносит те же сочетания звуков, что и в разговорах. Я сделал вывод, что на страницах книги имеются какие-то знаки, которые можно произнести вслух. Хотелось бы мне их понять, но ведь я, хоть уже и начал частично понимать их речь, все еще был далек от того, чтобы овладеть языком людей. Временами меня охватывало нестерпимое желание выйти из убежища и показаться им, но я понимал, что мне не следует делать этого, пока я не научусь внятно говорить. Только тогда, быть может, они смогут смириться с моим безобразием.
        Я постоянно смотрел на обитателей хижины, и какой же ужас охватил меня, когда я увидел собственное отражение в водоеме! Сначала я отшатнулся, не поверив, что вижу себя, а когда понял, как я чудовищно уродлив, сердце мое наполнилось горькой тоской. Но тогда я еще не вполне сознавал последствия своего уродства.
        День удлинился, солнце грело все сильней, снег таял, обнажая влажную черную землю. Работы у Феликса прибавилось, и угроза голода, нависшая в конце зимы над семейством, миновала. Теперь еды хватало на всех. В огороде появились зеленые растения, которые шли в пищу; и день ото дня их становилось все больше.
        Каждый день в полдень старик отправлялся на прогулку, опираясь на плечо сына, если только не шел «дождь»  — вот как, оказывается, назывались те потоки воды, которые обрушивались сверху. Это случалось нередко, но ветер с гор быстро подсушивал землю, и погода становилась все лучше.
        Я продолжал вести ту же однообразную жизнь в укрытии. С утра я наблюдал за обитателями домика, а когда они расходились, засыпал; остаток дня я снова посвящал наблюдениям. Если ночь выдавалась лунная или звездная, я отправлялся в лес — добывать пропитание для себя и топливо для них. На обратном пути я расчищал тропинку или делал еще что-нибудь из того, что обычно входило в обязанности Феликса. Результаты работы, сделанной невидимой рукой, по-прежнему удивляли брата и сестру, иной раз до меня доносились слова «добрый дух» и «чудо», но тогда я не знал, что они значат.
        Я постепенно учился мыслить и хотел как можно больше узнать о чувствах и стремлениях тех, кого втайне полюбил. Во мне появилась надежда, что я каким-то способом сумею вернуть этим достойным людям счастье. И во сне, и во время моих походов в лес перед моими глазами стояли почтенный седой старец, прелестная нежная Агата, мужественный и печальный Феликс. Я видел в них высшие существа. Тысячу раз я представлял себе, как появлюсь перед ними и как они отнесутся ко мне. Я знал, что мой облик вызывает отвращение, но надеялся, что со временем смогу добиться их расположения, а может быть, и привязанности.
        Эти мысли придавали мне сил и подталкивали быстрее учиться человеческой речи. Голос у меня был глухой, низкий, но достаточно гибкий, и я уже довольно легко произносил те слова, которые знал.
        Бурные ливни и тепло преобразили землю. Люди высыпали на поля и усердно принялись за весенние крестьянские работы. В рощах гремели птичьи хоры; на деревьях распускались молодые листья. Земля, еще недавно голая, холодная и бесприютная, теперь казалась садом, достойным богов. Я радовался великолепию природы; минувшее стерлось в моей памяти. Казалось, впереди мир и покой, а будущее озарено светом надежды.

        3

        А теперь я расскажу о событиях, превративших меня в то, что я представляю собой теперь.
        В один из тех дней, когда обитатели домика, давшего мне приют, отдыхали от работы, я заметил, что лицо Феликса снова затуманено печалью. Он то и дело вздыхал, и в конце концов старик отложил в сторону свою гитару и спросил, в чем причина его грусти. Феликс ответил с наигранным легкомыслием, и старик снова принялся наигрывать живую мелодию, но вскоре раздался стук в дверь.
        У дома стояла лошадь, а в седле — девушка, приехавшая верхом. С нею был местный крестьянин, который, видимо, служил ей провожатым. На незнакомке была дорожная одежда, а ее лицо скрывала густая темная вуаль. Агата, вышедшая на стук, что-то спросила, и в ответ девушка нежным голосом произнесла имя Феликса. Услыхав свое имя, Феликс опрометью выскочил из дома, незнакомка откинула свою вуаль, и передо мной предстало лицо неземной красоты. Волосы ее, черные как вороново крыло, были искусно уложены; карие глаза оказались живыми и блестящими, а на щеках играл нежный румянец.

        При виде девушки Феликс просиял; вся его грусть исчезла. На его лице отразился такой восторг, что в этот миг он показался мне таким же прекрасным, как незнакомка. Она протянула Феликсу руку, которую он восхищенно поцеловал, назвав ее «прекрасной аравитянкой», помог ей сойти с лошади, отпустил проводника и ввел ее в дом. Там он что-то сказал отцу, а девушка опустилась перед стариком на колени и хотела поцеловать его руку, но он поднял ее и заключил в объятия.
        Хотя незнакомка и говорила с Феликсом, вскоре я заметил, что ее язык отличается от того, на котором говорили между собой члены семейства. Она не понимала их, а они — ее, и порой им приходилось объясняться между собой знаками, которых я часто не понимал вовсе. Но я видел, что ее появление принесло в хижину необычайную радость и печаль Феликса развеялась, как утренний туман. С его губ не сходила счастливая улыбка. Агата оказывала все мыслимые знаки внимания прекрасной незнакомке и пыталась жестами дать ей понять, как сильно тосковал ее брат перед ее приездом.
        Услышав, как незнакомка повторяет за ними различные слова, я понял, что она стремится освоить новый для нее язык, и мне пришло в голову воспользоваться этими уроками для себя. На первом же занятии незнакомка запомнила около двадцати слов, и хотя большая их часть была мне известна, остальные пополнили мой запас.
        С наступлением темноты Агата и аравитянка рано удалились на покой. Прощаясь, Феликс поцеловал руку девушки и произнес: «Доброй ночи, милая Сафи?». После этого он долго беседовал с отцом; и, судя по тому, что в их беседе то и дело повторялось имя приезжей, речь шла о ней. Я напрягал все силы своего ума, пытаясь их понять, но у меня ничего не вышло.
        Утром Феликс отправился на работу, а когда Агата управилась с домашними делами, аравитянка села у ног старика и, взяв его гитару, сыграла две-три мелодии, столь завораживающие, что у меня из глаз полились слезы. Когда же она запела, ее голос трепетал и лился, как песнь соловья.
        Затем она передала гитару Агате, которая сперва отказывалась, но все же сыграла простой напев, вторя ему нежным голоском. Однако ей было далеко до дивного пения незнакомки. Старик восхищенно заметил, что своим пением Сафия доставила ему огромную радость, и Агата попыталась жестами передать девушке его речь.
        Дни текли за днями так же мирно, как и раньше, с одной только разницей: лица моих друзей теперь все чаще бывали радостными. Сафия была всегда весела; мы с ней, если можно так выразиться, делали большие успехи в изучении языка, и уже через два месяца я мог почти полностью понимать человеческую речь.
        Тем временем земля покрылась зеленым ковром трав, среди которых пестрели бесчисленные цветы. Днем они радовали взгляд и источали ароматы, а ночью, в лучах луны, светились, словно далекие звезды. Солнце грело все жарче, ночи стояли ясные и теплые, но мои ночные походы пришлось значительно сократить, так как промежуток между закатом и рассветом стал слишком коротким. Днем я выходить по-прежнему не решался, опасаясь наткнуться в лесу на крестьян или охотников.
        Целыми днями я только и делал, что вслушивался, стремясь как можно быстрее овладеть свободной речью. И удавалось мне это даже лучше, чем аравитянке, которая все еще объяснялась ломаными обрывками фраз, тогда как я уже все понимал и мог правильно произнести почти каждое слово.
        Одновременно с этим я постигал и тайны чтения — ему обучали незнакомку, и не переставал удивляться и восхищаться.
        Книга, по которой училась Сафия, называлась «Руины империй» и была написана Константином Вольнеем, которого Феликс назвал «историком, философом и путешественником». И я не понял бы из нее ни слова, если бы Феликс при чтении не давал самых подробных и обстоятельных пояснений.
        Благодаря этой книге я получил представление об истории и о крупнейших государствах настоящего и прошлого, я узнал о нравах, верованиях и формах правления у многих народов Востока и Запада. Я с восторгом слушал об утопающих в лени и неге жителях Азии, о творческом гении древних греков, о войнах и законах Рима, о его превращении из республики в империю и последующем падении; а также о рыцарстве, о распространении учения Христа, о королях франков, саксов и скандинавов. Я узнал об открытии и освоении европейцами Америки и вместе с Сафией готов был плакать над горькой судьбой ее коренных жителей.
        И все же эти захватывающие и волнующие рассказы вызывали во мне какое-то недоумение. Почему человек, столь могучий, добродетельный и великодушный, порой так преступен и жесток? Люди казались мне то воплощением зла, то существами, подобными богам. Я долго не мог понять, как может человек убивать подобных себе и для чего существуют власть, законы и правительства; но когда больше узнал о злодеяниях и пороках, перестал удивляться и почувствовал отвращение. Слушая объяснения, которые Феликс давал аравитянке, я постепенно постигал странное устройство человеческого общества. Я узнал об имущественном неравенстве, о фантастических богатствах и жалкой нищете, о чинах, знатности и благородных сословиях.
        Услышанное заставило меня взглянуть на себя как бы со стороны. Теперь я знал, что выше всего люди ценят знатное имя в сочетании с богатством. Достаточно и одного из этих качеств, чтобы заслужить их уважение. Но если у вас нет ни того, ни другого, человек, за редкими исключениями, считается бродягой или рабом, обреченным трудиться день и ночь ради блага избранных. А кто же такой я? Я не знал, кем и как я создан; но у меня не было ни денег, ни друзей, ни какой-либо собственности. Внешность моя была донельзя отталкивающей, и даже сама моя природа отличалась от человеческой. Я был сильнее и выше ростом большинства людей, мог выжить, питаясь самой примитивной пищей, легко переносил жару и холод. До сих пор я не встретил никого, кто был бы похож на меня. Так неужели я — чудовище, вызывающее только страх и омерзение?
        Эти размышления причиняли мне боль, я всячески старался отмахнуться от них, но чем больше узнавал о мире, окружавшем меня, тем большую горечь испытывал. Уж лучше б я навеки остался жить в лесах, ничего не зная и не чувствуя, кроме голода, жажды, холода и жары!
        Странная вещь — знание! То, что узнаешь однажды, уже не выбросить из головы, оно держится там прочно, как лишайник на камне. Иной раз мне хотелось избавиться разом от всех мучительных мыслей и противоречивых чувств, но я догадывался, что тут есть лишь один выход — смерть, а смерти я боялся, хотя и не понимал, что это такое. Я восхищался высокими чувствами; мне нравились простое благородство и мягкость обитателей дома, приютившего меня, но я мог лишь тайком наблюдать за ними, оставаясь никому не ведомым. От этого желание стать частью человеческого общества становилось только сильнее. Не для меня были нежные речи Агаты и сверкающие улыбки Сафии. Не ко мне обращался старый отец или славный Феликс. Я был и оставался отверженным!
        Кое-что поразило меня еще глубже. Я узнал о различии полов; о рождении и воспитании детей; о том, как тает сердце отца от улыбки младенца и как смеется он над вольными шалостями старших детей; как крепнет юный ум, как он познает мир и какими узами связаны между собой близкие люди.
        А где же мои родные? У моей колыбели никого не было, а если все же кто-то и склонялся над ней, я ничего об этом не знал и не помнил. Прошлая жизнь казалась мне мрачной пропастью, где ничего невозможно различить. Я не рос, не взрослел: с тех пор как я осознал себя, я был одних и тех же размеров, как и сейчас. Среди живых существ я не видел ни одного, хотя бы отдаленно похожего на меня, и никого, кто хотел бы иметь со мной дело.
        А сейчас я хочу вернуться к обитателям домика, стоявшего за околицей деревушки, чья история вызвала во мне целую бурю чувств: негодование, изумление, восхищение, и в конце концов заставила меня еще больше любить и почитать моих покровителей, как я их про себя называл.

        4

        Историю этого семейства я узнал далеко не сразу, но она произвела на меня глубокое впечатление — в особенности тем, что в ней было много совершенно нового и поразительного для такого невежественного и неопытного существа, как я.
        Старец с благородными сединами происходил из французской дворянской семьи, носившей фамилию Де Леси. Почти всю свою долгую жизнь он провел в достатке и пользовался всеобщим уважением. Сын его готовился поступить на военную службу, а дочь Агата блистала среди молодых дам высшего света. Всего за несколько месяцев до моего появления они жили в огромном и богатом городе Париже, имели друзей и пользовались всеми благами, какие только способны дать хорошее образование и тонкий вкус в сочетании с солидным достатком.
        Причиной бедствий семейства Де Леси стал отец Сафии, богатейший турецкий негоциант, в течение многих лет проживавший в Париже, но внезапно, по причинам, о которых я ничего не знаю, ставший неугодным властям. Он был арестован и заключен в тюрьму как раз в тот день, когда из Стамбула к нему приехала Сафия. Отца ее вскоре судили и приговорили к смерти. Несправедливость приговора и предвзятость судей были настолько очевидны, что весь Париж возмутился. Молва утверждала, что причиной ареста и суда стали несметные богатства негоцианта и его мусульманское вероисповедание, а вовсе не преступление.
        Феликс по чистой случайности оказался в зале во время заседания суда. Однако, услышав приговор, он пришел в негодование и поклялся спасти жертву властей любой ценой. Несколько раз он безуспешно пытался проникнуть в тюрьму, пока не обнаружил крохотное зарешеченное оконце в неохраняемой части старинного замка, которое сообщалось с камерой несчастного мусульманина, где тот, закованный в ручные и ножные кандалы, ожидал исполнения приговора.
        Глубокой ночью Феликс пробрался под окно и сообщил узнику о своих планах. Обнадеженный и воспрянувший духом, турок обещал возможному избавителю богатую мзду, но Феликс без колебаний отверг ее. Однако, увидев прекрасную Сафию, которой было дозволено навещать отца, понял, что узник действительно обладает сокровищем, которое могло бы вознаградить его за все труды и отчаянный риск.
        Турок, заметив впечатление, произведенное его дочерью на Феликса, пообещал молодому человеку ее руку, как только сам он окажется в безопасности. Феликс даже не стал обсуждать такое предложение, но в душе стал мечтать о браке с девушкой, как о высшем блаженстве.
        В дальнейшем, пока шли приготовления к побегу, Феликс получил несколько писем от красавицы, которые были написаны с ее слов старым слугой ее отца, хорошо знавшим французский. В самых пылких выражениях Сафия благодарила юношу за его усилия и сетовала на свою судьбу.
        Я скопировал эти письма, так как за время жизни в убежище не только сумел раздобыть письменные принадлежности, но и научился сносно писать. Письма же нередко перечитывались Феликсом или Агатой, и частенько их забывали на столе в доме. Я покажу их тебе перед тем, как мы расстанемся; они подтвердят правдивость всего, что я говорю. А сейчас солнце уже клонится к закату, и я едва успею передать их суть.
        Сафия писала, что ее мать, обращенная в христианство уроженка Аравии, была похищена турками и продана в рабство. Своей редкостной красотой она пленила сердце отца Сафии, который вскоре на ней женился. Девушка боготворила свою мать; гордая и свободная, та презирала свое рабское положение и воспитывала дочь в духе Нового Завета[31 - Новый Завет — вторая часть Библии, наиболее важна для христианства.], учила ее стремиться к духовному совершенству и свободе, о чем не могут даже мечтать женщины исламского Востока.
        Мать рано умерла, но ее слова навсегда запечатлелись в душе Сафии. Поэтому ей претило возвращение в Турцию: там ее ожидало пожизненное заточение в гареме, где женщине дозволяются лишь ребяческие забавы. Сафию несказанно радовала мысль о браке с христианином и возможность жить в стране, где женщины могут занимать высокое положение в обществе.
        Вскоре был назначен день казни турка-негоцианта, но накануне ночью он бежал из тюрьмы и утром следующего дня находился уже далеко от Парижа. Феликс добыл три паспорта — на свое имя, имя своего отца и сестры. Отцу он сообщил о своем плане, и тот, поддержав сына, сделал вид, что отправляется в дальнюю поездку, а на самом деле укрылся вместе с дочерью на глухой окраине Парижа.
        Феликс довез беглецов до Лиона[32 - Лион — город на юго-востоке Франции, в предгорьях Альп.], а затем через перевал Мон-Сени[33 - Находится недалеко от границы с Италией.] переправил в итальянский город Ливорно, где купец намеревался дождаться подходящего корабля и на нем добраться до турецких владений.
        Сафия решила не расставаться с отцом до его отъезда, а турок вновь повторил клятвенное обещание сочетать ее браком со своим отважным спасителем. Феликс, в ожидании свадьбы, также остался в Ливорно, тем более что его аравитянка прониклась к нему самыми нежными и искренними чувствами. Они подолгу беседовали с помощью переводчика, а иногда лишь обменивались любящими взглядами.
        Турок, как казалось, всячески поддерживал надежды юной пары, а сам между тем вынашивал совсем другие планы. Его страшила даже мысль о том, чтобы выдать дочь замуж за христианина, но он продолжал обманывать своего спасителя, так как все еще зависел от него. Ведь достаточно было Феликсу пожелать, и он мог выдать турка, осужденного французами, властям итальянского княжества, в котором они находились. Негоциант изобретал все новые способы оттянуть свадьбу, дожидаясь момента тайно сесть на корабль и покинуть берег вместе с дочерью.
        Известия из Парижа сделали этот обман ненужным.
        Французское правительство, взбешенное побегом важного заключенного, не жалело сил и средств, чтобы найти и сурово покарать пособников турка. Следы заговора Феликса вскоре обнаружились, и старший Де Леси вместе с дочерью были брошены в тюрьму. Весть об этом дошла до Феликса. Его старый слепой отец и юная сестра томились в сырой темнице, а сам он наслаждался свободой и близостью возлюбленной! С таким положением он смириться не смог.
        Договорившись с негоциантом, что Сафия укроется в одном из монастырей Ливорно, если ее отцу представится возможность отплыть раньше, чем Феликс успеет вернуться в Италию, юноша поспешил в Париж и сдался властям, рассчитывая добиться освобождения отца и Агаты.
        Это ему не удалось. Всю семью продержали в тюрьме пять месяцев, а затем суд приговорил их к пожизненному изгнанию из страны с конфискацией всего состояния.
        Тогда-то они и поселились в Германии, в том бедном домике, на который я наткнулся в своих блужданиях. А вскоре Феликс узнал, что турок, из-за которого он и его близкие оказались в таком положении, нарушив клятву, отбыл из Италии вместе с дочерью. Еще большим оскорблением стала присланная негодяем мизерная сумма, которая, как он писал, предназначалась для того, чтобы помочь Феликсу «встать на ноги».
        Вот, оказывается, что терзало Феликса, когда я увидел его впервые. Он был готов смириться с бедностью; вероломство турка-негоцианта и потеря возлюбленной казались ему намного худшими и непоправимыми бедствиями. Поэтому приезд Сафии возродил его к новой жизни.
        Когда до Ливорно дошла весть, что Феликс лишен имущества, осужден и изгнан, турок приказал дочери забыть о возлюбленном и готовиться к возвращению на родину. Сафия, благородная душа, возмутилась, но спорить с отцом было бесполезно. Тот и слушать ее не стал, лишь повторил свое требование.
        Спустя всего несколько дней он торопливо вошел в ее комнату со словами, что о его пребывании в Ливорно стало известно властям и те готовы выдать беглеца французскому правительству. Поэтому он, не считаясь с расходами, нанял судно, которое уже через несколько часов отплывает в Стамбул. Так как это судно — всего лишь небольшая фелюга[34 - Фелюга — небольшое палубное судно с треугольными парусами, отличалось быстроходностью и маневренностью, использовалось военными и торговыми флотами Средиземноморья.], он не рискует взять в столь опасное путешествие дочь, а намерен оставить ее в Ливорно на попечении преданного слуги. Ей надлежит последовать за ним позже вместе с той частью его имущества, которую еще не успели доставить в Ливорно.
        Оставшись одна, Сафия немедленно начала действовать так, как сочла единственно верным. О возвращении в Турцию она и не помышляла; все ее чувства и вера противились этому. Из переписки отца, которую он оставил здесь, девушка узнала об осуждении своего возлюбленного и о том, где он находится теперь. Слегка поколебавшись — ведь ей, не зная языка и обычаев, предстояло пересечь половину Европы, Сафия прихватила свои драгоценности и значительную сумму денег и в сопровождении служанки-итальянки, знавшей турецкий язык, покинула побережье Средиземного моря и отправилась в далекую Германию.
        Прекрасная аравитянка не без труда добралась до городка, находившегося в каких-нибудь пятидесяти милях от жилища семейства Де Леси, но там ее служанка простудилась и тяжко заболела. Несмотря на самый бережный уход и внимание, бедная итальянка вскоре умерла, и Сафия осталась совершенно одна — неопытная в житейских делах и не знающая ни французского, ни немецкого языка. Однако ей повезло встретить добрых людей: после смерти служанки хозяйка постоялого двора, на котором остановились путницы, помогла девушке отыскать ее возлюбленного.

