Сохранить .
Дочери Лалады. (Книга 3). Навь и Явь Алана Инош
        Дочери Лалады #03
        Два мира, один — тёплый и светлый, другой — холодный и тёмный, долго шли разными путями, но настало время им схлестнуться в решающей схватке за выживание. Однако борьбой Света и Тьмы или Добра и Зла это противостояние назвать было бы слишком просто: у каждой стороны — своя правда, а у каждой тёмной тучи… некая изнанка.
        Длинная у песни дорога: через поле брани, на котором восставший из Мёртвых топей полководец услышит голос смелой певицы; мимо твёрдого сердца женщины-оборотня, которую белогорская игла проведёт по трудной дороге к непокорной вершине; над Тихой Рощей, из которой ушедшие предки всё же иногда возвращаются…
        Много земель облетит песня, чтобы вернуть родную душу из-за той грани, за которой открываются тайны богинь.
        Алана Инош
        Дочери Лалады. (Книга 3). Навь и Явь
        1. Ворчун-гора. Дочь Медведицы и укротительница огня
        Наливным яблоком катилось солнце по летнему небосклону, щедро одаривая золотым мёдом своих живительных лучей каждое дерево, каждый куст, каждую травинку. Ветки чёрной смородины в саду прогибались от тяжести гроздей, каждая ягодка в которых была столь ядрёна и крупна, что приближалась по размерам к вишне. Чтобы ветки не сломались под весом такого урожая, их пришлось подвязать к деревянным перекладинам. Крылинка, прохаживаясь вокруг кустов, окидывала их хозяйским взглядом: пожалуй, большая часть ягод налилась, пора собирать.
        — Рагна, Зорька! — позвала она зычно, уперев руки в бока. — Несите корзины, смородину будем брать!
        — Сей же час идём, матушка Крылинка! — высунувшись из открытого кухонного окна и весело щурясь от солнечных лучей, отозвалась Зорица.
        Яркая, светлая зелень смородиновой листвы колыхалась в струях тёплого ветерка, насыщая воздух вокруг себя душистыми чарами лета. Дюжина кустов, и каждый сверху донизу отягощён бременем ягод, похожих на чёрную икру диковинных размеров, густой блестящей бахромой повисшую на ветвях… Тут хватит и засушить на зиму для пирогов и взваров, и в меду заготовить, да и просто так наесться — в свежем виде.
        Ветви тихонько вздрагивали, и смородина, сорванная ловкими и трудолюбивыми пальцами женщин, сыпалась в корзинки. Но сбор ягод — работа кропотливая и нудная, как тут без песни обойтись? А по дорожке между грядками как раз шагала Дарёна.
        — А ну-ка, певица, спой нам что-нибудь, чтоб не скучно было, — подмигнула Рагна. — С песнею-то, чай, веселее да скорее дело пойдёт.
        При виде ягод у девушки в глазах зажглись тёплые искорки предвкушения: черешня и жимолость отошли, подоспела смородина, и её руки потянулись к тяжёлым гроздям, нагретым солнцем и оставляющим на пальцах душистый чёрный налёт. Угощаться плодами сада ей как будущей матери было разрешено в любое время, в любом количестве и без спроса — это разумелось само собою, а потому никто не возразил против того, чтобы она съела миску смородины со сметаной и половиной ложки мёда: всё-таки ягода эта была кисловата — не малина.
        — Ну вот, теперь и спеть можно, — улыбнулась Дарёна, заиграв ямочками на щеках.
        Не успела она это вымолвить, а Рада — тут как тут, с гуслями. Молчаливая девочка-кошка протянула их Дарёне, выжидательно заглядывая ей в глаза: что-то она споёт сейчас? Дарёна же, устроившись в шелестящей яблоневой тени на берёзовом чурбаке, служившем вместо стула, ласково коснулась струн своими шершавыми, исколотыми вышивальной иглой пальцами. Её взгляд, ловя небесную беззаботность, плыл вместе с облачными мечтами в вышине — нездешний, одухотворённо-задумчивый. Вздохнул ветер в кроне яблони, зазвучали гусли, и звон их переплёлся с прохладным серебристым ручейком нежного голоса.
        То не солнце в волосах запуталось
        Да златым мне гребнем расчесало их;
        То не сосенка смолой заплакала
        В чаще леса тихого, премудрого —
        Пролилась то песня легкокрылая,
        Легкокрылая да поднебесная.
        Заблудилась песенка в семи ветрах,
        Среди птиц да облаков стремительных,
        Не найдёт она пути-дороженьки
        К ладе-ладушке моей единственной…
        О холодный камень спотыкнулась я,
        Из лукошка ягоды просыпала,
        А из глаз моих ручьями тёплыми
        Стон-мольба на клевер заструилася:
        «Ой ты ж птица-горлица летучая,
        Крылья твои легче ветра быстрого!
        Над землёй летаешь и всё ведаешь,
        Помоги ж беде моей да горюшку:
        Донеси ты сквозь разлуку чёрную
        К ладе песню светлую, любовную».
        Подхватила птица серокрылая
        Песню, словно плат, цветами вышитый,
        И покрылось небо над дубравою
        Будто бы парчою златотканою.
        Самоцветами словечки падали
        В горсть к бесценной ладе, точно ягодки,
        И ласкала поцелуем шёлковым
        Песня сердце, что в разлуке плакало,
        И улыбка, с уст родных спорхнувшая,
        Встала над землёй зарёю ясною.
        Заблудилась песенка в листве яблоневой, журчала и ласкалась к щеке задумавшейся Зорицы, осенила крылом заслушавшуюся Раду… Игривым золотом переливалась она на струнах, целовала щиплющие их пальцы, дышала сладкой чистотой росистого утра, а сама певица, окружённая ореолом мягкого света, дарила саду тепло своих глаз и души. На мгновение оторвавшейся от сбора ягод Крылинке вдруг почудилось, что под яблоней сидела ослепительно-светлая дева в венке из полевых цветов и в рубашке, превосходящей по белизне самые чистые снега горных вершин. Голос её дышал переливами весенней капели, хрустальным звоном ручьёв, ласковым материнским поцелуем будил в сердце воспоминания юности…
        Глядь — а корзинки все были уж полнёхоньки! Не заметили женщины, околдованные песней, когда они успели собрать все ягоды, а Дарёна скромно опустила глаза к смолкшим струнам — ни дать ни взять молодая чаровница, впервые пробующая свои силы. То ли время промелькнуло жаркой летней круговертью, то ли чудо подкралось незаметно и в одно мгновение стряхнуло смородину с веток…
        — Н-да, — промолвила Крылинка, окидывая взглядом собранный урожай. — Непроста твоя песня, певунья ты наша… Ох, хитрая песенка! Никогда прежде такой не слыхала.
        — Ты и не могла её слышать, матушка Крылинка, — ответила Дарёна. — Я её только сегодня и сложила-то.
        — Славно поёшь, — задумчиво похвалила Рагна. — За душу берёт… А голосок у тебя — как ручеёк серебряный.
        — Это, наверно, вода чудесная из Тиши, которую я пью, — предположила девушка. — Прежде у меня и половины такого голоса не было.
        Пять корзин ягод они собрали: три из них рассыпали для просушки, дабы было из чего зимой печь духовитые, пахнущие летом пирожки, одну смешали с мёдом — также в зимнее хранение, а последнюю оставили, чтоб полакомиться сейчас. А между тем солнце перекатилось за полуденную метку; Дарёна отправилась к себе в лесной домик, чтобы попотчевать Младу обедом, а Рада, как всегда, потащила в кузню корзину, полную снеди. Кошки дневали и ночевали на работе: непростым делом оказалось восстановление вещего меча княгини Лесияры… Да и прочих дел и заказов никто не отменял.
        Не успела Крылинка, сидя у самого светлого окна, наложить и нескольких стежков на прореху в одной из застиранных рабочих рубашек своей супруги, как в комнату ворвалась Рада — без корзинки, взъерошенная, с круглыми испуганными глазами. Холодные объятия тревоги сомкнулись вокруг вещего сердца Крылинки, шепнувшего ей о беде. И случилась эта беда с той, чью рубашку женщина сейчас штопала…
        — Ой… бабуля… ой! — уткнувшись Крылинке в колени, забормотала Рада. — Иди скорее в кузню! Там…
        Не став дослушивать, Крылинка вскочила на ноги с несвойственной для её величаво-дородной фигуры резвостью. Рубашка с воткнутой в неё иглой упала на пол.
        Из-за охранной волшбы на воротах кузни проход привёл не прямо к Твердяне, а к началу каменной лестницы. Проклятые ступеньки! Крылинка никогда не любила их, но сейчас её грудь вздымалась, качая воздух, подобно кузнечному меху, и женщина почти не заметила подъёма, словно её вознесли невидимые крылья из соснового духа. Кузнечная гора звенела привычным подземным гулом, а огромные деревянные ворота встали на пути Крылинки преградой.
        — Откройте! Впустите! Это я! — заколотила она кулаками в калитку, стараясь перекричать стальной перезвон, бивший молотом по вискам.
        Окошечко открылось, и на Крылинку посмотрели чьи-то глаза — всего лица нельзя было рассмотреть. Но на дне этих глаз она прочла отблеск беды…
        Мгновение — и калитка отворилась, явив Крылинке могучую фигуру её дочери Гораны — как всегда, раздетую по пояс, с прикрытой кожаным фартуком грудью. Много лет назад крошечная пятерня новорождённой дочки цеплялась за материнский палец, а сейчас большие рабочие руки уже совсем взрослой и зрелой Гораны подхватили пошатнувшуюся Крылинку и помогли ей устоять на ногах.
        — Матушка, не бойся, родительница Твердяна жива и почти невредима, — услышала женщина. — Ох уж эта Рада… Убежала всё-таки с вестью к тебе!
        — Что?… Что стряслось? — сорвалось с помертвевших губ Крылинки, а от сердца всё же немного отлегло, смертельные крылья беды выпустили из своего плена солнце и небо, разжали тиски, дав Крылинке вздохнуть свободно. Жива — и это главное…
        — Волшбою ей глаза повредило, — ответила Горана. — Отскочили от молота брызги…
        Тут уж её руки не удержали мать, и та, воспользовавшись открытой калиткой, ворвалась в святая святых — кузню, в которую был воспрещён вход всем, кто там не работал. Даже жён не впускали дальше калитки, но не столько потому, что хотели оградить от их непосвящённого взгляда тайны кузнечного мастерства, сколько ради того, чтобы уберечь их самих от волшбы, с которой там каждый день имели дело. Юной же Раде позволялось ненадолго входить лишь потому, что через пару лет ей предстояло принести свои волосы в жертву Огуни и стать подмастерьем: это было уже делом решённым. Горана не успела остановить Крылинку, и та оказалась на просторном, ярко залитом солнечными лучами дворе, где под навесами взмахивали тяжёлыми молотами блестящие от пота работницы. Едва войдя, женщина чуть не оглохла от стоявшего в сухом жарком воздухе тугого гула и грома: наложенная на стальные петли и кованую оправу ворот волшба поглощала значительную часть шума, и снаружи он слышался уже не так сильно. Чумазые молодые подмастерья кормили углём несколько плавильных печей, похожих на застывших огнедышащих зверей, и качали, сменяясь время
от времени, огромные кузнечные меха. «Пуфф, пуфф», — дышали печи, стреляя искрами пламени и переваривая в своей раскалённой утробе железную руду. Они были наглухо заложены кирпичами сверху, но имели внизу отверстия для подачи воздуха и топлива. Гудели и трещали горны, накаляя добела стальные заготовки; когда их доставали из огня огромными длинными клещами, они светились, словно солнца. «Бом, бом, бом!» — оглушительно били по ним молоты, придавая нужную форму. Если холодная сталь казалась твёрже камня, то из раскалённой можно было лепить что угодно, как из теста. И волшебные руки мастериц, не защищённые никакими рукавицами, спокойно брали доведённые до красно-белого каления болванки, вытягивая их в длинные пруты и проволоку, вязали из них решётки, закручивали жгутами и плющили… Молот использовался для первоначальной обработки, а дальше шли в ход именно руки, наделённые силой Огуни.
        Двор представлял собой каменную площадку: огромную часть горы Кузнечной много веков назад выдалбливали, пока не получился обширный уступ. Но двор был не единственным местом работы. Кузнечная имела вырубленную в своей толще полость — рукотворную пещеру, в которой творилось основное священнодействие — доведение заготовок изделий до окончательного вида и вплетение волшбы в оружие.
        Странное дело! Вокруг продолжала кипеть работа, словно ничего и не случилось. Может, не так уж страшно и непоправимо было то, что приключилось с Твердяной, и Крылинка зря переполошилась? Раны заживали на дочерях Лалады быстро и почти без следов, и лишь оружейная волшба оставляла шрамы — один из таких когда-то изуродовал лицо Твердяны… Озираясь в поисках своей супруги, Крылинка увидела её в тени одного из навесов: та преспокойно сидела на скамеечке у низенького и колченогого, грубо сколоченного столика, на котором стоял принесённый Радой обед. Сердце Крылинки сжалось: вот блины с рыбой, каша с курятиной, кисель, хлеб — всё, что она с любовью готовила своими руками… Твердяна, приникнув к крынке, долго и жадно пила молоко, и белые капельки стекали по её подбородку.
        Во всём этом не было бы ничего необычного, если бы Твердяна не делала это с завязанными серой тряпицей глазами.
        Миг — и Крылинка, не ощущая веса своего грузноватого тела, упала на колени подле супруги. Палящее пекло двора сменилось невесомой прохладой тени навеса, но её щёки пылали так, что струившиеся по ним слёзы едва ли не испарялись, достигнув подбородка.
        — Родненькая моя, — всхлипнула Крылинка, боязливо протягивая дрожащие пальцы и чуть касаясь ими щеки супруги. К повязке она притронуться не смела.
        Твердяна, ощутив прикосновение и узнав голос, выпрямилась.
        — Крылинка? Ты что тут делаешь, мать, а? Кто тебя пустил? — суровым громовым раскатом прогудел её голос. — А ну, живо домой! Я приду скоро.
        Даже если бы и захотела Крылинка повиноваться повелению, то не смогла бы: опуститься-то на колени она сумела неведомо как, а вот встать уже не выходило. Силы словно ушли в землю от пронзившего её горя, и она могла только цепляться за руки и плечи супруги и сотрясаться от рыданий.
        — Как же это так… Глазки, глазоньки твои, родная моя! — бормотала она, и от всхлипов колыхалась её необъятная грудь с сердоликовыми бусами. — Как же это так вышло-то… Ох, горе-беда…
        — Ну, ну, мать, не хлюпай, люди кругом, — с нарочитой грубоватостью отвечала Твердяна, утирая с подбородка молочные капли. — Ты как сюда попала?
        — Это я её впустила, — призналась подошедшая Горана. — Нечаянно вышло, уж не серчай. Рада, видать, рассказала ей, вот матушка и прибежала.
        — Вот ведь маленькая зараза, — проворчала оружейница. — Когда надо слово молвить, молчит, как рыба об лёд, а когда язык за зубами попридержать следует… Эх, что уж теперь говорить! Не хотела я тебя, мать, пугать прежде времени, велела подмастерьям за Радой последить, да не уследили, видать. Ну, ну… Успокойся.
        Твердяна встала, помогла безутешной Крылинке подняться и усадила её на своё место. Тут же ей подставили другую скамеечку, и она устроилась рядом с супругой, ласково обнимая её за плечи и уж не ругая за проникновение в недозволенное место.
        — Ну всё, всё, сердешная моя, уймись, — смягчая свой грозный голос, утешала она Крылинку. — Не разводи сырость, а то железо кругом — ещё ржой, чего худого, покроется…
        От этой неповоротливой шутки Крылинка только пуще расплакалась. Гладя трясущимися пальцами суровое и отмеченное шрамами, но столь любимое лицо, она с ужасом обходила повязку, боясь причинить боль повреждённым глазам. Увечья, нанесённые оружейной волшбой, не так-то просто излечивались: свидетельством тому был бугристый рубец Твердяны, с которым она жила с незапамятных времён. Хоть он и уменьшился за годы пользования примочками с целебными отварами на воде из Тиши, но так до конца и не изгладился. Душа Крылинки обращалась в глыбу льда от мысли о том, что супруга может потерять зрение навсегда. Как же ей работать тогда? Как жить?
        — Водичкой-то… водичкой целебной промывали? — оглянувшись на старшую дочь, спросила женщина.
        — Первым делом и промыли, а то как же, — кивнула та. — Волшбу тоже сразу обезвредили. Поглядим, что далее будет. Может, и отойдут глаза-то, снова видеть начнут.
        А Твердяна тем временем невозмутимо принялась за обед, словно ничего страшного и грозного с нею и не случилось — так, пустяковая царапина, а не слепота. Отсутствие зрения ей как будто совсем не мешало: она со звериной чуткостью находила еду по запаху и ухитрялась даже ложку мимо рта не пронести. Крылинка поначалу порывалась помочь, подсказать, но супруга мягко отстранила её руку:
        — Я сама, моя голубка. Всё хорошо. Может, тоже поешь? А то тут столько всего, что нам и не осилить.
        Но Крылинке кусок не лез в горло, а слёзы всё не унимались, катились ручьями и щипали своей солью кожу. Твердяна пригласила к обеду Горану со Светозарой и Шумилкой, княжну Огнеславу, а также гостью с севера, Тихомиру. Последняя, не разделяя с остальными привычки ходить в кузне раздетыми до пояса, всегда была в рубашке, какое бы пекло вокруг ни царило. Ей не хватило сиденья, и она без смущения устроилась прямо на шершавом камне двора-площадки.
        После обеда Твердяна сказала:
        — Ну, ладно… Так уж вышло, что не работница я сегодня больше. Без глаз-то несподручно, хочешь не хочешь — а придётся домой идти. Меч государыни Лесияры отложим пока, а с прочими делами вы тут и без меня управитесь.
        — Управимся, будь спокойна, — заверила её Горана, которая давно уж по уровню своего мастерства вышла из учениц, но кузню своей родительницы не покидала: ей предстояло принять её в наследство, когда Твердяна отойдёт от дел.
        — Ну, тогда оставайся тут за старшую, — кивнула ослепшая оружейница. И, протянув руку Крылинке, вздохнула: — Ну что? Пошли, мать… Хоть и не по душе мне лодырничать, да делать нечего — отдохнуть, видимо, всё ж таки придётся.
        Торопливо вытерев влажные щёки, Крылинка поднялась и приняла большую, шершавую руку своей супруги в обе свои ладони. Тёплое спокойствие, непоколебимо величественное, как горы, утешительно скользнуло ей на плечи, разглаживая и смягчая тугой комок горя, засевший под сердцем, и Крылинке даже стало совестно за свои слёзы перед сдержанными кошками.
        — Ну и отдохнёшь, не всё ж на работе надрываться! — Только далёкому чистому небу было известно, какого усилия ей стоило взять себя в руки и придать голосу бодро-деловитое звучание.
        Супруги вместе шагнули в проход, который вывел их в родной двор. По-прежнему беззаботно шелестели в солнечном мареве яблони, наливались алым соком бока вишенок в глубине дышащей и поблёскивающей тёмно-зелёной листвы… Ненужными стали перекладины над опустевшими кустами смородины, но не было времени их убрать.
        Твердяна чуть споткнулась, вслепую переступая порог, и Крылинка, поддерживавшая её под руку, всем телом напряглась в порыве подхватить её.
        — Тихонько… Порожек… На лавочку пойдём… Вот сюда шагай, налево…
        — Свой дом я на ощупь знаю: сама строила, каждый камушек мне в нём знаком, — молвила оружейница, без труда находя лавку и садясь.
        А Крылинка, не давая Зорице и Рагне времени на ахи и охи, велела им немедля принести воды из Тиши — снова промыть Твердяне глаза. Веровала она крепко в чудесную целительную силу подземной реки, в водах которой омывали свои корни сосны в Тихой Роще.
        — Да полоскали уж, — махнула рукой Твердяна.
        — Ещё раз прополощем, — упрямо ответила Крылинка. — Сколько потребуется, столько раз и будем мыть. Не припомню такого случая, чтоб водица сия не помогала.
        — С оружейной волшбой не так просто дело обстоит, моя милая, — невесело покачала головой Твердяна, осторожно щупая повязку. — Ну да ладно, вреда всё равно не будет.
        Сердце Крылинки сжалось от холодящего дыхания, которым повеял этот страшный миг: узел развязался и серая тряпица соскользнула с глаз Твердяны, застывших белыми льдинками без зрачков. Тонкая струнка надежды с тихим стоном лопнула: нет, не могли эти помертвевшие очи снова увидеть свет солнышка… Долго Крылинка не могла ничего вымолвить и не вытирала катившихся по щекам слёз; никогда не обманывал её тихий голос души, которому она научилась внимать и полагаться на его подсказки. Веки остались целы, даже ресниц не тронула волшба, но отняла самое драгоценное — зрение.
        Тёплая вода из священной подземной реки не согрела озябших ладоней Крылинки, когда она набрала пригоршню, чтобы промыть потухшие глаза супруги.
        — Откинь голову назад…
        Светлая струйка полилась прямо в широко распахнутые, но ничего не видящие очи. Веки Твердяны оставались открытыми, терпеливо принимая целебную воду, которая стекала по щекам и мочила рубашку на груди и плечах. Рагна с Зорицей, ещё совсем недавно весело собиравшие смородину, а теперь бледные и примолкшие, стояли рядом. Послышался то ли вздох, то ли всхлип: это Зорица, выпрямившись натянутой стрункой, впитала в свои заблестевшие глаза весь солнечный свет, который лился в окна. Её искусные пальцы, вплетавшие в вышивку узор Лаладиной любви, сейчас были средоточием тёплой целебной силы. Золотой летний загар сбежал с них, и они наполнились сиянием, особенно ярким на кончиках…
        — Государыня родительница моя, госпожа Твердяна, прими мою помощь… всю, какую я только могу тебе дать во имя Лалады! — слетело с дрогнувших губ Зорицы.
        Сияющие пальцы легли на незрячие глаза, и веки под ними сомкнулись. Всю свою дочернюю нежность вливала в них Зорица, склоняясь над родительницей с улыбкой, мерцавшей сквозь светлую пелену слёз… Всё дыхание своё, всю жизнь до последнего стука её любящего сердца она отдала бы, если бы Твердяна не накрыла её пальцы своими и не отняла их мягко от своего лица, прервав лечение. И вовремя, потому что Зорица покачнулась, точно от головокружения, и с измученным горьким вздохом осела на лавку. Её цветущий облик юной девы тронуло дыхание тлена: первые морщинки пролегли около её больших глаз.
        — Не усердствуй так, милая, — сказала Твердяна, нежно склоняя её голову к себе на плечо и осторожно сжимая изящные пальчики дочери своей загрубевшей от работы рукой. — Зоренька, счастье моё, благодарю тебя… Но тут сил твоих маловато будет, чтобы помочь. Побереги их, они тебе самой ещё понадобятся.
        Жертвенность Зорицы перекинулась и на Крылинку, перехватив ей дыхание, словно могучий порыв предгрозового ветра. Она сама легла бы тотчас замертво, лишь бы ясные очи её супруги снова смогли видеть, но её останавливала грустная мысль: ведь ежели она угаснет, отдав свои силы, как же Твердяна останется без неё, одна-одинёшенька? Они обе были уже не в тех летах, когда легко найти утешение с кем-то другим. Слишком большой совместный путь лежал у них за плечами, чтобы на оставшемся отрезке протянуть руку иному попутчику…

***
        Сравнить Крылинку со стройной берёзкой никому и никогда не пришло бы в голову. Даже на заре своей юности, будучи девкой на выданье, она была крепко сбитой, налитой жизненными соками, которые так переполняли её, что от сладкого вздоха полной грудью порой трещала по швам рубашка. Никогда в своей жизни она не знала, что такое обморок: тугая мощь, пропитавшая её тело, неизменно держала её сознание в бодрой ясности. Лишь худосочные девицы, которым следовало в ветреную погоду сидеть дома, дабы не быть унесёнными в небо, были склонны к подобному — так считала неисправимая хохотушка Крылинка.
        Да, посмеяться она любила, иногда даже слишком. Смеху она отдавалась так страстно, что кошки-холостячки таращились на её колыхавшуюся под рубашкой грудь, а она ещё пуще веселилась при виде их ошалелых и восхищённых взглядов. Была она заводилой и первой певицей на посиделках и гуляньях: её густого, нутряного голоса, шедшего из подсердечных глубин, не мог перекрыть никто, и лился он вязкой и тёплой медовой струёй. В пляске Крылинка ничуть не уступала своим худеньким ровесницам и могла проплясать весь вечер без устали: когда другие уже с ног валились, она ещё вовсю наяривала, отбивая ногами дроби и сияя маковым румянцем разгоревшихся щёчек. Пушистые дуги тёмных бровей, толстая коса ниже пояса, сверкающие жемчуга зубов — как в такую девушку не влюбиться?… Стоило ей игриво двинуть округлым и покатым плечом — и любая кошка падала к её ногам. Да только нужна ли была ей любая? Хоть за неудержимую жизнерадостность и любовь к веселью и приклеилась к ней слава разбитной девки, однако невинность свою Крылинка блюла неукоснительно. А уж мечтающих лишить её этого достоинства всегда было предостаточно. Знала
Крылинка, что играет с огнём, но беспечно не придавала большого значения щиту из скромности, который во все времена оберегал девичью честь. Хохотала, без удержу плясала на посиделках и однажды доигралась…
        Её родное село, Седой Ключ, лежало высоко в горах, и его жители пасли на шелковисто-зелёных коврах лугов огромные стада овец и коз. Своё название село получило за близость к великолепному водопаду, который низвергался с огромной высоты подобно длинным седым космам какой-то великанши, обратившейся в камень в незапамятные времена. И в один солнечный день встретила там Крылинка свою односельчанку — молодую пастушку Вояту, обладательницу тёмных мягких кудрей и янтарно-золотых глаз, а также сильного и чистого, как тот водопад, голоса, которым уж давно Крылинка заслушивалась на гуляньях. Выделяла девушка Вояту среди прочих молодых кошек и за живой, лёгкий нрав, уменье лихо плясать и за светлую улыбку, от которой в душе расцветали яблоневые сады. Воята тоже засматривалась на Крылинку… А впрочем, не делал этого лишь слепой. Однако не вошла она в брачный возраст, следовало ей ещё немного набраться ума-разума и прочно встать на ноги, перед тем как обзавестись семьёй, но молодое сердце и плоть изнывали по любви. Живя по три столетия, созревали женщины-кошки тоже долго — до тридцати лет, но то была телесная
зрелость, с которою их семя получало свою дарующую жизнь силу; дополнительные пять лет белогорский обычай им добавлял на окончательное взросление — общественное, дабы к появлению у неё деток кошка успевала обрести мудрость и независимость. Пока же тридцатилетняя лоботряска Воята пасла овец своей родительницы, звонко пела на посиделках и заглядывалась на девушек.
        — Крылинка, ты не бойся, я тебя не трону, — жарко зашептала она, завладевая рукой девушки. — Подари только поцелуй свой сладкий, хоть один-единственный! Давно уж на тебя смотрю, не ем, не пью, только ты в моих мыслях, красавица…
        Водопад грохотал, сияя радугой на облаке брызг, деревья вздыхали густыми кронами и манили своей прохладной тенью… Чудный день для поцелуев, но Крылинка напустила на себя суровый вид.
        — Рано тебе ещё, — ответила она, отворачиваясь. — В голове один ветер гуляет… Повзрослей сперва, дом построй, хозяйством своим обзаведись, ума накопи, а потом уже и подкатывай с поцелуями.
        — Зачем нам ради одного поцелуя столько ждать? — удивилась Воята. — Это ж не сговор, не помолвка! Неизвестно, как в грядущем всё сложится, а кровь наша бурлит сейчас и возраста не спрашивает! Ну, голубушка моя, ягодка сладкая, всего один разочек… От тебя не убудет. Нешто тебе впервой?
        Холодок недоумения обнял Крылинку за плечи, заставил сдвинуть красивые брови.
        — Не ведаю, на что ты намекаешь, — отрезала она, вскинув голову и окатив кошку холодом взгляда. — Знаю я вас, шельм этаких: сначала поцелуй, а потом и всё остальное подавай! Я девушка честная, себя растрачивать прежде времени не намереваюсь, а то суженой ничего не достанется. Не зря ведь говорят: женщина, подобная нераспечатанному сосуду, Лаладину силу хранит и в полной мере потомству передаёт. Ступай прочь и более о таком не помышляй!
        — Да ладно тебе, — не унималась Воята, приближаясь к Крылинке и игриво теребя рукав её рубашки. — Ишь, недотрога выискалась! А на гуляньях-то глазками так и стреляешь… Ох, свели твои глазки меня с ума!
        Жадно стиснув пышное тело Крылинки в объятиях, она насильно впилась ртом в её губы, а та так обомлела, что не сразу сумела вырваться. Да и не смогла бы, наверное: хоть и молода была Воята годами, но силы уже — хоть отбавляй. Однако Крылинка не растерялась — прокусила ей губу до крови. Взвыв, кошка отскочила, звериный разрез её глаз недобро сузился.
        — Ну, погоди же, — прошипела она. — Ещё вспомнишь ты это…
        Не став дослушивать, Крылинка кинулась под сень зелёной рощи. Пробежав некоторое время, она запнулась о торчавший из земли корень, упала и в кровь расцарапала себе колени и ладони. Кроны деревьев, даря прохладу, укоризненно колыхались: «Ну что, допрыгалась, плясунья? Дозаигрывалась с холостыми кошками? Не внимала ты матушкиным наставлениям, а матушка-то говорила…» Много чего говорила матушка, уча Крылинку, да только та пропускала это мимо ушей. А точнее, не верила в то, что безобидное веселье может сыграть с нею злую шутку. Ведь ничего по-настоящему плохого она как будто не делала, только пела да плясала…
        Прошло несколько дней. Отходчивая и беззаботная Крылинка уже почти и думать забыла об этом случае, когда на очередном гулянье её ущипнула другая холостячка, Ванда — светловолосая и голубоглазая кошка с чувственными ласковыми губами и родинкой на щеке.
        — Прогуляемся в роще? — подмигнула она. — Найдём местечко с мягкой травкой… Хорошо будет!
        Крылинка как плясала, так и застыла каменным изваянием среди веселящейся молодёжи. Ещё никто не подкатывал к ней со столь откровенными предложениями! С чего вдруг Ванда решила, что она — распутная и жадная до плотских утех девка, с которой можно давать волю страстям и набираться опыта в любовных делах перед вступлением в брак? Такие встречались в Белых горах крайне редко; пускались во все тяжкие они из-за не сложившегося счастья, если их половинка так и не нашлась. Впрочем, у них был и другой выбор — например, скрасить одиночество какой-нибудь кошки-вдовы, и чаще всего именно это вековуши [1 - вековуша — старая дева] и предпочитали. К распутницам уважения было мало.
        — Ты за кого меня принимаешь?
        Хлоп! Ванда не успела уклониться от увесистой пощёчины, которую влепила ей Крылинка со всего размаху. Силой девушка была наделена немалой — хоть подковы и не гнула, но могла свить кочергу петлёй и распрямить снова.
        — Эй, полегче, красавица! — отшатнулась холостячка, схватившись за пострадавшую половину лица. — Чего дерёшься? Вояте в роще дала побаловаться, а я чем её хуже?
        — Чего-о-о?! — не обращая внимания на то, что все уже на них посматривают, взревела Крылинка.
        Ярость кипящей смолой обварила нутро. Тёплый летний вечер удивлённо разомкнул свои объятия: никогда прежде он не видел Крылинку охваченной таким сильным гневом. Просторный навес с соломенной крышей, устроенный для общих гуляний, освещали жаровни и лампы, подвешенные на столбах, и в их рыжем отблеске девушка высматривала знакомое улыбчивое лицо… Боль раскалёнными клещами стиснула сердце: неужели за этим светлым и миловидным обликом могла скрываться подлость?
        Ничего не подозревавшая Воята отплясывала в кругу девушек-односельчанок и нависшей над нею угрозы не чуяла. Хлопнув её по плечу, Крылинка дождалась, когда та обернётся, и от всей своей оскорблённой души ударила… Кулак, налившийся жаркой, чугунной силой, угодил Вояте в глаз, и если бы не девушки, подставившие руки, молодая холостячка растянулась бы на земляном полу во весь рост. Её приятельницы-кошки в предвкушении знатной драки обернулись было, но увидели совсем не то, чего ожидали. Турнув от себя испуганных девиц и оседлав Вояту, Крылинка впечатывала в её лицо удар за ударом с неженской силой и слепым бешенством.
        — Лгунья! — перекрывая музыку, слышался её низкий, раскатисто-грудной рык. — Подлюка! Скотина! Будешь ещё про меня сплетни пускать? Будешь? Будешь?!
        Столь страшна была она в ярости, что несколько мгновений к ней никто не решался приблизиться, и прежде чем трое сильных кошек её оттащили, поваленной навзничь Вояте крепко досталось. И не только ей: разнимающие тоже получили свою долю тумаков, царапин и укусов от неистово сопротивлявшейся Крылинки, но втроём они её всё-таки одолели и выволокли из-под навеса — освежиться на вечернем воздухе.
        Исступление опутало девушку огненно-кровавой лентой, ослепило и оглушило, и только прохлада высокой травы и стрекот кузнечиков немного остудили это безумие. Чьи-то руки гладили её по плечам и щекам вдалеке от уютного золотистого света под навесом. Узнав в сумраке Ванду, Крылинка вновь ощутила испепеляющее дыхание гнева и сбросила её руки с себя.
        — Не трогай меня! — раненым зверем рыкнула она.
        — Крылинка, голубушка, прости, — с ласковой вкрадчивостью мурлыкала Ванда, ловко уклоняясь от пощёчин. — Ну, прости меня! Не знала я, что Воята тебя оговорила, небылиц наплела. Ты нас тоже пойми: не так-то просто до тридцати пяти ждать, любовь только в мечтах да снах видя… У меня вот скоро свой дом будет готов — как дострою, так, может, уговорю родителей позволить мне начать поиски своей суженой. Милая моя, хорошая, ну всё, всё…
        Слёзы залили клокочущее жерло негодования, и бешеная сила в руках Крылинки иссякла. Только жалкие шлепки теперь доставались Ванде, которая нарочно подставляла лицо и грудь под удары:
        — Ну, бей меня, бей… Выплесни гнев, успокойся, сердце остуди.
        Осев в траву, Крылинка изнеможённо всхлипывала. Уже не осталось сил препятствовать Ванде, которая целовала мягкими губами её разбитые о зубы Вояты руки.
        — Однако, и силища же у тебя! — посмеивалась она. — В кулачном бою тебе б цены не было… Да только не девичья это забава. И обидчице морду чистить — тоже не девичье дело… Ну, скажи, как мне свою вину перед тобою загладить? Хочешь, я Вояту прощенья у тебя просить заставлю? Ежели считаешь, что мало она от тебя получила, так я ей ещё горяченьких отсыплю. Будет знать, как девушку бесчестить, молву о ней пускать!
        С этими словами Ванда исчезла неслышной тенью, и Крылинка осталась наедине со звенящей травой и звёздным небом. Костяшки кулаков саднили, а в груди засела безысходная и бескрайняя, как эта тёмная бездна над головой, горечь. Низко пала в её глазах Воята, поступком своим навек подорвав доброе к себе отношение. Мало, видать, её воспитывали, всю дурь из головы не выбили — вот и выросла она такой…
        А между тем к ней приближались рослые, стройные тени шестерых или семерых кошек, и сердце девушки загнанно трепыхнулось в недобром предчувствии — а чего хорошего от этих шалопаек ожидать? Веры им больше не было.
        — Крылинка, ты тут? Не бойся, голубка, это я, Ванда, — мурлыкнул знакомый голос, а одна из теней, получив тычок в спину, бухнулась наземь — на колени. — Ну что, Воята, проси прощенья у Крылинки! При свидетельницах проси. Кому небылицы свои болтала, перед теми теперь и повинись в лжи своей. Ну? Не слышу!
        В носу у Вояты булькала кровь вперемешку с соплями. Несколько раз шмыгнув, она прогнусавила:
        — Крылинка, прости меня… И вы, подруги, простите. Набрехала я всё. Неправда это.
        — Что неправда? — сурово потребовала уточнений Ванда.
        — Ну… что Крылинка в роще… отдалась мне, — пробубнила в ответ Воята. — Не было такого.
        — Осознаёшь, что честь её чуть не запятнала?
        — Да… Простите… Не со зла я… По дурости.
        — Ладно, встань.
        Воята неуклюже поднялась, зажав расквашенный нос, а Ванда заняла её место у ног Крылинки. Мягко завладев её пальцами, она приложилась к ним губами.
        — И я прошу прощения, что попалась на эту удочку и обидела тебя словами недостойными, — произнесла она проникновенно, и её голос бархатной лапкой тронул сердце девушки. — Ты честная и чистая, и всякий, кто посмеет чернить твоё имя, будет иметь дело со мной. Клянусь в этом!
        В ту ночь Крылинка пришла домой тихая и задумчивая. На словах она помирилась с кошками и приняла дружбу Ванды, пообещавшей опекать её по-сестрински и стоять на страже её чести, но в глубине сердца её доверие к ним пошатнулось. Мать сразу почуяла неладное и пристала с расспросами, и Крылинка, не желая рассказывать всей неловкой правды, отделалась выдумкой:
        — Да ничего не случилось… С подружкой поссорилась, а потом помирилась. Устала я, матушка. Дозволь спать идти.
        О том, чтобы поведать о случившемся другой своей родительнице, Крылинка и помыслить не смела. Из опочивальни доносился храп: то спала уставшая от дневной работы мастерица кожевенных дел Медведица. Крылинка и две её старшие сестры уродились в неё и выросли такими же кряжистыми и могутными; однако если сёстрам-кошкам такая стать была вполне к лицу, то Крылинке как белогорской деве не помешало бы чуть больше изящества, но чем уж наделила природа, тем и приходилось довольствоваться. Щупленькая и хрупкая, низкорослая матушка Годава всё жалела, что дочь не пошла в её тонкокостный род, а Медведица в ответ на такие воздыхания шутливо шлёпала младшенькую по попе и говорила: «Чего тебе не нравится, мать? Красавица она. А широкая кость — это сила жизненная! И рожать легко будет. Крепок наш корень». Сама она походила на тяжёлый дубовый стол, стоявший у них на кухне. Впрочем, иной и не выдержал бы страсти, с которой Медведица зачала всех своих дочерей — сломался бы в самый ответственный миг.
        Впитав в себя при зачатии дубовую крепость стола и природную медвежью мощь своей родительницы, Крылинка не могла похвастаться точёной фигуркой, зато взяла и красой лица, и весёлым, как жаркий костерок, нравом. Увы, предстояли ей теперь дни уныния: когда она уже полагала, что история с Воятой похоронена, матушка пришла от колодца взвинченная до предела.
        — Что я слышу от чужих людей, дочь! — накинулась она на Крылинку. — Ты устроила драку на гулянье и ни словом нам не обмолвилась! Что ты творишь?! Разве девушке пристало себя так вести? Такая слава о тебе идёт, а ведь ты невеста!
        Выговор за потасовку оказался ещё половиной беды: пришлось рассказать, из-за чего всё стряслось. Когда всплыли подробности, мать схватила полотенце и в сердцах отхлестала им Крылинку по всем местам, какие ей подворачивались.
        — Так я и знала, что не доведут до добра эти посиделки! И куда ты теперь с такой славой подашься? Кто тебя в жёны возьмёт?
        — Так Воята же созналась, что соврала! — вскричала Крылинка, закрываясь руками.
        — Молва всё переиначит по-своему, всё наизнанку вывернет, стоит только словечко заронить пустобрёхам — уж они его погонят по белу свету! — уронив полотенце, расплакалась мать.
        Разумеется, она всё рассказала Медведице, когда та пришла из мастерской на обед. Вместо того чтобы присоединиться к супруге и отругать дочь, глава семейства расхохоталась.
        — Молодец, девка! Сумела за себя постоять. А как же иначе? Обидчикам спускать с рук нельзя. Умница, доченька… Одной всыпала — остальным неповадно будет тебя задевать. А ежели кто снова забудется, так ты покажи, как ты умеешь кочерёжки гнуть…
        Украшала ли такая сила девушку-невесту? Иногда Крылинке хотелось быть послабее, понежнее, чтобы не самой за себя стоять, а быть под защитой у доброй и благородной кошки — не такой, как Воята, а намного лучше и порядочнее. После случившегося мать запретила ей посещать гулянья, да ей и самой надолго расхотелось веселиться. На молодых кошек Крылинка смотреть не могла: всюду ей мерещился подвох… Однако суженую — ту самую, единственную — она втайне всё же ждала. А кто не ждал?
        Долго не слышали под навесом заразительного смеха Крылинки: загрустив, она совсем забросила посиделки и предпочитала свободное от домашней работы время проводить в своём саду за рукодельем. Миновал год, и подкрался на кошачьих лапах Лаладин день, ознаменованный большой гульбой молодых жительниц Белых гор, ищущих себе пару. «Не пойду», — решила Крылинка, затаив в сердце тоску и хмуря брови. Подружки много раз приходили и звали её, но она отказывалась:
        — Матушка не велит.
        Впрочем, матушка была уже готова отказаться от своего запрета, видя, что Крылинка в последнее время стала сама не своя — погрустнела, осунулась, замкнулась в себе и забыла, что такое смех… Шумный и пёстрый праздник перевалил за свою половину, когда она сама подошла к Крылинке и предложила:
        — Иди, дочка, сходи… Весь век в светёлке ведь не просидишь. Свою судьбу искать как-то надо.
        Не очень-то и хотелось Крылинке идти, привыкла она к уединению и одиночеству, а песни да пляски казались ей теперь донельзя глупым времяпрепровождением. Посреди зелёной лужайки был вкопан в землю еловый ствол с обрубленными ветками, увитый венками из первых весенних цветов; вокруг него то и дело носились хороводы нарядных девушек и щегольски одетых кошек в ярких кафтанах, а на столах под открытым небом — праздничных яств видимо-невидимо!… Выпила Крылинка сладкого хмельного мёда — закружилась голова, заныло в тоске сердце, устремляясь в чистое прохладное небо. Не пелось ей, не плясалось, и казалось ей, печальной: отсмеялась она своё, больше никогда не колыхнётся её грудь, восхищая и соблазняя всех вокруг… Чужой чувствовала Крылинка себя на этом празднике. Были здесь и Воята с Вандой, по-прежнему подруги — не разлей вода, а то, как вторая заставляла первую просить у Крылинки прощения, за год превратилось в иссохший рисунок на берёсте… Сколько было в этом правды, а сколько — показухи? Крылинка отвернулась и отпустила прошлое к ласковому солнцу, а своё неверие попыталась утопить в чистых струях
лесного ручья, которому она привыкла рассказывать свои думы и отдавать печаль-кручину. Вот и сейчас она, покинув праздник, пришла к излюбленному местечку у корней старой сосны, уселась и стала слушать звенящую тишину, пронизанную струнами солнечных лучей.
        Но недолго она оставалась в одиночестве: скольжение чёрной тени привлекло её внимание и зажало сердце в холодные тиски испуга. С противоположного берега неширокого ручья на неё смотрела незнакомка в чёрной барашковой шапке, кожаных штанах, белой рубашке и вышитой безрукавке, опоясанная алым кушаком с кисточками. Незабудковый лёд её глаз сверкающим клинком вспорол уютное гнёздышко одиночества, в которое Крылинка себя загнала, и покой лопнул, как проткнутый пузырь… А незнакомка в три кошачьих прыжка по каменным глыбам перебралась через ручей и выпрямилась перед девушкой во весь свой великолепный рост. Крылинка вскрикнула: прекрасные глаза смотрели на неё с лица, изуродованного обширным ожогом, охватывавшим щёку и часть лба, а за кушаком грозно сверкал длинный кинжал в богатых ножнах.
        Жужжащий колпак лесной жути с примесью холодящего восторга-предчувствия накрыл Крылинку, и она уже не слышала, что произнесли шевельнувшиеся губы незнакомки. Невидимая сила вздёрнула её над поющей землёй, и она увидела подозрительно знакомую девушку могучего телосложения, которая отломила у самого корня деревцо-сухостой, отчего-то погибшее в молодом возрасте, и взяла его наперевес, как дубину. Незнакомка с ожогом отступила, выставив вперёд ладонь — мол, всё, всё, ухожу, не бей. И действительно ушла, напоследок сверкнув в улыбке белизной крепких клыков.
        Эта-то улыбка, как вынутый из ножен клинок, и пригвоздила Крылинку, вернув обратно на землю. Дубина выпала из её рук… прямо на ногу, заставив окончательно почувствовать себя живой, из плоти и крови, а не сотканной из мысли. Прохладное онемение тела прошло, боль вернула Крылинку в явь, и девушка запрыгала на одной ноге, ругаясь и шипя.
        — Едрить твою… дыру в заборе!
        А всё-таки неплохое впечатление она произвела на эту белозубую кошку… да и на саму себя, пожалуй. Оглядев сломанное деревцо, Крылинка подивилась: и откуда только силушка такая взялась? Со страху, что ли? Ствол был толщиною с её собственную ногу.
        Но почему ей казалось, что синеглазая незнакомка и не испугалась вовсе? Несмотря на дикий и страшноватый, разбойничий вид, чувствовалось в ней светлое, спокойное достоинство — внутренний стержень, которого недоставало Вояте и Ванде, да и прочим их приятельницам-ровесницам. Судя по всему, она давно вошла в пору зрелости, а помыслы Крылинки в последнее время как раз перекинулись на кошек постарше — тех, чьи головы уже точно освободились от юной дури и ветреных проказ.
        Ей вдруг захотелось вернуться на праздник. Эта встреча впрыснула ей в сердце свежее, светлое волнение и жажду жизни, как будто чья-то невидимая рука сорвала с Крылинки тёмное покрывало печали, в которое она куталась слишком долго. Она ощутила себя прежней — лёгкой на подъём, весёлой, смешливой… Окинув окрестности посветлевшим взором, девушка встряхнула головой и побежала на гулянье. Живительная песня земли вливалась в кровь и ускоряла ей шаг, точно у Крылинки выросли крылья на ногах.
        А тем временем на еловый столб водрузили два вращающихся кольца с множеством ленточек. Участницы гулянья, держась за свободные концы, вприпрыжку носились двумя движущимися в противоположных направлениях хороводами — внешним, состоявшим из женщин-кошек, и внутренним, в котором были только девушки. В этой пляске соприкасались пальцы, встречались взоры, мелькали улыбки, а с венков падали лепестки, усыпая траву; когда чьи-то руки крепко сцеплялись, получившаяся пара выбывала из круга, а новые желающие пытались проскользнуть сквозь хороводы к столбу, чтобы ухватиться за освободившиеся ленточки. Несколько мгновений Крылинка просто смотрела, но желание принять участие в веселье нарастало в груди тёплой волной. Была не была!
        Проскочить в середину удалось быстро, ни с кем не столкнувшись, и вожделенная ленточка оказалась у Крылинки в руке. Влившись в вереницу девушек, она радостно понеслась вокруг столба, ощущая себя лёгкой, прыгучей горной козочкой. О её ладонь шлёпались ладони бежавших ей навстречу кошек, и какая-то из этих рук должна была сомкнуться и выдернуть Крылинку из круга. Но что это? Сквозь мелькание лиц она увидела синеглазую незнакомку из леса: та стояла за внешним кругом в гордом одиночестве, со снисходительной усмешкой наблюдая за весельем и, по-видимому, не собираясь присоединяться. Ноги Крылинки вздрогнули и едва не споткнулись, а сердце зацепилось за острый незабудковый крючок взгляда… Хвать! Чья-то рука сжалась вокруг её запястья, и девушка очутилась вне круга.
        — Попалась! Как же я по тебе соскучилась, Крылинка! Давно же ты не показывала своего ясного личика на гуляньях!
        Мягкие губы Ванды прильнули к её губам, а ветер обвился медово-цветочным дыханием вокруг её косы. Видение синеглазой кошки с обожжённым лицом пропало, и Крылинка вмиг словно осиротела. Ей было не в радость бежать туда, куда её влекла Ванда: хотелось отыскать незнакомку и рассмотреть поближе.
        А между тем после «весенней ели» — так звался столб с ленточками — им с Вандой предстояло вдвоём прыгнуть через подожжённое кольцо, после чего какая-нибудь другая кошка должна была попытаться отбить у Ванды Крылинку, а та — отстоять своё право плясать с нею дальше. Чем ближе были круглые врата очищающего огня, тем сильнее стучало сердце девушки: в пылающем кольце стояла обладательница пронзительно-синих глаз-льдинок.
        В прыжке их с Вандой руки нечаянно разъединились. Крылинка словно умерла перед огненным кольцом, а родилась уже по другую сторону — в мире, озарённом этими глазами. Шрамы не пугали — они щекотали какие-то струнки в душе, заставляя их ныть и содрогаться болезненно и сладко…
        Подвернувшаяся нога Крылинки испортила волшебство мгновения, но упасть ей не дали крепкие, налитые жаркой силой руки.
        — Ай! — взвизгнула девушка, только сейчас заметив, что во время прыжка сквозь кольцо у неё занялся рукав.
        — Не бойся, дай огонь мне, — раздался хрипловатый сильный голос, звук которого погладил сердце Крылинки, как шершавая ладонь.
        Каково же было её изумление, когда озорной пламенный зверёк, принявшийся жадно пожирать рукав её рубашки, послушно перескочил в руку незнакомки со шрамом! На ткани осталась лишь обугленная дырка, а огонь рыжим котёнком-егозой свернулся в горсти у синеглазой дочери Лалады; судя по совершенно спокойному лицу кошки, та не испытывала никакой боли, держа голой рукой живое пламя, и неясно было, чем оно там питалось, на чём существовало и дышало. Рот Крылинки сам собою открылся в ошеломлении, а кошка усмехнулась и сжала руку в кулак. Пламя потухло, и незнакомка показала совершенно чистую и здоровую ладонь без каких-либо ожогов.
        — Как это так?! — вскричала девушка, уставившись на укротительницу огня.
        — Это сила Огуни, — ответила та, с поклоном снимая шапку. — По роду занятий я — коваль, а звать меня Твердяной.
        Из-под шапки блеснула на солнце гладко выбритая голова с длинным и чёрным как смоль пучком волос на темени. Чёрной змеёй коса упала Твердяне на плечо, и полный образ незнакомки из леса раскрылся перед Крылинкой во весь рост, дохнув на неё тёплой, обволакивающей и влекущей за собою силой.
        — Позволь спросить твоё имя, — вновь учтиво поклонилась оружейница.
        — Крылинка я, — пролепетала девушка.
        На глазах у возмущённой до оторопи Ванды Твердяна взяла Крылинку за руку и кивнула в сторону весёлой пляски, развернувшейся совсем рядом.
        — Присоединимся? — пригласила она.
        Тут Ванда наконец снова обрела дар речи, которого её на несколько мгновений лишило напористое и впечатляющее появление Твердяны. Она, конечно, ожидала попытки отбить у неё девушку, но не такой наглой и уверенной: оружейница словно и не сомневалась ни мгновения, что Крылинка пойдёт с нею.
        — Эй! — охрипшим от негодования голосом воскликнула светловолосая кошка. — По-моему, кто-то слишком много о себе возомнил! Ты, я вижу, здесь в гостях… Гостье не помешало бы чуть больше скромности!
        — Ты это мне? — двинула густой чёрной бровью Твердяна.
        — Тебе, тебе, головешка обгоревшая, — подтвердила Ванда, беря один из составленных шалашиком деревянных шестов для праздничных шуточных схваток. — Сперва покажи, на что способна, а потом и увидим, кто с девицей плясать пойдёт.
        Оскорбительное обращение наложило на лицо Твердяны печать непроницаемого холода. Одной рукой выбрав себе шест, другой она подцепила от огненного кольца горсть пламени и провела пылающей ладонью по всей длине палки. Та легко вспыхнула, точно обмазанная смолою, а Твердяна, взявшись за её середину, сделала несколько вращений вокруг себя. Ванда слегка опешила, но отступать не собиралась, хотя схватка из шуточной грозила превратиться в самую настоящую. Она скакала козой и изворачивалась змеёй, уклоняясь от горящей палки, а Твердяна была стремительна и по-кошачьи изящна. Зрители, предчувствуя, что сейчас кого-то придётся тушить, кинулись за водой.
        От взмахов языки пламени на шесте не гасли, а только сильнее разгорались, трепеща и развеваясь трескучей гривой. Шест Твердяны порхал, как крылья огненной бабочки, и противница еле успевала отбивать удары. После пары пропущенных тычков Ванда принялась кататься по прохладной сочной траве, чтобы потушить занявшуюся рубашку, после чего снова ринулась в бой. С гулом и свистом палка Твердяны описала дугу над её головой, и прожорливые рыжие зверьки сразу перекинулись на золотисто-ржаную шапку волос Ванды. Та с получеловеческим, полукошачьим воплем заметалась, забегала из стороны в сторону, пока не наткнулась на подставленную ей заботливыми односельчанками полуведёрную братину с квасом. С тихим «пш-ш-ш» огненные зверьки погибли в напитке, а Ванда, встряхнув изрядно пострадавшей гривой, оскалилась и с новой яростью бросилась на противницу.
        — Всё никак не угомонишься? — хмыкнула Твердяна, описывая около себя шестом жаркий круг. — Ну, тем хуже для тебя.
        Она легко подскочила, уходя от подсечки, и одним мощным тычком в грудь сшибла Ванду с ног, после чего красивым скользящим движением погасила своё оружие, собрав огонь ладонью и задушив его в кулаке. С усмешкой склонившись над Вандой, она убедилась, что схватка окончена: соперница только ловила по-рыбьи разинутым ртом воздух и корчилась от боли на траве. Крылинка в порыве сострадания кинулась к поверженной кошке, но была оттолкнута прочь.
        — Ну и проваливай отсюда со своей поджаренной, дура, — прошипела Ванда.
        — А вот грубить девушкам нехорошо, — неодобрительно заметила Твердяна. — Разве Крылинка виновна в том, что ты сражаться как следует не умеешь?
        Выругавшись сквозь зубы, Ванда шаткой походкой удалилась с места схватки, и Крылинка осталась с победительницей. Зрители вокруг радостно шумели, поздравляя оружейницу и требуя для неё законной награды — поцелуя девушки, из-за которой сыр-бор и разгорелся. Под сердцем у Крылинки возбуждённо ворохнулся жаркий комочек, когда пропитанные твердокаменной мощью Огуни руки легли на её стан, но стоило обожжённому лицу приблизиться, как непреодолимая суровая сила остановила девушку всего в половине вершка от губ Твердяны. Это не было отвращение: лицо Крылинке зверски обожгло, будто она сунула его в раскалённый горн. Отголосок давней слепящей боли, которую испытала оружейница, получив свой ожог, простёр чёрные крылья над девушкой, и она смогла издать сдавленным горлом лишь короткий хрип. Почва под её ногами провалилась в скорбную пустоту, а спустя несколько мгновений вернувшаяся явь встретила её сильным и жёстким плечом Твердяны, на котором Крылинка лежала щекой. Отпрянув от синеглазой женщины-кошки, она прижала ладони к пылающему лицу.
        — Ну-у, — разочарованно протянули зрители.
        — Да я не в обиде, — вздохнула Твердяна. — С тех пор как я, ещё будучи подмастерьем, по своей же глупости получила пучок волшбы в лицо, поцеловать меня не всякая девушка пожелает.
        Душу Крылинки глодала злая печаль: как горько было не оказаться той «не всякой», способной преодолеть боль и дотянуться до губ Твердяны!
        Некоторое время спустя она жевала большой прямоугольный пряник, шагая по каменистой тропинке рядом с оружейницей. Та заботливо подавала ей руку на особенно крутых и труднопроходимых местах и изредка с улыбкой отщипывала белыми зубами кусочки пряника, когда девушка в порыве щедрости протягивала его к её рту. Шли они по чудесным местам: сосны одухотворённо тянулись в чистую недосягаемость неба, на зелёном бархате молодой травы хотелось растянуться и заснуть, а приветливое солнце любовно обнимало землю лучами. Узнав, что родительница Крылинки — кожевенных дел мастерица Медведица, Твердяна оживилась:
        — Так я как раз её и разыскиваю: мне тридцать самых прочных кож надобны для защитных передников работницам моей кузни. Когда мы с тобою у ручья повстречались, я спросить у тебя хотела, правильно ли я в Седой Ключ иду: в первый раз я в ваших местах… А ты меня чуть дубиной не огрела! Грозная какая!
        Вновь пронзительно-сладкий лучик её белозубой улыбки юрко пробрался Крылинке за пазуху и отыскал сердце, вызволив на свободу смех, смущённый и отрывистый. Она удивилась его звуку, ставшему для неё таким непривычным…
        — Испугалась, что ль? — усмехнулась Твердяна.
        — Сама не знаю, — чуть слышно проронила Крылинка. — Я… людям не очень-то верю теперь. Доводилось обжигаться…
        Призраки былых обид приподнялись было из своих могил… и тут же лопнули радужными пузырями в свете ласкового взгляда Твердяны. Холодная выбоина в душе, которую они занимали весь этот год, заполнилась ожиданием чего-то прекрасного, волнующего, из неприглядной ямы став чистым прудом с белыми чашами кувшинок и снежнокрылыми птицами-лебедями…
        — Когда ж ты обжечься-то успела, такая юная? — задумчиво коснулась её щеки шероховатыми пальцами Твердяна.
        — В том году, — вздохнула девушка, но вспоминать былое, подёрнутое горькой дымкой, уже не хотелось.
        — Меня ты не бойся, — серьёзно сказала оружейница. — Я плохого тебе не желаю и зла не замышляю.
        А тем временем они подошли к дому. Мать выпучила глаза и поперхнулась, увидев вошедшую следом за Крылинкой гостью, но сделала над собою усилие и улыбнулась.
        — Э… здрава будь, гостья незнакомая, — поклонилась она. — Как тебя звать-величать? С чем пожаловала к нам?
        — И тебе здравия, хозяйка, — с достоинством молвила оружейница, кланяясь в ответ и обнажая голову. — Твердяной Черносмолой меня кличут. Дело у меня к супруге твоей, Медведице: кожи надобны.
        — Ах! Уф… Кожи, говоришь? — всплеснула мать руками с видимым облегчением. — Так этого добра у Медведицы полно, найдётся всё, что нужно. От нас ещё никто не уходил недовольным!
        Про себя она, видимо, подумала, что Крылинка с Лаладиного гулянья суженую себе привела, и слегка испугалась грозной и внушительной носительницы ожоговых шрамов. Однако услышав, что цель у той чисто деловая, сразу приободрилась и пригласила Твердяну отобедать.
        К обеду явилась с работы глава семейства. Медвежевато ввалившись в дом, она ополоснула лицо из поданного супругой тазика, утёрлась вышитым рушником и только потом заметила гостью.
        — Это к тебе за кожами пришли, — тут же сочла нужным сообщить мать Крылинки.
        — Добро! — кивнула Медведица. — Товар найдётся. А как покупательницу звать?
        Твердяна представилась. Хозяйка дома с поклоном молвила:
        — Наслышана я о твоём славном роде, ведущем начало от самой Смилины… А велика ли кузня у тебя?
        — Двадцать девять работниц, я сама — тридцатая, — ответила Твердяна. — Это пока… В грядущем, быть может, и расширимся. Я пещеру Смилины на Кузнечной горе хочу снова в дело пустить, кузню там возродить: сильное это место, дух Огуни там пребывает. Лучшего для кузнечного дела и не найти.
        Обед был роскошен: блины с рыбой, молодой барашек со свежей весенней зеленью, кулебяка, пироги, кисель, меды да зелья хмельные… Все светлые дни Лаладиного гулянья мать старалась, готовя праздничные кушанья: а ну как Крылинка судьбу свою найдёт? Встретить дорогую гостью следовало достойно в любой из дней, вот Годава и не жалела ни снеди, ни сил, стряпая разносолы и накрывая щедрый стол. Старшие сёстры Крылинки, как две капли воды похожие на Медведицу, только помоложе, уплетали всё за обе щеки, нахваливая матушкины вкусности, а та, затаив вздох, поглядывала на Твердяну со смесью опасливого любопытства и уважительного трепета.
        После обеда занялись делом. Готовых кож требуемой выделки и толщины нашлось только двадцать, а за недостающими покупательнице было предложено подойти попозже, когда они подоспеют — на том и порешили. Медведица радушно пригласила Твердяну погостить в доме несколько деньков: отпрыском уж очень славного рода была оружейница, и Медведица с супругой почли за честь принимать её у себя. Чинно поблагодарив, Твердяна приняла приглашение.
        — Истопи-ка баньку к вечеру погорячее, мать, — распорядилась глава семейства, обращаясь к супруге. — Надобно гостью уважить, попарить вволюшку.
        — А то как же! Обязательно надо, — с приветливой готовностью отозвалась та. — Всенепременно будет сделано, не изволь беспокоиться!
        Отдохнув, Медведица со старшими дочерьми-кошками снова ушли на работу, а Годава как бы невзначай полюбопытствовала:
        — А ты сама семейная аль холостая будешь, гостьюшка дорогая?
        С удовольствием цедя из кубка крепкий брусничный мёд на душистых травах, Твердяна отвечала:
        — Нет у меня покуда супруги. Не обзавелась ещё, но знаки в снах мне уж приходили.
        — Значит, скоро судьбу свою встретишь, — с улыбкой вздохнула мать Крылинки. — А что родительницы твои — живы, здравствуют ли?
        — Благодарю, обе здравствуют, — сказала Твердяна. — Две сестры есть у меня ещё: одна в Светлореченском княжестве замуж вышла, а другая посвятила жизнь служению Лаладе — на роднике при Тихой Роще нашла свою стезю.
        Ночь тихо дышала звёздным покоем, но не было мира на душе у Крылинки. Мерещилось ей в сладостной бессоннице, что стояла она на пороге светлого дома, в котором жило золотое, нестерпимо сияющее существо — счастье. Так рвалось сердце в наполненный тихим светом терем, чтобы дотронуться до полупрозрачных пальцев этого чуда, что не улежала Крылинка в постели и вышла в сад. Там она, обняв шершавый ствол яблони, устремила взор на мерцающий драгоценными россыпями бархатно-чёрный полог неба, и губы её от зовущей вдаль светлой тоски шевельнулись… Песня расправила крылья и вырвалась из груди — сперва беззвучно, а потом голос проснулся, прорезался после годичных блужданий по чертогу молчаливых размышлений и одиночества. Этот год, в течение которого она ни разу не разомкнула губ для весёлых песнопений, казался пыльной и серой дорогой длиною в вечность, а сейчас Крылинка наконец свернула с неё в высокое разнотравье, наполненное кузнечиковым звоном…
        Она пела негромко и нежно, её голос змеился меж яблоневых листьев, стряхивая капельки росы ей на пылающие щёки — освежающую замену слезам. В далёком звёздном тереме жило её счастье — не докричаться, не доплакаться… Может, хоть стремительная и всепроникающая песня долетит до этой холодной безответной выси и призовёт его.
        Кончики крыльев песни ласково коснулись её сердца, и щемящий ком в горле вышел легко и блаженно вместе с тёплыми слезами. Впервые ей нравилось плакать: это было дрожащее и влажно плывущее, солёное наслаждение, в которое она до мурашек по плечам, до мучительно-сладкого забытья, до поднимающего над землёй исступления погружалась всё глубже, всё неотвратимее. И чудо выглянуло из двери своего небесного терема.
        — Крылинка… Ты плачешь тут, что ль? Что с тобою? — прозвучал в свежей ночной тиши голос Твердяны.
        Она старалась говорить тихо, но звук её голоса чёрным бархатом окутывал девушку, вызывая перед её мысленным взором горделивый, величественно-грозный образ оружейницы — от блестящей макушки головы до изящных носков чёрных, вышитых серебром сапог. Крылинка почему-то боялась открыть глаза и любовалась Твердяной в своём воображении: ей казалось, если она взглянет на неё, то в тот же миг упадёт замертво.
        — Прости, ежели моя песня потревожила твой сон, — только и сумела она пробормотать, отворачивая лицо в спасительный мрак яблоневой кроны.
        — Она ласкала мой слух, — ответила женщина-кошка. — Но потом я услыхала всхлипы. Отчего ты не спишь? Что-то тяготит твоё сердце?
        — Нет, мне хорошо, — шепнула Крылинка.
        Тёплые, но железно-твёрдые пальцы взяли её за подбородок и повернули лицо. Веки разомкнулись, и ночь в приглушённых красках нарисовала перед девушкой настоящую, а не воображаемую Твердяну. Её глаза мерцали в полумраке строгими, пристальными лазоревыми искорками, как два самоцвета. Нет, не упала Крылинка замертво, а только сомлела, ощущая тепло руки, сжавшей её пальцы.
        — Прости, что не смогла поцеловать тебя, — сказала она, поражаясь собственной смелости. — Я бы хотела попытаться ещё раз… коли позволишь.
        — Не насилуй себя, — печально качнула Твердяна гладкой головой.
        Что-то тёплое уверенно развернулось в груди у девушки, окрылило её, наполнив душу сумрачно-звёздным, таинственным восторгом. Всё казалось осуществимым — легко, как никогда в жизни: всего лишь поднять руки, сомкнуть кольцом вокруг шеи Твердяны, приблизить губы и продраться сквозь мертвящую огненную стену мучения.
        — Мне ведомо, как тебе было больно… Я чувствую, — вспыхивали и падали листья-слова, рассыпаясь на земле пеплом. — Я не боюсь… Я хочу.
        Влажная мягкость поцелуя сдёрнула боль, как старую занавеску, а золотое существо улыбалось сверху из своего недосягаемого терема. Увы, чудо было кратким: посторонний шорох ледяными когтями выдернул Крылинку из головокружительного забытья, и она, вздрогнув, прильнула к груди Твердяны.
        — Ой… Что там?
        Это не ветер шуршал листвой: в саду кто-то прятался. Твердяна хмыкнула, подошла к смородиновым кустам и вытащила из них за шиворот Ванду. Та с рассерженным шипением вырвалась и по-кошачьи встряхнулась.
        — Ты что тут делаешь? — с холодным неприятным удивлением спросила Крылинка. — Чего тебе надо? Да ещё средь ночи?
        — Уже ничего, — мрачно ответила светловолосая кошка. И, поколебавшись одно мгновение, добавила: — Я была груба с тобою днём… Прощенья попросить хотела. Вот, подарок принесла… — К ногам Крылинки мягко упал небольшой узелок. — Но вижу, надобности в этом уже нет.
        До Крылинки долетел печальный вздох — то ли ночного ветра, то ли Ванды, которая бесшумно шагнула в проход и исчезла. Подобрав узелок, девушка развязала его. Мягкая ткань узорчатого платка шелковисто ластилась к её рукам — жаль, ночь растворяла все цвета, не позволяя толком оценить красоты рисунка. Впрочем, Крылинка угадывала девичьим чутьём: платок был хорош. Однако, приложив его к щеке, она не почувствовала тепла.
        — Ступай-ка ты спать, утро вечера мудренее, — шепнула Твердяна.
        Лишь перед рассветом сон мучительно склеил девушке веки, а утро насмешливо бросило ей в глаза нарядные узоры платка, небрежно оставленного ею на лавке. Луч солнца лежал на нём, как огромный рыжий кот, напоминая о ночных событиях. Поцелуй диковинной птицей ворвался в душу, перевернул в ней всё вверх дном — и как, спрашивается, жить дальше?…
        Но что творилось в доме? Она проспала, а её даже никто не разбудил!… Утренние хлопоты на кухне прошли без неё, завтрак, по-видимому, тоже… Небывалое дело. Что же случилось? Умывшись и одевшись, Крылинка вышла из опочивальни. Обычно её родительница-кошка чуть свет уходила на работу, но сейчас она сидела в горнице во главе стола, сплетя замком сильные грубоватые пальцы, навсегда пропахшие кожей и дубильными растворами. Матушка сидела за столом слева от неё, и настороженная сосредоточенность на её лице сразу повергла Крылинку в пучину беспокойства. Стоило девушке войти, как мать вскинула на неё взгляд, заставив её почувствовать себя без вины виноватой.
        — Доброго утра вам, — поприветствовала родительниц Крылинка, не забывая о почтительности. — Что-то неспокойно мне, глядя на вас… Неужели стряслось что-то? А где Твердяна?
        Звук этого имени заставил матушку измениться в лице, а Медведица оставалась непроницаемо-спокойной, как и почти всегда: она редко выражала свои чувства явно и сильно.
        — Гостья наша кожами занята, переносит их к себе, — ответила она. — А нам тебя кое о чём спросить надобно, доченька. Скажи, не было ли у тебя… ну… обморока? Ты понимаешь, что мы имеем в виду.
        Крылинка понимала более чем хорошо. Шла Лаладина седмица, и каждая родительница, у которой дочка вошла в брачный возраст, ждала счастливого события. Вот только Крылинка, хоть убей, не могла припомнить, что когда-нибудь падала в обморок при встрече с женщиной-кошкой. Знак, который издревле удостоверял, что сошлись две предназначенные друг другу половинки, не посещал её, но она отчего-то даже не думала об этом, покуда ей не напомнили.
        — Только, чур, честно! — погрозив пальцем, добавила Медведица.
        — Ежели честно, то нет, — вынуждена была признать Крылинка.
        У матушки Годавы вырвался долгий, печальный вздох, а Медведица потемнела лицом, и её кустистые, с морозно блестящими прожилками седины, суровые брови нависли над глазами ещё более угрюмо, чем обычно.
        — Да что стряслось-то? — воскликнула Крылинка.
        — Да вот стряслось… Гостья-то наша, Твердяна, утресь посваталась, — тихо и невесело сообщила матушка Годава. — Просит, чтоб отдали тебя в жёны ей. Мы-то, может, и не против, да знак был ли? Без этого никак нельзя, сама понимаешь. Ежели не было его, знака-то, обморока, как же тогда понять, твоя ли судьбинушка у дверей стучится? Коль без знака браком сочетаетесь — быть беде, вестимо! Вся жизнь наперекосяк пойти может, ежели ошибка вышла…
        Мать выдавала грустной скороговоркой свои рассуждения, а Крылинка слышала и понимала через слово… Ослепительная весть: Твердяна посваталась! Переполненное сердце разлетелось на кусочки, ноги провалились в пустоту, а душа пропала в светлом тереме счастья. Она знала, чувствовала, что иного не суждено, что суровая оружейница со шрамом, в чьи объятия она попала, прыгнув сквозь огненное кольцо, пришла не просто так. А обморок… Да никогда в жизни она не обнаруживала такой слабости, слишком крепка была душою и телом для этого.
        — Я-то вот, когда с родительницей твоею повстречалась, в такое забытье впала, что все кругом испужались, не испустила ли я дух, — тем временем рассказывала матушка Годава. — А ты, Медведица, ещё сказала тогда, почесав в затылке: «Чегой-то мелкая какая-то, как воробушек… Боюсь, как бы не задавить её!» Помнишь, э? — И она с квохчущим смешком толкнула супругу локтем в бок. — Да вот, не задавила же, живём, и детушек народили…
        Медведица с добродушной усмешкой кивнула воспоминаниям, но не сказала ничего, ограничившись хмыканьем. В отличие от словоохотливой супруги, в речах она была скупа и выдавливала их из себя с неохотой.
        — Вот и не знаем мы, что делать, — подытожила матушка Годава, снова обращаясь к Крылинке. — Всем Твердяна взяла, достоинствами не обделена, да и роду-племени она почтенного и славного, но… Твоя ли она судьба? Ежели обморока у тебя не было, боюсь, как бы отказом ей ответить не пришлось. А его точно не было? Вспомни-ка получше!
        Тут и вспоминать было нечего. При встрече у ручья Крылинка не теряла своего крепко сидящего в сильном и здоровом теле сознания, только видела себя словно со стороны, причём не лежащей на земле, а отламывающей сухое деревцо — как видно, для обороны от жутковатой незнакомки. Да и как бы она поняла, что это обморок, ежели ни разу в жизни в него не падала?
        — Нет, — слетел с её губ еле слышный шелест.
        — Ну, на нет и суда нет, — развела руками Медведица. — Мы с матерью тебе счастья желаем, дочка, чтоб ты свою суженую уж точно нашла. Хоть и завидной Твердяна избранницей могла бы быть, да как бы тебе на ложную тропинку не вступить в жизни…
        Это прогремело, как приговор небес. Счастье сорвалось из окошка своего звёздного терема, стремительно прочертило к земле огненную дугу падучей звезды и разбилось вдребезги, а Крылинка вышла из дома, не тронув дверной ручки: как шагала, так и положила дверь плашмя, не моргнув глазом и не ощутив удара.
        Ручей утешал её — не утешил. Трава вытирала ей слёзы — не смогла осушить. Сосны сочувственно качали ветвями, да только какой прок был Крылинке в их сочувствии? Словно соболезнуя ей, погода испортилась: солнце закрыли бескрайние серые тучи, а ветер разгулялся, словно хмельной буян. Деревья гнулись под его необузданными порывами, а Крылинка стояла, как скала, с высохшими глазами и повисшими вдоль тела руками, из которых ушла вся сила. Хлестнул ливень, и девушка вымокла в считанные мгновения.
        — А ну-ка, живо домой! — сказала появившаяся из прохода родительница, озабоченно хмуря брови. — Непогода вон какая разыгралась…
        Крылинка в необъятном, как затянутое тучами небо, безразличии шагнула за Медведицей следом и очутилась дома. Похоронным светочем озарил её разбитое сердце взор Твердяны, которая при появлении девушки встала с лавки, а мать уже толкала Крылинку в светёлку с ворчанием:
        — Переоденься-ка в сухое. Тоже мне радость — в непогоду гулять…
        Весь день бушевало ненастье, разогнав гулянье; только к вечеру рассеялась завеса туч, открыв окровавленное багровым закатом небо и позволив заблестеть мокрой листве. Горела вечерняя заря в лужах, ослабевший ветер едва колыхал ветки, а воздух пропитала сырая пронзительная свежесть. Твердяна решила не задерживаться в доме, где ей отказали, и без дальнейшего промедления перенеслась в свои края, а Крылинка не нашла в себе сил собрать осколки сердца и выйти попрощаться.
        Вместо уныния и затворничества она ударилась в веселье, не пропуская ни одних посиделок, но чувствовался в её неудержимой удали горький надрыв, и даже в самых весёлых и светлых песнях, которыми она чаровала слух односельчанок, сквозила боль. По-прежнему никто не мог перепеть и переплясать её, а холостые кошки смотрели влюблёнными глазами, как она горделиво шагала по улице, неся свою незримую печаль бережно, как хрустальный кубок. Кручина, точившая Крылинку изнутри, слегка подсушила её тело, сделав его более поджарым и лёгким, но могучая стать и сила, доставшаяся ей от Медведицы, оставалась с нею. Щёчки-яблочки слегка осунулись, больше и темнее стали глаза, ищущие, тоскующие, пронзительные. Как это ни удивительно, но не подурнела, а лишь похорошела Крылинка от своей беды. Ни с кем нарочно она не заигрывала, но помимо её воли молодые кошки теряли головы от её печальной красоты и внутреннего надлома, на котором она жила и дышала вопреки всему. Да что там — казалось, даже лужи и слякоть разбегались от неё, когда она шагала вперёд, гордо неся себя навстречу новым дням.
        Однажды, охваченная коварным хмелем, она обнаружила себя под кустами калины, на влажной траве, а сверху на неё наваливалась Ванда. Руки женщины-кошки блуждали по её телу, мяли ей грудь, а жадный рот горячо скользил по шее, подбираясь к губам. На свет под навесом летели ночные мотыльки — туда, где под крышей продолжалось беспечное веселье, частью которого Крылинка больше не была. Она лежала здесь, в неприятно намокшей на спине рубашке, придавленная тяжестью кошки, такой же хмельной, как она сама. В небесном тереме жил лишь призрак разбившегося счастья, и его золотые глаза смотрели сверху с мягким укором: «Как же ты тут оказалась? Как до такого докатилась?»
        Жар пробежал по её жилам, ужалив в сердце и очистив разум, а с ним вернулась к ней и сила. Раскатисто рявкнув, Крылинка оттолкнула Ванду, да так, что сбросила её с себя.
        — Не прикасайся! Уйди!
        Подёрнутые хмельной поволокой глаза светловолосой кошки уставились на неё в жутковато-пристальном прищуре, ночное небо зажигало в них горькие искорки.
        — Что же ты со мною творишь-то, а? — глухо процедила Ванда. — Издеваешься надо мною… То поманишь, то оттолкнёшь! Это уже невыносимо!
        — Не ври! — поднимаясь на ноги, рыкнула Крылинка. — Никогда не манила я тебя, не звала, не обнадёживала, ничего не обещала. Это ты ко мне приклеилась, домогаешься меня! Ступай прочь, не люба ты мне и никогда не была! Не моя ты судьба!
        Растрёпанная, наполовину распущенная коса рассыпалась по её плечу и груди, ночная свежесть отрезвляла и высвечивала перед нею пустой и одинокий путь, не согретый теплом родного сердца.
        Из весны в весну матушка Годава всю Лаладину седмицу пекла, жарила и варила, не оставляя надежды, что дочь приведёт однажды в дом суженую. Плясала Крылинка, пела и напивалась хмельным, но не подходил к ней никто, не брал за руку и не говорил ласково: «Крылинка, ты — моя судьба. Стань моей женой!» А всё потому, что та, чьи синие очи запали ей в сердце, покинула их дом пять лет тому назад с двадцатью кожами, а за оставшимся десятком так и не зашла. Родители сказали «нет», обрубив тёплую пуповину, которая связывала Крылинку с единственно верной стороной, где жило её счастье, когда-то такое осязаемое, а сейчас уже далёкое, ушедшее за завесу сверлящей душу горечи.
        — Ни к чему это, матушка, — сказала она, окинув взглядом кухонный стол, в очередной раз полный праздничной снеди. — Для кого ты всё это стряпаешь? Кого ты ждёшь? Вы же сами прогнали ту, к кому лежала моя душа!
        — Не отчаивайся, доченька, — спокойно ответила мать, раскатывая тесто. — Сколько надо, столько и подождём. Твоя истинная половинка просто ещё не нашла к тебе дорогу, но вот увидишь, однажды ты её встретишь, и обморок подскажет тебе, что это и есть оно — твоё счастье, твоё и больше ничьё!
        — Да дался вам этот обморок! — швырнув горсть муки, крикнула Крылинка. — Что за… глупости! К кому загорелась душа — та и есть судьба моя!
        — Не глупости, а знак, — невозмутимо возразила матушка Годава. — Уж сколько веков он подсказывает нам правильный выбор! Глупость — это как раз не принимать его во внимание. А страсти порой вспыхивают, это бывает. Но они недолговечны, не стоит принимать их за любовь… Так что жди, доченька, жди и не унывай. Встретишь ты свою половинку.
        Ещё несколько лет прошло в этом ожидании. Вернее, это матушка ждала встречи, а Крылинка отсчитывала время разлуки. Искусной хозяйкой стала она, умела приготовить и будничную пищу, и целый праздничный пир, а уж вышивальщицей она была и вовсе непревзойдённой. К ней даже приходили из других сёл и заказывали белогорское шитьё на рубашку, скатерть, платок, наволочку… Все уходили довольными, а некоторые возвращались, чтобы поблагодарить дополнительным подношением сверх скромной платы: рыбой, мясом, хлебом, плодами садовыми. Хворые шли на поправку, печальные забывали свою кручину, неудачливые находили счастье — и всё это приписывали чудесной вышивке Крылинки. Она и рада была приносить людям пользу, да вот саму себя от печали исцелить не могла.
        Годы пролетали, как облака в небе. Ванда уж давно оставила её в покое, а потом как-то незаметно обзавелась супругой, взяв её из соседнего Светлореченского княжества. Так же незаметно исчезла светловолосая кошка и с гуляний, увязнув в семейной жизни, но на опустевшее место всегда приходил кто-то новый: подрастала другая молодёжь, которая смеялась новым шуткам и слагала новые песни. А матушка, твердившая Крылинке «не отчаивайся», сама уже понемногу начала терять надежду, а потому, когда в их дом постучалась вдова Яруница, державшая свою небольшую кузню в Седом Ключе, была рада и такой доле для своей дочери.
        В одну из Лаладиных седмиц, которые Крылинка посещала уже просто по привычке, к ней подошла стройная, сухотелая кошка с добрыми светло-серыми глазами, в которых светилась мягкая мудрость прожитых лет. Была она ещё крепка, её плечи и осанка сохраняли молодую прямоту и стать, а походка — хищную кошачью плавность. Из-под барашковой шапки виднелись виски, словно схваченные инеем — то проступала чуть приметная щетина. Чёрный кафтан с золотой вышивкой ловко сидел на ней, перетянутый алым кушаком, а на ногах красовались сапоги с тугими голенищами, подчеркивавшими худобу поджарых икр.
        — Здравствуй, милая, — поклонилась кошка Крылинке. — Вижу, пригорюнилась ты тут одна, скучаешь.
        — И тебе здравия на долгие лета, тётя Яруница, — усмехнулась Крылинка. — По-молодецки выглядишь сегодня!
        — А мне что — приодеться только, и опять вроде как молодая, — с добродушным смешком ответила та, слегка смущённо оправляя полы нарядного кафтана.
        В Лаладину седмицу гуляла молодёжь, ещё не нашедшая своих избранниц, так что же привело сюда Яруницу, которой перевалило уже за две сотни? Отчего она так щеголевато принарядилась, не оставляя ни у кого сомнений, что она ещё вполне ничего и даже — ого-го?
        — Зачем одной скучать? Пойдём-ка, посидим где-нибудь, — пригласила она. — До плясок и забав я уж не охотлива, а вот угощений тут полно — найдём, чем челюсти занять…
        Чтобы «занять челюсти», Яруница прихватила с одного из столов целого запечённого гуся, а Крылинка — несколько ватрушек и блинов с разной начинкой. Не забыли они и кувшин хмельного мёда в придачу, дабы беседа стала ещё приятнее. Вдали от шумного праздника, под прохладной сенью деревьев Яруница расстелила белый, пахнувший чистотою платок, и они разложили на нём еду, а сами устроились прямо на мягкой травке. Солнечные зайчики беззаботно мельтешили вокруг, звенели голоса птиц, ветер обнимал за плечи; какого-то подвоха от тёти Яруницы, которую Крылинка знала с самого своего детства, ждать казалось нелепым. Хоть была она в основном мастером по мирным приспособлениям — скобам, дверным петлям, гвоздям, кухонным ножам, топорам, плугам и прочей нужной в каждодневном быту утвари, но изредка, под настроение, делала кинжалы и простенькие украшения. У Крылинки в шкатулочке ещё хранились скромные серёжки с кошачьим глазом, подаренные ей Яруницей.
        — Вижу, тоскуешь ты, девонька, — молвила кошка, наполняя мёдом чарки. — И меня печаль язвит: супругу мою уж давно погребальный костёр взял, дети выросли да из родительского гнезда разлетелись… Только и есть у меня утешения, что две отрочицы способные, коих я приняла в учёбу.
        Она смолкла, выпила, утёрла рот и задумчиво стащила шапку: день был тёплый. Пепельная коса распрямилась вдоль её спины, а череп серебрился, видимо, не бритый уже дня три-четыре. Под морозной дымкой щетины проступала пара небольших шрамов, кои не были редкостью у тружениц молота и наковальни: с оружейной волшбой шутки, как известно, плохи, да и у опытного мастера случаются порой осечки.
        — Ты это к чему клонишь, тёть Ярунь? — также осушив свою чарочку, спросила Крылинка, хотя догадка уже обрисовывалась в её голове.
        Яруница улыбнулась, отчего её приятное и доброе лицо стало ещё приветливее и светлее.
        — Догадаться, к чему я клоню, не составляет труда, — сказала она. — Ступай ко мне в жёны, дитя моё, я тебя не обижу. Ты меня сызмальства знаешь, я тебя тоже — почитай, выросла ты у меня на глазах… Нужды мои скромны: лишь бы была чистая рубашка да пирог на столе, вот и всё. На ложе супружеском докучать тебе не стану, коли не пожелаешь; веку моего осталось не так уж много, детей заводить не обязательно. Ну, а ежели благословит нас Лалада дитятком — что ж, не откажемся от такого утешения.
        Горьким подарком легло на сердце Крылинки это предложение. Защемило в груди, и она невесело усмехнулась:
        — Почему именно я, тёть Ярунь? Что, считаешь — всё уж? Упустила я своё счастье молодое?
        Яруница замялась — видно, подбирала слова помягче. По своей доброте она не любила говорить людям огорчительные вещи.
        — Одна ты до сих пор, дитятко, а годики-то летят — не заметишь, как молодость кончится, — промолвила она наконец. — Весь свой век коротать в родительском доме тоже не станешь, пора своей семьёй жить. Да что рассуждать, — перебила она себя, видя нахмуренные брови Крылинки и подозрительную влагу в уголках глаз, — давай-ка вот лучше медку отведаем!
        Пока она опять наполняла чарки и отрезала от гуся удобные для еды кусочки, Крылинка украдкой наблюдала за её руками. Наверно, огонь в них был таким же покорным зверем, как в руках незабвенной Твердяны, чей образ не изгладился из сердца Крылинки и ничуть не поблёк в нём за минувшие годы.
        — Не знаю я, тёть Ярунь, — вздохнула она. — Да, знакомы мы с тобою целую вечность, и даже люблю я тебя по-своему — по-дочернему, по-добрососедски, по-дружески. Но так, чтобы супругой твоей стать… Не знаю.
        — Этого достаточно, моя милая, — улыбнулась Яруница. — А как ты представляешь себе семейную жизнь? Поверь моему опыту, дитя моё: страсти утихают, а дружба остаётся. — И добавила, пододвигая Крылинке гусятину: — Кушай вот лучше… Самый мягкий кусочек.
        Крылинка отпила глоток душистого мёда, прочувствовала, как он обольстительно растекается внутри, утешая и согревая, а потом принялась жевать мясо. Щурясь от шаловливых солнечных зайчат, норовивших ослепить её, она попыталась оценить Яруницу другими глазами — не девочки-соседки, а молодой женщины, уже давно созревшей для любви и семьи. Если не считать седины и ласковых морщинок у глаз, была эта кошка вполне недурна собою — ясна глазами, стройна станом, быстра в движениях и ещё полна тёплой и твёрдой жизненной силы, а общий с Твердяной род занятий подкупал Крылинку и действовал, как наваждение.
        — Тёть Ярунь… а ты умеешь огонь в руках держать? — спросила она после новой чарки мёда, закушенной блином с солёной сёмгой.
        — Ну так… не умела б, не трудилась бы ковалем, — усмехнулась Яруница, осушая свою чарку до дна и утирая губы.
        — А покажи, пожалуйста! — попросила Крылинка. — Всегда диву давалась, как это у вас, оружейниц, получается!
        — То не мы, то — сила Огуни, — ответила Яруница. — Ну, изволь…
        Собрав кучку сухих веточек, листьев и хвои, она пощёлкала пальцами, и Крылинка явственно увидела искры, вылетавшие с каждым щелчком. От кучки пошёл дымок, а потом вынырнули вертлявые язычки пламени, прозрачные и слабенькие — ровно такие, каким им позволяло быть малое количество топлива. Яруница голой рукой подняла огонь в горсти, перелила его в другую ладонь, словно воду, а потом прихлопнула и показала Крылинке, что с руками у неё всё в порядке. Тлеющую кучку она потушила, просто дунув на неё.
        — Здорово, тёть Ярунь! — засмеялась Крылинка. — Тебе и огнива не нужно, чтоб костёр развести!
        Яруница улыбалась ей, как маленькой девочке, которую только что позабавила своими умениями. А Крылинка, выпив ещё чарочку, ощутила, как собранное в тугой комок нутро расслабляется, а узда, в которой до сих пор держались слёзы, ослабевает… Только бы не заплакать, только бы не пожалеть себя! Но песня не спрашивала её ни о чём, а просто полилась к небу сквозь колышущиеся просветы в лесном шатре.
        Ой, за что ж мне, молодой, такая долюшка?
        Ледяная, как сугроб, моя постелюшка,
        Да не бегают по саду малы детушки,
        То не лебеди в пруду, а вороньё летит.
        А за окнами светает, и весна-красна
        Осыпает цветом белым все дороженьки,
        Голубок с голубкою милуется,
        А моя-то лада не спешит ко мне…
        Где ж ты, лада, где же заблудилась ты?
        Меч ли острый иль стрела калёная
        У моей любви тебя похитили?
        Иль другой зазнобы чары хитрые?
        Вышивала я рубашку красную —
        Про беду свою сложила песенку;
        Гаснет светоч, рвётся нитка долгая,
        Не дождаться сердцу лады суженой…
        Ты прости-прощай, родная матушка!
        Обернусь я горлинкой печальною,
        Полечу за море, за зелёный лес,
        В облаках найду приют единственный…
        Не думала Крылинка на занимающейся заре своей юности, что у неё когда-нибудь будет повод петь эту песню. Уж таковы были чары мёда, впитавшего силу солнечных лугов и терпкого разнотравья, что не сумела она им воспротивиться и умылась тёплыми слезами, хотя меньше всего на свете хотела сейчас выглядеть жалкой и сломленной, плачущей во хмелю.
        — Ну, ну, не горюй, голубка, — утешала Яруница, вытирая ей щёки жёсткими пальцами. — Нечего тебе в облаках делать. Не лучше ли другой приют поискать — на моей груди, к примеру? Всё теплее, чем в небе-то. Ах ты, моя пташка-горлинка…
        Приговаривая это, она гладила Крылинку по голове, как дитя, а потом заключила в объятия. В памяти у той вспыхнула далёкая ночь, когда она обменялась с Твердяной единственным поцелуем — через боль к нежности. Это было странно — обнимать кого-то другого, чувствовать тепло груди, биение сердца, силу рук, а потом твёрдые губы Яруницы сдержанно прильнули к её устам. Может, в юности-то и сладкой ягодой-малиной срывались поцелуи с этих губ, бывших когда-то и жарче, и нежнее, но молодых лет уж не вернуть — вышло суховато и пресно, будто чёрствый мякиш коснулся рта Крылинки.
        — Торопить я тебя не стану, думай, — ласково шепнула кошка. — Весна уж на исходе, лето не за горами… В первые дни разноцвета [2 - разноцвет — июнь] зайду к вам, чтоб узнать, что ты решила.
        Лаладина седмица вновь закончилась, и матушка Годава вздохнула: опять не пришлось встречать праздничным пиром избранницу, надежда на обретение которой таяла с каждой новой весной. Поэтому, когда в третий день разноцвета, как и обещала, к ним пришла Яруница, она радостно всплеснула руками:
        — Крылинка, что ж ты ничего не сказала-то?!
        Вдова зашла вечером, когда и у неё самой, и у Медведицы работа была окончена. Явилась она снова щеголевато одетой, на сей раз в кафтане цвета синих сумерек; пепельная коса пряталась под шапкой, от серебристой щетины не осталось и следа, а в тускнеющем вечернем свете её лицо казалось молодым. «Ежели не слишком вглядываться в морщинки у глаз, то совсем она и не старая», — думалось Крылинке. Да и при чём тут был возраст? Пристрастный взгляд искал и находил в ней общие черты с Твердяной, а истосковавшееся сердце соглашалось в них поверить.
        Обе родительницы одобряли союз дочери с Яруницей. Медведица лишь спросила:
        — Сама-то ты, дочка, как — согласна?
        Крылинка, взглянув в кроткое и ласковое, улыбающееся лицо Яруницы, потупилась и проронила тихо:
        — Согласна…
        — Ну, раз невеста не против, то за нами дело тоже не станет, — сказала глава семейства. — Будем считать сговор состоявшимся.
        Кошки пожали друг другу руки и поцеловались, скрепляя устный договор, и после небольшого совещания с матушкой Годавой назначили помолвку на середину лета, после Дня поминовения. Ну, а осенью, как водится, после сбора урожая — свадьба.
        — Ну, хоть за вдову — и то хвала Лаладе, — сказала Годава, расчёсывая Крылинке перед сном волосы. — А то я уж начала опасаться, что ты так в девках у нас и останешься…
        А Крылинка горько усмехнулась:
        — Такого счастья ты мне желала, матушка, когда отказывала Твердяне?
        — А ты всё о ней думаешь? Полно тебе! Знака-то ведь не было… — Наткнувшись на спутанные волоски, мать принялась разбирать узелок пальцами, а Крылинка морщилась от боли, когда та дёргала слишком резко. — Да она уж поди давно семьёй обзавелась, в отличие от тебя. Не стоит горевать, дитятко моё! Ежели уж по правде сказать, то страшноватая она, угрюмая… Что у неё на уме, один леший ведает. А вот Яруница хоть и не молода, а добрее её не сыскать. Как с супругой своею она жила душенька в душеньку, так и тебя обижать не станет.
        Лето обнимало Крылинку солнечными лучами, шептало душистыми травами, стрекотало кузнечиками колыбельные: «Смирись, всё не так уж и плохо!» Она стала пропускать гулянья: холостые забавы ей как сговорённой невесте были уже не к лицу; встречая на улице Яруницу, на её поклон она отвечала приветливой улыбкой и останавливалась, чтобы перемолвиться парой приятных и учтивых слов. Лето волхвовало, творило ягодные заклинания и цветочные чары, утешая её и помогая принять свою долю, и Крылинка, умиротворённая его сладкими зельями, уже почти свыклась с мыслью, что следует радоваться всему, чем располагаешь, даже если это только синица в руках.
        Она не ждала чудес, но журавль упал с неба прямо в её сон: она увидела огромный сверкающий меч, вонзённый в землю. Клинок, словно разумное существо, звал её колдовским шёпотом, и Крылинка в летнем солнечном мареве пошла на его зов, точно заворожённая. Опустившись в тёплую траву на колени, она дотронулась до усыпанной самоцветами рукояти, а меч сказал ей звучным голосом со знакомой, берущей за сердце хрипотцой:
        «Крылинка, ты — моя. Судьбе было угодно, чтобы нам пришлось ждать, но время решений настало. Сейчас или никогда».
        Крылинка проснулась и ещё долго лежала в предрассветных сумерках, полная отзвуков дорогого голоса. Хлопоча с матушкой у печки и готовя завтрак для сестёр и Медведицы, она решилась спросить:
        — А что значит такой сон — меч, вонзённый в землю? К добру он или к худу?
        Матушка, выкладывая в горшок с кашей кусочки обжаренной с луком баранины, многозначительно двинула бровями.
        — М-м… Это добрый сон, доченька, и означает он, что вскорости у тебя будет ребёнок. Земля — это женщина, а меч — это… хм… — Матушка хитро подмигнула. — То, что её оплодотворяет.
        Уж в чём в чём, а в таких делах Годава толк знала: трудилась она повитухой и обладала умением снимать боль при схватках, а все знаки, предвещавшие пополнение в семействе, знала наперечёт.
        О голосе, шедшем из меча, и о словах, сказанных им, Крылинка умолчала. Они разметали в щепы хлипкую лачужку покоя, которую она кое-как выстроила в своей душе, а сердце-смутьян кричало: «Довольствоваться синицей? Вздор, ибо журавль ближе, чем ты думаешь! Только протяни руку и поймай!»
        Три дня и три ночи она жила, дышала и бредила этим сном. Посуда билась в её руках, иголка вонзалась в пальцы, пища пригорала, а в довершение всего Крылинка споткнулась на ровном месте и подвернула лодыжку. Мятеж сердца захлестнул её всецело, а лето из утешителя превратилось в разрушителя привычного уклада жизни. Каждый цветок шептал ей: «Очнись! Что ты творишь со своей судьбой?» Каждое дерево скрипело подобием голоса Твердяны: «Решай! Сейчас или никогда! На какой путь свернёшь, по тому и пойдёшь!»
        Настал День поминовения. С самого утра Крылинка с матушкой Годавой, соблюдая обычай тишины, в молчании готовили праздничные кушанья и варили кутью, потом всей семьёй посетили Тихую Рощу, поклонившись упокоенным в деревьях предкам. Растревоженная душа Крылинки, ощутив дышащую, живую силу этого места и биение разума в жутковато-величественных соснах с человеческими лицами, пришла в окончательное смятение. Хотела бы она спросить совета у предков, да покой их не следовало нарушать по пустякам. Уж наверняка им, пребывающим душою в вечности, Крылинкины метания показались бы безделицей, не стоящей беспокойства…
        Семья уселась отдыхать на окраине Рощи, а Крылинку послали на родник за водой из Тиши, которая, по поверью, в День поминовения обладала особенной силой. Окружённый соснами небольшой водопад высотой в два человеческих роста закрывал вход в пещеру, словно серебристая занавеска; здесь собралась изрядная толпа народу, и Крылинке пришлось встать в очередь, чтобы добраться до места, где можно было зачерпнуть воду без опасности в неё свалиться со скользких камней. Когда она наконец пробилась к источнику, струи воды чудесным образом раздвинулись, повинуясь рукам с длинными тонкими пальцами, и из пещеры появилась черноволосая жрица необыкновенно высокого для белогорских дев роста. Ловко и бесстрашно ступая по крутым камням, она величаво вскинула изящно очерченный подбородок и обвела собравшихся проницательным взглядом сине-яхонтовых глаз, больших, спокойных и прохладных, отрешённых от суеты будней. Когда они остановились на Крылинке, та обомлела: случись Твердяне родиться девой, а не кошкой, она выглядела бы точь-в-точь так. Сходство настолько ошарашило Крылинку, что она забыла о необходимости смотреть
себе под ноги и едва не упала на каменные глыбы, по которым текли седые струи.
        — Осторожно, дитя моё, — сказала жрица.
        Взяв у Крылинки кувшин, она оказала ей честь — собственноручно набрала для неё воды. Как все служительницы Лалады, волосы она носила распущенными, и они иссиня-чёрными волнами, схваченными через лоб скромной тесёмкой-очельем, ниспадали до середины её бёдер. Возвращая полный сосуд озадаченной Крылинке, дева загадочно молвила:
        — Надумаешь — приходи.
        Голос её был подобен хрустальному перезвону весенних ручьёв; ворвавшись в душу Крылинки свежей струёй, он поставил всё в ней на свои места. К своей семье дочь Медведицы вернулась с кувшином чудесной воды в руках и готовым решением в сердце.
        На следующий день она сказала матушке Годаве, что идёт собирать целебные травы, и та, ничего не подозревая, отпустила её. Сбор трав — дело долгое и кропотливое, а значит, времени у Крылинки было достаточно.
        Лето! Соблазнительная зелень горных лугов, сверкание ослепительных вершин под чистым куполом неба, кровь ярких маков и жёлто-белые облака ромашек, томный блеск озёр и мудрая седина водопадов… Крылинка вдохнула медовый воздух и решительно набрала охапку цветов, улыбаясь родным местам, и струнка прощания звучала в песне ветра, выдувавшего слёзы из её глаз. Он хотел заставить её плакать, а она упрямо улыбалась всему вокруг: небу, вершинам, деревьям и лугам, птицам и зверям. Закрыв глаза, она воскресила перед собой желанный облик, с которого все эти годы бережно сдувала пылинки и поддерживала во всём его первозданном сиянии; кольцо открыло зыбкие объятия прохода, и Крылинка, набрав воздуха в грудь, шагнула в него, как в леденящую бездну.
        Когда колышущееся марево рассеялось, а радужная расплывчатость уступила место чётким очертаниям, Крылинка огляделась. Перед ней уходили вверх величественные древние ступени, поросшие мхом и казавшиеся предназначенными для ног великанов; старая, выветренная, а потому уже невысокая гора в зелёном одеянии леса выглядела спокойно и уютно, залитая солнечным светом и окутанная хвойным дыханием сосен. «Бом-м, бом-м», — пели камни под ногами молодой женщины, и перезвон этот шёл словно из самой утробы горы. Крылинка ожидала, что кольцо перенесёт её прямо к Твердяне, но оружейницы рядом не было видно… Впрочем, она чувствовала: цель близко — сильная и звонкая, как тысяча подземных колоколов.
        Это в зрелые годы, слегка погрузнев и расплывшись, она будет питать неприязнь к ступенькам, а сейчас радостное волнение наделило её лёгкостью на подъём, и Крылинка почти взлетела по лестнице к огромным воротам, сделанным из дуба и окованным сталью. Гул и грохот слышался уже совсем близко, отдаваясь эхом у неё в груди, а ноги чувствовали дрожь камня. «Это, видно, и есть та самая Кузнечная гора и пещера Смилины, где Твердяна хотела возродить кузню», — подумалось Крылинке. Стоя перед воротами, она чувствовала себя недоростком: столь велики и мощны они были.
        Едва она подняла руку, чтобы постучать, как калитка в воротах отворилась, и появилась незнакомая кошка, смутив Крылинку блеском своего раздетого по пояс, разгорячённого работой великолепного тела и гладкой головы, с которой свисала до самого пояса светло-русая коса. Грудь её прикрывал кожаный передник, спускавшийся почти до самых носков её тяжёлых рабочих сапогов — должно быть, сшитый из купленной у Медведицы кожи. А может, и из другой: столько лет уж прошло, те передники могли и износиться… А Крылинке казалось, что всё это было только вчера.
        — Да принесу, принесу, — крикнула чумазая и потная работница кузни в приоткрытую калитку. А увидев Крылинку, окинула её взглядом и двинула бровью. — О, красавица какая… Вижу, не из наших мест! Зачем пожаловала, да ещё с цветочками? Учти, внутрь тебе нельзя. Там волшба оружейная.
        — Мне бы… Твердяну увидеть, — робко сказала Крылинка, отчего-то вдруг засомневавшись. Безумная мысль: а вдруг синеглазой оружейницы здесь нет, и всё это — ловушка её воображения? Сон?
        А взгляд кошки, теплея и всё ярче искрясь смехом, так и мазал по ней, оценивая округлые роскошества её фигуры.
        — Подаришь поцелуй, красавица, — позову тебе её, — игриво пошевелила бровями эта любительница шалостей.
        — Ещё чего! — возмутилась Крылинка, замахиваясь цветами, но скорее для острастки, нежели для удара.
        — Ладно, шучу я, — засмеялась кошка. И, просунув голову за калитку, громко крикнула: — Эй там, кто-нибудь! Твердяну позовите! К ней гостья пришла!
        Выполнив просьбу посетительницы, она подмигнула и исчезла в проходе, а Крылинка сквозь нарастающий звон волнения ощутила, что едва держится на ногах. Нет, похоже, всё-таки не сон. Но как унять разбушевавшееся сердце, тарабанившее до писка в ушах, за что ухватиться, чтобы не упасть? Грохочущая, как обвал в горах, вечность лопнула, стоило блестящему плечу Твердяны задеть туго натянутые струнки ожидания. Коса — чёрная змея с серебряной брошью-накосником на конце, тугие ветви жил под кожей сильных рук, пристально-прохладная озёрная синева глаз под сумрачными бровями и неизменно блестящий, изящный и гладкий череп — оружейница ничуть не изменилась, по-прежнему великолепная и суровая. Матушка Годава считала её страшноватой и угрюмой, но только эти руки Крылинка желала чувствовать на себе, только эти чистые, как горный ветер, очи испепеляли ей душу и тут же нежно воскрешали её. Добра была Яруница, но вкусом сухой хлебной корки отдавал её поцелуй, а рот Твердяны, лишь с виду жёсткий, обещал впиться глубоко, жарко и по-настоящему. Крылинка ловила безнадёжно онемевшими губами какие-то слова, но в голове
сияла лишь солнечная пустота, а сердце горело, точно замурованное в плавильной печи.
        — Здравствуй, лада, — просто и серьёзно сказала Твердяна. И, глянув на себя, крикнула в калитку: — Одёжу бросьте мне!
        Поймав скомканную рубашку, она повернулась к Крылинке спиной и сняла передник, а та зачарованно любовалась шелковисто-упругой игрой мускулов. Рука сама потянулась и легла на чуть липкую от пота кожу, а Твердяна обернулась через плечо, и уголок её губ приподнялся в усмешке. Накинув рубашку, оружейница повернулась к Крылинке, склонилась и вдохнула запах цветов, а после щекотно обнюхала и саму их владелицу.
        — Ты — как глоток свежего ветра, — улыбнулась она. — Пахнешь лугом и мёдом.
        Слова бессильно осыпались к ногам Крылинки, так и не слетев с языка. Да, всё случилось вчера: чудесное укрощение огня, пламенная птица горящего шеста, прогулка по крутой каменистой тропинке, поцелуй в ночном саду и горькое расставание в багровых лучах заката. Не было этих лет бессмысленного одиночества: их вырезала золотая рука счастья, которое снова улыбалось в своём небесном тереме.
        Сидя на берегу голубого, сверкающего под солнцем озера, Крылинка плела из своих цветов венок. Одежда и сапоги Твердяны, стремительно сброшенные на бегу, лежали рядом, и она могла в любой миг зарыться носом в рубашку, чтобы ощутить запах сильного тела кошки — крепкий и терпкий, родной. Затенив глаза сложенной козырьком ладонью, Крылинка смотрела в ослепительно-солнечную даль озёрной глади, туда, где плескалась и ныряла Твердяна, смывая рабочий пот. Женщина-кошка помахала рукой, зовя Крылинку к себе, но та со смехом отрицательно замотала головой. Тогда Твердяна нырнула и надолго скрылась, заставив Крылинку изрядно поволноваться. Впрочем, опасения оказались напрасными: вскоре оружейница показалась у самого берега с большой трепыхавшейся рыбиной в зубах. Вода стекала струйками и падала сверкающими каплями с её тела, неприкрытая нагота которого пробудила в Крылинке жаркое томление… Меч, вонзённый в землю. Женщина и то, что её оплодотворяет.
        Сплюнув чешую, Твердяна растянулась на траве и подставила себя жаркому солнышку. Наверное, она знала, что смущает и волнует Крылинку, но преград для воссоединения уже не осталось, только свободная широкая дорога лежала впереди. Плоский подтянутый живот, сильные бёдра, стройные голени, голубые жилки под кожей ступней, коричневато-розовые соски — всё это она позволяла Крылинке хорошо разглядеть, тягуче выгнувшись с ленивым кошачьим изяществом и зарывшись пальцами ног в траву. Отжав косу, она повернулась на живот, а Крылинка водрузила готовый венок ей не на голову, а на тугие полушария ягодиц, к которым прилипли сухие былинки. Смех помог ей преодолеть смущение, очистил от напряжённого комка неловкости и подарил тёплую свободу.
        Как всё-таки хорошо смеяться — слаще, чем малина! Снова, как прежде, колыхалась её грудь, приковав к себе взгляд Твердяны. С лукаво-хищным блеском в глазах та повалила Крылинку на траву, поймав её, как зазевавшуюся пташку. Ощущая на себе тёплую тяжесть тела кошки, Крылинка сладостно обмерла. Ни страха, ни возмущения — только радостное осознание, что всё правильно, всё так и должно быть. Её губы поддались ласковому натиску и впустили второй поцелуй, отделённый от первого долгими годами.
        — Запеки мне рыбу, есть хочу, — сказала Твердяна. — И с тобою побыть хочу. Раз пришла моя женщина, работа, пожалуй, подождёт.
        Иначе быть просто и не могло.
        Большой двужилый дом Твердяны стоял посреди просторного, обнесённого невысокой каменной изгородью участка. Садом это было назвать пока нельзя, разве что огородом: там зеленела всего одна яблоня и пара кустов смородины, да ещё раскинулись несколько грядок с овощами, зато имелся собственный колодец. А воображение Крылинки уже засаживало свободное пространство новыми плодовыми деревьями и ягодными кустами; шагая по выложенной каменными плитками дорожке к дому, она уже знала, где что будет расти. Вокруг дома — яблони и груши, вдоль ограды — малина и вишня; смородины будет не меньше десяти кустов, а к ней — крыжовник и жимолость. Грядок можно было разбить и побольше — места хватало, а вот перед навесом-гульбищем, протянувшимся в обе стороны от крыльца, следовало непременно сделать цветник.
        — Можно и цветник, — послышался ласково-хрипловатый голос Твердяны. — Всё будет, как ты захочешь. А хозяюшки тут не хватает — что есть, то есть.
        Крылинка смущённо зарделась: оказывается, она проговаривала свои замыслы вслух. Твердяна с лучащимися улыбкой глазами распахнула перед нею дверь, и будущая хозяйка окунулась в приятную прохладу основательно построенного дома. В каменной кладке были заложены брусочки зачарованной стали, благодаря которым в летний зной внутри было не жарко, а в зимнюю стужу хорошо сохранялось тепло.
        — Тут можно бы вторую печку сделать, — прикинула Крылинка, осмотревшись на просторной кухне и показав пальцем в подходящий угол. — У нас дома две кухонных печки: здорово выручает, когда сразу много всего приготовить надо — скажем, к празднику.
        — Как скажешь, лада, — усмехнулась оружейница. — А пока, чтоб рыбу испечь, и одной хватит.
        Пока Крылинка хлопотала, Твердяна куда-то исчезла, а когда вернулась, невзрачную рабочую одежду сменил голубой вышитый кафтан и нарядные сапоги с кисточками. За поясом красовался внушительной длины кинжал в богатых ножнах — без сомнения, её собственной работы. Вдохнув горячий парок, исходивший от готовой рыбины, Твердяна сказала:
        — Ну, добро. Будет нам свадебный пир: двоим много ли надо?
        Крылинка непонимающе уставилась на неё, а у самой сердце так и заколотилось…
        — А к чему нам широкое гулянье? Тебя ж к обеду домой ждут, — пронзая Крылинку ясновидящим холодком, молвила Твердяна спокойно. — А сестрица моя на роднике в любой день нас ждёт, чтоб венцом света Лалады соединить. До обеда как раз успеем.
        Водопад-занавеска, черноволосая дева-жрица с глазами Твердяны… «Надумаешь — приходи». Крылинке почудилось, что попала она в чьи-то колдовские сети, и объял её сперва жутковатый озноб, который, впрочем, тут же мягко победило тепло руки Твердяны.
        — Не пугайся, лада. Откуда я знаю то, чего ты мне не сказывала? Так уж получается, что я вижу невидимое и слышу не произнесённое. У сестры тоже такой дар, оттого она и выбрала стезю — Лаладе служить.
        — Тогда ты знаешь и о том, что я сговорена уж с вдовой одной, — ошеломлённо пролепетала Крылинка запоздалое и виноватое признание. (Мысль о Ярунице больно уколола сердце. Стыдно перед ней, светлой и доброй…)
        — Сговор — не помолвка, — нежно привлекая Крылинку к себе, успокоила Твердяна. — Большого греха нет. Хоть и жаль будет огорчать твою избранницу, да не на свой кусочек она рот разевает, не выйдет добра из такого дела.
        — Почему… что ж ты в прошлый раз ушла, не забрала меня, ежели знала, что я тебе принадлежать должна? Отчего столько ждать пришлось? — вырвался из груди Крылинки невыносимо горьким комом назревавший много лет вопрос.
        — В тот раз лучше было оставить всё как есть, — шевельнулись губы женщины-кошки в щекотной, греющей близости от её губ. — А теперь и мы изменились, и люди вокруг нас, и обстоятельства. Забери я тебя тогда против воли твоих родительниц, не миновать бы между вами большой обиды длиною в жизнь, а сейчас всё обойдётся. Не опасайся.
        Голова Крылинки шла кругом: не ожидала она, что уже сегодня попадёт на собственную свадьбу, но ей страстно хотелось верить во всё, что говорила Твердяна, а уж противиться своему счастью было бы глупо. Вот только ей хотелось ещё знать:
        — И что же… вот так просто, без праздника, без гостей? А твои родительницы что скажут? Благословят ли нас?
        — Главный праздник — в наших сердцах, — ответила женщина-кошка. — А благословение уже давно с нами. Пойдём, родительница Роговлада просила показать ей тебя.
        Шаг в проход — и они оказались в Тихой Роще, среди величественного молчания согретой Тишью земли и горьковато-чистого, смолистого духа. Светлая грусть тронула сердце Крылинки, когда Твердяна подвела её к совсем свежему упокоению: об этом говорила гладкость и сияющая живость лица, на котором ещё можно было разглядеть даже мелкие морщинки в уголках глаз.
        — Чтобы пробудить её, нужно прикосновение любящей женщины, помнишь? — шепнула Твердяна, ласково подталкивая Крылинку к сосне. — Не робей. Просто дотронься. — И добавила, игриво пощекотав губами её ухо: — Заодно и проверим, любишь ты меня или нет.
        Конечно, последнее было сказано в шутку, но Крылинке казалось кощунственным любое сомнение в том, что она сумела взрастить, взлелеять и пронести сквозь время свои чувства. Впрочем, лёгкая заноза возмущения тут же растаяла в потоке благоговения и света, когда её ладонь легла на тёплую, как человеческая кожа, морщинистую кору. Недра ствола отозвались протяжным стоном, и Крылинка отпрянула. Ей ещё не доводилось видеть, как пробуждаются упокоенные: нарушать их сон разрешалось лишь в самом крайнем случае, а на веку Крылинки таких случаев не представлялось.
        — Ещё не всё, — подбодрила её Твердяна согревающей тяжестью своих рук у неё на плечах. — Поцелуем надо распечатать уста, тогда родительница сможет говорить.
        До соснового лица Крылинке было не дотянуться, и она с глубоким трепетом приложилась губами к стволу, после чего отступила на несколько шагов; дерево смотрело на неё живыми человеческими глазами такого же цвета, как у Твердяны. Если бы Крылинка умела падать в обморок, это зрелище непременно отправило бы её в него, но её душа лишь сжалась в околдованный комочек под взором этих очей, ещё совсем недавно созерцавших светлые чертоги Лалады.
        — Государыня родительница, светлого тебе отдыха в Тихой Роще! Мы прервали твой покой по твоей же просьбе, — сказала Твердяна. — Это Крылинка, она вот-вот станет моей супругой.
        Светлые неземные глаза задумчиво созерцали вещественный мир, и в их глубине медленно проступало припоминание. Когда их взор снова остановился на Крылинке, та почувствовала, как её охватывает блаженная слабость — совсем не страшная, а приятная и умиротворяющая. Солнечным зайчиком мелькнула мысль: должно быть, так чувствуют себя упокоенные, освободившись от телесных страстей.
        — Сама пришла или ты её забрала? — раздался из дерева немного скрипучий, но приятный и звучный голос.
        — Сама пришла, — ответила Твердяна.
        — Значит, любит, коль сама… после стольких лет, — молвила сосна. — Тяжко мне говорить… Будьте счастливы, дети мои. Я за вас спокойна.
        Скрипуче-древесный голос смолк. Во взгляде Роговлады отразился незримый чертог запредельного покоя, в котором пребывала душа, веки отяжелели и опустились, и лицо снова застыло, бесстрастное и чуждое земной суеты.
        Крылинка долго приходила в себя после этой встречи. Сидя рядом с Твердяной на тёплом камне в окружении молодых сосенок, она пробормотала:
        — Как же так?… Не дождалась твоя родительница дня твоей свадьбы…
        — Устала, вестимо, — обнимая её за плечи, вздохнула оружейница. — Подвела она итоги и решила, что хорошую жизнь прожила, всё выполнила, можно и на покой отправляться. Перед уходом в Тихую Рощу сказала мне: «Избранницу ко мне приведи, хоть там на неё взгляну да за вас порадуюсь». А матушка Благиня за год до этого на погребальный костёр легла, перед этим тоже мне своё благословение оставив.
        А совсем недалеко журчал водопад, светлые струи которого скрывали от взгляда пещеру. Добраться до последней можно было только по ласкаемым водой скользким камням, с которых Крылинка, чувствуя себя недостаточно ловкой, опасалась упасть, и Твердяна внесла её в пещеру на руках, пока её сестра-жрица по имени Вукмира с улыбкой держала «занавеску». Водный поток в её руках был послушен, как ткань у искусной швеи.
        Свет Лалады, растворённый в воде игривыми светлячками, омочил их губы и пролился в горло. (После этого Крылинка ещё примерно год не могла вымолвить ни одного ругательного слова). Пещера, наполненная золотым сиянием из невидимого источника и вся переливающаяся от самоцветов в её стенах, одевала голос Вукмиры в тёплые отзвуки.
        — О великая мать Лалада, ниспошли венец света твоего на главы Твердяны и Крылинки, дабы преисполнились они бессмертной твоей любовью!
        Когда разумный, внимательно-ласковый сгусток сияния начал надвигаться на Крылинку из-под сводов пещеры, украшенных мерцающими каменными сосульками, ту накрыло густым облаком бесчувственности. Ни рук, ни ног, ни головы — одной сплошной мыслью стала Крылинка, но мыслью счастливой и радостной. Крошечной звёздочкой она лежала в чьей-то огромной ладони, соприкасаясь с бескрайним разумом, вмещавшим в себя целые миры… Что здесь значило время, когда вокруг дышала и мыслила живая вечность?
        Крылинке было даже немного жаль возвращаться в своё тело с его ограничениями, но любящий взгляд Твердяны возместил ей всё с лихвой. Та, держа её в объятиях, улыбнулась:
        — Ну вот, а говорила, что обморок — это не про тебя.
        — Так вот он какой, — пробормотала плохо слушающимися, словно чужими губами Крылинка. — Знаешь… а когда мы с тобою у ручья впервые встретились, я на себя словно бы со стороны смотрела и видела, как я отломила то деревце… Непохоже на обморок, правда? Тело ведь должно было упасть…
        — Не обязательно, — послышался голос Вукмиры, и та склонилась над Крылинкой, до дрожи похожая на Твердяну. — В миг вашей встречи кругозор твоей души расширился, потому что её связь с телом ослабела на краткое время. У прочих девушек происходит то же самое, только памяти о случившемся не остаётся. А ты не только сохранила воспоминания, но и не утратила способности управлять своим телом в те мгновения.
        — Ежели б кто-то объяснил это моим родительницам тогда, — вздохнула Крылинка.
        — Такое слишком редко встречается, вот и проворонили они знак, — сказала Вукмира. — Ты же просто не могла знать этого в силу своей юности, а о том, что почувствовала себя в тот миг как-то необычно, умолчала.
        — Признаться, я тоже не сразу разобралась, что моя Крылинка — особенная, — добавила Твердяна. — Даже сомнения сперва закрались… Теперь-то уж я такую осечку не допустила бы. Мудрость да опыт, вестимо, не сразу приходят.
        — Но всё закончилось хорошо, хвала Лаладе, — улыбнулась Вукмира. — Любовь тем слаще, чем труднее дорожка к ней. Отныне вы — законные супруги пред светлым ликом богини нашей. Ступайте и живите в любви и согласии много лет и зим.
        Впрочем, перед тем как последовать этому напутствию, им предстояло ещё одно дело.
        Домой Крылинка успела как раз вовремя: ещё чуть-чуть, и её хватились бы. Вместо охапки целебных трав она держала за руку свою супругу. Войдя в дом, Твердяна учтиво сняла шапку и поклонилась Медведице, матушке Годаве и Ярунице, которую те, как оказалось, позвали в гости. Видя недоумение в глазах своих родительниц, Крылинка с поклоном объявила:
        — Прошу любить и жаловать — супруга моя, Твердяна Черносмола. Мы с нею только что на роднике при Тихой Роще обвенчались светом Лалады. Простите, государыни родительницы, что сделали мы всё без вашего ведома, и не гневайтесь. Только иного пути у нас не было.
        — Как же так, Крылинка?! — воскликнула матушка Годава, поднимаясь из-за стола и негодующе сверкая очами. — Знака-то, обморока-то ведь не было!
        — Ошиблась ты, матушка, — подала голос Твердяна. — Был знак, да только необычный, вот и прошёл неопознанным, а Крылинка по неопытности промолчала. В недоумении пребывала какое-то время и я, но исправлять ошибки, к счастью, не всегда бывает слишком поздно.
        И она передала всё то, что объяснила им Вукмира, добавив, что родительницы Крылинки могли посетить родник и спросить у её сестры-жрицы обо всём самолично — в случае, ежели им необходимо подтверждение. Матушка Годава как стояла, так и села обратно с застывшим от потрясения взглядом, а после закрыла лицо маленькими худыми ладошками и заплакала. У Крылинки тоже заволокло взгляд влажной солёной пеленой, когда она, преодолевая стыд и горечь, посмотрела на Яруницу.
        — Прости, тёть Ярунь, что так вышло, — только и смогла она пробормотать.
        Ни обиды, ни гнева не выказала владелица маленькой кузни, лишь грустью затуманились её светлые глаза. Встав, она сердечно обняла Крылинку и прижала к своей груди.
        — Не держу я зла, голубка. Ты всё правильно сделала, и я только радуюсь, что ты на свою настоящую дорожку наконец свернула. А мне кроме твоего счастья ничего и не нужно.
        Твердяна поклонилась своей сестре по ремеслу.
        — Благодарю за мудрость твою и рассудительность. Уж не обессудь, что так получилось… Почту за счастье, ежели дружбу мою примешь.
        — Отчего ж не принять, — улыбнулась Яруница, обмениваясь с Твердяной троекратным поцелуем. — Славен род великой Смилины! Как твоя родительница Роговлада поживает? Знаменитая она мастерица, доводилось мне у неё советов спрашивать. В здравии ли она?
        — В Тихой Роще она уж нашла свой последний приют, — ответила оружейница.
        — Вот как, — проронила Яруница. — Что ж, да пребудет она в чертоге Лалады в мире и покое.
        Медведица переварила услышанное и увиденное сдержанно и молчаливо, а когда настал её черёд говорить, выразилась она, как всегда, немногословно, зато по существу:
        — Ну, раз так приключилось… Живите, чего уж там.
        Ясный день сменился тихим вечером. Не пропала испечённая Крылинкой рыбина, став первым совместным ужином новобрачных: большая её часть досталась Твердяне, а Крылинка удовольствовалась парой кусочков, слишком вымотанная свалившимся на неё в одночасье счастьем. Хлопоты по переправке её скарба ещё предстояли им, и пока она имела лишь то, что было на ней надето, но гостьей в этом доме себя уже не чувствовала. Вместе с золотым существом в небесном тереме она умиротворённо смотрела, как Твердяна ест приготовленную ею рыбу, а о том, что женщина-кошка насытилась, возвестило тягучее ласковое урчание. И это было даже больше, чем Крылинка могла мечтать.
        Розово-синий вечер перетёк в звёздную летнюю ночь, и Крылинка трепетно и чуть стыдливо, но доверчиво отдала своё сохранённое в неприкосновенности девство супруге, которая приняла его бережно, как великий подарок. Засыпая под мерный звук дыхания Твердяны, она обнимала её горячее обнажённое тело, а проснулась оттого, что ей стало трудно дышать. Оказалось, что на ней по-хозяйски лежала огромная и тяжёлая пушистая лапа, а рядом на подушке Крылинка в синей предрассветной мгле увидела чёрную усатую морду. Нежность и восхищение красотой великолепного спящего зверя сплелись в ней тёплый клубочек, но дышать под этим драгоценным весом было всё-таки не очень удобно. Крылинка тихонько поцеловала и пощекотала лапищу.
        — Мрр-мррр-мррр-ммм, — сонно промурчала чёрная кошка и перевернулась на спину.
        Не обмануло Крылинку прощальное предчувствие, нашёптанное ей ветром на лугу: вскоре со всем своим приданым она навсегда поселилась в доме супруги, и с той поры эти места тоже стали ей родными. Взяла она из сада в родительском доме черенки яблонь и груш, корневые отпрыски малины и вишни, размножила смородину, приручила голубую жимолость и сладкий горный крыжовник. Живительная сила Лалады в нежных руках белогорских дев приобретала особое свойство: она заставляла всё расти с необычайной скоростью, и уже через год у Крылинки с Твердяной был добротный плодоносящий сад и изобильный огород, а весной и летом в открытые окна струился душистый ветер, пропитанный чарами цветника. На создание такого хозяйства обычным образом потребовалось бы лет десять. И пшеница у них колосилась, и домашняя скотина паслась на сочных лугах, а всех своих дочерей, как и предсказывала Медведица, Крылинка родила благополучно и без слишком долгих мучений.
        В зимний День поминовения (Крылинка в то время вынашивала свою старшенькую, Горану) они с Твердяной, как всегда, посещали предков, покоившихся в могучих, причудливо изогнувших свои ветви бессмертных соснах. Накануне Крылинке приснилась Яруница, и ей отчего-то до щемящей тревоги захотелось её навестить, проведать, жива ли она, здорова ли.
        — Отчего ж не навестить, — согласилась Твердяна. И заботливо спросила, кивая на её опустившийся в преддверии скорых родов живот: — А не тяжко тебе? Может, лучше домой пойдём?
        — Да нет, терпимо, — прислушавшись к себе, решила Крылинка.
        Наделённая жизненной силой с избытком, не привыкла она сидеть сложа руки и долго отдыхать, а потому и на сносях не давала себе никаких поблажек — работа кипела и спорилась у неё всегда. Матушка-земля, вода из Тиши да солнышко красное — вот три лучших друга, благодаря которым она оставалась весёлой и здоровой. А четвёртым стала любовь её супруги.
        — Ну ладно, коль так, — сказала Твердяна. — Идём тогда.
        Однако, выйдя из прохода, они не покинули пределов Тихой Рощи… Перед ними стояла сосна, лицо которой Крылинка сразу с сердечным трепетом узнала. Добрые глаза и улыбчивые губы были закрыты в заоблачном покое, а трудовые руки, когда-то сделавшие для Крылинки серёжки с кошачьим глазом, превратились в могучие ветки с покрытой сверкающими росинками хвоей. Взгляд Крылинки помимо воли затуманился влажной дымкой, но это были светлые слёзы, тёплые и очистительные.
        Когда её живот внезапно скрутила боль, она зажала себе рот и впилась в руку зубами, боясь потревожить сон Яруницы.
        — Тихонько, тихонько, — подхватила её под локоть Твердяна. — Давай-ка домой, живо.
        — Печку в бане затопи, — сквозь зубы простонала Крылинка.
        — Затоплю, затоплю, — отозвалась супруга ласково. — Матушку Годаву позвать?
        — Позови, пожалуй… Ох, пресветлая Мила, Лаладина супруга, помоги мне…
        Скорчившаяся в три погибели Крылинка и бережно поддерживающая её Твердяна шагнули в проход и уже не видели, что светло-серые глаза мерцали из-под таинственно приоткрытых век, а одеревеневшие губы пересекла трещинка: сосна улыбалась…

***
        До двенадцати лет Твердяна росла свободной и неудержимой, как ветер, приходя домой только чтобы поесть и поспать. Её влекли шелестящие тайны леса, его живая суть, в которую она погружалась с головой, и он всякий раз рассказывал ей новую сказку. Кошкой-подростком она рыскала по его тенистым чащам, ловя мелких зверюшек и птиц. Старательно следуя наставлениям родительницы Роговлады, начинающая охотница всякий раз благодарила добрый и мудрый лес за то, что тот щедро открывал ей свои угодья и делился с ней богатствами.
        Любила она и горы с их сверкающим холодом вершин и не тающими снегами, соседствовавшими с зелёной травой и цветами. Эту любовь с ней разделяла её сестра-близнец Вукмира, частенько увязываясь за Твердяной в горы. Они вместе выслеживали там диких баранов — сильных и осторожных, покрытых густой коричневой шерстью с белыми «чулками» до колен и наделённых великолепными, круто изогнутыми рогами. Лишь по самым опасным горным тропкам Твердяна не разрешала Вукмире за собой следовать, оберегая сестру, но и та порой возвращалась с таких прогулок с шишками, синяками и ссадинами. Матушка Благиня ворчала:
        — Ну ты-то куда лезешь, Вукмира? Ежели у твоей сестры шило в одном месте, это не значит, что ты должна делать всё то же, что и она!
        Но близнецов, словно связанных невидимой тёплой пуповиной, было не оторвать друг от друга. Они строили шалаши и играли в семью: Вукмира как будущая хранительница очага ждала «дома» и шила что-нибудь, коротая время, пока Твердяна рыскала по горам в поисках добычи. Иногда она приносила молодого барашка, птицу или рыбину, а порой возвращалась лишь с красивыми цветами, какие находила в укромных нетронутых местечках по соседству со сверкающим на солнце снегом. Вукмира изображала рассерженную супругу, уперев руки в бока:
        — И что мы сегодня будем есть на обед? Цветочки жевать?
        — Да ладно, будет тебе ругаться! — смеялась Твердяна. — Зато смотри, какие они чудесные!
        Чмокнув сестру в щёку, она с обезоруживающей улыбкой протягивала ей нарядную, пёструю охапку цветов, перед которой та не могла устоять, таяла и прощала легкомысленную добытчицу. Охотилась Твердяна как в облике кошки, так и с луком и стрелами; когда ей везло, они с Вукмирой жарили мясо на костре и наслаждались им под открытым небом. Лучшей приправой был чистый воздух, пропитанный льдисто-снежной свежестью горных вершин. Рыбачила Твердяна без снастей, просто ныряя и по-звериному хватая рыбу зубами. Подсмотрев медвежий способ ловли, она слегка видоизменила его: устраивалась на большом камне посреди бурлящего потока и упражнялась в метании остроги. Во время нереста она любила лакомиться свежей икрой, вспарывая рыбьи брюха и выгребая её оттуда. Сестрёнка от сырой икры воротила носик, и Твердяна, слизывая с пальцев прозрачно-янтарные бусинки, остро пахнувшие рыбьим нутром, говорила:
        — Ну и зря отказываешься. Вкуснятина. Даже без соли…
        Острием охотничьего ножа она осторожно взрезала скользкую плёночку-мешок и вынимала икринки, сразу кладя их себе в рот и с наслаждением давя языком, пока Вукмира возилась с чисткой рыбьей тушки и жарила её на костре.
        Однажды Твердяна и несколько её приятельниц решили посоревноваться в подлёдном плавании и выбрали для этой забавы высокогорное озеро Сморозь, покрытое вечным льдом. Места эти были суровы и холодны: ели, росшие по берегам, казались седыми, и даже самое солнечное и тёплое лето не освобождало это озеро из ледяных оков. Говорили, что заморозила его озёрная владычица, которая не любила вторжений в свои владения, а нарушителей покоя могла утянуть под лёд. Среди юных кошек возник раскол, и только пять самых смелых из них дерзнули бросить вызов таинственному озеру и проплыть от проруби до проруби. Была среди них и Твердяна, а Вукмира, как всегда, увязалась за ней. Взрослым, разумеется, о задуманном ничего не сказали.
        На берегу развели большой костёр, чтобы сразу же согреться возле него после заплыва. Твердяна сказала сестрёнке:
        — Ты в воду не лезь, жди тут.
        Девочка, ёжась в леденящем дыхании озера, смотрела на неё с тревогой.
        — Ох, неспокойно мне, сестрица, — вздохнула она. — А ежели утащит вас к себе владычица? Неладное вы затеяли!
        — Ничего, выплывем, я верю, — успокоительно пожав озябшие пальцы Вукмиры, сказала Твердяна. — Жди на берегу и за костром следи.
        В вечном льду сделали две широких проруби в пятидесяти саженях друг от друга — такое расстояние юные кошки себе назначили в качестве испытания, одолеть которое следовало честно, не пользуясь проходами.
        — Ох, сестрица, боюсь я, — не унималась Вукмира, неотступно следуя за Твердяной.
        — Тебе-то чего бояться, ты ж не поплывёшь, — усмехнулась та. — Иди на берег, к костру!
        — Не лезь туда, Твердянушка, боязно мне за тебя! — И в голосе, и на глазах Вукмиры дрожали слёзы.
        — Да ну тебя, — грубовато ответила Твердяна, сбрасывая сапоги и распоясываясь.
        Последним, что она видела перед тем как прыгнуть в зеленоватую толщу неизвестности, были влажные, как подтаявшие голубые льдинки, глаза сестры и её стиснутые в нервный замок пальцы.
        Её объял обжигающий холод. Серебристый ледяной потолок простирался над головой, а внизу была зелёная бездна… Следовало пошевеливаться, и Твердяна поплыла что было мочи, сразу вырвавшись вперёд. Четверо остальных двигались чуть поодаль, и их волосы причудливо колыхались в воде. Краем глаза Твердяна вдруг заметила пятую пловчиху — в длинной рубашке и с чёрной косой… Это верная Вукмира прыгнула следом за ней, вместо того чтобы ждать на берегу! Её безрассудная храбрость и восхитила, и возмутила Твердяну: нечего было делать сестрёнке в этом заплыве, ибо белогорской деве не потягаться в силе и выносливости с кошками…
        Мысленно зарычав от досады, будущая оружейница повернула назад. О победе теперь можно было забыть из-за упущенного времени, но сестру следовало вытащить из воды немедленно. Подплыв к ней и схватив её за руку, Твердяна открыла проход…
        Но вместо берега они очутились на ещё большей глубине. Толща воды сдавливала грудь, бесстрастный зелёный сумрак раскинулся во все стороны, и уже не видно стало мутного света, сочившегося сквозь лёд. Догадка мертвящим дыханием коснулась сердца: это могла быть только владычица озера. Она захватила их… Одной рукой стискивая запястье сестры, другой Твердяна отчаянно гребла, пытаясь продвинуться вверх, но леденящая сила неумолимо тянула их вниз. Новый проход открылся, но они не могли к нему приблизиться: их волокло на глубину, а грудь невыносимо распирало от желания сделать вдох. Твердяну осенило: а если открыть проход внизу и просто упасть в него, раз уж их и так тащит ко дну? Это была хорошая мысль, но невыполнимая, потому что хитрая глубинная сила позволяла проходу открываться только сверху или сбоку. Чья-то невидимая власть устанавливала здесь свои законы, против которых они оказались бессильны.
        «Пропали», — мелькнуло в голове.
        И вдруг из донного мрака всплыло что-то огромное, очень длинное, излучающее приятный серебристый свет. Жемчужно-серое с перламутровым отливом чешуйчатое тело тянулось и тянулось, и казалось, что ему не будет конца. Вот показались паутинно-прозрачные, колышущиеся мелкими волнами плавники — сначала одна пара, размахом сажени в три, а потом вторая, поистине исполинская. Голова серебристого существа была как у ящерицы, и венчал её розоватый гребень-корона, а лап имелась всего одна пара — передних. В сравнении с туловищем они казались крошечными. Вдоль змеино-узкой спины чудовища тянулся длинный ряд очень крупных чешуек, а на конце хвоста раскинулся двумя ребристыми лопастями широкий жёсткий плавник, отливавший сиреневым. Он поднялся, как ладонь, и подхватил барахтающихся сестёр, а чудо-юдо выдуло из зубастой пасти радужно переливающийся и наполненный неярким светом пузырь. Он накрыл Твердяну с Вукмирой, после чего в голове у девочки-кошки послышался голос:
        «Можете дышать без опаски».
        Свет, которым был наполнен пузырь, оказался плотнее и тяжелее обычного воздуха и втекал в лёгкие, почти как вода. Ощущения были странными, поначалу девочки захлебнулись, но когда их груди наполнились этим светом до конца, стало легче. Через несколько вдохов они приноровились к этому необычному «воздуху». А сквозь стенку пузыря на них смотрели дивные глаза, переливавшиеся всеми цветами радуги, с круглыми человеческими зрачками. Твердяне казалось, что кто-то очень внимательный перебирает в её голове все мысли, читая её душу, но делает это бережно и мягко.
        «Ты… владычица озера? — мысленно обратилась к существу Твердяна. — Не гневайся на нас, прости, что вторглись в твои владения…»
        «Владычица озера? — отозвался водяной змей. — Ну, можете и так звать меня, раз уж так привыкли. Но во мне сочетается мужское и женское естество. Гнева на вас я не испытываю. А ваш способ передвижения в этих водах действует неправильно, здешнее пространство искажает его. Вы, я вижу, ещё дети… Делать вам здесь нечего, возвращайтесь на поверхность и не балуйтесь больше».
        Краем глаза Твердяна заметила ещё двух таких же ящеров, приближавшихся из глубины. Перламутровый змей также заметил своих сородичей и поспешно начал подниматься, трепеща прозрачными плавниками и держа сестёр на хвосте. Вскоре стало светлее: это показался лёд, который стремительно надвигался. Прорубь лучисто сияла. Хвост пружинисто подбросил сестёр, и пузырь лопнул, соприкоснувшись со льдом. А уже в следующее мгновение они обе ловили ртами обыкновенный воздух, казавшийся удивительно лёгким после его странного заменителя, который выдул из себя серебристый змей. Ослепительно сияло солнце, а прорубь обступили четверо приятельниц Твердяны.
        — Вы живые! — радостно кричали они. — А мы уж думали, вас владычица утащила!
        Им помогли выбраться на лёд. Сёстры кашляли, и водянисто-густой «воздух», которым они дышали в пузыре, выходил из них через ноздри и рты. Встретившись со своим более лёгким собратом, вёл он себя не как вода, а расползался седым дымком…
        Все так радовались их спасению, что уже и не вспомнили, кто приплыл первым.
        Слышать не сказанное и видеть невидимое — этот дар открылся у сестёр одновременно вскоре после этого погружения. Твердяна немало озадачивала приятельниц, отвечая на ещё не заданные вопросы или уличая в неискренности. Она и сама толком не знала, как истинные мысли людей проникали к ней в голову — просто чувствовала их, как собственные. Это казалось ей таким же естественным, как дыхание, и удавалось без особых усилий, как будто взгляд переливчато-радужных глаз озёрного змея, роясь в её голове, что-то задел там… или нарочно изменил, заставив работать по-другому. Они с Вукмирой понимали одна другую без слов, и им было легко друг с другом, а вот с окружающими становилось всё труднее. Как-то сами собой начали понемногу «отваливаться» подруги, которым не всегда нравилось, что Твердяна и её сестра способны в любой миг вывести их на чистую воду или узнать сокровенные помыслы. Безнаказанно соврать или просто прихвастнуть рядом с ними стало невозможно: они не только умели распознать малейшую неправду, но и могли припечатать хвастунишку острым словом. Вскоре у Твердяны и Вукмиры остались всего две-три
приятельницы, а остальные предпочли отдалиться от столь «неудобных» подруг. Впрочем, это сестёр мало огорчало: лучшими друзьями для них всегда были лес и горы, которые неизменно принимали их в свои объятия, выслушивали и своей хрустальной тишиной помогали думать. Матушка Благиня советовала дочерям быть снисходительнее к людским ошибкам и слабостям и не пугать никого своей проницательностью:
        — Иной раз лучше смолчать, чем правду рубить: она же, вестимо, глаза колет. Кто ж любит, когда его обличают? Этак только кучу врагов себе нажить можно…
        Роговлада ей возражала:
        — А притворством да подхалимством истинных друзей не нажить. Уж лучше пусть их будет мало, но настоящих, чем множество, но, что называется, до первой невзгоды.
        — Да я ж не говорю о том, чтоб льстили они да душой кривили, — оправдывалась матушка Благиня. — Просто осторожней надобно быть. Знать следует, когда слово прямиком молвить, а когда язык сдержать. Оно ведь и ранить может, слово-то.
        — Правда всегда на первом месте должна быть, — настаивала Роговлада, горячась. — Человек должен и сам голосу правды следовать, и от других того же требовать!
        — Требовать чего-то можно только от себя, моя родненькая, — мягко гнула своё матушка Благиня. — А к людям терпимее надо быть.
        — Снисхождение к кривде — первый шаг к всеобщей несправедливости! — не сдавалась глава семейства.
        — Чья-то кривда — для кого-то правда, — отвечала Благиня. — И наоборот. У каждого правда — своя.
        — Правда для всех едина, — доказывала её супруга. — Ежели правд много будет, это ж какой беспорядок настанет!
        А Твердяна с Вукмирой, слушая споры родительниц, прямодушной Роговлады и осмотрительной Благини, мотали себе на ус, что не так-то всё просто в жизни.
        Тем временем кончилось привольное и легкокрылое детство, а значит, беззаботному житью пришёл конец. Первой свою жизненную стезю нашла Вукмира: когда они всей семьёй в летний День поминовения посещали Тихую Рощу, на роднике к ним подошла жрица Лалады и о чём-то вполголоса заговорила с матушкой Благиней.
        — О чём вы там шептались? — спросила позже Роговлада.
        Матушка Благиня ответила не сразу. Её взгляд, устремлённый на Вукмиру, был подёрнут задумчивой дымкой.
        — Хотела я нашей Вукмирушке простого бабьего счастья, как у всех — половинку свою найти да деток нарожать, а хранительница родника мне сказала, что иной ей путь уготован — Лаладе служить, — вздохнула она. — Увидела она в ней что-то этакое… И просит, чтоб мы её в ученицы отдали.
        — А чего ты вздыхаешь, мать? Ты гордиться должна, что дочка у нас особенная, — сказала Роговлада. — Не каждой девице выпадает такая доля почётная! Что думаешь, Вукмира?
        Синие глаза девочки устремились в сторону Рощи, замкнуто-прохладные, чуть рассеянные. Их взор, впитавший в себя снежные горные просторы и зелёную тайну лесов, не всякий мог выдержать; хоть и красавицей она росла, но сторонились её молодые кошки. И неудивительно: ей не подмигнёшь запросто, как остальным девчонкам, не обнимешь, не чмокнешь шутя — испепелит своими очами нездешними, заставит устыдиться и о многом задуматься. До глубины души проберёт, ни слова не сказав — невесело с нею, нелегко.
        — Ежели девой Лалады захочешь стать, придётся тебе забыть думки о любви земной, о семье да детушках: только Лаладе да премудростям волхвования посвящена будет твоя жизнь, — предупредила матушка Благиня. — Мяса служительницы Лалады не едят, чтоб живых тварей не убивать — только хлеб, плоды сада-огорода да молоко у них на столе. Хмельного тоже не приемлют они, а пьют лишь воду из Тиши.
        Опустив пушистые ресницы, Вукмира хранила молчание. Лишь когда они пришли домой к праздничному обеду, попросила она у родительниц дозволения провести отведённое на размышление время в горах — с ночёвкой. Матушка Благиня, конечно, сперва встревожилась, но Роговлада сказала:
        — Пусть идёт, коль хочет. В горах думается лучше.
        Совсем одну Вукмиру, правда, не отпустили — отправили с нею Твердяну, чтоб оберегала сестру. Как и прежде, они лазали по крутым опасным тропкам, играли в вечном высокогорном снегу, рыбачили, а когда на склоны лёг вечерний розово-янтарный свет заката, отыскали свой шалашик и развели костёр. Твердяна поворачивала на вертеле тушку рыбы, источавшую дразнящий вкусный дух, а Вукмира плела венок из белых и жёлтых цветов, которых они бесстрашно нарвали на холодяще-головокружительном краю ущелья. Слова рождались где-то в чистой вышине и летели за край земли на сильных крыльях ветра… Твердяна ни о чём не спрашивала: сердце ей уже подсказывало, что решила сестра. Горький дымок костра, пропитывая своим запахом одежду и волосы, предрекал долгую разлуку.
        Нарушая молчание засыпающего вечернего неба ответом на повисший в воздухе вопрос, Вукмира проронила:
        — То счастье, которого матушка мне хотела бы — семья, детишки — не для меня оно. Я много размышляла о своём пути и недоумевала, как поступить… А эта дева Лалады нынче разрешила моё недоумение. Вот и пришёл ответ, что мне делать дальше. Мне понятна матушкина печаль… Придётся навек проститься с родным домом и с вами, а покуда я буду в учении, я даже изредка не смогу с вами видеться. Но ты не тоскуй, сестрица. Гуляй в горах по нашим тропкам, вспоминай меня и знай, что и я там о тебе тоже думаю. Придёт время — и мы снова встретимся. А уйдём мы из этого мира в один день.
        Гулким отголоском туманного грядущего отдались эти слова в сердце Твердяны, но страх не шелохнулся, даже не поднял голову: слишком величественна была сила розовокрылого заката, горевшего на снежных склонах.
        — Не печалься… Это случится ещё очень, очень нескоро. У тебя будет большая крепкая семья, — с мягкой грустноватой улыбкой прорицала Вукмира. — И дом — полная чаша, и дело любимое. Будешь счастлива ты, сестрица, не сомневайся.
        В этот вечер, в окружении мудрых гор, озарённых солнечной улыбкой Лалады, и приобрела Вукмира свой будущий облик — невозмутимый, кроткий, чуть отрешённый от будничной суеты.
        Они отдавали свои думы молочно-туманным струям ручья, катившегося по замшелому скалистому ложу, и не перебивали его говор ни единым словом. Да и не нужны стали меж ними слова: всё чувствовалось с полувзгляда, полувздоха, полудвижения. От хлынувшего дождя они не стали прятаться — напротив, с наслаждением подставляли ему лица и ловили его в раскрытые объятия и смеющиеся рты. Смех щекотал им рёбра, но и в его властной дрожи сквозила горечь грядущего расставания.
        Когда они вошли в дом — перепачканные, снова проголодавшиеся, пропахшие дымом костра и горным ветром, мать только всплеснула руками. Дождливое небо дохнуло не летним холодом, и у Вукмиры зуб на зуб не попадал; баня помогла ей и прогреться, и привести себя в порядок.
        В чистых рубашках, наевшиеся калача с молоком, они нырнули в тепло постели. Месяц заглядывал в окошко, убаюкивающе жужжала матушкина прялка, и совсем не хотелось думать, что разлука уже бродила вокруг дома, закутанная в плащ ночи. Была мягкость подушки, успокаивающий запах травяного отвара от волос Вукмиры и греющая уверенность, что завтра они снова будут исследовать неиссякаемые горы, открывая для себя всё новые и новые прекрасные уголки…
        Заснув с сестрой под боком, проснулась Твердяна одна. Затянутая тучами тревога неба коснулась сердца своим холодящим дыханием: неужели всё? Ушла Вукмира к жрицам? Выглянув в окно, Твердяна увидела сестрёнку в её лучшей рубашке с плетёным красным пояском, поверх которой её плечи покрывал простой и грубый шерстяной плащ с откинутым наголовьем. Подходя по очереди ко всем деревьям в саду, Вукмира обнимала их стволы и прижималась к ним щекой в порыве прощальной нежности, а матушка, утирая подозрительно красные глаза уголком передника, сидела на большой дорожной корзине с крышкой.
        Торопливо натянув портки и обмотав ремешки чуней вокруг голеней, Твердяна выскочила на крыльцо. К счастью, она успела: Вукмира всё ещё прощалась с садом, что-то ласково шепча деревьям и кустам.
        — Ну, не горюй, — приобняв Благиню за плечи, молвила подошедшая из кузни Роговлада. — Радуйся, что дочь на свою стезю в жизни вступает.
        — Да я радуюсь, радуюсь, — проронила та, утирая следом за припухшими глазами и нос. — Только вот мечталось мне на свадьбе её погулять… Не судьба, видно.
        На это Роговлада, ласково и многозначительно переместив ладонь с её плеча на талию, утешительно мурлыкнула:
        — Коль тебе так свадьбу сыграть охота — у нас ведь есть ещё Твердяна. Настанет час — и она свою половинку сыщет. Да и ты ещё не старуха, козочка моя. Ещё народим дочек — устанешь у всех на свадьбах плясать.
        А Вукмира тем временем закончила прощаться и подошла к родительницам.
        — Я готова идти.
        Матушка Благиня тяжко вздохнула, а Роговлада повесила корзину себе за плечи и кивнула Твердяне:
        — Пошли, проводим твою сестрицу.
        Сырой ветер трепал волосы Твердяны и полы плаща Вукмиры, а под серым пологом туч реяла птица-разлука. Шаг в проход — и из пасмурной тревоги они попали в безоблачную, залитую солнцем приветливость Тихой Рощи. Невысокий плетень и калитка меж двумя соснами преградили им дорогу к возвышавшемуся вдали исполинскому чудо-дереву, чей необъятный ствол оброс, словно грибами, полувисячими деревянными постройками. Они были соединены между собой мостиками-переходами, которые казались издали хрупкими и до мурашек по коже шаткими. Могучие, словно скрученные из нескольких обычных стволов, ветки образовывали широкую развилку-площадку, отчего дерево казалось торчавшей из земли рукой с открытой навстречу небу ладонью и поросшими густой хвоей пальцами. Во все стороны от огромного, как сторожевая башня, дерева-жилища раскинулись огороды, на которых белели стройные фигуры трудившихся там дев Лалады. Только зерно привозили им жители близлежащих сёл, а в остальном жили жрицы плодами земли, на которой они работали наравне со всеми. За огородами тянулись обширные бортевые угодья, где в долблёных колодах, подвешенных к
стволам сосен, жили пчёлы, неустанно летавшие над вечно цветущим зелёным ковром, который устилал Тихую Рощу. Особый тихорощенский мёд всегда оставался вязко-текучим и хрустально-прозрачным, как слеза, а волшебные свойства имел те же, что и вода из Тиши. Живой свет Лалады наполнял его переливчато-солнечным сиянием, и за один маленький туесок этого сладкого чуда давали пять мешков жита. Тонкое, щемящее благоухание его было светлым и цветочно-сладким, с едва ощутимой примесью горьковатого, смолистого покоя бессмертных сосен Тихой Рощи.
        — Да пребудет с вами свет Лалады! — громко, но почтительно обратилась Роговлада в солнечное пространство, ставя на тропинку корзину.
        Не успело сердце Твердяны сделать и пары ударов, как из-за ствола дерева появилась жрица — та самая, что подошла к матушке Благине с предложением отдать Вукмиру в ученицы. Солнце играло рыжеватым золотом на волнистых прядях её волос и притаилось тёплыми искорками в светло-зелёных глазах.
        — И с вами пусть вечно пребывает свет, — с лёгким кивком ответила она на приветствие. — Хорошо, что привели девочку. Идём со мной, Вукмира, ничего и никого не стесняйся. Теперь твой дом — с нами.
        С этими словами жрица показала на жилое дерево-великан и приотворила калитку, пропуская девочку внутрь. Вукмира широко распахнутыми от благоговейного изумления глазами уставилась на необыкновенное дерево, и её пальцы выскользнули из руки Твердяны. Тот небольшой скарб, который матушка собрала для неё, жрица отвергла, покачав головой и положив руку на корзину воспрещающим движением.
        — Вещи оставьте себе, всё необходимое у неё и так будет.
        — Но как же… — растерянно начала было матушка Благиня. — Хоть что-нибудь на память о родном доме!
        — Ничто не должно отвлекать её от учёбы, — мягко ответила жрица. — Она более не принадлежит ни вам, ни остальному миру — только Лаладе.
        А Вукмира, не сводя очарованных глаз с чудо-дерева, уже делала первые робкие шаги по тропинке, словно влекомая невидимой силой. С грузом светлой печали провожала её Твердяна взглядом, мысленно моля: «Обернись… Хоть разок на прощанье!» Услышав этот невысказанный зов, Вукмира подарила родным кроткую и ласковую, но уже далёкую, нездешнюю улыбку. Поравнявшись с нею, жрица взяла её за руку, и они вместе неторопливо зашагали прочь от калитки: дева Лалады светлой лебёдушкой плыла по земле, и девочка старательно подражала её лёгкой скользящей поступи.
        С уходом Вукмиры дома стало тихо, грустно и пусто, и от этой звенящей тишины Твердяна каждый день бежала в горы — к горько-сладкому, пронзительному, овеянному ветрами одиночеству среди горделивых вершин. Лето поспело, налилось соками и вошло в свой золотой закат, и в один из таких светлых, пропитанных медово-яблочным духом дней родительница Роговлада сказала Твердяне за обедом:
        — Хватит тебе лоботрясничать, настала пора к делу приучаться да к мастерству приобщаться. Пойдёшь завтра со мною в кузню. — И добавила, обращаясь к матушке Благине: — Расчёсывай ей, мать, кудри в последний раз.
        Зубья гребешка погрузились в густую и волнистую чёрную гриву длиной до плеч. Там, где волосы спутались, ласковые матушкины пальцы разбирали узелки ловко, быстро и совсем не больно.
        — Ах вы, кудри-кудряшечки, — вздыхала она. — Хороши вы, да быть вам с буйной головки срезанными и в жертву Огуни принесёнными…
        Сидя у окна на лавке, Твердяна покачивалась на волнах дрёмы: расчёсывание всегда усыпляло её. Яблони в саду клонились к земле под весом урожая, солнечные зайчики дремотно колыхались на земле, а где-то в Тихой Роще Вукмира постигала премудрости светлого волхвования — училась вплетать в сны частый звёздный узор, прясть пряжу из серебристых струй водопада и смешивать зелье из загадки лунного света и румяной зябкости утренней зари… А Твердяне предстояло познать тайну рождения звонкой поющей стали.
        Ночь прошла в томительной бессоннице. Ворочаясь с боку на бок в жаркой постели, Твердяна торопила рассвет: уж скорее бы грядущий день открыл то, что ей было уготовано! Когда чернота ночи начала рассеиваться, уступая место светлеющей синеве, сон тёплым дуновением сомкнул ей веки, но всего на миг: матушкины руки и голос нежно, но непреклонно вернули её к яви.
        — Поднимайся, Твердянушка, пора на работу собираться.
        Зыбкое марево сна не спешило рассеиваться, кружило и отягощало голову, прочно склеивало веки. Кое-как со стоном сев в тёплой постели, ночью казавшейся ей ненавистной, а сейчас ставшей такой желанной, Твердяна на ощупь натянула портки и обулась. Глаза никак не хотели открываться.
        Затопленная печь уже дышала теплом, Роговлада с треском соскребала с черепа щетину, глядясь в мутноватое медное зеркало.
        — Со льдом ей водички дай, мать, — бросила она через плечо, покосившись на сонную Твердяну. — Живо глаза-то откроются.
        Матушка Благиня спустилась в погреб и принесла оттуда полную миску колотого высокогорного льда и снега, которые помогали сохранять припасы свежими. Высыпав лёд в тазик с водой, она поднесла его Твердяне:
        — На-ка, умойся, прогони сон.
        Ух! От пригоршни талого снега со льдом глаза Твердяны тут же выпучились, а по плечам пробежала властная судорога. Бррр! Она мгновенно проснулась. Роговлада, отложив бритву, для проверки скользнула ладонью по голове и осталась удовлетворена. Твердяна поёжилась, ожидая своей очереди, но, видно, время расставания с волосами ещё не настало. Настало время завтрака.
        — Ешь как следует, чтоб до обеда дотерпеть, — наставляла Роговлада. — Это дома ты в любое время кусочек перехватить можешь, чтоб червячка заморить, а на работе так не получится. Там работать надобно, а не об еде думать.
        Матушка проворно метала со сковородки на блюдо вкусно дымящиеся ноздреватые оладушки: шлёп, шлёп, шлёп! Обмакивая их в мёд и запивая простоквашей, Твердяна наелась хоть и не до отвала, но весьма плотно — до уютной тяжести в животе, которая сразу начала склеивать веки снова. Эх, сейчас бы назад под пуховое одеялко да в сладкие объятия дрёмы! Но родительница поднялась из-за стола, поцеловала матушку Благиню и поблагодарила её, после чего кивнула дочери:
        — Идём.
        Кузня стояла на окраине села, огороженная высоким бревенчатым тыном. Открыв калитку в тяжёлых воротах, Роговлада впустила Твердяну внутрь. Кузнечная мастерская представляла собой длинную каменную постройку с широкими навесами вдоль стен. Несколько работниц раздували в горнах жар, другие раскаляли в них заготовки докрасна и переносили на наковальни, сжимая в больших клещах, а третьи с размаху били по ним большими тяжёлыми молотами.
        — Это будет охотничий нож, — проводя Твердяну мимо наковален, рассказывала Роговлада. — Из вот этого куска будем делать кинжал, этот пойдёт на косу, а вон тот — на серп. А вон ту рухлядь, — она показала на кучу каких-то старых железяк, — переплавим и на гвозди пустим. Не пропадать же добру.
        Попутно она отвечала на приветствия работниц, а Твердяна дивилась про себя: как же рано те сегодня встали, если работа, судя по всему, шла уже давно? Видно, ещё затемно…
        — Все ли собрались? — спросила Роговлада.
        — Все тут, — отозвалось несколько голосов.
        — Тогда будем принимать новую сестру в наши ряды — дочку мою Твердяну. Пока в подмастерьях побудет, а там, глядишь, кое-чему и научится. Ежели хорошей мастерицей станет, примет от меня сию кузню в наследство. Точи нож, Добрена.
        Точильный круг со скрежетом пришёл в движение, и широкое лезвие ножа, коснувшись его, брызнуло искрами. Жар охватил щёки Твердяны, а пальцы её заледенели, когда она, раздетая по пояс, оказалась сидящей на подставленной кем-то скамеечке. Руки родительницы решительно и сурово — далеко им было до вкрадчивой нежности матушки Благини! — захватили пучок волос на темени Твердяны и заплели в косичку. Наточенный до бритвенной остроты нож холодно блеснул и срезал первую прядь как можно ближе к голове. Одной рукой натягивая волосы, другой Роговлада подрезала их и складывала на блюдо у Твердяны на коленях. Кучка чёрных кудрей росла, а голове Твердяны становилось всё прохладнее.
        — Ну вот, теперь надо завершить дело, — сказала Роговлада.
        Твердяна нерешительно дотронулась до затылка: там топорщилась довольно длинная щетина — жалкие остатки роскошной чёрной копны, которая почти вся перекочевала к ней на колени, только на темени осталась короткая косичка. А родительница, к ужасу Твердяны, зачерпнула голой рукой горсть огня из раскалённого горна. Поднеся трепещущее пламя к голове дочери, она усмехнулась:
        — Не робей, не обожгу. Обычай таков — в самый первый раз голову огнём очищать следует. Потому что огонь — это Огунь.
        Твердяна застыла с одеревеневшей и напряжённой до боли спиной. Ласково приговаривая: «Ну, ну, да не трусь ты», — родительница принялась опаливать остатки волос: одной рукой прикладывала огонь, а другой тут же убирала, не позволяя ему обжечь голову Твердяны. Пахло при этом так, будто палили курицу, а кожу головы временами жгло, но огонь в руках родительницы был чудесно послушен и пожирал только то, что та ему приказывала. Отряхнув голые плечи Твердяны, она наконец объявила:
        — Готово. Одевайся. Да возьми волосы с собою.
        Натягивая рубашку, Твердяна случайно коснулась своего черепа — непривычно безволосого и чуть шершавого. Теперь до мурашек чувствовалось любое дуновение ветерка.
        Самое главное должно было совершиться на Кузнечной горе — в пещере Смилины. По преданию, её когда-то выдолбила сама великая оружейница, устроив там для себя новую кузню. Старую пришлось оставить: столь великую силу прародительница получила от Огуни, что от ударов её молота дрожала земля, а люди в испуге думали, будто это горы вокруг них начали рушиться и раскатываться по камешку. И Смилина перенесла своё рабочее место подальше, дабы не беспокоить соседей страшным громом.
        И вот они — замшелые древние ступени, выбитые прямо в поросшем соснами пологом склоне горы. Ветерок холодил затылок Твердяны и ласкался к вискам, первые рассветные лучи румянили далёкие снежные вершины, застывшие в торжественном молчании. Конечно, горы всё знали и радовались за неё — в этом Твердяна не сомневалась ни мгновения. Поднявшись по каменной лестнице вдвоём с родительницей, она увидела обширную площадку-уступ, в рукотворности которой не приходилось сомневаться, равно как и в том, что пещера также образовалась не по воле природы. Обернувшись и глянув на убегающую вниз лестницу, Твердяна ощутила холодок в коленях, а разверстый тёмный зев пещеры веял на неё присутствием кого-то древнего, как мир, живого и вечного. Казалось, это был рот горы, который вёл в её глубокую утробу.
        В пещере поместилось бы три кузни Роговлады, а на площадке — четвёртая. Мягко ступая кожаными чунями по пыльному полу и до боли ощущая подошвами каждый камушек, Твердяна невольно держалась поближе к родительнице: прохладный каменный сумрак смотрел на них со всех сторон. Или это разыгралось её воображение? Посреди пещеры угадывались очертания большой чёрной глыбы, похожей на наковальню; может быть, много столетий назад на ней что-то ковали, но теперь она стояла как выходец из древних преданий, тусклый, хмурый и жутковато-разлапистый, с торчащим сбоку толстым рогом. Никто из ныне живущих оружейниц не смог бы ею пользоваться с удобством: даже родительнице Роговладе, на полголовы возвышавшейся над прочими кошками, её рабочая поверхность приходилась выше пояса.
        — Роста Смилина была небывалого, — отразившись от стен эхом, раздался голос Роговлады. — Ныне уж не рождаются такие, как она… Да, это её наковальня. А вот и молот.
        К чёрной глыбе была прислонена исполинская кувалда с бойком размером с человеческую голову. Её кряжистая рукоять своими очертаниями выражала богатырскую силу и хранила на себе потёртости — следы от работавших ею рук; мысль о том, что в этих местах кувалду сжимали ладони самой Смилины, окутала плечи Твердяны мурашками благоговения. Бережно и уважительно смахнув серую завесу пыльных тенёт, Роговлада не без труда подняла кувалду, крякнула, замахнулась и так хватила ею по наковальне, что вся пещера откликнулась гулом. Звонкое и светлое ядро этого гула родилось в глубинах наковальни, а низкие и густые, как рокот горных недр, отголоски прокатились по полу, стенам, потолку и отозвались толчком у Твердяны под сердцем.
        — Огунь, мать огня, владычица утробы земной, приди, прими в своё лоно новую дочь! — воскликнула Роговлада. — Даруй ей силу и часть власти твоей, сделай её крепче камня и твёрже стали, чтоб тело её не боялось ни огня, ни железа калёного! Сохрани её под своею защитой, дабы с именем твоим на устах проникла она во все тайны ремесла нашего.
        С этими словами она положила на наковальню три уголька, принесённые ею с собой из кузни. Когда последний отзвук эха стих, они сами собою вспыхнули, породив такой высокий столб пламени, какой не поднялся бы и от целого мешка угля. Кончиками кисейно-прозрачных языков огонь трескуче лизал потолок пещеры, дыша Твердяне в лицо иссушающим, колючим жаром. Рыжая трепещущая сущность смотрела на неё слепяще-белыми глазами и разевала алую пасть, из которой, извиваясь шёлковой лентой, высунулся язык.
        Твердяна, зачарованная огненным существом, попала под власть его жгучих щупалец. Гул и треск вытеснил все мысли, страх обратился в пепел, а из-за колышущейся горячей стены густого воздуха до неё донеслось:
        — Скорми волосы огню… «Владычица Огунь, я в твоей власти», — скажи это!
        «Пых!» — фыркнула пасть, слизнув с блюда красной змейкой языка кучку волос. Пересохшие, готовые вот-вот лопнуть губы Твердяны пролепетали:
        — Владычица Огунь… я в твоей власти.
        Пламя заискрилось, захохотало, весело беснуясь и сияя белыми глазницами. Из его пасти покатились рыжие шарики — белоглазые, с лапками-языками, ни дать ни взять — его детки. Шустрые малыши принялись карабкаться по ногам Твердяны, как когтистые котята, и облепили ей плечи, облизывая щёки и уши. Они не жглись, лишь горячо щекотали, и это пламенное чудо исторгло у Твердяны из груди смех. Огненные «детки» резвились на её ладонях, обвивали пальцы рыжими отростками, не причиняя боли и не нанося ожогов.
        Слепящая белая вспышка — и всё пропало.
        На наковальне крупными ягодами малины тлели угольки. Взяв один из них, Роговлада поднесла его ко рту Твердяны. Та, всё ещё находясь в жарком коконе чуда, даже не дёрнулась, не удивилась: ей казалось, её собственный язык стал алой огненной лентой… Нутро пыхтело жаром, как пасть кузнечного горна — что ему какой-то уголёк? Он рассыпался тёплыми искрами у Твердяны во рту и прошёл внутрь. Обжёг или нет — не имело значения. Боли не было.
        Спускаясь по ступеням, Твердяна с наслаждением втягивала в грудь сладкий сосновый воздух.
        — Фу-фф, — шумно выдохнула она, проветривая и остужая раскалённые лёгкие, и из её рта вылетела струйка пламени.
        — Учись владеть огнём в себе, — сказала родительница Роговлада. — А то всё вокруг спалишь.
        Цветок у тропинки, к которому Твердяна потянулась рукой, тут же скорчился и засох от невесть откуда взявшегося смертельного зноя. Отдёрнув пальцы от погубленной красоты, Твердяна тихо ахнула.
        — Прикажи себе мысленно: «Пламя, утихни», — подсказала родительница. — А когда тебе, наоборот, надо что-то зажечь, то скажи: «Огонь, гори!»
        Много же премудростей Твердяне предстояло постичь!
        В кузне их встретили радостно: новая ученица получила дюжину дружеских хлопков по плечам, сильных, как удар медвежьей лапы. Роговлада вернулась к работе, а Твердяна поступила под опеку старших учениц. В первый свой рабочий день ей пришлось делать самое простое — одно поднести, другое унести, за третьим сбегать, угля подбросить, воды натаскать, пол подмести. Присесть было некогда, ноги гудели, щёки горели от раскалённого дыхания горна, а от гула и грохота она едва не оглохла.
        — Ты дело делай, а сама в оба глаза смотри, в оба уха слушай, — дала ей краткое наставление родительница.
        Твердяна завидовала старшим подмастерьям, которым уже доверяли первичную ковку заготовок. Они работали со сталью, а она лишь смотрела со стороны… Однако сколько она ни просила разрешить ей хоть разочек стукнуть молотом, ей этого не позволили.
        — Куда тебе! Рано, нос не дорос. Гляди в оба да смекай, что к чему!
        Да и не по силам пока была Твердяне ковка, как ни крути — только и оставалось смотреть да запоминать. С самых низов начался её путь, но по-другому и не могло быть.
        Однако скучать было некогда. Твердяна своими глазами увидела, как творится оружейная волшба, и её сердце сразу и навеки загорелось этим делом. На кончиках пальцев родительницы искрились светлые огоньки, когда она сплетала на поверхности стальной пластинки чудесный сияющий узор… Три пластинки она таким образом оплела, соединила их, и они словно приклеились друг к другу, накрепко связанные волшбой. Прогревание в горне докрасна — и снова ковка; пластинки постепенно под ударами молота вытягивались, но получалось это ох как медленно! Пока заготовка мало походила на сверкающее лезвие белогорского кинжала, тусклая и рябая от ударов молота, но то и дело по ней бегали озорные искорки. Дзинь! Одна искорка отлетела, но Роговлада ловко уклонилась и осталась цела.
        — От волшбы не отгородишь себя, не защитишь, — пояснила она, улыбнувшись вздрогнувшей Твердяне. — Чувствовать её надо, слышать её песню, быть с нею и душой, и телом в единстве, иначе ничего не выйдет.
        Несколькими ударами молота она согнула заготовку пополам, вложив между половинками ещё одну оплетённую волшбой пластинку.
        — Это сердцевина клинка. Она в нём — самое главное.
        После проковки Роговлада прокалила будущий клинок в горне и опустила его в масло, и оно мгновенно забурлило вокруг стали, вскипев.
        — Теперь отложим клинок: волшба должна созреть.
        — А сколько она будет созревать? — хотелось знать Твердяне.
        — Месяц, — был ответ. — Потом наложим ещё один слой, прокалим, остудим — и снова отложим на созревание. И так — семь раз.
        Итак, на изготовление клинка кинжала уходило семь месяцев. Потом — отделка: доведение до зеркального блеска, украшение рукояти и ножен, вытравливание клейма, заточка… Итого — год. Меч делался намного дольше.
        — Ну, что встала столбом? Замешивай глину, — приказала Роговлада.
        Твердяна проворно исполнила поручение. Глиняным тестом до половины заполнили узкий деревянный ящичек, опустили туда обёрнутый промасленной тканью клинок на двух подставках-скобках (чтоб не проваливался на дно), после чего залили остатками глины и поставили на просушку. В таком кирпиче клинку предстояло пролежать до наложения следующего слоя волшбы.
        Между тем подошло обеденное время. Гулкий, гудящий день бился в висках, а в ушах ещё стоял звон наковален, и казалось, что с утреннего умывания водой со льдом прошла целая седмица. Твердяна так увлеклась, что ей даже не хотелось покидать кузню, но червячок голода настойчиво грыз нутро. К тому же, никакой особо срочной работы сейчас не было, и все расходились на обед по домам — не оставаться же в пустой кузне одной…
        На столе их уже ждали тазики с подогретой водой и полотенца. Матушка Благиня, увидев новую причёску Твердяны, задумчиво погладила её по затылку и вздохнула.
        — Ну вот и кончилось детство твоё беззаботное…
        Прикосновение её тёплой ладошки отозвалось приятным мурашечным трепетом вдоль спины. Склонившись над тазиком, Твердяна сама себя не узнала: на воде колыхалось отражение круглой сизой головы со свесившейся с темени смешной короткой косичкой. Вглядевшись в своё чумазое лицо, Твердяна усмехнулась и поскребла шершавый затылок. Это была её причёска на всю оставшуюся жизнь — разве что коса через несколько лет достигнет пояса.
        Уже на следующее утро, когда за окном густо синело предрассветное небо, Твердяна в свете лампы скоблила череп подарком родительницы — новенькой, зеркально блестящей бритвой с костяной ручкой, украшенной резными узорами. В первый раз с затылком ей помогла Роговлада.
        — Ничего, приноровишься сама. Я уж и без зеркала, и с закрытыми глазами могу.
        Работа в кузне шла с понедельника по шесток [3 - шесток — суббота], а неделя [4 - неделя — воскресенье] была днём отдыха. В будние дни Твердяна до того уставала, что на прогулки не оставалось сил, да и времени тоже, но свой выходной она неизменно проводила в скитаниях по горам. Их седоглавый, нескончаемый, головокружительный простор с раннего детства пленил её сердце, порожистые гремучие ручьи и вольные реки, серебряноструйные водопады и чистые голубые озёра манили хрустальной прохладой. Цветочные ковры колыхались под ветром, а рядом с ними сверкал вечный снег. Белая, жёлтая, алая камнеломка цветущими подушками покрывала голые скалы, пушистая бескрайность облаков стелилась под ногами — как можно было не любить эту красу всей душой, не стремиться к ней? И как тихи, как умиротворённо-янтарны были закаты, а рассветы — золотисто-дымчаты, все в драгоценно сверкающих россыпях росы! Как вкусна казалась рыба, зажаренная на костре и пахнущая дымом… Лишь Вукмиры не хватало горам, и это был их единственный и невосполнимый недостаток.
        Нарвав цветов и не зная, что с ними дальше делать, Твердяна сидела на утёсе над озарённой солнцем долиной реки. Зелёные склоны, белые вершины, сверкающая лента воды… Ах, если бы сестру сюда! Та сплела бы венок из этих цветов, сидя у входа в шалаш, и они бы запекли рыбу в глине. Тоска расправила крылья и рванулась из груди, властно подняв Твердяну на ноги. Путеводной звездой сияли из-за облаков родные, нездешне-синие глаза…
        Проход привёл её к калитке, возле которой они простились: видно, охранная волшба вокруг поселения жриц не пропустила её прямиком к Вукмире. Ну и хитроумны же эти девы Лалады — и не найдёшь их, если они сами не желают того. Вытянув шею и щуря глаза, Твердяна всмотрелась в лоскутное одеяло огородов у подножья чудо-дерева в надежде отыскать среди светлых крошечных фигурок сестру. Впрочем, надежда эта была несбыточной: что можно разглядеть с такого расстояния? Вспомнив приветственные слова, которыми обращалась к жрицам родительница, Твердяна произнесла:
        — Да пребудет с вами свет Лалады!
        Щебет птиц, вздох ветра, пляска солнечных зайчиков под ногами… А через одно шелестяще-летнее мгновение из-за соседнего дерева шагнула незнакомая дева с ромашково-золотыми волосами.
        — И с тобой да пребудет свет, дитя моё, — картаво журчащим, как ручеёк, ласковым голосом ответила она, подойдя к калитке. — Что привело тебя?
        — Я… мне… — оробев под внимательным взором лазоревой вечности, сиявшей в глазах девы, залепетала Твердяна. — Я сестра Вукмиры, она у вас тут в ученицах с нынешнего лета. Нельзя ли… увидеться с ней?
        Пшенично-золотые брови жрицы приподнялись, придав её взору сердечную сочувственность.
        — Ведомо мне, как ты скучаешь, — мягко молвила она. — Но сестру твою беспокоить нельзя первые двадцать лет. Нельзя нарушать её единение с Лаладой и сосредоточение.
        Двадцать лет… Двадцать плодовитых медовых заревов, двадцать сытных, но дождливых листопадов, двадцать пронзительно-вьюжных сеченей и столько же звонких снегогонов — без неё.
        — Ну… хоть цветы эти можно ей передать? — сдавленно и глухо спросила Твердяна.
        Дева с грустновато-ласковой улыбкой качнула головой.
        — Нет, дитя моё, не стоит этого делать. Погоди-ка, я кое-что тебе дам…
        На краткое время жрица исчезла, а вскоре вернулась с узорчатым туеском в руках. Выйдя за калитку, она вручила его Твердяне, и та, ощутив его тёплую тяжесть и околдовывающий запах поднебесно-цветочной свежести, сочившийся из-под крышки, сразу догадалась, что в нём.
        — Не кручинься, дитя. Прими в подарок драгоценный мёд тихорощенский: пусть целебная сладость любви Лаладиной скрасит горечь разлуки.
        Твердяна пробормотала слова благодарности и покинула Тихую Рощу. Ах, разве мог мёд утолить тоску по Вукмире, пусть даже самый вкусный на свете?! Обыкновенный, наверно, не мог, но этот… Приоткрыв крышку и подцепив на палец прозрачную, как вода, капельку, Твердяна попробовала. Сладко, но без свойственной мёду шершаво-тёплой приторности, даже чуть приметная хвойная горчинка оттеняла цветочную нежность. А запах… Это был запах светлого тихорощенского покоя, пропитанного мудростью предков, согретой водами Тиши земли и щедро разбросанных по ней ягодных сокровищ. Если ко всему этому добавить доброе прикосновение солнца и мягкость рук дев Лалады — это и будет чудесный мёд, созревающий в этом чертоге упокоения.
        Тихо, исподволь, на мягких кошачьих лапах в голову закралась мысль о Нярине… В самом ли деле она исцеляла печали? Матушка Благиня обрадовалась драгоценному мёду и припрятала его для особых случаев, а Твердяна устремилась на овеянную светлой славой гору, вечно источавшую горячие слёзы своих источников.
        Скинув одежду, она погрузилась в прогревающие до самого сердца объятия воды, с невозмутимо-зеркальной поверхности которой поднимался парок. Расслабляющая нега окутала тело, веки отяжелели, и Твердяна сквозь усталый полусонный прищур разглядела деву в белых одеждах и сверкающем венце на голове. Пушистые кончики её чёрных кос погрузились в воду, когда она села на край каменной купели, с ласковой улыбкой глядя на Твердяну.
        «Отдай мне твои слёзы, я выплачу их за тебя, — серебристо прозвенело в голове будущей оружейницы. — Отдай свои печали, я исцелю твоё сердце».
        Блестящие, как мокрые вишенки, раскосые глаза излучали бесконечную, всепрощающую доброту. Их мягкая власть была велика: они сумели выманить наружу слёзы Твердяны, глубоко запрятанные и оставшиеся далеко в раннем детстве. Тёплые ручейки устремились вниз по щекам, наполняя сложенную горстью ладонь изящноглазой девы; выпив солёную влагу, она устремила взор к небу, и теперь уже на её щеках заблестели струйки. Капли падали, тревожа широкими кругами туманное зеркало купели, а тоска разжала свои когти, и сердце Твердяны забилось спокойно и размеренно.
        Вода заливала глаза, уши, ноздри.
        — Брр! Фу… — вынырнула Твердяна, отфыркиваясь и откашливаясь.
        Что это? Она уснула и соскользнула под воду? Похоже, так оно и было… Но какой настоящей, осязаемой казалась дева! Высокие скулы и раскосые глаза-вишенки, чёрный шёлк кос, целомудренная грудь под серебряной вышивкой белого наряда, тяжёлые серьги и драгоценный венец — тёплое и живое наваждение, ласковое, как девичья ладошка.
        Рухнув в колышущееся разноцветье солнечного луга, Твердяна слушала себя. Раскинутые в стороны руки запутались пальцами в душистых травах, а облака щекотали своими тенями лицо. Тоска порвалась и соскользнула с души, как тенёта, и где-то в глубине рождалась лёгкая и сладкая, не обременяющая сердце влюблённость в прекрасную Нярину. Нет, она не позволит покрыть поцелуями свои игрушечно-хрупкие пальчики, прохладный шёлк покрывала укроет её скуластые щёчки от жадных губ, но это, наверно, и к лучшему. Пусть она останется окутанной дымкой недосягаемости, пусть попирает ножками вершину своей огромной могилы, вот уже тысячи лет осенённой крыльями древней, как сама земля, сказки…
        Нет, Вукмира не ушла за поволоку забвения, но на душу Твердяны опустился покой и осознание: так надо. Так дoлжно. И это была лишь малая часть чего-то огромного, как небо, и столь же светлого.
        Потекли дни, полные стального гула и грохота. Выполняя в кузне самые скучные и непочётные работы, Твердяна постепенно постигала всю мудрость расчёта родительницы, поставившей её в такое положение. Как ещё, если не с самых азов, она могла начать осваивать тонкости кузнечного дела? С чего, если не с подметания железной крошки на полу кузни? Впитать это всё, прокоптиться сажей, закалиться жаром, слушать и смотреть — и уж потом только брать в руки молот.
        Осень принесла с собой добрую весть: Твердяна узнала, что у неё будет сестричка. Живот матушки Благини округлился, походка стала неспешно-утиной, вразвалочку, а глаза лучились тёплым золотом — точь-в-точь как тихорощенский мёд. Медок этот, кстати, она кушала по ложечке в день и говорила, что он наполняет её небывалой силой — хоть горы сворачивай. И, похоже, это не было преувеличением: по хозяйству матушка успевала всё и даже больше, никогда не жаловалась на усталость, хотя хлопоты её заканчивались ближе к полуночи, а вставала она ещё затемно.
        Весна ворвалась в души и сердца снегопадами из яблоневых лепестков. Однажды Твердяна с родительницей Роговладой пришли домой к обеду, как обычно; как обычно же, матушка подала им умыться, услужливая и ласковая, как и прежде, вот только отчего-то временами морщилась.
        — Что ты, моя козочка? — обеспокоилась Роговлада. — Болит что-то у тебя?
        — Да нет, всё хорошо, — беспечно отмахнулась матушка Благиня, с улыбкой расправив сведённые брови.
        А вечером, вернувшись с работы, они застали в доме повитуху Рябину, дородную тётку с грудным голосом и густыми чёрными бровями. Она сидела за столом, шумно прихлёбывая квас из кружки и заедая его калачом.
        — Поздравляю с пополнением, — проговорила она с набитыми щеками.
        Твердяна вслед за родительницей кинулась к матушке. Та, навалившись спиной на подушки, держала у своей груди чмокающий свёрточек и утомлённо улыбалась.
        — Ах ты ж моя… — Голос Роговлады растроганно прервался, и она присела рядом, обняв матушку за плечи и заглядывая в крошечное личико новорождённой.
        Твердяна с щекочущим рёбра любопытством тоже поглядела на сестричку. Не понять, на кого похожа: глазки-щёлочки, носик приплюснут, малюсенькие пальчики в какой-то белёсой смазке…
        Малышка росла тихой и нетребовательной, а когда просила есть, не кричала, а робко мяукала — даже не сразу услышишь. В основном кормила её матушка Благиня, но и у Роговлады было молоко. Время от времени она, чтобы позволить утомлённой супруге выспаться ночью, давала дочке грудь, и та после такого кормления никого не беспокоила до самого утра. Впрочем, дочерью Лалады это её не сделало: свой первый глоток молока она получила от матушки Благини, а это значило, что быть ей белогорской девой.
        Листопад за листопадом — срывались с веток годы. Сестрёнка, которую назвали Милой в честь супруги Лалады, подрастала, и Твердяна испытывала к ней неудержимую, осенне-грустную нежность. Девочка отвечала ей горячей привязанностью: когда Твердяна приходила домой с работы, подбегала к ней и с размаху обнимала, уткнувшись личиком и смешно, по-котёночьи урча. Выучилась она этому, подражая мурлыканью родительницы и сестры, а может, и молоко Роговлады так сказывалось.
        Часто Твердяна ловила себя на том, что ищет в сестрёнке черты Вукмиры. Однако несмотря на внешнее сходство, Мила росла иной — пугливой, застенчивой и домашней: в отличие от Вукмиры, в горы её и калачом нельзя было заманить.
        — Ну чего нам дома сидеть? Смотри, какой денёк! — в один из своих выходных уговаривала её Твердяна. — Я тебе покажу барашков… Диких. Видела бы ты, какие у них рога! У-у! А на ногах — словно чулочки белые. И цветочков там уйма. Ох и красивые же! Пойдём? М?
        Мила задумалась. Горных барашков она никогда не видела, а цветы очень любила… Видя, что колебания младшей сестрицы вот-вот качнутся в пользу прогулки, Твердяна подхватила её в объятия, покружила и чмокнула в губы.
        — Пойдём, Мила, ничего не бойся. Знаешь, как там хорошо? О-о! Один раз увидев, полюбишь эту красоту навеки!
        Сестрёнка согласилась. Твердяне уже казалось, что она сломила в ней дух домоседства, но не тут-то было. Потянувшись к ярким цветам, за их колышимой горным ветром благоуханной стеной Мила увидела холодящую душу пропасть. Её лицо стало белее чулочков на ногах у диких баранов, и она зашаталась.
        — Ты чего? — подхватив её на руки, удивилась Твердяна. — Смотри, какой простор!
        Но Мила, цепляясь за шею старшей сестры, жалобно простонала:
        — Пойдём домой… Голова кружится… Высоко…
        Твердяне, привыкшей карабкаться по узким и опасным уступам, страх сестрёнки был непонятен, и она не спешила отходить от края пропасти. Сама она держалась на ногах непоколебимо и крепко прижимала девочку к себе — чего тут можно было бояться?
        — Родная, да ты только глянь — что за красота! — убеждала она испуганно жавшуюся к ней сестрёнку.
        — Мне худо… Домой… — только и смогла ответить та.
        Её глаза обморочно закатились, голова начала откидываться назад, и Твердяне пришлось вернуться с Милой домой. Узнав, что случилось, матушка Благиня отругала её.
        — Не таскай её больше с собой в горы! Не видишь — она высоты боится?
        Твердяна не могла взять в толк: как можно жить в горах и бояться высоты? Это не укладывалось у неё в голове, но пришлось смириться и о подобных прогулках забыть — ради спокойствия матушки. Лишь к ближайшей речке да в соседний лесок Мила могла выбраться без головокружения, а окрыляющей душу красоте гор суждено было остаться для неё недоступной.
        Но и помимо гор вокруг было много завораживающих мест, и каждый выходной сёстры куда-нибудь отправлялись. Твердяна ощущала сладкую щекотку нежности, когда сестрёнка доверчиво прижималась к ней; у неё быстро уставали ноги, и половину прогулки приходилось нести её на руках, но это было Твердяне лишь в радость. Обнимая старшую сестру за шею, Мила имела обыкновение осыпать её градом вопросов:
        — А почему солнышко светит?
        — А почему деревья шумят?
        — А откуда берётся дождик?
        — А откуда взялись Белые горы?
        — А почему у тебя голова лысая?
        — А почему из твоих пальцев искры вылетают?
        Перед доброй, но строгой родительницей Роговладой Мила слегка робела, а за Твердяной бегала хвостиком и тормошила её едва ли не каждое мгновение, даже когда той хотелось отдохнуть после длинного рабочего дня. Засыпать она соглашалась только на пушистом ложе из чёрного кошачьего меха, под долгое убаюкивающее мурчание. В зверином облике Мила родительницу и сестру не различала — лишь бы тёплая урчащая кошка была под боком, и они баюкали её по очереди: один вечер — Твердяна, другой — Роговлада, смотря по тому, кто из них меньше устал.
        Подрастая, Мила из девочки превращалась в красивую девушку — как и все в её роду, синеглазую и черноволосую; конечно же, она начала бегать на гулянья, и в обязанность Твердяны входило встречать её и присматривать, чтобы кто-нибудь сестру не обидел. В кузне она уже вышла из должности «подай-принеси», научившись владеть молотом и тянуть сталь руками. Начала она и понемногу узнавать, что такое волшба, училась плести сияющие узоры и слышать их песни. У каждого узора было своё назначение, своё имя и своя песня; названия составлялись из имён богинь Лалады и Огуни, к которым прибавлялись обычные человеческие имена. На имени «Огунь» основывалась по большей части оружейная волшба, а «Лалада» чаще служила для волшбы охранной, хотя встречались и их сочетания. Песня узора звучала в голове у мастерицы — без слов, один лишь тягучий звон, который складывался в ряды и лады. Отдалённо он напоминал звук пилы, которую сгибают и разгибают, играя на ней смычком, как на гудке. Пробовала себя Твердяна и в изготовлении украшений; свои первые серёжки она преподнесла Миле, и та, до сих пор не слишком избалованная подарками
от родителей, очень обрадовалась и стала носить их с гордостью, хоть и были они весьма скромны и украшены недорогим камнем — бирюзой, под цвет её глаз.
        Что с волшбой шутки плохи, Твердяна прочувствовала на собственной шкуре, и за это знание ей пришлось дорого заплатить. Один неловкий удар молота по оплетённой узором заготовке клинка — и кожу с половины лица словно содрала жестокая когтистая лапа. От боли Твердяна на несколько мгновений лишилась всех чувств, ослепнув и оглохнув — только многощупальцевое огненное чудовище терзало половину черепа, проникая сквозь кожу и стремясь прогрызть кости.
        — …впредь наука тебе будет, — гудел голос родительницы, пробиваясь сквозь густую пелену визжащего шума. — На своих ошибках только и можно учиться.
        Твердяна сцепила зубы и зашипела: кто-то словно вытягивал из её лица жилы и нервы. К одному глазу зрение вернулось раньше, чем к другому, и она увидела обрывки светящегося узора на пальцах у Роговлады. Его-то она и вытаскивала из лица неудачливой ученицы.
        — Терпи, терпи, — сурово молвила она. И добавила уже чуть мягче, с тёплыми утешительными нотками: — Ничего… У нашей сестры без шрамов не бывает, дитятко. Обычное дело. И у бывалых мастериц промахи случаются, не только у подмастерьев неопытных.
        Твердяне, одолеваемой болью, уж не до работы было, и родительница отпустила её домой, когда солнце стояло ещё высоко — в самый разгар дня. Матушка Благиня, увидев её замотанное тряпицей лицо, так и села на лавку, а Мила, дрожащими пальцами дотронувшись до повязки, со слезами пролепетала:
        — Что… что стряслось, сестрица?
        — Покорябало слегка волшбой, — нехотя ответила Твердяна. И попыталась отшутиться: — Да чего там! Суженая меня и такою полюбит, коль настоящая она моя половинка.
        Лишь к вечеру она решилась заглянуть под повязку и, увидев своё отражение в медном зеркале, поняла: нелегко придётся суженой, когда та увидит свою избранницу.
        — Экая образина, — хмыкнула молодая оружейница, трогая кончиками пальцев бугристую, синевато-багровую кожу.
        Ровно половина лица превратилась в незнамо что. Глаз на этой стороне, к счастью, не пострадал, но видок стал — мороз по коже… Как бы не испугалась суженая и не убежала куда глаза глядят от такой «красоты»!
        — Ничего, ничего, водичка из Тиши всё излечит, — не теряла надежды матушка Благиня.
        Чудесная вода прогнала остатки боли, сняла покраснение и убрала блестящие, сочащиеся прозрачной жидкостью волдыри. Лишь сиреневая жилистая сеточка осталась на пострадавшей половине, да неровности никак не изглаживались. Кожа напоминала поверхность ноздреватого блина. На работу Твердяна приходила с замотанным повязкой лицом, хоть и уговаривали её сёстры по ремеслу:
        — Да ладно тебе! Тут все свои, стесняться некого. А с лица не воду пить…
        У многих из них тоже имелись шрамы, но им повезло больше, чем Твердяне: ни у кого не было так сильно изуродовано лицо. Однако убеждения возымели действие, и Твердяна сняла повязку.
        Сестринского и семейного долга также никто не отменял, и она по-прежнему встречала Милу с гуляний. Она старалась держаться в тени, подальше от огня и любопытных взглядов, но однажды кто-то спросил:
        — Милка, это что за страхолюдина тебя ждёт?
        Ядовитым шипом вонзились в сердце Твердяны эти слова… Голос был знакомым, но лицо говорившей её не интересовало. Хотелось поскорее забрать сестру и уйти.
        — Не смей так говорить, — негодующе прозвенел голос Милы. — Это Твердяна, моя сестра. Её в кузне волшбой оружейной задело.
        — Не повезло, — хмыкнула молодая кошка в ответ. — Не сыскать ей теперь себе невесты…
        Твердяна выдохнула из лёгких мертвящий жар. Гнев рыжегривым конём встал на дыбы, и одновременно с этим всплеском все жаровни и светочи под летним навесом пыхнули огромными снопами пламени, взвившимися под самый потолок. Завизжали испуганные девушки, и гуляющая молодёжь бросилась врассыпную — благо, навес имел всего две стены, а вместо остальных были столбы. Твердяна со сжатыми кулаками, в которых чувствовался горячий стук крови, смотрела на разбушевавшийся огонь, когда на грудь ей кто-то упал, а шею обняли девичьи руки.
        — Ох… Твердянушка, что же это такое?!
        Узнав голос и запах сестры, Твердяна опомнилась. «Огонь, утихни», — мысленно приказала она, и тот повиновался. «Надо держать себя в руках, а то этак и до беды недалече», — вздохнула она про себя.
        Прошло две седмицы после несчастного случая. Настала неделя — законный выходной, и Твердяна с Роговладой позволили себе встать чуть позже обычного. Матушка и Мила хлопотали на кухне, по обычаю готовя большой обед с кучей разносолов: так у многих было заведено. День отдыха — небольшой праздник, и по этому случаю женщины расстарались: напекли блинов, пирожков да ватрушек, сделали кулебяку, наварили киселя, выставили на стол мёд-вишняк и брагу из берёзового сока — гулять так гулять! Гостей не звали, но кто-то вдруг постучался.
        — Кто бы это мог быть? — озадаченно проговорила матушка Благиня, направляясь к двери.
        А сердце Твердяны заныло и провалилось в солнечную, медово-хмельную радость. Хоть и не ждали они праздника, но праздник сам прилетел светлокрылой птицей — спустя двадцать лет и столько же зим.
        На пороге стояла высокая дева с длинной лебедино-белой шеей, величавой посадкой головы и чистыми, как яркие синие яхонты, глазами. Схваченные через лоб очельем иссиня-чёрные пряди струились по её плечам и спине, почти достигая колен, а белая рубашка была перепоясана золотым плетёным кушаком с кистями. В руках гостья держала туесок с мёдом.
        — Здравствуй, матушка Благиня, — прокатился по дому свежий и сильный, как ветер со снежных вершин, молодой голос. — Учёба моя окончилась, и получила я разрешение навестить родной дом и повидать всех, кого я здесь знаю… и кого ещё нет.
        При этих словах она с чуть приметной улыбкой обратила свой светлый взор на Милу, которая из любопытства последовала за матушкой к двери и теперь во все глаза смотрела на гостью. А у матушки, от счастья лишившейся дара речи, вырывался то плач, то смех.
        — Здравствуй, доченька! — радостно воскликнула подошедшая Роговлада. — Что за счастливый день сегодня! Мила, — обратилась она к младшей дочери, — это твоя старшая сестрица Вукмира, которая избрала путь служения Лаладе.
        Мила знала о сестре только по рассказам родных; весь её облик выражал и застенчивую радость, и смущение, и любопытство. Она слегка оробела перед этой стройной и прямой, горделиво-спокойной девой Лалады, ростом не уступавшей Роговладе, но ласковая улыбка и яхонтовые искорки во взгляде Вукмиры прогнали эту робость.
        — Рада наконец тебя увидеть, сестрица, — сказала Вукмира, троекратно расцеловавшись с Милой. — Я чувствовала, что у нас в семье прибавление, но познакомиться с тобой смогла только теперь. Матушка, — обратилась она к Благине, — ну, полно тебе плакать! Возьми-ка вот лучше… Мёд — наш, из Тихой Рощи.
        Вытирая краешком передника счастливые слезинки, матушка Благиня подхватила тяжёлый туесок, а Вукмира спросила:
        — А где Твердяна? Она дома, я знаю. Почему она не выходит? Я недавно почувствовала очень сильную боль… Лицо так и горело огнём. Что стряслось?
        Твердяна пряталась под лестницей, не в силах показаться перед сестрой в своём нынешнем виде. Вукмира стала такой невыносимо прекрасной, преисполненной достоинства и света… Это была уже не сестрёнка, с которой Твердяна исходила горы вдоль и поперёк, а молодая служительница Лалады, окутанная невидимым плащом из благодати и распространяющая вокруг себя волны умиротворения и радостного ожидания чуда.
        — Да дома она, куда ж она денется, — сказала Роговлада. И, возвысив голос, позвала: — Твердяна, ну куда ты там запропастилась? Выйди к нам, твоя сестра нас посетила!
        Осознав бессмысленность и глупость своего положения, Твердяна собралась с духом и всё-таки предстала пред светлы очи долгожданной гостьи. Улыбка сбежала с лица Вукмиры, а губы вздрогнули, и на мгновение из жрицы Лалады она снова стала сестрёнкой… Да, тот же взгляд, те же движения! Узнавание согрело сердце Твердяны и освободило улыбку из плена напряжённой сдержанности.
        — Ну, здравствуй, сестрица, — проговорила она. — Прости, не сразу решилась я тебе показаться — сама видишь… Это оружейная волшба в лицо мне отскочила.
        Тёплые пальцы солнечными зайчиками защекотали рубцы, опахала густых ресниц затрепетали, а с губ Вукмиры слетал шелестящий шёпот:
        — Именем Лалады, светом её, силой её повелеваю… уйди, боль-хвороба, уйдите, шрамы…
        Это было блаженство — стоять и впитывать тепло и целительный свет, струившийся из рук Вукмиры. Но могла ли она, даже став жрицей Лалады и изучив все премудрости волхвования, справиться с последствиями могущественной оружейной волшбы?
        Уродливая багрово-фиолетовая сеточка сосудов растворилась, по краям кожа заметно разгладилась, отвоевав у шрамов почти треть площади.
        — Ну и ну, сестрёнка, — усмехнулась Твердяна, глядя на себя в медное зеркало и не веря своим глазам. — Хорошей ты стала врачевательницей.
        — Видимо, недостаточно хорошей, — вздохнула Вукмира, недовольная воздействием своих усилий.
        — Такова уж природа оружейной волшбы: даже если её обезвредить, след всё равно останется, — сказала Роговлада. — Даже самому искусному врачевателю его до конца не изгладить.
        — Ничего, время и упорство сделают своё дело, — подумав, ответила Вукмира с упрямым блеском в глазах, таким родным и с детства знакомым Твердяне. — Хорошо, что я захватила с собой наш мёд. Вот что, сестрица: ежедневно накладывай его на шрамы и вбивай пальцами так, чтоб больно было их от лица отрывать. После этого подержи мёд ещё немного, не смывай сразу. Должно со временем стать лучше.
        — Думаешь? Уж если даже вода из Тиши не помогла… — начала Твердяна.
        — Вода из священной реки — хорошо, а мёд тихорощенский — ещё лучше, — уверенно кивнула Вукмира. — Я сама его из наших колод собираю и знаю, каков он в деле. И не отчаивайся — это самое главное. А как закончится этот туесок — приходи к Дом-дереву и позови меня, я тебе ещё принесу. Никаких товаров взамен не нужно: для тебя, Твердянушка, всё даром, по-родственному.
        — Благодарю тебя, сестрица, за помощь и совет добрый, — сказала Твердяна.
        — Да что же это мы? Там же обед стынет давно! — спохватилась матушка Благиня. — Вукмира, доченька, откушай с нами! Сегодня неделя, труженицы наши отдыхают, вот мы с Милой и наготовили яств всяких!
        Вукмира не стала отказываться и села за стол вместе со всеми; мясного и рыбного она, правда, есть не стала, отведала только пирожков с земляникой и киселя с молоком. Семейное застолье продолжалось полдня: матушка не могла досыта наговориться с Вукмирой и не успокоилась, пока не выложила все новости, накопившиеся за годы. Лишь ближе к вечеру Твердяне удалось наконец урвать и свою долю общения с сестрой, бродя с нею по знакомым горным тропинкам и вдыхая полной грудью свободу этого увенчанного белоснежными шапками простора.
        — А Мила почему с нами не пошла? — спросила Вукмира.
        — Она высоты боится, — усмехнулась Твердяна. — Её в горы не затащишь.
        Бессчётное число раз представляла она себе эту встречу… Она полагала, что им будет о чём поговорить — ещё бы, за двадцать-то лет разлуки! — но, как и всегда, слова оказались излишними. Лишь слепящий блеск горных вершин, зелёная трава и снег, цветы и бездонные пропасти, рокот водопадов и окрыляющий, зовущий в небо крик птиц — и горьковатое молчание сосен-свидетельниц, мудрых слушательниц и верных подруг.
        — Мне пора, — сказала Вукмира, когда янтарная вечерняя заря образовала с синевой её глаз удивительный тёплый сплав. — С родительницами и Милой прощаться не стану — плакать будут… Поцелуй их от меня. А захотите меня увидеть — приходите в Тихую Рощу, я теперь при роднике Восточный Ключ служу.
        Улыбнувшись на прощание, она белокрылым призраком растворилась в закате.
        Хоть и недоставало Твердяне непоколебимой веры в исцеление, но тихорощенским мёдом свои шрамы она по совету сестры-жрицы всё-таки стала мазать. От похлопывания пальцами по липкой коже рубцы начинали гореть, но это было приятное жжение. Мгновенного улучшения не произошло, но, всматриваясь в себя время от времени, Твердяна подмечала едва различимые изменения. Капля камень точит, и шрамы, как ей казалось, мало-помалу стали разглаживаться и таять, особенно с краёв: если раньше они сплошняком охватывали пол-лица, то через год от них остались только два небольших островка на щеке и на лбу, которые упорно не желали уходить. Матушка Благиня не давала Твердяне забросить лечение и приносила из Тихой Рощи новые и новые туески — не только для смазывания шрамов, но и для еды: уж очень она полюбила этот удивительный мёд.
        Миле не пришлось слишком долго ходить в невестах. К матушкиной радости, с поисками своей половинки у неё всё сложилось как нельзя лучше. Когда матушка полюбопытствовала, не являлись ли ей уже какие-либо знаки о будущем супружестве, Мила ответила:
        — Моя судьба приедет верхом и грянется с седла наземь.
        Так как дочери Лалады в седле не путешествовали, это могло значить, что суженого следовало ждать с востока — из соседних земель Светлореченского княжества. Набрали цвет яблони в садах, и в эту-то весеннюю пору, ясным прохладным вечером заехал во двор дома всадник — добротно одетый, но смертельно бледный и усталый молодой человек.
        — Мир вашему дому… не позволите ли путнику остановиться… — начал он, но вдруг закачался в седле, и, если бы Роговлада с Твердяной его не подхватили, непременно грянулся бы оземь — точь-в-точь по предсказанию Милы. Шапка свалилась с его головы, открыв густые, вьющиеся крупной волной кудри цвета спелой ржи.
        Гостя отнесли в дом и уложили в постель, и через некоторое время он открыл глаза и слабым голосом поведал, что звали его Гориславом, и был он сыном купца из Светлореченской земли. Захотелось ему посмотреть Белые горы, и батюшка отпустил его в путешествие, но не одного, а с дядькой, да вот только слуга захворал дорогой и остался в приграничной деревеньке выздоравливать. Горислав отправился дальше один, да промок под дождём, озяб по весенней обманчивой погоде, три дня ехал в лихорадке и полубреду, пока судьба не привела его сюда… При слове «судьба» Роговлада с матушкой Благиней переглянулись, а измученный путешественник снова впал в забытье.
        А дальше всё было так, как это обыкновенно и случается в сказаниях о любви: проснувшись, гость увидел склонившуюся над ним прекрасную девушку, которая собиралась напоить его отваром целебных трав, и его ещё немного замутнённый хворью взгляд заволокло хмельком безоглядного восхищения. Эти травки вкупе с целительским даром белогорской девы в считанные дни вернули молодому путешественнику здоровье, но, поправившись, сердце своё он сложил к ногам обладательницы синеяхонтовых глаз и чёрной, как самая непроглядная ночь, косы.
        Выпорхнула Мила из родительского дома, как птенец из гнезда, и снова матушка Благиня затосковала. Теперь все её надежды возлагались на Твердяну, которая уж вошла в брачный возраст, да пока не спешила с поисками суженой. Вот уж Мила привезла к бабушке в гости внуков, а Твердяна всё ходила в холостячках. Гуляний не посещала — работала в кузне за троих, стремясь получить звание мастерицы. Да и к чему, думалось ей, ходить на посиделки? Чтобы смущать девушек своими шрамами? Хоть и уменьшились они со временем, став менее заметными, но полностью так и не исчезли.
        Немало прошло лет, прежде чем Роговлада наконец сказала ей:
        — Нет больше ничего такого, чему я могла бы тебя ещё научить. Ты владеешь всем. Признаю: можешь зваться мастерицей оружейного дела безо всяких оговорок.
        По-прежнему любила Твердяна одинокие прогулки в горах, охоту и рыбалку. В облике чёрной кошки она с наслаждением валялась в высокогорном снегу, съезжая со склонов на хвосте, на боку и на спине, а потом каталась по траве, приминая цветы… Так она забавлялась, уверенная, что никто её не видит, пока однажды вдруг не услышала женский смех. От изумления Твердяна даже не заметила, как снова приняла человеческий облик и, нагая, стояла на четвереньках в снегу. «Ха-ха-ха!» — так и звенело у неё в ушах, грудное и густое, заливисто-заразительное… Кто это мог быть и над чем он, а точнее, она смеялась? Может, над тем, как Твердяна только что кубарем скатилась по склону в холодном белом облаке лавины, а потом чихала, крутя перемазанной снегом чёрной мордой? Стряхивая с себя наваждение, она набирала снег пригоршнями и растиралась им, вскрикивала и ёжилась от обжигающего холода, после чего, смущённая и задумчивая, оделась. Больше в тот день она повторять свои кошачьи забавы не решилась.
        А спустя какое-то время, уже почти позабыв об этом случае, она снова отправилась в горы, но стоило ей разок прокатиться кверху лапами вниз по сверкающему снежному одеялу, как снова до её слуха донёсся этот смех. Не могла быть его обладательница тоненькой и хрупкой: слишком он был для этого сочным и густым, низким, тягуче-сладким, как тёмный хвойный мёд.
        — Эй! — окликнула Твердяна, перекидываясь в человека. — Ты где? А ну, выходи! Сама не выйдешь — всё равно отыщу и… и как поцелую! Будешь знать, как надо мной потешаться!
        Сколько ни бегала она, сколько ни искала — никого… Ни следа женской ножки, ни запаха, ни тени присутствия. Померещилось… Или — знак?
        — Ну погоди же, хохотушка! — погрозила она в пустоту. — Вот ужо найду я тебя!
        А исподволь созрела мысль, что пора бы заняться строительством своего дома. Место она уже присмотрела, оставалось только раздобыть камень… Прочные стены, много комнат, а в кладке — несколько брусочков стали, оплетённых узором «Лалада-Берегиня», чтоб в жару было прохладно, а в стужу — тепло. А как же иначе? Не в родительский же дом жену вести… Колодец свой — обязательно, чтоб хозяюшке близко было воду брать. Да, а женой сделать вот эту невидимую любительницу посмеяться!
        Только сперва разыскать бы её… Ну, да за этим дело не станет.

***
        Обломки вещего меча отражали кроваво-рыжие отблески огня и играли тревожными багряными сполохами, покоясь на стальном бруске, снабжённом жёлобом по форме клинка. Край к краю, так что и комар носа не подточит, подогнаны они были друг к другу, и места разломов казались волосками на зеркальной поверхности оружия. Внимательная, чуткая ладонь Твердяны скользила в воздухе над обломками, и жар Огуни из сердца оружейницы оживлял узор волшбы на них. «Тук, тук, тук», — стучало сердце, и в такт ему мигала светящаяся сетка завитков на блестящей стальной глади. Она проступала тусклым рисунком, но иначе и быть не могло: разбитому клинку невозможно сиять так же ярко, как целому. С натугой билось сердце, соединённое с жилами узора, с трудом прогоняло по ним свет силы. Обломки были сложены тщательно, так чтобы рисунок сходился жилка в жилку.
        — Позволь помочь, — сказала Тихомира.
        Твердяна кивнула, принимая помощь своей северной сестры по ремеслу. Она отправила ей по жилам узора сгусток силы, и он прошёл туго: целостность рисунка на разбитом клинке была нарушена. Но не зря они так старательно сложили обломки: жилки от прогона по ним силы восстанавливались, срастаясь, и сияющий жар проходил от сердца к сердцу всё быстрее и свободнее раз за разом. На губах молодой оружейницы проступила улыбка.
        — Так-то лучше, — молвила она.
        Твердяна была за работой молчалива и сосредоточенно-угрюма, но живой блеск глаз Тихомиры вливал в дело светлую струйку радости. Молодая мастерица относилась к сломанному мечу с нежностью, и в каждом её взгляде, в каждом движении сквозила бережная сострадательность, как будто она перевязывала рану дорогому другу.
        — Ничего, ничего, скоро будешь как новенький, — приговаривала она, обращаясь к обломкам.
        Внешний слой волшбы восстановился, куски узора срослись в единое целое, и Твердяна положила сверху другой брусок с таким же жёлобом. Удар молота — и половинки намертво сцепились между собой, удерживаемые волшбой.
        — Можно мне? — попросила Тихомира.
        Твердяна кивнула. Взор молодой северянки сиял такой увлечённостью, таким жаром, страстью и жаждой работы, что не уступить ей было невозможно, и оружейница позволила ей перенести болванку с заключёнными в ней обломками меча в трескучую гущу огня. Сиреневатая синь глаз Тихомиры тлела горячими искрами, зрачки дышали мощью Огуни, а жилы сложенных на рукояти молота рук вздулись в ожидании. Когда брусок раскалился докрасна, Тихомира вынула его из горна голыми руками и бережно уложила на наковальню. По её невредимым ладоням бегали колючие огоньки. Замахнувшись, она обрушила на брусок мощный удар, от которого тот опоясала продольная трещина: половинки разъединились. Твердяна приподняла верхнюю, и взорам обеих оружейниц предстал сияющий узор, покрывавший внутреннюю поверхность желобов. Волшба пристала к пышущей алым жаром болванке, а обломки меча даже не нагрелись. Узор не рвался, а упруго тянулся при размыкании половинок, оставаясь целым, и по его жилам, словно по кровеносным сосудам, текла сияющая сила; пока Твердяна держала крышку стального «гроба», Тихомира доставала обломки клинка, на котором стало на
один слой волшбы меньше.
        Двенадцать слоёв — двенадцать болванок, и это был только внешний кожух волшебной оплётки меча. Внутренние слои переплетались со слоями стали, и их предстояло соединить потом в точно таком же порядке: каждому слою стали — своя волшба. Малейшая ошибка лишила бы меч его силы.
        Оружейницы отделяли по одному слою в день. Сперва описанным выше образом снимали волшбу на стальную болванку, после чего Твердяна, соединившись сердцем с нижележащим узором, пускала в него мощный толчок силы. Дзинь! Слой стали, державшийся на нём, сам отскакивал, открывая под собой рисунок из мерцающих завитков и волн. Его переплавляли в пластинку и укладывали в жёлоб болванки с соответствующей ему волшбой, после чего половинки соединяли, чтобы узор снова врос в сталь.
        Работа шла тяжело. Голова гудела, как наковальня, а сердце, один из главных рабочих инструментов, бухало, как молот. Твердяна с Тихомирой трудились по очереди, проверяли и перепроверяли соответствие волшбы слоям стали, ведь одна ошибка — и всё пошло бы насмарку. И вот, последний слой сошёл, открыв сердцевину клинка… Твердяна с изумлением увидела, что завитки узора на ней закручивались в обратную сторону. Это был узор «Лалада» наоборот.
        — Что за… — начала она, подключая сердце к странному «неправильному» узору, чтобы услышать его песню. Песня тоже звучала шиворот-навыворот, и её звук отдавался в груди саднящим эхом, ослепительным и оглушительным, сбивающим с ног.
        — Что это? — пробормотала не менее удивлённая Тихомира, хмуря золотисто-пшеничные брови.
        — Сдаётся мне, что это — узор «Маруша», — глухо проговорила Твердяна.
        Узор этот не использовался при изготовлении клинков уже целую бездну времени: когда сёстры-богини разошлись по разным мирам, узор был тоже изгнан из оружейного дела.
        — Лалада и Маруша, — пробормотала Тихомира с задумчиво потемневшими глазами. — Кому-то пришло в голову соединить их снова в этом мече! Не кажется ли тебе, Твердяна, что потому этот клинок и вещий? В нём сведено несводимое…
        Твердяна, впрочем, не спешила с выводами. Она отсоветовала любопытной Тихомире пытаться воспроизвести запретный узор на стальной пластинке, и не зря: сердцевину меча нельзя было даже взять голыми руками — волшба, казалось, впивалась в ладони ядовитыми шипами. Но Тихомира не послушала: так сильно ей хотелось попробовать и увидеть, что из этого выйдет. Однако, едва взявшись за дело, она схватилась за грудь, с хрипом пошатнулась и рухнула на пол.
        — Нет… Сердце не выдюжит, разорвётся, — с кашлем вырвались из её горла слова, когда она немного пришла в себя. — Как же государыня сумела создать такое, когда ковала свой меч? Ума не приложу…
        Твердяна не рискнула повторить опыт Тихомиры. С сердцевиной они провозились много дней, сращивая жилы узора: прогон силы по ним изматывал до мертвящего жжения в груди, почти до обморока, и долго работать на грани разрыва сердца не получалось при всём желании. Песня узора надрывала душу: казалось, это кричало от боли небо со всеми звёздами, вся земля и вода…
        — Не знаю, как ты, а я больше не могу, — простонала Тихомира. — С ума сойти можно…
        — Отдохни пока, а я сама поработаю, — ответила Твердяна.
        — Нет, так дело не пойдёт, — устало покачала головой северянка. — Одна ты замертво упадёшь. Отложим до завтра.
        День за днём они понемногу выносили эту муку, надрывая себе сердца и оседая на колени около наковальни почти без чувств. Когда они, смертельно измотанные, приползали из кузни домой, Твердяна черпала отдохновение в тревожно-ласковой глубине глаз Крылинки и в хлебном тепле её рук, а Тихомира любила слушать шелест сада. А порой, когда в гости заглядывала Дарёна, она внимала её песням, и при этом её глаза цвета мышиного горошка заволакивались горьковатой дымкой, устремляясь взором к снежным вершинам гор.
        — Вот слушаю я, и мнится мне: бьётся моё сердце, покуда она поёт, а едва смолкнет — и сердце остановится, — как-то раз задумчиво призналась она Огнеславе, когда они стояли вдвоём у открытого окна и смотрели в сад, где Дарёна, напевая, помогала матушке Крылинке, Рагне и Зорице полоть грядки.
        — Гляди, не влюбись, — усмехнулась княжна-оружейница. — Была б она девица свободная, тогда ещё ничего, а то ведь — чужая жена. Да ещё и с дитём в утробе.
        — Сердцу доводы рассудка неведомы, — вздохнула Тихомира, устремляя полный нежной тоски взор в сад и сквозь пшеничный прищур ресниц любуясь присевшей около грядки Дарёной. — Да полно, не беспокойся. Думаешь, я стану к ней в душу вторгаться и покой её рушить? Нет, ни словом, ни взглядом не потревожу. Но слушать её для меня всё равно что воздухом дышать — так же необходимо.
        Голос Дарёны весёлой пташкой порхал с ветки на ветку, бабочкой летал в цветнике, солнечным зайчиком беспокоил и щекотал сердца слушательниц. С его звуками в души вливался свет радости, а печаль и тревога высыхали, как роса в полдень, и понемногу около ограды собирались соседки, привлечённые и очарованные песней. Певица, заметив это, застенчиво умолкла, но её стали уговаривать:
        — Просим тебя, пой ещё! Любо нам тебя слушать!
        Дарёна не могла отказать, и песня целительно заструилась вновь. Расправив крылья, она взмыла в облака, потом камнем упала на дно ручья и устремилась вдаль юркой серебряной рыбкой, разгоняя печаль поникших ив. А певица, ловкими пальцами дёргая пырей и осот, то и дело загоралась смущённым румянцем в перекрестье стольких зачарованных и восхищённых взглядов. И это она ещё не видела глаз цвета мышиного горошка, что с ласковой грустью смотрели на неё из окна…
        Наконец все жилки узора на сердцевине вещего меча срослись, и порядком измученные оружейницы смогли заключить её в стальную болванку. Но их ждала новая странность: сколько они ни нагревали её, та оставалась холодной. Вот уже полдня непрерывно полыхал огонь в горне, а болванке хоть бы хны!
        — Чудеса в решете! — озадаченно скребя затылок, проговорила Твердяна.
        Может, причиной такой зловещей невосприимчивости к теплу стала леденящая сила имени Маруши, заключённая в узоре, а может, и что-то иное, но как бы то ни было, лишь к исходу третьих суток болванка начала понемногу нагреваться. Когда она достаточно раскалилась, её вынули из горна, остудили, и Твердяна взялась за молот сама, готовясь бить. Что-то подсказывало ей, что Тихомиру лучше отстранить, хотя та и рвалась нанести удар, раскалывающий болванку на половинки.
        — С этаким узором надо поосторожнее, а то мало ли! — сказала Твердяна. — Лучше я сама, а ты отойди-ка в сторонку.
        От удара молота из молниеносно образовавшейся щели брызнули белые искры, и Твердяна вскрикнула, ослеплённая как будто бы сотней ледяных игл, вонзившихся ей в глаза…
        Тихомира успела подхватить выпавший из рук Твердяны молот, а саму оружейницу поймала подбежавшая на крик Горана. Через несколько мгновений вокруг них столпились все работницы, и Тихомире пришлось отстранять их:
        — Отойдите, отойдите! И так дышать нечем!
        Грудь Твердяны тяжко вздымалась от сдерживаемого рыка: Горана уже вытаскивала из её глаз светящиеся нити волшбы и сама шипела от боли, которую причиняли обрывки узора.
        — Воды из Тиши, живо! — приказала она.
        Кто-то тут же кинулся исполнять повеление, а Тихомира с опаской приблизилась к болванке с сердцевиной меча. Щель уже погасла, а сталь была на ощупь непривычно ледяной, словно долго пролежала на трескучем морозе. Взяться за неё без опасности оставить на ней кожу с подушечек пальцев не представлялось возможным.
        Глаза Твердяны страшно выцвели, и сколько в них ни лили горячую целебную воду из подземной реки, они не оживали. Даже зрачки исчезли — всё затянула мертвенная ледяная белизна.
        — Ничего не вижу, — простонала оружейница вмиг пересохшими губами.
        — Выпей. — Горана поднесла к её рту ковшик.
        Сделав несколько глотков, Твердяна смогла подняться на ноги. Боль, похоже, отступила, и она успокоительно погладила встревоженную дочь по плечу и щеке.
        — Ничего, дитя моё, ничего, — прохрипела она. — Мне б на воздух…
        Горана с Тихомирой вывели хозяйку кузни из пещеры на залитую палящим солнцем площадку и усадили в тени навеса. Властный взмах руки Твердяны — и работа вокруг продолжилась как ни в чём не бывало: никто не смел её ослушаться.
        — Что бы ни случилось, дело должно делаться, — сказала Твердяна. И, возвысив голос, добавила: — Никому болванку не трогать! Волшба на сердцевине меча слишком уж опасная, голыми руками не возьмёшь.
        Грохотали молоты, сотрясая пропитанное солнцем пространство, трещал огонь, пела сталь, а Горана, Огнеслава и Тихомира по очереди прикладывали руки к глазам Твердяны, пытаясь светом Лалады исцелить их и вернуть им зрение. Не тут-то было.
        — Что же это за узор такой? — дивилась Горана, рассматривая свои пальцы, покрытые волдырями. — Отродясь такой злой и зубастой волшбы не видала…
        — Её уж много веков никто не видал, — отозвалась Твердяна. — Не так-то просто с нею справиться. Смочи какую-нибудь тряпицу в целебной воде да глаза завяжи мне. Боль хорошо утоляет.
        Пока она сидела с примочкой, её дочь, невестка и гостья с севера были не в силах сразу же вернуться к работе, потрясённые, огорчённые и озабоченные. Так всем в душу запал ужасный вид помертвевших глаз Твердяны, что просто руки опускались.
        — Матушка Огнеслава, бабушка Твердяна! Я вам обед принесла! — раздался звонкий голосок, пробиваясь сквозь рабочий гул и грохот кузни.
        К ним спешила Рада, волоча тяжёлую корзинку с едой. Княжна Огнеслава встрепенулась и устремилась навстречу дочке, преграждая ей путь к пещере, где находился источник грозной волшбы. Одной рукой подняв Раду, а другой — корзинку, она направилась под навес.
        — Посиди-ка тут, моя радость, — сказала она. — В пещеру не ходи, там сейчас опасно.
        Рада тут же заметила повязку на глазах Твердяны и встревожилась:
        — А что у тебя с глазками?
        — Устали мои глазки, милая, — ответила та. — Отдыхают.
        Но Раду было не так-то просто обмануть. Почуяв беду, она соскользнула с колен родительницы и взобралась на колени к Твердяне, ластясь и чмокая её в шрамы. Как ни старалась та мягко отстранить настойчивые и вёрткие детские пальчики от своего лица, девочка-кошка всё-таки умудрилась оттянуть влажную ткань и заглянуть под повязку. То, что она там увидела, перепугало её до полусмерти. Вскрикнув, Рада судорожно обняла Твердяну за шею и мелко затряслась.
        — Ну-ну, — прижимая дрожащее тельце внучки к себе и ласково ероша ей волосы, проговорила оружейница. — Всё заживает… Заживёт и это.
        Огнеслава поспешила забрать дочку к себе. Встав и выйдя с нею на руках из-под навеса, она громким сердитым шёпотом отчитывала девочку:
        — Ты что творишь, а?! Прямо под повязку лезть — это куда годно?! Бабушке Твердяне ведь больно, а ты…
        Впрочем, нравоучение её оборвали слёзы Рады — та разрыдалась от сострадания, то и дело оборачиваясь и не сводя с Твердяны мокрых покрасневших глаз.
        — Не плачь, свет мой, всё пройдёт, всё заживёт, — дрогнувшим от нежной жалости голосом сказала та. И добавила, обращаясь к остальным: — Займите её чем-нибудь, пусть пока посидит тут. Не будем тревогу прежде времени подымать, жёнок пугать.
        Кое-как успокоив Раду, Огнеслава перепоручила её подмастерьям и наказала им присмотреть за ребёнком. Из корзинки соблазнительно пахло, и кошки разложили на столике кушанья.
        — Правильно, мои родные, поешьте — авось, тоже успокоитесь, — одобрила Твердяна, с улыбкой принюхиваясь. — Когда чувства улягутся, думается легче.
        Но как ни мягок был свежевыпеченный хлеб, как ни густ кисель, как ни манили усесться к столу пышные ватрушки и блины с рыбой, кошкам было сейчас не до еды. Всем не давала покоя болванка, оставшаяся на наковальне, и Тихомира с Гораной всё-таки решились к ней приблизиться. Северянка клещами разомкнула половинки, а дочь Твердяны осторожно, стараясь не зацепиться руками за узор, другими клещами достала обломки сердцевины. Волшба распространяла вокруг себя морозное дыхание, от которого поднимались дыбом все волосы на теле.
        — Вот же зараза, — процедила Горана, разглядывая тугую светящуюся вязь волшбы. — Что это за узор? Вроде как «Лалада», только завитки наоборот закручены…
        — Твердяна говорит — это узор «Маруша», который запрещено использовать уже много веков, — шепнула ей Тихомира. — И думается мне, что единство Лалады с Марушей в одном клинке и делает его таким особенным.
        — Надо же, — озадаченно молвила Горана. — Вот оно, оказывается, что! Думаю, об этом следует пока помалкивать: мало ли!…
        С переплавкой обломков сердцевины пришлось повозиться, как и с нагревом болванки: сталь так пропиталась Марушиным холодом, что расплавить её удалось не сразу. А пока оружейницы работали, Раде удалось улизнуть от присматривавших за ней подмастерьев, и вскоре в калитку кто-то бешено заколотил. Ворота страшно сотрясались от ударов, словно их били таранным бревном; никто не сомневался, что так стучать могла лишь дочь Медведицы.
        — Ещё матушки тут не хватало, — обеспокоилась Горана. — Лучше б её спровадить домой как-нибудь…
        Какое там! Матушка Крылинка ворвалась, сметая всех и вся на своём пути, и даже не заметила, как сшибла троих работниц — на блестящей от пота спине у одной из них остался пыльный след её ноги. Тихомире показалось, что эта женщина-ураган сейчас разнесёт по камешку всю Кузнечную гору и сравняет её с землёй, но вместо этого Крылинка, бухнувшись на колени возле супруги, всего лишь расплакалась. Успокаивая её, Твердяна объявила обеденный перерыв, после которого отправилась домой: вслепую работать было невозможно.
        Родившись на севере Белых гор, Тихомира привыкла к долгим морозам, от которых птицы замерзали в полёте, и к незаметно пролетавшему прохладному и дождливому лету, а потому здесь ей казалось жарковато. Впрочем, опыт перековки вещего меча того стоил: молодая оружейница и мечтать не могла о том, что ей когда-нибудь откроется тайна клинка, который рождался раз в несколько веков. Никто и никогда до сегодняшнего дня не перековывал подобное оружие и не проникал, снимая слой за слоем, в самую его сердцевину. Вдоль стены пещеры покоились, сложенные в подобие поленницы, болванки с заключённой в них волшбой и «родными» для неё слоями стали. День за днём они с Твердяной расщепляли клинок, и Тихомира преисполнялась нежности и боли, чувствуя его, как живое, страдающее существо. Это было всё равно что распотрошить человека и сшить заново, а потом оживить — останется ли он прежним после этого? Не утратит ли воскрешённое тело свою вечную душу и разум — ту божественную искру, которая и отличает его от простого безмозглого куска плоти? Точно так же и с вещим клинком: сохранит ли он после восстановления свою
способность прорицать или умолкнет навсегда, став пусть и очень хорошим, но обыкновенным белогорским мечом?
        Кр?глы камушки: все облизаны
        струй серебряных
        языком.
        Дни, как бусины, ниткой снизаны
        в ожерелье-жизнь…
        Бубенцом
        в ней звенит любовь, не кончается,
        сном малиновым
        говорит;
        Вереск вo поле колыхается —
        поцелуя цвет,
        цвет зари…
        Одуванчиков жёлто-солнечных
        на постель ты мне
        настели.
        Вышивала я путь иголочкой —
        путь от месяца
        до земли.
        И горят сердца, будто вишенки
        на заре, в лучах
        золотых…
        Ветер бесится, да не слышно им:
        в колыбельке спит
        счастье их.
        Ах, этот голос! Эти песни! В каждый вздох, в каждую мысль норовили они вклиниться, оплести вьюнком, влиться в кровь медовыми чарами. Ничего не могла поделать с этим Тихомира, хоть и знала, что Дарёна — жена Млады, средней дочери Твердяны.
        Млада — кошка-отшельница с твёрдым блеском синеяхонтовых глаз, который перетекал в незабудковую нежность при взгляде на молодую супругу; приветливая с родными и ласковая с Дарёной, она могла порой казаться весёлой и открытой, но в её глазах часто сквозил отсвет замкнутой, вечно устремлённой к лесному уединению души, оберегающей свою самодостаточную, никому не принадлежащую сердцевину. Кошка, гуляющая сама по себе, но не чуждая привязанности и любви.
        Горана — вылитая Твердяна, только мягче, улыбчивее, с душой не то чтобы совсем нараспашку, но и не такой загадочно-мрачноватой, как у Млады. Крепкая и умелая хозяйка, опора семьи, любящая родительница и добрая супруга; снаружи — пушистая и тёплая кошачья шубка, внутри — стальной стержень.
        Зорица — стройная, как яблонька, искусная рукодельница, её супруга — скромная княжна Огнеслава, которая стезе государственной службы предпочла оружейное дело.
        Крылинка — матушка для всех и каждого, с щедрой душою, как накрытый для праздничного пира стол, кряжистый и прочный, способный принять и сроднить между собой множество людей…
        Будучи гостьей в доме, Тихомира могла лишь временно согреваться чувством принадлежности к этому большому и дружному семейству, но беда, которая его постигла, в полной мере касалась и её. Нельзя было допустить, чтобы смолкли песни Дарёны, чтобы глаза матушки Крылинки выцвели от слёз, чтобы маленькая Рада не играла и не баловалась, а ходила печальная…
        Ночью, когда все разошлись по постелям, только глава семьи и её старшая дочь хранили бодрствование за столом. Отблеск пламени масляной плошки мерцал в глазах Твердяны, превратившихся в слепые ледышки; медленно высвободив руку из-под ладони Гораны, она нащупала кувшин с хмельным, налила себе, чуть расплескав, и единым духом осушила кружку.
        — Ох, не ко времени эта слепота, не ко времени, — горько вздохнула она. — В самый разгар работы!…
        — Ничего, вылечишься, — желая её утешить, сказала Горана. — Вода из Тиши всё исцеляет.
        — Исцеляет, да не всё, — покачала головой Твердяна. — Тут что-то другое нужно.
        — Что?
        — Подумать надо…
        Тихомира остановилась на пороге, взглядом спрашивая позволения присоединиться. Горана кивнула, и гостья села к столу. Твердяна незряче шевельнула по-кошачьи чутким ухом.
        — А, это ты, Тихомира… Тоже не спится? Что ж, посиди, выпей с нами. Только невесёлое это питие, сама понимаешь.
        Летняя ночь вкусом вишнёвой браги согрела нёбо, и северянка, собравшись с мыслями, сказала:
        — Есть в наших краях вершина огнедышащая, Ворчун-горой зовётся. Макушка у неё в виде широкой чаши, в которой огненное озеро плещется и булькает. Годами тихо стоит гора, а порой разворчится, загремит что-то у неё в брюхе, и жидкий огонь из недр земных течёт через край по склонам алыми лентами… Это нечасто случается, но даже в спокойные годы никогда не гаснет озеро огненное в жерле — ночами на вершине сияет алое зарево. Клокочет в каменной чаше живая кровь Огуни, и если в неё окунуться, можно исцелиться от всего. Сама я не пробовала, но в наших краях есть поверье: надо нырнуть в жерло Ворчун-горы, выбраться и погрузиться в волшебный сон-оцепенение, дав крови Огуни застыть тонкой корочкой на коже. Когда скорлупа остынет, её нужно разбить, и под ней откроется обновлённое и исцелённое тело. Вот я и думаю, Твердяна: ежели вода из Тиши оказалась бессильна, так может быть, Огунь твоим глазам прозреть поможет?
        Задумчивая складка пролегла на лбу ослепшей оружейницы; Твердяна опустила голову, и ледяной блеск мертвенно-белых глаз скрылся в тени мрачно нависших бровей — так луна прячется за пологом клочковатых зимних туч.
        — Слыхала я что-то краем уха про эту гору, — молвила она наконец. — Но не знала, что она может исцелять. Верно говорят: век живи — век учись… Может, и правда стоит попробовать.
        — Конечно, стоит! — с уверенностью поддержала Тихомира, чувствуя тёплую искорку надежды, зажёгшуюся в сердце. — Не только сила Лалады может прогонять хвори, но и наша покровительница Огунь жаром своего пламенного сердца умеет исцелять тех, кто вверил свою жизнь под её власть и защиту, кто служит ей и почитает её.
        — Что думаешь, дитя моё? — обратилась Твердяна к дочери, хотя внутренний свет решимости уже озарил её лицо, сделав его черты сосредоточенно-острыми.
        — Тебе решать, — ответила Горана. — Больше ничего в голову не приходит, как ни крути.
        — Значит, остаётся только возложить наши надежды на Огунь, — заключила Твердяна. — Благодарю тебя, Тихомира, за добрый совет… Ну, утро вечера мудренее — идёмте сейчас отдыхать, а на рассвете отведёшь нас на Ворчун-гору.
        Сказано — сделано. Твердяна поднялась из-за стола и, бережно поддерживаемая дочерью под руку, поклонилась гостье и вышла. Тихомире оставалось только последовать их примеру и отправиться в свою комнату.
        Лечь-то она легла, да только сон не шёл. Все мысли беспокойным роем устремлялись к огнедышащей горе, чьё алое дымящееся жерло стало средоточием их чаяний, и Тихомира, покинув мягкую постель, перенеслась на свой родной суровый север — под звёздный купол глубокого чёрного неба. Шагнув из прохода и ощутив сквозь подошвы обуви горячую шероховатость камней, она окунулась лицом в палящее дыхание раскинувшегося перед нею круглого озера лавы, которое озаряло желтовато-красным отсветом края огромной впадины на вершине горы. Было оно шириною около версты, а окружала его узкая полоса берега. На поверхности озера темнели причудливо-складчатые наплывы остывающей лавы, в трещины между которыми сочилось ярко-рыжее сияние и нестерпимый, пахнущий серой жар. Лишь в двух местах у самой кромки берега прорывалась наружу раскалённая кровь земли, кровь Огуни. Вспучиваясь и сердито бурля, она ломала корку и пускала извилистые лучи новых трещин, а из недр горы слышался низкий, рокочущий гул, от которого ступни Тихомиры ощущали дрожь каменной тверди.
        Сама Ворчун-гора не отличалась большой высотой, её пологие склоны поросли пушистым ковром из трав и невысоких редких кустиков. Издали она очертаниями напоминала огромный нарыв на лице земли, из плоско срезанной вершины которого в ночное небо поднимался тревожными воспалённо-кровавыми клубами дым. На сотню вёрст окрест не было ни одной, даже самой захудалой деревушки, а потому, когда гора захлёбывалась и давилась жгучими соками своего нутра, выплёскивая их вниз по склонам, ничья жизнь не подвергалась опасности. Пустынные это были места… Только дух Огуни витал над рокочущим и окутанным дымными крыльями пожара жерлом. Мысленно поговорив с богиней и попросив её о помощи, Тихомира вернулась в дом Твердяны.
        Когда дым над вершиной горы стал розовато-пепельным в первых лучах простуженной северной зари, ноги незрячей оружейницы ступили на складчатый рисунок застывшей лавы на берегу огненного озера. Сопровождали её Горана с Тихомирой, а матушка Крылинка, проводив их лишь полным слёз взглядом, осталась дома. Чем ближе они подходили к кромке бурлящей лавы, тем гуще и страшнее становился жар, словно они попали в огромную плавильную печь.
        — Припекает, — усмехнулась Твердяна, прислушиваясь к гулу огнедышащей горы. — Но нам ли, детям Огуни, бояться горячего? — И добавила, со скрипом сминая в руке пригоршню серебристо-чёрной лавовой крошки: — Ты права, Тихомира, сильное это место… Не обманывают ваши северные предания — дух богини недр здесь обитает, я чувствую. Веди меня.
        — Да пребудет с тобой Огунь, — шепнула Горана. — Я верю, всё получится.
        Ноги Твердяны в мягких чунях чутко ощупывали небольшой каменный уступ как раз над пламенеющим проломом в корке, в котором дымилась и булькала, разбрасывая кроваво-алые брызги, огненная жижа. Любая живая плоть, упав в неё, тут же обуглилась бы и превратилась в прах, но только не плоть того, кто посвятил себя богине земных недр. Зная это, Тихомира всё-таки не могла не чувствовать жаркий ток волнения, струившегося в жилах, как расплавленный металл.
        — Прямо, — прошептала она, стоя у Твердяны за плечом.
        Оружейница чуть кивнула, напряжённо двинув лопатками и напружинив в коленях ноги. Казалось, она созерцала опустевшими глазами только ей видимые чертоги… Кто знает — может, она сейчас лицезрела саму Огунь, поднимающуюся из недр на лепестках огненного цветка, в платье, сотканном из текучего и подвижного, дышащего пламени?
        Взмах рук — прыжок — брызги — гром горной утробы…
        Гулкая, наполненная биением сердца тишина в ушах Тихомиры.
        Лава сомкнулась над Твердяной, поглотив её. Мгновения, огромные, как горы, рокотали под ногами, скрипели на зубах песком, закладывали уши. Тугое давление времени, огнедышащая вечность…
        «Бух, бух, бух», — раздавалось то ли в глубине горы, а то ли в висках Тихомиры.
        На берегу открылся проход, и из него шагнула жутковатая фигура — оживший сгусток лавы с руками и ногами. Он рухнул рядом с Гораной, повернулся на спину и замер; грудь поначалу вздымалась, но по мере остывания лавы делала это всё реже и натужнее.
        — Она задохнётся! — взволнованно вскричала Горана, касаясь тонкой серебристой плёнки на поверхности человекообразного сгустка, под которой ещё дышала красным жаром «кровь Огуни». — Корка застынет и сдавит ей грудь!
        Древнее сказание ничего не говорило о том, как дышать под панцирем отвердевшей лавы; вся надежда была на волшебный сон, который наступал после погружения в огненное озеро. О том, что творилось под слоем медленно остывающей жижи, покрывавшей тело Твердяны, Тихомира с Гораной могли только гадать, и им оставалось лишь довериться преданию о целительной силе крови Огуни. Горана, переживая за родительницу, то и дело порывалась освободить её из плена лавы, но Тихомира удерживала её от этого.
        — Погоди, погоди. Видимо, всё так и должно быть, как же иначе? Матушка Огунь не позволит случиться беде. Не трогай, не прерывай исцеление. Зря, что ли, твоя родительница в огненном озере купалась?
        Солнце поднималось тяжёлым багровым шаром над дымящейся каменной чашей, и поверхность лавового озера казалась в дневном освещении совсем чёрной, как пустая глазница. Полный тревоги взгляд Гораны не отрывался от Твердяны, которая застыла на берегу рухнувшей статуей.
        — Ох, не знаю, не знаю, что из этой затеи выйдет, — бормотала она. — Неспокойно мне что-то.
        — Сама же говорила, что веришь в добрый исход, — напомнила Тихомира.
        — Да я просто родительницу как-то поддержать хотела, — вздохнула Горана.
        Когда корка на теле оружейницы немного остыла и схватилась, они перенесли её с горы в кузню. Изумлённые работницы бросились по приказу Гораны расчищать большой рабочий стол под навесом; когда на него опустили Твердяну, все, оставив работу, столпились вокруг.
        — Что же это с хозяйкой нашей кузни стряслось? Неужто окаменела? — переговаривались работницы, со страхом глядя на Твердяну, и правда похожую на каменное изваяние.
        — Она окунулась в огненное озеро на Ворчун-горе, — объяснила Тихомира. — Будем надеяться, что сила Огуни ей поможет, и она освободится от этой корки здоровой и зрячей.
        Ей с Гораной стоило немалого труда заставить всех вернуться к работе. Ещё бы! Фигура Твердяны, покрытая серебристо-серой бронёй, притягивала взгляд, завораживала и погружала в оцепенение своей таинственной жутью. Казалось, это искусный каменщик вырубил из куска скалы точное подобие оружейницы в полный рост, а потом нанёс серую краску, смешанную с истолчённым в мельчайшую крошку стеклом.
        Когда рабочий день уже клонился к концу, Горана подошла к Тихомире. Её волнение выражалось теперь лишь в нервной дрожи ноздрей и желваках, бугрившихся под скулами.
        — Сколько ей так лежать? — вполголоса спросила она. — Что ваше северное поверье говорит насчёт этого?
        — Точно не знаю. Вестимо, пока корка совсем не застынет, — ответила Тихомира.
        Горана постучала по плечу родительницы пальцем — послышался звон, в котором сквозила высокая, чистая стеклянная гулкость.
        — Твёрдая уж, — сказала она, хмурясь.
        Между тем подошли её дочери-близнецы, поблёскивая стройными, ладно вылепленными туловищами. Вдумчивая Светозара старательно изучала кузнечное дело, а непоседа Шумилка говорила, что она здесь временно: если всё же начнётся война, она вступит в дружину Радимиры. Боязливо тронув мерцающее покрытие, она спросила:
        — Бабушка Твердяна хоть живая там?
        — Не знаю, — грозно поблёскивая глазами, отозвалась Горана. — Это наша гостья с севера, Тихомира, надоумила её в огненное озеро на Ворчун-горе окунуться… Надеюсь, она знает, что говорит.
        Холодящая пелена мурашек скользнула по лопаткам северянки, а сердце едва не треснуло, словно покрывшись такой же мерцающей корочкой, какая скрывала под собой Твердяну. Однако в его глубине сияло горячее ядро безоглядной веры в чудотворную силу богини-покровительницы.
        — Огунь не попустит беды, — с глухим упрямством повторила она.
        Небо, словно чувствуя всеобщую тревогу, закрылось тучами, задышало сырой зябкостью и спустило на землю серый занавес из холодных нитей… Яблони беспокойно шелестели мокрыми кронами и с каждым порывом ветра роняли маленькие зелёные завязи, вода скатывалась в серебристые капли в ложбинках широких бархатистых листьев капусты, а промокшие рубашки неуютно липли к плечам; шагая по влажно блестящим плиткам дорожки к дому, кошки заранее содрогались от мысли, что сейчас придётся успокаивать матушку Крылинку. В окне мелькнули её сердоликовые бусы: она напряжённо ждала возвращения оружейниц.
        Горана с порога обняла мать, полагая, видимо, что нежностью сумеет сладить с её волнением. А Крылинка, переводя огромные испуганные глаза с одной кошки на другую, пролепетала посеревшими дрожащими губами:
        — Так я и знала… Чуяло моё сердце, что Твердяна не вернётся…
        — Матушка, погоди ты плакать, — успокаивала её старшая дочь. — Исцеление ещё не завершилось, на это требуется время. Она сейчас в кузне, прийти не может… Но вернётся. Непременно.
        — Когда? — прозвенел тревожным ледком голос Млады.
        Чернокудрая кошка обнимала за плечи Дарёну, не менее перепуганную, чем матушка Крылинка. Тихомира, утонув в золотистом янтаре глаз певицы-чародейки, ощутила тёплую истому, пушисто защекотавшую сердце.
        — Точно нельзя сказать… Но всё идёт как надо. Всё хорошо, — проговорила она.
        И снова она не смогла совладать с собой — отвечая на вопрос Млады, не сводила глаз с Дарёны и обращалась скорее к ней, нежели к её супруге-кошке. Впрочем, тот же вопрос раскалённо искрился и в зрачках Дарёны.
        Прослезившись, матушка Крылинка всё же взяла себя в руки, подала кошкам-оружейницам умыться и пригласила всех ужинать. В окна струилась дождливая сырость сада, серый сумрак вздыхал и хлюпал, а мысли Тихомиры устремлялись к Твердяне, лежавшей сейчас в кузне. Навес укрывал её от дождя, но её место было здесь, дома — за столом вместе с любящей семьёй.
        Тихомире взгрустнулось. Там, на севере, без неё встретил короткое промозглое лето старый дом, построенный ещё прабабкой. По хозяйству управлялась младшая сестра с её супругой, а кузня в тёмном ельнике осталась на двух подмастерьях. Хоть сама Тихомира ещё не так давно получила звание мастерицы, но отказывать молодым кошкам, попросившимся к ней в ученицы, не стала — рассудила, что помощницы не будут лишними. Азам кузнечного дела они уже обучились и сейчас, должно быть, мало-мальски обслуживали деревню в отсутствие своей наставницы.
        От дум о доме её отвлёк приветливый взгляд Дарёны, от которого по жилам Тихомиры разлилось медовое тепло, точно она выпила хмельного зелья. Сама собой на её губах расцвела улыбка, а ледяная корочка грусти стаяла с сердца, освобождая пушистые, как у сон-травы, лепестки нежности. Бессонная ночь сказывалась тупой ноющей болью в висках, но в постель идти не хотелось: душа рвалась на простор, в прохладу дождливого неба…
        И снова не нашла Тихомира покоя на подушке. Перекинувшись в белую с рыжими подпалинами кошку, она бродила по сосновым склонам гор, хмелея от запахов ночи — цветов, трав, дождя, хвои. Горьковатое питьё тревоги вливалось в кровь, а где-то на краю неба, мучимого далёкими грозовыми сполохами, свежей трелью малиновки звенела песня. Всё смешалось в сердце Тихомиры: волнение за Твердяну, очарованность кареглазой певицей, мысли о вещем мече, покоившемся сейчас в разобранном виде в пещере на Кузнечной горе… Сливаясь в единый тоскливый зов, всё это побуждало к беспрестанному движению, надрывало душу и распирало грудь.
        Утром площадка перед пещерой темнела от влаги, и только под навесами было сухо. Дождевая вода ушла по желобкам-водоотводам, а Твердяна всё так же недвижимо лежала на столе, где её оставили днём ранее. Приблизившись к ней, Тихомира радостно вздрогнула: затвердевшая корка подёрнулась трещинами! Северянка хотела позвать Горану, но та уже сама спешила к ней вместе с Огнеславой и близнецами.
        — Пошло дело! — обрадованно воскликнула она, сверкнув глазами и белыми зубами в улыбке. — А ну-ка, посмотрим…
        При лёгком постукивании молоточком панцирь покрывался всё более густой сетью трещинок. Когда на нём не осталось ни одного нетронутого местечка, Горана попробовала осторожно отковырнуть кусочек ножом. Получилось: несколько обломков корки с сухим стуком отвалились, но, к общему удивлению, под ними открылась не живая кожа, которую Горана боялась поранить, а ещё одно твёрдое покрытие. Оно блестело, как ледяная глазурь.
        — Это ещё что за дела? — нахмурилась Горана озадаченно.
        Тихомира в порыве нетерпения выхватила у неё нож и сама стала отщеплять корку, орудуя то острием, то ногтями. Первым делом она очистила лицо Твердяны, казавшееся серебристо мерцающей маской. Лоб, гладкая голова, подбородок, щёки, глаза, брови — всё было словно выточено из белого мрамора. Даже складочки зажмуренных век проступали.
        — И впрямь окаменела, — ахнул кто-то.
        Горана с яростным рычанием ударила обоими кулаками по твёрдой груди своей родительницы, оскалилась на Тихомиру.
        — Ну, что?! — рявкнула она. — Это и есть твоё хвалёное исцеление?!
        — Да погоди ты… — начала было Тихомира, но увесистый тумак сшиб её с ног.
        Разъярённую Горану с трудом оттащили обе её дочери, Огнеслава и ещё пара работниц кузни, а Тихомира на несколько мгновений улетела в путешествие по гудящей, как колокол, переливчато-звёздной бездне, в которую её отправил удар. Звуки слились в смазанную круговерть, а тело, словно бы действуя отдельно от души, с пьяной неуклюжестью поднялось на четвереньки. Качая головой, она по частям стряхивала с себя эту оглушённость: сначала с глаз, потом с ушей, а затем и с прочих чувств. Горана, окружённая всеобщим сочувствием, сидела поодаль на скамеечке, вцепившись зубами в собственную косу…
        Тихомира шатко встала на ноги и с сосредоточенным упорством, не обращая внимания на звон в голове и привкус крови во рту, продолжила счищать корку. Нет, не могло такого быть! Твердяна не окаменела, это что-то другое, без сомнения. Постепенно открылось всё тело, на котором не осталось ни клочка одежды: она то ли сгорела в лаве, то ли растворилась в ней.
        — Нет, нет, не может быть, — бормотала Тихомира, стряхивая последние приставшие кусочки корки.
        Блестящее и гладкое, молочно-белое чудо — лежащая статуя Твердяны — было прекрасно, но теплилась ли в его глубине жизнь? Приложив ухо к каменной груди, Тихомира вслушалась… Тишина. Взор Гораны раскалённым прутом сверлил ей спину, и она не решалась обернуться и встретиться с ним.
        — Она поверила тебе, — проговорила Горана глухо и сипло. — Мы все поверили. И что теперь?…
        Тихомира всё же повернулась к ней.
        — Да погоди горевать! Может, это просто вторая корка, которую тоже надо разбить?
        Цепляясь за ускользающий хвост птицы-надежды, она схватила молоток и постучала по каменному плечу… Тщетно. Мерцающая поверхность даже не примялась, белая фигура лишь отозвалась гулким звоном.
        — Значит, должен быть какой-то иной способ, — сказала северянка, озираясь в поисках чего-то, что, как ей казалось, должно было непременно помочь.
        Вокруг были только растерянные, хмурые и печальные лица. Не у кого спросить совета… А лоб Твердяны блестел, словно ледяной.
        Лёд!
        — Отчего тает лёд? — подумала молодая оружейница вслух, не в силах удержать диковатой, сумасбродной улыбки.
        Все смотрели на неё так, словно считали спятившей, а Тихомира сама себе ответила:
        — Правильно, от тепла. А что теплее всего на свете? Нет, не огненное озеро на Ворчун-горе, отнюдь. Есть кое-что погорячее! Зовите сюда матушку Крылинку!
        — Ты рехнулась? — рыкнула Горана, блестя серебристой поволокой боли в затуманенных глазах. — Хочешь, чтобы она прямо тут сошла с ума от горя?!
        — Этого не будет, — улыбаясь всё шире от внезапно накрывшей её сердце волны тепла, сказала Тихомира. — Я чувствую… Я знаю. Ну же, позовите её! Да захватите для Твердяны что-нибудь из одёжи!
        Все нерешительно мялись, боясь принять за правду её слова. Лишь Огнеславу Тихомира сумела расшевелить и заразить своей верой: княжна-оружейница шагнула вперёд и опустила руку на плечо северянки.
        — Кажется, я смекаю, к чему ты клонишь, — сказала она с теплом в голосе и искоркой понимания в глубине зрачков.
        Она стремительно вышла за калитку и исчезла в проходе, а Тихомира осталась стоять возле Твердяны, всё с той же улыбкой поглаживая её мраморно-белые пальцы. Горана молчала, но её взгляд начал медленно просветляться: может быть, она тоже что-то поняла, а может, просто собирала осколки последней надежды в ожидании чуда.
        Калитка распахнулась, и на площадку вихрем ворвалась счастливая Крылинка, но свет радости сменился на её лице растерянностью, а узелок с одеждой упал к её ногам, едва она увидела вместо живой супруги мраморное изваяние. Её колени подкосились, и если бы не Огнеслава, шедшая следом, матушка Крылинка рухнула бы там, где остановилась.
        — Не робей, подойди, — ласково сжав её похолодевшие руки, сказала Тихомира. — Она жива, только её надо освободить. И я думаю, ты знаешь, как это сделать.
        Услышав это, Крылинка на глазах у всех вынырнула из омута растерянной слабости. Ещё мгновение назад она горестно висела на руках у Огнеславы с Тихомирой, а сейчас встрепенулась и, оправдывая своё крылатое имя, подлетела к безжизненной фигуре под навесом. Упав ей на грудь, она омочила дорогое лицо тёплыми слезами. Дрожь губ, дрожь пальцев, трепет мокрых ресниц, и вдруг — крак! Не поддавшаяся ударам молотка белая глазурь лопнула с лёгкостью яичной скорлупы, покрывшись сеточкой тончайших трещин. С шорохом, как опадающие листья, льдисто-мраморная шелуха посыпалась с груди Твердяны, сделавшей первый судорожно-хриплый вдох. И вот она — живая кожа, которую они все искали под верхней грубой коркой!
        — Родненькая моя… — Заплаканная улыбка Крылинки сияла, как солнце сквозь просвет в дождевых тучах. — А я уж и не чаяла…
        Одно движение сильного плеча — и скорлупа осыпалась с тела Твердяны, гладкого и невредимого; ни одного ожога не оставила на нём огнедышащая кровь Огуни, ни единый волосок в косе не пострадал. Приподнявшись на локте, оружейница посмотрела на супругу прежними, яхонтово-синими глазами, из которых бесследно ушла жуткая морозная пустота.
        — Я вижу… Вижу тебя, — с ласковой хрипотцой сказала она, касаясь пальцами щеки своей жены.
        А та, смеясь и плача одновременно, обнаружила ещё одно чудо:
        — Шрамы… Их нет, Твердянушка! Ушли подчистую!
        Сладко потянувшись, как после долгого и крепкого, освежающего сна, Твердяна блеснула зубами в широкой улыбке и впилась поцелуем в губы Крылинки с молодой страстью. Её нагота была лишь отчасти прикрыта складками одежды обнимающей её жены, и оружейница, оглядев себя, сказала:
        — Чего это я нагишом? Одёжка какая-нибудь есть?
        — Есть, есть, моя ненаглядная, — опомнилась Крылинка, смахивая слезинки с ресниц и расторопно подбирая принесённый из дома узелок. — Вот, накинь.
        Твердяна облачилась в застиранную рабочую рубашку и портки, а запасная пара сапогов нашлась в кузне. Обновлённая, с сияющим молодостью лицом, женщина-кошка обвела светлым взглядом родных и протянула руку старшей дочери, стоявшей чуть поодаль с блестящей плёнкой счастливых слёз на глазах. Судорожный вздох облегчения вырвался из груди Гораны, и она заключила родительницу в крепкие объятия.
        — Испугалась, дитятко моё? — поглаживая её по лопаткам, молвила Твердяна. — Ну ничего, ничего, вот и обошлось всё.
        Кузня наполнилась смехом и радостными криками. Твердяну с Крылинкой обступили со всех сторон — не протиснуться, но Тихомира и не стремилась пробиться к виновнице всеобщего ликования. Волна напряжения схлынула, оставив после себя приятную усталость в теле и тепло под сердцем.
        — Ну… прости уж меня, что ли, — подошла к ней смущённая Горана. — Водичкой целебной из Тиши умойся — и пройдёт синяк.
        — Ладно, забудем, — улыбнулась Тихомира, пожимая протянутую руку. — Что было, то прошло, быльём поросло.
        Хоть и витал над Кузнечной горой светлый дух праздника, располагавший к веселью, но Твердяна, едва придя в себя и утолив голод краюхой хлеба с молоком, тут же погнала всех работать: не терпела она безделья, проводя все дни в труде. Впрочем, добро на праздничный ужин она Крылинке дала.
        — Так уж и быть, стряпай… Такой случай и отметить не грех.
        И вот настал день, когда болванки-хранилища с частями клинка были раскованы на половинки, и слои волшбы искусством рук Твердяны воссоединились с соответствующими слоями стали. Нагрев, проковка — и части слились в единую заготовку, которой предстояло некоторое время спустя согнуться пополам и обрести сердцевину. Последняя ждала своей очереди, пока волшба восстанавливала свои прежние межслойные связи. Заготовку заключили в глиняный защитный кожух и отложили до поры до времени.
        Однажды после обеда — в самый разгар рабочего дня — в кузню постучались. Одна из учениц прибежала с круглыми глазами в пещеру:
        — Государыня Лесияра пожаловала! Спрашивает тебя, мастерица Твердяна!
        Отложив работу, та вышла на площадку и сделала знак впустить высокопоставленную гостью, а Тихомира из любопытства последовала за ней. Встав за одним из столбов навеса, она наблюдала, как в калитку вошла, сверкая на солнце драгоценным венцом, величавая женщина-кошка в красных с золотой вышивкой сапогах. Багряные складки плаща ласкались на ветру к её стройным ногам, а в золотисто-русых волнах рассыпанных по плечам волос сверкали серебряные прядки. Дымчатая синева её глаз была внимательной и строгой, но смягчилась приветливой улыбкой, когда княгиня раскланялась с Твердяной и поцеловалась с дочерью, княжной Огнеславой.
        — Огунь вам в помощь, труженицы, — сказала она. — Слыхала я, что тебе глаза волшбой повредило, Твердяна…
        — Было дело, — кивнула оружейница сдержанно.
        — Я безмерно счастлива видеть, что твоё драгоценное зрение восстановилось и давние отметины изгладились, — молвила Лесияра с дружески-ласковой обходительностью. — Весьма сожалею, что тебе пришлось такое перенести из-за моего меча. Как идёт перековка?
        — Идёт понемногу, моя госпожа, — ответила Твердяна. — Соединили сталь с внутренней волшбой, сердцевину пока ещё не вложили. Кстати, о сердцевине…
        Знаком подозвав Тихомиру, она пригласила княгиню отойти в сторонку.
        — Это моя помощница, молодая мастерица из полунощных земель [5 - полунощный — здесь: северный], — представила оружейница северянку, которая при этих словах учтиво поклонилась повелительнице Белых гор. — Звать её Тихомирой, мы вместе с нею работаем над твоим вещим мечом, государыня. Раз уж заговорили мы о сердцевине, то хотела бы я тебя вот о чём спросить: для чего ты, куя свой клинок, на сердцевину наложила узор «Маруша»? Как ты, наверно, знаешь, он не используется с незапамятных времён, поскольку чрезвычайно опасен. Им-то мне глаза и повредило, да так сильно, что даже вода из Тиши не смогла помочь, и пришлось прибегнуть к крови Огуни, что плещется на вершине огнедышащей Ворчун-горы. Тихомира тому свидетельница, не даст соврать… Что скажешь, государыня?
        Лесияра, казалось, была удивлена.
        — «Маруша», говоришь? — пробормотала она озадаченно, потирая горделиво-мужественную ямочку на подбородке. — Даже не знаю, что тебе ответить! Помнится мне, что не накладывала я сознательно, по своей воле, такого узора… Мне бы даже в голову не пришло его намеренно использовать, клянусь тебе. Объяснение этому у меня только одно: вещий меч рождается у того мастера, которого сам выберет для своего появления на свет. Откуда в нём берётся такое необыкновенное свойство? Это остаётся тайной и для того, кто его куёт. Я не помню, чтоб когда-нибудь оплетала сердцевину или иные части клинка древним узором, о котором ты говоришь… Должно быть, он зародился сам собою, как бы странно это ни звучало из моих уст.
        — Я допускаю всё, госпожа, — проговорила Твердяна. — Странность — это всего лишь то, для чего мы не можем найти объяснения, которое, впрочем, не перестаёт существовать от нашего незнания.
        — Ты, безусловно, права… Однако, как любопытно выходит! — отозвалась Лесияра, воодушевлённо блестя глазами. — Маруша и Лалада сошлись в одном клинке! До сего дня ещё никто не перековывал вещего меча, и если бы он не сломался, мы бы, возможно, так и не узнали, что он скрывает в своём сердце… Это лишний раз подтверждает, что всё в мире едино, всё взаимосвязано. Удивительно!
        — Да, моя госпожа, мы тоже были немало поражены, обнаружив сию особенность твоего оружия, — кивнула Твердяна задумчиво.
        — А когда я могу рассчитывать на полное восстановление меча? — поинтересовалась княгиня. — Хотя бы приблизительный срок?
        — Не могу ответить точно, государыня, — развела руками хозяйка кузни. — Всё будет зависеть от того, как скоро срастётся волшба. То, что было насильно разъединено, можно связать снова, но это непросто. Боюсь, к зиме не успеем.
        Брови Лесияры сдвинулись, отягощённые тенью суровой озабоченности.
        — Это скверно…
        — Но у Тихомиры есть для тебя подарок, — сообщила Твердяна с улыбкой, едва наметившейся в уголках губ. — И его мы надеемся вручить тебе уже очень скоро.
        — Вот как! — оживилась повелительница женщин-кошек. — И что же это?
        — Меч Предков, госпожа, — наконец подала с поклоном голос Тихомира, до сего мгновения хранившая скромное и вежливое молчание. — Это последний клинок великой оружейницы Смилины. Она начала работать над ним на склоне своей жизни, но завершить его не успела: подошёл срок её ухода в Тихую Рощу. Она завещала моей прародительнице доделать меч, и с тех пор он передавался в моём роду из поколения в поколение. Над ним трудились мои предки, я тоже приложила к нему руку, а завершающий слой волшбы нанесла Твердяна. Осталась лишь окончательная отделка и заточка, и этот славный клинок будет готов для вручения тебе.
        — О! — восхищённо воскликнула Лесияра, блестя улыбкой. — Без сомнения, это будет всем мечам меч! Благодарю тебя, Тихомира, и тебя, Твердяна, за эту прекрасную новость. Жду не дождусь, когда я наконец увижу это удивительное оружие!
        — Это случится уже совсем скоро, — сказала Твердяна. — Непростой это меч, государыня, живой… У него есть душа, которую он приобрёл в своём долгом пути к тебе. Как люди сходятся, чувствуя друг с другом духовное родство, так и тебе с этим клинком предстоит найти общий язык. Это великое оружие, моя госпожа, и настолько же велика его любовь… И ежели меч отдаст её тебе, то вы с ним станете верными друзьями навеки.
        — Я волнуюсь, словно молодая холостячка перед встречей со своей избранницей, — засмеялась Лесияра.
        — О да, эта любовь способна сравниться с любовью к женщине, — усмехнулась оружейница. — А может, и превзойти её. Остаётся только надеяться, что твой прежний меч не приревнует тебя к новому.
        Княгиня задумчиво хмыкнула.
        — Мда… Видно, на роду мне написано делить себя пополам между любимыми, будь то женщина или оружие.
        — Уверена, ты найдёшь достойный выход, — поклонилась Твердяна, и Тихомира последовала её примеру, также отвесив низкий поклон.
        Её снедало любопытство, но задавать княгине личные вопросы она, конечно, не посмела. Если даже у простых людей есть тайны сердца, то правительница Белых гор уж подавно имела право на таковые.
        2. Княжна-изобретательница и две смуглянки
        Ветер трепал волосы Светолики, солнце путалось в них золотыми нитями, а перед княжной необъятно раскинулась долина горной реки. Синяя водная лента холодно блестела, по берегам кучерявились деревья и кусты, русло огибало зелёные островки и песчаные косы. Простор щекотал душу зябким трепетом и наполнял желанием раскинуть руки и взлететь…
        — Ну, довольно прохлаждаться, приступим, — сказала княжна, сплюнув последнюю косточку и отдавая шапку с крупной, глянцево-красной черешней Истоме.
        Истома и Будина, загорелые кошки-близнецы с белыми, как одуванчиковый пух, головами, принялись помогать княжне с лямками и ремнями парящего крыла. Целую седмицу они возились, переделывая и заново обтягивая кожей его остов: прошлые испытания показали, что необходимо слегка изменить очертания крыла для лучшей управляемости. И вот, обновлённое крыло было готово к новым пробам.
        Оттолкнувшись ногами от края обрыва, Светолика поймала струю воздуха и ощутила под собою гулкую пустоту. Солнечно-ослепительное чувство полёта наделяло душу крыльями, небо раскрывало навстречу ей свои безоблачные объятия, и всё казалось возможным. Из горла Светолики вырвался крик восторга: она летела подобно птице, и ветер пел свою песню, властно и упруго упираясь ей в грудь. Воздух — владение бога Ветроструя — покорился её дерзкому натиску, внизу блестела река и зеленела трава, а снежные вершины гор дивились новоявленному чуду: человек взлетел в поднебесье. Древние мудрые горы, наблюдая за полётом, гадали: упадёт смелая кошка или не упадёт? Однако княжна всё продумала, и на случай неудачи внизу ждала пышная копна душистого сена; стоило только открыть к ней проход в пространстве — и мягкое приземление было обеспечено.
        Помощницы-сёстры остались далеко на обрыве и сейчас, наверное, следили за испытанием крыла в подзорные трубы — в три раза меньше той, что стояла на вершине башни. Будучи верными последовательницами княжны, Истома с Будиной первыми получали от Светолики знания, которые та черпала в земных книгах и чудесном потустороннем источнике, открывшемся ей в юности. Они вместе ломали голову над чертежами, испытывали изобретения; часто, не отрываясь от работы, ели и пили с княжной, а порой и засыпали в покоях для научных занятий, чтобы с утра с новыми силами приняться за дело. Происходили эти кошки из рода оружейниц, но семейное дело не продолжили, предоставив это своим сёстрам. Истому привлекало зодчество и градостроительство, а у Будины обнаружилась удивительная способность к языкам, и благодаря покровительству княжны она отправилась на обучение в Великую Библиотеку в Евнаполе — городе на берегу тёплого Зелёного моря, омывавшего страну Еладию. Когда-то и сама княжна училась там, да и сейчас нередко посещала этот храм науки. Будина перевела и переписала немало трудов, которые пополнили собрания книг княжны и
её родительницы Лесияры, а Истома построила в южном городе Заряславле водопровод. Лесияра, заметив её одарённость, привлекла эту умелицу для прокладки оного и в столицу, дабы наладить бесперебойное снабжение Белого города водой из чистейших горных источников.
        Крыло плавно скользило над долиной, как огромная хищная птица, несущая в лапах добычу. Его тень плыла по зелёной земле над пасущимися стадами, и княжна ликовала: кажется, последние исправления в расчётах оказались правильными, и им наконец удалось довести устройство летательного приспособления до ума. Нелишним оказалось и введение в остов стальных частей с особой волшбой, помогающей крылу лучше держаться в воздухе и преодолевать зависимость от направления ветра. Растворяясь душой в величественной красоте долины, Светолика предавалась размышлениям: стал ли этот полёт возможным с милостивого позволения богов или являлся вызовом им? Природа не наделила ни людей, ни женщин-кошек крыльями, и небо не входило в их владения, но не оттого ли им ещё сильнее хотелось устремить в неосвоенные пространства свои дерзновенные исследовательские усилия?
        Треугольная рама под крылом слушалась малейшего нажима, и Светолика, изменяя направление полёта, не могла нарадоваться творению своих рук. Кажущаяся простота его устройства была итогом большой работы, множества испытаний, падений… Не всегда удавалось вырулить точно в копну сена, и княжна с помощницами набили себе немало шишек, пока не привели крыло к его нынешнему виду. Успех зависел от незаметных на первый взгляд мелочей: угла между частями остова, ширине крыла, натяжении кожаных полотен, прочности узлов… Полвершка там, полвершка сям — и всякий раз крыло вело себя в воздухе иначе. Расчёты порой показывали одно, а на деле получалось совсем по-другому.
        Но сейчас всё наконец-то шло как нельзя лучше. Светолика летела над колосящимися полями, сочно-зелёными пастбищами, изобильными садами. А вот и горное село, раскинувшееся по обе стороны длинной узкой впадины, которая с высоты птичьего полёта казалась лишь морщинкой на лице земли… Белёные каменные домики, лоскутное одеяло огородов и полей, стадо овец вдали. Жительницы задирали головы к небу, с изумлением вглядываясь: что за птица такая? На орла вроде не похожа… Княжна засмеялась и стала снижаться, чтобы дать селянкам рассмотреть себя получше. Народ в окрестностях её усадьбы уже привык к испытательным полётам и почти не обращал на кошек-лётчиц внимания, зная о «чудачествах» наследницы белогорского престола, но сегодня Светолика избрала новую местность для проб, весьма удалённую от своих владений. Княжну-изобретательницу до смешливой щекотки под рёбрами забавляло удивление, с которым местные таращились на неё; какая-то пастушка так задрала голову и вывернула шею, что обронила шапку и опрокинулась навзничь, и Светолика с хохотом качнула крылом… Зря она забыла о равновесии! Коварные струи воздуха сразу
властно заиграли ею, как могучие волны жалкой щепкой, небо и земля слились в одну тошнотворную круговерть — не иначе, бог ветра показывал ей, кто в поднебесье хозяин… Всё произошло так стремительно, что Светолика не успела даже подумать о проходе.
        Треск веток — и исцарапанная княжна повисла, запутавшись в ремнях. Над нею шелестела яблоневая крона, пропуская ослепительные солнечные лучи, а внизу раскинулся большой, старый куст крыжовника; его шипы, длиною едва ли не со швейную иглу, были грозно нацелены в нависший над кустом зад потерпевшей крушение лётчицы. Яблоко, сорвавшись с ветки, весомо стукнуло Светолике по лбу.
        — Уйй, — прошипела она, потирая ушибленное место. И пробормотала: — Нет, на сей раз это не ошибка в расчётах… Нечего на расчёты пенять, коли руки кривы.
        Молодой звонкий смех, словно хлыст, огрел её меж лопаток. Это была та самая пастушка, которую зрелище полёта заставило потерять шапку и упасть, и теперь настал её черёд потешаться. Чёрный кафтан с короткими рукавами облегал её стройный стан, а тугие, как чулки, голенища мягких сапогов выгодно обрисовывали изящные икры; из-под рукавов кафтана белели рукава рубашки, а воротник-стойку украшала искусная вышивка. Белая барашковая шапка была уже на своём месте — на темноволосой кучерявой голове пастушки, которая хохотала над Светоликой во весь свой белозубый рот. Раскаты её смеха, словно гром сияющего на солнце водопада, поразили сердце княжны своей чистой, освежающей прозрачностью, и Светолика, очарованная этим звуком, даже забыла обидеться. В один этот смех можно было влюбиться.
        — Лучше б помогла мне слезть, хохотушка, — хмыкнула она.
        Молодая кошка, сверкая тёмными, как мокрая чёрная смородина, глазами, оскалилась в клыкастой улыбке, и рот Светолики тоже весело растянулся от уха до уха: смешливая «зараза» распространялась молниеносно. Но тут — крак! — крепления ремней не выдержали, и княжна с получеловеческим, полукошачьим воем рухнула прямо в куст крыжовника.
        — Рряуу-яууу!
        Боль от множества чудовищных шипов свела тело судорогой. От движений становилось ещё больнее, и Светолика замерла, с ужасом думая о том, как ей придётся выбираться из этой ловушки. Пастушка смеялась уже с оттенком сострадания, и на её темнобровом, подвижном лице выразилась искренняя жалость к мукам незадачливой лётчицы.
        — Обожди, не дёргайся! — посоветовала она, окидывая княжну взглядом и соображая, как её лучше вызволить. — А то шипы ещё сильнее вонзятся.
        — Да я уж догадалась, — прорычала Светолика. — Сними меня с этих… копий!
        Теперь она на своей шкуре прочувствовала, каково бывает зверю, рухнувшему в яму с кольями. Пастушка склонилась и предложила княжне обхватить её за шею — авось, как-нибудь удастся подняться.
        — Аррр… Мрряяяя! — взвыла та, когда темноглазая кошка рывком сдёрнула её с шипов, на которых она была распластана бабочкой. — Ты сдурела — так резко?!
        — Лучше резко и быстро, чем медленно и мучительно, — усмехнулась пастушка.
        Растянувшись на животе, Светолика блаженно прильнула щекой к прохладной траве, а пастушка, присев рядом, принялась заботливо вытаскивать из её зада шипы.
        — Что ж-ж з-за крыж-жовник у вас рас-стёт, — шипела княжна, морщась и вздрагивая. — Колючки вместо гвоздей забивать можно… Как вы ягоды-то собираете? Яу!
        — Тш-ш, терпи, — хмыкнула пастушка. — Куст не виноват, что вырос на том месте, где тебе вздумалось рухнуть с неба… — И спросила в свою очередь, косясь на застрявшее на яблоне крыло: — Это что за приспособа такая?
        — Парящее крыло, — ответила Светолика, кривясь и сцепив зубы от боли. — С его помощью можно плыть по воздуху, как птица, раскинувшая крылья. Испытывала я его в деле, да вот на тебя отвлеклась и не справилась с управлением.
        — Это тебе урок, — покачала головой пастушка. — Не дано людям быть властелинами ветра — нечего и богов гневить.
        — Пытаться, моя любезная, всегда стоит, — поучительно молвила княжна. — Как тебя звать, кстати?
        — Вeсной меня кличут, — последовал ответ.
        — А чей это сад? — пожелала узнать старшая дочь Лесияры.
        — Моей родительнице он принадлежит, — сказала Весна. — А ты кто будешь?
        Подумав, Светолика не стала пока говорить, что она — наследница белогорского престола, чтоб не смущать темноглазую пастушку, и ограничилась лишь именем. Сад, уютно шелестевший вокруг, раскинулся весьма широко; росли тут и яблони, и груши, и ягодные кусты, а цветы благоухали не в отдельном цветнике, а были рассыпаны свободно у подножий деревьев, среди травы. В тенистых уголках притаилась, покачивая в дыхании ветерка бархатными листочками, душистая мята; высокие, выше человеческого роста, кусты малины кое-где оплёл белый вьюнок.
        — Хорошо у вас тут, — вдохнув полной грудью, улыбнулась Светолика. — А чем ты занимаешься, Весна?
        — Покуда в брачный возраст не вошла — пасу стада моей родительницы, — ответила молодая кошка. — А найду супругу — своим домом жить стану, свои стада буду пасти.
        — Знаешь, а по сердцу ты мне, — сказала княжна. — По глазам, по лицу вижу — славная ты. Была бы рада тебя в сёстрах иметь.
        Весна блеснула ясноглазой улыбкой, солнечной и бесхитростно-приветливой.
        — И ты мне люба, хоть и свалилась ты с небес на чуднoм приспособлении, коего я в жизни не видывала… Дозволь тебя в дом пригласить.
        Посреди обширного сада стоял большой, окружённый тенистыми старыми яблонями каменный дом. На натянутой меж стволами верёвке развешивала свежевыстиранное бельё невысокая, изысканно красивая женщина; густые чёрные брови горделиво изгибались роскошными дугами, а большие тёмно-карие глаза с томными, словно бы усталыми веками смотрели сосредоточенно и серьёзно. Чем-то она напомнила Светолике прекрасных дев жаркой Еладии — таких же чернобровых, с точёными, благородными носиками и бездонно-тёмными, как южная ночь, бархатными глазами. С одной из этих дев княжна в пору своей учёбы в Евнапольской библиотеке целовалась под старой оливой…
        — Матушка Деянира, — обратилась к женщине Весна, — это Светолика, наша гостья. Попала она в наши места необычным способом — по воздуху… Примем её, как подобает?
        — Отчего не принять, коли гостья знатная, — улыбнулась та, и по её произношению Светолика заподозрила, что говорила она на неродном для себя языке. Да и чужеземное имя наводило на мысли… Знакомое имя!
        А в окошке девичьей светёлки наверху на миг показалось столь же темноглазое личико. Выглянув, как солнышко из-за туч, оно тут же скрылось, взволновав сердце княжны и до крайности возбудив её любопытство. Хорошенькие девушки были её слабостью, при виде их Светолика хмелела и проваливалась в сладкий, головокружительный плен пушистых ресниц и нежных губ. Вот и сейчас по её коже пробежала сначала волна бодрящего холодка, а после низ живота наполнился беспокойным жаром, словно там страстно распускался огненный цветок.
        Мозаичные стены и потолки дома дышали приятной прохладой. Деянира, опустив опахала тенистых ресниц, поднесла Светолике братинку с мёдом-вишняком.
        — Не побрезгуй, княжна, отведай, — поклонилась она, качнув длинными янтарными серёжками, которые оттягивали розовые мочки её ушей, выглядывавшие из-под белого головного платка.
        Глаза Весны изумлённо распахнулись.
        — Княжна?!
        Светолика замешкалась, провалившись в ночную бездну взгляда Деяниры, а на лестнице, ведущей наверх, послышалось шуршание женской одежды и тихое, сдавленное «ах!» Быстрая дробь удаляющихся шагов — как копытца горной козочки… Что её спугнуло — приход незваной гостьи или слово «княжна», сорвавшееся сначала с уст Деяниры, а потом и Весны? Светолика расправила плечи, дрогнула ноздрями, как зверь, почуявший добычу, и окликнула обладательницу лёгкой поступи:
        — Чего ты испугалась, красавица?
        Она непременно устремилась бы следом за девушкой, если бы не тёплая ладонь, опустившаяся ей на плечо и мягко придержавшая её.
        — Пусть идёт, — предостерегающе качнув головой, сказала Деянира. — Это моя младшая… Застенчивая она у нас. Коли захочет — спустится потом.
        А Светолика пошатнулась под ураганом охвативших её чувств, которые смешались в один жаркий, пьянящий клубок. Если мать Весны узнала её, значит, это действительно она. Только имя её произносилось тридцать лет назад иначе…
        Тем временем вернулась глава семейства — рослая, голубоглазая кошка с золотисто-русыми волосами, своим обликом отдалённо напоминавшая саму Светолику. Узнав, что в гости пожаловала наследница белогорского престола, Пауница почтительно поклонилась и велела супруге накрывать щедрый стол.
        — Чем богаты, тем и рады тебя потчевать, госпожа! Чем мы обязаны такой честью?
        Светолика, блестя беспечной улыбкой и приправляя свою речь весёлыми остротами, принялась рассказывать, какими ветрами — в буквальном смысле! — её занесло сюда. Хотя её зад ещё побаливал от колючек, но она сумела изрядно потешить хозяйку дома, описывая своё падение в крыжовник. Не щадя собственной княжеской особы, Светолика стремилась выставить себя в самом смехотворном свете — отчасти чтобы побороть смятение от нахлынувших воспоминаний и волнение при мысли о милой девушке, стеснительно прятавшейся наверху. Может быть, та снова подкралась к лестнице и слушала разговор? Светолике мерещилось, что она слышит лёгкое девичье дыхание и чует сладкий запах юной шёлковой кожи.
        — Испытывая свои изобретения, я нередко нахожу приключения себе на… гм, одно место, — разглагольствовала она, чувствуя на себе пристальный взор матери семейства. — Что есть, то есть!
        Этот взор и отрезвлял, и вгонял в оцепенение, перед ним Светолика была вся как на ладони. Глубокие и тёмные, как тёплый небосвод над ночным Евнаполем, очи читали все её сокровенные мысли, угадывали малейшие намерения, и их чуть приметная грустноватая насмешливость выбивала у княжны почву из-под ног. Таила ли эта женщина обиду? Тридцать лет прошло, но Светолика вспомнила те мимолётные поцелуи так, словно это случилось вчера.
        — Однако и крыжовник у вас! — едва не подавившись большим глотком мёда, хмыкнула княжна. — Его колючки меня чуть насквозь не пропороли!
        — Это дикий крыжовник, мы его прямо с гор взяли, — пояснила, посмеиваясь, Пауница. — Прижился, растёт… Шипы у него только через несколько поколений послабее станут, зато он и слаще, и душистее садового.
        Когда обед был подан, застенчивая обитательница светёлки наконец решилась выйти в горницу. Ничего не взяв от своей родительницы-кошки, обликом она уродилась в Деяниру — Светолика остолбенела, словно попав в прошлое. Брови — как пушистый, лоснящийся соболий мех, носик — само совершенство, достойное быть увековеченным в мраморе, а глаза — почти чёрная небесная бездонность с удивительными, тёплыми золотинками янтаря. Такой была Деянира, когда Светолика жадно приникала к её устам в ночном саду, под оливой… Даже оттенок кожи тот же — с лёгким налётом южной, не белогорской смуглости, которая, в отличие от загара, не выцветала даже зимой.
        — Гoринка, девица на выданье, — с гордостью представила свою дочь Пауница. — Красавица, каких поискать! Вся в матушку.
        Едва густые щёточки ресниц девушки поднялись, как тут же её взгляд подёрнулся обморочной дымкой, и Горинка повалилась на поспешно подставленные руки Светолики. Давным-давно княжна, увлечённая науками, не посещала весенних гуляний и уже почти позабыла, что сие явление означало, но ей, конечно же, радостно напомнили.
        — О, кажется, кто-то встретил свою половинку! — засмеялась Пауница, помогая дочери усесться за стол и ласково похлопывая её по щёчкам, дабы та скорее пришла в чувство.
        Юная смуглянка, открыв глаза, обвела мутным, ничего не узнающим взором вокруг себя, а Светолика вдруг растерялась. Ещё совсем недавно она созерцала простор речной долины на краю обрыва, готовая к полёту, не связанная никакими узами, и только ветер бестолково ласкал и путал пряди её волос, как вдруг — лицо в окошке, девица на выданье, обморок и замаячивший вдали призрак шумных свадебных торжеств. Липкая и вязкая, как мёд, неизбежность засасывала её — не двинуть рукой, не вздохнуть, не выбраться… Вот это влипла так влипла!… Неужто отгуляла свой холостяцкий век? Светолике смутно помнилось, что встрече с суженой вроде бы должны предшествовать какие-то знаки — сны, видения… Ничего подобного она не испытывала. Ни снов, ни видений, ни предчувствий — сплошная свобода, насквозь пропахшая ветром и горным простором.
        А в руку ей уже кто-то вложил тёплые девичьи пальчики — тоненькие, почти детские и оттого пугающе хрупкие. Княжна боялась их слишком сильно сжать, причинив боль, а потому держала в своей ладони осторожно, едва-едва обхватывая.
        — Совет да любовь, — прогудел над ухом голос Пауницы, а Деянира неулыбчиво молчала, вопрошающе сверля княжну своими невыносимо бездонными очами.
        О чём они спрашивали, эти глаза?… Может быть, о том, как провела Светолика эти три десятка лет разлуки? С кем встречалась, кого любила, о чём думала и мечтала? Сколько книг прочла, сколько рассветов встретила? Далёкая страна, шелест моря, пальмы, оливы и душистый жасмин, город с величественно прямыми улицами и гулкими мостовыми, хмельное дыхание звёздной ночи, горячий влажный плен женских губ и слова любви на чужом языке… Сморгнув наваждение из прошлого, Светолика с озадаченной улыбкой молвила:
        — Да, я вечная жертва собственных изобретений, чего только со мной не случалось… Но это — всем приключениям приключение! Я отправилась испытывать парящее крыло, а нашла невесту… — И засмеялась: — Нет, правда! Только со мной могло такое стрястись!
        Вишнёвый мёд лился за обедом рекой. Глава семейства на радостях изрядно выпила, Весна тоже порядком окосела и уже совсем по-родственному обнимала Светолику за плечи, а вот княжну хмель как будто не брал. Её отрезвляла гулкая бездна глаз Деяниры.
        — Ох, я ведь совсем забыла! — спохватилась она. — Меня ведь там Истома с Будиной заждались, потеряли уж, наверное! Подождите меня немного, я отлучусь на мгновение — только скажу им, чтоб не беспокоились…
        — Так зови их сюда, чего они там одни сидеть будут? — тут же предложила Весна, слегка заплетаясь языком. — Чем больше гостей, тем за столом веселей!
        — Посмотрим, — пробормотала Светолика, шагая в проход.
        Это было ей необходимо, чтобы глотнуть вольного воздуха и опомниться: казалось, ещё немного этого звенящего предсвадебного угара — и она сойдёт с ума. Помощницы, однако, ждали её с большим удобством, сидя у расстеленной на траве скатерти, изобиловавшей кушаньями. Истома как раз вонзила зубы в баранью ногу, а Будина лила себе в рот брагу из кубка, когда княжна шагнула из прохода.
        — Сидите, сидите, — сказала она помощницам, приподнявшимся было с травы. — Я там это… задержусь малость в гостях, не ждите меня.
        — А крыло где, госпожа? Как испытание прошло? Снова переделывать, поди, придётся? — обрушили на неё кошки град вопросов.
        — Да всё ладно с крылом, — торопливо ответила Светолика, плеснув и себе полкубка. — На сей раз мы сделали всё как надо. Сама, по своей оплошности на дерево грохнулась: не надо было по сторонам глазеть и ворон считать. Но не в этом дело… — Единым духом осушив кубок и крякнув, княжна многозначительно помолчала и договорила: — Встретила я кое-кого.
        Глаза сестёр игриво и понимающе заискрились.
        — Так-так… Опять девица какая-нибудь подвернулась?
        — Подвернулась — не то слово, — усмехнулась Светолика, всё ещё не в силах выпутаться из тенёт наваждения. — Влипла я, как муха в мёд. Кажись, женюсь я, подруги мои.
        Белокурые кошки потрясённо повскакивали со своих мест.
        — Вот это новости! Госпожа, а на ком?!
        — После, всё после, — отмахнулась Светолика. — Мне пора, а то невеста моя там заскучает, боюсь… А хотя… Берите-ка, сестрицы, свои пожитки и айда со мной. Вы тоже на пир званы.
        Помощницы не заставили просить себя дважды. Проворно свернув свой обед, они проследовали сквозь пространство за княжной и были радушно встречены на другом конце прохода хлебосольными хозяевами.
        После ещё нескольких кубков мёда было решено отправиться в сад — проветриться и разогнать хмель, да чтобы еда в животах лучше улеглась. Самой трезвой оставалась Светолика, которая под взглядом Деяниры постоянно ощущала себя словно на краю пропасти, причём без крыла за плечами. Один неосторожный шаг, потеря равновесия — и…
        — Так вот, покачиваюсь я, значит, на ремнях, а вот эта голубушка так и хохочет, так и потешается надо мною, — снова рассказывала княжна, подведя всех к яблоне, в кроне которой торчало застрявшее крыло.
        — Ага, а зад как раз над крыжовником завис, — с хохотом поддержала Весна.
        — Бедный старый куст! Примяла я его преизрядно, — с напускным сожалением вздохнула Светолика и подмигнула смущённо улыбавшейся Горинке. — Признаться честно, Весна, когда я тебя увидала, мне захотелось спросить: а нет ли у тебя сестрицы на выданье? Уж больно ты по душе мне пришлась с первого взгляда…
        Нет, видно, хмель всё-таки брал своё: кажется, она несла жуткую чушь… Порядком пьяненьким кошкам, может быть, её болтовня и казалась верхом остроумия, и они с удовольствием хохотали над рассказом точно так же, как и в первый раз, но две смуглянки — мать и дочь — держались так, будто им было невыносимо неловко всё это слушать. Деянира молчала загадочно, а Горинка — учтиво, и Светолике вдруг захотелось увлечь её подальше от всех, в какой-нибудь тихий лесной уголок, чтобы там уже без свидетелей жарким шёпотом говорить в это изящное ушко всяческие пошлости, пока оно не покраснеет. Впрочем, княжна удержалась от исполнения этого разнузданного желания и лишь приложилась губами к пальчикам новообретённой невесты.
        Как странно звучало это слово — невеста! Ещё сегодня утром Светолика и не помышляла о том, чтобы остепениться, и вдруг, как гром среди ясного неба — этот обморок. Но… какая девушка! Утопая в её очах, княжна тщетно пыталась нащупать дно у этого вязкого и сладкого омута, ей не хватало воздуха, собственный смех казался искусственным, а речи — несусветной, бессвязной дичью.
        Мудрая и внимательная хозяйка, окинув взглядом сидящих за столом и увидев, что хмельное питьё уже готово политься из них обратно, ласково и вкрадчиво предложила:
        — А не пора ли отдохнуть? Уж вечер на пороге, да и выпито немало. Постели готовы, перины взбиты — пожалуйте на боковую!
        Кошки, конечно же, зашумели, что могут выпить столько же, а потом ещё два раза по столько — всё им нипочём и горы по плечо, но мягкая непреклонность Деяниры действовала, как волна, гладко обтачивающая гальку. Взяв супругу под руку, она повлекла её в сторону опочивальни, и Пауница, понемногу поддаваясь голосу женской мудрости, согласилась пойти спать. Икая и выписывая ногами кренделя, она с поддержкой жены покинула горницу. Близнецам их комнату показала Горинка, а Весна уснула прямо за столом, уронив голову на руки, и растолкать её, похоже, было делом безнадёжным.
        Светолике предоставили отдельную опочивальню: дом был просторен и мог вместить много гостей. Провожавшая княжну Горинка проявляла удивительную вёрткость, уклоняясь от поцелуев и выскальзывая из её хмельных объятий.
        — Не надо, госпожа, не надо, — смущённо лепетала она. — Отдыхай сейчас… ты изволила много выпить.
        — Ну хотя бы побудь со мною, — упрашивала Светолика, пытаясь поймать и сжать в руках неуловимые, как бабочки, пальчики избранницы.
        — Отдохни, госпожа, поспи, — втекал ей в уши ласковый и обволакивающий, как тёплое молоко, полушёпот.
        Горинка выскользнула из комнаты, и княжна осталась в одиночестве, покачиваясь на тошнотворных волнах головокружения. Она тонула, захлёбывалась в перине, проваливаясь в неё, как в бездонный сугроб, а где-то вдали, за кромкой памяти, шелестело тёплое море, покачивались пальмы, благоухал жасмин и позвякивали золотые запястья на руках танцующей с покрывалом девы.
        Хмельной дурман выветривался долго и мучительно. Светолика со стоном оторвала гудящую голову от подушки, когда на сад уже спустилась голубая дымка сонных сумерек, и только далёкий край неба розовел остатками вечерней зари. Лоб горел, словно в лихорадке, боль разламывала череп, а во рту стояла полынно-горькая сушь. Княжна покинула опостылевшую постель и, ударяясь попутно обо все дверные косяки, поплелась на свежий воздух.
        Вечерняя прохлада живительным снадобьем наполнила грудь и освежила голову. Светолика умылась из дождевой бочки возле дома, в которую вода стекала по желобам на крыше; прогуливаясь по сумрачным дорожкам, она вздрогнула: на резной скамеечке среди вишнёвых деревьев сидела задумчивая Деянира. Странно было видеть на ней не спускающийся вольными складками наряд её родной страны, сшитый из полувоздушных, струящихся тканей, а белогорскую одежду… Ушла в прошлое затейливая и сложная причёска в виде венца из туго накрученных, лоснящихся локонов — теперь чёрный шёлк кос скромно прятался под белым платком и вышитой шапочкой жены и матери.
        — Боги великие, сколько лет прошло! — пробормотала Светолика. — А ты ничуть не изменилась… Всё так же прекрасна.
        Дурман этих очей не уступал по своей силе самому сногсшибательному хмелю. Их манящая тьма, как лесная чаща, влекла своей грустной шелестящей тайной, и Светолика с трудом преодолела желание упасть к ногам этой женщины и покрыть её колени поцелуями.
        — Какие шутки порой играет с нами жизнь, — проронила Деянира, и по её губам скользнул призрак улыбки. — Я бы скорее поверила, что реки потекут вспять, чем в то, что когда-нибудь снова встречу тебя… даже будучи здесь.
        — Как же тебя занесло в Белые горы? — присаживаясь рядом и накрепко запрещая себе касаться руки Деяниры, спросила Светолика.
        — Не поверишь… отправилась следом за тобой, — усмехнулась та. — Тоска по тебе заставила меня покинуть родные края. Меня задержали на границе, и я месяц прожила в городке-крепости, пока туда не прибыла Пауница. Было это весною… В эту пору вы как раз празднуете Лаладин день. Уж не знаю, как она меня разыскала, только сказала она, что я по всем признакам — её суженая… Что она видела меня во сне, и сердце подсказало ей, где меня искать. И когда наши глаза встретились, на меня что-то накатило… в точности так, как сегодня — на Горинку.
        — А вот у меня не было никаких снов и подсказок сердца, — подумала Светолика вслух. — Почему так?
        — Пути судьбы загадочны, — устремив туманный взор в вечереющую даль, молвила Деянира. — Нам лишь кажется, что мы знаем, куда приведёт нас дорога… Я погналась за тобой, а встретила свою супругу. Ты отправилась испытывать своё летающее крыло, но судьбе было угодно, чтобы оно подвело тебя именно над нашим садом.
        Слушая звук её голоса, княжна словно смаковала сдобренное пряностями заморское вино; когда они расстались, Деянира знала всего несколько слов и выражений, которым её научила Светолика, а теперь изъяснялась безупречно, и только лёгкий иноземный выговор выдавал её происхождение.
        Почти неуловимая тень улыбки горчила в уголках губ Деяниры. Деанейра — так на родном языке произносилось её имя тридцать лет назад, когда Светолика жила в доме её родителей, проходя обучение в Евнапольской библиотеке…

***
        — Я всегда полагала, что человечество делится только на мужчин и женщин. Вы, жительницы Белых гор, удивительные существа…
        Светолика, до сих пор учившая еладийский язык у себя дома, дивилась звукам живой речи, вившейся кружевным узором, как затейливая музыка этих краёв. Она не всегда могла всё разобрать в беглом говоре, но пробелы в понимании легко восполнялись красотой плавных движений, улыбкой обольстительных губ, запахом благовонных масел и трепетом ресниц.
        Их тела обнимала тёплая душистая вода каменной купели, а над головами возвышались величественные колонны. Чистоплотность жителей этого края Светолике как женщине-кошке пришлась по душе: в этом вопросе два народа были схожи. Однако бани здесь походили на дворцы — с богатой лепниной сводчатых потолков, искусным узором мозаик и гладким мрамором полов. Капельки розового масла и лепестки колыхались на поверхности воды, а в глубине угадывались очертания живота и бёдер Деяниры.
        — Чем же вы зачинаете детей, хотелось бы мне знать, — промолвила девушка, проводя губкой по безупречной коже, лоснившейся от влаги.
        — Могу показать, — усмехнулась Светолика.
        Она погрузилась в воду с головой и на глубине, в зеленоватой дымке, открыла глаза. Тело Деяниры, беззащитно-нагое, находилось в её власти, в полной досягаемости, стоило только протянуть руки и скользнуть по крутым изгибам бёдер — весьма упитанных, надо сказать. Но полнота эта выглядела здоровой, и даже небольшой запас жира на выпуклом животике лишь подчёркивал изящество талии, а точёные щиколотки и маленькие ступни вызывали в глубинах души Светолики щемящую нежность. Наполовину погружённая в воду грудь двумя чашами примыкала к серебристо колышущейся поверхности, и ладони Светолики с наслаждением примяли её. Деянира сперва дёрнулась, а потом в ожидании замерла, по-видимому, одолеваемая любопытством…
        …Пламя плясало в многочисленных плошках, озаряя рыже-янтарным светом пространство дома. Струилась песня струн, оттеняемая серебристым звоном бубна, и до лица Светолики долетали волны воздуха от покрывала, которым взмахивала Деянира. Девушки-служанки умело сопровождали её танец, двигаясь более скромно и сдержанно, и тем выгоднее среди них смотрелась яркая, блистающая очами и украшениями хозяйская дочь. Родители благосклонно взирали на неё: они не возражали против того, чтобы Деянира показала гостье из далёкой страны танцы Еладии. Это был приятный семейный вечер, похожий на маленький праздник; отщипывая от грозди крупные, брызжущие липким сладким соком виноградины, Светолика не отрывала жадного взора от ножек девушки, выписывавших на полу диковинный неуловимый узор. Угощения уже пресытили её, и всё, чего она сейчас хотела — это созерцать девичью пляску бесконечно.
        Дыхание Деяниры было чище ветра, пропитанного колдовским духом жасмина и сирени, смазанные оливковым маслом губки влажно и призывно блестели, а глаза мерцали тёплыми агатами под сенью густых ресниц. Её родители воспринимали Светолику как женщину и даже не помышляли о том, что сердцу их дочери могло что-то угрожать… Сама княжна усердно занималась учёбой и делала вид, будто ничто, кроме науки, её не волнует, но вокруг было столько прелестных девушек, что Светолика во власти их красоты частенько теряла голову и таяла под жарким солнцем, как кусок масла на сковородке — не спасали ни фрукты, ни прохладительные напитки. Сосредоточиться в таких условиях было временами трудновато.
        Вечер перетёк в ночь, и огромная луна сияла над садом, серебрясь в сонных струях фонтана, вытекавших из разверстых пастей каменных чудовищ. Несколько стволов древней оливы причудливо переплетались, и ночной сумрак придавал им ещё более диковинный и даже страшноватый вид, нежели днём. Крона таинственно шептала что-то на непонятном языке, и казалось, что чудовищное дерево вот-вот оживёт, вытянет из земли свои корни и, поскрипывая, зашагает прочь. Прислонившись к прохладной замшелой коре, Светолика скользнула пальцами по щеке Деяниры, покрытой нежным персиковым пушком. Зарываясь носом в её атласные локоны, она утопала в сладких чарах жасминового масла, запах которого исходил от волос и лебедино-гибкой шеи девушки. Губы Деяниры сами доверчиво тянулись к ней, и княжна не смогла отказаться от этого подарка — накрыла их своими и погрузилась в жаркую глубину ротика, ещё не знавшего поцелуев. Их дыхание смешалось, лунный свет играл на самозабвенно сомкнутых ресницах, а пальцы сплелись.
        — С того дня, как я тебя увидела, мужчины перестали меня привлекать, — стыдливо потупившись, призналась Деянира. — Раньше я любовалась юношами и размышляла о том, что кто-то из них однажды станет моим мужем… Я спокойно жила с этим представлением о своём будущем, считая его единственно возможным, пока ты не ворвалась в мою душу и не перевернула в ней всё с ног на голову. Ты — совершенство, дивное творение природы, я люблю тебя!
        Возносясь душой к луне, Светолика окунулась в жаркий шёлк нового поцелуя. Она была готова поклясться, что тоже любит, и пронзила бы мечом всякого, кто сказал бы, что это не так. Перекинувшись в кошку, она катала Деяниру на себе по саду верхом, а потом улеглась на спину и позволила девушке всё. Та с тихим смехом тискала и чесала её, целовала в нос и уши, зарываясь пальцами в мех на тёплом кошачьем животе.
        Неслышно проскользнув в спальню, Светолика в облике кошки улеглась на постель рядом с девушкой. Ресницы Деяниры разомкнулись, меж век заискрилось пробуждение, а на губах медленно проступила томная полуулыбка: красавица не испугалась спросонок огромного зверя и была рада его приходу. Она шептала непонятные ласковые слова и нежные прозвища, а Светолика ублажала её языком, пока девушка не начала глубоко дышать и постанывать. В миг наивысшего упоения Деянира, забывшись, безжалостно вцепилась в шерсть Светолики, но княжна-кошка не подала вида, что ей больно, продолжив ласково мурлыкать.
        Днём они сидели в саду с миской птичьей вишни — удивительно вкусных ягод глубокого красно-чёрного оттенка.
        — Забери меня с собой в Белые горы, — прильнув к плечу Светолики, сказала Деянира. — Сделай своей женой…
        Дразня её ягодками-близняшками на сросшихся плодоножках, княжна вздохнула.
        — У нас слишком холодные зимы для тебя, а ты — теплолюбивая пташка. Ты выросла в жаркой стране, моя милая… Боюсь, как бы ты не заболела и не зачахла.
        — Я не заболею! Что значит холод? Меня будет греть любовь! — пылко настаивала девушка.
        Она пыталась поймать губами ягоды, а княжна в шутку не давала ей этого сделать, отдёргивая сладкую парочку черешен от её рта. Уста Светолики сковала угрюмая печать молчания: в безоблачном небе темнокрылой птицей нависла грозная необходимость принять какое-то решение… Бесконечно продолжаться эта сказка, увы, не могла.
        Однажды гостеприимный дом, приютивший Светолику на время учёбы, посетила княгиня Лесияра: захотелось ей проведать дочь, узнать, как у неё успехи. Родители Деяниры, люди весьма зажиточные, приняли правительницу далёкой Белогорской земли приветливо, дав в её честь роскошный праздничный приём с щедрым угощением, музыкой и плясками, который продлился целый день и ещё добрую половину ночи. Княжна старалась не подавать вида, что между ней и хозяйской дочкой что-то происходит, но, видимо, чем-то влюблённые всё-таки выдали себя, потому что на следующее утро родительница вызвала Светолику для серьёзного разговора.
        — Скажи мне, дитя моё: для чего ты здесь? Ты пришла сюда учиться или соблазнять девушек? — без обиняков спросила она княжну. — Или, быть может, тебя уже посещали какие-то знамения скорой встречи с суженой?
        Соблазн солгать, что знаки указали именно на Деяниру, был велик, но… Светолика слишком хорошо знала свою родительницу, чтобы пытаться её обмануть. Лесияра распознавала ложь своим чутким сердцем.
        — Нет, каких-либо предзнаменований я пока не видела, — вынуждена была признаться княжна с каменной тяжестью на сердце. — Но Деянира — такая прекрасная девушка, что я… не удержалась. Прости, государыня.
        Внимательно заглянув Светолике в глаза, княгиня покачала головой и вздохнула.
        — В таком случае твои отношения с нею обречены. Для чего ты вообще их начинала, зачем вскружила и заморочила девушке голову надеждами, которым не суждено сбыться? Ежели знаков не было, то она — не твоя судьба. Дитя моё, я вынуждена просить тебя вести себя благоразумнее и ответственнее относиться к учёбе… С этого дня жить ты будешь дома, а библиотеку посещать только для работы с книгами и встреч с твоими наставниками. Унижать тебя слежкой за каждым твоим шагом я не стану, но надеюсь, что ты не ослушаешься меня и не продолжишь встречаться с Деянирой за моей спиной.
        Умом Светолика понимала, что родительница права, но сердце бунтовало, не желая мириться с этим. Хоть она и соскучилась по родным краям, по знакомым и привычным ягодам и цветам, по снегу и весенним ручьям, но жаркая Еладия манила её к себе снова и снова. Зима в ней не слишком отличалась от лета, только ветер ощутимее дышал прохладой, да чаще перепадали дожди; одним таким дождливым вечером в самом конце зимы княжна объяснила Деянире, почему им не следует больше встречаться. Девушка сначала разрыдалась, потом обрушила на плечи Светолики град яростных ударов и наконец, став белее савана, без сил осела на мокрые каменные плиты около фонтана… Откинув влажные пряди волос, прилипшие к её лбу, Светолика поцеловала её меж бровей и ушла, срезав перед этим несколько черенков птичьей вишни. Уж очень вкусна была эта южная, требовательная к теплу ягода, и княжна хотела попробовать вырастить её на Белогорской земле — в память о прекрасной Деянире и о счастливых днях и ночах, проведенных с нею.

***
        — Ну вот, как видишь, я не заболела и не зачахла, — сказала Деянира. — Я, уроженка жарких краёв, живу в Белых горах, и снежные зимы меня не страшат.
        Спустя тридцать лет после того дождливого вечера они сидели рядом на лавочке среди вишняка и наблюдали, как угасает заря.
        — А знаешь, я всё-таки вырастила черешню, — проронила Светолика. — У меня теперь целый сад черешневых деревьев. Наверно, ты права: даже теплолюбивые пташки поют в холодных странах, если их окружать любовью и заботой…