        5

        Вот как сложилась история этих людей, которые стали близки моему сердцу. Она глубоко меня тронула, благодаря ей я узнал о новых сторонах человеческой жизни, восхитился мужеством и силой благородных чувств и научился ненавидеть ложь и обман.
        Всякое зло тогда было мне отвратительно, а примеры доброты и великодушия постоянно были у меня перед глазами. Мне самому хотелось принять участие в жизни людей и, если удастся, проявить столь же прекрасные качества. К тому же в конце лета произошло событие, оказавшее на меня глубокое влияние.
        Однажды ночью, пробираясь по лесу, где я по-прежнему добывал себе пищу и собирал валежник для своих друзей, я нашел на тропе кожаную дорожную сумку, в которой оказалась кое-какая одежда, а также несколько книг. Я обрадованно схватил свой трофей и вернулся в убежище. Книги, к счастью, оказались написанными на языке, который стал мне уже почти родным. Это были «Потерянный Рай» Мильтона, один из томов «Жизнеописаний» Плутарха и «Страдания молодого Вертера» Гете. Я почувствовал себя настоящим богачом. С этого дня я не отрывался от чтения, пока мои друзья занимались повседневными делами.
        Сложно сказать, как эти книги на меня подействовали. Возникало множество новых образов и чувств, иногда приводивших меня в восторг, но чаще повергавших в уныние. В «Страданиях молодого Вертера», помимо простого и печального сюжета, было высказано столько мнений и затронуто столько вопросов, что книга стала для меня постоянным предметом для размышлений. Я не мог понять всего, но сочувствовал герою и сокрушался из-за его самоубийства, хотя и не вполне понимал его причины.
        Читая, я многое сравнивал с собой. И при этом казался себе похожим и в то же время совершенно непохожим на тех, о ком читал в книгах и кого мог наблюдать каждый день. Я отчасти понимал мотивы их поступков, но мой ум постоянно заходил в тупик. В отличие от людей я был страшен на вид и гигантского роста. Почему? Кто я? Откуда? В чем мое предназначение? Эти вопросы я задавал себе ежедневно, но ответа на них не было.
        Том Плутарха, оказавшийся у меня, описывал жизнь и свершения выдающихся основателей государств далекого прошлого. Эта книга подействовала на меня совсем иначе. Если «Страдания молодого Вертера» научили меня печалиться и грустить над несовершенством мира, то Плутарх заставил забыть о повседневных заботах и восхититься героями древности.
        Теперь я имел представление о могучих царствах, обширных пространствах степей, широких реках и безбрежных морях, но был совершенно незнаком с городами и большими скоплениями людей. Скромное жилище моих покровителей до сих пор оставалось единственным местом, где я узнавал человеческую природу; у Плутарха же я прочел о людях, посвятивших себя государственным делам, о тех, кто обладал властью и могуществом, правил себе подобными или посылал их на смерть. Я больше восхищался мудрыми и миролюбивыми законодателями — Нумой Помпилием, Солоном и Ликургом, чем воинственным и жестоким Ромулом. Жизнь моих покровителей, мирная и патриархальная, внушила мне именно этот идеал; но если бы мое знакомство с людьми началось с молодого воина, жаждущего славы и кровавых битв, то я, вероятно, думал бы и чувствовал иначе.
        «Потерянный Рай» вызвал у меня совсем иные чувства. Я, по простоте своей, принял его, как и все прочие книги, за рассказ о подлинном происшествии. По мере чтения великой поэмы я все глубже ощущал те изумление и ужас, какие способен вызвать образ Бога, ведущего войну со своими созданиями. И тут я не мог не сравнивать прочитанное с собственной судьбой.
        Как и у Адама, у меня не было родных; но он вышел из рук Бога во всем телесном совершенстве, счастливый и окруженный заботой Творца; он мог общаться с высшими существами и учиться у них; я же был одинок и беспомощен. Мне даже стало казаться, что я подобен Сатане — ведь при виде счастливой жизни моих покровителей я тоже нередко испытывал жгучую зависть.
        Еще одна находка усилила эти чувства. Вскоре после того, как я поселился в сарае, я обнаружил в кармане плаща, который накинул на себя, покидая твою лабораторию, какие-то исписанные бумаги. Поначалу они меня не заинтересовали, но теперь, научившись читать, я изучил их от первой до последней буквы. Это были твои записи, сделанные в те четыре месяца, которые предшествовали моему появлению на свет. Ты подробно, шаг за шагом, описывал свою работу, не забывая и о событиях твоей повседневной жизни. Эта тетрадь и сейчас при мне — вот она. Здесь содержится все, связанное с моим появлением на свет; подробно описана моя безобразная наружность, причем в таких выражениях, в которых ясно прочитывается твое отвращение ко мне. «Будь проклят тот день, когда он вдохнул в меня жизнь!  — не раз восклицал я.  — Зачем он создал чудовище, на которое сам не мог смотреть без омерзения? Милосердный Господь создал человека по своему образу и подобию, то есть прекрасным, а я — не что иное, как изувеченное подобие его самого, и это сходство — всего лишь гнусная карикатура. Даже у самого Сатаны были собратья-демоны, в чьих
глазах он был великолепен, а я одинок и всеми ненавидим!»
        Именно об этом я размышлял в часы уныния. Лишь доброта и благожелательность, царившие между моими покровителями, позволяли мне надеяться, что они, узнав обо всем, пожалеют меня и простят мне мое отталкивающее безобразие. Поэтому я решил не отчаиваться, а начать готовиться к встрече, которая определит мою судьбу. Свое появление перед ними я отложил еще на несколько месяцев: во-первых, я страшился неудачи, а во-вторых, мне не хотелось ничего предпринимать, пока время не прибавит мне новых знаний о людях и мудрости.
        Тем временем в домике произошли заметные перемены. Прибытие Сафии принесло его обитателям не только сердечную радость, но и некоторый достаток. У Феликса и Агаты теперь стало гораздо больше свободного времени, а в хозяйстве им помогали наемные работники. Семья жила в покое и довольстве, а во мне день ото дня росло смятение. Правда, я все еще не терял надежды, но стоило мне увидеть свое отражение в воде или собственную тень при лунном свете, как меня начинали одолевать сомнения.
        Так миновала осень. С удивлением и грустью я следил за тем, как опадали листья. Лес вновь обнажился, вокруг все стало голо и мрачно. Стужа меня не пугала — в холода я чувствовал себя лучше, чем в жару. Но меня радовали цветы и птицы, зеленый убор лесов и лугов. Поэтому, когда я их лишился, меня еще сильнее потянуло к обитателям дома. Они любили друг друга, и их радости не зависели от происходивших в природе перемен.
        Чем дольше я наблюдал за ними, тем больше мне хотелось обратиться к ним с просьбой о защите и ласке. Я хотел, чтобы они узнали меня и, может быть, даже полюбили. Увидеть их добрые взгляды, обращенные на меня, стало пределом моих мечтаний. Ведь, в конце концов, ни одного нищего они не отпускали, не оделив его куском хлеба или монетой. Конечно, я нуждался в большем, чем кров или краюха,  — я искал сочувствия и душевного расположения, но разве так уж я был недостоин этой малости?
        Пришла зима — природа совершила полный круговорот с тех пор, как я вступил в жизнь. Теперь я уже не думал больше ни о чем, кроме того, чтобы при случае показаться обитателям дома. Я строил тысячи планов, но в итоге принял решение войти туда, когда слепой старец останется в одиночестве. Мне хватило ума сообразить, что все, кто видел меня до сих пор, больше всего пугались моего уродства. Голос мой был грубым, но не настолько, чтобы испугать человека. Я рассчитывал завоевать расположение старого Де Леси в отсутствие его детей, тогда, возможно, и молодые члены семьи легче смирятся с моим присутствием.
        В один из прохладных солнечных дней Сафия, Агата и Феликс отправились на прогулку, слуги ушли на ярмарку в соседней деревне, а старик остался. Когда дом опустел, Де Леси взял свою гитару и сыграл несколько протяжных и нежных мелодий. Вскоре лицо его стало задумчивым и печальным; отложив инструмент, он погрузился в раздумье.
        Сердце мое отчаянно билось; наступил час, когда либо осуществятся мои надежды, либо все рухнет. Такой случай нельзя было упускать. Собрав все свое мужество, я отодвинул доски, которыми был замаскирован вход в мое убежище. Пахнуло свежим воздухом, я вышел, решительно приблизился к дверям дома и постучал.
        — Кто там?  — тотчас отозвался старик.  — Входите.
        Я вошел.
        — Прошу простить мое незваное вторжение,  — проговорил я.  — Я путник и нуждаюсь в коротком отдыхе. Буду признателен, если вы позволите мне немного обогреться у очага.
        — Входите же,  — сказал Де Леси,  — и я попробую вам помочь. Жаль только, что моих детей нет дома, а я ничего не вижу и вряд ли смогу вас накормить.
        — Не утруждайте себя, добрый хозяин, еда у меня есть. Мне нужно только согреться и перевести дух.
        Я сел на скамью. Повисло молчание. Дорога была каждая минута, но я не решался начать разговор. И тут старик сам обратился ко мне:
        — Судя по вашему выговору, путник, вы наш земляк — ведь вы француз, я не ошибся?
        — Нет, я не француз, но вырос во французской семье и знаю только этот язык. Я пришел в эти края, чтобы попросить убежища у друзей, которых искренне люблю.
        — Они, должно быть, немцы?
        — Нет, французы. Но я бы хотел сказать о другом. Я человек одинокий и несчастливый, на всем свете у меня нет ни родственников, ни друзей. Добрые люди, к которым я направляюсь, никогда меня не видели и почти ничего обо мне не знают. Меня это страшит; если я и тут потерплю неудачу, то наверняка навек останусь бродягой.
        — Не отчаивайтесь. В сердцах людей, когда над ними не довлеет корысть, всегда найдется место для братской любви и милосердия. Если это действительно добрые люди, не теряйте надежды.
        — Должно быть, никого не найти добрее их, однако они с предубеждением относятся ко мне. У меня смиренный нрав, я никогда никому не причинил зла и стремился делать только добро; но они по-своему слепы: вместо преданного друга видят во мне только отвратительного урода.
        — Это очень печально. Но неужели невозможно рассеять это заблуждение?
        — Вот я и хочу попытаться это сделать. Я нежно люблю своих друзей. Вот уже много месяцев втайне я стараюсь им служить, но они могут решить по ошибке, что я способен причинить им зло. Вот предубеждение, которое мне предстоит рассеять.
        — Где же они живут?
        — Недалеко отсюда.
        Старик немного помолчал, а затем снова обратился ко мне:
        — Если вы откровенно расскажете мне о своей жизни, я, быть может, помогу вам расположить их к себе. Я слеп и не могу вас видеть, но в ваших словах есть нечто такое, что заставляет меня вам верить. Для меня всегда было истинной радостью оказать услугу ближнему.
        — Благодарю вас, добрый и великодушный человек, и принимаю ваше предложение. Всем сердцем верю, что с вашей помощью не буду лишен общества ваших ближних.
        — Будь вы даже закоренелым преступником,  — ответил он,  — одиночество только доведет вас до отчаяния, но не вернет к добру. Я тоже не слишком счастлив; я и моя семья были без всякой вины обречены на изгнание. Думаю, вам легко понять, почему я сочувствую вашим горестям.
        — Не знаю, как и благодарить вас! Я впервые слышу добрые слова, обращенные ко мне. И это позволяет надеяться, что меня ждет такой же прием и у друзей, с которыми я должен вот-вот встретиться.
        — Не назовете ли вы их имена?  — поинтересовался старик.
        Я замолчал, превозмогая волнение. Вот она, та минута, которая может осчастливить меня или сделать изгоем навеки. Я не мог вымолвить ни слова; вместо этого, сотрясаемый рыданиями, я опустился на стул.
        В это время послышались шаги и голоса молодых людей. Нельзя было терять ни мгновения. Схватив руку старика, я воскликнул:
        — Защитите меня и спасите мою жизнь! Друзья, к которым я стремлюсь,  — это вы и ваша семья. Не покидайте меня в этот час жестокого испытания!
        — Праведный Боже!  — вскричал старик.  — Кто же вы такой?
        Тут дверь распахнулась и в дом вошли Феликс, Сафия и Агата.
        Как мне описать ужас, который отразился на их лицах при виде меня? Агата упала без чувств. Сафия в испуге выскочила из дома. Феликс же бросился ко мне, с неожиданной силой оттолкнул от старика, чьи колени я обнимал в мольбе, и жестоко ударил палкой.
        — Остановись!  — воскликнул его отец.  — Что ты делаешь? Ведь этот человек — наш друг!
        Но Феликс, не обращая внимания на его слова, осыпал меня градом ударов.
        Я мог бы разорвать его в клочья, как лев антилопу. Но мое сердце ледяной рукой стиснула жестокая тоска, и я сдержал себя. Молодой человек вновь занес палку, но в тот же миг я метнулся прочь из дома и в общей суматохе сумел незамеченным юркнуть в свое убежище в сарае.

        6

        До сих пор не знаю, ради чего я остался жить? Почему прямо тогда не свел счеты с жизнью, которую ты в своем безумии вдохнул в меня?
        Вместо этого меня охватили слепая ярость и жажда мести. В те мгновения я готов был уничтожить дом, давший мне приют, вместе со всеми его обитателями и с наслаждением слушать их предсмертные стоны.
        Как только опустилась ночь, я выбрался из своего убежища и углубился в лес. Там, когда никто меня не видел и не слышал, я принялся крушить все, что попадалось под руку, испуская бешеные крики. Какую ночь я пережил! Мертвые звезды смотрели на меня с насмешкой; обнаженные ветви раскачивались, а я, подобно Сатане, метался по чащобам, вырывая с корнем молодые деревца, сея вокруг разрушение и хаос.
        Но никакое исступление не может продолжаться бесконечно. Утомившись в буйстве, я в бессильном отчаянии опустился на сырой ковер опавшей листвы. Среди бесчисленных жителей Земли не нашлось ни одного, кто пожалел бы меня и помог мне. Тогда почему же я должен щадить моих врагов? С той минуты я объявил войну всему человеческому роду, и в первую очередь тому, кто создал меня и обрек на жизнь в аду.
        Когда взошло солнце, я услышал вдали людские голоса. При свете дня я не мог вернуться в свое убежище, поэтому спрятался в густых зарослях терновника. Мне надо было обдумать свое положение.
        Солнечное тепло и чистый лесной воздух немного успокоили меня. Вспомнив о том, что произошло в доме, я пришел к выводу, что поспешил проклясть всех и вся. Да, я действовал неразумно. То, что я говорил, несомненно расположило старика ко мне, но величайшей глупостью было показываться на глаза его детям. Мне следовало бы сначала мало-помалу приучить к себе старшего Де Леси, а перед остальными членами его семьи появиться позже, когда они уже были бы к этому готовы.
        Я совершил много ошибок, но ни одна из них не казалась мне непоправимой. Поразмыслив, я решил вернуться в свое убежище, дождаться подходящего момента и снова обратиться к старику, чтобы привлечь его на свою сторону.
        Примерно в полдень меня сморил сон. Спал я крепко, но в моих сновидениях вновь и вновь разворачивались события, случившиеся накануне: распахивалась дверь, раздавались женские крики, рассвирепевший Феликс бешено набрасывался на меня, отрывая от отца…
        Проснулся я измученным: сон не восстановил мои силы. Уже темнело, когда я выбрался из колючих зарослей и отправился добывать пропитание.
        Утолив голод, я вышел на знакомую тропку и направился к дому. Там все было тихо. Прокравшись в убежище, я стал дожидаться часа, когда семья обычно просыпалась. Этот час наступил и минул, солнце поднялось высоко, а из дома никто не показывался. Я весь дрожал от волнения: неужели здесь случилось что-то ужасное? Когда же я заглянул в щель, внутри домика оказалось темно, оттуда не доносилось ни звука. От неизвестности я едва не сошел с ума.
        Наконец мимо двора прошли двое пожилых крестьян. У дома они замедлили шаги, остановились и завели оживленный разговор. Но я не понимал ни слова, потому что они говорили на ином языке, чем мои покровители. Вскоре, однако, появился Феликс, а с ним еще один человек. Это меня удивило, так как я не заметил, чтобы утром он выходил из дому. Я стал ждать, надеясь из его слов понять, что происходит.
        — Ты, парень, хочешь,  — обратился к Феликсу его спутник,  — уплатить за три месяца аренды да еще и оставить в поле и огороде весь урожай несобранным? Не в моих правилах наживаться на чужой беде. Давай-ка лучше подождем несколько дней, может, ты передумаешь?
        — Нет,  — ответил Феликс,  — не передумаю. Мы не сможем здесь остаться. Мой отец опасно захворал после тех ужасов, какие нам довелось пережить. Ни моя жена, ни моя сестра никогда этого не забудут. Не уговаривайте меня. Вот ваш дом в целости и сохранности, а нам бы только поскорее убраться отсюда.
        Голос Феликса дрожал, выдавая, как глубоко он потрясен. Вместе со спутником они на несколько минут вошли в дом, а затем удалились. Больше никого из семейства Де Леси я никогда не видел.
        Остаток дня я провел в своем убежище, погрузившись в тупое отчаяние. Мои покровители исчезли, оборвав единственную нить, связывавшую меня с миром. Душу мою затопили жажда мести и ненависть, я больше не пытался им противиться и теперь думал только о смерти и разрушении. Я вспоминал ласковый и звучный голос старшего Де Леси, кроткий взгляд Агаты, поразительную красоту Сафии — и на мои глаза наворачивались жгучие слезы. Все они оттолкнули и покинули меня, думал я, и в моей груди с еще большей силой закипала ярость.
        Едва спустились сумерки, я обложил домик хворостом и соломой, уничтожил все, что росло в огороде, и стал с нетерпением дожидаться, пока зайдет луна и наступит полная тьма. Тогда можно начинать действовать.
        В середине ночи поднялся сильный ветер и быстро разогнал облака; его порывы становились все сильнее и резче. Рассудок во мне померк, уступив место какому-то холодному безумию. Я поджег сухую ветку и пустился в дикую пляску вокруг обреченного дома, время от времени поглядывая на запад, где луна уже коснулась горизонта. Наконец ее диск скрылся, и я, размахивая своим факелом, поджег собранную мной солому и охапки сухого вереска. Ветер мгновенно раздул огонь, и вскоре весь дом окутало высокое пламя.
        Убедившись, что занялись кровля и балки перекрытий и теперь пожар уже ничем не погасить, я размашисто зашагал в сторону леса.
        Весь мир лежал передо мной. Но куда же направиться? Верно одно — я должен бежать от тех мест, где похоронены все мои надежды. Но для меня, отверженного и презираемого, любой край, где жили люди, был опасен.
        И в этот миг я подумал о тебе. Из твоих дневниковых записей я понял, что ты являешься моим создателем, фактически — отцом. А к кому же мне обратиться, если не к тому, кто дал мне жизнь? Из уроков географии, которые Феликс давал Сафии, я немало знал о расположении различных стран в Европе и на других континентах. В записях ты упоминал Женеву как родной тебе город; вот туда я и решил направиться.
        Но как найти туда дорогу? Я знал, что мне необходимо двигаться на юго-запад, но единственным моим путеводным указателем было солнце. Я не знал названий городов, которые мне предстояло миновать, не мог обратиться за разъяснениями ни к одному человеческому существу. И все-таки я не впадал в отчаяние. Я надеялся на твою помощь, хотя и не испытывал к тебе никаких чувств, кроме ненависти. Только ты мог восстановить справедливость по отношению ко мне, которой сам же меня и лишил.
        Путешествие мое было долгим и полным жестоких лишений. Я покинул места, где прожил так долго, поздней осенью. Передвигаться я мог только ночью, избегая встреч с людьми. Природа оскудела, солнце уже не давало тепла, лили дожди, а временами даже шел снег. Реки остыли, земля стала твердой, холодной и голой; укрыться стало негде.
        Все добрые чувства во мне угасли, а голод и холод вконец озлобили. К тому времени, когда я приближался к твоим родным местам, повсюду лежал снег. Иной раз случай помогал мне, но все равно я часто отклонялся от намеченного пути и подолгу двигался не в том направлении. Когда же я пересек границу Швейцарии и солнце вновь стало теплее, а земля покрылась зеленью, произошло событие, которое еще больше ожесточило меня.
        Обычно в течение дня я отдыхал, а пускался в путь лишь после того, как ночь надежно скроет меня от чужих взглядов. Но однажды поутру, убедившись, что передо мной простирается густой лес, я продолжал идти и после восхода солнца.
        Стояли первые теплые дни весны, воздух был чист и ароматен, солнце светило ярко. Я чувствовал, как во мне оживают полузабытые чувства — радость и умиление. На миг я даже забыл о своем одиночестве и безобразии и благодарно поднял глаза к небу, одарившему меня нежданной радостью.
        Я долго шел лесными тропами, пока не оказался на опушке, у которой текла глубокая и быстрая речка, над которой склонялись ветви деревьев со свежей листвой. Внезапно я услышал чьи-то голоса, остановился и укрылся в зарослях. И тут же мимо моего укрытия пробежала, звонко смеясь, юная девушка. Она словно спасалась от кого-то, но в ее поведении был не испуг, а лишь шутливая игра. Не останавливаясь, она помчалась дальше вдоль обрывистого берега реки, но внезапно оступилась и упала в поток.

        Не теряя ни мгновения, я выскочил из своего укрытия, бросился в воду и, борясь с сильным течением, успел подхватить девушку и вынести ее на берег. Она лежала без чувств, и я попытался, как мог, привести ее в себя. Но тут появился молодой крестьянин — должно быть, тот, от кого она убегала. Завидев меня, он бросился вперед, вырвал девушку из моих рук и понес ее в глубь леса.
        Я пошел было за ними, не очень ясно понимая зачем. Но крестьянин заметил, что я их нагоняю, опустил свою ношу на землю, сорвал с плеча ружье, прицелился и выстрелил в меня. Я упал, а мой обидчик поспешно скрылся в лесу.
        Вот такой была награда за мой поступок. Я спас жизнь юной девушки, а теперь мне приходилось корчиться от нестерпимой боли. Пуля разорвала мышцу плеча и раздробила кость. Легкая радость, которую я испытывал всего несколько минут назад, бесследно исчезла, и теперь я мог лишь скрежетать зубами от бешенства. Обезумев от гнева, я, не сходя с места, поклялся мстить всему человечеству до той минуты, пока жив. Но тут дала себя знать большая потеря крови, и я провалился в забытье.
        Несколько недель подряд я провел в лесной глуши, пытаясь залечить полученную рану. Я не знал, осталась ли пуля в ране или прошла навылет. В любом случае у меня не было ни малейшей возможности ее извлечь. Я горел в лихорадочном жару, и эти страдания удваивались от сознания несправедливости того, что произошло со мной. Только кровавая месть могла бы вознаградить меня за все, что мне довелось пережить.
        Наконец лихорадка отступила, рана почти зажила, и я продолжил путь, который, по моим расчетам, уже близился к концу. Месяцем позже я достиг окрестностей Женевы.
        Озеро и городские здания я увидел уже под вечер, поэтому и решил заночевать среди кустов и лужаек — мне требовалось обдумать, как обратиться к тебе, чтобы ты снова меня не оттолкнул. Усталость и голод мои были слишком сильны, чтобы я мог наслаждаться свежестью вечернего бриза или красками заката, пылавшего над вершинами Юры.
        Я ненадолго уснул, и сон позволил мне забыть мучительные раздумья. Разбудило меня появление прелестного ребенка, мальчика лет семи, который резво вбежал на поляну, где я укрывался. Как только я взглянул на него, мне пришла в голову мысль, что это маленькое существо еще не имеет тех предубеждений, которыми полны взрослые люди, и, возможно, примет мое безобразие без отвращения.
        Если бы мне удалось удержать его рядом, поговорить с ним, сделать своим другом, тогда, быть может, я стал бы не так одинок на этой земле. Вот почему я схватил мальчика, когда он пробегал мимо, и попытался обратиться к нему. Но, едва разглядев меня, он закрыл лицо руками и пронзительно закричал. Я силой отвел его руки от лица и проговорил:
        — Почему ты кричишь? Я не обижу тебя, выслушай меня.
        Он отчаянно забился в моих руках.
        — Отпусти,  — вопил он.  — Отпусти меня, урод! Мерзкий урод! Ты хочешь меня разорвать в клочья и съесть? Ты — великан-людоед! Отпусти, не то я пожалуюсь моему отцу!
        — Этого не будет, потому что тебе придется пойти со мной.
        — Гадкое чудовище! Не смей меня держать! Мой отец — судья Франкенштейн. Он накажет тебя!
        — Франкенштейн! Значит, ты из семьи моего врага, которому я поклялся вечно мстить? Так стань же моей первой жертвой!
        Мальчик продолжал сопротивляться, осыпая меня оскорбительными прозвищами. И тогда я слегка стиснул его горло, чтобы он хотя бы ненадолго умолк, а в следующую минуту он уже лежал, бездыханный, у моих ног.
        Я пристально всматривался в свою жертву, и сердце мое наполнялось жестоким торжеством. Хлопнув в ладоши, я рассмеялся и воскликнул:
        — Оказывается, я тоже способен причинять горе! Мой враг уязвим; эта смерть приведет его в отчаяние, а другие несчастья окончательно раздавят его!
        Глядя на мертвого ребенка, я заметил у него на груди что-то блестящее. Я взял эту вещицу в руки — там был портрет прекрасной женщины. Несколько мгновений я восхищенно всматривался в ее темные глаза, окаймленные густыми ресницами. Но вскоре гнев снова охватил меня; я вспомнил, что навсегда лишен радости, которую умеют дарить такие женщины. Если бы та, чьим изображением я любовался, увидела меня, что бы осталось от выражения небесной доброты на ее лице? Только испуг и отвращение.
        Охваченный этими чувствами, я покинул поляну, где совершил убийство, и в поисках укрытия вскоре набрел на какой-то сарай неподалеку от маленькой фермы. Решив, что сарай пуст, я вошел туда, но там на сене спала молодая женщина. Она была не так прекрасна, как та, чей портрет я сейчас держал в руках, но ее лицо цвело юностью и здоровьем. «Вот,  — угрюмо подумал я,  — одна из тех, кто дарит улыбки и нежность всем, кроме меня». Склонившись над нею в темноте, я прошептал: «Проснись, прелестная, твой возлюбленный рядом и готов отдать жизнь за один лишь твой ласковый взгляд. Любимая, проснись!»
        Женщина пошевелилась во сне; и дрожь ужаса охватила меня. А что, если она и в самом деле проснется, обнаружит меня и обличит как убийцу? Уверен — так она и поступила бы, если бы в тот миг ее глаза открылись, и эта уверенность разбудила во мне демона. Пусть не я, а она поплатится за убийство, которого не совершала! Ведь я навеки лишен всего того, что она могла бы мне дать. Это она породила преступление, так пусть же понесет и наказание!

        Я снова склонился над молодой женщиной и спрятал портрет в складках ее платья. Она снова зашевелилась, и я бросился бежать.
        Несколько дней подряд я бродил вокруг места, где случились эти события. Я то надеялся встретить здесь тебя, то уже был готов навсегда покинуть этот мир, полный несправедливости и страданий.
        Затем я поднялся высоко в горы и с тех пор блуждаю в этой глуши, охваченный одной-единственной страстью, которую мне не утолить без твоей помощи. И я не отпущу тебя отсюда до тех пор, пока ты не поклянешься выполнить мое требование.
        И вот в чем оно заключается. Я одинок и несчастен; никто из людей не осмелится сблизиться со мною. Не отвергнет меня лишь существо, столь же безобразное, как и я. Моя подруга должна быть мне ровней во всем, в том числе и в уродстве. И это существо можешь создать только ты!