***
        На свой восемнадцатый день рождения Светолика получила Заряславль с окрестными землями — точно так же, как когда-то её родительница Лесияра. Город этот стал личным имением наследниц белогорского престола, в котором они учились править и хозяйствовать, набирались опыта. К молодой градоначальнице Лесиярой были приставлены три мудрые советницы из Старших Сестёр, которые давали княжне ненавязчивые подсказки и помогали во всём. В начале своей служебной стези Светолика придерживалась обычая руководства, издревле прижившегося в Белогорской земле, и старалась подражать своей родительнице, перенимая её приёмы, привычки и управленческий почерк. Она стремилась стать такой же рачительной, доброй и внимательной хозяйкой в своих владениях, каковою славилась государыня Лесияра, и прилагала все усилия, чтобы заслужить уважение и любовь народа. Светолика самолично обходила свои земли, беседовала как с жительницами города, так и с селянками, узнавала, как им живётся, чего не хватает, чтобы учесть это в будущем. Благодаря этому мало кто во владениях Светолики не знал её в лицо.
        Ежемесячно княжна являлась к государыне с докладом о положении дел в Заряславле, участвовала в советах Старших Сестёр, и Лесияра одобряла её усердие. Однако ежели жить одними только трудами, недолго и заработаться до искр в глазах, и хорошо отдохнуть наследница тоже была не прочь. Установив себе два выходных дня в седмицу, Светолика использовала их для весёлого и приятного времяпрепровождения: пиров, рыбалки, прогулок по горам и ратных состязаний. Девушки… О, это всегда была особая статья в приходно-расходной книге её сердца. Они кружили княжне голову с младых ногтей и всегда служили для неё источником вдохновения; даже просто полюбовавшись красавицей, Светолика чувствовала прилив сил и готовность к новым подвигам.
        Поохотиться в зверином облике, как и все кошки, княжна тоже любила. Примерно раз в месяц где-то под сердцем зарождался горячий клубок охотничьего азарта, а клыки нервно звенели от желания впиться в живую плоть и обагриться свежей, парной кровью… Перекинувшись в рыжую в белых «носочках» кошку, княжна рыскала по лесу в поисках добычи: в такие мгновения она не променяла бы влажную, солоновато-сладкую мягкость сырого мяса ни на какие прочие яства, пусть даже самые вкусные и роскошные, но приготовленные на огне.
        Пушистое ушко косули чутко вслушивалось в звенящий покой леса, точёное копытце замерло, чуть приподнятое над влажной травой. Солнечная безмятежность, струясь между старых, замшелых стволов, выхватывала из зелёной сени дрожащую паутинку между ветками, цедилась сквозь перистый лист папоротника, ласково выискивала спрятавшиеся в траве алые бусинки земляники; какая-то пташка, чуя беду, испуганно чирикнула и вспорхнула быстрой тенью, а опустевшая ветка ещё некоторое время слегка колыхалась… Лес хранил молчание, а косуля, не переставая сторожко внимать тишине, склонила шею и принялась пощипывать траву. Время от времени она отрывалась от еды и вскидывала голову, вся напряжённо-пружинистая, собранная и готовая при малейшем намёке на опасность сорваться в бешеный бег.
        На солнце наползали тучи, свет время от времени мерк, и в лесу становилось пасмурно и тревожно. Косуля немного послушала, кося тёмным влажным глазом, и снова склонилась к траве; в один из пасмурных промежутков наконец показалась между стволами, чуть дыша, её рыжая в белых «носочках» погибель. Пышный хвост и мягкие сильные лапы, хрустально-холодный блеск голубых глаз, туго перекатывающиеся под шерстью мускулы — такова была смерть косули, неслышно стлавшаяся по траве, словно дым.
        Княжна-кошка подобралась к легконогой козочке так, что та не могла ни услышать, ни почуять её. Любуясь издали изящной красотой животного, пушистая охотница ощущала, как пасть наполняется слюной, а клыки готовятся стать смертельным оружием. Ещё пара мгновений созерцания стройных ног косули — и она смертоносной рыжей молнией метнулась вперёд. Слишком поздно лесная красавица почуяла опасность, а потому успела сделать всего несколько пружинисто-высоких, отчаянных скачков, прежде чем Светолика её настигла. Тёплая кровь добычи хлынула кошке в горло. Раздирая тушу, она привередливо выбирала только самые лучшие, нежные куски, а из потрохов полакомилась лишь печёнкой. Облизывая окровавленные усы, княжна-кошка улеглась на траву и сыто замурчала. Нетронутого мяса после трапезы осталось ещё много — то-то обрадуется вороньё да звери-падальщики, рыскающие по лесу в поисках лакомого кусочка…
        Переваривание прошло в уютных объятиях сытой дрёмы. Вечерело, кошачий бок пригревало солнце, и княжна слилась с летним стрекочущим пространством, плывя на волнах благодарности земле, горам, небу и лесу. Впрочем, солнце всё чаще пряталось, ощутимо веяло холодом, и усиливающиеся порывы ветра принудили Светолику проснуться. Пропитанные серой влагой тучи плыли неспокойно и стремительно, а вскоре небесная утроба раскатисто загрохотала, словно где-то опрокинулась огромная повозка с камнями. Первые редкие капли тяжелыми смачными плевками зашлёпали по листьям и траве, а через несколько мгновений с неба обрушился такой поток, что Светолика немедленно перекинулась в человека и перенеслась к одиноко стоявшей старой ели, где под пёстрым от лишайника камнем она оставила свою одежду, кинжал и цепочку с подвеской-капелькой. Широкий и плотный, смолистый шатёр тёмно-зелёных, мрачно нависших лап спасал от нещадно хлеставшего серебристо-серого безумия; одеваясь, Светолика уловила сквозь сырое дыхание дождя слабый запах: кто-то притаился по другую сторону толстого ствола.
        — Эй! — окликнула княжна.
        Послышался тоненький всхлип. Заглянув за ствол, Светолика увидела боязливо прижавшуюся к морщинистой и шершавой коре девочку лет десяти. Мышасто-русая косичка намокла, превратившись в жалкий крысиный хвостик, болотно-зелёные глазищи в пол-лица смотрели настороженно; своей хрупкостью и напряжённой пугливостью она напомнила Светолике недавно заваленную косулю. Зябко поёживаясь, девочка молчала — то ли от страха, то ли от застенчивости. Приглядевшись, княжна её узнала: это была Зденка, младшая дочь оружейницы Мечаты, чью мастерскую Светолика посещала несколько дней назад.
        — Ты чего тут сидишь? Почему домой не идёшь? — спросила княжна. — Вон какая гроза разыгралась!
        Вопрос был излишним: кольца на руке девочки не оказалось.
        — А где твоё колечко? — Светолика, взяв Зденку за подбородок, внимательно заглянула ей в глаза, в грязно-зелёной глубине которых плясали болотными кикиморами колючие и диковатые искорки.
        Та плаксиво сморщилась и горестно всхлипнула:
        — Я… потеряла…
        — Как же это тебя угораздило? — покачала головой Светолика. — Негоже волшебным кольцом этак-то разбрасываться… Родительница твоя его для тебя со старанием и любовью делала, а ты не сберегла!
        Зденка виновато опустила мокрые от выступивших слёз ресницы, шмыгая носом. К сердцу княжны урчащим котёнком приласкался пушистый комочек тепла, захотелось обнять и утешить девчушку. Шутливо ущипнув её за нос, Светолика усмехнулась:
        — Ничего, найдёте его потом вместе с родительницей. А ты разве не знаешь, что в одиноко стоящие деревья молния может попасть? Давай-ка лучше перепрячемся.
        Чуть выше по склону темнел плотный строй горделивых елей, но чтобы туда попасть, нужно было пересечь обширное пространство, заполненное густой дождевой тканью. Без кольца Зденка не могла проследовать за Светоликой в проход, а ветер так и бесновался, так и гнул деревья — даже в груди холодело от его безудержных порывов. Княжна с девочкой сидели на серых каменных глыбах, а под ногами у них журчали потоки воды, не успевавшей впитываться в пресыщенную влагой землю и струившейся вниз по склону.
        — Ух, как ненастье-то разбушевалось, — озадаченно молвила Светолика, обнимая оробевшую Зденку за плечи. — Высунешь из-под ёлки нос — пожалуй, в один миг до нитки промокнешь. Пережидать придётся.
        — А как же молния, госпожа? Вдруг… ударит? — В болотной зелени глаз девчонки всколыхнулась озабоченность и забегали огоньки страха.
        — От молнии попробуем поставить защиту, — сказала Светолика.
        Конечно, она могла и попросить Ветроструя унести грозу подальше, но слишком часто такое проделывать — это не по-хозяйски: поля, леса и сады пострадают, не получив необходимой им влаги. «Пусть землица пьёт», — решила княжна, доставая из ножен кинжал. Вспышка молнии облизнула клинок холодным голубоватым светом, когда Светолика, очерчивая им защитный купол вокруг себя и Зденки, мысленно обратилась к оружию с просьбой о помощи: «Защити нас силою Огуни и светом Лалады!» Невидимый щит воздвигся над ними, натянувшись прозрачным парусом над макушкой укрывавшей их ели и окутав дерево от верха до самого подножья. Светолика вонзила кинжал в землю.
        — Всё, теперь даже если молния ударит в то место, где мы сидим, то просто стечёт по куполу защиты и уйдёт в земную твердь, — ободрила она изрядно трусившую девочку.
        Зденка хлопала ресницами, озадаченно всматриваясь вверх, но, само собой, ничего не видела. Однако уверенный вид княжны успокаивал её: уж госпожа Светолика-то, поди, знает, что делает, а значит, беспокоиться не о чем. Впрочем, от ветра и временами залетающих под еловый шатёр брызг незримый купол их не спасал, и Светолика накинула Зденке на плечи свой плащ, заботливо укутав девочку им с головы до ног. Вышло что-то вроде свёртка, из которого выглядывало лишь личико.
        — Так теплее? — спросила княжна.
        — Благодарю тебя, госпожа, — улыбнулась дочка Мечаты.
        Едва она вымолвила это, как раздался страшный треск и гул: это загудел защитный купол, подёрнувшийся сетью голубовато светящихся молний. Пронзительный визг Зденки заставил Светолику от неожиданности откинуться назад; поскользнувшись, она упала на локоть, и свесившаяся с её шеи цепочка коснулась рукояти торчавшего из земли кинжала…
        Её щека покоилась на прохладном шёлке зелёной травы, бесконечная синь солнечного неба манила повернуться к ней лицом и раскинуть руки… Светолика так и сделала, заодно убедившись, что жива, хотя телесные ощущения странно притупились. Вот только ни старой ели, ни Зденки поблизости не было видно. «Уж не переместилась ли я куда-то по проходу?» — проползла в голове ленивая мысль.
        Светолика стала лёгкой и пустой, как пузырёк воздуха в воде, и нежилась в лучах солнца. Маленькой беспокойной занозой заныла мысль о Зденке, но Светолика почему-то была уверена, что с девочкой всё хорошо сейчас. Да и сама княжна чувствовала себя необычно, но тоже вполне уютно и спокойно.
        «Здравствуй, Светолика, — раздался в её голове приятный женский мыслеголос. — Рада тебя видеть».
        Солнечный свет заслонила собой изящная фигура в белом платье до пят. Края подола и колоколообразно расширенных рукавов золотились широкой тесьмой, а на бёдрах незнакомки лежал сверкающий вышитый пояс, спереди изгибаясь клином книзу. Большие и чистые глаза удивительного голубовато-сиреневого оттенка смотрели на княжну внимательно и ласково, а красивые светло-розовые губы приветливо улыбались. Волосы незнакомки окутывали её фигуру золотисто-пшеничным плащом почти до колен. Охватившее княжну восхищение смягчило и обезболило страшноватую догадку: а может, её убило молнией? Кто эта озарённая солнцем дева, ясноликая и прекрасная? Неужели… сама Лалада?
        «Нет, меня зовут Нэя, — прозвенело в голове Светолики. — Ты не умерла, просто твоя душа временно оказалась за пределами грубого телесного мира. Я наблюдаю за тобой с самого твоего рождения, оберегаю тебя и иногда даю подсказки».
        Светолика вцепилась пальцами в траву — та была совершенно осязаема, да и солнце вполне ощутимо грело кожу, вонзаясь тысячами крошечных тёплых игл.
        «Это пространство имеет иные свойства, нежели телесный мир, и чувственные способности твоей души сейчас работают по-другому, — ответил на её не заданный вопрос мыслеголос Нэи. — Но ощущения получаются в итоге похожими на привычные: так уж устроено твоё восприятие. Всё, что тебя окружает — плод созидательной способности твоего воображения. Здесь мысль имеет воплощающую силу».
        Светолика, очарованная журчанием голоса Нэи в своей голове, перебирала пальцами розовато-белые головки клевера. Букашка ползла по травинке, вдалеке ослепительно сверкала река, а на дальнем берегу колыхалась на ветру зелёная роща. Неужели всё это, такое настоящее — на самом деле выдумка?
        «Нет, не выдумка. Каждый человек — творец своего бытия, — сказала Нэя, присаживаясь рядом на траву. — Просто это пространство более отзывчиво к колебаниям мысли. Оно податливо, как воск, и из него можно лепить силой воображения всё что угодно».
        «Вообще всё?» — также мысленно переспросила Светолика.
        Нэя кивнула.
        «И ты тоже… придумана мной?» — озадачилась княжна.
        «Нет, я сама создала себе облик, — улыбнулась ясноглазая дева. — Так уж вышло, что он совпал с твоими вкусами».
        Огонёк любознательности не давал Светолике покоя, жёг изнутри, требовал действий, и она, повинуясь его зову, попыталась представить в своей руке ожерелье из синих яхонтов — во всех мелочах, до последнего серебристого завитка оправы, до малейшей острой искорки внутри переливчато сияющих камней. Получилось! Ожерелье засверкало на ладони, и Светолика, по-детски радуясь, засмеялась.
        «Возьми, это тебе», — протянула она украшение Нэе.
        «Схватываешь на лету», — улыбнулась та, принимая подарок.
        А Светолику уже влекло к сверкающей под солнцем реке: ей хотелось изучить здешнюю воду, узнать, так ли она мокра и текуча, как в телесном мире. Может быть, воображаемая вода — какая-то другая? Не успела она об этом подумать, как в мгновение ока преодолела пространство цветущего луга, и это было похоже на перемещение с помощью прохода. С виду — самая обычная река, заросшая по берегам осокой и оплакиваемая склонёнными над водой ивами, длинные листья которых блестели серебристой изнанкой, когда ветер ворошил кроны.
        «Ты придаёшь пространству свойства привычного тебе окружения, — прозвенело в голове княжны. — И то, что у тебя в итоге получается, не может отличаться от знакомого тебе мира, поскольку ты даже в воображении не выходишь за рамки своих представлений. Ты не видела миров с иными свойствами, а потому можешь представить себе только то, что сама когда-либо ощущала на своём опыте».
        Нэя стояла рядом, и ветер играл прядями её волос, а солнце вплетало в них нити расплавленного золота.
        «То есть, сухую воду я не смогу создать, даже если очень постараюсь себе её представить?» — усмехнулась Светолика.
        «В твоём распоряжении только те образы и те связи между предметами и явлениями, которые имеются в твоём жизненном опыте, — ответила Нэя. — Они и являются кирпичиками, из которых ты строишь этот уголок. То, чего нет в освоенном тобой мире, не может появиться и здесь. Впрочем, — добавила она, присев в блестящую взъерошенную осоку и погрузив пальцы в воду, — то, что ты видишь перед собой — не совсем река. Точнее, оно лишь имеет такой облик, потому что твоему сознанию так удобнее его воспринимать».
        «А что это?» — сразу насторожилась княжна, зачарованно любуясь красотой своей собеседницы и пытаясь за умиротворяющим видом солнечной реки разглядеть таинственную суть этого неведомого явления.
        «Река — это иносказание, предложенное твоим сознанием взамен того, чего ты не можешь себе представить, — улыбнулась Нэя, ласково щуря на солнце золотые щёточки ресниц. — Твоё воображение подставляет знакомый образ реки под явление, для коего нет даже названия в твоём языке. Назовём его Рекой Времён — хранилищем всех знаний и достижений, когда-либо выработанных людьми. Там можно найти знания как из прошлого, так и из будущего… И даже знания из иных миров».
        Светлый трепет охватил душу княжны, когда она, следуя примеру Нэи, присела около воды и позволила волнам лизать её пальцы. Тихая и спокойная, озарённая светом ясного дня мечта всей её жизни величественно текла мимо, пряча в своей прохладной толще то, чего Светолика так жаждала — мудрость.
        «Надо сказать, весьма своеобразно ты представляешь себе вместилище знаний, — заметила Нэя, роняя с пальцев алмазно сверкающие капли. — Гораздо более ожидаемым образом могла бы стать библиотека, но для тебя, по-видимому, знания — не скопище пыльных книг, а живая и подвижная сила, растворённая в окружающем мире… В каждой травинке, в воздухе, в воде, в солнечном свете. И этот образ, как ни странно, гораздо ближе к истине. Мне нравится ход твоих мыслей. Он отличает тебя от большинства…»
        «А мне нравишься ты», — сказала Светолика первое, что пришло ей в голову при взгляде на безупречные черты ясноглазой девы.
        «Хотя некоторая взбалмошность и непостоянство тебе тоже порой свойственны», — закончила Нэя свою мысль, и уголок её свежих, чистых губ тронула усмешка.
        «Уж какова есть, не обессудь», — рассмеялась княжна и, недолго думая, бросилась в сияющие волны Реки Времён.
        То, что внешне поразительно походило на воду, на деле оказалось каким-то густым воздухом: Светолика не задыхалась, сколько ни плавала в колышущихся отблесках света. А может, просто её воображаемое тело не нуждалось в дыхании? Как бы то ни было, Светолика баловалась, как дитя, кувыркалась и с лёгкостью рыбы рассекала это наполненное загадкой пространство, пока не ошалела от неожиданности: на неё с леденящей скоростью мчалось испускающее дым чудовище на колёсах. Своё змеиное тело оно тащило по странной дороге, похожей на растянутую по земле лестницу, издавая при этом мерный грохот: «Тудух-тудух… тудух-тудух…» Дёрнувшись в сторону, Светолика увидела над собой другое чудовище — на сей раз крылатое, гладкое брюхо которого серебристо поблёскивало среди… облаков? Да, стальная птица летела в небе, а внутри её головы сидели двое людей с непонятными круглыми приспособлениями на ушах. Гул «птица» издавала оглушительный: волной звука Светолику отбросило вниз, прямо на полупрозрачную башню с круглой «тарелкой» под крышей. На «блюде» чернели двенадцать числовых знаков, а посередине были прикреплены две стрелы —
короткая и длинная. Вращаясь по кругу, они указывали на числа. «Что это?» — спросила Светолика у живой, дышащей «воды», и в её голове тут же вспыхнула светлой молнией мысль: «Часы». Мысль эта была явно не её собственная: это Река Времён так отвечала ей, не иначе. Светолике стало жаль, что она не успела спросить о стальной птице и змее на колёсах…
        А между тем ей уже открылось внутреннее устройство часов. Бесплотным призраком Светолика проникла в башню сквозь стену, и её взгляду предстало множество хитроумно сцепленных между собою частей, которые двигались без участия человека и заставляли вращаться стрелки. Гул и лязг механизма нарастал, пока княжне не стало невыносимо тошно. Зубастая боль стиснула челюсти на её черепе, а глубина Реки разверзалась под ногами всё шире и затягивала в бездну… Сердце пискнуло пойманной в силки птахой: неужели тяга к знаниям завела её в смертельную ловушку?
        Чья-то невидимая рука схватила Светолику за шиворот и дёрнула кверху, как крошечного котёнка — так ей показалось. Солнце раскалённым золотом выжигало глаза, и княжна сморщилась. Хвала богам, засасывающей бездны под ногами больше не было.
        «Погружаться в Реку Времён не так-то просто, — живительным ручейком тепла влился в её голову мыслеголос Нэи. — Слишком много впечатлений может обрушиться на тебя за краткие мгновения, и на это у души уходит много сил. Для первого раза тебе достаточно».
        Снова — берег и поникшие серебристые ивы, шелковисто блестящая осока и режущий глаза расплав солнца на поверхности воды… Впрочем, теперь Светолика взглянула на реку совсем иными глазами: она знала, какое чудо скрывалось под этой безмятежной гладью.
        «Не всё сможет уложиться в твоей голове, — сказала Нэя, чаруя княжну сиреневой глубиной мягкого и мудрого взора. — Для некоторых знаний ты ещё не созрела, а что-то будет просто неуместным или несвоевременным для твоего мира. С этим следует быть осторожной…»
        Нежась в лучах красоты Нэи, Светолика переваривала впечатления. Внутри всё клокотало, рвалось, бунтовало, чувства ворочались огромным беспокойным зверем.
        «А боги? — вдруг ощутив новый укол любознательности, встрепенулась она. — Я могу их здесь как-то увидеть, ощутить?»
        «Те, кого вы зовёте богами — это духовные сущности высшего порядка, — качая Светолику на волнах золотого очарования своих ресниц, молвила Нэя. — И они — тоже творцы, только в неизмеримо большем размахе, чем отдельно взятый человек. Точно так же, как ты сейчас создала свой уголок, — Нэя искрящимся тёплым взглядом окинула берег реки и цветущие травы, — они порождают целые миры, совершенствуясь в этом искусстве. И ощущать их ты можешь каждое мгновение. Впрочем… Всякому знанию — своё время и место, Светолика. Ты всё узнаешь в свой час, а пока ты ещё в самом начале своего пути».
        — Госпожа Светолика… Встань, поднимись, прошу тебя…
        Вместо безоблачного неба — еловый купол, вместо шелковистой травки под спиной — жёсткие сырые камни, а Нэя превратилась в заплаканную дочку Мечаты. Приподнявшись на локте, Светолика застонала от боли. Одежда висела обугленными клочьями, порванные сапоги дымились неподалёку от княжны, а на её босых ногах алели влажные трещины: кожа лопнула, открыв кровоточащую плоть. Страшный ливень стих, громовые раскаты глухо ворчали вдалеке, а взъерошенный грозой лес прохладно вздыхал. Звук падения каждой капли больно отдавался в гудящей голове наследницы белогорского престола.
        — Ты живая, госпожа Светолика! — возликовала Зденка, от радости забыв о почтительности и повиснув на шее княжны. — А я уж подумала, что молоньёй тебя убило…
        Этот вопль счастья и облегчения вонзился в мозг Светолики раскалённым клинком.
        — Ох, что ж ты так орёшь-то, — простонала она, садясь и поглаживая девочку по отсыревшей косичке и хрупким выступающим лопаткам.
        На шее и груди горела полоска ожога, а цепочка с кулоном исчезла — видимо, расплавилась и испарилась. Кинжал, однако, удар молнии выдержал и остался невредим: крепкой оказалась волшба. От него исходил парок: это кипела вода, пропитавшая землю, в которую он был вонзён. До рукояти невозможно было дотронуться.
        Светолика стиснула зубы и сдавила руками раскалывающийся от боли череп. Сквозь туманную дымку дурноты призрачно сиял сиреневато-голубой свет мудрых глаз Нэи… Неужели ей всё это привиделось, пока она лежала без чувств? Или действительно её душа выскочила на время из тела и витала где-то в ином мире?
        — Ты-то сама как? Цела? — запоздало спросила княжна девочку.
        — Цела, госпожа… Что мне сделается-то, — отозвалась Зденка, боязливо прижимаясь к Светолике.
        Чудо… Всю свою силу молния обрушила на княжну, а дрожавшую рядом дочку Мечаты не затронула. Вся одежда на Светолике превратилась в обугленные лохмотья, сапоги слетели с ног, а плащ, в который Зденка была закутана, даже не занялся.
        — Ладно… Непогода как будто унялась, — сказала Светолика. — Посиди тут, а я пришлю к тебе кого-нибудь из дружины, чтоб проводили тебя домой.
        Но стоило ей привстать, как девочка отчаянно вцепилась в неё и разревелась, не желая отпускать.
        — Госпожа Светолика, не уходи… Мне боязно… А вдруг гроза вернётся и молонья снова ударит? Не уходи, не оставляй меня одну!
        — Глупенькая, гроза прошла уж, — попыталась ласково успокоить её княжна. — Не вернётся она, не выдумывай.
        Но девочкой словно безумие овладело. Рыдая, она цеплялась за остатки одежды Светолики, и разжать её судорожно стиснутые руки, не изломав хрупких пальчиков, было невозможно. Вздохнув, Светолика обняла Зденку, успокоительно гладя по спине и мелко вздрагивающим плечам. Отчасти она понимала девочку: увидеть, как рядом с тобой в кого-то попала молния — зрелище не из приятных; однако, с другой стороны, не сидеть же им здесь до скончания времён? Зденка вцепилась мёртвой хваткой — ни туда, ни сюда не сдвинуться.
        — Ну, ну… Тихо. Я с тобой.
        Постепенно дрожь Зденки унялась, но она по-прежнему отказывалась разомкнуть объятия, и во всём её тонком тельце чувствовалось каменное напряжение — казалось, она готова была вот-вот лопнуть, будто до предела натянутая струнка. Пронзительная смесь страха, тревоги и мольбы в её глазах захлестнула Светолику за сердце невидимой петлёй: у неё просто не хватало духу силой оторвать девочку от себя.
        — Что же с тобой делать-то, бедолажка ты моя? — вздохнула княжна, гладя её по голове.
        Огромные глаза Зденки остекленело и растерянно уставились вдаль, она съёжилась в жалкий комочек, подрагивая, как промокшая собачонка — ну, как её оставить? Светолика немного погрела своим дыханием её озябшие ручонки, размышляя о том, как выйти из положения. Будь у девочки кольцо — всё оказалось бы намного проще, а если идти пешком… Мысль об этом вызывала содрогание. До дома Зденки было версты три-четыре, не более; казалось бы, невелика прогулка, но это — для здоровых ног. Края лопнувшей кожи широко разошлись, открывая зияющие раны, похожие на глубокие порезы, нанесённые изуверской рукой.
        Оставалось единственное средство — кинжал. Созданное, чтобы убивать и ранить, белогорское оружие при этом обладало способностью на время снимать боль.
        Светолика коснулась губами светлого клинка и обратилась к богиням, чья сила текла в узоре волшбы.
        — Именем Лалады и Огуни заклинаю тебя, мой верный кинжал, возьми мою муку, избавь от страдания, — прошептала княжна.
        Рисунок волшбы проступил сплетением светящихся жилок, и Светолика приложила клинок к своим ранам. По сетке рисунка побежал красный свет, наполняя собой каждый завиток и придавая кинжалу зловещий окровавленный вид, а боль словно впитывалась в оружие, уходя из надтреснутой плоти.
        — Благодарю тебя, друг, — шепнула Светолика кинжалу и убрала его в ножны.
        Ступни охватило лёгкое онемение, по коже прохладными лапками бежали мурашки. Подтащив к себе надорванные в нескольких местах сапоги, Светолика осторожно всунула в них ноги. Это удалось сделать безболезненно.
        — Ну, пошли домой, что ли, — сказала она Зденке.
        Крепкие порывы ветра трепали лохмотья одежды Светолики, каким-то чудом ещё державшиеся на ней. Гроза ощутимо охладила воздух, и княжна, получше укутав девочку в свой плащ, вышла с нею на руках из-под елового шатра.
        — Благодарю тебя, бабушка-ель, за приют, — улыбнулась она дереву.
        Высунув из-под плаща холодные ручонки, Зденка обняла её за шею, и Светолика ей ободряюще подмигнула. Оставалось только надеяться, что обезболивающего действия кинжала хватит до дома Мечаты.
        Небо тем временем расчищалось. Солнце сверкало на мокрой листве и траве, смотрелось в лужи и дрожало в паутинках, и Зденка понемногу приободрилась. Светолика шагала, не чувствуя боли, лишь небольшое жжение напоминало о трещинах. Белокрылой голубкой реяло над её головой воспоминание-видение — Нэя в золотом плаще волос, стоящая у тихой воды… Сердце пылало светлым жаром, ноги пружинисто толкали землю, по жилам струилась сила, грудь щекотал изнутри смех, Светолике хотелось крушить горы и поворачивать вспять реки — одним словом, она снова чувствовала на себе живительное действие женской красоты.
        А между тем вдалеке показались дома в окружении пышной зелени садов. Зденка оживилась, выбросив вперёд руку с вытянутым указательным пальцем:
        — Мы пришли! Вон, вон там я живу!
        — Знаю, — усмехнулась Светолика. — Я заходила к вам недавно в гости, дорогу помню.
        На каменных плитках дорожки, ведущей к дому, она спустила девочку с рук, чувствуя покалывание в ступнях. Зденка со всех ног кинулась к крыльцу с криком:
        — Матушка! Матушка Свентава, дай госпоже Светолике какую-нибудь одёжу!
        Прихрамывая, княжна вошла в уютный и светлый, чисто прибранный дом и сразу же оказалась в плену вкусных запахов: видно, хозяйка готовила ужин. Когда из кухни вышла супруга Мечаты, Светолика смутилась от своего неприглядного облика: сквозь отрепья проглядывало голое тело. Впрочем, даже в самом ветхом и нищем рубище она оставалась княжной Светоликой, и Свентава приветствовала её низким поклоном. Хороша собой была хозяюшка: солнечно-голубые глаза излучали летнее тепло, скромно сомкнутый розовый рот учтиво удерживал в себе вот-вот готовые вырваться вопросы, а на затылке, охваченном узкой полосой белого платка, покоились в золотой сеточке тяжёлые льняные косы.
        — Что стряслось, госпожа? — только и позволила она себе спросить.
        — Гроза нас со Зденкой настигла в лесу, — ответила княжна, невольно любуясь мягкой и тёплой, как свежевыпеченный хлеб, светлой красотой женщины. — Она колечко своё где-то обронила, а одна идти боялась.
        — Вот же растяпа! — нахмурилась Свентава. — Ох, не стоило трудиться, госпожа… Эта растеряха сама бы домой дошла, ничего бы с нею, право слово, не случилось! Уж третий раз кольцо теряет…
        У Светолики вырвался стон: боль, словно вздувшаяся по весне река, опрокинула плотину, на время воздвигнутую кинжалом, и пробилась наружу. Заботливо подхваченная Свентавой под локоть, княжна прошла к лавке и, морщась, села. В обуви что-то влажно хлюпало. Свентава осторожно потянула правый сапог с её ноги, и Светолика еле сдержала крик.
        — Нет, этак мне не разуться, — прокряхтела она, вынимая кинжал из ножен.
        Пришедших в негодность сапогов было уже не жаль, и она просто разрезала их, после чего смогла стащить с ног. Крови оказалось столько, что Свентава испуганно отпрянула, ахнув, а на полу возле лавки тут же натекла алая лужица.
        — Прости, хозяюшка, что напачкала тебе тут, — криво усмехнулась Светолика, кусая губы от боли. — Это молния в меня угодила, вот кожа и лопнула. Сама удивляюсь, каким чудом я осталась жива. Видно, всё-таки кинжал беду отвёл…
        Свентава быстро справилась с первым испугом. Она расторопно принесла тазик с водой и кусок чистого полотна, обмыла ноги княжны и перевязала. Вода в посудине тут же покраснела, а на полосках ткани, туго наматываемых ловкими пальцами Свентавы, проступили пятна. Губы женщины беззвучно шевелились, и по их движению Светолика узнала заговор на остановку крови. Повязки стянули ноги панцирем, боль жгуче билась и стучала, но тепло, струившееся из пальцев женщины, прогоняло её. Светолика наклонилась вперёд, а Свентава настороженно подняла голову, и их губы очутились в волнующей близости, разделённые только прослойкой из тёплого дыхания… Впрочем, рядом крутилась любопытная Зденка, и княжна с улыбкой откинулась назад, втайне наслаждаясь смущением Свентавы.
        Переодевшись в гостеприимно поднесённые ей рубашку и портки главы семейства, Светолика устроилась на печной лежанке.
        — Оставайся у нас, госпожа, пока твои ноги не заживут, — предложила Свентава. И, покачав головой, добавила: — Ох, как же ты шла-то?! Страшно представить… А всё из-за Зденки… Право же, не стоило такую боль терпеть, её до дома провожая!
        — Да ничего, — улыбнулась княжна, удобно располагая многострадальные ноги на подушке, заботливо подложенной Свентавой. — Идти мне нетрудно было, кинжал на время боль снял.
        Вскоре из кузни пришла Мечата с двумя старшими дочерьми. Её пепельно-русая коса развернулась и повисла, когда оружейница с поклоном сняла шапку; белокурые и светлоглазые дочери-кошки также поклонились гостье, которая всё-таки кое-как слезла с печки, несмотря на уговоры Свентавы не беспокоить ноги передвижениями. Узнав, что младшенькая опять посеяла кольцо, Мечата вздохнула:
        — Ох и разинюшка же ты, Зденка. Ладно, не тужи, найдём.
        Ругать дочку она не стала. В её глазах точь-в-точь такого же болотно-зелёного цвета тихо светилась ласка, большая рабочая рука тяжело скользнула по головке Зденки и шутливо подёргала за косичку, а та уже взахлёб рассказывала о своём приключении в грозу и о том, как в Светолику попала молния.
        — Ну надо же, — озадаченно молвила Мечата. — Похоже, лишь чудом ты осталась жива, госпожа. А за Зденку признательна я тебе безмерно… Мы только рады будем, ежели ты погостишь у нас. Оставайся столько, сколько будет необходимо, наш дом — твой дом.
        — Благодарствую на гостеприимстве, — кивнула Светолика. — Надолго я вас не обременю, раны заживут уже к завтрашнему вечеру, а может, и скорее: то заслуга исцеляющих рук твоей прекрасной супруги.
        И снова, будто тень от стремительно плывущего облака в солнечный день, на лице Свентавы промелькнуло смущение. На ужин она подала пшённую кашу с кусочками куриного мяса, пирожки с земляникой и кисель с молоком. Вечерняя трапеза легла и в желудок, и на душу княжны тёплым и добрым грузом, а на печке она вновь унеслась мыслями в тот светлый уголок, где качались ивы и сверкала река, а всезнающие глаза Нэи видели её насквозь. Лениво поскрипывал сверчок, по полу ползло пятно лунного света, а Светолике думалось: а может, всё это — сон почившего Рода? «Может, трава, луна, сосны и реки, люди с их чувствами и метаниями — всё это лишь снится ушедшему на покой богу, а мы думаем, что это происходит с нами на самом деле», — плыло в её отягощённой новыми знаниями голове.
        Кто-то маленький и вёрткий карабкался на печку.
        — Госпожа Светолика… Можно к тебе? — послышался шёпот Зденки.
        — Иди сюда, малявка, — шепнула в ответ княжна, приподнимая руку, чтобы девочка могла устроиться рядышком.
        Пыхтя и сопя, та тёмным колобком с косичкой подкатилась к ней под бок. Некоторое время они вместе слушали стрекот ночи, а потом Зденка чуть слышно спросила:
        — А тебе больно было, когда молонья в тебя ударила, госпожа?
        — Нет, моя хорошая, не больно, — ответила княжна даже не вполголоса, а в его четвертинку. — Я… как бы это сказать… уснула.
        Зденка поворочалась, шмыгнула носом, утерла его пальцем.
        — Уснула? А тебе что-нибудь снилось?
        — Ага… Дивный сон, — дохнула ей в макушку Светолика. — Чудесное место: чистое небо, луг и река, над которой склонились плакучие ивы… А на воде нестерпимо сверкает солнце. А рядом со мной — прекрасная дева с такими волосами… ну, почти как у твоей матушки Свентавы. И глаза очень похожи, только потемнее… как синий колокольчик. Мы с нею разговаривали, разговаривали…
        — А о чём, госпожа? — полюбопытствовала Зденка.
        — Про это тебе ещё рано знать. Спи давай, егоза.
        Прислонившись к пушистому боку дрёмы, Светолика пару раз вздрогнула: натруженное и уставшее за день тело расслаблялось перед сном. Ступни почти не беспокоили её, несильная боль прокалывала их только при резком неосторожном движении. Стараясь лишний раз не шевелить ногами, Светолика поудобнее устроила щёку на подушке и закрыла глаза…
        …А открыла в таинственной колыхающейся толще воды, чувствуя себя лёгкой и бесплотной. Растворённый повсюду нежно-сиреневый свет с лиловыми и розовыми отблесками ласкал глаза, а на княжну надвигались башенные часы… или это она летела прямо на них? Чёрные стрелки, украшенные затейливыми завитками, стали похожи на усы, а числа заморгали, словно глаза; изумлённую до полного оцепенения Светолику втянуло внутрь, и она опять увидела перед собой огромные колёса с зубцами, валы, цепи и гири. В глубинах души Светолики зародился нестерпимый зуд познания — ей захотелось подробно изучить механизм и понять, как вся эта совокупность частей действует вместе и какую роль исполняет каждая часть в отдельности.
        «Нет ничего проще, — словно бы ответила сиреневая вода Реки Времён. — Смотри».
        Не то чтобы Светолика услышала какие-то слова — скорее, почувствовала сердцем или уловила краем сознания. Время тянулось, как тесто, струясь в бесконечность; княжна уж и забыла о нём, поглощённая изучением устройства часов… Ум её сам начал работать, как эти часы — чётко и остро, проницательно ухватывая суть взаимодействия движущихся частей. Лишь на первый взгляд всё казалось сложным и непонятным, а если присмотреться как следует и понаблюдать, то неясности рассеивались, а на их месте вспыхивало понимание, озаряя душу радостью. Светолика пересчитала все зубцы у колёс, измерила пальцами все длины, ширины и поперечники, и на это у неё ушло… может, час, а может, и много лет. Время текло здесь как-то иначе, оно стало живым разумным существом, склонившимся вместе с княжной над воображаемым чертежом. На полупрозрачном полотне Светолика рисовала пальцем все эти колёса и валы, и всё начерченное начало оживать, двигаться. Оно работало.
        Это много позже княжна будет изучать в Евнапольской библиотеке труды иноземных учёных, описывающих законы движения тел, узнает много иноязычных названий для предметов и явлений, а сейчас она просто жила и дышала вместе с этими безымянными штуковинами, она понимала, как и почему они движутся и каким образом влияют друг на друга, и это казалось таким же простым и естественным, как спать и есть. Это знание впиталось в неё, прижилось и пустило корни. Лишь об одном она жалела, всплывая на поверхность яви и возвращаясь к телесным ощущениям — о том, что она не успела увидеться с Нэей. Она чувствовала, что посетила тот же самый неземной чертог, в который попала после удара молнии, а значит, и прекрасная хранительница и наставница её души должна была находиться где-то неподалёку, но… Увы, глаза Светолики открылись навстречу телесному миру с его звуками, запахами и чувствами.
        В окна ещё струился голубой предрассветный сумрак, а вся семья была уже на ногах. Соблазнительно пахло разогретой пищей: это Свентава накрывала стол к завтраку, спокойная, лучезарная и так чарующе похожая на Нэю, что Светолика долго не могла оправиться от наваждения, уставившись на неё с печки. Почувствовав на себе взгляд, женщина застыла на мгновение с блюдом пирожков в руках, и княжна утонула в блёклой полуденной голубизне её очей.
        — Хорошо ли спала-почивала, госпожа? — взяв себя в руки, учтиво спросила супруга Мечаты. — Как твои раны?
        — Благодарю, спала я славно, — всеми силами стараясь сдержать очарованную улыбку, ответила княжна. Сев на лежанке и спустив с печки затянутые кровавыми повязками ноги, она добавила: — Раны не болят — твоими стараниями, прекрасная хозяюшка.
        Пятна на повязках стали тёмно-бурыми, и это был хороший знак: за ночь свежей крови из трещин не пролилось. Мечата помогла Светолике спуститься и на руках отнесла за стол, чтоб княжна ходьбой не бередила начавшие заживать раны.
        На пальчике Зденки снова блестело кольцо: родительнице не составило труда его отыскать, ведь она сама его ковала для дочери, а значит, всегда могла просто перенестись к нему с помощью прохода, где бы оно ни находилось.
        — В дырку в трухлявом пеньке провалилось, — сообщила девочка, любуясь своим сокровищем. — Я его больше никогда-никогда не потеряю, как зеницу ока беречь буду!
        — Ты и предыдущие два раза так говорила, — усмехнулась Свентава.
        — Нет, теперь уж точно — всё! Не потеряю, — твёрдо пообещала Зденка.
        — Ну, поглядим, как ты своё слово сдержишь, — ласково потрепав её по косичке, сказала Мечата.
        А Светолику жгло и лишало покоя её ночное видение. Её подхлёстывало желание воочию увидеть и пощупать руками то, что до сих пор лишь колыхалось призраком в толще вод загадочной Реки, и не имело значения, сколько времени и усилий уйдёт на воплощение замысла. Горячая искорка беспокойства зажглась под сердцем, приводя в готовность ум и тело, и никакие раны на ногах не могли остановить деятельную княжну.
        — У меня к тебе дельце одно, Мечата, — сказала она.
        — Слушаю тебя, госпожа, — отозвалась оружейница.
        — Да нет, ты сейчас ступай на работу, а я пока набросаю свою задумку… нарисую, что да как. А когда придёшь домой к обеду, тогда и поговорим.
        — Хорошо, княжна, как скажешь.
        Когда Мечата с дочерьми-подмастерьями ушла в кузню, Светолика подозвала Зденку, усадила к себе на колени и подмигнула.
        — Не в службу, а в дружбу, девица… Скажи-ка, ведь ты видела мою усадьбу?
        Девочка живо закивала. Она бывала в тех местах.
        — Ну, тогда тебе будет нетрудно сбегать туда, а теперь, когда колечко к тебе вернулось, это и времени много не отнимет. Скажи моим домочадцам, что тебя послала я с поручением. Пусть мне принесут сюда свиток писчей кожи пошире да письменный прибор.
        Зденка в порыве исполнительности соскочила с колен княжны и козочкой запрыгала к выходу.
        — Да пусть одёжу мне принесут и какую-нибудь обувь помягче! — успела со смехом крикнуть ей вслед Светолика.
        — Ага! — весело прозвенел голосок девочки уже из-за порога.
        Зденка исполнила всё быстро и толково. Скоро явились три девушки-служанки со всеми названными вещами; увидев кровавые повязки на ногах госпожи, они заохали, но Светолика прервала их причитания и заодно ответила на ещё не заданные, но уже готовые сорваться с уст вопросы.
        — Не хныкать… Заживёт, никуда не денется! Вот что, красавицы мои… Дела у меня кое-какие тут. Когда дома буду, не знаю: может, нынче к ужину, а может, и завтра — наперёд точно сказать не могу. Ну, ступайте. Ежели мне что-то понадобится, девочка вам передаст.
        Девушки ушли, а Свентава обратилась к княжне:
        — Повязки сменить не надобно ли, госпожа?
        — Потом, чуть попозже, — рассеянно отозвалась Светолика: ей не терпелось скорее взяться за дело.
        Переодевшись в свои вещи и обув мягкие кожаные чуни, она расстелила на столе прямоугольный кусок тонкой кожи шириною в полтора локтя [6 - локоть — примерно 45,5-47,5 см] и длиною в два. Дорогую привозную бумагу Светолика на чертежи решила не переводить: при надобности с кожи чернила можно было смыть, а испорченный листок пришлось бы выбросить.
        Опасения, что увиденное во сне устройство воспроизвести не удастся, оказались напрасными: живой чертёж, который Светолика выводила пальцем на прозрачном полотне, вставал перед глазами чётко и ярко, стоило лишь мысленно к нему обратиться. Он был словно высечен у неё в мозгу. Сперва княжна обозначила основные линии с помощью иглы и узкой дощечки для разметки строк, а уж потом, убедившись, что всё точно, взялась за писало и чернила. Сверху она начертила часовой механизм в собранном виде, а под ним — все его части по отдельности, причём в двух видах — спереди и сбоку. Изобразила она и «лицо» часов с двенадцатью делениями и стрелками; его она предполагала сделать наподобие круглой рамы-оконницы, в ячейки которой вставлены листы слюды. Слюда будет пропускать свет в помещение с «внутренностями» часов, и дополнительные окна не понадобятся, а в тёмное время суток можно будет подсвечивать «лицо». В довершение Светолика нарисовала общий вид башни — точно такой же, какую она видела в Реке.
        Зденка крутилась около стола с горящими любопытством глазёнками и внимательно следила за работой Светолики, то и дело отвлекая её вопросами.
        — Не лезь госпоже под руку, — строго одёрнула её мать, когда девочка локтем чуть не смахнула на пол чернильницу. — Иди вон лучше за прялку да делом займись. Чтоб к обеду мне целый моток напряла!
        На личике Зденки живо отобразилось разочарование: гораздо увлекательнее было наблюдать за созданием чертежа, чем слушать усыпляющее жужжание прялки и тянуть бесконечную нить. Светолика затаила вздох: облик строгой хозяйки и воспитательницы был Свентаве не менее к лицу, чем самая лучистая из улыбок.
        Время за работой пролетело незаметно, подошёл обед, и на крыльце раздались шаги Мечаты и её дочерей-помощниц. Подойдя к столу, оружейница с любопытством рассмотрела чертёж.
        — Это что, госпожа?
        — Башенные часы, — пояснила Светолика. — Они будут показывать время и днём, и ночью, и в ясную погоду, и в хмурую. Устроить их можно в любой из башен моей усадьбы, более всего подходит сторожевая. Вот смотри…
        Светолика принялась разъяснять Мечате, как работает часовой механизм, а та слушала с почтительным вниманием. В её глазах постепенно разгорался огонёк интереса — почти как у Зденки, только девочка смотрела на чертёж с всеохватывающим детским любопытством, а Мечата окидывала его взглядом мастера, пытающегося уложить у себя в голове новую задачу.
        — Никогда прежде таких часов не видала, — молвила она.
        — А таких у нас и нет пока нигде, — ответила княжна. — Эти будут первыми.
        — Ну и голова у тебя, госпожа, — усмехнулась оружейница. — Это ж надо такое выдумать!
        — Твоя тоже неплохо соображает, потому я к тебе с этим делом и хочу обратиться, — улыбнулась Светолика, не став пока вдаваться в подробности об источнике своего изобретательского озарения. — Как думаешь, сможем мы такое сделать?
        — Да попробовать-то можно, — почесала в затылке Мечата. — Вот только одной мне эта работа будет не под силу, даже если дочек привлеку на помощь…
        — Что за беда! Других мастериц пригласим, — заверила Светолика. — Об этом не беспокойся, это моя забота. Найду столько помощниц, сколько потребуется.
        — Хорошо, — кивнула оружейница. — Сперва надо бы маленькие часы сделать — поглядеть, как оно выйдет, а ежели всё получится, тогда и за большие можно браться.
        — Верно мыслишь, — согласилась Светолика.
        К вечеру она сняла повязки: от страшных трещин уже ничего не осталось. Когда Свентава смыла с её ног запёкшуюся кровь, на месте ран розовела свежая кожа. Прикосновение мягких рук женщины будило в Светолике звонкие струнки волнения, и она опять с головой провалилась в чистую безоблачность этих глаз…
        Не ошиблась Светолика с выбором исполнительницы для своей задумки: ум у Мечаты действительно был светлым и цепким. Около месяца у неё ушло на изготовление уменьшенного образца часов; трудилась она увлечённо и не стеснялась обращаться к княжне-разработчице с вопросами, если что-то не ладилось. Светолика ежедневно наведывалась в кузню, где на стене висела кожа с чертежом, тщательно растянутая и прибитая гвоздиками.
        И вот настал день, когда княжна смогла увидеть первое пробное воплощение своего замысла: на деревянной подставке высотой в человеческий рост, условно изображающей башню, тикали часы. Стрелки с завитушками, круглое слюдяное «лицо» — всё вышло точь-в-точь так, как она себе представляла! А самое главное — новые часы исправно шли и показывали полдень: Мечата уже сверилась с солнечными и выставила нужное время. Она поднесла снизу зажжённую лампу, и круглая слюдяная рама озарилась светом. Из груди княжны вырвался радостный смех.
        — Умница же ты, Мечата! — обняв мастерицу, воскликнула Светолика.
        — Да я-то что, — усмехнулась та. — Я лишь исполнила то, что задумала ты, госпожа.
        — Чтоб толково исполнить, надо иметь ясную голову и умелые руки, — сказала княжна. — А у тебя есть и то, и другое!
        Настала пора приступать к изготовлению и сборке больших часов. К этому времени Светолика выполнила более подробные и усовершенствованные чертежи, а также ввела в часовой механизм музыкальное устройство для отбивания времени, причём с разной громкостью. Утром и днём часы должны были бить звонко и раскатисто, а ночью — приглушённо, чтобы не будить народ в округе. Княжна пригласила в помощь Мечате ещё семь оружейниц, причём четверо из них были молодыми, недавно получившими звание мастера и согласными на любую работу. Впрочем, невзирая на молодой возраст, они оказались сообразительными и без особого труда разобрались в устройстве часов уже на наглядном пособии — уменьшенном образце с недавно добавленным боем.
        Светолика лично руководила всеми работами. Для начала потребовалось проделать большую круглую дыру в стене сторожевой башни; смотровую площадку можно было по-прежнему использовать по назначению, а помещение под нею начали обустраивать под часовой механизм. Оружейницы тем временем приступили к изготовлению всех необходимых частей — уже в настоящую величину.
        Мастерицы были слишком загружены работой, чтобы отлучаться домой на обед, и служанки княжны приносили им еду в корзинках сначала в кузню, а когда началась сборка часов — на башню. Мечате с дочерьми обед приносила сама Свентава, и её приход озарял всё вокруг медово-мягким летним светом, заставляя сердце молодой влюбчивой холостячки Светолики биться чаще. Умом княжна осознавала, что Свентава не свободна, что она — любящая супруга и мать троих дочерей, но чувства буйствовали, заставляя кружиться и голову. Однажды во время обеда Свентаве вздумалось взойти на смотровую площадку, чтобы поглядеть на окрестности с высоты; поев и отдохнув, оружейницы продолжили работу, а ноги княжны сами повлекли её туда, куда рвалось сердце — следом за Свентавой. Та всё ещё самозабвенно любовалась залитыми солнцем лугами и лесом, стоя у зубчатого ограждения, и от неожиданности вздрогнула, когда Светолика коснулась её плеча.
        — Ах! — вскрикнула она, глянув вниз и пошатнувшись.
        — Я держу тебя, — засмеялась Светолика, крепко обхватив её сзади за талию и разворачивая к себе лицом.
        — Голова что-то… закружилась, — пробормотала супруга Мечаты.
        Держа её в объятиях, княжна никак не могла в своём сердце выбрать, кто лучше — Нэя или она. При мысли о Нэе душу охватывала светлая, летучая тоска, хотелось покинуть землю и взмыть в небеса, в далёкую заоблачную страну, где обитала синеокая хранительница — может быть, самую чуточку занудная и велеречивая, но преисполненная манящего света знаний; Свентава же — земная, близкая и тёплая… Её пышная мягкая грудь взволнованно вздымалась, прижатая к груди Светолики, кожа пахла яблоками и мёдом, а руки — хлебом и травами. Перед мысленным взором княжны вмиг ожила недавно подсмотренная картинка: Свентава срывала губами малину в саду, полагая, что её никто не видит — столь чувственно, соблазнительно и трогательно… Этот яркий и сладкий от ягодного сока ротик так и манил, так и просил поцелуя! Находясь во власти неукротимого желания и жарко дыша, словно в хмельном бреду, Светолика без дальнейших раздумий прильнула к податливо-нежным, шелковисто-влажным губам Свентавы.
        Она сорвала этот поцелуй, как сочную ягодку малины, но всего один: отвернув лицо, Свентава упёрлась Светолике руками в плечи. Как дивно хороша она была с пятнышками румянца на щеках и колючими искорками возмущения в ясных глазах! Но первые ощущения княжну не обманывали: красавица поддалась поцелую, не отвергла его сразу, и лишь потом разум взял в ней верх над бессознательными чувствами.
        — Что ты делаешь, госпожа! Пусти! — зашептала Свентава, вырываясь.
        — Не рвись так сильно, а то мы обе упадём, — сказала Светолика, игриво двинув бровью.
        Женщина снова глянула вниз и обмякла, ослабела в её руках.
        — Ох…
        — Тебе нечего бояться, я крепко тебя держу, — дохнула ей в губы Светолика.
        Она чувствовала своей грудью бешеное сердцебиение Свентавы, а испуганно-негодующий блеск чудесных глаз с пушистыми ресницами веселил княжну. Однако она разжала объятия, и супруга Мечаты, тут же воспользовавшись свободой, открыла проход и исчезла в нём.
        Светолика ждала новой встречи с нетерпением. Механизм был собран, круглая слюдяная рама со стрелками установлена, и до пуска часов оставалось совсем немного — только щели в стене заделать да пол подмести. На следующий день все работы завершили, и Светолика с Мечатой торжественно установили правильное время и завели часы. Княжна выплатила всем, кто потрудился над ними, щедрое вознаграждение.
        — Славно мы поработали, — сказала она, с улыбкой окидывая взглядом движущиеся части часового механизма. — Надо это отметить! Пусть все, кто приложил руку к созданию этих часов, приходят послезавтра ко мне на пир!
        — А в какое время, раз уж у нас теперь есть такой точный измеритель? — с улыбкой спросила Мечата.
        — Начало — в три часа пополудни, — подумав, добавила княжна.
        — А что с маленькими часами прикажешь делать? — осведомилась оружейница.
        — Хм, — задумалась Светолика. — Ну, пускай у тебя в кузне стоят и время тебе показывают.
        Она составила список тех, кого хотела бы видеть за своим столом, и велела дружинницам ко всем наведаться с приглашением. Позвала она, конечно, и своих родительниц; матушка Златоцвета была, правда, в то время на сносях, и княгиня Лесияра тут же прислала дочери через дружинницу ответ: «Ежели Злата хорошо себя чувствовать будет, непременно придём».
        В загородной усадьбе Светолики закипела подготовка к приёму гостей: множество домашней птицы и скотины попало под мясницкий нож, дружинницы несли свежедобытую дичь и рыбу, а кухарки с ног сбились, стряпая праздничные кушанья… Княжна, удалившись от всей этой кутерьмы, бродила по лугу среди цветущего разнотравья, и ей вдруг вспомнилась Нэя. Как ей захотелось погрузиться в мудрую колокольчиковую синеву её глаз и растянуться на траве возле сверкающей на солнце Реки Времён, слушая сказания о богах и людях! Светолика была готова принести жертву Ветрострую и молить его, чтобы тот нагнал грозовых туч, и тогда она без страха и с радостью подставилась бы под молнию, лишь бы снова очутиться в чудесном неземном чертоге, озарённом ласковым светом недосягаемой Нэи.
        Впрочем, вместо этого княжна перенеслась к дому Мечаты — к другой, более близкой и земной, но не менее прекрасной женщине. Оружейница была на работе в кузне, и её ясноглазая супруга, мурлыкая что-то себе под нос, развешивала во дворе выстиранное бельё. Увидев незваную гостью, она вскрикнула и метнулась в малинник, но этим только пробудила в Светолике кошку-охотницу. Княжна вся исцарапалась о колючие, выше человеческого роста, ветки, но настигла «добычу» и через мгновение вновь ощущала мягкость её груди и чистый, сладкий запах её кожи.
        — Госпожа, не надо, молю тебя, — слабо отбиваясь, стонала Свентава. — Не принуждай меня…
        — Только если ты сама хочешь этого, — лаская дыханием её шею и нежный, чуть заметный пушок на щеках, шепнула Светолика. — А ты хочешь, я чувствую… Ты выдала себя тогда, на башне: поцелуй всё сказал лучше любых слов. Прекраснее тебя я ещё не видела никого!
        — Для чего я тебе? — всхлипнула женщина. — Позабавиться? Ты ещё найдёшь свою суженую, ещё полюбишь по-настоящему… А я…
        Стирая тёплые солёные капельки с её щёк, княжна помертвела от горестного холода, разливавшегося внутри. Нет, не этого она хотела, не затем сюда шла, чтобы видеть эти невинные, лучистые глаза полными слёз.
        — Прости меня, — касаясь губами лба Свентавы, вздохнула Светолика. — Не плачь, прошу тебя… Я не хочу, чтобы ты горевала и корила себя за измену супруге, которую ты, я верю, любишь. И Мечату я слишком уважаю, чтобы так поступать с нею. Я не трону тебя… Прости.
        Нырнув в проход и вновь оказавшись на солнечном лугу, княжна с рычанием кинулась в траву. Оставался только один способ сбросить теперь уже никому не нужное сладострастное напряжение, и она им здесь, вдали от чужих глаз, воспользовалась.
        Впрочем, зато ей было не совестно смотреть в глаза Мечате на пиру, который, к слову, удался на славу. Столы смотрелись богато и едва ли не трещали от угощений, а гости глазели на башенные часы, разинув рты и задрав головы. Когда раздался красивый тягучий перезвон, все подумали, что на башне кто-то бьёт в колокола, но Светолика пригласила всех сомневающихся внутрь, дабы они воочию убедились, что там нет ни души, а часы бьют сами.
        Родительницы на пир не прибыли. Незадолго до его начала княгиня Лесияра прислала весточку: «У твоей матушки Златоцветы начались схватки, а посему, возможно, припозднюсь». А между тем гости уже в который раз пили за здравие наследницы белогорского престола, прославляя её изобретательность и ум:
        — Это ж надо было такое выдумать!
        Светолика подняла свой кубок, но нутром ощутила укол совести: а заслужила ли она все эти похвалы? Она лишь почерпнула сведения в Реке Времён, не имея понятия, кому и в каком веке на самом деле принадлежало это изобретение. А может, это было и вовсе иномирное знание… Но сделанного не воротишь — часы шли, звучно отбивая время, и иного их создателя, кроме Светолики, мир пока не знал. Княжна пила, стараясь хмелем заполнить тоскливую пустоту внутри: не было рядом ни единой живой души, которой она могла бы доверить свои сомнения… Одна лишь Нэя, наверное, и знала ответы на её вопросы, но как до неё снова достучаться?
        Правительница Белых гор явилась на пир уже почти под конец, но с её прибытием праздник получил новый виток, а к отяжелевшим от съеденного и выпитого гостям чудесным образом вернулась бодрость.
        — Прошу прощения за опоздание, — сказала Лесияра. — У меня добрая весть: моя супруга Златоцвета благополучно разрешилась от бремени двойней!
        На её немного бледном лице ещё лежала печать переживаний и усталости, но глаза сияли счастьем, и Светолика первой поспешила её поздравить. Родительница ответила ей крепкими объятиями, а вокруг поднялся весёлый гвалт. Радостная новость впрыснула в застолье новые соки, и гости с неведомо откуда взявшимися силами принялись пить за пополнение в семействе государыни.
        — Ну, а ты по какому поводу гуляешь? — спросила княгиня у дочери.
        Как раз в это мгновение часы начали бить, и Светолика с улыбкой вывела родительницу под озарённое последним отблеском заката небо. На первый взгляд казалось, что на сторожевой башне золотисто светится огромное круглое окно, но на этом окне чернели двенадцать отметок и затейливые стрелки.
        — Вот эти часы мы с Мечатой и ещё семью мастерицами закончили устанавливать позавчера, — объявила Светолика. — Отмечаем окончание работы.
        — Вот так диковинка, никогда прежде такого не видела, — озадаченно молвила Лесияра.
        — Как видишь, солнце скрылось, а они показывают время, — уже в который раз за день пояснила княжна. — До полуночи осталось совсем немного — один час. Ежели пожелаешь, можем посмотреть, как эти часы устроены внутри.
        — Было бы весьма любопытно взглянуть на их устройство, но… кажется, придётся отложить это до другого раза, — со смущённой усмешкой ответила княгиня, прикрывая праздничным плащом с богатой сверкающей вышивкой два влажных пятнышка на рубашке. — У Златы оказалось мало молока, и одну из твоих сестричек буду кормить я. Прости, я тебя покину… Надобно переодеться.
        — Да, государыня, конечно, не смею тебя задерживать… Передавай привет матушке Златоцвете и поцелуй от меня сестричек, — проронила княжна, приподняв уголки губ в улыбке. — Очень хотелось бы их поскорее увидеть…
        Лесияра уже повернулась, чтобы открыть проход, но вдруг остановилась и устремила на Светолику проницательно-ласковый взор.
        — Мне это чудится, или тебя снедает какая-то печаль? Иди-ка сюда, дитя моё, обними меня…
        Княжна, прогоняя хмурые тени с лица, от души обняла родительницу, и пятнышки от молока прохладно коснулись её груди.
        — Всё хорошо, я не печалюсь ни о чём, государыня, — сказала она, с удивлением чувствуя, что тягостная пелена усталости сползает с души. — Я рада, что ты заглянула.
        В конце концов, ради чего она всё это сделала? Не ради славы, нет! Не ради похвал и всеобщего восхищения… Ею двигала жажда познания и деятельности, стремление к совершенству и желание приносить пользу. Теперь люди в любую погоду, днём и ночью могли узнавать время. Осознав всё это, Светолика ощутила мир в своём сердце.
        Гости упились до бесчувствия, и всех пришлось размещать на ночь в усадьбе, включая Мечату с дочерьми и прочих оружейниц, работавших над созданием часов. Светолика переборола свой хмель на ногах, опасаясь дурноты и головокружения в постели; проглянувшие звёзды застали её на смотровой площадке сторожевой башни, где она, кутаясь от ночной прохлады в плащ, устремляла взгляд к мерцающей тёмной бездне, а мысли — к недостижимому сияющему чертогу, в котором жила Нэя.
        Ища лекарство от своих сердечных терзаний, Светолика с головой окунулась в дела, но ещё долго к ней приходил призрак Свентавы, закутанный в плащ из яблочно-медового духа, оплетённый колдовским шелестом трав и озарённый малиновыми лучами заката. Княжна старалась без крайней надобности не заходить к Мечате, а если требовалось встретиться, предпочитала приглашать оружейницу к себе, чтобы не идти в хлебосольный дом, где всегда было тепло и витали вкусные запахи. Так она держалась от сердечной боли подальше.
        Но одна обитательница этого дома не желала прерывать завязавшейся между ними дружбы. Зеленоглазым оленёнком она резвилась неподалёку от усадьбы, искала грибы и ягоды в лесу, норовя как бы случайно встретиться с охотящейся княжной-кошкой. У Светолики не хватало духу прогнать Зденку, а сердце невольно согревалось при виде девочки, которая спешила к ней, забыв корзинку с земляникой… Растянувшись на солнцепёке в кошачьем облике, княжна нежилась под прикосновениями чешущих и ласкающих рук, позволяла озорной Зденке играть со своим хвостом и могла стерпеть от неё всё, даже дутьё в уши и нос, а также щекотание чувствительных подушечек лап.
        Так пролетели три или четыре весны, шурша белоснежными крыльями и устилая землю душистой метелью яблоневых лепестков. Решив основательно отдохнуть от дел, княжна отправилась на долгую рыбалку со своими советницами и дружинницами; несколько дней кряду кошки соревновались, кто выловит самую крупную рыбину, а в промежутках между ловлей поглощали хмельное питьё в огромных количествах. Голова Светолики гудела в этой нескончаемой круговерти: вечером — властные объятия хмеля и искры, летящие в тёмное небо от костра, а поутру — отрезвление в ледяной воде горного родника. На шестой или седьмой день, отяжелевшая и уставшая от затяжного загула, Светолика сидела на камне и смотрела, как дружинницы чистят рыбу и насаживают её на вертелы над кострами; в голове стоял надсадный комариный писк, от которого никак нельзя было отделаться. Вдруг сквозь дымную завесу — или это мерещилось княжне? — проступили очертания знакомой девчоночьей фигурки. Высокая, голенастая и худенькая, с толстой пепельно-русой косой, Зденка, казалось, медлила на излёте своего детства, а порог девичества не торопилась перешагивать; под её
рубашкой на груди едва-едва наметились два бугорка, все её движения ещё были полны детской порывистости, но время от времени в них уже сквозило отдалённое подобие кошачьей женственной плавности. Она шагала к костру Светолики, смущаясь от присутствия множества изрядно выпивших женщин-кошек, а её руку оттягивала корзинка, полная спелой лесной земляники.
        — Ты? — удивилась княжна. — Ты чего пришла, козочка? Случилось что-нибудь?
        Она не ожидала, что у Зденки достанет смелости явиться на эту рыбалку-попойку; это было не самое подходящее место для девочки, а взгляды, которые дружинницы бросали на неё, заставили княжну нахмуриться и напрячься.
        — Ничего не случилось, госпожа, — тихо ответила Зденка, на миг потупив взор и ставя корзинку на береговой песок. — Просто соскучилась по тебе, захотелось тебя увидеть… Мне не следовало приходить?
        Взглянув в эти жгуче-испытующие, пристально-зелёные очи, в которых уже проступала недетская, девичья томность, Светолика провалилась в вязкую глубь слегка хмельной озадаченности. А девочка-то подросла — уже не ребёнок, но ещё и не женщина. Трогательно угловатая хрупкость плеч, худоба длинных ножек и синие жилки на тоненьких запястьях — всё это вызывало у княжны щемящее желание прижать Зденку к себе и укрыть от посторонних взглядов.
        — Это что за красавица к нам пожаловала? — послышался развязный голос советницы Солнцеславы. — Госпожа, тебя что, на совсем молоденьких потянуло?
        Зденка вздрогнула и невольно придвинулась ближе к Светолике, увидев за своим плечом грозную женщину-кошку в высоких рыбацких сапогах, с угрюмым огнём в золотисто-карих глазах и со шрамами от когтей на щеке, оставшимися после давней схватки с Марушиным псом близ границы. Мудрая проседь в тёмных кудрях не старила её, а весь облик говорил о том, что эта кошка — умелый воин и многое на своём веку пережила.
        Брошенные Солнцеславой слова привлекли внимание остальных кошек, и в их взглядах появился подогреваемый хмелем насмешливо-пошловатый огонёк. Глухое негодование зарокотало в душе Светолики, бешеным зверем встало на дыбы желание раздать оплеух и затрещин всем, кто позволил себе усмехнуться и косо посмотреть на её юную приятельницу… А потом вдруг какой-то трезвый, рассудительный внутренний голос сказал укоризненно: «А не твоя ли в том, княжна, вина?» Надо было или заканчивать с этой дружбой, или… что-то с этим делать, чтобы защитить честь невинной девочки, не позволить даже тени чужих похабных мыслей опорочить её чистый облик.
        С непроницаемо-угрюмым лицом княжна многозначительно положила ладонь на рукоять кинжала на своём поясе, и все напряглись: что же сейчас будет?… Клинок с грозным лязгом сверкнул, вынутый из ножен, и вонзился в кусок рыбы, поджариваемой на углях. Все выдохнули.
        — Солнцеслава, я уважаю тебя и всегда ценю твои советы, — проговорила Светолика, дуя на горячее розовое мясо, пахнущее дымком костра. — Я понимаю: все мы тут не вполне трезвы, а потому с языка может легко сорваться непотребное… Но прими мой совет на будущее: следи за тем, что говоришь, когда дело касается этой девочки. Она — моя названная сестра, и я не позволю никому марать её честь даже малейшим подозрением на… гм, на то, о чём вы все, пошлячки, подумали. Зденка, — добавила княжна, сменив грозный тон на ласковый, — иди сюда, сядь рядом…
        Обняв девочку за плечи, она протянула ей пласт рыбы на кинжале, и та осторожно и скромно отщипнула кусочек, боясь даже посмотреть на Солнцеславу.
        — Хм… Я прошу прощения, госпожа, — между тем молвила та. — И вправду, не подумав брякнула.
        Поклонившись, она отошла, дабы более не смущать своим присутствием нахохлившуюся и настороженную Зденку.
        — Не бойся, я не позволю никому тебя обидеть, — шепнула Светолика. — Не обращай внимания… Мы тут уже целую седмицу не просыхаем, совсем распоясались. Я тоже по тебе соскучилась, моя козочка, но сейчас и правда… не лучшее время и место. Уж не обижайся… От таких гулянок тебе лучше держаться подальше.
        — Мне уйти? — подобравшись и потемнев лицом, спросила Зденка.
        — Да, иди-ка домой, увидимся в другой раз… Хотя погоди, — княжна удержала за руку поднявшуюся и шагнувшую было прочь Зденку, а потом засмеялась смущённо и растерянно. — Сама не знаю… Не хочется тебя отпускать, хотя следовало бы.
        — Угощайся, госпожа, — предложила вмиг повеселевшая Зденка, снова садясь подле княжны и ставя себе на колени корзинку. — С тобой я никого и ничего не боюсь.
        Бросив в рот щепоть душистых ягод, Светолика чмокнула девочку в висок — туда, где под тонкой загорелой кожей щекотно билась голубая жилка. Поймав губами её биение и вдохнув запах травяного отвара от волос Зденки, она поплыла на волнах застарелого, многослойного хмеля, а девочка шепнула, доверчиво прильнув к её плечу:
        — После того, как я увидела, как в тебя попала молния, меня уже ничто не сможет напугать. Но разве мы смешивали нашу кровь, чтобы ты называла меня сестрой, госпожа?
        — Просто надо было как-то тебя оградить… от домыслов, — усмехнулась Светолика. — Но сделать это никогда не поздно.
        Лезвие кинжала прорезало кожу, но боли княжна не почувствовала. Под сердцем урчала нежность при взгляде на изящный изгиб этих пушистых ресниц, на очертания маленького ушка с розовой мочкой, просвечивающей на солнце… Зденка последовала её примеру, порезав себе палец, и её лицо на краткий миг исказилось от боли, но она, закусив губку, даже не пискнула. Их пальцы соединились, и кровь смешалась липко и влажно, а в порезах стучал пульс.
        — Ну вот, теперь мы с тобою породнились, — сказала Светолика. — Не зови меня госпожой, зови сестрицей.
        Сквозь хмельную дрёму слипающихся ресниц она с усмешкой наблюдала, как осмелевшая Зденка щедро раздавала всем свою землянику, поднося корзинку то одной кошке, то другой, и те с улыбками принимали угощение. Только перед Солнцеславой Зденка сперва замешкалась, не решаясь к ней подойти, но потом всё же предложила ягод и ей.
        — Ну вот, всё раздала, — усмехнулась советница, заглянув в почти опустевшую корзинку. — Домой-то что понесёшь?
        — Ничего, себе я ещё наберу — благо, земляники в лесу много, — пролепетала девочка. — Бери, госпожа, угощайся…
        Взяв себе горсть ягод, обладательница боевых шрамов поцеловала Зденку в щёчку, а та, смущённая, вернулась к Светолике.
        — Ты Солнцеславы не бойся, — устало мурлыкнула княжна, обнимая плечи новоиспечённой сестрёнки и грея её в своих объятиях. — Тоскует она… Два года назад овдовела, а её младшая дочка — твоя ровесница.
        Быстрокрылыми журавлями пролетели ещё несколько вёсен, превратив Зденку из нескладной девочки-подростка в милую большеглазую девушку, исполненную спокойной, чуть печальной, молчаливой красоты. Пепельно-русую косу толщиной в руку украшали вплетённые нити бисера, в ушах покачивались серёжки с алыми, как заря, лалами; на гуляньях она была тише воды, ниже травы — отмалчивалась где-нибудь в сторонке, плясать не любила. Озабоченные кошки-холостячки побаивались к ней приставать: все знали, что её названная сестра, княжна Светолика, горой за неё.
        А Светолике не давали покоя сны о Реке Времён. Из всех виденных ею там вещей больше всего запала княжне в душу труба для дальнего видения, и она загорелась мыслью сделать её. Но где взять для неё стёкла? Княжна отправилась в путешествие в населённую узкоглазым народом Хину, откуда торговые гости привозили удивительные прозрачные кувшины и вазы, а также бумагу. Там она посетила стекловаренные мастерские и своими глазами наблюдала рождение изящнейших хрупких изделий, достойных украшать княжеские покои. Удалось ей и подсмотреть, как делается бумага, и по возвращении домой княжна озадачила заряславских мастериц новыми целями: научиться делать свою бумагу и своё стекло.
        Это оказалось сложнее, чем башенные часы. Лишь через несколько лет упорного труда Светолика наконец получила в свои руки изогнутые стёкла с нужными свойствами, и сторожевую башню увенчала знаменитая подзорная труба — та самая, в которую Дарёна будет рассматривать черешневый сад и окрестный лесок.
        Путешествуя по жарким странам с горячими песчаными пустынями и великолепными дворцами, Светолика пленилась роскошным и прихотливым, как закутанная в покрывало восточная девица, цветком — розой. Пышные, шелковисто-нежные бутоны цвели на колючих кустах, бросая своей неприступностью вызов пытливой княжне. Этот цветок был словно прихотливая женщина, сердце которой не так-то просто завоевать, и Светолика не устояла перед этими чарами и похитила предмет своей страсти, а попросту говоря — выкопала несколько кустов и посадила у себя в цветнике. Такое обращение с собой привередливая красавица сочла слишком грубым и начала чахнуть, сбросив все бутоны. Княжна была опечалена и озадачена. Разглядывая кусты и размышляя, что же им надо для благополучной жизни и обильного цветения, она вдруг услышала нежный, как воркование голубки, девичий голос:
        — Не ладится что-то, сестрица? Может, я могу чем-то помочь?
        Живо обернувшись, Светолика увидела скромницу Зденку, стоявшую в нескольких шагах от цветника и застенчиво теребившую кончик косы. Нежность властной волной сразу захлестнула сердце, и уже в следующее мгновение княжна кружила названную сестру на руках, а та осыпала всё вокруг серебристыми блёстками своего смеха.
        — Будь они неладны, эти странствия! — воскликнула Светолика, поставив девушку на ноги и ласково сжав её пальчики. — Как же долго я тебя не видела! Какая ты стала…
        Слова вдруг иссякли, утонув в тёплой, вопросительной глубине зрачков Зденки. «Какая ты красивая», — хотела Светолика сказать, но осеклась. Уместно ли это? Позволительно ли пожирать девушку, клятвенно смешавшую с ней свою кровь, совсем не сестринским взглядом? Как бы то ни было, Зденка расцвела, и хоть её неброскую красу нельзя было сравнить с ярким великолепием розы, но нежное очарование скромного, проникновенно-душистого ландыша вполне подходило для описания её набравшей полную силу девичьей прелести.
        — Ну, как ты тут жила-поживала без меня? Наверно, уж сватался к тебе кто-то? — спросила Светолика, ощутив, к своему удивлению, укол ревности при мысли о том, что Зденка может стать чужой супругой. Казалось бы, что в том плохого? Ум понимал, что за девушку следовало бы в этом случае только порадоваться, но зеленоглазый змий-собственник вгрызался острыми зубами в сердце…
        — Нет, сестрица Светолика, пустое это всё, — вздохнула Зденка, и тень грусти заволокла ясный свет её очей.
        — Это отчего ж? — насторожилась княжна, беря её за подбородок. — А ну-ка, посмотри на меня… Почему пустое-то?
        — А не судьба мне, — мёртвым осенним листом сорвались с губ Зденки слова, и среди ясного летнего дня вдруг потянуло промозглым холодом.
        — Да почему не судьба-то? Кто тебе такое сказал? — нахмурилась княжна. — У тебя ещё всё впереди, козочка, рано тебе такие печальные думы в свою душу пускать… Ты ведь ещё и не искала толком свою половинку!
        Жгучим холодом тревоги облилось сердце Светолики от взгляда Зденки, исполненного сдержанной тоски и смирения. Откуда взялось в глазах столь юной девы подобное уныние? Отчего такая мрачная картинка грядущего?
        — Не выдумывай, сестрёнка, — только и смогла пробормотать Светолика, привлекая Зденку к себе и щекоча дыханием её лоб: тот как раз был на уровне губ княжны. — Не зарекайся. Судьба ещё постучится в твою дверь обязательно, вот увидишь.
        Горькая улыбка тронула губы Зденки — усмешка безнадёжного больного, которому все твердят: «Ничего, не унывай, ты поправишься!» Да только он-то знает, что не дожить ему до следующей весны…
        — Да ну, Зденка, перестань, — тряхнув волосами, решительно сказала Светолика. — Знаешь, ты мне ближе моих родных сестёр, и я хочу, чтобы у тебя всё сложилось хорошо! Не вздумай кручиниться по выдуманному поводу.
        — Сердце не обманешь, — чуть слышно прошелестел грустный голос Зденки.
        — Глупости, — отрезала княжна. — Какие твои годы! Рано записывать себя в старые девы, всё может ещё сто раз измениться. — И, чтобы перевести разговор в другое русло, подошла к привередливым кустам: — Глянь-ка вот лучше: добыла я в далёкой жаркой стране цветок невиданной красы. Хотела, чтобы в Белых горах он прижился и глаз нам радовал, да видать, не нравится ему здесь.
        — А как цветок этот зовётся? — полюбопытствовала Зденка.
        — У него на родине кличут его «гуль», а иные народы зовут розою или триандафилом — цветком о тридцати лепестках, — ответила Светолика. — Может, можно что-нибудь сделать? Влить, к примеру, в него силу Лалады, как это вы, девы, умеете?
        Зденка подошла к кустам, задумчиво разглядывая их. Присев на корточки, она ласково щекотала и теребила тёмно-зелёные, блестящие на солнце листья, укололась о шип и тихо ойкнула.
        — Своенравный цветок, — хмыкнула она.
        А Светолика с замиранием сердца ждала чуда. Дочери Лалады обладали даром исцелять людей, а белогорские девы вливали во всё, что растёт на земле, живительную силу. Может быть, этот согревающий свет, заключённый в хрупких, полупрозрачных пальчиках Зденки, оживит розы и заставит их цвести на чужбине так же, как они цвели в своём родном краю?
        — Ну же, — шептала девушка, осторожно касаясь листьев, — расскажите мне, что вас гнетёт? Вы тоскуете? Вам плохо? Чего вам не хватает?
        Безветренное солнечное пространство натянулось и звенело золотой струной, а кусты вдруг зашелестели, словно отвечая Зденке и на что-то жалуясь. Та внимательно слушала их вздохи и шёпот, а потом улыбнулась и приняла на свои ладони протянувшиеся к ней веточки.
        — С твоего позволения, сестрица, я сама буду за ними ухаживать, — сказала она, выпрямляясь. — Их любить надобно, поливать, разговаривать с ними… А как ударит первый морозец, потребуется кусты подрезать и хорошенько укутать. Под снежным одеялом они перезимуют, а весной, как освободим их из-под укрытия, проснутся и зацветут. Этим летом цветов мы от них уж не дождёмся: привыкнуть розам надо к новому месту, освоиться, прижиться, пропитаться духом нашей земли.
        С тех пор каждое утро Светолика, пробуждаясь, сразу же выглядывала в окно, из которого был виден цветник. Первый румянец ещё только начинал заниматься на восточном краю неба, готовясь спугнуть росистую прохладу и разбудить птиц, а Зденка уже была около розовых кустов — удобряла, полола, рыхлила, а раз в семь дней обильно поливала. Нежно пропуская меж пальцев листочки, она шептала растениям ласковые слова, и мягкий, как утренняя заря, свет её улыбки вливал в кровь княжны пьянящее зелье. Кусты не цвели, но и не чахли, напротив — пускали новые зелёные побеги, разрастаясь всё пышнее, и в их шелесте слышалось довольство, когда девичьи ладошки подносили им в горстях чудесное питьё — свет Лалады. Но их будущее цветение зависело от того, как они перенесут свою первую зиму на чужбине.
        Тихим, прохладным утром в конце лета Светолика, как всегда, выглянула в окно, чтобы полюбоваться Зденкой, хлопочущей около розовых кустов; каково же было её удивление, когда она увидела, что девушка там не одна. Советница Солнцеслава, носительница воинственных шрамов, склонилась к её ушку и что-то вкрадчиво и настойчиво говорила ей, а Зденка слушала, сдержанно опустив ресницы и стискивая в руках маленькую лопатку и грабельки, которыми она рыхлила почву под кустами. Солнцеслава пыталась заглянуть ей в глаза и, видно, добивалась от неё ответа на какой-то вопрос, но девушка хранила напряжённое молчание и избегала встречаться с женщиной-кошкой взглядом. Рассудив, что этот разговор Зденке неприятен, Светолика сочла нужным незамедлительно вмешаться.
        Девушка вздрогнула, когда княжна неожиданно шагнула к ним из прохода, а Солнцеслава поклонилась.
        — Доброго тебе утра, госпожа, — проговорила она почтительно. — Ты не подумай чего дурного… По сердцу мне твоя названная сестрица, а я, как ты знаешь, вдовствую. Я была бы счастлива, если бы Зденка озарила своим светом остаток моего жизненного пути. Вот и пришла я спросить у неё, как она к этому относится… Ничего плохого у меня и в мыслях нет, госпожа, поверь.
        — А тебе не приходило в голову, что этим, возможно, ты сбиваешь её с предназначенного ей пути, а у кого-то отнимаешь будущую невесту? — нахмурилась княжна. — У неё вся жизнь впереди, и судьба её ещё не стучалась у порога.
        — Так я и хотела узнать, не было ли у неё каких-либо знаков, предчувствий, — пояснила Солнцеслава. — И она сказала, что нет.
        — Вот именно, ПОКА нет, — прикрывая Зденку плечом, сказала Светолика. — И вполне возможно, они ещё будут, поэтому не советую тебе спешить с предложениями. Кто знает, а вдруг у неё другая дорога, не связанная с тобой? Подождём ещё.
        Пришлось Солнцеславе уйти несолоно хлебавши — лишь её угрюмоватые глаза колко блеснули, а ноздри дрогнули. Когда она исчезла из виду, Зденка облегчённо выдохнула.
        — Благодарю тебя, сестрица, что замолвила за меня слово, — сказала она смущённо. — Солнцеслава уж давно посматривает на меня и делает намёки… Даже домой к нам приходила, с родительницами моими вела разговоры — мол, не против ли они.
        — Похоже, не на шутку запала ты ей в душу, — усмехнулась княжна. — Знаешь, а она была бы тебе неплохой парой… Но, разумеется, ежели это не идёт вразрез с твоими чувствами.
        — Ты взаправду так считаешь? — дрогнувшим голосом спросила Зденка, помрачнев.
        — Слушай своё сердце, — вздохнула Светолика, нежно скользнув пальцами по её бархатистой щёчке. — Может быть, оно ещё подскажет тебе другой путь.
        — Мой путь мне уже известен, — проронила девушка, присаживаясь около кустов и возобновляя свою работу.
        — Опять ты за своё! — покачала головой княжна. — Ничего ещё не известно, запомни это.
        Руки Зденки деловито орудовали лопаткой и грабельками, но от Светолики не укрылось подозрительно частое моргание и влажность её ресниц. Сердце княжны содрогнулось от нежной жалости, и она не сдержала порыв — прикоснулась тыльной стороной кисти к взволнованно рдеющей щёчке девушки. Спина Зденки напряжённо выпрямилась, словно та проглотила портновский аршин, веки затрепетали и блаженно сомкнулись, а потом пылающая щека прильнула к руке княжны. Столько отчаянной нежности, столько боли было в этом движении, а в горьком изломе едва наметившейся улыбки проступала такая обречённость, что Светолика окаменела, сражённая догадкой…
        — Нет… Зденка, уж не вообразила ли ты себе, что… — начала она и осеклась под хлёстким, как пощёчина, взглядом болотно-зелёных глаз.
        Слова были не нужны: пронзительные искорки в глубине печальных девичьих очей сказали всё. Светолика отступила, чувствуя, будто тяжесть всех Белых гор опустилась ей на плечи невидимым грузом.
        — Дитя моё, это невозможно, — вздохнула она. — Мы смешали свою кровь, этим связав себя нерасторжимыми узами родства. Даже если бы я пожелала всем сердцем, я не смогла бы взять в жёны свою названную сестру.
        Вонзив лопатку в старательно разрыхлённую землю, Зденка вскочила и бросилась бежать в сторону пруда. Светолике не составило труда настигнуть и поймать её в объятия; сперва пришлось вытерпеть кратковременный град ударов девичьих кулачков, а потом подставить грудь под поток слёз.
        — Я знаю, — всхлипывала Зденка. — Я знаю, что это невозможно… Но не могу приказать себе не любить! Это ослепляет меня… Я не увижу знаков и не разгляжу в будущем иной судьбы для себя, пока ты властвуешь в моём сердце…
        — Ну, ну… Тш-ш, — успокаивала её Светолика, покрывая мокрое от слёз лицо девушки лёгкими поцелуями. — Эта пелена мешает тебе видеть сейчас, но рано или поздно она поредеет и спадёт… Нужно только подождать и дать себе успокоиться. Ты обязательно найдёшь свою половинку. А я… увы, я не могу стать для тебя ею.
        Эти слова вызвали новый взрыв рыданий, и Светолика крепко прижала Зденку к себе.
        — Зденка, козочка моя… Я люблю тебя. Ты — моя сестрёнка… Самая родная на свете.
        Лето кончилось, сад вспыхнул осенним пламенем, а потом сбросил свой прощальный наряд. Печальная Зденка по-прежнему приходила к розам и готовила их к зимовке — окучивала, насыпала у корней горки смешанного с опилками песка, обрывала не опавшие листья, чтоб розы перестали дышать и погрузились в зимний сон, подрезала ветки. Кусты пригнули воткнутыми в землю дугами, укрыли еловым лапником, а сверху щедрая зима намела толстое белоснежное одеяло. Теперь даже самый трескучий мороз не мог повредить нежные ветки восточной красавицы.
        Но не вечно холоднокрылой птице-зиме царствовать: пригрело солнышко, обросли крыши прозрачной бородой сосулек, проклюнулись на проталинах белоголовые подснежники. На Масленой седмице к Светолике постучалась румяная, закутанная в яркий узорчатый платок Зденка — в красных сапожках, в вышитом бисером нарядном полушубочке… Загляденье, а не девица. А в руках у этой чаровницы было блюдо с горкой дымящихся блинов, на которой таял в золотистой лужице кусок масла.
        — С весной тебя, сестрица, — поклонилась она вышедшей на крыльцо Светолике.
        — М-м, — мурлыкнула княжна, вытащила из стопки блин, обмакнула его в масло и с урчанием съела. — Сама испекла?
        — Сама, сестрица, — скромно улыбнулась Зденка, потупившись. — Но не просто так я пришла… Дозволь о деле с тобою поговорить.
        Насторожившись, Светолика пригласила девушку в покои, усадила на лавку, а сама устроилась рядом.
        — Слушаю тебя.
        Немного помявшись, Зденка собралась с мыслями и начала:
        — Не хочу я быть обузою своей семье, а потому ищу себе работу. Ключница твоя Листимира уже в весьма почтенном возрасте, и помощница была бы ей не лишней… А потом, когда она совсем служить не сможет, я бы её заменила. С самой Листимирою я переговорила — она не против. Слово за тобой, сестрица.
        — Постой, — нахмурилась Светолика, — постой-ка… С каких это пор ты стала своей семье обузой? Из дома тебя, что ль, гонят? Нелады вышли с родными?
        — Да нет, всё у нас ладно, никто меня не гонит, — отвечала Зденка, пряча взгляд под ресницами. — Я сама так пожелала. Любо мне за садом твоим ухаживать, вот и хотела бы я у тебя трудиться. Ты не сомневайся, хозяйство вести я умею! Пока в помощницах у Листимиры похожу — освоюсь здесь, а потом и сама управительницей твоих домашних дел смогу стать.
        — Не могу взять в толк, для чего тебе это понадобилось, — озадаченно потёрла подбородок Светолика.
        — Просто хочу при деле быть, — сказала девушка. — Пользу приносить, чтоб какой-никакой прок от меня был, раз уж судьба моя не складывается…
        — Зденка! Сколько раз я тебе твердила — брось эти разговоры! — рассердилась княжна. — Не складывается, потому что ты сама себе это в голову втемяшила и иного видеть не хочешь. Не пойму я, зачем тебе ко мне в услужение идти… А за садом ты, ежели хочешь, и так можешь ухаживать, я всегда рада видеть тебя там, порхающую среди цветов, словно бабочка.
        Из глаз Зденки хлынули ручьи слёз, она бухнулась перед княжной на колени и взмолилась:
        — Прошу тебя, сестрица, заклинаю светлым сердцем Лалады… Опостылела мне моя светлица, душно мне дома! Рвётся моя душа сюда, к тебе — ступать ногами по полам, по которым ходишь ты, хлеб тебе печь, рубашки для тебя вышивать! Всё, что повелишь ты, исполнять… К тебе ближе быть хочу. Не избранницей, так служанкою готова твоей быть…
        — А ну-ка… это ещё что такое! — нахмурилась Светолика, поднимая девушку с колен и заставляя её снова сесть на лавку. — Ну, ну, козочка… Вот, скушай блинок, возьми себя в руки.
        Светолика велела подать мёда, и им принесли два кубка. Зденка так дрожала, что часть напитка пролилась мимо её рта. Княжна почти силой заставила её съесть пару блинов, чтобы та, жуя, успокоилась.
        — Зденка, милая, ежели ты хочешь жить со мной — я буду рада взять тебя в свой дом, — сказала Светолика, когда девушка после нескольких глубоких вдохов наконец овладела собой. — Но только на правах моей сестры, а не служанки. Ты будешь такой же госпожой, как и я. Всё моё — твоё. Распоряжайся здесь всем, веди хозяйство, ежели тебе это нравится, копайся в саду — словом, делай всё, что тебе заблагорассудится. А коли вдруг случится такое счастье, и судьба всё же постучится в твоё окошко, ты вольна будешь покинуть мой дом, чтобы зажить своей семьёй.
        Перед тем как забрать Зденку из родного дома, Светолике пришлось поговорить с её родительницами. Когда она перешагнула порог, погрузившись в тёплые чары знакомых запахов, среди которых главенствовал один — дразнящий медово-яблочный запах светлоокой хозяйки, когда-то так волновавшей её сердце, княжна с удивлением обнаружила, что отболела и зажила давняя рана, опустело гнездо, в котором ворочалась тоска. Спокойно смотрела Светолика на свою былую зазнобу, и уже ничто не сжималось болезненно в груди, только отголосок далёкой нежности аукнулся там кличем журавлиной стаи…
        — За девичью честь вашей дочки можете не тревожиться, — заверила она. — Я и сама на неё покуситься не посмею, и никому другому не позволю обидеть. Даю слово, что будет она жить привольно и сытно, ни в чём не нуждаясь — не служанка, но хозяйка в моём доме. А коли встретит она свою судьбу, свадьбу устрою достойную. Ежели вы не против, то отныне все заботы о Зденке я сниму с ваших плеч и возьму на свои, ибо люблю её всей душой, как родную сестру.
        Мечата со Свентавой были весьма удивлены желанием дочери покинуть родительский дом ещё до свадьбы, но княжне удалось развеять все их сомнения и подозрения. В тот же месяц Зденка поселилась в своих собственных богатых покоях, получив полное право отдавать повеления слугам наравне с владелицей усадьбы. Впрочем, девушка оставалась скромна в своих запросах и, когда домочадцы княжны обращались к ней «госпожа», смущалась и тяготилась этим. Она стремилась всё делать сама, прислуживать себе не позволяла, а со сходом снега почти всё время стала проводить в саду.
        Светолика волновалась, когда с розовых кустов снимали пожелтевший под снегом лапник. Выдержали ли гостьи из тёплых краёв белогорскую зиму? Зденка переживала не меньше княжны и сразу бросилась расчищать песок с опилками, освобождая кусты. К каждому из них она приложила свои чудотворные руки, вливая в растения тёплую силу и живительный свет, а потом удовлетворённо кивнула:
        — Живы… Надеюсь, милостью Лалады они нынче зацветут.
        Она не ошиблась в своих предчувствиях. Скоро кусты зазеленели, выпустили новые побеги; весна оказалась коварной, и розы прихватило лёгкими заморозками, но Зденка выходила их, ежедневно вливая в них целительный свет Лалады, и дело пошло на лад. К началу лета на кустах показались первые тугие бутоны — белые, светло-розовые, ярко-малиновые и алые.
        — Зацвели, красавицы мои! — радовалась Светолика. — А куда б вы делись, ежели за вами присматривает такая кудесница!
        С этими словами княжна крепко чмокнула смущённую Зденку в щёчку.
        — Да, хорошо прижились… Попробуем нынче размножить их, — сказала та, очаровательно зардевшись и опустив ресницы.
        Она нарезала с кустов зелёных черенков, и усилия её волшебных рук принесли плоды: черенки успешно укоренились и в то же лето принялись расти с необычайной скоростью, щедро подпитываемые светом Лалады. Семь материнских кустов дали жизнь целому розарию, который по приказу княжны был обнесён изящной решётчатой оградой.
        Зденка черпала радость в возне с цветами. Тоска почти улетучилась из её взгляда, лишь изредка он затуманивался задумчивостью, которая, впрочем, надолго не задерживалась — улетала прочь, словно влекомое ветром облако. Все обитатели усадьбы полюбили девушку за её скромность, приветливость и добрый нрав, а сад с её приходом начал быстро преображаться. В каждом его уголке чувствовалась рука хозяйки-волшебницы. Всюду распускались новые цветы, деревья обильно плодоносили, появилось несколько новых беседок, оплетённых живописным вьюнком, а на пруд однажды прилетела пара лебедей. Они смело подплывали на зов Зденки и брали из её рук пищу, а потом — чудо! — лебёдушка показалась с выводком смешных пушистых птенцов.
        — Всем госпожа Зденка хороша, — сказала однажды Светолике пожилая ключница Листимира. — Счастье в доме вместе с нею поселилось… Зацвело всё вокруг, и дышится легко: в воздухе точно песня звенит. Да вот только не место здесь другой хозяюшке. Что будет, когда ты избранницу приведёшь?
        — Да ну тебя, — засмеялась Светолика. — Зденка вперёд меня свою судьбу встретит, вот увидишь. Улетит, как пташка из родительского гнезда, и не придётся в доме двум хозяюшкам тесниться.
        — А может, оплошала ты, госпожа, сестрицею-то её назвав? — проницательно предположила седовласая Листимира, задев потаённые струнки глубоко в душе княжны. — Ведь томится она от любви к тебе, хоть и улыбается для виду… Да и ты вся сияешь, когда смотришь на неё. Пара она тебе, самая что ни на есть подходящая пара! Да вот только одна беда — смешали вы кровь, породнились, и теперь этой любви ходу нет. Эхе-хе…
        Старая ключница ушла, шаркая ногами, а Светолика погрузилась в невесёлые думы. Сквозь её безграничную сестринскую нежность к Зденке временами пробивалась шальная искра, подталкивавшая княжну пересечь черту родственных отношений — прижать девушку где-нибудь в тенистом и укромном уголке сада и впиться в её истосковавшиеся, отчаянно ждущие поцелуя губы… Но Светолика тут же одёрнула себя, насупив брови. Её сдерживала не только капелька общей крови, которая теперь текла в их жилах, но и обещание, данное родительницам Зденки — не прикасаться к ней иначе, чем как к сестре.
        А тем временем подросли родные сёстры Светолики — близнецы Огнеслава и Лебедяна. С ними она виделась не очень часто — лишь когда посещала стольный город, прибывая ко двору своей родительницы на советы Старших Сестёр. Огнеславу готовили в наследницы и обучали так же, как когда-то саму Светолику, но к государственным делам у той душа явно не лежала. Лебедяна… А что Лебедяна? Весёлая попрыгунья, ласковая, как котёнок — вот и всё, что Светолика могла о ней сказать. Юная сестрица шумно радовалась подаркам, которые княжна ей приносила, висла на её шее и чмокала всюду, куда только могла дотянуться. Будоражащий сгусток смеха, подвижный солнечный зайчик, непоседливый шалун-ветерок — её невозможно было не обожать.
        Зденку княжеское семейство приняло, вопреки опасениям девушки, благосклонно и приветливо; одного взгляда Лесияре оказалось достаточно, чтобы насквозь увидеть её чистую и светлую душу.
        — Я была бы счастлива иметь такую дочь, — сказала княгиня. — Заботься о ней хорошо, Светолика. А коли недоглядишь — спрошу с тебя по всей строгости, так и знай.
        Зденка провела в гостях у хлебосольной правительницы Белых гор целый месяц. Впрочем, роскошь княжеского дворца не пустила корней в её сердце, и она вернулась в усадьбу под Заряславлем всё той же простой дочерью оружейницы, какой она всегда была. Девушка не жаждала занять сколько-нибудь заметное место в правящей семье, не искала выгоды в своём положении. Она нашла своё призвание в том, чтобы создавать домашний уют для Светолики и колдовать в саду, превращая его в сказочный уголок для отдыха.
        Желая восполнить пробелы в своём образовании, Светолика спросила разрешения у родительницы Лесияры отправиться в Евнапольскую библиотеку, дабы изучать там труды иноземных учёных: она уповала найти там какие-нибудь предпосылки или хотя бы намёки на вещи, которые ей грезились в снах о Реке Времён. Разрешение было ей дано, и жаркая Еладия распахнула княжне свои объятия; голова Светолики распухла от новых знаний, а в сердце к ней ослепительной звездой ворвалась Деянира… Песни, звуки, запахи и вкусы Еладии надолго пленили Светолику, она совершенно увязла в жарких чарах этой страны и — что греха таить! — влюбилась по уши в одну из её прекрасных жительниц, чьи губы были слаще черешни.
        Впрочем, счастливо это приключение закончиться не могло, и с чужбины Светолика вернулась с разбитым сердцем и несколькими черенками птичьей вишни. Вручая их своей названной сестре, она сказала:
        — Ну что, козочка, попробуем вырастить? Розу мы с тобой сумели приручить, вот ещё одна гостья из жарких краёв.
        Тёплые ладошки Зденки легли сверху на руки княжны, сжимавшие пучок черенков, а оливковая зелень её глаз потемнела. Пристально глядя снизу вверх на Светолику, она спросила:
        — Это ОНА тебе дала?
        Княжна вздрогнула. Она не обмолвилась Зденке о Деянире ни единым словом, зная, что это причинит ей боль, но та своим чутким любящим сердцем улавливала отголоски произошедшего, а может, прочитала всё по следам печали, оставшимся на лице Светолики.
        — Нет, родная, это я сама срезала, — ответила княжна, склоняясь и приникая губами к дрожащим пальчикам Зденки. — Очень вкусные плоды у этого дерева, вот и захотелось мне его на нашей земле вырастить. С виду похожи на вишню, только сладкие. Я верю в эти чудесные, полные света Лалады руки.
        Светолика расцеловала каждый палец на упомянутых руках, после чего медленно преклонила колени и прильнула головой к животу Зденки.
        — Ты — моя твердыня… Моя надёжная скала, — прошептала она.
        Черенки они сажали весной вместе: Светолика копала лунки, а Зденка втыкала веточки в землю и поливала водой из Тиши. Светлая волшба её рук снова совершила чудо: все черенки укоренились и уже в первый год стали небольшими деревцами в человеческий рост высотой.
        Ещё несколько раз улетели и вернулись журавли. Огнеслава полюбила оружейное дело и принесла волосы в жертву Огуни, видя даже в собственном имени знак, указывающий на жизненный путь; родительница Лесияра не стала возражать против того, чтобы она овладела этим искусством. Для Лебедяны настала пора искать себе пару, и она нашла её в лице князя Искрена: тот, пленённый её очарованием и весёлым нравом, выразил желание породниться со своей могущественной соседкой, повелительницей женщин-кошек. Это был его второй брак: первая его супруга умерла бездетной.
        А во владениях Светолики шумел уже огромный черешневый сад: весь он состоял из потомков самых первых деревьев, выращенных из черенков, которые княжна добыла в Еладии. Урожаи они давали баснословные — хватало, чтобы и самим наесться, и весь Заряславль накормить. Черешня пришлась жительницам города и его окрестностей по вкусу, многие захотели попробовать вырастить её в своих садах, и княжна поделилась черенками со всеми желающими. Зрела птичья вишня рано, в самом начале лета, и в это время около сада Светолики шныряли, облизываясь, ребятишки.
        — Не вели их прогонять, — сказала однажды Зденка. — Урожаи огромные, некуда девать — пусть детки кушают.
        Так и повелось с тех пор — звать на сбор урожая всех местных жительниц целыми семьями. Детям разрешалось есть черешню прямо с веток — вволю, пока обратно не полезет. Ух и рады же были ребятишки этому празднику! Вся малышня обожала княжну Светолику и её названную сестрицу за эту щедрость.
        Вот уже Искрен с Лебедяной стали родителями, Огнеслава сыграла свадьбу с младшей дочерью Твердяны, а Зденка всё так же жила домом, садом и Светоликой, не помышляя о чём-то ином. Гуляний в Лаладину седмицу не посещала, словно и правда махнула рукой на своё личное счастье. Светолика пыталась вытаскивать её за пределы усадьбы хотя бы по праздникам — какое там!… Зденка упрямо твердила:
        — Мне и так хорошо.
        От грустноватого света нежной преданности в её глазах сердце княжны сжималось, и его начинал исподтишка глодать зубастый зверь — вина.
        — Не смотри на меня так, козочка, — вздохнула Светолика. — Ежели ты никого не найдёшь себе в супруги, я… всю жизнь буду себя корить.
        — Не вини себя ни в чём, сестрица, — улыбнулась в ответ Зденка. — Я давно говорила и сейчас повторю: это и есть моя судьба. И я счастлива тем, что имею.
        — Я поверю, что ты счастлива, только когда печаль уйдёт из твоих глаз, — покачала головой княжна. — А она не уходит. Значит, тебе чего-то недостаёт. Ты достойна быть любимой.
        — Я любима, — невозмутимо ответила Зденка. Улыбка растаяла на её губах, но осталась задумчивым светом во взоре. — Разве ты не любишь меня? Разве все в усадьбе и в округе меня не любят?
        — Да, но я говорю о семье, — с горечью молвила Светолика. — О твоей собственной. О супруге, которая носила бы тебя на руках, о детишках, которым передался бы этот чудесный свет, который наполняет тебя… Я хочу видеть на земле твоё продолжение!
        — А разве это всё, — Зденка показала в сторону черешневого сада, потом обернулась и обвела лебедино-плавным движением руки цветник с розами, — не моё продолжение? Я уйду, но эти деревья будут напоминать обо мне. Эти розы будут цвести и радовать всех, и люди, глядя на них, станут вспоминать меня добрым словом. Наши дела — это тоже наши дети.
        Светолика читала в Евнапольской библиотеке целые труды, посвящённые искусству риторики и ведения спора, но тут применить свои познания не могла: у Зденки на всё находился ответ. Всё, что княжне оставалось — это каждый день выражать ей свою нежность, баловать подарками и покрывать поцелуями её руки, сотворившие столько чудес.
        А тут случилось горе: скончалась при родах матушка Златоцвета, оставив Лесияру с новорождённой дочкой на руках. Глядя на окружённую пучками полевых цветов и можжевеловых веток родительницу, Светолика ловила себя на безумной мысли: была бы тут Зденка, она непременно спасла бы матушку, как неоднократно спасала прихваченные морозом цветы и деревья. Но Зденка испросила разрешения остаться дома: присутствовать у погребального костра она не нашла в себе мужества, да и не чувствовала себя полноправным членом княжеской семьи…
        Вернувшись с похорон, Светолика долго не могла заговорить: слова застыли ледяной коркой на охваченном скорбью сердце. Лишь тёплая вода из Тиши, которой её умыли ласковые руки Зденки, смягчила это окаменение горла.
        — Мне очень тебя не хватало там, — только и смогла она вымолвить. — Знаешь, мне казалось, стоит тебе лишь коснуться её, и она оживёт, как оживали эти розы.
        — Увы, людей воскрешать из мёртвых я не могу, — вздохнула Зденка. — Прости, что не пошла с тобой. Это… слишком тяжело и грустно для меня. Утешает лишь одно: твоя матушка теперь с Лаладой. Она счастлива там.
        Кто-то топит грусть в хмельном питье, а Светолика, как всегда, окунулась в каждодневные труды с утра до ночи, дабы не оставалось времени для печали. Ей хотелось сделать для людей что-нибудь полезное, и она принялась строить снегоудерживающие приспособления на склонах, чтобы защитить горные селения от схода лавин. Выполнив расчёты и разметку на местности, она руководила строительством стены над селом Беловьюжное, а также ещё в нескольких местах; работа шла неспешно, а между тем уже веяло осенней прохладой, и следовало поднажать, чтобы успеть до первого снега. Солнечные деньки, впрочем, ещё стояли, но прощальная грусть сквозила в остывших лучах; стоя на возвышении, Светолика смотрела на работающих женщин-кошек и думала о том, как бы заставить их пошевеливаться. «Право слово, впору опять самой спускаться и хвататься за камни и раствор! Как сонные мухи», — думала она недовольно.
        Работницы были из местных, многим супруги приносили на стройку обед, и те, рассаживаясь на травке, принимались неспешно трапезничать, а за едой любили вести длинные беседы. Эта неторопливость раздражала Светолику, её жажда деятельности клокотала в ней и выплёскивалась через край, заставляя княжну то и дело подгонять строительниц, а частенько и подавать им личный пример, засучив рукава и обдирая о камни холеные руки. Нрав у здешних жительниц был и вправду медлителен — может быть, в силу какой-то колдовской неги, разлитой в воздухе этих мест. Как сладкий хмельной мёд, этот воздух расслаблял и способствовал ленивой размеренности мыслей и движений, склонял задумчиво любоваться богатой на оттенки красотой горных склонов, наполняя грудь мягкой осенней прохладой. Работать беловьюжанки умели, клали стену на совесть, но делали это, по мнению Светолики, слишком уж нерасторопно.
        — Для себя же самих делаете, едри вас лешие и домовые налево коромыслом через кривой плетень да в навозную кучу! — теряя терпение, сердилась княжна. — Чтобы снегом с гор ваши домишки не понакрывало зимой! Шевелитесь!
        — Ты не гони, госпожа, — невозмутимо отвечали ей. — Поспешишь — людей насмешишь, как известно.
        В общем, чем дальше шла работа — тем длиннее становились ругательства Светолики, а строительницы только уважительно качали головами и цокали языками:
        — Эк ты, княжна, загибаешь!… Забористо! Красота…
        Впрочем, они и сами умели возводить многоступенчатые ругательные сооружения, переговариваясь между собой, чем пополнили словарный запас Светолики на много лет вперёд. Однажды, когда селянкам их жёны принесли обильный обед, который, как всегда, затянулся на два часа, княжна собралась было их слегка поторопить, но вдруг услышала нежный, как дыхание яблоневого цвета вешним днём, голос:
        — Ты, госпожа, на моё слово не серчай: коль все обедают, то им не докучай. Ведь помаленьку трудятся они, не бьют баклуши, а ты пока вот угощенья моего откушай.
        Голос принадлежал девушке с двумя корзинками, стоявшей в двух шагах от Светолики и улыбавшейся во все тридцать два крепких белых зуба. Волосы этой прелестницы, распущенные по плечам и схваченные очельем через лоб, были столь насыщенного и тёмного красно-рыжего цвета, что невольно закрадывалось подозрение: а не выдержали ли их в густом отваре луковой шелухи? Живым осенним огнём они струились до самого пояса незнакомки, чьё лицо покрывала россыпь светло-охряных веснушек, а прозрачные, бирюзово-зеленоватые глаза весело поблёскивали. Всего одна тягучая, как мёд, улыбка ягодно-красных губ — и Светолика ощутила жаркое биение в низу живота, а душу накрыл лёгкий и светлый, золотистый хмель.
        — И чем же угостить меня ты пришла, красавица? — не в силах сдержать ответной улыбки, спросила она.
        А девушка уже расстелила на траве чистую белую скатёрку, на которой разложила снедь из одной корзинки: калач, сладкую печёную репу, пироги с грибами и какой-то отвар в кувшинчике. Другая корзинка была полна совершенно белых ягод размером не крупнее рябины.
        — Угощайся, госпожа: вся ядомь [7 - ядомь (диалектн. устар.) — еда, снедь] моя свежа. Вот, отведай-ка калач: съешь его — помчишься вскачь! Вот и пареная репа — силам добрая укрепа. Есть в корзинке пироги — и румяны, и туги! Не с горохом да бобами, глянь-ка — с белыми грибами. А целебный мой отвар снимет ?стали угар.
        Светолика зачарованно слушала складный поток её речи, дивясь напевности и доброй, приветливой и душевной глубине голоса, произносившего слова, будто заклинания… Заклинания осенних чар.
        — А что за ягоды? — полюбопытствовала она, с улыбкой присаживаясь у края скатерти.
        — То белоягода целебная — бодрящая она, волшебная, — убаюкивающе-ласково прожурчал ответ незнакомки.
        Поддавшись очарованию девушки и погожего осеннего денька в горах, Светолика принялась с наслаждением уплетать эту простую еду, будто редкие праздничные разносолы на княжеском пиру. Рыжую незнакомку, как выяснилось, звали Лугвеной, и была она дочкой местной травницы — матери-одиночки. Она и сама в травах знала толк, и доказательством тому стало ощущение окрыляющей бодрости, заструившееся по жилам Светолики после нескольких глотков терпкого духовитого отвара. А ещё княжну охватила искрящаяся, радужно-светлая весёлость, когда она бросила в рот несколько белых ягодок. На вкус они были вполне ничего — сладковатые с выраженной кислинкой, а пахли неописуемо — щемяще, свежо, с оттенком яблочной проникновенности и земляничной солнечности. Обвела Светолика вокруг себя взглядом, и подумалось ей: что за места здесь чудесные, красками осени дивно расцвеченные и благостно озарённые нежарким солнышком! А посмотрела на девушку — чудо как хороша… Конопатая колдунья с влекущими, сочными, как малина, губками.
        — А я вот, княжна, тут сижу и гадаю: с избранницей ты аль ещё холостая? — придвигаясь к Светолике и шаловливо накручивая на пальчик травинку, спросила Лугвена.
        — И откуда ты только взялась на мою голову, такая смелая? — рассмеялась Светолика. И ответила, невольно подражая песенно-складной речи своей собеседницы: — Свободна я, как ветер — вольная, ношусь средь гор, как… э-э… малахольная!
        — Что малахольна ты — приму легко на веру, — дерзко и насмешливо заметила Лугвена. — Живёшь в шатре, хотя кругом жилья — без счёта и без меры!
        — А я волю люблю, — не обижаясь, пояснила Светолика. — Воздух, землю… Слушай, а может, этот отвар с ягодками нашим работницам дадим? А то совсем не шевелятся! Может, хоть так дело быстрее пойдёт, а? А то ведь с такой скоростью и до зимы не успеем закончить. Нельзя ли их тоже угостить?
        — Нельзя? Ну отчего же? Легко мы это можем, — подмигнула девушка и, подхватив кувшин и корзинку с ягодами, прыгучей козочкой помчалась к обедающим у недостроенной стены кошкам. Снизу донёсся светлый звон её голоса: — Эй, вы, сони, эге-гей! Оживайте побыстрей! Уймись скорее, сытая икота! Нужна усердная и спорая работа! А чтоб работалось легко и дружно, отвара чарочку принять всем нужно! А белоягода чудесная прогонит лень — за это отвечаю честно я!
        Развеселившись, Светолика резво сбежала по склону: с ягод ли, с отвара ли, но за спиной точно раскинулись сотканные из света крылья.
        — Чего вы развалились да зеваете? Нам стену надо строить, сами знаете! — зычно крикнула она, уперев руки в бока. И со смехом тряхнула волосами: — Тьфу ты, заразилась!
        Отвар разлился в чарки — по полглоточка каждой работнице, да и ягоды рыжеволоска тоже умудрилась поделить на всех без обиды. Кошки, посмеиваясь, поднимались с насиженных мест.
        — Ну, коли Лугвенка пришла, не видать нам покоя, — говорили они. — От её зелий и вприсядку пойдёшь, и замертво упадёшь…
        Работая вместе со всеми, Светолика полюбопытствовала у одной из кошек:
        — А эта девушка… Она всегда так… э-э… разговаривает?
        — Лугвенка-то? Да частенько, — был ответ. — Как блажь ей в темечко стукнет, так и начинаются… лады-склады. А может и по-простому, как все, говорить. Хорошая она девка, чудная только малость.
        Огненное волшебство, привнесённое Лугвеной в строительные будни, словно ускорило течение времени, превратив его в пёстрый, весёлый клубок, которым играла рыжая кошка — осень. Светолика не задумываясь пила отвар, который девушка ежедневно приносила ей, а к белым ягодам даже пристрастилась; расшевелились как будто и работницы — вместо двух часов стали управляться с обедом за один.
        А однажды, когда склоны гор укутались в серо-стальные сумерки, Лугвена неслышно, как охотящаяся куница, скользнула в шатёр к Светолике. Та в это время раздевалась, собираясь влезть в бочку с нагретой водой, чтобы помыться; днюя и ночуя на строительстве, княжна на время забыла о бане и мылась наскоро, по-полевому. Поволока сумрака придала взгляду Лугвены колдовскую пристальность, и Светолика замерла перед ней, забыв о своей наготе.
        — Ты что же это… — начала она, но девичий пальчик прервал её, прижав ей губы.
        Отвар мыльного корня, который княжна собиралась вылить в бочку, едва не пролился мимо… Бульк! Струя всё же попала куда нужно, направленная рукой Лугвены, а красный кушак и чёрная клетчатая юбка-понёва упали к ногам девушки. Скинув вышитую безрукавку и распустив завязки на рубашке, она просто вышагнула из одежды, тоненькая и гибкая. При виде её сосков, вызывающе торчащих кверху и чуть в стороны, у Светолики пересохло во рту.
        В бочке хватило места им обеим. Сначала Лугвена растирала княжне плечи, бока и грудь липовой мочалкой, потом её мокрые руки обвили шею Светолики жарким кольцом, а чистое, пахнущее каким-то цветком дыхание обожгло ей губы. Сердце княжны бухало, как кузнечный молот, а нутро скручивалось сладострастным вихрем оттого, что их тела под водой плотно прижимались друг к другу. Усевшись верхом на чуть выставленную вперёд и согнутую в колене ногу Светолики, Лугвена начала двигаться. На походном столике рядом с бочкой стоял кувшин с отваром, и княжна, чтобы промочить безумно пересохшее горло, потянулась к нему. Не сразу ей удалось до него добраться: оседлав её колено, девушка без стыда доставляла себе удовольствие и дразнила Светолику самозабвенно полуоткрытыми ярко-малиновыми губами. Наконец скользкие пальцы княжны сомкнулись на горлышке кувшина, и она влила в себя несколько огромных глотков. На лице Лугвены отобразилось блаженство, и она замерла, а потом выдохнула и обмякла. Светолика поднесла отвар и ей, и девушка не отказалась.
        Их губы слились в первом поцелуе уже на походной постели княжны. Светолика закутала нагую Лугвену в одеяло: всё-таки осенний вечер царил за пологом шатра… А земля плыла, шептала, звенела золотыми колоколами, и Светолика, окутанная исходившим от неё жаром, даже не подумала одеться — просто не чувствовала холода. Глаза девушки стали томными и хмельными, на губах блуждала, то разгораясь, то угасая, полубезумная улыбка. Лугвена была в каком-то пьяном исступлении, жарко и лихорадочно дышала, а когда руки княжны раздвинули ей колени, лишь издала грудной стон. Хмель закрутился тёмной, ярко-звёздчатой пеленой, и Светолика, безнадёжно запутавшись в ней, излила из себя жар, скопившийся под подбородком. Тело дёрнулось, словно вытянутое ударом кнута, и растаяло в звенящем забытьи.
        Потом, разглядывая безмятежное лицо спящей девушки в свете лампы, княжна мучилась головной болью и думала: что же за безумие охватило их обеих? Может, отвар виноват? Череп гудел и раскалывался, словно Светолика отчаянно перебрала хмельного. Укутавшись в свой плотный шерстяной плащ, а одеяло оставив Лугвене, княжна забылась короткой и мучительной, как горячечный бред, дрёмой до рассвета.
        Утром в шатёр пробрался пронизывающий холод, и княжна проснулась оттого, что прижавшаяся к ней девушка дрожала и стучала зубами.
        — Ух, замёрзла-то как, — прошептала Светолика, прижимая её к себе и грея её озябшие пальцы дыханием. И усмехнулась: — Ну что, травница, одурманила меня? Что же ты такое забористое в своё зелье добавляешь, что у меня теперь голова как медный котёл?
        — Синюху столистную, — пробормотала Лугвена. — Кажется, переборщила в этот раз… Боги, что я натворила! Зачем я снова выпила!
        И, скинув с себя одеяло, она начала лихорадочно одеваться, а Светолика, озадаченно ероша всклокоченную со сна золотистую гриву волос, пыталась понять, что сейчас творилось в душе девушки. Та была похожа на человека, чьи сказочные ожидания только что лоб в лоб столкнулись с жестокой действительностью.
        — Лугвена… Ты чего? — только и решилась спросить Светолика, попытавшись поймать рыжеволоску за кушак.
        — Ничего, — неожиданно неприветливо огрызнулась та. — Не ищи меня и не жди, я не приду больше.
        — Вот так поворот, — нахмурилась княжна. Вдруг её осенило: — Постой, что значит «снова выпила»? Ты хочешь сказать, что… сама увлекаешься своими зельями? Так вот почему ты так разговариваешь! А сейчас тебя отпустило, и ты говоришь обычно, без этих твоих…
        Лицо Лугвены болезненно скривилось. Выдернув конец своего кушака у Светолики, она выскользнула из шатра.
        Оставшись одна, княжна долго сидела, стиснув больную голову руками. Из кувшина она вытряхнула себе в рот только одну капельку отвара… А пересохшее горло требовало влаги — Светолика выпила бы сейчас целую реку.
        Больше Лугвена не появлялась на стройке, но и без её зелья работа спорилась. В воздухе всё крепчал дух предзимья, и кошки-строительницы поторапливались — Светолике не приходилось даже понукать их. Перестав принимать отвар и есть ягоды, княжна ощутила всей душой холод прозрения, пелена дурмана упала с глаз, но вместе с тем мир вдруг изрядно потерял краски. Под сердцем скреблась дождливая тоска по огневолосой и веснушчатой, странно разговаривающей девушке, и княжна, не выдержав, перенеслась к ней сквозь проход. Туда, где бы та сейчас ни находилась…
        Проход привёл её к стоявшему на отшибе невзрачному домику, окружённому небольшим огородом. Опустевшие после сбора урожая грядки смотрелись тоскливо, во дворе меж столбов зябко колыхалось на верёвке бельё… Толкнув дверь, Светолика попала в довольно бедное, пропахшее травами и снадобьями жилище с мутными оконцами, пропускавшими мало света. Услышав наверху голоса, она поднялась по лестнице и вошла в горницу, увешанную по стенам вениками душистых трав.
        Там за столом сидели трое: улыбающаяся Лугвена, её мать и, как ни странно, советница Солнцеслава. Мать девушки, крепкая и дородная, сильная телом женщина с хищновато-хитрыми и цепкими, рысьими глазами, не носила «замужнего» головного убора — её тёмно-русая коса без единого седого волоска спускалась ей на пышную, вольно дышащую грудь, а лоб украшало простое плетёное очелье-тесьма. Принаряженная и слегка нарумяненная Лугвена, увидев Светолику, перестала улыбаться и потупилась, а Солнцеслава поднялась со своего места.
        — Здравствуй, госпожа… Не меня ли ты ищешь?
        — Да нет, я за травкой целебной зашла, — хмыкнула княжна. — А тут ты.
        Вышла заминка, которую, словно запутанный донельзя узел, разрубил грудной голос травницы:
        — В счастливый миг ты пришла, дорогая гостья. Я-то вот век свой девкой прожила, дочку без супруги вырастила, а ей повезло больше, чем мне: госпожа знатная к ней посваталась, хочет её в жёны взять.
        — Вот оно что, — пробормотала Светолика. — Что ж, поздравляю.
        И стремглав выскочила из дома в проход.
        Стену над Беловьюжным достроили в срок. В последний день осени сыграли свадьбу Солнцеславы с Лугвеной, и как раз на следующее утро на землю лёг первый снежок — успели до ухода Лалады на зиму.
        А ровно через семь месяцев после свадьбы Лугвена родила дочку. Никто на эти сроки не обратил внимания: мало ли, может быть, супруги ещё до бракосочетания умудрились «набедокурить»… Солнцеслава с обретением молодой жены преобразилась: ледяная корочка угрюмости в её глазах растаяла, а в дочурке она души не чаяла и взялась сама выкармливать, чтобы из неё выросла женщина-кошка. Светолика увидела ребёнка через полгода, будучи в гостях у своей советницы. Глаза у малышки были не зеленовато-бирюзовые, как у Лугвены, и не желтовато-янтарные, как у другой родительницы, а цвета голубого горного хрусталя… Светолика словно в зеркало глянула.
        Больше никаких девиц, решила она про себя. С каждой из них на её сердце оставалась новая трещинка, а ведь оно не каменное — может когда-нибудь и разбиться окончательно. Всю свою нежность Светолика отдавала Зденке, которая всё знала, всё видела, но не говорила ни слова упрёка. Кроткий свет её глаз, мудрых и прозорливых, как у Нэи, никогда не переставал сиять, даже когда чувственное затишье, воцарившееся в сердце Светолики, было потревожено Дарёной. В день, когда кареглазая певица забралась в черешневый сад, а потом была приглашена Светоликой на прогулку по её заряславским владениям, Зденка укрылась в своих покоях, и молодая супруга Млады её не увидела, но вечером княжна сама пришла к названной сестре. Та полулежала на подушках, снова и снова прослушивая хрустальный перезвон нового «изобретения» Светолики, выловленного ею в Реке Времён, — музыкальной шкатулки, под крышкой которой две игрушечные заводные фигурки угловато и неуклюже исполняли танец.
        — Нет, козочка… Не думаешь же ты, что мне нужна чужая жена, да ещё и беременная? — вздохнула княжна, присаживаясь рядом и пытаясь поймать взгляд Зденки. — Ей ягод захотелось, а женщину с плодом во чреве из сада гнать грех, вот я её и угостила…
        — Тебе не в чем передо мною оправдываться, — вскинув на Светолику взгляд из-под грустно поникших ресниц, улыбнулась Зденка. — Ты не можешь жить без занозы в сердце, твой взгляд тускнеет, когда в нём нет никакой зазнобы. Чувства для тебя всё равно что дрова для огня или путеводная звезда для мореплавателя… Все эти девушки, какими бы мимолётными ни были твои встречи с ними, — твои вдохновительницы.
        — Ты — моя величайшая вдохновительница, — завладевая пальцами Зденки и держа их бережно, как сияющее сокровище, молвила Светолика. — И моя совесть.

***
        Окунув голову в ведро с холодной водой, Светолика зарычала, по-звериному встряхнулась и окропила всё вокруг себя тучей сверкающих на солнце брызг. Заслонившись рукой, Зденка засмеялась:
        — В чьём хлебосольном доме тебя угораздило так набраться-то? И Будина с Истомой туда же… Эх вы, гуляки!
        Сад томно вздыхал, солнце путалось в листве, ветерок приятно обдувал лоб княжны, пробирался под рубашку и гладил её взмокшие лопатки. Искупаться бы сейчас, смыть пот… Недолго думая, Светолика окатила себя из ведра.
        — Что ж ты делаешь-то, сестрица… Ну вот, вся вымокла до нитки, — обеспокоилась Зденка.
        Стоя в мокрой одежде, Светолика рассмеялась.
        — Принесёшь мне переодеться и опохмелиться — скажу, где мы гуляли.
        — Да какое мне дело, где вы бражничали, — фыркнула Зденка.
        — Сама ж спрашивала, «в каком хлебосольном доме», — осклабилась в улыбке наследница престола.
        Зденка поворчала, но сухую одежду и кружку крепкого полынного пива она княжне всё же принесла. Светолика сперва обсохла голышом на солнышке, валяясь на траве и потягивая пиво, а после, одевшись, сжала руки Зденки в своих и вздохнула.
        — Даже не знаю, как сказать… Испытывала я парящее крыло и упала на яблоню в саду. А у хозяйки того сада есть дочка, Горинкой её зовут. Увидела она меня и в обморок упала… Похоже, козочка моя, на сей раз мне не отвертеться — придётся свадьбу играть.
        Светолика рассказывала полушутливо, но в глазах Зденки не промелькнуло даже тени улыбки — они смотрели на княжну пытливо и серьёзно.
        — А в твоём сердце что-то дрогнуло? Зажглась искорка? — спросила она. — Какие-то предчувствия были? Знаки?
        Светолика пожала плечами.
        — Да как-то… не припомню ничего особенного. Но девушка чудо как хороша! Может, ну их к лешему, эти знаки? Ну, может, я просто неспособна их видеть? У неё-то обморок ведь был — и ладно. Значит, всё правильно.
        — Знаешь, что? Пригласи-ка всё семейство к нам в гости, — сказала Зденка, задумчиво щурясь вдаль. — Выбери удобный миг и мысленно позови эту девушку, стоя у неё за спиной. Коли обернётся — значит, её душа тебя чувствует, тогда — твоя она избранница.
        Задумано — сделано. На следующий день Светолика устроила праздничный обед в честь Горинки и её родных; чтобы легче переваривалось обильное угощение, она пригласила всех на прогулку в сад. Увидев янтарно-жёлтую, просвечивающую на солнце черешню на ветках, Горинка радостно обернулась к Светолике и спросила:
        — Ой, можно? Я такой никогда не пробовала…
        — Конечно, милая, угощайся, — улыбнулась княжна.
        Девушка принялась рвать сочные черешенки и отправлять в рот, а Светолика, следуя совету Зденки, мысленно окликнула её всей душой по имени. «Горинка!» — полетел от сердца к сердцу неслышный зов, но обломал крылья, уткнувшись меж лопаток юной смуглянки. Та продолжала увлечённо есть птичью вишню, но через некоторое время, словно почувствовав спиной взгляд, всё же неуверенно оглянулась и одарила княжну детски-светлой, робкой улыбкой.
        «Сработало или нет?» — гадала Светолика.
        Вроде оглянулась… Но услышала ли?
        3. Бешеная. Острие иглы
        Ветер бросал сетку ряби на холодную водную гладь, тревожно колыхал тёмные верхушки елей. Налетая могучими порывами на каменную грудь обрыва, он пытался сдуть прижавшуюся к скале человеческую фигуру.
        Нащупав ногами маленький выступ, Северга почувствовала себя увереннее: вечно держаться на одной левой руке даже при всей её силе и выносливости она не смогла бы. Леденящий миг падения отодвинулся, и грудь задышала свободнее, хотя крючковатые когти страшной боли драли её правую руку. Игла сломалась, и кончик засел внутри. Он жёг побледневшую плоть так, словно палач-изувер загонял Северге под кожу раскалённые спицы. Сквозь оскаленные от страдания и напряжения зубы прорвался рык… Чёрной крылатой тварью устремилось в небо проклятие, чтобы догнать и пасть на голову Жданы.
        — Дым! — хрипло крикнула Северга.
        Ни топота копыт, ни ржания.
        Видимо, засевший в руке обломок белогорской иглы был виной тому, что Северге не удавалось воспользоваться помощью хмари. Женщина-оборотень давно бы выбралась, придав ей вид ступенек, но белогорская волшба, струясь по её жилам, сказывалась на её способностях плачевным образом: то, что раньше казалось простым и естественным, как дыхание, стало вдруг недоступным. И, что хуже всего, этот белогорский яд лишал её сил, которые словно вытекали из неё, как из дырявой бочки, а это означало, что висеть ей осталось недолго. Острые камни внизу злорадно ожидали этого мига, готовясь сокрушить кости Северги, а холодная вода раскрывала свои усыпляющие смертельным сном объятия. Кто знает — быть может, из-за проклятого обломка у неё и раны больше не смогут заживать так же быстро, как раньше? Если бы не он, падение с высоты не стало бы для неё большой бедой, а теперь… Теперь ей оставалось только считать вдохи, ловить каждый миг бытия и молить свою левую руку подержаться ещё чуть-чуть. На поясе у Северги висела свёрнутая верёвка. Будь Дым здесь, она набросила бы петлю на могучую шею коня, и верный друг вытянул бы её.
Увы, даже эта предусмотрительность и запасливость оказалась бесполезной. Ни коня, ни возможности шевельнуть свободной рукой…
        Какое-то движение наверху заставило её прищуриться и всмотреться. Студёный ветер выдувал из её глаз слёзы, и сквозь их пелену Северга разглядела всклокоченную соломенно-русую мальчишескую голову, склонившуюся над краем обрыва. Чумазое веснушчатое личико, большие и странно спокойные, как у незрячего, глаза… Северга узнала паренька из деревни, которую она сожгла — сына знахарки, пострадавшей от копыт Дыма. Имя вертелось в голове юрким зайчишкой и ускользало.
        — Что, пришёл поглядеть, как я упаду? — От жгучей, злобной горечи у Северги даже пересохли губы. — Ну, радуйся…
        С обрыва донёсся голос мальчика:
        — Я могу на время взять себе твою боль. Тогда ты сможешь бросить сюда свою верёвку и выбраться по ней.
        Это было выше понимания Северги. Она ждала чего угодно — злорадства, мести, но только не помощи. Или… Ядовитым паучком на сердце шелохнулась догадка: неспроста всё это. Должен быть какой-то подвох.
        Ладно. Даже если тут что-то нечисто, она потом с этим разберётся, а сейчас надо выкарабкиваться отсюда.
        — Будь добр, сделай это, славный мальчик! — стараясь придать своему голосу как можно больше приветливости, крикнула Северга.
        Ветер всё так же свистел и трепал кончик её косы, гнал стадо серых туч в небе, по поверхности воды бежала тошнотворная рябь волн — ничего не изменилось, кроме одного: голодное чудовище боли прекратило глодать руку Северги. Звенящая лёгкость ошеломила её на миг, и Северга, наслаждаясь ею, вслушивалась в свои ощущения. Чудо! Она пошевелила пальцами: рука чувствовалась словно слегка онемевшей, но повиновалась вполне сносно. Не теряя больше драгоценных мгновений, Северга нащупала верёвку и приготовилась бросать.
        — Эй, парень! Привяжи конец к ближайшему дереву, — крикнула она вверх. — Да покрепче!
        Добросить верёвку до края обрыва получилось не с первого раза: несмотря на отсутствие боли, рука двигалась с трудом, словно сквозь тесто, а не воздух. Преодолев деревянную неподатливость суставов и размахнувшись, Северга чуть не потеряла опору под ногами — вниз полетела каменная крошка, а измученная и усталая левая рука, цеплявшаяся за древесный корень, едва не разжалась. Моток взлетел, разворачиваясь в воздухе, и — о счастье! — упал на твёрдую землю где-то там, за пределами видимости Северги. Шорох шагов… Мальчишка взял верёвку и, вероятно, принялся привязывать её к дереву.
        — Готово, — простонал он, склонившись над обрывом снова. В его голосе скрежетнуло страдание: похоже, он и впрямь взял себе боль Северги.
        Навья подёргала за верёвку, проверяя прочность узла. Кажется, крепко. Трупно-бледная, с мертвенной фиолетовой сеткой жил, правая рука была значительно слабее левой, да и та устала держать её на отвесной каменной стене. В общем, обе руки испытывали не самые лучшие свои времена, но желание выбраться подставляло Северге невидимое плечо помощи. Скрежеща зубами от натуги и упираясь ногами в бугристые каменные складки, женщина-оборотень принялась подтягивать своё тело вверх.
        До неё донёсся стон: должно быть, паренёк там корчился от боли.
        — Потерпи, малец, — пропыхтела Северга. — Потерпи ещё, пока я выберусь…
        Её тело не досталось на растерзание речным камням, вода не утянула её на дно: одна нога Северги в окованном сталью сапоге, звякнув шпорой, ступила на буреющую осеннюю траву, за нею последовала вторая, а рука в следующий миг стиснула горло мальчишки.
        — Говори, гадёныш, что ты задумал? — приподняв его над землёй, прошипела женщина-оборотень. — Зачем ты мне помог?
        Светлые и незряче-спокойные глаза не отразили и тени испуга, а боль запела спущенной тетивой и вернулась в тело Северги в полной мере. Прожорливый зверь вонзил ядовитые зубы в руку, и Северга, выпустив мальчишку, со стоном осела наземь. Колени упёрлись в траву, коса чёрной змеёй соскользнула со спины, и стальной шипованный накосник, служивший в бою чем-то вроде кистеня, больно ударил Севергу по пальцам. Она завидовала ногам мальчишки, так уверенно упиравшимся в землю, и его лохматой голове, подпиравшей собою серое небо; ей оставалось только дивиться прохладной осенней невозмутимости его глаз, в которых ей ещё мерещился колкий отблеск пожара. «Боско», — малиновым угольком обожгло Севергу его имя.
        Содержимое желудка исторглось из неё мерзко-тепловатой, розовой струёй. Утробно икая и роняя с губ кислую слюну, женщина-оборотень прохрипела:
        — Что тебе от меня нужно? Мой конь ударил твою мать, я сожгла твою деревню… Зачем тебе спасать меня?
        Боско молчал, глядя на Севергу сверху вниз с этим своим чудаковатым спокойствием, так бесившим её.
        — Ты — дурак? — рыкнула она. — Что уставился? Отвечай!
        Но в том ли она была положении, чтобы требовать ответов? Она скрючилась в три погибели на траве, а Боско стоял прямо. Он не испытывал никакой боли, а она была отравлена белогорской дрянью и даже не могла впустить себе в ранку на ладони спасительную хмарь: та просто не приходила на её зов.
        — Пойдём, я провожу тебя в дом, где тебе помогут, — сказал наконец мальчик.
        — Так я тебе и поверила… — Севергу снова мучительно вывернуло, но блевать было уже нечем.
        Пропитанный вонью смерти и гари плащ был расстелен на земле. Светлым, сладким пятном в этой смеси сиял запах Жданы: она лежала здесь, такая мягкая и податливая внешне, но затаившая несгибаемый стержень внутри. Такой ли уж несгибаемый? Испытать бы его на ломкость, узнать бы, из чего он сделан… Покорить эту женщину, прогнуть под себя, владеть ею, входить в неё, терзать и кусать, зализывать и зацеловывать раны, а потом снова мучить, пока этот непокорный колючий блеск в глазах не сменится мягкой, тусклой тенью подчинения. Хлестать плетью, чтобы белая кожа покрывалась алыми полосами; обвешивать драгоценностями и укутывать нарядами только для того, чтобы потом сорвать всё зубами и унижать в жестоких играх снова и снова, наслаждаясь властью…
        Она ползла по следам своего коня, который не откликался на зов. Дым всегда прибегал, стоило только свистнуть; это горькое молчание ельника дышало скорбью, и Северга уже не чаяла найти коня живым. Пелена боли застилала мир, правая рука заледенела, скрючилась и походила на жуткую конечность мертвеца. Перекинуться в зверя не получалось, хмарь шарахалась от неё в стороны, а вместо крови по жилам текло расплавленное железо.
        Наткнувшись на кучку праха, на которой покоилась сбруя и шлем Дыма, Северга застыла. Пальцы вцепились в траву, нутро скрутило жгутом, а с языка закапала жёлчь. Запах женщины-кошки огрел её вдоль спины, как кнут, а след белогорского оружия звенел в пространстве, впиваясь в душу злым жалом.
        Догнать, вспороть горло проклятой кошке и напиться её тёплой крови. Освежевать, снять кожу и повесить её дома на стене, а кишки очистить и набить мелко нарубленным мясом. А из мозгов сделать жаркое — Темань любит жареные мозги, ей понравится.
        Нет, уже не догнать: слишком ослабели ноги, слишком много в крови желчи, слишком горько и сухо во рту. Пальцы побелели, покрытые прахом Дыма, словно мукой, а боль завоёвывала новые лоскутки её плоти, прорастая в них сетью-грибницей. Холод сумерек крался между стволами…
        — Коня твоего уже не вернёшь. И дядьку Вечелю тоже. И всех, кого ты порубила. Но свою жизнь ты ещё можешь спасти, если пойдёшь со мной.
        Боско вырос перед ней, как гриб, и суд его прозрачных глаз с чёрными зрачками, из которых сочился колдовской холод, придавил Севергу, как червя. Кто были все эти люди, о которых он говорил? Букашки, расплющив которых, она даже не заметила бы этого… раньше. А сейчас её грызли сотни маленьких пастей, и она завертелась, словно её поджаривали на сковородке. Пытаясь стряхнуть с себя всех этих тварей, она выла, и слёзы на её лице мешались со слюной, кровью и жёлчью, а перед ней тянулась вереница всех, кого она убила за свою жизнь. В тусклых и тёмных глазницах мертвецов зияла пустота, а застывшие в холодец раны алели разинутыми пастями, норовившими сожрать её душу по кусочкам. Раны-рты присасывались к ней, пили её силы, и Северга в изнеможении рухнула на землю. Её сопротивление захлёбывалось.
        — Хватит… Убери своих чудовищ, — хрипела она, пытаясь поймать мальчишку за ногу. — Они жрут мой рассудок… Не насылай их больше на меня!
        Лицо мальчика, светлое и недетски-величавое, склонилось над ней.
        — Я здесь ни при чём. Это ТВОИ чудовища.
        — Что это? ЧТО? Что со мной? — Вывернутое наружу нутро Северги опаливало пламя, на раны лился рассол, сердце пронзали сотни раскалённых спиц.
        — Это урок. Возможно, последний в твоей жизни, но тебе придётся через него пройти.
        Вместо леса — потолок и увешанные вениками трав стены, за оконцем — ночь, под спиной — перина; колышущийся свет лучины и лица двух женщин, одно из которых было знакомо Северге. Малина, знахарка… Живёхонька и, кажется, даже невредима, а ведь копыто Дыма пробило ей череп, это Северга видела своими глазами. Потом тело лежало, прикрытое какой-то рогожей, а затем оттуда выскользнула чёрная кошка.
        — Ты же сама сказала, что ведьму не так-то просто убить. — Полные, чувственные губы женщины сложились в усмешку. — Ты права. Это я, Малина, а это — моя сестра Вратена. Ты в её доме, в Лиходеевке. А Змеинолесское почти цело: Дубрава с Боско огонь уняли. Только пять дворов там и успело сгореть дотла, а у остальных лишь крыши да сараи пострадали. Ничего, отстроятся.
        Черты лица Вратены были грубее и мясистее, да и выглядела она старше, но точно такой же ведьминский огонёк тлел в глубине её зрачков. Как Северга сюда попала? Время дороги словно проглотила чёрная пустота из глазниц мертвецов; ещё несколько мгновений назад женщина-оборотень корчилась в ельнике на месте гибели Дыма, и вот — уже без доспехов, в одной рубашке, лежала в тёплой постели в чужом доме, наполненном запахом снадобий и трав.
        — Испей-ко. — Сестра Малины поднесла к губам Северги чашку, полную кроваво-красной кашицы. — Клюква с мёдом.
        Кисло-сладкая ночь царапала и согревала горло, подмигивая огоньком лучины, а тёплые ладони Малины щекотно завладели посиневшей мертвенной правой рукой Северги. Палец скользил по линиям, словно играя в «сороку-ворону». Большая мягкая грудь с крупными бусами, молочно-медовая вязкость голоса, а в глазах — пляшущие огненные человечки.
        — Кончик иглы маленький слишком, глазу не разглядеть. Ушёл он глубоко в твоё тело и движется к сердцу. Как только достигнет — оно остановится.
        — Сколько мне осталось? — прохрипела Северга.
        — Никто не знает. Может, седмица, а может, и год. Как долго будет блуждать обломок в тебе — этого ни я не могу предречь, ни сестрица. Мы только дурманным зельем боль твою можем уменьшить — вот и всё, чем мы тебе способны помочь.
        От завораживающей ласки рук Малины Севергу клонило в сон, и даже известие о надвигающейся гибели прозвучало как сквозь толстую шерстяную кудель. Похоже, зелье уже делало своё дело, струясь в крови Северги: из всех ощущений в руке остался только холод и онемение, а боль ушла за мутную пелену прошлого. Тело было погружено в обволакивающую беспомощность — о том, чтобы встать с постели, надеть доспехи и двинуться вперёд, не могло быть и речи.
        Куда лежал её путь? Следом за Жданой, разумеется: иного пути Северга не видела. Только эта мучительная тропинка и осталась перед нею, а все остальные дороги словно кто-то отсёк невидимым мечом и погрузил во тьму. За плечом стояло, дыша холодом, невесть откуда взявшееся знание: не увидеть ей больше родную сумрачную Навь, последние шаги по земле и последние вдохи предстояло ей сделать здесь.

***
        Глаза Северги впервые увидели свет Макши в семье женщины-зодчего, что уже само по себе было редкостью: мало кто из этих мастеров связывал себя брачными узами. Вoромь была уже в зрелом возрасте и оставила половину души в своих творениях, когда на её пути встретился Бaрох, бывший наложник Владычицы Дамрад. Всех своих отставных любимчиков Великая Госпожа пристраивала, ни одного не бросала на произвол судьбы; вызвав Воромь к себе, Дамрад сказала:
        — Сестра! (Воромь приходилась ей очень дальней родственницей, но степень этого родства была слишком неудобопроизносимой, и Владычица использовала это короткое и обобщённое слово). Меня печалит твоё одиночество, и я считаю, что твой род достоин того, чтобы быть продолженным. Прошу, не откажись взглянуть на одного славного паренька, который и согрел бы твоё ложе, и стал бы отцом для твоего потомства.
        — Госпожа, тебе прекрасно известно, что всю себя я отдаю возведению построек, и на семейную жизнь меня уже не хватит, — с почтительным поклоном молвила Воромь. — Дворцы и дома, построенные мною, и есть моё потомство, в каждом из них — частичка моей души.
        От одного изгиба брови Дамрад холодок заструился по её жилам: когда правительница говорила «прошу, не откажись», это было равнозначно приказу. Хлопок в ладоши отозвался под сводами величественного тронного зала хлёстким эхом, и с последним его отзвуком пред ясны очи Владычицы явился этот «славный паренёк» — а точнее, великолепный самец с чёрной как смоль гривой до пояса. Его мускулистое туловище блестело от благовонного масла, ухоженные когти были подрезаны, а обтягивающие кожаные штаны выгодно подчёркивали все достоинства телосложения.
        — Повернись, Барох, — приказала Дамрад и шлёпнула по подтянутой, упругой заднице «славного паренька», подмигнув Вороми — дескать, не пропадать же такому добру! — Ну как, хорош мерзавец? Детки от него красивые будут — ты только посмотри, какая стать! А личико! — С этими словами Дамрад взяла Бароха за подбородок и стиснула так, что его и без того пухлые губы сжались пышным бантиком. — Ты мой сладенький!
        «Сладенький» только хлопал пушистыми чёрными ресницами, позволяя госпоже мять и тискать своё лицо, щипать себя за щёки и шлёпать по всем выступающим частям тела. Одной из этих частей, весомо бугрившейся в штанах, Дамрад коснулась с особым трепетом.
        — Вот оно, вместилище драгоценного семени!
        Почему она решила отделаться от этого во всех отношениях прекрасного наложника, отборнейшего самца? Ни для кого не была тайной страсть Владычицы Дамрад ко всему новому; очевидно, Барох ей просто наскучил, и она взяла на его место другого, а ему дала отставку. Но не в её правилах было выбрасывать своих мужчин на обочину жизни, как изношенные тряпки — всем им она обеспечивала безбедное существование.
        — Покрутись ещё, золотце, покажись твоей будущей супруге во всей красе, — сказала Дамрад Бароху.
        Снова звонкий хлопок в ладоши — и зазвучала музыка, под которую черноволосый оборотень принялся изящно и соблазнительно двигаться, играя мускулами и извиваясь со змеиной гибкостью. Он прошёлся колесом, встал на руки и широко развёл в стороны ноги, как бы прося обратить внимание на его основное достоинство. Сильное, выносливое, красивое тело работало и блестело в танце, переполненное жизненными соками, а Дамрад уже деловитым тоном сообщила Вороми:
        — Приданое за ним я даю приличное — три сундука золота, так что ты не думай, будто я навязываю его тебе, как обузу. Вдобавок к этому я обеспечу тебя заказами до конца твоей жизни, так что тебе больше не придётся искать их самой. Это будет не мелочь какая-нибудь, а заказы, достойные твоего дарования. Как тебе такое деловое предложение?
        Да, Дамрад знала, каких струнок в душе Вороми следовало касаться. Каждый зодчий был свободным художником и сам искал, куда вложить свою душу и способности; изредка попадалось что-то действительно стоящее, но намного чаще приходилось браться за заказы только ради заработка. Платили зодчим, к слову, прилично — не так много, чтобы делать их сказочными богачами, но достаточно, чтобы они не бедствовали. Независимо от того, дворец строила Воромь или конюшню, душу она вкладывала в любую из своих работ добросовестно… Но, конечно, гораздо приятнее было бы сосредоточиться на дворцах.
        — Отказаться, я так понимаю, у меня права нет? — Впрочем, ответ Воромь уже предугадывала, а поинтересовалась только порядка ради.
        — В случае твоего отказа, боюсь, наши отношения могут испортиться, — с многозначительным, недобро-ледяным звоном в голосе проговорила Дамрад. — А ты, я полагаю, знаешь, что со мной лучше дружить, чем враждовать. Мне ничего не стоит сделать так, чтобы заказы сыпались на тебя в изобилии, но с такой же лёгкостью я могу устроить и обратное. И тогда… Сама понимаешь. Впрочем, не будем о грустном. — Правительница приподняла уголки губ в усмешке, но глаза её оставались холодно-пронзительными, как зимний ветер. — Что ты с ним будешь делать — это уже меня не касается. Можешь даже не делить с ним ложе, если не хочешь — дело твоё. Я знаю, как важна для тебя твоя работа, но многого от тебя я и не требую: мне нужно лишь, чтоб парень был пристроен в надёжные руки, чтобы был сыт и одет. Просто возьми его себе.
        Барох присутствовал при разговоре с изящно-усталым равнодушием, как будто его нисколько не коробило отношение к себе, как к живому товару: купит его эта надменная госпожа с красивым, но замкнутым и задумчиво-отрешённым лицом — хорошо, а нет — не беда, другая найдётся.
        — Твоё слово — закон, Великая Госпожа, — вздохнув, поклонилась Воромь. — Мужчины, конечно, мало занимают меня, приверженность к семейным ценностям — тоже не одно из моих главных качеств, но твоя воля для меня священна. Благодарю тебя, Госпожа, за внимание ко мне и участие в моей судьбе.
        — Ну, вот и славно, — потирая руки, заключила Дамрад. По мановению её когтистого пальца музыка смолкла. — Барох, поди сюда, выкажи почтение к своей будущей супруге!
        Красавец-оборотень преклонил перед озадаченной и смущённой Воромью колени и поцеловал ей руку. Прикосновение его мягких губ не то чтобы взволновало её, но вызвало в её душе доселе неизвестные чувства. Её рукам, привыкшим ласкать и одухотворять холодный камень, было странно ощущать касание чего-то тёплого, живого, податливого.
        — Милый мой, хочу тебя предупредить, — молвила она, — работа для меня всегда будет на первом месте. Ревновать меня к моему делу бесполезно, тебе придётся с этим смириться.
        — Как тебе будет угодно, госпожа, — ответил Барох.
        Нельзя сказать, что бархатная хрипотца его голоса возбуждала и трогала душу Вороми; холодное эхо мраморных стен ласкало ей слух намного больше, но… Случилось то, что случилось. Прежде Воромь и не помышляла о том, что когда-нибудь наденет вышитый золотом чёрный свадебный наряд и сверкающие сапоги, а её прямые от природы белокурые волосы уложат в украшенную перьями торжественную причёску в виде сложной корзины локонов; не думала она, что однажды в храме Маруши жрица объявит её супругой этого «славного паренька», но это произошло.
        Супружеский долг? К своему уже зрелому возрасту Воромь оставалась девственной, потому как знала: плотские отношения будут отнимать часть её сил у работы. По этой причине она пустила Бароха на своё ложе неохотно, и это затаённое раздражение помешало ей получить удовольствие. Было немного больно, но на её гладком, не тронутом временем и страстями лице ничто не дрогнуло. Лаская пальцами её щёки, супруг шептал:
        — Ты прекрасна, моя госпожа…
        О своей внешности Воромь не задумывалась, все её помыслы были отданы работе. Она привыкла оценивать лишь красоту строений, степень их света и одухотворённости, а к красоте живых существ была в целом равнодушна. То есть, здоровых, соразмерно сложенных сородичей с правильными чертами лица она, конечно, отличала от выглядящих посредственно — в своём роде они могли считаться красивыми, но особого отклика в её душе это не вызывало.
        В первое время Воромь противилась зачатию. Её нежелание отвлекаться на рождение и воспитание ребёнка способствовало выделению внутренних соков, убивавших семя супруга; любая жительница Нави могла таким образом предотвращать беременность, но злоупотреблять такой возможностью не следовало: каждой женщине предписывалось продолжить свой род хотя бы один раз в жизни. Воромь была законопослушной и чтила обычаи; не хотелось ей также и того, чтобы муж чувствовал себя бесполезным и ненужным, а потому попробовала перебороть в себе сопротивление деторождению. Она старалась внушить себе, что ребёнок — это такое же произведение искусства, как все воздвигнутые ею постройки, на создание которого требуется время и силы, и это сработало. На третьем году семейной жизни Воромь ощутила в себе зарождение нового существа.
        Впрочем, беременность отнюдь не порадовала её. Это состояние Воромь нашла крайне неприятным и неудобным, оно снижало её творческие способности и мешало работать — некое подобие болезни, которую приходилось не лечить, а терпеть. Старшая сестра Вугуда предостерегала её от работы во время вынашивания ребёнка, но Воромь не могла ни дня без своего дела.
        В то время как жена вкалывала и, даже будучи беременной, горела душой на работе в буквальном смысле этого выражения, Барох ничем особенным не занимался. Единственной своей обязанностью он считал ублажение госпожи в постели и услаждение её взора танцем, а всё остальное время предавался праздности. Ежемесячно ему выдавалась сумма денег, которую он волен был потратить как угодно, а основная часть средств супруги находилась под охраной живого дома. На двери каморки, где хранились деньги, даже не висело замка: дом, одушевлённый своим зодчим, не позволял её открывать никому, кроме хозяйки. Как ни старался Барох взломать заветную дверь, ничего не выходило.
        Роды застигли Воромь на работе, и ложем ей стали холодные каменные плиты строящегося дома. Повитуха, которую к ней срочно вызвали, сказала, что переносить роженицу нельзя; сквозь стиснутые от боли зубы Воромь велела продолжать строительные работы и не обращать на неё внимания, и никто не посмел её ослушаться. Единственное, что она потребовала себе — это толстый соломенный тюфяк, который впитал бы кровь. Белоснежный облицовочный мрамор не следовало пачкать ни одной капелькой.
        Роды были быстрыми: она «отстрелялась» всего за два часа. Ещё не отошёл послед, а Воромь уже норовила встать и продолжить работу; изумлённая повитуха её остановила:
        — Госпожа, ты с ума сошла? Куда ты рвёшься? Какая из тебя работница сегодня? Как только всё, что положено, отойдёт, изволь домой — отдыхать! Самое главное сейчас для тебя — твоё дитя!
        Она впервые видела мать, которая даже не поинтересовалась, кого произвела на свет — мальчика или девочку.
        Впрочем, Воромь не могли остановить никакие увещевания — едва почувствовав себя способной встать, она сделала это. Рабочая одежда была испачкана кровью, и она надела ту, в которой прибыла из дома. К её досаде, повитуха оказалась права: вскоре Воромь накрыл жужжащий купол дурноты, а в себя она пришла на руках у рабочих.
        — И правда: шла б ты, госпожа, домой, — сказал один из строителей. — Вон, дочка твоя кричит — должно быть, кушать просит…
        Как всё это было не к месту и не ко времени! Но уж если Воромь бралась за что-то, то всегда доводила до конца — даже нелюбимые вещи, которые она строила без вдохновения. Она всегда делала всё на совесть, вот и сейчас эта совесть не позволила ей бросить новорождённую голодной. Так странно: вот этот красный пищащий комочек — её произведение? Это совсем не походило на её обычных «детей» — величественные сияющие здания, полные души и света. Есть ли в этом кричащем кусочке плоти душа?
        В тот день ей пришлось пораньше вернуться домой. Что там творилось! Шум, гам, музыка, вопли… Залитые вином скатерти, разбросанные по полу объедки. Барох пригласил в гости кучу своих приятелей и веселился вовсю, полагая, что жена, как обычно, придёт далеко за полночь, и они успеют к этому времени закруглиться. Воромь не запрещала ему звать гостей, но при условии, что к её приходу должна воцариться тишина, необходимая ей для восстановления сил. Шатаясь и икая, пьяный супруг вытаращил глаза на попискивающий свёрток у Вороми на руках.
        — А… госпожа, ты это… Я думал, ты… Ты что-то рановато сегодня!
        В это время парочка таких же нетрезвых приятелей Бароха, повисая друг на друге, врезалась ему в спину и разразилась дурацким ржанием.
        — Ой… жёнушка явилась — не запылилась, гы-гы-гы!
        А Барох всё никак не мог оправиться от изумления. Икая после каждого слова и показывая пальцем на малышку, он спросил:
        — А… это… кто?
        — Наша дочь, дуралей, — холодно ответила Воромь. И, поморщившись с презрительным раздражением, приказала: — Так, сворачивай весь этот балаган. Чтоб сей же час духу их здесь не было! И мне, и ребёнку нужен покой.
        Раздухарившиеся приятели, недовольные непредвиденно скорым окончанием вечеринки, не сразу подчинились. Щелчок пальцев рассерженной хозяйки дома — и пол покоев, где происходило веселье, распахнулся, как крышка погреба. Вся развесёлая шайка-лейка вместе со столами, грязной посудой и раскиданными объедками провалилась вниз, и устройство для выдворения назойливых гостей вышвырнуло их за пределы дома. Столы, покрытые чистыми скатертями, вернулись на свои места, и в доме воцарилась звенящая, сладкая тишина, которой Воромь так жаждала после нелёгкого трудового дня, осложнённого ещё и родами. Уложив дочку в колыбельку в заранее подготовленной детской, она обратилась к дому:
        — Если ей что-то понадобится, дай мне знать. Я — спать.
        «Да, госпожа, — отозвался голос в её голове. — Твоя постель уже готова, вода в купели согрета для омовения».
        Не рассчитывая на помощь обормота-мужа, она наняла для дочери няню. Кушала малышка всего два раза в день, но обильно, а между кормлениями спала, и Воромь продолжала быть верной своему призванию, почти не отвлекаясь на родительские обязанности.
        «Больше никаких детей», — решила она для себя.
        В каждый кирпич, в каждую плиту и колонну она вкладывала душу, лаская ладонями холодную гладкую поверхность. Камень не предавал, не подводил, не разочаровывал и никогда не надоедал. Высшей радостью для неё было видеть, как свет разума наполнял постройку, в которой поселялась частичка её самой.
        Северга росла, предоставленная самой себе. Мать уходила рано утром, а возвращалась почти ночью; случалось, её не было дома по несколько дней. Короткий поздний ужин был единственным временем, которое она находила, чтобы переброситься с дочерью парой слов, но чаще в течение всей трапезы предпочитала молчать. Приходила она вымотанной, с угасшим взглядом, каждый раз оставляя за порогом часть себя. Дома её становилось всё меньше и меньше, а где-то там, далеко — всё больше. Не рядом с семьёй текла её настоящая жизнь: дома Воромь только отсыпалась.
        Что видела Северга в своей семье? Отец не изменял своему праздному образу жизни. Запросы его росли, и он выклянчил у матери почти двойную прибавку к своему месячному содержанию. Глядя на папашу — бездельника и никчёмного прожигателя жизни — и его таких же приятелей, Северга с детства проникалась презрением к мужчинам. Когда семья собиралась за ужином, она не удостаивала его и взглядом, а при необходимости обращалась к нему не иначе, чем «эй, ты!»
        — Обращайся к своему отцу уважительным образом, — выйдя из своей вечной задумчивости, однажды сделала ей замечание мать.
        — А за что мне его уважать, матушка? — спросила Северга с вызывающей усмешкой. — Что он сделал в жизни? Ты хотя бы строишь дома, а он… ест и пьёт за твой счёт, тянет из тебя деньги на гулянки со своими дружками — такими же тунеядцами, как он. Кто он? Твой иждивенец, твой придаток. Ты сама считаешь его пустым местом — так почему его должна уважать я?
        Потусторонний, рассеянный взгляд матери приобрёл осмысленное выражение, в нём зажглась искорка жизни — большая редкость для неё, почти не удостаивавшей домашних своим полным, осознанным присутствием.
        — Он твой отец, — подумав, сказала она. — Он дал тебе жизнь.
        — Невелика заслуга — один раз поработать членом, — съязвила девочка.
        Бах! На голову обрушился удар, во рту стало солоно: от отцовского подзатыльника Северга до крови прикусила язык.
        — Замолчи, маленькая неблагодарная дрянь, — сквозь оскаленные клыки прошипел отец.
        Мать вскочила, со стуком опрокинув тарелку, и влепила супругу такой хлёсткий удар хмарью, что тот опрокинулся вместе со стулом. Никогда прежде Северга не видела её такой разгневанной: светлые глаза сверкали яростными льдинками, верхняя губа подрагивала, обнажая презрительный оскал белых клыков. Это было странное, будоражащее и дышащее морозом чудо, и Северга застыла от восторга. В гневе мать была великолепна, превратившись из вечно витающего в облаках зодчего, принадлежащего лишь своей работе, в прекрасную женщину-оборотня, в навью с волчьими клыками и заострёнными ушами. Этот миг вдруг высветил в ней доселе незнакомую Северге леденящую красоту, и девочка залюбовалась. Домашний кафтан с завышенной талией подчёркивал по-девичьи упругую грудь матери, высокие сапожки облегали стройные голени, а костяшки пальцев побелели, сжимая столовый нож.
        — Тронешь дочь хоть пальцем, оскорбишь хоть словом — вышвырну на улицу, — негромко, но весомо отчеканила она, словно молотком вбивая в отца каждое слово. — Я не шучу, голубчик. Останешься с голым задом и без гроша в кармане — может, твои приятели приютят тебя? Да, да, те самые, которые клянутся тебе в вечной дружбе, пока ты тут их привечаешь и щедро угощаешь, но тут же отвернутся от тебя нищего.
        Горло отца зарокотало гортанным «гр-р-р», его великолепная чёрная грива вся вздыбилась, и он процедил, сверля мать взглядом высветленных злобой волчьих глаз:
        — Чтоб тебе сквозь дыру в междумирье провалиться…
        — Что ты сказал? — грозно двинув бровью, переспросила мать. Удар толстого кнута показался бы ласкающим поглаживанием по сравнению с этим взглядом.
        — Прости, госпожа, — тут же поджал хвост отец. — Но по-моему, наша дочь слишком уж дерзка на язык.
        — Да, кажется, есть немного, — остывая и возвращаясь к своему обычному чудаковато-отстранённому и самоуглублённому виду, молвила мать. — Надо мне будет как-нибудь ею заняться… Работа съедает всё моё время, увы. Сегодня я слишком устала, простите. Я пойду спать.
        Северга ещё долго пребывала под впечатлением от настоящего лица матери, с которого упала маска мягкотелой, рассеянной зодчей — создания не от мира сего, позволяющего алчному и праздному мужу помыкать собой и пускать на ветер не им заработанные деньги. Возбуждённая бессонница не давала ей сомкнуть глаз, и девочка, не вытерпев, прокралась в спальню родительницы. Та покоилась на пышном высоком ложе под балдахином в гордом и холодном одиночестве: Барох спал в другом конце дома, посещая супругу, лишь когда та была в настроении, а такое случалось в последнее время нечасто. Северга боялась дышать, любуясь лицом цвета топлёного молока с налётом сонной пенки; голубоватые тени печатью утомления лежали под глазами, но рот, всегда казавшийся Северге каким-то вялым и безвольным, теперь приобрел твёрдость, а возле уголков губ ещё не изгладились жёсткие складочки. Где-то в кишках у Северги тепло ёкнуло, и невидимая сила потянула её к лицу спящей матери, сокращая расстояние между их губами.
        — Что ты здесь делаешь? Что ты хотела?
        Мать проснулась и смотрела на Севергу в упор. Та вздрогнула от неожиданности и отпрянула.
        — Я… э… Мне приснился дурной сон, и я боюсь снова засыпать, — не моргнув глазом, сочинила она на ходу.
        — Ох, беда мне с тобой, — вздохнула мать. — Ты уже слишком большая девочка, чтобы бояться плохих снов, но… ладно, можешь лечь со мной, если тебе так будет спокойнее. Но сплю я чутко, так что не вертись с боку на бок. К утру мне нужно встать отдохнувшей. Завтра много работы.
        У матери всегда было много работы, которая по капельке выпивала её душу. Для восстановления сил ей требовался глубокий и продолжительный сон в одиночестве, и сегодняшнее исключение показалось Северге удивительным. Скоро мать уснула снова, а ей всё не спалось: горячий комочек разбухал и неустанно тлел в низу живота. Самым естественным, самым прекрасным ей казалось женское тело, а от мысли о мужском к горлу подступал сгусток тошноты. Эти грубые волосатые лапы и этот… отросток. Брр.
        Мать была единственным существом, чье расположение она хотела бы завоевать, но та оставалась недосягаемой и холодной, как Макша в небе. Для неё существовала только работа. С отцом у Северги установились неприязненные отношения: с её стороны было презрение, с его — тихая злоба. Его лицемерная слащавость, которую он источал ей в глаза, не могла обмануть Севергу: он и мать так же тихо ненавидел у неё за спиной, хотя жил полностью на её содержании, не проработав в жизни и дня.
        — Скорее бы уж моя стерва отдала остатки своей души своим обожаемым камням, — разглагольствовал он в тёплом обществе изрядно подвыпивших приятелей, во всём ему поддакивавших. — Все её денежки и дом достанутся мне — заживу тогда!
        — А если она дочке всё завещает? — подначивали друзья. — Останешься вдовцом с голой жопой…
        Слыша все эти разговоры, Северга ожесточалась сердцем. Ей хотелось плюнуть в лицо отцу, и однажды она не вытерпела — вошла в обеденные покои, где тот бражничал с приятелями, и в лоб спросила:
        — За что ты так ненавидишь матушку? Что плохого она тебе сделала? Она исполняет все твои прихоти, ты всегда сыт, одет, пьян и делаешь всё, что тебе вздумается, не утруждая себя работой. Почему ты желаешь ей смерти? Ты готов нож ей в спину вонзить!
        — А я скажу тебе, дорогая, — недобро прищурившись и вперив в Севергу пристально-нетрезвый, ядовитый взгляд, ответил отец. Осушив кубок, он с резким, злым стуком припечатал его к столу. — Да, доченька, эта сука кормит меня, обувает и одевает, но делает это с таким видом, что у меня, веришь ли… кусок в горле застревает! Вот здесь! — Отец, остервенело скалясь и бешено выкатив глаза, сдавил рукой своё горло. — Мне хочется блевануть, когда она чинно сидит напротив меня за ужином, всем своим видом говоря мне: «Ты ничтожество, букашка, ты моя собственность. Захочу — буду кормить, а надоест — выброшу на улицу!» Даже если она не говорит этого вслух, у неё всё написано на её красивом, но холодном, как ледышка, высокомерном личике. И так — каждый день, каждый растреклятый день!
        Натужная пьяная ярость дрожала и клокотала у него в горле, вздувала вены на его когда-то красивом, а теперь потрёпанном от разгульной жизни лице, и он харкнул на пол — прямо под ноги Северге. Отступив от плевка, та со спокойным презрением сказала:
        — Но ты и есть ничтожество. Матушка никогда не считала в твоём рту кусков, не выдумывай. Она ни разу не обругала тебя, ни единым словом не упрекнула за все эти гулянки, которые ты тут устраиваешь; всё, чего она когда-либо просила — это тишина, чтоб она могла спать. Не знаю, зачем она тебя терпит и ещё требует от меня уважения к тебе… Тебя не за что уважать. На её месте я б тебя давно вышвырнула.
        Глаза отца налились кровавой яростью, когтистая рука-лапа потянулась к горлу Северги, но накрытый стол оказался непреодолимой преградой.
        — Ах ты, соплячка… Тварь малолетняя! — прохрипело отцовское горло, дыша хмельным перегаром. — Вы слышите? Слышите, ребята, какие словечки батюшке родному её поганый язычок говорить поворачивается?! Мать-то не ругается… Да, мать у нас вся такая учёная-преучёная! А эта сопля даже наук осилить не может. Читать-писать маленько научилась и думает, что ей этого в жизни хватит… Нет, милая, с такими знаниями ты будешь как твой отец! Женщина — высшее существо! Ха! Да плевать я хотел на вас, женщин!
        — Ну так попробуй, плюнь, — колко усмехнулась Северга. — Иди, покажи, на что способен. Заработай деньги сам, а потом поговорим о твоём месте. Или нет? Батюшка предпочитает пить, гулять, бездельничать и тратить матушкины денежки? Ну тогда сиди и помалкивай.
        — Ах ты, гадина…
        Отец хотел перелезть через стол, но слишком много выпил для этого. Перемазавшись в кушаньях и облившись хмельной настойкой, он нелепо грохнулся на пол.
        — Да ладно тебе хорохориться, приятель, — раздался чей-то насмешливый голос, столь непохожий на согласно подвывающие голоса отцовых дружков. — Девчонка права, ты никто. Более того, ты сам позволил себе стать ничтожеством в глазах твоей женщины. Всё, что ты умеешь — это спариваться и вилять задом, изображая пляску. Твоя супруга разбаловала тебя, слишком много тебе позволяя, а ты, падаль, ешь её хлеб и её же трусливо поносишь за глаза. Как ты смеешь так говорить о ней, если сам палец о палец не ударил, чтобы сравняться… да какое там сравняться, хотя бы немного приблизиться к ней? Ты пустое место, твоей дочери и правда не за что тебя уважать.
        Голос принадлежал гостю в воинском облачении. Он оказался лицом новым, до этого дня Северга не видела его среди дружков отца, да и не вписывался он как-то в эту стаю: слишком много в нём было насмешливости, силы, спокойного достоинства. Копна мелких, рыжевато-русых косичек, словно бы припорошённых пылью, была подбрита на висках и схвачена сзади золотой заколкой, наручи и пластины брони на могучей груди грозно сверкали, а шея казалась поистине бычьей. При этом — не сказать чтобы красавец: нос приплюснут и сломан, лицо в шрамах, глаза — небольшие, припухлые, с короткими, почти незаметными светлыми ресницами, но вместе с бронёй они составляли единый жесткий доспех, внушающий уважение одним своим блеском. «Пыль» на его волосах при ближайшем рассмотрении оказалась проседью. Его присутствие на этой гулянке вызывало недоумение. Что он забыл здесь, среди этих ничтожеств — он, ничтожеством отнюдь не казавшийся? Случайное знакомство? Или какой-то корыстный интерес?
        Отец, цепляясь за край стола, пытался подняться на ноги. Скатерть поехала, посуда посыпалась на пол.
        — Э, дружок, тихонько! Не позорься. — Незнакомец в броне встал, легко подхватил хозяина застолья под мышки и поставил на ноги.
        Отец стоял, пошатываясь и щурясь — видимо, старался изобразить грозный взгляд, но выходил лишь нелепый и мутный.
        — Ты кто вообще такой? — спросил он, ткнув пальцем гостю в грудь и едва не сломав коготь о броню.
        — Кто я такой? — усмехнулся гость. — Это ты у меня спрашиваешь? Думаю, это тебе надо задаться вопросом, кто таков ты сам. Впрочем, ответ на него уже дан: никто.
        — Ты… дерзкая задница, — рыкнул отец. — Пьёшь и ешь здесь… так изволь вести себя.
        Слова уже не связывались на его заплетающемся языке, его опьянение достигло той степени, когда тело падает и погружается в хмельное бесчувствие, но каким-то чудом он ещё держался на ногах, колыхаясь, как дерево на ветру. Но стоило воину шутливо ткнуть его пальцем в плечо — и тот с грохотом рухнул.
        Мать, вернувшись с работы, застала вечеринку ещё не разогнанной и велела всем выметаться: она хотела поужинать и лечь спать. Необычный гость с поклоном молвил:
        — Прекрасная госпожа, прости нас, недостойных твоего гостеприимства. Мы немедленно освободим твои покои. Ещё я приношу тебе извинения от имени твоего супруга, который… — Гость оглянулся с усмешкой на Бароха, лежавшего лицом в тарелке. — Который сам уже не в состоянии их произнести.
        Уголок бесстрастного рта матери прорезала усмешка — невиданное дело. Похоже, гость ей приглянулся чем-то, потому что она сказала:
        — Эти пусть выметаются. А ты можешь приходить снова.
        В животе у Северги снова что-то сладко сжалось: даже снисходительность, повисшая на ресницах матери заносчивым грузом, выглядела чарующе. Отец, как выяснилось, лишь казался бесчувственным телом — подняв голову из тарелки, он рявкнул:
        — Эту мразь я не желаю здесь больше видеть! — И снова упал щекой в жаркое.
        — Вон оно что, — усмехнулась мать. — Кажется, кто-то наконец сказал тебе правду в глаза вместо лести. — И, обращаясь к гостю, спросила: — Кто ты?
        Незнакомца звали Г?рдан, и он был воином на службе Её Величества Владычицы Дамрад, а сюда пришёл с одним из знакомых Бароха.
        — Можешь бывать здесь, — повторила мать. — А сейчас прости, я устала на работе. Мне нужно выспаться.
        — Благодарю, госпожа, не смею мешать твоему отдыху. Удаляюсь, — поклонился Гырдан. Мать ушла в свои покои, а он принялся пинать приятелей отца: — Ну, чего расселись, ублюдки? Хватит злоупотреблять терпением хозяйки! Поднимайте свои пьяные задницы и тащите их прочь из этого дома!
        Разогнав вечеринку, он поволок отца в его спальню, предварительно осведомившись у Северги, где эта комната находится.
        — Вон там, — показала та.
        Отец нечленораздельно мычал, пытался брыкаться, но стальные руки гостя скрутили его. Перекинув Бароха через плечо, Гырдан не особо бережно брякнул его на постель. В щель приоткрытой двери Северге было видно, как отец, вдруг сменив гнев на милость, принялся стаскивать с себя штаны.
        — Ты такой… м-м… сильный, — томно бормотал он в полубеспамятстве. — Возьми меня…
        Северга замерла. Неужели гость достанет из штанов свой прибор и вставит отцу, пользуясь его опьянением?
        — Несмотря на твой потасканный вид, задница у тебя ещё красивая, — усмехнулся Гырдан. — Но я должен уважать того, кого сношаю. К тебе у меня уважения нет. Отдыхай, дружок, ты перебрал.
        Отца вырвало на пол, и гость, брезгливо поморщившись, покинул спальню. Встретившись у двери с Севергой, он задержался около неё на миг.
        — Одну умную вещь твой отец всё-таки сказал, — заметил он. — Чтобы кем-то стать в этой жизни, надо хоть чему-то учиться. Учись, девочка. Тебе самой выбирать свой путь, и только от тебя зависит, кем ты станешь.
        С науками у Северги дела и правда шли неважно. Особых дарований и склонностей у неё не обнаруживалось, а больше всего она любила лазать в одиночестве по скалам и купаться в ледяных реках. Местные мальчишки боялись её как огня, и это лишний раз убеждало её в том, что мужчины — никчёмные создания. Впрочем, её представления слегка пошатнул этот гость, в котором сила сочеталась с достоинством и уверенностью в себе. Учтивость и почтение к женщине украшали его, оттеняя его облик грубого мужлана приятной чёрточкой. Искупавшись голышом в мертвяще-холодных волнах и обсыхая на берегу в тусклом свете Макши, Северга думала: почему в отцы ей достался этот слизняк Барох?
        Мать по-прежнему отдавала себя по частям неживым, но более долговечным, чем жизнь любого навия, вещам — камням. Усталость была её вечным спутником, виновником синих теней под глазами; тающая душа едва теплилась в ещё красивом теле, и единственным благом и жизненной необходимостью для неё являлся сон. За одним из ужинов она снизошла до разговора с дочерью.
        — Я не могу отделаться от чувства сожаления, когда думаю о тебе. Я не собиралась становиться ни женой, ни матерью — так вышло. Боюсь, со своей работой я совсем упускаю из виду твоё воспитание. Для тебя близится время выбора жизненного пути, но я не нахожу в тебе особенных способностей ни в одной из областей. Даже предположить не могу, кем бы ты хотела стать. У тебя самой есть какие-то соображения на этот счёт?
        — Я хочу стать воином, — ответила Северга.
        Это решение зрело в ней с того мига, когда она впервые увидела Гырдана. В ней не было этой запредельной, нездешней увлечённости её матери — какому занятию она могла бы посвятить себя с такой же самоотверженностью? Северга всей душой отвергала скользкие щупальца родства со своим бездельником-отцом, но, похоже, презренные семена праздности прорастали в ней. Отец олицетворял собой то будущее, которое ждало её в том случае, если она даст волю этим росткам — будущее, недостойное женщины.
        Ледяная глазурь отрешённости во взгляде матери дала трещину, она перестала жевать и отодвинула тарелку, хмурясь. Серебристо-молочный свет, исходивший от стен дома, придавал ей болезненный вид, к её коже не лип даже землистый загар от Макши, делавший всех навиев смугловатыми. Северге нравились такие мгновения: душа матери словно всплывала из глубины её зрачков, пробуждалась от спячки.
        — Я не ослышалась? — потирая бледными пальцами виски, переспросила мать. — Ты сказала — воином?
        — Да, матушка, ты расслышала верно, — сказала Северга.
        — Но почему? Война — грязное дело, женщине не место в бою, — проговорила Воромь, щурясь, словно бы от головной боли. — Разве нет других занятий, более благородных и приличествующих твоему положению?
        — Но ты же сама верно заметила, матушка: у меня нет особых способностей, — усмехнулась Северга. — Я не чувствую склонности ни к чему, но и праздной быть не желаю. — При этих словах она скосила насмешливый взгляд в сторону отца, который сидел за столом с мятым, небритым лицом и вяло ковырялся в своей тарелке.
        — Мда… — Уголок рта матери приподнялся в горькой усмешке. — Я тружусь во имя созидания, а моя дочь будет разрушительницей… Вот оно, хвалёное продолжение рода, на котором так настаивала Владычица Дамрад.
        — Война ведётся не ради разрушения, — осмелилась заметить Северга. — Она нужна для защиты своих земель и присоединения новых. Для расширения и обогащения государства. Выходит, это тоже в некотором роде созидание.
        Ресницы матери дрожали, словно она пыталась стряхнуть с них не то слезу, не то какую-то мысль. Впрочем, слёз на её глазах Северга никогда не видела.
        — Хм… У тебя, несомненно, есть ум, но он какой-то извращённый, — сказала Воромь, откидываясь на спинку стула. — Видимо, сестра всё же была права, и мне не стоило работать во время беременности: быть может, расходуя свою душу, я каким-то образом потратила и часть твоей. Обогащение… А жизнь для тебя имеет какую-то ценность?
        — Чья именно? — уточнила Северга.
        — Ничья. Просто жизнь. — Отпив глоток травяного отвара, мать задумчиво отодвинула кружку в сторону.
        — Это слишком общий вопрос, матушка. Когда дело доходит до драки, общие вопросы уступают место частным. Не бывает «просто жизни». Есть моя, твоя, чья-то ещё. И тут уже надо смотреть, чья жизнь имеет большее значение.
        Северга давно заметила: если говорить жёсткие и спорные вещи, идущие вразрез с представлениями матери, та оживала. Эта проклятая отстранённость лопалась, как кокон, и мать спускалась на землю, в «здесь и сейчас». Для этого её приходилось тормошить, и только самые острые слова могли пробить эту корку отчуждённости.
        — Да… Мне жаль, что я не говорила с тобой. — Руки матери с длинными холеными когтями устало легли на крышку стола. — У тебя есть ум, но у меня не было ни сил, ни времени его заточить и направить… И выросло то, что выросло. Но, пожалуй, ты впишешься в ту область, в которой хочешь занять место. Поступай как знаешь, это твоя жизнь.
        Немногие женщины выбирали путь воина, но Северге было на это плевать. Её сердце покрылось панцирем, а тело закалилось скалолазанием и плаванием в ледяной воде. Она обратилась к Гырдану, и тот сказал:
        — Не знаю, зачем тебе это нужно, но могу посодействовать. В Туманном Гнезде есть школа для воинов Её Величества Владычицы Дамрад, я сам её прошёл и имею там кое-какие связи. Могу тебя туда устроить, но учти — там тебе придётся забыть о том, что ты женщина. К тебе будут относиться так же, как ко всем — никаких исключений и преимуществ.
        — Я согласна, — сказала Северга.
        Туманное Гнездо — нечто среднее между селом и маленьким городишком — лежало над горным ущельем, леденящая глубина которого отчасти скрадывалась завесой вечного тумана. В тех горах вили гнёзда драмaуки — огромные ящеро-орлы, опасные твари, частенько нападавшие на навиев. Их яйца размером с конскую голову считались вкуснейшим лакомством в любом виде — сыром, варёном или жареном; кроме того, желтки ускоряли рост волос в три-четыре раза, а в составе различных снадобий обладали свойством снимать самую страшную боль. Охота за этими яйцами была опасным удовольствием: ящеро-орлы хватали зазевавшихся обидчиков своими мощными лапами, мгновенно раздавливая грудную клетку; прежде чем навий успевал что-то предпринять для своего спасения, его сердце лопалось, а это означало верную смерть.
        Высокая каменная стена и мощные ворота, увитые чёрным плющом, от прикосновения к которому на коже вскакивали болезненные и долго не заживающие язвы — такова была угрюмая и холодная наружность места, куда лежал путь Северги. Внутри этих стен ей предстояло пройти жестокую переплавку, ковку и выйти из этого горнила твёрдым и смертоносным клинком.
        Она мокла под ледяным дождём, стоя в строю вместе с тремя сотнями новичков на площади для общих сборов. Над головами раздавался хрипловато-зычный голос, внушительно сопровождаемый грохотом непогоды:
        — Ну что, дохляки и засранцы, сунули свои любопытные сопливые носы в прибежище головорезов Дамрад? Захотелось стать сильными, да? Так вот, слушайте, что я вам скажу, и это будет правда, для кого-то — без сомнения, горькая. Вы — ничтожества. Сопляки. Вонючие кучки дерьма. Не скулить! Сейчас вы именно это из себя и представляете. Жалкие говнюки и больше ничего.
        Внешне девушка слилась с толпой вновь прибывших, но внутри у неё, как и у всех остальных, клокотало раскалённое, как лава, негодование, а ноздри раздувались. Струи воды неприятно ползли по телу, ветер выдувал из костей остатки тепла, мокрая одежда липла к коже, а здоровенный сутулый дядька с блестящей лысой макушкой, глубоко посаженными угольками свирепых глаз и мощной челюстью добавлял к телесным неудобствам ещё и душевные, поливая новичков потоками оскорблений и язвительных слов.
        — Ваши кулаки сейчас, небось, чешутся, чтобы мне врезать? Хо-хо! Я знаю. Ещё как чешутся! Спешу вас обрадовать: не всем придётся терпеть меня до конца обучения, потому что не все дойдут до этого самого конца. Вы сунулись сюда — что ж, пеняйте на себя. Никто не будет вытирать вам сопли и мыть ваши вонючие задницы, когда вы обгадитесь от нагрузки. Если ваши кости треснут — это не моя забота. Если ваше сердце лопнет — это не моя забота. Если ваши кишки вывалятся наружу, я не буду их засовывать обратно. Всё это — ваша и только ваша забота. Сдохнете — туда вам и дорога, никто не станет о вас плакать. Владычице нужны только лучшие, а на всех остальных, возомнивших о себе слишком много, мне насрать. Всем всё понятно? Ну, тогда вас ждёт обряд посвящения!
        Северге показалось, будто начался камнепад: со всех сторон на них полетели воины в устрашающих шлемах в виде чудовищных черепов. Как серая волна, они сомкнулись вокруг испуганного стада новичков, а дядька, произнёсший перед строем радушную приветственную речь, крикнул:
        — Все, кто останется стоять на ногах — приняты! — И смылся под шумок.
        Полетели во все стороны зубы, кровь, слюна. Удары, крики, хруст костей… «Хорошенькое посвящение», — сверкнула в голове Северги мысль и тут же потухла: кулак в шипованной перчатке прилетел будущей ученице школы головорезов Дамрад в живот, и дыхание резко оборвалось, как вода, выплеснутая из ведра.
        Лопатки встретились с каменной брусчаткой площади, а рядом с лицом Северги шлёпнулся то ли ошмёток чьей-то плоти, то ли просто сгусток крови. Потоки дождя тут же размыли его в широкую розовую лужу, в середине которой лежали несколько зубов с куском десны, а над Севергой склонился, занося кулак для нового удара, стройный воин. Ядовитая зелень глаз светилась сквозь прорези в забрале шлема, на длинных густых щёточках ресниц повисли то ли капли пота, то ли — дождя… Пространство с чмокающим звуком выбросило оснащённый шипами кулак Северге в лицо; движение головы в сторону — и кулак впечатался в брусчатку рядом. Северга оплела своими ногами ноги воина, крутанулась — и её противник упал. Забрало шлема откинулось, и Северга поняла, что перед ней — женщина. Хищный нос с горбинкой, приобретённой, должно быть, от перелома, злая зелень глаз, жёсткий рот с тонкими и бледными, сухими губами, шрамик через бровь — нет, не красавица, определённо, но жестокая выразительность этих суровых черт завораживала до холодного кома в кишках. Их с Севергой ноги нечаянно переплелись в недвусмысленной позе — словно бы для
совокупления, и зеленоглазая незнакомка криво ухмыльнулась:
        — Рановато ещё, но мне нравится ход твоих мыслей.
        Северга, ошеломлённая хлёстким, как пощёчина, дерзким взглядом женщины-воина, зазевалась и пропустила зуботычину. Ударившись затылком о брусчатку, она ощутила вкус крови во рту, а безжалостные губы шевельнулись около её щеки:
        — Не советую геройствовать, если хочешь пройти это испытание. Прикинься мёртвой, тогда тебе не так крепко достанется. А когда услышишь удар колокола — вставай.
        Дождь растворял Севергу, размывал, как лужу крови, а губы незнакомки сложились в змеино-скользкую улыбочку.
        — Урок первый, детка: война — это не только бесстрашие и умение драться, это ещё и хитрость, сберегающая силы. Дамрад нужны лучшие бойцы, да. Но желательно, чтобы у них ещё и голова соображала. И ещё — мой тебе совет, — добавила она, понизив голос. — Не расставайся с ножом ни днём, ни ночью. Особенно ночью.
        Хлопнув Севергу по плечу, женщина-воин надвинула забрало и растаяла в дожде.
        Вероломный налёт закончился так же внезапно, как начался: небо расколол колокольный гул — холодный, с железным вкусом крови. Тяжёлым шаром прокатившись в голове Северги, он вонзил в неё жало осознания: «Встать!» Если она хотела остаться здесь, нужно было встретить этот грозный, тоскливо-тягостный звук стоя.
        Бок, локоть, колено. Дрожащая слабость ног, твёрдая воля в позвоночном столбе. Дерзость поднятого подбородка, солёный жар окровавленных губ.
        — Ну, соплежуи, как вам понравился наш тёплый приём? — Лысый дядька от смеха потряхивал животом, туго подпоясанным широким ремнём. — Все, кто остался способным стоять на ногах, прошли первый отбор и условно годны для обучения. Почему условно? Потому что с каждой новой ступенью ваше число будет уменьшаться. Это жёсткая игра на выбывание: останутся сильнейшие, а слабым здесь не место.
        Дождь кончился, изрядно потрёпанные новички выстроились у края туманной пропасти. Северга чувствовала себя так, словно попала под обвал в горах, хотя теперь стало ясно, что ей досталось совсем не сильно по сравнению с другими: зеленоглазая женщина, можно сказать, не побила её, а дружески помяла. Воины, нападавшие на них, теперь вели себя мирно — перетаскивали к пропасти искалеченные тела тех, кто не выдержал натиска. Нутро Северги дрожало, как студень: это были даже не тела, а груды кровавой плоти — без лиц, с вывороченными из суставов конечностями.
        — Меня зовут Б?ргем Р?глав Четвёртый, и я покажу вам, что здесь всё по-настоящему! — рыкнул лысый.
        По рядам избитых новичков прокатился потрясённый ропот: воины сбросили тела в пропасть. Ещё недавно эти ребята были живы и надеялись стать бойцами Владычицы Дамрад, а теперь их поглотила туманная бездна. Боргем Роглав Четвёртый, задрав чудовищный подбородок, торжествующе окидывал ряды бегающим взглядом кровожадных глазок и упивался всеобщим ужасом.
        — Путь воина — это путь смерти! Они, — Боргем показал себе за спину, где только что исчезли пятнадцать несостоявшихся учеников, — как и вы, дерзнули вступить на него, но испытание показало, что воины из них вышли бы никудышные. Они стояли первыми в очереди к смерти — так какая разница, раньше она их настигнет или позже? А у вас, — его тёмный коготь, торчавший из пальца обрезанной перчатки, вскинулся в указующем движении, — отныне две дороги: сдохнуть или стать лучшими.
        Внутри у Северги бился, расширяясь на всё сознание, раскалённый ком ярости. Шагнув из строя, она выплюнула гневные слова:
        — Что вы делаете?! Мы ещё ничему не обучены, нас застигли врасплох и устроили бойню! Это бесчестно!
        Боргем очень неторопливым, прогулочным шагом вразвалочку подошёл к ней, окинул взглядом.
        — М-м, вы только посмотрите, кто почтил своим присутствием презренное обиталище грязных убийц! — с кисло-сладкой усмешкой протянул он. — Прекрасная госпожа, прошу прощения за это неприятное зрелище! Весьма сожалею, что таким ужасным образом ранил твои чувства и заставил пережить тягостные мгновения. Как мне загладить эту, несомненно, вопиющую вину перед тобой? Может быть, тебя устроит обед из четырёх блюд, отдельная комната с купелью для омовений и удобной постелью? Такие условия тебя удовлетворят?
        — Было бы неплохо, — ответила Северга, удивлённая столь любезным тоном.
        Боргем расхохотался, обнажая жёлтые клыки. Он не шевельнул и пальцем, лишь устремил на неё взгляд своих холодных кабаньих глазок, а Севергу сбил с ног шар света, врезавшийся ей в живот. Земля дала ей пощёчину, а изо рта едва не вылетели все кишки. Кашляя и ловя помутневшим взглядом широко расставленные перед нею ноги в сапогах, она поднялась на четвереньки. Грубые когтистые пальцы взяли её за подбородок и до боли задрали ей голову.
        — Х*р тебе в рот, а не условия! — Маска любезности вмиг слетела с Боргема, и Северга увидела его истинное лицо — безжалостное и насмешливое. — Войдя в стены этой школы, ты сделала выбор. Забудь о своей женской сути, а все свои выкрутасы засунь себе в п*ду. Здесь нет твоей матушки, плакаться и жаловаться на судьбу тебе будет некому.
        Насчёт отдельной комнаты и удобств он, конечно же, пошутил: спать Северге предстояло в общей казарме на несколько сотен мест. Кровати стояли в три яруса; желторотых загоняли наверх, ученики постарше спали на нижних местах. В свой первый день в школе Северга схлопотала кучу самой непочётной и грязной работы: мытьё полов, стирка, а в довершение всего ей и ещё пятерым новичкам выпала «удача» чистить выгребные ямы отхожих мест.
        — Вычерпывать дерьмо? — возмутился один из её товарищей по несчастью. — Я сюда учиться боевому искусству пришёл, а не дерьмо вёдрами таскать.
        Двое старших учеников, приставленных к ним в качестве надзирателей, только хмыкнули и переглянулись между собой, а уже в следующий миг своенравный новичок барахтался в выгребной яме — по уши в том самом, что он отказывался вычерпывать. Конечно, он выкарабкался при помощи ступенек из хмари, но всё же успел изрядно наглотаться, и его тут же вывернуло.
        — Где тут… можно помыться? — прохрипел он, весь с головы до ног коричневый — только губы и веки светлые.
        — У вас работы много, подождёт мытьё до вечера, — насмешливо ответили ему. — Да и смысл тебе мыться сейчас? Всё равно ещё успеешь в говне вывозиться.
        — Я так не могу! — взвыл бедолага.
        Ученики-надзиратели недобро прищурились.
        — Это был урок, усёк? Почтение к старшим и послушание — железное правило школы. Не будешь его выполнять — придётся жрать дерьмо ложкой. Мы можем тебе это устроить, поверь.
        Пришлось Северге и четверым парням трудиться в обществе своего пахучего товарища. Впрочем, скоро и они сами пахли так, и весь воздух в округе, и вода, и земля. Они сливали содержимое ям в пузатый двадцативедёрный котёл с крышкой, поставленный на тележку, и вручную катили его к выложенному каменной плиткой наклонному жёлобу. Котёл опрокидывали, и зловонная жижа текла по жёлобу в пропасть.
        — А ты зачем в «головорезы Дамрад» подалась? — спросил Нунгор, молодой белокурый оборотень со светлыми, как голубоватые льдинки, глазами. — Несладко тебе тут придётся. А потом ещё на войну какую-нибудь отправят…
        — Тебе-то какое до этого дело? — неприветливо буркнула Северга, выливая свои вёдра в котёл. Запах не располагал к беседам, да и усталость уже начала сказываться.
        — Ну… просто любопытно, — пожал плечами парень. — Редко женщину среди воинов встретишь.
        — Надо было так, вот и подалась, — ответила Северга сухо.
        Что-то ей в этом парне казалось странным, но она пока не могла сообразить, что именно: с виду вроде простак, ясноглазый и весёлый, а в зрачках — чёрная бездна. Да и не в том Северга была расположении духа, чтобы завязывать дружбу и предаваться досужей болтовне: вне всяких сомнений, эту подставу с чисткой выгребных ям ей устроил этот лысый урод Боргем. Видимо, не по нутру ему пришлась её дерзость, вот он и решил её таким образом наказать и усмирить. Наверняка он в душе женоненавистник, а тут — такой случай… Северге везде мерещился отец.
        А ещё её мысли то и дело возвращались к зеленоглазой незнакомке. Почему она помогла ей? Вспомнив чужие зубы с куском десны, Северга содрогнулась и провела кончиком языка по своим: покуда все целы, только губу разбитую пощипывало. Но это — пустяк, к утру заживёт.
        Наконец все ямы были очищены, но об отдыхе речи ещё не шло. Их подвели к большой груде камней у подножья головокружительно высокой лестницы и велели перетаскать их все до одного наверх — своими руками, без всяких ухищрений с хмарью. Выяснять цель этой работы они не решились, наученные опытом своего товарища, который всё ещё маялся, покрытый высохшей коркой дерьма, и просто принялись за дело. Громоздкие и тяжёлые камни было неудобно носить, приходилось делать несколько передышек, а надзиратели — уже другие — покрикивали снизу:
        — Эй, шевелите задницами! Живее, что вы как полудохлые?
        Старые кряжистые деревья, что росли около верхней площадки, сочувственно колыхали корявыми ветвями. Наверно, немало пота пролилось на эти ступени за всё время существования школы… Когда Северга заволокла свой камень наверх и спустилась за следующим, один из надсмотрщиков вдруг остановил её вопросом:
        — Сколько ступенек на этой лестнице?
        Северга опешила: все её усилия были направлены на то, чтобы дотащить камень, а уж количество ступенек её волновало меньше всего.
        — Откуда мне знать? Я не считала, — пожала она плечами.
        И, как выяснилось, напрасно. От тумака она отлетела на десяток шагов и грохнулась навзничь.
        — Не смей поднимать руку на женщину!
        Отшвырнув свой камень, Нунгор с ледяным блеском негодования в светлых глазах набросился на старшего ученика, чтобы задать ему трёпку, но был отброшен невидимым ударом хмари на верхнюю площадку лестницы. В три прыжка старший ученик очутился рядом с новичком и прижал его своим весом, больно держа за волосы.
        — Здесь нет женщин, сопливец, есть только воины. Так что — отставить женопочитание. Ну что? — хмыкнул он, спускаясь и толкая носком ноги Севергу. — Поняла, в чём твоя ошибка, или объяснить?
        — Поняла, — буркнула та, поднимаясь на ноги. — Надо считать ступеньки.
        От следующего тумака она успела увернуться. Надсмотрщик усмехнулся.
        — Твоё тело учится быстрее мозгов, вот почему я действую на твои мозги через тело. Подумай ещё раз и ответь, тупица.
        — Двести сорок пять ступенек, — сказал молчаливый, коренастый и темноволосый Зaраб. — Четыре дерева наверху лестницы. Двадцать четыре отхожих места. От них до сточного жёлоба шестьдесят шагов. У тебя на голове восемнадцать косичек.
        Невидимый кнут из хмари огрел его меж лопаток.
        — Девятнадцать, — сказал надсмотрщик. — Всё остальное — правильно. — И кивнул Северге на товарища: — Учись у него наблюдательности. Воин должен всё запоминать и мысленно срисовывать! От этого умения часто будет зависеть твоя жизнь.
        Внизу куча камней уменьшалась, а наверху — росла. Когда на неё лёг последний камень, пришли новые надзиратели и приказали перетаскивать всё обратно.
        — Мы вам что, носильщики? — не вытерпел ещё один из парней, на сей раз — рыжевато-русый и сероглазый Вaйдсул. — Какой прок в том, чтобы таскать камни туда-сюда?
        — Выполнять! — рявкнул бритоголовый надсмотрщик, прожигая его ледяными голубыми молниями глаз. — Будешь вякать — пересчитаешь все ступеньки своей башкой.
        — Все двести сорок пять, — тихонько хмыкнул Зараб. — Не связывайся, братишка, бери и тащи, куда скажут. Раз говорят таскать — значит, для чего-то это нужно.
        У Северги был большой соблазн взять один из камней и запустить сверху в этот блестящий череп, но поднять глыбу хотя бы до груди у неё уже не хватало сил. Каждая из двухсот сорока пяти ступенек горела в её мышцах, стучала в висках, пожирала лёгкие и рвала жилы. Пошатнувшись, она чуть не уронила камень и сама кое-как устояла на лестнице. Сильные руки Нунгора подхватили её ношу.
        — Давай, помогу…
        Северга не успела поблагодарить его даже взглядом: огретый меж лопаток кнутом из хмари, белокурый оборотень сдавленно вскрикнул и упал на колено, но камень удержал.
        — Не помогать друг другу! Каждый работает за себя и на себя!
        Лишь когда холодный шар Макши спрятался за горами, их отпустили. Выкупавшийся в выгребной яме Гoбрад отмылся в речке, и Северге тоже захотелось окунуться, чтобы избавиться от ненавистной вони, но как раздеться при надсмотрщиках? «Здесь нет женщин», — кажется, так сказал один из них; недолго поколебавшись, Северга решительно скинула одежду. Спиной она чувствовала жжение пристальных взглядов, но объятия волн взяли её под свою ледяную защиту. Ей доставляла удовольствие борьба с сильным и бурным течением — как раз то, что она так часто делала, ещё будучи дома. Этот глоток домашней свободы успокоил её и даже внушил мысль, что не так здесь, быть может, и плохо. Последние лучи Макши озаряли вершины гор серебристо-зимним отблеском и играли на чёрных стенках воронки в небе; любуясь холодной красотой этих мест, Северга вылезла из воды одной из последних и с неприятным удивлением не обнаружила на берегу своей одежды. Судя по довольным рожам надзирателей, это было их рук дело.
        — Отдайте! — попросила девушка, стараясь держаться в рамках почтительности: всё-таки старшие ученики, правила школы.
        Те гоготали, скаля клыки и держась за животы, а взгляды их так и мазали по обнажённому телу Северги, и та почувствовала себя словно под толстым слоем мерзкого жира… или соплей.
        — Озабоченные вы тут все, что ли? — с неприязнью хмыкнула она. — А ну, отдайте! Или…
        — Или что? — потешались шутники. — Поколотишь нас?
        — Сделаю всё возможное, чтобы вы пожалели о сделанном, — пообещала Северга.
        Но это оказалось легче сказать, чем выполнить: попробуй-ка отобрать узел с одеждой у молнии или урагана! Вёрткие и стремительные, старшие ученики прыгали вокруг неё по ступенькам из хмари, перебрасывали комок вещей друг другу, и от этих мельтешащих метаний у Северги закружилась голова.
        — Эй, хватит валять дурака! — крикнул Нунгор, вступаясь за неё. — Верните ей одежду, это не смешно!
        — А ты не лезь на рожон, — посоветовали ему.
        Но белокурый оборотень оказался настырным — за что и пострадал при попытке отобрать у старших учеников одежду Северги. Он ещё не умел молниеносно ставить щит от дубины из хмари, удар которой отшвырнул его на камни. Его падение вызывало у Северги болезненное содрогание: уж не сломался ли его хребет? Но навия не так-то просто вывести из строя, и Нунгор поднялся — взъерошенный и снова готовый к драке. Другие парни сперва в сомнениях стояли поодаль, но потом, решив, что численный перевес на стороне новичков, кинулись на помощь.
        Боргем Роглав Четвёртый сказал: «Здесь всё по-настоящему», — и не соврал. Длинный кинжал, свистнув холодной молнией, вонзился в сердце Нунгора. Звериная ипостась вспыхнула в нём на мгновение, высветив в его лице волчьи черты, но уже в следующий миг погасла: парень рухнул на каменистый берег реки. Сердце было уязвимым местом навия — пронзённое насквозь, оно переставало быть средоточием жизни.
        — Вы что творите?! — Руки Северги превратились в лапы, и она чёрным волком бросилась на убийцу Нунгора.
        Бледный шар Макши вдруг вскочил из-за гор и обрушился с неба ей на голову.
        Съёженный комочек сознания вспыхнул кровавым проблеском, распластанный на каменном полу.
        Чудовище-боль, чавкая, жрало её плечи и обгладывало позвоночник, лизало раздвоенным языком нервы.
        Чёрная плитка пола насмешливо молчала, а белые мраморные вставки в стенах излучали свет души зодчего. Вряд ли мать приложила руку к строительству этого страшного места: слишком уж это не в её духе. Она любила светлые и красивые постройки.
        Запястья онемели и не чувствовали оков, но звон выдавал присутствие цепей. Северга почти висела на них с растянутыми чуть вверх и в стороны руками, а холодное пожатие ножных колодок, ввинченных в пол, сводило на нет все попытки встать.
        Несколько пар ног в сапогах… Гладкие мускулистые туловища старших учеников расплывчато лоснились в свете жаровни, на которой раскалялось зигзагообразное клеймо. Пытаясь сморгнуть мутную пелену, Северга разглядела среди своих мучителей кого-то знакомого, белокурого… Он, заметив её взгляд, подошёл и присел перед нею на корточки. Белые клыки заблестели в улыбке, а в светлом льде его глаз — в этих озёрах такого обманчивого простодушия! — зияли язвительные червоточины зрачков.
        — Нунгор? — Губы Северги с трудом разомкнулись, горькие и смертельно пересохшие.
        Лишь небольшой свежий шрам на его груди удостоверял, что ей не приснилась эта схватка на берегу реки. Она своими глазами видела, как кинжал вошёл белокурому оборотню в сердце.
        — Нет, не в сердце, — словно прочитав её мысли, сказал тот. — Удар был тщательно рассчитан и не причинил мне вреда. Достоверно получилось, правда?
        Выпрямившись с озорным видом, будто отмочил отличную шутку, он отошёл к старшим ученикам. А как убедительно он разыгрывал новичка… Осознание дёрнулось вздыбленным мучеником: вот что Северге показалось в этом парне странным! Из «обряда посвящения» он вышел совсем чистым — даже ни одного кровоподтёка на лице, будто его вообще не тронули в той бойне. А может, он был среди нападавших?…
        Когтистые пальцы сжали ей подбородок, и глаза Боргема впились в неё острыми иголочками из-под угрюмой тени бровей.
        — Гырдан не ошибся: ты из бешеных, — проговорил он. — Из таких, как ты, получаются превосходные воины, самые свирепые и безжалостные, самые ценные. Мы проверяли тебя. В тебе — яростный дух. С тобой будет трудно, но дело стоит того.
        Тьма смыкалась вокруг Северги, щекоча её дюжинами рук. Одна пара этих рук держала ей голову, другая плела косички, а бритвенно-острый и холодный, стальной язык шершаво слизывал её волосы по бокам. А потом проснулась красная ярость тьмы и в одно жгучее касание посадила на высоко выбритый висок огненный росчерк-метку. Запах палёной кожи смешался с привкусом крови во рту, а рык боли надорвал горло Северги и прокатился в пространстве, отражаясь от пастей каменных чудовищ и схлёстываясь волнами эха под сводчатым потолком подземелья.

***
        Пить. Пить! Губы пересохли, язык шершаво тёрся о нёбо, неповоротливый и вялый, как медведь в берлоге. Мертвенно-смуглая с желтоватым оттенком рука, свесившись с низкой лежанки, потянулась к чашке с клюквенным морсом. Та стояла вроде бы совсем близко, на круглой тумбочке из выдолбленного изнутри берёзового чурбака, но рука была слишком слабой. Беспокойные пальцы, заканчивавшиеся загнутыми звериными когтями, беспомощно царапали безответное дерево.
        Северга вынырнула из дурмана обезболивающего отвара на светлую, режущую глаз поверхность серого дня, струившегося в оконце с решетчатой рамой. Чёрная хохочущая пучина бредовых видений ненадолго отпустила её, и женщина-оборотень лицом к лицу встретилась со своей болью — мёртвой девой в белых одеждах, вцепившейся костяными пальцами ей в руку. Улыбчивый оскал белого, гладко обточенного смертью черепа насмехался: «Попробуй, победи меня!»
        Нитями белой плесени боль прорастала в плоть и была не столько сильной, сколько изматывающей. Северга уже почти смирилась с ней, а молчаливая костлявая сиделка у её ложа стала привычной частью комнаты. Отвар сначала погружал тело в блаженную бесчувственность, но потом начиналось мучительное путешествие в мир чудовищных призраков, которые принимались с завыванием водить хороводы вокруг Северги, мерцая холодными огоньками в пустых чёрных глазницах. Призраки сменялись кровожадными зверями, рвавшими её тело на куски; Северга теперь уже почти без страха, а порой и с равнодушной усмешкой наблюдала, как огромный медведеволк жуёт её руку, будто и не её это была конечность, а чужая. Подходил лосеястреб и расклёвывал грудную клетку, добираясь до сердца, а маленькие ежи с пёсьими мордами фырчали и обгладывали ей ступни. Этот зверинец со временем даже стал забавлять Севергу, тем более, что боли она при этом не испытывала; гораздо страшнее были разлагающиеся мертвецы, которые склонялись над постелью и роняли на Севергу гниющие части своих тел — то склизкое глазное яблоко, то отвалившийся нос, то дрожащий, как
студень, вонючий язык. Их руки тянулись к её горлу, и Севергу охватывал мертвящий звон удушья.
        Так она умирала раз за разом, а пробуждаясь, обнаруживала себя невредимой. Ни зловонных останков на постели, ни ран от звериных зубов… Только веники из трав, лица Малины и Вратены, попеременно склоняющиеся над нею, а временами её касались нежные девичьи руки. Севергу давно мучил неразрешимый вопрос: было ли девушек две, или же к ней являлась одна и та же, но в разных обличьях? Когда дурманящее действие отвара её отпускало, тихая, пропахшая зельями явь подсказывала, что девушка всё-таки одна, а после нескольких очередных глотков снадобья Северга уже не ручалась за своё восприятие мира.
        Порой над ней склонялась черноволосая и светлоглазая красавица, чертами лица очень похожая на неё саму, но без ледяного жестокого блеска во взгляде, мягкая и вместе с тем сильная, выросшая на лоне природы. Её плоть и кровь, выстраданная дочь, Рамут. Скрюченные пальцы тянулись, чтобы погладить девушку по щеке, но видение, словно сдутое лёгким порывом ветерка, рассеивалось…
        Телом владела слабость. Былая сила, ловкость и неистовая порывистость движений улетели за серую завесу снежных туч, остался только неловкий, почти неуправляемый костяной остов да сухие мускулы и мёртвые нервы в придачу. Ладонь скользнула по голове, на которой сверху топорщился взъерошенный ёжик волос, а на затылке и висках пальцы Северги ощутили едва приметную щетину. Косы больше не было: её отрезали для удобства ухода за больной. Где теперь было это красивое оружие, с помощью которого Северга легко ломала височную кость противника? Должно быть, закончило свои дни в топке печи.
        Рука дотянулась до чашки, но неловкие, непослушные пальцы не справились с задачей: посуда со стуком запрыгала, закрутилась на полу, а морс, вместо того чтобы спасти Севергу от жажды, растёкся лужей. Кряхтя, женщина-оборотень свесилась с края постели, жилы на её лбу натужно вздулись от усилий. Помертвевшая правая рука была согнута в локте и поджата к боку, словно в трупном окоченении. Скрюченная кисть торчала птичьей лапой.
        На звук падения тела никто не пришёл. Северга лежала на полу, пытаясь языком дотянуться до лужи морса: плевать на гордость, когда от жажды пересыхало не только горло, но, как ей казалось, и мозги, которые превратились в съёженный солёный комок в черепе. Отвар, будь он и благословен, и проклят, вызывал не только видения, но и эту всеохватывающую, безумную, непобедимую сушь.
        Она почти дотянулась, оставалось только повернуться на живот… И плевать, что лежанка казалась неприступной вершиной — лишь бы эта сводящая с ума мука отступила. Увы, лужа почти вся быстро впиталась в поры некрашеных половиц, только от клюквенной кислоты свело скулы. Мысль о том, чтобы позвать на помощь, Северга отвергла с презрением: она никогда не унижалась до просьб — либо брала желаемое сама, либо оно само приходило в руки.
        Её глаза привыкли к яркости Яви за то время, которое она провела в этом мире, выполняя задания Дамрад, но этот холодный, ломящий глазницы свет серого неба был мучителен. И всё же её тянуло наружу, за порог, на свежий воздух, а душное тепло бревенчатых стен сдавливало виски. Собрав остатки сил, она поползла по-пластунски к двери; основная опора приходилась на здоровую левую руку и колени, а правая ютилась у груди обездвиженным калекой, жалкая, мертвенно-сиреневая.
        Белизна снега на несколько мгновений ослепила её. Крупные хлопья, медленно кружась, повисали на ресницах, таяли холодными капельками на сухих губах, щекотали лоб и залетали за ворот рубашки; пушистое покрывало лежало на ступеньках низенького крылечка, свежее и полупрозрачное, и костлявая дева-боль, испугавшись его холода, отпрянула внутрь дома. Северга, обрадовавшись, что та на миг отстала, устремилась во двор, навстречу небу и зимнему простору.
        Она совсем потеряла счёт времени. Больших сугробов не было — значит, или самый конец осени, или первые дни зимы. Кое-где под неглубоким снежным покровом темнели опавшие листья. Набрав горсть снега, Северга ела это пушисто-холодное чудо, наслаждаясь им, как лакомством, которое и утоляло жажду, и прогоняло горько-мутную пелену бреда.
        Дом стоял на окраине села, до леса было рукой подать: только пересечь заснеженную полянку — и вот он, тихий и задумчивый, чистый, выбеленный зимним торжеством. Маяками горели кисти рябин, яркими шариками прыгали по веткам снегири, настороженно слушал пространство заяц-беляк… Испугался чего-то и юркнул в глубь леса, подальше от людей. Морозная свежесть струилась в грудь, Северга почти задохнулась от напора воздуха, оказавшегося слишком резким после домашнего затхлого тепла. Она захлебнулась восторгом: вот бы умереть там, на краю леса, в тишине, на чистой снежной простыне, под толстым одеялом седых туч… Где сейчас блуждал обломок иглы? Наверняка уже близко к сердцу. Добраться бы до этих красавиц-рябин, выковырять бы из снега несколько сладковато-терпких красных ягод! Замереть, слушая птичий писк, блуждать гаснущим взглядом по сочувственно-молчаливым тёмным стволам, и пусть войны канут в мёртвую бездну междумирья. Да воздвигнется стена тишины и лесного сказочного покоя!
        А из глубины этого зимнего молчания, окутанная снежным серебром и блёстками, шагала к ней Ждана — в белой шубе и царственно сверкающей драгоценными камнями шапке с белым меховым околышем. Кружащиеся в воздухе хлопья осыпали ей плечи, дрожали на ресницах, оттеняя тёплый янтарь глаз — сон это или явь? Северга застыла, забыв дышать, уже не чаяла поймать и удержать своё сердце, рванувшееся из груди навстречу прекрасному видению, слишком яркому и правдоподобному, чтобы быть порождением бреда. Это настоящая, живая Ждана манила её в лес, к рябинам, и не имело значения, как и зачем она здесь оказалась: Северга поползла к ней с одним желанием — ощутить на своих щеках тепло её ладоней.
        Локоть — правое колено — левое колено. Локоть — правое колено — левое колено. И так — раз за разом, а снег казался Северге рассыпанным из вспоротой перины пухом. Путеводной звездой ей была щекотно манящая ласка ресниц и кроткая скромность твёрдо сложенного рта, который Северга молила лишь об одной милости, об одном снисхождении — о легковесном касании… О том, чтобы проникнуть языком в горячую сладкую глубину этого рта, она и помыслить не смела, но жажда поцелуя горела в ней, заставляя делать «локоть — правое колено — левое колено» снова и снова, снова и снова.
        Снегири испуганно взлетели с веток, когда Северга с рыком вцепилась в рябиновый ствол здоровой рукой. На гладкой коре остались полоски царапин от когтей.
        — Ненавижу… Ненавижу… Умри… Сдохни, дрянь! — рокотал её рёв, отдаваясь эхом в зимнем лесу.
        Проклятая игла, проклятые пальцы вышивальщицы. Если бы не они, сжала бы Северга сейчас меч, размахнулась и снесла бы голову княгине в белой шубе, чтобы эти тёплые карие глаза не мучили её, не выпивали душу, не терзали жаждой, как обезболивающий отвар. Трепетная, умирающая нежность сменилась ненавистью, ярость хлестнула меж лопаток бичом, и Северга, словно пришпоренная тысячей раскалённых игл, поднялась на ноги, держась за рябину. Птицы разлетелись от её звериного рыка, а видение Жданы растаяло, спугнутое оскалом стиснутых зубов. С той же исступлённой силой, с которой Северга мечтала о поцелуе, она теперь жаждала убить княгиню — виновницу своей скорой гибели.
        Выжить и отомстить так, как только она, Северга, умела.
        Соскальзывая по холодному стволу, женщина-оборотень во всех жестоких подробностях представляла себе свою месть. Она мысленно насиловала, рвала зубами плоть, хлестала кнутом, сдирала заживо кожу и в довершение всего насадила ещё живое тело на копьё, вкопанное в землю.
        — Ты как сюда добралась?! А ну-ка, домой!
        Голубовато-серые, широко распахнутые глаза с длинными рыжевато-каштановыми ресницами, чуть вздёрнутый носик, покрытый золотистой россыпью веснушек, свежий яркий рот и разрумяненные морозцем щёчки — совсем как грудки этих снегирей… Закутанная в тёплый платок девушка поставила корзину с выполосканным бельём и кинулась, чтобы подхватить оседающую в снег Севергу. Жалость в её глазах полоснула женщину-оборотня по сердцу, едко и остро напомнив о приближающейся смерти, и она из оставшихся сил отпихнула девушку от себя. От грубого толчка в грудь та не устояла на ногах и упала.
        — Что, жалеешь меня? — на волне ещё не успевшей остыть ненависти прорычала Северга. — Рано! Рано меня жалеть… Я ещё вас всех переживу!
        Силы утекли в стылую землю, и она завалилась на бок, а девушка, встав и деловито отряхнувшись, отломила прутик и принялась нахлёстывать им Севергу по заду — не злобная, но мило рассерженная.
        — Вот тебе, вот! — пыхтела она. — Я ж тебе помочь хочу, а ты пихаешься, злюка! На-ка, получи! Будешь в следующий раз думать, прежде чем в лес убегать… Как я тебя назад-то потащу?!
        Удары опоясывали поясницу и ягодицы Северги приятным согревающим жжением, напоминая о том, что она ещё всё-таки жива. Запыхавшись, девушка присела рядом на корточки.
        — Ну, куда ты поползла-то? — огорчённо склонившись над Севергой, вздохнула она. — Ишь, чего удумала — в снегу замёрзнуть… Э, нет, так дело не пойдёт. Ох… Матушка-то с тёткой Малиной хворого лечить на три дня ушли, а я совсем ненадолго выскочила — бельё вот только прополоскать… А ты — вон чего! Шустрая какая!
        Отхлёстанный зад Северги горел, а ненависть лопнула, как проколотый пузырь, с появлением этой девушки. Лёжа на снегу, женщина-оборотень пыталась выудить из замутнённых отваром глубин памяти её имя.
        — Так, давай-ка вставать будем. — Кряхтя и пыхтя от натуги, девушка принялась тормошить Севергу, помогая ей подняться. — Уф… Тяжёлая ты! Хоть мало ешь и исхудала вся, а всё одно не лёгонькая… О чём ты думала-то, когда сюда ползла? Как вот мне теперь тебя до дому волочить?
        От усилий у Северги потемнело в глазах, зимнее кружево леса уплыло за размытую пелену, а сердце жгла горечь.
        — Она… жизнь мою отняла, ты понимаешь? — сорвалось с её сухих губ. — Это была моя жизнь… Какая-никакая, а моя!
        — Ты про княгиню? — Девушка закинула руку Северги себе на плечи. — Так ведь оборонялась она от тебя — в чём её вина-то? Себя вини. Давай, потихоньку… Идём. Надо нам с тобой как-нибудь домой попасть.
        Если на край леса Северга добралась на волне какого-то исступлённого восторга, сама не заметив преодолённого расстояния, то каждый шаг обратной дороги дался ей дорогой ценой. Она висла всей тяжестью слабого тела на плечах девушки, которая ещё и ухитрялась нести корзину с бельём; ноги спотыкались и волочились, дыхание то и дело перехватывало, а сердце, казалось, превратилось в тяжёлый камень, от ударов которого Севергу бросало из стороны в сторону. Этот маятник перевешивал, и в конце концов женщина-оборотень упала, увлекая за собой и девушку. Растянувшись на холодной снежной постели, она искала взглядом покой среди туч, ловила ртом белые хлопья, нежно щекотавшие ей щёки. Девушка тяжело переводила дух, сидя рядом.
        — Ну что ж ты, — измученно и горько вздохнула она. — Уже ведь почти пришли… Совсем немного дошагать осталось!
        Она попыталась поднять Севергу снова, но обессиленно рухнула на колени и поникла головой.
        — Нет, не дотащить мне тебя… И матушка-то с тёткой далеко, как назло! Пока бегаю за ними, ты застынешь тут насмерть…
        Северга хотела сказать, что холод ей не страшен, но отчаяние во взгляде девушки укололо сердце женщины-оборотня непонятным щемящим чувством. Та так старалась помочь, выбивалась из сил, волоча Севергу на себе, и вот так подвести её было… грустно.
        — Прости… Я попробую собраться с силами и встать, — хрипло пообещала Северга.
        Улыбка алых девичьих губ согрела её, а в голове наконец всплыло имя — Голуба, дочь Вратены. Не сказать чтобы красавица, но миленькая и светлая, ясноглазая, крепко сложенная — намного крепче своей двоюродной сестры, тоненькой, как юная берёзка. Та уж совсем невесомая и хрупкая, а эта девица — в теле, есть за что подержаться… А вот и разрешился сам собой занимавший Севергу вопрос о количестве девушек. Две. Похоже, у каждой сестры-ведьмы было по дочери.
        Приказав своим нервам и мускулам сосредоточиться для победного рывка, Северга закрыла глаза. Голуба вновь закинула её руку себе на плечи, и одновременно с ней женщина-оборотень сделала усилие. Румянощёкое и светлоглазое тепло девушки помогло ей — Северга, пошатываясь, стояла босыми ногами на снегу, не чувствуя холода.
        — Получилось! — Радость, сверкнув в зрачках Голубы, заронила в сердце Северги улыбчивую искорку. — Ну, вот и умница… А теперь пошли, пошли потихоньку.
        Где-то в глубинах тела блуждал обломок белогорской иглы — семя смерти, готовое прорасти в любой миг, достигнув сердца. Маленький, незаметный глазу осколочек, доставшийся ей в подарок от женщины, ненависть к которой в душе Северги боролась с неясным, но могучим и властным чувством. Оно мягким живым комочком притаилось внутри, то сжимаясь в зовущей к небу тоске, то горячо расширяясь и заполняя собой женщину-оборотня без остатка. Оно не походило на обыкновенное плотское желание, которое — чего уж тут скрывать! — тоже присутствовало, мучая Севергу бесплодными мечтаниями; чувство это вызывало в ней нелепое стремление упасть к ногам Жданы и покрыть поцелуями её пальцы, шепча, как в бреду, её имя. Оно подстрекало угрюмую навью дождаться поры подснежников, нарвать целую охапку этих цветов и пересечь с ними границу Белых гор. Пусть кошки-пограничницы изрешетят её своими стрелами, пусть! Она всё равно дойдёт и рухнет к ногам княгини, протягивая ей окроплённые своей кровью подснежники… Ничего более глупого Северга и представить не могла. Эта зараза растекалась в её крови, как безумие, как болезнь рассудка.
Похоже, этот осколок не только медленно разрушал её тело, но и что-то сделал с разумом.
        Но стоило ей подумать об обломке иглы, как по её жилам заструилось тепло, и она с невесть откуда взявшимися силами зашагала, опираясь на плечи Голубы: всё-таки её заметно шатало. Однако вопреки всему в ней открылся неведомый источник бодрости, впрыскивавший ей в кровь светлый, золотистый жизненный сок.
        — Вот так, ещё чуть-чуть! Шагай, мы почти пришли! Умница! — хвалила девушка, радуясь успеху. — Дом уже совсем близко!
        Переступая порог, Северга споткнулась и растянулась на полу. Голуба засуетилась вокруг неё, а грудь навьи сотрясал негромкий и сиплый смех. Хохотом эти судороги назвать было нельзя — так, тихий скрип умирающего дерева. Во взгляде Голубы опять отразилась эта уязвляющая жалость, смешанная с испугом: видно, она решила, что Северга сошла с ума. А Северга уже и сама не знала, в своём она уме или уже нет… Чувство-чужак, пригревшееся под сердцем непрошеным гостем, переворачивало всё с ног на голову. Она дорого бы дала, чтобы вернуть прежнюю себя — умную, злую, холодную тварь, без всех этих подснежниковых соплей! Прихлопнуть и размазать рукой в латной перчатке этого бесцеремонного жильца с пушистыми крылышками ночной бабочки — так, чтобы даже пыльцы не осталось.
        Вместо сильной, неуязвимой, холодной твари на полу в домике сельской знахарки лежали жалкие останки, облачённые вместо доспехов в женскую сорочку, с парой клочков волос на голове — подобие тела, корчащегося и издающего почти спавшимися лёгкими какое-то нелепое подобие смеха.
        — Ну давай, ещё чуточку, — уговаривала Голуба. — Вот она, постель-то твоя… Давай, добирайся до своего места.
        Как покорить недосягаемую вершину? У себя в Нави Северга взбиралась на самые высокие горы даже без помощи ступенек из хмари, а тут… всего лишь лежанка. Но для слабого тела даже это было непростой задачей.
        — Оставь, надорвёшься, — прохрипела Северга, отпихивая от себя Голубу, пыхтевшую от попыток затащить больную на постель.
        Снова вышло грубовато. Взгляд Северги упал на веник: вот уж им-то можно так огреть! Не то что тем прутиком в лесу… Впрочем, Голуба не рассердилась, только огорчилась до слёз — в уголках её ясных глаз заблестела влага. Наказывать Севергу веником она даже не подумала, просто отвернулась и принялась с напускной деловитостью развешивать на верёвке выполосканные вещи из корзины. Предоставленная самой себе, Северга сумела приподняться и забросить на постель руку, а с нижней половиной тела дела обстояли неважно. Отдыхая, женщина-оборотень искоса поглядывала на девушку — та даже обижалась очаровательно. Хотелось впиться поцелуем в эти надутые губки, искусать их до крови…
        — Ладно, красавица, не серчай, — усмехнулась она. — Прости, ежели что не так. Не получается у меня без тебя на лежанку вскарабкаться. Не пособишь?
        Она, мрачная гордячка, просила о помощи? Выходит — да, просила. От Голубы исходил молочно-нежный запах невинности, от него Северга просто пьянела. Это было её личное безумие, всякий раз кружившее ей голову. Скольких деревенских простушек она лишила девственности — не счесть… В этом она находила особую сладость, недоступную в Нави: в родных краях девушки пахли не так пленительно. Появляясь на лесной тропинке перед испуганной девицей, собравшейся по ягоды-грибы, она оплетала её холодными чарами, пуская в ход всё своё тёмное обаяние, и глупышка велась. Сперва девушки принимали Севергу в её воинском облачении за мужчину, но когда открывалась правда — это был неповторимый, ни с чем не сравнимый смак. Некоторые визжали и вырывались, испуганные необычностью происходящего, но находились и такие, кто входил во вкус «противоестественных» ласк и был готов бегать на свидания снова и снова. Впрочем, двух-трёх раз Северге хватало, чтобы пресытиться девушкой, и она отправлялась искать новую неискушённую жертву. Несколько покинутых дурочек даже наложили на себя руки, но на это Северга могла только хмыкнуть и
пожать плечами. Они сами делали свой выбор.
        Голуба между тем мило покряхтывала, пытаясь закинуть ноги Северги на постель. От прикосновения её рук костлявая сиделка-боль отступила, и женщина-оборотень на время забыла о своей немощи: она растворялась в блаженстве. Пожалуй, запах Голубы дурманил ещё сильнее обезболивающего зелья.
        — Ох, беда мне с тобой, — ворчала девушка.
        Наконец её усилия увенчались успехом — Северга вся целиком оказалась на лежанке. Укрыв её одеялом, Голуба принялась хлопотать по хозяйству, а Северге оставалось только лежать и думать. Давно у неё не было столько свободного времени, и мысли в голову лезли безостановочно.
        — Так… Тебе по нужде не надобно ли? — между тем склонилась над нею Голуба. — А то давай, помогу на горшок слезть.
        — Нет, — скривилась Северга, отворачиваясь.
        Стыд выгрызал ей нутро. Все похотливые помыслы горестно съёжились, сражённые наповал этой отвратительной беспомощностью. Какие уж там девушки, когда из-под лежанки появился вонючий горшок, напомнив Северге, что она сейчас — просто комок слабой, умирающей плоти? Как только Голубе не противно на всё это смотреть и всё это убирать?
        — Давай, оправься, — настаивала девушка. — А то когда потом терпеть сил не будет — не успеешь до горшка-то добраться… Мне ж потом стирать, не тебе.
        Оставалось утешиться лишь мыслью, что это — естественно, а значит, не безобразно.
        Сумеречная синь сгущалась за окном. В дверь постучали, и Северга застыла в ожидании. Всякий раз, когда кто-то приходил, ей мерещились мужики с острогами, вилами и зажжёнными светочами, пришедшие мстить за своих убитых односельчан. Будь Северга на ногах и при оружии, она бы и бровью не повела, но теперь… Теперь с ней мог справиться даже ребёнок. Слегка успокаивало лишь то, что находилась она сейчас в другом селе, но новости — всё равно что птицы.
        — Не открывай, — проскрежетала она сквозь зубы выглянувшей в окошко Голубе.
        — Ты чего? Там бабка Вишеня опять за травкой для своего хворого внука пришла, — сказала девушка. — Сейчас я ей всё что надо дам и тебе покушать принесу.
        Старушечье бормотание доносилось до напряжённого слуха Северги вместе с холодным дыханием зимы. Дальше сеней Голуба посетительницу не пустила; прошмыгнув мимо женщины-оборотня в кладовку, она вернулась оттуда с холщовым мешочком.
        — Бабусь, не забыла, как отвар готовить-то? Заваривать крутым кипятком, настаивать на тёплой печке с заката до рассвета, — прозвенел нежный Голубин голосок из сеней. — Трижды в день давать по три глотка. Можно медку добавлять — и вкус, и польза добрая.
        — Помню, помню, дитятко. Благодарствую, милушка моя… Поклон тебе низкий, — прошамкала бабка.
        Напряжение растаяло и отпустило, лишь когда дверь закрылась. Пшённая каша с маслом не лезла в горло, но Северга, понимая, что без еды совсем обессилеет, заставляла себя глотать. Голуба кормила её с ложечки, как ребёнка, ласково приговаривая при этом:
        — Вот так… Кушай кашку из пшена золотого, солнышком напоенного, землицей напитанного. Коровушка по лугу гуляла, сочную травушку щипала, молочко давала, а я его в маслице сбивала.
        С этакими присказками она могла накормить кого угодно и чем угодно. Северга терпеть не могла каш, не считая их за достойную пищу, но в руках этой девушки любая еда приобретала особый вкус и ложилась в желудок тепло и сытно.
        — Скажи, для чего вы меня выхаживаете? Какие у вас цели? — поев, спросила Северга.
        — Хворая ты, вот потому и выхаживаем, — опустив пушистые ресницы, ответила Голуба.
        — А глазки прячешь почему? — хмыкнула женщина-оборотень. — Не верю я в бескорыстие, милая. Это сказки для дураков. Впрочем, можешь не отвечать. Правду ты всё равно не скажешь, а врать тебе тяжело.
        Неловкий разговор нарушил хрупкое очарование домашнего вечера. Голуба уселась за шитьё, а к Северге опять подкралась боль — неусыпный страж с пустыми глазницами.
        — Невмоготу мне, — прохрипела женщина-оборотень.
        — Отвару дать? — встрепенулась Голуба.
        — Нет, от него дурман тяжкий, — облизнув сухие губы, качнула головой Северга. — Поговори со мной, что ли.
        — Да не знаю я, о чём говорить, — смутилась девушка. — Лучше ты говори, если хочешь, а я послушаю. Расскажи что-нибудь.

***
        С чёрного неба, озарённого молниями, сыпались тучи стрел — Северга еле успевала прикрываться щитом, пробираясь сквозь гущу боя к Икмаре, услышав её зов. Под ногами проминались мягкие животы, хрустели пальцы, сапоги вязли в грязи, смешанной с кровью.
        Икмаре требовалась помощь.
        Войско Дамрад победоносно шествовало по Западной Челмерии; Восточная сразу сложила оружие, согласившись стать частью нового объединённого государства. Облюбовав новый край и желая присоединить его, владычица всегда сначала высылала его главе предложение подчиниться бескровным путём, и только в случае отказа шла войной. Завоевав так несколько мелких княжеств, она прослыла грозной властительницей с непобедимым войском, и некоторые из страха перед ней сдавались без сопротивления — под милостивую и мудрую власть Дамрад, обещавшую мир, богатство, процветание и защиту от набегов соседей.
        Объединённое государство, названное впоследствии Дланью, ещё не приобрело свои окончательные границы, но заявило о себе на всю Навь весьма громко и дерзко.
        Это был первый настоящий боевой поход Северги. Городок Чaхрев отчаянно сопротивлялся: на защиту вышла не только дружина градоначальницы, но и все жители — те, кто мог держать оружие. Все — смертники, и они знали об этом, но вышли биться.
        Наступив в чьи-то выпущенные кишки, Северга поскользнулась и чуть не полетела кувырком. Срубленная голова вытаращилась на неё мёртвыми глазами.
        Икмара лежала, пригвождённая к земле копьём — ещё живая, но мученическая зелень её глаз молила: «Помоги». Сцепив зубы, Северга с рыком выдернула копьё, и кровь хлестанула из раны, забрызгав ей лицо. Заткнув дыру в животе спасительным сгустком хмари и остановив им кровь, Икмара прохрипела:
        — Ты вовремя. Самой мне было бы не встать.
        Они сражались бок о бок: Северга прикрывала раненую однокашницу щитом и мечом, а та обороняла её с тыла. В бой шли наспех вооружённые и необученные горожане, и крошить их в кровавое месиво было любо-дорого.
        — С такими защитничками город падёт через час! — хрипло хохотнула Северга.
        — Раньше, — отозвалась Икмара.
        Они, прошедшие суровую школу головорезов Дамрад, вместе добывавшие яйца драмауков и делившие постель, не боялись ничего. Они слизывали кровь с клинков, хохоча в лицо противнику, и горожане в ужасе роняли оружие.
        «Война — это весело», — думала Северга, и удачный поход укреплял её в этой мысли. Они брали город за городом, а где-то далеко, в глубоком тылу, матушка по-прежнему самозабвенно воздвигала свои дома и дворцы, непричастная к «грязным делам».
        Северга рубила, колола, отшвыривала тела… Она с головы до ног покрылась чужой кровью. Глухой гортанный вскрик позади — и Икмара повалилась ей на руки с торчащей из глаза стрелой. Та попала точнёхонько в прорезь шлема, пронзив мозг — один из трёх смертельных для навия ударов.

***
        Кровавая пелена залила прошлое. Алые потёки запятнали ту дождливую ночь, когда на Севергу в казарме навалились несколько потных похотливых туш с членами наготове; её собратья по школе для воинов решили устроить ей ещё один «обряд посвящения». Они не знали, что Северга вняла совету зеленоглазой женщины-воина держать при себе нож круглосуточно. Клинок погрузился в бычью шею насильника в месте её перехода в плечо и вышел из раны, влажно блестя от крови — не смертельно для навия, но весьма чувствительно. Его сообщники растерзали бы Севергу, если бы в казарму не ворвались старшие ученики. Злоумышленники от ударов полетели в разные стороны. Половина казармы проснулась и взбудораженно гудела, а те, кто находился далеко от места стычки, продолжали дрыхнуть после тяжёлого, полного суровых нагрузок дня.
        В ту же ночь все предстали перед главным наставником школы — и несостоявшиеся насильники, и виновница переполоха, Северга. Точнее, сама она себя ни в чём виновной не считала, а вот Боргем приказал бросить её наравне с её обидчиками в яму.
        — А меня-то за что?! — захлебнувшись от жарко прилившего к щекам негодования, вскричала Северга.
        — Вот за этот вопрос, — хмыкнул Боргем.
        Ямы находились под открытым небом, в каждую из них помещалось по одному узнику. Сверху — решётка, несокрушимая даже для удара хмарью, а под ногами — грязь. Подкоп сквозь стены из твердейшего камня был невозможен. Также ямы сообщались друг с другом маленькими слуховыми отверстиями на уровне пола; в эти дырки не пролезла бы и кошка, зато все запахи прекрасно через них переносились. И в этом был особый умысел: мало узнику своей вони, так пусть ещё чужую понюхает.
        — Как тут спать? Прямо в это дерьмо и ложиться, что ли? — возмущались обидчики Северги.
        — Захочешь спать — уснёшь где угодно, — усмехнулся проходивший мимо старший ученик. — Воин должен уметь отдыхать в любом месте.
        По нужде их не выпускали, приходилось справлять естественные надобности прямо в яме. Северга терпела два дня, надеясь, что их скоро выпустят, но этого не случилось.
        — Да вы оправляйтесь, не стесняйтесь, — посмеивались сверху старшие. — Только сами потом своё дерьмо убирать будете. Никто за вас этого не станет делать.
        На третий день Северга не утерпела. И, как назло, проскользнув сквозь крупную ячейку решётки, в яму шлёпнулась рыбина.
        — Твой обед! — крикнули сверху.
        Как ни голодна была Северга, она ни за что не стала бы есть пищу, испачканную телесными нечистотами. Рыбина так и осталась лежать на грязном дне ямы, привлекая назойливых насекомых. Рой жужжащих тварей днём и ночью досаждал узнице, и только дождь порой разгонял их. Бывшие обидчики, а ныне собратья Северги по заключению целыми днями переругивались друг с другом и обещали своей несостоявшейся жертве весёлую жизнь.
        — Из-за тебя мы здесь спим в дерьме, жрём дерьмо и дышим дерьмом! Вот погоди, выйдем отсюда — во все дыры тебя вы*бем!
        — А по-моему, мы здесь из-за вашего неумения держать свои похотливые причиндалы при себе, — не оставалась в долгу Северга. — Сунетесь ко мне — отрежу яйца.
        За все восемь дней, которые длилось заключение, она ни разу не притронулась к пище, швыряемой через решётку, и ни разу толком не выспалась. Поили их через день: нужно было ловить ртом струю воды, лившуюся сверху. А однажды Северге пролилось в рот что-то тёплое и солёное. Пока она отплёвывалась, надзиратель, стоя над ямой и посмеиваясь, застёгивал штаны.
        Настал день, когда ненавистную решётку отперли. На краю ямы Севергу встретила обладательница зелёных насмешливых глаз, давшая ей самый первый урок во время «обряда посвящения».
        — Меня зовут Икмара, я старшая ученица. Тебя закрепили за мной, я буду обучать тебя. — И, подмигнув, добавила: — Неплохое начало. Едва поступила — и сразу в яму! Тебе не помешало бы помыться.
        В отличие от новичков, старшие ученики жили в отдельных каморках, оснащённых купелями для омовений. Велев Северге раздеться, Икмара нажала рычаг, и из торчавшего в стене желобка в купель полилась вода — вполне уютно, почти по-домашнему. Северга не заставила приглашать себя дважды: желая скорее смыть следы заключения, она забралась в купель и натёрлась брусочком мыла, сваренного из жира, золы и извести. Дома она привыкла к дорогому душистому мылу, но сейчас была рада и простому. Да что там — она согласилась бы и на стиральный щёлок, лишь бы избавиться от грязи и вони.
        — У тебя хорошее тело. — Руки Икмары скользнули по голым плечам Северги, растирая их. — Крепкое, выносливое. В ученье это тебе пригодится.
        Она оказалась права. Северге пришлось пройти через множество тяжёлых упражнений, казавшихся поначалу издевательскими — перетаскивание камней было одним из таких. Икмара гоняла Севергу нещадно, до седьмого и десятого пота, до боли в теле и потемнения в глазах. Новоиспечённой ученице не терпелось заняться изучением настоящих боевых приёмов, но наставница сказала:
        — Сперва нужно выковать тело, способное на всё.
        Старшие ученики обучали младших, а сами учились у мастеров-наставников. Жаловаться не приходилось: так здесь готовили всех, но выдерживали первоначальную «переплавку» далеко не все. Уже через месяц отсеялась пятая часть новобранцев.
        Помимо тяжёлых учебных нагрузок Северге приходилось всё время быть настороже: обещание насильников довести дело до конца повисло над ней, заставляя даже спать с ножом под подушкой. Эти ребята затаились, но затишье было худшей пыткой для Северги — намного хуже, чем открытое противостояние.
        Однажды к Северге подошёл один из малознакомых новичков и сказал, что его послала Икмара.
        — Она ждёт тебя за прачечной. Явись незамедлительно, у неё к тебе важный разговор.
        Небольшой пустырь за прачечной казался безлюдным — даже тени Икмары там не было. Северге с самого начала всё это не понравилось, и она заранее достала из-за сапога нож.
        — Я обещал выдрать тебя во все дыры — я это сделаю, — раздался грубый голос. — Я всегда держу своё слово.
        Из-за чанов с мокнущим бельём показались молодые оборотни. Каждую из этих бесстыжих морд Северга узнала, и все её мускулы закаменели в ожидании схватки, а под ногами словно пронеслась ледяная позёмка. В прошлый раз парни навалились на неё с единственным «оружием» — своими членами, а теперь они вооружились как следует: один помахивал цепью, другой — кистенём, у третьего блестел кинжал… Быстрый взгляд вокруг — на помощь позвать некого, да и не привыкла Северга о чём-то просить. Значит, придётся или справиться самой, или позорно сдохнуть.
        — Ну что, ребята, повеселимся?
        У «веселья» были зубы, когти и могучие тела с мускулистыми плечами и толстыми шеями, а оружие в считанные мгновения могло превратить Севергу в кучку переломанных костей и окровавленной плоти. Вихрь напряжения, закрутившийся у неё в груди, притянул к себе сгустки хмари, которые собрались в один большой светящийся ком. Никто этому не учил Севергу, она действовала по наитию, защищаясь от окруживших её оборотней; она не прикасалась к главарю и пальцем, просто направила в него этот шар из хмари, и противник далеко отлетел и шмякнулся на землю, точно сбитый таранным бревном. Но были ещё другие — много других! В воздухе что-то свистнуло, и тяжёлый удар горячо обрушился на плечо Северги — рука отнялась и повисла сухой веткой… Другой удар пришёлся в колено, сбив Севергу с ног. И без того тусклый свет Макши заслонили собой широкие туловища.
        — А ну, прекратить безобразие!
        Этот голос порывом ледяного ветра сдул горячий ком хлещущей боли, в котором задыхалась Северга. Точные, направленные удары сгустков хмари посыпались на оборотней-новичков, вышибая из них дух, и льдисто-зелёный блеск глаз Икмары озарил «поле боя». Обидчики лежали, разбросанные мощным натиском, и среди этих бесчувственных тел, темневших неподвижными глыбами, поднялась на ноги Северга, вся в кровоподтёках, угрюмая, но не сломленная.
        — Да, похоже, эти ребята не успокоятся, пока не уработают тебя, — хмыкнула Икмара. — Надо поговорить с их наставниками: видать, маловато они их гоняют, раз у них ещё силы на всякие глупости остаются.
        «Всякими глупостями» она назвала жестокое избиение с попыткой изнасилования. Впрочем, не имело значения, как это называлось: «на ковёр» к Боргему опять попали все — и виновные, и пострадавшая. Блестя лысым черепом, главный наставник школы испустил такой рык, что строй новичков пошатнулся, как хлипкий заборчик под ураганным порывом ветра.
        — Вы опять за своё?! Запомните: здесь дерутся только тогда, когда Я скажу! Всё остальное — незаконно! Всех — в ямы на десять дней!
        Из каменного сумрака стен шагнула Икмара, сдержанно поблёскивая холодными изумрудами глаз.
        — Прости, Учитель, но Северга не виновата. Она не намеревалась драться, на неё напали…
        — Молчать! — Ковшеобразная нижняя челюсть Боргема выпятилась так, что между его верхними и нижними зубами легко поместилась бы ладонь, ноздри приплюснутого носа затрепетали от разъярённого свиста. — Мне плевать, кто первый начал. Этим тупорылым соплякам следует крепко усвоить: сражаться они должны только по приказу! Они — будущие воины Дамрад, а не шайка разбойников! Порядок — вот что превыше всего, иначе войско превратится в неуправляемую толпу!
        Он гневно чеканил слова, вбивая их тычками пальца в воздухе. Икмара отступила, склонив голову в знак покорности; она сделала всё, что смогла, и Северга оценила это.
        Она ещё более оценила кусок мяса, осторожно просунутый ночью сквозь решётку ямы. Днём надзиратели бросали еду как попало и когда попало, и та шмякалась на грязный пол, если Северга не успевала её поймать на лету; обычно это была солёная рыбина или кусок чёрствого хлеба — когда как. Зная, что соль усилит жажду, рыбу Северга не трогала, тем более, что вода проливалась в яму не каждый день. Учуяв свежайшее мясо, она сперва не поверила — решила, что это очередное изощрённое издевательство, но шёпот Икмары уверил её в обратном.
        — На, поешь… Это половина моего обеда. Раз уж я твоя наставница, то и наказание разделю с тобой.
        Кроме мяса были ещё варёные овощи и пресная лепёшка. Икмара велела Северге съесть всё тут же без остатка, чтобы никто не заметил уловки, а потом напоила её водой вдосталь.
        От соседей по ямам, впрочем, это не укрылось. Их наставники и не думали им помогать, и на следующий же день во время кормёжки Северга услышала ябедливый голос одного из своих обидчиков:
        — А Северге ночью Икмара жратву приносила. Разве так можно? Почему нас кормят всякой тухлятиной, а ей — такое послабление?
        — Разберёмся, — ответил надзиратель.
        Это была первая и последняя попытка Икмары подкормить Севергу. Но даже не это удручало молодую ученицу — больше всего она опасалась, как бы и Икмаре не досталось от бешеного Боргема. Чего худого, и её бросят в яму… Впрочем, если новичков драли в хвост и в гриву, то старших учеников уже не подвергали таким унизительным наказаниям, да и не за что их было, собственно, наказывать: вышколенные суровым воспитанием Боргема, они почти никогда не нарушали правил. Но Икмара не только осмелилась возражать главному наставнику, но и попыталась смягчить Северге пребывание в яме. Неужели ей это сойдёт с рук? Северга почти не спала, мучимая иголками беспокойства, а тут ещё соседи по ямам — уже не однокашники, а самые настоящие недруги — донимали её своим злорадством:
        — Ну что, сука, съела? Думала, тебе легче будет? Не-е-ет, будешь сидеть наравне с нами, нюхать дерьмо и жрать то же, что и все!
        А потом над решёткой показалось, вызвав затмение Макши, подпоясанное ремнём барабанно-тугое пузо самого Боргема. Осмотрев внутренность ямы и отметив разлагающуюся кучку нетронутой пищи, он хмыкнул.
        — Гордая, значит? Сдохнешь, но с пола жрать не будешь? Ну, поглядим, поглядим.
        Впрочем, наученная опытом первого заключения, Северга ловила еду ещё до того, как та касалась загрязнённого нечистотами пола; однако не всегда бросаемое надзирателями было пригодно в пищу: зачастую узникам швыряли подпорченные остатки и объедки. Не утерпишь, сожрёшь — и кучка дерьма в углу увеличится вдвое за одну ночь, а рези в животе окончательно лишат и без того хрупкого сна. Слушая стоны своих соседей, сопровождаемые сногсшибательной утробной вонью, Северга предпочитала голод. Да и зловоние, плотным облаком окружавшее ямы, порой отбивало всякое желание есть.
        Она подтягивалась на решётке, чтобы не терять мышечную силу из-за вынужденной малоподвижности в своём вонючем каменном «гробу», причём использовала два способа: двести раз — на руках, ещё двести — вниз головой, прочно зацепившись за ячейки ступнями. Потом — небольшой отдых, после чего — ещё столько же упражнений. Выполняя утром три таких подхода, а вечером — два, Северга и некоторым образом спасалась от скуки, и не давала своему телу сникнуть. Еда порой всё-таки была годной, и силы мало-помалу восполнялись, а когда уж совсем невозможно было притронуться к обеду, Северга глотала комочки хмари: они снимали головокружение и проясняли ум, разливая по телу волны живительного тепла.
        По окончании срока наказания Северга, в отличие от своих врагов, выбралась из ямы без посторонней помощи — ничуть не ослабевшая, злая, мрачная и готовая огрызаться. Однако её грозный рык соскользнул в смешной щенячий скулёж, когда она увидела Икмару, встречавшую её у края темницы. На её безмолвный вопрос: «Как ты? Тебе тоже досталось?» — зеленоглазая наставница только устало улыбнулась. И снова — каменная купель, вода с травяным отваром и простое мыло. Намылив мочалку, Икмара сама растирала Севергу, и её чуткие сильные пальцы попутно изучали мышцы ученицы. Одобрительная улыбка отразилась в её глазах.
        — После таких отсидок изрядное количество времени уходит на восстановление, но у тебя обошлось почти без потерь. Занималась?
        Северга кивнула.
        — Нет ничего губительнее, чем неподвижность, — проговорила Икмара, с задумчивой лаской прощупывая каждый бугорок, каждую впадинку. — Тело должно работать. Твоё тело — сокровище. Хотела бы я таким обладать!
        Колдовски-ядовитая сладость зелени её глаз приблизилась, и Северга ощутила на своих губах её дыхание. Нечто странное? Нет, скорее, нечто родное и знакомое, давно желанное — то, к чему втайне лежала душа Северги с самых первых проблесков самосознания. Кожа матери цвета топлёного молока и пьянящее совершенство женского тела, нежного и сильного одновременно, прекрасного и грозного, животворного и смертоносного.
        В тот же вечер она снова предстала перед Боргемом — замкнутая, недоверчивая, враждебная ко всем и всему. Главный наставник не кричал, не брызгал пенной слюной, не сверкал угольками глаз и не выпячивал устрашающе ковш своей челюсти; глянув на Севергу спокойно и проницательно, он усмехнулся:
        — Что, злишься на меня? А зря. Из всего можно извлечь урок. Пройдя через это, ты уже мало чего будешь бояться на свете. Никакой вражеский плен тебя не сломит. Да, да, я знаю, что ты сейчас скажешь, — перебил он открывшую было рот Севергу насмешливым взмахом руки: — «Я лучше сдохну, чем попаду в плен!» Все вы так говорите, забывая о том, что не обязательно умирать. Можно выжить и вернуться. Ступай.
        Продолжилось ли противостояние Северги и её недругов? Оно могло длиться бесконечно, но через короткое время после отсидки в яме Чeзмил, верховодивший всей этой шайкой, сорвался в ущелье и разбился насмерть — его расколотый вдребезги череп и разбрызганные по камням мозги не оставляли ему никакой возможности выжить. Особого расследования не проводилось, всё списали на несчастный случай, хотя у Северги вопросов было много, и в частности — почему он при падении не воспользовался мостом из хмари? Значило ли это, что он падал, будучи без сознания? Вывод напрашивался сам, сладко язвя сердце Северги и впрыскивая ей в кровь тёмную радость и холодящее удовлетворение.
        Она ворвалась в комнату Икмары без стука. Та нежилась в купели, и Северга застыла в немом восхищении перед грозной красотой её нагого тела, обнимаемого горячей водой. Кожа — нет, не топлёное молоко, темнее; скорее — травяной отвар, чуть-чуть подкрашенный молоком. Каждый мускул читался под нею, пружинисто-твёрдый, шелковистый, тугой. Обманчивая хрупкость ключичных ямок над водой, нахально вздёрнутые коричневые соски… А рука, отдыхающая на краю купели! О, сердце Маруши, что за сила пропитывала эти изгибы! Не грубоватая, а особая, изящно-коварная, опасная, какая могла быть только у женщины-воина. Расслабленное, блестящее от испарины лицо застыло в маске покоя: кисловатая, хитрая зелень глаз пряталась под сомкнутыми ресницами, и даже жёсткая линия сурового, почти мужского рта казалась мягче.
        — Что тебе? — бархатно-грудным, растомлённым голосом спросила Икмара, приоткрыв веки.
        А Северга уже забыла, что хотела спросить. Откровенная красноречивость её взгляда отразилась в глубине глаз Икмары лукавой искоркой; пошевелившись в воде, она подмигнула Северге.
        — Иди сюда. Мне скучно одной мыться, да и спинку потереть некому…
        Что это? Просьба, приказ? Впрочем, это не имело значения, потому что Северга уже сбросила куртку-безрукавку и вышагнула из штанов, околдованная и потерявшая волю. Вода мягко, ласково и щекотно обняла и её, а тут ещё — ноги Икмары переплелись с её ногами… Совсем как во время «обряда посвящения», когда та сказала: «Рановато, но мне нравится ход твоих мыслей».
        Сейчас, очевидно, было в самый раз.
        Влажная ладонь легла Северге на затылок и пригнула её голову вперёд. Эти такие твёрдые на вид губы оказались властными и жадно-ласковыми, а язык — горячим, шершавым и вертлявым. Под водой они сближались, крепче сплетаясь ногами и вжимаясь друг в друга; Икмара закинула ногу Северги себе на плечо, а той пришлось вцепиться в края купели, чтобы не погрузиться в воду. Было жёстко, неудобно, тесно, напряжённо… щекотно. Щёки Северги мучительно и сухо горели, а край купели до боли врезался в рёбра.
        Наверно, она не поняла, не распробовала, только смутилась и едва не захлебнулась, когда Икмара толкнула её так, что руки Северги соскользнули с краёв. Пуская пузыри, она забарахталась в воде, и рука наставницы довольно жёстко и безжалостно подняла её за волосы.
        — Сложновато для тебя, да? Ну, давай попробуем что попроще…
        «Попроще» оказалось больно. Два пальца Икмары обагрились кровью, и она змеино-ловким языком слизнула её.
        — М-м… Нет ничего изысканнее сока девственности!
        Это позже Северга сама войдёт во вкус и пристрастится к этому «соку», а пока она неловко ворочалась и пыхтела под Икмарой, тщетно стараясь отыскать во всём этом удовольствие. Но когда к двум пальцам присоединился третий, шаловливо защекотав, у Северги вдруг вырвался вскрик. Удар под дых? Вроде нет, но от этого она почти так же сбилась с дыхания. Молния по телу? Пожалуй, да. Молния-вертел, на которую Северга насадилась, как на раскалённую ось. Попадание в точку, растерзавшее её и распластавшее пополам…
        А сверху уже задабривал, заласкивал, чаровал и щекотал поцелуй — жарким снегом с неба, стремительным падением в пропасть, пьющим дыхание и отнимающим силы. И — словно жёсткий, размазывающий бросок о холодную стену:
        — Так что ты хотела?
        Разве не коварство — сперва сладко надломить, запутать, закружить, а потом — вот так рвануть сердце из груди?
        — Уже неважно, — прочистив горло, пробормотала Северга.
        — Нет, ты хотела что-то спросить, — поворачивая её лицо за подбородок, настаивала Икмара. — Но я тебя, кажется, сбила с толку.
        Северге не хотелось впускать неуместные мысли в их щекотное единение под водой, но — слишком поздно: те уже вползли, расстилая ядовитые чёрные завитки щупалец.
        — Мне кажется, Чезмил был уже мёртв, когда падал. Живой непременно воспользовался бы хмарью.
        Зелень в глазах Икмары заволокло холодной, опасной тьмой, уголок губ приподнялся в усмешке.
        — Почему нас с тобой это должно занимать? Слишком много бузил парень, вот и допрыгался. Туда ему и дорога, разве не так? Больше он не будет к тебе лезть, вот что главное.
        Дразнящий яд, угрожающий лёд, наползающий мрак — всё это лилось из зрачков Икмары и стучало в висках Северги. Неужели слишком крутая правда, чтобы взять её за рога?…
        А почему бы нет?
        — Это ты его убила? — Северга навалилась на Икмару и придавила собой. Грудь плющилась о грудь, соски твердели и пульсировали, взгляды скрестились мечами. Два меча — изумрудный и голубовато-стальной.
        Из-под насмешливой верхней губы — плотоядные клыки, из горла — пробирающий до морозных мурашек хохоток. Откинув голову, Икмара дразнила Севергу хитрыми искорками в зрачках.
        — Да какая разница, кто его пристукнул? Никто о нём не будет жалеть. Забудь.
        — Мне важно это знать! — рыкнула Северга. И добавила уже тише и серьёзнее: — Я никому не скажу.
        Мокрая ладонь Икмары легла тяжело ей на голову.
        — Не имеет значения, кто это сделал, детка. Я, мой отец, кто-то ещё — неважно.
        — Отец? — ошарашенно выгнула бровь Северга.
        — Ну да. — Икмара спокойно пожала плечами. — Боргем Роглав Четвёртый, главный наставник школы. Это не тайна.
        — Ну… — Северга озадаченно отодвинулась в угол купели. — Может, для кого-то и не тайна, а я впервые слышу.
        — Меня сызмальства занимала работа отца. — Икмара снова расслабленно откинулась на изголовье купели, свесив локоть с края. — Отец воспитывал меня один, и я ещё ребёнком бегала в этой школе… Не могу сказать, что впитала этот дух с молоком матери — матери своей я не видела никогда — но, войдя в возраст, я уже знала, кем хочу стать. Отец не возражал.
        — А что случилось с твоей матерью? Она… умерла? — осторожно поинтересовалась Северга.
        — Не знаю, — опять пожала плечами наставница. — Отец не называл мне даже её имя. Это какая-то высокородная особа, которую он умудрился когда-то подцепить. Видимо, их связь оказалась не без последствий. — Икмара мрачно усмехнулась. — Родив ребёнка, она отдала его отцу… И вот она — я.
        С этого дня Северга всегда мылась в купели Икмары. Ласки в воде становились долгожданной сладкой наградой за пот, боль и кровь, за самоотдачу и усердие в учёбе, но не смягчали и не облегчали каждодневных мытарств. Как наставница Икмара была весьма крута, требовательна и сурова, оставляя за дверью комнаты всё, что происходило между ними вдали от чужих глаз. Северге порой даже чудились в ней черты Боргема — особенно в привычке задирать подбородок; хоть у Икмары не было лысого черепа и увесистого брюшка, зато властности — хоть отбавляй.
        После гибели Чезмила его сообщники один за другим отсеялись или, лучше сказать, устранились: кто-то не выдержал нагрузок, кто-то просто исчез — странно и бесследно. Северга больше не задавала вопросов; с утра до вечера она рвала пупок, чтобы стать лучшим воином Дамрад, головорезом из головорезов, а перед отбоем сливалась в купели с Икмарой в единое целое. Та из наставницы превращалась в наездницу, владычицу и богиню, то жестокую и стервозную, то вкрадчиво-нежную, но никогда — равнодушную.

***
        Чахрев пал через час. Штурмующим не требовалось лестниц: они перелетали через городские стены по ступенькам из хмари. Ни смола, ни кипяток не останавливали их. Северга, забрызганная свежей кровью Икмары, шла по пустынной улочке — с мёртвым блеском стали в глазах, в чёрном плаще, мрачными крыльями развевавшемся за её плечами. Грохот её шагов отдавался эхом меж стен, полы плаща реяли над мостовой, как истрёпанное окровавленное знамя.
        — Госпожа… Ты, должно быть, устала и голодна. Пойдём со мной, я умою, накормлю тебя и перевяжу твои раны.
        Северга остановилась. Откуда среди этой мертвенной, как пустой череп, безлюдной улицы такой нежный, хрустально-чистый девичий голос? Синие глаза, корона золотых волос, светло-голубой кафтанчик с серебряным пояском, острые каблучки… Дивное существо, чьё место — в княжеском дворце, а не на улице осаждённого — да что там, уже взятого города. Холеная ручка с длинными коготками манила, розовые губы приветливо улыбались, а глаза… Странные. Пустые, как лужи, в которых отражалось небо.
        Северга шагнула за девушкой… а за углом её поджидал десяток вооружённых мужчин, которые тут же с воплями окружили её. Взмах руки — и все отпрянули, ослеплённые круговым ударом хмарью, который Северга нанесла спокойно и холодно. Что ей кучка необученных горожан, выпрыгнувших на неё, как стая диких собак?
        Девушка тоненько пищала, стиснув пальцами виски: на её глазах страшная, окровавленная женщина-воин сносила подкараулившим её жителям Чахрева головы. «Уыхх, уыхх», — свистел в воздухе багровый клинок; «хрясь, хрясь», — врубался он в шеи несчастных. На кафтанчик кучно ложились алые брызги — гроздь за гроздью, с каждым взмахом меча. Стоя среди десятка обезглавленных тел, девушка блеяла от ужаса.
        — Это война, милая, — сказала женщина-воин, и светлая, ледяная сталь блестела в её глазах, смешанная с жутковатым отсветом безумия. — Нечего было соваться не в своё дело. А уж коли сунулась — не обессудь.
        Ядовитым зубом кинжал вспарывал светлую ткань одежды, и кровь горожан на ней смешивалась с кровью Икмары. Одна рука в окованной стальными пластинками перчатке накрыла оголённую девичью грудь, а другая скользнула в пах. Крик боли — и женщина-воин с безумными глазами слизнула «сок девственности» со своих пальцев.
        Ночью горели погребальные костры, и город окутал запах смерти. Перекинувшись в зверя, Северга покидала это место: с разрешения своего сотенного она увозила тело Икмары в Туманное Гнездо. Отец должен был сам хоронить свою дочь.
        Пять дней и ночей она мчалась без остановки, впряжённая в повозку, и хмарь верным другом и помощником расстилалась под лапами, ускоряя бег. Знакомые горы, ущелье, туман. Лучи Макши серебристо искрились на снежных шапках вершин, но больше Икмаре не суждено было любоваться закатом. Её лицо скрывало забрало шлема, под которым запеклась на смертельной ране кровь.
        Остановившись перед воротами, Северга испустила к закатному небу долгий, холодящий душу вой. Ученики-привратники, глянув сверху, поспешили впустить повозку с павшим воином.
        Наверно, Боргем что-то почувствовал, потому что сам вышел навстречу. Больше не поддерживаемая лентой хмари, повозка опустилась на землю, а рядом осел на колени главный наставник школы головорезов Дамрад. Откинув забрало шлема, он взглянул в залитое смертельной бледностью лицо со страшной почерневшей ямой вместо одного глаза.
        — Ты встретила ту смерть, которой для себя и желала, — проронил он. — Путь воина — путь смерти. Свой ты прошла достойно, дитя моё.
        В школе на день были отменены все занятия. Бродя по знакомым местам, где каждый камень знал вкус её пота, Северга предавалась воспоминаниям. Вот на эту плиту они с Икмарой упали, выдохшиеся и смертельно усталые после вылазки за яйцами драмауков… Успешной вылазки, но тогда Северге крепко досталось от птицеящера, и если бы не меткий выстрел Икмары, угодивший чудовищу прямо в глаз, не видать бы ей больше света Макши. Заверещав, драмаук разжал лапу, стискивавшую грудную клетку Северги не хуже стальных обручей, и та, получив свободу, тут же воспользовалась мостиком из хмари, чтобы вернуться на горный склон. Скатившись по мостику, как с ледяной горки, Северга под прикрытием наставницы бросилась улепётывать с яйцами в мешке… Она уносила добычу, а Икмара пускала стрелы в кружащих над ними драмауков. Четыре огромных яйца они добыли тогда. Белок поджарили и съели, пригласив на угощение однокашников, а из желтков получилось несколько банок ценной обезболивающей мази. Толстая скорлупа тоже не пропала втуне: растёртая в порошок и смешанная со смолой, она шла на изготовление зубных пломб.
        На площадке для общих сборов воздвигли огромный погребальный костёр. Он высился тёмной громадой, сложенный в виде ступенчатой пирамиды, наподобие храма-усыпальницы Махруд. Брусчатка площади блестела от мелкой сеющейся мороси, но когда тело подняли на вершину, хлынул такой ливень, что дрова мгновенно промокли и не загорались, сколь усердно их ни пытались поджечь.
        — Видно, не судьба нам тебя сегодня похоронить, дитя моё, — вздохнул Боргем, стоя на высокой лестнице, приставленной к костру.
        Капельки дождя скатывались с его блестящей лысины, застревали на кустистых бровях, повисали на носу, струились по щекам. Подняв лицо к рыдающему в три ручья небу, он проговорил:
        — Благодарю тебя, дождь, за совет. Я сначала не хотел этого делать, но если ты настаиваешь, что ж…
        Что именно он не хотел делать, Боргем не пояснил. Спустившись с приставной лестницы, он подозвал знаком одного из старших учеников и о чём-то с ним зашептался. Северга мокла под холодными потоками небесной влаги и смотрела, как тело снимают с дровяной пирамиды и уносят в укрытие; её плащ отсырел и отяжелел, превратившись в ещё одну часть доспехов.
        А на следующий день в школу прибыла закутанная в чёрный плащ и тёмно-лиловую головную накидку особа. Судя по количеству телохранителей, она принадлежала к кругу высокой знати; нижняя часть лица до самых глаз была скрыта заколотым драгоценной брошью краем накидки, руки прятались под длинными перчатками, и весь облик этой женщины дышал ледяным высокомерием и властью. Высокородная особа, пожелавшая остаться неузнанной… Уж не мать ли это Икмары? Её взгляд, скользнув по присутствующим, задержался на Северге, и та невольно ощутила бег мурашек по лопаткам. Тёмная бездна ледяного междумирья смотрела из этих глаз, густо очерченных чёрной тушью…
        Погода, словно повинуясь приказу свыше, разгулялась, небо расчистилось, и среди поблёскивавших луж на главной площади за какой-нибудь час возвели пирамиду из новых сухих дров — чтобы уж точно всё прошло без накладок, раз на похороны прибыла неизвестная, но могущественная госпожа. Пока незнакомка поднималась к телу, лестницу страховали телохранители. Из-под края плаща показался изящный сапожок с высоким каблуком и острым мыском, и в животе у Северги ёкнуло: восхитительные очертания голени позволяли дорисовать в воображении и всё остальное, не менее совершенное. Но что за легковесные думы одолевали Севергу? Погибла её наставница и подруга, а она глазеет на женскую ножку и предаётся грёзам.
        Влиятельная незнакомка между тем поднялась на самый верх и склонилась над телом. Она долго, внимательно всматривалась в мёртвое лицо Икмары, дотронулась затянутой в перчатку рукой до её лба, пропустила между пальцев прядь волос, а потом молча, знаком потребовала зажжённый светоч. Телохранитель тут же подскочил к госпоже и вручил ей требуемый источник огня.
        Одновременно с незнакомкой к костру подступили старшие ученики с такими же светочами. По другой лестнице поднялся Боргем, и они с закутанной в покрывало женщиной долго смотрели друг другу в глаза, стоя по разные стороны тела. Факелы трещали в их руках, и никто из них не решался первым поджечь последнее ложе Икмары. Наконец рука отца дрогнула и опустилась, пламя рьяно принялось лизать дрова, и гостья поступила по его примеру — поднесла свой светоч к краю смертного ложа.
        Старшие ученики ждали только знака. Гостье при спуске с лестницы учтиво подали руку её телохранители, а Боргем слез сам, неуклюже переваливаясь. Кивок головы — и два десятка светочей подпалили дровяную пирамиду. Хорошо просушенные дрова весело затрещали, занимаясь, и вскоре посреди площади ревел столб пламени, дерзновенно устремляя светло-рыжие языки к воронке в небе.
        Заворожённая его жаркой мощью, Северга не заметила, как рядом с ней оказалась властная незнакомка. Вздрогнув и опомнившись, женщина-оборотень повернулась к ней и опустилась на колено в порыве почтения. Она была удостоена великой чести коснуться губами руки со слегка оттопыренным мизинцем, царапнувшим ей щёку. Сквозь бархатную ткань перчатки чувствовалось тепло. Даже странно: в глазах — кромешный лёд междумирья, а руки обычные, как у всех — тёплые.
        — Это Северга, дочь Вороми, одна из лучших… гм, выпускников школы, — пробасил Боргем, поколебавшись и всё же выбрав мужской род. — Икмара была её наставницей на начальной ступени обучения.
        Милостивым кивком Северге был дан знак встать. Незнакомка оказалась несколько ниже её, и Северга смутилась оттого, что ей приходилось смотреть сверху вниз на столь высокопоставленную гостью.
        Незнакомка, сев в переносной кузов, задёрнула кружевную занавеску на дверце, и восемь дюжих псов, подняв ложе госпожи за жерди, умчали её прочь с места похорон. А Боргем, вручив Северге скреплённый печатью свиток и кошелёк, сказал:
        — Тут тебе приказ от Великой Госпожи Дамрад.
        Северга сломала печать и развернула свиток. Это был приказ о месячном отпуске в награду за храбрость, проявленную в походе. В кошельке звякали отпускные деньги.
        Дома ничего не изменилось: мать всё так же пропадала на работе, отец бездельничал и кутил. Переступив порог родного дома, Северга застала отца за его любимым занятием — выпивкой в кругу друзей, а точнее, подхалимов, лизоблюдов, льстецов и пройдох. Они восхваляли его и пили за его здоровье, пока он был в состоянии всё это оплачивать.
        Когда Северга, высокая, мрачная, в чёрном плаще и тёмных доспехах, вошла и сняла шлем, шум застолья унялся: все уставились на грозную женщину-воина. Отец только по воцарившейся тишине догадался повернуть голову; если бы не это, он даже не посмотрел бы в сторону Северги: ну, вошёл кто-то и вошёл. Гости приходили и уходили, он давно не обращал на это внимания.
        — О, а кто это? Ребята, да это же моя дочурка, едри её в хлебало, домой вернулась! — воскликнул он с пьяненькой слащавостью. — Ну что, Северга, навоевалась уже? Или так, на побывку?
        — В отпуск, — кратко ответила женщина-оборотень.
        — А-а… Ну тогда садись, выпей с нами, вояка! — Отец хлопнул по столу ладонью. — Эй, там, засранцы! Налейте моей дочери полный кубок! Чтоб до краёв было!
        Северга присела к столу с неохотой, брезгливо приняла залапанный множеством жирных пальцев кубок. Отпив несколько глотков горького, забористого зелья, она отставила его в сторону.
        — Ну, расскажи, что видела, где бывала, — подпирая кулаком подбородок, сказал отец. — Что там поделывает войско нашей Владычицы? Как успехи?
        — Успехи есть, — нехотя бросила Северга. — Изрядные. Весь юг Западной Челмерии, считай, уже наш.
        Отец цокнул языком и щёлкнул пальцами, как бы говоря: «Ну? Разве следовало ожидать чего-то другого?»
        — Говорили же им: сдайтесь сами, — прогнусавил он. — Согласились бы на тихое, мирное присоединение — не потребовалось бы лить кровь! Если наша Владычица обещает стране процветание и благополучие под своим мудрым управлением, лучше это принять как подарок. О! Предлагаю выпить за нашу славную Госпожу Дамрад!
        Конечно, каждый счёл святым долгом осушить свой кубок до дна; Северге не доставляло никакого удовольствия пить в этом обществе, но тост за Владычицу она не могла пропустить. Как она и ожидала, к ней начали приставать с просьбами рассказать какую-нибудь занимательную историю. А что она могла рассказать? О том, как стрела, попав в прорезь забрала шлема, вонзилась Икмаре в мозг? Или о том, как девушка в голубом кафтанчике взвизгивала при каждом ударе меча, сносившего голову с плеч?
        — Когда отрубают голову, тело ещё некоторое время двигается и может даже пройти несколько шагов, — сказала она. — Мы брали приступом Чахрев. Один из защитников города снёс черепушку с плеч нашему воину. Кровища из разрубленной шеи — струёй. Так наш, уже обезглавленный, насадил чахревца на свой меч, как на вертел. Прямо в сердце. Вот так они и убили друг друга.
        Слушатели, видимо, ждали какой-нибудь забавной байки; от этого рассказа все примолкли, улыбки сбежали с лиц, кто-то даже побледнел. Отец за кашлем в кулак попытался скрыть приступ тошноты.
        — Ещё что-нибудь рассказать? — Северга вопросительно изогнула бровь.
        — Что-нибудь… повеселее, — кашлянул отец.
        — Повеселее? — Северга допила остатки зелья, со стуком поставила кубок. — Извольте. Взяли мы другой город, Стрегну. Один наш так оголодал — невтерпёж прямо свой отросток кому-нибудь вставить. Догнал на улице какую-то девчонку, скрутил и ну её сношать! А у неё там всё сжалось со страху… Ну и застрял наш бедолага. Всунуть-то всунул, а вот как обратно достать? Вопрос! А девчонка-то непростой оказалась — дочка самой градоначальницы. Уж как она на улице оказалась — понятия не имею. Охранники отстали малость от неё в толпе, а когда догнали — диву дались. Ну, один нашего скрутил, держит, а другой ножом ему причиндалы отпилил. Тот наземь грохнулся, кровь из причинного места хлещет, а бугаи-охранники девчонку уводят… Та хромает, идти неудобно: елдак-то в ней, внутри остался. А наш руку вслед тянет — отдайте, мол! А сотенный ему: «Поделом тебе, кобель. Обратно не пришьёшь, жди — авось новый отрастёт!» Клянусь священной печёнкой Махруд, это было очень смешно!
        Кто-то выдавил из себя неловкое дурацкое «гы-гы», но тут же смолк, поперхнувшись. Желание жевать и глотать у всех явно улетучилось от таких рассказов, хотя на столе было полно вкусной снеди — хоть объедайся. Решив, что с отца и его гостей хватит, Северга встала.
        — Ладно, друзья-забулдыжники, приятного вам вечера. Пойду, помоюсь — и спать. Устала с дороги. И, ради священного покоя Махруд, шумите потише!
        Умный дом приветствовал её:
        «С возвращением, госпожа. Твоя купель для омовений готова, постель расстелена. Приятного отдыха».
        — Единственный, кого я здесь могу назвать другом — это ты сам, дом, — буркнула Северга. — Только у тебя и есть голова на плечах, если можно так сказать о доме. Никогда не подводишь.
        «Благодарю за доверие, госпожа. Но своим существованием я обязан госпоже Вороми, построившей меня, значит, и она — твой друг тоже».
        Тень печали коснулась сердца Северги, и она, хмурясь, позволила дому разоблачить себя от доспехов. Тёплая вода приятно обняла тело, на мокрых пальцах поселился запах душистого отвара, и Северга закрыла глаза, нежась в волнах домашнего тепла. Забавно: в детстве она совсем не ценила его, стремясь скорее вырваться из родного гнезда, и только сейчас, пройдя сквозь кровь и огонь, она обнаружила, что дома вовсе не так уж плохо. Даже отец с шумным сборищем приятелей не так раздражал, как раньше: он казался неотъемлемой частью домашнего бытия, как старый, сломанный предмет обихода, который не выбрасывают из жалости, потому что к нему привыкли.
        Да, свежая мягкая постель была, на первый взгляд, лучше, чем голая земля или пучок соломы. Ноги утопали в шёлковых струях простыней, бока грела пуховая перина, а вот не шёл сон к Северге в этой роскошной спальне — и всё тут. То ли она отвыкла от удобств, то ли заснуть не давала настырная иголочка неясной тревоги. Шум отцовской гулянки не слишком мешал — жизнь воина приучила Севергу засыпать в любых условиях; однако она проворочалась с боку на бок достаточно долго, прежде чем соскользнула в лёгкую головокружительную дрёму.
        …Узы коей, впрочем, порвались быстро и бесцеремонно. Дом ходил ходуном, словно его громили стенобитными орудиями. Привыкшая вскакивать и включаться в бой в любой миг, Северга спросонок схватилась за меч, прислонённый к изголовью постели. За окнами чернела глубокая ночь, мерклый глаз Макши ушёл за край земли.
        Приятели отца перепились и затеяли драку. Сам хозяин давно валялся в бесчувственности где-то под столом, а его хмельные дружки, что-то не поделив, смачно мутузили друг друга; в ход уже пошли стулья, угрожая целостности окон. Меч был, пожалуй, излишним — с этих слизняков хватило и хмари, от ударов которой они разлетелись в стороны, врезаясь в стены и опрокидывая посуду.
        — А ну, выметайтесь отсюда! — раздавая тумаки направо и налево, рычала рассерженная Северга.
        Устройство для выпроваживания нежелательных гостей работало только по приказу Вороми, а той всё ещё не было дома. Видно, опять мать заработалась — впрочем, как всегда. Пришлось Северге вручную вышвыривать этих нахлебников, самые наглые из которых ещё и ерепенились, не желая уходить.
        Восстановив в доме покой, Северга отправилась обратно в постель, но лёгкая дрожь нервов помешала ей быстро заснуть. Звон тишины вгрызался в душу тонким сверлом, а постель казалась, пожалуй, слишком мягкой — на вытертом до толщины лепёшки соломенном тюфяке она скорее погрузилась бы в сон. Утопая в сугробе перины, Северга на грани сна и яви всё время ощущала, будто куда-то проваливается до холода под ложечкой; свернув одеяло и расстелив его на полу, женщина-воин наконец-то нашла подобие той постели, к которой она привыкла.
        Утро ворвалось под её сомкнутые веки печальным звоном серебристых струн — это пел дом, возвещая о посетителе. Почёсываясь спросонок, Северга натянула одежду. Это не могла быть мать: дом впускал её с совсем другим напевом. Пришёл явно кто-то чужой… Минуя трапезный зал, Северга мимоходом проверила: столы сияли чистыми скатертями, а отец, видимо, таки дополз до своей опочивальни.
        Холодный рассвет тускло тлел за широкими плечами незнакомца в длинном плаще. Блеснув угрюмыми искорками глаз из-под сросшихся в одну чёрную линию бровей, тот сказал:
        — У меня печальное известие для супруга госпожи Вороми.
        — Кхм, супруг хозяйки дома соизволит дрыхнуть, можно передать мне, — прочищая горло от сонной хрипотцы, ответила Северга. — Я её дочь. Что там стряслось?
        — Тогда тебе, наверно, лучше проследовать за мной, госпожа.
        Своды сияющего холодно-молочным светом зала возвращали каждый звук чечёточным эхом. Гордое, как хвалебная песнь, здание обескураживало длиной лестниц и завораживало причудливой россыпью стройных колонн, а в маленьком уютном углублении между двумя фонтанами застыла вросшая в стену мраморная статуя. Белый мерцающий камень вобрал в себя остатки заснувшей души, а зрителю оставил светлое, разглаженное величественным покоем лицо, сквозь сомкнутые веки которого просачивалось далёкое, умиротворённое сияние. Северга дотронулась до волшебных рук, скрещенных на груди: чистота тонких пальцев и их безупречная белизна была подёрнута сеточкой мерцающих жилок, подобных подкожным сосудам… Женщина-зодчий влилась телом и духом в своё последнее творение и упокоилась в нём навеки.
        Мать больше никогда не вернётся домой с работы, поняла Северга.
        — Это — мой новый дворец по имени Белая Скала, — студёным водопадом пролился с верхней площадки лестницы женский голос. — Воромь превзошла саму себя, воздвигая его, и он станет вечным памятником её дарованию.
        По ступенькам плыла, спускаясь, женщина в рогатом шлеме. Её глаза льдисто мерцали из-под тяжёлых век, полуопущенных не то сонно, не то высокомерно, и Севергу обожгло узнавание… Она уже видела эти глаза совсем недавно!
        — На колени, перед тобой Владычица Дамрад! — шепнул незнакомец, принёсший Северге прискорбную весть.
        Вмиг одеревеневшие ноги согнулись с трудом, а перед лицом Северги оказалась рука правительницы, протянутая для поцелуя. Прикладываясь к ней губами, Северга ощутила, как отставленный в сторону мизинец снова царапнул ей щёку. Нет, это не могло быть ошибкой. Тогда, на похоронах Икмары, незнакомка с укутанным в покрывало лицом точно так же отставляла самый маленький палец… Икмара — дочь Дамрад?! Но почему Владычица скрывала это, не признавая своё материнство? Впрочем, разгадка могла быть весьма простой: наследство. Имущество, которое придётся делить между детьми. К чему лишняя наследница? Сбагрить её папаше, пусть воспитывает — вот и все дела.
        Однако… Ну и поворот! Боргем и Дамрад?! Этот толстопузый боров и она, тонкая, красивая, изысканно-холодная? Северга не могла представить их вместе. Хотя… Кто его знает, быть может, когда-то главный наставник школы головорезов Дамрад был не лысым боровом, а вполне пригожим воином.
        — Твоя мать достойно завершила свою жизнь, — молвила между тем Дамрад, кивком разрешая Северге встать. — Лучшего конца нельзя и придумать! Такое несуетное, благородное, возвышенное упокоение!
        Северга последовала за Владычицей, которая, видимо, желала показать ей свой новый дворец. Они проходили покой за покоем, чертог за чертогом, и слова замирали на языке, а сердце скорбно холодело от печального величия этой застывшей музыки. Время от времени воображение поражал неожиданный, крутой изгиб лестницы или странное, на первый взгляд беспорядочное расположение колонн, а потом всё снова становилось чинным и спокойным ровно до очередного выверта — к примеру, жутковатой арки в виде огромной разверстой волчьей пасти или головокружительно высокого зала с обособленной круглой площадкой на вершине спирально завитой колонны. Вычурность здесь причудливо и текуче сочеталась с общепринятостью, но в песне очертаний этого дворца слышалась надрывная, плачущая нотка — надлом в голосе тоскующего одиночки, желающего хотя бы напоследок быть услышанным. Во всём этом растворилась душа Вороми, её последний вздох, последняя мысль.
        — Разве это не прекрасно? — обводя вокруг себя ртутно-тяжёлым, леденящим взором, проговорила Дамрад. — Разве это не достойно остаться в веках великолепным образцом могучего дарования? Да, я просила Воромь построить что-то незабываемое, но даже вообразить себе не могла, что это будет настолько поразительно, настолько умопомрачительно! Я не в силах подобрать достойные слова, которые были бы под стать этому творению.
        Будь Северга на месте Дамрад, она не смогла бы жить здесь. Для повседневной жизни подошёл бы простой, удобный и добротный, но скромный дом без зодческих причуд, а это произведение искусства слишком било по нервам, слишком болезненно цепляло внутренние струнки души. Им следовало просто любоваться, приходя время от времени, а не постоянно живя в нём.
        Между тем они вернулись к углублению, в котором упокоилась создательница этой застывшей надрывно-прекрасной, повергающей в холодящее благоговение песни. Щели меж сомкнутых век сияли тихим светом, и казалось, там теплится разум, успокоенный и отрешённый от мирской суеты.
        — Я готова склониться перед великой силой этого дара, — молвила Дамрад, останавливаясь напротив мраморной фигуры, наполовину погружённой в стену. — Воромь, твоя последняя работа — невообразимо прекрасный подарок всем нам. Это чудо, к ступеням которого хочется припасть и… молчать в глубоком трепете и потрясении. Молчать, ибо таких слов просто нет.
        Сказав это, правительница и в самом деле медленно опустилась на колени перед белым изваянием, олицетворявшим собой нерушимый, недостижимый покой. Стоять в полный рост, когда повелительница на коленях, подданные не имели права, и Северга последовала примеру Дамрад. Она склонилась перед матерью, ставшей частью своего последнего творения, но так и не подарившей своей дочери хотя бы одну-единственную искреннюю улыбку.
        Дом встретил её сиротливым звоном открывающихся дверей. Он каким-то образом уже узнал о кончине своей хозяйки, хотя чернобровый незнакомец и не сказал об этом прямо. В трапезной уже опять шумели дружки отца, и Северга поморщилась от раздражения. Матери не стало, а это существо, называвшееся её отцом, волновала только собственная потребность в возлияниях.
        «Согласно установленному порядку, госпожа Северга, я должен открыть тебе завещание твоей матери, — послышался мыслеголос дома. — Прочти его и вступи в наследство».
        Комната, доступ в которую так жаждал получить отец, чтобы добраться до денег жены, открылась сама, и в руки Северге опустился изящный ларчик, мерцающий отделкой из драгоценных камней. Внутри лежал свиток, скреплённый печатью: это и была последняя воля матери.
        Основная часть состояния Вороми доставалась Северге, а также она становилась безраздельной хозяйкой дома. Отцу супруга отписала небольшую сумму и маленький домик на окраине города.
        «Всю жизнь ты был у меня на полном содержании, Барох, но после моей смерти тебе придётся самому добывать себе пропитание. Ты отказывался взрослеть, пока я была рядом, и теперь, когда меня больше нет, ты будешь вынужден сделать это. У меня есть слабая надежда, что ты всё же способен на это».
        Зачитав завещание отцу, Северга скатала свиток и окинула взглядом притихших гостей.
        — Ну что, ребята? Теперь я — хозяйка этого дома. Хватит вам тут пить и гулять за чужой счёт. Выметайтесь-ка все до одного и чтоб духу вашего здесь больше не было. Моя мать терпела вас, а я не буду.
        Хмель в считанные мгновения слетел с отца. Смахнув стоящие перед ним блюда на пол, он зарычал:
        — И родного отца ты тоже вышвырнешь на улицу? Ты всегда была неблагодарной и дерзкой дрянью!
        — За что мне тебя благодарить? За то, что сделал моей матери меня? — Северга с холодным спокойствием направилась к двери. — Что ж, я благодарю тебя за это, но считаю, что весь долг уже получен тобой даже сверх причитающегося. Ты злоупотреблял терпением матери, но у меня столько терпения нет. И не преувеличивай: на улице ты не остаёшься, кров над головой у тебя будет, пусть и не такой большой и красивый, как этот дом. Свою часть денег ты получишь завтра, а пока…
        Перешагнув порог трапезной, она сказала:
        — Дом, всех вон. И никого не впускать, пока я не скажу.
        «Слушаюсь, госпожа».
        Теперь вышвыривающее устройство сработало и по её приказу. Пол провалился, и трапезная вмиг опустела. Настала тишина, которую так любила мать.
        Окна брезжили зябким светом Макши, ставшим к вечеру зеленоватым. Что такого особенного в окнах? Они были глазами дома, построенного матерью, и Северге мерещилось в них живое осмысленное выражение. Сейчас в них была разлита спокойная печаль.
        — Дом, откуда ты узнал, что она… Что её больше нет? — Ладонь Северги скользила по стене, пытаясь уловить излучения родной души или хотя бы её отдалённый отсвет.
        «Все произведения одного зодчего объединены общей памятью о нём, госпожа, — ответил дом. — То, что знает Белый Дворец, знаю и я».
        — То есть… — Северга двинула бровью, поглаживая шероховатую выбоинку на стене, оставленную, должно быть, отцом во время одной из его шумных вечеринок. — То есть, ты знаешь, что происходит сейчас во всех домах, построенных моей матерью?
        «Знаю, госпожа, но не имею права докладывать. Дома обязаны оберегать частную жизнь их владельцев. Сдержанность заложена в нас создателем».
        — Жаль, — усмехнулась Северга. — А я так хотела полюбопытствовать, чем сейчас занята Владычица Дамрад.
        Ночь прошла в тягостном бодрствовании. Зачем ей такой длинный отпуск? Чем она будет заниматься, куда себя денет? Северга не представляла себе, как и на что убить столько свободного времени, дарованного ей Владычицей. Великодушный подарок, но, как часто случается с подарками, малополезный. Мысли женщины-воина возвращались к той девушке в голубом кафтанчике, она представляла её себе танцующей с покрывалом, и призрак воображаемых ножек скользил по рисунку зеркально отшлифованного каменного пола. Сосущее чувство пустоты разъедало душу изнутри.
        Отец, протрезвевший за ночь на улице, проголодавшийся и озябший, поскрёбся в дверь дома с первыми лучами рассвета. Дом доложил о его приходе и спросил распоряжений, но Северга не спешила. Она нежилась в купели с тёплой водой и выскакивать по первому требованию не намеревалась, и вскоре отец, потеряв терпение, начал барабанить в дверь кулаками и пятками, крича:
        — Открывай, безмозглый каменный короб! Я не чужак, не гость! Я живу здесь, ты не можешь меня не пустить!
        «Безмозглый короб», однако, ждал распоряжений новой хозяйки, не велевшей никого пускать до особого приказа, и новоиспечённый вдовец, потеряв все полномочия, превратился из постоянного жильца в крайне назойливого гостя. Устав шуметь, он присел на ступеньки крыльца.
        — Да что это такое?! — слезливо жаловался Барох утреннему зябкому воздуху и озарённой молниями воронке в небе. — Мало того что овдовел, так теперь ещё и домой не пускают… Ни пожрать, ни выпить, ни согреться… И кто не пускает? Родная дочурка, чтоб её драмауки сожрали!
        Наконец дверь открылась. Сперва Барох увидел высокие сапоги с холодно поблёскивавшими чешуйками брони, потом — стройные и сильные, великолепные бёдра, обтянутые чёрными кожаными штанами, кожаный пояс с пряжкой и кожаную же облегающую безрукавку, не прикрывавшую пупка. Скрещенные на груди мускулистые руки и пальцем не шевельнули, чтобы помочь ему встать, а у Бароха, как назло, вступило в поясницу. Годы разгульной и невоздержанной жизни давали о себе знать и превратили его из умопомрачительного красавца в обрюзгшего бедолагу, заросшего седеющей щетиной, с залысинами на лбу, брюшком и вечным похмельным недомоганием.
        — Ну что, доченька, выгнала батьку, да? — кисло ухмыльнулся он, струхнув от грозного вида женщины-воина, прислонившейся плечом к дверному косяку. — Даже погреться не пустишь?
        — У тебя свой дом есть. — Угрюмые чёрные брови Северги даже не шелохнулись. — Волю матери я не нарушу, отдам тебе все причитающиеся по завещанию деньги и ключи от твоего нового жилища.
        Перед Барохом упал, увесисто звякнув, туго набитый монетами мешочек и связка ключей с подвеской из гладко обточенного кусочка мрамора в форме яйца.
        — Этими ключами воспользуешься в первый раз, чтобы подтвердить свои права на дом. Дальше он будет уже сам открывать все двери. Где он находится, ты знаешь. Денег хватит на первое время, а там… Кормись сам, довольно сидеть на чужой шее.
        Подобрав деньги и ключи, Барох с кряхтением кое-как разогнулся. Боль в пояснице скрутила его не на шутку.
        — Ничего… Ничего, твой батька ещё кое на что годен, — проскрежетал он зубами. — Вот увидишь, бабёнки ещё будут виться вокруг меня, чтобы заполучить в мужья!
        Северга хмыкнула, вся олицетворённое презрение.
        — Да на что ты там годен, пень ты трухлявый! Кто согласится посадить себе на шею великовозрастное дитё, пропившее последние мозги? Впрочем, если дело выгорит, искренне порадуюсь твоему успеху. Удачи.
        И дверь захлопнулась.

***
        Не зная, куда деть свой отпуск, Северга скучала дни напролёт, думая о красотке, которую она лишила девственности прямо на улице Чахрева, среди обезглавленных тел. Прикинув так и сяк, она пришла к выводу, что ей не хватает под боком кого-то тёплого. Выйдя рано утром на крыльцо в полном воинском облачении и натягивая перчатки, Северга приказала дому:
        — Никого не впускать до моего возвращения.
        Её путь лежал в завоёванный Чахрев.
        Она без труда отыскала то место: дожди даже ещё не смыли кровь с мостовой. Потом всё помнящая хмарь ей подсказала, куда девушка направилась после, и вскоре Северга, перемахнув высокую ограду, служившую скорее для обозначения владений, нежели для защиты, уже стучала в дверь довольно богатого трёхэтажного дома, похожего на её собственный. Дом, конечно, отозвался приятным хрустальным перезвоном, но никто и не думал отдавать ему приказ впустить гостью. Северга нутром чуяла — внутри кто-то притаился в страхе.
        — Милая, не прикидывайся, что тебя нет дома! — насмешливо крикнула она, зная, что её голос слышен хозяевам, передаваясь по звуководу. — Это я! Помнишь меня? Ты, кажется, обещала накормить и напоить меня. Предложение ещё в силе?
        Никто не отозвался, а волна страха отчётливо передалась по хмари, вызвав у Северги довольную ухмылку. Обходя вокруг дома и всматриваясь в окна, она разглядела тень девичьей фигурки, и близость цели обожгла её жарким биением в низу живота. Она хорошо знала устройство таких домов на примере собственного; при попытке проникновения на окнах молниеносно падали мощные, тяжёлые решётки, которые могли и пригвоздить замешкавшегося злоумышленника. Открыть или выломать их не было никакой возможности: в Нави умели делать решётки, способные противостоять сокрушительной силе оборотней; таким образом, дом превращался в своего рода крепость. Подыскав крупный камень среди обломков городской стены, Северга обернула его петлёй из хмари и рассчитанным броском разбила окно первого этажа. Тут же с лязгом и грохотом упали решётки. Каменная глыба сослужила свою службу: подперев собой решётку, она оставила достаточный зазор, чтобы Северга могла сквозь него пролезть.
        Грохот её окованных сталью сапогов гулко раздавался в притихшем доме. Снова мелькнула тень, и испуганный стук каблучков заставил Севергу резко ускориться: ведь стоило девушке заскочить в комнату и приказать дому держать дверь запертой, ничто не помогло бы Северге её вскрыть. Крепостью дом был как снаружи, так и изнутри. Чтобы вышибить такую дверь, требовался таран и усилия дюжины воинов.
        — Попалась, пташка.
        Северга поймала девушку в нескольких пядях от двери: ещё мгновение — и та спряталась бы в надёжном укрытии. Её юная, свежая кожа изысканно пахла дорогим мылом, пушистый плащ льняных волос мягко щекотал Севергу, заставляя её рычать в предвкушении. Впрочем, лёгкой добычей красавица становиться не собиралась: томная глубина её глаз подёрнулась звериным блеском, а белые клыки обагрились кровью Северги. Пришлось сделать ершистой девице больно.
        — Не трепыхайся, зверёныш, — хмыкнула женщина-воин, зализывая прокушенную руку, а здоровой поддерживая повисшую без сознания девушку, сражённую ударом хмари. — Целее будешь.
        А пол между тем грозно загудел, и волны гула передавались мелкой дрожью по нервам похитительницы. Похоже, дом перешёл в состояние защиты, а это значило, что следовало быть начеку, чтобы не попасть в смертоносную ловушку. Падающие решётки и огромные топоры, внезапно открывающиеся под ногами ямы с длинными копьями-шипами и тому подобные прелести — всё это учили обходить в школе головорезов Дамрад: старшие ученики на завершающей ступени осваивали и ремесло взломщика на самом высоком уровне. Все возможные места расположения ловушек будущие воины зубрили наизусть, а проходить через них невредимыми могли к концу обучения уже с закрытыми глазами. Защитное устройство этого дома оказалось, впрочем, не самым изощрённым: всего две решётки, три топора, одно пронзающее сердце копьё и одна яма с железными кольями — всего семь ловушек, тогда как особо продвинутые дома могли скрывать в себе и до сорока, а то и пятидесяти всевозможных опасных неожиданностей.
        Прохождение через череду этих препятствий не составило бы Северге никакого труда, если бы не было осложнено драгоценным грузом у неё на руках. Прижимая к себе бесчувственную девушку, похитительница проскользнула под решётками, причём вторая пригвоздила подол девичьего домашнего кафтанчика. Пришлось оставить его на месте. Яма с кольями была, видимо, рассчитана на невнимательных увальней, а Северга проскочила над ней по мостику из хмари. Под первый топор она поднырнула, второй перепрыгнула, а третий таки отрубил ей край плаща. Копье свистнуло у пригнувшейся Северги над головой, зацепив одну из её косичек.
        — Глупый дом! — крикнула она. — Своими ловушками ты подверг опасности и свою хозяйку! Если бы не моя ловкость, девчонка уже давно была бы мертва или ранена. Или тебе важнее поймать вора любой ценой?
        Когда она протаскивала свою добычу через окно, подпиравший решётку камень вывалился. То ли дом внял её доводам, то ли защитное устройство дало сбой — как бы то ни было, вместо того чтобы упасть, решётка поднялась, оставив девушку невредимой, и Северга благополучно вытащила её наружу.
        — Всё хорошо, моя красавица, — проговорила она грубовато-ласково, укладывая её на повозку и укрывая своим плащом. — Твой дурацкий дом в попытке меня поймать чуть не угробил и тебя, но под конец, кажется, понял свою ошибку, что делает честь его разуму.
        Слышала ли её девушка? Она лежала, отправленная в глубокое забытье рассчитанным ударом, и Северге это было на руку: меньше возни в дороге. Перекинувшись в зверя и впрягшись в повозку, она помчалась домой.
        Девушка пришла в себя на роскошной постели под балдахином. Обведя вокруг себя непонимающим взглядом, она поморщилась от головной боли, а потом, увидев похитительницу, вздрогнула, съёжилась и натянула на себя одеяло, как будто оно могло её защитить.
        — Твоё гостеприимство оставляло желать лучшего, милая. — Северга, взявшись за столбы балдахина, качнулась вперёд и с наслаждением и хрустом потянулась. — Надеюсь, моё ответное гостеприимство тебе понравится. Я — Северга. А как твоё имя?
        Девчонка надула губки и отвернулась, изображая отвагу и гордость.
        — Не хочешь представиться? Хорошо, как тебе будет угодно. Тогда мне придётся выбрать тебе прозвание по своему усмотрению. Я буду звать тебя… Ну, скажем, маленькой прошмандовкой. Как тебе? — И Северга вопросительно-насмешливо двинула бровью.
        О, какой огонь сразу полыхнул в этих прекрасных и загадочных, как озёрная глубина, глазах! Северга про себя посмеивалась, но держала на лице невозмутимое выражение.
        — Я не эта… как ты изволила сказать, — процедила девушка сквозь очаровательно ровные и белые, жемчужно-мелкие зубки. Повторить это слово ей было, очевидно, противно. — Меня зовут Довг?рда.
        — Совсем другое дело, — кивнула Северга. — Добро пожаловать в мой дом. Если будешь умницей, у нас с тобой всё будет замечательно.
        — Моя мать — госпожа Яктoра, казначейша и помощница градоначальницы, — прошипела Довгирда, колко сверкая глазами. — Она найдёт меня и спасёт, а тебя разорвут на клочки!
        — Насколько мне известно, все власти Чахрева сейчас под стражей, — сказала Северга, присаживаясь на край постели. — Если они откажутся сотрудничать, их казнят. Мне очень жаль, милая… У твоей матушки в ближайшее время не будет возможности заняться твоими поисками.
        Пухленькие губки Довгирды посерели, словно вымазанные пудрой, и затряслись, но она прикусила их, изо всех сил стараясь не заплакать. Юное создание хорошо держалось, вызывая в Северге смутное тёплое чувство сродни уважению.
        — Ты моя стойкая маленькая девочка, — задумчиво проговорила она, касаясь тыльной стороной пальцев нежного пушка на её щеке. — Хоть ты и весьма коварно поступила со мной в нашу первую встречу, всё же ты мне нравишься. Ты засела у меня в мозгу, словно заноза… Красивая заноза.
        Рявк! Огрызнувшись, девушка по-волчьи клацнула зубами, но Северга, смеясь, успела отдёрнуть руку. Прояви она медлительность — и пары пальцев она бы точно лишилась.
        — Какие мы грозные, — хмыкнула она. — Ты по душе мне, маленький волчонок. С норовом, но тем занятнее будет тебя укрощать. Спляшешь для меня?
        — Как бы не так, — рыкнула пленница. Или гостья? Северга сама не определилась.
        Воздушно-прозрачное, мерцающее золотыми блёстками покрывало для танца она тут же изодрала в лоскуты и попыталась выпрыгнуть в окно, но наткнулась на решётку: Северга предусмотрительно привела в готовность защитное устройство. Впрочем, она велела дому не пускать в ход ловушки, а только укрепить все выходы и входы. Затравленно озираясь, Довгирда осела на пол и обхватила колени руками.
        — Малышка, я вовсе не хочу истязать тебя и причинять боль, — мягко проговорила Северга. — Я хочу, чтобы всё было хорошо.
        — Что тебе от меня надо? — В голосе девушки слышался нервный надрыв.
        — Мне очень одиноко и скучно. — Северга присела около неё, снова пытаясь погладить светловолосую милашку по щеке. — Мне нужна женщина. Наложница. А возможно, если всё хорошо сложится, и постоянная подруга.
        — Если тебе нужна наложница, роди дочь и делай с ней всё, что хочешь. Так у вас, кажется, заведено? — Девушка гордо и неприязненно отвела взгляд.
        — Твой совет мог бы быть дельным, если б не три обстоятельства: во-первых, слишком долго ждать, а я хочу заиметь грелку для постели и сносную собеседницу за столом уже сейчас; во-вторых, я воин, и мой ребёнок будет обречён на сиротство; в-третьих — я не большая поклонница родственной связи, хоть это и одобрено самой Владычицей Дамрад.
        Разговаривали они на общенавьем языке, но и западночелмерский говор был для Северги вполне понятен. Милое картавое произношение девушки даже нравилось ей. В первый день она не стала навязывать Довгирде своё общество слишком надолго, снабдила её едой и питьём и оставила в покое, а сама отправилась на прогулку. В том, что сбежать ей из дома не удастся, Северга была уверена.
        Убежать девушка не смогла, но и к еде не притронулась. Загнанным зверьком она сидела в своей комнате, и слов из неё было не вытянуть и клещами: развлекать Севергу беседой она явно не собиралась. Усевшись за полный кушаний стол, Северга у неё на глазах принялась есть.
        — Присоединяйся, — предложила она девушке.
        Та отвернулась, но нервный трепет её ноздрей выдавал голод с головой. Северге хотелось узнать, как скоро падёт эта крепость. Она не сомневалась: рано или поздно гордость будет послана подальше под действием настойчивого жжения в желудке.
        Эта картина повторялась семь дней кряду: Довгирда не трогала оставляемую ей еду и не разговаривала с хозяйкой дома, не выказывая при этом признаков истощения — ни осунувшихся щёк, ни голодного блеска глаз. Ходить ей при этом разрешалось по всем комнатам, кроме денежного хранилища; также в доме имелась богатая библиотека, из которой сама Северга прочла за всю жизнь книг десять, не больше: до поступления в школу воинов она предпочитала лазать по горам и купаться, а потом ей стало не до чтения. Заскучав, она решила проверить одну догадку.
        Как мать не утруждалась стряпнёй, заказывая уже готовую еду на дом, так и Северга каждое утро принимала у доставщика из той же проверенной харчевни корзину свежей, ещё горячей снеди. Нежданно-негаданно заглянув среди ночи на кухню, где съестное лежало в изобилии, она обнаружила там Довгирду. Застигнутая врасплох девушка уронила тонкую лепёшку с завёрнутым в неё мясом, которую она жевала, и залилась очаровательным румянцем, а потом на её глазах злыми алмазами засверкали слёзы. Северга беззлобно рассмеялась.
        — Ах ты, хитрюга! И давно ты так ловчишь? Пускаешь мне пыль в глаза — мол, лучше сдохну с голоду, но покажу, какая я гордая! Я было поверила, забеспокоилась даже. А ты тут втихомолку наворачиваешь… Думала, отщипнёшь кусочек, чтобы никто не заметил в общей куче? Ты права, лепёшек я действительно не считаю. Но дом-то всё видит, глупенькая ты моя.
        Довгирда порывисто отвернулась и закрыла лицо руками.
        — Да ладно тебе. Кушай на здоровье. — Северга приблизилась к ней, встав у неё за спиной. — Заметь, это не я морю тебя голодом, это ты сама зачем-то передо мной представление разыгрываешь.
        Её руки опустились на вздрагивавшие девичьи плечики. Довгирда вся напряжённо застыла, но не дёрнулась, и Северга скользнула ладонями ниже, на талию… Но, похоже, она поторопила события: гостья зашипела, оставила у неё на шее горящие полоски царапин и убежала в свою комнату. Северга не стала её преследовать. Ей хотелось добиться добровольной отдачи: в насилии, как она убедилась, было мало интересного. Хотя что есть похищение? Тоже насилие, но в такие тонкости Северга не вдавалась, ей было достаточно того, чтобы руки девушки сами поднялись и обняли её за шею, а колени раздвинулись, допуская к источнику «сладкого сока». В первый раз она, кажется, не успела в спешке как следует распробовать Довгирду и надеялась теперь вкусить её прелестей основательно, ничего не упуская.
        Ночное разоблачение подействовало благотворно: на следующий день Довгирда неуверенно, как бы нехотя присоединилась к Северге за столом. Улучшение наблюдалось также и в разговорчивости: они даже перебросились несколькими словами.
        — У тебя много книг, — заметила Довгирда. — Можно мне их читать, чтоб хоть как-то развеять скуку?
        — Здесь всё к твоим услугам, — ответила Северга. — Ты, видимо, образованная девушка, любишь книжки… А у меня вот с детства науки как-то не пошли. Не сказать чтобы я была совсем тёмной, грамоте я обучена, да только применять её мне особо негде.
        Она не спешила. На следующий день их разговор продлился почти час: Северга попросила Довгирду рассказать о прочитанном. У девушки оказалась потрясающая память, и она почти слово в слово передала содержание страниц из сборника летописей, на который пал её выбор. Закатное небо с огромной воронкой выглядело завораживающе и жутковато, и Довгирда залюбовалась им, стоя у окна. Решив не упускать такой красивой возможности, Северга склонилась и накрыла её губы своими. Поначалу эти мягкие, словно тёплый хлеб, губки раскрылись под её натиском, а в следующий миг Северга еле успела спасти свой язык от острых зубов красотки.
        — А ты опасный зверёк, — засмеялась она, вдогонку успев шлёпнуть Довгирду по заду.
        На следующий день дом доложил о приходе гостьи. Предварительно заперев девушку в комнате, Северга впустила посетительницу — величавую зрелую женщину, облачённую во всё чёрное. Откинув наголовье длинного плаща, отделанного по краям золотой каймой, гостья открыла строго и гладко причёсанную голову: золотой узел кос отягощал ей затылок, а на висках это золото смешивалось с серебром. Морозно-голубые, глубоко посаженные глаза, чёткие брови с серьёзной складочкой, сурово сжатый тонкий рот, безупречно правильный нос с хищными ноздрями, страстная ямочка на крупноватом для женщины подбородке — всё это выдавало в ней железную волю и привычку к властности, сдерживаемую новыми печальными обстоятельствами.
        — Я проделала нелёгкий и опасный путь к твоему дому, но я нашла тебя, — проговорила незнакомка. — Мне известно, что здесь находится моя дочь Довгирда.
        — Госпожа казначей? — Северга озадаченно выгнула бровь. — Это то, о чём я подумала? Ты в своей прежней должности?
        — Да, ты не ошиблась, — кивнула гостья. — Я свободна и вернулась к работе. И выражаю признательность за то, что ваши воины не подвергли город разграблению и сожжению.
        — А смысл нам бесчинствовать на новоприобретённой земле? Чтобы потом всё самим восстанавливать? — хмыкнула Северга. — Что ж, я рада, что ты проявила разумность. Было бы жаль оставлять твою прекрасную дочурку сиротой.
        Яктора при этих словах осталась неподвижна, только глаза оживились и напряжённо сверкнули.
        — Зачем ты забрала мою девочку? Что ты с нею сделала? Да, вы — завоеватели, но это не значит, что вам можно всё! — Сдержанная горечь и негодование звенели в её голосе, холодные ясные глаза затуманились гневом, кулаки стиснулись… Казалось, ещё чуть-чуть — и гостья ударит Севергу.
        — Вам было предложено присоединиться к нам миром. Вы выбрали путь обречённого на поражение сопротивления, — холодно отчеканила Северга. — А твоя дочь в тепле и сытости, читает книжки и спит до полудня.
        — Прошу тебя, верни её. Я могу заплатить выкуп, у меня достаточно денег! Умоляю, только отпусти!
        Да, не любила эта женщина просить, и в этом Северга находила её сходство с собою. Даже в словах мольбы звенела ледяная сталь привыкшего приказывать голоса. Однако, едва вымолвив это, мать Довгирды пошатнулась: на её пальцах, судорожно скользнувших под плащ, влажно заблестели алые пятна. Рана была, судя по всему, совсем свежей. Заткнув её новым куском хмари, Яктора вновь подняла на хозяйку дома тяжёлый, замутнённый болью взгляд.
        — Да, похоже, твой путь действительно был нелёгок, — проговорила Северга. — Мне по душе твоя стойкость. Где-то у меня было одно снадобье, которое снимает любую боль…
        У неё ещё сохранилась баночка мази из желтков яиц драмауков. Вручив её гостье, она сказала:
        — Хорошо, я отдам тебе твою дочь, но только после того как она разделит со мною ложе. А ты будешь спать в соседней комнате, не мешая нашим утехам.
        — Ты чудовище, — прошипела казначейша, отшвырнув банку. — Не нужно мне твоих снадобий! Отдай мою дочь, или…
        — Или — что? — Северга склонилась над осевшей на пол женщиной. — Сдаётся мне, ты не в том положении, чтобы ставить условия.
        Несмотря на болезненную рану и кровопотерю, у Якторы достало сил проследовать за ней к комнате Довгирды. Едва дверь открылась, мать и дочь бросились навстречу друг другу, но Северга воскликнула:
        — Дом, решётка!
        В дверном проёме с лязгом упала решётка, по одну сторону которой оказалась Довгирда с Севергой, а по другую — Яктора.
        — Матушка, ты жива! Тебя отпустили из темницы? — радовалась девушка даже вопреки разделившей их преграде. — И госпожу градоначальницу тоже?
        — Да, дитя моё, пришлось принять новую власть, — ответила мать. — Прежде всего я думала о тебе… Сама я не боюсь смерти, меня волнует только твоя судьба. Всё хорошо, скоро мы с тобой пойдём домой… только потерпи чуть-чуть.
        Довгирда тянула к ней руку сквозь ячейку решётки, но Яктора отдалялась, не сводя с неё печального и усталого взгляда.
        — Матушка, ты куда?! — закричала девушка. — Не уходи! Не оставляй меня!
        — Всё будет хорошо, не бойся. — Когда-то властное, а теперь совершенно сломленное выражение лица Якторы озарилось слабой улыбкой. — Ты, главное, не вырывайся. Чем больше сопротивляешься, тем больнее будет…
        Когда она скрылась из вида, Довгирда с ужасом повернулась к Северге, впечатываясь спиной в решётку.
        — В комнате, где сейчас находится твоя мать — ловушка, — шепнула женщина-воин, касаясь её губ своим дыханием. — Падающий потолок с копьями. А дверь заперта. Ей не уйти, это верная смерть. Если ты скажешь мне «нет», моя сладкая девочка, я отдам дому приказ, и твоя мать умрёт. Ну, что?
        Стоило видеть, как выражение полудетского испуга и растерянности сменяется на пленительном личике Довгирды отчаянной, обречённой решимостью. Пушистые опахала ресниц трепетно закрылись, напряжение длинной изящной шеи обмякло, плечи опустились… Её наполняла отрешённая, жертвенная готовность ко всему, и в сердце Северги разлилась грусть.
        — Хотела бы я иметь такую мать, как у тебя, — вздохнула она.
        Глаза Довгирды открылись, полные недоумения. Теперь уже ничто не мешало свершиться полноценному поцелую, и Северга, воспользовавшись замешательством девушки, с наслаждением нырнула языком в её ротик. Сладострастное напряжение, слившееся с нервным в безумную игру, достигло точки кипения, перелилось через край и волнами захлёстывало Севергу, накрывая её множественными вспышками.
        Неистово целующиеся губы разомкнулись. Дыхание Северги сбивчиво хрипело, в висках стучало, ноги блаженно подкашивались, как после яростного соития. Придя в себя и отступив на шаг, она глухо приказала:
        — Дом, убрать решётку.
        Довгирда недоверчиво-потрясённым взглядом проводила поднимающуюся преграду, совсем недавно мешавшую ей воссоединиться с матушкой. Застыв с немым вопросом в широко распахнутых глазах и нервной полуулыбкой на дрожащих губах, она воззрилась на Севергу.
        — Иди. Вы обе свободны, — сказала та. — Я оценила твоё маленькое представление с голодовкой… Как видишь, я тоже умею устраивать розыгрыши, хотя моё понятие о смешном, наверное, мрачновато для тебя. — Северга дрогнула уголком губ в угрюмой ухмылке. — Телесно я уже познала тебя там, на улице твоего родного города, поэтому не думаю, что открою для себя что-то новое. А сейчас произошло то, что доставило мне иного рода наслаждение, быть может, малопонятное тебе. Больше ничего мне не нужно. Вместе нам всё равно не суждено остаться: мой отпуск подходит к концу, скоро мне снова отбывать на войну, где меня, к твоей радости, однажды убьют. Давай, ступай к матушке. И цени её, пока она рядом.
        Девушке хватило нескольких мгновений, чтобы прийти в себя. Она бросилась прочь из комнаты, а Северга, плюхнувшись на кровать и закинув руки за голову, устало отдала приказ:
        — Дом, выпустить их.
        А звуковод услужливо донёс до неё голоса с крыльца:
        — Она так быстро отпустила тебя, дитя моё… Я не понимаю! Она что, пошутила?
        — Она не тронула меня, матушка, только поцеловала и отпустила. Я тоже ничего не поняла. Пойдём скорее домой! Ой, у тебя кровь…
        — Пустяки, девочка. Заживёт. Идём.

***
        — Ничего, ничего, старушка, жить будешь.
        Зима, шатёр, костры, жажда. Смутно знакомое пятно лица, загрубевшая рука на покрытом испариной лбу Северги. Горький отвар, а на искорёженном под обломками рухнувшей каменной стены теле — толстый слой желтковой мази.
        Гырдан. Его руки ободраны до крови: ими он, ломая когти, расшвыривал камни, чуть не ставшие её могилой.
        — Чудом череп цел остался, а всё остальное до свадьбы заживёт.
        Разлепив колючие губы, Северга прохрипела ссохшимся горлом:
        — До чьей свадьбы?
        — Да хоть до нашей с тобой, — тепло фыркнул Гырдан в щекотной близости от её уха. — Я знаю, ты не очень жалуешь мужчин, но, может, не все они такие ничтожества?
        Стоило пройти через десяток походов, чтобы оказаться в сотне у Гырдана. С него начался её путь воина и им же чуть было не закончился, но не таков был Гырдан простак, чтобы легко отдать Севергу в лапы смерти.
        — Ты, пожалуй, единственный из мужчин, на кого мне всегда хотелось равняться, — сорвалось с её пересохших губ неожиданное признание. — Я всегда жалела, что ты не мой отец.
        Может, ей впоследствии и пришлось бы пожалеть об этих высокопарных словах, но сейчас вся наносная суровость сошла с неё, как скорлупа, а душа обнажилась. А Гырдан усмехнулся, вороша шершавыми пальцами её волосы:
        — У тебя ко мне только дочерние чувства?
        Хороший вопрос. Северга всегда с отвращением думала о соитии с мужчиной, но Гырдан у неё отторжения не вызывал. Его запах сроднился в её памяти с запахом хлеба и мяса, он был основой, на которой зиждилось её становление как воина и как личности. Это было что-то родное, вечное, нерушимое. Это текло в её крови.
        Впрочем, сейчас следовало сосредоточиться на выздоровлении. Через седмицу — бросок войска через горы, к этому времени нужно было не только встать на ноги, но и успеть полностью окрепнуть. Северга злилась, что Гырдан только смачивал ей губы и язык, не давая глотать воду, а он терпеливо твердил:
        — Сейчас лучше не есть и не пить: тебя может вырвать. Ты же не хочешь захлебнуться собственной блевотиной во сне или беспамятстве?
        Когда он, сморённый усталостью, задремал, Северга выползла на снег. Гырдан сказал, что на её теле не осталось живого места, но, судя по тому, что оно ещё могло ползать, кое-какие живые места всё же сохранились. Шатры и костры, дремлющие воины, вкусное варево в походных котлах. Пальцы судорожно вцепились в пушистое снежное покрывало, зубы заломило от холода. Снег таял на языке капелькой холодного света.
        Время стоянки стремительно истекало. Раны затянулись медленнее, чем обычно — за три дня вместо одного; однако попробовав встать, Северга едва не ослепла от вспышки безумной боли. Даже о нескольких самостоятельных шагах не могло быть и речи.
        — Видимо, кости неправильно срослись, — сокрушённо качал головой Гырдан. — Тебя бы к костоправу хорошему. К тётке Бенeде. Она кости ломает и правильно их ставит… Но она живёт в Верхней Гeнице, туда семь дней пути. Даже не знаю…
        А между тем подошла пора трогаться в путь. Последняя ночь ворожила метелью над шатром, а Гырдан возился около Северги, раздвигая ей колени и причиняя ей этим ещё большую боль.
        — Ты… что творишь, гад?! Спятил? Нашёл время… — Руки у неё, к счастью, не так сильно пострадали, и кулак свистнул в вершке от его скулы — воин еле успел уклониться.
        — Успокойся, это не похоть. Я попробую подлечить тебя, как умею, — пыхтел он, вскарабкиваясь на Севергу и расстёгивая штаны. — Отдам тебе чуток своей силы, авось, не так больно будет.
        — Мазью… намажь!
        — Мазь кончилась. Тихо… Верь мне, детка. Потерпи.
        Северге показалось, что её таз раздавливает огромная каменная глыба. Чтобы не орать от боли, она вцепилась зубами себе в руку. Гырдан пыхтел, роняя капли пота, и они смешивались у Северги на лице со слезами.
        Наконец он отвалился в сторону.
        — Всё…
        На зубах у Северги розовела кровь: она прокусила себе руку насквозь. Раздавленная, как лягушка, она даже помыслить боялась о движении, но когда Гырдан осторожно поправил её ноги, ожидаемой вспышки боли не последовало. Легчайшая изморозь седины на его волосах за считанные мгновения, взбесившись снежным бураном, полностью выбелила несколько косичек.
        — Ты… — пробормотала Северга, дотрагиваясь до этой сияющей в сумраке седины.
        — Ничего, старушка, ничего, — устало улыбнулся он. — Крепости во мне ещё довольно. Главное, чтоб тебе полегчало.
        К утру Северга смогла кое-как встать, но передвигалась хромой прыгающей походкой.
        — Мда… Какие уж тут горы, — озадаченно промычал Гырдан. — Если не разгуляются, не разомнутся твои ноги, воин из тебя — никакой.
        — Я… разомнусь, — скрипела Северга зубами. — Всё будет как надо.
        Она отправилась в бросок вместе со всеми, но скоро стало ясно, что даже при помощи хмари ей горы не преодолеть. Заснеженные склоны ранили её своей неприступной враждебностью, подкарауливали коварством, убивали непостижимым высокомерием. С горечью Северга вспоминала ту лёгкость, с которой ей прежде повиновались ноги, а она даже не замечала этого и не ценила… А идти нужно было наравне с остальными, не отставая и никого не задерживая. Боль вернулась, и Гырдан велел двум воинам взять Севергу на носилки. Во время привала он сказал решительно:
        — Ну, голубушка, застряли мы с тобой. Не ходок ты, а бросить тебя я не могу.
        — Не мучайтесь со мной. Прикончите — и все дела, — глухо проронила Северга, уставившись в свод шатра, озаряемый светом жаровни. — Я калека. Какой от меня теперь прок…
        — Нет, так дело не пойдёт, — вздохнул Гырдан. — Вот что… Отправим-ка мы тебя к Бенеде. Я, как только смогу, тебя навещу.
        С горами пришлось распрощаться. Северга горько завидовала быстрым лапам соратников, впряжённых в повозку: ей самой такая скорость и свобода была уже недоступна. Через семь дней и ночей повозка остановилась в глухой деревушке, во дворе добротного дома, построенного простым каменщиком, а не вдохновенным зодчим. Над Севергой склонилась высокая, могучего телосложения женщина средних лет, с грубым мясистым лицом и коричневой бородавкой на щеке. Из бородавки рос длинный чёрный волос. «Да… Такая и жгутом скрутит, и узлом завяжет, и все кости переломает!» — подумала Северга не без уважения. Одни ручищи цвета обожжённой глины чего стоили!
        — Крепко покорёжило тебя, милочка, — прогудела эта бабища низким и сочным, холодно-грудным голосом. И добавила, обращаясь к привёзшим Севергу оборотням: — Ладно, оставляйте её… Значит, живой ещё Гырдан, не убили пока? Ну, привет тогда племянничку от меня.
        По стенам висели связки сушёных грибов, каких-то листьев, трав. В доме было жарко натоплено, и Северга не озябла, когда Бенеда её раздела с помощью одного из своих сыновей. Костоправка долго щупала её бёдра и таз, к чему-то принюхиваясь и хмуря густые чёрные брови.
        — Э, дитятко, не так-то просто всё… Отложить придётся лечение.
        — Почему? — Северга обеспокоенно приподняла голову с лежанки.
        Бенеда хмыкнула.
        — Вестимо, почему. Ежели я тебя сейчас ломать начну, потеряешь ребёночка.
        — К-какого… ребёночка? — Северга даже заикаться начала от ошеломления.
        — Твоего, какого же ещё! Беременная ты. — Костоправка набросила на голую Севергу колючее шерстяное одеяло. — Первая неделя только пошла, но моя чуйка на эти дела промашек не даёт.
        Уж каким сверхъестественным чутьём Бенеда определила у Северги беременность, да ещё на таком маленьком сроке — это так и осталось тайной, а та сквозь зубы костерила Гырдана всеми ругательными словами, какие только знала. Сказал, что лечит, а сам… подарочек преподнёс! Ох и получит же он, когда навещать явится…
        — Не нужен мне никакой ребёнок, — рыкнула она. — Я воин. Какие у меня могут быть дети?!
        — Ты — женщина, — ласково ответила Бенеда, и её грубое лицо осветила улыбка. — Хоть и задавила ты в себе своё естество, почти мужиком стала, а оно всё ж как-то не умерло, сохранилось. Ты не рявкай, а радуйся — матерью будешь!
        — Да какая я мать, тётка Бенеда, ты что?! — Разволновавшись, Северга неловко повернулась, и боль снова пронзила её.
        — Осторожнее тебе надо быть, — молвила костоправка. — Уж потерпи как-нибудь девять месяцев, а там мы тебя сломаем и вмиг заново срастим. Ходить будешь и бегать как прежде.
        — Какие девять месяцев?! Мне нужно сейчас! — Злые слёзы брызнули из глаз Северги — может, от боли, а может, от негодования на это маленькое, ещё не рождённое существо, из-за которого откладывалось столь необходимое ей лечение.
        А войско шло через горы без неё — не догнать уж, не докричаться: «Стойте!»
        — Ты, девонька, не пори горячку-то, — проворчала Бенеда. — Коли стряслось с тобой такое — значит, неспроста. И дитё это тебе не просто так судьбой послано, а чтоб ты вспомнила, что ты всё-таки женщина, а не мужик. А то — ишь… В незнамо что себя превратила.
        Слова Бенеды падали тяжело, как удары кистеня, как каменные глыбы, и в душе что-то с хрустом ломалось. Слёзы высохли, а щёки пылали сухим жаром. А костоправка уже всё решила:
        — Поживёшь у меня, покуда не родишь. А как родишь, так и поставим тебе всё на место. Пока — нельзя, пойми ты это. Слишком твои увечья близки к матке, и что-то там делать сейчас опасно для ребёнка.
        Потянулись дни, полные невыносимой, кинжальной боли. Стоило неосторожно повернуться, «не так» шагнуть — и из горла рвался острый, как сосулька, крик. Но жить хотелось до слёз, до содранных костяшек, до искусанных в кровь губ!… Один из двух мужей Бенеды соорудил для Северги костыли, и она скоро наловчилась почти бегать на них, а точнее, скакать, чаще опираясь на правую ногу: та беспокоила меньше. Чтоб Северга не сходила с ума от скуки и безделья, тётка Бенеда поручала ей несложные задания по хозяйству: дыру заштопать, тесто замесить, посуду помыть. У Северги, не любившей домашнюю работу, всё валилось из рук.
        — У-у, белоручка! — ворчала на неё костоправка. — Ничего-то ты не умеешь, руки — будто из жопы… Мечом только махать горазда.
        Скажи Северге такие слова кто-то другой, меч был бы тут же выхвачен из ножен, и полетела бы головушка наглеца с плеч, а перед тёткой Бенедой суровая женщина-воин только понуро молчала, с опаской косясь на её кулачищи. А про себя обижалась: и вовсе она не белоручка — воин должен уметь всё. Неужели не видно, что ей, калеке, просто трудно даже встать и сесть?! Как, опираясь на костыли под мышками, месить тесто?! А вот поди-ка, изловчись, а то получишь взбучку от грозной хозяйки.
        Беременность протекала тяжело. Севергу мутило, тошнило, коробило и выкручивало. Не всегда она могла удержать в себе свой завтрак… Однажды весной, пересекая раскисший от слякоти двор, она поскользнулась и грохнулась в грязь вместе со своими костылями. Боль её накрыла такая, будто сломались разом все кости, а из глаз брызнули слёзы. Она, непобедимая Северга, чьи глаза всегда оставались сухи и холодны, ревела, как маленькая, да ещё и всхлипывала так жалобно и судорожно. Нутро от падения страшно сотряслось — не повредило ли это ребёнку?
        Так, а почему она, собственно, должна опасаться за этот комочек плоти? Даже будет лучше, если она потеряет его… Не придётся ждать ещё сколько-то там месяцев (Северга не считала срок), и тётка Бенеда наконец поставит ей кости на место. Она вернётся в войско, и всё будет как раньше.
        Однако как ни падала она, как ни поднимала тяжести, а этой козявке, которая завелась у неё в животе — хоть бы хны. Крепко цеплялась козявка за жизнь, не хотела с кровью и болью исторгаться наружу, Северга только синяков и шишек зря себе набила. А Бенеда, заметив эти уловки, так наорала на горе-мамашу, что та только голову в плечи вжала, а по окончании выговора пощупала лавку под собой — не мокрая ли.
        — Ишь, что удумала! — уже тише гремела, как уходящая гроза, тётка Бенеда. — Дурища ты несусветная!
        А на следующий день она собрала в дорожную корзинку немного еды, одела Севергу потеплее и позвала сыновей — четверых из шести. Северга было подумала, что её выгоняют, но всё оказалось заковыристее.
        — Надо тебе Чёрную Гору посетить — может, дух великой матушки Махруд тебя на ум-разум наставит, — сказала Бенеда. — А то выдумала тоже — от ребёнка избавиться… Я шесть раз рожала — и ничего. Вот только ни одной девки судьба мне не послала, всё парни да парни! Даже не знаю, кому мастерство своё по наследству передавать буду… В племяше Гырдане, правда, есть что-то эдакое, только он не по той дорожке пошёл — на войну подался. А мог бы лекарем стать.
        «Да уж, хорош лекарь, — хмыкнула про себя Северга. — Подлечил меня, нечего сказать».
        Её уютно устроили на носилках: подложили подушку, укутали одеялом, на ноги нацепили тёплые чуни. Сыновья Бенеды, здоровенные ребята, бежали по слою хмари ровно, выносливо и быстро, и через пять дней взгляду Северги предстала зеркально блестящая в лучах Макши чёрная ступенчатая пирамида гробницы Махруд. По негласному правилу, подниматься на неё следовало на своих ногах, и паломники из глубинки замешкались у подножия, раздумывая, как поступить.
        — С сердечным сокрушением пришла ты, дитя, знаю, — прозвучало рядом.
        Голос принадлежал закутанной в белый с красной подкладкой плащ жрице. Возраста не поймёшь: лицо без глубоких морщин, но сухое — кожа обтягивала череп; глаза — пронзительно-прохладные и светлые, как сталь, умные и ясные, рот — тонкий, спокойно сжатый. Из-под наголовья виднелась, колыхаясь на ветру, иссиня-чёрная прядь волос.
        — Мы приходим в мир учиться любить. И не верь, если тебе скажут, что навии этого не умеют… Не умеют те, кто, будучи объят гордыней, не пожелал учиться. Наша богиня Маруша принесла себя в жертву, став хмарью. Хмарь вездесуща, проникает в иные миры и впитывает в себя опыт, и мы, живя и дыша ею, учимся. Поколение за поколением растёт, как трава: есть добрые ростки, есть и пустые. Не отвергай того, что грядёт к тебе по судьбе. Тяжёл урок, да плод его сладок, хоть и мнится он иным гордецам да верхоглядам горше самых горьких слёз. И в гибельной доле есть своя наука для души. Гордая голова, кверху поднятая — пустой колос, а светом мысли отягощённая — полный. Только из него хлеб и родится.
        Слушая, Северга отвлеклась на поднимавшихся по лестнице паломников — завидовала их здоровым ногам, способным донести их до святая святых — комнаты-усыпальницы, где в многовековом сне сидела высушенная временем, нетленная Махруд.
        — Кто ноги имеет — наверх подымется, а к тем, кто не может, Махруд сама спустится, ибо не гордая, — мягким эхом раскатился смешок.
        Северга вскинула взгляд: там, где стояла жрица, теперь только ветерок гулял, поднимая пыльные вихри.
        — А где… Эй, ребята, вы тут жрицу не видели? — дёргая сыновей Бенеды за плащи, всполошилась Северга.
        Те изумлённо оглядывались.
        — Никого тут нет и не было. Приснилось тебе, видать. Ну, побыли тут, и ладно. Будет с тебя.
        Они повернули обратно, так и не поднявшись на Чёрную Гору. Ветер засвистел в ушах Северги, а в голове эхом перекатывались слова неуловимой жрицы с пронзительными глазами. Что же это за такая загадочная штука — любовь? Может, это когда раненая Яктора, истекая кровью, мчалась вызволять из плена свою дочь? Или когда Довгирда была готова хоть голову на плаху положить, лишь бы матушка осталась жива? Достижимы ли для неё, Северги, эти сияющие вершины? Или ей туда не вскарабкаться, как на эти проклятые горы, которые она в этот раз не сумела одолеть?
        Слишком много вопросов, ни одного ответа, а живот всё рос, и в нём копошилось что-то живое, беспокойное. Переползая из одного дня в другой сквозь боль, Северга стискивала зубы и глотала слёзы, но таскала на измученном остове неправильно сросшихся костей двойную тяжесть — свою и этого непрошеного гостя, вздумавшего ценой её страданий прийти в этот мир. Мрачный лес, подступавший к деревне, рассказывал страшные сказки, от промозглой погоды клонило в сон, ветер норовил дунуть в спину и опрокинуть в грязь, дождь заставлял ёжиться и зябнуть, а внутри кто-то вёрткий и сердитый — не иначе, тоже будущий воин — то и дело принимался отрабатывать удары кулаками. Это было похуже самых жестоких дней учёбы в школе головорезов.
        Косички тётка Бенеда Северге расплела, и волосы вздыбились смехотворной мелковолнистой гривой. Даже после мытья вся эта красота топорщилась одуванчиком. Не сбривать же, в конце концов!
        — Ничего, маслице всё выпрямит, — заверила Бенеда.
        Несколько раз она пропитывала гриву Северги маслом, прочёсывала отяжелевшие пряди редким гребнем и заплетала в одну-единственную толстую косу. С жирными волосами приходилось разгуливать по три-четыре дня и только потом, промывая, проверять, насколько они распрямились. В масло Бенеда добавляла желток яйца драмаука — ценнейшее для волос средство, в разы ускорявшее их рост, и вскоре даже подбритые виски Северги заросли настолько, что пряди можно было худо-бедно зачёсывать в косу.
        — Красавица же, — одобрительно кивала костоправка, стоя у неё за плечом и вместе с ней любуясь отражением в миске с водой.
        Может быть, и была бы Северга красавицей, если бы не боевые отметины: здесь шрам, там рубец… А в глаза лучше не смотреть: из них лился кромешный, междумирный холод — точь-в-точь такой, как у Владычицы Дамрад.
        В одно дождливое утро, ковыляя к колодцу — захотелось Северге свежей холодненькой водички, — она едва не уронила костыли: перед ней стоял Гырдан. Живой, здоровёхонький, только шрамов прибавилось да ещё несколько косичек побелели. Улыбался, засранец! Кулаки жарко налились кровью, и врезала бы Северга старому другу в челюсть, да живот захлестнула властная петля боли. Из горла вырвался гортанный крик.
        — Ты что, старушка? — кинулся к ней Гырдан, подхватывая её.
        — «Что», «что»! — рявкнула Северга. — Повезло тебе, гаду, что я рожаю, а то я б тебя…
        Она была не в том положении, чтобы отвергать помощь — пришлось ей позволить Гырдану отнести себя в дом. Костыли так и остались валяться у колодца.
        — Так, в мыльню её, живо! — деловито приказала Бенеда. — Там чище всего.
        Две составленные вместе лавки, выстланные соломой — вот и всё родильное ложе. Выгнав всех мужчин, Бенеда раздела Севергу донага и обмыла целебным отваром.
        — Увечья твои, родная, самой тебе родить не дадут, — сообщила она с леденящим спокойствием, и Севергу среди банного тепла словно в прорубь погрузили. — Сузился просвет межкостный, не пройдёт дитё. Ну да ничего, мы его у тебя из брюха через разрез вынем. Э, чего побледнела? Не трусь! Сильная ты, выдюжишь. А боль твоя у меня — вот где!
        Тяжёлый взгляд костоправки словно сковал Севергу железными обручами, а перед лицом сжался кирпично-красный кулак: «Вот где!» — с колодезной гулкостью отдалось в ушах, и в руку Бенеды и правда с присвистом всосалась вся боль. Северга знала, что её режут по живому, но тело жутковато занемело до мурашек и ничего не чувствовало. Рассечённая плоть раздвинулась, внутрь проскользнула ручища Бенеды и вытащила из Северги красное, склизкое существо, держа его за ножки. Костоправка шлёпнула существо по попке, и оно заорало.
        — Девка, — прогудел одобрительный бас Бенеды. — Вот везёт же некоторым! Я шесть раз рожала, но одних парней, а у кого-то с первого раза сразу наследница получилась!
        Склизкий орущий комочек на некоторое время скрылся из поля зрения Северги: Бенеда держала его ниже уровня её тела.
        — Надо, чтоб кровь обратно стекла в дитё. Тогда оно здоровеньким и полнокровным будет.
        Наконец толстый студенисто-сосудистый жгутик, тянувшийся к пупку младенца, был перерезан. Могучая рука снова нырнула в рану и принялась там орудовать, словно бы желая вытянуть из Северги все потроха. В ведро шмякнулась синюшная лепёшка, вся в тёмных извилистых сосудах, а Бенеда утёрла тыльной стороной окровавленной руки лоб. «Что она вытащила? Печень, почку?» — гадала Северга. Оказалось — послед.
        Пока Бенеда работала иглой, ушивая рану, Северга разглядывала ту, по чьей милости ей пришлось девять месяцев жить калекой и терпеть боль. Крошечная девочка уже перестала кричать и спокойненько позёвывала у груди матери.
        — Вот козявка, а! — сорвалось с пересохших губ Северги, до глубины души поражённой таким нахальством. — Такое со мной столько месяцев вытворяла, а теперь — поглядите-ка на неё!… Разлеглась и зевает, как будто так и надо. Сейчас ещё, чего доброго, есть попросит!
        — А то как же, — добродушно усмехнулась Бенеда, отрезая нить. — Ну всё, матушка, отдыхай немножко — и топай на своё место. У меня ещё уборки уйма… Развели мы с тобой тут кровищу!
        — Это Гырдана ребёнок, — сама не зная зачем, призналась Северга.
        — Тоже мне, тайну открыла, — хмыкнула костоправка. — Это с самого начала ясно было.
        «Топать» своими ногами у Северги не получилось, из бани в постель её перенёс главный виновник девятимесячного кошмара. Кроху положили в заранее приготовленную люльку, но девочка тут же снова закричала.
        — Возьми её, подержи ещё, — посоветовал Гырдан, сунув ребёнка Северге. — Она — всё ещё часть тебя и хочет быть рядом с тобой. Ты разве не чувствуешь?
        Северга уже не знала, что чувствует. Всё ушло куда-то вдаль, за тёмный лес, даже злость на Гырдана, казалось, вытекла из неё вместе с потерянной кровью.
        Едва она успела немного оправиться после родов, как Бенеда решила, что настала пора для долгожданного лечения. Снова колдовская тёмная жуть её взгляда сковала Севергу по рукам и ногам, а кулак поймал боль, как муху; стоя над Севергой, Бенеда закрыла глаза и набрала полную грудь воздуха, будто старалась впитать в себя всю хмарь, что была разлита вокруг сияющими тяжами. Искалеченная женщина-воин думала, что эти кирпичные ручищи сейчас будут выкручивать и ломать ей кости, но Бенеда просто положила ладони ей на бёдра и вся затряслась — от натуги на её лбу даже вздулись жилы.
        Боли не было, но внутри страшно раздавалось: «Крак! Хрясь! Хруп!» Что-то ломалось и ходило ходуном, и один из сыновей костоправки, стоявший рядом с дощечками и верёвками наготове, пояснил обомлевшей Северге:
        — Не бойся, это кости на место встают.
        Жуткая невидимая сила орудовала у неё внутри, ломала и ворочала кости, а по лбу Бенеды катились, застревая на кустистых бровях, капли пота. Гырдан был рядом, и его невозмутимое спокойствие передавалось и Северге. Вероятно, ему приходилось видеть работу своей тётки не раз. Наконец та отшатнулась, открыла мутные глаза и, словно во сне, смахнула со лба пот. Повинуясь едва заметному знаку, сыновья костоправки обездвижили Севергу, туго стянув дощечками и верёвками. Бенеда, пошатываясь, ушла куда-то.
        — Устала тётушка, до завтрашнего дня её нельзя беспокоить, — сказал Гырдан. — Придётся тебе полежать так, а завтра видно будет.
        Боль накрыла Севергу позже, ближе к ночи, выдавив из её горла глухой стон. Не почувствовав свои свежие переломы сразу во время работы костоправки, она ощутила всё сполна сейчас. От скрежета её зубов поднял голову Гырдан, задремавший у её постели.
        — Ну, ну, старушка. Чего заохала? — Его рука легла на лоб Северги. — У, да ты вся горишь! Ничего, так и должно быть. Это идёт выздоровление, потерпи.
        — Да что ж это такое?! — сдавленно рычала Северга.
        — Отложенная боль. Так бывает. Потерпи. — Гырдан успокоительно гладил её по лбу и волосам.
        — Только бы эта маленькая зараза не проснулась, — прошипела Северга, косясь на колыбельку. — Мне ж ей даже грудь сейчас не дать — так меня стянули…
        Гырдан с улыбкой склонился над ребёнком.
        — Нет, спит как убитая. Кстати, как назовём-то нашу «заразу»?
        — Мрекойя — «мучительница», — сквозь зубы хмыкнула Северга и охнула: смеяться было невыносимо больно. — Из-за неё я такого натерпелась!
        — Нет, пусть лучше её зовут Рамут — «выстраданная». — В морщинках у глаз Гырдана залегли лучики непривычной теплоты.
        — Ну вот скажи, зачем ты со мной это сделал? — хныкнула Северга: даже рычать уже не осталось сил. Если б она могла дотянуться, непременно оттаскала бы этого гада за косички. — Взрослый уж, должен бы знать, что от этого дети бывают! Лекарь сраный!
        — Мужчина женщине свою силу отдаёт через это самое, — смущённо улыбнулся Гырдан. — Невмоготу мне было смотреть на твои муки, вот и решил помочь… хоть как-нибудь.
        — «Как-нибудь» ты помог, это да, — отдыхая в просвете между приступами боли, задумчиво проговорила женщина-воин. — Мало-мальски встать я после этого и правда смогла. Вот только цена у твоего «лечения» вышла… Ладно, что уж теперь говорить. Сделанного не воротишь.
        Утром малышка проснулась, но не завопила во всю силу своих лёгких, а принялась забавно попискивать и покряхтывать. Стянутая досками и верёвками Северга не могла даже немного приподняться, чтобы покормить её, но с помощью Гырдана ей удалось приложить дочь к груди лёжа. Ощущая своим соском крошечный ротик, она наконец уложила у себя в голове огромную, громоздкую, странную мысль. Мыслищу: наверно, всё-таки стоило помучиться, чтобы привести в мир одну новую жизнь. Она-то привыкла отнимать, делая это легко и без зазрения совести… Ломать — не строить. Убивать — не рожать.
        Тем временем вышла тётка Бенеда, уже бодрая и отдохнувшая, готовая к тысяче дел. Ощупав Севергу, она удовлетворённо кивнула.
        — Всё идёт как надо. Сегодня после обеда освободим тебя, но сразу вставать и прыгать тебе будет ещё нельзя. А вот завтра, думаю, встанешь.
        — Завтра я ухожу, — с сожалением сообщил Гырдан. — Отпуск кончается.
        — Я с тобой пойду, — сказала Северга. — Наотдыхалась уже.
        — Куды собралась? — сурово сдвинула брови Бенеда, и от молний в её глазах Северга опять сжалась, как маленький ребёнок, испугавшийся грозы. — Шустрая какая! А дитё на кого оставишь?
        — Тёть Беня, помнишь, ты говорила, что девочку хотела? — озвучила давно вызревавшее решение Северга. — Вот и возьми её себе, тем более что она — твоя родная кровь, внучатая племянница. Мы с её отцом оба — воины, другого ремесла не знаем, этим и кормимся… Менять что-то уж поздно теперь. А погибнем — с малой что будет? А у тебя семья хорошая, дом крепкий. Лучшего и не пожелаешь.
        Скрестив на груди могучие руки, Бенеда неодобрительно-задумчиво качала головой, словно не желая соглашаться с этими доводами. Северга продолжала увещевать:
        — Ну сама подумай, что её ждёт со мной? Мне и воспитывать-то её будет некогда. — Вспомнив свою мать, она вздохнула. — Я не хочу, чтобы она повторяла мою судьбу. Нет, я сама ни о чём не жалею, но пусть у неё всё будет… не так, как у меня. Лучшее, что я могу для неё сделать — это отдать её тебе.
        Гырдан молчал: решающее слово было за женщинами.
        — Может, ты и права, — вздохнула наконец Бенеда. — Разумом понимаю, что так лучше, но всё равно скверно это всё… Плохо, что мать своё дитё бросает. Не должно быть так.
        — Но так получается, — угрюмо проронила Северга.
        — Ладно, — решительно сказала костоправка. — Возьму её себе, но при одном условии: шесть месяцев ты ещё проведёшь здесь и будешь её кормить сама. А там уж и у меня молоко подоспеет… Шестеро лоботрясов у меня, и так уж вышло, что седьмое дитё на подходе — три месяца срок, четвёртый пошёл. Может, хоть в этот раз девка получится… А молока у меня и на двоих хватит.
        Может, ставя это условие, Бенеда втайне надеялась, что Северга, кормя свою дочь, привыкнет, прикипит к ней сердцем и уже не захочет оставлять? Как бы то ни было, следующий день показал, что Северге так или иначе пришлось бы это условие принять: хоть и срослись теперь её кости правильно, но за девять месяцев она изрядно ослабела. «Нет ничего губительнее неподвижности», — сказала Икмара и оказалась права. Руки и плечи, правда, от постоянного орудования костылями даже укрепились, а вот с ногами дела обстояли намного хуже, да и жирок лишний кое-где повис.
        За шесть месяцев вернуть себе прежнее, неутомимое, словно выкованное из стали тело? «Легко», — решила Северга. Тем более, что больше ничто не препятствовало движениям и не причиняло боль — костыли стали не нужны.
        Тёмные деревья-великаны перешёптывались в лесу, в небе мерцала сетью молний воронка, а Северга дремала. Завтра предстоял трудный день: куча дел по хозяйству, возня с ребёнком, а также много упражнений. Разрабатывать и восстанавливать ноги — непременно, иначе о ремесле воина придётся забыть. А больше ничего она не умела.
        Снилось ей, что у Бенеды снова родится мальчик, и костоправка досадливо махнёт рукой: «Ай! Ладно. Видать, на роду мне написано без наследницы помереть… Впрочем, может, и из твоей девки какой-то толк выйдет».
        Грезилось Северге среди вздохов старого леса, что через несколько лет она потеряет Гырдана, причём не в бою, а в глупой драке в мирное время. Те отданные силы и преждевременная седина сыграют свою роковую роль… Внезапная слабость одолеет её старого друга и отца её дочери, и это сыграет его противнику на руку. Приобретя за десять лет походов множество новых шрамов и новый толстый панцирь на сердце, слегка размягчившемся после рождения ребёнка, она вернётся в свой старый дом, понежится в купели и хорошо выспится, а потом отыщет убийцу Гырдана и вызовет его на поединок. Побеждённый, он будет молить о пощаде, и она заберёт его дочь Темань к себе в «жёны».
        Виделось ей, что Владычица Дамрад подарит ей шелковисто-чёрного и превосходящего по быстроте любого навия чудо-коня Дыма, стоящего, как целый особняк в столице — в награду за добычу свежих сведений о Яви в целом и о Белых горах в частности (быстро выучить чужой язык ей поможет паучок в ухе). Вскормленный молоком женщины-оборотня, чудовищно-великолепный и преданный зверь прослужит ей двадцать лет — до самой своей гибели от белогорского оружия в осеннем лесу. Также узнает Северга, что хмарь на жителей Яви действует иначе: если для навиев она — свет и жизнь, то для жителей мира с ярким солнцем — тьма и зло. Две грани одного лезвия, две руки — правая и левая, две ветви одного дерева…
        Снилась ей и красавица Рамут, светлоокая и черноволосая — юная, но очень способная ученица костоправки. Заехав как-то во время отпуска в гости к Бенеде, Северга увидит высокую, статную и сильную девушку, идущую с вёдрами от колодца, и панцирь на сердце даст трещинку. Может, сойти с ума, выгнать Темань и отдать всё этой ясноглазой богине, нанять ей лучших учителей и заставить прочесть всю библиотеку, завалить нарядами и драгоценностями, чтобы из неё получилась… нет, не Воромь. Никогда из этой деревенской дикарки, по-своему, по-лесному мудрой, не получится городская щеголиха, никогда не поверит девушка, глядя в ледяные глаза своей матери, что она — лучшее её достижение, рядом с которым военная слава и близко не стояла, а мать не решится сказать этих слов. Темань, конечно, останется на своём месте — в постели Северги и на своей должности письмоводителя у градоначальницы. А между тем Севергу вызовет к себе Владычица Дамрад — так же, как много лет назад она пригласила её мать. Она покажет ей голубоглазого и русоволосого оборотня, угрюмого и дикого красавца по имени Вук — бывшего пленника, захваченного
в Яви, и своего наложника. Точно так же, как она «пристроила» отца Северги, Дамрад предложит ей Вука, но на сей раз в качестве зятя, а приданым послужит роскошный дом в столице. Переселить Рамут в город? Безумие. Однако с Дамрад не поспоришь, и Северга будет вынуждена согласиться. Но если Барох так и остался великовозрастным ребёнком, то Вук окажется своевольным, хватким, целеустремлённым; смириться с ролью «придатка» женщины ему, воспитанному в ином мире, будет не по нутру. Северга проверит его в поединке и получит достойный отпор. Тень Гырдана померещится ей в этом сильном оборотне, и она скажет ему только: «Обидишь мою дочь — голову отрежу». А Вук, живя в столице недалеко от дворца Дамрад и, по-видимому, не теряя связи с Владычицей, постепенно добьётся многого при её дворе. Рамут родит от него двух дочерей, но не сможет найти себе применения в городской жизни и вернётся с девочками в Верхнюю Геницу, в ставший для неё родным дом тётушки Бенеды. Так они и будут жить порознь: она — в деревне у старого леса, а он — в столице, выслуживаясь перед Великой Госпожой и метя всё выше и выше.
        Северга не откажется исполнить просьбу зятя, подкреплённую письмом Дамрад, и снова отправится в Явь, чтобы найти и доставить в Белые горы Ждану, княгиню Воронецкую.
        Ждану, чья игла оставит в ней свой обломок — решающую веху на её пути.
        Пути, который Северге ещё только предстояло пройти.
        Нет, не снилось ей ничего из вышесказанного, но могло бы присниться, если бы люди и оборотни умели видеть сны о будущем. Пока она набиралась сил перед новым днём, и в тёплом сумраке рядом с её постелью посапывала в колыбельке малышка Рамут, убаюканная сказками старого леса.