        Глава 6
        Невеста


        1

        Он умолк и впился в меня взглядом, словно ожидая ответа. Но я был так ошеломлен и растерян, что не мог осознать, чего хочет от меня это чудовище. Тогда он продолжал:
        — Ты должен создать для меня женщину, с которой я мог бы жить, испытывая к ней привязанность и любовь — чувства, необходимые мне больше, чем воздух. Я вправе требовать, и ты не можешь мне в этом отказать.
        Эти слова с новой силой всколыхнули мой гнев, который улегся, пока он рассказывал о своей жизни в хижине. Теперь я уже не мог совладать со своей яростью.
        — Никакие пытки,  — ответил я,  — не смогут вырвать у меня согласия на это. Ты можешь сделать меня несчастнейшим из людей, даже убить, но я не стану создавать существо, вместе с которым вы будете представлять страшную угрозу для людей. Мой ответ — нет.
        — Ты несправедлив,  — ответил монстр.  — Но я догадывался, что так и случится. Я не стану ни угрожать тебе, ни подвергать тебя пыткам. Я попытаюсь тебя убедить. Я полон злобы, потому что несчастен. Разве все не отвернулись от меня? Ты сам, мой создатель, охотно уничтожил бы меня. Но объясни тогда, почему я должен щадить и жалеть людей больше, чем они меня? Ты ведь не считал бы себя убийцей, если бы тебе удалось сбросить меня в одну из ледяных расселин. А если бы человек жил со мной в согласии и дружбе, я бы служил ему до последнего вздоха и со слезами благодарил только за то, что он принимает мои услуги. Но это невозможно — между нами стоят непреодолимые человеческие чувства, а я не могу с этим смириться. Я не жалкий раб и отомщу за все обиды и оскорбления, причиненные мне. Уж если мне не дано вызывать любовь, я стану нагонять ужас, и в первую очередь это касается тебя — моего заклятого врага. Берегись: я сделаю все, чтобы раздавить тебя, как насекомое, и не успокоюсь, пока ты не начнешь проклинать день своего рождения.
        В этих словах звучала адская злоба. Лицо монстра искажала отвратительная гримаса, которую не мог выдержать человеческий взгляд. Однако ему удалось взять себя в руки, и он продолжал:
        — Я хотел кое-что объяснить, но вижу, что тебе никогда не понять, что ты и есть причина моей злобы. Если бы хоть кто-нибудь отнесся ко мне ласково, я отплатил бы ему глубокой привязанностью; ради одного этого человека я помирился бы со всем родом человеческим. Однако это мечта, а то, что я у тебя прошу,  — всего лишь скромная малость. Я нуждаюсь в существе другого пола, причем столь же безобразном, как и я. Радости в этом мало, но это все, на что я могу надеяться. И этого будет вполне достаточно. Оба уроды, мы будем словно скованные одной цепью и отрезанные от всего остального мира. Наша жизнь будет чиста и свободна от страданий, которые я постоянно испытываю. О мой создатель! Сделай меня счастливым: позволь убедиться, что я могу хоть в ком-нибудь возбудить сострадание, и не отказывай в моей мольбе!
        Как ни странно, но я больше не чувствовал ненависти к этому существу. Его доводы казались убедительными. И разве я не был обязан, создав его, наделить хотя бы крупицей счастья, если это было всецело в моей власти?
        Заметил перемену во мне, он продолжал:
        — Если ты согласишься и выполнишь то, о чем я прошу, то ни ты, ни любое другое человеческое существо никогда больше нас не увидит. Мы покинем Европу и отправимся в лесные дебри Южной Америки. Моя пища отличается от вашей, мне не требуется мяса и хлеба. Желуди, орехи и ягоды — вот и все, что мне нужно. Моя подруга будет довольствоваться той же пищей. Джунгли станут нашим домом, солнце будет светить нам, как и остальным людям, и растить для нас дикие плоды… Как ты ни безжалостен ко мне, но сейчас я читаю в твоих глазах сострадание. Пообещай же мне то, чего я так горячо желаю!
        — Ты намерен,  — проговорил я,  — поселиться там, где твоими единственными соседями будут дикие животные. Но как ты, страстно жаждущий человеческой любви и привязанности, сможешь выдержать такое изгнание? В конце концов ты вернешься и опять столкнешься с людской ненавистью. Твоя оскорбленная душа снова наполнится злобой, и ты примешься крушить все, что попадет под руку. А твоя подруга поможет тебе в этом… Нет, что бы ты ни говорил, я все равно не могу согласиться.
        — Зачем ты настраиваешь себя против меня? Ведь еще мгновение назад ты принял мои доводы — хотя бы из чувства справедливости. Могу поклясться землей, на которой живу, и тобой — моим творцом,  — что, если ты дашь мне подругу, мы с нею покинем эти страны и поселимся в самых отдаленных от людей местах. Если кто-то станет любить меня, злоба и ненависть уйдут, мои дни наполнятся покоем, и в свой смертный час я не прокляну того, кто заставил меня жить.
        Его слова странно подействовали на меня. В глубине своего сердца я испытывал сострадание, но стоило мне взглянуть на отвратительного монстра, на то, как он двигается и говорит, как все во мне переворачивалось и все добрые чувства сменялись ужасом и ненавистью. Но я продолжал твердить себе, что не имею права отказывать своему творению в той доле счастья, которую мог ему дать.
        — Сейчас ты клянешься не причинять никому вреда,  — наконец проговорил я,  — но разве ты не совершил злодеяния, которые не позволяют верить твоим словам? Откуда мне знать, что все это не уловка, не притворство, а ты в результате не получишь новые возможности для осуществления своей мести!
        — Что бы ты ни думал, скажу одно: если у меня не будет привязанностей, я окончательно превращусь в чудовище. Любовь другого существа устранит причину моих преступлений, и никто обо мне и моей подруге больше ничего не услышит. Мои злодеяния — результат вынужденного одиночества, которое я ненавижу всей душой. Обретя привязанность равного мне мыслящего создания, я стану частью этого мира, звеном в цепи живущих, в которой для меня сейчас нет места.
        Я молчал, размышляя о добрых семенах, которые дали всходы в начале его жизненного пути, о том, как все лучшее в нем было уничтожено отвращением и презрением, с которым к нему отнеслись люди. Не забывал я и о его физической мощи и угрозах. Создание, способное месяцами жить в ледяных пещерах и легко уходить от погони по краю неприступной пропасти, обладало сверхчеловеческой силой, и справиться с ним было не по плечу ни одному человеку. Наконец я решил, что ради справедливости, а главное — ради безопасности моих ближних, следует согласиться.
        Повернувшись к нему, я сказал:
        — Хорошо. Я выполню твое желание, но ты должен поклясться навсегда покинуть Европу, как только получишь женщину, которая разделит с тобой изгнание.
        — Клянусь солнцем и сводом небес,  — воскликнул он,  — клянусь любовью, свившей гнездо в моем сердце, что, исполнив мою просьбу, ты больше никогда меня не увидишь. Возвращайся домой и берись за дело. Я буду пристально следить за ходом работы; и можешь быть уверен — как только все будет готово, я окажусь рядом.
        С этими словами он торопливо покинул меня, словно опасался, что я могу спохватиться и передумать. Я видел, как он невероятно быстро спускался с горы; вскоре его громадная неуклюжая фигура затерялась среди волн ледяного моря…
        Встреча с монстром и его рассказ заняли почти весь день. Когда он скрылся из виду, солнце уже почти касалось вершин далеких хребтов. Я знал, что мне нужно без промедления спускаться в долину, поскольку вскоре все вокруг поглотит тьма, но на душе у меня было так тяжело, что я едва переставлял ноги.
        Поглощенный своими мыслями, я пробирался по опасным горным тропам, то и дело рискуя оступиться или угодить под камнепад. Была уже глубокая ночь, когда я проделал половину пути и решил сделать привал у источника, выбивавшегося из-под скалы.
        В просветах рваных облаков время от времени показывались сосны, ветер шумел в их темных кронах. Часть деревьев была повалена недавней лавиной. Суровая и мрачная картина вызвала к жизни бессвязные и мрачные думы. Мне хотелось одного: лишиться чувств и памяти, превратиться в ничто.
        Уже светало, когда я добрался до местечка Шамони и сразу же, не давая себе передышки, направился в Женеву. При этом я чувствовал себя так, словно на меня навалилась огромная, как гора, тяжесть и мне приходится постоянно носить ее с собой.
        В таком состоянии я вернулся домой. Мой изможденный вид страшно встревожил родных, но я не отвечал на вопросы и был почти не в состоянии говорить. Теперь я твердо знал: надо мной тяготеет проклятие и я не имею ни малейшего права на сочувствие. Мне казалось, что уже никогда я не смогу быть искренним с отцом и Элизой.
        Но и теперь я любил их больше жизни. И ради их спасения был готов снова окунуться в ненавистную мне работу. Все остальное отступило, словно покрывшись туманом. Я видел перед собой только одну цель.

        2

        Но проходили день за днем, неделя за неделей, а я все не мог набраться мужества и взяться за работу. Меня пугала возможность мести разочарованного монстра, но я не мог преодолеть отвращение к тому, что он мне навязал. К тому же мне стало ясно, что я не смогу создать ему подругу, не посвятив несколько месяцев исследованиям и изысканиям. До меня дошел слух об открытиях, сделанных одним английским ученым,  — они могли иметь огромное значение для начатого мною дела, и я уже раздумывал о том, как уговорить отца позволить мне ненадолго отправиться в Англию.
        Невероятно трудно было заставить себя сделать первый шаг. Я пользовался любым предлогом, чтобы отложить разговор с отцом, да и сама срочность дела казалась мне все более сомнительной. Кое-что изменилось во мне самом: я окреп и пребывал в ровном расположении духа, по крайней мере тогда, когда не думал о данном монстру обещании. Отец с радостью следил за этими переменами и готов был сделать все, чтобы у меня опять появился интерес к жизни.
        Однако временами тоска вновь накатывала на меня, и тогда мир вокруг тускнел. В такие минуты я снова искал одиночества и целые дни напролет проводил в лодке на озере, молчаливо следя за движением облаков и слушая плеск волн. Но свежий ветер и яркое солнце возвращали мне уверенность в себе и душевный покой.
        Как-то раз, когда я вернулся с прогулки по озеру, отец отозвал меня в сторону:
        — Я радуюсь, Виктор, что ты мало-помалу приходишь в себя. Однако ты все еще выглядишь подавленным, избегаешь общества близких. Я долго раздумывал о причинах этого, и вчера мне пришла в голову одна догадка. Если она близка к истине, умоляю — скажи об этом. Молчание в таких делах не только бесполезно, но и может навлечь на нас новые несчастья.
        От такого вступления я вздрогнул, а отец продолжал:
        — Скажу тебе прямо: я всегда считал твой будущий брак с Элизой вершиной нашего семейного благополучия, опорой моей старости. Вы знаете друг друга с раннего детства, вместе играли и учились, ваши вкусы и склонности во многом сходны. Но взгляд со стороны порой видит совсем не то, что есть на самом деле, и то, что мне казалось прямым путем к счастью, на самом деле — нечто иное. Быть может, ты относишься к Элизе по-братски и даже не думаешь взять ее в жены? Может, ты встретил другую девушку и полюбил ее, но считаешь себя связанным словом с Элизой и борешься со своими чувствами? Ответь — не это ли заставляет тебя страдать?
        — Успокойтесь, дорогой отец. Я по-прежнему всем сердцем люблю свою кузину. Мне никогда не приходилось встречать женщин, которые вызывали бы у меня такое искреннее восхищение. Все мои надежды и планы на будущее связаны только с нею.
        — Благодарю тебя, Виктор! Ты доставил мне радость, какой я давно не знал. Если все обстоит именно так, то все мы, несмотря на недавние горестные события, будем утешены. И я хотел бы как можно скорее прогнать тот мрак, который окутал твою душу. Может быть, нам, не откладывая больше, в самом скором времени сыграть вашу свадьбу? Подумай сам: при твоем состоянии ранний брак ни в чем не помешает тебе добиться того, к чему ты стремишься. Ты молод, и у тебя есть время, чтобы многого достичь и принести пользу людям. Нет, я не хочу ничего навязывать тебе, и никакая отсрочка меня не обеспокоит. Сейчас я говорю без всякой задней мысли и прошу только об одном: ответь мне чистосердечно — готов ли ты к этому?
        Я молча слушал взволнованную речь отца, а когда он остановился, чтобы перевести дух, не смог ответить сразу. Тысячи мыслей вихрем проносились в моей голове. Я колебался. Брак с Элизой, еще недавно такой желанный, сейчас внушал мне только страх. Я был связан обещанием, которое даже не начал выполнять, но и не мог нарушить. Мог ли я праздновать и веселиться, когда на плечах у меня лежал невероятный груз, гнувший меня к земле? Прежде всего я должен был исполнить то, что посулил монстру, а затем дать возможность чудовищу и его подруге покинуть эти края. И лишь после этого я получу право соединиться с Элизой.
        В эту минуту я вспомнил о настоятельной необходимости посетить Англию. Переписка с учеными, от которых я должен был получить нужные мне сведения, могла затянуться надолго, а без этого нельзя было твердо рассчитывать на успех в предстоящей работе. Помимо того, мне претила мысль устроить лабораторию в доме отца. Сама по себе эта работа омерзительна, к тому же ничтожная случайность могла бы раскрыть мою тайну. Вот почему на это время мне надо оказаться как можно дальше от тех, кого я любил и пытался оберегать. Я должен взяться за дело со всей энергией, быстро закончить его и, устранив опасность для близких, вернуться к семье. В глубине души у меня теплилась еще одна надежда: вдруг за это время произойдет нечто такое, что уничтожит монстра и положит конец моим мучениям…
        Наконец я смог ответить отцу. Я сказал ему, что в интересах моей научной работы должен посетить Англию, для меня это совершенно необходимо. Я говорил так убедительно, что отец неожиданно легко согласился. Его даже порадовало то, что после долгого периода безразличия и мрачного уныния я способен радоваться предстоящему путешествию. Он надеялся, что перемена обстановки и новые впечатления окончательно приведут меня в себя.
        Я полагал, что мое отсутствие будет продолжаться несколько месяцев, от силы — год. Однако возникло непредвиденное обстоятельство: отец, заботясь обо мне, обеспечил меня спутником. Идея эта принадлежала Элизе: вместе с отцом они устроили так, что в поездке меня сопровождал Анри Клерваль. Мой старый друг должен был присоединиться ко мне в Страсбурге.
        Присутствие спутника не входило в мои планы. Оно могло помешать полному уединению, которое мне требовалось, чтобы выполнить свое обязательство. Однако в начале путешествия присутствие друга не могло быть помехой, и я искренне обрадовался тому, что снова увижусь с Анри. Тогда мне, быть может, удастся избежать тех одиноких раздумий, которые временами едва не сводили меня с ума. Важным я считал и то, что Клерваль мог служить своего рода щитом. Я надеялся, что его присутствие избавит меня от назойливых посещений монстра, которому могло взбрести в голову следить за ходом работы или торопить меня.
        Итак, передо мной была открыта дорога в Англию. Вместе с тем было решено, что наше бракосочетание с Элизой совершится, как только я вернусь. Отец не желал больше ждать, ссылаясь на свой преклонный возраст. Я же хотел лишь одного: покончить с ненавистным трудом и дождаться того светлого дня, когда, освободившись от гнусного рабства, смогу с чистой совестью взять руку Элизы в свои и вместе с ней навек забыть мрачное прошлое.
        Я занялся подготовкой к поездке. Однако меня продолжала тревожить одна мысль. Я покидал своих близких, не подозревающих о существовании врага и не защищенных от него, на продолжительное время. А ведь мой отъезд мог привести его в ярость. Я помнил о том, что он обещал последовать за мной, куда бы я ни направился, но будет ли он сопровождать меня и в Англии? Если так, то безопасность моих близких обеспечена; гораздо хуже, если все сложится наоборот. Но интуиция настойчиво подсказывала: демон последует за мной, оставив мою семью в покое.
        В конце сентября я покинул родину.
        Элиза не возражала против моего намерения, но ее переполняла тревога при мысли о том, что на чужбине уныние снова овладеет мною, а она окажется далеко. Лишь благодаря ее заботливости у меня был спутник, но мужчины обычно не замечают житейских мелочей, требующих внимания женщины. Элизе хотелось умолять меня вернуться как можно скорее, но она не проронила ни слова, и мы простились со слезами на глазах.
        Я сел в дорожный экипаж; мой багаж состоял в основном из тщательно упакованных химических приборов и реактивов. Мысли мои были заняты только одним, глаза устремлены в одну точку, и я проехал немало прекраснейших мест, даже не заметив их. Я думал о цели своего путешествия и плане работы, которой предстояло поглотить все мое время.
        Спустя несколько дней я прибыл в Страсбург[35 - Страсбург — город во Франции, историческая столица Эльзаса.]. Тут я должен был некоторое время дожидаться приезда Анри Клерваля. Когда же он появился, я был поражен контрастом, который мы являли собой. Анри с восторгом ожидал наступления каждого нового дня, радовался красоте закатов и восходов, сменяющиеся один за другим ландшафты наполняли его вдохновением. «Вот ради чего стоит жить!  — восклицал он.  — Вот истинное наслаждение! Но что с тобой, Виктор, почему ты так подавлен и печален?»
        А как могло быть иначе, если моя голова была занята мрачными мыслями, о которых Анри не имел ни малейшего представления? Поэтому я не видел ни ясной вечерней звезды, ни восхода солнца, отраженного гладью могучего Рейна. Надо мной каждое мгновение тяготело проклятие, закрывшее для меня все пути к радости.
        Мы приняли решение спуститься вниз по течению Рейна от Страсбурга до Роттердама[36 - Роттердам — город в Нидерландах.], а затем из роттердамского порта отплыть в Лондон. Во время этого путешествия мы миновали множество живописнейших островов и прибрежных долин, повидали несколько красивых городов. В Мангейме мы провели целый день, а на пятый день после отплытия из Страсбурга прибыли в Майнц[37 - Мангейм, Майнц — города в Германии.]. Ниже Майнца берега Рейна еще красивее. Течение реки становится быстрее, ее русло вьется между крутыми зелеными холмами. На неприступных обрывах над рекой высятся руины многочисленных замков, окруженных темнеющими лесами. В этой части долины Рейна ландшафты невероятно разнообразны. То перед вашим взором возникает крутой холм, то средневековые руины, висящие над пропастью, то просторный виноградник с зелеными пологими склонами или многолюдный город в излучине.
        Наше путешествие совпало со временем сбора винограда. До нас доносились песни виноградарей, и даже я, несмотря на тоску и предчувствия, прислушивался к ним с удовольствием. Лежа на дне большой лодки и глядя в безоблачное небо, я словно впитывал в себя покой, которого так долго был лишен.
        Что касается моего Анри, то он чувствовал себя так, словно оказался в стране чудес, и упивался таким счастьем, какое редко доводится испытывать человеку.
        — Я видел,  — говорил он мне,  — самые прекрасные пейзажи моей родины, я побывал на озерах Люцерн и Ури, где снежные склоны отвесно спускаются к воде, я видел эти озера в бурю, когда ветер поднимает и кружит водяные вихри, я побывал в горах Ла Вале и Пэ де Во. И все же, Виктор, здешний край мне больше по душе, чем все наши альпийские чудеса. Швейцарские горы величественны и причудливы; но берега этой реки полны тайны и очарования, я не могу сравнить их ни с чем. Взгляни-ка на замок вон там над обрывом или на тот, что на острове, прячущийся в листве; а вот и крестьяне, возвращающиеся со своих виноградников в деревню, кровли которой виднеются в складках горы! Я думаю, что дух — хранитель этих мест — наделен более созвучной человеку душой, чем те могучие духи, что громоздят ледники и обитают на неприступных горных вершинах!
        Анри, мой бесценный друг! Мне и сейчас доставляет наслаждение повторять его слова. Это был человек, чувствовавший каждое биение сердца природы. Его бурная фантазия сдерживалась только чувствительностью его сердца. Он был способен горячо любить и в дружбе проявлял необычайную преданность.
        Я невольно задаюсь вопросом: где же он теперь? Неужели этот прекрасный во всех отношениях человек исчез без следа? Этот высокий ум, это богатство мыслей, это причудливое и неистощимое воображение, создававшее целые миры,  — не может быть, чтобы все это погибло вместе с ним! Его тело превратилось в прах, но дух продолжает являться, неся утешение своему несчастному другу…
        Надеюсь, вы простите мне эти скорбные речи. Слова мои — лишь жалкая дань редкостным достоинствам Анри Клерваля, но они хотя бы немного утоляют боль, которую причиняют мне воспоминания о нем. Поэтому я продолжу свое повествование.
        За Кёльном Рейн выходит на равнины Нидерландов. Последнюю часть нашего пути мы решили проделать по суше, так как постоянно дул встречный ветер, а течение было настолько медленным, что мы почти не продвигались вперед.
        С этого места красоты природы пошли на убыль, но низменные земли не успели нам наскучить, так как всего через несколько дней мы были в Роттердаме. Там мы погрузились на каботажное судно, отплывавшее в Англию, и одним ясным утром в конце декабря на горизонте показались белые скалы Дувра[38 - Дувр — город и порт в Великобритании, в английском графстве Кент.].
        Берега Темзы развернули перед нами совершенно иные ландшафты: они были плоскими, но плодородными, а каждый из городов и городков, которые нам приходилось миновать, был овеян преданиями седой старины. Мы повидали форт Тильбюри и вспомнили испанскую Армаду; затем перед нами предстали Грэйвсенд, Вулвич и Гринвич — места, о которых я немало слышал еще на родине.
        Наконец нашим взорам открылись бесчисленные шпили лондонских церквей, старинные мосты через Темзу, знаменитый замок Тауэр и словно парящий над городом купол собора Святого Павла.

        3

        Лондон был конечным пунктом нашего путешествия: мы решили провести в этом прославленном городе несколько месяцев. Анри спешил познакомиться с литературными знаменитостями того времени, мне же это занятие казалось второстепенным и легковесным. Для меня главным было — получить сведения, необходимые для благополучного завершения предстоящей работы. В этом я полагался на целый ряд имевшихся у меня рекомендательных писем, которые были адресованы самым выдающимся британским естествоиспытателям.
        Если бы я предпринял это путешествие в те счастливые дни, когда был еще студентом, оно принесло бы мне неописуемую радость. Но теперь моей целью было не познание, а отчаянная попытка избавиться от лежащего на мне и моих близких проклятия. Поэтому я посещал ученых мужей только ради того, чтобы получить сведения о вещах, имевших для меня роковое значение.
        Светское общество меня тяготило; в одиночестве я хотя бы мог обмануть себя краткой иллюзией покоя и безмятежности. Лица же других людей, кроме моего Анри, озабоченные, равнодушные или самодовольные, вновь пробуждали во мне отчаяние. Я чувствовал, что между мной и ими высится какая-то непреодолимая стена. Кладка кирпичей этой стены была скреплена кровью малыша Уильяма и несчастной Жюстины; воспоминания о событиях, связанных с ними, были хуже всякой пытки.
        Анри… В нем я видел собственного двойника, отражение моего я, каким оно было прежде. Он был любознателен и жадно стремился получить опыт и новые знания. Нравы и обычаи англичан, которые ему приходилось наблюдать, он находил занимательными и поучительными. Кроме того, он делал все, чтобы достичь цели, которую давно наметил,  — посетить Индию. Анри был убежден, что при его знании восточных языков, истории и культуры этой страны он мог бы способствовать развитию торговли и ее разумной европейской колонизации. Только в Англии он мог сделать решительные шаги к осуществлению своего плана. Вот почему он был постоянно занят и почти не имел свободного времени.
        Единственное, что огорчало моего друга,  — моя хандра, которую он называл английским словечком «сплин». Я старался скрывать свою подавленность, чтобы не отравлять ему удовольствия от новизны ощущений и впечатлений, такого естественного для человека, чья совесть не отягощена горькими воспоминаниями. Однако все чаще я отказывался сопровождать его под различными вымышленными предлогами, чтобы остаться в одиночестве.
        Уже тогда я начал накапливать материалы, которые были мне необходимы, чтобы произвести на свет мое новое создание. Этот процесс был для меня столь мучителен, что напоминал китайскую пытку водой, когда капля за каплей равномерно падают на выбритую макушку жертвы. Любая мысль, связанная с моей задачей, причиняла мне настоящую боль; я испытывал острую нервную дрожь, а сердце начинало учащенно биться.
        Спустя два месяца после прибытия в Лондон мы с Анри получили письмо от человека, который в недавнем прошлом гостил у нас в Женеве. Он был шотландцем, с глубокой любовью описывал свой край и настойчиво звал нас, хотя бы ради красот горной Шотландии, продолжить наше путешествие на север, до города Перт, где он жил.
        Анри был не прочь принять приглашение, да и мне захотелось вновь взглянуть на горы, потоки и прочие удивительные творения, которыми природа украшает свои излюбленные уголки.
        Мы прибыли в Лондон в начале октября, но сейчас стоял февраль. Поэтому было решено, что мы отправимся на север в конце следующего месяца. Вместо того чтобы проследовать прямо в Эдинбург, мы решили по пути посетить Виндзор, Оксфорд, Мэтлок и Камберлендские озера — с таким расчетом, чтобы прибыть в Перт в конце июля. Я тщательно упаковал химические приборы, оборудование и собранные материалы, надеясь завершить работу в одном из уединенных селений на плоскогорьях Хайленда.
        Покинув Лондон 27 марта, мы провели несколько дней в Виндзоре, прогуливаясь по прекрасному лесу. Для нас, жителей горной страны, природа этих мест казалась на редкость непривычной: рощи могучих дубов, влажные низины, заросшие орешником, стада величавых оленей — все было нам в диковинку.
        Из Виндзора мы направились в Оксфорд. При въезде в город невольно приходят на ум события, происходившие в нем более полутора столетий назад. Здесь Карл I[39 - Карл I — король Англии, Шотландии и Ирландии с 1625 года. В ходе гражданских войн потерпел поражение, был предан суду парламента и казнен 30 января 1649 года в Лондоне.] собирал свои силы, так как Оксфорд оставался верен своему королю, когда вся страна отшатнулась от него и встала под знамена свободы. Здесь витал дух прошлого, и мы с наслаждением отыскивали следы пребывания короля, королевы и их сподвижников. Но и без того город настолько красив, что не может не вызывать восхищения. Здания колледжей дышат стариной и невероятно живописны; улицы великолепны, а часть Темзы, текущая близ города по восхитительным зеленым лугам и по традиции называемая здесь Айзис, широко и спокойно несет свои воды, в которых отражается ансамбль башен, шпилей и куполов, окруженный вековыми вязами.
        Я наслаждался этой мирной картиной, но мою радость поминутно омрачали воспоминания и мысли о будущем. Я был создан для мирного счастья. И хотя иногда меня охватывала грусть, созерцание красот природы или прекрасных творений человеческого гения всегда находило отклик в моем сердце и укрепляло мой дух. Теперь я походил на дерево, в которое ударила молния. Все во мне было выжжено, я представлял собой жалкое подобие человека — зрелище, невыносимое в первую очередь для меня самого.
        Мы провели довольно много времени в Оксфорде, желая посетить каждый уголок города и блуждая по его окрестностям. Наши экскурсии часто затягивались из-за все новых достопримечательностей, открываемых нами. Мы посетили могилу славного Хемлдена и поле боя, на котором пал этот герой. На миг моя душа вырвалась из оков унизительного страха, чтобы проникнуться мыслями о свободе и самопожертвовании. Я стряхнул свои цепи и огляделся вокруг, но ржавое железо уже разъело мою душу, и я снова погрузился в прежние переживания.
        Не без сожаления мы покинули Оксфорд и направились в Мэтлок — к следующей цели нашего путешествия. Окрестности этого селения напоминают швейцарские пейзажи, но как бы в уменьшенном масштабе — здешним зеленым холмам недостает высоты, чтобы увенчать себя снежными коронами наподобие Альп. Мы посетили удивительную местную пещеру и небольшие музеи естественной истории, где образцы расположены по тому же принципу, что и в собраниях Серво и Шамони. Но стоило Анри произнести вслух название этого городка, близ которого произошла моя встреча с монстром, как меня начало лихорадить. Я стал торопить друга покинуть Мэтлок, словно и с ним у меня было связано ужасное воспоминание.
        Из Дерби мы двинулись дальше на север и провели два месяца в Камберленде и Вестморленде. Там я чувствовал себя почти так же, как в горах Швейцарии. Даже летом здесь сохранялись участки снега на северных склонах гор, повсюду встречались озера, бурные реки — все это было мне привычно и дорого. Здесь мы также обзавелись некоторыми знакомствами. Анри буквально блистал в кругу людей талантливых и влиятельных, обнаруживая в себе все новые возможности и способности. «Я мог бы провести здесь целую жизнь,  — не раз говорил он мне.  — Среди этих гор я бы ни на минуту не пожалел о Швейцарии и немецких поэтах».
        После посещения озер Камберленда и Вестморленда подошел срок встречи с нашим шотландским другом. Мы покинули новых знакомых и продолжили свое путешествие. Меня это не огорчило — ведь я до сих пор не взялся за дело, и демон мог решить, что я пренебрег своим обещанием. Это было чревато ударом по моим близким. Возможно, он даже остался в Швейцарии ради этого.
        Основания думать так у меня были — за все эти месяцы чудовище ни разу не дало знать о себе. А ведь это должно было обязательно случиться, если бы оно добралось до Англии. Эта мысль преследовала меня даже в часы отдыха и покоя. Я ждал писем из дома с лихорадочным нетерпением. Если они запаздывали, я рисовал себе кошмарные картины и терзался; когда же они прибывали, я медлил, не решаясь их распечатать, словно там заключался приговор, решавший мою судьбу.
        Но временами мне чудилось, что монстр здесь, совсем рядом, и в ответ на мою медлительность замышляет убийство моего друга и спутника. Тогда я ни на мгновение не покидал Анри и следовал за ним повсюду как тень, надеясь в решающий момент защитить его от ярости чудовища. Одним словом, я чувствовал и вел себя как человек, совершивший тяжкое преступление.
        В Эдинбург я прибыл в состоянии полного изнеможения, а ведь этот город мог очаровать самого мрачного мизантропа. Клервалю он понравился меньше, чем Оксфорд: тот привлекал его своей древностью. Однако красота Эдинбурга, его романтический замок на утесе над городом и восхитительные окрестности — причудливые скалы, источник Святого Бернарда и Пентландские высоты — привели его в восторг. Я же с нетерпением ждал конца путешествия.
        Через неделю мы покинули столицу Шотландии и через Кьюпар и Сент-Эндрюс направились в Перт, где нас уже ожидали. По прибытии туда я объявил Анри, что хотел бы совершить небольшую поездку по Шотландии, так как мне наскучила роль гостя и светские разговоры. «Развлекайся сам,  — сказал я другу.  — Я буду отсутствовать пару месяцев. Пойми меня правильно — мне нужно на некоторое время остаться в одиночестве, а когда я вернусь, все станет на свои места, надеюсь, я буду таким же, как прежде,  — свободным и веселым».
        Анри взялся было меня отговаривать, но, убедившись, что мою решимость ему не поколебать, не стал настаивать, лишь попросил писать ему как можно чаще и возвращаться поскорее, поскольку только в моем присутствии он чувствует себя как дома, где бы ни находился.
        Расставшись с другом, я принялся искать как можно более глухое место, чтобы, уединившись там, завершить начатое. Теперь я больше не сомневался, что монстр следует за мной по пятам, следит за каждым моим шагом и, едва я закончу работу, явится, чтобы получить свою долгожданную невесту.
        В своих поисках я пересек Северное нагорье и в конце концов решил перебраться на один из отдаленных островов Оркнейского архипелага. Это было самое подходящее место для дела, которое я затевал,  — почти голый утес, о подножие которого день и ночь бились холодные волны. Почва там настолько бесплодна, что травы, которую она родит, хватает лишь для нескольких тощих коров да полусотни овец, принадлежащих местным жителям, которых насчитывается пять человек. Эти люди должны обладать недюжинным мужеством, чтобы вести столь суровую и скудную жизнь. Овощи и хлеб для них — настоящая роскошь; как и питьевую воду, их лишь изредка доставляют с лежащего в пяти милях отсюда большого острова.
        Добравшись туда на рыбацкой шхуне, я обнаружил, что из построек на всем острове имеется лишь три убогие хижины. Одна из них оказалась пустующей, и я снял ее у хозяев за какие-то гроши. Внутри было две комнаты с неоштукатуренными стенами. Сломанная дверь болталась на сорванных петлях, а соломенная крыша насквозь прогнила.
        Я нанял рыбака починить хижину, купил стол, скамью, некое подобие кровати и вступил во владение этим «имением». Все это наверняка должно было бы вызвать изумление обитателей острова, но чувства этих людей были до крайности притуплены нуждой, голодом и беспрерывной борьбой за существование. Поэтому я мог жить здесь, не опасаясь помех и любопытных взглядов, и заниматься чем угодно и сколько угодно.
        Утренние часы я напряженно работал; ближе к вечеру, если позволяла погода, переменчивая здесь, как нигде, я совершал длинные прогулки по каменистому берегу, вслушиваясь в грохот прибоя, разбивавшегося у самых моих ног. Здесь я невольно вспоминал свою Швейцарию, столь непохожую на этот неприветливый и безрадостный ландшафт. Ее предгорья покрыты виноградниками, в долинах разбросаны селения. Хрустальные озера отражают темную голубизну неба, а когда ветер поднимает на них волну, то это всего лишь веселая мальчишеская забава по сравнению с глухим ревом холодного океана.
        В первое время все шло, подчиняясь заведенному мною распорядку. Но сама работа становилась для меня с каждым днем все более тягостной. Порой я по нескольку дней не мог заставить себя войти в оборудованную мною лабораторию и прикоснуться к реактивам и приборам. Но бывало и так, что я лихорадочно работал день и ночь напролет, стремясь приблизить конец своих мучений.
        И действительно — дело, которым я занимался сейчас, было отвратительно по любым меркам. В ходе первого безумного эксперимента меня ослепляло честолюбие, которое не давало почувствовать всю противоестественность моих научных исканий, а весь мой рассудок был поглощен стремлением к цели. Теперь же я действовал хладнокровно и вполне осознавал мрачный ужас того, что совершаю.
        Я оказался в полном одиночестве, ничто внешнее не отвлекало меня ни на миг от моей задачи, но с каждым днем я становился все более нервным и беспокойным. Кроме того, меня преследовал страх. Порой я часами сидел, устремив неподвижный взгляд в землю, потому что боялся, подняв глаза, увидеть того, кто меня неотступно преследовал. Что, если он явится прежде того, как я закончу, и потребует свою невесту?
        Между тем работа моя продвигалась довольно успешно.
        Я ожидал результата с суеверной и трепетной надеждой, но к этой надежде примешивалось отчетливое предчувствие беды, от которого холодело и замирало мое сердце.

        4

        Однажды вечером я находился в своей лаборатории. Солнце недавно зашло, но сумерки быстро сгущались. Света было недостаточно, чтобы продолжать работу, и я сидел, раздумывая, отложить ли начатое до утра или зажечь лампу и попытаться закончить намеченное на сегодня.
        Внезапно ход моих мыслей изменился: я отчетливо представил возможные последствия моего очередного эксперимента. Тремя годами раньше я шел по тому же пути, был занят тем же делом и в результате создал сущего дьявола, способного на любое злодеяние. Я тысячу раз раскаялся в сделанном, душа моя полна слез и горечи, но теперь я создаю новое существо, о котором точно так же ничего не знаю. А что, если оно окажется во много раз свирепее первого монстра и будет получать наслаждение от убийств и кровопролития? Тот, кто нетерпеливо ожидал появления на свет своей невесты, поклялся покинуть населенные места и удалиться в глухие дебри; но ведь она такой клятвы не давала! Создаваемая мною женщина будет существом мыслящим, а со временем и разумным; она может отказаться выполнять договор, заключенный до ее появления на свет.
        А что, если монстры возненавидят друг друга? Ведь первое созданное мною существо ненавидит собственное безобразие. Не испытает ли оно еще большее отвращение, когда его собственное уродство предстанет перед ним в женском обличье? Да и его будущая невеста может отвернуться от него — ведь перед глазами у нее окажутся люди, существа, внешне гораздо более совершенные. Она может покинуть того, кому предназначалась, и он снова окажется одиноким, униженным и вдвойне разъяренным.
        Еще одно обстоятельство я совершенно упустил из виду. Допустим, монстры каким-то образом сумеют покинуть Европу и добраться до Южной Америки. Но в каких бы дебрях они не поселились, будь это хоть вершины Анд, одним из первых результатов их взаимной привязанности станет потомство, дети. На земле с течением времени возникнет новая раса — раса демонов, которая может представлять серьезную опасность для всего рода человеческого.
        Какое я имею право ради собственного спокойствия и безопасности двух-трех близких мне людей поставить под угрозу жизнь многих поколений? Да, монстру на какое-то мгновение удалось растрогать меня и убедить в истинности его намерений и чувств, его угрозы меня испугали и вывели из равновесия. Но теперь мне впервые открылась вся безнравственность и необратимость того, что я делал. Потомки будут правы, если проклянут мое имя — имя того, кто намерен купить собственное благополучие ценой будущего всех людей.
        Меня охватила смертельная тоска.
        Я поднял глаза — и внезапно при свете луны увидел лицо демона, заглядывающего в мое окно. Гнусная ухмылка искривила губы монстра, когда он обнаружил меня за лабораторным столом. Должно быть, он решил, что я и ночью продолжаю сотворение его подруги.
        Теперь сомнений не оставалось: он следовал за мной на протяжении всего путешествия, таился в лесах, прятался в пещерах, между береговых скал и на вересковых пустошах. Он умудрился пересечь даже море, а теперь явился, чтобы удостовериться, что я беспрекословно выполняю свое обещание.

        В эту минуту на его лице, наполовину остававшемся в тени, появилось выражение сатанинской злобы и коварства. Я ужаснулся: ведь сейчас я тружусь ради того, чтобы создать еще одно подобное существо! Гнев, словно багровая лава, затопил мой мозг. Повинуясь порыву, я бросился к столу и принялся уничтожать то, что уже было мною сделано, а заодно крушить хрупкие лабораторные приборы. Раздался звон бьющегося стекла.
        Демон, увидев, как я уничтожаю то, с чем он связывал все свои надежды, испустил безумный вопль, полный отчаяния и злобы, и стремительно бросился прочь.
        Я вышел из лаборатории, запер дверь и торжественно поклялся больше никогда не возобновлять эту работу, что бы ни случилось. В спальне я сел у окна и погрузился в гнетущие думы. Последствия моего поступка могли быть самыми ужасными, а рядом не было никого, кто бы мог поддержать меня хотя бы одним-единственным добрым словом.
        Так прошло несколько часов. Я все еще сидел, глядя на залитое лунным светом море; ветер стих, вся природа уснула. Вдали виднелись силуэты нескольких рыбацких суденышек, с моря время от времени доносились отзвуки голосов — там перекликались рыбаки, занятые ночным ловом. Глубокая тишина стояла вокруг, но внезапно ее нарушил легкий плеск весел у берега. Кто-то причалил у самой моей хижины.
        Спустя несколько минут слегка заскрипела дверь — словно кто-то налег на нее, пытаясь бесшумно отворить. Я вздрогнул, хотя гадать о том, кто бы это мог быть, не приходилось. Мелькнула смутная мысль позвать на помощь обитателей соседней хижины, стоявшей в сотне ярдов отсюда, но я чувствовал странную скованность и беспомощность, как в кошмарном сне, когда пытаешься убежать от грозящей опасности, а какая-то непонятная сила буквально пригвождает тебя к месту.
        Затем я услышал тяжелые шаги в коридоре. Дверь спальни отворилась, и тот, которого я так страшился, протиснулся в нее, согнувшись в три погибели. Он задыхался, черты его лица, и без того безобразного, были мучительно искажены.
        — Что это значит?  — хрипло выдавил монстр.  — Ты уничтожил начатую работу? Значит, ты решил нарушить свое обещание? Я испытал тяжкие лишения: покинул Швейцарию, пробирался вдоль берегов Рейна и через голландские болота, провел месяцы на равнинах Англии и Шотландии, терпел холод, голод и бесприютность. И после этого ты хочешь лишить меня надежды?
        — Убирайся!  — вскричал я.  — Да, я беру свое слово назад. Никогда, даже под страхом смерти, я не стану создавать существо, подобное тебе, столь же безобразное и жестокое.
        — Вот как? Что ж, ты об этом пожалеешь. До сих пор я пытался тебя убедить, но ты, как я вижу, не достоин такой снисходительности. Не забывай, что я могуч. Ты и сейчас считаешь себя несчастным, но я могу швырнуть тебя в такую бездну отчаяния, что ты возненавидишь свет дня. Ты создал меня, но теперь я твой господин. Повинуйся же мне и сделай то, что я велю!
        — Ошибаешься! Пришел конец твоей власти, и я больше не буду колебаться. Никакие угрозы не заставят меня вернуться к тому, с чем я покончил раз и навсегда. Наоборот — они только укрепляют меня в моем решении, и оно окончательно. Я не выпущу на свет еще одного демона! Прочь! И не трать слов понапрасну — мое решение окончательно.
        Видя на моем лице твердую решимость, монстр заскрежетал зубами в бессильной ярости.
        — Это несправедливо!  — прорычал он.  — Каждый мужчина находит себе жену, любой зверь обзаводится самкой, почему же я должен мучиться в одиночестве? Ты, Франкенштейн, можешь сколько угодно меня ненавидеть и пренебрегать мною. Но, если ты не изменишь свое решение, вскоре на тебя обрушится удар, который унесет все твои надежды на счастье! Я не позволю тебе быть счастливым, когда сам я несчастен и отвержен всеми! Отныне месть станет мне дороже, чем свет солнца, сон и пища. Возможно, я тоже погибну, но перед этим ты, мой мучитель, проклянешь все сущее. Помни: я, в отличие от тебя, не знаю страха, поэтому преград для меня не существует. Я буду выжидать, как змея в засаде, чтобы нанести тебе смертельный укус. И тогда ты наконец-то раскаешься в том, что сам натворил!
        — Довольно, гнусный демон! Не отравляй воздух своей адской злобой. Я принял решение и сообщил его тебе. И я не из тех, кто боится угроз. То, что я тебе сказал,  — неизменно.
        — Что ж, я уйду. Но помни твердо: я буду рядом с тобой в твою первую брачную ночь.
        Схватив со стола стилет, я бросился вперед, воскликнув:
        — Негодяй! Прежде чем строить такие планы, убедись, что сам находишься в безопасности!
        Удар моего клинка пришелся в воздух, потому что монстр с поразительным для столь огромного существа проворством уклонился, а в следующее мгновение выскочил из дома. Я бросился за ним, но было поздно: лодка, в которую он сел, уже стремительно рассекала водную гладь. Вскоре суденышко окончательно затерялось в морской дали.
        Над островом вновь повисла тишина, но последние слова чудовища все еще продолжали звучать в моих ушах. Я горел нестерпимым желанием броситься в погоню, настичь моего мучителя и швырнуть его тело в море. Пока я метался по берегу в поисках чьей-нибудь лодки, но не нашел ни одной — все рыбаки были на промысле, в моем воображении возникали тысячи ужасающих картин.
        «Все погибло,  — думал я.  — Я позволил монстру ускользнуть, и теперь он отправится на материк». Меня охватывала дрожь от одной мысли о том, кто может стать новой жертвой его ненасытной мстительности. «Я буду рядом с тобой в твою первую брачную ночь»,  — сказал он. Итак, час назначен, и тогда решится моя нелепая судьба. Я умру, но его злоба угаснет, насытившись этой жертвой.
        Я больше ничего не страшился. Лишь мысль об Элизе, моей возлюбленной, о ее беспредельном горе и отчаянии, когда чудовище злодейски вырвет меня из ее объятий, впервые за много месяцев вызвала у меня слезы. Я решил не сдаваться врагу без жестокого сопротивления.

        Глава 7
        Бегство и тюрьма


        1

        Ночь миновала. Как только солнце показалось из волн Северного моря, я немного успокоился. Покинув дом, где накануне произошел мой окончательный разрыв с монстром, я направился к берегу. Море в ту минуту казалось мне непреодолимой преградой, отделявшей меня от всех остальных людей.
        О, если бы так оно и было! Если бы я мог остаться здесь и вести скудную и трудную жизнь на этой голой скале до скончания века! Трудную, но защищенную от внезапной гибели. Ведь если я покину остров, мне предстоит либо умереть самому, либо увидеть, как погибнут в железных когтях порожденного мною демона те, кого я любил больше всего на свете.
        Я бродил по острову, словно тоскующий призрак, которому не дано обрести последнее пристанище. В полдень, когда солнце уже стояло прямо над моей головой, я прилег среди сухой травы, и вскоре меня сморил глубокий сон. Всю ночь я не смыкал глаз, нервы мои были издерганы, а веки воспалены от напряжения и бессонницы. Сон, к счастью, освежил меня; проснувшись, я почувствовал, что силы возвращаются, а мой дух крепнет. Я начал более спокойно и рассудительно размышлять о случившемся. И лишь время от времени у меня в ушах, словно погребальный звон, отдавалось эхо слов, сказанных напоследок монстром.
        Солнце уже начало склоняться к западу, а я все еще сидел на берегу, утоляя проснувшийся голод овсяной лепешкой. В это время неподалеку от меня причалила рыбачья лодка. Один из гребцов приблизился и вручил мне пакет, в котором оказались письма из Женевы, а с ними еще одно послание — от Анри Клерваля.
        Мой друг жаловался на одиночество и горячо упрашивал меня присоединиться к нему. Анри писал, что в Перте проводит время в пустопорожних забавах, тогда как друзья, которыми он обзавелся в Лондоне, требуют его присутствия в столице, чтобы завершить начатые им переговоры относительно предстоящей поездки в Индию. Откладывать отъезд из Шотландии Анри больше не мог, а так как после возвращения в Лондон его ждало еще одно путешествие, куда более длительное, он хотел бы провести со мной как можно больше времени. В заключение он просил меня как можно скорее покинуть остров, встретиться с ним в Перте и затем вместе двинуться на юг.
        Это письмо заставило меня встряхнуться, но я не мог отправиться на шотландское побережье раньше, чем через два дня.
        Это время требовалось мне, чтобы завершить то, о чем я даже опасался думать. Я должен был упаковать остатки моих приборов, но для этого мне нужно было войти в помещение, где я занимался своим ненавистным делом.
        На следующее утро, едва рассвело, я собрал все свое мужество и отпер дверь лаборатории. Начавшие разлагаться останки существа, чье сотворение я наполовину завершил, валялись там, где я их оставил. У меня было такое чувство, словно я собственными руками расчленил живое человеческое тело. Задержав дыхание, я вошел, вынес оттуда уцелевшие приборы и инструменты и только тогда понял, что ни в коем случае не должен оставить в хижине следов своей работы — они могли вызвать самые ужасные подозрения у местных жителей.
        Пришлось вернуться и собрать куски уже тронутой тлением плоти и осколки разбитых реторт в большую корзину, на дно которой я положил несколько крупных камней. Корзину я решил бросить в море этой же ночью, когда меня никто не сможет видеть. А чтобы с пользой провести остаток дня, я перенес на берег мои приборы и занялся их чисткой и приведением в порядок.
        Трудно представить более разительную перемену, чем та, что произошла в моем состоянии после той ночи, когда ко мне явился демон. Данное ему обещание угнетало меня и повергало в мрачное отчаяние, но я относился к нему как к чему-то такому, от чего невозможно уклониться. Теперь с моих глаз словно упала завеса, и все происходящее предстало в совершенно ином свете. Я не допускал даже мысли о возобновлении работы и ничего не собирался предпринимать, чтобы отвратить месть монстра. Я окончательно осознал, что создание еще одного существа, подобного ему, стало бы актом подлого предательства по отношению к людям.
        Вскоре после полуночи, когда взошла луна, я погрузил корзину с останками на борт небольшого ялика и стал усердно грести. Милях в трех от берега я бросил весла и огляделся. Море вокруг было пустынно, лишь вдали я заметил огоньки — несколько рыбацких лодок возвращались на берег. Я дождался, пока они отплывут еще дальше,  — мне по-прежнему казалось, что я совершаю какое-то жуткое преступление.
        Наконец луна скрылась в плотном облаке, мой ялик обступила плотная тьма. Я тут же бросил корзину за борт, прислушался, как она с бульканьем погружается на дно, и быстро покинул это место.
        Я испытывал огромное облегчение. Ночной воздух был чист и прохладен, перед рассветом задул легкий северо-восточный ветерок. Он освежил мою разгоряченную голову, и я решил еще на некоторое время остаться в открытом море. Закрепив руль, я растянулся на дне лодки. Луна снова скрылась за облаками, все вокруг окутал мрак, и я слышал лишь плеск воды под килем, рассекавшим волны. Этот звук и небольшая качка постепенно убаюкали меня, и вскоре я крепко уснул.
        Не знаю, долго ли я проспал, но, когда проснулся, солнце стояло довольно высоко. Ветер окреп (волны покрылись барашками и время от времени захлестывали мою скорлупку), по-прежнему дул с северо-востока, а следовательно, уносил меня все дальше от острова. Я попытался изменить курс, но течение и волны были настолько сильными, что лодку сразу же стало захлестывать и мне едва удалось вычерпать воду. Оставалось одно — держать руль по ветру так, чтобы волны подталкивали лодку в корму.
        Мне стало не по себе. Компаса у меня с собой, разумеется, не было, а мои познания в географии Оркнейских островов и побережья Шотландии были настолько скудные, что, даже сориентировавшись по солнцу, я не представлял, куда меня несет. Мое суденышко могло вынести в открытый океан, где мне не останется ничего, кроме смерти от голода и жажды,  — конечно, в том случае, если еще до того меня не поглотит бездонная пучина.

        Волны продолжали реветь и швырять лодку, как щепку. Я находился в море уже много часов и чувствовал жгучую жажду — первый предвестник грядущих страданий. Тучи стремительно неслись по небу, гонимые ветром, море почернело и покрылось разводами пены. Я думал об Элизе, о своем отце и об Анри Клервале; всех их я покидал, и чудовище, утратив меня в качестве объекта мести, могло со всей кровавой жестокостью обрушиться на них. Эта мысль привела меня в такое отчаяние, что я до сих пор не могу вспомнить о нем без дрожи.
        Так проходил час за часом, однако, когда солнце начало клониться к западу, ветер внезапно стих, превратившись в легкий бриз. Постепенно волнение на море улеглось. Лишь мертвая зыбь мерно колыхала лодку. У меня начался приступ морской болезни, от тошноты я едва мог удерживать руль. Но я позабыл обо всем в одно мгновение — далеко на юге показались в дымке очертания высокого берега.
        Я спасен! От этой мысли радость теплой волной подступила к моему сердцу и слезы потекли из моих глаз.
        Повторяю: странное существо человек! Он не теряет привязанности к жизни даже в минуты самого тяжкого горя и крайних бедствий. Я тотчас соорудил из своего плаща еще один парус в дополнение к тому, что был у меня, и стал править к берегу. Спустя некоторое время я уже мог различить, что он крутой и скалистый, но, к счастью, обитаемый. В бухте виднелись силуэты небольших судов, а вскоре из-за мыса показался шпиль — не то церкви, не то мэрии.
        Я решил плыть прямо туда и, обогнув мыс, увидел небольшой уютный городок с хорошо обустроенной гаванью. Ветер нес меня прямиком в гавань, и я вспомнил, что, к счастью, у меня с собой достаточно денег, чтобы оплатить ночлег и еду, в которой я очень нуждался. Сердце мое сильно билось, радуясь нежданному спасению.
        Пока я спускал паруса и привязывал лодку у причала, меня окружило несколько местных жителей. Вели они себя довольно странно. Казалось, они были поражены моим появлением здесь и, вместо того чтобы предложить помощь, стояли поодаль, перешептываясь и сопровождая свои переговоры такой жестикуляцией, которая при других обстоятельствах заставила бы меня встревожиться. Тем не менее я разобрал, что они говорят по-английски, и обратился к ним на этом же языке.
        — Друзья мои, не могли бы вы сообщить мне название этого города и пояснить, где я нахожусь?
        — Сейчас узнаешь,  — хрипло произнес один из горожан.  — И думаю, наши места не придутся тебе по вкусу. Да только вкусы твои здесь никого не интересуют, уж будь уверен!
        Я был поражен грубостью незнакомца. Да и лица его спутников выглядели хмурыми и ожесточенными.
        — Почему вы так отвечаете?  — спросил я.  — Это не похоже на англичан — так обращаться с чужестранцами.
        — Не знаю,  — отвечал он,  — как там у англичан, но у ирландцев негодяев и преступников не жалуют.
        Я заметил, что, пока продолжался этот странный разговор, толпа вокруг быстро росла. Лица собравшихся выражали смесь любопытства и гнева, в конце концов это рассердило и встревожило меня. Я спросил, как пройти к гостинице, но мне никто не ответил. Тогда я двинулся наугад, а толпа последовала за мной, окружая все теснее. Наконец какой-то человечек довольно гнусного вида подступил ко мне, хлопнул по плечу и проговорил:
        — Пойдемте-ка, сэр, к мистеру Кирвину — там обо всем и расскажете.
        — Кто такой мистер Кирвин? О чем я должен ему рассказать? Разве здесь не свободная страна?
        — Ваша правда, сэр. Свободная, да только для честных людей. Мистер Кирвин — наш судья. А отчитаться перед ним вам придется, потому что один джентльмен найден здесь мертвым прошлой ночью.
        Эти слова поразили меня, но я тут же успокоился. Я-то был невиновен, и это можно было доказать с легкостью. Поэтому я молча последовал за провожатым, который привел меня в один из лучших домов города. Я едва мог стоять от усталости и голода, но крепился, чтобы мою слабость не приняли за страх или чувство вины. Мне и в голову не приходило, что, пока я находился в море, здесь случилась такая беда, перед которой и боязнь позора, и страх смерти не значат ровным счетом ничего.
        Сейчас мне придется прервать мой рассказ. Я должен собраться с силами, чтобы вспомнить и передать подробности тех жутких событий.