***
        В потолке над постелью Северги торчал крюк. Назначение его оставалось для неё неясным, но она уже придумала, как его использовать.
        — Принеси-ка верёвку да жёрдочку какую-нибудь не очень длинную, — обратилась она к Голубе.
        — А для чего тебе? — В глазах девушки тепло зажглись искорки любопытства.
        — Да хочу через вон тот крюк перекинуть, — неохотно пояснила женщина-оборотень. И спросила: — Для чего он там?
        — На него люльку вешали, когда я маленькая была… Постой! — Голуба вытаращилась на Севергу, испуганно захлопав пушистыми ресницами. — Ты что ж это такое удумала? Зачем тебе верёвку на него закидывать? Ты что… удавиться хочешь? Нет, нет, даже не проси, не дам!
        Северга раздражённо фыркнула.
        — Дурища. Ежели б мне надо было вешаться, жердь я бы не попросила, в этом деле она ни к чему. Ну, неси же!
        Озадаченная девушка принесла требуемое, и Северга велела ей привязать середину верёвки к крюку, а концы — к концам перекладины. Жёрдочка повисла над грудью Северги так, что та смогла бы ухватиться за неё и подтянуться. Пожирая сосредоточенным взглядом это приспособление, навья внимательно слушала своё тело и собирала остатки сил, чтобы попробовать осуществить свой замысел. Она посылала каждому мускулу приветствие, и отзывы тёплыми мурашками бежали по нервам. Голуба с любопытством наблюдала — вылитое дитя, только засунутого в рот пальца не хватало.
        — Ну и зачем это тебе? — спросила она.
        — Сейчас увидишь, — буркнула Северга.
        Как тяжело раненый воин, охваченный бредом, её тело слишком слабо откликалось на призывы воли, но Северге всё же удалось уцепиться здоровой рукой за перекладину. «Ну же, давайте», — ласково уговаривала она свои мышцы. На запястье взбухли синие шнурки вен, заиграли сухожилия, костяшки пальцев побелели… Свистя от натуги носом и скрипя зубами, Северга зарычала. Локтевой угол сокращался, плечо вздулось твёрдыми желваками, всё тело тряслось напряжённой дрожью, пока выпяченный, стремящийся вверх подбородок не коснулся перекладины.
        Постель приняла её падение без осуждения. Да уж, это не Боргем, рычать не будет. Одно-единственное подтягивание отняло все силы: сердце зашлось в бешеном стуке, дыхание разрывало грудь, и закрытые веки Северги трепетали.
        Вечером вернулись сёстры-ведуньи. Вратена, заметив перекладину, подошла и качнула её.
        — Это что за забава?
        Вскинувшаяся рука Северги поймала жёрдочку. От резкости этого движения Вратена моргнула и вздрогнула.
        — Фух, — фыркнула она, отступая. — Вот вечно она меня пужает! Нет чтобы спокойненько сказать!
        — Я должна встать, — скрежетнула зубами женщина-оборотень. — Мне нужно разработать тело.
        — Силы твои с каждым днём уменьшаются, — вздохнула хозяйка дома. — Угасаешь ты. Боюсь, не подняться уж тебе.
        — Да погоди ты, — вполголоса проронила Малина, толкая сестру локтем. — Глянь, как очи у неё горят. Точно у волка! Но это хорошая злость. Может, и правда встанет.
        — Осколок иглы убивает её, — покачала головой Вратена.
        — Он убивает тело, но дух её жив, — задумчиво молвила Малина. — А сильный дух может вытянуть даже умирающее тело обратно в жизнь. То, что делается вопреки погибели — сильнее всего.
        На ночь Северге дали отвар, и костлявый страж в белом балахоне — её боль — отступил во тьму. Пользуясь временным облегчением и приливом сил, она снова попыталась подтянуться на одной руке, причём так, чтобы ноги оставались прямыми и упирались в постель лишь пятками. Определённо, с отваром это было гораздо легче проделать, чем без него: он как будто разгонял кровь по жилам, делая тело отзывчивым на малейший порыв воли. Да, скоро придут чудовища-призраки, а потом покойники заведут свой жуткий хоровод вокруг неё, но до их появления в её распоряжении — эта блаженная и светлая, несмотря на окружающий мрак, лёгкость и сила.
        Она подтянулась один раз, перевела дух. А ну-ка, выйдет ли снова? Получилось. Мышцы горели, суставы скрипели, но повиновались, призванные на бой со смертью. Это была битва, обречённая на поражение, но Северга, сцепив зубы, ввязалась в неё: разве ей пристало умирать лёжа? Позорно и глупо испустить дух на одре болезни. Лучше стоя принять гибель от оружия — единственный достойный воина конец.
        Сияющая во мраке рука шелковисто скользнула по её поющим от боли мускулам, и Северга сорвалась с перекладины. Упав на подушку, она широко распахнутыми глазами уставилась на светлую женскую фигуру, склонившуюся над нею… Нет, это была не костлявая дева с пустыми глазницами и вечным оскалом зубов: ласковый янтарь взгляда обдал её теплом.
        — Ждана…
        Животворная сила подбросила Севергу, и она, дивясь былой лёгкости, вернувшейся к её телу, вскочила с постели. Здоровая рука скользнула по бархату щеки, большой палец касался улыбчивых губ, утопая в их влекущей мягкости, а Ждана не вырывалась, не отбивалась, а только всё больше дразнила Севергу взглядом.
        — Только не улетай, пташка, только не покидай меня, — прохрипела женщина-оборотень, ловя ртом тепло её дыхания.
        Вёрткой серебряной змейкой Ждана выскользнула, маня её за порог, в метель. Северга замерла на миг в сомнениях… Шаг — и ноги понесли её без запинок, а вместо крови по жилам струился хмельной жар. Взмах вышитого платочка — и буран позёмкой пополз на брюхе, как усмирённый белый пёс, а там, где ступали украшенные бисером сапожки княгини Воронецкой, поднимали сияющие головки нежные цветы — подснежники. Северга потянулась к ним, и собственная рука показалась ей отталкивающей чудовищной лапой. И всё-таки она рвала их, чтобы преподнести той, чьи ресницы вынимали душу из её груди, и мановению чьих пальцев повиновались стихии. Ждана, серебристо смеясь, зажигала на снегу своей пляской светящиеся узоры, и искрящееся зимнее покрывало пронзали всё новые и новые ростки. Там, где княгиня задерживалась немного, обнажалась земля, и на проталинках распускались пучки подснежников, сплочённые, как маленькие отряды. Эти бойцы с зимой звенели и пели, плакали капелью, и их свет превращал снег в прозрачную ледяную крошку. Северга, коленопреклонённая среди этой ночной сказки, протянула Ждане охапку белых предвестников
весны.
        — Зачем? Срывая, ты их убиваешь! — Брови Жданы нахмурились, повергая Севергу в покаянный трепет.
        Нежная, но властная рука широким взмахом бросила цветы, и те, пропитанные её живительным светом, тут же пустили корни и прижились. Стоило Северге зазеваться, глядь — а её ноги тоже ощетинились серебристо-белыми отростками, устремившимися сквозь снег к земле, чтобы пить её соки. Разрывая эти живые путы и отдирая то и дело прирастающие ступни, Северга во что бы то ни стало хотела повторить сияющий узор пляски, выписанный самыми прекрасными на свете ножками. Тонкие пальцы вышивальщицы не побоялись сплестись с пальцами женщины-оборотня, и Северга, окрылённая лаской всепрощающего взгляда, легко понеслась по снежной перине.
        Вдруг вдохновенный полёт пляски оборвался: Ждана испуганно заметалась среди надвигавшихся на неё чёрных чудовищ с жёлтыми огоньками глаз. Бесформенные, похожие на шагающие деревья с уродливыми стволами, они тянули свои чёрные щупальца к прекрасному сияющему лицу княгини; знакомая готовность к бою жарко охватила Севергу, а рядом как раз рос из снега великолепный клинок, увитый подснежниками. Выдернув его здоровой рукой, Северга бросилась на защиту Жданы. Полетели обрубки щупалец, снег обагрился кровью; одинаково хорошо владея мечом с помощью обеих рук, Северга не испытывала неудобств от своей вынужденной леворукости и успешно оттеснила врага. Ждана прижалась к ней, и тёплая глубина её взгляда туго скрутила нутро Северги, обожгла её тысячей крошечных озорных искорок. Она знала этот взгляд: так могла смотреть только по уши влюблённая, согласная на всё женщина.
        Полчище чудовищ рассеялось, как горький дым пожара, а вокруг княгини с Севергой выросла увитая белоснежными цветами беседка. Вместо рубашки на женщине-оборотне сверкали светлые доспехи, а Ждана подносила ей сладкое зелье в драгоценном кубке, но слаще любых напитков были её губы, улыбка которых осветила сердце Северги. Но что это? Тёмное море плескалось у основания беседки, и лунные отблески играли на волнах… Нет, это было огромное войско, ждавшее её приказа: латы сверкали, плащи реяли, частокол копий щетинился в небо. Северга стояла над безупречно выстроенными полками, и ветер играл пышным шелковистым украшением из перьев на её шлеме — шлеме военачальницы. Стоило ей простереть руку, и по рядам воинов прокатился приветственный гул. На какую войну они отправлялись? Представление об этом смутным тревожным призраком щекотало сердце Северги, окатывало бодрящим холодком и звенело в нервах. К ней подвели коня, и навья вздрогнула всей душой: это был вылитый Дым! Лаская перчаткой атласную гриву, она обернулась к Ждане, скорбно-напряжённой и печальной. Капельками смолы в её глазах застыло прощание. Перед
тем как вскочить в седло, Северга впилась в губы княгини огромным, как жадный глоток воды в жаркий день, поцелуем.
        Серый свет зимнего дня взрезал её веки холодным лезвием, и в ссохшееся от жажды горло пролился лишь тёплый воздух. Снова деревянная расписная чашка с морсом стояла на берёзовом чурбаке рядом с постелью — повторное испытание для её умирающего тела; дева-боль насмешливо скалилась из своего угла и таращила мёртвые глазницы: как-то Северга справится нынче? Опять всё опрокинет, поди!
        Нет, она не опрокинет. Стиснув зубы, Северга повернулась на бок и приподнялась на локте… правой руки?! В этой скрюченной, мертвенно-сиреневой конечности, оказывается, ещё теплилась жизнь, и она могла служить подпоркой для тела. Да, пускай через боль, но могла. Но что это значило? Или рука изначально отнялась не вся, или этой ночью произошло чудо и Северга отвоевала у смерти верхнюю её часть, от плеча до локтя. Сердце трепыхнулось: неужели Ждана стала её целительницей?
        Нет, это бред. Ночная сказка — плод одурманенного отваром сознания, только и всего. Это светлое войско подснежников, эти узоры на снегу — лишь сон; улыбка, глаза, поцелуй — всё это тоже привиделось ей. Чудом можно было считать только то, что бред сменился с устрашающего на прекрасный. Если так пойдёт и дальше, то она, пожалуй, станет пить этот отвар с радостью, а пока ей надо было дотянуться до чашки со спасительным морсом.
        Полумёртвая рука работала как опора, а здоровая сосредоточенно карабкалась по чурбаку вперёд, подбираясь к чашке. Сейчас бы только ловко ухватить её, не перевернув, и подтянуть к себе! Ну же, пальцы, не подведите.
        И они не подвели — уцепились за край чашки, чуть погрузившись в морс, но это — не беда. Теперь оставалось согнуть руку и поднести чашку ко рту.
        — Уфф… — Северга отдохнула несколько мгновений.
        Любопытно, сколько подтягиваний удалось сделать ночью? Наверно, немало, раз мышцы сейчас болят — в точности так, будто она много часов кряду махала мечом в кровопролитной битве. Так, довольно отдыхать, нужно срочно выпить морс.
        — Давай, родненькая, — ласково говорила Северга со своей рукой. — Доставь сюда чашку, да не расплескай ни капли! Или я просто подохну от этой проклятой жажды.
        Трясясь от натуги, Северга пододвинула чашку ближе, одновременно вытягивая шею и губы. Лоб взмок — надо же, а ей казалось, будто уже никакой влаги не осталось в теле, высушенном отваром.
        — Это всего лишь чашка, а не ведро, — пыхтела Северга. — Поднять её — пара пустяков… Остаётся только снова поверить, что я это могу.
        Когда-то она была способна легко поднимать увесистые каменные глыбы и швырять их, словно гальку, а сейчас ей приходилось скручивать все силы в один трещащий от натуги жгут, чтобы поднести к губам чашку с морсом. Кислая влага наконец разлилась во рту, проникла в горло бодрящей струёй, а попадавшиеся ягодки Северга глотала не жуя.
        — Ну что, видала? — измученно подмигнула она костлявой сиделке в белом балахоне. — Нет, родимая, ещё не скоро ты меня возьмёшь. Не пришёл мой час. Как там говорится? На-кося, выкуси!
        И она скрутила кукиш. Пустая чашка со стуком вернулась на чурбак.
        Рухнув на подушку, Северга долго ждала, пока успокоится всполошённое сердце. Сквозь звездчатую пелену было непросто разглядеть перекладину, но она поймала её угасшим взглядом. Перевести дух и попробовать подтянуться, что ли? Пока грудь дышит, а глаза видят, надо пытаться.
        — Кончается власть зимы, в воздухе уж весной запахло! — Бодрый девичий голос, словно свежая струя морозного ветра, прозвенел в сенях. — Скоро Масленая седмица, блины печь будем.
        Северга зарычала сквозь зубы: как всегда, Голуба сбила ей весь настрой. Блины ещё какие-то там. А на обед — опять каша, на сладкое — пареная репа и взвар из сушёных яблок и вишен, кислый и тёплый. А вот рябина с мёдом — вполне недурна. Разомлев от еды, Северга провалилась было в дрёму, но боль, бдительный страж, не позволила ей слишком долго оставаться праздной. Голуба уселась за вязание и принялась частить спицами, а женщина-оборотень, преодолевая тяжесть в желудке, попыталась снова сосредоточиться на упражнениях.
        — Скоро уж довяжу тебе безрукавку тёплую, — мурлыкнула девушка, не отрывая взгляда от работы. — Весна грядёт, надо тебе воздухом вольным дышать, а как на воздух без одёжи выйдешь? Весна-то коварная, простудой веет.
        — Ты можешь помолчать? — рыкнула Северга. — Мне нужно упражняться, а от твоего голоса… руки опускаются.
        — А чем тебе мой голос не по нраву? — усмехнулась Голуба, деловито нанизывая петлю за петлёй.
        — Раздражает, — буркнула навья.
        — Да упражняйся, кто ж тебе не даёт, — равнодушно пробубнила себе под нос Голуба, поглощённая вязанием.
        — При тебе я не могу! — взвыла Северга. — Уйди куда-нибудь, а?
        — Выдумала тоже — не может она, — хмыкнула Голуба. — Отговорки всё это. Ленишься просто. Хотела б по-настоящему — ничто бы тебе не мешало.
        Злой огонь пробежал по жилам, и Северга, ухватившись за перекладину, с рычанием подтянулась и коснулась её грудью. Злость требовала новых движений для разрядки, и навья на одном подтягивании не остановилась — сделала ещё четыре раза, прежде чем упасть почти бездыханной на постель.
        — Ну вот, а говорила, что не можешь, — стрельнула насмешливым взглядом из-под ресниц Голуба.
        Пять раз — это был предел для умирающей Северги, но просто смехотворно для женщины-воина, когда-то способной сделать это тысячу раз в два подхода: пятьсот — отдых — ещё пятьсот. А девчонка — хитрая зараза. Сумела разозлить. Без этого подстёгивающего хлыста Северга, наверно, и одного раза не подтянулась бы.
        Вратена с сестрой целыми днями пропадали у больных, а когда их вызывали в дальние сёла, могли отсутствовать дома и седмицу-другую. Голуба оставалась на хозяйстве и ухаживала за Севергой. Иногда её заботливость раздражала, и Северга временами рявкала на неё, отчего потом, снедаемая сожалениями, становилась ещё угрюмее. А Голуба, заметив виноватый вид своей подопечной, всё прощала и не вспоминала обид.
        А между тем в воздухе, холодной волной доносившемся до Северги из открываемой двери, всё отчётливее чувствовался весенний дух — тонкий, зябко-тревожный, свежий. Сёстры ехидничали:
        — Ну что, навья, чуешь, как власть Маруши над землёй слабеет? Это весна, дева светлая, идёт — богиню твою прочь гонит!
        Северга не снисходила до споров, морщилась и отворачивалась. Что эти женщины знали о Маруше? Они считали её злой властительницей тьмы, смерти, холода — так же, как здесь привыкли думать все. Князья Воронецкие довели поклонение искажённому образу богини до безумных пределов, и у них были на то самые простые и неприглядные причины: запуганным народом легче править. Откуда жителям Яви было знать то, что открыла Северге Махруд? Смогла бы почитаемая в этом мире Лалада так же, как её сестра, пожертвовать собой, чтобы научить своих детей любить? Воздвигая вокруг себя горькую стену отчуждения, навья высокомерно сжимала губы, но мягкое эхо голоса касалось её сердца: «Гордая голова — пустой колос, смотрящий кверху».
        Она не бросала упражнений и теперь могла подтянуться уже не пять раз в день, а двадцать пять — мало по сравнению с тысячей, но и скромные достижения радовали. Костлявая сиделка по-прежнему выжидательно пялила на неё свои пустые глазницы, напоминая каждый день о неотвратимости конца, но с каждым упражнением видение блёкло, становясь всё более призрачным — сквозь него просвечивали брёвна стен. Согнув колени, Северга сказала Голубе:
        — Сядь-ка на мои ноги.
        — Зачем? — недоуменно подняла брови девушка.
        — Надо. Держи их, чтобы они не отрывались от постели.
        Тёплая тяжесть девичьего тела была приятна. Закинув руки за голову (неподвижность правой упорно сохранялась только в кисти), Северга с рыком приподняла туловище. Тугое, горячее напряжение охватило мышцы живота, сердце заколотилось до темноты в глазах, и навья упала на постель, тяжело дыша, но не сдалась. Тело уже немного окрепло от подтягиваний и лишь по привычке устраивало представление под названием «Да ты что, я умираю! Я такое не могу!» Северга раскусила его хитрость. Если двадцать пять упражнений с перекладиной стали ей по силам, то и с этим движением она справится. А ну-ка…
        Второй раз, третий, четвёртый… На пятом лёгкие горели огнём, сердце разрывалось, тело охватила натужная дрожь, но Северга ломала этого лентяя и притворщика, выжимая из него всё возможное. Десять. Пятнадцать.
        — Ой, хватит уж, — раздался обеспокоенный голос Голубы. — Помаленьку надо.
        У Северги не осталось сил даже рычать на неё. Впрочем, девчонка была права: как бы не переусердствовать. Если раньше Северга знала всё или почти всё о своём теле, то теперь не знала ничего. Холодящая душу мысль коснулась её морозным дыханием: а если упражнениями она ускорит продвижение обломка иглы, этим приблизив свой конец?
        Эта мысль заставила её провести несколько дней в неподвижности, но костлявая дева начала возвращать себе плотность и непрозрачность, и это заставило Севергу возобновить упражнения. А тем временем настал праздник конца зимы — Масленая седмица, и дом наполнился сизым чадом; женщины хлопотали у печки, и на столе росла горка тонких золотисто-ноздреватых блинов, исходивших вкусным парком.
        — Тебе, поди, такая пища не по нутру будет, навья, — посмеивались сёстры-ведуньи. — Блин — это солнышко красное, а вы солнышко не любите.
        Северга не чувствовала к блинам отвращения: завернуть бы в них мясо — вполне приличная еда вышла бы. Рот наполнился слюной. Поймав голодный взгляд Северги, Голуба свернула свежеиспечённый блин треугольничком, окунула в чашку с растопленным коровьим маслом и поднесла ко рту женщины-оборотня. «Да, с мясом было бы лучше, но и так вполне неплохо», — подумала та, с удовольствием жуя.
        — Что, вкусно? — серебряными колокольцами прозвенел смех девушки. — Ещё хочешь?
        Северга не отказалась от ещё нескольких блинов, и они мягко, сытно и тепло легли к ней в желудок, наполнив его приятной, клонящей в сон тяжестью. Когда Голуба подобрала с её губ излишки масла полотенцем, глаза Вратены и Малины удивлённо округлились.
        — Вот так диво! Они ж должны вышивок как огня бояться…
        На полотенце алели петушки и солнышки — опасное и тонкое оружие, в котором была заложена чуждая навиям волшба, но сейчас никакого действия они на Севергу не оказывали. Она спокойно вытерла о вышивку пальцы и без особого стеснения сыто отрыгнула.
        — Экая странность… Может, обломочек иглы, что в ней засел, так действует? — задумалась Малина, забыв о жарящемся блине.
        — Э! Подгорит! — вернула её к делам насущным сестра.
        — Ой! — Малина кинулась переворачивать блин, да поздно: на нём уже чернели горелые пятнышки. Женщина махнула рукой: — Ин ладно, сама съем.
        На блины к Вратене пришли гости — Дубрава с Боско, которых Малина, временно переселившись к сестре, оставила дома на хозяйстве. Дочь Малины, щеголяя толстой льняной косой, павой проплыла по горнице и уселась к столу, а её ресницы, словно схваченные инеем, постоянно скрывали истинное выражение её глаз. Гибкая, как юное вишнёвое деревце, она совсем не походила ни на мать, ни на тётку, и в голову Северги закралось подозрение: а не приёмная ли она, как её младший братец Боско? Последний, кстати сказать, при виде блинов оживился, засверкал глазёнками и стал обычным мальчишкой, а не стариком-кудесником в отроческом теле, каким он показался Северге тогда, у обрыва.
        Девушки сплели из соломы куклу, одели в платьице и платочек, глаза ей сделали из пуговиц, а рот нарисовали свёклой. За тоненькими пальчиками Дубравы было любо-дорого наблюдать: движения их звенели песней, выдавая в ней искусную мастерицу — ткачиху, вышивальщицу и швею, а вот глаза обжигали Севергу льдом враждебности. Голуба, более пухлая, тёплая и мягкая, смотрелась рядом с ней как свежеиспечённая пышка рядом с морковкой, и Северга в этом случае отдавала предпочтение сдобе, а не овощам.
        Судьба куклы была незавидна: сперва вокруг неё, усаженной на ведро со снегом, водили хороводы с приветствующими весну песнопениями, а потом на хлебопекарной лопате сунули в печку — прямо в ревущее пламя.
        Гости остались ночевать. Девушки, решив, видно, что Северга уснула после нескольких глотков отвара, принялись шептаться.
        — Вот что, сестричка… Видала я, как ты на навью смотришь. Что, жалеешь её? — Шёпот Дубравы раздался морозным посвистом метели.
        — А чего ж не жалеть? Жалею: помирает ведь она. — Со стороны Голубы донёсся вздох.
        — Если б видала ты своими глазами, как она людей порубила, вмиг бы твоя жалость испарилась, — прошипела Дубрава.
        — Может, и хорошо, что не довелось мне этого увидеть, — ответила Голуба. — Оттого и не сужу её. Какой бы она ни была раньше, теперь всё позади. Не та уж она теперь.
        — Такие, как она, никогда не меняются! Не раскаиваются, не жалеют — ни о чём и никого. Дурочка ты. — Светловолосая девушка поворочалась, сопя, и добавила сквозь зубы: — Моя б воля — удавила б её…
        — Ну и чем ты после этого лучше её? — хмыкнула Голуба.
        — Она матушку едва не убила и чуть деревню не спалила! — стояла на своём её двоюродная сестра. — Хорошо хоть мы с Боско нитью заговорённой Змеинолесское обнесли и огонь унять успели, не дали ему слишком больших бед натворить…
        — Так ведь не убила же — жива тётка Малина, хоть и получила удар копытом… Конь вышивок боялся, вот и взбеленился, — спокойно отвечала Голуба. — А навья его удержать не сумела.
        — Да как ты можешь её оправдывать?! Она зверя своего плетью настёгивала, на матушку натравливала! — настаивала Дубрава.
        — Навья сказывала, что он только этой плётки и слушался — всегда унимался, ежели его ею огреть. А про деревню я слыхала другое, сестрица: люди сами на навью напали, вот и пришлось ей обороняться. А потом эти люди дверь банную подпёрли да баню подпалить собрались. Навью вместе с княгиней Жданой живьём сжечь хотели, а уж та-то им точно ничего плохого не сделала… Я тебе так скажу, Дубравушка: у каждого своя правда, и каждый за эту правду глотку другому человеку перегрызть готов. И покуда это будет продолжаться, не видать роду человеческому ни мира, ни покоя. Ох… Всё, сестрёнка, давай-ка спать: ночь уж.
        Молвив это, Голуба отвернулась от Дубравы и затихла.
        Ничем не выдала своего бодрствования Северга, слыша этот разговор, даже глаза держала закрытыми. Насчёт плети девушка не выдумывала: в случае неудержимого бешенства или страха Дым усмирялся только с её помощью. Плётка была не простая, а с острыми шипами, пропитанная соком произраставшего лишь в Нави конского корня — сильнейшего средства, в больших количествах способного вызвать глубокий дурманный сон, а в маленьких внушавшего спокойствие. Попадая в кровь, сок мгновенно утихомиривал и расслаблял зверя, а царапины уже через час заживали без следа, но в тот раз плётка не сразу сработала: то ли конь был перевозбуждён, то ли вышивка оказалась слишком сильной… Впрочем, не о знахарке Северга пеклась в тот миг, а стремилась успокоить взбудораженного и напуганного Дыма.
        Тем временем начал действовать отвар, и навья, открыв глаза, очутилась на заснеженной поляне, сплошь поросшей подснежниками, а навстречу ей, оставляя за собой талую тёмную дорожку, плыла в белой шубе Ждана.
        Глухие тучи разошлись, открыв холодную синь весеннего неба, и слепящее Севергу солнце хлынуло в окна, озаряя лучами танец пылинок в воздухе. Выбивая во дворе пёстрые домотканые дорожки, Голуба переговаривалась с женщиной-оборотнем через распахнутую настежь дверь.
        — Хорошо-то как стало! Светло! Эх, а подснежников-то в лесу сколько! Песню б сложить про них, да жаль, не умею.
        — Они как светлая рать, побеждающая зиму, — сорвалось с губ Северги. Вспомнив свои видения, она замерла в чарующем оцепенении.
        — Ух ты! — капелью прозвенел со двора смех Голубы. — А у тебя, поди, и получилось бы песню-то сложить. Красиво говоришь.
        — Да нет, песни слагать и я не мастер, — вздохнула Северга. И попросила: — Отведи-ка меня на ту поляну, где ты подснежники видела.
        — У, это для тебя далеко, не осилишь дороги, — махнула рукой девушка.
        — А расстояние какое? — настаивала Северга.
        — Ну, может, с версту пройти надо.
        Дальше, чем опушка леса с рябинами, но попытаться можно, решила Северга. К изумлению Голубы она, ухватившись за перекладину, сама села на постели.
        — Помоги мне одеться.
        Голуба сперва заупрямилась: мол, свалишься по дороге, как я тебя обратно тащить буду?
        — Я уж окрепла малость, смотри. — И Северга поднялась на ноги — немного шатко, словно новорождённый жеребёнок, но уже почти уверенно.
        — Вот это да! — восхитилась дочь Вратены. — Ежели так и дальше пойдёт, ты скоро и бегать начнёшь!
        — Насчёт бегать пока не знаю, — хмыкнула Северга, — но от постели оторвусь непременно. Хватит уже лежать.
        — А вот это ты дело говоришь! — с жаром поддержала Голуба.
        Бросив дорожки, она принялась рьяно помогать Северге с одеждой. Разглядывая свои ноги, снова облачённые в кожаные штаны, женщина-оборотень на пару согревающих мгновений ощутила себя прежней, однако вместо тяжеловатых сапогов Голуба надела ей несуразные, но толстые и тёплые чуни с шерстяными онучами… Штаны стали великоваты в поясе, и пришлось затянуть шнурок потуже. Длинная вязаная безрукавка была уже давно готова, и Голуба напялила её на Севергу поверх короткой стёганки, которую та носила под латами. В довершение всего опоясав навью кушаком, девушка осталась удовлетворена:
        — Вот теперь не озябнешь!
        Опираясь одной рукой на плечо Голубы, а другой — на посох, сделанный из корявой толстой палки, Северга прошла первые несколько шагов по двору.
        — Шапку надвинуть на глаза надобно посильнее, — обеспокоилась девушка. — Вдруг встретим кого-нибудь злопамятного…
        Она словно читала мысли Северги. Хоть и соседнее село, а глаза и у птиц есть.
        Шаг за шагом, шаг за шагом по ломкому, жёсткому, ослепительно-льдистому снегу — так Северга вновь ощупывала ногами землю, которая раньше не казалась ей чем-то живым, а теперь была полна чувств и мыслей. О чём же думала пробуждающаяся земля? О небе, таком хрустально-прозрачном, далёком, чистом? О солнце, жаркими иглами лучей язвившем глаза Северги? Захлебнувшись светом и почти ослепнув, навья замерла. Голуба тоже остановилась, не торопя её.
        — У тебя сейчас такое лицо, будто ты хочешь чихнуть, — хихикнула она.
        — Ваш мир ярковат для меня, — пробормотала женщина-оборотень. — Я уж привыкла немного, но в солнечные дни бывает трудновато видеть.
        — А ты закрой глаза и просто доверься чутью, — посоветовала девушка. — Слушай всем — ушами, душой, сердцем, всеми чувствами.
        Так и пришлось поступить. Сквозь головокружение, сквозь дурноту и бешеное биение сердца Северга шла к белым цветам, чтобы увидеть их уже наяву, а не в бредовых видениях. Она ступала по радугам сомкнутых ресниц, преодолевая мертвящее стремление тела рухнуть наземь, спасала глаза от солнца просвечивающим красным щитом век, но прошла эту версту и опустилась в снег на колени. Протянув вперёд зрячие ладони, она касалась ими прохладных головок, пропускала между пальцами острые лезвия листиков, осторожно ощупывала шелковистые лепестки. В болезненно-сладком венце из солнечных лучей ей улыбались янтарные глаза Жданы.
        — Да, это подснежники. — В голосе Голубы тоже слышалась улыбка.
        — Я знаю. — Северга согнулась и коснулась цветов губами, ловя едва ощутимый дух золотой весенней пыльцы и представляя себе ток сока по жилкам.
        Что означала эта слепящая нежность, эта щекотная боль, эта ломота в сердце, этот зуд между лопаток, будто там резались крылья? Как называлась эта немая тоска, этот ледяной восторг, эта предельная острота всех чувств, вырезающая на сердце светящиеся узоры? Каково имя этого высокогорного покоя и осознанности, мудрой печали и всезнания?
        — Это любовь, Северга.
        Пальцы Голубы сплелись с её пальцами над цветами, а губами навья ощутила щекотное тепло девичьих губ. Ныряя в поцелуй, она видела не дочь Вратены, а россыпи солнечно-терпкого янтаря из сокровищницы княгини Воронецкой.
        — Нет, девочка. Такие, как я, никогда не меняются, не раскаиваются, не жалеют ни о чём и никого. Не заблуждайся насчёт меня.
        Жёсткая, покрытая мозолями от оружия рука на мгновение обхватила округлый девичий подбородок, но ласка не состоялась: рука отстранила лицо Голубы. Стиснув челюсти и крепко опершись на посох, Северга поднялась на ноги. Она не противилась рукам, обнявшим её сзади, не оттолкнула прильнувшую к её спине девушку, просто хранила ледяное молчание.
        Эта верста (а точнее, две — туда и обратно) отняла у неё столько сил, что Северга несколько дней приходила в себя, отложив упражнения, но все эти дни она жила и дышала подснежниковой поляной. Томительный, тревожащий дух свежести, смешанный с запахом невинности от Голубы, преследовал её каждый миг, не оставляя ни во сне, ни наяву, а ещё из-под снега проклюнулся, воскреснув в памяти, запах Жданы — совсем иной, зрелый, чувственно-сладкий, пьянящий.
        Вместе с первой клейкой листвой окончательно распустилось, став ясным, и решение: она должна как можно скорее покинуть эти места. Вот только сердце рвалось пополам, не зная, кого выбрать для последнего свидания — Рамут или Ждану? От княгини Севергу отгородили неприступные Белые горы, границу которых крепко стерегли кошки; вряд ли они дадут ей добраться до Жданы, рассудила Северга. Оставалась дочь — нежданный подарок судьбы, ценность и красота которого едва ли укладывалась в её сердце и голове. Нечто огромное, непостижимо прекрасное, яркое пришло в мир из её чрева — гораздо ярче и больше её самой, настолько величественное и чудесное, что Северге не верилось в их с Рамут кровное родство. Она, ничего и никого на свете не боявшаяся, трепетала только перед двумя женщинами — перед тёткой Бенедой и перед собственной дочерью. А Ждана стала её далёкой и светлой вершиной, одолеть которую у неё вряд ли хватило бы сил и душевного величия.
        Её схватка с костлявым стражем в белом балахоне продолжалась. Отжимаясь от пола на одной руке, каждым движением Северга делала призрак чуть более прозрачным, но совсем исчезать тот, похоже, не собирался.
        — Эй, Голуба! — позвала она.
        — Ау? — откликнулась та, заглянув в дверь.
        — Сядь-ка мне на спину. Попробую с утяжелением.
        Число её ежедневных подтягиваний на перекладине перевалило уже за сотню, а отжиманий от пола — за полторы, но с девушкой на спине она смогла сделать только двадцать раз. Голуба хихикала, ёрзала, взвизгивала, и Северга не утерпела:
        — Тихо ты! Так шумишь, что можно подумать, будто я тебя здесь… щекочу.
        Голуба, хохоча, блеснула белыми зубками.
        — Раз ты такая сильная стала, то может, поможешь мне с дровами? Там в лесу сосна упавшая, надобно её распилить, на поленья расколоть и домой перетаскать. Упражняться — так уж с пользой для дела.
        Дневной лес слепил Севергу мельтешащим золотом солнечных зайчиков, и она больше полагалась на чутьё, чем на зрение. Весёлая берёзовая рощица сменилась сумрачным ельником, на мшистой, прохладно-мрачноватой зелени которого глаза Северги отдыхали. Среди старых стволов катил по древним камням молочно-седые струи ручей.
        — Ну и где твоя сосна? Тут ёлки кругом, — усмехнулась Северга.
        Присев у воды, девушка погрузила в неё пальцы, зачерпнула пригоршню, умыла щёки, вдруг подёрнувшиеся малиновым румянцем. На глазах у оторопевшей Северги она принялась медленно раздеваться, пока не осталась в одной нижней сорочке — судя по всему, новёхонькой, недавно сшитой. Под лёгкой льняной тканью бугрились соски, ветерок играл подолом, а Голуба, рдея всё сильнее, дрожащими пальцами теребила и расплетала косу.
        — Эй, красавица, ты чего это задумала? — заглядывая ей в глаза, усмехнулась Северга.
        Опустив пушистые метёлочки ресниц, Голуба проронила:
        — Моя невинность большой силой наделена. Тот, кому она достанется, может исцелиться от хвори. Я отдаю её тебе, чтобы ты поправилась и смогла уйти… Ведь ты хочешь найти ту, кого любишь всей душой? Вот и иди к ней.
        Северге хотелось обнять эти дрожащие плечи, расцеловать стыдливо опущенные ресницы, а потом по-матерински отстегать юную соблазнительницу по попе.
        — Ты это брось, — нахмурилась навья. — Может, я и хотела бы уйти, но… не такой ценой.
        Что с нею творилось? Ещё не так давно она не знала колебаний: когда ей отдавались — брала, когда подставляли губы — целовала, но Голуба была подснежником, сорвать который у неё не поднималась рука.
        — Отказываясь от моего дара, ты лишаешь его целительной силы, — грозно сверкая сосредоточенно-отчаянными, полными слёз глазами, сказала девушка. — Уже больше никому я не смогу его отдать, он станет бесполезен.
        — Горе ты моё горькое… — Пальцы Северги заскользили по щеке Голубы, мозолистая ладонь ласково накрыла пылающее, как уголёк, ушко. — Кто тебя просил за меня всё решать?
        Поцелуем поймав слезинку, Северга прижала девушку к себе и просто стояла с нею в обнимку. Она впитывала дрожь тёплого, мягко-податливого тела, пила его жар, наполняясь лёгким, ярким хмелем, а болотная зелень ельника окружила их покоем тихой спальни. Что ей оставалось делать, если подснежник сам доверчиво тянулся к ней, щедро предлагая свою чистоту? А отвергнешь — завянет… Вот и поди пойми это девичье сердце, безрассудное, жертвенное и великодушное.
        Ей оставалось лишь принять этот дар со всей нежностью, на которую она только была способна. Бережно освободив девушку от сорочки и любуясь наготой её тела, пробуя её на ощупь подушечками пальцев, она щекотала дыханием пупок Голубы, исследовала кучерявую поросль — даже та пахла подснежниками. Кожу окутывала тонкая дымка запаха трав: видно, девушка готовилась к этому дню — мылась в бане и натиралась шариками из мяты, душицы и тимьяна. Это было совершенно излишним: невинность Голубы и без дополнительных ухищрений ласкала обоняние навьи трогательной смесью молока и мёда.
        Пышные бёдра, мягкие складочки живота, девственная, никем ещё не ласканная грудь — всё это в обрамлении волнистого плаща медно-русых волос покорно ждало первых прикосновений, но Северга не спешила: всю свою нежность и благодарность она изливала поцелуями. Приглушённое золото солнца едва сочилось сквозь густую хвою, а Северга пыталась разбить это пугливое оцепенение и бездеятельную покорность, с которой Голуба принимала ласки. Девушка была совершенно неискушённой, даже правильно целоваться приходилось её учить — терпеливо и ласково. Впрочем, усваивалась эта сладкая наука легко.
        — Я понимаю, ты пришла сюда лечить меня, а не получать удовольствие, но полезное можно и соединить с приятным, — шепнула навья, раздвигая колени девушки.
        Всю ловкость своего длинного, искусного в ублажении языка приложила Северга, чтобы добиться от Голубы одного пискляво-испуганного «ой». Внимательно слушая прерывистое дыхание и по нему безошибочно читая все оттенки чувств, женщина-оборотень продолжила и углубила свой поцелуй взасос, которым она обхватила розовые горячие складочки. И она достигла цели: пальцы Голубы неуклюже скользнули ей в волосы. Радость растеклась теплом по жилам: ну, хоть какой-то отклик!
        — Не спеши только отдавать, прими и от меня хоть что-то взамен, — ныряя взглядом в глубину затуманенных, хмельных глаз Голубы, улыбнулась Северга и выскользнула из штанов.
        Может быть, не самым действенным, но уж точно самым приятным из упражнений для неё было размещение тяжёлой, пухленькой ножки Голубы у себя на плече. Несколько мягких, пробных движений бёдрами — и Северга нашла нужную глубину и частоту, от которых по нервам бежали раскалённые белые молнии. В глазах девушки отразилось недоумение и смущение, но скоро они закатились и обморочно затрепетали ресницами. Опавшая хвоя шершаво жалила колени, еловые лапы сомкнулись, образовав зелёное укрытие, а ручей обещал никому не рассказывать о том, что происходило на его берегу.
        Почти до предела измотанная наслаждением, Северга опустилась рядом с разморённой Голубой. Закутавшись в распущенные волосы и порозовев, словно в парилке, та проронила:
        — Я не такая красивая, как моя сестра…
        Северга чтила святое право девушек нести чушь до, после и уж тем более во время соития, но в ответ на эти слова едва не хохотнула.
        — Милая моя, женщина в такие мгновения прекрасна. Любая женщина становится самой красивой на свете, когда открывается для ласк. Меня не волнует твоя сестра: сейчас я с тобой и я наслаждаюсь.
        Вынимая из солнечно-янтарных прядей застрявшие хвоинки, она целовала Голубу то в сливочно-белое круглое плечико, то в розовое колено, а потом снова добралась до губ и надолго лишила этот ротик возможности говорить глупости. Плевать она хотела на эту белобрысую морковку, когда под ней вскрикнула мягкая, тёплая и уже почти родная пышечка Голуба. Северга сама содрогнулась всем телом и душой и обняла затрясшуюся мелкой дрожью девушку — впрочем, нет, уже женщину. Слизнуть с пальцев «сок девственности», как она любила, навья не удосужилась: было не до того — тут успокоить бы тоненько, совсем по-девчоночьи всхлипывавшую Голубу. Неполноту объятий из-за плохо повинующейся правой руки Северга восполняла нежностью губ, ласковым трением носа о нос и доверчивым замиранием щекой к щеке.
        Старые ели вдруг зашептались, качая верхушками, закружились хороводом вокруг навьи, и она провалилась в смолисто-прохладную яму сна. Её ноги превратились в корни и вросли в землю, а туловище вытянулось сосновым стволом; тёплые слёзы Рамут поили её, а внучки качались на ветках-руках…
        Разбудили её пальцы, нежно ворошившие ей волосы. Приподняв голову с уютных колен Голубы, Северга первым делом потянулась к ней губами и получила самый искренний, сердечный и жаркий поцелуй. Девушки всегда оставались довольны, даже те, у кого «это» случалось в первый раз; не вышло осечки и сейчас — взгляд дочери Вратены говорил сам за себя.
        — Долго ты проспала. Ну да ничего, зато силушки набралась — и от землицы-матушки, и от меня. — В глазах Голубы по-вечернему сияло тихое и умиротворённое счастье.
        Почему она, обладая таким ценным для Северги, таким спасительным даром, решилась на это только сейчас? Наверно, лишний вопрос. Она сделала это, почувствовав себя готовой к такому шагу. И, судя по тому, какой длинный они с Севергой прошли путь от стегания хворостинкой в лесу до первой обжигающей близости на берегу ручья, решение зрело у девушки долго и трудно.
        А солнце за стволами уже клонилось к закату. Прохладно и таинственно было в ельнике — точно в сказочном водном царстве, только вместо водорослей всюду зеленел мох; лишь какая-то пичужка, похожая на голубя, порхала с ветки на ветку, своим взволнованным курлыканьем нарушая лесной покой.
        — Ох, это сестрица моя, Дубрава, — всполошилась вдруг Голуба. — Горлицею обернулась и за нами проследила. Теперь матушка с тёткой всё узнают…
        — И что ж такого страшного они сделают, коли узнают? — усмехнулась Северга. — Розгами высекут? Не бойся, не дам тебя в обиду, да и за себя постоять смогу. Не беспомощная я уж теперь.
        Хочешь не хочешь, а домой идти было надо: вечерело. Вслух Северга смеялась и подтрунивала над уныло-встревоженным видом Голубы, а сама внутренне прислушивалась к своим ощущениям. Сил и правда прибавилось: ноги упруго и уверенно толкали земную твердь, грудь легко и с наслаждением втягивала воздух, а одышки через каждую сотню шагов как не бывало. Желая себя проверить, Северга подскочила и ухватилась левой рукой за ветку, раскачалась и спрыгнула, придав себе изрядное ускорение. Пружинисто приземлившись, навья весело встряхнулась.
        — Ух, да ты и впрямь меня исцелила, Голубушка! Ну… Почти.
        Мертвенная синева ещё проступала на правой руке, а пальцы не могли сжаться в кулак, хотя подвижность в плече и локте восстановилась. Осколок иглы всё ещё сидел в ней, грозя вонзиться в сердце, но думать об этом не хотелось. От прилива бодрости она была готова бежать вприпрыжку, но приходилось подстраиваться под понурый шаг Голубы, которая с приближением к дому становилась всё печальнее.
        Вратена встречала их, грозно уперев руки в бока и в раздражённом нетерпении притопывая ногой. Едва Голуба переступила порог, как мать вцепилась ей в косу и так дёрнула, что у девушки брызнули из глаз слёзы.
        — Ах ты, дрянь, ах ты, гулёна, ах, блудница бесстыжая! Нашла кому своё сокровище отдать!
        Она поносила дочь и ещё более грязными словами, нещадно таская её за волосы, а Малина, охая, пыталась встрять между ними. Всё оружие и доспехи Северги лежали под потолком, заброшенные на полати, и до недавнего времени эта высота была непреодолимым препятствием для навьи: при попытке вскарабкаться туда у неё до дурноты кружилась голова. Сейчас она с былой лёгкостью подскочила, схватила кнут, и тот, чёрной разъярённой змеёй свистнув в воздухе, вытянул Вратену между лопаток. Рубашка лопнула, заалела кровь.
        — А ну, не смей на неё руку поднимать! — рявкнула Северга.
        Вратена в пылу гнева не ощутила первого удара, но последующие несколько укротили её. Вжавшись в стену, она только закрывала лицо руками.
        — Не надо, молю тебя, хватит! — повиснув на руке Северги, вскричала Голуба.
        Кнут, сделав своё дело, покорно свернулся, и навья тихонько поцеловала заплаканную девушку в висок, а Вратена, исступлённо трясясь, протяжно взвыла:
        — Во-о-он… Вон отсюда, волчица проклятая! Чтоб сей же час твоего духу здесь не было…
        — Не беспокойся, я уйду, — усмехнулась Северга. — Я достаточно окрепла, чтобы покинуть ваш гостеприимный дом. Благодарю вас за всё, не смею больше быть вам обузой.
        — Сестрица, остынь малость, — увещевала Малина. — Давай-ка на двор выйдем, потолкуем.
        Вратена неохотно повиновалась вкрадчиво-мягкой руке сестры, и обе женщины вышли за дверь дома.
        — Ох, беда мне! — С горестным возгласом Голуба повисла на шее Северги.
        Пленительное кольцо её мягких рук жарко сомкнулось, взбудораженная дрожь тела передавалась навье, вызывая у неё грустную усмешку. Гладя девушку по затылку и лаская шёлковый толстый жгут её косы, она шепнула:
        — Не слушай матушку, плюнь и разотри. Ты — чудо. Ты мудрее их всех, вместе взятых. Я благодарна тебе за твою помощь и за это маленькое счастье.
        Рыжеватое золото доверчивой веснушчатой улыбки хотелось спрятать в ладонях от ветра и гроз, приласкать, отогреть поцелуями, и Северга вновь с наслаждением прильнула к губам Голубы. Сколько ей осталось жить? Неделю? Месяц? Полгода? Длина оставшегося отрезка пути не волновала женщину-оборотня, имело значение лишь то, куда этот путь её приведёт — к сияющим снежной чистотой горным вершинам или в чёрную пустоту небытия.
        Их с Голубой поцелуй прервало злое шипение:
        — А ну, руки прочь от неё!
        Вернулись сёстры-ведуньи. Вратена хоть и смотрела на Севергу волчицей, но руки распускать больше не решалась: навья всё ещё сжимала свёрнутый кнут. Говорить старшей из сестёр, видимо, мешала злость, и слово взяла младшая, Малина.
        — Значит, так, навья… Посовещались мы и решили: на ноги ты встала, окрепла и можешь о себе позаботиться сама. Дальше кормить и держать у себя мы тебя не сможем: и так уж в селе пересуды пошли — кто, дескать, ты такова да откуда взялась. Врать приходится, изворачиваться и даже отвод глаз людям делать, но сколько верёвочку ни вить, а кончику быть. Ежели до Змеинолесского долетит весть, что ты тут, несдобровать тебе, да и нам заодно достаться может: до сей поры люди на тебя зло держат, сердце у них не успокоилось. Ступай-ка ты на все четыре стороны. Эту ночь ещё ночуй, а на восходе солнца отправляйся в дорогу. Мы тебе больше не помощницы.
        — Благодарствую и на том, — с лёгким полупоклоном усмехнулась Северга.
        Она достала свои доспехи, пылившиеся на полатях, и весь вечер приводила их в порядок, чистила оружие и разминалась: двести отжиманий и столько же подтягиваний, растяжка, прыжки. Освежив в телесной памяти боевые приёмы, Северга решила, что для нынешнего своего состояния она держится неплохо. Ослаблена, но пока не настолько, чтобы позволять призрачной сиделке запускать костлявые пальцы в ещё живое сердце.
        Когда вечерняя синева загустела до ночной черноты и кузнечики завели свою убаюкивающую песню, в дом постучались двое — мужчина и женщина. Ахнув, Голуба успела набросить одеяло на доспехи Северги, разложенные на самом видном месте, пока гости не вошли в горницу. Закутанная в тёмный вдовий платок женщина, ещё не старая и пригожая собою, была утомлена дорогой и попросила водицы; половину лица её спутника скрывала борода с редкими нитями проседи, но глаза сверкали упрямо и молодо.
        Женщина пришла за советом по «бабьим делам»: что-то «там» её беспокоило, докучали то какие-то рези, то ноющая боль, зачастили нездоровые выделения. Получив целебные травы и подробные наставления по лечению, она поблагодарила сестёр и скромно подвинула к ним узелок с подарком.
        — Ночь уж на дворе, куда вы пойдёте? — гостеприимно озаботилась Вратена. — Оставайтесь.
        — Да мы у родичей тут остановились, — уклончиво ответила женщина.
        Не став задерживаться, поздние гости покинули дом, а за ними следом в сени выскользнула Голуба. Вернулась она скоро, молчаливая и встревоженная.
        — Ну, чего там? — спросила её мать.
        — Обернулась я птицей-совой и за гостями нашими проследила, — ответила девушка. — Слышала я их разговор. Женщина говорила, мол, не она это. У той, мол, лицо другое совсем было, глаза ледяные и злющие — такие нескоро забудешь. А у этой — иные: угрюмые, но не злые. И волосы короткие, а у той коса была. А мужик-то ей: «Косу-то и обрезать можно». А баба ему: «Можно-то можно, но те глаза я из тысяч других узнаю, не перепутаю. Неужто я убийцу моего мужа и твоего брата в лицо не признала б? Я сама в неё навозом швыряла. Она, проклятущая, ещё деньги мне предлагала за мужа убитого».
        Вратена недобро зыркнула в сторону Северги.
        — Ну, видишь сама теперь, что слухи уж пошли. Эта баба из Змеинолесского сюда не за советом да лечением приходила, а нарочно — на тебя посмотреть. Уходить тебе пора. Эта не признала — другие признать могут.
        — Уйду, не беспокойся, — хмыкнула навья.
        Рассматривая своё отражение в миске с водой, она думала: неужели так преобразили её месяцы противостояния с костлявой девой, что эта красивая вдова, глядя в глаза убийцы своего мужа, не узнала её? Ну да, лицо осунулось слегка от болезни, седина поблёскивала в коротко остриженных волосах, но в целом она осталась прежней. «Иные глаза»… Может, конечно, со стороны и виднее, но особых изменений в своих глазах Северга не замечала.
        Или ведуньи тут что-то наколдовали?…
        — Горе этой бабы сделало её глаз острым, на него пелену обмана никакими заговорами уж не накинешь, — вздохнула Малина. — Даже если б хотели мы, ничего сделать не смогли бы. Просто не узнала она тебя.
        Ночь была полна кузнечикового бодрствования и мерцания далёких звёзд над лесом. Когда Северга, сидя на крылечке, ловила дыхание ночного неба и перекатывала в груди зябкий комочек своего одиночества, её локоть защекотало что-то невесомое и тёплое, шелковисто-ласковое. Оказалось — прядь распущенных волос Голубы. Пропуская это струящееся волшебство меж пальцев, навья улыбнулась.
        — Не говори, что ты проигрываешь своей сестре в красоте. Каждая из вас хороша по-своему, но твоя красота мне ближе.
        В молчании Голубы горчила разлука, а звёздный свет печально мерцал в её глазах.
        — Видела ту женщину? Я правда убила её мужа, — сказала Северга, проверяя, дрогнет ли эта подснежниковая чистота, отвернётся ли, отвергнет ли её с отвращением. — Он в числе прочих полез на меня с вилами. Я уже не помню его, да и вдову его с трудом узнала.
        — У каждого своя правда. Так всегда было, есть и будет. — Тёплая ладошка Голубы легла на щёку Северги. — Я люблю тебя, навья.
        — Ты всё ещё пахнешь, как девственница, — пробормотала навья, погружая губы в мягкую подушечку этой ладони.

***
        Уснув на плече Северги, Голуба проснулась на крылечке одна, закутанная в намокшее от росы одеяло. Над тёмной стеной леса розовела заря, подрумянив краешек неба, и сердце сжалось: неужели уже ушла?
        Бух… Бух… Бух… Тяжёлые шаги приближались, и вот — рядом остановились сапоги, поблёскивавшие чешуйками брони. Край чёрного плаща обмёл ступеньки, и высокая жутковатая фигура в доспехах, поравнявшись с девушкой, спустилась с крыльца. В одной руке женщина-воин держала шлем, а на другой, покалеченной, чернела кожаная перчатка. Меч висел справа, чтобы его было удобнее вынимать из ножен левой рукой.
        Отяжелевшее от холодной влаги одеяло соскользнуло к ногам Голубы. Встав, девушка сверлила взглядом спину Северги, пока та не остановилась. Сердце ёкнуло, а Северга обернулась — суровая и незнакомая в воинском облачении.
        — Так смотришь — аж спина чешется. — Твёрдые, горько и жёстко сложенные губы чуть покривились в усмешке.
        Неужели не вернётся, не взойдёт снова на крыльцо, не сожмёт в объятиях? Вчерашняя Северга, в светлой льняной рубашке, в чунях с онучами и без этого скрывающего тело и душу панциря доспехов, наверно, и вернулась, и обняла бы, а эта, отчуждённая и страшноватая — вряд ли. Горечь спустилась холодной седой паутинкой на сердце Голубы.
        Зажав шлем под мышкой, Северга протянула девушке руку — будто прочла её мысли. Паутинка горечи осветилась грустным солнцем: нет, это всего лишь доспехи придавали Северге воинственный и непривычный для Голубы вид, глаза же оставались прежними и принадлежали той, кому она подарила свою невинность в тихом ельнике. Левая, непокрытая рука навьи была тёплой, а мертвящий холод правой чувствовался даже сквозь перчатку.
        — Голуба! — Суровый оклик матери, вспоров утреннюю тишину, хлестнул девушку между лопаток, и она съёжилась. — Иди в дом сей же час!
        — Останься. И расправь плечи, — шепнула Северга. — Я хочу запомнить тебя такой — мудрой, спокойной, непоколебимо светлой. Твой облик поможет и мне сохранять твёрдость в трудный час.
        И снова:
        — Голуба, паршивка такая! Я с кем разговариваю? Ты что, оглохла?!
        Пальцы Северги, придержавшие подбородок Голубы, не дали ей обернуться в сторону матери. Всем телом, душой и сердцем потянулась дочь Вратены к навье, и дыхание Северги защекотало ей веки. Целомудренный поцелуй в глаза — и женщина-оборотень отступила. Рука выскользнула из руки, а крапива уронила с жгучих листьев росу, задетая краешком чёрного плаща.
        Обе сестры-ведуньи стояли на крыльце, провожая взглядом уходящую Севергу. Когда тёмная фигура растворилась в лесу, Вратена молвила:
        — Солнце покажется — и двинемся следом. Она хочет повидаться с дочерью, а значит, пойдёт в Навь.
        — А хозяйство на кого оставим? — растерянно спросила Голуба.
        От взгляда матери ей стало жутко и тоскливо.
        — Какое хозяйство, дурочка? Нам не суждено вернуться домой. Что такое четыре жизни супротив многих и многих тысяч? Капля в море. И если нужно пожертвовать четырьмя жизнями, чтобы не дать случиться страшному кровопролитию — мы это сделаем. Собирайся в путь.
        Когда Северга спала, одурманенная обезболивающим отваром, мать с тёткой Малиной через её душу пытались соприкоснуться с Душой Нави и прочесть там заклинание, запирающее Калинов Мост. Пока навья в бреду бормотала имя Жданы, над нею склонялись сёстры-ведуньи и, дрожа веками жутко закатившихся глаз, силились выловить в бескрайнем и тёмном, холодном, тоскливом пространстве заветные слова.
        И однажды им это удалось. Причудливый, страшноватый звук этих слов на навьем языке превратился в огненные письмена в памяти Голубы, пока она повторяла их за матерью, заучивая для будущего произнесения. Четыре стороны света — четверо сильных: мать, тётка Малина, Дубрава и она, Голуба. Четыре скалы воздвигнутся над Калиновым Мостом и закроют проход в Навь навеки, не позволив грядущей оттуда беде случиться. Нужны были только слова заклинания, и они их заполучили. Но где находился Калинов Мост? Точное его расположение не знал никто, а Душа Нави не могла дать таких сведений. Оставалось только одно: дождаться, пока Северга окрепнет, и проследить за ней, когда она отправится домой. Куда ей, в самом деле, было ещё стремиться? В бреду она звала то княгиню, то Рамут — «выстраданную дочь». Прилагая всё своё искусство, ведуньи качали эти весы, стараясь утяжелить чашу Рамут, чтобы Северга уж точно отправилась в Навь, а не рванула к Ждане.
        Прыг-скок, прыг-скок — серый зайчишка юркнул в незакрытую калитку и обернулся Боско.
        — Я с вами! — выпалил запыхавшийся мальчик.
        — Ты-то куда? — нахмурилась Малина.
        — Авось, пригожусь.
        Оставленная Севергой безрукавка лежала на лавке. «Забыла, не взяла», — надломленно заныло сердце Голубы. Зарывшись в собственноручно связанную вещь лицом, она вдохнула запах женщины-оборотня — смесь волчьего пота, свежего духа мокрой травы, горького дыма и еловой терпкости. Встретив решительно прищуренными глазами ластящийся к окну рассвет, девушка надела безрукавку на себя.
        4. Калинов мост
        Совиный облик трепетал прозрачным плащом, дышал хвоей и смолой, но перья и крючковатый клюв лишь мерещились любому случайному наблюдателю: внутри кокона из ведьминского морока летела над лесом девушка, а не птица. Раскинув руки-крылья, она перелетала с дерева на дерево, уверенная в том, что остаётся незримой для женщины-оборотня в доспехах и чёрном плаще, шагавшей по лесной тропинке.
        Поодаль, такой же колдовски-незаметный, скакал зайчишка. Не роняя ни одной росинки с травы и чутко ловя каждый шорох длинными пушистыми ушками, он петлял меж стволов, а его тёмные глаза поблёскивали, как мокрая ежевика.
        Дубрава-горлица, Боско-заяц, Малина-кошка, Голуба-сова и её мать в облике лисы — все они неотступно следовали за Севергой на её пути в Навь, а в том, что она идёт именно домой, никто из пятёрки соглядатаев не сомневался. Направление с высоты птичьего полёта просматривалось уже сейчас — на северо-восток, в сторону Волчьих Лесов.
        Они крались за Севергой, пока она шла, и останавливались, когда она делала привал. Хоть навья и была ослаблена, но идти могла целый день без устали, а отдыхала всего часа два-три, не больше. Чутьё у неё оставалось острым, но ведуньям и мальчику служило их колдовское искусство, окутывавшее их пеленой невидимости. Лишь однажды Боско едва не стал обедом Северги — неосторожно высунулся из-за пенька и чуть не был подстрелен навьей из лука. Стрела угодила в пень, а перепуганный Боско снова нырнул под защиту волшбы. Голуба-сова с высокой ветки наблюдала за охотой женщины-оборотня, и сердце её сжималось от холодящего восхищения звериной бесшумностью и плавностью движений навьи. Северга умело выследила зазевавшуюся лесную козочку; короткая, хлёсткая песня тетивы — и тонконогая красавица рухнула в траву, сражённая стрелой. Всплеск ледяного ужаса смерти на мгновение накрыл Голубу, но Северга знала толк в правильной охоте: склонившись над добычей, она придавила ей пальцами веки и прошептала:
        — Благодарю тебя, лес, за пищу. Прими дух этой косули и упокой его в своих тихих чащобах.
        Этот шёпот прозвенел и осыпался успокоительным серебром — только лёгкий вихрь взлохматил чёрные с проседью волосы навьи. Подвесив тушу на ветку дерева, Северга ловко освежевала её и разделала на куски. Самые лучшие, порезав тонкими полосками, развесила на сооружённой из палок перекладине для копчения, а требуху запекла: выкопала ямку, выложила её дно и стенки камнями, сложила туда печёнку, лёгкие и сердце, накрыла ещё одним плоским камнем, а сверху развела костёр. Требуха пеклась, мясо коптилось, а Северга, привалившись спиной к поваленному стволу, задумчиво грызла травинку. Чувствуя предательское жжение под ложечкой, Голуба вернулась к остальным.
        — Давайте-ка перекусим, что-то голод разыгрался, — прошептала она.
        Костры они опасались разводить, дабы не выдать себя; впрочем, это им и не требовалось: сухарям да орехам всё равно готовка не нужна. Сидя под зелёным шатром кустов, сёстры-ведуньи, их дочери и Боско с хрустом грызли питательные плоды лещины, то и дело замирая: не слишком ли громкие звуки издавали их челюсти, перемалывая орехи и сушёный хлеб? Не услышит ли их чуткое ухо навьи?
        Голубу послали за водой к ручью. Перед тем как наполнить кувшин, девушка вдохнула полной грудью позднелетнюю лесную грусть, уловила краем уха одинокий плач кукушки.
        — Кукушка, кукушка, сколько мне жить осталось? — с щемящей тоской под сердцем шёпотом спросила Голуба.
        Далёкое, гулкое «ку-ку» смолкло. Горчащий холодок наполнил грудь Голубы, но она отмахнулась от эха тревоги, зазвеневшего между стволов. Глупость все эти приметы…
        — Ох! — вырвалось у неё.
        Черпая воду, она в задумчивости не заметила, как обронила вышитый платочек, и небыстрое, но властное течение лесного ручья подхватило кусочек льняной ткани и понесло его прочь — туда, где остановилась на отдых Северга. Спотыкаясь, путаясь в траве и оскальзываясь на камнях, девушка погналась за платочком, но дотянуться до него уже не сумела даже палкой.
        — Ф-фу, — пропыхтела Голуба, растерянно останавливаясь. — Ещё этого не хватало…
        Оставался только плащ из волшбы и поток живого ветра, который она и призвала себе на помощь. Раскинулись руки-крылья, тело стало щекотно лёгким и взмыло над водой, отражавшей зелень лесного шатра с тёмными прожилками ветвей, и крючковатый клюв схватил улику, которая могла бы выдать их всех с головой.
        — Что-то долго ты, — хмуро буркнула мать, принимая у Голубы кувшин, полный свежей, холодной воды. — Тебя только за смертью и посылать…
        Снова кукушечье молчание аукнулось в груди.
        — Мы правда все умрём, закрывая Калинов мост, матушка? — Впрочем, ответ холодным дождём скрёбся в сердце Голубы.
        — Почто спрашиваешь, коли сама знаешь? — угрюмо блеснула мать глазами из-под сурово сведённых бровей. — Вся наша сила уйдёт на закрытие, все души целиком будут потрачены, чтобы воздвигнуть над проходом нерушимые скалы. Только эти камни и останутся от нас.
        Жизнь мелела, как пересыхающий ручей, деревья прощально дышали тенистой прохладой, и даже птицы погрузились в торжественно-скорбное молчание. Сколько ударов сердца, сколько шагов им осталось? Не давала ответа лесная чаща, призадумались цветы, роняя росистые слёзы… Сурово молчала Дубрава, сосредоточенно и отстранённо пряча взгляд в инее ресниц; она, должно быть, уже приготовилась принести себя в жертву, а сердце Голубы отчаянно рвалось из груди, хотело ещё жить и биться. И любить.
        Долго коптил костёр Северги. Сдвинув его с камней, она достала испёкшиеся потроха и ела их, отрезая кусочки, а Голуба-сова, взгромоздившись на ветку, больше всего на свете желала сидеть рядом и брать зубами мясо с этого ножа, а потом уснуть с навьей под одним плащом. Ей хотелось сорвать с себя пелену невидимости, соскочить в траву в людском облике и рассыпать своё сердце тысячей сверкающих росинок, но Северга не должна была знать, что они рядом и следят за ней. Всё, что ей оставалось — это пить взглядом молоко седины с её волос и тихонько посылать со своих губ ветерок дрёмы, заставляя веки Северги тяжелеть.
        Ночь протянула холодные щупальца мрака между стволов. Серебро луны тонко звенело в густой листве, и Северга, закутавшись в плащ, дремала. Передвигаться она предпочитала в основном в сумраке и темноте: так было удобнее для её глаз; однако сейчас, скованная сытым оцепенением сна, навья всё-таки клевала носом. «Жить! Жить!» — плакало, требовало, кричало сердце Голубы. Пить свежий воздух, гладить стволы деревьев, пропускать между пальцев волосы той, что стала ей так нужна… Бесшумно слетев с ветки, Голуба сбросила совиный облик и стряхнула с плеч подарок, который Северга забыла взять с собой. От обиды у девушки горчило во рту. Гори оно всё огнём! Навь, Калинов мост, матушкины замыслы…
        Нет, так нельзя. Закусив губу, Голуба мяла в руках безрукавку, а её жаждущее жизни сердце металось, не в силах сделать выбор. Её взгляд упал на бельевой узелок Северги, а в следующий миг она уже знала, как поступить. Свернув безрукавку, она сунула её между чистыми рубашками — авось, навья не заметит сразу, а когда увидит, то решит, что сама взяла подарок Голубы. «Только это и справедливо, только так и должно быть», — решило сердце, а решив, успокоилось. Ресницы Северги не дрогнули и не разомкнулись, когда по её лицу скользнула тень ласкающей руки…
        Навья пробудилась только через час. Сложив мясо в мешок, она привязала его к палке, на которой уже висел узелок со сменой белья, разметала погасший костёр и двинулась в путь. Она по-прежнему не видела пять теней, что скользили за ней по пятам: беззвучную мягкокрылую сову, неприметную горлицу, хитрую лисицу, ловкую кошку и быстроногого зайца.
        Продвижение вперёд продолжалось весь остаток ночи и утро. Ясный, солнечный полдень вынудил Севергу снова сделать привал, чтобы переждать слишком яркое для её глаз время суток. Настал черёд Боско сторожить, а остальные расположились в заброшенной медвежьей берлоге на отдых. Похрустев орехами и сухарями, Голуба подложила под голову свой узелок и, утомлённая бессонной ночью, нырнула под шуршащий лиственный покров дрёмы.
        …И провалилась в рыжую круговерть солнечного леса. Хоровод стволов сливался в плотный, навевающий дурноту забор, птичье чириканье осыпалось яркой черепицей с ветвей, а живое, текучее золото солнечных зайчиков смеялось под ногами. Бежать, плясать, виться вихрем! Грудь забыла, как дышать, а сердце взорвалось ослепительной жар-птицей и покорно упало в руки навьи, шагнувшей из-за дерева. Солнце ласкало светлый лён её вышитой рубашки, стройные сильные голени были обвиты вперехлёст ремешками чуней, а насмешливый, пронзительно-злой лёд глаз преобразился в тихий, грустный свет туманного утра. Пальцы Голубы утонули в лоснящихся, спутанных чёрных прядях волос, присыпанных первым снегом седины.
        «Почему ты не взяла безрукавку? Я вязала её для тебя с любовью… чтобы ты не зябла холодными ночами, — вырвался из её сердца горестно-укоризненный вздох. — И чтобы помнила обо мне».
        «Прости, милая, — покаянно опустились ресницы Северги, и тёплая ладонь стёрла со щеки девушки слезу. — Я и так не забуду тебя никогда».
        Солнечная нежность поцелуя слила их губы в одно целое, а холод правой руки Северги при объятиях вырвал у Голубы рыдание. Судорожно обняв её за шею и впечатавшись своей щекой в её щёку, она вжималась в навью всем телом.
        «Я хочу жить… Я хочу быть с тобой… Спаси меня, умоляю тебя! — плакало сердце, разбиваясь на сотни смолисто-янтарных брызг. — Матушка с тёткой Малиной и Дубравой хотят закрыть Калинов мост, чтобы не было кровопролития… Нужны четверо сильных, чтобы стать скалами над ним. Мы все окаменеем… Я не хочу умирать! Я ещё так мало жила! Я едва успела познать любовь! Спаси меня от погибели!»
        Шёпот леса леденящим плащом мурашек окутал девушку, а в спокойных льдинках глаз Северги разлился жутковатый отсвет далёкой грозы, нависшей над миром. Кончики пальцев ласкали щёку Голубы, меж бровей пролегла мрачная тень, а побледневшие, твёрдые губы шевельнулись:
        «Никто не должен отнимать у тебя жизнь или заставлять тебя жертвовать ею против твоей воли. Никакая благая цель не стоит этого».
        «Я не хочу… — Слёзы тёплыми струйками катились по щекам Голубы, слова с рыданием надломленно вырывались из груди. — Не хочу превращаться в камень… Я хочу жить… хочу любить!»
        «Ты будешь жить. — Губы Северги защекотали брови девушки, дыхание согрело ей веки, осушая слёзы. — Я всё сделаю для этого, моя девочка. Они не найдут Калинов мост».
        — Встаём! Двигаемся в путь! — беспокойным ветром ворвался в уши Голубы голос Боско. — Живее!
        Ошеломлённая, растерянная, охваченная чарующим оцепенением сна Голуба никак не могла вернуться в горькую явь и осознать необходимость встать и продолжать слежку. Корни деревьев словно оплели ей ноги, а лес нашёптывал печальные сказки и звал её раствориться в зеленоватой, шелестящей тишине между стволами. Дубрава тормошила её и подгоняла, и в звонко-льдистом прищуре её глаз Голубе чудилось какое-то подозрение.
        И снова — плащ из совиных перьев и хитроумный щит невидимости: с ветки на ветку перелетала Голуба, не теряя из виду навью. Не отставали и остальные, но вот беда: движению не было видно конца и края. Вот уж ночь набросила на небосклон полог сине-звёздной прохлады, а Северга всё шла без привала, на ходу жуя копчёное мясо и утоляя жажду из встречных ручейков и даже луж. У Голубы уж руки-ноги болели, а утомлённые веки моргали с песочным скрежетом, но остановиться на отдых не представлялось случая. То ли Северга спешила, то ли… изматывала их. Медовые нити того сна-встречи всё ещё тянулись за Голубой, размазывая её сознание, как кусок подтаявшего масла, а под сердцем белокрылым мотыльком билась тревога: Северга нашла безрукавку и обо всём догадалась? Или этот разговор во сне сбылся? «Девочка моя…» — гулко и сладко шептало эхо, и Голуба умывалась тёплыми слезами. Неужели навья её тоже любит? Боясь спугнуть призрак счастья, дочь Вратены не решалась даже вздохнуть полной грудью.
        Усталость брала своё. Голубе в совином «плаще» стало душно, точно в парилке, тело отяжелело, и при каждом перелёте с ветки на ветку её тянуло вниз страхом падения. К жаркой тяжести добавилась жажда, а чёрный плащ Северги всё так же неумолимо скользил по траве. Мать, тётка, сестра и Боско тоже изрядно выдохлись, но из последних сил продолжали двигаться вперёд.
        Вот уже новый рассвет озарил край неба, проступая над морем леса зябким румянцем, а навья не останавливалась, словно подпитываемая неиссякаемым источником силы. Всё светлее становилось в лесу с каждым часом, проснулись птицы и украсили пространство своим беззаботным гомоном, и Голуба цеплялась за него, как за спасительную золотую нить.
        К полудню небо затянулось облаками, и лес наполнился пасмурным влажным шелестом дождя. Встряхнув волосами, Северга подставила лицо каплям и провела по нему ладонями, будто умываясь. Её передышка у дерева кончилась быстро: подняв наголовье, навья крылатой чёрной тенью заскользила дальше, а Голуба была ей благодарна даже за эту кратковременную остановку. «Я больше не могу!» — кричало тело, а по щекам, мешаясь с дождём, текли слёзы.
        Влажная одежда, словно панцирь, тянула к земле, вися на плечах и сковывая движения. Голод, заглушённый усталостью, растворился призрачным теплом в животе. Когда истекли первые сутки непрерывного преследования, Боско начал отставать.
        — Давай, сынок, — подбадривала его Малина. — Держись!
        — Я… устал, — выдохнул мальчик-зайчик.
        — Мы все устали, — сурово отозвалась Вратена. — Но если мы остановимся на отдых, мы потеряем навью из виду. Сам вызвался с нами идти — на себя и пеняй.
        А Голуба всей душой устремлялась к Северге, мысленно моля: «Остановись хоть на несколько мгновений!» Навья будто услышала её и чуть помедлила у ручья, чтобы умыться и напиться воды. Эта долгожданная возможность обрушилась на соглядатаев неподъёмным счастьем, и они, тяжко дыша, упали на берегу ниже по течению. Боско был не в силах даже зачерпнуть воды, и Дубрава напоила его из своих рук.
        — Она слишком торопится, — переводя дух, проговорила Вратена. — Будто что-то чует.
        — Думаешь, она нас заметила? — Тётка Малина плеснула себе водой в лицо, и капельки повисли на её бровях и кончике носа.
        — Не знаю.
        А Дубрава сверлила глазами Голубу, и у той от её взгляда пот превращался на коже в иней.
        Трое суток длилась эта гонка на износ. Три ночи без сна, без пищи и почти без воды — пятёрка соглядатаев держалась лишь на силе духа, и когда Северга наконец соизволила расположиться на привал, они измученно упали на прохладную перину травы, даже не выставив часового для слежки за навьей. Вечерний лес колыхался над Голубой, шепча колыбельную, тело таяло и словно утекало в землю; блаженство обездвиженности дышало тревогой и опасностью, но девушка увязла в нём, не в силах пошевелить и пальцем. Беспомощная слабость владела ею и в тот миг, когда из зеленовато-синего сумрака вынырнула зловещая фигура в чёрном плаще и склонилась над нею. Тень скрывала лицо, и пространство под наголовьем казалось жутковатой пустотой, но Голубе и не нужно было ничего видеть: две ладони — тёплая и мертвенно-холодная — нежно коснулись её щёк, а губы влажно защекотал поцелуй. Сон и явь сплелись в обморочное наваждение…
        …Из которого её вышибли хлёсткие пощёчины.
        — Вставай, соня несчастная! Мы её упустили!
        Меж стволов горели косые янтарные лучи зари, рассерженная мать рвала и метала. Дубрава с Боско виновато молчали, а тётка Малина, как всегда, с кошачьей вкрадчивостью старалась успокоить сестру.
        — Тихо, не шуми… Не уйдёт далеко, нагоним. Похоже, Калинов мост где-то в Волчьих Лесах скрывается, туда навья путь и держит.
        — «Где-то»! — негодующе воздев руки, вскричала мать. — Волчьи Леса — огромны! Мы в них вечно плутать будем, пока нас Марушины псы не загрызут! А морок, что Калинов мост окружает? Нам через него без оборотня-проводника не пройти: закружит, заколдует он всякого, кто в те места забрёл! Ох ты ж, засоня такая! — обрушилась она на растерянную со сна Голубу. — Ты почему дрыхла, почему за навьей не следила? Из-за тебя мы её и упустили!
        Голуба раскрыла было рот, чтобы сказать, что вины её здесь нет: они все так устали, что рухнули без сил и уснули, даже не договорившись, кто будет сторожить Севергу; жгучая пощёчина выбила из её глаз едкие, горько-злые слёзы.
        — А меня кто-нибудь спросил, хочу ли я во всём этом принимать участие?! — вспыхнула она, вскакивая на ноги. — Хочу ли я превращаться в камень?! Я не посмела тебя ослушаться, чтя твою родительскую власть, но… я жить хочу, матушка.
        Две ледяные молнии ударили её в сердце, вылетев из беспощадных и твёрдых, как зачарованные самоцветы, глаз матери, и девушка, попятившись, села в траву. А мать, испепеляя её взором, прошипела сквозь свирепо стиснутые зубы:
        — Вот как ты заговорила? И тебе плевать на многие тысячи жизней, которые могут оборваться?! На реки крови, которые могут пролиться на земле? Тебе, соплячка, твоя никчёмная жизнишка дороже, да? В кои-то веки службу великую можешь людям сослужить — и вот каким боком ты поворачиваешься! Стыдись!
        Хлёсткая, как кнут, отповедь размазала Голубу, разбила жизнелюбивое, полное смятения, тоски и нежности сердце на тысячу солёных брызг. Куда она ни устремляла затянутый пеленой слёз взор, всюду натыкалась на суровое, непреклонное осуждение. Дубрава, скрестив руки на груди, смотрела на неё едва ли не с презрением из-под своих зимне-белёсых ресниц, Боско насупился, и даже тётка Малина, вечная миротворица, глядела неодобрительно. Куда ей было деться, куда спрятаться от этого суда? А судили её за то, что она не хотела умирать…
        — А безрукавка твоя где? — осиновым колом вонзился ей в грудь вопрос Дубравы.
        — Потеряла, видать, — пробормотала Голуба, страшась сказать правду.
        — Не лги! — Крик двоюродной сестры сорвался на визг.
        Тут и мать с тёткой насторожились, принялись допытываться с пристрастием, куда делась безрукавка.
        — Я её для навьи вязала… А она, когда уходила, позабыла её взять. Вот я и вернула ей подарок мой потихоньку. В узелок с бельём незаметно сунула. — Вымолвив последнее слово, Голуба вся съёжилась, ожидая удара или гневного окрика.
        Но мать только потрясённо охнула, горестно хлопнув себя по бёдрам.
        — Ну не дурища ли… Ох, горе мне с тобою, горе! Ты понимаешь, что ты натворила, девка пустоголовая? Ты ж нам всё дело загубила!
        — Навья в узелок и не заглядывала, — осторожно попыталась оправдаться Голуба. — Не до того ей было. Может, и ни при чём тут безрукавка.
        О разговоре с Севергой во сне она поведать не посмела — побоялась, что мать её и вовсе на месте убьёт.
        — Ладно, что теперь толку ругаться, — вздохнула тётка Малина. — Сделанного не воротишь. Сестрица, а может, блюдечко волшебное нам покажет, где сейчас навья?
        — Не покажет, — вместо Вратены упавшим голосом ответила Дубрава. — Оно над Навью и её жителями силы не имеет.
        — Что ж делать-то? — Вратена закусила ноготь, а её бегающий взгляд словно считал стволы вокруг.
        — Давайте-ка у птиц спросим, — сказала тётка Малина. — Может, они видели что-то?
        Из её сложенных дудочкой губ вылетел хрустально-звонкий, затейливый посвист, золотистой крылатой змейкой скользнул на ветку, а вскоре яркие самоцветы птичьих приветов посыпались на траву. Две пташки спорхнули с деревьев и уселись на гостеприимно подставленные им пальцы Малины. Та слушала их щебет, понимающе кивая головой.
        — Они говорят, что навья провалилась сквозь землю, — сказала она.
        — То есть, просто пропала? — нахмурилась Вратена.
        — Видимо, так, — вздохнула её сестра. Отпуская птиц, она воскликнула им вслед: — И на том спасибо, родимые!

***
        Толкуя птичий ответ, сестры-ведуньи перемудрили, пошли по сложному пути, тогда как следовало понимать слова «провалилась сквозь землю» самым прямым образом. В то время как четверо женщин и один мальчик растерянно озирались вокруг, Северга продвигалась по длинному подземному ходу, прорытому здесь в незапамятные времена «верхними» оборотнями, дневными псами Маруши, что жили в Яви. Занимаясь разведкой, навья неплохо изучила и составила подробную карту разветвлённой сети этих ходов, большая часть которой была уже давно заброшена. Должно быть, псы вырыли их когда-то, чтобы передвигаться по ним в солнечные дни и скрываться от чужих глаз.
        Северга с самого начала спиной почуяла погоню, но не подала виду — выжидала, желая понять, кто её преследует и что ему нужно. Коптя мясо на привале, она до щекотных мурашек по лопаткам ощущала чей-то взгляд, но сдерживала жгучее желание оглянуться и делала вид, будто ни о чём не подозревает. Она ждала ошибки, верила, что соглядатай сам выдаст себя. Так и случилось.
        Спала она вполглаза — неприметное колыхание травинки было способно её разбудить. Большая тень ширококрылой птицы скользнула по её лицу; веки Северги дрогнули, но не разомкнулись, только готовая к встрече с врагом рука легла под плащом на рукоять меча. Но вступать в бой не пришлось: сладкий медово-молочный запах Голубы знакомо ударил ей в ноздри. Девушка даже не подозревала, каким оглушительно громким в лесной тишине было её взволнованное дыхание; не знала она и того, что навья не спит, а сквозь сетку смежённых ресниц наблюдает за ней. Ну конечно! Безрукавка… Смех, нежность, печаль — всё это смешалось в груди Северги в живой, беспокойно-яркий комок, но она владела собой и не выдала своих всколыхнувшихся чувств ни единым движением.
        Но червячок подозрительности всё же грыз её изнутри. Она охотно поверила бы в то, что Голуба способна следовать за ней, чтобы тайком подсунуть забытый подарок, если бы у девушки не было хитрой, остроглазой, цепкой мамаши-ведьмы, которая приютила и выхаживала Севергу явно не по доброте душевной, а с некой целью.
        Не верила навья в бескорыстие людей, и следующий день только укрепил её в этом убеждении, подтвердив её догадки. До подземных ходов было ещё далеко, и ей пришлось сделать привал: солнце норовило выклевать, как злая хищная птица, её глаза. Погрузившись в спасительную дрёму, Северга и здесь не теряла власти над своей душой и думами; выпорхнув бабочкой из тела, она устремилась к Голубе, которая, вне всяких сомнений, сейчас тоже отдыхала после беспокойной ночи. Проникновение в сон девушки было столь же лёгким и сладким, как близость с нею. Там было так же солнечно, как наяву, но сила её любви заставила дневное светило быть намного мягче к глазам навьи. В собственных снах Северга морщилась от яркого солнца, а здесь смогла насладиться и суетливо-текучим медовым золотом пляшущих на земле зайчиков, и уютным, покалывающим теплом пробивающихся сквозь лесной шатёр лучей.
        Горячая, трепетная, доверчивая птица большой мягкой тенью слетела с дерева и обернулась Голубой. Живые золотые искорки плясали на её волосах, а в широко распахнутых глазах застыл полудетский страх и мольба о спасении. Вид жалобного «домика» бровей и растерянно приоткрытых губ захлестнул Севергу горячим желанием заключить Голубу в объятия и защитить от всех посягательств.
        «Спаси меня, — нежным хрусталём струился голос девушки. — Я не хочу умирать… Они собираются закрыть Калинов мост… Мы все умрём, все окаменеем!»
        Не хотела она приносить в жертву свою юную жизнь, едва проклюнувшуюся, как подснежник сквозь холодный весенний наст. Она охотно пошла бы на любые муки ради близких — тех, кого любила, а далёкие, невнятные образы незнакомых ей людей, которым грозила смертельная опасность — что они значили для неё? Они оставались бестелесными призраками, брошенными её матерью-ведьмой на чашу весов её совести, и собственная жизнь для Голубы перевешивала. Не была она готова к добровольному самопожертвованию ради тех, кого в глаза не видела, и никто не имел права принуждать её к этому — так рассудило сердце Северги, а губы закрепили этот приговор поцелуем.
        «Ну, ну… Ты будешь жить. Я сделаю всё для этого, моя девочка». — Заключив Голубу в объятия, Северга ласкала пальцами шёлковое плетение её тугой толстой косы.
        Только молчаливые деревья знали, чего ей стоил этот трёхдневный бросок без единого привала. Наверно, ради этого она и разрабатывала своё тело, отрывая его от смертного одра вопреки убийственной слабости и на виду у костлявой девы в белом балахоне. Не зря она отвоёвывала себя у своей мертвенной сиделки — каждый день по вдоху, по удару сердца, по лоскутку кожи, по мышечному волоконцу. Тело надламывалось, горело, стонало, но Северга шла, стремясь к подземным ходам. Каждую маленькую победу над болью и усталостью она посвящала Голубе — в отплату за бесценный подарок, который та сделала навье в ельнике у ручья.
        Она изматывала своих преследователей — и Голубу в их числе, но что значила безостановочная трёхдневная погоня в качестве платы за сохранённую жизнь? Пустяковая цена, да и знала Северга: молодая, здоровая Голуба выдержит. А вот в себе навья уже не так крепко была уверена: работавшее на износ, на разрыв сердце каждый миг захлёбывалось кровью, предостерегая её от нового шага угрозой остановки. Северга слышала, чувствовала, понимала, но не прекращала движения. Она не боялась умереть в пути. Если её смерть помешает ведьмам осуществить их саморазрушительный замысел, Северга была согласна приблизить своё поражение в противостоянии с костлявой девой.
        Нет, не ради себя навья пару раз всё-таки остановилась — она хотела дать роздыху Голубе. Зачерпывая воду из ручья, она знала, что где-то неподалёку упали на землю обессиленные, измученные ведуньи. Холодный плащ ночи покрыл её плечи, остудил лоб густым дуновением печали, а мягкий мох расстелился под ногами пружинящей подушкой, поглощая звук шагов. Скользя между стволов, Северга слушала дыхание леса, и каждая травинка пела ей о том, что Голуба где-то близко.
        И вот — знакомые медово-молочные чары выступили из-за полога ночной свежести с яркостью утренней зари. Чтобы преждевременно не спугнуть, не разбудить это чудо, навья замерла, ловя и ухом, и сердцем нежные, как пальчики самой Голубы, струйки этого волшебства. Искреннее тепло парного молока сливалось с янтарной тягучей целебностью мёда, и это была самая счастливая, самая светлая действительность, какая только могла существовать.
        Древние седые космы тумана стлались рваными рукавами и окутывали лес молчаливой мглой; белые пальцы ночи ласкали взъерошенные вихры утомлённого мальчика, уснувшего с шапкой в изголовье. Слипшиеся прядки волос прилипли к его лбу, из уголка рта самозабвенно повис прозрачный тяж слюны. Умаялся парень. Северга осторожно перешагнула через Боско, не потревожив его сон, и остановила неприязненный взгляд на сёстрах-ведуньях, уснувших по разные стороны от дорожной корзины. Откуда, из каких пространств они выудили заклинание для закрытия прохода в Навь? Притом, что его не знала ни Северга, ни прочие рядовые навии — только жрицы Маруши и владели той тайной.
        Ноги Северги бесшумно ступали между спящих, край чёрного плаща задел Дубраву, но та не пробудилась. Словно схваченная инеем снежная дева, лежала она, сомкнув льдисто-светлые ресницы, ласкаемая со всех сторон травой с россыпью мелких белых цветочков — непримиримая, твёрдая в своей ненависти к навье, и ничто не могло смягчить её сердце. Впрочем, Северга слишком устала, чтобы пытаться что-то доказать им всем, замкнутым в своей правде.
        Всем, кроме милой её сердцу Голубы, которая спала чуть поодаль, охраняемая объятиями корней старого дерева. Нет, не затмевала её тёплая, юная краса света ясной и животворной, но строгой, далёкой и недосягаемой звезды по имени Ждана, не могла сравниться с её весенним величием, но и не требовал этот скромный цветок от женщины-оборотня никаких объяснений и оправданий, не судил и не укорял — просто любил её такой, как есть.
        У ведьм было заклинание, а у Северги — меч, который мог бы заставить их смолкнуть навеки. Пара взмахов — и уже никто не посмеет покуситься на жизнь Голубы и попытаться принести её в жертву… Но поймёт ли девушка, простит ли, примет ли спасение такой ценой? Рука Северги соскользнула с рукояти оружия, так и не вынув его из ножен.
        Веки Голубы приоткрылись, затрепетали, а из груди вырвался тягучий стон. Её мозг наполовину спал, в мутном взгляде сквозь ресницы тускло блестело придавленное, одурманенное сном сознание. Присев рядом, Северга склонилась над нею. Как не дать им загубить эту светлую и чистую жизнь? Уничтожить их? Так поступила бы вчерашняя Северга. Нынешняя, с осколком иглы под сердцем, только нежно и грустно прильнула к губам девушки в прощальном поцелуе и ускользнула неслышным чёрным призраком, чтобы «провалиться сквозь землю».
        Они не должны найти Калинов мост. Они не найдут его без провожатого-оборотня, а если и отыщут каким-то чудом, то охранный морок не пропустит их к проходу. Он разумен — случайного гостя просто выкинет назад на то место, где он вошёл. «Нет, без проводника им не найти даже тот лес — обиталище морока, опасения излишни, — успокоила себя Северга. — Какой оборотень согласится проводить их туда? Бред. Не найдётся такого ни в одном из миров». Раздвинув густую, свирепо-колючую стену кустов, навья нырнула в узкую каменную щель; холодная подземная сырость охватила её со всех сторон, просочилась в грудь и зябкой паутиной прилипла к лицу. Стоило Северге мысленно призвать хмарь, как тьма озарилась ласковым радужным сиянием.

***
        Алый шёпот наполнял лес, кроваво-клюквенный туман застилал пространство между стволами, небо виднелось ярко-розовыми, как воспалённые дёсны, лоскутками сквозь листву. Пружинистая подушка мха тоже пропиталась этим красным безумием, и зубы Цветанки драли её в исступлении, однако вместо вожделенной живой крови во рту разливалась лишь сырость и землисто-травяной вкус.
        …Ночью Невзора добыла кабана, и они, наевшись до отвала, завалились спать, но пробившиеся сквозь оконце рассветные лучи обожгли Цветанку, словно удар плетью. Сколько она ни тёрла глаза, ей не удавалось отделаться от красных точек, плясавших всюду, будто стая голодной мошкары. Невзора занималась починкой сетки, огораживавшей уголок маленькой Светланки: непоседливый Смолко умудрился её порвать вчера, играя с молочной сестрёнкой. Подрастая, малыш-оборотень набирал силу, и порой приходилось ограждать от него девочку, чтоб тот нечаянно не навредил ей. Нравом он обладал вспыльчивым и, сердясь, выпускал когти, но не всегда мог быстро вернуть рукам человеческий вид, а потому в такие мгновения Светланку следовало держать подальше от него, покуда он не успокоится. Впрочем, подолгу злиться он не умел, и уже совсем скоро становился прежним — весёлым и беспокойным, любопытным и игривым, как все малыши.
        — Ты чего такая смурная? — ловко орудуя крючком, спросила Цветанку Невзора. — Дурной сон приснился, что ль? Говорила ж тебе: не ешь так много. На переполненный желудок спится худо.
        Желудок Цветанки легко справился бы и с целой кабаньей тушей, если б мог растянуться до таких размеров. На пищеварение она никогда не жаловалась, всё дело было в этих красных «мошках», к которым добавлялся зуд в клыках и смутное беспокойство. Слушая звенящую песню этой тревожной струнки у себя внутри, Цветанка задумчиво ерошила не стриженные с весны волосы, выросшие во всклокоченную копну соломенного цвета.
        — Да нет, вроде улеглось всё, — пробормотала она, заглядывая в «загон», где в обнимку дрыхли дети.
        Смолко во сне непроизвольно превратился в зверя, а Светланка вцепилась пальчиками в его густую шерсть, положив на его тёплый бок голову, будто на подушку.
        — Негоже им вместе спать, — шепнула Цветанка, косясь на внушительные когти Смолко. — Не ровен час, оцарапает он её…
        Этот страх въелся ей в душу так, что ничем его нельзя было вытравить. Глаза Невзоры понимающе и проницательно кольнули её из-под мрачно нависших бровей, но, глянув на сладко спящего сына, чёрная волчица вздохнула и не стала его тревожить.
        — Пусть уж спят, — молвила она с ласковыми морщинками в уголках век. — Хоть в тишине побыть. А коль растормошить их — всё. Прощай, покой.
        Уголок для Светланки она сделала сама из деревянных брусков и натянутой между ними прочной сетки, когда в плетёной люльке подросшей девочке стало тесно и скучно. Новое место Светланке понравилось: там она могла и спать, раскинув ручки и ножки, и кататься с боку на бок, и играть, и ползать. Игрушками ей служили погремушки, сделанные из набитых сухим горохом козьих пузырей, нехитрые соломенные куколки да фигурки из желудей и сосновых шишек. Цветанка наловчилась их делать: шишка — туловище, голова — жёлудь, а вместо ног и рук — прутики, вклеенные меж чешуек смолой. Ломала Светланка этих человечков часто, да и Смолко был не прочь попробовать их на зуб, вот и приходилось воровке-оборотню постоянно пополнять запасы этих простеньких игрушек. Освоив их изготовление, Цветанка от человечков перешла к лошадкам, лесным зверям и птичкам.
        Лёгкая, паутинно-тонкая дрожь сводила пальцы Цветанки, лежавшие на одном из столбиков сетчатой ограды. Опасное, скользкое ощущение. Красные мошки распухали, превращаясь в шмелей, сливаясь в кровавые сгустки и заставляя взгляд синеглазой воровки то застывать, то беспокойно бегать.
        — А ну, глянь на меня прямо, — нахмурилась Невзора. — У… Иди-ка ты в лес, дорогуша. Подальше от дома. И не возвращайся, пока оно не успокоится.
        — Что — оно? — Впрочем, Цветанка уже нутром чуяла: один из приступов, о которых предупреждала Радимира, был близок.
        — Сама знаешь. Иди, выпусти из себя это. — И Невзора как ни в чём не бывало вернулась к починке сетки, проворно работая крючком.
        Красное одиночество обступило Цветанку со всех сторон лесным молчанием. Воздух наливался клюквенным туманом, кисловатая горечь засела у корня языка, и не оставалось ничего иного, как только бежать, бежать, бежать вперёд, не оглядываясь.
        Она пыталась этим безумным бегом выгнать, выжечь красное безумие из тела, но оно, похоже, засело в душе. Корни зубов горели и постукивали в такт сердцу, и успокоить их могла только тёплая кровь из свежей раны. У деревьев не было крови, но клыки царапали и драли кору, стремясь выломать, вычесать нарастающий зуд ярости с наименьшими жертвами. Уж пусть лучше пострадают бессловесные стволы, чем кто-нибудь живой, дышащий, с бьющимся сердцем…
        Впрочем, деревья плохо утоляли кровавый голод: он требовал хоть муравья раздавить, ему нужна была чужая боль, чтобы уняться. Хотя бы хруст косточек маленькой пташки на зубах, хотя бы жизнь червяка, а лучше всего — кого-то покрупнее: в большом теле больше боли.
        А может, холодная вода собьёт этот жар?… В бреду алого тумана Цветанка-оборотень с разбегу прыгнула в лесной ручей, тёрлась боками о жёсткое каменистое дно, глотала освежающую прохладу, но на её кипящее нутро это не действовало. Ярость бурлила и клокотала в ней, норовя хлынуть горлом или вырваться через разрушительное бешенство.
        Выскочив на берег, она встряхнулась, и мокрая шерсть вздыбилась ежовыми иглами на загривке, повисла тающими сосульками на животе. Время растворилось, распластанное, освежёванное, нарезанное на куски-часы, которые не лезли в горло. День? Вечер? В алой дымке всё спуталось. И вдруг волна нежного, дразнящего, вкусного запаха тёплой девичьей ладошкой пощекотала трепещущие ноздри Цветанки, вырвав её на мгновение из гибельного болота кровавой жажды. Застыв, она просто наслаждалась, захлёстнутая светлым изумлением: девушка? Здесь, в этой глуши? Сюда не забредали даже самые отчаянные и отважные собиратели грибов и ягод, вооружённые крепкими дубинками… А вот поди ж ты — забрело веснушчатое чудо, с чистыми, как подснежники на могиле Нежаны, глазами.
        Но кровожадное чудовище внутри недолго пребывало в оцепенении. Рр-гам! Челюсти с лязгом сомкнулись, но ухватили лишь воздух: девушка раскинула руки и вспорхнула мягкокрылой, бесшумно-молниеносной совой. Осенённая тенью её крыльев-объятий, Цветанка ощутила в горле ледяной ком, который, скользнув внутрь, разлил в животе блаженную прохладу. Гибельный туман капал с ресниц розовыми слезами, а между деревьев стлался вечер, пронизанный румяными косыми лучами заката — спокойными, не режущими, а ласкающими глаз. Шур-шур-шур — на мягких быстрых лапках прошмыгнула мимо лесная тайна, хитрая, вёрткая и неуловимая. Лишь белые цветочки качнули головками ей вслед…
        Неужели приступ разрешился без кровавой жертвы? Свернувшись на уютном пушистом ковре из сочной травы, Цветанка опасливо вслушивалась в своё нутро, ещё совсем недавно бесновавшееся и жаждавшее насилия, а теперь странно затихшее и умиротворённое. Вдоль хребта разливалась приятная усталость, лапы гудели и жарко вторили ударам сердца. Ещё бы — целый день в беготне… Даже хвост лежал безвольно, не в силах отогнать приставучую муху.
        А пока мохнатое тело отдыхало, мысли Цветанки беспокойным роем вились вокруг девушки-совы. Образ этой большеглазой лесной колдуньи ласково впился горячим шипом где-то под сердцем, жалил и подстёгивал, разжигал былую страсть, будил в Цветанке уже подзабытую в заботах о малышке ветреность. Неугомонный, неисправимый Заяц, увивающийся за каждой хорошенькой девицей, снова распрямлялся в ней во весь рост. Может, найти?…
        Да! Лапы тут же ответили на этот порыв, пружинисто и сосредоточенно подняв тело с приятного, расслабляющего травяного ложа. Да, отыскать эту девушку во что бы то ни стало и… Да хотя бы просто рассмотреть получше, а то лишь этими подснежниковыми глазищами и успела Цветанка плениться, а всё остальное съел красный туман. Прыжок — и воровка-оборотень мягко заскользила между стволами, ловя чутьём тёплый, трогательно-сладкий запах не то молочной каши с мёдом, не то пирогов с земляникой. Много граней переплелось в нём, и Цветанка трепетала от окрыляющего восторга, идя по лёгкому следу в воздухе.
        А вечерний лес плёл янтарные чары, подстилал под бегущие лапы цветочный ковёр, загадочно шелестел кустами и усмехался ясными проблесками неба в густом плетении веток. Каково же было удивление застывшей на месте Цветанки, когда она обнаружила, что вожделенный след вёл её домой! В нескольких прыжках от избушки волчьи лапы превратились в руки и ноги, а их обладательница притаилась за деревом, вслушиваясь и принюхиваясь. Похоже, в доме были гости.
        Достав из-под камня одежду, Цветанка облачилась и решительно открыла дверь. Её взгляду предстала умиротворяющая картина: затопленная печка трещала, в горшке пыхтела каша, а за столом расположились четверо женщин и один мальчик. Хоть прошло и немало времени с той встречи, но Цветанка узнала знахарку Малину, живую и здоровую, несмотря на полученный удар копытом в голову, её дочь Дубраву и приёмыша Боско; незнакомой оказалась сурового вида женщина, чертами лица отдалённо схожая с Малиной, но хмурая и настороженная. И, конечно же, к радости воровки, подснежниковое тепло глаз девушки-совы тут же окутало её плотной волной.
        — Мы — люди, — сказала Невзора. — Наш звериный облик — лишь оболочка, которая вас пугает. Но вот здесь, — женщина-оборотень приложила руку к груди, — мы люди. Может, и трудно в это поверить, но сердце мы стараемся сохранить в себе человечье.
        Ничуть не стесняясь своей наготы, она даже не побеспокоилась накинуть на себя что-нибудь, и Цветанка едва не фыркнула при виде смущённо бегающего взгляда Боско.
        — Ты б хоть при гостях оделась, — хмыкнула она, бросая Невзоре сорочку.
        — А я у себя дома, — невозмутимо отозвалась та. — Как хочу, так и хожу.
        Впрочем, заметив пунцовые щёки мальчика, она неохотно надела рубашку, помешала кашу, попробовала, бросила щепотку соли. А Цветанка с поклоном молвила, обращаясь к Малине:
        — Рада видеть тебя живой-здоровой, добрая женщина. Помнится, при прошлой нашей встрече тебя конь лягнул…
        — Всё зажило, прошло, быльём поросло, — сдержанно отвечая на поклон, улыбнулась знахарка. — И я тебя припоминаю, синеглазка. Очи твои ясные не вдруг забудешь, увидев даже только единый раз.
        Цветанку игриво и пряно царапнуло по сердцу это откровенное признание. Недурна была собой Малина — цветущая, полнокровная, с туго налитой грудью и лёгкой горчинкой сладострастия в очертаниях чувственных губ, однако же юные весенние чары девушки-совы затмевали все эти прелести. Цветанка не могла оторвать взгляда от приятных сдобных округлостей её тела, от тяжёлой медно-русой косы, пушистых ресниц и очаровательных веснушек.
        — Это сестра моя, Вратена, а это — дочь её, Голуба, — представила Малина двух незнакомок.
        — А меня Цветанкой звать, — присаживаясь поближе к девушке, подмигнула воровка. — Но можно и Зайцем кликать. Прозвище это у меня с малых лет.
        Голуба напустила на себя неприступный вид, чем только позабавила Цветанку. Душевная теплота исходила от неё, как жар от свежеиспечённого пирога; рядом со своей стройной и изысканно-прелестной, как юная яблонька, белокурой сестрицей она выглядела простушкой, но простота эта располагала к себе. С такими девицами Заяц-повеса не слишком долго церемонился — уже на первом свидании целовал и исследовал все соблазнительные места.
        Любуясь девушкой, Цветанка вполуха слушала рассказ Малины. Шли они к Калинову мосту, чтобы заклинанием закрыть его и не допустить великой беды, которая грозила миру из Нави, да на пути своём заблудились. Услышав имя Северги, воровка застыла в каменном напряжении и стала слушать внимательнее.
        — Всё из-за этой дурёхи, — дополнила рассказ матери Дубрава, бросая неодобрительный, осуждающий взгляд на Голубу. — Она втрескалась в эту убийцу и испортила нам всё дело — подложила ей безрукавку, чтобы та, видите ли, не зябла ночью… Вестимо, навья сразу сообразила, что к чему, и как сквозь землю провалилась.
        При слове «втрескалась» Цветанка ощутила знакомый комок сладострастного жара в низу живота, а Невзора задумчиво заметила:
        — Чтобы не зябла? Марушины псы не боятся холода.
        — Хуже того — она ещё и отдалась ей! — не унималась правдорубка Дубрава, словно желая выставить сестру в самом невыгодном свете и этим ещё пуще пристыдить её. — Подарила своё девство этому чудовищу, у которого нет ни сердца, ни души…
        Какое пламя полыхнуло в глазах кроткой Голубы! Стиснув кулачки и заиграв ноздрями, девушка процедила сквозь зубы:
        — Не говори так о Северге, сестрица, ты не права. — И добавила, обращаясь к Цветанке и Невзоре: — Если б вы видели её, если б знали, что она вынесла, вы бы ни на миг не усомнились, что и душа, и сердце у неё есть. И это сердце умеет любить… В отличие от твоего, Дубравушка — холодного, ожесточённого. Твоё-то и не знает, что это такое — любовь.
        — Ты просто струсила, — ответила Дубрава, льдисто блестя светлыми глазами. — И ежели мы не отыщем Калинов мост, не закроем его, случится великая беда. И виновата в этом будешь ты!
        — Погоди-ка, красавица, — перебила её Невзора, ставя пышущий жаром тяжёлый горшок с кашей на стол. — Погоди бросать слова обидные, лучше вот — покушай горяченького, нутро отогрей. Голодные вы, поди, с дороги-то.
        Наверно, гости не ждали от Марушиных псов такой щедрости и заботы — все, кроме, пожалуй, Голубы, которая с удовольствием наполнила свою миску и, дуя на ложку, принялась есть.
        — Хороша каша, — похвалила она. — Благодарствую на угощении! Матушка, тётя Малина, отведайте! Дубрава, Боско, и вы тоже поешьте. Не всё ж орехи с сухарями грызть!
        Из огороженного угла послышалась возня и писк. Смолко, учуяв вкусный запах, перескочил через сетку, перекинулся в человека и устремился к столу — как был, голышом и босиком. Невзора усадила сына к себе на колени и, подув на ложку, поднесла её ко рту малыша. Он уже обзавёлся жевательными зубами и вовсю уплетал и кашу, и мясо, и хлеб, но и от материнского молока пока не отказывался — любил полакомиться на пару со Светланкой, а Невзора не спешила отнимать его от груди.
        Конечно, девочка тут же громко подала голос, давая знать, что тоже не прочь поужинать. Невзора передала Смолко Цветанке, а сама, достав Светланку из-за сетки, раздвинула прорезь в рубашке и открыла сосок. Кроха тут же утихла и зачмокала. Кормя вертлявого Смолко, Цветанка грелась в лучах улыбки Голубы, которая с теплом во взгляде любовалась детишками, тогда как её спутницы и Боско оставались задумчиво-настороженными. Впрочем, и они постепенно расслаблялись, по мере того как их желудки наполнялись горячей сытой тяжестью от пшённой каши, сдобренной маслом.
        Наконец подала голос Вратена, на подобревшем лице которой от сытости разгладились суровые складки:
        — Ну что ж, благодарствуем на гостеприимстве. Путь мы держим в Волчьи Леса, где, по поверьям, и прячется под покровом морока Калинов мост. Людям сквозь тот морок не пройти… ежели только какой-то Марушин пёс не согласится стать проводником.
        — Морок и на нас действует, — сказала Невзора. — Не каждый Марушин пёс сможет через него пробраться. Я бы, может, и попробовала вам помочь, но сами видите — сынок малый у меня. А у Цветанки — Светлана, она и вовсе грудная ещё — как её оставишь?
        — А что за беда грозит миру, ежели Калинов мост не закрыть? — полюбопытствовала Цветанка, в чьей памяти снежной бурей взвился горько-леденящий образ Серебрицы с озарёнными безумием ядовито-зелёными глазами.
        — Сон мне был вещий, — коротко ответила Вратена. — Война грядёт.
        Взор её подёрнулся холодным мраком, а в ушах Цветанки отдалось жуткое эхо слов Серебрицы: «Навь умирает. Ночные псы придут наверх… И кто тогда будет поклоняться Лаладиному солнцу? Кто станет рисовать его знаки и вышивать на одежде? Всё поглотит Макша — холодное солнце Нави…»
        — Вот потому-то мы, синеглазочка, и хотим попытаться закрыть проход в Навь, — вздохнула Малина, облокачиваясь и налегая грудью на край стола. — Ежели этого не сделать, вся земля покроется кровью, и не будет ни одной семьи, которой не коснулись бы горе и смерть.
        — Это затронет всех. Никому не удастся отсидеться, — угрюмо заключила Вратена. И, бросив из-под нависших бровей тяжёлый взгляд на сопевшую у груди Невзоры Светланку и притихшего Смолко, добавила: — И от вас зависит, в каком мире жить вашим детям.
        Эти слова повисли тяжёлой, гнетуще-душной тенью в воздухе, и сочившийся в окна синий сумрак стал пронзительно-зловещ, тревожен и не по-летнему холоден.
        — Оставайтесь ночевать, утро вечера мудренее, — молвила Невзора, мрачновато-задумчивая, сдержанная. — Ежели хотите, можем баньку для вас истопить — хоть дорожную пыль смоете.
        — Благодарим, помыться было бы и впрямь неплохо, — согласилась Вратена, а Малина одобрительно кивнула. — Сколько уж дней идём — запылились, пропотели…
        После бани гости стали устраиваться на отдых. Невзора с Цветанкой уступили им лучшие места, а сами улеглись на соломе в сенях. Впрочем, обеим было не до сна. Подкрался Смолко и, пыхтя, свернулся пушистым клубочком под боком Невзоры; поглаживая его между ушами, та смотрела в темноту бессонными мерцающими глазами.
        Леденящая неизбежность нависла над Цветанкой крылом звёздной ночи. Всё скрутилось в хлёсткий жгут: и выкрикнутое в приступе безумия пророчество Серебрицы, и его подтверждение, пришедшее в виде вещего сна Вратены, и странно спокойные глаза Голубы, на дне которых таилась искорка печали о весне, коей не суждено настать… Снова непоседливая стайка мыслей воровки ринулась к девушке, удивительно тёплой, светлой, мягкой, окрылённой любовью… В своём воображении лаская влекущие изгибы тела Голубы, Цветанка со вздохом призналась себе самой, что, пожалуй, немножко влюбилась. Впрочем, эта влюблённость, лёгкая, ничего не требующая и ни к чему не обязывающая, не мешала ей хранить в сердце святую верность Нежане и с горечью вспоминать о Дарёне. При мысли о Северге Цветанку жалили зависть и недоумение: как угрюмой навье удалось завоевать это чистое сердце?
        Игривые думы вскоре сдул ветер тревоги. Его невидимые холодные пальцы угрожающе простёрлись над сопевшей в своей постельке Светланкой, и Цветанка не могла отогнать это чудовище прочь, просто сидя здесь, в лесу. Нужно было действовать.
        — Я должна им помочь, — прошептала воровка-оборотень Невзоре. — Я должна пойти с ними и провести их к Калинову мосту.
        Та, казалось, была охвачена дремотой, но при звуке голоса Цветанки тут же вонзила в неё мрачные искорки глаз.
        — А Светланка? Ты о ней подумала?
        — О ней я и думаю. О её будущем. — Цветанка, стряхивая остатки ночной ленивой истомы, села на соломенной подстилке. — Ведь если всё, что говорят наши гостьи, сбудется, ни у нас, ни у наших детишек будущего может не быть вовсе.
        Она поднялась, отворила дверь и вышла навстречу молчаливому лесу. Втягивая нервно дрожащими ноздрями воздух, в котором уже чувствовалась предосенняя зябкость, она устремила взгляд к тонкому острому серпу месяца. Невзора неслышной тенью выскользнула следом.
        — Ты хоть сама-то знаешь, куда идти?
        Цветанка ласково провела пальцем по шраму, пересекавшему когда-то красивое лицо.
        — Точно не знаю, но как-нибудь найду дорогу. Лесные духи мне подскажут. Помнишь, ты говорила, что надо их слушать? Я отыщу Калинов мост и вернусь к вам. Пригляди тут за Светланкой, ладно?
        Когда рассвет лизнул раму мутноватого оконца ярко-розовым языком, Невзора подсушивала в растопленной печке нарезанный ломтиками хлеб. Гости завтракали разогретой вчерашней кашей, запивая её отваром из смородинового листа и сушёной малины.
        — В дорогу возьмёте, а то припасов у вас уж не осталось. — Невзора ссыпала сухари в мешочек, завязала его и вручила Голубе. — А в остальном вас лес прокормит. Ягод да грибов нынче полно, а коли мясца захочется — Цветанка дичь добудет.
        Девушка сверкнула ясной улыбкой и порывисто обняла женщину-оборотня — может, просто из благодарности, а может и потому что напомнила ей Невзора дорогую её сердцу навью. И правда, было у них с Севергой немало общего: хмурый стальной взгляд, высокий рост, сила, шрам… Если Невзора успела стать Цветанке почти родной, так может, и Голуба разглядела в суровой, безжалостной навье что-то такое, что остальные в упор не желали видеть?…
        После завтрака гости собрались в путь. Цветанка, склонившись над малышкой, ласково пощекотала ей пяточку, и девочка захихикала, дёрнув ножкой. Однако уже через мгновение веселье на её личике сменилось тревогой, и когда воровка взяла Светланку на руки, та громко разревелась — видно, чувствовала расставание.
        — Ну, ну… Я скоро вернусь, не печалься, — поглаживая ребёнка по спинке, пробормотала Цветанка, чувствуя в горле острый и нелепый, горький ком, засевший неловко и мучительно.
        Солнце причиняло боль, но воровка-оборотень нашла выход: соорудив из куска древесной коры что-то вроде козырька, она привязала его над глазами. Яркий день оставался по-прежнему тяжёлым испытанием для её зрения, но так убийственные лучи хотя бы не лились сверху слепящим потоком. Солнечные зайчики были её злыми врагами, а сверкающие струи встречного лесного ручейка заставили Цветанку сморщиться и отвернуться. Она с нетерпением ждала, когда вечером сила солнца пойдёт на убыль.
        Направление на Волчьи Леса подсказывала Дубрава, время от времени превращаясь в горлицу и взмывая в небесную высь. Впрочем, Цветанка и без её подсказок нашла бы путь: разве она могла забыть холодный шелест Северного моря, принесшего ей беду в лице Серебрицы? Теперь она кожей чуяла леденящее дыхание его серых волн, а вслушиваясь, различала среди беззаботного дневного гомона мрачный шёпот и далёкое биение сердца тьмы, таящейся в неприступной глубине тех лесов.
        Первый день пути таял в синей вечерней дымке. Истерзанные солнцем глаза Цветанки блаженствовали, и она прибавила ходу, забыв о том, что её спутники — люди, неспособные потягаться с нею в силе и выносливости. Вратена, впрочем, упорно шагала вперёд, превозмогая усталость, а вот Боско и Голуба уже еле переставляли ноги.
        — Передохнуть бы, — едва слышно проронил мальчик. — И кушать очень хочется…
        — Ну, тогда привал, — объявила Цветанка. — Могу поймать кого-нибудь на ужин.
        — Нет уж, у нас сухари есть, — повела плечом Дубрава.
        — А пусть словит, — решила Вратена. — Зачем отказываться, коли есть возможность поесть как следует?
        — Я плоть живых существ есть не могу, — передёрнулась девушка.
        — Ты — как хочешь, — пожала плечами её тётка. — Ешь сухари, а мы мяском силы подкрепим.
        Остальные не возражали, и Цветанка отправилась на охоту. Бродя по лесу в облике зверя, она наткнулась на уединённое озерцо, одетое тишиной и заросшее камышом. Зеленоватый туман плыл над водой, а в небе дремали беззаботно-розовые облака, подрумяненные последним отблеском заката — чудесная картина, но охотнице было не до красот природы: её намного больше привлекала стая диких гусей, дремавшая в камышах. Дабы не вспугнуть птиц шорохом и плеском, Цветанка велела хмари расстелиться над водой тонким слоем.
        Цап! Бульк! Подкравшись к гусям, Цветанка ухватила одного за шею, а остальные тут же с переполошённым криком взлетели. Недолго птица била мощными крыльями: одно движение челюстей — и её полупудовое тело обмякло, а голова повисла на перекушенной шее. Вернув себе человеческий облик, Цветанка уселась на берегу и принялась ощипывать ещё тёплую тушку.
        Когда она вернулась к месту стоянки, там уже весело потрескивал костёр, играя рыжими вихрами пламени: видно, ему не терпелось что-нибудь поджарить или сварить. Вручив женщинам птицу, Цветанка с усмешкой уселась у подножья дерева. Дубрава с подчёркнутым равнодушием грызла сухари, а вот Голуба с Боско в предвкушении сытного ужина охотно поучаствовали в его приготовлении. Гуся опалили, выпотрошили и разрезали на куски, чтобы мясо лучше прожарилось на вертеле.
        Дымок с вкусным духом жарящейся гусятины плыл над травой, густо-медный отблеск огня лежал на ближних стволах, а Цветанка растянулась на прохладной земле. Лишь день прошёл, а сердце уже грызла тоска по Светланке… Как она там сейчас? Наплакалась, наверно, до хрипоты и дрыхнет. Память у маленьких детей короткая — а что, если девочка уже и помнить Цветанку не будет, когда та вернётся? Это опасение печальной льдинкой царапнуло сердце, и воровке стало неуютно на ложе из лесных цветов.
        Кусок поджаренного мяса на палочке дразняще повис над её носом: это Голуба уселась рядом, окутанная таинственным сумраком. Лесные духи светлячками липли ей на косу, мерцающим венком украшали голову — ни дать ни взять лесная кудесница склонилась над Цветанкой.
        — Что закручинилась? По дочке скучаешь? — словно прочитав мысли воровки, спросила девушка.
        — Светланка не кровная мне, — уточнила Цветанка, ловя зубами мясо. — Ты ж видела, что её Невзора кормит, а не я.
        — Ну, откуда ж мне было знать… Может, у тебя молока просто нет, — улыбнулась Голуба. — Всяко бывает.
        — Это дочка Нежаны, подруги моей. — Это имя далось Цветанке с нежной болью и тоской. — Умерла она в родах.
        — Не печалься, — ласково молвила Голуба. — Душа твоей подруги рядом с ребёнком.
        Мясо не лезло в горло, хлёсткая тоска обвила сердце, словно плеть с шипами. Да и не успела Цветанка ещё толком проголодаться после недавней ночной трапезы: наевшись от пуза в зверином облике, она обычно забывала о голоде на три дня. Возможно, завтра в животе и зашевелится жгучий уголёк, а пока воровка лишь из вежливости отщипнула несколько мясных волокон и мягко отвела руку девушки.
        — Не голодна я, благодарю, — проронила она, снова укладываясь на траву.
        Продолжить путь в прохладе и полумраке было бы в самый раз, но приходилось подстраиваться под людей, которые едва ли могли двигаться по три дня кряду без отдыха, а ночами привыкли спать.
        Одиночество неотступно стрекотало в ушах. Летающие огоньки, стоило их мысленно окликнуть, устремлялись к Цветанке, щекоча ей ладонь; чтобы услышать их голоса, ей пришлось напрячь все душевные силы и отдаться чарам лесного мрака, выкинув из головы все мысли. Духи разговаривали не словами, они стучались прямо в сердце, царапая его беззвучными намёками и зовущим, тревожным зудом. «Иди за нами», — скорее, улавливала душой, чем слышала Цветанка. Но как идти? Не бросать же остальных! Будут ли духи видны днём — вот что беспокоило её.
        Путники поднялись затемно, когда утренняя синь начинала светлеть только на небе, а земля ещё оставалась погружённой в сонный мрак. Заботливо разметав погасший костёр, они двинулись в дорогу.
        Между деревьями прорезалась заря. С каждым шагом источник наводящего жуть морока становился чуть ближе, а Цветанке пришло в голову завязать себе глаза: щекотное, призрачное наитие осенило её, подсказывая способ и спастись от слепящего солнца, и увидеть растворённых в этом нестерпимом сиянии духов. Удивительная картина предстала перед ней! Крошечные огоньки облепляли собой всё вокруг, будто муравьи — каждую травинку, каждое дерево, и у воровки отвисла от восторга челюсть при виде волшебно мерцающих очертаний леса, словно обрисованных какой-то светящейся краской. Её глаза были плотно завязаны тряпицей, сквозь которую не просачивался даже самый маленький лучик света, но у неё открылось совершенно новое, иное зрение. Благодаря ему она различала всё — вплоть до корней и ямок под ногами, а потому могла не опасаться, что споткнётся.
        — Ты нас поведёшь вслепую? — Тёплая ладошка скользнула ей под локоть, и нежность голоса Голубы слилась с её сладким запахом в единую нить золотых весенних чар.
        — Я, оказывается, и с закрытыми глазами вижу, — заворожённо отозвалась Цветанка. — Только по-другому…
        «Ну, ведите меня», — обратилась она к духам-светлячкам. Те светящимися струйками потекли к ней отовсюду, обвивая её туловище сказочными вихрями, а потом свились в сплошной поток, маня Цветанку в звёздно искрящуюся бархатно-чёрную даль. Забавно: перед ней простиралась мерцающая ночь, а щекой воровка ощущала скольжение солнечных лучей по коже. Тепло и прохлада чередовались — это, должно быть, тени деревьев мелькали мимо.
        Ей до мурашек по спине понравилось передвигаться таким необычным образом. Цветанка ни мгновения не сомневалась в том, что «светлячки» ведут её правильно: зачем духам леса лгать? А вскоре Дубрава, горлицей вспорхнув в небо и сверив направление, подтвердила:
        — Всё верно, с пути ты и с завязанными глазами не сбилась. Скажи: коли ты не видишь, что тебя ведёт тогда?
        Цветанка предпочла напустить на себя загадочный вид и о духах-огоньках умолчала: надо же и ей было щегольнуть перед ведуньями хоть каким-то необычным умением!
        — У нас, Марушиных псов, есть особое внутреннее зрение, — уклончиво ответила она.
        Видела она и своих спутников, точно так же облепленных огоньками с головы до ног, и могла даже отличить Малину от Вратены и Дубраву от Голубы. Впрочем, последняя скоро разбила венец таинственности, водружённый Цветанкой на свой способ передвижения:
        — А я, кажется, догадываюсь… Однажды, гуляя в лесу, я упала без чувств, и моя душа вылетела на время из тела. И я видела множество огоньков, которые летали повсюду, похожие на светлячков. Когда мы в своём теле, мы не можем их видеть. Чтобы разглядеть этих существ, человеку надобно шагнуть за порог смерти. А оборотни, наверно, и так могут их видеть, не умирая.
        — Ну вот! — надулась Цветанка, раздосадованная разоблачением тайны, коей она чрезвычайно гордилась. — Взяла и раскусила меня…
        Тёплый и золотистый, как цветочная пыльца, смех девушки тотчас смыл её недовольство. Сердиться на Голубу было немыслимо.
        Следовать за потоком «светлячков» оказалось очень удобно и приятно: дневной свет не беспокоил чувствительные глаза Цветанки, а лес выглядел завораживающе, превратившись в зачарованное царство ночи. Она так увлеклась, что забыла о голоде и усталости, а также о том, что людям передышки требовались намного чаще, чем ей.
        — Что-то мы всё лесом да лесом идём, никакой дороги торной да жилья людского не видать окрест, — заметил Боско.
        — Так огоньки-то эти — как раз духи леса и есть, — объяснила ему Цветанка. — А за его пределами им делать нечего. Вот и ведут они нас по своим землям. Ну, да так оно даже и лучше: от людей одно беспокойство. Не так страшны дикие звери, как лихие люди.
        — Что верно, то верно, — вздохнула Малина. — Давай-ка, синеглазка, привал сделаем, а то притомились мы уж, целый день идём…
        Пришлось Цветанке снять повязку с глаз: превращаться в зверя в ней было неудобно — свалилась бы. Впрочем, вечернее солнце уже не так слепило, а в толще речной воды, куда воровка-оборотень, передумав перекидываться, нырнула за рыбой, оно разливалось приятной мягкой зеленью. Применив свою излюбленную уловку с сетью из хмари, она вытянула из придонной илистой мглы пудового сазана. Заколов огромную рыбину ударом своего засапожника, воровка с гордостью бросила добычу на траву перед восхищёнными женщинами. Она сама выпотрошила сазана, вспоров его золотистое брюхо.
        — Жаль, котелка не захватили, а то б ухи можно было наварить, — вздохнула Малина. — Ну да ладно, и жареная рыбка хороша.
        — Запечём её по-походному, — предложила Цветанка. — В ямке под костром.
        В прошлый раз она вернулась к уже разведённому огню, а сейчас стала свидетельницей колдовства: пошептав и пощёлкав пальцами, Вратена высекла искру, от которой мгновенно вспыхнули сухие листья и хворост.
        Запечённый в глине сазан удался на славу. Хватило всем, и даже прожорливая звериная ипостась Цветанки после ужина сыто урчала, не прося добавки. Малина умудрилась даже отыскать в лесу нужные душистые травы, а брюхо рыбины набила брусникой. Довольная Цветанка, переваривая эту дивную трапезу, призналась себе, что путешествие выходит весьма славным.
        Что до лесных опасностей, то встречались им на пути и волки, и медведи. Дубрава с Голубой обращались в птиц и вспархивали на деревья, а их матерей и Боско Цветанке приходилось оборонять на земле, причём только от волков, а медведи от жутковато-колдовского взгляда Вратены сами шли на попятную. Волчья же братия оказалась гораздо более нахрапистой и малочувствительной, да и не охватить было ведунье взором всю окружавшую их стаю одновременно: если один зверь отступал, другие в это же время приближались. Пришлось Цветанке на глазах у своих спутников перекинуться в Марушиного пса и прикончить пару волков для острастки, одним нажатием челюстей сломав им хребты. Один из убитых хищников оказался вожаком, и стая отступила, а Цветанка снова убедилась: полузвериная, получеловеческая суть оборотней настораживала и пугала животных. Таким, как она, не было места ни среди тварей бессловесных, ни среди рода людского.
        Своих собратьев она чуяла за версту и старалась провести людей так, чтобы не встретиться с лесными оборотнями. Те, впрочем, и сами не стремились обнаруживать своё присутствие — видимо, осторожничали. Вопреки жутким рассказам о свирепости и пристрастию к человеческому мясу, Марушины псы на самом деле людей предпочитали сторониться. Буйствовать могли только недавно обращённые бедолаги, ещё не освоившиеся со зверем в себе, да те, кто во власти «кровавого голода» подходил близко к людскому жилью. Этим безумцам было всё равно, на кого бросаться, будь то домашняя скотина или загулявшийся допоздна ребёнок. Такие случаи и порождали страшные слухи, а в спокойном расположении духа оборотни держались от человека подальше. Эта нелюдимость окрепла и в Цветанке: ни её саму, ни Невзору не тянуло в деревню без необходимости, лишь изредка воровка выменивала там на рыбу масло, муку и крупу, с переменным успехом пытаясь отучить себя от страсти тащить всё, что плохо лежит.
        Долго ли, коротко ли шли они, а Цветанку влекло к Голубе всё сильнее. Даже не телесное вожделение одолевало её, а душевное блаженство: рядом с этой девушкой её нутро наполнялось светом и весенним благоуханием, будто воровка оказывалась в цветущем яблоневом саду. Однажды во время одного из ночных привалов, лёжа на траве рядом с Голубой, Цветанка легонько накрыла её руку своею. Девушка не отодвинулась, не отдёрнула руку, и воровка осторожно пошла дальше. Поцелуй вышел неловким, смазанным, а в следующий миг тёплые пальцы Голубы накрыли губы Цветанки, отстраняя их. Дочь Вратены не закричала, не принялась сопротивляться, просто грустно и кротко улыбнулась в лесном шелестящем сумраке, и у Цветанки отпала всякая охота пытаться овладеть ею. Ну не могла она навязывать себя девушке, чьё сердце занято и тоскует по далёкой любимой! Без отклика, без ответного желания не было смысла в ласках. Стыд впился в сердце тысячей раскалённых спиц, и воровка, пробормотав «прости», отвернулась.
        Её долго била зябкая дрожь, липкая и холодная сырость воздуха пробирала до костей, а вот лоб и щёки сухо горели. Это было похоже на начало простудной лихорадки, но Цветанка не болела с тех самых пор, как превратилась в оборотня. Нет, то не хворь её донимала, а властная лапа печали корёжила и душу, и тело, скатывая нити чувств в спутанные клубки.
        — Не могу я, понимаешь?… — Тёплый шёпот коснулся её уха, девичья ладошка сладко и мучительно прижала ей плечо. — Ты славная, Цветик, собою пригожая, отважная, сердце у тебя живое и светлое, человечье… Но не могу я.
        — Ну вот скажи, чем она тебя взяла? — Оставив в лесном дёрне яростный отпечаток своего кулака, Цветанка повернулась к девушке и впилась в неё горьким взглядом сквозь мрачную завесу ночи. — Что ты в ней нашла?
        — Даже не могу слов подобрать… — Голуба, пряча глаза и теребя косу, улыбалась то ли задумчиво, то ли игриво, вспоминая, должно быть, поцелуи навьи. Как это бесило Цветанку! — В её теле засел осколок белогорской иглы. Он продвигается к сердцу, а когда достигнет его, оно остановится. Когда навья к нам попала, она была очень слаба, но упражнениями укрепила своё тело и вопреки надвигающейся погибели встала с одра болезни. В её душе не осталось гнева и злобы на ту, что ранила её иглой, только любовь. — С губ девушки сорвался грустный вздох, но взгляд оставался светел, как день. — Да, не меня она любит, но я счастлива, что хоть чем-то смогла ей помочь. Знаешь, Северга рассказывала, как рожала свою дочь… Я б, наверное, не вытерпела таких мук! Её тело было изувечено, она не могла ступить и шагу без костылей. Костоправка сказала, что лечение придётся отложить, пока ребёнок не родится. И навья девять месяцев терпела боль, вынашивая своё дитя, а когда пришла пора, увечье не позволило ей родить так, как все рожают. Знахарка вырезала у неё дитя из чрева. Знаешь, Цветик, однажды она захотела увидеть
подснежники. Она была ещё слаба, но дошла до той полянки! Из-за яркого весеннего солнышка она даже не могла открыть глаза и трогала цветы пальцами… Вот тогда-то я и поняла, что дорога она мне, как никто другой в целом свете.
        Каждое слово Голубы впивалось Цветанке под сердце ядовитым шипом, но под конец боль притупилась, а потом и совсем прошла, только печальное онемение осталось — с мурашками, как в отсиженной ноге. Что ж, не судьба так не судьба, и Цветанка со вздохом выпустила птицу-печаль из клетки своих рёбер. Это была их последняя ночь перед прибытием в Волчьи Леса.
        Затянутое тучами небо дышало близостью Северного моря, а глаза Цветанки наконец-то отдыхали от жестокого солнца. От серого дневного света, правда, немного ломило в глазницах, но это была уже не та слепящая резь, подобная тысячам безжалостных, зеркально сверкающих клинков. Слегка щурясь, воровка окинула взглядом тропинку, что виляла меж старыми разлапистыми елями и таяла в мрачной глубине леса. Она зажмурилась, и во мраке сомкнутых век проступили мерцающие очертания деревьев, обозначенные плотно облепившими их духами-светлячками. Повязку Цветанка не стала надевать, лишь временами крепко закрывая глаза и сверяясь с направлением потока огоньков.
        — Мы уже близко, — сказала она, и лесное эхо пустилось в пляс с её словами, отскакивая от стволов.
        — Чую, — кивнула Вратена, озираясь.
        Её глаза заволокло тёмной пеленой решимости, рот сурово сжался. Малина стала задумчиво-встревоженной, Дубрава шагала прямо, несгибаемо, словно к её спине доску привязали, Боско растерянно шмыгал носом, а Голуба… Её глаза то ярко сверкали, то тоскливо тускнели, а пальцы время от времени касались вскользь то ствола, то ветки ласковым, прощальным движением.
        И вдруг, зажмурив в очередной раз глаза, Цветанка не увидела огоньков. Засасывающая тьма встала перед ней стеной, поток «светлячков» оборвался. Воровка несколько раз открывала и сжимала веки, тёрла их кулаками, но тщетно: духи леса будто испарились.
        — Морок, — осенило её. — Он начинается здесь!
        Все замерли, слушая звон невидимых струн, пронизывавших лесное пространство, и, оробев, не решались сделать новый шаг. Лес с виду казался обычным, но что-то зловещее, невидимое таилось за каждым деревом, под каждым кустом, готовое выскочить и наброситься на незваных гостей. Вратена рукой преградила путь остальным:
        — Погодь! Подумать надо, прежде чем входить.
        — А что тут думать? — Цветанка решительно тряхнула слипшимися в сосульки соломенными космами и шагнула вперёд, не обращая внимания на окрик «стой!»
        Несколько шагов в нарастающем звоне тишины — и прозрачный, но непробиваемый купол одиночества накрыл её. Цветанка оторопело обернулась — ни Вратены, ни Малины, ни Голубы… Никого! Будто она за эти несколько шагов прошла много вёрст в сапогах-скороходах. Воровка заметалась, окликая спутников, но лишь насмешливое эхо издевалось над ней, превращая её голос в нелепые отзвуки.
        — Эй, кто-нибудь! — позвала Цветанка.
        — …нибудь… нибудь… дурой не будь, — скоморошничало эхо.
        — Кто тут? — возмущённо рыкнула воровка, озираясь.
        — …тут… тут… г*на в тебе с пуд, — отозвался ехидный невидимка.
        Нет, это не могло быть эхо! Какой-то наглый насмешник прятался за деревом и выводил её из себя, забавляясь, и Цветанка решила непременно найти нахала и задать ему хорошую трёпку.
        — Ну погоди, я тебя достану! — грозилась она, бегая по лесу в поисках наглеца-пересмешника, но не обнаруживая ни одной живой души.
        — …стану… стану… мозгов бы твоему жбану, — дразнился несуразный писклявый голос.
        Его отзвук роем невидимых пчёл загудел вокруг Цветанки, щекоча ей и уши, и душу горячим ужасом. Она задёргалась, замахала руками, отчётливо чувствуя на себе тысячи крошечных лапок и крылышек, но никого и ничего по-прежнему не видя.
        — Отстаньте! — завопила она, принимаясь кататься по земле.
        Незримые лапки всё равно щекотали её, и её ёрзанью не было видно конца и края. Крутясь волчком, Цветанка вдруг наткнулась на чьи-то широко расставленные ноги. Слава богам! Воровка было выдохнула с облегчением, решив, что наконец-то нашла остальных.
        — Вратена, а я уж думала…
        Однако вместо Вратены над нею зловеще склонилась долговязая худая фигура с козлиной бородкой и мертвенным глазом, затянутым бельмом.
        — Что, оладушка моя сладенькая, думала, что утопила меня? — зловонно дыхнул рот, полный гнилых зубов. — Меня-то беленой опоила, да только совесть свою не задушишь, не отравишь!
        Вопль вырвался безумной птицей, взвился к верхушкам деревьев, и Цветанка бросилась бежать… Но из-за каждого дерева выскакивали всё новые и новые Гойники — и живые, и распухшие зеленолицые утопленники в ошмётках подштанников, воплощая один из её ужасов. Много времени прошло с тех пор, когда Цветанка вздрагивала при мысли о всплывшем трупе вора, но этот выдавленный на задворки души образ пожелал мучить её именно теперь! Он брал количеством, давил целым войском двойников, скаливших безобразные зубы и тянувших к Цветанке длинные и склизкие, как лапша, пальцы со всех сторон.
        — Ты мёртв! Тебя нет! — хлестнула она кнутом истошного вопля это видение.
        Нет, оно не разбилось от её голоса — Гойники продолжали наступать и окружать, и Цветанка, как загнанный зверь, зарычала и выхватила засапожник. Взмах за взмахом, удар за ударом — Гойники даже не сопротивлялись, падали один за другим, а Цветанка покрывалась липкой, тёплой кровью с головы до ног. Но меньше врагов не становилось, новые двойники шагали из-за деревьев, дыша ей в лицо смрадом утробы и усмехаясь: «Ы-ы-ы…»
        — Лгунья, бессовестная маленькая обманщица, — шипели они. — Как же ты людям в глаза смотришь? Как тебя с твоей ложью земля-матушка носит? Смотри, смотри, что ты в себе пестуешь годами!
        Цветанка глянула себе под ноги и не увидела земли. Потоки бурой мерзко воняющей жижи обнимали ей щиколотки, пенились, а из лопающихся пузырей с зеленоватым дымком выходил такой мощный смрад, какой могла издавать только огромная куча гниющих трупов. Цветанка взвизгнула от чувства липкой гадливости, но ей было даже не за что ухватиться, чтобы подняться над этой мерзостью: ни одной ветки поблизости, ни одного камня. Множество Гойников потешалось над нею с деревьев, высовывая длинные синюшные языки. Лес наполнился гулким, протяжным скрипом: это стонали старые ели и сосны, вытягивая из земли корни. Даже ими овладело омерзение, и они брезгливо отряхивали зловонную жижу, шагая корнями-ногами. Цветанка, увидев кочку, островком выглядывавшую из бурого моря вони, устремилась к ней, но поскользнулась и плюхнулась в пахучее месиво во весь рост.
        Странно, но оно пахло землёй и травой, а также было щекотным, как головки мелких цветов под её лицом… Мерзкое видение растаяло, но лес погрузился в молочную завесу тумана, из которой торчали отовсюду коряги и мёртвые сучья. Сухие веточки хрустели под шагами Ярилко, который, роняя с пальцев клюквенно-алые капли крови, с жуткой усмешкой надвигался на Цветанку из глубины леса. Красным платком обвивала его шею глубокая ножевая рана, тёмным нагрудником пропитывая ткань рубашки, а с серых шевелящихся губ слетал шелест:
        — Подлый крысёныш… Напал на меня, когда я был пьян и безоружен! Это, по-твоему, было честно? По-братски?
        Кровь пузырилась на ране, когда он говорил, а голос полубеззвучно сипел: нож, видимо, повредил ему связки. Ноги Цветанки онемели, словно отсиженные, и она на одних руках оттаскивала тело назад, пока не наткнулась спиной на шершавый ствол дерева. Мёртвое безумие шипело из выпученных глаз Ярилко, бескровные губы кривились в немых проклятиях, а рука тянулась к горлу Цветанки.
        — Ты убил бабушку! — хрипло крикнула та, выставляя это обвинение ледяным невидимым щитом перед собой.
        — Просто пришло её время, а я был лишь орудием в руках этой ведьмы! — пробулькала рана, чмокая, как влажный рот. — Она сама хотела, чтобы я помог ей сдохнуть! Едва я вошёл, как её чары захомутали меня, и дальше я был уже не я. И за это ты меня прирезал, Заяц… Или как тебя на самом деле зовут?
        — Ведьмак, ведьмак, — захохотала чернобородая рожа Жиги, высунувшись из-за плеча воровского главаря. — Говорил я тебе, Ярилушко, не связывайся с ним!
        Бах! Рожа Жиги и чавкающая рана Ярилко взорвались красным месивом, одев Цветанку в ещё один липкий слой крови. Земля тем временем подёрнулась льдом, под которым ходили серебристые пузыри воздуха и булькала тёмная бездна воды. Крак! Зазмеились трещины, и зеленоватую корку пробила бледная рука. Обезумевшая Цветанка что было сил цеплялась за дерево, чтобы не соскользнуть, а к ней тянулся убитый ею сыщик в отяжелевшей от воды шубе. Она панцирем сковывала его движения, но на его пальцах росли железные когти — он с разрывающим мозг скрежетом царапал ими лёд и всё-таки полз.
        — У меня осталась семья, — хрипел он, тараща на воровку глаза со смёрзшимися в сосульки ресницами. — Жена и детки малые. Кто их будет кормить? Кто их будет беречь? Ты, мразь воровская, отнял меня у них.
        Только писк вырывался из стиснутого судорогой горла Цветанки, а губы тряслись и растягивались в горькое подобие ухмылки. Она отпихивала ногами сыщика, а он цеплялся, стаскивая с неё сапоги. И вдруг — мученический стон… Холодное веяние коснулось лба, и Цветанка закусила губу, увидев позади сыщика сиротливую фигурку Нетаря в грязных лохмотьях одежды. Весь избитый, покрытый кровавыми ссадинами, с вывороченными из плеч руками, он стоял с петлёй на шее и бормотал распухшими, рассечёнными губами:
        — Я ничего не сказал… Я не выдал тебя…
        — Хватит! — рявкнула Цветанка и одним рывком свернула сыщику голову.
        Живой человек умер бы мгновенно, а тот только ухмылялся с жутко вывернутой в жгут шеей. Голова вращалась, вытягивая этот жгут и делая его ещё тоньше, дразнящийся язык вывалился изо рта, обложенный не то белёсым налётом, не то инеем.
        Цветанка побежала прочь от этого безумия, но из-за каждого дерева её хлестал хохот. Хохотал весь лес, всё туманное пространство, земля гудела эхом, а путь Цветанке преградил конный отряд скелетов в богатых, отделанных мехом кафтанах. Возглавлял отряд скелет с остатками бороды и сохранившимися глазными яблоками. Клацая зубами, он прорычал:
        — Моя жена — что вздумается мне, то с ней и делаю! Хочу — учу, хочу — наказываю! Ишь, песенки свои петь в саду затеяла, полюбовничка своего ими звать! Не тебя ли, молокосос?!
        И костлявый палец указующе вытянулся в сторону Цветанки.
        — Стойте! — вскричала та. — Я убила только одного из вас! Только вот этого! — И она указала на главаря в самой богатой одежде. — Бажен! Твоих людей я не трогала!
        — На нас напала стая волков, — глухо и мрачно ответил один из скелетов. — Огромная, голодная стая. Мы проиграли битву с ними. Ты видишь то, что от нас осталось.
        — Да идите вы к лешему, вас мне ещё только не хватало! — взревела Цветанка, перекидываясь в зверя.
        Несколько ударов мощных лап — и кости полетели в разные стороны. Скелеты коней вставали на дыбы, сбруя звякала, копыта норовили проломить Цветанке-оборотню череп, но та с остервенением повторяла про себя: «Сон! Это всё мне снится! Они не настоящие!» Это придало ей сил, и вскоре от мёртвого отряда осталась только груда костей. Переливчатой песней свирели пролетел мимо ветер и обратил останки в пыль, подхватил и унёс с собой…
        Несчастная, заплутавшая Цветанка устало брела по туманному лесу, не чая выбраться к ведуньям с дочерьми и Боско. Страшный сон не кончался, мгла не рассеивалась, сердце висело в груди полуистлевшей ветошью, измученное грузом ошибок и грехов.
        — Скажи мне, кто твой злейший враг? — прокаркал кто-то из пустоты.
        Цветанка замерла, озираясь, но только белёсая бесконечность тумана и молчаливые стволы окружали её. Голос прозрачной птицей носился вокруг, требуя ответа:
        — Кто? Твой? Злейший? ВРАГ?!
        — Я! — устало отмахнулась воровка, оседая в холодную сырую траву. — Я сама себе враг… Я поняла это, Серебрица. А ты оставила здесь часть себя, я помню.
        Невидимка печально и ласково соскользнул к её ногам, и до Цветанки донеслись тихие всхлипы, но утешить и приголубить было некого. Она протянула руку наугад и погладила воздух…
        — Заинька, — позвало её нежное серебро полузабытого голоса.
        Цветанка вскинула голову и подняла нахмуренные брови:
        — Ива?
        В белой сорочке, цветастом платке и красных сапожках стояла неподалёку её «ладушка-зазнобушка» с корзинкой, полной гостинцев с рынка: бубликов, пряников, пирогов, яиц… Удивлённо взирая на воровку, девушка спросила:
        — Ты обманул меня, Заинька? Ты… представился отроком, а на самом деле ты — девица? Это правда?
        — Неужели ты сама никогда не замечала ничего странного? Слова словами, но глаза-то твои где были? — горько усмехнулась Цветанка, у которой уже не осталось сил удивляться. Она обречённо ждала новых обличителей, новых судей, понимая: этот лес — её одиночная темница, где от себя не убежать.
        — Я поверила тебе, и моя вера ослепила меня, — качая головой с печальным укором в красивых глазах, молвила Ива. — Я любила тебя. А ты… Вся твоя любовь оказалась ложью, гадким обманом.
        — Прости, Ивушка, — только и смогла ответить Цветанка.
        А за спиной Ивы из тумана выступила ватага беспризорных ребят — всех, кого Цветанка подкармливала в Гудке и кому давала приют холодными ночами. «Неужто и они все до единого умерли?» — горестно дрогнуло сердце. Или морок показывал ей не только мёртвых, но и живых?
        — Она — лгунья, — кривя губы и показывая на Цветанку пальцем, сказал всклокоченный белобрысый Олешко. — Она врала, когда рассказывала байки про сумасшедшую бабушку и умершую внучку Цветанку! Даже бабулю Чернаву оболгала, напраслину не постыдилась возвести, чтоб свою тайну скрыть! Ну скажи, Заяц, разве отвернулись бы мы от тебя, если б узнали правду? Ты нам делала только добро, за что нам тебя презирать? За то, что ты — девка, а не парень?
        — Ребятушки, простите, — чуть слышно проронила измученная Цветанка. — Я боялась, что вы нечаянно кому-нибудь проговоритесь. Тем же ворам… А те меня бы не пощадили. Гойник всё понял и стал домогаться меня, и мне пришлось заставить его умолкнуть навек. Я зубами выгрызала у судьбы каждый кусок хлеба… Не для себя — для вас!
        — Ты бросила нас, — глядя на воровку исподлобья, упрекнул её Хомка.
        — А что мне оставалось делать? — Тёплый солёный ком в горле мешал Цветанке говорить, но она пила до дна чашу этого суда. — Кровь Ярилко — на моих руках. Я боялась, что выдам себя… А одной мне против целой шайки было бы не устоять. Вы думаете, лучше бы они нас с Дарёной прикончили? А заодно и вас как свидетелей?! Но вы не одни остались, с вами была Берёзка. Неужели она вам не помогала?
        — Цветик… — послышался с другой стороны знакомый до жгучей душевной боли голос. — Из-за твоих измен я выплакала все глаза. Что давали тебе эти мимолётные победы? Чего тебе не хватало?
        Далёкий образ Дарёны, озарённый отблеском белогорских снегов, колыхался между стволов. В сияющем наряде невесты, в роскошных переливах драгоценных камней, красивая и уже совсем чужая, бывшая возлюбленная смотрела на Цветанку с мягкой укоризной. А ту вдруг осенило: это морок! Настоящая Дарёна давно всё простила, заслонив свою ветреную подругу от стрелы, а это наваждение — проделки морока и её собственной совести. Тысячелетние чары, воздвигнутые вокруг Калинова моста, сводили с ума любого бесконечным потоком ужасов, мелкие грешки раздувая до страшных преступлений, а настоящие злодеяния обращая против совершившего их человека с сокрушительной силой.
        — Морок! — рыкнула Цветанка, стискивая кулаки и сверля взглядом туман, будто тот был разумным существом. — Ты хочешь, чтобы я рехнулась и плутала в лесу до самой смерти? Или, обезумев, нанесла себе увечья и истекла кровью? Ты до этого меня доводишь? Я раскусила твою игру! Я не отдам тебе свой рассудок. Я вижу тебя! — И она ткнула пальцем в безответную, но горьковато-насмешливую пелену.
        Впечатывая в мшисто-мягкую землю злые, решительные шаги, она двинулась куда глаза глядят. Из-за деревьев то и дело выскакивали обвинители, сплетаясь в жуткой пляске, но Цветанка в их пустых глазах видела лишь мрак вместо живых душ. Раздражённо и устало отмахиваясь от видений, как от назойливых насекомых, она продолжала путь, хотя толком не знала, куда идти. Временами земля превращалась то в булькающее озеро крови, то в смердящее болото, полное живых останков, тянувших к ней костлявые руки с ошмётками плоти… Призраки мешали идти, но Цветанка старалась не поддаваться на эти игры разума, хватаясь за спасительную мысль: на самом деле там обыкновенная почва — твёрдая, покрытая травой. Иногда у неё получалось пробиться силой рассудка в действительность, а порой её засасывало в ловушку, и сознание плыло лужицей масла, дробясь на золотые капли при встрече с каждым препятствием.
        Как сохранить себя целостной, как не разбиться на тысячи крупиц, как донести себя до цели, не расплескав душу по пути? Шагая по ступенькам бреда, Цветанка наткнулась на огромную мраморную статую Нежаны, застывшую среди елей со страдальчески поднятыми к небу глазами. Кто её здесь воздвиг, какой безумный зодчий увековечил эту чистую, вишнёво-медовую песню сердца? Морок хотел, чтобы воровка винила себя в смерти своей первой любви, но мягкий янтарный свет долетал из вечернего чертога даже сюда, в эту глухую обитель скорби.
        — Матушка, — умываясь тёплыми слезами, шептала упавшая в траву Цветанка. — Матушка, Нежана… Ежели вы слышите меня, то пособите мне. Тону я, погибаю…
        Её последняя исступлённая надежда умирала на кончике ножа, которым она царапала замшелый и обросший дружным грибным семейством пень.
        — И ты думаешь, что ежели пустишь слезу и признаешь поражение, тебе станет легче? — послышался сверху насмешливый голос. — Размазня размазнёй, а ещё примеряет на себя мужскую шкуру!
        Узнавание этого голоса диким зверем встало в ней на дыбы. Едкий, язвительный, холодный звук, от которого хотелось надавать этой заносчивой твари по морде, пластал душу Цветанки на ломтики для обжаривания. Рычание клокотало у неё в горле, в кулаках горячо билась жажда поединка, но когда она подняла голову, всё её нутро съёжилось в комочек. На пеньке сидело обросшее шерстью чудовище с полузвериной, получеловеческой мордой, смертоносными крючками когтей и леденящей синевой безжалостных глаз. Неужели это существо видела перед собой Нежана ночами? Неужто у Дарёны остались какие-то добрые чувства, когда оно предстало перед ней на козлах колымаги её матери?
        — Что, ненавидишь меня? — гортанно прорычало чудовище, медленно распрямляясь и грозно нависая над Цветанкой. — Считаешь меня недостойной любви и дружбы? Ну так докажи, что всех этих благ достойна ты сама!
        Удар шаровой молнией ослепил Цветанку. Врезавшись в дерево, она без дыхания и почти без чувств сползла в траву, и струи тумана целебной прохладой окутывали отбитое тело. Чудовище, встав на четвереньки, перетекло в звериный облик и с горловым «гр-р-р» надвигалось на оцепеневшую Цветанку.
        Холодные пальцы, из которых испуганно отхлынула вся кровь, протянулись и тронули мохнатую морду.
        — Ты достойна всего, — пролепетали пересохшие и ничего, кроме мурашек, не чувствовавшие губы. — Хоть вид твой страшен, но у тебя человеческое сердце. Ты ошибалась, делала близким больно, но они простили тебя за это. Прощаю и я. Будь мне другом.
        Как когда-то прикованная заклятием к Озёрному Капищу Невзора, синеглазый зверь издал горлом удивлённый скулёж. Под ласкающей ладонью Цветанки его морда медленно преображалась, возвращаясь к человеческим чертам, и воровка увидела своего двойника — такого же растерянного, взлохмаченного и чумазого, с полными тоски васильковыми глазами. Чувствуя в себе светлый, лучистый сгусток тепла, мудрости и твёрдой уверенности, она раскрыла своему отражению объятия, и два близнеца заплакали, гладя друг друга по лопаткам и ероша волосы. А потом они, озарённые золотым сиянием, слились в одного человека с прямой спиной и спокойным, гордым взглядом, который поднялся на ноги и с улыбкой осмотрелся вокруг. Он победил.
        Больше не было тумана, лес наполнился пением птиц, а на палец Цветанки села бабочка. Полюбовавшись ею, та подкинула крылатую красавицу в воздух и несколько мгновений следила за её затейливым полётом. Зажмурив глаза, она покрылась тёплым плащом восторженных мурашек: мерцающие в бархатной тьме очертания леса вернулись, и поток огоньков указывал путь.
        — Вратена! Малина! Голуба! — уже без издёвок весело плясало меж прямых стволов эхо. — Где вы? Я нашла его!
        Цветанке казалось, что она шла несколько лет и стёрла в пути ноги до костей, но перепуганная пятёрка обнаружилась всего в нескольких шагах от неё. Или они неотступно следовали за ней, или Цветанка сама оставалась на месте… Впрочем, это уже не имело значения. Воровка принялась радостно тормошить своих спутников, хлопая по щекам и приводя в чувство:
        — Эй! Малина, узнаёшь меня? Это я! Вратена, посмотри на меня! Я тебе не мерещусь, я настоящая! Голубушка, всё хорошо, не бойся…
        Присев около девушки, Цветанка ласково накрыла её похолодевшие руки своими. Как ледышки, право слово! А в глазах студнем дрожал ужас, бессловесный, невыразимый, затмевающий сознание. Непросто оказалось достучаться до людей, скованных чарами морока, но ей это всё-таки удалось. Первой пришла в себя Голуба и тут же, трясясь мелкой дрожью, повисла на шее Цветанки.
        — Ох, Цветик, что же это за место такое гиблое…
        — Голубка, это морок, — нежно гладя пальцами её бархатистые щёки, успокаивающе шептала Цветанка. — Но его можно преодолеть! Твой злейший враг — это ты сама и твои страхи.
        Ужас в глазах девушки медленно таял, как снег на солнце, сменяясь осознанностью. Воровка узнала наконец её прежний взгляд и облегчённо засмеялась.
        — Надо идти, — пробормотала Вратена, блестя лёгкой сумасшедшинкой в застывших глазах, но страх понемногу отпускал и её. Вскочив, она суетливо поднимала остальных: — Вставайте! Идём, нельзя останавливаться!
        — Я снова вижу лесных духов, — подбодрила всех Цветанка. — У входа в морок они пропали, но теперь вернулись и указывают дорогу к Калинову мосту.
        — Надо нам чем-то обвязаться, чтобы не потерять друг друга, — предложила Голуба, мыслившая сейчас яснее прочих. — Дубрава, у тебя твои нитки не с собою?
        Девушка-горлица, преодолевая заторможенность, запустила вялую руку в свою холщовую сумочку и выудила оттуда клубочек тонкой льняной пряжи. Голуба проворно обвязала всех нитью вокруг пояса, накинула петлю и на себя, а свободный кончик протянула Цветанке.
        — Веди нас, Цветик! Ниточка эта не обычная — зачарованная. Уж не знаю, как тебе удалось морок победить, но свет разума твоего по ней и нам передастся.
        Намотав нитку себе на палец, Цветанка зашагала вперёд, с усмешкой посматривая через плечо на следовавших за нею гуськом людей. Выглядело это забавно, и улыбка ещё долго не сходила с её лица. По пути она сорвала бархатисто-синий лесной колокольчик и закусила стебелёк зубами, уже не думая о том, кому эта привычка когда-то принадлежала.
        Скоро лишь сказка сказывается, а путникам, дерзнувшим вступить на земли морока, пришлось четыре дня и четыре ночи продвигаться без тропинок по нехоженой чащобе, продираясь сквозь колючие заросли и покрываясь новыми и новыми горящими полосками царапин.
        — Не порвалась бы нитка, — беспокоилась Голуба.
        Но чудесная нить, объединявшая их, была прочна: на славу постаралась рукодельница Дубрава. Сердца холодели и замирали, когда нитка цеплялась за сучья; приходилось осторожно освобождать её и следить за тем, чтобы она встречала на пути как можно меньше препятствий.
        Пройдя сквозь ужасы морока, Цветанка была и телесно, и душевно измотана, но вместе с тем на её сердце опустился грустноватый покой, горчивший болью утрат, а от былых страстей и сомнений остался только терпкий след — память. Ушёл страх перед лохматым чудовищем, сидевшим у неё внутри, а на его место пришло примирение и единство всех частей многострадального «я» воровки, расколотого на мужское и женское, людское и звериное. Этот новый сплав был твёрд, как скала, и в то же время гибок, как клинок.
        — Как вы там? — спрашивала Цветанка, оборачиваясь на вереницу своих подопечных. — Жуть не мерещится?
        — Нет, Цветик, — отзывалась Голуба. — Свет души твоей по ниточке нам передаётся и тьму рассеивает.
        Сёстры-ведуньи молчали: нечего им было сказать в ответ на эти слова, не имели они ни сил, ни желания присоединиться к приветливому свету, излучаемому Голубой по отношению к Марушиному псу. Не разделяли они ни любви к навье, тихо сиявшей в душе девушки-совы, ни этого казавшегося им диким дружелюбия к исчадию Маруши. Горькими каплями смолы упали на раскрытую ладонь Цветанки эти чувства ведомых ею людей, и мысли их враждебным шёпотом врывались ей в уши. Даже будучи вынуждены отдаться на её милость, они не до конца доверяли ей, за человеческой внешностью видя того зверя, с которым Цветанка в себе примирилась, пройдя испытание мороком…
        Утром пятого дня пути лесная чащоба начала редеть, и в зябкой туманной завесе путникам открылось озерцо всего лишь с полверсты в поперечнике, тёмно-синим пронзительным оком глядевшее в небо из круглой каменной чаши в земной коре. Должно быть, много веков или даже тысячелетий назад вместо воды здесь дышало паром и серой раскалённое жерло, извергая на поверхность потоки алого испепеляющего жара. Ноги Цветанки зарылись в необыкновенно крупный тёмно-серый песок, полосой окружавший скалистые берега таинственного водоёма.
        — Вот мы и пришли, — сорвалось с губ воровки-оборотня.
        Зажмурившись, она увидела мерцающее кольцо духов-светлячков, обрамлявшее земную купель с водой. Значит, это он и был — Калинов мост. Неужели вход — под водой? И вода ли это? С виду — как будто она и есть, обыкновенная, спокойная до жути, затянутая белой мглой.
        Очертания ровного круга нарушал полуостровок, соединённый с берегом узким перешейком. На нём особняком росли, отражаясь в холодной озёрной глади, несколько сосен с тёмными лохматыми кронами, а одно упавшее дерево, наполовину погружённое, выдавалось далеко в воду. Цветанка выпустила нить и устремилась по крутому спуску туда, принюхиваясь и осматриваясь, а робкая кучка её спутников осталась на берегу.
        Волна хитрым языком лизнула пальцы воровки, а холод пошёл дальше, коснувшись сердца. Из туманной глади смотрел на Цветанку её близнец с немытой, нечёсаной копной волос грязно-соломенного цвета, а в глазах приглушённо тлела морозная синь зимнего неба. Пытаясь разгадать тайну, скрытую в зрачках своего отражения, Цветанка сама не заметила, как окунула голову в воду. В бурливой стайке пузырей она несколько мгновений моргала, тяжело смыкая и размыкая веки в этой затягивающей, выпивающей душу колдовской полумгле, пока одним волевым рывком не вернулась на поверхность. Легкомысленная капель с мокрых волос разбила отражение, а лёгкие судорожно всасывали воздух — не могли надышаться после этой молчаливой вечности, глухим коконом окутавшей Цветанку на время погружения.
        — Ну что, не видно Навь? — гулко и насмешливо раздался сверху голос Вратены.
        Цветанка по-звериному встряхнулась, окатив ведунью снопом брызг с волос и заставив её проворно отскочить.
        — Не-а, там только глубь бездонная, — ответила воровка-оборотень, подмигнув Голубе, робко выглядывавшей из-за плеча матери. — С виду — озеро как озеро. Но духи леса окружили его кольцом, а значит, далее идти некуда. На месте мы.
        — Значит, это и есть Калинов мост, — обводя взглядом затянутые молочно-седой дымкой берега, молвила Вратена задумчиво. И, торжественно возвысив голос, объявила: — Ну что ж, родные мои… Стало быть, и судьбе здесь надлежит вершиться.
        Эхо её слов прокатилось тоскливым крылатым призраком над водой, заставив остальных зябко поёжиться.
        — Не забыли заклинание? — грозно вскинув подбородок, спросила старшая ведунья.
        — Помним, сестрица, — отозвалась Малина.
        — Помним, — откликнулась Дубрава, а Голуба лишь грустно кивнула.
        — Хорошо, — сказала Вратена и, стрельнув колким взором в сторону Цветанки и Боско, велела: — Все, кроме нас четверых — в сторону!
        Боско трепыхнулся, в его глазах всплеснулась тёмная, как ночное небо, печаль, но Цветанка взяла его за руку и отвела на берег. Мальчик, вытянув шею, неотрывно следил с тоской во взоре за женщинами. А те, взявшись за руки, встали в кружок и хором произнесли (так послышалось Цветанке):
        Ан лаквану камда ону,
        Нэв фредео лока йону,
        Гэфру олийг хьярта й сэлу,
        Мин бру грёву миа мэлу…
        Их голоса, сливаясь, зазвенели надгробной песнью — горестно и торжественно, надрывно, но были грубо перерублены клинком крика:
        — Нет!
        Едва не сбив Цветанку и Боско с ног, мимо промчался чёрный вихрь — как показалось воровке, нечто вроде огромной летучей мыши на распростёртых перепончато-кожистых крыльях. Вихрь этот, расстилая вокруг смешанный горький запах гари, железа, дублёной кожи и крови, метнулся к женщинам, подхватил и закружил Голубу.
        — Не смейте этого делать, дуры! Сами погибнете и её убьёте!
        Цветанка узнала и голос, и запах, навсегда въевшийся в память вместе с рыжим призраком пожара. Этот чёрный плащ развевался в обжигающем мареве, когда его обладательница, холодноглазая навья, рассылала по крышам деревни огненные стрелы.
        — Северга! — вешним колокольчиком прозвенел голос Голубы.
        Чем эта страшная женщина-оборотень заслужила такие пылкие, исступлённо-нежные девичьи объятия? Какой обворожительной силой приковывала к своему лицу полный горечи и любви взгляд Голубы? Недоумение сухими шипами впилось в сердце Цветанки при виде поцелуя, которым девушка жадно прильнула к жёстким, иссушенным войнами губам навьи… Светлая, чистая горлинка в когтях коршуна — ни дать ни взять!
        — Оставь её! — зычно крикнула Вратена, кидаясь с кулаками на Севергу. — Ты не посмеешь помешать нам! Мы творим благое дело, ничто и никто не встанет у нас на пути!
        Навья лишь слегка двинула рукой, но ведунья отлетела, словно от мощного толчка в грудь, откатившись к кромке воды. Боско вырвался и отважно ринулся на Севергу, но тоже был отброшен невидимым ударом… Взгляд Дубравы жарко хлестнул Цветанку возмущённым призывом: «Сделай же что-нибудь!»
        Да, следовало разбить эти объятия, освободить Голубу из плена хищных рук женщины-оборотня немедленно. Девушка слепо летела мотыльком на губительный огонь, не ведая, кому дарит своё сердце, и негодование собралось в груди Цветанки в жаркий сгусток силы, направленный против Северги. Серебрица не учила воровку наносить удары хмарью, но радужный комок вылетел сам из её сердца через руку, словно камень, выпущенный из пращи, и поражённая в голову навья на глазах у перепуганной Голубы рухнула наземь. Дубрава тут же ловко обмотала её руки и ноги нитью:
        — Вот так… Это её усмирит на какое-то время, и она не помешает нам сделать наше дело.
        Плеснув воды в лицо Вратене, она привела её в чувство, и ведунья, кряхтя, поднялась на ноги. Некоторое время она стояла, пошатываясь и болезненно щурясь, поддерживаемая рукой девушки, а Цветанка попыталась тихонько отстранить беззвучно плачущую Голубу от Северги. Дёрнув плечом, та сбросила руку воровки и хлестнула её леденяще-горьким упрёком в глазах.
        — Сестрица, как ты? — заглядывая в посеревшее лицо Вратены, обеспокоенно спросила Малина.
        — Цела, — коротко выдохнула та. — Давайте закончим заклинание. В круг! Боско, в сторону!
        Голуба не сразу смогла подняться. Охваченная скорбным оцепенением, она сидела около бесчувственно распростёртой на земле Северги, не сводя с неё тоскливого взора, затянутого пеленой слёз, и Дубрава принялась тормошить сестру:
        — Вставай, вставай! Из-за тебя всё чуть не пропало, так хоть сейчас не подводи нас!
        Голуба, будто пригибаемая к земле невидимой тяжестью, с трудом поднялась и выпрямилась. Коготь тревоги царапнул сердце Цветанки: дочь Вратены была так бледна, словно шла на казнь. Память услужливо, но запоздало воскресила эхо слов Северги: «И сами погибнете, и её убьёте…» А над озером, воплощая в туманном воздухе жутковатый призрак навьего языка, осколками льда зазвенело заклинание, произнесению которого уже ничто не мешало:
        Ан лаквану камда ону,
        Нэв фредео лока йону,
        Гэфру олийг хьярта й сэлу,
        Мин бру грёву миа мэлу.
        Ляхвин арму ёдрум хайм,
        Фаллам онме ана стайм.
        Глаза матери ледяными огоньками жгли душу Голубы, взгляд клещами палача вытягивал из её груди слова заклинания на чужом языке. С каждым словом девушка всё хуже чувствовала собственные губы, а тело окуналось в бездну мурашек. Едва заклинание стихло, как туман над озером мягко засиял радужными переливами, заклубился плотными, живыми сгустками, из которых медленно проступали очертания чьей-то головы и рук. Душа и тело Голубы утонули в тягучем безвременье, и она с холодком изумления обводила взглядом застывших изваяниями мать, тётку и сестру. Нет, они не превратились в камень, просто остекленело замерли, точно кто-то всемогущий щёлкнул пальцами и остановил бег времени. Ноги Голубы утопали в радужном тумане, под пеленой которого не было видно ни земли, ни воды, а клубящийся столб принял вид человеческой фигуры в длиннополых одеждах. Из мглистых рукавов, колыхавшихся широкими раструбами, мраморной белизной сияли руки, а прекрасное и молодое, но печальное лицо в обрамлении длинных морозно-седых прядей лучилось сапфирово-синим взором. Бесцветные ресницы были словно схвачены инеем, во лбу меж белёсых
бровей чистой слезой сиял маленький хрустальный цветок, и Голуба невольно устремилась душой в светлую чашу этих раскрытых ладоней.
        «Кто ты?» — не языком, но сердцем спросила она, в обморочном восторге любуясь прекрасной седовласой девой, рождённой из всеохватывающего, вездесущего тумана.
        Бескрайней печалью ответили ей синие глаза.
        «Из всех четверых лишь ты пришла с любовью в душе, дитя, — пророкотал звучный, прохладно-серебристый голос. — Ты не знаешь языка Нави, но твоё сердце — зрячее. Лишь твоя душа способна подняться над множеством людских правд и разглядеть истину. Только ты и есть “сильная”, а те, кто произнёс заклинание вместе с тобой, не должны были этого делать, ибо они не понимают сути сказанных ими слов. Их души я не смогу спасти».
        «Кто же ты?!» — дрогнуло сердце Голубы, облившись сперва неземным холодом, а после — живительным жаром.
        «Я — та, чьё имя дети Яви поминают со страхом и чью душу отягощают своими страстями, гневом и ненавистью, — ответила сиятельная дева. — Встань на место своей сестры, посмотри на меня её глазами».
        Ноги Голубы наконец обрели подвижность: радужный туман отпустил их. Шаг вбок дался ей легко, и она оказалась за плечом у Дубравы. Тотчас же свет померк, и девушку окружила угольно-чёрная тьма, пронзаемая ветвистыми гневными молниями, мертвенные вспышки которых озаряли огромную, покрытую седой шерстью женщину-волчицу с кровавыми угольками глаз и оскаленной пастью. Низко пригнув лобастую голову, она опаляла Голубу ядовитой волшбой своего взора.
        «Её ненависть делает меня такой, — прогремел звериный рык, отражаясь каменным эхом от клубов сизого дыма, бурлившего под ногами Голубы. — Это — её правда, от которой она никогда не откажется, не желая взглянуть на вселенную иначе. А теперь вернись на своё место».
        Шаг обратно — и грозная тьма рассеялась, а чудовищный зверь, олицетворявший её суть, обернулся синеокой девой в одеянии из светлого переливчатого тумана.
        «Твои близкие пришли с гневом и ненавистью в душе, и заклинание обернётся против них. Но не печалься, дитя, твоя жертва не останется напрасной. — Улыбка небесной просини в глазах девы словно погладила Голубу по сердцу. — Мои дети считают меня уснувшей навеки, но я лишь перешла в иной вид бытия, в котором мне трудно говорить с ними. То, что вы зовёте хмарью — моя душа, которая впитывает отовсюду любовь, чтобы наполнить ею мой мир и этим исцелить его. То, что излучает свет, видится ярким, а то, что поглощает — тёмным. Время, когда хмарь станет светом для всех, ещё не пришло, но капелька твоей любви поможет и мне, и Нави. Благодарю тебя, дитя моё. Всё, что я могу сделать для тебя — это даровать покой твоей душе».
        С нарастающим потрясением Голуба наблюдала, как мать, тётка и сестра превратились в ледяные статуи и заплакали весенней капелью в сиянии небесного взора девы. Черты их лиц оплывали, а солнечные отблески до боли светло и пронзительно играли внутри их прозрачных фигур. Головы, тая, стали размером с яблоко, руки истончились, истекая водой, и вот уже ничего похожего на человеческие тела не осталось в очертаниях ледяных круглышей, обточенных светом, будто береговая галька. Голуба не смогла даже вскрикнуть, переполненная горечью, но её подхватила, ласково баюкая, широкая сияющая лента и оплела по рукам и ногам.
        «Покой… покой», — эхо обещания отдавалось в ушах и в душе, и Голубе показалось, что и она сама точно так же тает, растворяясь в этом неземном свете. Всё уходило за пелену мглы: ужас, недоумение, печаль, тревога… «Умирать совсем не страшно», — хотелось сказать ей в утешение всем, кто оставался на земле и боялся этого перехода. Блаженная лёгкость наполнила её, и все прочие чувства казались лишь едва приметной рябью на залитой солнцем поверхности воды. Река покоя медленно разоблачала её, снимая с души слой за слоем, вымывая земную суету и телесные стремления, пока не осталось лишь невозмутимое, наполненное любовью ядро. Оно и устремилось в потоке таких же мерцающих сгустков к далёкому свету новой надежды, зажжённому чьей-то мудрой рукой среди молчаливой звёздной бесконечности.
        …Ослеплённая вспышкой света, Цветанка ткнулась лицом в сырую, пахнущую росистой свежестью траву. Едкая, жгучая боль в глазах стучала вместе с сердцем, слух терзал и грыз разнообразный звон и писк, будто несметные полчища комаров со всего света собрались в одно густое бескрайнее облако. В этом хоре выделялся один плаксивый звук — не то стон, не то хныканье. Выскребая пальцами остатки боли из глаз, Цветанка сперва упёрлась в землю локтями, а потом села.
        Зрение не сразу вернулось к ней, и она вся превратилась в слух. Рядом плакал Боско, и его всхлипы далеко разносило озёрное эхо; где-то в невидимой лесной глубине отдавались маленькие отзвуки, словно мальчишки-воры, сверкавшие пятками в бегстве с места преступления. Цветанка нашарила рукав мальчика, скользнула пальцами по его мокрой щеке, и сердце сначала застыло в леденящем предчувствии, а потом заколотилось до жаркого удушья. Ощупью обследуя траву вокруг себя, она наткнулась на маленький клочок ткани. Платок? Обрывок одежды? Края ровные, обшитые — значит, платок. И, судя по запаху, принадлежал он Голубе.
        — Голуба! Вратена! Малина! — позвала Цветанка.
        Ответом ей было сиротливое эхо, юркой белкой взлетевшее к вершинам деревьев. Зрение наконец начало пробиваться сквозь искрящуюся пелену, но было сужено до маленького круглого оконца, будто воровка глядела сквозь свёрнутую трубкой берёсту. Трава словно покрылась инеем — странным, серым и совсем не холодным. Поднеся испачканную им руку поближе к глазам, Цветанка рассмотрела его… Это был пепел.
        Ничего не изменилось вокруг: озеро всё так же дремотно отражало тёмную стену леса, покоясь под туманным одеялом, сосны на островке по-прежнему подпирали кронами холодный купол неба. Боско, сидя на пятках, размазывал по щекам слёзы, а ведуньи с дочерьми будто сквозь землю провалились… или рассеялись пеплом по траве. Поражённая страшной догадкой, Цветанка вскочила, загнанно озираясь. Лес замер в тишине, молчало и озеро, а в нескольких шагах от воровки лежала с закрытыми глазами опутанная нитью Северга.
        — Где… Где все? — затрясла Цветанка Боско, но тот только нечленораздельно мычал в ответ, будто лишившись дара речи.
        Она металась по полуостровку, словно за ней гонялся рой бешеных пчёл, пока ноги не подкосились. Боль от падения на колени притуплённо царапнула кожу, а дыхание рвалось из груди, будто после отчаянного забега. Из-за спины донёсся стон: навья пошевелилась, возвращаясь из забытья. Она попробовала приподнять голову, но тут же сморщилась — по-видимому, от боли.
        — Похоже, я сглупила, повернувшись к тебе спиной… — Веки Северги разомкнулись, и сквозь них прорезался замутнённый взгляд. — Ты набрала силу с нашей последней встречи.
        Цветанка смотрела на неё вблизи и не узнавала. Плащ и доспехи были знакомы, запах тоже, но лицо казалось совершенно другим. Может, память подводила воровку? Вместо длинной чёрной косы на голове Северги осталась взъерошенная, как у самой Цветанки, копна коротких волос, тронутых серебряным дыханием зимы, а из взгляда исчез тот безжалостный, наводящий жуть лёд. Немного придя в себя, навья тоже принялась искать глазами женщин и, не найдя, снова воззрилась на Цветанку — пронзительно, с живой, саднящей болью. Её зубы обнажились в клыкастом оскале, лицо исказилось маской страдания и ярости, а горло издало клокочущий, раскатистый рык. Однако сколько она ни билась, волшебная нить сковывала её, будто толстая цепь.
        — Балбеска! Зачем ты остановила меня?! — рявкнула Северга, и эхо хлёстко рассекло тишину толстым кнутом. — Ты помогла этим трём сумасшедшим бабам сдохнуть самим и погубить Голубу!
        Цветанка съёжилась и отползла к кромке бесстрастной воды, скованная ледяными кандалами горя. Оно накрыло её глухим колпаком, отгородив от всего мира, и только волна лизала ей висок, как бы утешая.
        — Я… не знала. — Сухой шёпот рвал связки и царапал Цветанке горло. — Они не сказали мне…
        — Что они тебе не сказали? — раненым зверем ревела Северга, и туманное пространство наполнялось рокотом грозовых раскатов. — Что идут на погибель и тащат её за собой?! Она единственная из всех вас… из всех нас была достойна жить! Светлая, мудрая девочка… Родная… Голубка моя…
        Нет, наверно, память всё-таки дурачила воровку, выводя образ навьи как существа, не знающего сострадания и тёплых чувств. Она упрямо воскрешала перед Цветанкой серый стальной щиток взгляда женщины-оборотня, в котором, как в зеркале, отражалось столь же бесчувственное и холодное осеннее небо. А между тем в нескольких шагах корчилось и рвалось на волю совсем другое создание, охваченное скорбью и яростью.
        — Надо было мне сразу оторвать этим трём курицам головы! Пусть бы я этим заслужила твою ненависть, Голуба, зато ты осталась бы жива! Проклятье… Да развяжите меня, вы, недоумки!
        Но никто не спешил ей на помощь. Цветанка, съёжившись калачиком, слушала свою боль, жгучим ядом струившуюся по жилам, а Боско сидел с застывшим взглядом и придурковато приоткрытым ртом. Вид у него был такой, будто он тронулся рассудком. Мерно раскачиваясь из стороны в сторону, он ныл сквозь стиснутые зубы, а потом вдруг по-заячьи вскрикнул, вскочил и дал стрекача.
        Сколь ни велико было горе Цветанки, вскоре ей также пришлось вскочить и приготовиться к самозащите: сила в отрезке нити, видимо, иссякла, и Северга освободилась. Окинув бешено сверкающим взглядом озеро, она глухо прорычала:
        — Проход по-прежнему открыт! Гибель этих дур была напрасной… И Голубы тоже.
        В следующий миг она схватилась за рукоять своего кнута и обернулась к Цветанке, готовая броситься на неё. Скорбь скорбью, а зверь внутри воровки умирать не хотел, и рассёкший пространство длинный чёрный язык кнута хлестнул лишь землю: Цветанка была уже на другом конце полуостровка, полная пружинистой готовности к бою.
        — Да они ж ничего не сказали мне! — завопила она. — Клянусь, если б я знала, что это обойдётся в такую цену… ни за что б не повела их сюда!
        — Слишком поздно для оправданий! — рявкнула Северга, занося руку для нового удара.
        «Уыхх!» — пропел кнут, и на плече Цветанки вспух горящий рубец, а лопнувшая рубашка заалела кровавым пятном. Двигаться следовало шустрее, и воровка бросилась на берег, но не тут-то было: оттолкнувшись от мостика из хмари, Северга сделала ошеломительный прыжок с переворотом и приземлилась как раз перед нею. Бах! Тысячи шаровых молний взорвались в глазах Цветанки, а под дых словно врезалось таранное бревно. Вода обступила со всех сторон, хлынула в уши и в горло, и Цветанка суматошно забарахталась, стремясь на поверхность, к соснам и небу, но чья-то рука больно вцепилась ей в волосы и целенаправленно окунула её снова. Распластав тело тряпкой, воровка изобразила забытьё: чутьё ей подсказывало, что Северга жаждала яростного сопротивления, а над бесчувственным или мёртвым противником глумиться не стала бы. И точно: стоило обморочно расслабиться, растечься киселём, как хватка железной руки ослабела. Цветанка позволила навье выволочь себя на берег и даже вытерпела несколько увесистых оплеух — так Северга, видимо, пыталась привести воровку в чувство. Собрав в груди всю волю к удару, всю ярость и тоску,
Цветанка с именем Светланки в сердце швырнула в живот Северге радужный сгусток хмари, каменно-тяжёлый и опасный. Ради маленького и тёплого, родного комочка, голосистого и непоседливого, она должна была выжить и вернуться домой.
        Удара навья не ожидала, но отчасти его силу приняли на себя доспехи. Отлетев на изрядное расстояние, она тут же вскочила, но Цветанка в это время уже мчалась мимо головокружительного частокола деревьев. На бегу она успешно увернулась от нескольких ударов хмари, пущенных ей вслед Севергой, а потом её захлестнуло радужной петлёй. Больно цепляясь за коряги и ударяясь о торчавшие камни, воровка катилась кубарем под откос, пока не хрястнулась о дерево. Она не успела понять, остался ли целым хребет: Северга её уже настигла, оседлала, стальной хваткой левой руки вцепилась в горло и принялась колотить затылком о землю. Мох пружинил, и голове не было больно, но мозги тошнотворно сотрясались в черепе, превращаясь в булькающее и ничего не соображающее месиво. Но Северга, похоже, вовсе не преследовала цель убить Цветанку, ей нужно было лишь выпустить пар. Приступ ярости иссяк, и навья, впечатав несколько ударов кулака в прохладную землю, с рыком откатилась в сторону.
        Они долго сидели под одним деревом, измученно прислонившись спинами к противоположным сторонам толстого ствола, обросшего зелёной бородой мха.
        — Надо было мне раньше повернуть назад, — проронила навья. — Успела бы перехватить вас ещё до входа в земли морока… И Голуба была бы сейчас жива.
        — Почему у них не получилось закрыть Калинов мост? — Цветанка теребила кусочек мха, раздирая его на отдельные волокна, а под сердцем у неё глухо ныла тоска. — Может, заклинание неправильное было?
        — Понятия не имею, — отозвалась Северга. — Мне неизвестны его слова. Должно быть, что-то они сделали не так… Что именно — этого мы уже не узнаем.
        «Клинк… клинк… клинк…» — звенел меч под точильным бруском. Поплевав на камень, Северга проводила им по лезвию, пытаясь, должно быть, таким образом отвлечься. Цветанка терзала мох, а навья занималась своим оружием.
        — У меня была возможность убить их, — процедила она. — Жалею, что сдержала тогда свою руку. Да, это сделало бы Голубу сиротой, но… Лучше прожить остаток жизни, будучи ненавидимой ею, чем оплакивать её теперь. Тем более, что жить-то мне осталось…
        Рукоять меча она прижимала к колену запястьем правой руки, обтянутой кожаной перчаткой.
        — Что с тобой? — спросила Цветанка.
        — Белогорская игла, — кратко ответила Северга. — Не могу сжать пальцы в кулак. Прости, что потрепала тебя… Накатило что-то.
        — Ладно уж, — хмыкнула воровка. — Меня и похуже твоего трепали. Куда ты теперь? Домой, в Навь?
        — Вряд ли, — задумчиво молвила Северга. — Нечего мне там делать. Мне уже нигде места нет.
        — А я — домой, — вздохнула воровка, поднимаясь на ноги. — Жалко Голубу, аж сердце рвётся в клочья, но у меня Светланка маленькая. Ради неё и живу на этом свете.
        — Дочь? — В уголке суровых губ Северги проступило сдержанное и бледное подобие усмешки.
        — Не моя. Моей подруги, — уточнила Цветанка, хмурясь от странного хоровода, который вдруг устроили деревья вокруг неё. Ладонь ощутила прохладу шершавой коры, а земля закачалась под ногами. — Умерла она родами… Ращу вот теперь кровинку её.
        — Так ты, выходит, счастливая, — прогудел из-за зелёной шепчущей завесы голос Северги. — А меня уже никто и нигде не ждёт. Дочь выросла, уж свои дети у неё. Не думаю, что я нужна ей.
        Это был уже не морок, это лес склонился над Цветанкой и начал стрекотать песни, шелестеть что-то колдовски-призывное на оба уха, а земля так и манила прилечь и уснуть вечным сном. «Встать, идти, жить», — приказывал крошечный невидимый военачальник, трубя в рог, и воровка из последних сил цеплялась за дерево. Твёрдое плечо выросло из пустоты нежданной, но прочной опорой, а голос навьи прозвучал над ухом:
        — Проход сквозь морок даром не даётся. Знатно попила из тебя силушки земля эта. Ладно уж, так и быть, помогу тебе добраться до твоей Светланки.
        Лес звенел, оплетая Цветанку тенётами сна, и она сдалась, позволив ему затянуть себя в звёздные глубины. Покачиваясь на убаюкивающих волнах, она плыла по сказочному царству, расцвеченному диковинными подвижными узорами, которые дышали и мерцали, будто сложенные из духов-светлячков, а рядом, утешая Цветанку ясным сиянием кроткой улыбки, летела девушка-сова с человеческой головой и птичьим телом. Струйки светлых, тёплых слёз щекотали щёки воровки, и она непослушными, неповоротливыми губами пыталась пробормотать Голубе: «Останься, не уходи!» — но накрепко слипшийся рот мог только умоляюще мычать. Пухово-мягкие крылья Голубы смахивали ей слезинки, а из больших и грустных, всезнающих, нечеловечески мудрых глаз лилось успокоительное тепло.
        Может, год прошёл, а может, и вечность; сквозь дебри спутанных ресниц Цветанка разглядела лесной шатёр, который плыл над нею, по-вечернему озарённый косыми янтарными лучами матушкиного взгляда. Тело жадно вслушалось в действительность и определило себя живым, тёплым, но измученным. На Севергу морок, видно, не действовал, и она несла воровку, привязав к себе плащом: ослабленная правая рука не позволяла ей полноценно поддерживать обмякшую, полубесчувственную Цветанку под спину. Голуба-сова оказалась сном, а вот слёзы были настоящими: их соль щипала кожу под глазами. Шмыгнув носом, Цветанка уткнулась в жёсткое плечо навьи, а та проговорила:
        — Поплачь, сестрёнка, и за меня. Мне уже нечем плакать.
        И снова мягкие совиные крылья сна понесли Цветанку сквозь зачарованное царство. Чудесные живые деревья, улыбаясь в мшистые бороды, качали верхушками и бормотали скрипуче и басовито: «Хмм…» Духи-светлячки чествовали её многоголосым жужжащим хором, и весь лес до последней травинки оживал, чтобы посмотреть на это диво — прошедшую сквозь морок воровку-оборотня.
        Когда она в другой раз вынырнула из сна, над ней плыло высокое и безмятежное, бескрайнее небо, в котором висели лёгкие облачка, подрумяненные зарёй — то ли вечерней, то ли утренней, не разобрать. Под головой по-прежнему было твёрдое и сильное плечо, но запах хлынул Цветанке в ноздри уже совсем другой — мужской. Её везли через поле в открытой коляске, запряжённой не лошадьми, а огромной серебристой волчицей, которая мчалась по полосе из хмари с холодящей сердце скоростью. Колени Цветанки грела тяжёлая медвежья шкура, а её плечи бережно и ласково обнимала тёплая рука. Расшитый бисерным узором отворот рукава, богатый воротник кафтана, молодецкие кудри и усы… Сказка, нашёптанная старыми елями, которые хранили матушкин вечный покой, ожила и зашелестела зелёными крыльями, а далёкая яснень-трава закачала одуванчиково-жёлтыми головками, серебрясь в лунном свете.
        — Батюшка… — Нос воровки зашмыгал, и на ярко-синем сукне добротного кафтана Соколко остались мокрые пятнышки. — Ты ведь знаешь, что ты — мой отец?
        — Знаю, родненькая, всё знаю, — мягко прогудел бархатисто-низкий голос. — Был я по торговым делам в Марушиной Косе, Серебрицу на рынке встретил и на ней ожерелье увидал — подарок мой единственный твоей матушке. По пятам за нею пошёл, не отстал, покуда она мне всё не рассказала… На могилку моей Любушки отвезла. Поклонился я елям мудрым, что сон её вечный стерегут, да и отправился тебя искать. Нашли мы с Серебрицей домик твой, Светланку повидали. А Невзора говорит, что ты, дескать, Калинов мост искать ушла… Ну, мы с Серебрицей следом рванули. Ох и не хотела же она сперва в Волчьи Леса снова идти, упиралась, да уговорил я её, молил слёзно. Вот ведь как бывает на свете — и Марушины псы сердце имеют людское!
        — А Северга? — встрепенулась Цветанка. — Та женщина-воин в чёрном плаще?
        — Она тебя из леса как раз выносила, — ответил Соколко, ласково вороша волосы Цветанки и щекоча ей дыханием висок. — С рук на руки мне передала, а сама пошла своей дорогой.
        — А Боско? Мальчугана такого конопатенького по дороге случайно не встретили? — вспомнила воровка. И добавила на всякий случай: — Зайцем оборачиваться умеет.
        — Не знаю, о ком ты говоришь, — покачал головой Соколко.
        С печалью на сердце опустила Цветанка тяжёлую от слабости голову на широкое, тёплое плечо отца. Оставалось только гадать, какая судьба постигла мальчика-зайчика. Может, выбрался он благополучно из земель морока, а может, навек остался блуждать там… И вдруг среди ковыля и полевых трав поднялась ошеломительной стеной мысль: а может, и Соколко — сон, как и Голуба? Слишком уж счастливая, слишком прекрасная встреча у них вышла, о какой Цветанка могла только мечтать… А потом ещё более жуткая, гулкая, как пещерное эхо, мысль накрыла воровку тёмным колпаком: а что, если всё это от начала до конца — бред, навеянный мороком, и они до сих пор вшестером бродят в Волчьих Лесах, ища потерянный рассудок? Страшная это была дума, и только одно согревало истерзанное и усталое сердце: если это правда, то и Голуба жива, а значит, есть ещё надежда…
        Не успев додумать, Цветанка нырнула в баюкающее тепло медвежьей шкуры и проснулась только ночью. Среди поля горел костерок, Соколко жарил на вертеле пойманного Серебрицей гуся, а сама седая волчица лежала неподалёку и щурила на огонь ядовито-горькие щёлочки своих зелёных глаз. Цветанка обрадовалась ей, как старому другу, не виня и не упрекая её ни в чём. Шатёр тёмного неба своими звёздными объятиями роднил их всех, травы стрекотали свою ночную песню, и воровка, прислонившись спиной к колесу повозки, впервые за долгое время основательно промочила горло квасом из отцовских припасов. Даже если это сон, то хороший, хоть и грустный…
        Очередное пробуждение застало воровку под светящимися оконцами лесной избушки, ставшей ей родным пристанищем.
        — Топи баню, хозяйка, — сказал Соколко вышедшей на порог Невзоре. — Притомились мы, а Цветанка ещё и прихворнула.
        Горячие мозолистые ладони Невзоры дотронулись до щёк воровки, а огоньки волчьих глаз зажглись над нею.
        — Жива — и ладно, а хворь пройдёт, — сказала она.
        Банный жар уже не был частью морока, Цветанка чувствовала это и сердцем, и рассудком, и телом. Подстилка из душистого сена приятно колола кожу, на соседнем полке растянулась Серебрица в человеческом облике, покусывая сухую ромашку, а Невзора поддавала пару и вымачивала веники в кипятке. Соколко плескался за перегородкой, в мыльне, шумно фыркая и окатываясь водой.
        Явью была и знакомая печная лежанка с периной, и биение сердечка спящей Светланки, которую Невзора положила Цветанке под бок. Всё в доме стихло, лишь поскрипывал сверчок, а на дереве неподалёку сидела сова — бессонный страж, простёрший свои крылья над людьми и оборотнями, мирно отдыхавшими под одной крышей.
        Когда первая бледная желтизна зари высветлила край неба над лесом, объятия сна наконец разомкнулись, и Цветанка уселась на крылечке, поёживаясь от предутренней прохлады и хлопая комаров. Чувствуя себя отоспавшейся на год вперёд, она молча приветствовала новый день с горьковато-солёным, тёплым комом в горле. Со светлеющего неба ей ласково мерцали глаза Голубы, а локтя что-то коснулось шелковисто-щекотно — это оказалась пепельная прядь чисто промытых в бане распущенных волос Серебрицы. Присев рядом, та устремила взор вдаль, туда, где за стволами занималось утро. Новых слов между ними не прозвучало, всё было давно сказано, только локти соприкасались, да воздух, которым они дышали, был общий, пронизанный свежестью лесной зари.
        Навстречу первым лучам солнца открыл глазки и путеводный свет сердца Цветанки — Светланка. Сперва она громко потребовала молока, а потом пожелала играть. Облокотившись на край сетчатой перегородки, внутри которой малышка возилась со своими фигурками из шишек, Соколко прятал в усах задумчиво-ласковую улыбку.
        — Как же вы тут, в лесу диком, растить-то её будете? Цветик, езжай со мной, а? Хоромы у меня богатые, поселитесь со Светланкой в высоком тереме, и заживём мы втроём припеваючи! Пока я по делам торговым разъезжать стану, вы дома хозяйничать будете.
        Светлая печаль подступила к сердцу воровки. С неуклюжей нежностью прильнув к плечу Соколко, она вздохнула:
        — Не место мне в теремах высоких, батюшка. И средь людей не место… Марушин пёс я, и человеком мне снова уж не стать.
        Сынок Невзоры в зверином облике подошёл, потёрся пушистым боком о ногу большого и доброго дяди и поднял на него круглые простодушно-смешные глазёнки, как бы прося: «Почеши меня за ушком!» Соколко, конечно же, не устоял — потрепал маленького оборотня по голове, почесал ему за обоими ушами, погладил по спине и бокам. Тот издал довольное урчание и весело тявкнул.
        — Надо же, какой ласковый, — усмехнулся Соколко.
        — Чует он, что добрый ты человек, — молвила Невзора, подхватывая сына под мохнатое брюшко и поднимая на руки. И, устремив на гостя колючий прищур внимательно-холодных, испытующих глаз, спросила: — Ты, поди, за зверей диких нас принимаешь? Не звери мы, а люди, и Светланка человеком вырастет, не беспокойся.
        А малышка, протянув Соколко шишечного медвежонка, сказала громко и отчётливо:
        — На!
        В её золотисто-карих, как крепкий ромашковый отвар, глазках промелькнул ярко-зелёный отблеск северных зорников, что пылали на небе в день её рождения.
        — Благодарствую за подарок, — улыбнулся Соколко, беря фигурку. И пробормотал, задумчиво теребя ус: — Не простой она, видать, у вас человечек.
        На завтрак была каша с мясом и пироги с сушёной земляникой. За столом Невзора спросила:
        — Ну, что там с Калиновым мостом-то? Удалось ли всё, как ведуньи хотели?
        Горечь совиным крылом коснулась Цветанки, и разомкнуть губы ей было тяжело, как никогда.
        — Не выгорело дело, — кратко ответила она, умалчивая о тягостных подробностях, дабы пища не встала ни у кого в горле комом. — Видать, заклинание неправильное было. Не получилось проход закрыть.
        — Хм, вон оно как, — промычала Невзора, двинув мрачной бровью.
        Она не стала продолжать расспросы, и завтрак прошёл в гнетущем и неловком молчании — даже непоседа Смолко притих, уплетая кашу из миски.
        Долго Соколко с Цветанкой гуляли по лесным тропкам и не могли наговориться досыта, а солнце, будто чувствуя их потребность побыть вместе, прикрылось тучами и не язвило воровке-оборотню глаза. Вскоре воздух наполнился шелестом и влажной свежестью, а широкие перистые листья папоротников заблестели: начал накрапывать дождик. Отец и дочь укрылись в лесной пещере у ручья.
        — Значит, не хочешь в моём дому поселиться? — вздохнул Соколко с печалью. — Горько мне, едва тебя обретя, тут же снова разлучаться…
        — Не горюй, батюшка, — просовывая ладонь под его локоть, сказала Цветанка. — Пойми, не уживусь я с людьми. Ночной облик мой ты видел, и только благодаря сердцу своему отцовскому не устрашился, а чужие люди бояться станут. Да и мне неуютно будет. Мне для счастья и того довольно, что ты жив-здоров и знаешь обо мне… А ты, ежели хочешь, в гости к нам приезжай, всегда рады тебе будем. В дне пути от нас деревня есть, Зайково, там и останавливаться можешь. Живёт там Медвяна с мужем — хорошие это люди, меня знают. К ним и постучись, ежели что.
        Открытое, смелое лицо Соколко омрачилось грустью, но он заставил себя улыбнуться и накрыл руку Цветанки своей большой и тёплой ладонью.
        — Ещё в тот раз, когда мы с бабкой твоей Гудок от хвори спасали, за яснень-травой ездили, ёкнуло моё сердце при виде тебя. Вроде впервые вижу, а будто родное что-то откликается. И всё равно мне, кто ты теперь — зверь дикий иль человек… Ты — кровь и плоть моя, Цветик. Матушку твою любил я всей душой, и ты — о ней живое напоминание.
        Этот хмурый, дождливый денёк в лесу стал для Цветанки самым ярким, самым благодатным: он подарил ей нежданное, простое счастье плакать, уткнувшись в родное плечо. Жизнь-мачеха требовала от неё силы, стойкости и жёстких не по годам решений, а сейчас она могла со слезами и теплом в сердце окунуться в детство — не сражаться, не рвать у судьбы зубами каждый кусок, не бежать, не прятаться, не скалить клыки. Просто быть дочерью.
        Потом Цветанка сидела на крылечке и сдувала с носа прядки, которые щекотно падали из-под клацающих ножниц Серебрицы, блестя первыми морозно-белыми ниточками седины. Раз уж зеленоглазая брадобрейша из Марушиной Косы заглянула в эти места, то грех было не воспользоваться её услугами, тем более что отрастающие волосы лезли в лицо и раздражали Цветанку всё больше: и в косу не заплести, и в пучок не собрать — одним словом, маета, и вернуть себе прежнюю удобную стрижку «под горшок» давно стало заветной мечтой воровки. Трогая пальчиком её свежевыбритые виски и затылок, Светланка удивлённо поднимала бровки домиком, а воровка ёжилась от щекотки и чмокала кроху в пухлые щёчки.
        А между тем за беседами да прогулками незаметно подкралось время расставания.
        — Что ж, пора мне, — вздохнул Соколко. — У меня в Марушиной Косе обоз с товарами, а на торговле я приказчика своего оставил. Хорошо тут с вами, да дела ждут. Ежели и вправду будете вы рады мне, то позвольте будущей весной, как распутица кончится, опять к вам в гости наведаться. Авось подольше удастся побыть.
        — Конечно, батюшка, приезжай в любое время, как заблагорассудится тебе. Будем тебя ждать. — Голос Цветанки от колючего кома в горле прозвучал глуховато, но она удержала слёзы и улыбнулась дрогнувшими губами.
        — Ежели что, дом у меня — в стольном городе Зимграде, — взяв дочь за подбородок и ласково заглянув ей в глаза, молвил Соколко. — Там меня любая собака знает. Коль передумаешь или нужда настигнет — мои двери всегда для тебя и Светланки открыты. Домашним я наказ сделаю, и они тебя даже в моё отсутствие примут.
        Крепко прижав Цветанку к себе на прощание, Соколко надвинул шапку и вскочил в повозку, а Серебрица, снова принявшая звериный облик, пронзила воровку острой зеленью глаз и неторопливо тронулась с места, лавируя меж деревьями. Сердце Цветанки рвалось следом за удаляющейся повозкой, но она сдержала свои резвые ноги и не бросилась вдогонку. В домике громко лепетала Светланка и слышалось задорное тявканье Смолко.
        — Ты не договорила утром, что с ведуньями стало, — вдруг сказала Невзора. — Разошлись вы, стало быть, разными дорогами?
        — Можно и так сказать, — вздохнула Цветанка. — И снова нашим путям не суждено сойтись уж больше никогда.
        5. Тучи на западе
        Обласкав Цветанку с маленькой Светланкой звоном солнечных струн, полетела песня из мрачного леса через всё Воронецкое княжество. На пути своём подхватывала она на крылья золото цветочной пыльцы, пила свободное дыхание полевых трав и развеивала грусть отягощённых урожаем яблонь в садах. Песня быстра, как мысль, и уже совсем скоро её тень заскользила по склонам Белых гор, заставляя сердца девушек сладко сжиматься в предчувствии судьбоносных встреч, а чашечки цветов — вздрагивать и ронять скопившуюся за ночь росу.
        На одном из этих цветущих склонов, щедро залитых лучами солнца, встретились двое влюблённых: мастерица золотых дел Искра и Лебедяна, княгиня Светлореченская. Горный ветер парусом надувал подпоясанную льняную рубашку женщины-кошки, солнце сияло на её гладком черепе и шелковистой тёмной косе, а на счастливом лице княгини зажигало тёплый свет улыбки.
        «Я так тоскую по родной земле, — чувственно лаская кончиками пальцев щеку Искры, вздохнула Лебедяна. — Лучше и краше Белых гор нет на свете страны! Иссохло моё сердце вдали от них, иссякла жизненная сила. Вот бы вернуться домой… навсегда!»
        «Это возможно, моя лада, — окидывая её пристально-ласковым взглядом тёмных глаз, ответила Искра. — Кольцо-то на что? Просто открой проход — и ты дома».
        «Ах, счастье моё, страшно и горько мне на это решиться! — Светлая синь глаз княгини омрачилась тенью тревоги и смятения, во власти которого она пребывала несколько месяцев. — Это всё равно что резать по живому. Страшно рвать многолетние узы и рушить то, что воздвигалось так долго…»
        Травы дышали горьковатым мёдом, вершины гор сияли недосягаемой белизной, а пальцы Искры плели венок — душистый, многоцветный, полный летней волшбы.
        «Тот дворец уже шатается давно, готовый рухнуть и под своими обломками похоронить всех, кто в нём живёт, — проговорила женщина-кошка. — Пора переселиться в дом, двери которого с радостью распахнуты для тебя. Он поскромнее дворца, зато прочно стоит на земле и способен сберечь тепло сердец».
        Лебедяна со сладкой тоской в сердце пыталась проникнуть под сень густых ресниц, прятавших сосредоточенный взгляд любимой, которая, казалось, была всецело поглощена венком. Уже не юный ветреный восторг, а зрелая, жаркая нежность вспыхивала в ней при виде этих длинных сильных ног, через ступни которых матушка-земля питала кошку силами. Прохладная пелена грусти нависала на ресницах, когда Лебедяна любовалась полными спелого сока губами, и душе не давала покоя мысль: «А не слишком ли я стара?» Может, уже отговорили, отпели её яблоневые вёсны, безвозвратно умчавшись вместе с молодыми годами за край неба? Не ушла ли пора любви? Не растеряла ли она жизненный пыл, пока пыталась осилить шагами свою стезю? Не выпили ли дети вместе с молоком из неё и солнечную страсть, способность радоваться и дурачиться, делать глупости, смеяться и дышать полной грудью?
        А травы шептали, светло и улыбчиво напоминая о хрупкости и бренности изношенных, изживших себя уз, по ошибке наложенных на неё когда-то. Стоит лишь двинуть плечом — и ветхие цепи упадут, рассыплются ржавой пылью, освободив и очистив сосуд души и тела для желанного света, который после долгих блужданий во мгле всё же нашёл её.
        «Колечко для Златы у меня уж готово, — сказала Искра. — Только дай знак, и я передам его тебе».
        Их пальцы сплелись над венком, а губы сблизились, поймав в ловушку луч солнца. Взор утопал во взоре, сердце тянулось к сердцу, а снега горных вершин сомкнулись защитным куполом, ограждая любовь от недоброго ветра чужих взглядов. Поцелуй зародился розовой зарёй, но ледяная вспышка выдернула Лебедяну из горьковато-тёплого облака счастья и вернуло в явь, грохотавшую непогодой и пронизываемую молниями.
        Ложе из подушек отрывисто озаряли холодные отблески молний, по окнам струились ручьи дождевой воды, на рукодельном столике умирал язычок пламени дотлевающей лампы. Казалось, весь мир сотрясался от ревущего ненастья, получая удары его яростных чёрных лап, а бледные ветвистые трещины молний раскалывали небо, будто больную голову. Встав с ложа, Лебедяна подошла к окну и приложила ладонь к слюдяной раме, словно бы желая приласкать разбушевавшегося зверя — грозу. Тот бешено ластился к её руке по ту сторону окна, словно прося почесать дождевые космы своей гривы. Душа княгини сжималась в комочек перед величием ненастной ночи.
        Мрак над землёй был огромен, но кольцо делало любые расстояния ничтожными. Лебедяне ничего не стоило сейчас открыть проход и очутиться рядом с Искрой, тем более что муж отсутствовал дома уже вторую седмицу — проверял готовность войска у восточной границы. Чёрная, давящая тень угрозы висела над землёй, делая тусклым самый ясный и солнечный день; ни одна душа не знала, кто и когда должен был напасть, и оттого тревога становилась ещё страшнее. Она засела острой, безжалостной сосулькой под сердцем у Лебедяны, а Искрен с этими приготовлениями совсем перестал бывать дома. Мёртвые топи считались пустынной землёй, и возможность нападения оттуда казалась невероятной, но князь уверовал в предсказание вещего меча Лесияры. «Значит, не так уж эти топи безжизненны, как мы думаем», — повторял он. Из Белых гор поступало всё новое и новое зачарованное оружие: мечи, наконечники для стрел и копий, топоры, кинжалы, секиры, сулицы [8 - сулица — укороченное метательное копьё]; три сотни кошек-воительниц расположились станами по берегу речки Мороши, что протекала с севера на юг в ста вёрстах от Мёртвых топей:
чувствительность белогорских жительниц к хмари не позволяла им ближе подступиться к этой земле. Трое дружинниц Лесияры постоянно пребывали при дворе князя для обмена быстрыми сообщениями между двумя главами государств.
        Княжичи были далеко: этой весной Искрен отправил их по разным городам учиться управлять и набираться опыта в государственных делах, прикрепив к ним мудрых наставников. Со светлой печалью приняло материнское сердце разлуку с сыновьями: рано или поздно все дети вырастают, обретают свои крылья и вылетают из родительского гнезда, вот и её мальчики возмужали, обзавелись пушистыми юношескими усами и, как это неизбежно случается, устремились навстречу взрослой жизни, оставляя родную матушку дома, у осиротевшего очага. Ростислав забрал свой зверинец — спасённого Лесиярой медвежонка, хромого оленя, косулю, двух слепых лисиц, волчонка и множество певчих птиц; без питомцев он уезжать не желал, и отец разрешил ему взять животных с собой. Всех четвероногих друзей княжич подобрал в лесу ранеными, брошенными и хворыми детёнышами, выходил и приручил, ну а зверю, привыкшему к человеку сызмальства, в диком лесу уж не место.
        Непогода за окном не тревожила крепкий и спокойный сон Златы: малышка посапывала на тёплой печке, и её уютный детский мирок был далёк от бурных потрясений, то и дело корёживших взрослый мир. В глазах склонившейся над дочкой Лебедяны отразилась нежная боль, тоска и горечь, а унизанная перстнями и драгоценными запястьями рука пухово-лёгкими касаниями ласкала пружинистые золотые кудряшки. Нет, не должен был маленький и хрупкий, как едва распустившийся цветок, мирок Златы пошатнуться, исказиться, дрогнуть и сжаться от страха под тяжёлой поступью беды. И они, взрослые, обязаны сделать всё, чтобы сохранить его безмятежным и неприкосновенным.
        Один шаг в туманную зыбь пространства — и Лебедяна ступила на каменную площадку перед домиком, ютившимся на покрытом тёмным ельником склоне горы. В глубине туманной долины в лунном свете дремотно мерцала извилистая лента реки, и от необъятной шири этого горного приволья хотелось раскинуть руки крыльями и закричать во всю мочь лёгких… Обнесённый невысоким плетнём цветник дышал росистой свежестью, а окна манили тёплым золотистым светом. Сердце княгини Светлореченской согрелось, а на глазах выступили слёзы нежности: здесь её всегда ждали.
        Она вошла без стука, просто толкнув дверь. Лёгкими шагами она преодолела лестницу и очутилась в горнице, где за столом сидела Искра и при свете масляной лампы штопала рубашку. Драгоценное ожерелье из бусинок-встреч, большая часть которых состоялась в снах, обвило горло Лебедяны и ласково стиснуло в предчувствии рыдания, но она сдержалась и с дрожащей на губах улыбкой сказала:
        — Разве лучшей в Белых горах мастерице золотых дел пристало самой штопать одежду? Если захочешь, я сошью тебе дюжину новых рубашек, украсив их вышивкой, которая сбережёт тепло нашей любви.
        Взволнованный взмах ресниц — и в таинственной тёмной глубине взора Искры зажглись приветливые огоньки.
        — Это всё потому, что нет в моём доме хозяюшки, — ответила она. — Холостая я до сих пор, вот и некому сшить мне новую рубашку.
        Присев на лавку подле возлюбленной, Лебедяна нежно завладела её рукой и, лаская шероховатые рабочие пальцы женщины-кошки, молвила:
        — Эти искусные руки приспособлены для того, чтобы создавать дивные украшения, нанося огранку на самые твёрдые самоцветы, но тонкая ниточка в них рвётся, а ткань их не слушается.
        — Так уж водится, что каждому — своё дело. Зато твои ручки созданы для вышивки, моя лада.
        Лебедяна закрыла глаза, всем сердцем впитывая поцелуи, которыми Искра покрывала её пальцы. Всего несколько живых, осязаемых встреч было у них, несколько драгоценных мгновений близости, да и те повисли на душе княгини неизбывной тяжестью измены.
        — Ты пришла насовсем, счастье моё? — Вопрошающие глаза женщины-кошки были полны радостной надежды. — А где Злата?
        — Я не могу вот так, тайком, сбежать от мужа: это будет вероломством, — вздохнула Лебедяна. — Прежде я должна поговорить с князем и во всём ему честно открыться. Я верую в его великодушие… Быть может, он даст мне свободу, и мы с тобою и Златой сможем зажить семьёй.
        — А ежели он не отпустит? — нахмурилась Искра.
        — Всё равно уйду, — решительно вскинув голову, ответила княгиня. — Возьму Злату и вернусь в Белые горы, к тебе. Три года жизни порознь освобождают супругов от брачных уз. Но я верю, что он не станет меня держать. Искрен вспыльчив, но отходчив и добр сердцем. Дай-ка…
        Она взяла из рук Искры рубашку и принялась сама штопать прореху. Её стежки ложились быстро, ловко и искусно — намного опрятнее и тоньше размашистого холостяцкого шитья женщины-кошки. Пора бушующих страстей миновала, решение вызревшим плодом сладко отягощало сердце Лебедяны, но холодок тревоги всё же змеился по жилам. Если муж упрётся, придётся рвать многолетние связи с болью и кровью… Но отступать было уже некуда: за спиной раскинулась смертоносная пропасть — без воздуха, без любви, без света. Княгиня стояла на развилке, предполагавшей выбор пути. Или — или.
        — Ладно у тебя выходит, — ласково усмехнулась Искра, наблюдая за работой пальцев Лебедяны, проворно орудовавших иголкой. — У меня так не получается.
        — Всякому — своё дело, — с весёлой лукавинкой в уголках глаз и губ ответила княгиня Светлореченская.
        Искра поднялась, мягко выскользнула из горницы и совсем скоро вернулась со шкатулочкой в руках. Поставив мерцающий самоцветами сундучок на стол, она подвинула его к Лебедяне.
        — Подарок тебе, — застенчиво опустив ресницы, сказала она.
        Это чистое, почти детское, девственное смущение на лице сильной женщины-кошки, служительницы Огуни, выглядело очаровательно и забавно, и Лебедяна не смогла сдержать нежного смеха.
        — Что там? — улыбчиво изогнув бровь, спросила она.
        — Открой — и увидишь, — скованная внезапным волнением и неловкостью, хмыкнула Искра.
        Пальцы Лебедяны оставили штопку и в предвкушении коснулись крышечки шкатулки, лаская каждый камушек в затейливом узоре, впитывая сердечный жар и полёт души мастерицы, вложенный в эту работу. Шкатулка открылась, будто алая пасть сказочного змея, покрытого сверкающей бронёй: на маковом шёлке всеми цветами радуги переливался и горел драгоценный свадебный венец. В хитрое плетение алмазных ветвей и листьев были заключены камни-червецы [9 - червец — рубин], огранённые в виде спелых яблок.
        — Ты — дивная яблоня, каждый плод которой внушает любовь, — сказала Искра.
        — Увы, уже не юная и цветущая, — вырвался у Лебедяны мечтательно-грустный вздох.
        — В каждой поре — своя красота. — Губы женщины-кошки щекотным теплом дыхания согрели щёку княгини.
        Поцелуй соединил их уста сладостью яблочных половинок. Пламя лампы потрескивало и трепетало, отбрасывая шальные тени; белогорская игла, воткнутая в рубашку, мерцала в полумраке серебристым огнём волшбы, которую вдохнули в неё шершавые пальцы мастерицы-оружейницы.
        — Но это свадебный венец, а с нашей свадьбой ещё ничего не решено, — проговорила Лебедяна, любуясь великолепной работой Искры.
        — Она будет, и в каждый завиток, в каждый камень этого венца вплетена её неизбежность. — Глаза Искры горели твёрдым, тёплым, уверенным огнём, вселявшим и в Лебедяну веру в это долгожданное счастье. — Я делала его с мыслями о нашей будущей жизни, и они не могут не сбыться. Ковать судьбу — вершина мастерства, которой можно достичь только по особому благоволению Огуни, и мне верится, что оно на меня ныне снизошло.
        Ночное дыхание цветника ласково осушало слёзы тревоги на глазах Лебедяны, а её плечи сладко отягощало тепло любимой руки. Мгновение за мгновением таяло в горной предрассветной дымке, а облака пропитывались призрачным золотом грядущей зари.
        — Ох, нелёгкое, неподходящее нынче время для таких решений, — проговорила княгиня Светлореченская со вздохом, прижимаясь к плечу возлюбленной. — Князь вооружает войско и ждёт нападения неизвестного врага, а тут ещё я… вздумала от него уйти. Всё сплелось в такой узел, что даже больно становится. Тяжкий груз ляжет на его плечи.
        Тугой клубок кровеносных жил бился под сердцем, но неотвратимость решительного шага леденила виски и серебрила их изморозью лет. Необходимость перемен давно назрела, и дальнейшее промедление вгрызалось в душу острыми ядовитыми зубами одиночества — наказания за бездействие.
        — Свет мой, уже ничего не повернуть вспять, — жарко прогудел голос Искры над её ухом, а губы коснулись виска. — Узелки судьбы завязались, и сеть плетётся. Делая венец для тебя, я заклинала Огунь свести нас вместе, и волшба уже творится. Не бойся ничего, родная! Что бы ни встало у нас на пути, сеть судьбы не порвётся ни от вражеского меча, ни от людских козней.
        — Ты — моя судьба, — выдохнула Лебедяна, что было сил стискивая Искру.
        Та ответила столь же жаркими объятиями, и рассвет стал свидетелем их очередного поцелуя.
        — Дай мне кольцо, которое ты выковала для Златы, — попросила Лебедяна. — Как ни сладок каждый миг с тобою, а пора мне идти.
        Крошечная шкатулочка легла ей на ладонь, и Искра тёплым пожатием сомкнула пальцы княгини вокруг неё.
        — Держи, лада. Верю, что моих родных пташек не удержат никакие стены, никакие клетки. Я жду вас обеих.
        — Мы придём, — пообещала Лебедяна, на прощание скользнув пальцами по щеке женщины-кошки. — Так суждено, и так будет.
        С потаённым вздохом попрощалась она с позолоченными зарёй елями, улыбнулась птицам и приласкала головки цветов, после чего перенеслась в свои покои.
        …И окунулась в плотную, душную волну переполоха: вся женская прислуга бегала и причитала. Застывшая на пороге девушка-горничная всплеснула руками.
        — Ах, государыня! Где же ты пропадала?! Князь-батюшка на исходе ночи домой вернулся — а тебя нет как нет!
        — Гуляла я, родные места навещала, — сухо ответила Лебедяна, чувствуя, как смыкается на её груди привычный панцирь несвободы. Нет, нельзя было допустить, чтоб застёжки щёлкнули и сомкнулись!
        — Ох и гневен, ох и сердит государь! — испуганно выпучив глаза, сообщила девушка. — В Престольной палате восседать изволит. — И, понизив голос до дрожащего шёпота, добавила: — Осторожнее с ним, госпожа! Вельми пьян князь возвернулся и до сего часа хмель свой зельем горьким подогревает.
        — Мне не привыкать, — процедила Лебедяна.
        Постылые дворцовые стены своей холодной роскошью давили на душу, которая рвалась в простой горный домик с цветником, к дорогой и желанной Искре, но шаги княгини твёрдо и гулко отдавались под мерцающими сводами.
        Стражники застывшими глыбами стояли у входа в Престольную палату и не воспрепятствовали княгине. Жаркая волна ужаса на мгновение обожгла ей сердце, когда отголосок тяжкого, злого хмеля докатился до неё от угрюмо и сутуло восседавшего на троне Искрена. Знаком отпустив отрока, подливавшего крепкое зелье ему в кубок, князь молвил:
        — Вот так, значит, ты блюдёшь свой долг, княгиня? Жена должна мужа встречать, даже ежели он нежданно прибыл… а ты?! Где шляешься ты?
        — Прости, государь, что не встретила тебя, — сдержанно поклонилась Лебедяна. — Тоска по родным землям меня взяла; в Белых горах я гуляла, силушкой напитывалась, кручину развеивала.
        — Опостылел тебе, выходит, дом твой супружеский? — Искрен сверлил её тяжёлым, немигающим взором, в котором застыла предгрозовая тьма. — А может, и муж тебе стал немил?! М? Скажи правду, не запирайся!
        Лебедяна пыталась отыскать достойные слова под этим натиском плохо обузданной мужней ярости. Ей вдруг бросилось в глаза, как сильно Искрен в последнее время осунулся и сдал; он едва спал, мало ел, зато пил больше обычного, пытаясь заглушить хмелем овладевший его сердцем страх перед неизвестной угрозой. Месяцы ожидания измотали его, превратив из цветущего зрелого мужчины в старика. Сытое тугое брюшко растаяло, и широкий кожаный пояс обтягивал теперь почти по-юношески поджарую талию, на шее набрякли дряблые складки кожи и сильнее выпирал щетинистый кадык, румянец сменился восковой желтизной; князь начал сутулиться, чего раньше за ним не наблюдалось, а походка стала старческой, семенящей. То ли суставы донимали Искрена, то ли иная внутренняя боль…
        — Знаю я, что не ко времени всё это приключилось, — проговорила Лебедяна с усталым вздохом. — Но долее молчать я не могу, княже, ибо это и меня тяготит, и на тебя налагает незримый груз. Прими правду, какой бы горькой она ни была…
        Печальным осенним ручьём полился её рассказ об ошибке, которую невозможно было выявить светом Лалады, поскольку в святилища мужчины не допускались; о встрече с Искрой и о страсти, вспыхнувшей между ними с опустошительной мощью погребального костра; о разбивающем сердце расставании и о нежданном подарке судьбы — Злате. Лебедяна не щадила себя, стараясь взять всю ответственность на свои плечи, когда поведала мужу тайну своего выздоровления: она сказала, что сама всё придумала, а Искра и Лесияра только исполнили её замысел. Искрен выпивал сверкающими, по-ястребиному пронзительными глазами её душу, свистя ноздрями и поджимая нервно дрожащие губы, но не перебивал.
        — Прости, государь мой, что несвоевременно преподнесла тебе правду — теперь, когда тебя одолевают тревоги и заботы, — заключила Лебедяна. — Но нарыв созрел. Всё, о чём я прошу тебя — это отпустить меня и Злату с миром. Мы прожили с тобою долгую и хорошую жизнь, княже, вырастили прекрасных сыновей, но… это не моя стезя. Я безвременно увядаю на ней, я гибну вдали от Белых гор без живительной силы Лалады, которую может мне дать только моя возлюбленная. Я взываю к твоему благородству, господин мой Искрен: не держи меня около себя, я задыхаюсь здесь. Я отдала тебе всё, что могла, и сверх этого уже ничего не могу дать.
        С этими словами Лебедяна приникла к коленям мужа, согбенная горечью и виной, но получила яростный толчок в грудь и упала на ковровую дорожку. Исполненный негодования Искрен поднялся с престола и двинулся на неё, намереваясь то ли забить ногами, то ли ударить кулаком — так показалось княгине, и она в ужасе поползла: встать на ноги у неё не выходило, она всё время наступала на собственный подол.
        — Ошибка?! — взревел Искрен раненым кабаном, с молниями во взоре надвигаясь на княгиню. — Все эти годы — ошибка? И наши дети — тоже ошибка? И как ты хочешь, чтобы я объяснил это людям? Мол, ошиблись, с кем не бывает? А то, что ты покрыла меня, князя Светлореченского, позором измены — это как ты предлагаешь преподнести? Как, я тебя спрашиваю?!
        Лебедяне наконец удалось встать на ноги и вернуть себе достойный вид.
        — Всей правды людям можно и не говорить, — сказала она, ненавидя себя за изобретение лживых объяснений, но всё-таки вынужденная их изыскивать. — Можно объявить, что моё здоровье пошатнулось, и я не могу жить вдали от Белых гор: это отчасти действительно так. Коли тебя столь беспокоит, что подумают о тебе люди, выдумай что угодно, и они это примут. И ежели в тебе есть хоть капля великодушия и любви ко мне, ты не дашь мне иссохнуть прежде времени и умереть на твоих глазах.
        — Лучше бы ты умерла… Клянусь громами и молниями Ветроструя, лучше бы тебе умереть, чем так поступать со мной! — надломленно вскричал Искрен, потрясая стиснутыми кулаками. — Мне было бы во сто крат легче оплакивать твою кончину, нежели изгнать тебя и похоронить заживо в своём сердце, предательница!
        Резкая бледность превратила его лицо в мраморную маску мучения, а рука невольно прижалась к груди.
        — Что с тобою, княже? — испугалась Лебедяна, пытаясь поддержать пошатнувшегося мужа.
        — Не трожь меня, — прокряхтел тот, оседая на пол. — Не желаю видеть ни тебя, ни это… кошачье отродье! Я чувствовал… Сердце мне подсказывало, что она чужая, но разум не желал слушать, боясь позора…
        Но как князь ни гнал её от себя, Лебедяна не могла покинуть его, сражённого внезапной болью. Ледяной язык страха лизнул ей рёбра: неужели давняя хворь вернулась? Та самая болезнь, смертельный огонь которой княгине Светлореченской удалось потушить ценой собственной молодости…
        — Старая язва открылась, — простонал Искрен. — Я уже две седмицы почти не могу есть, вся пища исторгается наружу… А Мёртвые топи грозят бедой, от которой меч Лесияры разнесло на куски со страшной, гибельной силой! И в такие времена ты решила меня покинуть, Лебедяна? А как же клятва, что ты давала на свадьбе — «быть рядом до смертного одра»?
        Тёплые солёные ручейки уже струились по щекам княгини, охваченной состраданием и раскаянием. Гладя дрожащими пальцами выбеленные сединой виски Искрена и вороша жёсткие волоски бороды, она шептала сквозь рыдания:
        — Прости, мой государь, прости за всю боль, что я причинила тебе! Позволь мне помочь тебе, облегчить твою муку и отогнать недуг, так некстати вернувшийся…
        Много лет назад она впервые увидела чёрную точку в желудке у князя; сейчас, пронизывая его взором насквозь, она с горечью наблюдала многократно разросшийся очаг, пустивший в теле Искрена отростки — чудовище с десятками щупалец, пожиравшее её мужа изнутри. Излечив его в прошлый раз, она отогнала страшное подозрение, но теперь оно возникло с новой силой. Похоже, у «язвы» князя было другое название…
        Она позвала охрану, и Искрена перенесли в опочивальню. Скорбную тишину нарушало только перешёптывание домочадцев.
        — Все вон, — властно приказала Лебедяна.
        Оставшись с мужем наедине, она сокрушённо всматривалась в его мертвенное лицо с заострившимися чертами. Угасший взор Искрена из-под полуопущенных век язвил ей сердце немым укором.
        — Тебе нужны силы и здравие, дабы победить нечисть, что угрожает нашей земле. — Склонившись над князем, Лебедяна ласково перебирала пряди его волос и гладила бледные впалые щёки. — Я сделаю всё, что смогу.
        Искра ждала её в горном домике с цветником, но разве могла Лебедяна обрести своё счастье такой ценой? Закрыв глаза и устремившись душой к источнику неиссякаемого света, она бросила цветок своего сердца в голодное пламя недуга.
        Когда её веки разомкнулись, на восковые щёки Искрена вернулся лёгкий румянец, а чёрный очаг болезни уменьшился в размерах. «Щупалец» тоже стало меньше, но полностью они не растаяли. Взгляд князя был прикован к лицу Лебедяны.
        — Ты опять постарела, — молвил он печально.
        Морщины и седина не имели значения: войску нужен был полководец, а народу — владыка. Лебедяна улыбнулась и сжала пальцы Искрена, коснувшиеся её щеки.
        — Полегчало, — сказал он ожившим голосом, к которому вернулась прежняя полнозвучность. — Боль ушла… Ты сызнова спасаешь меня, княгиня. Спасаешь моё тело, но убиваешь моё сердце.
        — Ты ещё не до конца исцелён, княже, — ответила Лебедяна глухим от кома в горле голосом. — Отдыхай пока, а я подумаю, что ещё можно сделать.
        Она спрятала слёзы от всех, закрывшись в своих покоях. Ноги слабели от леденящего, отчаянного осознания: одной ей на сей раз не справиться, даже если она отдаст жизнь за жизнь. А под рёбрами нарастало злое жжение, но Лебедяна принимала его за горечь от отодвинутого на задворки собственного счастья. Шкатулочка с кольцом для Златы сиротливо стояла на столике для рукоделия, но надежда на его использование сгорала, как масло в лампе.
        Княгиня пыталась отвлечься от боли вышивкой, но жжение за грудиной только возрастало. Из покоев словно исчез воздух, и Лебедяна, по-рыбьи разевая рот и шатаясь от стены к стене, устремилась в сад, но и там стало нечем дышать. Рухнув под яблонями, она видела сквозь жужжащую дымку, как над нею склоняются кошки-дружинницы. Тёплая ладонь влила ей в грудь и воздух, и остудила подрёберный жар, а до затуманенного хрустящей пеленой слуха гулко донёсся голос:
        — Госпожа, прикажешь позвать твою родительницу тебе на помощь?
        — Да, — только и смогла выдохнуть Лебедяна.
        Белой бабочкой душа выпорхнула из надломленного, измученного тела и заплясала в лучах золотого света, пропитанного любовью. В мгновение ока она преодолела расстояние и очутилась над домиком Искры. О, с какой грустноватой радостью невидимые руки Лебедяны обнимали сильные плечи женщины-кошки, возившейся в цветнике! Увы, Искра чувствовала лишь прохладное дыхание ветерка и озадаченно хмурилась, гадая, отчего вдруг её окатило волной мурашек…
        — Лебедяна, дитя моё! Ты слышишь меня? — раскатисто пропели горы, и эхо взвилось до небес, встало на дыбы сказочным конём. Затерявшись в его золотой гриве, Лебедяна ощутила, будто её засасывает с тошнотворной скоростью в бесконечный колодец с радужными стенами.
        Это было похоже и на проход сквозь пространство при помощи кольца, и на падение с небес. Разбитая вдребезги, Лебедяна даже помыслить не могла о движении, но первый хриплый вдох сам надломил ей грудь.
        — Жива, моя родная, — тёплым вешним ветром согрел её голос родительницы.
        Золотые пятна солнечного света лежали на стенах, зажигая сотни искорок на узорной россыпи каменьев. Шкатулка с кольцом стояла нетронутая на столике, а тело Лебедяны утопало в постели, на краю которой сидела Лесияра, полная нежного беспокойства.
        — Ты едва не сожгла своё сердце, доченька, — вздохнула она. Её ресницы отягощала задумчивая печаль. — Не жертвуй своим счастьем, прошу тебя.
        — Я не могу оставить Искрена, пока он хвор. — Голос взрезал горло, как острое лезвие, и Лебедяна закашлялась.
        Несколько глотков воды из Тиши, которую Лесияра принесла с собою в кувшинчике, с золотистым звоном влили в княгиню Светлореченскую тёплый сгусток силы.
        — Ты уже видела его, государыня? — Лебедяна с облегчением смогла приподняться на локте, тут же утонувшем в пуховой глубине перины. — Он плох, как никогда.
        — Да, дело скверное, — невесело вздохнула владычица Белых гор.
        — Ты думаешь о том же, о чём и я? — Любой страх после внетелесного полёта в Белые горы теперь казался смешным, но горькое дыхание печали всё же коснулось обожжённого сердца Лебедяны. — Это не язва, ведь так?
        — Это смертоносный недуг, который еладийские учёные называют «каркинос» или, по-нашему, рак, — молвила Лесияра. — В прошлый раз тебе удалось повернуть его вспять, но, как видно, это лишь до поры остановило хворь. Тревоги и заботы, которые терзали князя в последнее время, разбудили этого зверя, и он принялся за старое, разбросав в теле твоего мужа множество своих «деток». Ты пропустила его губительную силу через своё сердце, и оно не выдержало. Ежели б мои кошки чуть замешкались, тебя уже не было бы с нами, дитя моё.
        Осознание, что она была на пороге гибели, почему-то не трогало Лебедяну своим ледяным дыханием. Что-то изменилось в ней, и мысли заструились в новом русле, прожжённом по её сердцу. Смерть оказалась совсем не страшной и походила на прекрасный сон, полный окрыляющей лёгкости, света и любви.
        — Помоги Искрену, государыня, — шепнула Лебедяна, прильнув щекой к тёплой ладони родительницы. — На сей раз его недуг слишком силён для меня.
        — Я попробую помочь, только если ты пообещаешь не приносить в жертву свою любовь, — с печальным светом нежности в мудрых глазах молвила Лесияра.
        Сквозь обезболивающее облако внетелесных истин пробилась в душу Лебедяны щемящая тоска, и слёзы согрели ей глаза солёной дымкой.
        — Сейчас не время, — сдавленно пробормотала она. — Я должна быть рядом с мужем. Мне не следовало заговаривать об этом в столь нелёгкий час…
        — Посмотрим, что можно сделать, — загадочно и обтекаемо проронила Лесияра, оставив Лебедяну терзаться тревогой. — Отдыхай, родная, а я навещу Искрена.

***
        Твёрдая поступь белогорской владычицы отдавалась под сводами княжеского дворца, а чёрный плащ мёл краем зеркально гладкий каменный пол. Известие о тяжёлом состоянии Лебедяны застигло Лесияру во время краткого отдыха между делами, и она не успела переодеться во что-либо более нарядное и подходящее для похода в гости — как прогуливалась по саду в простом шерстяном плаще, так и помчалась спасать дочь. Несколько мгновений сердце Лебедяны не билось, но княгине-кошке удалось запустить его светом Лалады и жаром своей родительской любви. Самое страшное осталось позади, омертвевший участок сердечной мышцы после лечения должен был восстановиться через пару дней, но колени Лесияры ещё ощущали отголоски мертвящей дурноты и страха за жизнь Лебедяны…
        Князь Светлореченский возлежал на пышном ложе под бархатным навесом, обложенный подушками. Тяжёлая ткань глубокого вишнёвого цвета подчёркивала его бледноватый нездоровый вид, но на умирающего Искрен был уже не похож: целительное прикосновение Лебедяны изрядно уменьшило чёрную пасть недуга, съедавшего нутро князя. Завидев тёщу, Искрен с оскорблённым видом отвернулся.
        — Даже не поздороваешься? — усмехнулась Лесияра.
        — Ты всё знала, государыня… Знала и покрывала это, — процедил Искрен. — Ведала ты, что моя жена чинит мне измену, и попустительствовала этому! Не ждал от тебя такого удара в спину.
        — Не бросайся громкими словами, любезный зять, — сухо ответила княгиня. — Никто не бил тебя в спину, я лишь спасала свою дочь от гибели неминучей. Только сила Лалады и любовь избранницы могла вернуть её на тропу жизни… Но всё ж прошу прощения за то, что скрытно провела Искру в твой дом под видом лекаря: иначе мы тогда поступить не могли. Лебедяна, ежели ты забыл, оказалась на грани смерти оттого, что отдала силы на твоё исцеление. Вот и сейчас она была на волосок от погибели, помогая тебе снова. И она готова отказаться от своей любви и остаться с тобой.
        — Мне ни к чему её жертвы, — буркнул князь, глядя в сторону и щурясь от яркого солнечного света, струившегося в высокие окна. — Поверь, Лесияра, ей совсем не надобно платить своей жизнью за мою. Я готов принять свою судьбу такой, какова она есть.
        — В тебе говорит уязвлённая гордость и обида, — молвила княгиня. — Отодвинь завесу тьмы со своего сердца, и ты увидишь в себе любящего мужчину, готового отпустить свою женщину, чтобы спасти ей жизнь. Подумай об этом, а я пока сделаю всё возможное, чтобы сохранить народу князя, а войску — предводителя. Ты нам нужен живым и здоровым, дорогой зятюшка.
        Лесияра устремила мысленный взор в надбровья, где сиял источник вечной любви, и представила себя водонапорным рукавом, сквозь который бьёт мощный поток целительного тепла. Ослепительная струя смыла чёрные бляшки в груди Искрена, как комочки обычной грязи, засевшей в его желудке, лёгких, печени и почках.
        После лечения ей требовалось перевести дух и подкрепиться, и по её знаку дружинницы поднесли ей кусок хлеба с солёной сёмгой и кубок горького пива. С наслаждением жуя нежное, розовое мясцо и прополаскивая горло забористым напитком, Лесияра наблюдала преображение Искрена, который на глазах из смертельно больного старика превращался в полного сил и моложавого мужчину зрелых лет. Ушёл ли недуг навсегда или мог ещё вернуться спустя какое-то время — этого она не могла предвидеть. По крайней мере, «просвечивающий» взгляд не отмечал сейчас никаких признаков хвори — нутро князя очистилось и туго налилось жизненным соком, как у двадцатилетнего молодца, хотя Искрену было уже три раза по двадцать.
        — А ну-ка, — молвил он, садясь и спуская ноги с постели. — Эй! Подайте мне одеться, что ли!
        Тотчас прибежали слуги с государевой одёжей и помогли ему облачиться. Тот прошёлся по опочивальне, дыша полной грудью так, что его ноздри трепетали и раздувались.
        — Молодцом глядишь, княже, — усмехнулась Лесияра. — Так-то лучше… А то ишь — запомирал! Рановато тебе на тот свет отправляться.
        — Да вишь, язва старая открылась, — сказал князь, встав у окна и созерцая солнечный денёк с наслаждением человека, только что прочувствовавшего драгоценность жизни. — Житьё походное доконало: ни поесть, ни поспать толком… Вот и скрутило.
        Не ведал Светлореченский владыка, что едва не был побеждён недугом намного более грозным, нежели язва, а Лесияра рассудила, что и ни к чему ему об этом знать, коли хворь прошла. А князь отвесил ей низкий поклон:
        — Что ж, любезная моя государыня Лесияра, премного благодарен тебе, что на ноги меня поставила. Раз уж такое дело, то не буду держать камня за пазухой… Не должно быть промеж нас противоречий перед ликом беды, что грозит нашим землям. Нам ещё сражаться вместе, прикрывая друг друга на бранном поле.
        — Дело говоришь. — Поднявшись, Лесияра пожала протянутую руку. — А насчёт жены твоей и Златы скажу тебе так: в Белых горах им безопаснее будет, нежели здесь, потому не держи их — таков мой тебе совет.
        Рот Искрена затвердел, брови посуровели и нависли над помрачневшими глазами.
        — Мысль здравая. Отпустить — отпущу, но о разводе пусть и не мечтает. Не дам.
        — Ох, упрямство в тебе говорит, княже, — покачала головой Лесияра. — Сердце остудишь — может, и иная дума придёт.
        — А я спокоен, как чистый пруд в ясный день, — ответил Искрен холодно. — И таково моё решение. Забирай свою дочь и внучку к себе, пущай живут в Белых горах, покуда беда не минует.
        — Не миновать она может и через три года, — заметила княгиня. — Но тогда уж не муж ты ей будешь — сам знаешь, закон таков.
        — Поглядим, — молвил Искрен.

***
        Лёгкая дрёма слетела с Лебедяны от ласкового прикосновения губ ко лбу. Грезилось ей, что склонилась над нею Искра, но то была родительница.
        — Что-то сердечко твоё трепыхнулось, — озаботилась Лесияра. — А ему сейчас покой надобен.
        В груди у Лебедяны кольнуло от затаённого вздоха. Какой уж тут мог быть покой!…
        — Что Искрен? — спросила она. — Ты исцелила его?
        — Сделала всё, что в моих силах, — ответила родительница. — Князь почувствовал себя бодрым и снова отправился к войску. Тебе он просил передать, что отпускает тебя со Златой в Белые горы — отсидеться на время возможной войны, но развода не даёт.
        Лебедяна откинулась на подушки. Под рёбрами снова саднило, но уже не смертельно, а Лесияра склонилась над нею, нежно заглянула в глаза и поцеловала в губы.
        — Ну-ну, не тужи, милая. Авось, остынет его обида — и одумается он. Ты отдыхай, доченька, набирайся сил, а я с тобою побуду. Как окрепнешь — возьмём Злату и домой отправимся.
        Вместо предполагаемой пары дней слабость одолевала Лебедяну ещё целую седмицу, но сложа руки она не сидела: готовила новые рубашки для Искры. Скроила и сшила она полную свадебную дюжину, но вышивкой украсить успела пока только три.
        — Ну что, родная, идём домой? — с улыбкой спросила родительница, заглядывая ей в лицо.
        — Да, государыня, надо идти, — со вздохом кивнула Лебедяна. — Довольно уж мне в постели валяться.
        Одевая дочку, она рассказывала ей о чудесных Белых горах — о том, как там красиво и хорошо, какие леса и водопады, как весело там будет гулять и собирать целые охапки цветов, ловить рыбу и купаться в холодных бурливых речках. Малышка была не против отправиться в гости к женщинам-кошкам, а о батюшке совсем не спрашивала — должно быть, привыкла к его постоянному отсутствию. Не баловал Искрен вниманием маленькую княжну, а потому она его почти не знала и зачастую дичилась, когда он изредка снисходил до неё. К бабушке Лесияре Злата быстро прониклась горячей привязанностью, и Лебедяна надеялась, что и с Искрой они так же скоро подружатся. А там и правду рассказать будет можно.
        С хмурого неба накрапывал дождик, ветер трепал полы плаща Лесияры, из-под которого выглядывала золотая головка девочки. Крошечное колечко село ей на пальчик как влитое; устроено оно было хитро — по мере роста обладательницы его можно было раздвигать, подкручивая потайной винтик. Шаг — и все трое очутились в саду при княжеском дворце в Белом городе — на мостике через лебединый пруд. Лесияра спустила Злату с рук, а Лебедяна зашептала, показывая в сторону важных, чванно-неторопливых птиц, жеманно приглаживавших перья и на людей не обращавших никакого внимания:
        — Смотри, смотри! Лебеди какие!
        Злата, вцепившись ручками в нижнюю перекладину перил мостика — до верхней дотянуться ей не позволял малый рост, — во все глаза уставилась на великолепных птиц, а Лесияра молвила дочери:
        — Раз Искрен развода тебе не дал, ты всё ещё мужняя жена, а значит, не могу я пока позволить тебе поселиться с Искрой и жить с нею семьёй. Уж не обессудь, милая. Но не тужи: встречам вашим я препятствовать не стану. Излишней опекой тебе тоже докучать не буду, ты у меня уже большая девочка.
        — Благодарю тебя, государыня. Всё тобою решено по справедливости, — кивнула Лебедяна со сдержанной грустью.
        Приветливо-солнечной улыбкой встретила их новая супруга Лесияры, Ждана. Окружённая детьми, принаряженная, свежая и цветущая, она раскрыла Лебедяне объятия, а Злату поцеловала в щёчку.
        — Добро пожаловать домой, Лебедяна, — сказала она. — Матушкой твоей зваться не смею, но надеюсь, что ты меня полюбишь, как сестру.
        Давняя обида растаяла в сердце княгини Светлореченской под вешним теплом лучей, струившихся из этих глубоких тёмных глаз с золотисто-янтарными искорками. После всего пережитого не смела Лебедяна осуждать свою родительницу за эту позднюю любовь, осенним яблоком сорвавшуюся ей в руки, поскольку и сама теперь знала, каково это — полюбить вопреки брачным узам, долгу и здравому смыслу.
        Любима сперва нахмурилась ревниво, но потом овладела собою и поприветствовала Лебедяну, как положено:
        — Добро пожаловать, сестрица. Ты как — в гости к нам или насовсем?
        — Мы надолго, — улыбнулась Лебедяна. — А насовсем или нет — это уж как судьбе будет угодно. Вот, познакомься: это твоя племянница Злата… Я её в честь нашей незабвенной матушки назвала. Злата, а это твоя тётушка Любима.
        Обе девочки мерили друг друга пристально-изучающими взглядами, пока Злата не застеснялась и не спряталась за материнским подолом. Оттуда она одним глазом наблюдала за тётей, удивляясь, видно, почему сия родственница лишь чуть-чуть старше её.
        — А ты быстро у меня растёшь, — засмеялась Лесияра, подхватывая младшую дочку на руки. — Смотри-ка — уже тёткой стала!
        За нежный поцелуй и полный обожания взор родительницы юная княжна была, пожалуй, готова смириться с очередным неожиданным пополнением их семейства, собранного под одной крышей. К Ждане она, видимо, пока не спешила питать дочерние чувства, но сестра есть сестра, и Лебедяне девочка благосклонно позволила поцеловать себя в щёчку.
        — Любима у нас весьма ревнивая юная особа, а также жуткая собственница в отношении своей родительницы, — с усмешкой сказала Лесияра. — Но она трудится над собою, чтоб стать приветливее и мудрее. Правда же, дитя моё?
        Девочка с забавной суровостью выпятила нижнюю губу и насупилась, вызвав у всех лишь улыбку.
        — Любовь нашей родительницы я у тебя не отниму, не беспокойся, — шутливо молвила Лебедяна. И пробормотала вполголоса: — Мне б со своей любовью разобраться…
        После обеда Лебедяна уложила Злату на дневной сон, но дочка долго не могла угомониться: видно, новое место и знакомство с новыми родичами взбудоражило ей нервы. Разместили её в комнате, смежной с опочивальней Любимы, и юная тётушка пришла посмотреть на укладывание Златы.
        — Засыпай давай, — сказала она малышке строгим и наставительным тоном. — Такая мелюзга, как ты, должна после дневной трапезы спать. Вон, Яр уже дрыхнет!
        — Да и тебе, сестрица, не мешало бы во сне обед переварить, — улыбнулась Лебедяна.
        — Я уже большая, — заявила девочка.
        Природа всё-таки взяла своё, и пушистые ресницы сытой и усталой от впечатлений Златы через полчаса наконец сами сомкнулись.
        — Уснула, — прошептала Любима. И, лукаво прищурив один глаз, спросила: — А теперь, сестрица, скажи правду: ты что, со своим мужем поругалась?
        Лебедяна про себя подивилась женской проницательности юной княжны, а вслух ответила:
        — Да нет, просто самочувствие моё уже не то, что прежде. Вдали от Белых гор тяжко мне живётся, вот и отпустил меня супруг в родительский дом — силушкой от родной земли подпитаться.
        — Эти сказки ты рассказывай кому-нибудь другому, — хмыкнула Любима, устремив лисий взгляд на старшую сестру, по возрасту годившуюся ей в матери. — А мне можешь сказать всё как есть: мы ж, как-никак, родные с тобою. Ежели боишься, что я проболтаюсь — напрасно. Я не из сплетниц. А мужчин я и сама не очень-то долюбливаю. Взять хотя бы Радятко с Малом… Такие дурни да остолопы — сил моих нет! А хочешь — тайну взамен на тайну? Скажи мне свою, а я тебе свою поведаю. Тогда, коли я проболтаюсь, можешь и ты мою тайну выдать.
        — И что же у тебя за тайна? — улыбаясь всё шире, полюбопытствовала Лебедяна. Она не могла налюбоваться на эту прелестную плутовку, смышлёную не по годам — уже настоящую женщину в теле маленькой девочки.
        — Нет, ты мне сперва свою скажи, — настаивала Любима.
        — Ну ладно, — вздохнула Лебедяна. — Ты угадала: я ушла от своего супруга, потому что… люблю женщину-кошку. Только ты об этом — тс-с! — И княгиня Светлореченская предостерегающе приложила к губам палец.
        — Так я и знала! — торжествующе сверкая глазами, громко прошептала младшая княжна. И незамедлительно засыпала старшую сестру вопросами: — А кто она? Как её зовут? А она красивая?
        — Звать её Искрой, она очень пригожа собою, а трудится мастерицей золотых и серебряных дел — украшения делает, — сказала Лебедяна. — Ну, так что же? У тебя-то какая тайна?
        — У меня-то? М-м, — промычала девочка задумчиво, и невольно закрадывалось подозрение, что «тайну» свою она изобретала прямо сейчас, на ходу. — А я люблю мою телохранительницу Ясну. Когда я вырасту, я стану её женой, вот! Я пока государыне не говорю, потому что ей это не понравится, и она станет ругаться. А этот болван Радятко вообразил, что мне по сердцу он, а не Ясна!
        — Вот когда ты войдёшь в возраст, тебе будут приходить знаки о твоей будущей половинке, — привлекая юную сестрицу к себе и усаживая её на свои колени, сказала Лебедяна. — Сначала сны… потом прочие озарения и подсказки. Только с ними надо внимательной быть, очень внимательной! Ежели неверно их истолкуешь — большая беда в твоей жизни приключится. Хлебнёшь горя, со своей истинной дорожки не туда свернув.
        — А ты… свернула? — вскинув брови напряжённо-сочувственным домиком, прошептала Любима.
        — Случилось мне заблудиться, — вздохнула та. — И лишь совсем недавно я свою любовь встретила, да только уже замужем была… не за тем человеком. Думала — он и есть моя судьба, ан нет. И имена у них схожи: Искра и Искрен.
        — Ты со своей Искрой будешь счастлива, я могу тебе это наколдовать! — с живым участием обняв Лебедяну за шею, пообещала девочка. — Мысли, если их сильно-сильно думать, сбываются. Я буду каждый день и каждую ночь думать об этом. И никому не скажу, коли ты не хочешь, чтобы кто-то знал.
        — Благодарю тебя, моя хорошая.
        Они посидели ещё немного — просто молча дышали, уткнувшись лоб в лоб, пока не пришла родительница.
        — О чём это вы тут шепчетесь, мои родные? — спросила Лесияра вполголоса, обнимая обеих дочерей.
        — Да так… о своём, о девичьем, — с усмешкой ответила Лебедяна.
        — А я заглянула узнать, удобно ли Злате. — Княгиня склонилась над спящей малышкой, осторожно пробежала пальцами по пружинистым кудряшкам. — А то на новом месте деткам, знаете ли, порой не по себе бывает. Да и не только деткам — взрослым иногда тоже.
        — Злату долго сон-угомон не брал, — сообщила Любима.
        — Правда? — Лесияра двинула бровью и устремила на младшую дочку взор, полный игриво-нежных искорок. — Но теперь она, как я вижу, дрыхнет напропалую. Да и ещё кое-кому тут после обеда всхрапнуть не помешало бы.
        С этими словами Лесияра подхватила Любиму в непреодолимо сильные объятия и унесла её, вырывающуюся и по-котёночьи пищащую. В дверях княгиня улыбнулась Лебедяне через плечо.
        Насыщенный и непростой день рыжим масленым блином прокатился по небосклону и растаял в сиреневато-розовом умиротворённом закате, пропитанном влажной цветочной чистотой. В саду Лебедяна встретилась с родительницей, отдыхавшей после длинного совещания со Старшими Сёстрами. Та стояла на мостике, кутаясь в мерцающий золотой и бисерной вышивкой плащ для торжественных приёмов, и кидала хлебные крошки лебедям. При виде дочери её губы тронула чуть усталая, но ласковая, как вечернее солнце, улыбка.
        — Ну как, удалось Злату уложить? — спросила она.
        Бревенчатый мостик поскрипывал под шагами, плакучие ивы вздыхали зелёными гривами в дуновениях сонного ветерка. Подойдя к родительнице, Лебедяна встала рядом и облокотилась на перила, чтобы посмотреть на изящных белоснежных птиц.
        — Уснула. А вот Любима не хочет засыпать, пока ты не придёшь и не расскажешь ей сказку, государыня. Я думала, что сама справлюсь, ан нет: тебя ждёт.
        — Сказка на ночь — это мой святой долг. — Лесияра откинула с плеч кудри с проседью, провожая смеющимся взглядом отплывающих лебедей. — Что ж, коли так, надо идти.
        — Я… хотела тебя спросить, государыня, — вспыхивая тёплым румянцем смущения, обратилась Лебедяна к родительнице. — Могу ли я навестить Искру?
        — Тебе необязательно спрашивать у меня дозволения на каждый свой шаг: чай, не девица уж, — целуя её, улыбнулась владычица Белых гор. И, озорно подмигнув, спросила: — К рассвету-то хоть возвратишься?
        Маковый жар залил щёки княгини Светлореченской, а Лесияра издала мягкий мурлычущий смешок и приобняла дочь за плечи.
        — Ступай, родная моя, ступай. Люби, пока любится.
        На лёгких крыльях сердца помчалась Лебедяна в горы, и кольцо, как всегда, служило ей надёжным средством, помогающим преодолевать расстояния в мгновение ока. Входная дверь домика была не заперта, но Искра, видимо, ещё работала в мастерской. Лебедяна зажгла свет, разложила на столе вкусные гостинцы, глянула на себя в медное зеркальце, прихорашиваясь, и подивилась оживлённому блеску собственных глаз, полных тихого счастья. Рубец на сердце покалывал, будто заноза, но прохладное колдовство горных сумерек обвивало ей плечи и щекотало лопатки, смывая все горести и растворяя их в своей бодрящей свежести.
        Дверь скрипнула, и Лебедяна затряслась, как сжатая пружина. Внизу раздался любимый голос:
        — Счастье моё, это ты здесь ждёшь меня?
        Шаги на лестнице — и через мгновение нетерпеливые, изголодавшиеся по ласке ладони Лебедяны гладили щёки Искры, нежно мяли ей уши, скользили по слегка колючему от небольшой щетины затылку, прощупывая каждый родной бугорок, каждую впадинку на черепе.
        — К чему спрашиваешь? Разве ты не чуешь меня? — выдохнула она в тёплой близости от губ женщины-кошки.
        — Чую за сто вёрст, — последовал приглушённо-ласковый ответ, и крепкие руки обвили княгиню, будто ожившая лоза, гибкая и сильная. — Просто хотелось услышать твой голосок, ладушка.
        Блины с икрой, жареная перепёлка, пирог с осетриной и кувшин двадцатилетнего мёда — всё осталось нетронутым на столе, а три вышитых рубашки были забыты на лавке: перина, набитая душистыми травами, хрустела под весом вжатых в неё тел. Раздвинув колени, Лебедяна впустила в себя сильный горячий язык Искры, и от нежных внутренних толчков на её лицо ложилась улыбка-крик, улыбка-солнце, улыбка-полёт. Раскинув руки по широкой лежанке и отпустив на волю спутанные косы, она сбросила с себя все имена и титулы, а потом одним полногрудным вздохом сломала панцирь, державший её в своей холодной тюрьме столько лет.
        Она ещё долго слушала звенящий покой гор и тёплое сопение Искры на своём плече. Привыкшие к пуховым перинам изнеженные бока почёсывались от торчавших наружу тончайших соломинок, но горьковато-медовый, вольный и чистый дух трав Лебедяна не променяла бы на затхлый запах птичьего пера. Лучше с любимой на душистом сене, чем с постылым на пышном ложе, набитом гусиным и лебяжьим пухом.
        Светлую, дышащую тишину горного домика нарушил тревожно-звонкий, требовательный детский голосок:
        — Матушка! Ты тут?
        Наверно, Злата проснулась, не нашла мать, испугалась и отчаянно пожелала оказаться рядом с ней… А кольцо возьми да и сработай. Лебедяна всполошённо растолкала задремавшую Искру:
        — Лада, проснись! Златка явилась!
        Женщина-кошка выскользнула из постели, будто и не засыпала вовсе. Проворно натянув штаны и рубашку, она устремилась навстречу девочке, в голосе которой уже дрожал слезливый надрыв.
        — Иду, моя родненькая! Иду, кровинка. Матушка тут, всё хорошо!
        Пока Искра успокаивала ребёнка и поднималась с ним на руках по лестнице, у Лебедяны было несколько мгновений, чтобы накинуть сорочку и убрать косы под повойник. Огниво мёртво искрило и валилось из дрожащих рук княгини, но не зря же женщина-кошка владела силой Огуни! Один щелчок пальцами — и фитилёк лампы задышал робким, колышущимся пламенем, отблеск которого отразился в глазах Златы — круглых блестящих пуговках. Малышка доверчиво обнимала родительницу-кошку за шею и вертела головкой, озираясь с изумлением и страхом, а Искра успокоительно мурчала ей на ушко.
        — Золотко моё, ты чего прибежала? — Лебедяна раскрыла навстречу дочке объятия, и та тут же зябко прильнула к её груди. — Матушка здесь, никуда не делась. Только в гости ушла.
        — А у нас тут вкусненькое есть, — подмигнула Искра и игриво цокнула языком.
        Гостинцы пригодились: скушав блин и кусочек пирога, Злата окончательно успокоилась и без зазрения совести уснула, устроившись на постели между двух родительниц.
        — Ты пока её дочкой не зови, — шепнула Лебедяна, с теплом в сердце любуясь лучиками-морщинками, что сияли в уголках глаз Искры. Та тихонько ворошила весёлые кудряшки спящей девочки. — Она ещё всей правды не знает.
        — По батюшке, наверно, скучать будет. — Искра насупилась, и меж её бровей пролегла тень грусти.
        — Она батюшку почти и не видела. По ком скучать? — Лебедяна нежно разгладила складочку на лбу женщины-кошки и тихонько чмокнула в неё. — Нет меж ними связи прочной, как меж родительницей Лесиярой и сестрицей Любимой. Видно, сердцем Искрен не чуял в ней свою кровь, вот и не жаловал младшенькую.
        — Ну ничего, зато теперь есть кому её и любить, и жаловать, — усмехнулась Искра, зарываясь губами в волосы дочки. — Значит, отпустил тебя князь?
        — Отпустить отпустил, только развода не дал, — вздохнула Лебедяна. — Упёрся, обида в нём играет. А ведь я, Искорка моя, чуть не осталась с ним!
        — Это почему? — нахмурилась женщина-кошка, вскинув на княгиню Светлореченскую твёрдый и колкий, как не огранённый самоцвет, взор.
        — Занемог он смертельно. Хвала Лаладе, родительница Лесияра недуг изгнала, и теперь, быть может, ждут Искрена ещё долгие годы здравия.
        — Вон оно как…
        Пальцы Лебедяны быстро скользили по голове Искры и заигрывающе почёсывали под подбородком, пока та не сощурилась в довольной улыбке и не замурлыкала.
        — Ты не думай худого, лада. — Лебедяна потёрлась носом о нос возлюбленной. — От тебя я уж никуда не денусь… Отдала я сыновьям и мужу всё, что могла; сынки выросли, в своих городах заправляют, а муж, слава Лаладе, опять здоров и в седле. Пора мне и своё счастье ловить. С истинной тропинки я уж не сверну, не бойся.

***
        Осень принесла не только слякоть и дожди, но и раскинула над Гудком плотный, непробиваемый для солнца полог живых туч, которые извивались и клубились на небе жуткими, дышащими складками. Никто доселе не видел ничего подобного, и горожане толпами высыпали на улицы посмотреть на мрачное диво, пропитанное леденящим ядом беды. Земля погрузилась в полумрак, сильно похолодало, а полдень не отличался от вечерних сумерек, и души людей наполнялись растерянностью, граничащей с ужасом.
        — Что-то батюшка Ветроструй нахмурился, — говорили старики. — Ишь, тучи какие диковинные пригнал!
        Складчатая пелена на небе нависла гнетуще и страшно, и ни одного мгновения необычные тучи не находились в покое: корчились, скручиваясь в завитки, шли волнами, пучились огромными шишкообразными выростами, постоянно перетекая из одной формы в другую. День, второй, третий жители Гудка ёжились, поглядывая на странное жутковатое небо, а солнце всё не проглядывало. Ни один живительный лучик не прорезал светлым лезвием этот угрюмый покров, а вскоре в сговор с небом вступила и земля, загудев под ногами жителей мерным гулом. «Бух, бух, бух», — охала она, и люди испуганно сбивались в кучки, поверив, что настал конец всему. Крики, беготня, давка — в бурлящем Гудке начался переполох.
        И только дозорные на городском частоколе, венчавшем земляной вал, первыми узнали причину всполошившего всех гула и земной дрожи: к городу подступила чужеземная рать. Рослые, могучие воины были облачены в тёмные доспехи, а головы их покрывали шлемы в виде чудовищных звериных морд. В едином ритме передние ряды ударяли копьями о щиты, а задние били в землю тяжёлыми, окованными сталью сапогами — то ли приветствовали город таким странным способом, то ли стремились нагнать на людей страху. Как раз во втором они и преуспели: ужас чёрным призраком реял над улицами и проник в каждый дом.
        Островид, исхудавший и высохший, подкошенный гибелью Бажена, сидел в своей приёмной палате, вцепившись костлявыми пальцами в резные подлокотники кресла, и слушал, как под окнами глашатай гнусаво-козлиным голосом зачитывал взволнованной дружине его приказ:
        — Я, посадник княжеский Островид сын Жирославов, именем поставившего меня владыки Вранокрыла повелеваю: рать иноземную в город впустить, препон воинам не чинить, отпора не давать, во всём им содействовать и власть их безоговорочно принять…
        Голос глашатая утонул в негодующем ропоте.
        — Как так — власть принять?! — возмутились дружинники. — Стало быть, велят нам город сдать чужакам без боя? Владыка Островид умом тронулся, видать! Что ещё за хозяева на нашу землю явились? С какого перепугу мы к ним в рабы должны податься?
        Из гудящего роя голосов выделился один — зычный, начальственный, грозно-вопрошающий:
        — Владыка Островид, покажись перед нами! Подтверди своими устами то, что проблеял этот козёл! Ведь ежу ясно: не с миром к нам сия рать пришла — с войной!
        Островид узнал голос Владорха — начальника его дружины. Сам посадник был не полководцем, а лишь хозяйственником и управленцем, в военных делах полагаясь на своего воеводу. И вот, в его рокочущем, как буря, голосе глава Гудка слышал яростные дрожащие нотки — предвестники неповиновения.
        Стоило ему только щёлкнуть пальцами, как писарь, косой мужичок с бородавкой на щеке, в своём узком чёрном кафтане похожий на таракана, расторопно подал ему с заваленного бумагами стола нужный свиток. Одна сухая старческая рука стиснула грамоту, а вторая толкнула дверь, и в лицо посаднику дохнул тревожный ветер, едва не сорвав с него роскошную шапку с пушистым меховым околышем. Дружина сгрудилась около высокого крыльца, а светлобородый и синеглазый Владорх, подбоченившись с богатырской статью, поставил ногу на первую ступеньку.
        «Стук-скрип, стук-скрип», — спускался Островид под сенью украшенного резьбой навеса, и шуба — дар с княжеского плеча — мела длинными парчовыми полами деревянные ступеньки, которые жалобно крякали под тяжестью опускавшихся на них добротных, расшитых бисером серых сапогов. Не дойдя до воеводы трёх шагов, городской управитель сверху вниз протянул ему свиток.
        — Это приказ князя Вранокрыла. Читай сам.
        Владорх взял бумагу, пробежал её глазами. По мере чтения его светло-пшеничные густые брови всё больше хмурились, а в зрачках нарастал ледяной блеск. Дочитав до конца, воевода вскинул подбородок и хлестнул вокруг себя взором, полным стального негодования. С сухим жалобным шелестом свиток в его руках расползся, будто ветошь, и Владорх вызывающе поднял трепетавшие на пронзительном ветру половинки.
        — Как ты смеешь?! — побагровел Островид, задохнувшись от ярости.
        — Ты нас за телят неразумных держишь, посадник? — прогремел Владорх. — Скотину бессловесную в жертву приноси, а мы — воины и люди вольные, а потому пришельцев своими хозяевами признавать отказываемся. Всем давно известно, что вместо князя-владыки на престоле сидит какой-то самозванец, а Вранокрыла псы из Нави незнамо куда девали. Целый год терпеливо ждали мы его обещанного возвращения, да видать, в живых его уж нет! Не мог он в здравом уме такой указ подписать — наверняка тот пёс-ставленник подпись подделал, а печатью беззаконно воспользовался. Ребята, вы как думаете?
        — Подделал, как пить дать! — поддержали дружинники. — Надоело нам, Островид, в безвластии таком жить! Или князя живого подавай, или катись отсюдова, шкура продажная!
        — Братцы! — Воевода обвёл сверкающим взглядом воинов. — Разве верите вы, что Вранокрыл отдал бы свою землю и свой народ инородцам на поругание?
        — Не верим, не мог он! — уверенно раздалось в рядах.
        — Слыхал? — Пощёчина взгляда воеводы обожгла посадника, как перцовая настойка. — Мы не верим в предательство князем своего народа, а значит, остаётся только одно… — Рука Владорха легла на рукоять меча, и Островид отшатнулся, скованный ледяными обручами ужаса. — Предатель — ты, пёсий поддакальщик! Ты в сговоре с самозванцем!
        Эхо этих слов хлестнуло посадника по сердцу кнутом, и он невольно попятился, спотыкаясь и цепляясь за перила.
        — Это что… мятеж? — хрипло каркнуло его пересохшее горло.
        — Называй как хочешь, — ответил Владорх. — А мы не сдадим город!
        Светлый клинок, с холодным лязгом извлечённый из ножен, дерзко взметнулся к небу, словно грозясь вспороть брюхо беспокойных туч, после чего, помедлив, склонился и указал на Островида.
        — Взять его! Вяжи изменника! — крикнул воевода, остервенело оскалив крепкие зубы.
        Наступая на полы собственных пышных одежд, посадник принялся карабкаться по лестнице. Единственной силой, всегда стоявшей за него горой и обеспечивавшей его властью, была дружина, и вот — её у него не стало. Оскалившаяся частоколом сосулек пасть зимы поглотила его сына, а мятежный ветер из-под мученически корчащегося неба унёс всё остальное.

***
        Прялка Берёзки жужжала всегда — зимой и летом, при ясном свете солнца и при тускловатом отблеске лучины; не оборвалась зачарованная нить и в дни страха, накрывшего Гудок пологом живых, ртутно-текучих и тяжёлых туч. Милева не находила себе места, охала, бросая жалобно-тревожный взгляд в окна:
        — Да что ж это такое творится?! Неужто последние дни на земле настали? Да где же мужики-то наши, куда запропастились?
        Стоян с Первушей утром ушли на рынок торговать товаром, и она боялась, как бы с ними не случилось чего худого, а пальцы Берёзки всё так же невозмутимо тянули чудесную нить. Под высоко повязанным передником ещё даже не намечалось округление живота, но биение новой жизни наполняло молодую кудесницу теплом.
        — Придут, матушка, куда они денутся? — мягко успокоила она свекровь.
        Боско с напряжённо-прямой спиной сидел за столом и перебирал пшено для каши. Мальчика этого принесло к ним в конце лета; упав без сил на пороге дома, он выглядел совершенным оборвышем, а вместо связных слов с его языка срывались лишь невнятные звуки вперемешку с нервной икотой. Беда, отнявшая у паренька речь, реяла за его плечами тёмным стягом, Берёзка чуяла её холодное дыхание и силу, способную лишить разума кого угодно. Она и без слов чувствовала: Боско пришёл именно к ней. Он откуда-то знал её, но не сразу смог объяснить. Семейство ложкаря не выставило пришельца вон, а приютило и обогрело, Берёзка же отпоила его целебными отварами. Если в первый день он смог с великим трудом, судорожно тряся головой, выдавить из себя лишь своё имя, то спустя месяц его опечатанные потрясением уста произнесли первые слова.
        «Калинов мост… Матушка Малина, сестрица Голуба… закрыть… закрыть его хотели, — пробормотал он. — Заклинание… Не удалось, погибель их ждала… Мост их сожрал… Закрыть его надобно! Война… Не допустить её!»
        Мало что можно было понять из этого бессвязного лепета, но постепенно отвар и тёплая волшба Берёзки сделали своё дело.
        «В случае неудачи тётка Вратена велела мне отыскать бабку Чернаву, что живёт в Гудке, — смог более или менее внятно пояснить мальчик. — Нужно собрать новую четвёрку сильных, чтобы закрыть проход в Навь. Война грядёт оттуда».
        «Бабули нет больше, — вздохнула Берёзка. — Я приняла её силу в наследство. Теперь я вместо неё ведовством в Гудке промышляю».
        Как набрать новую четвёрку сильных? Берёзка не знала никого, кто обладал бы колдовским искусством — просто не успела ещё познакомиться с сёстрами по ремеслу, тихо и уединённо живя замужней жизнью в Гудке и не выбираясь за его пределы. Страждущие сами приходили к ней, нередко из дальних мест, и она просто старалась помочь им всем, чем могла. Травы она знала неплохо, но лучше всего у неё получалось прясть чудесную пряжу, вкладывая в неё посредством тонких и ловких пальцев тепло своего сердца и добрую волю к помощи. Солнечное чудо само вселялось в нить, поднимая веретено над полом; в чём человек нуждался, то пряжа и делала.
        Последние дни лета падали спелыми яблоками, а Берёзке снились яркие, насмешливо-прохладные и твёрдые, как голубой хрусталь, глаза; сердце же устремлялось на восток, в сторону Белых гор. Пытаясь распутать клубок своей тоски и понять, куда та её манит, она ласково улыбалась своему молодому супругу Первуше, простому, доброму и работящему парню; где уж ему было понять её думы… А Боско ещё пуще растревожил Берёзкино сердце, принеся весть о Цветанке-Зайце. От него услышала она, что синеглазая воровка, ставшая Марушиным псом, живёт теперь с черноволосой женщиной-оборотнем в лесной глуши, воспитывая малышку Светлану. Впрочем, Берёзка лишь грустно вздохнула над своей детской любовью; когда-то такой сурово-прекрасный, такой нужный Заяц стал теперь бесконечно далёким. Он шёл своей одинокой звериной дорогой и вёл свою борьбу, в которой Берёзка уже ничем ему помочь не могла.
        Сердце звало её на восток, туда, где Дарёна нашла своё кошачье счастье, но набухшее под сердцем семечко выпустило росток. Берёзка не спешила сообщать Первуше, что он станет отцом: что-то мягко смыкало ей уста, будто невидимый палец. Маленькая тайна поселилась в ней и вела себя тихо, не обнаруживая своего присутствия перед окружающими и не особенно беспокоя её саму. А когда земная утроба под Гудком задрожала от мерного «бух, бух, бух», холодное напряжение стиснуло Берёзке живот и рёбра острым желанием любой ценой спасти крошечное, но дорогое и светлое сокровище, росшее у неё внутри.
        Пол ощутимо вздрагивал под их ногами, будто под землёй билось, рвалось на свободу огромное чудовище с каменными кулаками, и Милева заметалась в ужасе, рыдая:
        — Да где же они?! Первушенька, Стоянушка! Родненькие мои, только вернитесь домой…
        Ещё утром жизнь в городе текла своим чередом, невзирая на причудливо-пугающие тучи, а теперь улицы бурлили взволнованной толпой побросавших все свои дела людей. Драгаш, по крови — братец, а по жизненным обстоятельствам — сын, в испуге прильнул к Берёзке:
        — Матушка, что это так грохочет?
        Что она могла ему ответить? Безымянная беда стучалась в каждый дом, и не было от неё спасения ни на земле, ни в небе, ни в лесу, ни в воде. Вдруг дверь распахнулась, и ввалились Первуша со Стояном, а следом за ними — ясноглазый гость с молодецкими усами и в богато расшитом кафтане. Вместе с ним в память Берёзки ворвалась ночь, пропитанная дымом яснень-травы и запахом погребальных костров, а к горлу подступил горький, как зола, ком.
        — Соколко я, — напомнил своё имя сей пригожий удалец. И, отвечая на ещё не озвученный, но дрожащий у всех на устах вопрос, снял шапку и молвил: — Горе пришло на нашу родину: понабежала рать чужеземная, иномирная, и стоит на подступах к Гудку. От собратьев-купцов слыхал я, что из Нави то воинство прибыло, а прочие города по-разному держатся: кто-то сдаётся без боя, кто-то пытается дать отпор… Да только без толку: не устоять никакому войску против вражьего оружия, превращает оно человека в глыбу льда с одного удара. Бают люди, что якобы сам князь Вранокрыл допустил супостата в свои владения, а градоправители получили приказы за его подписью и печатью, кои предписывают нам не противиться сим воинам, а размещать их у себя и содействовать им во всём. Да только что-то сомнения меня одолевают: не поддельные ли они, приказы-то? Вот такие дела, друзья мои.
        Свекровь тихо всхлипывала на плече тестя, а тот похлопывал её по лопатке:
        — Ну, ну, мать… Живые мы, покуда на своих ногах стоим. — А у самого в растерянных глазах зияла страшная, тревожная пустота.
        — Драгаш, Боско, — шепнула Берёзка, — сбегайте-ка в подпол за квасом для гостя.
        Мальчики живо исполнили поручение, и Соколко жадно приник к ковшику, роняя янтарные капли с усов. Крякнув и утерев рот, он поблагодарил ребят и устало присел на лавку. Тяжкая дума бороздила ему лоб, а блестящие, живые глаза сверлили то стену, то пол, то скитались взором по потолку…
        — Островид, посадник ваш, повелел дружине без боя город сдать, — проговорил Соколко, нервным движением потирая себе ладонями колени. — Да только не пальцем эти ребята деланы, чтобы перед врагом дрожать и пятиться, пусть тот и числом превосходит, и с оружием непобедимым пришёл. Вышла из повиновения дружина, а самого Островида повязали и в темницу бросили. А я по старой памяти к бабке Чернаве завернул, да вспомнил, что нет её уж в живых. Сказали мне, что вместо неё теперь — ты, Берёзонька.
        — Я, — кивнула Берёзка, стискивая свои вмиг похолодевшие руки. — И помогу, чем смогу.
        Решимость охватывала её с неотвратимостью надвигающейся зимы, подёргивая нутро леденящей сединой инея. Милева умоляюще замотала головой: «Не ввязывайся!» — но Берёзка поднялась с лавки.
        — Есть у меня пряжа зачарованная, — сказала она. — Ежели обнести ею город, то, быть может, враг через неё переступить не сумеет. Пряжи много, не на один раз хватит.
        Соколко светло улыбнулся, складки на его лбу расправились.
        — Это хорошо, Берёзонька, — сказал он. — А ещё народ следует созвать — может, у кого запасы яснень-травы остались… Запалить надобно костры с нею, от хмари воздух городской почистить. Довелось мне с Марушиными псами рядом побыть, и повадки ихние я маленько разузнал; так вот, хмарь они умеют использовать вместо лестниц и мостов — отталкиваются от неё, будто от тверди земной. Войско это, ежели захочет, через любую крепостную стену перемахнёт, и никто ему воспрепятствовать не сможет. А коли мы травушкой подымим, авось и не сумеют они к нам подступиться.
        — Для общего сбора в вечевой колокол ударь, гость, — подал голос Стоян. — На восточной башне он висит. Может, народ хоть малость одумается да успокоится.
        — А первый костёр очистительный можно прямо на той башне под колоколом и разложить, — оживился Соколко, сжимая жаждущие действия руки в кулаки. — Берёзка, у тебя-то травка чудесная есть?
        — Найдётся, а как же, — отозвалась юная колдунья, направляясь в кладовку, где у неё был припасён большой мешок с сушёной яснень-травой.
        — Ну, а мы с Первушей берём на себя нить, — сказал Стоян. — Пряжи у Берёзки — полные закрома.
        Ветер сразу враждебно толкнул Берёзку в грудь, едва она вышла на улицу охваченного страхом города. Кутаясь в наспех наброшенный летник, она проводила взглядом отряды дружинников; гулко чеканя шаг, они с каменной решимостью на лицах прогремели мимо Берёзки по деревянной мостовой.
        — Скорее, милая, — поторапливал её Соколко.
        Подъём по винтовой лестнице на самый верх башни дался ей неожиданно тяжко. В животе что-то набухло ноющей болью, но Берёзка одолевала ступеньку за ступенькой, сцепив зубы. Боско с Драгашем тащили следом вязанки хвороста и дров, Соколко тоже был нагружен топливом для костра, как вьючная лошадь, а Берёзка прижимала к себе драгоценную траву.
        — Давай, давай, родная, совсем чуть-чуть осталось, — подбадривал её торговый гость.
        Колокол навис над ними огромной глубокой чашей. Берёзка зябко съёжилась, окидывая сквозь тревожный прищур родной город, подёрнутый дымкой безумного ужаса. Ветер норовил выжать из её глаз слёзы, текучие тучи корчились в леденящих душу судорогах, а где-то в сумрачной дали раскинулась несметная тёмная сила, вздыбившая щетину копий. Страшное «бух, бух, бух» то затихало, то принималось греметь опять. Дрожь земли докатывалась даже сюда и отдавалась у Берёзки внутри тягучим, студенисто-холодным сотрясением…
        — Запугивают, — процедил Соколко, сбрасывая на каменный пол вязанку дров и мешок земли вперемешку с сырой травой и тряпками. — Ну ничего, мы тоже не лыком шиты. Гудок так просто не сдастся.
        Дымовую кучу они сложили не под колоколом, а поближе к стене, чтоб не мешала звонить. Берёзка клала яснень-траву щедро, смешивая её с землёй и ботвой, а мальчики подбрасывали дрова слоями.
        — Ветерок хороший, это нам как раз и надо. — Соколко взялся за верёвку, примеряясь для удара в колокол. — Поджигай!
        Куча занялась весёлыми язычками пламени, а вскоре повалил густой, горький грязно-желтоватый дым — и весь прямо на Соколко. Тот, чихая и кашляя, раскачал огромный язык колокола, и по округе разнёсся протяжный, надрывно-призывный гул. «Бом-м, бом-м», — гудело нутро Берёзки, болезненно сжимаясь от каждого удара, и череп тоже полнился литой болью и гуканьем. Ветроструя на помощь звать не требовалось: дымовая пелена сама понеслась на сизых крыльях над улицами, а набатный зов обгонял её, заставляя народ настораживаться и поворачивать головы в сторону башни. «Все сюда, все сюда!» — звал колокол, и люди понемногу начали подтягиваться к площади перед башней. Всем сейчас нужен был этот звук, чистый, властный и холодно-волевой; порвав удавку страха, он упорядочил слепую, бесцельную беготню. Берёзке сверху было хорошо видно, как по улицам-сосудам текла тёмная кровь — толпа.
        — Люди собираются! — надрывая горло, крикнула она Соколко.
        Тот услышал и знаком велел Боско подойти и заменить его. Мальчик продолжил звонить, а Соколко оглядел с высоты площадь, заполнявшуюся горожанами. Взмах руки — и Боско, поняв, отпустил верёвку. Последнее «бом» прокатилось заключительным словом.
        — Все вниз! — приказал Соколко.
        Спуск был стремителен. Берёзка отстала, оступилась и едва не упала, но её будто поддержала невидимая рука… Сердце ухнуло в горячую тьму ужаса, отголоски которого рассеялись по телу злыми колючками.
        Сотни взглядов устремились на них, когда они ступили на землю. Пропахший дымом, с раскрасневшимися до слёз глазами, Соколко вскочил на бочку и зычно крикнул:
        — Народ Гудка, слушай моё слово! Уймите свой страх, люди, настала пора защищать свои дома и землю. У стен стоит враг, а посадник Островид предал вас, приказав дружине сдать город, но те его не послушали. Трус и предатель низложен и брошен в темницу, а храбрая дружина будет грудью стоять за всех нас. Но и мы с вами не должны сидеть сложа руки! Враг силён, и оружие его смертоносно, но спасение есть, и это — яснень-трава! Помните мор, что захлестнул Гудок и чуть не опустошил его? Стоило окурить город дымом от сожжённой чудо-травы, и смертельная хворь отступила. Есть ли у вас запасы? Я не верю, что после того случая никто не набрал себе этой целебной травы, которая и теперь сможет защитить нас!
        — Есть, добрый человек! — раздалось несколько голосов. — Есть травушка…
        — Хорошо! — просиял Соколко. Его могучий голос не хуже колокольного звона разносился над головами горожан: — Все — слышите меня? — все, у кого есть яснень-трава, не жалейте своих запасов, раскладывайте дымовые кучи прямо на улицах! Пусть враг захлебнётся в дыму! Пусть Гудок очистится от хмари, подспорья навиев! Все меня поняли?
        — Поняли, чего ж тут непонятного? — откликнулись из толпы.
        Толкаясь локтями и пыхтя, к Соколко пробились Стоян с Первушей. Сын прижимал к себе мешок, набитый мотками пряжи, а отец, возвысив голос, крикнул:
        — Кто с нами — охранную нить вкруг города разматывать? Невестка моя, кудесница Берёзка, эту пряжу пряла, и врагу через нить чудесную не перешагнуть!
        Их сразу обступила куча желающих, и Стояна единогласно выбрали начальником отряда. Тягучий ледяной шёлк ветра лентами лизал глаза Берёзки, и сквозь стынущие на ресницах слёзы она улыбнулась Первуше, а тот подмигнул ей в ответ: ничего, мол, не горюй — прорвёмся.

***
        Навье войско не спешило начинать приступ. Смоляной живой тучей растянулось оно под городскими стенами и гнало волну ужаса, бряцая оружием и топая ногами. Поднявшийся на тын Владорх онемел: куда ни кинь взор, везде громыхали полчища навиев, колыхаясь угрюмым, удушающим и гнетущим морем. Пчелиный рой? Воронья стая? Сравнения разбивались о тусклые наконечники вражеских копий. Кряжистые, здоровенные тела воинов были прикрыты воронёной бронёй, и чёрные стяги реяли над их плотными рядами, будто раздвоенные змеиные языки.
        — Нам не выстоять, воевода, — услышал Владорх севший от потрясения голос сотника Грача. — Вон их сколько… А нас — всего три сотни!
        От пересечённого шрамом лица Грача отхлынула кровь, мясистые губы подёрнулись мертвенной серостью, а прядь чернявых волос прилипла к взмокшему лбу. Двое других сотников, также стоявших рядом на дощатых полатях [10 - полати — здесь: площадки для передвижения воинов, пристроенные на внутренней стороне частокола], хранили сосредоточенное молчание, остро блестя глазами из-под шлемов.
        — Ты мне эти трусливые речи брось, — сурово отрезал Владорх. — Воин ты или дитя? Ежели суждено костьми лечь — ляжем, такова наша воинская доля!
        А из рядов навьего войска мощно пророкотал, отражаясь хлёстким эхом от клубящихся туч, голос:
        — Ващь кинясь обещайть содействие! Город намерен размещайть нас?
        Отзвук родных слов, жестоко исковерканных надменным чужеземным выговором, змеёй вползал на тын и жалил воинов в сердца. Ответным выстрелом прозвучал голос Владорха:
        — Ни о каком приказе князя слыхом не слыхивали! А ваш ставленник, что Зимградский престол занял, — не указ нам. Никакого содействия вам тут не будет! Вороги вы, а с ворогом только один разговор — бой смертный!
        Оглушительным горным обвалом прогремела эта краткая и суровая речь, а когда последний её звук обрушился на звериные шлемы навиев, по их рядам пробежала быстрая волна.
        — Подлый душонка — ващь кинясь! — рявкнули в ответ Владорху. — Не дьержат свой обещьйаний — ньизост, достойный смертной кара! Мы сравнят эта городьищка с земльа!
        «Рорхам дьюрам!» — каменным ядром прокатился приказ на чужом языке, и навье войско пришло в движение. Не успел Владорх отдать своим воинам повеление вскинуть копья на изготовку, как навии, будто огромный рой пчёл, начали взмывать в воздух. Они словно взбегали по невидимым лестницам и сыпались на головы воинам Владорха, и от разящих направо и налево ударов раненые дружинники в мгновение ока обращались в ледяные статуи. Оледенение запечатлевало предсмертные позы бойцов: одного оно заставало с занесённым мечом, другого — с разинутым в мучительном крике ртом, третьего — с выпученными глазами… Седая волна мертвящей стыни, рождаясь в ране, мгновенно поглощала всё тело, и ледяные фигуры, падая, разлетались вдребезги.
        Дрогнули сердцами мужи Владорха при виде столь смертоносного колдовского оружия, да всё равно не обратились в бегство. Однако их мечи ломались, будто слюдяные, от соударения с мечами навиев, а копья разлетались в щепы; хоть и не ранен был воевода, но окоченел в горестном потрясении, глядя, как гибнут его люди. Полчаса такого безнадёжного боя — и от доблестной дружины не осталось бы и мокрого места, но тут вдруг потянуло терпким, тревожно-горьким дымом… Ноздри Владорха нервно раздулись: пожар, что ли, в городе? Светлое изумление накрыло его сердце: дым, от которого он сам только чихнул, производил на навиев ошеломительное действие. Воины, успевшие перемахнуть через тын, хрипели, корчились и падали на колени, изрыгая хлопья белой пены. Их, судорожно катающихся по земле, обалдевшие от радости дружинники обезглавливали, а ещё не успевшие хлебнуть дыма навии застывали в нерешительности на грани отступления. А между тем над тыном по невидимым лестницам поднимались вражеские лучники, собираясь облить город дождём стрел. Скрипнули и пропели тетивы, и воздух сухо зашелестел молниеносной смертью…
        — Не зевай, воевода!
        Владорха заслонила тень, и лишь глухой звук вонзившейся в дерево стрелы возвестил ему о том, что гибель прошла стороной. Широкоплечий молодец с лихо закрученными усами и жарко сверкающим взором закрыл воеводу крепкой деревянной крышкой от бадьи, служившей ему вместо щита. Две пары глаз одновременно уставились на морозно мерцающий наконечник, веявший ледяным дыханием: стрела прошила подручный «щит» насквозь и застряла в нём.
        — Кому я обязан своей жизнью? — глухо выдохнул Владорх. — Проси любую награду, друг.
        — Соколко меня звать, — ответил усатый удалец. — А награда… Ежели выйдем оба живыми из боя, дозволь мне Островида в темнице навестить. Пару слов к нему имею.
        — Будь по-твоему, — без колебаний согласился воевода. — А что за дым такой?
        — Яснень-трава, — последовал краткий, но ёмкий ответ.
        Налетел ветер, неся с собой такую густую дымовую завесу, что даже люди Владорха начали кашлять, а навии падали как подкошенные и корчились с пеной у рта, будто сражённые смертельным бешенством. Они пытались воздвигать свои невидимые лестницы, дабы перенестись через частокол за пределы города, но оказывались пленниками очищенного от хмари пространства. Не из чего им было делать себе незримые опоры, дым отнимал у них силы, и воодушевлённая таким оборотом дела дружина с протяжным воплем и рыком перешла из обороны в наступление.
        — Вперё-ё-ёд, братцы! — взревел Владорх, сам обрушиваясь на врагов с гибельной удалью.
        Навии отступали, но продолжали осыпать город тучами стрел, и защитникам Гудка приходилось то и дело вскидывать над собою щиты. Спасения от страшного оружия не было никакого: самая крошечная царапинка тут же распространяла вокруг себя белёсую область оледенения, которая стремительно увеличивалась, охватывая всё тело. Один из дружинников, которого стрела легонько зацепила по костяшкам пальцев, с мученическим рёвом отрубил себе начавшую замерзать кисть. Кровь хлынула струями из рассечённого запястья, но эта жертва спасла мертвенно посеревшего лицом бойца от обращения в лёд. Рухнув на колени, он попытался зажать рану, как вдруг к нему подбежал щупленький отрок — лохматый, чумазый, с веснушками на бледном лице. Своим поясом он туго перетянул обрубок руки ратника и забормотал:
        — Скачет конь карь, копытом бьёт хмарь, и ты, кровь, не кань… Пойдём, пойдём, дяденька, я тебя перевяжу!
        Раненый со стоном опёрся о плечо мальчика и, оскалив от боли зубы, кое-как поднялся. Щит его остался на земле, да поднимать уж стало некогда; стрелы густым дождём свистели вокруг них, но ни одна не задевала: конопатый паренёк был будто заговорённый.
        — Боско, а ну, в укрытие! — прогремел из-за дымовой занавеси голос Соколко.
        — Иду, иду, дяденька, — отозвался отрок.

***
        — Внученька…
        Берёзка обернулась на голос: на мостовой полулежала старушка. Жилистые пальцы с распухшими суставами вцепились в клюку, которою старая женщина пыталась помочь себе подняться, другая же рука протягивала Берёзке крошечный засаленный узелок.
        — Возьми, внученька, — прошамкала старушка. — Тут яснень-трава — всё, что у меня осталось… Лечилась я ею, вот и израсходовала. Маленько тут совсем, да всё равно пригодится супротив врага!
        Берёзка приняла узелок из трясущейся руки и помогла старушке подняться.
        — Благодарю, бабуся… Сгодится твоя травка, в дело пойдёт. А ты домой иди, нечего тебе на улице делать!
        К старушке уже бежали ребятишки; та беззвучно заплакала, протягивая к ним руки — видимо, внуков узнала. Передав пожилую женщину на их попечение, Берёзка направилась к одной из куч, чтобы подбросить щепотку яснень-травы… Свист чёрной тени с неба — и в утробу ей вонзилась ледяная стрела боли, от которой подкосились колени, а взор застелила искрящаяся коричневая пелена с кровавыми прожилками. А когда она рассеялась, парила Берёзка в воздухе над дымящимся городом, будто охваченным десятками пожаров. Высвободившиеся незримые крылья понесли её над улицами, по которым бежали горожане, вооружённые рогатинами, кольями да ослопами [11 - ослоп — грубая большая палица (дубина), утыканная железными шипами; оружие самых бедных пеших воинов]; вот Соколко с дубиной наперевес возглавлял отряд мужиков, вот перепуганные девочки пытались помочь обессилевшему старику… Всё это мельком видела Берёзка сверху, мчась к Первуше, который под градом стрел пытался разматывать с внутренней стороны тына волшебную пряжу. В десяти шагах от него кипел бой: дружина шла в наступление на воинов в тёмных доспехах, а те, спотыкаясь и
падая, блевали розоватой от крови обильной пеной. «Ага, не нравится дымок-то!» — сверкнула в крылатой душе Берёзки радость.
        — Осторожно, не порви нить-то! — кричал Первуше Стоян.
        Нить прижимали к земле кирпичами, досками, корзинами — всем, что попадалось под руку. Вражеские воины, сумевшие добежать до этой границы, шарахались от нити прочь и перешагнуть рубеж не смели — а тут и дым подоспевал, накрывая их светлой силой яснень-травы, и приходил навиям конец: упавших добивали дружинники, срубая им головы с плеч.
        Горестным звоном запели небо и земля: это Первуша упал на пропитанную кровью деревянную мостовую, сражённый стрелой. Древко торчало у него из-под лопатки, и от раны быстро распространялась гибельная изморозь… Если б могла Берёзка, то закричала бы, но не было у неё голоса: весь он ушёл в крылья, что носили её над сражающимся за свою свободу Гудком. Где-то под нею выл Стоян, рухнувший на колени подле сына, а отряд продолжал тянуть нить, неся потери, но не прерывая своего дела. Дымили костры, кричали бабы, воины рубились насмерть; Соколко сражался плечом к плечу с воеводой, и одного взгляда на этих двоих было достаточно, чтобы понять: Гудок не будет сдан. Владорх поведёт дружину, а Соколко — народ, заражая людей своим мужеством и являя собой пример бесстрашия.
        Надломились от скорби крылья Берёзки, и рухнула она в своё скорчившееся на земле тело. Подол пропитался кровью, низ живота был туго налит болью, а под сердцем рождался бабий крик: опустело чрево, не стало в нём больше тёплого комочка жизни — одна метель вдовьей безысходности завывала в груди. Белые вихри поднимались медвежьими лапами, хлеща пространство и вливая в Берёзку неведомую ей доселе разрушительную силу. Незаметно для себя она очутилась на ногах, которые несли её в гущу боя, навстречу смерти. За Первушу, за нерождённое дитя, за все осиротевшие в этот день семьи секла Берёзка навиев длинными и тягучими, гибкими, как лозы, молниями, свет которых наполнял вражеские глаза остекленелой белизной слепоты.
        — Смерть! Смерть врагу! — с сокрушительностью бури рычало её горло, а из груди вырвался луч света.
        Ударив в подвижные облака, он отразился от них огненным столбом, который шарахнул в самую середину навьего войска. Дрогнули ночные псы, и над головами людей светлой жар-птицей порхнуло ликование:
        — Отступают…
        Дым ластился к сапогам воеводы, а ветер трепал его плащ. Вспышка света поразила чувствительные глаза навиев, и многие из них, потеряв способность видеть, растерянно бегали по полю. Копошащаяся тьма отхлынула от городских стен, но надолго ли? И всё же усталая радость наполняла всех. Владорх, сорвав шлем, яростно швырнул его себе под ноги и торжествующе рявкнул:
        — Что, струсили, пёсьи морды?! То-то же!
        Его взгляд встретился с ясным взором Соколко, и воевода, соскочив с полатей, посреди всеобщего ликования обнялся с усатым храбрецом.
        Облачные складки на небе разгладились и замерли, хотя покрывало туч и не стало тоньше и светлее; холодные капли тяжело зашлёпали Берёзку по щекам, смешиваясь со слезами. Опустошённая, выжженная болью, осела она на мокрые, розовые от крови доски мостовой и ловила колючими сухими губами беспросветный осенний ливень. Струйки змеились по трясущимся пальцам, воздетым к небу в горестном вопрошении: «Почему?!» Вместо сердца дымилось пепелище, на кладбищенской пустоши которого поднимал венчик и разворачивал огненные лепестки дар — тот самый, что должен раскрываться через боль, а с неживых, восковых губ Берёзки сухим листом сорвалась песня про соловушку:
        Там, где кровушку
        Ладо родный мой пролил,
        Алым ягодкам нету числа.
        Белы косточки
        Чёрный ворон растащил,
        Верный меч мурава оплела…
        Сломанным деревом скрипел голос молодой ведуньи, певшей своему нерождённому ребёнку эту песню — и колыбельную, и тризненную. Дитя покинуло её, оставив лишь кровавое пятно на подоле, а муж Первуша лежал где-то под дождём подтаявшей глыбой льда, становясь всё меньше с каждой новой каплей с небес. Не извлечь стрелу, не перевязать рану, не отпоить травами, не отмолить у богов — ничего уж нельзя было для него сделать. «Велик дар — велика и плата за него», — тёплым утешительным эхом аукнулся в ушах Берёзки призрак голоса давно ушедшей бабули.
        — А вот и наша спасительница! — весенним громом грянул радостный голос, и её подхватили сильные мужские руки. — Да ты никак ранена, голубка?
        Соколко куда-то нёс её стремительными шагами — Берёзка лишь сжимала бледные веки с мокрыми ресницами, когда на них с похоронной тяжестью падали капли. Прилюдным обнажением показался ей подъём на деревянный помост к воеводе, который жаждал увидеть ту, чья сила обратила врага в бегство — впрочем, как и все опалённые огнём боя люди, собравшиеся вокруг. Ей хотелось спрятаться в нору, уйти семенем под землю, а по весне улыбнуться солнцу ромашковыми всходами, но её тормошили, прославляли, благодарили. Вместо замораживающего боль покоя — сотни шальных, горьковато-просветлённых глаз и мокрых лиц, среди которых туманный взор Берёзки выхватил одно — лицо отца, потерявшего своего сына. Вымокшие волосы прилипли ко лбу Стояна, кончик носа и брови набрякли каплями, а застывший, высветленный скорбью взгляд устремился на неё. Не высказать, не вышептать было ему эту страшную весть, и Берёзка проронила:
        — Я всё знаю, батюшка.
        Её ноги коснулись досок помоста, служившего время от времени для наказания плетьми провинившихся жителей. Под одну руку её поддерживал Соколко, а под другую — воевода.
        — Супруг твой пал смертью храбрых, дитя моё, — молвил Владорх, и его низкий, прохладно-суровый голос бархатно смягчила сдержанная печаль. — А сама ты явила спасительное чудо, от коего мы все опомниться не можем. Великая кудесница ты! Даже не знал, что у нас в городе такая есть. Но вижу кровь на тебе… Ты ранена?
        — Я цела, господин. — Слова сухо царапали стеснённое горло, но Берёзка подчинила себе и надломленный голос, и одеревеневшие губы. — Дитя я потеряла. Исторглось оно из моей утробы прежде положенного срока.
        Владорх опустил светло-русую голову, не найдя средства лучше, чем сочувственное молчание.
        — Соболезную твоему горю, — проговорил он наконец. — Ступай-ка ты домой. Отлежаться тебе надобно, отдохнуть. Сама понимаешь, помощь твоя нам может ещё потребоваться: кто знает, как скоро враги очухаются? Может статься, что они снова на нас полезут или дороги перекроют, чтоб город от снабжения отрезать. Мало ли… — Шершавые пальцы приподняли лицо Берёзки за подбородок, а в ясных и суровых, как синий вешний лёд, глазах воеводы замерцала тёплая искорка беспокойства. — Не вздумай только помирать, поняла? Мы без тебя пропадём.
        Обмётанные суховатой травяной горечью губы Берёзки сложились в неожиданную для неё самой улыбку — бледную, как больной лучик осеннего солнца.
        — Не помру, господин.
        Морщинки ответной улыбки прорезались в уголках глаз Владорха, глубоко посаженных под мокрыми пшеничными кустиками густых бровей.
        — Ну, так-то лучше, — сказал он. — Ступай, подлечись. Я за тобой опосля колымагу вышлю. Пользу великую ты нынче нам принесла и можешь ещё сделать немало.
        «Славный, смелый, удалой», — думалось Берёзке по дороге домой сквозь пелену усталости и боли. Затронул воевода своим мужественным голосом и взглядом соколиным живительные женские струнки в ней, но не игралось ей нынче на гуслях души, не пелось: погибли все её песни в сегодняшнем бою за город, утекли в землю вместе с растаявшим телом Первуши.

***
        Ночью дождь перешёл в снег. Забравшись на стол, со звериной тоской глядел Островид в крошечное зарешеченное оконце под потолком своей темницы. Пустым, недвижимым, полубезумным взором сверлил он холодную тьму, в которой что-то вершилось, но уже без его участия. Сводящая с ума тишина была его бессменным стражем: не доносился сюда ни грохот сражения, ни предсмертные крики, ни боевые кличи. Лишь сырые стены в пятнах мха и плесени согласились стать его немыми, терпеливыми слушателями, и он говорил, говорил, говорил с ними, пока голос не рассохся, как старая доска.
        Каменная кладка выслушала рассказ о временах, когда он был наделён властью бросать сюда кого угодно. Судьба криво усмехнулась — и он оказался по другую сторону решётки.
        У него было всё: власть, деньги, семья. Скатывание с вершины началось с заезжего гостя, чья неотразимая мужская стать пленила сердце его молодой жены. Он-то, старый дурак, возрадовался рождению ребёнка! Правда была острее ножа и горше брыда [12 - брыд — горечь, чад в воздухе, а также испарения, мгла, вонь] болотного. Он сам сделал всё, чтобы жизнь изменницы стала невыносимой, и сам же поставил камень на её могиле — её и маленького ублюдка, выловленных вместе из реки. Гулкое, как мёрзлый камень, сердце не сомневалось в справедливости воздаяния, но слишком зубастыми стали ночи, а луны — слишком страшными, как разбухшие лица утопленников. А потом волчица-зима сожрала его сына и похитила беременную невестку, его самого превратив в старика с жестоким взглядом и крючковатыми загребущими пальцами. Он везде ревностно искал измену, везде вынюхивал предательство, и вот — то, чего он ждал денно и нощно, свершилось.
        Но судьба приготовила ему поистине изощрённую издёвку, открыв дверь темницы и впустив к нему того самого залётного гостя, обладателя молодецких усов, лихой изгиб которых кружил женские головки.
        — Ну, здравствуй, Островид Жирославич.
        Мерзавец был всё так же хорош: не тронутые сединой кудри упруго вились, пристально-выпуклые, горящие жизнелюбием очи насмешливо сверкали. Грудь Островида не вынесла напора ярости и сипло сдулась, как порванные мехи, а ноги ощутили всю тяжесть лет, прожитых невоздержанно и расточительно. Они тоже предали его, похолодев от стариковской слабости. Ничего не мог бывший посадник противопоставить своему молодому сопернику, и бессилие вкрадчивым языком-лезвием лизнуло его по сердцу, оставив кровоточащий порез. Ушла былая сила из сухого, немощного тела, и некому стало отдать приказ схватить негодяя и бросить в тюрьму: Островид сам стал узником.
        Гость со стуком припечатал ладонью к столу женский костяной гребень, украшенный резьбой и жемчугом. Странно смотрелась эта изящная вещица в сыром сумраке узилища, озарённом тусклым отблеском еле чадящей лампы — будто драгоценная пуговица на нищенском рубище.
        — Ты всю жизнь топтал чужую могилу, Островид. Вот это, — гость кивнул на гребень, — я взял на настоящей гробнице Любушки. Она спрятана в чистой лесной тиши, окружённая елями, где ты её никогда не найдёшь и не осквернишь. А дочка жива… Синеглазая такая, вся в неё.
        Гул этого голоса издевательски корёжил тишину зарешеченного каменного склепа, вонзаясь в мозг Островида сотнями светлых зеркальных осколков. Он мог дробить камни, этот голос. Молодой, сильный… Не то что Островидово старческое сипение.
        — Я жалею только об одном — о том, что не увёз тогда Любушку, оставил её с тобой, душегубцем. Сегодня на общем сходе было решено повесить тебя на стене твоих же хором. Это позорная смерть, Островид, и ты её сполна заслужил. Но каждый человек — сам себе судья, и собственный суд может быть суровее суда людского. Оставляю тебя наедине с твоей совестью. Время до рассвета у тебя есть.
        Дверь с громыханием закрылась. Гость исчез, как видение горячечного бреда, но гребень остался на столе и блестел ярким пятнышком, будто тихий, светлый укор чьего-то кроткого взгляда. Островид с рыком смахнул его на пол и запустил пальцы себе в бороду.
        Его взгляд зацепился за странный выступ в очертаниях гребня на сумрачном полу. Безобидная женская побрякушка таила в себе лезвие, которое при падении выскочило из потайного углубления. Клинок, с виду совсем игрушечный, оказался острым как бритва: на подушечке большого пальца бывшего градоначальника проступила тёмная, точно вишнёвый сок, капля. Сперва безумная радость озарила душу узника дикой молнией: поднять шум, а когда придёт охрана, всадить этот ножичек кому-нибудь в глаз… А дальше? Свобода?
        «Пустота», — ответили заплесневелые стены, разливая во рту Островида затхлый вкус сырых кирпичей. И ненастная ночь была того же мнения.
        Костляво-морщинистые пальцы с острыми по-птичьи ногтями, пересчитавшие немало монет на своём веку, занимались теперь счётом других блестящих круглышей — пуговиц на расшитом бисером зарукавье, под которым натужно бугрились тёмные извилистые вены запястья.
        На каменный пол закапала кровь.

***
        Пальцы Берёзки сучили и свивали в нить сгусток света, который вырвался у неё из груди, стоило ей лишь вспомнить кровь на своём подоле и оледеневшее тело Первуши. Пристроив сияющее облачко вместо кудели, Берёзка творила пряжу, какой ей ещё никогда не доводилось прясть.
        — Ох, сыночек Первушенька… Ни голбца от тебя не осталось, ни могилочки… Ни косточки, ни завиточка волос кучерявого! — стоя у окна, горестно вздыхала свекровь. Её глаза не просыхали ни на миг, и под ними уже набрякли красные мешки.
        Берёзка не плакала. Вместо погребального вытья она трудилась над новой волшбой, рождённой из разлома её собственной души, а готовые светящиеся моточки опускала в кувшины с маслом. Чёрный кот, похожий на бабушкиного Уголька, урчал и тёрся о ноги тёплым боком, но молодой чародейке в новеньком вдовьем платке некогда было приласкать пушистого мурлыку: её пальцы занимались созданием оружия. Холодные лапки озноба бегали по её коже, а низ живота тревожно поднывал, но неважное самочувствие не стало поводом для безделья.
        — Охти! — приглушённо вскрикнула Милева, что-то или кого-то увидав в окно.
        — Что там, матушка? — не отрываясь от работы, спросила Берёзка.
        — Сам воевода приехал! — был испуганный ответ.
        Владорх обещал прислать колымагу, но вместо этого прибыл сам. Следом за ним в дом вошли, топоча сапогами и бряцая оружием, несколько дружинников, а последним появился Соколко, который уже успел помыться и переодеться в новый кафтан.
        — Соболезную, матушка, — первым делом поклонился воевода матери Первуши, после чего отвесил поклон и Берёзке. — Процветания тебе желаю, мастерица-кудесница. Как твоё здоровье?
        — Лучше, господин, — ответила Берёзка, вставая с места. — Вот, маслице для тебя и твоих воинов готовлю. Одна его капля на зажжённый светоч — и яркая молонья обеспечена. Конечно, поменьше той, что у меня в первый раз вышла, но глаза супостата на какое-то время она ослепит, и вам будет легче с ним справиться. Тучи тёмные, для солнца непроницаемые — не простые, волшба сильная за ними чувствуется. Это, думаю я, вражеских рук дело: видать, сумрак навиям больше люб, нежели день ясный.
        Воевода заглянул в кувшины, и отблеск вечерней зари, лившийся из их горлышек, заплясал на его лице.
        — А попробовать можно? — спросил начальник дружины. — Чтоб поглядеть, как оно будет.
        — Пробуй, господин, только осторожно. — Берёзка окунула лучину в масло и протянула её Владорху, после чего предупредила всех, кто стоял поблизости: — Глаза прикрывайте.
        Воевода, заслонившись широкой ладонью, опасливо поднёс промасленный кончик лучины к огню лампы. Пых! Даже сквозь сомкнутые веки свет резко и колюче ударил по глазам. Проморгавшись, Владорх одобрительно протянул:
        — Да… Знатная молонья. Вот только как бы нас самих она не ослепила! Ну да ладно, что-нибудь придумаем.
        Он задумчиво любовался Берёзкой с затаёнными в уголках глаз ласковыми лучиками улыбки, хотя губы его оставались суровыми. Смущённая его взором, та поспешила добавить:
        — И вот ещё что, господин мой Владорх. Назрела надобность призвать на помощь Белые горы. Издавна наши земли спиной друг к другу стояли, но на пороге общей беды самое время повернуться лицом. Четверо моих сестёр по ремеслу хотели закрыть проход в Навь, дабы не дать разразиться кровопролитию, но не удалось им это, погибли они. Я приняла их завет — довести дело до конца. Сёстры-ведуньи пытались не допустить навиев к нам, но, поскольку те уже здесь, надобно хотя бы тёмную пелену с неба убрать. Я вижу, что корни сей великой тьмы тянутся за пределы нашего мира — в Навь, и ежели проход закроется, пуповина, питающая тьму, пересечётся. И снова станет светло.
        — Правильно! — пылко поддержал Соколко. — Зенки у навиев к яркому свету уж больно непривычные, и сражаться им станет несподручно. Вот тут-то мы и зададим им жару!
        — Всё это так, но Белые горы-то тут при чём? — нахмурился воевода. — Ежели кто-либо из нас — они иль мы — границу перейдёт, это будет означать объявление войны. Так в древнем договоре прописано.
        — Договор тот давно нарушен, господин, — сказала Берёзка. — Известно мне, что граница пересекалась, но войну никто не объявил. Дарёна, девица из нашего Воронецкого княжества, попала в Белые горы и даже обручилась там с женщиной-кошкой.
        — Не слыхал про такое. Но даже ежели ты предоставишь неопровержимые доказательства сего, отпустить тебя в Белые горы я не могу, — покачал головой Владорх. — Ты нужна нам здесь.
        — Так масло-то на что?! — позабыв о почтительности, вскричала Берёзка: в нутро ей вгрызались беспокойные буравчики отчаяния. — И пряжу оградительную я вам оставляю. Хоть и не вечна её сила, но хватит надолго! У вас есть всё, чтобы сдерживать врага продолжительное время, а я постараюсь как можно скорее привести помощь. Я чувствую… нет, я знаю, дочери Лалады не откажутся нам помочь, ибо грозит им та же беда — нашествие ночных псов! А уж их-то чудесное белогорское оружие сможет противостоять оружию навиев. Найдётся там и новая четвёрка сильных, чтобы закрыть проклятый Калинов мост…
        — Прости, не могу.
        Владорх выпрямился, сверкнув посуровевшими глазами, и властным знаком велел дружинникам следовать за ним на улицу. В дверях он приостановился и сухо бросил через плечо:
        — За масло благодарю тебя. Нынче вечером пришлю людей за ним.
        Соколко, поймав умоляющий взгляд Берёзки, попытался остановить уходящего воеводу, но тот только отмахнулся. Во дворе он вскочил в седло, а девушка кусала губы, стоя на пороге. Робкая рука легла ей на локоть:
        — Доченька, не надо, не ввязывайся во всё это… А то ещё погибнешь, как Первуша…
        Мягко отстранив расплакавшуюся у неё на плече свекровь, Берёзка решительно бросилась следом за отъезжающим Владорхом:
        — Господин! Ежели не отпустишь, я всё равно уйду, и ты не сможешь меня остановить!
        Воевода круто развернул своего белого коня, пронзая Берёзку острыми молниями взора из-под сурово надвинутого шлема. Не успев ойкнуть, она очутилась в седле, обнимаемая крепкой рукой, а Владорх, сделав дружинникам знак ожидать, пустил коня по улице плавным шагом. Когда уже никто не мог их слышать, воевода заговорил совсем иным голосом, откровенно и мягко, прижимая Берёзку к себе крепко, но осторожно и ласково.
        — Умница моя славная, прекрасная моя окудница! Знаю я, что мне тебя не удержать… Сам видел, на что ты способна. Уж ежели ты навиев заставила отступить, я тебе точно не указ. — Владорх усмехнулся, и теплота его голоса приятной грустью окутала сердце Берёзки. — Вот только… боюсь я. Да! Я, мужчина и воин, признаюсь в своём страхе… Но даже не за Гудок и не за наши жизни, а за тебя. Как я тебя отпущу? Кругом навии, которые берут город за городом, деревню за деревней и рыщут по дорогам, будто разбойники! Даже отправив с тобой для защиты целую сотню, я не смогу быть спокоен. Хоть и знаю, что сильна ты, да всё равно душа моя покоя не найдёт.
        Его дыхание долетало до губ Берёзки, а глаза были до мурашек по коже близко — суровые и твёрдые, но совсем не такие холодные, как могло показаться издали.
        — Отчего ты так волнуешься за меня, господин? — Лёгкой усмешкой и прохладой во взгляде Берёзка пыталась воздвигнуть перед собою щит, который укрыл бы её от этой обезоруживающей откровенности и непрошеной ласки.
        — Сам не знаю, — хмыкнул Владорх. — Не верил я, что такое бывает, да вот увидел тебя — и будто с ума сошёл в тот же миг. Ты же колдунья — тебе лучше знать, какими чарами ты меня приворожила. Нет, милая, не хмурься, скорбь твою по мужу я уважаю, — заверил он, увидев сдвинувшиеся брови Берёзки. И поморщился с досадой: — Некстати это всё, не ко времени. Ладно, не бери в голову… Забудь. Я ничего не говорил, ты ничего не слышала.
        — Нет нужды бояться за меня так, будто я — обычный человек, — улыбнулась Берёзка, отпустив своё холодное напряжение и позволив незримому крылу грустноватой бабулиной мудрости простереться над собой защитным пологом. — Я смогу постоять за себя в пути: ты сам всё видел, надо ли объяснять? Воздух над Гудком чист от хмари и останется таким ещё долго; пряжи у вас достаточно, а теперь есть и масло для вспышек. Укроти свою тревогу, господин, она преувеличена.
        Конь Владорха отчего-то взволновался и взыграл, но властная рука седока натянула поводья и справилась с порывом животного. Тряска отозвалась в низу живота Берёзки колющей болью, и у неё вырвался стон.
        — Тихо, тихо, Витязь! — Воевода потрепал скакуна по шее. — Осторожно ступай, береги Берёзку… Не растрясло тебя, милая?
        — Ничего, терпимо… Это Витязь хочет тебе сказать: «Отпусти Берёзку в Белые горы», — усмехнулась девушка.
        Брови Владорха удивлённо поползли кверху, потом нахмурились.
        — Ты и со зверями разговаривать умеешь? Или шутишь?
        — Не до шуток мне, господин. — Пальцы Берёзки ворошили льняную гриву красавца-коня, и тот отвечал ласковым пофыркиванием.
        — Вот и мне тоже. — Воевода развернул Витязя, и тот зашагал в сторону дома.
        Обратный путь прошёл в молчании, только копыта гулко цокали, да сбруя позвякивала. Воевода в тяжёлом раздумье морщил лоб: видно, непривычно ему было подчиняться слову женщины в военных вопросах. Однако, ссадив Берёзку во дворе с седла, он молвил:
        — До завтрашнего утра подожди. Подумаю, как тебе помочь.
        А Соколко на прощанье добавил:
        — Ежели что, я сам с тобой отправлюсь, голубка.
        Весь остаток вечера Берёзка пряла свою боль-волшбу и кормила сияющей нитью жадно раскрытые горлышки кувшинов. Тихо и сумрачно стало в доме, и в мастерской никто не работал, словно злой язык военной угрозы слизнул всю радость, все звуки, весь свет; из-за гнетущей темнеди, царившей днём и ночью, запасы масла и лучины для освещения таяли со стремительностью вешнего снега. Младшие сестрицы Первуши, Влунка и Доброхва, по-мышиному затаились за вязанием, украдкой утирая слезинки. Распустив по домам работников, Стоян сидел в горнице над миской с остывшей кашей, а его супруга скорбной тенью скользила по дому.
        — Не ездила б ты никуда, дитятко, — в который раз вздохнула она, присаживаясь подле Берёзки и устремляя на неё налитый мольбой и слезами взгляд; голос её дрожал горько, с ломкой, как сухой стебель, усталостью. — Опасно… Вороги кругом, как волки, рыщут. Первуши не стало — только не хватало нам с отцом и тебя потерять!
        — Не потеряете вы меня, матушка, — с кроткой улыбкой ободряла её Берёзка. — У врага — сила, а у меня — волшба да хитрость. Доберусь я до Белых гор невредимой, вот увидишь. Поверь, необходимость в том есть великая. — И, приподнимая со своего сердца краешек тайны, добавила: — Да и душа моя рвётся туда.
        Слепая бесноватая ночь швыряла в окна снег вперемешку с дождём, в порыве сокрушительной ярости рвала с яблонь в саду осенний убор и сбивала с веток позднеспелые плоды. В дрёме привиделся Берёзке рассвет — ясный, умытый и румяный, и вздрогнула она всей душой, пробуждаясь… Увы, всё тот же густо-дымный сумрак стоял над городом, и не было ему конца и края, будто кто-то навеки заковал небо в стальной панцирь.
        А у крыльца стояла золочёная колымага, запряжённая четвёркой гнедых. Дюжина вооружённых всадников, привлекая испуганное внимание соседей, ожидала на улице, а с козел Берёзке улыбался удалой возница — Соколко.
        — Собирайся, родная, поедем с ветерком! Ничего лишнего не бери: всё, что понадобится в дороге, в сундуках и узлах сложено — воевода о том позаботился. Оденься только потеплее: путь неблизкий, а погода не летняя.
        Всполошилась Милева, выскочил на крыльцо бледный и мятый со сна Стоян, а Берёзке оставалось только сундучок с травами в колымагу перенести. Взяла она с собой и готовый отвар от кровотечения, а также туесок мёда, мешочек орехов, веретёнце, спицы вязальные и любимую прялку, да немного чёсаной шерсти для работы.
        — Ох, куда ж ты, родненькая, подалась-то?! — запричитала свекровь. — Как же мы без тебя?…
        Кололи слёзы Милевы сердце Берёзки, ложились горьким грузом на плечи, только не могла она сидеть дома: строгим, светлым воином маячил впереди долг, принятый ею на себя, да далёкий зов прохладных, как горный ручей, глаз не давал покоя. Омытая горем, словно талой водой, душа зябла на ветру, но обрела крепкие крылья бабулиного дара.
        — Ну, ну, матушка, не горюй, — быстро шептала Берёзка, гладя мать Первуши по вздрагивающим плечам и мокрым щекам, покрытым сеточкой ранних морщин. — Пряжи вам немножко оставила — обнесите дом, ежели что.
        — Не уезжай, мне боязно без тебя! — хныкал Драгаш, цепляясь за её подол.
        — За солнышком красным я поехала, чтоб вернуть его в небо над родной землёй, — поцеловав братца и причесав ему на прощанье своим гребешком волосы, сказала Берёзка. — Враги, вишь, украли его да где-то спрятали; надобно его разыскать, чтоб светило оно всем людям на радость. А ты смотри — веди тут себя хорошо, бабулю с дедулей слушайся и береги их!
        Заколов брошкой под подбородком чёрный платок, она подхватила корзинку с пирожками, которую убитая горем свекровь всё ж таки сунула ей, вскарабкалась на высокую подножку колымаги и устроилась на обитом атласной тканью сиденье.
        — Боско! — позвала она.
        Память мальчика хранила драгоценные, но опасные слова заклинания для закрытия Калинова моста. Почему они не сработали у сестёр-ведуний и их дочерей? Почему обернулись против них самих? В Белых горах Берёзка надеялась найти ответы. А паренёк с заячьей прыткостью вскочил в повозку и уже с сиденья помахал Драгашу:
        — Не реви, малой. Привезём мы солнышко назад!

***
        «Ребятушки, вот, принесла вам покушать… Да не деритесь, всем достанется!»
        Расстроенная и озадаченная Берёзка выкладывала съестное из корзины на стол, около которого толпились голодные ребята. Исчезновение Зайца и Дарёны странным образом совпало с убийством воровского главаря Ярилко: того зарезали прямо возле корчмы, полной посетителей, но никто, как водится, ничего не видел и не слышал. Сыщики допросили с пристрастием всех тамошних завсегдатаев; дознание велось жёстко — кто-то из забулдыг даже не вернулся из кровавых застенков, однако ничего в этом деле не прояснилось. Потом какой-то пьянчуга под нестерпимыми пытками сознался, что зарезал Ярилко, имея перед ним огромный долг, которого не мог отдать. Горожане живо обсуждали всё это, и Берёзка, бродя по рынку, наслушалась достаточно, но внезапное бегство главного кормильца беспризорников, Зайца, лежало на этой путаной картине странным и жгучим пятном. Не мог он… Вернее сказать, не могла она без причин покинуть Гудок, бросив ребят на произвол судьбы. Впрочем, пострелята сами были не промах: где-то подворовывали, где-то попрошайничали, а несколько самых старших пошли честной стезёй, устроившись на работу, но не забывали о
своих младших товарищах.
        Сперва родители мужа бурчали:
        «Вот ещё, затеяла эту ораву кормить! Хлеба на них не напасёшься, на обжор этих босоногих!»
        Однако Первуша вступился за ватагу оборванцев:
        «Батюшка, матушка, ну не по-человечески это — позволять сиротам с голоду помирать. Мы не обеднеем, ежели Берёзка им пирожок-другой подкидывать станет! Там толковые ребята есть, можно их подмастерьями взять — всё не даром будут хлеб есть».
        Стоян почесал в затылке и согласился. Троих мальчишек приняли на работу — подать-принести, стружки да щепки убрать, товар в телегу погрузить; спали они прямо в мастерской, в подсобке. Другие ребята или не изъявили желания трудиться у ложкаря, или были слишком малы для этого. Те, кому полюбилась жизнь вольная, воровская, вскоре откололись и примкнули к шайке покойного Ярилко, которой теперь заправлял хранитель котла Жига. Девочек Берёзка взяла под своё крыло, обучая шитью да рукоделию; трое из них впоследствии устроились в богатые дома — обшивать-обвязывать хозяев да по хозяйству хлопотать.
        Но что делать с малышами? К работе они были ещё не годны, а кушать просили, и Берёзка не могла им отказать в помощи. Для них-то она и принесла эту тяжёлую, полную ещё тёплой снеди корзину. Те, пища и толкаясь, всем гуртом полезли расхватывать еду, а Берёзка, глядя на их тонкие немытые ручонки, чумазые лица и всклокоченные головы, только вздыхала.
        Дверь скрипнула, и девушка, вздрогнув, обернулась. Без стука в дом вошли четверо мужчин в добротных сапогах и цветных рубашках, а старший — чернявый, с серьгой в ухе — огладил свою сивую бороду и с ухмылкой спросил:
        «Ты Зайца знавала, девица-красавица? А то запропал куда-то, будто сквозь землю провалился».
        То был Жига, казначей и нынешний главарь воровской шайки. Его плутовато-недобрый, холодный прищур выдавал в нём человека, способного к жестокости, но осторожного, опытного и рассудительного. Тьма его зрачков сверлила всё вокруг хитрыми, всепроникающими буравчиками, обхождение у него было лисье, а хватка — волчья; голова соединялась с сутуловатыми, могутными плечами короткой бычьей шеей.
        «Я, дяденька, про Зайца давно ничего не слыхивала, — сдержанно отвечала Берёзка, за учтивой приветливостью голоса пряча своё напряжение. — Не девица я теперь, а мужняя жена, за сына Стояна-ложкаря выдана. Своим домом живу, разошлись наши с Зайцем пути-дороженьки».
        «Хм, а коли с ним не знаешься более, что ж ты тогда в его доме забыла?» — плутовато-проницательно сощурившись, спросил Жига.
        «Прослышала я, что ребятки одни остались, вот и пришла их проведать да подкормить, дяденька».
        Говоря это, не так уж Берёзка и лгала, и спокойная прямота её слов, похоже, убедила Жигу.
        «Что ж… На нет и суда нет, — крякнул он, выпив поднесённую ему чарку браги. — Была у нас мысля, что это Заяц Ярилко порешил, да теперь уж всё равно: мёртвого ведь не подымешь. А ты, значит, детишкам помогаешь?»
        Берёзка кивнула, ощущая лопатками неприятный холод: взор вора мазал по ней с неприкрытым похотливым намёком. Крутя ус и оценивающе оглядывая её, Жига прошёлся вокруг Берёзки.
        «Славно, славно… Ладная ты бабёнка — умыкнул бы тебя у мужа и сам женился! Хотя, ежели подумать, то к чему эти хлопоты? Мы и так с тобой сладить можем».
        Смрад его дыхания защекотал щёку Берёзки, и тошнотворный ком негодования и гадливости взбух у неё под сердцем. Впрочем, не показывая виду, девушка усмехнулась:
        «Что ты во мне нашёл, дяденька? И худа я, и бледна, и лицом не пригожа. Да и супружескую верность я блюду, честь оберегаю».
        «Муж — не стенка, подвинется, — хмыкнул Жига, подцепив её подбородок толстым, как колбаска, пальцем с жёлтым, поражённым грибком ногтем. — Муж твой да свёкор посудой торгуют, да? Ну, так ежели упрямиться станешь — платить их заставим, разорим, по миру пустим, а надо будет — и дом подпалим. Свекровь твоя милостыню просить будет, слезьми горькими умоется да и помрёт с голоду где-нибудь под забором. Ну так что, милая? Что скажешь?»
        Он вёл эти речи, не стесняясь детей, которые испуганными пташками жались по лавкам, а пришедшие вместе с Жигой воры переглядывались с глумливыми смешками. Сердце Берёзки застыло холодным камнем, губы сжались, а в руку просилась сковородка — проучить наглого бородача. Впрочем, вместо того чтобы проредить у него во рту чернеющие зубы, девушка напустила на себя игриво-покорный вид.
        «Ой, дяденька, что ж ты меня так стращаешь? — с медовой обходительностью пропела она. — Неласков ты, груб, а мы, бабы, угоду любим. Лучше бы вот присел, бражечки ещё испил, а я б тебе прореху зашила».
        «Какую ещё прореху?» — удивился Жига, оглядывая свою одёжу.
        «Да вот тут, на спине, — показывала Берёзка. — Шов малость разошёлся, я мигом дырку залатаю, а ты покуда бражечки глотни, горло промочи».
        «Бражечку — это мы завсегда», — согласился Жига, садясь к столу.
        Кувшин быстро опустел — кислое, пахнущее квасиной пойло разошлось по кружкам. Берёзка достала моточек свитых ею собственноручно ниток, наладила иглу и принялась штопать несуществующую дыру, приговаривая чуть слышно:
        «Шью я, стежки стегаю, разум-память тебе зашиваю…»
        Прихватывая ткань, в каждый укол иглой она вкладывала повеление забыть дорогу и к дому Зайца, и к своей семье. Чёрные брови Жиги встопорщились, насупившись.
        «Ты чего там бормочешь?» — насторожился было он.
        «Сейчас, говорю, уже дошиваю!» — Усыпляя бдительность вора, Берёзка улыбнулась, а сама продолжала ловко сновать иглой туда-сюда и накладывать заговор. Колдовская нить ложилась мелкими стежочками, свиваясь в хитроумные письмена ворожбы.
        Воры лениво хлебали из кружек брагу, громко швыркая и причмокивая губами. Один из них покосился на Берёзку, и в его глазах вдруг всплеснулся студенисто-холодный страх. Он дёрнул Жигу за рукав и зашептал:
        «Ты глянь, глянь… У неё ж очи огнём зелёным горят! Она, похоже, тоже ведьма! Не давай ей шить на себе!»
        Жига живо обернулся, но по стеклянной пустоте его взора Берёзка поняла, что дело сделано. Завязав узелок, она перекусила нитку.
        «Чего ты брешешь, какой огонь? — ворчливо гавкнул Жига. — Какого рожна вы меня сюда притащили? Расселись, пойло лакаете, будто дел у вас нет!»
        Он суетливо вытолкал недоумевающих воров на улицу и вышел сам, ни разу не обернувшись, будто и думать забыл о Берёзке. Только кружки с недопитой брагой на столе остались… Выплеснув остатки питья через порог, девушка шепнула:
        «Лейся, влага, проливайся — след-тропинка, потеряйся! Путь-дорожка, не виляй — прах дорожный, остывай!»
        Осев на лавку, она надолго застыла со сцепленными в нервный замок пальцами. Кто вложил эти слова ей в уста? В сумраке печной лежанки ей померещились до тоски знакомые очертания бабулиного носа и беззубого ухмыляющегося рта… Сердце печально трепыхнулось. Ребятишки робко подтягивались к столу, отщипывали от остатков угощения кусочки и вопросительно поглядывали на Берёзку: что-то теперь будет?
        «Всё хорошо, мелюзга. — Решительно стряхнув холодные мурашки наваждения, Берёзка встала. — Эти дяденьки сюда больше не вернутся».
        Жига тем временем шёл по улице и ругал воров на чём свет стоит: зачем, мол, притащили его на эту нищенскую окраину? Здесь и взять-то нечего: одни бедняки живут.
        «Дак мы ж хотели про Зайца вызнать!» — напомнили ему воры, дивясь резкой перемене в его поведении.
        Жига вяло повёл плечами. В его пустых глазах отражалось только небо, но не было ни капли осознанности, словно кто-то покопался в его мозгах и повернул там какую-то ручку.
        «А! — махнул он рукой и поморщился, вдруг передумав разыскивать юного воришку. — И нечего про него вызнавать. Смотал удочки — и ладно, нам больше барахлишка достанется. Ну его к лешему».
        «А как же Ярилко? — не унимались собратья по ремеслу. — Это ж Заяц ему второй рот на шее нарисовал — как пить дать! Иначе чего ж ему было корзину плести [13 - сплести корзину — сбежать], да ещё вместе со своею шмарой?»
        «Он, не он — какая теперь разница, — проворчал Жига. — Может, он вообще из города портки рванул [14 - рвануть портки — быстро скрыться]? Что ж нам теперь — суму по дорогам катать [15 - суму по дорогам катать — скитаться в поисках кого-чего-л.]? Будто делать больше нечего…»
        Что греха таить: в глубине души рад он был занять место атамана. Уж больно распоясался и оборзел в последнее время Ярилко: всю добычу шайки себе грёб, на попавших в беду собратьев-воров плевал… Может, и к лучшему, что подох он, а Заяц (если это в самом деле он убил главаря) избавил Жигу от необходимости самому марать руки в крови.
        «Нет, Жига, ты — как знаешь, а мы его найдём, — упрямо заявили товарищи. — Ярилко не должен без золота во рту остаться [16 - без золота во рту остаться — остаться не отмщённым (положить кому-л. золота в рот — отомстить за кого-л.)]!»
        «Ищите, коли охота, — холодно хмыкнул новый атаман. — Только без меня».
        Подгоняемый старыми опасениями, он зашагал дальше, набычивая голову и зыркая вокруг колюче-угрюмыми, сердитыми глазами. Ошибочно полагая, что Заяц — ученик бабки Чернавы, Жига остерегался его, но встреча с настоящей колдуньей не оставила в его памяти и следа.
        Воры бросились было назад к покинутому Зайцем домику, где только что угощались бражкой из рук Берёзки, но вот странность: сколько они ни плутали по трущобам, а этой старой, полуразвалившейся хибары так отыскать и не смогли, точно некая колдовская сила стёрла это жалкое жилище с лица земли.
        «Уж не колдунья ли нас запутала? — злились они. — Вот дрянь зеленоглазая!»
        Впрочем, Берёзка ещё не считала себя настоящей ведуньей. Дуновение с уст бабули, коснувшись её лба, осело под сердцем незримым грузом, который девушка ощущала в себе всегда. Его смутное присутствие накладывало отпечаток на каждый её день, лисьей тенью кралось за ней, подглядывало из тёмного угла… Всё, что Берёзка умела — это прясть и вышивать, вкладывая в узор всё тепло своего сердца, а потому отдавалась домашней работе всецело. Семья мужа приняла её хорошо: между свекровью и невесткой не возникло никаких бабьих дрязг, напротив — Милева взяла Берёзку под своё материнское крыло, а Стоян стал ей за отца. В каждодневных хлопотах Берёзка успокаивала сердечную тоску, вычёркивая Зайца из своей жизни. Истинная суть синеглазой воровки, притворявшейся парнем, делала страсть Берёзки неправильной, неестественной, пугающей. В ней порой фыркало колючим ёжиком возмущение, но сердце восставало против разума, и поединок этот не закончился и после свадьбы с Первушей. Сердце всё прощало и всё оправдывало: даже если Цветанка-Заяц и убила Ярилко — значит, было за что. Ребята рассказывали, что главарь воровской шайки
толкнул бабулю, и та, упав, разбила себе голову, а потом сгорела в каком-то колдовском огне…
        Вышивая рубашки для Первуши и Стояна, с каждым стежком Берёзка избывала свою тоску по дерзким синим глазам. Она пыталась полюбить молодого мужа, но в груди тлело к нему лишь грустное тепло дружбы, а не женская страсть к мужчине, и на задворках её души ночным татем маячили угрызения совести. Вот так, без вины виноватая, всю свою нерастраченную нежность она вкладывала в узоры по рукавам, вороту и подолу мужней рубашки — чтоб хворь его обходила стороной, а работа спорилась и кипела в руках…
        И работа кипела. Приданое Берёзки — клад, найденный в лесной пещере — пошло в дело: Стоян выстроил новый большой дом, расширил мастерскую. С утра до вечера там вытачивались ложки, миски, чарки, блюда, ковши, братины; Стоян был искусным резчиком по дереву, и утварь украшали затейливые узоры, которые его сын расписывал красками. Всей душой Берёзка желала мастерам процветания, и её пальцы сами пряли волшбу, а игла воплощала замысел в жизнь. Надев вышитые Берёзкой рубашки, Стоян с Первушей шли на работу, и там светлое, чуть грустное чудо, зародившееся в сердце юной рукодельницы, находило выход: тёплой, красивой, душевной получалась посуда, и покупали её охотно.
        Однажды к ним пожаловал сам посадник Островид. Стоян оробел сперва, решив, что у городских властей есть к нему какие-то нарекания, но глава Гудка рассеял его опасения:
        «Прослышал я, что твоя посуда — особая. Болтают люди, будто еда в ней кажется вкуснее, чем она есть на самом деле! Покупать пока не стал — решил сам изведать, правда ли это, да и самому мастеру заодно в глаза глянуть. Глаза у тебя хорошие, честные. А ну-ка!»
        Посадник решил провести опыт: брякнул на стол принесённую с собой золочёную чашку, а рядом с ней велел поставить деревянную миску, сделанную Стояном. По его приказу слуги притащили из повозки горшок каши с мясом, укутанный для сохранения тепла одеялом. Ох и знатная была каша — густая, обильно сдобренная маслом и распространяющая вокруг себя сытный дух! Юный расторопный отрок на глазах у седобородого, напыщенного владыки шлёпнул её черпаком из горшка сперва в богатую, сверкающую каменьями посудину, а затем — в простую, выточенную умелыми руками Стояна. При опыте присутствовало всё семейство мастера: Милева с младшими дочерьми, Первуша, Драгаш и Берёзка. Стоян, забрав в руку рыжеватую с проседью бороду, держался со спокойным достоинством, но в глубине его глаз мерцала искорка волнения: как-то покажет себя его посуда? Неужто правду говорит молва, и сделанная им утварь действительно такая чудесная?
        Достав золотую ложку, Островид зачерпнул каши из своей дорогой чашки, задумчиво прожевал мясные волоконца, сглотнул. Когда он собрался отведать из Стояновой посуды для сравнения, мастер протянул ему деревянную расписную ложку:
        «Возьми эту, владыка. Ежели из моей миски ешь, так и ложкой моей же».
        «Справедливо», — согласился посадник.
        Он зачерпнул деревянной ложкой кашу, взял в рот, жевнул пару раз… Его лицо просияло довольством, брови изумлённо взлетели вверх, и он, схватив миску, принялся за обе щеки уписывать вкусное варево — только за ушами трещало. Отец и сын переглянулись радостно, но робко: уж не шутка ли всё это? Однако Островид велел подать ещё и жареного гуся, и опыт повторился с тем же успехом: попробовав кусочек из своей посуды весьма сдержанно, из миски Стояна он слопал всё с восторгом, дочиста обсосал косточки и облизал жирные пальцы.
        «Ну, мастер, уважил! — сыто отрыгнув, промолвил посадник. — Никогда так вкусно не ел прежде… Вроде и каша, и гусь одни и те же, ан нет! Вкус-то — другой. В кои-то веки слухи не врут! Уж не знаю, как ты эту расчудесную посуду делаешь, но я хочу закупить её у тебя для своего дома».
        Островид пожелал приобрести триста мисок, шесть сотен ложек, двести ковшей, сотню братин, три с половиной сотни чарок — и для себя, и для своих дружинников и гостей. Он скупил всё, что было у Стояна в наличии, а остальной товар велел привезти, как только тот будет готов, но не позднее, чем через десять дней.
        «Не сумлевайся, господин, всё сделаем в срок!» — заверил его обалдевший от счастья ложкарь. Ещё бы: не каждый день на него сваливался такой огромный заказ, и прибыль суливший немалую.
        Как только высокопоставленный покупатель отъехал, Стоян ухарски взмахнул рукой:
        «И-эх! А ну, мать, лучший мёд ставь на стол! Это надо отметить!»
        «А не рано ли отмечать взялся? — сдвинула брови Милева. — Ты заказ-то сперва выполни…»
        «Выполню, куда ж я денусь! — засмеялся ложкарь. — Будь я проклят, ежели упущу такую выгоду! Но это — завтра. А сейчас… — Он подмигнул дочерям: — Ну, девки, что встали? Тащите мёд — видите, у матушки вашей ноги к полу приросли на радостях! Первушка! Нынче — гуляем, а на работу — утром!»
        Однако обмывание сделки затянулось на целых три дня, а остальные семь Стоян с раннего утра до ночи пропадал за работой вместе с Первушей и подмастерьями. Сделать за седмицу столько посуды — задачка не из лёгких, настоящий вызов! Однако они справились, и точно в срок заказчику был отгружен весь недостающий товар.
        Дела пошли в гору. Слава о чудо-посуде (говорили, что помимо улучшения вкуса еды и питья та ещё и приносила удачу) покинула пределы Гудка, и Стоян стал сбывать свои изделия купцам, а те развозили их по другим городам. Сперва мастеровые ума не могли приложить, что или кого им следовало благодарить за такое счастье; они полагали, что обязаны им исключительно своему искусству, но мудрая Милева, кивнув в сторону занятой прядением Берёзки, молвила мужу однажды вечером:
        «Возгордились вы, ребятушки, а между тем никогда ведь не были кудесниками… Вы — простые работяги, хоть и с золотыми руками. Вот кто у нас чудодейка! Целыми днями прядёт, шьёт, вышивает в своём уголке, как паучок, рубашки вам узорами нитяными украшает, а вы — ни сном, ни духом. Она ведь у нас преемница бабки Чернавы — забыли? Вот откуда чудеса-то берутся!»
        Стоян с Первушей так и сели, а Берёзка, скромно пряча взор в тени ресниц, молча делала своё дело — тянула зачарованную нить, суча её тонкими ловкими пальцами.
        Если прежде семья ложкаря жила сытно, но скромно, то теперь могла позволить себе и некоторые излишества. Стоян с сыном стали баловать своих жён подарками; Первуша, набросив на плечи Берёзки иноземную узорчатую шаль из лёгкого, лоснящегося шёлка и намотав ей на шею длинную нить жемчуга, сказал снисходительно-ласково:
        «На, принарядись, а то невзрачненькая ты у меня… Прядёшь и прядёшь. И правда — паучишка».
        Нежно чмокнув жену в висок, он покачал перед её носом яхонтовыми серёжками и опустил их ей на ладонь. Та улыбнулась, затаив вздох… Внешность свою Берёзка оценивала более чем трезво, не считая себя красавицей, но какой женщине не приятны любезные слова? Впрочем, поразмыслив, обижаться на Первушу она не стала: прямой и простой, как палка, он никогда не держал в сердце злого умысла и сознательного желания уязвить. Ежели что и брякал, так правду-матку — как на духу. Шаль мягко, вкрадчиво льнула к щеке, и ласка чужестранной ткани казалась Берёзке диковинной и непривычной. Девушка пристроила её на голову вместо накидки, заколов жемчужной булавкой. Заиграла, заструилась шаль полупрозрачными складками, очаровывая взор ярким рисунком, а легка она была, точно туман. Оставшись в светёлке одна, Берёзка покрутилась в обновках перед медным зеркалом, и уголок её рта прорезала усмешка. Ну ни дать ни взять — купчиха-щеголиха!
        Сам Стоян дома одевался просто, но если выходил куда-то, то выглядел щёголем — его можно было принять за вельможу. Знакомые торговые гости, завидев его на улице, кланялись и величали по батюшке:
        «Здрав будь, Стоян Благутич…»
        Да что там купцы — сам посадник, проезжая мимо, здоровался с ним.
        А Берёзка не мечтала о славе и всеобщем уважении, просто делала то, что умела — ткала, пряла, вышивала и собирала травы. Прознав, что она — преемница Чернавы, люди стали обращаться к ней за помощью, и поначалу юная кудесница была этим весьма озадачена и поставлена в немалое затруднение. Бабуля научила её немного разбираться в травах, а всё прочее приходилось делать по наитию. Иногда Берёзка, уединившись, шептала: «Бабусь, помоги мне, подскажи, как поступить!» И ответ всегда приходил — просто выныривал ярким поплавком на тёмную, мутную поверхность неведения.
        Дар её пробившим снежную корку первоцветом поднимал голову. Это было начало, первая робкая заря её силы, и Берёзка пробиралась в тумане наугад, постигая себя саму. Познала она и плотскую близость, но «телесная любовь» её не впечатлила — быть может, оттого что Первуша сам в этих делах оказался не слишком опытен. В тёплом сумраке супружеской спальни он дразнил Берёзку паучишкой, играл с её волосами, неуклюже возился, лизался, как телёнок, и удовлетворялся прежде, чем молодая жена успевала что-то почувствовать. Работал он много, а в отношении супружеского долга нравом обладал вялым. «Недотыка», — пренебрежительно обозвала бы его иная требовательная охотница до плотских утех, но Берёзка почитала за благо, что «это» у них случалось редко, а терпеть приходилось недолго. Эта сторона жизни мало её волновала и виделась скорее малоприятным приложением к супружеству, нежели неотъемлемой потребностью. Между тем прошёл год, промчался второй, промелькнул третий, а она всё никак не могла понести дитя; свекровь, мечтавшая о внуках, печально вздыхала:
        «Давно уж вы с Первушей живёте, а ты всё пустая ходишь…»
        «Ничего, матушка, нам Драгаш вместо сына», — с беспечной улыбкой отвечала Берёзка.
        «Драгаш Драгашем, а и своих деток пора уж бы вам заиметь, — качала головой Милева. — Жизнь-то коротка… А может, это — плата за твой дар ведовской».
        Берёзка не думала об этом: её больше заботило, как помочь очередному просителю, пришедшему со своей бедой. Пошлёт ей судьба дитя — хорошо, а нет — ну что ж, быть может, не в материнстве её предназначение, а в служении людям.
        Так она жила, понемногу становясь средоточием света и благополучия в семье. Вдохновенные чары вышивки на рубашках выливались в узоры на посуде, а когда Берёзка выходила на рынок за покупками, её узнавали и кланялись ей. Если бабушку Чернаву люди уважали и побаивались, то её юная преемница им трепета не внушала — её просто любили. Впрочем, Берёзка смущалась этой любви, уверенная, что не заслуживает такого почитания. Разве она великая чародейка? Нет. Всего лишь начинающая ведунья, мало что умеющая и ещё находящаяся на пути постижения собственных способностей…
        Синеглазая воровка всё реже посещала её думы. От надламывающей, безнадёжной, пьющей душу страсти осталась лишь лёгкая дымка грусти, реявшая над ежедневными заботами, как вдруг судьба решила испытать её сердце на прочность. Прошлое, уже почти ушедшее за пелену вчерашнего дня, нагрянуло в гости, поскрипывая по снегу новенькими сапогами; однако в когда-то столь любимых глазах Берёзка увидела колкий ледок, а впереди воровки катилась волна жутковатой нечеловеческой силы. Внешне Цветанка почти не изменилась, но внутри у неё Берёзка чуяла нечто тёмное, когтистое и зубастое.
        Они сидели друг напротив друга в светлице, и только спасительная нить ограждала Берёзку от неведомой тьмы в Цветанке. Нет, синеглазка не была враждебна и зла, напротив — выглядела смущённой и виноватой, но причин их с Дарёной исчезновения объяснять не стала. Когда из-под её верхней губы при усмешке выступили удлинённые клыки, на сердце Берёзки холодной каменной плитой опустилась жуткая догадка… Сейчас воровка держала своего внутреннего зверя в узде, но что будет с наступлением темноты?
        Родители мужа, конечно, усадили гостью за стол. Берёзка с тоской видела: от той Цветанки, которую она обожала запретной страстью, почти ничего не осталось. Старая оболочка несла в себе новое содержание, и последние мучительные ниточки любви, связывавшие её с воровкой, грустно растаяли, рассыпались золотой пылью. Встреча со старыми друзьями прервалась, как только за окном начала сгущаться вечерняя синева: Цветанка выскочила из дома, оставив всех за столом в недоумении, а жёлтые искры в глубине её зрачков больно царапнули душу Берёзки и заставили её сжаться от холодной скорби. Тёмный, одинокий и страшный путь ждал Цветанку, и на этом пути Берёзка уже не могла её никак поддержать.