        2

        Итак, меня привели к судье, пожилому и весьма благодушному на вид человеку. Манеры его отличались мягкостью и спокойствием. Тем не менее встретил он меня довольно сурово, а затем обратился к тем, кто меня сопровождал, с вопросом, не желает ли кто выступить свидетелем по делу.
        Человек шесть изъявили желание. Первый же свидетель показал, что минувшей ночью он отправился на рыбную ловлю вместе с сыном и зятем Дэном Ньюгентом. Около десяти часов вечера поднялся сильный северный ветер, и они решили вернуться в гавань. Ночь была темная, луна еще не взошла. Они пришвартовались не в гавани, до которой нужно было бы грести еще две мили, а в ближайшей бухте. Свидетель сошел на берег первым, неся рыболовные снасти, а его спутники последовали за ним. Шагая по рыхлому песку, он споткнулся обо что-то и упал. Спутники бросились к нему, чтобы помочь, и при свете фонаря обнаружили, что свидетель споткнулся о человеческое тело, судя по всему, мертвое. Поначалу они решили, что это утопленник, выброшенный волнами, однако, осмотрев труп, убедились, что его одежда совершенно суха, а сам он еще не успел остыть. Они тут же перенесли тело в хижину одной старой женщины, жившей неподалеку. Покойный оказался красивым молодым человеком лет двадцати пяти. Должно быть, его задушили, так как не было обнаружено никаких следов насилия, кроме фиолетовых следов от пальцев на шее.
        Большая часть этих показаний ничего для меня не значила, но, когда свидетель упомянул о следах пальцев, я тотчас вспомнил убийство моего маленького брата, и меня охватило волнение. Ноги мои задрожали от слабости, глаза застлал туман. Я был вынужден прислониться к стене в поисках опоры. Судья пристально наблюдал за мной, и моя реакция произвела на него самое неблагоприятное впечатление.
        Сын подтвердил показания отца; а когда допросили Дэна Ньюгента, он присягнул, что незадолго до высадки на берег заметил на воде неподалеку лодку. И насколько он мог видеть при свете звезд, это была лодка того же вида и размера, как и та, на какой я только что прибыл в гавань.
        Одна из женщин-свидетельниц заявила, что живет у самого берега и примерно за час до того, как был обнаружен труп молодого человека, стояла у дверей своего дома, поджидая возвращения рыбаков. Как раз в это время она заметила лодку, а в ней человека, который поспешно греб, удаляясь от бухты, где была сделана страшная находка.
        Пожилая женщина подтвердила рассказ рыбаков, которые ночью принесли тело в ее дом. Поскольку оно было еще теплым, рыбаки уложили его на кровать и принялись растирать, пытаясь вернуть к жизни, а Дэн Ньюгент побежал в город за лекарем. Но все было напрасно — молодой человек был уже мертв.
        Еще несколько горожан поведали об обстоятельствах моего появления в гавани. Все они считали, что при том резком северном ветре, который дул минувшей ночью, мне пришлось бороться со стихией на протяжении многих часов и в конце концов вернуться к тому месту, от которого я отчалил. А поскольку я не был местным жителем, то плохо знал побережье и не имел представления о расстоянии от злополучной бухты до городской гавани. Поэтому и не опасался, что меня заподозрят в совершении преступления.
        Выслушав все это, мистер Кирвин распорядился, чтобы меня отвели туда, где лежало тело убитого, приготовленное для погребения. Ему хотелось видеть, какое впечатление произведет на меня его вид. Должно быть, эту мысль подсказало ему мое неожиданное волнение, когда я узнал, каким способом было совершено убийство. Меня повели в комнату, где лежал покойный, а судья и еще несколько человек последовали за мной. Разумеется, меня поразил ряд странных совпадений, случившихся в эту бурную ночь, однако я твердо знал, что, независимо от того, что происходило на этом побережье, на острове, где я жил до сих пор, примерно в то же время, когда здесь был обнаружен труп, меня видели несколько человек. Поэтому я был совершенно спокоен в отношении исхода этого недоразумения.
        Я переступил комнату, где лежал убитый, и меня подвели к гробу. Крышка была снята — и какими словами мне описать то, что случилось со мной при виде этого трупа?! Я и сейчас не могу вспомнить без дрожи тот кошмарный миг. Передо мной лежало бездыханное тело Анри Клерваля.
        Я задохнулся от ужаса. Забыв о присутствии судьи и свидетелей, я пал ему на грудь, хрипло крича: «Праведный Бог! Мой Анри! Неужели мои проклятые затеи лишили жизни и тебя? Двоих я уже погубил, другие ждут своей очереди, но ты, мой единственный друг, моя опора…»
        Человеческий разум не в силах вынести такие потрясения. Людям, сопровождавшим судью, пришлось вывести меня из комнаты — мое тело корчилось в жестоких конвульсиях.
        На смену конвульсиям и помутнению сознания пришла жестокая лихорадка. В течение двух месяцев я пребывал между жизнью и смертью. Бредил я беспрерывно, и этот бред наводил ужас на всех, кому доводилось его слышать. Я называл себя убийцей Уильяма, Жюстины и Анри Клерваля. Я умолял присутствующих помочь мне разделаться с дьяволом, который меня терзал, а иной раз, чувствуя, как лапы чудовища смыкаются на моем горле, испускал отчаянные крики ужаса. К счастью, я бредил на родном языке, и смысл моих речей мог понять только мистер Кирвин; но одних моих жестов и воплей было достаточно, чтобы испугать кого угодно.

        3

        Почему я не умер тогда? Почему не впал в забытье и не обрел вечный покой? Смерть уносит столько цветущих детей, столько невест и юных возлюбленных, столько молодых людей в расцвете сил и надежд! Из какого же материала я скроен, если смог выдержать такие удары судьбы, такие ужасающие душевные пытки, рядом с которыми пытка на колесе и дыбе может показаться невинной забавой?
        Однако мне было суждено выжить. Минуло два месяца, и я, словно очнувшись от нескончаемого тяжкого сна, обнаружил себя в тюремной камере, на убогой койке, в окружении тюремщиков, надзирателей, решеток и запоров — всего, что является непременными атрибутами жизни в заточении. Стояло хмурое утро, когда сознание вновь вернулось ко мне. Я начисто забыл все, что со мной произошло, и помнил только то, что на меня обрушилось какое-то огромное горе. Но, когда я осмотрелся, увидел железные прутья на окнах и грязную камеру, память вернулась, и я глухо застонал.
        Мой стон разбудил старуху, которая дремала в кресле рядом со мной. Это была жена одного надзирателя, которую наняли мне в сиделки. Черты ее лица были топорны и грубы — эта женщина была из тех, кто привык без всякого сочувствия видеть чужое горе. Она равнодушно обратилась ко мне по-английски, и я узнал голос, который не раз чудился мне во время болезни:
        — Вам, должно быть, малость полегчало, сэр?
        Я едва слышно ответил:
        — Кажется, да. Но если то, что я вижу, явь, а не сон, остается только пожалеть, что я еще живу и кое-что чувствую.
        — Ваша правда, сэр,  — сказала старуха,  — если вы имеете в виду того джентльмена, которого вы придушили. Пожалуй, оно бы и лучше, если б вы померли; а так вам придется туго. Но это не мое дело. Меня приставили ходить за вами и поднять вас на ноги. А уж это я делаю на совесть.
        Я с отвращением отвернулся, не желая больше ее слушать. Но я был еще слишком слаб, чтобы вполне разобраться в происходящем. Здесь, на тюремной койке, вся моя жизнь казалась мне сновидением. Порой я начинал сомневаться, было ли все это в действительности.
        Когда возникавшие передо мной смутные образы стали более отчетливыми, у меня начался жар и мое сознание помутилось. Возле меня не было никого, ничья дружеская рука не могла поддержать меня. Пришел врач и прописал лекарство; старуха приготовила его и дала мне. Но оба они относились ко мне с полным безразличием и пренебрежением. Кому мог понадобиться убийца, кроме палача, спешащего сделать свое дело?
        Так я думал поначалу. Но вскоре мне довелось убедиться, что мистер Кирвин обошелся со мной очень гуманно. Та жалкая камера, в которой я находился, считалась лучшей в тюрьме, судья также позаботился о враче и сиделке для меня. Навещал он меня нечасто — стремясь облегчить мою участь, он в то же время не хотел выслушивать мой бред и быть свидетелем моих мучений. Его краткие посещения сводились к тому, чтобы проследить, выполняются ли его указания.
        Как-то раз, когда я уже начал выздоравливать, я сидел на стуле. Глаза мои были полузакрыты, а лицо имело бледно-зеленоватый цвет, как у покойника. Я постоянно думал о том, не свести ли мне счеты с жизнью,  — это гораздо проще, чем продолжать бесконечную череду мучений, выпавших на мою долю. Для этого достаточно было бы признать свою вину и подняться на эшафот, хотя в смерти Анри я был не более виновен, чем несчастная Жюстина в смерти моего брата. Об этом я думал в тот момент, когда дверь камеры распахнулась и вошел мистер Кирвин. Лицо его выражало сочувствие; он придвинул стул, сел рядом и обратился ко мне по-французски:
        — Я вижу, как вам тяжело здесь. Не мог бы я чем-нибудь облегчить вашу участь?
        — Благодарю,  — отвечал я.  — Все это мне безразлично; нет на свете ничего, что могло бы доставить мне облегчение.
        — Я знаю, что сочувствие на словах едва ли поможет тому, кого постигла столь тяжкая беда. Но я полагаю, что вы довольно скоро покинете эту камеру. Я склоняюсь к мысли, что вам будет несложно найти доказательства вашей невиновности и обвинение будет с вас снято.
        — Это меня заботит меньше всего. Я оказался вовлечен в череду необычайных событий, что сделало меня несчастнейшим из смертных. После того что я пережил и продолжаю переживать, смерть больше не кажется мне злом.
        — Да, недавние события действительно выглядят странно и прискорбно. Вы случайно оказались на нашем побережье, были схвачены и обвинены в убийстве. И первое, что предстало перед вами, было тело вашего близкого друга, убитого при загадочных обстоятельствах и словно подброшенное именно вам каким-то демоном.
        Несмотря на глухое волнение, охватившее меня при упоминании о случившемся, я был удивлен словами мистера Кирвина. Казалось, он знает обо мне больше, чем я мог успеть рассказать до того, как меня сразила лихорадка. Возможно, это удивление отразилось на моем лице, и судья поспешно проговорил:
        — Как только вы заболели, мне доставили все находившиеся при вас бумаги и документы. Я внимательно просмотрел их, стремясь найти какие-то указания, где искать ваших близких, чтобы известить их о вашем положении. Среди прочего я обнаружил несколько писем, одно из которых было написано вашим отцом. Я тотчас написал в Женеву. С тех пор прошло почти два месяца… Прошу вас, успокойтесь, волнение может вам повредить!
        — И вы получили ответ?  — уже не владея собой, вскричал я.  — Скажите же скорее, какая новая беда там приключилась и чью смерть теперь я должен оплакивать?
        — В вашей семье все благополучно,  — проговорил мистер Кирвин.  — А один из ваших близких прибыл вас навестить. Я полагаю, молодой человек, что присутствие вашего отца поддержит вас и поможет…
        — Неужели он здесь!  — перебил его я.  — Мой отец? О, как он добр, как бесконечно великодушен! Но почему его не впускают ко мне?
        Вместо ответа судья поднялся и покинул камеру, с ним вышла и сиделка. А в следующую минуту я увидел отца. Ничто на свете не могло бы доставить мне большей радости. Я простер к нему руки и только смог воскликнуть:
        — Так, значит, вы живы, и Элиза, и Эрнест тоже?
        Отец обнял меня и успокоил, заверив, что у нас все обстоит благополучно. Мы стали беседовать, и он всячески старался развеселить и ободрить меня. Однако и отец вскоре почувствовал, что тюремная камера — неподходящее место для шуток и веселья. Удрученно оглядевшись вокруг, он сказал:
        — Так вот в каком жилище ты оказался, сын мой! Ты отправился на поиски счастья, но тебя, должно быть, преследует по пятам нечто роковое. А бедный Анри…
        При упоминании о моем несчастном друге я не смог сдержаться и заплакал.
        — Увы,  — с глубокой горечью проговорил я,  — надо мной тяготеет проклятье; но я должен жить, чтобы совершить то, что мне предначертано судьбой, иначе мне следовало бы умереть еще тогда, когда я стоял перед гробом Анри.
        Вскоре нашу беседу прервали, ибо действовало предписание врача всячески оберегать меня от сильных волнений. Отцу пришлось покинуть камеру, но его появление было для меня целительнее любых снадобий: с того дня я начал быстро поправляться и силы мои прибывали.
        Но едва я одолел недуг, как мною овладела черная меланхолия, которую ничто не могло прогнать. Образ убитого друга, словно призрак, постоянно витал передо мной, и отец уже начал опасаться возвращения болезни.
        Зачем он тревожился, зачем пытался сберечь мою несчастную жизнь, ненавистную мне самому? Затем, чтобы я все вынес до конца? Но мой конец уже близок. Очень скоро смерть положит предел всем волнениям и скорбям и освободит меня от тягостного гнета. Приговор будет приведен в исполнение, и я наконец-то обрету покой.
        Порой я часами сидел в камере неподвижно, устремив взгляд в одну точку и безмолвно шевеля губами. Про себя я молил Всевышнего, чтобы разразилась какая-нибудь гигантская катастрофа, которая похоронила бы под обломками меня самого и созданное мною безжалостное чудовище.

        4

        Приближался день, на который был назначен суд.
        Я находился в заключении уже три месяца; и хоть все еще был слаб, мне пришлось проделать путь почти в сто миль до главного города графства — именно там должно было состояться судебное заседание. Мистер Кирвин позаботился о том, чтобы все свидетели вовремя оказались на месте, в том числе и те, которые видели меня в тот роковой вечер на острове. Мне был предоставлен опытный защитник, а главное — я был избавлен от позорного публичного появления в зале суда в качестве преступника. Такова уж английская судебная система: дело мое было передано не в тот суд, который выносит приговор и назначает наказания, а в тот, который решает вопрос о том, виновен или невиновен подозреваемый.
        Присяжные, решавшие вопрос о передаче меня уголовному суду, выслушав показания свидетелей, отвергли все обвинения против меня, ибо было безоговорочно доказано, что в тот час, когда было обнаружено тело Анри Клерваля, я находился на Оркнейских островах. Спустя несколько дней после того, как меня перевезли в главный город графства, я оказался на свободе.
        Отец был счастлив, что с меня сняты тягчайшие обвинения, что я снова смогу дышать вольным воздухом и вернуться на родину. Но я не разделял его восторга. Все, что прежде доставляло мне радость, было навек отравлено, и хотя солнце по-прежнему сияло над моей головой, мне казалось, что меня постоянно окружает завеса непроглядной тьмы, в которой горит багровым светом только одна пара глаз, устремленных на меня. Это были водянистые, мутные глаза чудовища, которые я впервые увидел в своей потаенной лаборатории в Ингольштадте.
        Отец пытался возродить во мне любовь и привязанность к близким. Он без умолку говорил о Женеве, куда нам предстояло вернуться, об Элизе и Эрнесте. Но его слова заставляли меня только тяжело вздыхать. Я с нежностью думал о своей кузине и возлюбленной, порой мне мучительно остро хотелось снова увидеть синее Женевское озеро и быструю Рону, дорогие мне с детства, но гораздо чаще мною владела апатия. Мне было все равно — в тюрьме ли я или среди прекрасной природы. Это настроение перемежалось приступами слепого отчаяния. В такие минуты меня снова охватывало неудержимое желание положить конец своему отвратительному существованию, и за мной приходилось бдительно следить, чтобы я не наложил на себя руки.
        Но долг в конце концов взял верх над отчаянием, к которому примешивалась немалая доля себялюбивого эгоизма. Я был обязан как можно скорее вернуться в Женеву, чтобы оберегать жизнь тех, кого я любил. Мне предстояло выследить убийцу и, если удастся обнаружить его убежище или он сам рискнет снова появиться передо мной, сразить его без промаха.
        Отец медлил и все откладывал наш отъезд, опасаясь, что мне не перенести трудностей далекого путешествия. Ведь я теперь был сущей развалиной — тенью прежнего крепкого и физически сильного молодого человека. От меня остался один скелет; днем и ночью мое тело сжигала лихорадка, силы были на исходе.
        Однако я так тревожился и так настаивал на скорейшем отъезде из Ирландии, что отец счел за благо уступить мне. Мы договорились с капитаном судна, направлявшегося в Гавр, и с попутным ветром покинули берега Северной Ирландии.
        В полночь, улегшись на палубе, я глядел на звезды и прислушивался к мирному плеску волн. Я радовался темноте, закрывшей от меня ирландскую землю; сердце мое сжималось от радости, что скоро я увижу Женеву. Прошлое вновь стало казаться ужасным сновидением.
        Но и судно, на котором мы плыли, и ветер, уносивший нас от ненавистного ирландского берега, и море, окружавшее нас, ясно свидетельствовали: нет, это не было сном, и Анри Клерваль, мой единственный друг, погиб из-за меня, а убило его чудовище, созданное моим разумом и моими руками.
        Вся прежняя жизнь прошла перед моим внутренним взором: тихое счастье детства в Женеве, в семейном кругу, смерть матери, мой отъезд в Ингольштадтский университет… Я с содроганием вспомнил безумный энтузиазм, ту адскую энергию, которая словно гнала меня вперед, побуждая как можно быстрее сотворить самому себе смертельного врага. Наконец я вызвал из памяти ночь, когда монстр впервые начал дышать и двигаться. Смешанные чувства захлестнули меня, и я дал волю слезам.

        Со времени выздоровления от злокачественной горячки у меня появилась привычка принимать на ночь небольшое количество настойки опия. Только с помощью этого средства мне удавалось достичь покоя, необходимого для поддержания жизни. Раздавленный воспоминаниями о своих бедах, я и сейчас принял двойную дозу и вскоре забылся. Но сон не принес мне облегчения: мне снились одни кошмары. Мне чудилось, что демон хватает меня и сжимает мое горло, я никак не могу освободиться, а в моих ушах беспрестанно звучат стоны и крики боли. Я так метался во сне, что отец разбудил меня.
        Вокруг катились волны, над нами нависало хмурое небо, видения рассеялись. На какое-то время я почувствовал, что я в безопасности. Между жестоким прошлым и неизбежно ужасным будущим наступила некая передышка.
        Но я не был склонен обманываться: едва ли эта передышка окажется долгой.

        Глава 8
        Брачная ночь


        1

        Недолгое морское путешествие подошло к концу. Мы высадились на берег и направились в Париж. Однако вскоре я убедился, что переоценил свои силы и мне требуется отдых, прежде чем продолжить путь.
        Отец ходил за мной, как за больным ребенком,  — с неутомимой заботой и вниманием. Но то, чем он пытался меня излечить, было бессильно против моей болезни, поскольку отцу были неведомы ее причины. Он полагал, что меня может развлечь шумное общество, но я не мог спокойно смотреть на человеческие лица. Нет, они не казались мне отталкивающими, наоборот, любой из тех, с кем мне приходилось сталкиваться, казался мне чуть ли не ангелом. Но мне чудилось, что я потерял право общаться с людьми,  — ведь я породил врага, которому доставит наслаждение пролить кровь любого из них и насладиться их стонами и муками. Как возненавидели бы меня все эти люди, если бы знали о моих противоестественных делах и о злодеяниях, причиной которых я стал!
        Заметив мое стремление избегать людей, отец уступил ему, но по-прежнему прилагал все мыслимые усилия, чтобы вернуть мне радость жизни. Порой ему казалось, что причина всему — унижение, связанное с обвинением в убийстве, которое мне довелось испытать, и он пытался доказать мне, что все дело в моей преувеличенной гордости и щепетильности.
        — Увы, батюшка,  — говорил я,  — мало же вы меня знаете! Настоящие люди, их подлинные чувства и стремления действительно были бы унижены, если бы такой законченный негодяй, как я, посмел гордиться. Бедная Жюстина была виновна не больше, чем я, но ее осудили и приговорили к позорной смерти. Она погибла, а причина ее смерти — во мне; я убил ее. Уильям, Жюстина и Анри — все они пали от моей руки.
        Во время моего заключения в ирландской тюрьме отец часто слышал от меня подобные слова, и всякий раз, когда я винил себя, ему наверняка хотелось бы получить хоть какое-то объяснение, попытаться понять, в чем причина. В конце концов он решил для себя, что мои слова — это болезненный бред; дескать, навязчивая мысль, возникшая у меня во время болезни, каким-то образом сохранилась и продолжала меня донимать и после выздоровления.
        Я же всячески уклонялся от объяснений. Слова, какими бы убедительными они ни были, ничем помочь не могли, так как я был убежден, что все вокруг считают меня частично повредившимся в рассудке. Одно это было способно навеки сковать мой язык. Даже если бы это было не так и отец верил бы каждому моему слову, я не мог заставить себя раскрыть ужасную тайну, сулившую тому, кто ею обладает, отчаяние и леденящий ужас.
        Вот почему я молчал, лишая себя понимания и сочувствия, а между тем я был бы готов отдать все на свете за то, чтобы разделить с любой живой душой это роковое бремя. Лишь изредка из глубины моей души вырывались бессвязные слова, лишенные, с точки зрения окружающих, какого-либо смысла. Я и сам не решался дать им объяснение, но правдивость этих слов, вырываясь наружу, облегчала мою душевную боль.
        Так и в этот раз отец заметил с едва сдерживаемым удивлением:
        — Виктор, дорогой мой, что за нелепости? Сделай милость, исполни мою просьбу: никогда больше не вздумай утверждать ничего подобного, иначе люди сочтут тебя душевнобольным.
        — Я в здравом уме,  — с негодованием воскликнул я,  — небо, которому известны мои дела, может засвидетельствовать, что я говорю совершенную правду. Я — убийца этих невинных, они погибли из-за меня и моих дел. Я тысячу раз по капле отдал бы свою кровь, лишь бы спасти их жизнь; но я не мог этого сделать, отец, иначе пришлось бы пожертвовать всем родом человеческим.
        Последние слова окончательно убедили отца, что мой рассудок помрачен; он немедленно сменил тему разговора, чтобы отвлечь меня и заставить сосредоточиться на совершенно посторонних вещах. С тех пор он больше не возвращался к событиям, разыгравшимся в Ирландии, и не позволял говорить о перенесенных мною невзгодах, словно хотел, чтобы все это бесследно стерлось в моей памяти.
        Однако время шло, и я стал гораздо спокойнее; горе беспрестанно точило мое сердце, но теперь я уже не позволял себе бессвязных речей и самообличений, мне было достаточно сознавать тяжесть содеянного мною. Совершив над собой сверхчеловеческое усилие, я заставил умокнуть голос страдания, которое стремилось заявить о себе всему миру. Теперь я настолько владел собой, что мог трезво оценить все обстоятельства того, что произошло со мной на Оркнейских островах и впоследствии.
        За несколько дней до отъезда из Парижа в Швейцарию я получил следующее письмо от Элизы. Вот что она писала:


        «Дорогой друг! Я с едва сдерживаемой радостью прочитала письмо дяди, отправленное из Парижа. Оказывается, тебя уже не отделяет от меня огромное расстояние и морской простор, и я надеюсь взглянуть в твои глаза через каких-нибудь две недели. Бедный мой друг, сколько же тебе пришлось выстрадать! Я боюсь, что ты чувствуешь себя теперь еще хуже, чем когда покидал Женеву. Эта зима оказалась полной уныния и постоянных терзаний из-за абсолютной неизвестности — где ты и что с тобой. Но я не теряю надежды увидеть тебя спокойным и умиротворенным, с наполненным миром и любовью сердцем.
        И все же я подозреваю, что тревога, которая причиняла тебе такую мучительную боль год тому назад, существует и теперь, а может быть, и стала со временем сильнее. Мне не хочется расстраивать тебя именно сейчас, когда на тебя обрушилось разом столько бед; однако один разговор, который произошел между мною и моим дядей накануне его отъезда, требует, чтобы я объяснилась еще до того, как мы увидимся.
        Я написала «объяснилась», и ты, вероятно, удивишься и спросишь: что же у твоей Элизы может быть такого, что требует объяснений? Если ты и в самом деле так подумаешь, то одна эта мысль развеет все мои сомнения и даст ответ на все вопросы. Но ты далеко и, верно, опасаешься и, вместе с тем, хочешь такого объяснения. Я чувствую, что это, скорее всего, так и есть, поэтому больше не стану ничего откладывать и напишу то, что за время твоих продолжительных отлучек мне часто хотелось написать, но не хватало мужества.
        Тебе, Виктор, хорошо известно, что наш с тобою союз был заветной мечтой твоих родителей еще тогда, когда мы оба были детьми. Мы едва ступили на порог юности, но уже знали, что этот союз есть нечто непреложное для нас обоих. С детства мы были лучшими и ближайшими друзьями и, я надеюсь, остались ими, когда повзрослели. Но ведь брат и сестра часто питают друг к другу сердечную привязанность, не стремясь к более близким отношениям. Не так ли обстоит и с нами? Ответь мне, милый Виктор. Умоляю тебя, ради нашего счастья, открой свое сердце передо мной: не любишь ли ты другую женщину?
        Мне ли не знать: ты немало путешествовал, провел несколько лет в Ингольштадте, в кругу совсем других людей, среди которых наверняка были женщины и девушки. И признаюсь тебе, друг мой, когда прошлой осенью я увидела, как ты несчастен, как стремишься к одиночеству и избегаешь меня, я поневоле предположила, что ты, вероятно, жалеешь о нашей помолвке и считаешь себя связанным не только чувствами, но и волей родителей, которую должен исполнить даже вопреки собственным чувствам и стремлениям.
        Надеюсь, что я ошиблась и мое воображение завело меня слишком далеко. Тебе известно, что я люблю тебя, и в моих мечтах о будущем ты всегда был рядом со мной, моим верным другом и спутником. Но я всей душой желаю тебе счастья и поэтому говорю прямо: помни, наш брак обернется для меня нескончаемым горем, если совершится не по твоему собственному свободному выбору. Вот и сейчас у меня на глазах слезы от одной мысли о том, что ты, подвергшийся жестоким ударам судьбы, ради ложно понятой чести можешь убить надежду на любовь и счастье, которые вернут тебе покой и душевное равновесие. Как бы горячо и бескорыстно я ни любила тебя, я не желаю становиться препятствием на пути к исполнению твоих желаний.
        Пусть это письмо не огорчает тебя; не отвечай сейчас или на следующий день, лучше вообще не пиши мне до самого твоего приезда в Женеву, если для тебя это больно и трудно. Дядя сообщит мне вести о твоем здоровье. И если при встрече я увижу хотя бы сдержанную улыбку на твоих губах, причиной которой стану я, мне не надо другого счастья.