***
        Ноющая боль то отступала, прогоняемая глотком отвара, то снова начинала подтачивать Берёзку, вспыхивая в низу живота злым колючим цветком, когда колымага подскакивала на колдобинах.
        — Боско, отвернись, — проскрежетала девушка сквозь страдальчески сжатые зубы.
        Тряпица опять вся пропиталась — хоть выжимай… Берёзка просунула под повязку чистый клочок льняной ткани, а использованный быстро выкинула в окошко дверцы. Это были не месячные: те давно бы уж кончились, да и срок для них ещё не подошёл. Ещё не хватало ей в дороге изойти кровью! Откинувшись на спинку сиденья, она молила целебные травки помочь ей. Увы, зачарованная нить, которую она обвязала вокруг пояса, отчего-то не действовала. Видно, правду сказала бабуля: ведунья может помочь кому угодно, кроме себя самой.
        Озабоченная мордашка Боско уже была повёрнута к ней.
        — Чего ты? — спросил мальчик.
        — Хворь одолевает, — простонала Берёзка.
        — Так ты ж ворожея — исцели себя!
        Берёзка устало молчала. За окном тянулся бесконечный слякотный сумрак, отнимавший силы дышать, жить и двигаться дальше.
        Когда Соколко уставал, они делали привал прямо на обочине дороги. Впрочем, долго стоять было опасно: в любой миг их могли найти навии, которые действительно шастали всюду целыми отрядами и вели себя, как хозяева.
        — Тебе самой знахарь нужен, — покачал Соколко головой, пощупав горящий лихорадкой лоб Берёзки.
        — В деревнях останавливаться опасно, — простонала та. — Многие уже заняты навиями…
        — Да вижу — чай, не слепой, — вздохнул Соколко.
        Постоялые дворы тоже кишели иномирными воинами: ни подкрепиться путникам, ни лошадей сменить. Наконец они всё же решили попытать удачи: четвёрка гнедых начала хрипеть и выказывать признаки переутомления.
        — Загоним лошадей — и всё, приехали, — мрачно заметил Соколко. — Нет, как ни крути, а надо либо этим отдых дать, либо свежих запрячь.
        Огонёк, пробивавшийся сквозь пелену дождливого мрака, сулил надежду или погибель. Путешественники приблизились к постоялому двору с опаской и сперва выслали неприметного Боско на разведку, и мальчик-зайчик принёс добрую весть:
        — Всё тихо!
        Хозяин двора, перепуганный и всклокоченный конопатый мужичок в потёртой меховой телогрейке, увидев вооружённых всадников сопровождения, сперва опешил: видно, худые новости дошли до него, и он со дня на день ждал врага.
        — Не бойся, свои, — успокоил его Соколко. — Мы простые путники.
        — Видать, всё ж не очень-то простые, коли с охраной ездите, — хмыкнул хозяин, близоруко щурясь в сторону дружинников Владорха.
        — Что поделать, время настало такое — неспокойное, — устало вздохнул Соколко. — По одиночке нынче опасно ездить.
        Мокрый сумрак вечных туч, нависая над головой, отнимал у изголодавшихся по свету глаз желание смотреть куда-либо, но выкарабкиваться из колымаги было всё же нужно. Плюх! Нога Берёзки попала в лужу жидкой грязи, смешанной с конским навозом, колени подломились. Она искупалась бы с головы до ног в этой жиже, по густоте напоминавшей тесто для блинов, но твёрдая рука дружинника поддержала её очень вовремя.
        Бревенчатые стены, снаружи пропитанные сыростью и мраком, внутри оказались вполне сухими и уютными. Свет наполненных жиром плошек золотисто плясал на клочках мха, которым были плотно утыканы щели, а дразнящий запах разогретой похлёбки с чесноком сразу возвращал к жизни и брал желудок в плен. Берёзке, однако, кусок не лез в горло: она мечтала хотя бы о какой-нибудь мало-мальской постели. В теле властвовала убийственная слабость, глаза горели мучительным слезливым жаром, виски разламывались от боли, а затылок налился чугунной тяжестью. Она уснула бы и на соломенном тюфяке, брошенном на пол — было бы одеяло потеплее…
        — Баньку, хозяин, баньку растопи, — в нетерпении потирал руки Соколко, до костей продрогший на козлах колымаги.
        — Будет, будет вам банька, гости дорогие, — с готовностью отозвался управитель постоялого двора.
        На радостях, что не враги к нему пожаловали, он старался услужить постояльцам всем, чем только мог. Берёзка тоже не отказалась бы от бани, но сил хватило только на умывание подогретой водой. Озноб усиливался к ночи, окутывая её покрывалом зябких мурашек, лоб сухо горел, а пальцы окоченели. Сунув ледяные руки под мышки, девушка сжалась под одеялом в комочек. Спасибо жене хозяина — помогла сделать свежий отвар, и боль как будто начала стихать, сворачивая свои чёрные щупальца до поры до времени. От еды Берёзка отказалась, и в пустом желудке тоскливо ёжилась дурнота.
        — Ну, хоть молочка выкушай, — уговаривала женщина.
        Берёзка сонно приподняла голову с подушки. Хозяйка со светильником в одной руке и с кружкой молока в другой приветливо и сочувственно улыбалась толстыми губами, утопавшими в мясистых щеках. Тень от её фигуры плясала и горбилась на стене вставшим на дыбы медведем…
        — А откуда молоко-то? Коровника у вас вроде не видела я, — пробормотала девушка.
        — А из ближней деревни подвозят, — охотно пояснила хозяйка. — Дотуда две версты всего.
        Согласившись, что нужно хоть чем-то поддержать свои силы, Берёзка обмакнула губы в молоко и принялась глотать. Сгустки сливок на его поверхности жирно щекотали, проскальзывали в рот, оставляя сметанный привкус. Глотки давались трудно, мешал ком в горле.
        — Вот так, вот и умница, — приговаривала хозяйка, поддерживая кружку в слабых руках Берёзки.
        Желудок не взбунтовался — и то хорошо. Вкусное, жирное молоко наполнило его так, будто Берёзка съела целый обед. Ещё бы тряпицу поменять — и можно спать…
        Ненадолго прикрыв глаза, она очутилась в солнечном саду. Вокруг шелестели лоснящиеся вишнёвые кроны, и звонкий полдень жалил кожу игольчато-лучистым теплом. Кто-то ждал её здесь, ждал очень давно, ещё до её рождения, а она ни сном, ни духом не ведала — жила себе, замуж вышла, пряла, вышивала и собирала травы… Ласковый оклик всколыхнул летнее марево, и сердце проснулось от спячки, стряхнув с себя ложные оболочки, которые наросли на нём за годы ожидания. Обнажённое, чистое, свободное, оно стремительно заколотилось в груди, просясь наружу, и Берёзка заметалась среди вишнёвых деревьев в поисках источника окликнувшего её голоса… Шершавые стволы, блестящая тёмно-зелёная листва — и шуршащие осенним листопадом страницы книги, на которых запечатлелись все её шаги и повороты, все помыслы и стремления. Вот нахальная синь глаз Цветанки пролетела мимо, оставив на сердце шрам; вот оледенелое тело Первуши, пожертвовавшего собою на защите Гудка, растаяло и впиталось в землю, чтобы весной прорасти свежей травкой… Это была её боль, прожитая и прописанная на небесных скрижалях, и вместе с тем — лишь шаги к чему-то
важному, самому главному. И только добрая тень бабули стояла рядом живая, улыбающаяся и вечная — не сморгнёшь, как наваждение, не перевернёшь, будто страницу. А голос звал нежно и ласково, обещая дни счастья и нерушимой радости, и Берёзка, взбудораженная его родниковой свежестью, бегала по саду, окликая: «Где ты? Кто ты?»
        Явь разбила сладкое видение ударом чёрной кувалды — ночной тьмы.
        — Охти! — всплеснула руками хозяйка, выглянув в окно. — Воины… Чужие!
        Ещё мгновение назад Берёзка лежала в постели, объятая слабостью, а теперь стряхнула остатки светлого сна и облачилась в мысленные доспехи. Никто не помог ей встать — она поднялась сама, будто и не хворала только что.
        Высокие и чёрные, воинственные тени веяли иномирным холодом, и хозяин выглядел рядом с ними подростком. Он что-то лепетал, пытаясь, видимо, задержать чужаков во дворе и дать время дружинникам приготовиться к схватке… Этот взлохмаченный суетливый мужичок всё верно рассудил и делал то, что было в его силах, но мог ли он противостоять морозно мерцающему во тьме оружию? Могли ли простые мечи воинов Владорха остаться целыми под ударами мертвящих клинков, обращающих всё живое в лёд?
        Хозяин успел юркнуть куда-то в темноту, будто кот, но трое дружинников всё-таки застыли ледяными глыбами, прежде чем Берёзка выпустила из своей груди слепящий свет.
        — Глаза! — крикнула она воинам из Гудка, и те, сообразив, тут же зажмурились.
        Раздирающая зрачки белизна на мгновение поглотила пространство, а когда вернулся прежний мрак, ослеплённые навии натыкались друг на друга, ударяясь шлемами и не отличая своих от чужих.
        — Бей их! — колоколом гукнул голос Соколко, и дружинники, не теряя времени, обрушились на навиев. Полетели головы с плеч, а осенняя грязь побурела от крови.
        Воинов из Нави было слишком много — тридцать или сорок, и все они, видимо, намеревались сделать этот постоялый двор своим пристанищем.
        — Нить! — перекрывая голосом лязг оружия, крикнула Берёзка.
        Удалой купец с полуслова уловил её мысль, поймал брошенный моток и вместе с дружинниками окружил воинов нитяным кольцом, в котором тем предстояло застрять на несколько дней. Натыкаясь на преграду, вставшую со всех сторон прозрачной стеной, воины-оборотни сослепу едва не перебили друг друга, но путникам некогда было наблюдать это зверское и нелепое зрелище. Радость от победы омрачалась тревогой: несколько раз навии были захвачены вспышками света врасплох, но как долго этот успех будет продолжаться?
        — Уходим! — зычно крикнул Соколко. — Хозяин, прощевай! Благодарствуем на гостеприимстве!
        Поднявшая Берёзку беспощадная волна боевой ярости схлынула так же внезапно, как накатила, и дружинникам пришлось усаживать её в колымагу, поддерживая под руки. Опустошающая слабость со звоном воцарилась в голове и теле, распластав Берёзку на сиденье, и если бы не подушки, та увядшей лозой соскользнула бы на пол повозки. Она уже не чувствовала движения, её поглотила гулкая бездна забытья.
        Казалось, на эту вспышку ушли все её силы. Явь пробилась сквозь её слипающиеся веки серым лезвием нескончаемого сумрака, когда они были уже далеко от места стычки с навиями. Отодвинув заледеневшими пальцами занавеску на дверце, Берёзка выглянула: стремительными, суровыми тенями за ними следовали девять уцелевших дружинников. Память о троих, талой водой ушедших в пресыщенную горем землю, сомкнула губы девушки печатью скорби. Знали ли храбрые всадники, отправляясь в путь, что вернутся из этой поездки не все? Наверно, эта мысль реяла над их головами чёрной прапорицей, ибо всякий воин вступает в игру со смертью, но не всякий выходит победителем. Провожая мелькавшие за окном очертания деревьев, Берёзка витала на грани беспамятства: её веки трепетали, то опускаясь, то распахиваясь, а глазные яблоки беспокойно дрожали.
        У мглы не было конца и края, гнетущее полотно туч тянулось беспросветно. День мало чем отличался от ночи — разве что сумрак чуть редел, позволяя разглядеть предметы. Нелегко было противостоять этой тьме, сохраняя свет в душе и не сходя с ума; Берёзка ощущала себя гаснущим светильником, в котором почти не осталось спасительного масла. Лихорадка пожирала её силы, кровь покидала её тело медленно, но неотвратимо, приближая смертельную грань. Её руки уже не могли разорвать ткань, и Берёзка, отбросив стыдливость, позволила Боско делать для неё из запасённых в дорогу чистых тряпочек прокладки. Они стали уже почти как брат с сестрой, между которыми нет никаких тайн. Кровотечение между тем даже не думало стихать: все тряпочки были пропитаны одинаково обильно. Когда их запас закончился, пришлось рвать сменную рубашку.
        — Что, всё ещё кровит? — спрашивал мальчик, хотя и сам видел: жизнь вытекала из Берёзки по каплям.
        Во время одного из кратких привалов Соколко заглянул в колымагу и ужаснулся мертвенному виду Берёзки.
        — Э, девонька, этак мы тебя живой до Белых гор не довезём! Что с тобой такое творится-то?
        — Выкидыш даёт о себе знать, — разлепив сухие губы, прошептала та. — Кровь не унимается…
        — Беда нам с тобой, милая, — покачал купец головой. — Ежели ты сама себя исцелить не можешь, надобно искать тебе другую знахарку.
        Как ни опасно было приближаться к поселениям, они всё же остановились в берёзовой рощице неподалёку от одной деревушки, которая казалась вполне мирной: видно, до неё ещё не докатилась волна навьего нашествия. Боско, перекинувшись в зайчика, отправился на разведку; ни Берёзка, ни Соколко ещё ни разу не пожалели, что взяли мальчика с собой: от него была большая польза в пути.
        — Славный малец, — сказал купец, проводив скачущий ушастый комочек взглядом. — Как соглядатаю ему цены нет.
        Вскоре Боско вернулся. Обежав всю деревню, он не обнаружил никаких признаков угрозы, а попутно даже успел выяснить, где живёт местная знахарка. Соколко, подхватив Берёзку на руки, велел:
        — Веди нас прямо к ней!
        Жилище ведуньи стояло на отшибе. Маленький огород грустно встретил гостей пустыми грядками с остатками ботвы, а единственная кривая яблоня обнимала ветвями крышу дома, словно оберегая его. Дверь отворилась на стук весьма скоро, будто путников здесь давно ждали.
        — Заносите её, — прозвучал молодой, властно-прохладный голос, показавшийся Берёзке чистой весенней капелью среди непроглядной слякотной мглы.
        Огонь тепло плясал в печи, веники трав издавали горьковатый лекарственный дух, а у стола хозяйничала высокая, статная женщина, окутанная густым плащом русых волос, которым отблеск пламени придавал осеннюю рыжинку. Бросив на больную один лишь взгляд, она всё поняла без слов.
        — Протечку, через которую силы твои уходят, перекроем, а вот малокровие у тебя опасное. Такое в один день не лечится, восстанавливаться долго придётся.
        Ведовским чутьём хозяйка дома узнала в Берёзке сестру по ремеслу. Склонившись над нею и окутав её тёплыми чарами карих глаз с золотыми искорками в глубине, знахарка с уважением в голосе молвила:
        — А ты посильнее меня будешь, голубка моя ясная. Откуда ты взялась, такая смелая?
        — Из Гудка я, — пробормотала Берёзка. — Бабушки Чернавы преемница.
        Пальцы ведуньи ворожили над травами, собирая по щепоткам состав для целебного отвара, а с губ беззвучно слетали слова заговора на остановку крови.
        — У нашей сестры одна беда: себе помочь не можем, — молвила она, кинув задумчивый взор в сторону сидевшего на лавке Соколко. — А потому друг к дружке бежим, коли припрёт.
        Чарующе-медвяный, летний вкус трав пролился Берёзке в горло, и светлая сила заструилась по телу золотыми завитками, прогоняя предсмертный звон в ушах и будто замещая собою потерянную кровь. Тонкие, хищноватые ноздри знахарки подвижно ловили каждый вздох, каждую мысль Берёзки.
        Деревенскую ведунью звали Яглинкой, и жила она, судя по всему, одна; глаза её временами слегка косили, а временами возвращались на положенное природой место, и это придавало её взору жутковатую загадочность: казалось, будто эти пронзительные, живущие своей жизнью очи каждое мгновение изучали иные пространства, незримые для простых людей. Изъян этот, впрочем, не портил красоты её облика — тёплой, как домашний очаг, и вместе с тем гордой, как сосна на крутом утёсе. Подвески из деревянных бусин и пёрышек обрамляли лицо Яглинки, свисая вдоль висков с очелья.
        — Что так смотришь на меня, добрый молодец? — усмехнулась она, поймав на себе зачарованный взгляд Соколко. — Гляди — обворожу, присушу, сердце у тебя, пригожего такого, украду!
        — Не украдёшь, чаровница, — хмыкнул купец. — Сердце моё уж навек отдано.
        — Та, по ком оно плачет, уснула вечным сном, — грустно проронила Яглинка. — Понимаю кручину твою, друг мой сердешный, да только негоже век свой бобылём коротать. Глянула б она на тебя сейчас — опечалилась бы.
        Слушая их разговор вполуха, Берёзка млела от тепла, разлившегося по телу властной истомой. Сознание её покачивалось на краю бездны, готовое вот-вот сорваться осенним листком в пучину сна, но Берёзка из последних сил цеплялась за действительность, чтобы ещё любоваться Яглинкой, собиравшей немудрящее угощение для путников. Хлеб да каша — вот и вся трапеза, но своевременность этой пищи намного перевешивала её простоту.
        — А что остальные не заходят? Стесняются, что ль? — усмехнулась Яглинка. — Зовите и их — всем еды хватит.
        Дружинники вошли, бряцая оружием — девять усталых мужчин, проделавших долгий путь в седле. На тёплом шестке у хозяйки стояло тесто для блинов; было ли то простым совпадением или добрым спасительным колдовством — этого не ведал никто, да и вникать особо не хотел. Голод брал своё, и ни один из путников не заикнулся, что это — запрещённая властями пища: все уплетали горячие блины с маслом за милую душу.
        — С неба солнышко скрылось — так мы новое на сковородке испечём, — приговаривала Яглинка, приветливо потчуя гостей.
        — Тихо тут, — молвил один из воинов.
        — Пока ещё тихо, — отозвался другой, жуя блин.
        Близость Белых гор чувствовалась в воздухе торжественной и звонко-снежной, предзимней тишиной. Берёзка, лёжа на лавке под окошком, чуяла эту ободряющую свежесть сердцем, в котором ещё сиял солнечный сон о вишнёвом саде. Там, в Белых горах, жил голос, звавший её — награда и венец её поисков.
        Банный жар сейчас повредил бы Берёзке, а потому Яглинка просто нагрела воды и помогла девушке забраться в просторную деревянную бадью, стоявшую за занавеской около печки. Растирая гостью мочалкой, ведунья мурлыкала себе под нос песенку.
        — Пусть смоет водичка все твои печали и хворобы…
        Закутанная в одеяло и очищенная телом и духом, Берёзка уснула на тёплой, душноватой печной лежанке, впервые за всё время поездки не чуя призрака опасности, вечно реявшего у неё за плечом.
        Утром она села в колымагу совсем другим человеком. От слабости ещё темнело в глазах и звенело в ушах, но гибельное кровотечение остановилось — после целого дня пути тряпочка осталась чистой. Зная, что последствия кровопотери ещё долго будут сказываться, Берёзка всё равно чувствовала облегчение.
        Когда показались горные вершины, она не поверила своим глазам: их озаряло солнце! Ослепительно-снежные, гордые и спокойные, они сияли вдали олицетворением мира и мудрости. Непроницаемый полог туч обрывался невдалеке от границы, но край его очень медленно полз в сторону владений княгини Лесияры, своей тенью пожирая кочку за кочкой, травинку за травинкой. Вступая в светлые земли, Берёзка словно оставила позади холодную тяжесть, висевшую на плечах; остальные путники тоже заметно приободрились, щурясь на ярком свету. И это была всего лишь малая толика тех ощущений, которые испытывали глаза навиев, попадавших в Явь.
        И вот, колымага медленно плелась по горной дороге, а Берёзка, высунувшись из окошка дверцы, лицом и ладонями ловила белогорскую осень — совсем не слякотную и хмурую, а яркую, светлую, нарядную. Склоны раскинулись вокруг во всём великолепии красок: тут были и тревожно-алые пятна, и тёплое приглушённое золото, и броская малиновая роскошь… Островки хвойной зелени разбавляли этот пёстрый пожар, а снега вершин венчали его строгой, целомудренно-недосягаемой белизной. После безысходного сумрака туч душа Берёзки будто вырвалась на волю из темницы, и улыбка сама собой расцветала на лице навстречу лучам доброго и спокойного, как остывающий каравай, солнца. Как давно она не подставляла ему щёк!
        А внизу разверзлась холодящая глубина пропасти. Чуть качнись колымага — и падение неизбежно… Ширины дороги едва хватало для одной повозки, а двум здесь было бы уже не разъехаться. Всадники разделились: четверо ехали впереди, пятеро — замыкали. Соколко-возница шумно вздохнул полной грудью:
        — Эх, хорошо-то как! Светло! Не ценили мы ясного солнышка, пока оно не скрылось за этими проклятыми тучами…
        Приближался рокот струй, низвергавшихся с большой высоты, а вскоре показался и сам водопад — величественное буйство струй, разбивавшихся далеко внизу о камни и вспененным белым потоком бурливших по узкому порожистому руслу. Берёзка, равнинная жительница, никогда не бывавшая в горах, с зачарованно открытым ртом залюбовалась этой красотой; с каждым мигом пребывания на Белогорской земле её всё больше наполнял светлый восторг, и даже беды и насущные тревоги отступили перед ликом этой ясной тишины. Это была та земля, в твердь которой она мечтала упираться ногами, это была родина того голоса, что нежно звал её во сне… Воздух здесь казался щемяще-сладким, а осенняя горчинка придавала ему ещё большее очарование. Эту пронзительную свежесть Берёзка пила жадными глотками, хмелея до слёз, которые подступали к горлу от дрожащего, ликующе-безумного комка чувств.
        — Какой дивный край, — вырвались у неё те же слова, какие в своё время произнесла и Дарёна, восхищённая отнимающим дар речи величием Белых гор. — Хотела бы я родиться и умереть здесь!
        Но обитательницы этого края не спешили встречать гостей хлебом-солью. Дорогу путникам преградила высокая фигура в светлой, сверкающей на солнце кольчуге и травянистого цвета плаще с наголовьем. Вместо приветственной песни слух Берёзки резанул скрип натягиваемой тетивы: грозная воительница целилась в них из лука.
        — Стой! — кнутом щёлкнул строгий приказ.
        С кошачьей бесшумностью совершая невероятные прыжки по выступам склона, к путешественникам со всех сторон устремился целый отряд в таких же плащах, отрезав им также и путь назад. Но даже дюжины натянутых луков не испугалась Берёзка: переполненная хмельным восторгом, она открыла дверцу и вышла из колымаги навстречу бдительным защитницам рубежей. Она не испытывала перед ними страха, хотя любая из них могла спустить тетиву.
        — Только не двигайся резко, — прошипел Соколко, испугавшись за неё.
        В груди Берёзки щекотно бурлило тёплое умиление и окрыляющая радость. Никогда прежде она не видела столь прекрасных существ, полных хищного изящества и мягкой силы. Что за ноги — стройные, готовые к упругому прыжку! Что за глаза — орлиные, проницательные! Такие невозможно обмануть… Наносники шлемов придавали лицам воительниц грозный вид, но без чрезмерной, бессмысленной свирепости и жестокости. По наитию Берёзка обратилась к самой властной и суровой из женщин-кошек, угадывая в ней начальницу:
        — Госпожа… Мы пришли не с войной, а с миром. Да будет благословенна прекрасная земля Белых гор!
        Воительница метнула короткий острый взор из-под надбровья шлема в сторону конных дружинников.
        — С миром, говоришь? А что тогда здесь делают вооружённые люди? — спросила она, снова пристально и строго воззрившись на девушку. Её голос пророкотал ледяным горным родником.
        — Они охраняют меня, — объяснила Берёзка. — Мы проделали опасный путь через захваченные навиями земли Воронецкого княжества, и трое из моих защитников погибли от вражеского оружия. Клянусь, воины не будут нападать!
        Дружинники в подтверждение её слов подняли руки, чтобы показать, что в них нет оружия.
        — Госпожа… — Губы Берёзки сами растянулись в дрожащую улыбку — наверно, не слишком уместную сейчас, но переживания невозможно было удержать внутри. — Белые горы — самый прекрасный край на свете! Я счастлива, что наконец-то добралась сюда. Наши земли поглотила тьма, а здесь так светло! И вы все такие… — Чувствуя, что сейчас самым глупым образом расплачется, Берёзка умолкла в поисках нужного слова, но все слова разлетелись стаей вспугнутых птиц.
        Видимо, что-то в лице Берёзки или в её голосе смягчило кошку-воительницу, и она опустила лук. По её знаку все остальные также опустили оружие, а Берёзка украдкой смахнула с ресниц слезинку. О, она была готова обнять и расцеловать всех кошек! Стена первой враждебности дала трещину.
        — Велизара, начальница южного пограничного отряда, — представилась воительница. — Назови себя и цель пересечения белогорской границы.
        — Берёзка, целительница и ведунья из города Гудка, — овладев собой, выдохнула девушка. — На козлах — Соколко, богатый гость, а охраняют меня люди воеводы Владорха. Мы пришли просить женщин-кошек о помощи нашему городу, который сопротивляется навиям. Защитников мало, а навиев — полчища! Без помощи Гудок не продержится долго… Меня послали просить у вас поддержки. Могу я увидеть государыню Лесияру?
        — Воронецкое княжество просит Белые горы о помощи? — озадаченно хмыкнула Велизара. — Это что-то новенькое!
        — Не всё княжество, госпожа, а только Гудок, — уточнила Берёзка, стараясь унять взволнованную дрожь голоса и пальцев. — Нам удалось отразить первый натиск навиев, но силы неравны. Прошу вас, проводите меня к вашей повелительнице как можно скорее, или погибнет очень много невинных людей! — Измерив мысленным взором длинную, тёмную дорогу, проделанную из Гудка, Берёзка пробормотала: — Если уже не погибли…
        — На войне люди умирают, как правило, — мрачно процедила начальница отряда. — Ладно… Пусть твоя охрана сдаст оружие, а я доложу о вас кому следует.
        Вскинув тяжеловатый, властный подбородок, она устремила взгляд на дружинников, но те замешкались, ожидая приказа. Берёзка обратилась к ним:
        — Пожалуйста, давайте сделаем так, как нас просят. Сдайте оружие этим женщинам-кошкам.
        Всадники спешились и принялись расстёгивать ремни ножен. Зазвякали пряжки, ударяясь о броню кольчуг. Все мечи, кинжалы, кистени, топоры, луки и колчаны со стрелами перекочевали к пограничницам, Соколко тоже честно сдал свой нож-засапожник, неприметно притаившийся за голенищем. Кошки обыскали всех мужчин на предмет сокрытого оружия, а также обследовали колымагу, перетряхнув там все вещи.
        — Прости, придётся и тебя досмотреть, — мягко промолвила Велизара, кладя руки на плечи Берёзки.
        Прикосновение её ладоней, заскользивших по телу, было быстрым и сдержанным — коротко и во имя служебного долга, а не удовольствия ради. Впрочем, ощупывая через юбку ноги Берёзки, кошка как будто смутилась — а может, девушке лишь померещились розовые пятнышки на её щеках, проступившие в щелях между лицевыми щитками шлема.
        — Ожидайте здесь, — сказала Велизара и на глазах у изумлённых путников растворилась в воздухе — только пространство пошло волнами, как поверхность воды от брошенного камня.
        — Таков наш способ передвижения, — пояснила одна из кошек с усмешкой. — Называется «одна нога здесь, другая там» в самом прямом смысле.
        В других обстоятельствах ожидание показалось бы томительным, но сейчас Берёзка просто наслаждалась мгновениями, летевшими над светлыми и мудрыми снегами горных вершин. Дружинники держались около своих лошадей, Боско забрался на козлы к Соколко, а юная ведунья воспользовалась возможностью размять затёкшее от сидения в колымаге тело и подышать медово-хмельным воздухом этих благословенных мест. Бодрящая, блистательно-ясная осень здесь была великолепна. А самое главное — голос из её сна казался как никогда близок… Может быть, он даже принадлежал одной из этих кошек. Всматриваясь в их лица, частично скрытые шлемами, Берёзка натыкалась на прямые, сдержанно суровые взгляды воительниц и в смущении отводила глаза. Кто же? Кто из них? А может, и не было здесь обладательницы заветного голоса, который держал её сердце на плаву всё это время и издалека помогал выжить.
        Велизара шагнула из пустоты, своим появлением заставив вздрогнуть непривычную к этому Берёзку.
        — Начальство даёт добро на ваше продвижение вглубь Белых гор, — объявила она. — Мчаться к вам навстречу им не по чину, так что придётся вам самим добираться к ним. Смысла ждать колец для быстрого перемещения нет: они будут готовы только через две седмицы, а усадьба госпожи — в пяти днях отсюда. Мы сопроводим вас. Уж не обессудьте — ваше оружие останется пока у нас.
        Пять дней! У жителей Гудка каждый час был на счету. Берёзка жалела, что не могла пронзать пространство так же, как это делали кошки, и ей приходилось трястись в колымаге. Впрочем, чудесные виды за окошком скрашивали дорогу, и они с Боско не могли налюбоваться склонами, покрытыми разноцветной пеной осеннего леса, торжественно-светлыми сосновыми борами, таинственными ельниками… Небо влюблённо глядело в синие очи земли — озёра, солнце нестерпимо сияло на чешуе водной ряби. Всякий раз, когда повозка проезжала по каменным мостам, перекинутым через головокружительные пропасти, у девушки леденела спина: одно неверное движение — и они вместе со всем скарбом и лошадьми полетят, кувыркаясь в воздухе, вниз… У страха, как известно, глаза велики.
        Съестные припасы закончились ещё по ту сторону границы, и кошки взяли на себя труд кормить гостей и их лошадей в дороге. Когда Велизара поднесла Берёзке пышный, ноздревато-упругий, обсыпанный льняным семенем хлебец с кружкой молока, их руки соприкоснулись, но лицо начальницы отряда осталось непроницаемым. Заметив, что Берёзка отломила половину своего хлебца и отдала не наевшемуся Боско, она проговорила:
        — Если вам мало, так и скажите, не стесняйтесь. Я могу принести ещё.
        — Благодарствуем, — сдержанно ответила девушка. — Нам и этого довольно.
        — А я бы не отказался, — брякнул Боско.
        Берёзка грозно нахмурилась и шикнула на него, но было поздно. Велизара блеснула молочно-белыми клыками в улыбке, утратив всю свою суровость; увы, из-за шлема нельзя было толком рассмотреть её лицо, но серовато-голубые глаза с тёмными пушистыми ресницами сразу прояснились и посветлели. Она ненадолго исчезла, а вернулась с внушительным куском пирога. Берёзка сглотнула слюну при виде рыбьего мяса, призывно и соблазнительно розовевшего на срезах, но напустила на себя равнодушный вид, не желая показаться прожорливой.
        — На, — усмехнулась Велизара, протягивая кусок мальчику. — Ешь, но учти: дополнительный раз по большой нужде мы из-за тебя останавливаться не станем!
        Берёзка сморщила нос, но у Боско отбить голод не могли никакие «невкусные» разговоры. Он хотел было вцепиться зубами в пирог, но усовестился и надломил его, желая в свою очередь поделиться с Берёзкой. Та, грустно переваривая свою половинку хлебца с молоком, покачала головой:
        — Кушай сам, я сыта.
        Получив разрешение, мальчик с лёгким сердцем слопал всё в одиночку. Сыто откинувшись на спинку сиденья и поглаживая себя по животу, он сказал:
        — А что? Я б тут пожил. Кормят славно. — Воздух, заглоченный им при жадном поедании пирога, вырвался на свободу громкой отрыжкой: — Бэ… Ой.
        Берёзка наградила его лёгким дружеским подзатыльником.
        Через три дня они остановились у лесного дома. Подпираемый сваями, он уединённо устроился среди сосен на склоне холма, и подниматься к входной двери приходилось по гранитным ступенькам-плитам. Рядом с домом журчал ручей, перекатываясь по каменистому руслу; такое его расположение было весьма удобным для хозяйки, которая как раз набирала воду. Завидев гостей, она оставила вёдра на земле и выпрямила свой упругий и гибкий стан, схваченный на талии широким кушаком. Подобрав подол чёрной, вышитой клетчатым узором юбки с передником, женщина направилась к колымаге. Шагала она прямо и уверенно, осанкой своей уподобляясь сосновым стволам, а подбородок держала высоко и гордо, щеголяя лебяжьи-изящной шеей. На щеках около уголков полного, чувственно сложенного рта играли предвестники улыбки — ямочки; глаза цвета золы смотрели дерзко и зорко, смело изучая прибывших незнакомцев, но в их прищуре чудилось горьковато-спокойное всеведение: казалось, уже ничто на свете не могло удивить их обладательницу. Волосы женщины прятались под шапочкой с белым платком, но на виске дерзко выбивался непослушный тёмно-русый        — Привет тебе, Велизара! — звонко окликнула она начальницу отряда, упершись одной рукой себе в бок. — Что за гостей ты к нам привела? Ух, сколько народу-то! Всех, поди, ещё и кормить надо?
        — Моя супруга Рынега, — представила хозяйку Велизара потеплевшим голосом. — Насчёт угощения не беспокойся: мы тут проездом, долго рассиживаться нам некогда, к начальству путь держим. А вот баньку приготовь, потому как гостям нашим западным полное очищение нужно. Отвар яснень-травы есть?
        При слове «западные» улыбчивые ямочки Рынеги скрылись, а глаза посерьёзнели. Всадников она оглядела настороженно, а завидев вылезавшую из колымаги Берёзку, вновь посветлела взором.
        — Найдётся отвар, — ответила она. — Крепкий да сильный, на воде из Тиши; думаю, всем по кружечке хватит. А баньку сей же час изладим.
        Вопросов она не задавала. Скоро банная труба закурилась дымом, а приветливая хозяйка оделила всех гостей квасом. Рассевшись прямо на траве у ручья и передавая друг другу ковш, дружинники утоляли жажду, а Рынега подошла к Берёзке.
        — А тебе и чиститься не надо: у тебя хмари нет ни снаружи, ни внутри, — сказала она, с приветливыми лучиками улыбки в уголках глаз разглядывая девушку. — Будто ты и не с запада вовсе… Вот только бледненькая ты что-то. Хвораешь?
        Ясные, живые и светлые, как солнечный полдень, глаза Рынеги очаровали Берёзку. Она душой чуяла: хозяйке лесного дома можно было поведать обо всём без утайки, поговорить по душам — по-женски, по-сестрински.
        — Я ребёночка потеряла, кровь долго не унималась, — призналась девушка. — Думала — не доеду до Белых гор.
        С печалью и мягким сочувствием женщина дотронулась до плеча Берёзки.
        — Не горюй… Какие твои годы? Ещё родишь. А сейчас тебе мясо кушать надо. И печёнку — прямо сырую можно. И яблоки. Ну, отдохни пока тут, а я пойду ещё дровишек подкину.
        Усевшись на поваленный ствол в сторонке от всех, Берёзка молча слушала золотистый звон ветра, ворошившего солнечные вершины сосен. Даже одиночество было здесь необременительным: мудрые деревья умели слушать с почти людским состраданием.
        Когда баня натопилась, Рынега позвала отдыхавших у ручья воинов:
        — Айда мыться да париться, гости дорогие! Раз уж вы в Белых горах, надо вам пыль западную с себя смыть… Там в предбанничке я вам отвар очистительный поставила — чтоб каждый из вас по полной кружке выпил! Пить — не хитрить! Кто не выпьет, по тому видно будет. Меня не обманешь!
        Пригожа была хозяйка, тепла и живительна, как костерок, и усталые мужчины повиновались её весёлому натиску охотно, с усмешками. Освободившись от кольчуг, дружинники отправились в баню, а вместе с ними и Соколко с Боско.
        — А венички я вам тоже с яснень-травою приготовила, — напутствовала Рынега, стоя у банной двери. — Её тут целая полянка поблизости растёт, оттого травушки этой у меня всегда вдоволь.
        Погрузив пальцы в хрустальные струи, Берёзка ёжилась, но наслаждалась. Холод ручья отзывался ломотой в суставах, но стоило вынуть руки из воды, как их охватывал жар не хуже банного. Всю боль, всю усталость и печаль забирала земля, оставляя Берёзке взамен тихое ощущение грустноватого счастья, а воздух, напитанный сосновой смолистой горечью, струился в грудь целебным зельем.
        — Как здесь чудесно, — прошептала она с улыбкой, отдыхая взглядом в лесной дали, где за частоколом стволов пряталась пропахшая грибным и ягодным духом сказка. — Забрать бы батюшку Стояна, матушку Милеву, сестриц и Драгаша да и поселиться тут навсегда…
        Рынега тем временем потчевала квасом кошек, ждавших своей очереди в баню. Велизара отлучилась куда-то, а вернулась с мокрыми волосами и связкой сёмги. Тяжёлые аршинные рыбины холодно блестели чешуёй и бились, пока женщина-кошка их не приколола кинжалом. Хрясь! Клинок вошёл рыбе в хребет, и она перестала трепыхаться. Берёзка чуть вздрогнула и отвернулась. Кошки ели улов сырьём, только очистив от чешуи и потрохов да слегка присолив.
        — Сами кушаете, а гостей голодными дальше повезёте? — шутливо нахмурилась Рынега. — А говорила — проездом, засиживаться некогда!
        — Тут на всех хватит, лада, — миролюбиво ответила начальница отряда кошек. — Ладно, раз уж такое дело, то запеки и для них рыбки, что ли.
        С этими словами она отобрала две увесистые рыбины и вручила жене. Та пошатнулась под тяжестью.
        — Куды! Мне и одной не поднять! Неси уж сама…
        А сосны ворожили светлыми заклинаниями, молча творя белогорское волшебство, которое так и просилось на прялку. Вплести бы его в нить — что за пряжа вышла бы!
        Тем временем мужчины начали выходить из бани, разморённые, с порозовевшими щеками. В одних рубашках и портках, без своего вооружения, дружинники выглядели совсем обычными, не воинственными, а в их глазах мерцал какой-то новый свет. Они оглядывались вокруг себя с первородным удивлением, будто открывали мир заново.
        — Это яснень-трава так действует, — одобрительно кивая, пояснила Рынега. — С глаз будто пелена падает.
        Настал черёд кошек париться. Супруга их начальницы подтолкнула Берёзку:
        — Иди тоже! Не станешь же ты немытой в дорогу пускаться?
        Жар смущения вспыхнул на щеках девушки — лицо будто костром опалило. При мысли оказаться в одной парилке с дочерьми Лалады коленки ослабели от студенистой дрожи, а по всему нутру будто хвойный веник прошёлся: и колко, и неловко, но живительно. С одной стороны, вроде верно — не с мужчинами же было идти, а с другой…
        — Давай, давай, — со смешком подбадривала Рынега. — Не бойся, никто тебя там не съест.
        — Как бы кровь опять не пошла, — пробормотала Берёзка.
        Большая ладонь Велизары тёплой тяжестью опустилась ей на плечо.
        — Не пойдёт, я её не пущу. Пошли, спинку тебе потру.
        Вольная тень игривости проскользнула в её словах, или девушке это почудилось? Как бы то ни было, она долго мялась в тесноватом предбаннике, не решаясь снять нижнюю сорочку, чем вызвала у кошек усмешки.
        — Не стесняйся, все свои.
        Где-то в животе ёкало и билось нечто жаркое, нежное и вместе с тем острое, как заморские пряности. На въезде в Белые горы Берёзку охватило восхищение женщинами-кошками в воинском облачении, а сейчас к этому чувству добавился новый оттенок. Без доспехов и какой-либо одежды кошки были не менее прекрасны: их сильные, стройные тела казались тугими луками, натянутыми для выстрела, и упругая готовность к движению, к прыжку, к бегу шелковисто перекатывалась у них под кожей. Облепленная распаренными листочками с веника, лоснящаяся от пара и пота, Велизара выпрямилась перед Берёзкой, съёжившейся на полкe в робкий комочек. Теперь её лицо не пряталось под шлемом, но девушка боялась поднять глаза, пока пальцы женщины-кошки не взяли её за подбородок.
        — Да отпусти ты себя уже наконец. Хватит дрожать, я тебя не укушу.
        Из-под банной шапочки на шею ей спускались, прилипая к коже, завитки русых волос. Черты её лица оказались простыми и грубоватыми, крупной лепки — совсем не под стать красавице Рынеге, но большие сине-стальные глаза в обрамлении густых ресниц выделялись на нём своей яркой пронзительностью. Их прямой, испытующий взор не ласкал, а колко изучал, вгоняя в смущение. От прикосновения её жёстких ладоней напряжение ушло сперва из плеч Берёзки, будто на них лопнул железный обруч, потом освободилась грудь и спина. Девушка сидела, вцепившись в край полка, а Велизара щедро оделяла её хлёсткой целебностью веника с несколькими стебельками яснень-травы. Опьянев то ли от влажного жара парилки, то ли от царапающе-шерстяного тепла, лившегося из ладоней Велизары, Берёзка уселась верхом на лавку, а женщина-кошка устроилась позади неё, орудуя мочалкой. Шершавые, душистые волокна липового лыка проходились по её бёдрам, лопаткам, растирали ягодицы, надраивали плечи.
        — Худющая, — с неожиданной лаской в голосе отметила Велизара, когда костяшки её пальцев стукнулись о выступающие ключицы Берёзки. — Ничего, отъешься на наших хлебах быстро.
        Под сердцем тепло и сладко ёкнуло. Голос из вишнёвого сада щекотал душу, растворённый в банном паре вместе с чистыми запахами веника и мочалки; казалось, стоило протянуть руку — и вот оно, солнечное пространство, наполненное шелестом крон… Прошла ли она ту черту, за которой покинуть Белые горы уже невозможно? Вместе с родниковой водой они проникали в кровь и струились в жилах, давая начало любви длиною в жизнь. Но неужели это глаза Велизары манили её издали? Цвет как будто тот, но… Рынегу не сбросишь со счетов!
        Берёзка вынырнула из грёз и отпрянула щекой от ладони Велизары: они сидели уже лицом друг к другу, соприкасаясь коленями. Не помня себя, девушка выскочила в предбанник и принялась напяливать рубашку. Та липла к мокрой коже, застревала, не хотела надеваться, а в спину катился мурлычущий смех кошек. Толчком распахнув дверь, Берёзка помчалась босиком по сырой, скользкой траве и с разбегу бросилась в леденящие струи ручья. Дыхание разом перехватило, а тело, объятое властным холодом, скрючилось до боли.
        — Ну как, освежилась после парка-то? — спросил смеющийся голос.
        Это Рынега вовсю потешалась над ней, вытирая руки передником. Пропахшая кухонным чадом, она помогла девушке выбраться на берег и отвела в дом. Каменный пол выстилали пестротканые дорожки, на стенах алели древесно-ягодным узором рушники, а в углу дышала теплом белёная печка с лежанкой. Туда-то, под защиту занавесок, Рынега и загнала Берёзку, заставив снять мокрую рубашку.
        — Обсыхай давай.
        Запах рыбы, густой и терпко-сытный, отозвался в животе настойчивым бурчанием: то здоровый жгучий голод властно напоминал о себе. Мужчины уже собрались за столом в степенном ожидании, а Боско откровенно облизывался и нетерпеливо ёрзал. Сёмга, запечённая со сметаной и душистыми травами, была выше всяких похвал — нежная, розовая, сочная. Целиком она в печку не влезла, а потому хозяйке пришлось нарезать её крупными пластами. Один такой кусочек, а точнее сказать, шмат размером с мужскую ступню Рынега подала Берёзке прямо на печку вместе с краюшкой хлеба.
        Вкусив белогорского гостеприимства, гости с запада разомлели. Как же не хотелось вновь нацеплять тяжёлые доспехи, взбираться в сёдла и трястись дальше по горным и лесным дорогам! Но дело есть дело, и после краткого отдыха дружинники заняли свои места впереди и позади колымаги, а кошки снова превратились в бдительных провожатых. Велизара двигалась справа от хвоста вереницы путников, не упуская никого из поля зрения.
        Когда на солнце набежали тучи, Берёзка сжалась от ужаса, дохнувшего ей в душу. Нет, это был не тот жуткий клубящийся полог, что завис над её родными землями, а вполне обычные осенние тучи, но нахмурившийся день охватил девушку удушающим кольцом тревоги. Зарядил дождь, и дорога раскисла, напоминая о безрадостной первой части пути — через Воронецкое княжество, и только весенняя синь глаз Велизары, временами приближавшейся к дверце колымаги, сладким и болезненным уколом возвращала к жизни. Берёзка всматривалась в эти глаза и гадала: «Она? Не она?» Неужели судьба снова играет в жестокие игры с её сердцем, обрекая на вечную безответность? Берёзка и без того довольно намучилась, любя Цветанку, и потребовались годы, чтобы пережить эту тоску.
        — Ты чего? — удивилась Велизара, когда девушка страдальчески отвернулась от неё.
        — Ничего, — процедила та. — А ты чего заглядываешь? В которой раз уже…
        — Да я так, — пожала плечами кошка. — Узнать, не надобно ли тебе чего-нибудь.
        К пятому дню погода, будто извиняясь за ненастный промежуток, сбросила дождливый серый плащ путникам под ноги и вновь открыла их взглядам все сокровища белогорской осени. Они подъезжали к белокаменному дворцу с пушистыми елями по обе стороны высокого крыльца. Поднимаясь по ступенькам, Берёзка ощущала в коленях пружинящую лёгкость, а в груди разливался то жар, то холод от волнения перед встречей, как она полагала, с повелительницей женщин-кошек. Она прокручивала в голове заготовленную речь, ступая по ковровым дорожкам блистательных покоев, пока не очутилась вместе со всеми остальными в комнате, стены которой были полностью закрыты книжными полками. За столом, заваленном свитками, сидела светловолосая женщина-кошка и кончиком гусиного пера водила по строчкам, что-то черкала и исправляла. Велизара поклонилась и доложила:
        — Госпожа, вот посланники из Гудка, о которых я тебе говорила. Это ведунья Берёзка, она у них за главную.
        — Да, Велизара, благодарю тебя, — чуть рассеянно отозвалась та, кого назвали госпожой.
        Звук этого голоса мягко толкнул Берёзку в грудь вишнёвой волной, а вскинутые глаза укололи хрустальной синевой высокого летнего неба. Пшеничные волны волос обрамляли умный гладкий лоб, а такого же цвета густые брови с выразительным изгибом поползли вверх, когда их обладательница улыбнулась, увидев перед собой девушку.
        — Разрази меня Ветроструй! — воскликнула она. — Зачем я только послушала советниц? «Обычай предписывает не владычице первой идти навстречу иноземным гостям, но гостям подходить к владычице…» Тьфу на такие обычаи! Велизара, отчего же ты не сказала, что сие посольство возглавляет столь милое создание? Я бы сама несла её всю дорогу на руках!
        Мраморный пол под ногами Берёзки превратился в бурное море, и она из последних сил попыталась вернуть себе власть над голосом. Речь, которую она заготовила, разбилась вдребезги о голубой хрусталь, и Берёзка сумела пролепетать только:
        — Государыня Лесияра… Мы пришли просить о помощи нашему городу…
        Взмах пальцев, унизанных перстнями — и уста Берёзки онемели, а вокруг светловолосой госпожи сомкнулся золотой ореол солнечного полудня в вишнёвом саду. Тот самый голос, который звал её в пророческом видении, прозвучал гулко, будто из колодца:
        — Дитя моё, я рада приветствовать тебя… Но позволь исправить твою ошибку: я не Лесияра, я её дочь Светолика, наследница белогорского престола. Южный пограничный отряд подчиняется непосредственно мне, поэтому вы оказались в моих владениях. Всё, что ты хотела сказать моей родительнице, государыне Лесияре, ты можешь изложить мне, а я не замедлю явиться к ней с подробным докладом, не упуская ни одного слова с твоих прелестных уст.
        Берёзка захлебнулась в сиянии ожившего сна и утонула в мраморном море пола, не успев даже уцепиться за плот — ковровую дорожку.

***
        Прекрасная смуглянка Горинка гуляла по одевшемуся в осенний наряд саду и срывала с веток душистые яблоки, а у Светолики назревало ощущение: что-то не так со всем этим. Невеста нравилась ей так же, как всегда нравились все обворожительные девушки, но не более. Княжна искала в своём сердце нечто особое, что должно происходить между назначенными друг другу судьбой половинками — какую-то колдовскую связь, золотую нить, светлую пуповину любви, но находила лишь осенний ветер и неотступную тревогу.
        Некогда она жаловалась на отсутствие снов-знаков, но теперь каждую ночь ей виделись тонкие пальцы, тянущие наполненную светом нить, и много мотков пряжи вокруг, а над всем этим реяло горьким знаменем чёрное вдовье покрывало. Теряясь в догадках о том, как эти сны истолковать, Светолика не говорила невесте ни слова о своём тайном смущении, лишь улыбалась в ответ и целовала протянутые ей губки. Горинка уже чувствовала себя в заряславском поместье княжны как дома, переселившись к своей избраннице: по обычаю, наречённые жили перед свадьбой вместе, дабы лучше друг друга узнать. К каким же заключениям о своей избраннице пришла за это время Светолика? Горинка любила красивые наряды и украшения, впрочем, ничего необычного в этом женском пристрастии как будто не было; также ей нравились увеселения и пиры — ни одной рыбалки и охоты она не желала пропускать, обожая жареную на углях дичь и рыбу. Куда только делась застенчивость, которую смуглолицая красавица проявила при их первой встрече!
        — Наконец-то я отдохну от строгих правил, в которых меня держали дома родительницы! Как я устала от этих «ежовых рукавиц»! То нельзя, другое нельзя, — откровенно признавалась она. — И как же хорошо и привольно мне живётся у тебя, лада!
        Светолика не отказывала девушке ни в чём, но чем больше присматривалась к ней, тем сильнее омрачалось её чело. Дорвавшись до свободы и роскошной жизни, Горинка брала от неё всё, что могла: спала до полудня, требовала к столу изысканных яств и просила чуть ли не ежедневно устраивать какой-нибудь праздник. Светолика пыталась выкраивать время, чтобы порадовать невесту, но бросить все свои дела не могла — иногда приходилось и отказывать Горинке. Та подолгу дулась и выкидывала коленца: могла уйти среди ночи на озеро и спать там под деревом, а порой целый день плакала и отказывалась от еды — одним словом, делала всё, чтобы заставить Светолику почувствовать себя виноватой. Сперва княжна оправдывала избранницу: ну, устала девочка от строгой домашней жизни, ну, вскружилась слегка её головка от изобилия и воли… С кем не бывает? Однако от одной мысли о том, что Горинка не угомонится, и с таким вот «подарком» придётся жить лет этак с сотню, а то и поболее, Светолика содрогалась и, как всегда, старалась заглушить нелёгкие думы обилием работы. Она руководила возведением трёх новых крепостей на своём участке
границы — для более плотного распределения войск у рубежа; по особому распоряжению княгини Лесияры строительство должно было завершиться в кратчайшие сроки, и спешка не прибавляла никому хорошего настроения. Светолика выматывалась сама и ставила работницам почти невыполнимые задачи, но те, скрипя зубами и осознавая чрезвычайную важность дела, всякий раз справлялись, хоть и падали без сил. Работали в три смены круглосуточно. Волшебное слово «надо» и пугающее слово «война» сплетались в мощный кнут, подгонявший всех; ударный труд приносил плоды, и вот — крепости были почти готовы, и в них уже заселялись кошки-защитницы. Из-за большой загруженности работой Светолика с начала осени перестала участвовать в каких-либо увеселениях, но, чтобы не давать невесте скучать, распорядилась устраивать развлечения для неё и назначила в своей дружине ответственных за это дело. Однако Горинка всё равно надувала очаровательные губки:
        — Лада, мне так не нравится. Без тебя — совсем не то! И еда не естся, и мёд не пьётся, и веселья нет. Мне грустно без тебя! Ты всё время где-то пропадаешь, а про меня совсем забыла!
        Светолика пыталась объяснять:
        — Голубка моя, пойми: грядёт война, и важно успеть подготовиться, чтобы отразить нападение врага и не пустить его на нашу землю. Поэтому мне приходится много работать… Время такое настало, не до веселья сейчас. Прости, родная.
        Горинка привередливо морщилась, и её глаза цвета ночного неба наполнялись слезами.
        — Ну кому пришло в голову затевать войну как раз тогда, когда у нас с тобой свадьба? Нельзя ли попросить их погодить, пока мы не сочетаемся браком? А потом пусть воюют себе, сколько хотят.
        Светолика не находила, что ответить на такие высказывания невесты. Весь мир крутился вокруг неё, и даже враги Белогорской земли обязаны были считаться с её желаниями. Видно, родительницы всё-таки что-то упустили в её воспитании.
        — Боюсь, в детстве её и правда избаловали, — с сожалением признавалась Пауница, сидя за обеденным столом, щедро накрытым в честь Светолики. — Я старалась быть построже, но Деянира потакала её причудам. Не вышло у нас с женой единства в отношении воспитания младшенькой… Лишь в последние пару-тройку лет Деянира спохватилась и попыталась-таки взяться за дочурку, да было уже поздно: воспитывать надо, как известно, когда дитё поперёк лавки умещается, а не вдоль.
        — Ой, да ладно тебе, — спорила Деянира. — В душе она хорошая девочка — мне ли, матери, этого не знать? А что до причуд… Так у кого их нет? К тому же, она ведь станет женой княжны Светолики, работать ей ни к чему, вот и пусть развлекается, пока молодая.
        — Для матери дети всегда хорошие, — вздыхала женщина-кошка. — Вся в тебя она. У себя на родине ты выросла в богатой семье и тоже была с младых ногтей избалованная, а я с детства трудилась, и весь достаток, который я сейчас имею, я заработала сама.
        — Речь сейчас не обо мне, — колко сверкала жгуче-тёмными глазами Деянира. И, обращаясь к княжне, чаровала её медово-терпкой улыбкой: — Госпожа, не бери в голову. Горинка станет тебе хорошей женой, уверяю тебя. Пусть до свадьбы перебесится, а в браке она возьмётся за ум, вот увидишь. Думаешь, она не осознаёт, чьей супругой ей предстоит стать?
        Возвращаясь домой с этого обеда, Светолика думала о том, что, оказывается, совсем не знала Деяниру, а точнее, не вникала в её суть. Дни их любви, овеянные пальмовым зноем и окутанные душистым покрывалом евнапольских ночей, казались теперь далёкими и светлыми; влюблённость никогда не способствовала трезвости суждений, и Светолика воспринимала тогда Деяниру восторженно, сквозь радужную призму своей увлечённости ею. Пленительный край пальм, олив и жасмина творил с её чувствами своё огненное волшебство, но сейчас, спустя годы, Светолика взглянула на бывший предмет своей любви глазами разума, а не сердца. Лишь красота Деяниры не померкла, но в душе она оказалась совершенно обычной, даже приземлённой. Женщина как женщина, со своими обыденными помыслами, материнскими заботами, лисьей лукавинкой и гибким расчётливым умом. Где были те безрассудные порывы юной души, жаждавшей любви, та неземная окрылённость и сердечный пыл? Наверно, отбыли на крыльях перелётных птиц на жаркую, бесснежную родину Деяниры.
        Видения, прямо-таки преследовавшие Светолику, никак не увязывались с Горинкой. В снах чудесные пальцы пряхи-чародейки свивали в нить свет звёзд и луны, вплетали солнечное золото и дыхание тёплого лесного ветра; наяву же княжна наблюдала совсем иную картину. За прялкой она невесту никогда не видела: та предпочитала праздное времяпрепровождение, и на её столике для рукоделия уже давно пылились пяльцы с незаконченной вышивкой. Вдовье покрывало также немало смущало Светолику: этот знак она вообще никак не могла истолковать, сколько ни ломала голову. А совсем недавно к этим образам добавился новый — белые паучки на мерцающей лунным серебром паутине, но вовсе не противные и страшные, а даже милые, с женскими головками.
        — О чём задумалась, моя лада? — полюбопытствовала Горинка, поднося ко рту княжны жёлтое с алым бочком яблоко, источавшее тонкий дух мёда и осени.
        — Да вот сны мне сниться начали, — решилась сознаться княжна, смачно надкусив сочный плод и принявшись с хрустом жевать. — Пальцы пряхи и много-много мотков пряжи. А ещё паучки с паутиной. И чёрное покрывало. К чему бы это?
        — Не знаю, радость моя, — устремив на Светолику невинно-недоуменный взор, пожала плечами невеста и тоже откусила от яблока.
        — Знаешь, мне никогда не снилось ничего, что прямо или косвенно указывало бы на тебя, — продолжила княжна, чувствуя, что дальше закрывать глаза на все эти нестыковки невозможно. — Ну, я имею в виду все эти знаки, которые бы подсказали, что ты — моя истинная избранница.
        Горинка жевала яблоко, потупив пушистые ресницы, и неясно было, слушала ли она или витала в своих думах. Желая привлечь внимание невесты, Светолика повернула её лицо к себе за подбородок.
        — Милая, согласись, ведь это очень странно! — сказала она, заглядывая в бездонно тёмные глаза девушки, в которых отражалось ночное еладийское небо. — У тебя был знак — обморок, а у меня — совсем ничего. Сны начались недавно, но я никак не могу связать их с тобой: прясть ты не любишь, чёрных покрывал не носишь… Я в замешательстве, моя голубка.
        — Но чего ты хочешь от меня, лада? — Горинка перестала жевать и воззрилась на княжну, пожав плечами. — Я совсем не умею толковать сны. Разгадывай их как-нибудь сама или обратись к хранительницам мудрости.
        — Что значит «разгадывай сама»? — Светолика тщетно пыталась разглядеть в глазах избранницы хоть какую-то искорку мысли, но не видела там ничего, кроме скуки. — Ведь это и тебя касается, Горинка! Наша с тобой помолвка случилась так быстро, что я ничего не успела понять, а теперь…
        В зрачках девушки наконец вспыхнули колючие огоньки, губы задрожали, дыхание сбилось, и она, уставившись на княжну с вызывающим прищуром, процедила:
        — А теперь, значит, ты сомневаешься? Ты хочешь бросить меня, расторгнуть нашу помолвку? Так и скажи!
        Недоеденное яблоко разлетелось на кусочки, оставив на стене влажное пятнышко, а Горинка, сверкнув алмазами слезинок, выбежала из комнаты. Светолика не стала её догонять, опустилась в рабочее кресло с высокой спинкой и велела подать себе чарочку чего-нибудь крепкого. Молчаливые книги на полках, знавшие ответы на многие вопросы, сейчас ничего не могли ей подсказать.
        Вместо служанки с подносом вошла Зденка. В её глазах княжна всегда находила и мысли, и сочувствие, и самоцветы грустной нежности. Не стал исключением и этот раз: подав княжне чарку горькой настойки, Зденка присела около её ног на скамеечку.
        — Прости, сестрица, я невольно слышала твой разговор с Горинкой, — ласково заглядывая Светолике в лицо, молвила она. — Ежели ты сомневаешься, твоя ли она избранница на самом деле, это можно проверить.
        — И как же? — осушив чарку и поморщившись, крякнула княжна.
        — Следует пойти к жрицам в святилище и попросить их, чтобы они испытали вас светом Лалады, — ответила названная сестра. — У вас на помолвке сей обряд не проводился, его перенесли на саму свадьбу, а зря. Ежели свет снизойдёт на вас, это будет означать, что всё правильно, и вы предназначены друг другу, а ежели нет… Сама понимаешь. Коли такое произойдёт в день свадьбы, неловкости и разочарования не оберёшься.
        Их с Горинкой помолвка была скромной: присутствовали только члены собравшихся породниться семейств. Княгиня Лесияра выглядела рассеянной и даже проронила вскользь, что время для торжеств не самое подходящее. Впрочем, она полагала, что раз уж судьбоносная встреча произошла, то и тянуть с бракосочетанием незачем: возможно, скоро всем будет вообще не до свадеб.
        — Да уж, — пробормотала Светолика хмуро. — Почему-то все вокруг так уверены в правильности знаков… Вернее, одного знака — обморока Горинки.
        — Ошибки очень редки, — улыбнулась Зденка. — Как правило, знаков бывает достаточно, и обморок — самый главный и верный из них.
        — И всё же лишний раз проверять стоит, — вздохнула Светолика. И добавила, разбивая улыбкой маску печальной озабоченности на своём лице: — Благодарю тебя, сестрёнка. В который раз убеждаюсь, что друга вернее, чем ты, у меня нет на всём свете.
        Окунувшись в дела, Светолика на какое-то время забыла о Горинке, и только к вечеру узнала, что та целый день где-то бродит. Княжне доложили, что она не пришла на обед, а когда её разыскали у озера под любимым деревом и позвали к столу, накричала на дружинниц и сказала, что не желает никого видеть. Там она сидела и сейчас, глядя на догоравший на горных вершинах закат. Заслышав звук шагов, девушка насторожилась и покосилась в сторону Светолики, но полностью не обернулась, пребывая в скорбном образе.
        — Пошли домой, ночь скоро. Холодает. — Княжна остановилась у неё за спиной и тронула за плечо.
        — Я не знаю, где мой дом, — дрожащим от горечи голосом ответила Горинка. — Родительская крыша мне опостылела, а ты… Ты стала совсем чужой. Не знаю, могу ли я считать твой дом своим.
        «Мы и не были никогда близки», — едва не сорвалось у Светолики с языка, но она только вздохнула:
        — Ты ведёшь себя, как ребёнок, Горинка. Ты и есть дитя — взбалмошное, живущее только своими желаниями.
        — Хватит меня воспитывать, — огрызнулась девушка. — Я давно не дитя.
        Светолика покачала головой, придавленная неподъёмной, как эти седые горы, тяжестью.
        — Ежели у нас ещё до свадьбы всё так грустно, то что же будет после? — бросила она в зябко-свежее вечернее пространство, не особо надеясь на ответ. — И будет ли?
        Горинка вскочила на ноги, растрёпанная, заплаканная, сверкающая очами — что ни говори, прекрасными.
        — То есть, ты хочешь отменить свадьбу? Так давай, отменяй, довольно меня мучить!
        Светолика успокоительно опустила руки ей на плечи, заправила за уши выбивающиеся атласные прядки волос.
        — Всё, всё, тихо, рыбка. Я очень много работала сегодня, из сил выбилась. Давай просто пойдём домой, поужинаем и ляжем наконец спать.
        — Поужинать и лечь спать — только это тебе и надо в последнее время, — с упрёком молвила Горинка.
        — А ты хотела одного сплошного праздника? — У Светолики уже не осталось сил даже двинуть лицевыми мускулами в горькой усмешке. — Так не бывает, дитя моё. Жизнь — это не только веселье, пиры и охоты, но ещё и будни, дела, заботы, труды, огорчения и неудачи.
        — Ты такая скучная, — скривилась Горинка.
        — Да, я скучная и вечно вся в делах, — устало подытожила Светолика, беря девушку за руку. — И изменений в лучшую сторону не предвидится. Пошли уже.
        Назначить проверку светом Лалады она пока не решалась — честно говоря, просто страшилась новых слёз и выходок Горинки. С каждым днём всё становилось только хуже, и Светолика совсем перестала бывать дома, где её ждали упрёки и выкрутасы невесты. Ей больше не доставляло удовольствия выполнение прихотей Горинки, а учащающиеся размолвки и нелады с нею утомляли. Когда Велизара доложила о нарушителях границы, просящих помощи у Белых гор, княжна ощутила странный укол светлого беспокойства, но это чувство оказалось погребённым под кучей дел, которыми она занималась, пока гости с запада продвигались к её усадьбе своим ходом. Она разгребала бумаги, когда в библиотеку вошли девять безоружных воинов, один усатый удалец, всклокоченный мальчик в телогрейке и невысокая, щупленькая незнакомка в вышитой шапочке-повойнике, покрытой чёрным платком. «Вдовье покрывало из сна», — ёкнуло сердце, но разум советовал не торопиться с выводами и тщательно во всём разобраться, ведь спешка в случае с Горинкой сослужила княжне плохую службу.
        Гостья с запада не отличалась броской красотой, обладала остреньким бледным личиком с тонким носом и едва заметными блёклыми губами, возле которых пролегли горькие складочки — видимо, от пережитых печалей, но глаза с этого лица на княжну смотрели удивительные. Большие, выпуклые и пристальные, они сияли внутренней силой и, казалось, пронизывали собеседника, читая его душу. Цвет их определить было сложно: то ли серый, то ли голубой, а временами в них всплывали колдовские зелёные искорки, будто обломки незаконченной сказки, прерванной на середине тяжёлой и горестной былью. Умные и внимательные, светлые и печальные, они впитывали весь мир с его болью и войнами, несправедливостью и грязью, но возвращали в него только любовь. Сердце Светолики забухало гулкими ударами, а всё тело окутало прохладное облако мурашек: именно такие глаза она желала видеть рядом с собой, отражаться в них и тонуть, умирать и воскресать из пепла каждый день под их мудрым взором. Горькая красота этой мудрости стоила всех сокровищ мира, а быть может, и вовсе не имела цены, потому что за ней стояла необъятная душа, соприкоснувшись
с которой, Светолика больше не желала пребывать в поиске, перебирая красавиц: она уже нашла всё и сразу — здесь, в этих глазах.
        Пока сердце и разум пребывали в немом оцепенении, язык уже по привычке болтал что-то в своём обычном духе: дескать, знала б я, что в гости пожаловало такое дивное существо — несла бы его от самой границы на руках. Берёзка (так звали гостью), еле двигая помертвевшими губами, пролепетала:
        — Государыня Лесияра… Мы пришли просить о помощи нашему городу…
        Светолика объяснила гостье её ошибку и предложила изложить дело, с которым та прибыла к княгине, но девушка зашаталась, безжизненно закатив глаза.
        — Боги, что с ней? — пробормотала княжна, подхватывая Берёзку на руки.
        — Натерпелась она в дороге, госпожа, — подал голос молодец с лихими усами. — Во время натиска навиев на Гудок у неё выкидыш случился, кровь долго не утихала. Думали, не довезём её живой. К тому же, овдовела она: в тот же самый день супруг её от стрелы вражеской в ледяную глыбу обратился.
        Светолика уже видела у Берёзки признаки острого малокровия, а сердце переполнилось восхищением и грустноватым уважением: столько горестей и тягот легло на эти хрупкие плечи, но они не сломались, не повисли безвольно, их обладательница рвалась в борьбу. Последнее обстоятельство особенно радовало: значит, не весь воронецкий народ безропотно и бездумно принимал навиев, и можно было рассчитывать на западного соседа как на союзника.
        Опустив Берёзку в лучшей из гостевых опочивален на широкое и мягкое перинное ложе, Светолика осторожно её разула, с трепетной нежностью поражаясь размеру её ножек: ступня гостьи вся умещалась у княжны на ладони. Для удобства и облегчения дыхания Светолика расстегнула брошку у неё под подбородком и сняла вдовий платок, и пепельно-русые косы, выскользнув из-под повойника, разметались по постели. Веки Берёзки тем временем затрепетали: она пришла в себя и вцепилась в платок.
        — Что ты делаешь, госпожа…
        — Прости, — смутилась княжна. — Я думала, так будет удобнее. По-моему, этот платок душит тебя.
        Пальцы Берёзки судорожно замерли, сминая ткань. Она стискивала концы платка, кутая им плечи, но на голову не спешила его возвращать. Её взгляд туманно скользил по роскошному убранству опочивальни, по золотой бахроме и мягким тяжёлым складкам занавесей.
        — Прости мне мою слабость, госпожа, — наконец проговорила Берёзка, по-видимому, собравшись с мыслями и силами. — Сама не знаю, что на меня накатило. Нас ведь привело в Белые горы дело чрезвычайной важности, и чем скорее мы его обсудим, тем лучше.
        — А ты уверена, что способна сейчас что-либо обсуждать? — с задумчивой полуулыбкой спросила Светолика. — Что-то глядя на тебя, мне думается иначе.
        — Мне уже лучше, госпожа, — заверила Берёзка с дрожью волнения в голосе.
        — Давай сделаем так: чтобы не терять времени, ты вкратце объяснишь суть вашего дела, а я передам это моей родительнице, и она примет решение, — предложила княжна, любуясь Берёзкой с тёплой дрожью в сердце.
        — Если коротко, то нашему городу нужна военная помощь дочерей Лалады, — ответила девушка, теребя угол своего чёрного платка. — Мы отразили первый натиск навиев своими силами, но долго защитники города не продержатся, хоть я и оставила им свою пряжу и масло для вспышек.
        Светолика присела на край постели, заинтересованно потирая подбородок.
        — Хм… А что за пряжа и что за масло? — спросила она, при слове «пряжа» вздрогнув от отголосков снов.
        — Если такой нитью обнести какое-либо место, навии через неё не смогут переступить некоторое время, — объяснила Берёзка. — Я отдала людям всю пряжу, которую изготавливала много месяцев. Хватит, чтобы обнести город несколько раз. А масло… Я вложила в него свет, и если его поджечь, оно вспыхнет так ярко, что навии ослепнут: их глаза привычны к сумраку, и они наслали на наше небо плотный полог туч, который не пропускает солнечные лучи. Потом, конечно, их зрение восстановится, но вспышка их отпугнёт и задержит. А ещё необходимо закрыть Калинов мост…
        Она умолкла испуганно и озадаченно: Светолика, завладев её рукой, ласково изучала пальцы — без сомнений, те самые пальцы, которые видела в снах и которым было под силу вплести в пряжу свет луны, солнца и всех звёзд. Осталось проверить только последний образ-знак.
        — Паук, — сказала Светолика. — Это слово для тебя что-нибудь значит?
        — При чём тут это? — В глазах Берёзки тревожной зеленью проступило удивление, но княжна видела: судя по тому, как девушка вздрогнула, пробный камень попал в цель.
        — Надо проверить одну догадку, — уклончиво ответила Светолика.
        — Мой муж называл меня паучишкой, — пробормотала Берёзка. — Оттого что я много пряду.
        — Вот и сбылись мои сны, — само собой вырвалось у Светолики, чьё сердце будто провалилось в сладкую, медово-вязкую глубину счастья.
        Губы Берёзки задрожали, а глаза распахнулись, будто окна, ведущие в светлый летний день. Её пальцы похолодели в руке Светолики, и княжна дохнула на них, согревая.
        — К-какие сны? — пролепетала гостья с запада.
        — Думаю, и тебе кое-что должно было сниться, — улыбнулась Светолика. — А что до твоего дела… Полагаю, тут нужен чрезвычайный военный совет. Постараюсь убедить мою родительницу созвать его, и на нём ты всё изложишь подробно. Вопрос очень непростой.

***
        Берёзка открыла глаза навстречу золотому осеннему дню, полному яблочно-медового света. Первая же мысль, которая кошачьи-мягко закралась в голову, согрела душу: встреча случилась. У голоса из вишнёвого сада появилось лицо, тёплые сильные руки и лучистая, чарующе-клыкастая, колдовски-притягательная улыбка. Из всех прекрасных женщин-кошек княжна Светолика была самой-самой… Берёзка не могла подобрать слово, которое выразило бы тот горячий, мучительный и сладкий комок чувств, что мячиком вертелся под рёбрами, заставляя сердце биться чаще, а язык — заплетаться.
        Чёрный платок, сложенный на застеленной алым бархатом лавке, печальным ветром ворвался в мысли юной вдовы. Прошло так мало времени со дня гибели мужа, а она уже загорелась страстью… Хмурясь, Берёзка пристыдила себя, но от правды нельзя было отмахнуться, как от надоевшей мухи: Первуша был славным парнем, но выходила она за него без любви, молча страдая по Цветанке-Зайцу. Она покорно жевала пирожок под названием «стерпится-слюбится», и тот ложился в желудок, не затрагивая сердца. А оно, измученное и усталое, уже не ждало ничего нового, светлого и живительного — просто тихо тлело, вместо того чтобы сиять.
        Нет, нельзя сажать в землю, которую Первуша напоил талой водой, семя нового солнца. «Вода должна высохнуть, а боль — отпеть свою песню», — шептал чёрный платок, заковывая душу в ледяные кандалы скорби. С тоской Берёзка устремила взор на блюдо с румяными яблоками, стоявшее на столике в луче света; и хотело бы солнышко откусить кусочек от наливного бока, да не могло, только блестело на гладкой кожице, точно воском натёртой. В одной сорочке, с распущенными косами, в которых засеребрились первые зимние ниточки горя, Берёзка подошла к столику и взяла красивый и соблазнительный плод. Все они были как на подбор крупные, тяжёлые, источавшие щемяще-светлый, сладкий дух. Хрум… Сок брызнул во все стороны, а белая рассыпчатая мякоть таяла во рту.
        — Что, вкусные яблочки? — холодным сквозняком ворвался в комнату неприветливый девичий голос.
        Вздрогнув от его хлёсткости и враждебности, Берёзка обернулась. В опочивальне она была уже не одна: на неё смотрела темноглазая смуглая красавица с невероятной толщины косой, в которой мерцали нити бисера. Недоумевая, откуда в глазах незнакомки столько горького яда, Берёзка неуверенно ответила:
        — Яблоки хороши, благодарю. — И, откопав в памяти слова поизысканнее, спросила: — А кого я имею честь лицезреть?
        Свежие и яркие, как ягодки малины, губы красавицы дрожали и кривились. Она выплюнула Берёзке в лицо:
        — Ты имеешь честь лицезреть законную избранницу княжны Светолики, девчонка. — Стуча каблучками, девушка пересекла комнату небрежно-величавой походкой и остановилась напротив Берёзки. — Я — законная, заметь! А ты — самозванка, невесть откуда взявшаяся. Даже не мечтай о том, чтобы занять моё место!
        — Прости, госпожа, но я не понимаю, — сдержанно ответила Берёзка, пытаясь отгородиться от потока злости невидимым щитом, но слова «законная избранница» неприятно вонзились ей в сердце неожиданным шипом.
        Смуглянка, неприязненно кривя очаровательный рот и меча глазами колючие молнии, прошипела:
        — Врёшь, всё ты понимаешь! Я слышала, как ты ворковала с моей избранницей про сны! Так вот, заруби себе на носу: я её наречённая, я, а не ты! Ежели ты не уберёшься отсюда немедля, я тебе глаза выцарапаю!
        От слов законная невеста княжны незамедлительно перешла к действиям: остроту её коготков Берёзка тут же испытала на себе. С кошачьим воем девица бросилась на молодую ведунью, норовя впиться ей в лицо, но успела только оцарапать щёку. Кто-то сзади обхватил её, обездвиживая руки, а она билась и верещала:
        — Пусти! Пусти, я её задушу… Дрянь, дрянь, дрянь!
        Спасительницей Берёзки оказалась русоволосая молодая женщина в длинной вышитой рубашке и надетом поверх неё тёмно-красном кафтанчике с кушаком. Впрочем, одной ей было непросто удерживать взбесившуюся невесту Светолики, и она крикнула:
        — Стража! На помощь!
        В тот же миг в опочивальню ворвались кошки-охранницы и перехватили у неё бьющуюся девицу. Из их сильных рук та уже не могла вырваться, хоть и извивалась змеёй, визжа до срыва голоса. Её красивое личико налилось натужной краснотой, на щеках блестели мокрые ручейки. Её выволокли из комнаты, а Берёзка и незнакомка вслушивались в удаляющиеся истошные вопли драчливой красотки.
        Незнакомка заговорила первой.
        — Давай, я тебе царапину водичкой из Тиши обмою, — предложила она приветливо. — Заживёт уже к следующему утру.
        Её красота была не столь вызывающе-ослепительна, как у бешеной смуглянки, но сияла мягким внутренним светом, одухотворённая и кроткая. Большие серо-зеленоватые глаза казались грустными, даже когда она улыбалась — наверно, из-за длинных ресниц, не загнутых вверх, как у всех, а поникших долу.
        — Благодарю, — пробормотала Берёзка.
        Женщина, пообещав скоро вернуться, выскользнула из опочивальни, а Берёзка, сражённая, осела на постель. Её сердце, ещё недавно весёлой пташкой прыгавшее в груди, будто вынула ледяная безжалостная рука, а с помертвевших уст был готов сорваться стон. Доколе судьба будет издеваться над ней, сперва маня сияющими надеждами, а потом отнимая этот свет и оставляя её в пустоте и мраке безысходности?
        — Я — Зденка, названная сестра княжны Светолики, — представилась грустноглазая женщина, входя в комнату с драгоценной чашей, полной воды.
        Смочив тряпицу, она осторожными движениями принялась промокать горящую полоску на щеке Берёзки — след от ногтя. Её светлая, как летнее небо, доброта смягчила душевную боль девушки, и та нашла в себе силы спросить:
        — А что это такое — Тишь?
        — Это священная река, которая сетью опутывает подземное пространство Белых гор, — охотно пояснила Зденка, отжимая тряпицу. — Её чудесная вода напитана силой Лалады и поистине живительна. Не беспокойся, от царапины и следа не останется.
        А Берёзке живительными показались руки Зденки, которые ласково расчесали ей волосы гребешком, заплели в косы и уложили под повойник. Обволакивающая, как молоко, материнская нежность смывала тоску и горе, и на глазах растроганной Берёзки выступили слёзы.
        — Я не помню своей матушки, но она должна быть похожей на тебя, — проговорила она.
        Зденка лишь кротко улыбнулась в ответ, а потом спросила:
        — Тебе нравится у нас?
        — О да! — дала Берёзка ответ, который шёл из глубины её очарованной Белыми горами души. — Я полюбила этот край в тот миг, когда увидела его!
        — Рада это слышать, — тепло молвила Зденка. — Пусть наша земля исцелит все твои печали.
        Сердечные страдания пришлось на время отложить: в усадьбу Светолики прибыла княгиня Лесияра и её военные советницы. Кольца для перемещений были ещё не готовы, и правительница Белых гор, вняв убеждениям о срочности дела, приняла решение пойти западным гостям навстречу. Берёзка переоделась в привезённые с собой чистые и нарядные вещи, дабы предстать перед главными лицами государства в достойном виде: белую рубашку, вышитый серебром чёрный долгополый кафтан с кушаком из белого шёлка и чёрные замшевые сапожки, а платок повязала так, чтобы открыть мочки ушей, отягощённых яхонтовыми серёжками — подарком Первуши. Она ожидала, что её проведут в просторную, по-праздничному великолепную престольную палату, но княгиня с советницами ожидала её в небольших покоях с зелёной отделкой стен. Взглянув в светлое, спокойно-величавое лицо Лесияры, восседавшей в резном кресле с высокой спинкой, Берёзка ощутила сперва ледяные шажки мурашек на лопатках, а потом под сердцем разлилось тепло. Дрожь под коленками сменилась уверенностью: как бы ни повернулись переговоры, владычица Белых гор примет единственно справедливое
решение. По правую руку от княгини сидела Светолика, а советницы расположились на лавках. На княжну Берёзка старалась не смотреть, чтобы ненароком не задрожал голос или, чего худого, слёзы на глазах не выступили.
        — Здравствуй, Берёзка, — просто и доброжелательно поприветствовала Лесияра посланницу из Гудка. — Светолика уже вкратце передала мне суть дела, но мои советницы услышат это в первый раз, поэтому я прошу тебя как можно подробнее изложить всё, с чем ты прибыла в наши земли. Но позволь сперва представить тебе тех, кому ты будешь это рассказывать.
        Она стала называть имена, а Старшие Сёстры приподнимались со своих мест: Орлуша — невысокая, но жилистая носительница длинного одиночного рубца на лице; Радимира — сероглазая, с широким, суровым и благородным лицом; Ружана — самая старшая, с двумя седыми косами; кареглазая Мечислава — рослая, грозная и воинственная, не расстававшаяся даже на совете со своим огромным мечом в богатых ножнах. Со стороны Светолики присутствовала Солнцеслава — угрюмая обладательница золотисто-карих глаз, шрамов от когтей на щеке и словно бы припорошенных инеем тёмных кудрей.
        Берёзка, откланявшись всем кошкам, представила своих спутников — храбрых телохранителей, приставленных к ней Владорхом, а также Соколко и Боско. Мальчику для этой важной встречи раздобыли новые сапоги, портки и рубашку, а со своей засаленной старой телогрейкой он расставаться не пожелал: она ему уже стала как вторая кожа.
        — Любо ли вам наше гостеприимство? — спросила Лесияра, проявляя себя заботливой хозяйкой. — Удобно ли вас разместили, всем ли вы довольны?
        — Уж как любо, государыня! — ответили гости с поклоном.
        — Ну, коли так, то хорошо. Берёзка, — обратилась Лесияра к девушке, — мы тебя внимательно слушаем.
        Лёгкая дрожь снова защекотала Берёзку под коленями: на неё были устремлены шесть испытующих взоров и один — ласковый, ободряющий. Берёзка знала, кому он принадлежал, но не находила в себе сил с ним встретиться и предпочитала обращаться к Лесияре. Ни одним оборотом из той речи, которую она прорабатывала в уме за долгие дни пути, ей не довелось воспользоваться: слова лились сами, как им заблагорассудится. Берёзка начала издалека, поведав слушательницам о неудачной попытке ведуний с дочерьми закрыть Калинов мост, закончившейся для них гибелью; далее описала пелену жутких туч, которая, без сомнений, колдовским способом подпитывалась из Нави; потом с болью и содроганием в сердце рассказала о нашествии навиев на Воронецкое княжество и их попытке взять приступом Гудок.
        — Расскажи-ка поподробнее про пряжу и вспышки, — заинтересовалась Лесияра.
        Берёзка рассказала и даже вручила княгине один моток для ознакомления. Владычица Белых гор пристально рассмотрела его, покрутила пальцами кончик нити, потом передала советницам, чтоб те тоже могли взглянуть. Лесияру интересовало количество мотков, необходимое для окружения одного среднего города — такого, как Гудок, как долго зачарованная нить держит защиту, а также сколько мотков Берёзка может напрясть, к примеру, в день. После нехитрых расчётов становилось ясно, что на чудесную пряжу для защиты Белых гор особо рассчитывать не приходилось.
        — А если попробовать научить наших рукодельниц прясть такую нить? — высказала мысль Радимира. — У нас много мастериц, способных творить своими пальчиками настоящую волшбу.
        — Я попробую, госпожа, — робко ответила Берёзка. — Но не знаю, смогут ли они перенять это от меня. У каждого свой дар, и всякий кудесник волхвует по-своему…
        Наконец она перешла к своей главной цели — просьбе о военной помощи Гудку. Лесияра пожелала знать, сколько ещё городов в Воронецком княжестве оказывает навиям сопротивление, и приблизительные сведения об этом дал ей Соколко.
        — Стольный город Зимград был занят в первую очередь, — сообщил он. — Там сидит этот пёс Вук, их ставленник. Когда мы уезжали, примерно каждый второй город был охвачен пожаром сопротивления, но сейчас, наверно, борющихся уже не осталось: оружию навиев противостоять не может никто. Оно превращает всё живое и дышащее в лёд, и от нанесённых им ран нет спасения. Крепостные стены они могут перемахнуть без лестниц: вместо опоры им служит хмарь.
        — Ты в целом подтверждаешь сведения, добытые нашими соглядатаями, — проговорила Лесияра. — На просьбу вашу ответить не так-то просто: ежели браться помогать, то не только Гудку, а всем, кто ещё держится. Для защиты городов можно было бы поставить камни, пропитанные охранной волшбой, но волшба эта непробиваема только для людей и обитающих в Яви Марушиных псов, а натиск воинов из Нави она долго не сдержит. Это равный нам по силе враг, а теперь, когда вы рассказали об их особом оружии… Боюсь, так просто нам навиев не одолеть.
        — Нужно использовать их слабые места, — взяла слово Ружана. — Самое очевидное — это глаза, не выносящие яркого света. Вспышки показали себя успешным средством, так почему бы не продолжить его использовать?
        — Вряд ли навии — глупцы, — мрачно возразила Мечислава. — Наверняка они уже сообразили, что их слабое место выявлено, и придумывают что-то для защиты своих глаз.
        — А я вот всё думаю о Калиновом мосте, — сказала Лесияра, и все почтительно обратили взгляды на неё. — Берёзка права: необходимо перерубить пуповину, которая питает покров туч. Наш мир слишком ярок для навиев, и им станет трудно сражаться, а мы получим преимущество.
        — Государыня, но ежели проход закроется, мы не сможем прогнать навиев восвояси, — заметила Радимира. — Их войско останется в Яви, и нам придётся истреблять его полностью. Ты уверена, что мы выдержим такую долгую и кровавую войну?
        — Сразу после закрытия мы Калинов мост вновь открыть не сможем, увы, — задумчиво молвила княгиня. — В древних книгах я когда-то читала о другом, старом проходе, который был замурован много тысяч лет назад, когда Навь и Явь размежевались и пошли каждая своим путём. Должна существовать возможность открыть его по истечении какого-то времени после запечатывания. Через какое именно время, я уже не помню, мне нужно посоветоваться с хранительницами и уточнить это. Но в любом случае мы не сможем закрыть Калинов мост, пока не поймём, в чём ошибка погибших ведуний. Мальчик, — обратилась Лесияра к Боско, — ты помнишь слова заклинания, которым они его пытались закрыть?
        — Они отпечатались у меня в памяти, будто вырезанные на каменной плите, — ответил тот.
        Отражаясь зловещим эхом от покрытых зелёным растительным узором стен, зазвучал жутковатый навий язык:
        Ан лаквану камда ону,
        Нэв фредео лока йону,
        Гэфру олийг хьярта й сэлу,
        Мин бру грёву миа мэлу.
        Ляхвин арму ёдрум хайм,
        Фаллам онме ана стайм.
        — Увы, никто не знает, что это значит, — с сожалением молвила княгиня, когда холодящее эхо последнего звука стихло. — Навии всегда оберегали свой язык от изучения. В незапамятные времена всё же составлялись какие-то словари, но ни один из них до наших дней не дошёл, а последние списки с них сгорели при пожаре… Теперь нам остаётся только гадать, где закралась ошибка: либо ведуньи неверно расслышали заклинание, либо неточно записали, либо произнесли его не так. Попробую отдать эти слова Бояне — может, она сообразит, что с этим можно сделать.
        Лесияра попросила бумагу и перо, Боско ещё раз произнёс заклинание, а княгиня его записала. Подозвав свою гридинку, она вручила ей листок:
        — Отнеси в хранилище и передай Бояне. Это — заклинание на навьем языке.
        Дружинница поклонилась и исчезла в проходе, а Лесияра снова обратилась к Боско:
        — Ты сможешь показать, где находится Калинов мост, дружок?
        — Я могу приснить его тебе во сне, госпожа, — уверенно ответил паренёк. — Проникнуть в твой сон и перенести тебя к Калинову мосту.
        — Какой ты молодец, — улыбнулась княгиня. — Такой юный, а уже умеешь обращаться со снами!
        — Так что же ты решила насчёт помощи Гудку, государыня? — осмелилась спросить Берёзка.
        Лесияра некоторое время молчала, хмуря высокое, мудрое чело, а потом поднялась со своего места, и остальные кошки последовали её примеру.
        — Дорогая, это непростое решение, мне нужно всё взвесить, — сказала она, останавливаясь перед девушкой. — Думаю, через пару дней я смогу дать тебе ответ.
        — У защитников Гудка может не быть этой пары дней, государыня! — пылко воскликнула Берёзка.
        Наверное, сгоряча она повысила голос неподобающим образом, но Лесияра не рассердилась.
        — Хорошо, я попытаюсь всё решить к сегодняшнему вечеру, — мягко молвила она.
        Подали обед, и кошки сели за один стол с людьми. Берёзка всё-таки имела неосторожность встретиться взглядом со Светоликой, и её сердце вновь утонуло в солнечном волшебстве летнего сада. Но зачем же княжна смотрела с такой нежностью, если уже была обручена?
        Княгиня с советницами отбыла в столицу, а Светолика предложила гостям прогулку по поместью. Берёзка наяву увидела сад, из которого в её снах доносился ласковый зов, и уже по-настоящему бродила между вишнёвыми деревьями, ловя лицом прощальную ласку осеннего солнца, острыми лучиками пробивавшегося сквозь кроны. Здесь росла не только обычная вишня, но и птичья — сладкая. Конечно, ягоды давно отошли, но Светолика поднесла гостям чудесное лакомство — черешню в меду. Она велела подать в беседку чай из кипрея, который на свежем воздухе был особенно приятен.

***
        Зайдя вечером в хранилище, Лесияра застала Бояну за странным занятием: подложив на пол подушечку, та стояла на голове, а её ноги забавно торчали кверху. Долгополая одежда хранительницы нелепым образом задралась и упала ей на лицо, открывая белые портки и чуни с оплетавшими голени ремешками. Предплечья служили ей дополнительной опорой.
        На заваленном книгами и свитками столе Лесияра увидела следы усиленной умственной работы: множество изломанных берёст-черновиков, писало, бумагу для чистовиков, чернильницу с воткнутым в неё пером… В середине этого беспорядка лежал листок с заклинанием, записанным Лесиярой со слов Боско.
        — Кхм, — кашлянула княгиня, пряча за пальцами улыбку.
        Бояна вздрогнула, потеряла равновесие и завалилась на спину, глухо охнув и схватившись за поясницу. Лесияра кинулась помогать ей.
        — Ой, прости, я не хотела тебя пугать, — покаянно проговорила она, поддерживая пожилую хранительницу под руку, пока та с кряхтением поднималась. — Не думала, что тебе по силам такие выверты! Ты у нас, оказывается, ещё ого-го! Это что, какой-то особый переводческий приём?
        — Нет, это древнее учение народа бхарматов, — прокряхтела Бояна, смущённо оправляя одежду. — Стойка на голове обостряет умственные способности, зрение, слух и прочие чувства. Я всегда прибегаю к ней, когда захожу в тупик.
        — А ты зашла в тупик? — нахмурилась Лесияра.
        — Скажем так, я в затруднении, — ответила хранительница мудрости, переводя дух. — Из всех источников навьего языка у нас частично сохранился единственный список со словаря — сотня страниц из пятисот.
        Бояна тонкими, нервными пальцами с пятнами чернил собирала раскиданные по столу отдельные листы древней книги, по краям повреждённые огнём. Лесияра с любопытством взяла один и всмотрелась в незнакомые буквы, не похожие ни на одну из известных ей азбук. Рядом со словом приводилось его произношение и перевод.
        — Так кое-что всё-таки сохранилось! — воскликнула она, ловя за хвост птицу-надежду.
        — Да, но это — древний язык, который использовался тысячелетия назад, — сказала мудрая женщина-кошка. — А заклинание, как я предполагаю, составлено на современном. Как ты сама понимаешь, государыня, языки претерпевают огромные изменения, и носитель древнего говора не поймёт современного человека, равно как и наоборот. В более или менее узнаваемом виде до наших времён доходят лишь некоторые слова, наиболее старые и обозначающие какие-то всеобщие и простые вещи и понятия, составляющие основу бытия. Такие, как, к примеру, «дерево», «дверь», «мать», «отец», «брат», «сестра», «хлеб» и тому подобные. Следует заметить, что зная лишь примерное произношение слов, а не написание, искать их в словаре весьма непросто… Мне удалось найти лишь некоторые соответствия: «хьярта й сэлу» — очевидно, «сердце и душа», «грёву» — могила, «хайм» — мир, «стайм» — камень. Также, судя по всему, «камда» — это глагол, означающий движение, ходьбу; «лока» — тоже глагол, который можно перевести как «закрывать», «гэфру» — «отдавать»; наконец, «фаллам» — «падать» или «падает». Сведений о строе языка нет, так что судить о том, в
каком лице, времени или наклонении стоят эти глаголы, я не могу и передаю лишь общий смысл.
        — И что же у нас тогда получается? — Лесияра перебирала черновики Бояны и вглядывалась в чёрные закорючки — буквы навьего алфавита.
        — Перевод возможен лишь частичный, — вздохнула та.
        — Но не можем же мы, придя к Калинову мосту, произнести: «Куда-то там прихожу, что-то… пам-парам… закрываю, отдаю сердце и душу, дальше — бла-бла — какая-то могила, тра-та-та, какой-то мир, а в конце падает камень. Ну, в общем, как-то так». Это какое-то уж очень корявое заклинание получается! — усмехнулась княгиня.
        — Согласна, государыня, в таком виде перевод никуда не годится, — огорчённо развела руками седовласая женщина-кошка. — Это пока всё, что я смогла выжать из этих строчек, используя имеющийся источник языка, но я буду думать дальше — может, и получится что-то прояснить.
        — Думай, Бояна, думай, — кивнула княгиня. И добавила с усмешкой: — И не забывай подстёгивать свой ум упражнениями из древнего учения — авось, лучше будет думаться.
        — Всенепременнейше, моя госпожа, — поклонилась хранительница.
        Старые книги дали точный ответ на вопрос, спустя какое время после закрытия прохода его можно вновь открыть: пятьсот лет. Прошло уже намного больше, а значит, распечатывание стало возможным. Вот только какое заклинание следовало для этого использовать? Да и находился старый проход в недоступных для кошек землях — за Мёртвыми топями…
        В Престольной палате Лесияру ожидала Радимира. Приветственно кивнув ей и усевшись на трон, Лесияра сделала Сестре знак говорить.
        — Соглядатаи докладывают: сопротивление продолжается только в восьми городах Воронецкого княжества, остальные пали, — сообщила та.
        — А Гудок? — с кольнувшей сердце тревогой спросила княгиня.
        — Гудок — в числе этой стойкой восьмёрки, — ответила Радимира с тронувшей уголки строгого рта улыбкой. — Полог туч приближается к границе Белых гор, осталось только сто вёрст чистого неба.
        — Благодарю за вести, Сестра, — кивнула Лесияра. — Труби сбор, мы высылаем каждому из этих восьми городов по четыре сотни кошек. Установим защитные камни, хоть они и помогут лишь ненадолго: надо использовать все средства, какие только можно. Пусть срочно собирают по всем хозяйствам готовый отвар яснень-травы, а также заваривают новый, ибо хмари в западных землях с прибытием навиев стало в разы больше. И самой травы тоже следует взять, сухой и свежей, для дымных куч. Каждому городу — по пятьсот бочек воды из Тиши: пригодится и для лечения, и для обороны; с пропитанием у них там, скорее всего, туго, так что хлеб, крупа и рыба тоже не помешают. Также надобно выслать Берёзке пару дюжин кувшинов масла, чтобы она превратила его в топливо для вспышек. Пусть поспешит: выступаем через три дня.
        — Значит, государыня, мы вступаем в войну? — вскинув подбородок и колюче сверкнув глазами, спросила начальница пограничной дружины.
        — Она неизбежна, — молвила Лесияра. — Ожидание закончилось.
        — Не кажется ли тебе, моя госпожа, что Воронецкое княжество обречено? Эти города падут так или иначе, а мы лишь немного отсрочим их падение, — заметила Радимира. — Кроме того, это лишит нас части войска — трёх тысяч двухсот кошек. Не лучше ли сосредоточить все силы на обороне собственных рубежей?
        Владычица Белых гор торжественно опустила руку на плечо своей советницы.
        — Радимира, наши рубежи начинаются там, в этих восьми храбрых городах.

***
        Горинка рыдала в сложенные ладони, сидя на холодной траве под деревом; молчаливые горы ловили снежными шапками последние лучи заката, а Светолика расхаживала из стороны в сторону, заложив за спину руки. Этот безмятежный вечер был создан для тихой нежности и единения душ, но у княжны не осталось к невесте никаких чувств, кроме усталого раздражения.
        — Позор, Горинка, просто позор, — проговорила она, качая головой. — Что ты устроила? Как ты могла напасть на Берёзку, угрожать ей убийством, а потом вопить на весь дом так, будто тебя режут? Знаешь, я сыта по горло твоими выходками. Быть может, я огорчу тебя, но настало время для правды: я уверена, что ты — не моя суженая. Все знаки говорят об этом.
        Горинка подняла заплаканное лицо с покрасневшим носиком и трясущимися губами.
        — Какие знаки? Сны? Это бред, лада! Ты просто придумала их, чтобы меня бросить!
        — Если хочешь, мы можем пойти в святилище к жрицам, и они проведут обряд схождения света Лалады. — Голос княжны прозвучал сухо и безжалостно, но она не чувствовала никакого желания быть мягкой и снисходительной. — Лаладу, в отличие от людей, нельзя ввести в заблуждение: свет сойдёт только на тех, кто действительно предназначен друг другу. Пойдём, жрицы примут нас в любое время, хоть сейчас.
        Она протянула девушке руку, но та испуганно вжалась спиной в толстый морщинистый ствол. Вид у неё был такой несчастный и загнанный, что сердце Светолики на краткий миг лизнул слюнявый язычок жалости.
        — Тебе лучше признаться самой, — сказала она, сверля девушку пристальным взором.
        Горинка отвернула лицо, плаксиво искривлённое, с бровями домиком и некрасиво растянутым ртом; несколько мгновений из её груди вырывались сбивчивые, рыдающие вздохи. Когда она заговорила, её речь прерывалась судорожными всхлипами.
        — Когда я услышала… что пришедшая к нам в дом гостья — княжна Светолика, я сразу захотела стать её… супругой. Я хотела вырваться из дома… хотела жить привольно и богато. Я изобразила обморок…
        — Зачем? Обман всё равно вскрылся бы — не на помолвке, так на свадьбе, — молвила Светолика с горечью.
        — Я думала… как-нибудь получится… Ах-ха! А… а… — И Горинка исступлённо простёрлась ничком на траве.
        Её тело так мощно сотрясалось и корчилось от рыданий, что Светолике стало жутко смотреть на это: Горинку будто кололи пиками и прижигали раскалёнными клеймами, и она дёргалась от боли, словно под пыткой.
        — Ну, ну. — Княжна присела на корточки и протянула было руку, чтобы погладить девушку по волосам, но сдержала свой порыв, дабы не обнадёживать её неуместной лаской. — Горинка, ну, в самом деле… Полно убиваться, ты ещё встретишь свою суженую — ту самую, для которой ты и родилась. И заживёшь своей жизнью отдельно от родительниц… Пойми, кривдой счастья не добыть. Ты обманула меня, но я не держу на тебя зла и отпускаю домой. Все мои подарки можешь оставить себе, а твой скарб перенесут мои дружинницы. Прощай.
        Поставив последнюю точку в истории со смуглянками, Светолика открыла проход в пространстве. Шаг — и она стремительной походкой летела по своему дворцу навстречу колдовским глазам и искусным пальцам юной чародейки. Светолика не могла отвести от неё восхищённого взгляда на военном совете: Берёзка держалась твёрдо и смело, и хоть её голосок порой звенел и дрожал, сияющую внутреннюю силу и достоинство этой девушки почувствовали все кошки. Её глаза то сверкали страстью, то меркли от горечи, то чаровали летней зеленью, то кололи серой сталью; каждое сказанное ею слово вонзалось в душу и жгло, как раскалённая заноза. Никто, глядя в эти очи и слушая эти речи, не мог остаться равнодушным. Со Зденкой они были похожи, как мать и дочь.
        Сейчас эта отважная девушка сидела за прялкой, скромно и сосредоточенно опустив ресницы, а её пальцы тянули мерцающую нить из облачка света, пристроенного вместо кудели. Сняв моток с веретена, она опустила его в горлышко кувшина, и свет растворился в глубине сосуда. Княжна, остановившись на пороге, зачарованно наблюдала за рождением колдовства, а потом приблизилась и присела у ног Берёзки, с нежностью глядя на неё снизу вверх.
        — Действительно, трудолюбивая, как паучок, — проговорила она, приникая к чудотворным пальцам губами.
        — Что ты, госпожа! — испугалась Берёзка, пытаясь высвободить руку. — А ежели твоя невеста войдёт?
        — У меня больше нет невесты. — Светолика склонилась и поочерёдно поцеловала оба колена пряхи-чародейки.
        — Как это нет? Что случилось? — напряжённо выпрямилась та.
        — Горинка оказалась обманщицей, — невесело усмехнулась княжна. — Она разыграла обморок, чтобы стать моей избранницей. Не знаю, на что она рассчитывала: правда всё равно всплыла бы. Ах, — спохватилась она, заметив недоуменный взгляд Берёзки, — ты же не знаешь наших обычаев! Обморок — это знак того, что девушка встретила свою судьбу. Но пытаться провести Лаладу — дело безнадёжное, ведь она благословляет своим светом только настоящие пары.
        — Обморок! — потрясённо пробормотала Берёзка, и в её глазах сверкнула какая-то мысль.
        Впрочем, Светолика точно знала, какая именно.
        — Да, — улыбнулась она. — Или ты бы хотела списать всё на усталость и малокровие?
        — Даже не знаю. — Берёзка опустила взор, но Светолика сердцем угадывала, какие молнии сейчас бушевали под этими ресницами. — А мне вот прясть надо — масло для вспышек делать… Государыня Лесияра решила отправить помощь всем сопротивляющимся городам! А ещё я узнала, что Гудок не сдался, держится.
        — Ты рада? — Светолика пыталась заглянуть Берёзке в глаза, и ей это наконец удалось: девушка сама подняла взгляд, полный мягкого света.
        — Конечно, госпожа.
        — А я рада, что ты здесь, — щекоча ресницы девушки дыханием, шепнула княжна.
        Вереница красавиц уходила в туман: для них уже не осталось места. Многие ничем, кроме красоты, и не обладали, а Берёзка казалась Светолике целым миром, полным волшебства, мудрости, тёплого света и горьковатой, выстраданной любви. Спокойное, счастливое знание легло княжне на сердце вишнёвым лепестком: только такая женщина и должна была идти с нею по жизни.
        6. Тиски
        Вместе с первым снегом в Белые горы пришла тьма с запада: жуткий, чёрный, будто стая ворон, облачный полог закрыл небо, пожрав его чистую лазурь, и на землю упал мрак. Днём он был густо-дымный, цвета разведённой в воде золы, а ночью наступала полная тьма — хоть глаз выколи, и обычный огонь плохо её разгонял. Покой Тихой Рощи оставался нерушим, а темноту рассеивали слюдяные светильники, наполненные маслом пополам с водой из Восточного Ключа — сильнейшего среди всех мест выхода вод Тиши на поверхность: в темноте его струи излучали мягкое золотое сияние. Фонари, развешанные на ветвях огромного Дом-дерева и под крышами лепившихся на его стволе жилищ, озаряли окрестности растворённым в воде светом Лалады, а масло усиливало его яркость.
        — Прости, Лалада, что используем твой свет ради простых низменных надобностей, — шептали жрицы, развешивая новые и новые лампы вдоль мостков-переходов.
        Выйдя из своего домика, Вукмира устремила полный тревоги взгляд в затянутое страшными тучами небо. Чёрная угроза нависла над всеми Белыми горами, дыша холодом и кроваво-железным запахом смерти.
        Много лет провела сестра Твердяны в поклонении Лаладе. Ей повезло быть в детстве принятой в общину Дом-дерева — главного обиталища жриц в Белых горах при Тихой Роще. Дом-дерево было сосной той же породы, что и все чудо-деревья в месте упокоения женщин-кошек, только размерами превосходило их многократно; его ствол облепляли, точно грибы, десятки хижин, в каждой из которых жили три-четыре девы. Чем ближе к главной развилке располагался домик, тем выше было положение жрицы, а ученицы обитали в нижнем ярусе, почти у самой земли.
        Прочие общины рассредоточились по всем Белым горам вокруг мест, где воды Тиши сверкающими родниками били из-под земли. Двадцать лет обучения промелькнули в светлом единении с богиней, как один сплошной летний день, полный запаха хвои, цветов и мёда; войдя в силу, Вукмира начала своё служение и стала проводницей света Лалады для жительниц Белых гор и паломников, прибывавших из Светлореченского княжества. Тысячи свадебных обрядов довелось ей провести, венчая пары живительным духом богини; если в паре был юноша, ему лишь давали испить воды, но в святилище родника не вводили. Сила Лалады в этих местах была столь мощна, что не всякий мужчина мог её вынести без вреда для себя: содержа в себе женскую и мужскую часть, она имела свойство усиливать в человеке начало, противоположное его основному, дабы уравнять оба. Попав под её действие, жених мог ослабеть и остаться без потомства. Это относилось лишь к чистой силе, сосредоточенной в святилищах; проходя сквозь дочерей Лалады при лечебном воздействии, она не нарушала данного человеку природой естества. Оттого-то белогорские девы, выходившие замуж за
светлореченских парней, делали это на свой страх и риск, полагаясь на собственное толкование знаков судьбы: благословение богини жених с невестой получали лишь опосредованное, выпив родниковой воды из одного кубка за пределами святилища. Женскую же природу оказалось не так-то просто сдвинуть и выбить из равновесия даже чистой силой Лалады.
        «Мужчина — это дуб, — объясняли наставницы. — Он силён, но неподатлив, а потому в его силе кроется его же хрупкость. А женщина — это вишня. Вишнёвое деревце можно согнуть почти до земли, не сломав, но стоит его отпустить — и оно выпрямится, как ни в чём не бывало».
        А может быть, так получалось оттого, что Лалада в большей степени покровительствовала женщинам, и её сила действовала на них мягче… Точного ответа жрицы на самом деле не знали, ибо невозможно смертному разуму постичь природу богов и её проявления до конца. Как бы то ни было, у самих жриц, постоянно пребывавших в местах силы, никаких изменений естества не наблюдалось.
        Урожай с огородов был собран, мёд выкачан из колод — девы Лалады приготовились к новому земледельческому кругу, которых в вечном живительном тепле Тихой Рощи проходило три в год, а не один, как повсеместно. В пищу жрицы употребляли только овощи, хлеб и изредка — молоко и коровье масло. Спустившись с дерева на землю, Вукмира направилась в трапезную, где по мискам раскладывали кашу. Кусочки масла таяли, растекаясь золотистыми лужицами, а глава общины, Иелика, произнесла благословение:
        — Милостью Лалады, примем сию пищу для поддержания наших сил.
        Никто не знал точного числа прожитых ею лет; сама она считала себя родившейся в день начала своей службы, предшествующие этому годы относя к другой жизни. Всего её жреческий путь насчитывал сто десять лет, и шестьдесят из них она возглавляла общину Дом-дерева. Дева, которой солнце вплело в волосы ромашковое золото — такой она предстала перед Вукмирой в судьбоносный день, когда из тумана небытия высветилась солнечным лучом её жизненная тропа.
        К каше были поданы овощи и свежая зелень, а также пророщенные зёрна пшеницы с мёдом. Снаружи над Тихой Рощей простёрся зловещий покров мрака, но в трапезной по-прежнему обитал свет и мир: матушка Иелика своим присутствием была способна разогнать любую тьму, ужас и холод. Её сияющая, по-девичьи гибкая фигура во главе стола ясным светочем озаряла души дев и вселяла в них надежду на добрый исход. Во время принятия пищи, по обычаю, не обсуждались никакие дела, и рты жриц были заняты исключительно едой, но каждую волновало и заботило одно и то же — мертвенная завеса тьмы, скрывшая от всех небо и солнце.
        Наконец трапеза завершилась, ученицы убрали со столов, и медовыми бубенцами зазвенел голос Иелики, успокаивая напряжённые нервы и очищая пространство от крупиц страха и тревоги:
        — Сёстры, я слышу мысли каждой из вас, и сегодня они как никогда едины. Недобрые настали времена… Угроза надвинулась на нас с запада, а коренится она в другом мире — в Нави. Идёт война на нашу землю семимильными шагами. Скоро придётся дочерям Лалады сомкнуть ряды и дать врагу отпор оружием, но и мы должны внести свой вклад в победу. Мы попытаемся рассеять этот удушающий мрак, что навис над землёй, и свет Лалады поможет нам в этом. Пусть каждая из вас мысленно позовёт сестёр из других общин, чтобы нам соединить наши усилия и нанести удар одновременно. В этом надобно принять участие как можно большему числу дев Лалады! Чем больше нас, тем сильнее наше противодействие вражеской тьме.
        Сорок старших дев во главе с Иеликой поднялись на Ладонь — развилку могучих ветвей Дом-дерева, на которой была устроена площадка для обрядов; прочие заняли места у подножия, окружив огромный ствол. Несколько мгновений погружения в безмятежный свет — и их дыхание, сердцебиение и мысли пришли в полную единовременность. Вукмира растворилась в этом всеобщем единении, перестав чувствовать себя отдельно от остальных — она была частью одного общего разума и тела, пронизанного поющими золотыми жилами силы Лалады. Жрицы всех возрастов и ступеней мастерства, а также молодые ученицы закрыли глаза, и из Тихой Рощи полетели над Белогорской землёй янтарные плети света. Стремительно удлиняющимися ростками раскинулись лучи зова, сцепляясь между собой усиками-завитками и образуя завораживающий, живой и дышащий узор. От сердца к сердцу, от души к душе перекидывались тонкие мосты, по которым, как по струнам, звенел тревожный призыв:
        «Всем сёстрам! Единение, всеобщее полное единение!»
        На других концах Белогорской земли жрицы, заслышав зов, немедленно оставляли все свои дела и вливались в общую сеть новыми частичками, дышавшими и двигавшимися в совершенном единообразии. Сотни сердец бились как одно огромное сердце, сотни голов очищались от мыслей, дабы воспринять приказ, реявший в пространстве грозной светлокрылой птицей.
        «Всем девам долженствует слиться в едином усилии, воеже [17 - воеже (арх.) чтобы] светом Лалады прогнать тьму и очистить небо от туч смоляных! На счёт три — луч! Раз… Два… Три!»
        Сеть замерцала, наполнилась светом, от окраин стекавшимся к Дом-дереву и собиравшимся на Ладони в яркое облако. Огромные ветви-пальцы окружали его собой, словно бережно сжимая. Дерево казалось рукой, приготовившейся метнуть в небо сгусток сияющей золотой силы… Из середины Ладони в тучи ударил мощный луч, вонзившись в мохнатое и мрачное небесное брюхо ослепительным клинком. Лишь бубенцовый звон наполнял уши дев, и затерявшаяся среди них Вукмира слышала то же самое. Она была клеткой в теле, выполнявшей свой долг, мышечным волоконцем, каплей в море, песчинкой на берегу, вишенкой на дереве.
        Тучи дрогнули и начали съёживаться, раздвигаясь. Показалась ясная голубая область — кусок чистого неба, и в открывшихся глазах дев одновременно отразилась радость. Тихая Роща озарилась светом дня, превратившись в яркий островок среди моря мрака. Прореха в тучах ширилась, и множество белогорских жительниц в этот миг задрали головы к небу в немом потрясении и смотрели, будто заворожённые, на это ошеломительное чудо.
        Увы, оно было недолгим. Тугая волна радости и торжества отсоединила Вукмиру от объединяющей сети, и уже своими собственными глазами она в леденящем оцепенении наблюдала, как тучи закрутились в исполинскую воронку и плюнули вниз тьмой… Те, кто понял опасность и успел вернуть себе своё «я», оторвались от своих световых пуповин, а замешкавшиеся девы получили ответный удар с неба чёрной ветвистой молнией. Светлое окно сомкнулось, будто огромный рот, произносящий звук «о», и на земле вновь воцарился мрак.
        Вукмира стояла на Ладони невредимая, но много дев вокруг неё упали на площадку как подкошенные. Уцелевшие жрицы бросились к источнику, чтобы набрать живительной воды из Тиши и отпоить сестёр; Вукмира же оставалась окаменевшей от скорби: спасти пострадавших было нельзя, и это знание ложилось на её сердце гранитной плитой. Поискав глазами Иелику, она увидела её лежащей в объятиях двух учениц. Ещё недавно сиявшее немеркнущей юностью лицо покрылось сетью морщин, кожа на шее повисла дряблыми старческими складками, ромашковый плащ волос будто схватился изморозью, и только устремлённые в небо глаза, полные пронзительного прощального страдания, оставались ясными и молодыми.
        — Матушка Иелика! — Вукмира упала на колени около главы общины, полная мучительных раскатов душевной боли.
        — Оно… выпило нашу силу, — прохрипела Иелика до неузнаваемости изменившимся, старчески-дребезжащим голосом, сиплым и сухим, как вздох порванных мехов. — Не пытайтесь больше… Вы только сделаете его сильнее.
        Свет в её очах погас, веки опустились, но не закрылись полностью, оставив полоски тусклых белков. Ученицы рыдали, а слёзы Вукмиры высохли на пути к глазам, покрыв сердце налётом едкой соли. В чёрном брюхе неба рокотало бурчание, тучи пучило закрученными, как раковины улиток, вихрями, а спустя несколько мгновений их бешенство разрешилось дождём. Мокрые пряди волос Вукмиры чёрными змейками струились по спине и плечам, капли повисали на ресницах, ручейки ползли по телу, а она застыла над Иеликой, блуждая взором по рисунку её морщин, как по пересохшим руслам рек. Она никогда не могла представить себе Верховную Деву старой: жрицы уходили к своей богине, внешне сохраняя цвет молодости, но сегодня случилось что-то невероятное и жуткое.
        Охваченные растерянностью, служительницы Лалады скорбно переносили тела погибших сестёр к подножию дерева и складывали в укрытии, образованном его разлапистыми корнями. Под сводом древесной прикорневой «пещеры» единовременно могло разместиться человек пятьдесят, но павших оказалось больше. Лишь половина общины уцелела, и эти выжившие сёстры тряслись и обессиленно падали на колени, перетаскивая тела.
        Каковы были общие потери? Зычным голосом, перекрывая звук рыданий и шум дождя, Вукмира крикнула:
        — Сёстры! Выполним единение… Нужно узнать, сколько нас осталось в Белых горах.
        Непросто было девам победить ревущую волну боли и влиться в вечно светлую и благоухающую, незыблемую первооснову. Робкими росточками света потянулись они друг к другу и к далёким сёстрам из прочих общин, чтобы вновь ощутить себя частью чего-то огромного. Как раненый человек, придя в себя, проверяет, целы ли его руки и ноги, так и единство жриц почувствовало свои потери. Прибегать к счёту не приходилось, размер утраты был ясен через ощущения: Белые горы лишились половины служительниц Лалады. Вукмира, чуть возвысив своё «я» из общего сонма, передала:
        «Луч больше не повторяем. Враг сильнее, чем мы думали».
        Она сидела на пятках среди лужи, уронив руки на колени, а её обступили такие же мокрые, как она сама, печальные девы:
        — Возглавь общину, сестра Вукмира.
        Вукмира обводила взглядом лица, которых становилось всё больше. Одинаково серые, словно покрытые прахом, они смотрели на неё с усталой надеждой.
        — Почему я? — сорвался с её горьких, помертвевших губ вопрос.
        — Ты сама знаешь, — прошелестел ответ. — Ты — сильнейшая из нас. Единение показало это.
        Она знала, но у неё не хватало духу занять место матушки Иелики: страхом отдавалось в сердце прикосновение к зияющей пустоте, разинувшей бездонный тёмный зев. Чёрная молния будто высосала души, а на земле оставила иссохшие останки, с которыми нужно было что-то делать. Обычно жрицы, уходя, растворялись в свете Лалады и духом, и плотью, но удар туч нарушил сложившийся порядок бытия.
        А на подходах к Тихой Роще уже собирались белогорские жительницы, их голоса пчелиным гулом доносились до слуха Вукмиры. Видимо, они, как всегда, стремились к девам за защитой и успокоением, но жрицам самим сейчас требовалась помощь. Найдя в себе силы встать и выйти к народу, Вукмира объявила:
        — Мы попытались рассеять пелену мрака, которая скрыла небо. Увы, нам это не удалось: враг оказался силён. Многие девы погибли, а уцелевшим придётся заботиться об их останках. У меня нет для вас слов утешения сегодня, дочери Лалады и белогорские девы. Прошу только об одном: помогите нам с дровами. Когда дождь кончится, нужно будет сложить погребальные костры.
        В скорбном молчании жительницы близлежащих селений понесли к Тихой Роще вязанки дров и хвороста. Поток небесной воды постепенно иссякал, но ветер заключал Вукмиру в неуютно сырые объятия, а переодеваться в сухое было недосуг. Струи обезумевшего ветра влетали в открытые окна трапезной и хлопали дверью, гоняли по полу безвольные, изломанные соломинки, будто души ушедших… Скользя влажными похолодевшими пальцами по длинному дубовому столу, Вукмира позволяла ветру остужать и обдувать собственное сердце: кто мог подумать, что для стольких из них недавняя трапеза станет последней?
        А между тем на полянке среди сосен выросла длинная куча дров. Общее ложе выстлали можжевеловыми ветками, а ученицы принесли охапки цветов из вечно летней и зелёной Тихой Рощи. Тридцать крепких духом и телом кошек предложили свою помощь в укладке тел, и Вукмира кивнула сёстрам, делая им знак открыть калитку. На скрученных из жердей и одеял носилках кошки перемещали останки и складывали на можжевеловое ложе, а жрицы освещали им путь фонарями. Самые юные ученицы, роняя слезинки, клали на грудь погибшим цветы, и Вукмире впервые было нечем их ободрить. Души павших дев ушли не в чертог Лалады, а в иное, далёкое, холодное и тёмное место…
        И впервые, скользя туманящимся взором по постаревшим лицам и седым волосам, Вукмира ощущала, как под сердцем разгорается жгучий комок — злой, мучительный уголёк. Иелика лежала посередине, обложенная жёлто-белой пеной цветов, и из-под её не до конца сомкнутых век мерцала туманная неизвестность.
        — Кто-то должен освободить их души, — сорвалось с уст Вукмиры.
        Уголёк назывался «ярость» — человеческое чувство, одной своей гранью соприкасавшееся с разрушением, а другой — с бессилием. Сомкнув ресницы, Вукмира впустила в себя покой из сиятельного чертога Лалады, чтобы вернуть своей душе и разуму чистоту и силу Любви.
        — Но как нам это сделать? — спросила одна из дев.
        Ими всё ещё владела растерянность.
        — Это сделаем не мы, — пронзая пророческим взором пространство, ответила Вукмира. Знание пришло к ней из-за пелены холодных туманов, из-за белой бесконечности снежных равнин и сладкого дыхания оттепели. — Это будет горячая голова, меткая рука и неистовая стрела.
        Её рука с пылающим светочем опустилась и поднесла огонь к дровам. Прожорливое пламя с треском перекинулось на хворост и можжевеловые ветки. Следуя зову внутреннего единства, другие светочи также сделали своё дело, и погребальный костёр занялся — сперва медленно, задумчиво, словно не решаясь подступиться к телам и жалея цветы, но на то он и огонь, чтобы сжигать. Никто из присутствовавших не ощутил удушливого запаха горящей плоти: вокруг костра распространялся тонкий и грустновато-проникновенный дух мёда, смолы и цветущего луга. Когда огонь добрался до тел, он был удивлён их свойствами: вместо того чтобы обугливаться, они распадались серебристой пылью. Потрясённому пламени не оставалось ничего иного, как только погаснуть, оставив большую часть дров нетронутыми.
        Пальцы Вукмиры, зарывшись в мерцающий прах, ощутили не жар, а прохладу звёздного неба. Набрав горсть, она сыпала его шелковистой струйкой, проскальзывавшей между пальцами целительным, умиротворяющим прикосновением.
        — Они не сумели разогнать тьму, но они поучаствуют в создании победы иным способом, — проговорила Вукмира.

***
        Макушки елей тёмными пиками кололи разбухшее, рыхлое подбрюшье туч, сыпавших снег. До Мёртвых топей пелена мрака ещё не доползла, и холодный серый свет дня озарял застывшую гладь болот с торчащими голыми остовами хилых, искривлённых деревьев. Стиснув ветку хваткой когтистых лап и сомкнув мохнатые веки, неподалёку от края болота дремала сова — переваривала ночную добычу.
        Стылую тишину нарушил гул, толчком сотрясший скользкую утробу болот. В недрах топей что-то бухнуло, будто басом кашлянул великан, пробудившийся от тысячелетнего сна, и этот звук огласил окрестности жутким, скрежещущим эхом. Его колючие щупальца протянулись к небу и спугнули сову — мягкокрылая хищница, уронив с еловой лапы снег, снялась со своего места и бесшумно полетела прочь от топей. Под коркой льда заструились, извиваясь вертлявыми змеями, полосы ядовито-зелёного света, при этом внутри что-то гукало, крякало, ухало и стонало.
        Дозорный, стиснув копьё в озябшей руке, смотрел на загадочный свет заворожённо вытаращенными глазами. Леденящая красота этого зрелища таила в себе смертельную угрозу, и он, вспомнив о своём долге, вырвался из-под зелёных болотных чар и помчался докладывать об увиденном. Через четверть часа на деревянных башнях дымили костры: наблюдатели, заметив зловещие признаки жизни в топях, подали тревожный знак войску.
        Молодой безусый воин, хлопая пшеничными ресницами, не мог оторвать взгляда от подлёдной пляски света. Зимний воздух струился в его грудь, вырываясь назад седым паром, а в зрачках паренька отражалась колдовская зелень. Его ноги будто вросли в припорошённую первым снегом землю и не смогли унести его прочь от опасности даже тогда, когда от гулкого внутреннего толчка кракнул и сломался лёд. Время замедлялось и дрожало, как натянутая нить — из пробоины медленно вырастал тусклый клинок, а следом показалась сжимавшая его рука, покрытая панцирем, словно рачья клешня. Между щитками этой брони узловато змеились чёрные жилы. Крошево льда расступалось белым облаком, из которого поднималась голова, увенчанная высокой короной с длинными крючковатыми зубцами, острыми, как мечи. Скованный ужасом парень встретился с мертвящим, высасывающим сознание взором жёлтых глаз-огоньков, холодно горевших на поистине страшной харе без кожи: покрытые густой слизью лицевые мускулы были обнажены. Толстые щитки серой брони облегали всё тело жуткого воина, восседавшего верхом на столь же ужасном звере, лишь строением ног
напоминавшем коня. Драконья голова и гибкая шея чудовища обросли крупными чешуями, а грудь, брюхо, бока и круп защищали такие же, как у всадника, пластины. Зазевавшегося паренька захлестнуло невидимой петлёй и непреодолимо поволокло к страшилищу; гнилью и сыростью дохнула плотоядная пасть ему в лицо, перед тем как длинные и изогнутые, будто сабли, клыки вонзились в шею. Огромными жадными глотками болотный выходец пил кровь мгновенно ослабевшей жертвы, повисшей в смертоносных объятиях безжизненной куклой — только ноги судорожно вздрагивали. Наконец мертвенно бледное тело упало на снег, а коронованный кровопийца оскалился в долгом, раскатистом рыке. Грозя вспороть небо роговидными отростками, вверх взметнулся чёрный жезл с наконечником в виде собачьего черепа.
        «Ух-бух-бух», — содрогнулось нутро болота, и лёд начал трескаться повсеместно, рождая устрашающих существ, бывших в незапамятные времена воинами. Доспехи за много столетий пребывания в Мёртвых топях срослись с их телами, превратившись в естественную броню, шлемы образовали на их головах причудливые гребни и рога, оружие слилось со сжимавшими его руками в уродливые рукомечи и рукотопоры; свободная конечность чаще всего имела вид клешни, но у некоторых сохранились пальцы с длинными синюшными когтями. Конные и пешие вперемешку — так, как они когда-то полегли в великой битве — воины хлынули на твёрдую землю, повинуясь зову жезла, воздетого к небу рукой венценосного полководца.
        Хмарь стлалась под ногами Павшей рати, придавая ей огромную скорость. Вскоре вперёд выдвинулись четверо военачальников — конных, с костяными наростами в виде корон на головах. Войско упорядочивалось на ходу: конница — впереди, следом — пехота. Ни одного устного членораздельного приказа не раздавалось в рядах: у всех воинов был единый разум, управляемый чёрным жезлом в руке главного воеводы со страшным, освежёванным лицом, в котором уже никто не узнал бы князя Вранокрыла.
        Павшая рать не бросала никому вызовов, она просто мчалась по Светлореченской земле с единственной целью — убивать и удовлетворять свой многовековой голод. Поднятые по дымной тревоге приграничные полки Искрена встали на защиту княжества; при виде несущегося на них чудовищного воинства ратники дрогнули сердцами, но ни один не обратился в бегство. Туча стрел с белогорскими наконечниками взметнулась, закрыв полнеба, но костяные щиты поднялись и приняли на себя этот грозный дождь. Стрелы не наносили воинам Павшей рати большого вреда, отскакивая от панцирей; только редкие из них, что метко попадали в глаза или в слишком широко открывшиеся просветы между костяными щитками, на краткое время задерживали подлёдных тварей, но всё же не убивали. Из ран у них вместо крови текла мутная слизь.
        Как две вставшие на дыбы морские волны, схлестнулись два войска в заснеженном поле. Насаживая воинов Искрена на свои рукомечи, восставшие из болота страшилища пили их кровь и отшвыривали тела. Они продолжали длительное время сражаться даже обезглавленными, нанося удары вслепую во все стороны. Неиссякаемым серым морем наползала рать, и стало ясно: если не вмешаются кошки, храбрые приграничные полки будут смяты, изрублены на кусочки и просто сожраны голодной нежитью. Как назло, битва началась слишком близко от Мёртвых топей, в землях, где дочери Лалады не могли находиться из-за густой хмаревой завесы.
        В шатёр Искрена ввалился запыхавшийся вестовой.
        — Княже, не сдюжить нам… Страшное войско поднялось из-подо льда, тысяч до ста числом. Не люди, но и зверями их нельзя назвать. Нежить это, владыка! Мечи, секиры и топоры у них прямо из рук растут, клыки — больше медвежьих. Кровь они пьют, человека за раз досуха высосать могут. Первый, второй и третий полк на поле у села Смородинки наголову разбиты, полегли.
        Бледный и нахмуренный Искрен вышел из шатра в зимний туман. Высокие старые ели тёмными молчаливыми часовыми окружали княжеский стан. Это была уже не первая дурная весть… Приграничные полки, первыми принявшие на себя удар, не могли сдержать натиска болотной нежити даже с белогорским оружием в руках. Сотни воинов гибли со скоростью, от которой кишки леденели, а сердце обрывалось в горестную бездну. Отступить и бросить без защиты сёла, расположенные между топями и рекой Морошей, или стоять насмерть и потерять полки первого заслона — все до последнего ратника? За Морошей начинался второй заслон — шесть полков и три сотни кошек, вдобавок к которым Лесияра обещала перебросить ещё, как только начнётся наступление врага. Всего оборонных заслонов стояло три, но стотысячного кровососущего войска, обладавшего неслыханной, нечеловеческой силой, они не могли остановить… Стылое дыхание безнадёжности превращало сердце Искрена в тягостный ком тоски, а вестовой между тем ждал приказа. Нужно было принимать решение.
        — Всем полкам отойти за Морошу! — Голос князя прозвучал глухо, пар изо рта оседал на сведённых бровях инеем. — Только там кошки смогут вступить в бой. Ближе им не подойти.
        Князь сплюнул на снег бесславный привкус позора. Отступление в первый же день войны — такого не могло снести его честолюбивое сердце.
        — Отец, это не люди. Будь это человеческое войско, тогда бы мы могли ему противостоять с успехом…
        Рука старшего сына неуместной тяжестью легла на плечо. Велимир хотел утешить, поддержать отца, но выходило плохо, глупо, неуклюже. Чем можно было оправдать отступление? Желанием сберечь полки от быстрого и бессмысленного уничтожения прямо у восточного рубежа? Слишком дорого обходился этот отход — ценой брошенных на съедение врагу приграничных жителей.
        — Если не отступить, я треть всех наших сил разом потеряю, а людей всё одно не спасу, — пробормотал князь, уныло ища хоть какие-то доводы для своей совести. — Без помощи кошек мы оказались бессильны.
        — Нет нужды оправдываться, государь-батюшка, — молвил княжич.
        Искрен взглянул на сына. Высокий, статный, ещё и двадцати лет не исполнилось, а уже косая сажень в плечах. Вьющиеся пушистые усики над губой и молодая, едва проступающая бородка, а глаза — большие, упрямые, чистые, как у матери… Он был готов сражаться плечом к плечу с отцом, закрыть его собой от стрелы, погибнуть ради него — лишь бы тот им гордился. А князь, грустно любуясь наследником, в сердце своём готовился заплатить какую угодно цену просто за то, чтобы сын вышел живым из этой сечи.

***
        Мрак висел денно и нощно, скрывая от глаз белогорское солнце. Унизанные перстнями и драгоценными запястьями руки маленькой княжны стискивались судорожным кольцом объятий вокруг шеи родительницы, а Лесияра носила рыдающую дочку по комнате, не в силах оторвать её от себя. Любиме каждую ночь снились мёртвые воины, встающие из-подо льда, и она пробуждалась с криком, который струной ужаса вспарывал напряжённую тишину дворца.
        — Не уходи на войну, государыня матушка, не уходи! — умоляла девочка, обливая слезами плечо родительницы. — Они убьют тебя… Эти злые мертвяки сосут кровь!
        Павшая рать, покоившаяся в Мёртвых топях много веков беспробудным сном, поднялась из болота, схваченного коркой первого льда. Воины Искрена оказались не в силах противостоять нежити, три полка были подчистую уничтожены в первые же два часа сражения, и князь отдал приказ отступить за Морошу — рубеж, за которым женщины-кошки могли присоединиться к обороне. Каждые полчаса к княгине мчались тревожные донесения: потери среди дочерей Лалады были слишком высоки — каждая четвёртая белогорянка, проводившая свою супругу на схватку с Павшей ратью, уже стала вдовой. Яснень-травы не хватало, а между тем вражеская сила наступала и с запада: к Белым горам двигалось большое войско навиев, гнавших впереди себя ополчение из пленных жителей Воронецкой земли. Намерение их было ясным: выставить вперёд этих смертников, чтобы вынудить кошек тратить время, силы и стрелы на них, отвлекаясь и выматываясь. Тиски смыкались…
        Тихомира с Твердяной уже давно поджидали княгиню в Престольной палате, а Лесияра всё никак не могла унять рыдания Любимы.
        — Солнышко моё ясное, я не на войну ухожу, — убеждала она. — Я только гостей приму и сразу же к тебе вернусь.
        Пришлось пустить в ход самое сильное успокоительное — мурлыканье. Щекоча и грея дыханием ушко дочки, Лесияра тихонько урчала, покачивая девочку в объятиях. Каждое судорожное вздрагивание детского тельца отзывалось в родительском сердце нежной жалостью, но постепенно маленькая княжна стала всхлипывать реже. Передавая обессилевшую, вялую Любиму на руки нянек и Жданы, княгиня шепнула:
        — Я скоро, счастье моё.
        Сберегая драгоценное время, Лесияра устремилась в Престольную палату через проход в пространстве. Её взгляд сразу зацепился за длинный белый свёрток в руках у старшей из женщин-кошек, и сердце покрылось бодрящими мурашками. Это мог быть только меч… Но какой — восстановленный вещий клинок или обещанный Меч Предков?
        Головы оружейниц поблёскивали в свете жаровен в виде кошачьих пастей, на лицах лежало суровое и торжественное выражение.
        — Вот и настал лихой час, госпожа, — проговорила Твердяна.
        Лично освобождённая повелительницей от воинской службы, она в поте лица трудилась в своей мастерской, снабжая защитников Светлореченского княжества и Белых гор оружием.
        — Что ты принесла, Твердяна? — в нетерпении спросила Лесияра, не в силах оторвать взволнованного взора от белой ткани.
        — Государыня, твой вещий клинок ещё восстанавливается, но взамен мы готовы вручить тебе великое оружие, которое начала ковать ещё сама Смилина — Меч Предков! — объявила оружейница.
        Ткань соскользнула лёгкой пеленой, и в глаза правительнице женщин-кошек блеснули богатые ножны и великолепная рукоять меча. Любовно приняв оружие на ладони, Лесияра расчувствовалась до слёз; солёная поволока влаги застилала ей глаза, но княгиня улыбалась. Меч был не тяжелее обычного, но в длину превосходил вещий клинок на целую ладонь.
        — Достань его из ножен, государыня, оцени, — кивнула Твердяна.
        «Вж-ж-ж…» — этот тягуче-сладостный, светлый, холодный звук был знаком Лесияре с детства. Зеркальная поверхность клинка переливалась отблесками пламени, чистая, грозная и прекрасная, а рукоять, как только на неё легла ладонь владелицы, отозвалась живым теплом, словно княгиня не оружия коснулась, а человеческой руки.
        — Сила этого меча превосходит все мыслимые пределы, — приглушённо-хрипловато молвила Твердяна, с ласковым светом восхищения во взоре любуясь удивительным оружием. — Он обладает самой большой выдержкой, когда-либо применявшейся при ковке клинков, что позволило волшбе, вызревая, вобрать в себя всю мощь Белогорской земли. Наибольшее время изготовления современных клинков — от силы четверть века; наши прабабушки, упокоенные в Тихой Роще, имели столетние мечи, а выдержка Меча Предков — двенадцать веков! Он проходил через руки славных, умелых мастериц, а потому несёт в себе свет их душ. Своего владельца он делает неуязвимым для любого врага.
        В мече сияла живая душа. Перед Лесиярой будто встал прекрасный, светлый воин в ослепительных доспехах, которого ей хотелось крепко обнять и попросить стать её верным другом. Озарённые древней мудростью глаза витязя изучали княгиню, легко читая её душу; она не могла утаить от них ни одной своей мысли, ни одного чувства, ни одного порыва. Эти проницательные колдовские очи безошибочно отличали ложь от правды, искренность от притворства, а больше всего ценили смелость и готовность отстаивать честь и свободу родной земли.
        — Отныне мы будем вместе навеки, чудо-меч, — шепнула княгиня, окрылённая ясным восторгом, и поцеловала сверкающий клинок. Ей тут же почудилось, будто невидимые тёплые губы ответили на поцелуй.
        — Это оружие несёт благословение всех, кто приложил руку к его ковке, — сказала Твердяна, а Тихомира хранила скромное и уважительное молчание, стоя рядом. — Как только ты вступишь в бой, они встанут за твоим плечом, государыня, и поддержат тебя в сече, придавая тебе сил.
        — Благодарю вас, добрые мастерицы! — поклонилась Лесияра обеим оружейницам. — Очень вовремя вы принесли долгожданный Меч Предков, ибо мы не справляемся с натиском Павшей рати на востоке, тогда как враг приближается ещё и с другой стороны. Хочу спросить твоего мнения, Твердяна: не настал ли час призвать на помощь наших предков?
        Твердяна вскинула подбородок, её очи сверкнули из-под угрюмых бровей.
        — Ты хочешь поднять Тихую Рощу, госпожа?
        — Именно, — кивнула княгиня. — Покой ушедших нарушать нельзя, но ежели Белогорской земле грозит беда, мы можем разбудить наших упокоенных родительниц, бабушек и прабабушек — так гласит обычай. Небывалая угроза нависла над Белыми горами, враг обладает огромной силой, а вместе с предками в деревьях покоятся и великие мечи столетней выдержки — каждый со своей хозяйкой. Это славное, могучее оружие, коего у нас больше не делается.
        — Полагаю, государыня, время для этого шага настало, — подумав, ответила черноволосая оружейница. — Пора нам объединиться с нашими родичами, чей покой хранит Тихая Роща, для отпора врагу.
        В течение следующего часа к владычице Белых гор прибыли все Старшие Сёстры — некоторые прямо с поля боя. Пятеро из них были ранены, но мужественно держались на ногах, и Лесияра велела принести для них воду из Тиши. Нежные, ловкие пальцы дев-прислужниц обмыли им раны и покрыли свежими повязками. Этим кошкам было разрешено слушать государыню сидя.
        — Я собрала вас здесь, Сёстры, для важного и судьбоносного дела, которое, быть может, приведёт к перелому в войне, — проговорила княгиня. — Ещё никогда прежде нам не доводилось делать ничего подобного, но всё когда-то случается в первый раз. Павшие воины, пролежавшие в болотах много столетий, пропитались хмарью и превратились в сильных, сметающих всё на своём пути чудовищ, но и у нас отыщется сила, способная им противостоять — сила наших предков. Нам придётся пробудить их, дабы они помогли нам защитить землю от страшного врага. Вы все уже видите, что дела наши плохи, в одиночку нам не выстоять… Нам нужно что-то столь же могущественное и древнее, как Павшая рать, и это — растворённая в водах Тиши светлая мощь Лалады, что омывает корни деревьев в Тихой Роще. Я верю: в тяжёлую для нас годину наши прародительницы не разгневаются за нарушение их покоя и не откажут нам в помощи.
        Речь прозвучала в ломкой, как первый лёд, печально-тревожной тишине, и каждое слово Лесияры падало звонкой каплей холодной воды, пробуждая сердца для новой надежды. По Престольной палате прокатился гул голосов, раненые кошки даже поднялись со своих мест, поддерживаемые соратницами.
        — Государыня, давно пора! — раздались одобрительные возгласы. — Этих тварей — просто несметные полчища! Нам не выстоять против них.
        — Госпожа, мы сражаемся изо всех сил, не жалея наших жизней, но нам приходится отступать вглубь Светлореченской земли, оставляя города и деревни, — проговорила Мечислава, выступив вперёд. Её раненая рука висела на перевязи, а лицо потемнело, посуровело и осунулось, покрытое свежими ссадинами. — Павшая рать наступает с неудержимостью снежного обвала в горах. Приходится признать, что без помощи предков мы не справимся… Не знаю, как остальные, а я поддерживаю твоё решение обратиться к ним, хоть для этого и придётся потревожить покой Тихой Рощи.
        — Мечислава не упомянула ещё одной напасти, — вставила Ружана, чьи серебристые косицы пропитались кровью и посерели от грязи. — Все люди, павшие жертвами кровососущих чудовищ из болотной рати, сами превращаются в нежить. Некоторое время они лежат, как мёртвые, а потом поднимаются с жёлтым огнём в очах и бросаются на всё, что движется, невольно становясь помощниками Павшей рати. Это уже не люди, это такие же твари-кровососы, только послабее. Приходится отбиваться ещё и от них. Поэтому, как и Мечислава, я приветствую твоё решение попросить помощи у наших прародительниц и думаю, что со мной согласятся все.
        Ни одного голоса «против» не раздалось среди Сестёр, все были готовы сей же час отправиться вместе с княгиней в Тихую Рощу, чтобы принять участие в обряде пробуждения предков. Лесияра собралась было открыть проход для перемещения, как вдруг навстречу ей выскочила Любима с криком:
        — Не уходи! Или возьми меня с собой, государыня!
        Следом за княжной из прохода появились две няньки и дружинница Ясна. Лесияра подхватила дочку на руки и опять попала в судорожно-цепкий плен отчаянных объятий, а телохранительница извинилась:
        — Прости, госпожа, не уследили. Эта плутовка притворилась спящей, а стоило нам отвлечься — вытащила кольцо из шкатулки и рванула к тебе.
        — Да уж вижу, — вздохнула Лесияра.
        Любима вцепилась в неё, как клещ — не оторвать. Трясясь мелкой дрожью, как травинка под ветром, она льнула к родительнице всем телом и прижималась к щеке княгини своей тёплой, мокрой от слёз щёчкой.
        — Не пущу… не смей уходить без меня, — горестно шептала она. — Уйдёшь — я умру тут же, на месте!
        — Дитя моё, — ласково молвила Ружана, касаясь плеча девочки тёмной от грязи и запёкшейся крови рукой, — отпусти свою родительницу, нам пора идти. Дорог каждый миг. Чем дольше мы тут задержимся, тем больше людей и дочерей Лалады погибнет в Светлореченской земле.
        Это не возымело действия — Любима так стиснула объятия, что разжать ей руки, не причинив боли, оказалось невозможным. Лесияра кивнула дружинницам:
        — В Тихую Рощу её, пожалуй, возьмём. Ясна, — обратилась она к личной охраннице дочери, — будь наготове.
        Та поклонилась, и Лесияра шагнула в проход первой с Любимой на руках, а за нею последовали Сёстры.
        Их встретила таинственная тишина и медово-золотистый свет фонарей, развешанных всюду вдоль тропинок. Вода из Восточного Ключа, смешанная с маслом, источала неяркое, тёплое сияние, которое, вопреки мрачному пологу тьмы на небе, превращало Тихую Рощу в сказочное, уютное место. Любима озиралась с робким любопытством и жалась к Лесияре уже не так испуганно и отчаянно: было в этом освещении что-то праздничное, успокаивающее.
        Впрочем, в упоительно свежем хвойном воздухе витала совсем не праздничная скорбь. Навстречу княгине и Сёстрам вышла высокая, величаво-стройная голубоглазая жрица, окутанная шелковисто лоснящимся плащом вороных волос.
        — Ведаю я, для чего вы пришли, препятствовать вам не стану, — молвила она. — Девы Лалады тоже понесли большие потери в этой войне.
        Её пронзительно-чистые, как весеннее небо, глаза не источали слёз, но были затуманены тихой горечью. Лесияра кивнула, сдержанно выражая соболезнование. Она уже знала, что попытка прогнать тьму с небес унесла жизни половины жриц, в том числе и жизнь матушки Иелики — главы Тихорощенской общины и Верховной Девы, чьё место заняла Вукмира, сестра Твердяны. Именно её кошки и лицезрели сейчас — рослую, с гордой осанкой, наделённую изысканной красотой. Пригожесть эта, впрочем, веяла девственной, неприступной прохладой, и если у кого-то и сжималось сладко сердце при виде Вукмиры, та не могла ответить взаимностью на эти чувственные помыслы, поскольку блюла свою чистоту и хранила верность одной лишь Лаладе.
        Стройные, призрачно-воздушные фигуры дев заскользили к кошкам, в руках держа расписные ковшики. Каждой дружиннице была поднесена чудесная вода с растворённым в ней светлым тихорощенским мёдом, а княгине сосуд с питьём вручила сама Вукмира. Лесияра сделала несколько глотков, а остатком поделилась с Любимой. Та выпила сладкую воду охотно, даже облизнулась.
        — Яснень-травы мало, — сказала новая глава общины. — А потому я хочу дать вам ещё одно средство для очистки от хмари.
        По её знаку жрицы поднесли княгине три десятка больших туесков и составили на земле стройными рядами.
        — И что это? — спросила Лесияра, гадая, что могло быть внутри берестяных сосудов.
        — Прах наших дев, — тихо проронила Вукмира. — Достаточно добавить одну щепоть в дымную кучу вместо яснень-травы — действие будет не хуже, а быть может, и ещё сильнее. Используйте его на западе: на востоке он вам не потребуется, ибо прародительницы одним своим присутствием прогонят хмарь. В прочие общины я отправила наказ также передавать прах погибших дев на нужды обороны. Пусть у нас не вышло очистить небо от тьмы, но хотя бы таким образом мы примем участие в защите нашей земли от врага. Не получилось послужить делу победы при жизни — послужим после смерти.
        Дыхание тихой, светлой горечи коснулось сердца Лесияры, а глаза защипало от близких слёз. Опустившись на колени, она с жаром покрыла поцелуями прекрасные, пахнущие сосновой смолой, травами и мёдом руки Вукмиры, а та легонько коснулась губами макушки правительницы.
        — Благословение Лалады с тобой, государыня, — кротко промолвила она. — Смело иди в бой.
        Лесияра отдала дружинницам приказ перенести туески с драгоценным прахом на западную границу и распределить по крепостям, что и было тут же сделано.
        — Пробудить предков может любящая женщина, слеза либо меч, вонзённый в тихорощенскую землю, — сказала Вукмира. — Я помогу вам. Пусть каждая из вас обнажит своё оружие и по моему слову воткнёт себе под ноги.
        — Иди-ка ненадолго к Ясне, доченька, — сказала Лесияра Любиме. — Мне нужно достать мой меч.
        Девочка сперва настороженно воспротивилась, отказываясь разжимать объятия, но спустя мгновение сдалась и перешла на руки к своей телохранительнице.
        — Я с тобой, моя яблонька, — шепнула ей та.
        Снова бодрящий и холодящий звук вынимаемого из ножен клинка длинно скользнул по сердцу Лесияры. Меч Предков устремился остриём в тёмное небо, притягивая восхищённые взгляды Сестёр, а Вукмира воздела к небу руки, и налетевший ветерок всколыхнул чёрные пряди её волос.
        — Теперь! — воскликнула она.
        Оружие дружинниц с лязгом сверкнуло из ножен и одновременно с Мечом Предков вошло в поросшую пушистой зеленой травкой землю. Вукмира охнула и пошатнулась, точно поражённая в сердце стрелой, но устояла на ногах.
        — Волки по лесам рыщут, кони во поле скачут, оружие в сече бряцает, а вдовы стенают! — исторглись из её груди хрипловато-зычные слова, звуком приближающегося грома прокатившись между кряжистыми стволами сосен. — Воспряньте от покоя, родительницы, зане [18 - зане (арх.) — так как, потому что] ворог зверонравный заратился [19 - заратиться (арх.) — начать войну], кровь чад ваших проливает! Канет кровь-руда в землицу, ко гневу и отмщению вопия!
        Уютный, сказочный покой Тихой Рощи раскололся, будто вешний лёд, ветер крепчал, тревожно трепля складки плащей кошек и волосы дев Лалады. Ветви колыхались, как живые, и Роща огласилась протяжным, скрипучим стоном. Холодная вспышка света озарила лица сосен — с открытыми глазами.
        — Выньте же мечи из земли! — приказала Вукмира.
        Княгиня, охваченная трепетом, первой вытащила Меч Предков и воздела его к небу, Сёстры последовали её примеру. И тут начало твориться небывалое: сосновые лица ожили, зашевелились, искажаясь, будто бы от натуги, а из мощных, необъятных стволов начали высвобождаться с треском головы и шеи. Княгиня обернулась: Любима боязливо спрятала личико на плече Ясны, а та прикрывала ладонью затылок девочки.
        — Домой! — велела Лесияра, решив, что на сегодня с дочки довольно впечатлений.
        — Слушаю, государыня, — отозвалась дружинница и исчезла вместе с княжной в проходе.
        Из сосен мучительно рождались деревянные фигуры высотой в два человеческих роста: вместо волос их головы ощетинились тонкими веточками с пушистой зелёной хвоей, теми же мягкими иголочками поросли и пальцы могучих сучковатых рук. Нисколько не потускневшие за века покоя внутри стволов, взметнулись вверх древние клинки, и пробуждённые прародительницы, оплетённые сетью древесных сосудов, последним усилием отделились от своих лож. Их движения сопровождались певучим скрипом, но на гибкости сочленений одеревенение не сказывалось. Покинутые сосны остались стоять с глубокими выемками в стволах, готовые в любое время принять своих жительниц обратно.
        Дыхание робким ветерком затаилось в груди Лесияры, потрясённой этим величественным зрелищем. Она искала взором среди этих существ свою родительницу, княгиню Зарю; пространство колыхнулось, и перед правительницей Белых гор предстала та, чьи руки обнимали и ласкали её в детстве. Деревянный лоб охватывал мерцающим обручем узор из завитков — княжеский венец. Со слезами на глазах Лесияра протянула руку, и её щекотно коснулись хвойные кисточки на кончиках пальцев родительницы-сосны. Она тонула в родных глазах, и её сердце купалось в волнах светлой грусти и дорогих воспоминаний…
        Тем временем открылось ещё несколько проходов, и вперёд выступили все княгини, которые когда-либо правили в Белых горах; среди прочих оживших сосен они выделялись ростом, царственной осанкой и светящимся узором-венцом на лбу. Лесияра увидела воочию их сказочные мечи — те самые, столетней выдержки, коей уж не добивались нынешние оружейницы. Правительницы встали в круг, и прославленные клинки устремились к середине, соприкоснувшись остриями. Лесияра в воодушевлённом порыве единения с предками протянула туда же и свой новый меч… Справа всколыхнулся проход, из которого выступила поистине богатырская фигура, вдвое превосходившая в обхвате прочих обитательниц Тихой Рощи. На её голове рос целый пучок веток, похожий на оленьи рога, а большие ступни из-за длинных отростков-корешков казались поставленными на лыжи. У неё было своё оружие, но она с долгим, взволнованным стоном потянулась к Мечу Предков, и сердце Лесияры ёкнуло догадкой: мастерица узнала творение своих рук.
        — Да, досточтимая Смилина, когда-то начатый тобой клинок закончен, как ты и завещала, — осмелилась обратиться к бывшей оружейнице Лесияра. — Это оно, твоё детище, и нынче ему предстоит быть испытанным в бою!
        Ей вспомнились слова хранительницы Бояны о разнице древних наречий и современного говора, и княгиня усомнилась про себя: а понимали ли предки нынешнюю речь? Однако трещинки-морщинки, улыбчиво прорезавшие одеревеневшее лицо Смилины, убедили Лесияру: прародительницы чувствовали смысл сказанного душой, для их великих умов не существовало никаких языковых преград. В голове у Лесияры словно молотом о наковальню ударили:
        «Добро. Встанем же на оборону родной земли, воздадим ворогу за чад наших!»
        Лесияра изумлённо поймала себя на том, что сама понимала слова Смилины так, будто знаменитую оружейницу с современниками вовсе и не разделяли века. Вероятно, таковы были свойства мыслеречи — быть понятной для всех: послание летело от души к душе в виде набора общих знаков и понятий, преобразовываясь согласно устройству языка, коим пользовался каждый из собеседников.
        Княгиню словно буйным ветром подхватило: это всеведущие прародительницы, почерпнув в душах Сестёр необходимые сведения, открыли единый проход к месту сражения. Лесияру выбросило из радужной «трубы» в самую гущу битвы; дыханию стало тесно в груди от неистового натиска чудовищ, покрытых рачьими панцирями. Их клыкастые пасти изрыгали нечеловеческий вой, сросшееся с верхними конечностями оружие рубило воинов Искрена в кровавое месиво, а кошки хоть и сражались со всей возможной доблестью и отчаянием, но падали одна за другой. Над Лесиярой вздыбилось, грозя копытами, чудо-юдо с головой ящера, а его седок замахнулся на княгиню рукой-топором… Беспощадные глаза-угольки, две растянутые плоские дырки вместо носа и полведёрная пасть с частоколом острейших зубов — такую образину только в страшном похмельном сне увидишь… Жаркий яд ярости, впрыснувшись в кровь белогорской правительницы, побежал будоражащим огнём по жилам, и она с рыком рубанула сплеча… Меч Предков, заиграв алым узором, снёс чудищу череп, и слизь из перерубленной чешуйчатой шеи едва не окатила княгиню с головы до ног — она успела отпрянуть.
Обезглавленное тело ящероконя завалилось на бок и забилось в судорогах, но всадник успел соскочить наземь, и детище Смилины с зимним, льдисто-звонким гулом отразило удар топора, да так, что оружие отломилось от руки воина в месте соединения со звуком треснувшей кости — «хрясь!» Второй взмах чудо-клинка — и голова болотного выползня, увенчанная гребнистым костяным шлемом, покатилась с ядовитым шипением по утоптанному и пропитанному кровью и слизью снегу.
        Павшая рать забурлила, схлестнувшись с удивительным и многочисленным воинством, распространявшим вокруг себя светлый медово-хвойный дух. На поле брани живительно запахло сосновым бором; рукомечи ломались о деревянные груди и руки, а древние клинки разрубали чудовищ пополам. В пылу боя было некогда удивляться, но дочери Лалады, увидев, кто пришёл на подмогу, восхищённо взревели, а люди Искрена сперва оробели, но, подбадриваемые кошками, воспрянули духом. Прародительницы не знали страха и усталости, а под самыми мощными ударами врага от них лишь мелкие щепки отлетали, ибо каменно-тверда была древесина чудо-сосен — не взять никаким топором.
        — Матушка Заря! — перекрывая голосом шум битвы, позвала Лесияра.
        Её подхватили гибкие и сильные, живые руки-ветки. Княгиня-сосна усадила дочь к себе на плечи и вразвалку зашагала, высокая, как каланча, а Лесияра сносила Мечом Предков вражеские головы, рубя направо и налево. Хмарь рассеивалась, выжигаемая сосновыми чарами, и грудь Лесияры наполнялась тугой, как тетива, и звонкой, будто капель, песней отваги. Не обманула Твердяна: души всех ковавших Меч Предков оружейниц реяли за плечами княгини светлым плащом, питая её тёплой силой и поддерживая в ней боевой дух, и она слилась с великим клинком и со своей родительницей в одно разящее, смертельное для врага целое.

***
        Усталые, тяжело набрякшие тучи роняли редкие снежинки, холодными капельками таявшие на лице Тихомиры. Холмистому предгорью, укрытому тонким снежным покрывалом, предстояло стать полем битвы: зима словно нарочно расстелила на земле торжественно-чистый саван, чтобы была ярче видна кровь…
        — Вперёд! — пророкотал голос Радимиры.
        Кошки с рёвом ринулись навстречу вражескому войску. Жаркая пелена боевой ярости растворяла «я» Тихомиры во всеобщем гуле, превращая её в частичку огромного целого — тысячерукого, ощетинившегося мечами, копьями и секирами. В лицо ей нёсся запах страха — человеческого, не навьего… Противник, немного не добежав до места, где ему предстояло схлестнуться с войском кошек, вдруг затормозил и отхлынул назад. Согнанные в одну бестолковую толпу жители Воронецкого княжества, плохо вооружённые и неумелые, понимали, что их посылают на верную смерть, и тряслись от ужаса; в едином порыве отчаяния они повернули и ломанулись, будто стадо, навстречу своим поработителям. Гибель надвигалась и спереди, и сзади: в спину им нёсся боевой клич кошек, а стрелы навиев превращали их в ледяные глыбы. Тогда горе-вояки, оказавшиеся меж молотом и наковальней, рванули в стороны. Бессознательно это получилось или же наоборот, намеренно — как бы то ни было, они провалили свою задачу, и тратить время на их преследование никто не стал.
        С холмов наползал горький дым: кучи с яснень-травой и присланным девами Лалады прахом очищали приграничное пространство от хмари, чтобы не позволить врагу перекинуть невидимые мосты и проникнуть в Белые горы над головами защитниц. Хлебнувшие дыма первые ряды навиев закашляли кровью и заблевали розовой пеной, но сзади напирали их соратники, и два войска сшиблись грудь в грудь. Оружие иномирного супостата не превращало кошек в лёд, но отнимало жизнь даже через небольшую рану; удача покуда берегла Тихомиру, и она отражала удары, сыпавшиеся на неё со всех сторон, но морозное дыхание смерти щекотало ей сердце.
        Северянка покинула кузню, сочтя себя более полезной в бою. Работа над восстановлением вещего меча уже почти завершилась, осталась только внешняя отделка, с которой в мастерской справились бы и без неё. Твердяна отпустила Тихомиру со словами:
        «Следуй по тропе своей судьбы».
        И вот, судьба дышала ей в лицо запахом крови, орала в уши тысячами глоток, гремела ударами клинков и холодно целовала в лоб снежинками. Вокруг падали соратницы — мёртвые или смертельно уязвлённые оружием навиев, а Тихомиру гибель чудесным образом обходила стороной. Сцепившись с огромным воином в рогатом шлеме, северянка ранила его в шею кинжалом. Здоровяк с клокотанием в горле рухнул, обливаясь кровью, а Тихомира, вскочив на его поистине кабанью тушу, рубанула ему голову с плеч — а то, чего худого, ещё встанет.
        И вдруг с холмов донёсся бубенцово-серебристый звук, чистый, как голос родника, и певучий, как задетая струна. Вслушавшись, Тихомира различила слова:
        Пою я песнь — и жизнь моя
        Струится в этом пенье,
        Как рокот горного ручья,
        Как плач любовный соловья
        И как зари рожденье.
        Сердце северянки вздрогнуло от смеси восторга, светлого воодушевления, нежности и тревоги. Она знала только один такой голос, но ей не верилось, что его обладательница не побоялась явиться на поле битвы, презрев опасность. Смелое, но слишком хрупкое, беззащитное чудо хотелось закрыть грудью от вражеских стрел, и Тихомира вытянула шею, всматриваясь в тёмные холмы, откуда доносилась песня:
        В сраженьях сходятся миры,
        И плачет небо кровью,
        Но пальцы-лебеди быстры,
        А струны звонкие щедры —
        Лишь сердце приоткрою.
        Сразу стало легче дышать: от этого высокого и звенящего, как полуденное небо, жгуче-пронзительного голоса хмарь бежала, точно зверь от огня, а пространство дрожало осиновым листком под утренним ветерком. Как она осмелилась? Это в её-то положении?!
        Сквозь бурь слепых звериный рёв
        Пробьётся правды голос,
        А в нём жива моя любовь.
        Росточком дерзким, горд и нов,
        Созреет песни колос.
        Песня ободряюще касалась сердца каждой защитницы Белых гор, вливая свежую силу в усталые руки и пружинистую ловкость в подкашивающиеся ноги. Саму певицу скрывала вьюжно-сумрачная даль, но её голос носился над сражением словно бы сам по себе, будто белокрылая сильная птица, неуязвимая для вражеских стрел. А вот навии оказались не готовы к такому необычному «оружию». Многие из них шатались и корчились, зажимая уши руками, и между пальцами воинов-оборотней сочилась тёмная кровь.
        В моей душе — светлым-светло,
        Хоть всюду мрак кромешный.
        У песни — сильное крыло,
        Под ним спокойно и тепло…
        Я струн касаюсь нежно.
        Кошки, будто вытянутые плетью меж лопаток, с рёвом бросались в бой. Враг дрогнул, но оставался всё ещё очень силён и опасен; когда песня упархивала юркой птахой прочь, навии, сцепив зубы, сражались — безумные, с окровавленными ушами и остервенелыми глазами-угольками.
        Врагов жестоких слышен стон:
        Погибель чуют нюхом.
        Им песня — погребальный звон,
        А друг мой, ей вооружён,
        В бою воспрянет духом.
        Слова-кинжалы кромсали хмарь — воздух и опору навиев, ядовитыми шипами вонзались ночным псам в уши. Голос торжествующим клинком рубил страх и усталость кошек-воительниц, вдохновлял их и наделял невидимыми крыльями за спиной. Тихомира обернулась и увидела в кровавом котле боя деву, озарённую мягким внутренним сиянием…
        Пока пою, мне не страшны
        Темница и могила.
        Крылом морозным седины
        Мои друзья осенены,
        Но песнь их исцелила.
        Певица невредимо шагала сквозь дождь стрел, словно под незримым щитом. Навии шарахались в стороны, то ли сражённые её голосом, то ли устрашённые ею самой. Эти широко распахнутые, восторженно-безрассудные, бесстрашные глаза могли повергнуть в оцепенение кого угодно, а их обладательница, казалось, была способна выдернуть из облаков молнию и разить ею врага, будто копьём. Однако под складками одежды этой звонкоголосой богини войны выступал большой живот, и все кошки, завидев его, кричали:
        — Куда ты лезешь?! Безумная, дитё побереги!
        Но та будто оглохла от собственного пения и погрузилась то особое состояние, когда смерть кажется тряпичной куклой, которую можно шутя отбросить или порвать одной левой. Певица спокойно шагала среди кровопролития, будто по цветочной полянке; один из навиев осмелился замахнуться на неё топором, но она разразилась такой пронзительной, сверлящей уши трелью, что у воина лопнули доспехи, а по задрожавшим ногам заструилась моча. Однако он был ещё жив и представлял угрозу для девушки, и Тихомира бросилась на него с мечом. Клинок вошёл в широкую трещину в доспехах, пронзив сердце, и навий упал бездыханным.
        — Дарёнушка, ты умница, — сказала Тихомира певице. — Но и правда — побереги дитя, ступай домой! Это не ты должна защищать нас, а мы — тебя.
        Лицо Дарёны вдруг исказилось, а глаза озарились сполохом ужаса: она смотрела куда-то Тихомире за плечо. Раскалённый стержень боли вошёл северянке в спину, пробив кольчугу, и вышел из живота, а лицо Дарёны покрылось странными веснушками — слишком крупными и тёмными. Она вытерла пальцами щеку и посмотрела себе на руку.
        Теперь небо стояло перед Тихомирой, как стена чёрного дыма. Снег жёг тыльную сторону правой кисти, придавленной рукоятью меча, левая ощущала ладонью холодок кольчуги. Боли уже не осталось, внутренности потеряли всякую чувствительность. Тихомира не осознавала себя раненой, пыталась встать, но тело словно приклеилось к земле: снег не пускал её, пил холодными губами её силы, присосавшись к спине. Ладонь на животе скользила по чему-то тёплому и липкому, а Дарёна беззвучно кричала. Жилы натужно вздулись на её лице и шее, а горло испускало звук уже за пределами слуха Тихомиры. Сверху донеслось чьё-то гортанное кряхтение и хрипы. Продолжались эти шумы недолго — рядом с головой северянки шмякнулся влажный кусок плоти, и она, скосив глаза, разглядела на нём мозговые извилины, покрытые сгустками крови. Следом на стылую землю гулко рухнуло бездыханное тело навия с треснувшим, как тыква, черепом.
        Тёплые слёзы падали на остывающий лоб Тихомиры. Она любовалась склонённым лицом Дарёны и наслаждалась лаской шероховатых, исколотых иголкой пальцев усердной рукодельницы. Душа так ослабела, что уже не могла удерживать в себе нежность, и та тонкой струйкой ускользала в небо. Сейчас достать бы платок и вытереть брызги крови с дорогих её сердцу щёчек…
        — Твой голос — самое настоящее чудо, — слетел с губ Тихомиры сухой, как ломкий стебель соломы, шёпот. — Он и убивает, и возрождает к жизни. Спой мне…
        Дарёна зажмурилась и выжала из глаз остатки слёз, смахнула капельки пальцами. Осторожно приподняв голову Тихомиры, она уложила её к себе на колени, и снова заструилась хрустальным ручейком песня.
        Пока пою, мне не страшны
        Темница и могила.
        Крылом морозным седины
        Мои друзья осенены,
        Но песнь их исцелила.
        Звуки сплетались в серебристый узор, который защитным куполом воздвигался над ними. Ресницы Тихомиры непреодолимо слипались — совсем как в далёком детстве, когда сон накрывал девочку-кошку стремительно, властно и сладко, унося её в свои сказочные чертоги. Сейчас ей снился светлый и хрупкий, большеглазый витязь, который зачарованной силой своего голоса отвоёвывал её душу у тёмного чудовища с клыкастой пастью.
        — Дарёнка! Ты что здесь делаешь? С ума сошла?! Домой, сей же час!
        Кто-то обнял самоотверженную певунью за плечи, а та не хотела оставлять Тихомиру, противилась сильным, любящим рукам. Светловолосая оружейница тоже пыталась сказать ей: «Иди домой», — но в горле разлилась холодная, гулкая немота, язык лежал во рту куском неживой плоти.
        — Млада, я останусь! Тихомира ранена, — рыдающим полушёпотом выдохнула Дарёна.
        Живительная вода из Тиши пролилась северянке в рот, и откуда-то взялись силы глотать. Мягкое медовое тепло пробралось в безжизненное нутро, напоминая о летнем дне с запахом цветущего луга, треском стрекоз и неумолчным пением кузнечиков. Отняв баклажку от губ Тихомиры, Млада напоила и Дарёну, дрожавшую не то от холода, не то от перевозбуждения.
        — Вот так, успокойся… Озябла? Счастье моё, тут опасно. Давайте-ка вы обе — домой.
        Крепкие руки синеглазой женщины-кошки победили силу притяжения снега, а Дарёна заботливо подобрала меч северянки.
        — «Врагов жестоких слышен стон: погибель чуют нюхом», — продолжала напевать она негромко, с чистым перезвоном серебряных бубенчиков в голосе.
        Тихомира уже не увидела, как с холмов ударили дальнобойные метательные орудия, и в середину навьего войска полетели огненные шары, разрываясь с грохотом и ослепительными вспышками. Навиев воронками расшвыривало в стороны от диковинно распускающихся лепестков пламени, и их продырявленные тела сшибали с ног соратников. Это подоспел полк огневой поддержки с военным изобретением княжны Светолики — разрывными снарядами, начинёнными острыми стальными пластинами с волшбой. Над полем боя заскользили треугольные тени, сбрасывая на врага сосуды с огнём, который тут же охватывал тела ночных псов, и те с истошным воем вертелись живыми светочами, катаясь по снегу в попытках потушить себя. Навии-лучники обстреливали крылатых огнеметательниц, несколько из них рухнули в бурлящее море битвы, но большинству удавалось увёртываться и уходить невредимыми обратно за холмы. Летательные приспособления, даже ощетинившиеся застрявшими в крыльях стрелами, не теряли своих воздухоплавательных свойств, унося кошек-лётчиц в зимний мрак предгорья.
        Чёрные волны навьей рати схлынули прочь от Белых гор, отступая вглубь Воронецкой земли. Кошки в приступе ликования бросали вверх шлемы и грозили тучам мечами, но Радимира, шагая к своему шатру, не спешила радоваться. Ночные псы носили на глазах сгустки хмари, не дававшие им надолго ослепнуть от вспышек света; у многих, правда, хмаревую защиту смыло дымом яснень-травы, но, тем не менее, это показывало, что враг быстро учитывал и исправлял свои ошибки. Он отступил, но лишь для того, чтобы собраться с силами для нового натиска.