Женева, 18 мая
Элиза Лавенца»

        Это письмо воскресило в моей памяти то, что я всеми силами стремился забыть,  — угрозу монстра: «Я буду рядом с тобой в твою первую брачную ночь». Именно так звучал вынесенный мне приговор; в эту ночь чудовище сделает все, чтобы умертвить меня и лишить надежды на счастье и облегчение моих мук. Этим оно увенчает череду своих преступлений.
        Что ж, пусть так и будет. Я встречу его во всеоружии, и мы померимся силами. Если монстр окажется победителем, я обрету покой и его власть надо мной закончится. Если же мне удастся одолеть его, наградой мне станет свобода.
        Но что это за свобода! Сравнить ее я мог бы лишь со свободой того крестьянина, на глазах которого враг вырезал всю его семью, сжег дом, опустошил посевы, а сам он — нищий, бездомный и осиротевший — свободен идти куда глаза глядят. У меня останется одно сокровище — моя Элиза, но на другую чашу весов будут брошены сознание неизбывной вины и муки совести, которые будут терзать меня до самого смертного часа.
        Милая моя Элиза! Я бесконечно читал и перечитывал ее письмо; ее нежность проникла в мое сердце, и я уже начинал грезить о любви и радости. Но яблоко греха уже было съедено, и карающий меч ангела ясно указывал — двери рая для меня закрыты навеки.
        Несомненно, я был готов отдать жизнь, чтобы сделать Элизу счастливой. Если чудовище исполнит свою угрозу, смерть неизбежна. Но вот в чем роковой вопрос: не ускорит ли женитьба завершение моей судьбы? В то же время, если монстр заподозрит, что я откладываю свадьбу из-за его угрозы, он, безусловно, найдет другие и, возможно, еще более страшные способы отомстить. Он поклялся быть со мной в брачную ночь, но это вовсе не означает, что до наступления этой ночи ничего не произойдет. Ведь для того, чтобы показать мне, что он еще не насытился кровью, этот демон убил Клерваля сразу же после того, как произнес свою клятву.
        В конце концов я решил, что, если мой брак с Элизой доставит хотя бы несколько счастливых мгновений ей самой и моему отцу, я не вправе откладывать его ни на час, что бы там ни замышлял таящийся во мраке враг.
        В таком состоянии духа я написал Элизе. Письмо мое было сдержанным и печальным. «Боюсь, любимая,  — писал я,  — что мне осталось не так уж много счастья на свете; но все, чему я еще могу радоваться, сосредоточено в тебе. Отбрось пустые страхи: одной тебе я посвящаю свою жизнь и все свои стремления. У меня есть тайна, друг мой, жуткая тайна. Когда я открою ее тебе, ты похолодеешь от ужаса и уже не станешь удивляться тому, что со мною происходит. Я расскажу тебе обо всем на следующий день после нашей свадьбы, милая моя, ибо между нами не должно быть тайн. Но до этого дня прошу тебя не напоминать мне об этом. Прошу со всей серьезностью и знаю, что ты не откажешься исполнить эту просьбу».
        Прошло немногим больше недели после того, как я получил письмо от Элизы и мы с отцом вернулись в Женеву. Моя нареченная встретила меня с непередаваемой сердечностью, но не смогла сдержать слез при виде моего осунувшегося лица, обтянутого пергаментной кожей, и лихорадочного румянца на скулах. Но в ней я также заметил перемены. Элиза похудела и утратила ту великолепную живость манер, которая так привлекала меня прежде; впрочем, ее кротость и глубокое сочувствие гораздо больше подходили для подруги такого несчастного и отверженного, каким стал я.
        Но и дома мне недолго удавалось сохранять спокойствие. Здесь все напоминало об Уильяме и Жюстине, и эти воспоминания сводили меня с ума. Когда я погружался в мысли о разыгравшихся здесь одна за другой трагедиях, меня охватывала неукротимая ярость; я то пылал гневом, то погружался в глубокое безразличие. В такие минуты я не мог ни с кем говорить, ничего не видел вокруг и сидел неподвижно, как изваяние, испытывая невероятную опустошенность.
        Лишь Элиза могла вернуть меня к действительности; ее нежный голос дарил мне краткий покой, когда я приходил в неистовство, и пробуждал простые человеческие чувства, когда впадал в прострацию. Она плакала надо мной, а когда я приходил в себя, пыталась меня поддержать и твердила о необходимости смириться перед лицом судьбы. Но легко смиряться тому, кто просто несчастен, преступнику же нет покоя и в глубоком сне. Муки совести отравляют ему каждую минуту, и порой в безднах этих мук он находит извращенное наслаждение.
        Вскоре после нашего возвращения отец завел речь о моей предстоящей женитьбе на Элизе. Некоторое время я молчал, не давая вразумительного ответа.
        — Может быть, у тебя есть иная сердечная привязанность?  — наконец спросил он.
        — Об этом не может быть и речи. Я люблю Элизу и с радостью жду нашей свадьбы. Действительно — пора назначить тот день, когда я, живой или мертвый, предстану рука об руку с ней перед алтарем.
        — Не говори так, сын мой,  — возмутился отец.  — Мы пережили трудные времена; и теперь нам надо как можно крепче держаться за то, что у нас есть, перенести свою любовь с тех, кого больше нет с нами, на тех, кто жив и в ней нуждается. Любовь и общее горе свяжут нас навеки, а время смягчит боль и отчаяние. И в один прекрасный день на свет появится новое прелестное дитя взамен того, кого нас так жестоко лишили…
        Слова моего отца были полны житейской мудрости, но в ушах у меня продолжала звучать угроза чудовища. Да, зная его физическую мощь, зверскую жестокость и невероятное коварство, я невольно признал его почти непобедимым, и когда монстр заявил мне, что будет рядом, когда наступит моя первая брачная ночь, я поверил и смирился с этим, как с роковой неизбежностью. Собственная смерть казалась мне ничем по сравнению с той утратой, которая в скором времени ожидает Элизу.
        Так или иначе, но я даже с некоторой радостью согласился с отцом и сказал, что, если моя невеста не возражает, мы могли бы отпраздновать нашу свадьбу уже через десять дней.
        «Вот тогда и решится моя судьба!»  — подумал я при этом.
        Всемогущий Господь! Если бы я хоть на единственный миг заподозрил, какой зловещий план таился в мозгу этого адского существа, созданного моим разумом и руками, я бы скорее бежал из родной страны и провел бы остаток дней, скитаясь бродягой по дорогам, чем согласился на это злополучное бракосочетание. Но монстр словно ослепил меня черным колдовством, и я пребывал в полной уверенности, что смерть грозит только мне.
        По мере того как приближался назначенный срок, меня охватывали все более тягостные предчувствия. Однако я скрывал их под напускной веселостью, которая хоть и радовала моего отца, но не могла обмануть пристальный взгляд Элизы. Она трепетно ждала заветного дня, но к этому чувству примешивалась немалая доля страха: ведь то, что сейчас казалось простым и естественным счастьем, в любую минуту могло превратиться в свою противоположность. Грозным напоминанием об этом служили те беды, которые довелось пережить нашей семье в недавнем прошлом.
        Приготовления к предстоящему торжеству подходили к концу. Мы с Элизой наносили и принимали необходимые в таких случаях визиты, повсюду сияли радостные улыбки, слышались поздравления. Я, как мог, скрывал терзавшую меня тревогу и вместе с отцом, хоть и без особого энтузиазма, строил планы на будущее.
        Благодаря усилиям отца и нескольких женевских юристов часть наследства отца Элизы, чьи дни закончились в австрийской тюрьме, была возвращена его дочери. Теперь ей принадлежало небольшое поместье на берегах озера Комо — вилла Лавенца. Мы решили, что сразу же после свадьбы отправимся туда и проведем наш медовый месяц на берегу прекраснейшего озера, среди роскошной природы.
        Вместе с тем я принимал самые серьезные меры, чтобы оказаться во всеоружии, если чудовище нападет на меня в открытую. При мне всегда находилась пара пистолетов и кинжал, а сам я постоянно был начеку, готовый отразить любую атаку. Все это понемногу вернуло мне спокойствие и ясность мысли. По мере того как назначенный день становился все ближе, угроза монстра стала казаться мне далеко не такой неотвратимой, как виделась поначалу, и не стоящей того, чтобы находиться в напряжении каждую минуту. Больше того — в своем ослеплении я убедил себя, что, вопреки всему, ничто не сможет помешать нашему счастью с Элизой.
        Теперь моя возлюбленная казалась вполне довольной и счастливой — этому способствовало прежде всего мое спокойствие. Но в день свадьбы — в тот день, когда, как я полагал, окончательно решится моя судьба,  — Элиза вдруг загрустила. Может быть, ею овладело смутное предчувствие, или она размышляла о тайне, которую я обещал ей открыть только тогда, когда мы станем мужем и женой.
        Но мой отец за суетой свадебных приготовлений ничего этого не замечал и не мог нарадоваться. Что касается внезапной грусти Элизы, он счел ее всего лишь обычной застенчивостью невесты.
        После брачной церемонии в церкви в нашем доме собралось множество гостей, однако мы провели с ними совсем немного времени — было решено, что Элиза и я отправимся в свадебное путешествие по воде, переночуем в Эвиане и на следующий день продолжим путь к озеру Комо. Погода стояла великолепная, дул попутный ветер, все благоприятствовало нашей поездке.
        То были последние часы, когда я чувствовал себя почти счастливым.
        Наше небольшое парусное судно быстро продвигалось вперед; мы укрылись от жгучих солнечных лучей под тентом и любовались красотой окрестных пейзажей. Справа от нас зеленели берега Монталегра, над которыми вдали возвышались величественный Монблан и группа покрытых снегами вершин, пытающихся с ним соперничать; на противоположном берегу громоздилась темная громада могучей Юры.
        Я бережно взял руку Элизы и проговорил:
        — Ты невесела, любимая. Но если бы ты знала, что выпало на мою долю и что мне, быть может, еще предстоит, то постаралась бы не огорчать меня. Позволь мне хотя бы ненадолго ощутить покой — то единственное, что может подарить мне этот прекрасный день.
        — Я всем сердцем хочу, чтобы ты был счастлив, милый,  — ответила Элиза,  — и надеюсь, что тебе больше ничего не грозит. Поверь — на душе у меня легко и хорошо, даже если мое лицо и не выражает безмятежной радости. Внутренний голос шепчет мне, чтобы я не слишком надеялась на будущее, но я не хочу к нему прислушиваться. Смотри, как мы быстро плывем, взгляни на эти причудливые облака, которые окутывают и снова открывают вершину Монблана, придавая этому дивному пейзажу живое движение. Взгляни на стайки рыб, сопровождающих нас, и на эту хрустально чистую воду, сквозь которую видна каждая песчинка на дне. Какой день! Какой полной и безмятежной кажется природа!
        Этими словами Элиза старалась отвлечь себя и меня от всего, что вызывало уныние. Но я видел, что настроение у нее неровное: радость, вспыхивавшая в ее глазах, вскоре сменялась тревогой и странной задумчивостью.
        Солнце склонилось к западу; мы миновали устье реки Дрансе и долго следили за тем, как река прокладывает путь сквозь расселины высоких гор к долинам и предгорным склонам. В этих местах Альпы вплотную подступают к озеру, и вскоре мы оказались в настоящем амфитеатре гор, замкнутом на востоке. В центре его сверкали шпили церквей Эвиана, окруженные лесами, карабкающимися по окрестным склонам.
        Южный ветер, несший нас с удивительной быстротой, к закату утих, сменившись вечерним бризом. Его легкие порывы вызывали лишь рябь на воде да шелест древесной листвы, который стал слышен, едва мы приблизились к берегу, окунувшись в упоительные запахи луговых цветов и свежескошенного сена.
        Солнце село, едва мы ступили на берег, и я снова почувствовал, как во мне оживают глухое волнение и страх.

        2

        Было восемь часов, когда мы вышли на берег; дневной свет угасал. Мы немного погуляли у озера, любуясь окрестностями, которые постепенно погружались в сумерки, а затем отправились в гостиницу.
        Тем временем южный ветер сменился западным. Луна почти достигла зенита и начала опускаться, облака скользили по небу с быстротой хищных птиц, то и дело скрывая ее свет, а на озере поднялось бурное волнение. Внезапно разразился сильнейший ливень.
        Весь день я владел собой, но, как только мрак поглотил привычные формы предметов, страх вновь затопил мою душу. Я был взволнован и напряжен как струна; моя рука лежала на рукояти пистолета, спрятанного во внутреннем кармане сюртука, любой звук заставлял меня вздрагивать, однако я был готов дорого продать свою жизнь и сражаться до тех пор, пока не погибну сам или не уничтожу чудовище.
        Элиза некоторое время молча следила за мной, но, вероятно, на моем лице ей удалось прочесть нечто такое, что смертельно испугало ее. С дрожью в голосе она спросила:
        — Что так встревожило тебя, милый? Чего ты боишься?
        — Будь спокойна, любовь моя,  — ответил я,  — минет эта ночь, и все будет превосходно. Главное для нас — чтобы эта страшная ночь осталась позади.
        Так прошло больше часа, когда мне вдруг пришло в голову — каким потрясением для Элизы может оказаться мой поединок с чудовищем, которого я ждал с таким нетерпением. Я обратился к ней и стал умолять, чтобы она поднялась в отведенные нам покои, а сам решил не возвращаться туда до тех пор, пока окончательно не выясню, здесь ли мой враг и каковы его намерения.
        Наконец, уступая моим просьбам, Элиза удалилась, а я принялся бродить по гостинице, обыскивая каждый закоулок коридоров и все неосвещенные места, которые могли бы послужить укрытием для монстра. Однако никаких признаков его присутствия обнаружить мне не удалось, и я начал было подумывать, что какая-то случайность — на мое счастье — помешала чудовищу настичь нас в Эвиане.
        В это мгновение раздался пронзительный нечеловеческий вопль. Он доносился из покоев, в которые отправилась Элиза. И не успел он смолкнуть, как я понял все. Силы оставили меня, оцепенение сковало тело, редкие удары сердца зазвучали в ушах, как звук погребального колокола. Спустя несколько секунд вопль повторился, и я стремглав бросился на помощь…
        Всемогущий Господь! Почему мне не было дано умереть в тот страшный час?! В покоях мне открылось жуткое зрелище: моя Элиза неподвижно лежала поперек кровати, голова ее свисала вниз, а искаженные ужасом черты были наполовину скрыты упавшими на лицо волосами. Сама поза говорила о том, что жизнь покинула ее,  — безжалостный убийца, сделав свое дело, отшвырнул бессильное тело, словно сломанную игрушку, на нетронутое брачное ложе.
        Вы спросите, как я мог после этого остаться жить. Что на это сказать… Жизнь — упрямая вещь и держит нас тем крепче, чем сильнее мы ее ненавидим. Но в ту минуту я лишился чувств и рухнул на пол рядом со своей возлюбленной.
        В себя я пришел в окружении хозяина гостиницы, горничных и постояльцев. На их лицах были написаны изумление и неподдельный ужас, но это было лишь тенью тех чувств, которые буквально разрывали меня на части. Превозмогая слабость, я направился в комнату, где лежало тело Элизы, моей возлюбленной, которая еще недавно была жива и полна любви ко мне. Ее успели уложить на постель; теперь голова моей жены покоилась на подушке, лицо и шея были прикрыты платком, и невольно казалось, что она просто дремлет.
        Я бросился к ней и схватил в объятия. Но безжизненный холод, исходивший от той, которую я так нежно любил, дал знать, что передо мной уже не Элиза, а всего лишь мертвое тело. Только сейчас я заметил на ее шее отчетливые отпечатки стальных клешней демона.
        В отчаянии я склонился над ней, не в силах отвести глаз от этих роковых знаков, а когда поднял голову, заметил, что вся комната озарена бледным светом луны, вышедшей из-за туч. Ставни были раскрыты настежь, и с неописуемым чувством леденящего ужаса я увидел за окном ненавистную фигуру демона, который являлся мне в бреду и наяву. Лицо монстра было искажено насмешливой гримасой, корявый палец громадной руки глумливо указывал на труп моей жены.
        Я опрометью метнулся к окну, выхватил пистолет и выстрелил. Однако он успел отпрянуть, прыгнул в сторону и с невероятной быстротой понесся к берегу озера. Там он бросился в воду с невысокой скалы, и все затихло.
        На звук выстрела в комнату вбежали люди. Я указал направление, в котором скрылся убийца, и мы, поспешно погрузившись на шлюпки, отправились в погоню — все было напрасно, не помогли даже рыбацкие сети, которые мы не раз забрасывали, чтобы преградить путь чудовищному пловцу. Спустя несколько часов нам пришлось вернуться, потеряв последнюю надежду, причем многие из моих добровольных помощников решили, что появление монстра — всего лишь плод моего потрясенного воображения. Однако, выйдя на сушу, они разделились на группы и принялись во всех направлениях обшаривать окрестные леса, поля и виноградники.
        Я хотел было отправиться с ними, но едва отошел от гостиницы, как голова моя закружилась, я начал шататься, словно пьяный, в глазах у меня потемнело, и я почувствовал лихорадочный жар. В таком состоянии я не мог и шагу ступить, добрые люди унесли меня в гостиницу и уложили в постель. Я едва сознавал окружающее, глаза мои блуждали, мысли путались.
        Лишь спустя несколько часов я пришел в себя, поднялся и, держась за стены, почти инстинктивно добрался до комнаты, где лежало тело моей возлюбленной. Вокруг нее собрались женщины, многие из них плакали, и мои слезы присоединились к их слезам, когда я опустился на колени перед той, что была моей Элизой.
        За все это время в голову мне не пришло ни одной ясной и отчетливой мысли. Смутные образы — отражения моих несчастий, словно вражеские полчища, целиком захватили мою душу. Я погружался в сумеречный океан ужаса. Гибель Уильяма, казнь Жюстины, убийство Анри Клерваля и, наконец, смерть Элизы… И кто мог бы меня убедить, что именно в эту минуту остальным моим близким, тем немногим, кто еще оставался в живых, не грозит смертельная опасность? Как знать, быть может, мой отец сейчас гибнет в лапах обезумевшего демона, а брат Эрнест уже лежит, бездыханный, у его ног?
        Эта картина заставила меня вздрогнуть и подтолкнула к действию. Я вскочил на ноги с одной мыслью: как можно быстрее вернуться в Женеву.
        За окном потоками хлестал дождь и дул сильнейший северный ветер, утро едва брезжило. О том, чтобы раздобыть лошадей в такую погоду, нечего было и думать. Тогда я решил возвращаться по озеру — к ночи можно было рассчитывать добраться до места. Я нанял дюжих гребцов с крепкой лодкой и сам схватился за весла — физические усилия всегда облегчали мои душевные муки. Но сейчас нервное истощение сделало меня неспособным даже к малейшему усилию. В конце концов я отбросил весла, сжал ладонями виски и позволил черным мыслям, кипевшим в моем мозгу, нести меня, подобно бурным волнам. Слезы текли по моему лицу, смешиваясь со струями дождя, когда я снова видел те же пейзажи, которыми мы накануне любовались вместе с Элизой. Проклятый демон отнял у меня последнюю надежду; не было на этой земле существа, более несчастного, чем я, и никому еще не доводилось переживать ничего подобного…
        Я не стану подробно останавливаться на том времени, которое последовало за несчастьем, окончательно уничтожившим меня. Зачем? Мой рассказ и без того полон боли. Скажу лишь одно: в течение нескольких следующих месяцев все мои близкие, один за другим, были буквально вырваны из жизни. Я остался в полном одиночестве. И теперь мне остается лишь вкратце завершить это повествование, которое человеку предвзятому может показаться не только страшным, но и абсолютно неправдоподобным.

        3

        Прибыв в Женеву, я застал отца и Эрнеста в добром здравии, но весть, которую я принес, сразила их наповал. Я словно воочию вижу сейчас фигуру моего отца — в недавнем прошлом крепкого, полного энергии и жизненной силы человека. Гибель Элизы, которая значила для него больше, чем дочь, на которую он перенес всю любовь, на какую только способен человек преклонных лет, превратила его в развалину. Мой отец едва мог передвигаться, стал безучастен ко всему и смотрел вокруг невидящим взглядом.
        Будь тысячу раз проклят демон, заставивший его так страдать и обрекший на гибельную тоску! Отец больше не вставал с постели, его силы таяли день ото дня, и не прошло недели, как он скончался у меня на руках.
        А я? Что чувствовал я тогда? Как жил?
        Об этом мне нечего сказать; я потерял все связи с реальным миром и ничего не ощущал, кроме невыносимой тяжести и мрака. Порой мне снилось, что я вместе с друзьями и подругами давних дней брожу по цветущим альпийским лугам и лесистым долинам, но, просыпаясь, я чувствовал себя узником в сыром каземате, о котором забыл весь свет. За этим следовали такие приступы тоски, такие бездны отчаяния…
        Однако постепенно я начал яснее осознавать свое положение, и тогда мне вернули свободу. Оказывается, меня признали временно помешавшимся и поместили в приют для душевнобольных, где в течение долгих месяцев моим пристанищем была одиночная палата-камера.
        Но и свобода была бы мне ни к чему, если бы, по мере того как здравый рассудок возвращался, во мне не проснулась жажда мести. Теперь я вспомнил все до мельчайших подробностей и принялся размышлять о причине своих бедствий, а следовательно, и о монстре, созданном мною, о гнусном демоне, вырвавшемся на волю и разрушившем мою жизнь. Теперь я молился лишь об одном — чтобы чудовище оказалось в моих руках и я мог бы расправиться с ним с такой же неукротимой жестокостью, с какой оно погубило моих близких.
        Я строил бесчисленные планы, которые оставались неосуществленными, изобретал самые изощренные способы мести, но сам я был слишком слаб и изможден недугами, чтобы воплотить в жизнь хоть один из них.
        Тогда, примерно через месяц после выхода из приюта, я обратился к городскому судье по уголовным делам и заявил, что намерен предъявить обвинение, поскольку мне известен убийца моих близких, и я прошу его употребить все имеющиеся у него полномочия для задержания негодяя и предания его суду.
        Судья выслушал мои слова участливо и благожелательно.
        — Будьте уверены, господин Франкенштейн,  — сказал он,  — я приложу все усилия, чтобы преступник был схвачен.
        — Благодарю вас,  — ответил я.  — А сейчас я хотел бы дать показания, которыми вы смогли бы руководствоваться в своих действиях. Однако предупреждаю: это настолько странная, почти невероятная история, что я опасаюсь — вы не поверите мне. Но у истины есть одно свойство — как бы причудливо она ни выглядела, она заставляет в себя верить. То, что вы сейчас услышите,  — не плод болезненного воображения, к тому же у меня нет никаких причин лгать или фантазировать.
        Произнося эти слова, я в глубине души принял важное решение: как бы ни отнеслись власти к моим показаниям, сам я буду преследовать своего врага до тех пор, пока не сотру его с лица земли. Только такая цель могла хотя бы временно примирить меня с жизнью. Затем я кратко и ясно изложил всю свою историю, называя точные даты и даже время тех или иных событий и воздерживаясь от каких-либо оценок случившегося.
        Поначалу судья слушал меня с глубоким недоверием, но постепенно его лицо становилось все более внимательным и сосредоточенным. Когда я приближался к концу, на нем было написано лишь величайшее удивление с небольшой примесью скепсиса.
        Завершая свои показания, я сказал:
        — Итак, речь идет о существе, которое не является человеком в полном смысле этого слова. Но это не значит, что оно неподсудно, и в ваших силах, господин судья, принять меры к тому, чтобы цепь этих адских злодеяний была бы наконец разорвана!
        Этот мой призыв вновь вызвал перемену в лице судьи. До сих пор он слушал мою исповедь, как слушают рассказы о всевозможных загадочных или сверхъестественных явлениях; однако, когда я потребовал, чтобы он начал действовать как представитель закона, к нему вернулись прежние сомнения. Стараясь немного успокоить меня, судья проговорил:
        — Я бы с огромной охотой оказал вам любую помощь в поимке преступника, но ведь существо, о котором вы поведали, обладает силой, многократно превосходящей человеческую. Оно, по вашим словам, способно жить в недоступных пещерах и берлогах и невероятно выносливо и неприхотливо. Кроме того, с момента совершения преступлений прошло уже несколько месяцев, и откуда нам знать, куда могло направиться чудовище и где оно сейчас обитает!
        — Я ни на минуту не сомневаюсь в том, что монстр кружит где-то неподалеку, готовя новые злодеяния; его убежище в Альпах. А если это так, то почему бы не устроить на него облаву и не уничтожить, как опасного горного хищника? Но я, кажется, угадываю ход ваших мыслей, господин судья. Вы все-таки не доверяете моему рассказу и ищете причины, чтобы ничего не предпринимать!  — с гневом произнес я.
        Судья выглядел смущенным.
        — Нет, господин Франкенштейн, вы ошибаетесь,  — возразил он.  — Я предприму все, что в моих силах, но вы должны понять и мои колебания. Посмотрите на вещи трезво: судя по вашему описанию, изловить и достойно покарать это чудовищное существо практически невозможно. И, боюсь, несмотря на все усилия, нас ждет впереди только разочарование.
        — Я не буду вас переубеждать, сударь, так как вижу, что это совершенно бесполезно. Вы отказываетесь мне помочь. В таком случае для меня остается только один путь: посвятить весь остаток своей жизни уничтожению убийцы, которого я же и создал. Я не нахожу себе места, когда думаю о том, что он до сих пор жив и насмехается над нами. Месть — скверное чувство, но, кроме нее, у меня на этой земле больше ничего не осталось!..
        Я весь дрожал от мучительного напряжения и горечи; должно быть, в том, что я говорил, звучала немалая доля безумия, и женевский судья расценил мое возбуждение и ярость как отголоски еще не вполне излеченной душевной болезни. Он попытался успокоить меня, словно малого ребенка, и про себя уже окончательно решил, что все, сказанное мною,  — не что иное, как сложный и внешне убедительный, но все-таки болезненный бред, маниакальная идея, захватившая измученную утратами душу.
        Я покинул его дом, крайне раздраженный и взволнованный. В голове моей роились всевозможные замыслы, но я был не в том состоянии, чтобы разумно и спокойно мыслить. Ярость ослепляла меня, но жажда мести придала мне сил и, в конце концов, вернула спокойствие. Я вполне овладел собой и в дальнейшем действовал расчетливо и хладнокровно даже в минуты, когда мне грозила немедленная смерть.
        Первым решением, которое я принял в тот день, было навсегда покинуть Женеву. Родной город, где я был счастлив и любим, отныне стал мне ненавистен. Я запасся крупной суммой денег, прихватил с собой несколько драгоценных вещиц, принадлежавших моей матери, и покинул Швейцарию.

        Глава 9
        Клятва


        1

        Так начались скитания, которые закончатся лишь с моим последним вздохом. Я объехал сушу и море, испытал все, что выпадает на долю путешественников в пустынях и неведомых горах. Право, не знаю, как иной раз мне удавалось выжить; случалось, в полном изнеможении я падал на землю и молил Бога лишь об одном — послать мне скорую смерть. И только жажда мести не позволяла угаснуть последним искрам жизни в моем теле: я не мог умереть, оставив своего врага живым и невредимым.
        Незадолго перед тем как окончательно покинуть Женеву, я бродил в окрестностях города в тайной надежде наткнуться на след монстра. Никакого определенного плана у меня не было, и я даже не представлял, в какую сторону направиться. К тому времени, когда начало смеркаться, я оказался у ворот тенистого старого кладбища, на котором были похоронены мой младший брат Уильям, Элиза и отец. Я вошел за ограду и направился к их могилам.
        Вокруг стояла глубокая тишина — ее нарушал лишь шелест листвы, колеблемой легким ветром. Вскоре совсем стемнело, и, как обычно бывает на кладбищах, я почувствовал смутное волнение. Казалось, духи умерших витают здесь, давая знать о своем присутствии едва заметными движениями воздуха и теней.
        Скорбь, которую я испытывал, входя сюда, вскоре сменилась сдержанным гневом. Мои близкие были мертвы, а я продолжал жить и дышать; их убийца также разгуливал на свободе и замышлял новые злодеяния, и я был обречен влачить опостылевшее существование только для того, чтобы рано или поздно его уничтожить.
        Я опустился на колени в густой траве, поцеловал землю и произнес:
        — Клянусь этой освященной землей и тенями, витающими вокруг, клянусь моим глубоким и безутешным горем; клянусь тобою, ночь, и силами, которые тобой повелевают, что буду преследовать демона, причину моих несчастий, пока дышу и могу двигаться. Ради этого я найду силы жить; ради жестокой сладости отмщения я готов еще долго смотреть на солнце и топтать траву, хоть и нет для меня в этом никакой радости. О души усопших и вы, духи мести! Помогите мне, направьте меня! И пусть проклятое чудовище узнает вкус страданий и отчаяния, какие выпали на мою долю!..
        Я начал произносить эту клятву тихо и торжественно, сознавая, что души моих близких в эту минуту рядом и слышат меня, но затем меня охватила буря чувств и голос мой задрожал и стал прерываться от ярости.

        Внезапно покров тьмы и тишины разорвал громогласный дьявольский хохот. Он звучал долго; и эхо на ближних горных склонах подхватывало и повторяло его раскаты. Казалось, сам ад смеется над моей клятвой!
        Наконец смех затих и мучительно знакомый мне голос отчетливо произнес где-то неподалеку, в гуще темных зарослей:
        — Я доволен; ты решил остаться жить, несчастный! Меня это устраивает…
        Я бросился туда, откуда доносился этот хриплый и низкий голос, но монстр и на этот раз ускользнул. Лишь показавшаяся из-за облаков луна осветила гигантскую уродливую фигуру, мчавшуюся по усыпанному камнями склону с невероятной скоростью.

        2

        С этого мгновения и начались мои скитания.
        Я погнался за монстром и преследовал его без остановки на протяжении многих месяцев. След привел меня к берегам Рейна. Я спустился до самого устья, и на протяжении всего этого долгого пути то там, то сям чудовище, словно играя со мной, оставляло тайные знаки, смысл которых я прекрасно понимал,  — они говорили: «Я здесь, следуй за мной!»
        Они-то и привели меня в порт Роттердама, где кто угодно может затеряться, словно иголка в стоге сена, но однажды ночью мне довелось случайно увидеть, как гигантская фигура, закутанная в плащ, проскользнула на борт корабля, готового отплыть в Черное море, и скрылась в темноте стоявшего открытым трюмного люка.
        Уплатив капитану значительную сумму, я сел на тот же корабль; но какими-то неведомыми путями в одном из южных российских портов чудовищу удалось незаметно сойти на берег и скрыться.
        Я прошел по его следу через бескрайние пространства России и Сибири, но он по-прежнему ускользал и мастерски маскировался. Порой местные крестьяне, пораженные обликом страшилища, указывали мне, куда оно направилось; но бывало и так, что сам монстр продолжал свою дьявольскую игру с тайными знаками, оставляя на виду ту или иную отметину.
        Когда выпал снег, на бескрайних белых равнинах я несколько раз натыкался на следы его громадных ступней, которые исчезали, едва чудовище покидало снежную целину и двигалось по наезженной дороге.
        Вам, человеку молодому и еще только вступающему в жизнь, трудно представить, какие лишения, тяготы и страдания довелось мне пережить на этом пути. Холод, постоянный голод и невыносимая усталость были лишь малой частью выпавших на мою долю испытаний. На мне лежало проклятие, и я носил в себе вечный ад; но существовала и некая сила, которая всегда приходила мне на помощь в последнюю минуту, когда ситуация казалась совершенно безнадежной. Так, если голод окончательно лишал меня сил, я находил пищу, которая немного подкрепляла меня. И пусть она была грубой и отвратительной на вкус, но местные жители довольствовались ею, и мне тем более не следовало роптать. А случалось, когда все вокруг изнывало от безводья, и небо было безоблачно, и солнце палило, как раскаленная печь, вдруг набегало небольшое облако, роняло живительную влагу — ровно столько, чтобы я мог утолить жажду, и исчезало без следа.
        Там, где мне это удавалось, я старался двигаться вдоль берегов больших рек. Но монстр, наоборот, избегал их, так как прибрежья повсюду густо населены, здесь то и дело встречались деревни и хутора. Были и такие места, где по целым неделям я не видел человеческого лица, и мне приходилось добывать пропитание охотой и рыбной ловлей. У меня было достаточно денег при себе, а это почти повсюду обеспечивало мне помощь крестьян. Иногда я приносил им дичь, которую мне удавалось подстрелить, брал из нее лишь небольшую часть, а прочее оставлял тем, кто давал мне кров над головой и огонь в очаге, чтобы высушить промокшую одежду.
        Моя жизнь превратилась в тягостный повседневный труд — потому что в этих местах каждый шаг вперед давался с трудом, а передохнуть и восстановить остатки сил я мог только во сне.
        Благословенный дар неба — сон! Часто, когда мне приходилось особенно трудно, я засыпал, и сновидения дарили мне радость, словно охранявшие меня на этом пути духи знали, чего больше всего мне не хватает на этой земле. И если бы не удивительные, яркие и живые видения, могу поклясться — я бы не вынес и половины того, что выпало на мою долю. На протяжении дня надежда на ночной отдых бодрила и поддерживала меня; во сне я видел друзей, жену, родину; я снова вглядывался в доброе лицо своего отца, слышал серебристый смех Элизы, видел Анри Клерваля в расцвете юности и сил. Иной раз, преодолевая тяготы дневного перехода, я твердил себе, что часы моего бодрствования — это сон, а явь наступает ночью, когда я чувствую тепло дружеских рук и слышу голоса близких. Иной раз они являлись мне наяву, и я почти убедил себя, что все они до сих пор живы и благоденствуют.
        В такие минуты моя жажда мести утихала и все происходившее со мной казалось действием какой-то потусторонней силы, которой я не мог противиться, хотя на самом деле бессознательно стремился к чему-то другому.
        Не берусь даже гадать о том, что чувствовал и о чем думал тот, за кем я следовал по пятам. Мне по-прежнему там и сям попадались его надписи на коре деревьев или слова, высеченные на камне. Они указывали путь и не давали моей ненависти остыть. «Раб!  — гласила одна из них.  — Пока ты жив — ты в моей власти. Не отставай: я держу курс к вечным льдам Полярного Севера. Да, тебе придется немало страдать от холода, к которому я нечувствителен. А пока — оставляю тебе тушку зайца; ешь, силы тебе понадобятся, и хоть ты мечтаешь сразиться со мной, случится это очень и очень нескоро».
        Этот дьявол позволял себе насмехаться надо мной!
        Пусть. Рано или поздно ему предстоит мучительная смерть. Я не отступлю, а если доведется погибнуть в пути — с какой же радостью я отправлюсь туда, где давно уже ждут меня Элиза и все остальные близкие. Это и есть моя награда за все, на что обрекла меня судьба!

        3

        Постепенно я продвигался все дальше на север; снежный покров становился толще, а мороз стал и вовсе нестерпимым. Крестьяне сидели в своих избах, и лишь редкие смельчаки выходили поохотиться на зверей, которых голод и холод гнали на поиски добычи. Реки оделись прочным льдом, рыбная ловля стала невозможной, и я лишился одного из главных источников пропитания.
        Чем труднее мне становилось, тем большую радость испытывал мой враг. Одна из надписей, оставленных им, была такой: «Готовься! Твои испытания только начинаются; добудь меховую одежду и запасись провизией. Мы с тобой отправимся в такое путешествие, что твои страдания и лишения утолят даже мою ненависть».
        Эти слова, вместо того чтобы лишить меня присутствия духа, только придали мне мужества. Я решил выдержать все и ни на шаг не отступать от задуманного. Понадеявшись на помощь высших сил, я с несокрушимым упорством продвигался по заснеженной равнине, пока не достиг побережья Ледовитого океана.
        Он ни в чем не походил на теплые и лазурные моря юга. Его скованная льдами поверхность отличалась от плоской прибрежной равнины лишь грядами торосов, вздыбленных подвижками льдин. Когда-то давным-давно греки, завидев синие воды Эгейского моря с пологих холмов Малой Азии, заплакали от восторга, ибо для них то был конец долгого и полного жертв пути. Но я не заплакал, хоть мое сердце и было полно до краев. Я пал на колени и возблагодарил Всевышнего, который привел меня туда, где я надеялся наконец-то настичь самоуверенного врага и сойтись с ним лицом к лицу.
        Двумя неделями раньше я купил у местных охотников нарты и дюжину упряжных собак. Теперь я несся по снежной целине с утроенной скоростью. Не знаю, какими средствами передвижения располагал монстр, но, если прежде я с каждым днем все дальше отставал от него, отныне я начал его догонять. В тот день, когда я впервые увидел океан, нас разделял всего лишь день пути, и я рассчитывал настичь его еще на суше.
        С удвоенной энергией я бросился вперед и спустя два дня заметил жалкое прибрежное поселение: два-три чума, в которых ютились семьи полудиких охотников на тюленей.
        Я расспросил их о чудовище, и оказалось, что безобразный великан побывал здесь буквально накануне. От его вида обитатели стоявшего на отшибе чума бросились наутек, а великан, вооруженный ружьем и несколькими пистолетами, забрал весь запас провизии, приготовленный для зимовья, нарты и упряжных собак. После чего, к великому облегчению жителей, никого не тронув, двинулся по льду в ту сторону, где нет никакой суши — ни острова, ни даже скалы, выступающей над водой. По единодушному мнению охотников, грабитель должен был либо утонуть, когда вскроется лед, либо замерзнуть с наступлением полярной ночи.
        Когда я услышал об этом, меня вновь охватило отчаяние. Негодяй снова ускользнул, и теперь мне предстоял бесконечный путь среди разводий и торосов в такую стужу, которую даже местные жители не выдерживают подолгу. На что тогда мог надеяться я, родившийся и выросший в теплом краю?! Но мысль, что демон уйдет от заслуженной кары, вызвала во мне сильнейший прилив ярости, который смыл все прочие чувства, в том числе страх и робость. Я позволил себе короткую передышку, во время которой призраки умерших вновь навестили меня, и стал тщательно готовиться к долгому пути.
        Я сменил свои нарты на более прочные, специально предназначенные для передвижения во льдах, затем скупил всю провизию, какую только согласились продать жители селения, и на следующий день полозья моих нарт заскользили по многолетнему льду океана.
        Не берусь подсчитать точно, сколько времени прошло с тех пор; мне известно только то, что жажда справедливого возмездия позволила мне выдержать такие лишения, какие при других обстоятельствах погубили бы меня в несколько дней. Дорогу мне то и дело преграждали гигантские массивы ледяных глыб, временами я слышал подо льдом шум волн, ледяные поля пересекали извилистые трещины, и иногда мне приходилось огибать гигантские разводья, на что уходили целые дни. Но вскоре мороз стал крепче, лед надежнее, и мое продвижение вперед ускорилось.
        Если судить по убыли провизии, я провел в пути больше трех недель. Сил у меня не оставалось даже на то, чтобы приготовить горячую пищу, руки и ноги были обморожены, адская боль в них заставляла меня кричать. Если бы я позволил себе впасть в отчаяние, я неминуемо бы погиб. Но в один из дней, когда мои собаки, отощавшие, как ходячие скелеты, с неимоверным усилием втащили нарты на вершину большого тороса, который нельзя было обогнуть, я окинул взглядом открывшуюся передо мной бело-голубую равнину и вдруг заметил на ней темную точку.
        Я напряг ослабевшее зрение, чтобы разглядеть, что там такое, и из моей груди вырвался торжествующий крик: это были нарты, а на них мучительно знакомая мне безобразная фигура!
        Надежда в одно мгновение согрела мое сердце, глаза наполнились слезами, которые мешали мне следить за демоном. Волнение мое было так велико, что я невольно разрыдался. Однако медлить было нельзя — пока я вглядывался в белую пустыню, одна из лучших моих собак пала от истощения. Я выпряг из постромок мертвое животное и досыта накормил оставшихся. А затем, передохнув в течение часа, что было совершенно необходимо, продолжил путь.
        Нарты монстра все еще были видны на горизонте, и лишь на короткое время я терял их из виду, когда преодолевал нагромождения торосов. Расстояние между нами медленно, но неуклонно сокращалось, и после двух дней беспрестанной погони я оказался на расстоянии мили от своего врага. Сердце мое наполнилось ликованием.
        И тут удача покинула меня. Я уже готовился настичь чудовище и схватиться с ним, когда поднялся ветер и началась подвижка льдов. Ледяное поле стало трескаться, в воздухе стоял громовой гул, там и тут открывались и закрывались разводья. И в эти мгновения я потерял след монстра, потерял окончательно и бесповоротно. А тем временем лед под моими ногами колыхался, как почва во время землетрясения, а ветер становился все сильнее, начиналась метель.

        Я попытался было продвинуться вперед — и тут ледовое поле раскололось с невероятным грохотом. Я оказался на небольшой льдине, которую несло бушующее море, и с каждым часом она становилась все меньше. Смерть смотрела мне прямо в глаза.
        Проходил час за часом; мои собаки гибли одна за другой, а сам я окончательно изнемог. В эту минуту я заметил ваш корабль, что сулило мне если не помощь, то, по крайней мере, некоторое продление жизни. У меня и в мыслях не было, что суда забираются так далеко на север, и я буквально онемел от удивления. Голыми руками я оторвал от своих нарт две доски и начал грести, пытаясь подогнать свой обломок льдины к неизвестному кораблю…
        И сейчас я готов сказать вам то же, что и тогда, когда впервые поднялся на борт «Маргарет Сэйвилл»: если бы выяснилось, что вы идете курсом на юг, я был готов остаться на льдине, лишь бы не отказаться от надежды настичь чудовище. У меня всего лишь мелькнула мысль попробовать убедить вас дать мне вельбот, который имеется на каждом судне, и на нем продолжить погоню.
        Но вы, к счастью, продвигались на север. И спасли меня в тот момент, когда я был на пороге смерти — из-за моего безнадежного положения и крайнего истощения всего организма. А смерти я по-прежнему страшусь, так как все еще не справился с задачей, за которую взялся.
        И сейчас я жду не дождусь того часа, когда Элиза, мой добрый ангел, хранящий меня в ледяной пустыне, укажет мне путь к созданному мною чудовищу и я обрету столь желанный покой. Но что, если этого не случится и я умру, а монстр останется в живых? Капитан Уолтон, прошу вас — поклянитесь мне, что вы не дадите ему уйти, что отыщете его среди льдов и довершите месть за меня!
        Не думайте, что я пытаюсь переложить на ваши плечи бремя собственной вины и долга. И все же, если мне будет суждено уйти раньше, а это исчадие ада встретится вам на пути,  — не дайте ему скрыться и продолжать творить злодеяния! Знайте — это существо наделено красноречием и умеет обольщать словами, когда-то ему удалось убедить даже меня. Но не верьте его речам — душа этого создания так же ужасна, как и его внешний облик, она полна коварства и ненависти ко всему роду человеческому. Просто повторите про себя имена тех, кого он погубил: Уильям, Жюстина, Анри, Элиза. Не забудьте моего отца и меня самого. А затем вонзите свою шпагу в его черное сердце!
        Мой дух или то, что останется от меня после смерти, будет витать рядом и укрепит вашу руку…

        Глава 10
        Падший ангел


        1

        На этом Виктор Франкенштейн закончил свой рассказ.
        Пока длилась эта повесть, от которой у меня кровь стыла в жилах и волосы непроизвольно шевелились на голове, голос рассказчика временами прерывался и он надолго умолкал, словно охваченный приступом отчаяния. Его глубокие, полные муки глаза то вспыхивали негодованием, то затуманивались печалью, то вовсе угасали в такой беспредельной тоске, которая нам, обычным людям, вовсе неведома. Но он все-таки находил силы справиться с собой и продолжал говорить о самых кошмарных вещах совершенно спокойно, сдержанно и, я бы сказал, буднично.
        Все, о чем он поведал, звучит вполне связно и производит правдоподобное впечатление. Еще больше меня убедили письма Феликса и Сафии, которые сохранились у Франкенштейна, и сам монстр, которого я видел мельком в подзорную трубу с борта корабля. В ту пору я ничего не знал о подоплеке происходящего, но это существо выглядело весьма странно и жутко.
        Следовательно, рукотворное чудовище существует на самом деле. Я больше не могу в этом сомневаться, но удивлению моему нет границ. Я несколько раз пытался расспросить Франкенштейна о том, как создавалось его детище, но не добился от него ни слова.
        — Вы, друг мой, должно быть, так и не усвоили урок, которым является вся моя судьба,  — отвечал он.  — Вы и вообразить не можете, как далеко может завлечь простое любопытство. Лучше молчите, слушайте повесть о моих бедствиях и берегитесь накликать нечто подобное на себя!
        Узнав, что я записываю его рассказ, Франкенштейн попросил у меня тетрадь с записями, перечитал их и в некоторых местах внес исправления и дополнения. В особенности это касалось той части, где я попытался передать его разговоры с монстром.
        — Уж если вы решили сохранить мою историю,  — сказал он,  — я хотел бы, чтобы она дошла до потомков такой, какой была на самом деле, без всяких искажений и упрощений.
        В течение целой недели я изо дня в день слушал эту повесть — настолько странную, что даже самое изощренное воображение не смогло бы создать нечто подобное. Завороженный рассказом моего случайного гостя и силой, исходящей от его личности, я с жадностью впитывал буквально каждое слово. Иногда мне хотелось хоть чем-то утешить его, но я не знал чем. Что значат радости жизни для того, кто лишился всего, в том числе и надежды? Все, что у него осталось,  — это стремление к поставленной цели и вера в то, что смерть принесет ему покой и общение с близкими.
        Он действительно верит в то, что они являются к нему из иного мира, и эта вера настолько глубока и серьезна, что ее невозможно подвергнуть сомнению.
        Однако история жизни и несчастий Виктора Франкенштейна — не единственная тема наших продолжительных бесед. Этот человек поразительно глубоко образован и во всех областях знания обнаруживает необыкновенные познания и меткость суждений. Он умеет говорить ярко и убедительно, живо и трогательно, и его слова западают в душу. Какой необыкновенно привлекательной личностью, должно быть, был господин Франкенштейн в дни своей юности, расцвета ума и таланта, если сейчас, когда он отдал все силы многомесячной погоне за чудовищем, Виктор производит впечатление человека непоколебимого достоинства и даже, я бы сказал, величия.
        — В молодости,  — заметил он как-то раз,  — я рано понял, что создан для великих дел. Природа наделила меня тонкими и глубокими чувствами и одновременно ясным, трезвым умом, жадно впитывавшим новые знания. Все это необходимо для больших свершений. Я сознавал, как много мне дано по сравнению с другими, и это поддерживало меня, когда человек иного склада впал бы в уныние. Растрачивать впустую талант, который мог послужить людям, я считал преступлением. И много позже, раздумывая о том, что мне удалось совершить — ведь я первым из всех живущих создал живое и наделенное разумом существо, я не мог не чувствовать своего превосходства над другими. Но, если поначалу это наполняло меня гордостью, ныне мысль о том, что я сделал, вызывает лишь горечь и скорбь. Мои стремления и надежды привели к страшной катастрофе, и теперь я, подобно Люциферу, архангелу, возжелавшему высшей власти во вселенной, навеки ввергнут в раскаленный ад… Да, мое живое воображение, интуиция и острый аналитический ум образовали редчайшее сочетание, это и позволило мне замыслить и воплотить небывалое. Я и сейчас с глубоким волнением
вспоминаю, какие мечты проносились в моей голове, пока я трудился в своей лаборатории. Мой мозг пылал от сознания своего могущества, а при мысли о бесчисленных последствиях моего открытия для человечества я словно возносился к облакам. Не стану отрицать — еще в детстве я мечтал о высоком, благородное честолюбие было мне свойственно от рождения, но все это привело лишь к чудовищному падению и страшным несчастьям! Я рухнул, чтобы больше никогда не подняться. Если бы вы, друг мой, знали меня таким, каким я был прежде, вы сочли бы меня теперешнего совсем другим человеком. Вот результат великой цели и ее достижения…
        Однако состояние этого замечательного человека продолжало внушать мне самые серьезные опасения. Вместо того чтобы окрепнуть и набраться сил, он слабел день ото дня, словно истратил всего себя в безумной погоне за чудовищем. Неужели нам суждено его потерять? Я всегда горел желанием иметь друга — человека, который привязался бы ко мне, разделил мои стремления и надежды, понимал бы меня глубже, чем я сам. И случилось подлинное чудо — я обрел его посреди Ледовитого океана, но, к великой моей печали, только чтобы оценить его по достоинству и лишиться навек. Я делаю все, чтобы примирить Виктора Франкенштейна с жизнью, но все попытки ни к чему не приводят.
        — Благодарю вас, дорогой Роберт,  — сказал он мне в ответ на мои усилия,  — за то, что вы так добры ко мне. Но никакие новые привязанности не заменят мне моих утрат. Кто мог бы стать для меня тем, кем был Анри Клерваль? Какая женщина могла бы заменить мне Элизу? Друзья детства, даже если у них и нет каких-то особых достоинств, имеют над нами особую власть. Они могут верно, как никто, судить о наших делах и поступках, потому что чувствуют и знают наши истинные побуждения. А у меня были друзья, которых я любил не только в силу привычки, но и за их высокие человеческие качества. Вот почему, где бы я ни оказался, повсюду мне чудится ласковый голос Элизы и полное бодрой энергии рукопожатие Анри. Этих двоих больше нет; и мое одиночество настолько пронзительно и невыносимо, что лишь одно дает мне силы жить: я должен выследить, настичь и уничтожить создание, которому по безумной неосторожности дал жизнь. Тогда моя миссия на Земле будет завершена и я смогу спокойно умереть…

        2

        Я продолжаю эти записи, хотя у меня нет ни малейшей уверенности, суждено ли мне когда-либо увидеть милую Англию и мою любимую сестру Маргарет, в честь которой названо судно, в каюте которого я сейчас нахожусь.
        В последние дни нас окружили такие нагромождения тяжелых льдов, что мы оказались в капкане. Льды ежесекундно угрожают раздавить корпус судна, которое немедленно пойдет ко дну. Люди, которые стали моими спутниками в этом опаснейшем путешествии, смотрят на меня с надеждой, но что я могу поделать? Положение стало совершенно безвыходным, но надежда все еще не покидает меня.
        Больше всего меня удручает даже не это, а то, что я поставил под угрозу жизнь стольких людей. И если мы все-таки погибнем, виной тому будет только мое безрассудное легкомыслие.
        Весть о нашей гибели никогда не достигнет берегов Англии, и моя сестра год за годом будет ждать и надеяться на мое возвращение. Это-то и страшнее всего — проблески надежды, приступы отчаяния, мучительная неизвестность. Но у Маргарет, в конце концов, есть любимый муж и прелестные дети, она может быть счастлива, и да благословит ее Господь во всем, что бы она ни делала!
        Виктор Франкенштейн, отлично сознавая, что происходит и насколько тягостно мое положение, смотрит на меня с искренним сочувствием. Больше того — он пытается вселить в меня надежду и постоянно напоминает о том, что не мы первые из мореплавателей сталкиваемся в высоких широтах с подобной ситуацией. И я снова начинаю верить в удачу, в первую очередь в то, что ледяная ловушка не захлопнется окончательно.
        Даже мои матросы чувствуют крепость его веры, и когда он обращается к ним, забывают о своем отчаянном положении и жестоких лишениях. Воля и решимость человека — вот что, по его словам, движет ледяными горами и превращает их в пустячные препятствия, преодолимые так же легко, как холмики рыхлой почвы, насыпанные кротами на садовой дорожке.
        Однако бодрость духа постепенно покидает моих спутников, уступая место страху и безнадежности, и я начинаю опасаться, что кое-кто в команде подумывает о бунте.
        Тем временем температура падает все ниже. Холод сковывает льды вокруг нас, и надежда вырваться из этих оков тает день ото дня. Двое матросов умерли от цинги — болезни, грозящей всем экипажам, плавающим в полярных широтах. Франкенштейн также слабеет день ото дня; в его глазах еще виден лихорадочный блеск, но он до предела истощен; если ему приходится сделать какое-нибудь усилие, он сразу же впадает в беспамятство, пульс его слабеет настолько, что это забытье больше походит на предсмертный сон.
        А сегодня утром, когда я вглядывался в изможденное лицо Франкенштейна, опасаясь увидеть признаки надвигающейся кончины, несколько матросов из палубной команды вошли в каюту. Один из них заявил, что экипаж уполномочил их обратиться ко мне с просьбой, в которой я, как человек разумный и всегда внимательно относящийся к нуждам экипажа, не могу отказать. Сейчас мы затерты во льдах и может случиться, что вообще отсюда не выберемся. Но если даже в ледовом поле и откроется проход, у матросов есть опасения, что я поступлю безрассудно и попытаюсь вести судно дальше на север, к новым опасностям и верной гибели. Вот почему команда настаивает, чтобы я в присутствии всех ее членов дал слово, что, как только «Маргарет Сэйвилл» освободится, поверну на юг — туда, где поверхность океана еще свободна от ледяной брони.
        Меня это поразило. Мне и в голову не приходило отказаться от достижения цели, и, уж конечно, я не помышлял о возвращении, если бы вдруг перед нами открылось пространство свободной ото льдов воды. Но имел ли я право отказать морякам в их просьбе?
        Я мучительно колебался. И тут Франкенштейн, лежавший безмолвно и казавшийся до того ослабевшим, что едва мог понять смысл происходящего в каюте, внезапно заговорил, обращаясь к матросам:
        — Чего вы требуете от вашего капитана? Неужели сейчас, когда пройден столь трудный и далекий путь, вы так легко готовы отказаться от всего, ради чего терпели лишения? Разве не сами вы назвали эту экспедицию «славной»? А почему? Наверняка не потому, что ваш путь пролегал по тихим и теплым водам южных морей, а по той причине, что вам предстояли великие опасности и испытания, подстерегавшие вас на каждом шагу. Капитан надеялся на ваши стойкость и мужество, на вашу способность твердо смотреть смерти в лицо и побеждать ее. Вам предстояло прославиться и принести пользу человечеству, ваши имена были бы на устах у всех, как имена людей, не устрашившихся сурового Ледовитого океана. Вы же при первой серьезной опасности готовы отступить к своим очагам и унылой повседневности. Что ж, тогда вас ждет совсем иная слава — слава людей, у которых не хватило духу выносить стужу и настоящие опасности. Зачем тогда, зная, на какое дело вы идете, было наниматься на судно, забираться так далеко к северу? Чтобы в конце концов заставлять своего капитана позорно повернуть? Проще было сразу объявить: да, мы трусы, не
способные ни на что. И вот что я вам скажу напоследок, матросы. Вам нужны сила и стальная твердость настоящих мужчин, неколебимая прочность прибрежных скал, о которые разбиваются любые волны. Этот лед не настолько крепок, какими могут быть человеческие сердца, рано или поздно он растает или раскрошится, и, если вы будете единодушны в своем стремлении, он не устоит перед вами. Не стоит вам возвращаться домой как проигравшей армии с поля неудачного сражения, вернитесь как герои, которые сражались и победили по праву!
        Его голос к концу речи окреп, глаза засверкали, и казалось, что чувства, которые охватили Франкенштейна в эту минуту, передались каждому из присутствующих.
        Мои люди были взволнованы. Никто из них не произнес ни слова, они лишь смущенно переглядывались между собой. Тогда вмешался я, приказав им разойтись и обдумать то, что они здесь услышали. Я обещал, что не поведу судно дальше на север, если большинство экипажа этому воспротивится, но добавил, что не теряю надежды на то, что к ним снова вернется мужество и стремление к цели.
        Когда матросы разошлись, я обернулся к человеку, который поддержал меня в столь трудную минуту; однако горячая речь, по-видимому, отняла у Франкенштейна последние силы, он казался почти безжизненным.
        Не берусь предсказывать, каким окажется мнение команды, но что касается меня, я бы скорее погиб, чем вернулся как побитый пес, так и не справившись со своей задачей. Но, боюсь, именно так все и случится — люди, которых не ведет жажда открытий и чести, ни за что не согласятся и дальше терпеть жестокие лишения…

        3

        Что ж, жребий брошен: большинство экипажа потребовало возвращения, и я дал на это свое согласие. Если, конечно, корпус «Маргарет Сэйвилл» выдержит натиск льда и мы не погибнем еще до того. Малодушие и нерешительность этих людей погубили все мои надежды, и, боюсь, еще многие годы тайна Северного полюса так и останется тайной за семью печатями. Чтобы вынести подобное поражение, требуется поистине философское спокойствие, а его-то у меня и нет.
        Но утратил я не только надежду на небывалое открытие и славу первопроходца. Я потерял нежданно обретенного друга. Вот об этом я и хочу рассказать подробнее, тем более что времени у меня теперь достаточно — ветер и волны несут наше судно к берегам Скандинавии, а затем и Англии.
        Девятого сентября ледовые поля пришли в движение. С гулом и грохотом, от которого закладывало уши, гигантские льдины начали ломаться и раскалываться. В любую секунду нас могло раздавить, как ореховую скорлупку, но мы не могли ничего противопоставить натиску стихии — оставалось только выжидать и надеяться на счастливый случай.
        Я оставил на мостике помощника, а сам спустился в каюту, потому что к этому времени несчастному Франкенштейну было уже настолько худо, что он не мог оторвать голову от подушки. Лед вокруг нас трещал; резкий юго-восточный ветер гнал его к северу, а к утру задуло с запада, и поверхность океана почти полностью освободилась от многолетнего льда. Лишь кое-где плавали раскрошившиеся обломки льдин и отдельные глыбы.
        При виде всего происходящего матросы испустили вопль радости — они уже знали о моем согласии. От их криков и топота по настилу палубы Франкенштейн вышел из забытья и, едва шевеля губами, спросил о причине, вызвавшей шум.
        — Они радуются тому,  — мрачно отвечал я,  — что скоро вернутся в Англию.
        — Значит, вы действительно решили повернуть обратно?
        — К несчастью, да. Я не могу противиться их требованиям. Нельзя вести человека на подвиг вопреки его воле и подвергать его смертельной опасности, которую он до конца не осознает.
        — Ну что ж,  — прошелестел он.  — Возвращайтесь домой, а я возвращаться не намерен. Вам проще отказаться от своих намерений — они ваши и ничьи больше; моя же задача поручена мне Небом, и я не вправе ни отказаться от нее, ни повернуть обратно. Я знаю, что слаб, но духи, которые ведут меня, дадут мне новые силы.
        С этими словами он попытался встать, но тут же рухнул навзничь и надолго потерял сознание.
        Потребовалось много времени, чтобы Франкенштейн пришел в себя, и мне не раз чудилось, что остатки жизни уже покинули его тело. Однако он все же открыл глаза. Дыхание его прерывалось, он едва мог говорить. Врач дал ему успокаивающее снадобье и строго велел ни в коем случае не тревожить больного. После чего отвел меня в сторону и вполголоса сообщил, что всего несколько часов отделяют моего друга от последнего порога.
        Это звучало как приговор, после которого остается лишь полное горечи ожидание. Я остался сидеть у его постели. Глаза Франкенштейна были полузакрыты, казалось, что он уснул, но внезапно он едва слышно позвал меня и попросил придвинуться как можно ближе.
        — Итак,  — проговорил он,  — те силы, на которые я так надеялся, больше не в состоянии мне помочь. Я знаю, что умираю, а мой ненавистный враг, скорее всего, останется жив. Но не думайте, Роберт, что в эти последние минуты я все еще испытываю ненависть к нему и горю жаждой мести. Нет, я знаю и чувствую лишь одно — что имею полное право желать его смерти. В эти дни я немало размышлял о своем прошлом и не нашел причин осуждать в чем-либо мои поступки.
        Увлекшись почти невероятной идеей, далеко опередив свое время, я создал разумное существо. А раз это случилось, я обязан был приложить все силы для того, чтобы обеспечить его правильное развитие и благополучие. Таков был мой долг, и я его не исполнил. Но в дальнейшем у меня появились обязанности и в отношении тех, к кому принадлежу я сам, то есть людей. Ведь речь шла о счастье, благополучии, а возможно, и жизни многих из них. Это и заставило меня отказаться от выполнения своего обязательства — создать подругу для моего чудовищного первого творения. И здесь это существо проявило дьявольскую злобу и холодный эгоизм, начав убивать близких мне людей одного за другим. И теперь я уже не знаю, где и когда будет положен предел мстительности монстра. Да, он, безусловно, несчастен, но, если он не в силах отказаться от того, чтобы делать несчастными других, он должен умереть. Я сделал это своей целью, но не сумел ее достичь. Поэтому снова умоляю вас, Роберт, и делаю это не под влиянием жажды мести, а по самому обстоятельному и здравому рассуждению,  — завершите то, что я начал, и сделайте это не колеблясь.
        Я не могу просить вас ради этого отречься от родины и друзей — это было бы чересчур жестоко, поэтому предоставляю вам решить самому, в чем заключается ваш долг. Мой ум и мои чувства уже притуплены близостью кончины. Поступайте так, как сочтете верным, потому что мною, вероятно, и в эти минуты по-прежнему движут страсти…
        Меня тревожит одно: он жив и продолжит творить злодеяния. Если бы не мысли об этом, то этот час, когда я жду наступления вечного покоя, был бы лучшим за все последние годы моей наполненной страданиями жизни… Тени моих дорогих усопших уже близки, я спешу к ним… Прощайте же, капитан Роберт Уолтон! Ищите счастья в мирной и полной покоя жизни. Перед вами жестокий пример того, что даже невинное, на первый взгляд, стремление добиться успехов и славы на научном поприще может привести к неисчислимым бедам… Нет, что я говорю… Это я потерпел неудачу во всем, а другие, может быть, окажутся удачливее и счастливее!..
        Голос Франкенштейна слабел с каждым словом, пока окончательно не угас. Получасом позже он вновь попытался обратиться ко мне, но не смог. Я ощутил едва заметное пожатие руки, и его дыхание остановилось навсегда. В последнее мгновение мягкая улыбка исчезла с его лица, и оно стало твердым и суровым.
        Все, что я мог бы сказать о глубине скорби, которую испытал в ту минуту, не выразит и малой доли моих чувств. Безвременно ушел человек, чей дух отличался истинным величием. Душа моя омрачилась этой жестокой потерей, и лишь сознание того, что мы направляемся к берегам милой Англии, утешало и поддерживало меня.

        4

        В полночь я поднялся на мостик и долго стоял, вглядываясь в густую холодную тьму, в которой слабо мерцал фонарик нактоуза перед вахтенным матросом, стоявшим у штурвала. Дул свежий ветер, плескались волны, рассекаемые форштевнем.
        Внезапно сквозь шум волн я услышал странные звуки. Прислушался — они доносились из каюты, где в ожидании морского погребения дожидалось утра тело Виктора Франкенштейна. Звуки походили на человеческий голос, но были гораздо более низкими и грубыми. Я спустился на палубу и отправился взглянуть, в чем дело…
        Праведный Боже! Я стал свидетелем и участником настолько фантастической сцены, что еще и сейчас не решаюсь поверить в то, что она произошла наяву. Поэтому спешу занести ее в свою тетрадь, хотя далеко не уверен, что смогу запечатлеть все подробности случившегося.
        Я вошел в каюту, где лежали останки моего несчастного друга, и невольно отпрянул. Над его телом склонилось какое-то существо — гигантского роста, непропорционально сложенное, неуклюжее и невероятно уродливое. Более точно описать это чудовище я просто не решаюсь. Его лицо, склоненное над гробом, сколоченным нашим корабельным плотником, скрывали длинные пряди волос стального цвета, мне была видна лишь огромная рука, обтянутая кожей, которая видом и цветом напоминала о египетских мумиях. При звуках моих шагов монстр оборвал свои скорбные причитания и метнулся к распахнутому настежь иллюминатору.

        Передо мной на миг мелькнуло лицо, ужаснее которого мне никогда не доводилось видеть. Это была какая-то вершина отталкивающего безобразия. Я невольно прикрыл глаза рукой, но тут же вспомнил, что передо мной убийца и мой долг капитана обязывает меня действовать соответствующим образом.
        — Остановись!  — отрывисто приказал я, и, хотя ни на что не надеялся, он застыл, уставившись на меня с немым удивлением. А в следующее мгновение вновь повернулся к своему создателю, словно не мог ни на миг оторвать от него взгляда.
        — Вот и еще одна моя жертва!  — горестно воскликнул он.  — И на ней обрывается навеки цепь моих злодеяний… О Франкенштейн! Бесполезно было бы в эту минуту молить тебя о прощении! Для меня, толкнувшего тебя к гибели и погубившего всех, кто был тебе дорог, прощения нет ни на земле, ни выше. Горе, горе! Он мертв и никогда больше не сможет мне ответить!..
        Тут его хриплый, как бы заржавевший голос прервался.
        Я был вооружен и мог бы прямо сейчас исполнить последнюю волю друга и уничтожить его заклятого врага. Но я заколебался: мною овладели жгучее любопытство и сострадание. Я приблизился к монстру, не решаясь взглянуть ему в лицо — такой ужас вызывало его нечеловеческое безобразие, и хотел заговорить с ним, но слова застывали на моих губах.
        А чудовище тем временем продолжало бормотать и вскрикивать, осыпая себя бессвязными упреками и обвинениями. Когда же оно на мгновение умолкло, я выдавил из себя:
        — Твое раскаяние не имеет ни малейшего смысла. Если бы ты прислушался к голосу совести не сейчас, а тогда, когда ступил на путь мести и прошел его от начала до конца, Франкенштейн был бы сейчас жив и все было бы по-иному.
        — Неужели ты думаешь,  — помедлив, отозвался этот демон,  — что я и тогда не испытывал раскаяния? Даже он,  — неуклюжим жестом монстр указал на мертвое тело,  — умирая, не испытывал и сотой доли того, что чувствовал я, пока вел его к гибели. Инстинкт гнал меня вперед, а сердце было отравлено жгучим ядом вины. Уж не решил ли ты, знающий обо всем, что случилось между мной и Франкенштейном, что стоны и предсмертный хрип Анри Клерваля звучали для меня, как музыка? Нет! Мое сердце создано чутким и нежным, способным отзываться на любовь и ласку; а поскольку несчастья принудили его к ненависти, это насильственное превращение обошлось ему так дорого, что тебе и не представить.
        После гибели Клерваля я вернулся в Швейцарию совершенно раздавленным. Я мучительно жалел Франкенштейна, яростно ненавидел себя. Но когда мне стало известно, что он, создавший меня и обрекший на нескончаемые мучения, сам пытается обрести счастье именно в том, в чем жестоко отказал мне навсегда, зависть и негодование захлестнули меня с головой. Я вспомнил случайно оброненную угрозу и решил во что бы то ни стало ее исполнить. Мне было известно, на что я обрекаю и себя, и Франкенштейна, но я был всецело во власти непреодолимого желания. Отбросив все чувства, я совершил задуманное, и с тех пор в моей душе не осталось ничего, кроме холодного отчаяния. Зло и добро поменялись в ней местами, и после такого выбора мне не оставалось ничего иного, как идти тем же путем. А теперь круг замкнулся, и вот она — последняя из моих жертв!
        Эти полные неистового раскаяния слова взволновали и тронули меня, но я помнил то, о чем говорил мне Франкенштейн: о красноречии монстра и его умении заражать других своими чувствами. Взглянув на безжизненное тело так ненадолго обретенного друга, я вспыхнул негодованием.
        — Чудовище!  — воскликнул я.  — Ты явился сюда, чтобы лить слезы над горем, которое сам же и причинил? Знаешь, на что это похоже? Как если бы ты бросил пылающий факел в дом, который дал тебе приют, а когда от него осталось одно пепелище, пришел бы к развалинам и начал оплакивать тех, кто здесь жил. Ты лицемеришь, как сам Сатана! Я уверен — если бы тот, о ком ты сейчас печалишься, был жив, он пал бы жертвой твоей неутолимой мести. Не жалость и не печаль владеют тобой, причина твоего огорчения в том, что жертва ускользнула от тебя и стала недосягаемой!
        — Ошибаешься,  — прервал меня монстр.  — Хотя и не стану спорить, что мои поступки могут произвести подобное впечатление. Я не ищу ни сострадания, ни понимания того, что мною движет. Сочувствия мне не найти никогда, по крайней мере среди тех, кто принадлежит к человеческому роду. Когда я впервые попытался разделить с людьми свое стремление к правде, любовь и преданность, которые переполняли мою душу, это обернулось для меня сущим кошмаром. С тех пор добро стало для меня пустым звуком, а любовь и счастье обернулись ненавистью. Мне суждено влачить свои дни в одиночестве, а когда я умру, память обо мне будет проклята. Совершенные мною преступления поставили меня вровень с худшими из диких зверей. Когда я вспоминаю то, что совершил, я не могу поверить, что это дело рук того же существа, которое на заре своей жизни преклонялось перед красотой и добром. И нет на свете такой вины и таких мук, которые могли бы сравниться с моими. Недаром сказано, что падший ангел становится самым злобным дьяволом. Но даже враг Бога и людей имеет друзей и спутников, лишь я совершенно одинок.
        Ты знаешь от Франкенштейна о моих преступлениях и моих несчастьях, но он не мог передать всего ужаса тех часов, дней и месяцев, когда меня сжигала неутоленная страсть. Я разрушал его жизнь, но легче от этого мне не становилось; я по-прежнему жаждал любви и дружбы, а меня отталкивали все без исключения. Разве это справедливо? Почему меня считают виновным, тогда как на самом деле передо мною виноват весь род людской?
        Да, я презренный негодяй, это чистая правда! Я убил немало прекрасных и беззащитных существ, которые не причинили вреда ни мне, ни кому-либо другому. Я обрек на страдания своего создателя — человека, во всем достойного любви и преклонения, я истязал его, пока не заставил последовать за собой, и довел до гибели. Теперь он лежит здесь, окоченевший и безжизненный.
        Ты тоже ненавидишь меня; но эта маленькая ненависть — ничто по сравнению с той, которую я сам испытываю к себе. Я смотрю на руки, совершившие все эти преступления, размышляю о сердце, в котором зародился замысел злодеяния, и мечтаю о той минуте, когда больше никогда не увижу этих рук, не услышу биения этого сердца.
        Можешь не опасаться — я больше никому не причиню ни малейшего зла. Мое существование почти закончено, и теперь меня интересует только одна смерть — моя собственная. Ждать ее не придется. Я покину твое судно на той же льдине, на которой приплыл сюда, и ветер понесет ее все дальше на север. Там я причалю к надежному ледовому полю, сложу из остатков моего имущества погребальный костер и превращу свое тело в пепел. Мои останки не должны стать для любопытных людей, которые рано или поздно появятся здесь, ключом к тайне, и я надеюсь, что никому больше не удастся создать подобное мне существо.
        Я умру, исчезну и больше не буду чувствовать бесконечной тоски, которая грызет меня днем и ночью, не буду больше мучиться желаниями, которые невозможно ни исполнить, ни забыть. Тот, кто дал мне жизнь, уже ушел, скоро и меня не станет, и даже память о нас обоих сотрется. Я больше не увижу солнца и звездного неба, не почувствую дыхания весеннего ветра, не услышу журчания ручья, шума листвы и пения птиц. Несколько лет назад, когда передо мной впервые возникли образы этого мира, мысль о смерти казалась мне нелепой, а сейчас это моя единственная радость. Униженный злодейством, где еще я найду покой, если не по ту сторону жизни?
        Прощай же! Ты по случайности оказался последним живым человеческим существом, которое увидят мои глаза. И ты, Франкенштейн, прощай и прости! Если бы ты не умер и по-прежнему стремился мне отомстить, тебе следовало бы оставить меня в живых, а не пытаться убить. Поистине, лучшей мести для меня не найти. Как бы ни был ты несчастлив, мои страдания оказались намного сильней!
        Но скоро, скоро все это закончится и ветер развеет мой прах над бескрайними просторами севера. Мой дух покинет безобразное и жалкое тело, и, если он сохранит способность мыслить, это будут совсем иные мысли!..
        С этими словами он пригнулся, протиснулся в иллюминатор и спрыгнул в темноту на обломок льдины, пришвартованный к борту нашего корабля. Вскоре волны отнесли его на значительное расстояние, и он растворился в беспредельном мраке.
        notes


        Примечания


        1

        Проблема достижения Северного полюса возникла в XVII веке в связи с необходимостью найти кратчайший путь из Европы в Китай. Тогда же возникла легенда о том, что во время полярного дня в районе Северного полюса существует свободное ото льда море. Однако первым надводным кораблем, достигшим в активном плавании (17 августа 1977 г.) Северного полюса, стал советский атомный ледокол «Арктика». (Здесь и далее примеч. ред.)

        2

        Шкипер — капитан торгового или рыболовецкого судна.

        3

        Дилижанс — многоместный крытый экипаж, запряженный лошадьми, для перевозки почты, пассажиров и их багажа.

        4

        Лечь в дрейф — поставить паруса таким образом, чтобы судно оставалось почти неподвижным.

        5

        Торос — нагромождение обломков льда.

        6

        Примерно в 900 м; морская миля равна 1852 м.

        7

        Камбуз — кухня на судне.

        8

        С конца XVIII века в Италии, северные территории которой были под властью австрийской монархии, развернулось движение за национальное освобождение и преодоление территориальной раздробленности.

        9

        Средневековая французская эпическая поэма (XII век), историческую основу которой составляют легенды о походах Карла Великого. Герой поэмы — воплощение рыцарства и патриотизма.

        10

        Персонажи британского эпоса о короле Артуре (V —VI века) и более поздних рыцарских романов.

        11

        Агриппа Неттесгеймский — ученый-алхимик, писатель, врач, натурфилософ, оккультист, астролог и адвокат, работавший в XVI веке; Парацельс — знаменитый врач и естествоиспытатель XV века; Альберт Великий — философ, теолог, ученый XIII в.

        12

        В описаниях средневековых алхимиков некий реактив, необходимый для превращения металлов в золото, а также для создания эликсира жизни.

        13

        Бельрив — городок на южном берегу Женевского Малого озера.

        14

        Юра — горный массив в Швейцарии и Франции.

        15

        Одр — постель, ложе (устар.).

        16

        В современной физике под термином «трансмутация» понимают превращение атомов одних химических элементов в другие в результате радиоактивного распада их ядер либо ядерных реакций.

        17

        Склеп — наземное или подземное помещение, предназначенное для захоронения умерших.

        18

        Около 2 м 40 см.

        19

        Мансарда — чердачное помещение под крутой с изломом крышей, используемое для жилья и хозяйственных целей.

        20

        Анатомический театр — помещение для анатомических работ, исследований и чтения лекций.

        21

        Негоциант — оптовый купец, ведущий крупные торговые дела, главным образом с другими странами.

        22

        Штудия — научное исследование (устар., шутл.).

        23

        Монблан — кристаллический массив в Альпах, высшая точка Западной Европы (4810 м).

        24

        Фарс — здесь: нечто лицемерное, циничное и лживое.

        25

        Вердикт — решение присяжных заседателей в судебном процессе по вопросу о виновности или невиновности подсудимого.

        26

        Каземат — помещение в крепости или тюрьме для одиночного содержания заключенных.

        27

        Шамони — город у подножия горы Монблан; в настоящее время популярный горнолыжный курорт.

        28

        Мул — домашнее животное, полученное в результате скрещивания осла с кобылой.

        29

        Глетчер — то же, что ледник.

        30

        Сухопутная миля равна 1609 м.

        31

        Новый Завет — вторая часть Библии, наиболее важна для христианства.

        32

        Лион — город на юго-востоке Франции, в предгорьях Альп.

        33

        Находится недалеко от границы с Италией.

        34

        Фелюга — небольшое палубное судно с треугольными парусами, отличалось быстроходностью и маневренностью, использовалось военными и торговыми флотами Средиземноморья.

        35

        Страсбург — город во Франции, историческая столица Эльзаса.

        36

        Роттердам — город в Нидерландах.

        37

        Мангейм, Майнц — города в Германии.

        38

        Дувр — город и порт в Великобритании, в английском графстве Кент.

        39

        Карл I — король Англии, Шотландии и Ирландии с 1625 года. В ходе гражданских войн потерпел поражение, был предан суду парламента и казнен 30 января 1649 года в Лондоне.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к