***
        К погребальному костру собралось всё Кузнечное. Сложенная солнечным кругом куча дров возвышалась на берегу реки под гнетущим куполом тёмного неба; на душистом можжевеловом одре покоилась Тихомира в полном воинском облачении, обложенная со всех сторон сушёной яснень-травой. Тревожно мерцало дрожащее пламя светочей, в морозной тишине поскрипывал снег под ногами живых. В этот день множество дочерей Лалады отправились в последний путь в плащах из ревущего пламени: чудесные сосны не принимали в себя мёртвые тела. Светловолосая оружейница тихо скончалась, не пролежав в постели и дня: страшная сквозная рана, разворотившая ей живот, так и не затянулась, да и крови вытекло слишком много.
        С севера прибыла на похороны её сестра Брана со своей спутницей жизни Ильгой. Дарёна впервые видела супружескую пару из двух женщин-кошек: такие союзы встречались в Белых горах реже, чем другие. Брана походила на сестру, почти как отражение в зеркале — те же льняные мягкие волосы, золотые ресницы и глаза цвета мышиного горошка, вот только ростом она вышла чуть ниже и костью тоньше. Ильга, медно-рыжая, белокожая и веснушчатая, была на сносях: из-под длинного, ничем не подпоясанного кафтана выпирал девятимесячный живот. Глаза родственниц оставались сухими, сумрак накладывал на их лица серый отпечаток усталости и скорби, а в руках у каждой из них потрескивал, плача смолой, погребальный светоч.
        — Не пускаешь супругу на войну? — спросила Твердяна у Ильги.
        — Да она сама нейдёт — меня, брюхатую, покинуть боится, — ответила та невнятной скороговоркой.
        Дарёна еле понимала её туго сплетённый, окающий северный говорок; Тихомира, будучи родом из тех же мест, разговаривала не в пример разборчивее, хоть и тоже налегала слегка на «о».
        — Хозяйство-то на тебе одной, что ль, оставлю? — проворчала Брана. — Тебе ж со дня на день рожать, потом с дитём нянчиться… По дому-то кто дела делать станет?
        Матушка Крылинка, расплывшаяся и поблёкшая, с первыми блёстками седины в собольих бровях, украдкой вытирала глаза и покрасневший от слёз нос. К Тихомире она привыкла и привязалась, как к родной, а супруге горько пеняла:
        — Почто пустила её в сечу проклятую? Оставила б при себе, в кузне — глядишь, и жива бы осталась Тихомирушка…
        — У неё своя воля и своя судьба, — сдержанно отозвалась оружейница. — Она сама так решила, разве ж я ей указ? Не родительница я ей, чтоб не пущать.
        Плечи Дарёны обнимала рука Млады, а сердце висело в груди раскалённым угольком. Перед глазами всё ещё стояли корчащиеся от боли навии с кровоточащими ушами, а убийца Тихомиры грохался на снег перед её мысленным взором снова и снова. Дарёна никогда прежде не видела таких жутких, опустошённых и сплющенных голов с перекошенными лицами и закатившимися глазами; осознание, что это сделал с вражеским воином её собственный голос и сложенная ею песня, медленно вырастало из тьмы большим, беспокойным, лохматым зверем. Она не могла сидеть в светлице, вышивать и дрожать в страхе и ожидании: а если Младу убьют? а если враг придёт к ним домой? Его следовало гнать прочь и бить ещё до того, как он переступит белогорские рубежи, и под сердцем у Дарёны тлело беспокойное желание самой броситься в бой, защищая супругу своими песнями.
        «Шило у тебя в попе, что ли? — ворчала матушка Крылинка. — Не пущу! Не смей! Куда с брюхом — в сечу?!»
        Твердяна дневала и ночевала в кузне, надрываясь на работе, и не сумела воспрепятствовать Дарёне в осуществлении её затеи. Но даже если бы Крылинка встала в дверях, загородив проём своими необъятными телесами, Дарёну это не удержало бы. Она знала, чуяла: песня убережёт и её саму, и прогонит хмарь, а кольцо вмиг перенесло её на границу. Дальше пришлось немного пройти пешком по холмам, пыхтя и поддерживая живот, так как через западный рубеж кольцо не открыло бы проход. Сцепив зубы, Дарёна терпеливо выслушала выговор от Млады после боя; да, её любимая синеглазая кошка была права — следовало беречь себя и ребёнка, но как отпустить супругу в снежный смертоносный мрак, скрежещущий железными зубами?!
        «Не вздумай больше лезть в драку, — отрезала Млада решительно. — Ты нам всем здорово помогла, ты умница, моя смелая девочка, но ставить твою жизнь и жизнь нашей крохи под угрозу — безумство! Твоё место — дома, так будет правильней, да и безопасней для тебя и дитяти».
        Отзвуки этого разговора смешивались с треском огня, который голодным вёртким зверем перескочил со светочей на дрова, подбираясь к можжевеловому ложу. Светлое и высокое весеннее небо, переплетение теней от яблоневых веток, блеск солнца на холодной воде в ковшике… День помолвки плыл в солёной пелене слёз, а пшеничный разлёт бровей Тихомиры и её лучистая улыбка стояли перед Дарёной как живые. Труп того, по чьей вине глаза гостьи с севера навек закрылись, рассыпался в прах, но боль не отпускала сердце из своих тисков. Убивать всех ночных псов, разрывать их своим голосом на части, чтобы у них лопались сердца и черепа! Так и только так.
        Куча дров вышла большой, горела долго, выстреливая искрами в небесную безысходную тьму. Поясница разламывалась, как подпиленное дерево, но Дарёна вознамерилась достоять до конца: это была последняя дань дружбы Тихомире, и мысль о преждевременном уходе с сожжения она отметала со скорбным содроганием. Ведь стояла же Ильга, и ничего, а у неё и вовсе девятый месяц. Сдерживая стон, Дарёна подпёрла спину рукой и чуть выгнула позвоночник.
        — Может, тебе лавочку принести? Присядешь хоть, — шепнула Млада.
        — Ничего, — прокряхтела Дарёна.
        Наконец костёр догорел. Брана сгребла лопаткой немного пепла в горшок, чтобы унести домой и развеять над родной землёй, а Ильга болезненно морщилась и покряхтывала. Матушка Крылинка, поддерживая гостью под руку, квохтала озабоченно:
        — Пойдём, голубушка… Тихонько. Отдохнуть тебе надобно.
        Когда садились за поминальный ужин в узком семейном кругу, в дом постучались громко и властно. Твердяна велела работнице отворить дверь, и в горницу вошла закутанная в тёплый плащ княгиня Лесияра, принеся с собой запах зимы, снега и стали. Стряхнув плащ на руки сопровождавшей её гридинке, владычица Белых гор сняла шапку в знак почтения и соболезнования. Приметливый женский взгляд Дарёны рассмотрел и голубые тени, и красноту бессонных глаз, и прибавление новых седых прядей в волосах княгини, осунувшейся и собранной, как пружина.
        — Война пришла в каждую семью, — молвила Лесияра, подходя к Твердяне и обмениваясь с нею троекратным поцелуем. — Соболезную всем, кто любил Тихомиру, и сама скорблю о ней. Её помощь в восстановлении моего вещего меча неоценима.
        — Твой клинок уже почти готов, государыня, — ответила Твердяна с поклоном. — Осталась лишь отделка. Думаю, через пару седмиц твой верный друг вернётся к тебе.
        — Это хорошо, — кивнула княгиня с усталой, но светлой улыбкой, тронувшей уголки её губ. — Но я пришла ещё вот почему… Мне доложили об одной отважной певице, чей баснословный голос разбивал вражеские черепа, как глиняные горшки.
        Дарёна раскраснелась под тёплым, пристально-ласковым взглядом государыни, который в единый светлый миг вознаградил её за все пережитые ужасы. Он был дороже десятка сундуков с золотом и выше всех мыслимых почестей, и она, готовая растечься киселём по лавке, смогла только смущённо потупиться, устремив взгляд в миску с кутьёй.
        — Да, было такое дело, госпожа, — усмехнулась Млада. — Уж не знаю, что за волшба заключена в её горлышке, но навии её песню ещё долго не забудут.
        — За доблесть твою, Дарёна, объявляю тебе благодарность от всего нашего войска и Белогорской земли, — проговорила Лесияра торжественно, после чего, насупив брови, добавила: — Но с сего дня изволь сидеть дома, красавица. Не в том ты положении, чтобы жизнью своей вот так, шутя, разбрасываться… И не только своей.
        — Но государыня… — начала было Дарёна, встрепенувшись всем своим обожжённым гневом и горечью сердцем.
        — Тш, — строго перебила Лесияра. — Молчок! И слышать не желаю. У нас есть кому жизни свои на поле брани отдавать, и тебе среди них не место.
        — Я ей то же самое говорю, госпожа, — добавила Млада. — Может, хоть тебя послушает, а то глянь, как губы надула! А по глазам видно, что про себя что-то там кумекает.
        — Государыня, но ты же сама знаешь… Тебе же всё доложили! — захлебнувшись от отчаяния, воскликнула Дарёна. — За мою жизнь не бойся, песня оберегает меня, как щит зачарованный: в меня ни одна стрела не попала, хотя я разгуливала под целым дождём из стрел! И осталась невредимой, без единой царапинки. Любая из кошек, кои были там и видели меня, сможет в том свидетельствовать, клянусь. Мой голос мог бы сослужить хорошую службу, а ты велишь мне сидеть дома!
        — Это приказ, — непреклонно отрезала Лесияра. — Мне что, тебя под стражу посадить и кольцо отобрать? Я это могу.
        — Неужели моему голосу суждено пропасть бездарно? — Щёки Дарёны пылали, жар с холодом попеременно охватывали нутро, глаза набрякли слезами.
        — Найти ему боевое применение и правда было бы весьма полезно, — вздохнула княгиня. — Это настоящий клад. Но я не могу отправлять тебя с ребёнком под сердцем в сечу, пойми ты это! Однако не отчаивайся… Что, ежели ты попробуешь обучить других такому пению? Неужто оскудела наша земля голосистыми девками? Ежели и правда песня от стрелы оберегает… Почему бы не попробовать? Ежели что, подстрахуемся дополнительно, щитами певунью прикроем со всех сторон, чтоб уж точно — ни-ни.
        — Не знаю, государыня, сомнения меня одолевают, — пробормотала Дарёна, а у самой в сердце вспыхнула яркая искорка надежды.
        — Попытка — не пытка. — Лесияра осушила чарку мёда, утёрла губы и кивком поблагодарила матушку Крылинку. — Я велю бросить клич по всей Белогорской земле, сыщем тебе учениц способных. Может, и выйдет толк из этой затеи.
        Лесияра осталась на ужин. Поговорили за столом о битвах на востоке; воинству пробуждённых от покоя прародительниц удавалось сдерживать натиск Павшей рати, правда, болотные гады норовили нырнуть под лёд и пробраться вглубь земель по рекам. Приходилось спешно сверлить лунки по ходу их движения и заливать туда отвар яснень-травы или водную взвесь праха дев Лалады, чтобы выкурить чудовищ наружу.
        Ночь с днём стали слишком похожими, чтоб судить о часе, в который княгиня покинула дом Твердяны. На прощание она поцеловала Дарёну и повторила:
        — Смотри у меня. Учениц пришлю, но сама чтоб никуда не совалась мне! А то кольцо отниму и в светёлке запру. Поняла?
        Та насупилась и угрюмо пробурчала:
        — Поняла…
        — Так-то. — Губы белогорской правительницы ещё раз тепло, по-родственному прильнули к виску Дарёны. — Ну, не дуйся. Здравия тебе и вашему с Младой дитятку. Береги себя и его.
        Млада ночевать не осталась, вернулась в войско: отпуск ей давали только на похороны Тихомиры. Шумилка, в первый же день войны ушедшая в дружину Радимиры лучницей, тоже отправилась к своему отряду. Едва все расположились на отдых, как заохала Ильга. Матушка Крылинка с Зорицей и Рагной всполошились, захлопотали около неё, а та скалила длинные клыки и раздражённо огрызалась на женщин. В отблеске лампы её светло-янтарные глаза с золотыми ободками выглядели совсем дикими, звериными. Возня эта невольно разбудила Твердяну и остальных кошек; затопили баню, куда и отвели стонущую и рявкающую Ильгу. Дарёну к роженице не пустили:
        — Не надобно. Разволнуешься — ещё, чего худого, сама рожать начнёшь с перепугу. А тебе ещё не срок.
        В шубке, надетой на нательную сорочку, и в домашних чунях на босу ногу Дарёна дрожала, подпирая спиной стену бани. Ильга не кричала по-бабьи, а выла и рычала страшным и низким, раскатисто-хриплым голосом, и от этих звуков в низу живота у Дарёны что-то ёкало и холодело, а под шубой по телу рыскали толпы мурашек. Рядом нервничала Брана, скрипя шагами по снегу из стороны в сторону.
        — Первое у нас дитё, — грызя ногти, сказала она. — Ох, ну неужто ей там и правда так больно, или она просто меня попугать хочет?
        — Это ещё зачем ей? — удивлённо зыркнула на неё Дарёна.
        — Ты не знаешь мою супружницу, — хмыкнула сестра Тихомиры. — Сладу с нею нет… Долго грызлись мы, всё спорили, кому из нас рожать. Иля ж у нас и сено косить, и в скирды метать, и мешки с хлебом таскать, и дрова рубить, и рыбу удить, и на ловы [20 - ловы (арх.) — охота] ходить — ко всему горазда. А дитё заводить — это, значит, девять месяцев с брюхом маяться надо. «Не хочу!» — и всё тут. И мне тоже не больно-то охота. Годков пять тому назад вроде уболтала её… Ан нет, потом опять упёрлась рогом, строптивица этакая. Вот свела же нас судьбинушка! Была б она белогорская дева или из соседних земель юница, я б её без разговоров… это самое, а с этой усатой-хвостатой рядиться [21 - рядиться (устар.) — договариваться] надо. Не шибко охота когтями-то по морде схлопотать.
        — И как же тебе удалось её переупрямить? — полюбопытствовала Дарёна.
        — Всё-то тебе расскажи-доложи. — Брана подкинула на ладони оторванную пуговицу, зажала в кулаке, задумчиво глядя вдаль. Потом, криво ухмыльнувшись, созналась: — Коли страсть пристигнет, уж и не очень-то уследишь, кто в кого семя излил. Рыбу мы ловили тогда, вымокли обе, озябли до костей, а греться — друг около дружки, как водится. Ну и вот… Пока то да сё — глядь, а у Или в пузике кто-то шевелится. Чуть не убила она меня тогда… — Брана усмехнулась воспоминаниям, поднимая в улыбке один угол рта. — Оттрепала знатно. С месяц дулась ходила, а потом как-то отошла помаленьку. Дитё ж всё-таки, кровинка родная. Чего ж злиться? Радоваться надо.
        Из бани донёсся протяжный рык, будто какому-то диковинному огромному зверю защемило лапу капканом. Брана поёжилась, а потом приоткрыла дверь и крикнула внутрь:
        — Да будет тебе горло-то драть!
        А оттуда ей в ответ проревели:
        — А ты роди, попробуй! В следующий раз сама будешь!
        На пороге показалась сердитая и потная Рагна, погрозила Бране кулаком и захлопнула дверь. Дарёна куталась в шубку, прикрывая живот, а воображение рисовало ей ужасные картины. Пару месяцев спустя ей предстояло пройти через всё это, и душа леденела при мысли о запредельной боли, от которой небо с овчинку, а из глаз летят искры. «Мила, пресветлая хранительница материнства, упаси меня от мук страшных, помоги родить легко и быстро», — молилась она про себя супруге Лалады.
        Озябнув, Дарёна перебралась в предбанник, присела на лавку и съёжилась, содрогаясь при каждом вопле, тягучие раскаты которого аукались у неё внутри холодящим эхом. Выглянула Зорица — озабоченная, со взмокшим лбом, будто сама лежала в родах.
        — Чего тут сидишь? В дом лучше иди, Ильга до утра промучится. Всю ночь спать не будешь, что ли?
        — Да какое там спать, — поморщилась Дарёна. И спросила робко: — А Иле правда так больно?
        — Да прикидывается она, — усмехнулась Зорица. — Матушка Крылинка ей боль хорошо снимает, а она дурочку валяет, чтоб супруге жизнь мёдом не казалась.
        — Вот зараза, — выругалась сквозь зубы Дарёна. — А я тут сижу, чуть ли сама не рожаю!
        Вне себя от возмущения, она вскочила и распахнула дверь в парилку, чтобы высказаться от души, но слова замерли у неё на языке при виде окровавленных тряпок на полу. Широкая фигура матушки Крылинки скрывала от неё промежность Ильги, и Дарёна увидела только потный лоб и усталые глаза женщины-кошки. Её рыжие пряди разметались по соломе, рубашка пропотела под мышками, а Рагна, стоя рядом, держала роженицу за руку. Блестя белозубым клыкастым оскалом, Ильга испустила поистине медвежий рёв, а Крылинка воскликнула:
        — Воды отошли! — и выгребла мокрый пучок соломы, а подоспевшая Зорица сразу подала на его место новый, сухой. — Это не всё, ещё литься будет…
        Ильга, скосив утомлённо-хмельной взгляд на Дарёну, издала певучий, грудной смешок — будто тяжёлые шары перекатывались.
        — Что, струхнула? Ничего, и ты родишь, никуда не денешься…
        На подкашивающихся ногах Дарёна кое-как выбралась из бани и втянула в грудь морозный сумрак. Брана — сразу к ней:
        — Ну, чего там?
        — В-воды отходят, — заикнулась Дарёна, сглотнув настойчивый, неловкий ком дурноты, и поплелась в дом.
        Кошки не спали. Твердяна ни о чём не спросила, будто каким-то образом сама всё видела и знала, Горана тоже была спокойна, а Светозара с Огнеславой слово в слово повторили вопрос Браны:
        — Ну, чего там?
        — Рожает, — только и смогла ответить Дарёна. И пробормотала: — Как бы мне самой сейчас не родить…
        Сброшенные чуни упали на пол, и она сунула восково-бледные, припухшие ноги под одеяло. Наверно, от сегодняшнего долгого стояния отекли… Голова тупо ныла, а закрывая глаза, Дарёна проваливалась в бесконечное тошнотворное вращение.
        Когда чернота за окном перешла в тёмно-серый сумрак, в дом влетела рыдающая Брана с мяукающим свёртком на руках. Следом за ней гнались матушка Крылинка с Рагной и Зорицей:
        — Вот полоумная! Отдай дитё, его кормить надобно!
        Брана принялась приплясывать, кружа в объятиях надрывно пищащий комочек, а женщины всполошённо топтались рядом, готовые в любой миг ловить ребёнка из рук обезумевшей от счастья новоиспечённой родительницы. Это было бы уморительным зрелищем, если бы сумрак не давил болью на череп Дарёны.
        Брана с Ильгой и новорождённой малышкой прогостили в доме Твердяны три дня, после чего отбыли домой. Матушка Крылинка, осмотрев отёкшие ноги Дарёны, нахмурилась и принялась готовить на воде из Тиши отвар для вывода лишней жидкости.
        — Может, это и ничего, — сказала она. — Голова не болит? Мушки перед глазами не летают?
        Дарёна встревоженно призналась, что голова побаливает, а мушек она пока не замечала.
        — Может, и обойдётся всё, ты обожди плохое думать, — успокоила Крылинка. — Но воду отвести не помешает. И отдыхать тебе надо побольше.
        Но отдыхать было некогда: уже на следующий день в дверь постучались. Стайкой щебечущих пташек в дом ворвались девичьи голоса, зазвучали шаги множества ног, а заглянувшая к Дарёне Зорица сообщила:
        — Там к тебе девицы — говорят, пению учиться.
        Оставив рукоделие, Дарёна вышла в большую горницу для приёма гостей, где нерешительно мялись, с любопытством осматриваясь, десятка два молодых белогорских дев. Вооружённая дружинница с поклоном объявила:
        — Это самые лучшие певуньи, какие есть в нашей земле. Обучай их своему мастерству, а мне государыня поручила проверять, как идёт дело. Через две седмицы наведаюсь.
        С этими словами дружинница исчезла в проходе, а Дарёна слегка растерялась под двумя десятками испытующих взглядов.
        — Ну, давай, учи, — сказала высокая девушка с яркими губами и насмешливым прищуром прохладных голубых глаз, сдвигая свой цветастый платок с головы на плечи. — Ежели, конечно, тебе есть чему нас учить.
        Её тёмные гладкие волосы лоснились в отблеске ламп дорогим атласом, а драгоценное очелье с височными подвесками выдавало в своей обладательнице дочку из зажиточной семьи.
        — Я не поняла, ты добровольно пришла учиться или тебя притащили силой? — Дарёна выгнула бровь, устремив на красавицу пристальный взор.
        — Да я хотела поглядеть, что это за певица выискалась, которая владеет голосом лучше меня, — с кривой усмешечкой ответила та, оценивающе разглядывая Дарёну.
        Хороша была заносчивая красотка! На голову выше Дарёны, без единого прыщика на молочно-белой коже; шубка облегала её тонкий стан, схваченный кушаком из золотистого шёлка. Стояла девица подбоченившись и пожёвывая сосновую живицу.
        — Как твоё имя? — спросила Дарёна нарочито ровно и бесстрастно.
        — Лагуша, дочь Згуры, — нехотя ответила девушка, продолжая жевать. — Моя родительница — Старшая Сестра, у государыни в дружине состоит.
        — Так вот, Лагуша, для начала выплюнь-ка свою жвачку: ты не корова, — с ледяным перезвоном в голосе сказала Дарёна. — Во-вторых, род-племя не имеет значения, важен только твой голос. Раз ты у нас такая искусная певица, то покажи, на что способна — спой, что хочешь. Давай, размажь меня по стенке!
        Она подпускала язвительности в свои слова медленно, смакуя произведённое впечатление. До зуда под ложечкой хотелось преподать урок этой напыщенной нахалке, но Дарёна оттягивала этот миг, как могла. Подчёркнуто жеманно вынув кусочек смолы изо рта и прилепив его к краю стола, Лагуша сверкнула колючими искорками вызова в красивых глазах, после чего выпрямилась, набрала воздуха и запела:
        Ой да расцветают белы яблоньки
        За рекой широкой, да в большом саду,
        А моё сердечко заневестилось,
        Пташкой певчей рвётся из моей груди!
        Ты мети, метель, мети, душистая,
        Лепестками яблонь ты целуй меня,
        От росы медвяной захмелела я,
        Заплетаются по травке резвы ноженьки.
        Упаду я во траву, без зелий пьяная —
        Да к ногам в сапожках алых, с кисточкой…
        — Что с тобою стало, красна девица?
        Что на землю валишься без памяти?
        Ой да не вздыхайте, ивы грустные!
        Ты не лей слезу, родная матушка!
        Ведь в сапожках алых — то судьба моя,
        Половинка сердцу одинокому…
        Голос певицы лился сильной и холодной горной рекой, свободный и чистый, как свежий ветер. Лагуша не обманула: она умела придать ему и игривые летние переливы птичьих утренних перекличек, и щемящую осеннюю тягучесть журавлиного крика, и малиновую сладость туманной зари, и весенний перезвон солнечных льдинок. Как только последний звук, сверкая яхонтовыми гранями, утих под потолком, девушка обвела самодовольным взглядом вокруг себя, будто спрашивая: «Ну, кто осмелится меня переплюнуть?»
        — Следует отдать тебе должное: и вправду хорошо ты поёшь, — кивнула Дарёна, ставя на стол медное блюдо с чеканным узором и кладя на него швейную иголку. — Но сумеешь ли ты повторить вот это?
        Девушки не сводили полных любопытства глаз с блюда, а Дарёна затянула звук «а» — сперва негромко, а потом всё сильнее, выше и пронзительнее. Послышался мелкий, как сыплющаяся крупа, звон: это иголка заплясала на блюде. Перед глазами Дарёны мелькали плотные ряды воинов в тёмных доспехах, один вид которых воспламенял её сердце непоколебимым, как горы, праведным гневом… Она превращала свой голос в беспощадный клинок, и он летел, сверкая и не зная преград.
        — Ах! — вырвалось у девушек.
        И им было отчего ахать. Иголка высоко подскочила, перевернулась в воздухе и ударилась остриём в блюдо. Жалобно звякнув, оно треснуло пополам, а игла глубоко вошла в дубовую столешницу.
        — Игла ничтожно мала, но при умелом обращении она может стать смертельным оружием, — изрекла Дарёна, втайне довольная ошеломительным действием этого зрелища. — С голосом — то же самое: сладостные звуки, ласкающие слух, можно превратить в разящий меч.
        Будущие ученицы обступили её, восхищённо кудахча:
        — Ой, а как? Как это у тебя вышло? А ты научишь нас так?
        Одна Лагуша подавленно молчала, разглядывая половинки блюда и кончик иглы, застрявшей в крепкой дубовой доске почти по самое ушко.
        — Вижу, ты пришла сюда не учиться, а потешить самомнение и доказать своё первенство, — усмехнулась Дарёна беззлобно. — Ежели это всё, зачем ты пришла, то тебе нет смысла оставаться.
        Внутреннее торжество сияло жемчужиной, но никак не отражалось на её лице. Она с удовольствием наблюдала борьбу, которая происходила сейчас в душе зазнайки Лагуши, досадливо кусавшей пухлые вишнёвые губы, и ждала, что одержит в девушке верх — гордыня или стремление к совершенству.
        — Ты не поёшь, а визжишь, — выплюнула та наконец. — Мне нечему у тебя учиться.
        — Что ж, я тебя не держу, — пожала Дарёна плечами, чувствуя холодок разочарования.
        В душе ей бы хотелось очистить Лагушу от шелухи высокомерия и научить её чему-то новому, но… Насильно мил не будешь, и Дарёна сухим кивком попрощалась с девушкой.
        А остальным уже не терпелось услышать знаменитую песню, от которой у навиев шла из ушей кровь. Дарёна спела, после чего прослушала всех учениц, позволив каждой из них исполнить свою любимую песню — ту, которая раскрывала бы все достоинства певицы. Лесияра постаралась на славу, выбрав настоящих мастериц своего дела с голосами редкой, проникновенной и полнозвучной красоты — любо-дорого слушать. Казалось бы, чему ещё их можно было научить? Ответ прозвучал незамедлительно:
        — Научи нас превращать голос в оружие. Как нам упражняться, чтобы разбивать иголкой блюда, как ты?
        — Хорошо, я попробую показать вам это, — сказала Дарёна. — Но начать нам придётся не с распевок, а с иного рода упражнений. Запомните: поёт не голос, а душа. И только душа, познавшая боль, звучит пронзительно и чисто. Обойдите в своих окрестностях дома, где есть погибшие в бою, посетите семьи, которые постигла утрата. Впитайте их горе в свои сердца так, чтобы оно полилось из ваших глаз, а колени подкосились. Окажите им посильную помощь: жестокая и пустая душа не способна петь, а поёт только та, что умеет сострадать. Через пять дней я посмотрю, какими вы придёте. Возможно, учиться готовы не все из вас. А теперь ступайте.
        Озадаченные девушки разошлись, а Дарёна, почувствовав усталость и жажду, отправилась на кухню: там всегда стоял кувшин с водой из Тиши, которой она ежедневно полоскала горло. Матушка Крылинка, узнав, что гостьи ушли, растерянно села на лавку:
        — Ну вот… А я собралась на стол накрывать! Что ж ты, Дарёнушка, даже не покормила своих учениц?
        Из душной, жарко натопленной кухни Дарёна устремилась на воздух. На крыльце она чуть не споткнулась о сиротливо сидевшую на ступеньке Лагушу; плечи девушки вздрагивали, а лицо горестно пряталось в ладонях.
        — Ты чего? — склонилась к ней Дарёна с удивлением и жалостью.
        Лагуша подняла к ней мокрое, плаксиво сморщенное лицо.
        — Ты и вправду превосходишь меня… Я ведь думала, что я — лучшая певица в Белых горах, а оказалось… Оказалось, что я по сравнению с тобой всё равно что жаба рядом с соловьём!
        У каждого было своё горе: белогорские вдовы оплакивали погибших на войне супруг, а Лагуша — своё первое место. Дарёна вздохнула.
        — А ну-ка, вставай. — Она взяла девушку под локоть, понуждая подняться на ноги. — Застудишься ведь тут, охрипнешь… Ты, Лагуш, зря так тужишь. Я не лучше и не хуже тебя, я просто другая. Каждая певица хороша по-своему, у каждой — свой голос. Ну… Что мне ещё тебе сказать? Иди-ка ты домой.
        Лагуша сделала несколько шагов, скрипя щегольскими красными сапожками по свежевыпавшему снегу, но задержалась и обернулась.
        — А можно, я приду через пять дней? Я попробую… почувствовать боль.
        «Наверно, всё-таки рановато тебе», — про себя вздохнула Дарёна. Но рядом с большим и грустным «вряд ли» в сердце пыталось приютиться маленькое «ну, а вдруг?» Она улыбнулась и вслух ответила:
        — Приходи, ежели хочешь.

***
        Лугвена не находила себе места: её ноги снова и снова следовали по одним и тем же отчаянным тропинкам — от столика к окну светлицы, от окна — к двери, от двери — в опочивальню Ратиборы. Грозный гул земли нарастал, а тучи корчились, как живые, свиваясь улиточными ракушками.
        — Матушка, матушка! — громко прошептала дочка, садясь в своей постельке. — Боязно мне чего-то…
        Лугвена нежно запустила пальцы в мягкие русые кудри девочки-кошки, погладила её по головке. Что она могла сказать своему чаду в утешение, когда её собственное сердце рвалось от злой тоски и ноющей тревоги? Супруга Солнцеслава, служившая военной советницей у Светолики, по первому приказу княжны бросилась в схватку с врагом, её взрослые дочери от первого брака без колебаний последовали за родительницей, а Лугвене оставалось только метаться по дому, гадая, живы они или уже погибли. Устав от звенящей натянутости в душе, она сделала несколько глотков любимого отвара, чтобы немного расслабиться; от одной чарки мир приобретал яркость впечатлений и свежесть красок, а от трёх с языка вместо обычной речи лились стихи. Сейчас знакомый лёгкий дурман лишь прогнал холод беспокойства из пальцев, но тягостного чувства не вытеснил.
        Гулкие, тяжёлые шаги на лестнице… Лугвена встрепенулась всей душой навстречу знакомой поступи. Дверь распахнулась, и слёзы облегчения вмиг заледенели на глазах: на пороге стояла окровавленная супруга с обнажённым мечом. Из её загривка торчали обломанные древки двух стрел, а глаза тускло тлели далёкими, как зимние звёзды, искорками. Издав глухой, хриплый рык, Солнцеслава измученно прислонилась к дверному косяку.
        — Собирайся! — выдохнула она. — Бери Ратибору — и за мной. Я спрячу вас…
        — Охти, ладушка! — Лугвена дрожащими похолодевшими пальцами гладила запятнанное кровью лицо супруги, пытаясь прочитать в глубине её глаз ответы. — Нешто ворог близко?
        — Ближе, чем ты думаешь, — рявкнула Солнцеслава. — Навии скоро будут здесь! Ты с Ратиборой — всё, что у меня осталось, и я им вас не отдам!
        Сердце Лугвены провалилось в ледяную тьму.
        — Как — всё, что осталось? А как же…
        — Вячемила с Инятой пали в бою. Их больше нет. — Солнцеслава отделилась от косяка и тяжело зашагала в комнату младшей дочки.
        Девочка радостно потянулась к родительнице и обняла её за шею, но испугалась, увидев древки стрел.
        — Это ничего, это заживет, — беря Ратибору на руки, с усталой лаской молвила Солнцеслава. — Всё заживёт, моя родненькая. Пойдём-ка, поиграем в прятки!
        Подозревала ли она, что её любимая дочка-последыш, на которую она не могла надышаться, — вовсе не её родная кровь? Эта вечная заноза сидела под сердцем у Лугвены и жгла её светом голубого хрусталя, сиявшего в глазах Ратиборы наследством от настоящей родительницы, но сомкнутые уста хранили тайну. Вот и сейчас даже мыслям об этом не было места рядом с ними, и Лугвена торопливо схватила одеяло, чтобы укутать ребёнка: Солнцеслава в спешке понесла Ратибору на двор прямо в исподних портках и ночной сорочке.
        Шаг в проход — и они очутились на верхней площадке сторожевой башни, в которой Светолика устроила свои диковинные часы. Служительницы исправно поддерживали яркую подсветку стрелок, и рассеянный отблеск, отражённый снегом, немного разгонял зимний мрак. Передав Лугвене девочку, Солнцеслава приникла к подзорной трубе — ещё одному изобретению неугомонной княжны.
        — Битва близко, но тут они не додумаются вас искать, — хрипло проговорила она, устало оседая у стенки и наваливаясь на неё плечом.
        Ветер разгуливал по площадке, леденя щёки и выстуживая грудь, и Лугвена укутала Ратибору в одеяло. Солнцеслава подмигнула дочке и приложила палец к губам:
        — Тш-ш! Не плакать, не шуметь. Мы прячемся, поняла?
        Её рука сжимала рукоять меча, а в глазах тлели непокорные, колючие огоньки. «Так, должно быть, смотрят умирающие звери, готовые драться до последнего издыхания», — подумалось Лугвене, а душа выла волком от тошнотворной, телесно ощутимой тоски.
        — А когда выйдет солнышко? — шёпотом спросила девочка. — Почему всё время темно?
        — Солнышко закрыли тучи, родная, — ответила Солнцеслава, устало пробегая пальцами по волосам Ратиборы. — Их наслал враг. Но скоро мы его прогоним, и солнышко вернётся на небо.
        Ожидание тянулось бычьей жилой, врезаясь в сердце. Лугвена сама озябла, но кутала дочь как могла — и одеялом, и своими объятиями. Губы Солнцеславы покрылись бескровной серостью, и рот открывался тёмной щелью, а под глазами залегли мертвенные тени.
        — Глянь-ка, — поманила она пальцем Лугвену. — Кажись, мне снег за шиворот набился.
        Лугвена подползла к ней, заглянула за плечо и снова вздрогнула при виде деревянных обломков, торчавших из загривка супруги.
        — Ничего… Нет тут никакого снега, лада, — пробормотала она. — Тут только стрелы у тебя.
        — Хм, — промычала Солнцеслава. — Леденит как будто… Вся шея онемела и спина не гнётся. Холодно…
        — Давай, я тебе отвар согревающий принесу? — встрепенулась Лугвена. — Он у меня на печке готовый стоит, я быстренько — туда и обратно!
        — Какая печка? Не дури, — нахмурилась женщина-кошка. — Домой сейчас нельзя, там уже навии. Сиди тут, сказано же тебе…
        — Ну давай, хоть стрелы выдерну, — отчаянно желая чем-то помочь ей, предложила Лугвена.
        — Нет, кровь хлынет, — качнула головой Солнцеслава. — Наконечники собой раны запирают, всё равно что пробки.
        Всё дело — в проклятых наконечниках, поняла Лугвена. Она чуяла эту смертоносную правду, и у неё самой стыло нутро, покрываясь изморозью горестного предчувствия. Она устроилась вместе с дочкой у плеча супруги — надёжного оплота семьи, кормилицы и защитницы, чья ласка временами имела грустный родительский оттенок. Лугвена приняла от неё эту позднюю любовь, сладкую, как прихваченное заморозками яблоко, и всеми силами старалась вытеснить из памяти пронзительные очи княжны. Последствие той единственной ночи в шатре вертело сейчас пушистой головкой у неё на коленях, а родительницей называло Солнцеславу.
        — Держись… Молю тебя, лада, держись. — Голос Лугвены дрогнул струной боли, пальцы скользнули по щеке супруги.
        Дыхание Солнцеславы согрело ей губы, а из-под устало отяжелевших век тихо светилась нежность.
        — Полно тебе, голубка. Раны пустяковые, кто от таких умирал? Давай, не раскисай. Вон, даже Ратибора не плачет.
        — Матушка, не плачь! — прозвенел голосок дочки, и детские пальчики вытерли со щёк Лугвены слёзы.
        Стрелы, видимо, вошли неглубоко, засев в мякоти загривка, и, судя по дыханию Солнцеславы, лёгкие не были задеты. Это обнадёживало, но непонятно откуда взявшийся холод и онемение нависли над её жизнью зловещей угрозой.
        — А долго мы будем прятаться? — ныла Ратибора. — У меня ноги озябли…
        — Тише, тише, дитя моё, — гладила её Лугвена по шелковистым волосам. — Сунь ножки ко мне под полу, там тепло.
        Она вслушивалась в медленное, тяжёлое дыхание супруги, цеплялась за его звук, будто от него зависела её собственная жизнь и жизнь ребёнка. Когда начались перебои, она затормошила Солнцеславу, трепля её по щекам и пытаясь высмотреть во тьме её полузакрытых глаз искорку жизни.
        — Лада… Лада, ты меня слышишь?
        Эти белые губы уже ничего не могли ответить ей: в груди Солнцеславы всё затихло, а меч со звоном выскользнул из повисшей руки. Крик рванулся наружу, но без звука: выла душа Лугвены, а из широко открытого, растянутого оскалом горя рта не раздавалось и писка. Нет, один писк всё-таки прорвался, но Лугвена зажала его ладонью, до боли вцепившись в неё зубами. Только ветер, замораживавший слёзы, знал, чего ей стоило сдержаться, чтобы не испугать ребёнка.
        — Матушка Солнцеслава спит? — послышался голосок Ратиборы.
        Нужно было переломить крик, чтобы вернуть себе дыхание и голос, и Лугвена его сломала, как древко вражеского копья, засевшего у неё в груди.
        — Да, дитя моё. Во сне у неё меньше болят раны, ей так легче. Тише, не будем её тревожить.
        Не осталось ничего: дом заняли враги, тучи украли солнце, смерть забрала близких — всех, кроме тёплого комочка, гревшего озябшие ноги у неё под полой. А огонь грозил уничтожить черешневый сад, в котором они с дочкой так любили летом гулять. Лугвена получше укутала Ратибору в одеяло и устроила в объятиях Солнцеславы, а сама прильнула глазом к трубе. На подступах к дворцу княжны бурлила битва: светлые мечи кошек пытались дать отпор сероватым холодным клинкам вражеских воинов, а изобретённые Светоликой орудия в виде огромных труб на колёсах выплёвывали в супостата огненные шары. «Бах, бах, бах», — разрывались ядра; несколько из них долетели до сада, и деревья заполыхали. Зарево пожара лежало рыжим отсветом на стенах дворца: вырвавшийся на свободу огонь бушевал, пожирая многолетний труд Светолики. Руки Лугвены стиснулись на подзорной трубе. Пусть не осталось дома, супруги, солнца, но нужно было спасти хотя бы сад, чтобы лето когда-нибудь вернулось туда, а Ратибора по-прежнему могла гулять и есть черешни вместе с другими ребятишками.
        — Доченька, ты посиди тут, а я превращусь в птицу, полечу в небо и приведу дождь. Надо потушить черешневый сад.
        Щёки горели, в груди разливалась тёплая лёгкость. Скользнув напоследок пальцами по щёчке ребёнка, Лугвена подтащила к себе меч Солнцеславы и сделала надрезы на запястьях. Подставив грудь ветру, она крикнула:
        — Ветроструй! Прими моё подношение, пролей воду из хлябей своих!

***
        Парящее крыло несло Светолику над полем боя. Под управляющей рамой крепились три закупоренных сосуда с горючей смесью и зажжённый светоч. Выбрав место для сброса, княжна подожгла фитиль, и первый снаряд полетел вниз. Яркий взрыв разбросал в стороны несколько вражеских воинов. Состав и способ приготовления этой смеси Светолика выудила из Реки Времён.
        Сбросив весь заряд, она направилась за новым. Кошки-огнемётчицы, целясь в навиев, попали огненным шаром в сад, и несколько деревьев тут же занялись.
        — Кикиморы косорукие, — выругалась княжна сквозь зубы.
        Она направила крыло к орудиям и, снизившись, крикнула:
        — Вы куда лепите, рукожопые? Поправку на ветер кто за вас считать будет?!
        — Виноваты, госпожа, исправимся! — отозвались снизу.
        Скрипнув зубами, Светолика полетела за новым зарядом, а про себя молилась, чтобы эти мазилы не шваркнули ещё пару раз по саду. Грянул взрыв в воздухе: у какой-то замешкавшейся лётчицы снаряд сработал прямо в руке.
        И снова — три сосуда с «сухим огнём», взлёт навстречу небесной тьме. Стрела свистнула в опасной близости от плеча, но угодила в крыло и застряла в нём.
        — Зря ты это сделал, — процедила Светолика, обращаясь к далёкому лучнику на земле.
        Первый снаряд полетел вниз, и среди навиев с грохотом распустился рыжий цветок. Второй княжна сбросила почти рядом, а третий упал сам: ещё одна стрела разбила крепёж. Холодок смертельной игры бежал по лопаткам, ледяной ветер обнимал тело жгучими волнами, но у неё не было права повернуть назад, спрятаться за чужими спинами.
        Ещё один огненный шар попал в сад.
        — Да вы что творите, едри вас в жопу коромыслом! — во всё горло заорала княжна, хоть огнемётчицы и не могли её отсюда услышать.
        На смотровой площадке часовой башни что-то белело. Светолике почудилась женская фигура в одной из бойниц, и сердце больно ёкнуло догадкой: уж не собралась ли эта несчастная сигануть вниз? Образ Берёзки стрелой вонзился в грудь, но Светолика с негодованием отбросила это предположение как глупое и невозможное. На крыле подлететь не получилось бы: слишком близко стена башни, не развернуться. Замысел спасения вспыхнул в голове в один миг: отстегнуть крепления, открыть проход, поймать, снова проколоть пространство и приземлиться с бедняжкой на руках…
        Светолика успешно осуществила только два первых шага — на лету расстегнула ремни и в свободном падении открыла проход. Схватить прыгунью не вышло, в руках княжны остался только опашень на меху, который тут же, как назло, душным мешком обвился вокруг её головы. Освобождение от него отняло пару драгоценных мгновений. Светолику завертело в воздухе волчком, но она сумела вовремя нырнуть в радужный «колодец», а через миг её ноги встретились с землёй — увы, благополучно лишь для неё самой. Женщина лежала, страдальчески распростёртая на снегу.
        — Что же ты наделала, дурочка… — Княжна сокрушённо опустилась на колени, осторожно приподняла голову несчастной и всмотрелась в мертвенно-белое лицо с большими, неподвижными глазами. Скорбное узнавание повеяло в душу могильной стынью. — Лугвена?…
        В изломанном теле жены Солнцеславы ещё теплилась жизнь. Удар о землю не смог сразу погасить этот огонёк, и с губ женщины вместе с тёмным ручейком крови слетел хрип:
        — Госпожа! Ратибора… твоя дочь. Она на башне. У неё не осталось никого… кроме тебя.
        Если бы Светолика сама не видела пронзительно-синих глаз младшей дочки своей дружинницы, эти слова показались бы ей предсмертным бредом. Тело Лугвены дёрнулось в последней судороге и застыло, а на лице мраморная маска мучения сменилась тихим, ласковым светом покоя. В этот миг небо грохнуло оглушительным раскатом, и его от края до края расколола ветвистая трещина молнии. Гроза зимой? Светолика ни за что не поверила бы в такую возможность, но на лоб ей упала холодная капля, а в следующий миг тучи обрушили на землю ливень, каких княжна и летом-то не видела. Его тяжёлая мощь ложилась на плечи ледяным панцирем, мгновенно пропитывая одежду влагой и превращая снег под ногами в слякотную кашу. Светолика нагнулась, приложилась губами к ещё тёплому лбу Лугвены, после чего набросила на тело опашень. Только сейчас княжна заметила надрезы на её запястьях. Надрезы и гроза. Между ними могло существовать только одно связующее звено — обращение к Ветрострую. Невиданная доселе сила ливня, хлынувшего среди зимы, соотносилась и с величиной жертвы…
        На верхней площадке, прислонившись спиной к стенке-ограждению, сидела Солнцеслава и обнимала мёртвыми руками плачущий одеяльный свёрток. Рядом валялся меч. Присев на корточки, Светолика отодвинула пальцем край одеяла, и около сердца шевельнулся тёплый и грустный комочек нежности. С детского личика на княжну смотрели её собственные глаза, полные слёз, и она ласково ущипнула покрасневший, шмыгающий носик.
        — Тебя Ратиборой зовут, да? — спросила она, бережно освобождая девочку из коченеющих объятий Солнцеславы.
        — Да, — всхлипнула малышка. — Матушка Лугвена превратилась в птицу и улетела в небо, чтобы пошёл дождь, а матушка Солнцеслава спит, чтобы меньше болели раны.
        — Матушка Лугвена послала меня, чтобы забрать тебя отсюда, — сказала Светолика. — Сама она прийти не сможет: Ветроструй превратил её в птицу навсегда.
        Ратибора покорно кивнула, как будто и без того догадывалась об истинном положении вещей. Оглянувшись на вторую родительницу, она спросила:
        — А матушка Солнцеслава проснётся?
        — Боюсь, что уже нет, моя хорошая.
        Светолика, крепко прижимая к себе зябко дрожащее тельце девочки-кошки, изо всех сил старалась побороть глодавшего сердце ненасытного зверя — печаль. Над садом стлался дым, а язычки прибитого дождём пламени стали совсем маленькими, жалкими и смиренными. Пожар потерял свою силу и угасал.
        — Благодарю тебя, Лугвена, — сквозь тёплую пелену слёз улыбнулась Светолика.
        А над ратью навиев, изрыгая палящие струи, летали огромные, полностью сотканные из огня ящеры. Они махали перепончатыми крыльями, изгибали шеи и стрельчатые хвосты, совершенно как живые, и навии в замешательстве беспорядочно забегали по полю битвы, издалека похожие на вспугнутых светом тараканов. Торжествующее веселье защекотало Светолике рёбра изнутри, и она с ещё не высохшими на глазах слезинками расхохоталась. Подняв Ратибору на руках, она показала пальцем на огненное зрелище.
        — Смотри, смотри! Знаешь, кто их делает? Это тётя Берёзка. Она у нас большая выдумщица, оказывается!

***
        Много страниц было в книге жизни Правды, начальницы кухни в крепости Шелуга, что стояла на берегу озера Синий Яхонт. Давно лежал её прославленный боевой топор без дела, а старые доспехи покрылись пылью… Но когда над крепостными стенами тревожно протрубил рог, холодное эхо которого пахло битвой и смертью, Правда воткнула большой кухонный нож в столешницу, нанесла себе на лицо сажей узоры, накинула старый, побитый молью плащ из цельной медвежьей шкуры и сказала дочерям:
        — Где ваши мечи? Настало время послужить родной земле.
        Враг бурлил живым тёмным морем и полз на крепостной вал. Дымные кучи хорошо очистили пространство от хмари, и навиям вместо своих невидимых мостов пришлось прибегать к обыкновенным средствам — тарану и камнемётам. «Бух! Бух!» — било в ворота огромное бревно, и Правда ногами чувствовала дрожь кирпичей. Четверо дочерей стояли с обнажёнными мечами: и статью, и силой пошли они в свою родительницу, и казалось, будто пять Правд подпирали могучими плечами затянутое угрюмыми тучами небо.
        Ворота не выдержали, и враг хлынул внутрь. Там его встретили защитницы крепости, а Правда с рёвом прыгнула на верхнего из навиев, которые карабкались на стену по лестнице. Та пошатнулась и начала заваливаться назад; воин-оборотень заливисто заголосил, а Правда хохотала ему в лицо. Навии, лишённые поддержки хмари, не могли соскочить с лестницы без вреда для себя, а Правда, молниеносно развернувшись, побежала по их головам вниз. В тот миг, когда лестница грохнулась плашмя наземь, покрытая шрамами воительница благополучно спрыгнула с последней живой «ступеньки» на снег. Конечно, она могла бы использовать проход, но тогда это выглядело бы не так внушительно. Обернувшись, кошка одобрительно хмыкнула: дочери проделывали то же самое, уронив ещё четыре полные навиев лестницы.
        Многолетнее ожидание вознаградилось: тяжёлый топор обагрился кровью, и Правда, по своему обыкновению, обмакнула пальцы в тёплую рану поверженного врага и мазнула себе по щекам — в дополнение к узорам, нарисованным сажей. Шлемы навиев не выдерживали ударов её старого боевого друга, и ошмётки мозгов летели из расколотых черепов.
        — Сзади, матушка! — рявкнул знакомый голос.
        «Блям!» — удар вражеского меча пришёлся на щит, которым прикрыла Правду её старшая дочь, Дорожка.
        — Вовремя ты! — бросив на неё благодарный взгляд, усмехнулась Правда.
        Они сражались спиной к спине: родительница разила врага топором, а дочь — мечом. Правда сама обучала её, и та не посрамила свою наставницу, вспомнив все уроки боевого мастерства, полученные в юности.
        Защитницы крепости всеми силами старались не пропустить навиев. Враг наткнулся на яростную стену сопротивления и застрял на входе, едва продвинувшись внутрь Шелуги. Бились все, даже кошки-подростки, едва научившиеся держать меч…
        Собственный рёв потряс тело Правды, вводя её в состояние упоительного бешенства. Оно расцветало в ней кроваво-красным цветком с живыми лепестками-языками, а земля питала её горячей силой. Рука с топором наливалась десятикратной мощью, дыхание растворилось в глубине груди, а тело, ставшее лёгким и пружинистым, подскакивало, изгибалось, вёртко уклонялось от ударов и наносило их со смертоносной сокрушительностью. Правда глотала кровавые сгустки своей ярости, вырастая до медвежьих размеров, и её боевой клич, которому она выучилась во время своего наёмничества в войсках у западных князьков — конунгов, нёсся над головами навиев, как чудовищная чёрная птица с горящими глазами и огромным зубастым клювом.
        Ярость была её воздухом, пищей и питьём. Она давала Правде огненные крылья и баснословную ловкость, сладко и жгуче ласкала сердце семихвостной плетью, превращая её саму в свирепого зверя, а её топор — в живое продолжение руки. Одним ударом Правда разваливала тела навиев пополам, и никакие доспехи не спасали их. То-то возгордился бы рыжебородый Бьяркедаг по прозвищу Неистовый, учивший её искусству этой боевой ярости: ныне ученица превзошла своего наставника! Медвежья голова, венчавшая её шлем зубастым козырьком, не просто придавала ей ужасный и дикий вид; казалось, Правда впитала в себя душу этого медведя и обрела его мощь. Шуб из звериных шкур она не носила, но этот подарок соратника хранила до сих пор, и сегодня он ей пригодился.
        Бешенство было её щитом и вдохновением, её кровью и несущим остовом. Казалось, оно воспламеняло также и кошек, сражавшихся рядом, и те бросались в бой с утроенной силой. Её клич подстёгивал и ободрял их, а в души противников вонзался ледяными шипами страха. Звук, исторгнутый горлом Правды, превращался в призрачного змея, носившегося над полем боя и кусавшего навиев в сердца.
        Ярость стала её земной твердью. Правда бежала по вражеским головам, едва касаясь их ногами, ловила руками стрелы и посылала их обратно. Брошенное ею копьё собрало на себя сразу пятерых ночных псов.
        — Хороши бусинки! — раскатисто расхохоталась Правда.
        Многие пытались её сразить, но разлетались в стороны, словно от взрывов. Так продолжалось, пока победоносную дорогу Правде не преградил воин-великан. От удара пудового кулака из её груди со свистом вылетел весь воздух, и Правда, отброшенная на несколько саженей, сбила собой дюжину навиев. Огромная тень нависла над нею. Сначала она увидела ноги-тумбы, потом скользнула взглядом вверх… Кованый панцирь, подогнанный по необъятной фигуре воина, объёмно обрисовывал увесистое пузо, а на каждом из его плеч Правда могла бы свободно усесться. Маленькая голова с крошечными злобными глазками сутуло сидела на кабаньем туловище, соединённая с ним широченной шеей, прикрытой бармицей [22 - бармица — кольчужная сетка, закрывающая шею и плечи.].
        — Вот так детина! — присвистнула Правда.
        Детина тем временем с утробным рыком занёс над нею булаву жуткого размера. Один удар такой дубиной — и череп женщины-кошки разлетелся бы мокрыми осколками, но Правда проскользнула между широко расставленных ног здоровяка. Тот с разгневанным рёвом повернулся и получил удар обухом топора по голове — для этого Правде пришлось подпрыгнуть. Злые глазки скосились к переносице, и вся эта туша рухнула плашмя на живот. Сорвав с великана шлем с бармицей, Правда перерубила обширную бычью шею, причём на это потребовалось два удара вместо одного. Насадив голову поверженного исполина на сулицу и торжествующе подняв её над собой, она испустила громовой рык и двинулась в самую гущу навьего войска. Пространство искажалось, шло волнами, колыхалось, как полуденное марево… Ярость катилась впереди Правды сногсшибательной волной, и враги шарахались в стороны, падая, точно оглушённые. Она пила их кровь и ела печень из разрубленных тел, и устрашённые навии разбегались, чем и воспользовались соратницы Правды, разложив на освободившемся месте несколько новых дымных куч с остатками яснень-травы и праха дев Лалады. Попавшие
в клубы очистительного дыма навии корчились, пятная снег лужицами кровавой рвоты; внутри Шелуги тоже закурились костры: видно, кто-то раздобыл ещё немного противохмаревого средства в другой крепости. Чья-то щедрость оказалась спасительной, хотя особых излишков травы и праха нигде не наблюдалось, и поделиться ими можно было лишь в ущерб себе. Как бы то ни было, враг оказался зажатым в дымные тиски, и кошки из обороны перешли в наступление. Большая часть навьей рати обратилась в бегство, а один полк угодил в окружение и, ослеплённый вспышками, безнадёжно сражался — видимо, слишком гордый, чтобы сдаться. Очутившиеся в ловушке навии предпочитали биться до полного своего истребления.
        Правда окинула взглядом поле боя, усеянное телами. Медовая терпкость дыма лилась в грудь светлой памятью лета, и ярость из огромного вздыбленного зверя превращалась в маленького котёнка. Впрочем, нужды в ней уже не было: в воздухе пахло победой — смесью крови, снега и призрачной горечи яснень-травы.
        — Дорожка! Вресена! Вукослава! Немира! — окликала Правда дочерей.
        Опьянение битвы схлынуло, уступая место усталости и ломоте в теле. Перешагивая через павших, Правда всматривалась в лица, и к сердцу подкатывала тоскливая дурнота. Убитых навиев охватил стремительный тлен: тела обращались в грязно-серый прах, оставляя доспехи пустыми.
        — Матушка…
        Хрип донёсся откуда-то с земли, и Правда резко обернулась. Заваленная опустевшими вражескими доспехами, на кровавом снегу лежала совсем молоденькая кошка — лет четырнадцати-пятнадцати, не больше. Кольчуга и шлем были ей великоваты, а меч — тяжеловат для её руки.
        — Ты ж моя храбрая, — с сострадательным теплом в сердце проговорила Правда, опускаясь на колено и приподнимая юную воительницу.
        Глубокая рана в бедре кровоточила, и Правда, оторвав от подола своей рубашки длинную полосу, туго перетянула ногу чуть выше.
        — М-м… больно, — простонала пострадавшая в бою кошечка.
        — Зато кровь остановилась, — ответила Правда. — Тебя как звать?
        — Отрада, — прошелестел едва слышный ответ. — Дочь Павы…
        — Хорошее имечко тебе родительница дала, — задумчиво улыбнулась Правда, откидывая прядку золотисто-русых волос с бледного лба отрочицы. — Держись, отрада материнского сердца, до свадьбы заживёт.
        Правда на руках перенесла её внутрь крепости. Раненых кошек складывали в большой гриднице на соломе, а то и на голом полу. Отыскав местечко поудобнее и помягче, Правда бережно опустила Отраду на лежанку.
        — Лада!
        Правда обернулась на знакомый голос. Руна вместе с другими жёнами кошек перевязывала раненых и поила их целительной подземной водой; заметив супругу, она кинулась к ней, окунула тряпицу в чашу, отжала и заботливо отёрла перемазанное сажей и чужой кровью лицо Правды. Вечно робкая и испуганная, с грустно поднятыми «домиком» серебристо-белёсыми, точно схваченными пушистым инеем бровями, сейчас жена выглядела необыкновенно сосредоточенной, решительной и собранной, хоть при этом и несколько вымотанной.
        — Дочери живы? — спросила она.
        Слова прозвучали коротко и деловито, даже суховато, а лицо Руны омрачала тень усталости, но взгляд мерцал пристальными искорками, отражая всю глубину материнской тревоги в её сердце.
        — Разминулась я с ними в бою, — ответила Правда. — Но нутром чую: живы. Зато вот — отважную вояку нашла. Напои-ка её.
        Руна выплеснула грязную воду, налила из кувшина новую и поднесла к сухим, пепельно-серым губам Отрады, мягко сияя сострадательной нежностью. Юная кошка сделала несколько трудных, судорожных глотков, после чего обессиленно откинула голову на солому. Покой её потускневших, неподвижно-отрешённых глаз кольнул сердце Правды щемящей болью: неужели смерть уже простёрла своё крыло над этой душой? Нет, так не должно быть! Нащупав в сухом, как куча осенних листьев, ворохе усталости светлую и тёплую жилку силы Лалады, Правда ухватилась за неё и превратила себя в сосуд. Золотая благодать наполнила её, оттесняя прочь дрожь в коленях и утомление, а потом хлынула из её пальцев в рану. «Живи… Только живи», — беззвучно шевелились губы.
        Раненых всё несли и несли. К ним тут же устремлялись жёны и дети, и в гриднице стало душно — хоть в обморок падай. Тёплый, выжженный светильниками и истощённый множеством лёгких воздух вливался в грудь, но не удовлетворял дыхательную нужду, и уцелевшие защитницы крепости пытались выдворить из помещения всех лишних. Однако супруги цеплялись друг за друга, а детишки с плачем льнули к родительницам, и насильно разлучить их не представлялось возможным.
        — Экая духота, — проворчала Правда, отворяя ближайшее оконце.
        — Матушка… не покидай меня, — простонала Отрада.
        Она бредила, принимая Правду за свою родительницу. Скверный знак…
        — Я здесь, с тобой, родная. — Правда вернулась к юной кошке, погладила холодный и влажный от испарины лоб.
        Кто-то из соседок вскоре попросил закрыть окошко, пожаловавшись на озноб, и большеглазая девушка с длинной золотой косой и в бирюзовых серёжках поспешно исполнила эту просьбу. Вернувшись на своё место, она устремила взор на раненую, время от времени поправляя ей одеяло. Растерянность и горе застыли в этих небесных очах, чистых, как рассветный ветерок. Юная — совсем дитя, и нежная, как пух вербы по весне. «Дочь? Сестра?» — гадала Правда. Она присмотрелась к той, над кем сидело это светлое создание: то была молодая, пригожая собою кошка с красивыми пушистыми бровями, страдальческий изгиб которых придавал лицу жалобное выражение.
        Пропитанное болью время тянулось и ползло ленивым червём. Детишки хныкали, а совсем маленькие просили кушать. Неустанная хлопотунья Руна куда-то ускользнула, и вскоре по гриднице распространился вкусный запах: это работницы кухни разносили куриную похлёбку и кашу с жареным луком. Правда радостно встрепенулась, увидев дочерей — живых и невредимых, выглядевших в своих кухонных передниках совершенно мирно и буднично, словно и не было никакого боя. Мечи уступили в их руках место черпакам, которыми они раскладывали еду по мискам для самых голодных.
        — Покушать не хочешь, матушка Правда? — спросила старшая.
        Растворённая в чужом страдании, Правда забыла о себе. Сбросив медвежий плащ и смыв боевую раскраску, она утратила образ лютого берсерка, а опустошённое нутро заворчало и дало о себе знать голодным жжением.
        — Пожалуй, не откажусь, — пробормотала она.
        Ей дали миску вчерашней похлёбки и большой ломоть хлеба. Откинув в сторону овощи и куриное мясо, она набрала жидкости и поднесла к губам своей подопечной. Отрада выпила всего пару ложек: больше в неё не лезло. Примеру Правды последовала и девушка в бирюзовых серёжках — попыталась покормить раненую кошку, но та со стоном отвернула бескровное лицо с глубоко провалившимися в глазницы очами, осенёнными мертвенными тенями.
        — Кушай сама, ладушка, — послышался её глухой, слабый голос. — А мне лучше водички дай…
        «Значит, невеста», — подумалось Правде. Накрошив хлеб в миску, она превратила похлёбку в тюрю и принялась медленно есть. Усталость снова наваливалась ломотой в пояснице и нытьём в суставах. В пору неугомонной молодости тело не беспокоило её никакими болями, Правда могла сражаться сутками — и хоть бы одна мышца заныла! «Отвыкла от битвы, старею», — вздохнула она про себя.
        Духота просто убивала. Голова сонно тяжелела, веки некстати смыкались, и Правда, не вытерпев, снова открыла окно, а кошку, которая жаловалась на озноб, укрыла своим медвежьим плащом.
        — Уж потерпи маленько, сестрица… Народу тут много, дышать нечем, — сказала она, оправдываясь.
        Некоторое время она жадно втягивала холодный зимний воздух у оконца, а вернувшись к Отраде, нашла её глубоко и покойно спящей. Сердце на мгновение согрелось надеждой, но, приглядевшись и вслушавшись, Правда поняла, что отчаянно юная, но храбрая воительница уже никогда не пойдёт на поправку, и облегчение сменилось тяжёлой, холодящей печалью.
        — Дитя моё…
        Скорбная тень приобрела отчётливые черты женщины в небрежно наброшенном вдовьем платке, из-под которого на грудь ей струились полураспущенные русые косы. Глядя перед собой застывшим взором, она шарила руками, будто слепая, по всему телу Отрады — наверно, искала в нём хоть какой-то отголосок жизни.
        — Что-то припозднилась ты, матушка, — вздохнула Правда.
        Женщина вздрогнула и посмотрела на неё так, будто только что заметила. Её светлая, мягкая красота была присыпана пеплом беды, а в заторможенном взгляде и приоткрытых губах проступала тень горестного безумия.
        — Что? Что? — каплями крови упали её слова. — Поздно, говоришь?… Да, я пришла поздно. Как принесли мне весть, что супруга моя Пава погибла, так и упала я без памяти. Как очнулась, так и бросилась Отрадушку искать! Она ведь у нас тоже… в бой рвалась.
        — Тебе нет нужды оправдываться передо мной, голубка. — Бывалая воительница поправила несчастной вдове платок, погладила её по холодным щекам. — Как смогла, так и пришла, что уж теперь…
        — Кто ты? Как тебя звать? Ты была рядом с ней? — Мать Отрады вцепилась в женщину-кошку с отчаянием утопающей, неосознанно царапая ей руки ногтями.
        — Звать меня Правдой. Да, я подобрала дочурку твою на поле боя и не отходила от неё ни на шаг.
        Чёрный платок простёрся над тишиной, а может, это небо превратилось в чернильный полог. Место Отрады опустело, а её темнобровая соседка, около которой сидела возлюбленная в бирюзовых серёжках, ещё цеплялась за жизнь, метаясь и горя в бреду.
        — Ты — её невеста? — спросила Правда, присаживаясь рядом и легонько обнимая девушку за плечи.
        На кухне, без сомнения, было дел невпроворот, но как она могла уйти сейчас? Эта ясноглазая девочка — такая хрупкая, такая нежная… Горе сломает её, как тонкий стебелёк.
        — Да, мы обручены, — ответила та, провожая измученным взором очередной вынос тела. — Свадьба назначена на будущую весну. — И спросила дрогнувшим шёпотом: — А куда их уносят?
        Правда заглянула в растерянную глубину глаз соседки, пытаясь отыскать там хотя бы тень понимания. Знала ли девушка, что значило это рыжее зарево за окном? Это был отблеск погребальных костров, и именно туда уносили кошек — одну за другой. Кто-то умирал скоро, кто-то боролся дольше, но исход всех ждал только один. Раны не заживали, лечение светом Лалады не помогало, и эту безысходность несло дышащее холодом оружие навиев.
        Что могла Правда сказать, когда грудь раненой кошки перестала вздыматься, а лицо разгладилось и преисполнилось далёким, неземным покоем? Слова истлевали ещё до своего произнесения. Оставалось только прижать девушку к себе и прятать её лицо на своей груди, пока тело её суженой уносили.
        — Тебе есть куда пойти? — заглядывая в растерянные, полные слёз глаза, спросила Правда. — Твои родительницы живы? У тебя дома безопасно?
        Губы девушки только беззвучно шевелились, словно поражённые немотой, а взгляд был прикован к опустевшей лежанке. Схватив одеяло, под которым умирала её избранница, она прижала его к себе и затряслась. Правда не смогла придумать ничего лучше, как только позвать свою супругу; той не требовались никакие объяснения — она обняла девушку за плечи и увела с собой. Та шатко, но послушно брела туда, куда её направляли.
        Горе горем, но живые нуждались в пище по-прежнему. Правда вернулась в душный круговорот привычных дел, и на её сердце холодной тучей набежал скорбный мрак: народу в её подчинении стало меньше. Дочери, трудившиеся старшими кухарками, вышли из боя живыми, но вот добрая половина младших полегла, защищая крепость. Шелуга не сдалась врагу, но все, кто остался на кухне, теперь просто зашивались. Не хватало рук, не хватало времени и сил, а тут ещё Радимира с проверкой:
        — Ну, что у вас тут? Государыня Лесияра к нам прибыла — успеете состряпать достойный обед?
        Правда разделывала свиную тушу, отделяя части по назначениям: на жаркое, на пироги, на студень, на похлёбку, в кашу. Нежное сало с розовыми мясными прожилками она поедала с хлебом и солью прямо на месте, не отходя от разделочного чурбака. Пообедать полноценно и основательно времени не было, и она перекусывала за работой. Дочери не отставали: Дорожка между делом лакомилась печёнкой; Вресена, замешивая блинное тесто, пила яйца, а Вукослава с Немирой не давали пропасть гусиным потрохам.
        — Сама видишь, госпожа, — ответила Правда, прожевав. — Рабочих рук мало. И своих-то накормить не успеваем.
        — Свои подождут, — отрезала сероглазая начальница пограничной дружины. — Государыня осетрину любит — уж постарайтесь.
        — Осетрины сейчас нет, ловить надобно. — Правда рубила рёбрышки и бросала в бадейку: знатная гороховая похлёбка из них получится! С лучком, чесночком и травками душистыми…
        — Значит, поймаем, — со стальным звоном в голосе ответила Радимира. — А твоё дело — сготовить! Наши, конечно, здорово отличились, но и сама государыня только что с поля боя. Она там сражалась, а не орешки щёлкала, а потому обед заслужила не меньше славных защитниц Шелуги. Да с какой стати я должна тебя уламывать? Это приказ!
        Отделяя вырезку, Правда зарычала себе под нос с плохо сдерживаемым раздражением, которое драло ей нутро, будто соль — рану. А в дверях вдруг раздался звучный голос, за обманчивой мягкостью которого позванивали железными стерженьками нотки властности:
        — Приказывать ты можешь подчинённым, Радимира, а Правду тебе уместно лишь просить, потому что она — твоя ровня. Хоть ей и взбрело когда-то в голову пойти работать на кухню, но звания Старшей Сестры её никто не лишал. Ты, видно, позабыла об этом — вот я и напоминаю.
        Этот голос тронул сердце Правды освежающим дуновением горного ветра, и она устыдилась своего раздражения. Княгиня Лесияра вошла в кухню в простом тёмном плаще и забрызганных кровью и грязью сапогах, а дружинницы следом за нею внесли трёх великолепных осетров. Правда сразу опытным глазом оценила этих красавцев: один тянул пуда на четыре, не меньше, а два других — на три.
        — Защитницы Шелуги проявили блистательную доблесть, отразив натиск врага, втрое превосходившего по численности, — молвила Лесияра. — Мне далеко до их подвига! Раз уж зашла речь о том, кто больше заслужил обед, то я с преклонением признаю их первенство. А ежели не хватает рабочих рук, то мои гридинки в твоём распоряжении, Правда. — И со смешком княгиня добавила: — Поверь, руки у них растут из правильного места!
        Правда хмыкнула. В умении покорять сердца подданных Лесияре отказать было нельзя; прошлое всколыхнулось со дна души горечью тины, но густая пелена лет приглушала остроту старой боли.
        — Ну, коли ты со своей осетриной, государыня, то изволь — запечём, — усмехнулась начальница кухни. — А вот за помощь благодарю сердечно, она как нельзя кстати. Много работниц полегло в бою.
        — Да, потери наши велики, — вздохнула княгиня. — Покуда нам удаётся отбиваться, но враг настойчив — лезет снова и снова. Шелуга — одна из ключевых крепостей, и счастье, что её отстояли. Места здешние мне по-особому дороги.
        — Знаю, госпожа, — кивнула Правда, принимаясь потрошить самого большого осетра. — Каждое лето ты тут рыбачишь.
        — Есть такое дело, — улыбнулась повелительница Белых гор. — Самоотверженность защитниц крепости не поддаётся описанию… И твои заслуги в этой битве — особо выдающиеся, Правда. Мне во всех подробностях доложили о том, как ты заставила дрогнуть и побежать целый вражеский полк, просто рыкнув на него!
        — Сдаётся мне, докладчицы малость приукрасили действительность, государыня, — ухмыльнулась Правда. — Хотя со стороны оно, наверно, виднее. Я-то сама плохо помню сечу: всё словно в кровавом тумане было.
        — Ладно тебе, не скромничай, — сказала княгиня, добродушно щурясь. — Ты одна стоишь целой дружины. Понимаю, что у тебя много работы, но всё же прими моё приглашение — не откажись отобедать со мной.
        — Как повелишь, госпожа, — после непродолжительного удивлённого молчания ответила Правда.
        Выпотрошенные туши осетров ошпарили и очистили от чешуйчатой брони, после чего набили утятиной с солёными грибами, луком и морковью и отправили запекаться. Правда была весьма озадачена приглашением на обед; вероятно, следовало одеться поприличнее… Княжеские дружинницы между тем оказались отнюдь не неумёхами и белоручками, и работа на кухне закипела, как прежде — до этой опустошительной битвы.
        Правда крутилась, как белка в колесе, дабы всё успеть; скинув мокрую от пота рубашку, она в первый раз после вчерашнего боя ополоснулась, растёрла снегом плоский, мускулистый живот и сильные плечи. Кожа после ледяного обтирания приятно горела, а Руна между тем достала из сундука чёрный, вышитый серебром кафтан, праздничную рубашку и новые сапоги. Все вещи благоухали душистыми травами и сушёными цветами, которыми пересыпали одёжу от моли — щемяще-грустный запах, напоминавший о безмятежном времени до войны. Кушак туго охватил талию, оставшуюся такой же поджарой, как и в молодости, и в глазах супруги Правда подметила не остывшее с годами восхищение.
        — Надо же, какая честь от государыни, — удивлялась Руна. — К чему бы это?
        — Вот и увидим, — сдержанно отозвалась Правда, натягивая тугие сапоги. Те сели превосходно, подчеркнув красивые, сильные икры и собравшись щегольскими складочками на изящных щиколотках.
        Она уж и позабыла все условности придворного обхождения, а потому чувствовала себя неловко и опасалась показаться неотёсанной. Годы наёмничества и грубой кухонной работы не добавили бы утончённости никому… Впрочем, стоило ей войти в трапезную, как подошла Радимира и поклонилась с непривычным почтением.
        — Прошу тебя, Правда, проходи к столу. Вот твоё место.
        Бывалая воительница смотрела в лица и никого не узнавала. Поколение Сестёр сменилось… Впрочем, нет: двух-трёх своих ровесниц Правда всё-таки увидела среди княжеской свиты. Да, давненько она не была в высшем обществе.
        — Приветствуйте Правду, Сёстры, — торжественно и громко сказала Лесияра, успевшая к обеду переодеться в богато вышитую золотом рубашку и светло-серые сапоги с серебряными кисточками. — По велению души она удалилась из ваших рядов и заняла скромное место в этой крепости, но это не делает её менее достойной уважения.
        Все поднялись из-за стола и поклонились, и Правда ответила на приветствие смущённым поклоном.
        — Путь, пройденный ею, полон горечи, опасностей и тягот, — продолжала княгиня, знакомя с Правдой тех, кто её прежде не видел или слышал о ней слишком мало. — Её родительница, досточтимая Ястребинка, служила в старшей дружине моей матушки Зари, ну а Правда стала моей дружинницей. Начало её стези было славным и достойным, я гордилась такой сподвижницей и не могла на неё нарадоваться. Также всем сердцем я радовалась за Правду, когда она обзавелась красавицей-супругой; увы, несчастный случай на охоте оборвал жизнь прекрасной Военеги. Объятая скорбью, с опустошённым и разбитым сердцем Правда в поисках гибели подалась в далёкие края, где служила в войсках у чужестранных повелителей, участвуя в их нескончаемых междоусобных распрях. Она прошла через множество битв, и такое же множество ран оставило на её теле глубокие шрамы. Она искала смерть, а нашла любовь. Вернувшись в Белые горы с новой супругой и двумя дочками, Правда оставила службу и посвятила себя семье. И я уважаю её выбор, каким бы он ни был. Правда! — обратилась Лесияра к смущённой главной героине этого рассказа. — Уходя в чужие края, ты
отказалась в мою пользу от всего, что имела, но я ничего не присвоила, а только взяла под доверительное управление в надежде, что ты когда-нибудь изъявишь желание восстановить своё положение. Полагаю, что настало время вернуть земли, дом и имущество их законной владелице — тебе. Всё это я постаралась не только сохранить в целости, но и приумножить. Ты — Старшая Сестра и по праву рождения, и по всем возможным законам совести. Для нашей родины настали тяжёлые времена, ей требуются защитницы, а мне — сильные, верные и стойкие духом соратницы, и поэтому я прошу тебя, Правда: выйди из тени, вернись на своё законное место — во имя мира, во имя жизни и во имя спасения нашего родного края. Это нужно не мне, это нужно Белым горам.
        Глаза Лесияры налились синей влагой, блестя, как тающие льдинки. Чувство, которым дышали её слова, мощно обдало душу Правды жаркой волной; как она могла промолчать, отвернуться, сказать «нет»? Отсиживаться в своём медвежьем углу она не собиралась, да и её верный боевой товарищ, топор, не желал бесславно покоиться на полке после того, как вновь вкусил вражьей крови. Правда поднялась со своего места и охрипшим от волнения голосом ответила государыне:
        — Моя госпожа, сердце не даст мне остаться равнодушной к твоему призыву. Я готова служить и тебе, и нашей земле по-прежнему.
        Лицо белогорской правительницы озарилось светом улыбки, и она также встала и протянула Правде руку; несколько стремительных шагов навстречу — и они слились в крепком дружеском объятии. Со счастливым смехом Лесияра могуче стиснула Правду и даже, приподняв от пола, покружила.
        — Я верила, я знала, что ты вернёшься! — тепло и крепко держа старую соратницу за плечи, воскликнула она. — Ты можешь занять свой дом хоть сейчас: назначенная мною тиуница [23 - тиуница (ж. р. от тиун) — служительница, управляющая домашним хозяйством] содержит его в безупречном порядке. Моя Оружейная палата открыта для тебя — выбери там всё, что придётся тебе по душе и по руке.
        — Благодарю тебя сердечно, госпожа, — поклонилась Правда. — У меня есть мой старый верный топор, прошедший со мною все войны — мне довольно и его. Дозволь мне только сыскать кого-нибудь на своё место в крепости…
        — Пусть это тебя не беспокоит, — заверила княгиня. — Я сама позабочусь обо всём. Также я отдам под твоё начало четыре сотни кошек — они станут твоей дружиной.
        Все подняли кубки с хмельным мёдом за возвращение Правды, а её ровесницы, начинавшие службу вместе с ней, последовали примеру государыни и подошли обняться.
        — Нам не хватало тебя все эти годы, Сестрица, — сказала Орлуша, чьи косицы Правда знавала ещё тёмными, без единого серебряного волоска.
        Разрезали осетров, и Правда сама поднесла всем присутствующим по куску, прощаясь со своей поварской должностью. Снова были наполнены кубки, и теперь уже бывшая начальница кухни сказала:
        — Помянем всех, кто полёг в битве за Шелугу. Их душам нужна сейчас наша любовь.
        — Воистину так, — поддержала Лесияра, поднимая свой кубок торжественно и печально. — Ты сняла эти слова у меня с языка.
        Все пригубили крепкий, выдержанный мёд, душистый и пьянящий, а остальное, по обычаю, выплеснули на пол. Подали сладкую кутью. Правда ела мало, зато налегала на питьё — наверно, от волнения. Прошлое стояло у горла комом слёз, тихой тризненной песней щекотало сердце и вместе с тем невидимой тёплой рукой лежало на плече.
        — Позволь мне всё же подарить тебе меч, — сказала Лесияра. — Это — мой вещий клинок, полностью перекованный после того, как его разнесло на куски.
        Множество пристальных взглядов провожало знаменитое оружие, когда княгиня подносила его Правде. Та, охваченная прохладной волной благоговейного трепета, пробормотала:
        — Государыня! Как я могу взять его? Этот чудесный меч — для княжеской руки. Отдать его — всё равно что подарить собственную супругу! Признает ли он меня своей хозяйкой?
        — Возьми, возьми, — улыбнулась Лесияра. — После перековки он родился заново и уже не помнит свою прежнюю владелицу. Я могла бы со временем восстановить нашу с ним связь, но подумала и приняла решение подарить его. И не кому попало, а тебе, Правда! Ты достойна этого оружия более, чем кто-либо на свете. Этот клинок дорог мне, в нём — часть моей души; отдавая его тебе, я хочу показать, как ты важна и драгоценна для меня.
        Слова благодарности застряли в горле Правды невразумительным, колюче-солёным комом, и она смогла лишь растроганно опуститься на колени и принять дар со всем возможным почтением. В порыве чувств она запечатлела на зеркальном клинке торжественный и нежный поцелуй.
        — Бери и владей, — сказала княгиня. — Отныне он твой.
        Правда отяжелела от хмеля, но ещё крепко держалась на ногах, возвращаясь к себе. Входя, она всё-таки зацепилась плечом за косяк, и Руна усмехнулась:
        — О, да ты подгуляла, ладушка. Хорошо же тебя угостили!
        Правда окинула влажно туманящимся взором своё здешнее жилище: большая комната, разделённая деревянными перегородками, вмещала в себя всё семейство. Часть у левой стены принадлежала Дорожке, Вресене, Вукославе и Немире, где они спали на двухъярусных нарах. В маленькой каморке с окном спала и занималась шитьём первая дочь Руны, стройная и белокурая Ингибьёрг, неудобопроизносимое имя которой в домашнем обиходе сократили до Инги; так назвала её мать в память о своей родине, вдобавок немного обучив и языку. У правой стены располагалось супружеское ложе Правды и Руны, а в средней части семья собиралась за общим столом. Перегородки не достигали потолка, под высоким сводом которого ютились ещё два маленьких оконца; когда небо ещё не было затянуто тучами, дневной свет сквозь них попадал в те отгороженные части комнаты, которым не досталось собственных окон. Правда сама обустроила это жилище, такое тесное по сравнению с её старым домом.
        — Вот что, Руна… Я возвращаюсь на службу к государыне, — сказала она. — Мы перебираемся отсюда в мой дом, который я покинула много лет назад.
        Услышав эту новость, супруга медленно села к столу. В её глазах застыло задумчиво-тревожное выражение, а отблеск лампы плясал в них рыжими звёздочками.
        — Вот оно что…
        — Ты не рада? — усмехнулась Правда, беря её за подбородок. — Ты — не жена кухарки, а спутница знатной княжеской дружинницы. Отныне ты будешь жить в большом родовом доме, и с этого дня тебе не придётся самой таскать воду и стирать, убирать и готовить: все твои распоряжения станут исполнять работницы.
        Руна быстро встала и порывисто прижалась к Правде, щекоча ей шею дыханием.
        — Моя душа отчего-то неспокойна, — прошептала она на своём родном языке. — Я должна радоваться, но не могу.
        — Ну, ну. — Правда обняла её, невысокую и хрупкую, и поцеловала в дрожащие губы, как уже давно не целовала — крепко, с горячей хмельной сердечностью. — Давай, собирайся. Где Инга?
        — За ранеными ухаживает, — вздохнула Руна.
        — Ну, так сходи за ней, — распорядилась Правда. — А я остальных позову.
        Сборы прошли быстро: скарба у них было немного. Шагая через заснеженный сад, Правда чувствовала нарастающее стеснение в груди, а когда перед нею распахнулись двери родного дома, сердце натужно набухло глухой печалью. Беззубая старушка-тоска уже не могла его поцарапать и только мяла мягкими лапами.
        — Что прикажешь, госпожа? — Осанистая и степенная домоправительница в зелёном кафтане с высоким воротником, коротко остриженная под горшок, поклонилась со сдержанной почтительностью.
        — Баню растопи, — подумав, сказала Правда.
        — Будет исполнено.
        Правда позволила дочерям самим выбрать себе комнаты. Инга облюбовала светёлку, ранее принадлежавшую Военеге; сперва она с удовольствием плюхнулась на ложе с подушками, оценивая его удобство, потом открыла сундук. Под стопкой старой женской одежды там обнаружились доспехи и меч.
        — Ой, а чьё это? — удивилась Инга.
        Вряд ли где-то сохранилась стрела, поразившая Военегу в сердце на той злосчастной охоте, но невидимое остриё кольнуло Правду. Горький прах воспоминаний серым прохладным облачком окутал душу, но рядом была Руна, поражённая размерами и богатым убранством дома. Здесь всё и правда осталось в почти неизменном виде, как было при Военеге.
        — Етить-колотить! — вырвалось у Дорожки. — Матушка Правда, едри тебя за ногу! Почему ты ни словом не обмолвилась о том, что у тебя есть такой домище?! Мы всю жизнь ютились в тесной, сумрачной каморке, вместо того чтобы жить здесь, в твоём родовом гнезде!
        — Покидая Белые горы, я отдала государыне всё, что мне принадлежало, дитя моё, — ответила Правда. — А когда вернулась спустя много лет, сочла неприличным требовать что-либо назад. Отданного не воротишь.
        Баня отмыла липкий пот и грязь с тела, но налёт задумчивой печали на сердце остался. Руна, переодетая во всё самое лучшее, восседала за ужином по правую руку от Правды и недоверчиво поглядывала на работниц, подававших еду. Она не привыкла к тому, чтобы ей прислуживали, а потому то и дело кланялась и благодарила, напряжённая и скованная, будто в гостях.
        В супружескую опочивальню она вошла чуть ли не на цыпочках и вздрогнула, когда Правда спустила рубашку с её плеча и коснулась его губами. Утонув в мягких перинах, она забарахталась, будто в сугробе, а Правда поймала её в свои объятия. Руна замерла, едва дыша.
        — Ты спала здесь со своей первой женой? — шёпотом спросила она.
        — Нет, это опочивальня для гостей, — слукавила Правда ради её успокоения.
        — Не по себе мне здесь, — поёжилась супруга. — Будто кто-то смотрит…
        — Никого тут нет, — усмехнулась Правда. — Это называется «сама придумала, сама испугалась».
        Работницы не успели к их приходу как следует протопить все комнаты, и в опочивальне стоял собачий холод. Руна сжалась под пуховым одеялом, высунув наружу только озябший нос. Правда обняла её покрепче, согревая своим сильным горячим телом; впрочем, вместо основательной близости у них вышла только невнятная возня. С усталым вздохом Руна уткнулась лбом в лоб супруги.
        — Что-то не разгорается сегодня уголёк, — сдавшись, прошептала она.
        Нырнув под одеяло, Правда уже без особого вдохновения попыталась исправить дело: совесть не позволяла ей оставлять жену разочарованной. То ли они обе слишком устали, то ли слишком привыкли друг к другу, то ли медленно выветривающийся хмель Правды забирал с собой остроту чувств… Нет, призрак Военеги не стоял между ними: он стал слишком слаб и лёгок, как полузабытый сон из далёкой юности, чтобы тенью прошлого мешать настоящему.
        — М-м, — гортанно простонала Руна, выгнув спину.
        Упорство победило, точка была с горем пополам поставлена.
        Утром двор наполнился гулом голосов и бряцаньем оружия. Руна испуганно подняла голову от подушки, а Правда выскользнула из постели и стала одеваться.
        — Кто там? Что случилось? — всполошённо спрашивала жена.
        — Лежи, бояться некого, — успокоила её Правда. — Это свои.
        Наскоро умывшись из услужливо поднесённого работницей тазика и прополоскав рот, она утёрлась пахнувшим чистотой полотенцем и вышла на крыльцо в полном воинском облачении, с топором на плече. Собачья жизнь! Правда только что вылезла из-под тёплого бока супруги, а эти удалые дружинницы, должно быть, встали чуть свет, чтобы вовремя прибыть к своей новой начальнице… А то, чего доброго, и вовсе не ложились. Все они видели Правду впервые и, скорее всего, слыхом не слыхивали о такой Старшей Сестре. Она спускалась по ступенькам, а кошки разглядывали её истёртый и поеденный молью медвежий плащ, странно сочетавшийся с новыми, добротными и нарядными сапогами с кисточками, её глубокие шрамы на лице и, конечно, устрашающий топор, потемневший от запёкшейся крови.
        — А правду говорят, что ты работала на кухне? — послышался язвительный голос. — Ещё вчера ты, значит, повелевала горшками и сковородками — не рановато ли тебе над дружиной-то начальствовать?
        Правда отыскала взглядом обладательницу этого голоса — молодую темноволосую кошку с дерзкими, пронзительными глазами. Приблизившись к ней почти вплотную, она негромко спросила:
        — Сколько тебе лет, острячка ты моя?
        — Тридцать два с половиной, — хмыкнула любительница подколов.
        — Так вот, дорогуша… Я воевала наёмницей в дружинах иноземных князей на семь с половиной лет дольше, чем ты живёшь на свете, — процедила Правда. — А ещё раньше служила в дружине государыни Лесияры. Да, я оставила службу и работала на кухне, но и у горшков со сковородками я оставалась той, кто я есть. Я — Правда, дочь Ястребинки, и моё прозвище — Кровавый Топор. Не я его выдумала: так меня прозвали те, против кого мой топор был обращён.
        — Венцеслава, дочь Орлуши, — в свою очередь представилась дерзкая на язык кошка, слегка присмирев.
        — Не той ли Орлуши, что у государыни в военных советницах? — двинула Правда посеребрённой сединой бровью.
        — Её самой, — кичливо ответила дочь седовласой Сестры.
        — Я знавала твою родительницу ещё молодой, — кивнула Правда. — Что ж, запомни, Венцеслава: ежели ты не будешь усердно драть врагу задницу, я надеру её тебе — невзирая на твою родословную.

***
        Мерзкая, источающая невообразимый запах гнили слизь зеленоватой лепёшкой шлёпнулась Искрену в лицо, и тот закачался в седле. Воин из Павшей рати, выказавший князю это своеобразное приветствие, с гоготом и торжествующим рёвом поднял своего ящероконя на дыбы, и конь Искрена тоже вскинулся со страху. Князь, ощутив ногами пустоту вместо стремян, с ужасом понял, что падает.
        Для поднятия духа в войске он решил лично повести дружину в бой, но леденящий, сковывающий по рукам и ногам страх охватил его самого при виде чудовищного ратника в рачьей броне и с топором вместо правой руки. Княжеский полк поддерживали кошки-прародительницы, имевшие причудливый облик полулюдей — полудеревьев; сражались эти сказочные воительницы ослепительными мечами, пронзавшими зимний сумрак холодным серебряным блеском.
        Вывалившись из седла, князь упал на что-то мягкое. В попытках стереть слизь он елозил спиной и локтями по этой «подстилке», и она влажно и податливо проваливалась под ним. Кое-как очистив глаза, Искрен охнул и откатился от собственного убитого дружинника, в окровавленные внутренности которого он только что вляпался. Это движение оказалось своевременным: копыто ящероконя едва не припечатало его к земле. От удара ошмётки кишок мертвеца и брызги крови полетели во все стороны.
        — Упырь проклятый, — пропыхтел Искрен, проворно вскакивая на ноги.
        Он хотел поймать собственную лошадь, но окружавшая его битва слилась в тошнотворную круговерть. Гадостный запах слизи полз в желудок скользким змеем, поднимал мучительный бунт в кишках, струился трупным ядом по жилам, и Искрен бухнулся на колени, чтобы горстью снега оттереть мерзость с лица. Снег был розовым от крови, но это не имело значения: главное — смыть эту харкоту, пока она не успела въесться под кожу. Князь ползал под ногами у воинов, увёртывался от конских копыт и умывался снова и снова. Отрок-оруженосец прикрыл его со спины, и вовремя: в щит вонзились сразу три стрелы.
        — Осторожно, княже!
        Слизи уже как будто не осталось, но Искрен, передёргиваясь от выворачивающего наизнанку омерзения, не мог остановиться: ему всё ещё казалось, что он недостаточно хорошо умылся.
        — Воды мне! Воды! — потребовал он.
        — Будет исполнено, владыка!
        Рискуя жизнью, оруженосец бросился через всё поле боя и вскоре вернулся с тазиком воды. Искрен плеснул себе в лицо пригоршню и внезапно оглох, будто в реку прыгнул. Уши залила тупая гулкость. «Бух, бух, бух», — стучало во всём теле, а жилы натужно бугрились под кожей. Все вокруг почему-то двигались до жути медленно: вот одна из женщин-кошек, занося меч, что-то кричала, и звук вырывался из её рта растянуто-низким, глухим рыком; оруженосец сонно шевелил губами, но князь не мог разобрать ни слова. Выпрямившись, он вдруг увидел чуть поодаль кошку, чьё лицо показалось ему знакомым. Болотный воин зацепил клешнёй край её кольчуги и легко разорвал, словно та была вовсе не из зачарованной стали сделана, а связана из шерсти. Знаменитая белогорская волшба не выдержала, и кошка осталась в одной стёганке; она не замечала князя, зато тот хорошо её видел. Имена у них различались только окончанием, но это маленькое отличие коварной иголкой вонзилось между Искреном и его женой, разбив их брак. Мастерица золотых и серебряных дел, чьи карие глаза унаследовала маленькая княжна Злата, стала сейчас уязвима, как
никогда.
        «Бух, бух, бух, — стучало сердце в подводно-гулкой пустоте. — Ну что, княже? Редко когда подворачивается такой случай. Один меткий выстрел — и Лебедяна снова твоя! Кто в этой кутерьме станет разбираться? Стрела может быть и случайной. Ну же, давай! Не позволяй никому унижать себя! Где это слыхано, чтобы от князя уходила жена? Позор!»
        Искрен сперва пошатнулся и едва не закричал, услышав этот голос — ядовито-хитрый, чужой. Он озирался в поисках невидимки, но тот лишь смеялся, шурша злым эхом:
        «Кого ты ищешь, владыка? Кого ты хочешь увидеть? Или ты боишься убедиться, что разговариваешь сам с собой и эти кровожадные мысли — твои собственные? Соберись, возьми лук и стреляй, не упусти эту возможность!»
        Правильность услышанного захлестнула Искрена горькой болью. Разум искал подвохи и признаки вражеского коварства, а измученная ревностью душа соглашалась с каждым словом, радуясь ему, как долгожданному спасению. Вот оно, решение! Искрен отыскал глазами необычно заторможенного оруженосца и выхватил у него лук и одну стрелу из колчана.
        Пение тетивы волшебным щелчком расколдовало действительность: скорость движений, звуки, запахи, ощущения — всё стало прежним, обычным. Искра пошатнулась со стрелой в плече, а Искрен скрипнул от досады зубами: жаль, не в сердце!
        «Профукал такой прекрасный случай! Такого не представится уже никогда! Мазила косорукий!» — И невидимый презрительный плевок растёкся по бороде князя.
        — Нет, не профукал! — взревел тот, выхватывая меч. — Я всё исправлю!
        Женщина-кошка, отломив древко стрелы, с удивлением подняла взгляд на нёсшегося ей навстречу Искрена. Он с рыком обрушился на неё, но она успела отразить удар, и клинки запели в схватке: Искрен нападал, Искра отбивалась. Вокруг шёл бой, кошки и люди рубились с выходцами из Мёртвых топей, а Светлореченский владыка мстил за свою уязвлённую гордость. Искра, невзирая на рану, оказалась достойной противницей, причём в ходе своей обороны старалась щадить князя, и это разливало в его крови жгучий яд ярости. Она не хотела его убивать, и её благородство вызывало в нём только ненависть… К ней или к себе? Всё смешалось в холодном лязге сечи.
        — Оставь… в покое… мою… жену! — прерывисто рычал Искрен, выдыхая каждое слово вслед за исступлённым ударом меча.
        — Она не любит тебя, княже! — Искра умело защищалась, и ни один удар противника не достигал цели. — Никогда не любила. Ты — не её судьба, и она — не твоя половинка. Ты ещё найдёшь свою суженую, верь мне!
        Искрен расхохотался, криво разевая рот, а по его щекам катились слёзы, теряясь в бороде. Его смех звенел горестным надломом:
        — О чём ты говоришь? Какая мне теперь суженая?! Я стар, болен и скоро умру без целебной силы Лебедяны! Мне не жить без неё!
        — Поверь, всё решится наилучшим образом для тебя! — не унималась кошка. — Это я прошу тебя отпустить Лебедяну. Дай ей развод! Оставшись с тобой, она сама скоро угаснет…
        — Лучше пусть она не достанется ни тебе, ни мне! — крикнул князь.
        В этот удар он вложил остатки своих сил, своей ярости и горечи; чудо непременно должно было случиться, принеся правому победу, а виновному — поражение! Он так отчаянно верил в это, так желал, так молил, но Искра увернулась, и князь не устоял на ногах. Чудо обмануло его, поманив ярким краешком надежды и растворившись в сумрачном небе. Колени впечатались в окровавленный снег, а потом настала полная тьма: что-то тяжёлое прилетело князю в голову.
        Явь мучительно прорезалась сквозь веки отблеском жаровни. Свод шатра нависал над ним багряными складками, застеленная медвежьей шкурой лежанка удобно вмялась под изгибы его тела, а череп гудел, как вечевой колокол. Князь застонал и пошевелился. Руки и ноги повиновались, но были разбиты слабостью.
        — Прости, княже, это я тебя оглушила, — раздался негромкий голос женщины-кошки. — Иным способом тебя было не угомонить.
        Искра сидела в шатре раздетой по пояс и колдовала над своей раной, уже освобождённой от наконечника стрелы. Со стороны казалось, будто она зашивала её, но игла в её пальцах отсутствовала. Тёмные брови женщины-кошки сосредоточенно хмурились, а лицо время от времени вздрагивало от боли.
        — Что ты… здесь делаешь? — Язык шершаво ворочался в пересохшем рту Искрена.
        — Сам видишь — волшбу обезвреживаю, — проронила Искра, не переставая вытягивать из раны невидимые нити. — А тебя я отваром яснень-травы умыла: слизь, которая тебе на лицо попала, зарядила сгустком хмари твой мозг по самую макушку. Тебе ещё несколько дней попить этот отварчик надобно, чтоб очиститься как следует.
        — Какой-то голос приказывал мне убить тебя, — пробормотал князь, закрывая глаза и проваливаясь в волны дурноты. — И самое страшное — то, что я был с ним согласен.
        — Ты и сейчас ещё не прочь от меня избавиться, но уже лучше владеешь собой, — усмехнулась мастерица золотых дел. — Слизь просто освободила тебя от сдерживающих уз разума, и твои потаённые желания вырвались наружу.
        — Я не собираюсь тебя убивать, — поморщился Искрен. — Какое-то затмение накатило на меня, это правда, но сейчас всё прошло.
        — Это говорит разум, который держит в подчинении твоего внутреннего зверя. — Искра отряхнула пальцы, ополоснула руки в тазике с водой и надела рубашку с кровавым пятном на плече, а сверху — стёганку. — А над моими словами подумай… Твоя судьба может ещё постучаться к тебе, пусть и на склоне лет. Смотри, не упусти.
        Сказав это, женщина-кошка выскользнула из шатра, оставив князя наедине с его слабостью и головной болью. Найдя у своего изголовья кувшинчик, Искрен с кряхтением осторожно приподнялся на локте — каждое движение болезненно отдавалось в черепе и застилало взгляд плесенью зелёных пятен — и сделал несколько жадных глотков. Крепкая травяная горечь с далёким светлым привкусом лугового мёда его не останавливала — он пил отвар, чтобы утолить жажду и остудить изжогу за грудиной. Упав на лежанку, он попытался отпустить в небо всё, что его тяготило и пригибало к земле. Лишь бы язва опять не разыгралась…

***
        Тягучее «а-а-а» лилось из горла Дарёны мощным, пронзительно-холодным потоком, и у любого слушателя перехватывало дух от небесной, хрустальной высоты звуков и их завораживающей продолжительности. Неудержимая песня то порхала беззаботным жаворонком под облаками, то устремлялась к земле нападающим коршуном. Серебряный узор свивался в плотную вязь цветов, перьев, листьев и завитков, закрывая певицу защитным куполом и расстилаясь под ногами; Дарёна ступала по этому мерцающему ковру, не касаясь снега. Оберегать Младу, где бы та ни сражалась, отгонять от неё смерть своим голосом — только это и пылало в её сердце. Недомогание, усталость, страх, слёзы — всё сгорало в этом чистом огне, а песня становилась её стальными крыльями и сияющим мечом. Окованный железом щит был слишком тяжёл, но он Дарёне и не требовался: она ткала голосом непробиваемый кокон из песни.
        Двадцать её последовательниц пели везде, где шли кровавые бои — и на западе, и на востоке. Самым сильным голосом среди них обладала Лагуша, сперва встретившая Дарёну недружелюбно и вызывающе, но после оказавшаяся самой прилежной и способной ученицей: она могла отклонять песней полёт стрелы и разбивать вдребезги клинки навиев. Стоило только превратить её честолюбие из недостатка в достоинство и направить в нужное русло, и оно начало способствовать успеху. Желая быть во всём первой, девушка работала с удесятерённой страстью, а врождённый певческий дар, подкреплённый водой из Тиши, сделал вторую половину дела. Лагуша даже получила прозвище «Стальное горло».
        Да, это было нарушением приказа княгини, но иначе Дарёна не могла. Как усидеть дома, когда её родная чёрная кошка подвергалась смертельной опасности каждый день? С запада Млада перебросилась на восток и вступила в битву с Павшей ратью, и Дарёна последовала за ней — тем более, что кольцо работало в эту сторону безотказно. Она шла по полю битвы, и от её песни трескалась броня жутких воинов-чудовищ, поднявшихся со дна болот. Из трещин сочилась гадкая слизь. Бой шёл на крепком озёрном льду, и целый полк кошек сражался на коньках: снова пригодилось изобретение Светолики. Кошки носились с огромной скоростью, вёрткие и неуловимые, а помогали им прародительницы из Тихой Рощи, вооружённые столетними мечами.
        Снежная пыль оседала на ресницах Дарёны, воротник шубки поседел от инея, а песня окрыляла и вливала в неё лёгкость и бесстрашие. Это потом она упадёт без сил, умирая от одышки и головокружения, но сейчас, ступая по полупрозрачной сетке волшебного узора, она вонзала в ужасных болотных ратников звонкие стрелы своего голоса.
        — Ждана! — услышала она вдруг…
        На неё мчался увенчанный высокой короной воин на чудовищном звере — смеси коня и ящера. Длинные зубцы венца выгибались наружу кривыми саблями, а лицо всадника было лишено кожи. Жезл с набалдашником в виде собачьего черепа в его руке издавал биение, колыхавшее пространство волнами; зловещий отзвук толкался в сердце Дарёны глухим, низким гулом: «Бух… Бух…»
        — Ждана! — рычала клыкастая пасть воина.
        Эхо этого голоса ледяным комом отдалось у неё внутри, а взгляд сковывал по рукам и ногам невидимыми кандалами. Только голос оставался на свободе — он-то и устремился серебряной стрелой прямо в сердце всадника.

***
        «Ежели ты истинный государь и отец народа своего, ты ради него примешь не только меч в руку свою, но и смерть в тело своё».
        Древний, далёкий голос всплыл из болотного небытия, и истинный смысл сказанных им слов остановил время вокруг полководца с жезлом. Кареглазая дева вонзила в него мерцающие шипы песни, и боль самоосознания захлестнула всадника. Жилы тянулись, сердце студенисто трепыхалось, а из памяти лёгкой бабочкой выпорхнуло имя: «Вранокрыл». Вместе с собственным именем расправила крылья и его душа, задавленная и почти вытесненная хмарью. Он знал эти янтарные, глубокие, тёплые глаза.
        — Ждана, — сорвалось с губ Вранокрыла имя той, кому, казалось, они принадлежали.
        Он ужаснулся звуку собственного голоса: этот звериный рык мог испугать кого угодно.
        «Ежели ты истинный государь…»
        Нетленное тело Махруд покоилось в Нави, осаждаемое тысячами паломников, а её дух был жив и свободен. Пророческий пронзительный холод её слов выдернул память Вранокрыла из Мёртвых топей, и он увидел себя таким же чудовищем, какие окружали его со всех сторон. Из глазниц черепа на жезле на него смотрела владычица Дамрад; её выкованная из твёрдой хмари воля вела войско в бой, и биение её сердца раскатывалось гулким эхом: «Бух… Бух…»
        «Остановись!» — лилась мольба из янтарных глаз, вырастая до повеления.
        И жаждущая спасения душа рванулась на свет этих очей. Вскинув руку вверх, Вранокрыл подбросил жезл, чтобы избавиться от него, как от чего-то гадкого, сосущего его силы и мутящего разум. Но отделаться от него оказалось не так-то просто: очутившись в воздухе, тот вдруг обернулся живым существом — раскрыл чёрные крылья, выпустил когтистые птичьи лапы и вцепился ими в руку князя.
        — Ждана! — сорвался с губ измученный хрип…
        Рывок — и Вранокрыл упал на пол в тереме, где при свете масляной лампы рукодельничала обладательница глаз — спасительных маяков. Она вышивала на пяльцах, спокойная и озарённая мягким внутренним сиянием, и сень её опущенных ресниц казалась князю самым желанным и благословенным местом на земле. Никакие невзгоды и злые силы не были властны над этим покоем, и Вранокрыл протянул к Ждане руку — уже человеческую, а не чудовищную. Исчезли когти и броня, он вернулся в свой обыкновенный облик, и Ждана обратила на него задумчиво-вопросительный взор.
        — Спаси меня, прошу, — прошептал Вранокрыл.
        Слёзы тёплой солёной дымкой застилали ему глаза, а в горле теснились сотни слов, но он смог сказать лишь:
        — Прости за всё, что я сделал тебе дурного. Только ты можешь меня спасти…
        Не тут-то было. Позади разверзлась мерцающая тьма, и Дамрад протянула к нему оттуда когтистые пальцы. С их кончиков лились длинные струи зеленоватого света, которые ядовитыми плетями цепко опутывали князя, увлекая в холодную бездну. Леденящий сердце хохот владычицы хлестнул его по лопаткам:
        — Размечтался! Ты в моей власти и будешь делать всё, что я прикажу. Я повелеваю тебе: продолжай своё дело, веди Павшую рать в бой!
        Дыра непреодолимо засасывала Вранокрыла, пальцы Дамрад уже щекотали его, и он из последних сил тянулся к Ждане:
        — Помоги, молю…
        Ждана поднялась на ноги, прекрасная и решительная, со стальным блеском клинков в очах. Взяв пяльцы, она повернула их к Дамрад, точно зеркало, и в лицо владычице хлынул слепящий, победительный свет тысячи солнц. Зелёные струны неволи лопнули, и князь ощутил себя свободным и чистым, как парящая в небе птица, а Ждана вонзила ему в руку иглу.
        — И ты меня прости, княже… Только так я могу помочь тебе. Я не держу на тебя зла и отпускаю все обиды. Пусть моё прощение станет твоими крыльями.
        Вранокрыл с закрытыми глазами блаженно ощущал живительное прикосновение её пальцев к своему лицу. На его губах дрожала солёная и мокрая от слёз улыбка, а от места укола по телу струился светлый жар. Растворённый в золотом сиянии шелест слов растаял тихим дыханием:
        — Я… люблю… тебя… Ждана.
        Дивное видение будто сдуло ветром: вокруг снова рычала, бурлила и лязгала битва, а тело князя было всё так же облечено в отвратительную броню, наросшую на нём за год болотного плена. Но оболочка уже не имела значения, она пошла трещинами от голоса кареглазой певицы, и серебряные лучики песни вползали внутрь, пробираясь к сердцу. Переполненное светом и восторгом, оно безболезненно разорвалось — просто лопнуло, как переспелый плод.
        «…истинный государь…»
        «…смерть в тело своё…»

***
        Едва глаза коронованного полководца погасли, как угольки, в воздухе пропела стрела, пущенная Лесиярой. Белогорская правительница уже давно напряжённо держала на прицеле жезл, который, как ей казалось, и был источником гулко ухающей подземными ударами беды, но только сейчас княгине удалось так близко подобраться к его владельцу.
        — Осторожно, государыня!
        По глазам ударила голубоватая вспышка. От осколков разлетевшегося во все стороны жезла княгиню прикрыл щит Радимиры. Полководец рухнул на снег, и его тело тут же начало превращаться в скользкую жижу. На несколько мгновений Павшая рать замерла, а потом воины, вместо того чтобы убивать кошек и людей, бросились друг на друга.
        — Они, видно, продолжают древнюю битву, в которой когда-то полегли, — ошарашенно пробормотала Лесияра. И с торжествующей усмешкой добавила, обращаясь к Радимире: — Нам здесь делать больше нечего: с Павшей ратью покончено. Она уничтожит сама себя.
        Она оказалась права. Прежде действовавшая сообща рать размежевалась на полки и отряды, которые сходились между собой в страшной сече, забыв о противнике. Болотные воины насаживали друг друга на свои рукомечи, раскалывали топорами головы, как орехи, а изумлённым людям и кошкам оставалось только наблюдать.
        — Когда-то эту великую битву остановили боги, — сказала княгиня. — Но мы позволим ей завершиться.
        Где-то неподалёку она слышала голос певицы, но не видела её в бурлящей гуще сражения. Девушка не должна была пострадать под волшебной защитой песни, но сердце кольнула ледяная иголочка тревоги, и княгиня бросилась на поиски. И вскоре нашла…
        Певицей оказалась Дарёна: её прижимала к льду, закрывая своим телом, Млада. Лесияра сразу кинулась осматривать обеих; Дарёна дрожала и стонала, но была невредима, а вот Младе вошёл в спину, пробив кольчугу, осколок разорвавшегося жезла. Кошка дышала, но её незабудково-синие глаза были закрыты.

***
        Голос подвёл Дарёну, сорвался, и серебряный узорный щит песни исчез. Млада закрыла её собой — и получила осколок.
        «Не смогла, не защитила, не спасла», — горестным вороньим карканьем отдавалось в ушах Дарёны. Выставив всех из кухни, Твердяна и её сестра Вукмира колдовали над Младой, лежавшей на столе кверху спиной, а Дарёна сидела на полу у двери. Полы распахнувшейся шубки открывали её живот.
        — Пересядь хоть на лавочку, — то и дело уговаривала матушка Крылинка.
        Весь мир сузился до одной точки, всё прочее поглотила коричневая пелена. Холодная неподвижность владела телом Дарёны, а душа рвалась туда, за кухонную дверь…
        — Давай-ка, поднимайся, милая.
        Сильные руки княгини Лесияры подняли её с пола и усадили на лавку. Рядом были все: Огнеслава с Зорицей, Рагна, Горана, Светозара… Они тоже ждали, глядя на дверь.
        Когда та наконец открылась, все силы словно утекли из Дарёны через ноги в пол. Она не могла встать — хоть убей. На угрюмом, блестевшем от напряжённой испарины лице Твердяны она пыталась прочесть правду, но видела только пепельно-серую усталость.
        — Горана, Светозара, помогите-ка перенести её в постель, — отрывисто распорядилась глава семьи.
        Приросшая к лавке Дарёна могла лишь бессильно наблюдать, как раздетую по пояс Младу выносили из кухни; ладонь Лесияры согрела ей руку и растопила лёд оцепенения. Кое-как заставив повиноваться подгибающиеся ноги, Дарёна вцепилась в дверной косяк и смотрела, как Младу укладывали на живот.
        — Голову вбок ей поверни, — сухо проронила Твердяна.
        Старшая дочь оружейницы бережно сделала это, а Дарёна не могла оторвать взгляда от сомкнутых ресниц супруги. Под лопаткой алела рана, которую Вукмира тут же прикрыла сложенной в несколько слоёв чистой тряпицей.
        — Осколок достали, волшбу обезвредили, — вздохнула Твердяна, выпрямляясь. — Да только не так-то всё просто оказалось…
        — Часть её души — там, где сейчас души павших служительниц Лалады, — добавила её сестра. — Где именно — не могу сказать точно, это место лежит за пределами, в которых простирается мой разум. Думаю, ответ есть только у навиев. Но серебряная нить цела, а это значит, что воссоединение частей возможно.
        — Серебряная нить? — Княгиня Лесияра задумчиво нахмурилась.
        — Это нить, соединяющая душу с телом и её части между собой, — пояснила черноволосая жрица. — Ежели она оборвётся — душа уйдёт безвозвратно.
        — Ох, дитятко моё… — Склонившись над Младой, матушка Крылинка откинула с её лба влажные пряди. — Как же тебя угораздило-то?
        А под сердцем Дарёны ёкало и жгло: «Из-за меня и угораздило… Я не смогла её защитить». Слёзы струились из-под зажмуренных век, переполняя глаза солёным жаром.
        — Не вини себя. — Голос Вукмиры, как тёплая ладонь, приласкал её. — Случилось то, что должно было случиться. Поверь мне, всё — к лучшему.
        — Даже это? — Открыв глаза, Дарёна встретилась с родниково-ясным, пророческим взором сестры Твердяны.
        — Даже это, — кивнула та, и её глаза сияли каким-то недоступным Дарёне знанием. — Судьба куётся каждый миг — вздохом, шагом, словом.
        Надсадный ком теснился в охрипшем горле — не выплакать, не выкричать, не отпустить по воде берестяной лодочкой. Время растворилось в сумраке, и единственным путеводным светом стала серебряная нить, о которой говорила Вукмира. «Держись, не рвись», — молила её Дарёна. Голод и сон ушли за пелену неусыпного горького бдения у постели Млады. День — серый баран, ночь — чёрный; она потеряла этому стаду счёт, и только руки Зорицы, мягко тормоша, вернули её в явь.
        — Покушай! — Сестра Млады вручила Дарёне ломоть калача с кружкой молока. — У тебя уже четыре дня во рту маковой росинки не было.
        Дарёна молча качнула головой, не сводя глаз с любимого лица. В горле першило, говорить она могла только вполголоса, да и то — с трудом.
        — Надо кушать! — настаивала Зорица. — О себе не думаешь, так о дитятке подумай.
        И в самом деле… Дарёна обняла свой живот и зажмурилась, но из иссохших бессонных глаз уже невозможно было выдавить слёзы. Солёная корка горела на сердце.
        Её дрожащую с кружкой руку поддержала родная рука, которую она узнала бы из тысячи. Вышитые золотом зарукавья, перстни, мягкий мех воротника на опашне и — летний, медовый янтарь глаз.
        — Подкрепи силы, доченька, — сказал голос, который рассказал Дарёне в детстве сотни сказок о Белых горах и их удивительных жительницах. — Вот, я тебе мёду тихорощенского принесла, мне его девы Лалады дали.
        Светлая, луговая сладость с ноткой хвойного духа растеклась во рту и согрела надорванное горло, когда Дарёна ощутила вкус этого прозрачно-тягучего мёда, намазанного на свежий, ещё тёплый хлеб. Горящие веки наконец увлажнились, и она уткнулась в материнское плечо.
        — Млада поправится, дитя моё, я верю. Верь и ты, — сказала Ждана.
        На пятый день незабудковая синь глаз чёрной кошки наконец открылась, но радоваться было рано: с уст Млады не слетало ни одного слова. Рана зажила, и Дарёна с матушкой Крылинкой помогли женщине-кошке перевернуться на спину. Сколько Дарёна ни звала, сколько ни окликала супругу, та оставалась безучастна. Её взгляд зиял пустотой, словно из неё и правда выпили душу.
        — Та часть души, что осталась в ней, поддерживает жизнь тела, но разум и чувства заключены в отсутствующей части — той, что унеслась в далёкий тёмный чертог, которому я не знаю названия, — объяснила Вукмира, пришедшая проведать племянницу. — Потому-то Млада и не откликается на ваш зов, не узнаёт никого вокруг и не разговаривает. Её можно кормить и поить, но тяжёлой пищи ей не давайте: никакого мяса, рыбы, хлеба.
        С бесслёзной болью Дарёна всматривалась в молчаливую яхонтовую даль, опустевшую и лишённую одухотворяющего света. Надежда ещё билась в ней раненой птицей, и она пощёлкала пальцами перед глазами Млады, помахала рукой… Тщетно. Взгляд супруги оставался безжизненным, лишь время от времени глазные яблоки начинали жутковато бегать и мелко дрожать из стороны в сторону. Какие безотрадные обители видела сейчас её душа? Где томилась в ожидании освобождения?
        Почти всё время Млада проводила лёжа, а садилась с чужой помощью, только чтобы поесть. Давали ей мёд, собранный в Тихой Роще, молоко, воду из Тиши, жиденькую кашу; каждые два дня ей обтирали кожу отваром ромашки и мыльного корня, а раз в седмицу Твердяна относила дочь на руках в баню, чтобы вымыть уже как следует. По совету Вукмиры женщины разминали ей руки и ноги, сгибая и разгибая суставы, дабы не застаивалась кровь. Поили её и отваром яснень-травы, запасы которой в Белых горах, кстати сказать, уже подходили к концу.
        Новости с полей брани приносила Шумилка, изредка заглядывая домой на побывку. Не зря она сызмальства упражнялась в стрельбе: теперь непоседливая сестра задумчивой Светозары слыла лучшей лучницей если не во всём белогорском войске, то в своём полку — точно.
        — И когда же эта напасть-то закончится? — вздыхала матушка Крылинка.
        — Закончится, бабуль, куда ж она денется? — обнимала её за плечи Шумилка. — Рать-то болотная, что из Мёртвых топей поднялась, сама себя повоевала, как только предводителя с жезлом лишилась. Здорово помогли нам и наши прародительницы. Теперь они на свои места вернулись, а государыня Лесияра не стала их задерживать: хорошего понемножку, да и покой ушедших надо уважать. Теперь, когда на востоке всё чисто, на западе мы навиев уже и сами прищучим. Они-то как рассчитывали? Зажать нас в тиски с двух сторон, измором взять — ан нет, не вышло. И не выйдет впредь!
        — Да поможет нам в том Лаладин свет! — Крылинка поднялась из-за стола и принялась обминать тесто. — Ты, дитятко, надолго ль домой?
        — На два денька, бабусь, — сказала Шумилка. — Сама понимаешь — война, некогда долго рассиживаться.
        — Да как не понять? — вздохнула Крылинка. — Ну, и то ладно — хоть пирогом тебя угостить успею.
        — А с чем пирог? — сразу оживилась Шумилка, большая любительница сытной и вкусной домашней еды.
        — Так с рыбой, вестимо, — заиграв ласковыми морщинками у глаз, улыбнулась супруга главы семейства. — Свеженькая — Огнеслава с сестрицей твоей вчерась наловили. Дарёнка! Айда помогать мне… Авось, за делом-то не затоскуешь. Тесто поспело, неси начинку!
        Уже почищенная и выпотрошенная рыба лежала в саду, прикопанная в сугробе. Из-за живота сгибаться стало уже не так-то просто, и Дарёна ухватилась за шершавый ствол яблони. Опустившись сначала на одно колено, а потом на второе, она принялась разгребать снег, леденивший пальцы и таявший на коже прозрачными крупинками. Показались серебристые тушки, источавшие холодный, резкий рыбный запах, прочно связанный в сердце Дарёны с Младой… Перед её мысленным взором встала чёрная облизывающаяся морда синеглазой кошки, и тёплые слезинки закапали на окоченевшие от снега пальцы. Из груди рвался вой, но Дарёна закусила губу и удержала его внутри.
        Матушка Крылинка тут же заметила её красные глаза и только вздохнула. Пока рыба оттаивала на растопленной печке, Дарёна резала кольцами лук, чтобы всем казалось, будто она плачет именно от него… Смешная и глупая затея! И у Крылинки, и у Зорицы, и у Рагны болело сердце о Младе — кого из них она пыталась обмануть? А когда образ чёрной кошки вставал перед глазами, тут уже никакой лук не мог скрыть правды. Пальцы сводило от желания зарыться в тёплый шелковистый мех; а что за блаженство — устроиться внутри уютного и мягкого мурчащего клубка, гладя усатую морду и почёсывая за ушами… Всё это осталось в беззаботном прошлом, отделённом от настоящего ледяным клинком войны.
        — Скоро пирог с рыбой поспеет, — шептала Дарёна, склоняясь над Младой и нежно вороша чёрные кудри. — Ты же любишь рыбку, родная? Вукмира не велела тебе её давать, но один кусочек, думаю, не повредит.
        Нет, не дрогнули пушистые метёлочки ресниц в ответ на слово «рыба». Когда готовый пирог достали и разрезали, Дарёна взяла один ломтик для Млады; заботливо выбрав из куска рыбы кости, она поводила им перед носом супруги… В ней дрожала, надламываясь, соломинка надежды: если на знакомый и любимый запах откликнется тело, то и душа, быть может, где-то отзовётся. Сердце тепло и радостно ёкнуло: ноздри Млады чутко шевельнулись.
        — Ну вот, почуяла рыбку! — тихонько засмеялась Дарёна. — Давай же, моя лада, просыпайся!
        Синеяхонтовые глаза приоткрылись — как и прежде, мутные и тусклые, без тени мысли и чувства. Убедившись, что все косточки тщательно удалены, Дарёна понемножку скормила Младе весь кусок рыбы.
        — Вот и славно… Вот и умница, — шептала она, вытирая набегающие слёзы.
        Пропитанную рыбным соком и покрытую колечками печёного лука корочку Дарёна сжевала сама.
        Каждое утро, едва открыв глаза, она спешила к супруге, а потом и вовсе устроила себе постель в комнате, где та лежала. Сон стал нервным и чутким, сквозь его прозрачную и редкую пелену Дарёна слышала каждый шорох и стон. Время от времени в дыхании Млады появлялся хрип, от которого нутро Дарёны пронзал холод, заставляя её в тревоге приставать к Вукмире:
        — Почему она так дышит?
        Жрица успокаивала:
        — У неё просто горло слишком расслаблено во сне, вот и хрипит. Ничего страшного.
        Но беспокойство не отпускало, грызло Дарёну беспрестанно, и она всякий раз стремилась перевернуть Младу на бок, боясь, чтоб та не задохнулась. К облегчению Дарёны, в таком положении хрип пропадал. Лицо синеглазой кошки осунулось, брови угрюмее нависли над глубоко ввалившимися глазами, а виски тронула первая изморозь седины; всё большее сходство с Твердяной проступало в заострившихся и чуть постаревших чертах Млады. Дарёне до стеснения в груди, до горького кома в горле не хватало её хищновато-обаятельной, светлой и открытой улыбки, и она иногда сама пальцами приподнимала уголки родных губ. Это беспомощное, слабое подобие, увы, не могло так же греть и чаровать душу, как настоящая улыбка.
        Сорванный голос восстановился с помощью целебного тихорощенского мёда и подземной воды, но Дарёна не могла петь на поле боя уже по другой причине: её донимала одышка, головная боль, тошнота и отёки. Распухали не только ноги, но и руки, а также лицо; последнее обстоятельство больше всего расстраивало Дарёну, из-за этого ей порой становилось стыдно показаться на людях — хоть вообще из дома не выходи. Отвар мочегонных трав, который давала ей матушка Крылинка, помогал слабо. А когда по ночам её ноги начало сводить судорогой, супруга Твердяны обеспокоилась:
        — Рожать тебе надо как можно скорее, голубка. Дальше будет только хуже.
        — Но как же? Ведь ещё не подошёл срок, — недоумевала измученная Дарёна.
        — Можно уже, — уверенно кивнула Крылинка. — Срок уже совсем недалёк, дитё готово к появлению на свет. Поверь мне: как только ты родишь, всё пройдёт.
        А между тем у Млады набухла грудь и начало сочиться молоко. Беременна была Дарёна, но тело её супруги словно чувствовало близость родов и готовилось к выкармливанию ребёнка.
        — Первой мы хотели вырастить кошку, — глядя, как матушка Крылинка с Рагной меняли Младе рубашку, пробормотала Дарёна. — Она помнит это и старается не подвести! Мне порой кажется, что она всё слышит, понимает и чувствует, только не может ответить…
        Солёный ком в горле мешал говорить, но на сердце светлой паутинкой легла щемящая сладость: они с Младой слились в одно целое, и сейчас это чувство стало как никогда острым. Это была птица о двух крыльях: одно — пронзительная нежность и осознание нерасторжимости уз этой любви, а другое — горькое мучение и бессилие. Как вернуть родной душе целостность? Где искать недостающую часть? Вукмира сказала: «Только у навиев есть ответ». Но как у них спросить? Выйти, что ли, на поле боя и обратиться к врагу: «Простите, вы не подскажете, где у вас хранятся украденные души? Нельзя ли мне вернуть одну из них? Мне очень нужно, правда!»?
        А матушка с Крылинкой между тем спорили, можно ли дать Дарёне отвар, ускоряющий наступление родов.
        — Опасаюсь я, — качала головой Ждана. — А ежели что-то не так пойдёт?
        — Дольше ждать нельзя, моя хорошая, — настаивала супруга Твердяны. — Своими глазами видишь, что с нею творится. Оставлять всё как есть намного опаснее, нежели травку дать!
        — А вдруг это навредит Дарёне и ребёночку? — не успокаивалась Ждана.
        — Пойми ты, голубушка, дитё у неё там задыхается! — с жаром убеждала Крылинка. — Нельзя больше тянуть, иначе вред как раз и выйдет непоправимый!
        Слушая эти споры, Дарёна холодела от страха за маленькое существо в своей утробе. То и дело она просила кого-нибудь из домашних приложить к животу ухо и послушать, бьётся ли сердечко малышки, и слёзы неостановимо катились по её щекам едкими ручьями.
        — Тут и слушать нечего, рожать надо, — уверенно говорила Крылинка. — Сейчас травки поставлю завариваться, завтра будет готово.
        Она принялась колдовать над травяным сбором, бросая в горшочек щепотку того, горстку другого, веточку третьего, а матушка не отходила ни на шаг и всё время обеспокоенно спрашивала:
        — А это что такое? А эта трава как называется?
        — Мать, не путайся под ногами, а?! — сердито огрызнулась Крылинка. — Ещё что-нибудь не то положу из-за тебя…
        Тяжко вздохнув, Ждана села на лавку; в её больших застывших глазах расплескалась тревожная тьма. Кипяток высвободил горьковато-луговой травяной дух, Крылинка укутала горшочек полотенцем и поставила на тёплый печной шесток.
        — Ну вот, к утру настоится, и начнём. Дитя спасать надо, нечего тут и думать!
        Наслушавшись ужасов о том, что ребёнок задыхается, Дарёна и сама начала ощущать нехватку воздуха. На неё напала нервная зевота: хотелось расправить лёгкие, да всё никак не удавалось надышаться. Затхлое домашнее тепло угнетало, и Дарёна мечтала о глотке пронзительного мороза. Хлопоты продолжались до поздней ночи: женщины готовили к грядущим родам баню — всё мыли и скребли, обдавали кипятком, хотя в парилке, казалось, и так было чисто.
        — Уф, — выдохнула вспотевшая от суеты Крылинка, утирая лоб. — Ну, вроде всё готово. Завтра только воду подогреть — и вперёд.
        Этой ночью Дарёне было не до сна. Хоть Крылинка и велела всем хорошенько отдохнуть перед важным и трудным днём, но какое там!… Перед глазами у Дарёны стояла рожающая Ильга с застывшим на мокром лице клыкастым оскалом, мерещились кровавые тряпки на полу и пропитанный водами комок соломы… От этих мыслей тревога сгущалась где-то в низу живота, а потом Дарёну и вовсе потянуло по нужде — сначала по малой, а потом и по большой.
        — Ты чего бегаешь? — спросила хмурая и сонная Крылинка, встретив её в дверях.
        — Да вот… опорожниться…
        — Ну ладно, давай. Это дело нужное.
        Два позыва оказались пустыми, а в последний раз из Дарёны пробкой выскочил комок слизи с кровавыми прожилками. Низ живота заныл тягуче и властно, а на душе стало тошно. Она улеглась на своё место, прислушиваясь к ощущениям, становившимся всё тревожнее, но беспокоить родных пока не решалась — вдруг ещё обойдётся?…
        Но не обошлось: под утро живот и поясницу мощно скрутила настоящая боль. Мимолётную случайную дремоту с глаз Дарёны как ветром сорвало, она приподнялась в постели и поняла, что лежит на мокром.
        — Матушка Ждана! Матушка Крылинка! — в ужасе закричала она.
        Супруга главы семейства, на бегу убирая волосы под платок, уже мчалась к ней. Откинув одеяло, она присвистнула:
        — Да у тебя воды отошли, дорогуша! Ну вот, я-то травы заваривала, а ты сама рожать взялась!
        Поддерживаемая матушкой и Крылинкой, Дарёна кое-как доковыляла до бани. Та уже выстудилась, и женщины принялись топить печь, а Дарёну укрыли одеялом. Чистая, сухая и холодная солома щекотала и колола спину стебельками, но лежать было мягко, удобно. Ноги озябли, пальцы заледенели, а боль вскоре снова опоясала спину и живот.
        — Так оно даже и лучше, что сама-то, — приговаривала Крылинка. — Вот какая ты у нас умница!
        Пришли Рагна с Зорицей, развесили на стенах в парилке вышитые рушники-обереги, а под голову Дарёне положили подушечку, набитую сухой яснень-травой. Голос Зорицы зазвенел трелью малиновки:
        Поют коноплянки на тихой полянке,
        Стоит чудо-древо в цвету.
        Не вымолвить словом, во сне не увидеть
        Цветенья его красоту.
        Зарёю румяной, душистою, пьяной
        Нальются на ветках плоды.
        Там песенок птичьих блестят переливы,
        Звенят золотые лады.
        Я заячьей тропкой сквозь чащу проникну,
        К полянке заветной приду
        И с ветки поникшей, меня приманившей,
        Плод сладкий себе украду.
        За пазуху спрячу шальную удачу
        И в дом свой её принесу,
        А ветер поднимет примятую травку,
        Да солнце просушит росу.
        Закатится лето в осеннюю печку,
        Поспев золотым калачом,
        А зиму прогонит с озябшей ладони
        Весна шаловливым лучом.
        Мурлыкает верба, пушистою лапкой
        Лаская небесную синь,
        А ветер, крепчая, верхушки качает
        Осанистых елей-княгинь.
        Медовое солнце струится в оконце,
        Целует волос завиток:
        Кудрявая радость моя в колыбельке
        Встречает свой первый годок.
        — Сказочница ты, Зорька… Где ж такое дерево растёт с чудесными плодами, что в деток превращаются? — проскрежетала зубами Дарёна, не вытирая со щёк тёплых солёных ручейков. — Ах, если б всё было так легко и просто, как в песенке поётся!
        — А ты пой со мной, — предложила Зорица. — Сумела сделать песню оружием — сумеешь и боль ею укротить.
        — А и правда ведь! — поддержала эту мысль Рагна. — Дарёнушка, тебе никаких чудо-деревьев не нужно: у тебя самой голос волшебный!
        Подождав, когда каменное напряжение живота немного отступит, Дарёна набрала воздуха в грудь…
        Во густом во лесу, да в малинничке
        С медвежатами бродит медведица,
        Сладку ягоду ест, ест и кислую;
        Молока нагуляв, кормит детушек.
        Серый волк пробежал — быстры ноженьки,
        Не пустой он бежал, с резвым заинькой.
        Не себе он добыл — всё в семью несёт,
        Для пушистых волчат да жены своей.
        Вся в заботах и пташка-малиновка:
        Распищались птенцы голосистые.
        Червячок да жучок, да букашечка —
        Всё порхает без роздыху матушка.
        Все детишек растят — птицы, звери ли,
        Лишь кукушка одна — беззаботная.
        Здесь «ку-ку», там «ку-ку» — быстрокрылая,
        Пёстрый хвост — помело, глазки — бусинки.
        Щеголиха кукует да хвастает:
        «Кукушат своих славно пристроила!
        Всех чужие родители выкормят,
        Мне же жить без хлопот — любо-дорого».
        Не кукуй мне, кукушка безгнёздая,
        Не считай моих лет, пестробокая.
        Обниму я всех чад моих крыльями,
        Лебединой любовью окутаю…
        Время сжималось до золотой медовой капли, в которой растворялась вся боль. Новая жизнь распускалась сияющим цветком и текла по щекам Дарёны сладкими слезами, а чьи-то тёплые ладони гладили её по голове.
        — Ну, вот и всё, вот и умница, — услышала она ласково-грудной голос матушки Крылинки.
        «Неужто всё?» — светлой вспышкой озарило душу удивление. Или песня скрутила время в бараний рог так, что Дарёна сама не заметила его течения? Как бы то ни было, у её груди слышалось смешное, тоненькое мяуканье и писк. Пелена наваждения упала с глаз, чтобы открыть Дарёне крошечное приплюснутое личико с глазками-щёлочками и малюсенькие пальчики с длинными ноготками, покрытые белой, как творог, смазкой.
        — Ну что, будешь к груди прикладывать? — склоняясь над Дарёной, спросила матушка Крылинка.
        — Мы с Младой первой кошку хотели, — обливаясь счастливыми тёплыми слезами, пролепетала та. — У неё есть молоко, я знаю…
        — Ну, кошку так кошку, — сказала Крылинка.
        Младу облачили в рубашку с прорезями и устроили полусидя, обложив подушками. Ждана приложила новорождённую к её груди, а матушка Крылинка взяла безвольные руки дочери и сомкнула вокруг малышки. Обе женщины не могли удержать слёз, а Дарёна отдыхала на родном плече, обострившимся слухом улавливая звук глотания, с которым кроха сосала молоко. Лишь раз ресницы Млады вздрогнули и приоткрылись, но взгляд, прорезавшийся сквозь них, оставался по-прежнему далёким и жутковато-потусторонним.

***
        Бояна досадливо бросила писало и встала из-за стола. День за днём она билась над этой головоломкой, но та не желала складываться. Общий смысл туманно маячил за отдельными словами, но не станешь ведь сочинять отсебятину! Чтобы заклинание сработало, нужен был точный перевод — и, желательно, в том же размере и ритме.
        — Прихожу… закрываю… отдаю сердце и душу, — бормотала седовласая хранительница мудрости, пытаясь мысленно нарастить на костяк глаголов «мясо». — Может, не прихожу, а ступаю? Хм… И что у нас выходит в таком случае? Я куда-то там ступаю… хм-м… что-то чем-то закрываю… Так-так! Выходит складно. Что дальше? Отдаю душу и сердце… сердце и душу… М-м… могила. Не складывается. Душа? Дух, призрак, мысль, суть… «Сэлу», «сэлу»… На что это похоже? «Силу»! Конечно же! — Бояна щёлкнула пальцами. — Сила — могила. Это уже лучше. Теперь надо как-то увязать мир и падающий камень…
        Немалую трудность составлял поиск: заклинание было записано на слух, а слова в словаре — навьей азбукой, да и отражал этот обгоревший список гораздо более древнее состояние языка. Однако Бояне удалось-таки опознать ещё кое-что: «олийг» — «весь, вся, всё», «ёдрум» — «другой», «онме» — «на меня», а над «ана» пришлось поломать голову и поискать нечто похожее в других известных ей языках. В итоге Бояна сделала заключение, что это — служебное слово, произошедшее от числительного «один» и приставляющееся к существительным в единственном числе. «Ёдрум хайм» переводилось как «другой мир», а «ана стайм» — «один камень» или, дословно, «какой-то неопределённый, любой камень». Учитывая все эти новые подвижки, появилась возможность перевести третью и последнюю строчки целиком: «Гэфру олийг хьярта й сэлу» — «отдаю всё сердце и душу», а «фаллам онме ана стайм» — «на меня падает камень». Или, может быть, «упадёт на меня камень»… Больше ничего хранительница из остатков древнего навьего словаря выжать не смогла. Но как из этих обрывков восстановить целое заклинание, да так, чтобы оно ещё и действовало? Задачка…
        Бояна снова прибегла к своему любимому упражнению — встала на голову. Кровь сразу прилила, распирая жилы и звеня в ушах. Может, стоит отталкиваться от того, как должно действовать это заклинание? Ведь служит оно для закрытия Калинова моста, а произносящие его превращаются в скалы…
        — Куда я ступаю? Что закрываю? Это очевидно: Калинов мост! — пыхтела Бояна, обводя взглядом перевёрнутое вверх тормашками хранилище. — «Отдаю всю душу, силу…» Ну и, наверное, «станет мост моей могилой». Так! Кажется, начинает что-то вырисовываться!
        Вернувшись в обычное положение, Бояна бросилась к столу и жадно впилась взглядом в строчки. Мысль вертелась, работала, переставляя слова так и эдак, заполняя пробелы подходящими по смыслу образами…
        На Калинов мост вступаю,
        В Навь проход я закрываю,
        Отдаю всю душу, силу,
        Обрету я здесь могилу.
        Запирая мир иной,
        Камень встанет надо мной.
        — Да! Ну конечно же!
        Бояна в восторге вскочила: ей почудилось, будто строчки прозвучали у неё в голове, но в следующий миг она поняла, что находится в хранилище не одна. У стола стоял мальчик с ясными, холодными глазами — именно с его приоткрытых губ и сорвались эти слова. Где-то Бояна уже видела паренька, но его имя выветрилось из её памяти.
        — «Фаллам» — это не «падать», — сказал он. — Это «устанавливать», причём с возвратом действия на себя. То есть, «устанавливаться, воздвигаться». Произносятся эти слова сходно, но значения разные. А чтобы заклинание подействовало, его нужно говорить с пониманием смысла, что без перевода невозможно. Язык можно использовать любой — хоть навий, хоть свой родной. Главное — знать смысл.
        — Откуда ты знаешь этот язык, дитя моё? — с удивлением спросила хранительница.
        — Просто знаю, и всё, — пожал плечами отрок. — Он звучит в моей голове, как будто я всегда его знал.
        Сказав это, он покинул хранилище, оставив Бояну в замешательстве. Опомнившись, она поскорее записала слова, отзвук которых ещё звенел в ушах леденящим эхом, после чего отправила к княгине Лесияре посыльную с известием, что заклинание переведено и готово к использованию.
        Государыня вошла в хранилище совсем скоро — бледная, с голубизной под усталыми глазами, но её взволнованный взор сверкал воодушевлением.
        — Перевела? Где? Покажи мне! — воскликнула она.
        Бояна не успела даже открыть рот: повелительница женщин-кошек сама выхватила у неё чистовик. Пробежав по строчкам глазами, Лесияра стиснула Бояну в объятиях, да так крепко, что та придушенно крякнула.
        — Молодчина! И что, заклинание будет действовать?
        — Чутьё мне это подсказывает, моя госпожа, — степенно поклонилась Бояна. — Чтобы заклинание сработало, его нужно произносить, полностью понимая, что означает каждое слово, а ведуньи говорили его на неизвестном им навьем языке, оттого у них ничего и не вышло. На каком языке произносить заклинание, значения не имеет: сработает любой — хоть навий, хоть язык перевода.
        — Превосходно! — радостно стиснув плечи пожилой кошки, Лесияра встряхнула её. — Сегодня же распоряжусь, чтобы тебе выдали награду — пять сундуков золота. Ты просто не представляешь себе, как важно для нашей победы то, что ты сделала!
        Хранительница умолчала о мальчике, который сложил все осколки воедино: по правде говоря, она и сама шла по верному пути. Награду пришлось бы делить с ним… А зачем? Он только озвучил то, что вертелось у неё в голове. Ну да, попутно исправил ошибку в переводе одного слова, но это уже мелочи.
        Государыня стремительно шагнула в проход и исчезла, а Бояна, сев в кресло и откинувшись на спинку с чувством выполненного долга, наконец вспомнила: это был сын новой супруги Лесияры, Жданы. Кажется, звали его Радятко.
        — А ну, кыш! — Хранительница смахнула на пол паучка, который полз по одному из черновиков, и передёрнула плечами: — Фу, гадость какая…
        7. Четверо Сильных. Проклятие чёрной кувшинки и сердце матери
        Измятый листок с шестью строчками подрагивал в руке Лесияры. Когда она закрывала глаза, заклинание загоралось на внутренней стороне век огненными буквами, пылало, стучало в висках грозным эхом — и захочешь, а не забудешь. Совершенно простое по сути, оно сулило возвращение солнца и небесной синевы, но взамен требовало отдать четыре жизни — по одной на каждую из сторон света. Вопрос был только в том, кому предстояло пожертвовать собой во имя мира, света и любви, став непоколебимой скалой на пути у вражеских посягательств.
        Лесияра предполагала просто бросить жребий, для чего и велела всем Старшим Сёстрам собраться в Престольной палате. Себя она из числа тянущих этот жребий не исключала, и на её сердце лежал светлый холод готовности попрощаться с теми, кто ей был дороже всех на свете — с дочерьми и Жданой. Светолика показала себя полностью готовой к восшествию на престол: достижения дочери в управлении вверенным ей Заряславлем грели душу княгини, а успехи кипучей деятельности княжны вселяли в неё уверенность, что Белые горы останутся в надёжных руках. Пытливая, изобретательная, разносторонне образованная, жизнерадостная, полная сил и готовности работать, Светолика олицетворяла собой безупречный образ белогорской правительницы — лучшего Лесияра не могла и пожелать. Княжна Огнеслава была отнюдь не глупа, образование получила в соответствии со своим положением, но государственная стезя её не привлекала; оружейницей она стала славной, построила своё семейное счастье… За неё Лесияра не беспокоилась.
        А вот судьба Лебедяны скребла душу княгини настойчивым коготком тревоги. Что, если Искрен не даст ей развода и будет пытаться вернуть её или препятствовать выстраданной, драгоценной и такой уязвимой любви, соединившей Лебедяну с Искрой? Эти соображения не давали Лесияре покоя, и она уже решила для себя: если ей выпадет доля отдать свою жизнь за свободу Белых гор, она возьмёт с Искрена клятву не причинять Лебедяне горя, а Светолике и Огнеславе поручит не давать сестру в обиду. Впрочем, меры эти ей самой не казались беспроигрышными и достаточными, но ничего другого она пока придумать не могла. Оставалось надеяться, что три необходимых года Лебедяне всё же удастся высидеть в Белых горах, вдали от мужа, а после она будет вольна делать что угодно — оставаться одинокой или вступать в новый брак. Выпросив разрешение у родительницы, Лебедяна поселилась с дочкой в домике Искры и ждала возлюбленную с войны.
        Любима… При мысли о ней сердце Лесияры вздрагивало от нежной боли, а глаза подёргивались плывущей солёной пеленой. Если старшим дочерям можно было хоть как-то объяснить необходимость шага, к которому княгиня себя внутренне готовила, то как проститься со своим маленьким обожаемым сокровищем? Час назад Лесияра сидела над спящей после обеда дочкой, не сводя с неё влажного от слёз взгляда, а вышла из комнаты с разодранной в клочья, кровоточащей душой. «Что угодно, только не это!» — шептали губы, но долг сурово возражал: «Если потребуется, то — придётся…»
        Ждана, вторая и последняя путеводная звезда в её небе. Двадцать лет они шли друг к другу, живя в горьком бреду разлуки, и лишь совсем недавно соединили свои жизни светлыми и долгожданными узами брака; неужели их счастью было суждено оборваться, едва начавшись? Но даже за это короткое блаженство Лесияра благодарила Лаладу и благословляла каждый драгоценный глоток воздуха, который она делила с любимой супругой. Все имущественные распоряжения она уже сделала, дабы обеспечить Ждане и её детям безбедное существование.
        Услышав шаги, княгиня вскинула взгляд: к престолу приближались Твердяна с Вукмирой. Плечи жрицы покрывал белый шерстяной плащ, по которому струились чёрными шёлковыми змейками длинные пряди её волос, почти достигая колен; её сестра-оружейница, в нарядном кафтане с красным кушаком, шла прямо и торжественно, высоко держа подбородок, и её гладкая голова ловила отблески жаровен, освещавших Престольную Палату.
        — Рада видеть вас обеих, — сказала Лесияра, поднимаясь им навстречу. — Но что привело вас? У меня сейчас будет совет Старших Сестёр.
        — Мы знаем, государыня, — ответила Вукмира. — Ты хочешь выбрать четвёрку для закрытия Калинова моста с помощью жребия, но есть более верный способ.
        — И какой же? — спросила Лесияра.
        — Меч Предков, госпожа, — поклонилась Твердяна. — Он укажет на тех, кому придётся стать скалами над проходом в Навь.
        — Почему вы так в этом уверены? — насторожилась княгиня, но по её сердцу пробежал холодок предчувствия правды.
        — Потому что мы с сестрой в одном шаге от нашей судьбы, — молвила Вукмира. — Мы знаем и чувствуем: настал наш час. Прикажи положить клинок посреди палаты, и пусть все к нему прикасаются. Его ответы ты сразу увидишь.
        Лесияра спустилась по ступенькам и поклонилась:
        — Слова Верховной Девы для меня — долгожданное откровение. Ты знаешь многое из того, что мне недоступно, потому я благодарю тебя за совет. Постараюсь внять ему.
        Сейчас она и сама ощущала лёгкую провидческую дрожь: и в самом деле, ведь великий клинок, рождавшийся в течение двенадцати веков, просто обязан был обладать особой мудростью. Кому, как не этому древнему сокровищу знать правду? Княгиня приказала поставить в середине Престольной палаты столик, покрытый белым шёлком, после чего благоговейно извлекла волшебное оружие из ножен и положила его на бархатную подушечку.
        — Великий Меч Предков, прошу тебя, укажи на тех, кому суждено положить конец этой войне, — шепнула она.
        Её пальцы зависли в вершке от зеркального клинка, не решаясь двинуться навстречу истине. Одно касание — и ей наконец откроется, суждено ли Любиме и Ждане лить слёзы, а Светолике — взойти на белогорский престол вместо своей родительницы…
        — Государыня! Ты звала — я здесь! — раздался светлый, звучный голос старшей дочери. — Кажется, я одна из первых?
        Светолика стремительными, широкими шагами направлялась к столику с мечом, а за нею едва поспевала Берёзка, облачённая в богатый праздничный наряд. Ни у кого бы язык не повернулся назвать её дурнушкой: огромные глаза дышали пронзительно-лесной, колдовской зеленью, сверкали драгоценными искорками несгибаемой воли и безграничной любви, а учащённое дыхание срывалось с взволнованно приоткрытых губ, алевших вишенками.
        — Государыня матушка, раз уж ты велела явиться пред твои светлы очи, то я к тебе с ответным делом. Изложу его, пока Сёстры не собрались, — улыбчиво блестя голубым хрусталём глаз, сказала Светолика. — Тут выяснилось, что Берёзка — моя суженая. Все знаки указывают на это, да и сердце моё подсказывает, что я нашла наконец свою судьбу. Мы с Берёзкой любим друг друга и просим тебя, государыня, благословить нас на брак.
        Лесияра не сообщила никому настоящей цели этого собрания, и старшая княжна ворвалась под торжественно-печальные своды Престольной палаты дыханием яркого, шумного весеннего дня, разбивающего зимний мрак. Княгиня смотрела на счастливых влюблённых с щемящей нежной грустью, затаив вздох.
        — Постой, — нахмурилась она, — а как же та девушка, с которой ты была обручена?
        — Горинка оказалась обманщицей, — сказала Светолика. — Ей до того хотелось стать супругой наследницы престола, что она разыграла обморок. Она сама во всём созналась, и я расторгла нашу помолвку и отпустила её домой.
        — Вот оно что, — пробормотала Лесияра. И вздохнула, качая головой: — Всем ты меня радуешь, дитя моё, но вот твои сердечные дела меня, сказать по правде, хм… озадачивают.
        — На сей раз это окончательно и точно, — засмеялась княжна.
        На пальце Берёзки мерцало волшебное кольцо — очевидно, подарок Светолики, но её очи сверкали намного ярче самых дорогих самоцветов. Сняв своё вдовье облачение, она преобразилась, а от любви расцвела и похорошела.
        — Всё это замечательно, Светолика, но подумала ли ты о потомстве? — молвила Лесияра. — Насколько я знаю, Берёзка у себя на родине побывала замужем. Будут ли ваши с нею дочери достаточно сильными?
        — Вот в связи с этим у меня для тебя ещё одна новость, матушка, — смущённо улыбаясь, ответила княжна. — Наследница-кошка у меня уже есть. Так вышло, что она воспитывалась в семье моей советницы Солнцеславы, но война сделала её сиротой. Я взяла её к себе и перед богами и людьми признаю её своей дочерью. Её зовут Ратибора, и она ещё очень мала. Ей нужна родительская забота и любовь, и мы с Берёзкой готовы дать ей всё необходимое для счастья.
        — Мда… Час от часу не легче! Похоже, сказав, что твои сердечные дела меня озадачивают, я ещё мягковато выразилась, — проговорила Лесияра. — Да, знатно набедокурила ты в своей бурной молодости, дитя моё, но я рада, что всё складывается хорошо.
        — Я тоже рада, что ты не сердишься на свою непутёвую гуляку-дочь, — с поклоном улыбнулась Светолика. — Так что же, государыня матушка? Ты дашь нам с Берёзкой своё благословение?
        У княгини вырвался вздох.
        — Как тебе сказать, доченька… Я очень за вас счастлива, правда. Однако дело, в связи с которым я собираю совет Старших Сестёр, далеко не такое радостное. Давай чуть позже, хорошо? Всё будет зависеть от того, что сегодня скажет Меч Предков.
        На лицо Светолики тучей набежала тревожная тень, летние искорки улыбки погасли в её посерьёзневших глазах, и она ответила, выпрямившись:
        — Хорошо, государыня, как прикажешь.
        Она обняла за плечи огорчённую Берёзку, взор которой, устремлённый на чудесный клинок, отразил его холодный стальной блеск. Казалось, новая невеста Светолики чуяла сердцем, зачем княгиня собирала совет…
        А между тем начали подходить Сёстры. Кошки сразу обращали внимание на столик с мечом, и на их лицах отражалось любопытство и озадаченность. Все хорошо помнили день, когда княгиня объявила об опасности с востока, предсказанной вещим клинком, и сейчас в глазах у всех проступала обеспокоенность. Убедившись, что собрались все, Лесияра начала:
        — Сёстры! Я чувствую вашу тревогу и понимаю её причину. Когда-то вы стали свидетельницами кровавого пророчества моего вещего меча, но сегодня повод для собрания иной. Перед вами — Меч Предков, который начала ковать ещё великая оружейница Смилина. Он поможет нам найти тех четверых, кому суждено закрыть Калинов мост, тем самым вернув миру свет солнца в чистом небе. Заклинание, необходимое для запечатывания прохода в Навь, переведено, и мы можем наконец лишить навиев их главного преимущества — сумрака, к коему привычны их глаза. Они смогут полноценно сражаться только по ночам, а днём они будут беспомощны! Согласитесь, вслепую не очень-то повоюешь. Каким образом действует заклинание? Для его произнесения нужны так называемые Сильные; их должно быть четверо, по числу сторон света. Произнеся слова, четвёрка превращается в скалы, которые прочно запрут дыру между Навью и Явью, и в ближайшие пять сотен лет через неё никто и ничто не просочится в наш мир.
        Эхо последних слов грозно и горько отдалось под сводами палаты, Сёстры погрузились в суровое молчание. Были ли они готовы отдать свои жизни за свободу, мир и благополучие в родной земле? У Лесияры не возникало в том сомнений, но смятение своих старших дружинниц она чувствовала сердцем.
        — Понимаю, что у вас сейчас творится в душах, — проговорила она тише и мягче. — Кому-то из нас придётся пожертвовать собой, чтобы выжили все остальные. У всего есть своя цена… Но поверьте: те, кто останутся жить на свободной и цветущей земле, не забудут подвига ушедших.
        — Госпожа, — подала голос Мечислава. — Нет нужды уговаривать нас. Мы — воины, каждая из нас готова к смерти.
        — Мы готовы, — поддержала Радимира.
        Гул голосов, подтверждающих готовность отдать жизнь за Белые горы, окатил сердце Лесияры светлой, тёплой, горьковатой волной. Горячее желание обнять всех Сестёр наполнило её глаза солёной влагой.
        — Хорошо! — дрогнувшим голосом объявила она. — Пусть каждая из присутствующих подойдёт к столу и коснётся Меча Предков. Он даст знак. Начнём с меня.
        И снова пальцы княгини зависли над прекрасным клинком, а сердце трепетало под холодящим дыханием судьбы. Ладонь Лесияры легла на меч, но… ничего не произошло. Стучала кровь в висках, тишина скрипела смёрзшимся весенним снегом, а к ногам ластился сквозняк. Вукмира не пояснила, каков должен быть знак — как же понять, что он указал на члена четвёрки Сильных?
        — Меч молчит в ответ на твоё касание, государыня, — послышался голос Верховной Девы. — Позволь нам с сестрой проверить себя.
        Неслышной поступью Вукмира подплыла к столику, величественная и спокойная, как утренняя заря в горах. Её длинные изящные пальцы женственно-нежным, ласковым движением легли на клинок, и тот сразу вспыхнул серебристым светом от острия до рукояти.
        — Это и есть ответ меча, — не двинув и бровью, сказала жрица. — Твердяна, твоя очередь.
        Оружейница подошла к столику и приложила к клинку свою широкую рабочую руку. И снова тот отозвался светом, а Твердяна улыбнулась сестре.
        — Когда мы с тобой были ещё детьми, ты сказала, что нам суждено умереть в один день. Я так понимаю, это оно и есть?
        Вукмира кивнула, по-прежнему безмятежная и ясная, озарённая пророческим светом.
        — Что ж, да свершится судьба, — молвила оружейница.
        Она отошла от столика с таким видом, будто и сама давно ждала этого. Ни печали, ни страха, ни сожаления не отразилось в её прохладных, угрюмоватых глазах — лишь эта тихая и ясная решимость, что лежала и на высоком белом челе Вукмиры.
        Пронзительная, щемящая грусть высокогорным ветром коснулась сердца княгини. Неужели заклинание заберёт самых лучших, самых дорогих? Не облегчение она испытала, когда Меч Предков не отозвался на её касание, а тягучую тоску: Лесияре было легче умереть самой, чем проводить на погибель тех, кто был достоин жизни, как никто другой.
        — Не печалься, государыня, — с кроткой светлой улыбкой сказала Вукмира, словно прочитав её мысли. — Просто прими это.
        — Мне тяжело с этим примириться, — проговорила Лесияра. — Слишком больно терять тех, кто дорог сердцу.
        — И всё же продолжим, — сказала Верховная Дева, обводя мягким, приглашающим взором остальных кошек. — Двоих меч уже определил, остались ещё двое. Крепитесь, Сёстры. Прошу, подходите… Мы должны это сделать во имя мира.
        Одна за другой кошки приближались к столику и прикасались к мечу, но тот хранил молчание. Лесияра с напряжённым, закогтившим её душу вниманием следила за их лицами. Она не осуждала тех, кто отходил прочь с явным облегчением: у неё не хватало духу ставить им в упрёк счастье вернуться живыми к своей семье.
        И вот, все Сёстры, как ей казалось, уже прошли испытание Мечом Предков; ни на одну из них клинок не отозвался светом, ни одну не выбрал в четвёрку Сильных… Вдруг из-за их спин шагнула Правда, опоясанная вещим мечом, подаренным ей княгиней на достопамятном обеде. Её суровое, исчерченное шрамами лицо несло на себе печать — нет, не обречённости, а такой же сдержанной, умиротворённой решимости, с какой встретили знак судьбы Твердяна с Вукмирой. Не доходя до столика нескольких шагов, она обнажила клинок, сияющий таким же серебристым светом, что и Меч Предков.
        — Сегодня он начал вот этак светиться, — сказала она. — Причём светом указывал на твой дворец, государыня… А тут посланница от тебя принесла вызов на совет. Ну, думаю, неспроста это всё. Так оно и вышло… Что ж, — обратилась она к Твердяне и её сестре, — принимайте меня третьей.
        — Меча Предков-то хоть коснись, — усмехнулась оружейница.
        — А чего тут касаться? И так всё ясно, — пожала плечами недавно восстановленная в своих правах Старшая Сестра. — Но — так уж и быть, удостоверьтесь.
        Проходя мимо столика, она скользнула пальцами по клинку, и тот сразу вспыхнул знакомым светом, означавшим только одно: Правде быть в четвёрке. Истерзанное, отягощённое ожиданием потерь сердце Лесияры застонало, а из-за спин дружинниц выскочила заплаканная жена Правды и вцепилась в неё.
        — Я как чувствовала… как знала, — всхлипывала она, уткнувшись в грудь супруги. — И это возвращение на службу, и дом… Пропади оно всё пропадом!
        — Руна, ты что тут делаешь? — нахмурилась Правда, отстраняя её за плечи и заглядывая в покрасневшие от слёз глаза. — Тебя кто звал? А ну домой, сейчас же! Потом поговорим.
        Рыдания женщины прощальным криком перелётных птиц неслись под высокий золочёный потолок палаты, а Правда растерянно гладила жену по щекам, вытирала ей глаза и вполголоса успокаивала.
        — Прости, госпожа, — обратилась она наконец к княгине. — Я сейчас вернусь, только супругу домой водворю. Она, похоже, за мной следом увязалась.
        Легко подхватив хрупкую и маленькую Руну на руки, женщина-кошка скрылась с нею в проходе, а в Престольной палате повисла печальная тишина.
        — Я не знаю, что сказать, Сёстры, — вздохнула Лесияра, повергнутая этим зрелищем в промозглую тоску.
        — Ничего и не говори, госпожа, — молвила Вукмира просто и грустно, с далёким покоем Тихой Рощи во взоре. — Слова бессильны и бесполезны сейчас. Однако нам осталось выявить последнюю участницу четвёрки… Кажется, все присутствующие коснулись Меча Предков?
        — Нет, не все, — раздался голос Светолики.
        Твёрдым, гулким шагом она приблизилась к столику, суровая и прямая, с непоколебимым блеском горных вершин во взоре. Какая-то сила дыханием зимнего звёздного неба обдала ноги Лесияры, ядовитым змеем скользнула вверх по хребту и ужалила в сердце: Меч Предков засветился под рукой княжны. Пол палаты вдруг закачался, уши княгини заложило многоголосым колокольным звоном, душу и тело охватила мертвящая слабость; если бы не сильные руки Сестёр, правительница Белых гор рухнула бы, но её подхватили и усадили на престол. Светолика опустилась на колени у ног родительницы и прильнула губами к её руке.
        — Государыня матушка, крепись… Крепись, прошу тебя. Ежели меч выбрал меня, значит, такова моя судьба — умереть за наш Белогорский край. Я буду счастлива исполнить свой долг.
        Что за проклятое чудовище — это заклинание? Зачем ему нужна сила именно тех, кого больнее всего терять? Должно быть, этой межмирной дыре, Калинову мосту, было сладко питаться страданиями близких, разлучаемых смертью. Он разверзнулся ненасытным ртом, чтобы проглотить их, не подавившись. Выпутываясь из цепких лап внезапно накатившей слабости, Лесияра склонилась над дочерью и зарылась губами и носом в её золотую макушку.
        — Нет, дитя моё… Я этого не вынесу, — прошептала она. — Только не ты.
        — Нет, Светолика! — надрывно прозвенел голос Берёзки.
        Стремительно подбежав и опустившись на колени рядом с княжной, девушка завладела другой рукой княгини, роняя на неё тёплые слезинки.
        — Государыня, дозволь мне пойти вместо Светолики, — сказала она.
        Она боролась со слезами, душившими её, старалась держаться твёрдо и храбро, и её голос прозвучал низко, хрипло и сдавленно, искажённый бурей чувств. Глаза Светолики, схваченные непреклонным голубым льдом жертвенной отваги, оттаяли при взгляде на девушку, и княжна с грустной нежностью молвила, лаская пальцами щёку возлюбленной:
        — Ты — одна из сильнейших кудесниц, милая, и именно поэтому ты должна остаться. Погибнуть, пожертвовав собой ради спасения мира, непросто, но во сто крат труднее жить, оберегая этот мир, восстанавливая его и исцеляя светом своей души. Это под силу лишь великим. Думаю, ты — из тех, кому эта задача как раз по плечу.
        — Лада, я не могу потерять тебя, едва найдя, — нервно дрожа ноздрями и из последних сил обуздывая рыдания, проговорила Берёзка.
        — Ты не потеряешь меня, — мягко и мудро улыбнулась Светолика. — Я останусь в моих делах. Всё, что я создала, отныне принадлежит тебе. Я буду жить в каждом черешневом дереве, в каждом розовом кусте, что я посадила. Я останусь безраздельно твоей.
        Эти слова растрогали бы и каменное сердце, но сердца у Сестёр были живыми и чуткими к боли. Даже у воинственной и неустрашимой Мечиславы подрагивали губы, а в глазах у седовласой многоопытной Ружаны стояли слёзы.
        — Идите ко мне, дети мои, — проговорила Лесияра, раскрывая объятия Светолике и Берёзке.
        Расцеловав дочь и её невесту, княгиня поднялась на ноги. Светолика заботливо подстраховывала родительницу на случай слабости, поддерживая под руку.
        — Я не могу допустить, чтобы вы, едва найдя друг друга, тут же расстались навсегда, — сказала Лесияра. — Вы, молодые, должны жить, любить и быть счастливыми, а мой век уже вошёл в пору заката. Дети не должны уходить прежде родителей. Нет, Светолика! — перебила Лесияра, заметив, что княжна открыла рот, чтобы возразить. — Не спорь со мной, я так решила. Надеюсь, моё слово имеет для тебя достаточный вес, чтобы ему не перечить. Ты уже вполне готова принять бразды правления, и я не сомневаюсь, что ты будешь княжить в Белых горах достойно. Все твои дела в Заряславле свидетельствуют о том, что ты созрела как правительница. А на брак с Берёзкой я даю тебе моё родительское благословение. Да умножит Лалада ваши счастливые семейные годы и сохранит вашу любовь нетленной.
        — Государыня, дозволь молвить слово, — сказала Вукмира.
        — Слушаю тебя, — обратила взгляд на Верховную Деву Лесияра.
        Жрица в длинной белой рубашке и белом плаще изящной лебёдушкой проплыла по Престольной палате, остановилась перед княгиней и мягко, вкрадчиво промолвила:
        — Мы все понимаем твоё желание сохранить жизнь дочери… На твоём месте так поступила бы каждая родительница, но сейчас, увы, это не лучшее решение. Меч неспроста указал именно на нас четверых — меня, Твердяну, Правду и княжну Светолику: он отражает волю судьбы. Уж такой жизненный узор у нас сплёлся, и если пытаться на полпути оборвать или заменить нити, вся сеть может непоправимо запутаться. Ты можешь пойти вместо княжны, но судьба всё равно не примет твою жертву, поверь мне.
        — Пусть только попробует не принять, — процедила Лесияра сквозь стиснутые зубы. — Я ценю твои советы, Вукмира, но сейчас позволь мне поступить по-своему. Светолика! — Княгиня снова властным взмахом руки перебила дочь, пытавшуюся что-то сказать. — Это мой приказ, и он не обсуждается! Итак, вся четвёрка в сборе? Правда, ты уже вернулась?
        — Здесь я, госпожа, — отозвалась та, выходя вперёд из-за спин Сестёр.
        — Хорошо, тогда условимся о дне и часе, — сказала княгиня. — Я внутренне готовилась к такому повороту событий, поэтому уже успела привести в порядок свои дела. Твердяна, Вукмира, вам нужно какое-то время?
        — Мы с сестрой давно готовы, — кивнула оружейница. — Хоть сейчас можем пойти.
        — Правда, сколько дней тебе нужно, чтобы приготовиться? — обратилась Лесияра к знаменитой обладательнице победоносного топора.
        — Трёх дней хватит, считая сегодняшний, — подумав, ответила та. — Чем скорее мы запечатаем этот треклятый мост, тем лучше.
        — Хорошо, — кивнула Лесияра. — Что у нас сегодня? Понедельник? Тогда встречаемся на исходе среды, за час до полуночи, у Восточного Ключа. Омоемся в водах Тиши, поклонимся прародительницам — и вперёд. Этот шустрый малец, Боско, показал мне во сне Калинов мост; с виду он выглядит, как круглое озерцо с полуостровком-косой, окружённое лесом. Можете и вы, пока Правда собирается, обратиться к пареньку, он и вам покажет это место. А найти его можно у Светолики с Берёзкой. Так, что ещё? Слова заклинания… Вот они.
        По приказу княгини остальным участницам четвёрки раздали листки с шестью заветными строчками.
        — Слова простые, запомнить нетрудно, — сказала Лесияра напоследок. — Затвердите их накрепко, чтоб на месте уже никаких загвоздок не возникло.

***
        Боль, обрушившись на Ждану ледяным водопадом, превратила её в недвижимое изваяние. Лесияра сидела на скамеечке у её ног, сжимая и поглаживая её помертвевшие пальцы, и Ждана мучительно тонула в нежной, прощальной грусти глаз супруги. Губы были не в силах пошевелиться: слова стали огромными холодными глыбами — не поднять, не вынести, не высказать.
        — Ладушка моя, не рви мне сердце, — печально прошелестели слова княгини. — Скажи хоть слово, милая.
        Чтобы заговорить, Ждане нужно было разорвать пасть чёрному, взъерошенному зверю, дравшему когтями её душу на кровавые полоски. Раня ладони о его клыки, она всё-таки сделала это.
        — А Любима? Как ты скажешь ей? Она ведь жить без тебя не может… — Голос проскрипел, как ржавая дверная петля в ветхой лачуге.
        — Не представляю себе, — покачала головой княгиня. — Я просто не могу, лада. Я не в силах сказать ей. Если она заплачет, я сама разрыдаюсь и не смогу никуда уйти. Я на грани, любовь моя. Одна её слезинка — и я развалюсь на части.
        — Хорошо, я сама ей всё объясню. Тебе и так нелегко, чтобы рвать себе душу ещё и прощаниями. — Лёгкие дышали, горло говорило, но сердце висело в груди замершей, обугленной птичьей тушкой.
        Лесияра закрыла глаза, прильнув щекой к ладони Жданы.
        — Какое же счастье, что ты понимаешь!… Самая мудрая, самая сильная, самая прекрасная женщина на свете — это ты. Даже не знаю, за какие заслуги судьба даровала мне тебя.
        Это тёплое, живое прикосновение, это щекотное, как касание пёрышка, дыхание — неужели в последний раз?… Больше не коснуться губами ресниц, не ощутить влажный шёлк поцелуя, не впустить в душу родной голос, млея от него, как от близости? Не зарыться лицом в посеребрённые невзгодами пряди волос, не шепнуть: «Лада моя…»? С губ Жданы был готов сорваться тихий умирающий стон, но она приказала себе: не плакать, не отягощать супругу своим горем. Сделать её последние часы прекрасными, соткать из своей души крылья и подарить ей. Сварить из своей жизни сладкое зелье, положив туда свою любовь и дыхание, подлить малиновую нежность встреч, хмельной летний мёд поцелуев и осеннюю грусть разлук, а потом поднести ей в прекрасном кубке.
        — Я хочу, чтобы в последний миг перед моими глазами были не твои слёзы, а улыбка. — Губы Лесияры шевелились в тёплой близости от губ Жданы, в одном мгновении от слияния.
        Косы распустились и упали на плечи, рубашка соскользнула на пол, постель вмялась под весом двух сплетённых тел. Мрак опочивальни дрожал и разевал чёрную пасть, пытаясь проглотить отважный огонёк единственной лампы; маленький рыжий воин бился с огромным, всеобъемлющим врагом, неуловимым, как туман, и глубоким, как бездна ночного неба. С каждым чувственным взлётом Ждану накрывал поток тёплой золотой силы, лившейся из рук, глаз и губ Лесияры, а душа и тело пели тетивой от сладких и горячих внутренних толчков. Она раскидывалась цветущим лугом под поцелуями солнца, извивалась и струилась горным ручьём, падала седым водопадом в объятия земли, смеялась и шелестела светлой берёзовой рощей в порывах ветра и — отдавала, дарила, растворялась.
        Нагая Лесияра устало дремала в сугробах подушек и перин, а из зеркала на Ждану смотрела юная, свежая девушка с бархатными тёмными глазами, ровесница её дочери. Так выглядеть могли лишь долго не стареющие белогорские девы. Прощальный подарок княгини, сгусток силы Лалады, горел под сердцем маленьким тёплым солнышком и разливал в крови тихое умиротворение и свет. Сколько одиноких лет влила в неё Лесияра? К чему ей теперь эта молодость и красота? Кому всё это дарить, кого радовать?
        — М-м… — Вздох, стон. Княгиня пошевелилась в постели, приподнялась на локте. — Кажется, сморило меня… Который час, лада?
        Ждана взглянула на изысканную и странную игрушку в форме куриного яйца на подставочке, украшенного драгоценными каменьями. Это причудливое произведение мастериц, собранных под началом изобретательницы Светолики, показывало десять часов вечера.
        — Десять, — проронила Ждана, и холодная, горькая пустота разлилась там, где прежде царила забывчиво-счастливая безмятежность.
        Последний час неумолимо таял — не остановить, не повернуть вспять, не обмануть. Лесияра с тёплым восхищением во взоре любовалась Жданой, будто видела её впервые, и уголки её губ приподняла влюблённая улыбка.
        — Как ты прекрасна, лада… Только не отворачивайся, не плачь! Я хочу запомнить тебя вот такой.
        Ждана сидела у настольного медного зеркала обнажённая, с полураспущенными косами, прикрывавшими ей живот и колени шёлковыми волнами. По телу бегали зябкие мурашки, и она наконец набросила рубашку и обулась. Княгиня тоже оделась и принялась убирать Ждане волосы, делая это с задумчивой, любовной неспешностью. Она наслаждалась, пропуская пряди между пальцами и время от времени тихонько целуя их. Ждана ловила эту последнюю ласку с острой близостью слёз, а в следующий миг вздрогнула: из зеркала на неё смотрел Радятко, но глаза были не его — пристально-ненавидящие, дышащие тьмой и холодом.
        — Обернись, Лесияра, — сказал он.
        Княгиня повернулась на этот недетский голос, в котором слышался звон ледяных клинков; едва приметный глазу взмах руки — что-то с сухим стрекотом мелькнуло в воздухе — и княгиня повалилась на руки обомлевшей Жданы с кинжалом в груди, вошедшим почти по самую рукоять. Алое пятно быстро расползалось вокруг него на рубашке, увеличиваясь в размерах.
        Обморочно-звёздчатая пелена сомкнулась, пожирая пространство, и в оставшемся круглом оконце Ждана видела лишь трепещущие веки супруги и её страдальчески приоткрытые губы, с которых срывался хрип. Свет заслонило собой лицо Радятко, на котором холодной маской проступало насмешливо-мстительное, безжалостное выражение.
        — Ну что, Ждана, уже позабыла обо мне? Не ждала, не чаяла, что мы ещё встретимся? А вот и встретились… Ловко я усыпил вашу бдительность, а? — Мальчик хохотнул, и Ждане померещились волчьи клыки в его рту. — Вы думали, что очистили парнишку, а потом и вовсе думать забыли о нём, но паучьи яйца созрели. Когда он сделает своё дело, мои маленькие помощники сожрут его изнутри. Ты знаешь, мне плевать на эту войну. Всё, чего я хотел, я уже почти сделал, осталось последнее и самое сладкое.
        Выдернув кинжал из груди Лесияры, он занёс его над Жданой, но пространство рассёк пронзительный крик Любимы, стоявшей в дверях опочивальни. Радятко пружинисто обернулся:
        — Заткнись, кошачье отродье!…
        Бросок не состоялся: Ждана стиснула его руку с кинжалом, повалила мальчика на пол и придавила своим телом. Это была лишь временная и случайная победа. В следующий миг Ждану отбросило к стене жестоким толчком нечеловеческой силы, и от удара спиной у неё потемнело в глазах и сбилось дыхание.
        На крик примчались дружинницы и попытались скрутить Радятко, но в него словно вселился ловкий, сильный и опасный зверь. С рыком он подскочил, ударил одну из кошек в грудь ногой и выхватил у неё из ножен меч. Его движениями будто управлял опытный и умелый воин: с неузнаваемым, перекошенным злобой лицом мальчик яростно отбивался сразу от нескольких вооружённых дружинниц — видно, до последнего надеялся выкрутиться, улучить миг и завершить начатое.
        — Нет! — истошно завопила Ждана, с пола протягивая к кошкам руку. — Не убивайте его, молю вас! В нём сейчас сидит Вук, это он им управляет!
        Лесияра хрипло дышала, запрокинув голову и закатив глаза под верхние веки. Любима бросилась к ней, но её схватила на руки Ясна и вынесла прочь из опочивальни. Ждану тоже подхватили и выволокли из комнаты, а она билась в сильных объятиях кошек и кричала на разрыв связок, до искр перед глазами:
        — Не убивайте его-о-о! Он не хотел! Это не он, это Вук, мой бывший муж!
        Бьющегося, кусающегося и испускающего звериный рык Радятко вскоре вытащили — обезоруженного и скованного зачарованными кандалами. В них сил у него поубавилось, и дружинницы куда-то унесли его. Слушая его удаляющийся рёв, обезумевшая Ждана рвалась то следом за ним, то в опочивальню, где лежала раненая Лесияра. Железная хватка кошек оставляла красные пятна на её руках; дружинницы держали Ждану крепко, но почтительно, однако её попытки вырваться всё же вынуждали их делать ей больно.
        — Тихо, тихо, госпожа, — говорили ей.
        — Пустите меня! — билась она, и крик рвал её душу и тело пополам. Каждая из половин стремилась в свою сторону: одна — к сыну, вторая — к супруге.
        — Госпожа, не гневайся, это ради тебя же самой. Поранишься, ушибёшься, наделаешь глупостей — а нам отвечать, — стояли на своём гридинки. — Успокоишься — отпустим.
        — Где вы были раньше?! — раненой волчицей выла Ждана, скаля зубы. — Почему не уследили за моим сыном?
        — Виноваты, госпожа. Он, видно, кольцом воспользовался и прошмыгнул. Ведь тихий, смирный, славный был! Никто ж на него и подумать не мог…
        Никто не думал, не гадал, не чуял беды. После первого случая одержимости Вуком Радятко полностью оправился и стал самим собой, и негласное наблюдение с него со временем сняли; Ждана успокоилась, веря в очистительную силу отвара яснень-травы, и ничто в поведении мальчика больше не настораживало ни её, ни Лесияру, а Радятко и не давал поводов для беспокойства — так, обычные детские шалости с младшими братьями и егозой Любимой. Маленькая княжна подружилась с ребятами, и они бегали, играли и озорничали вместе напропалую, а Ждана радовалась, глядя на них. Как могло её материнское чутьё так обмануться?
        — Яснень-трава! — осенило её. — Ему нужен отвар, паучки сожрут его! Молю вас, дайте ему отвара!
        — Увы, госпожа, — ответили ей. — Кончилась травка.
        — Так хотя бы воды из Тиши дайте! — цеплялась за соломинку Ждана. — Ну сделайте же хоть что-нибудь, прошу вас! Иначе он умрёт! Сделайте… Помогите…
        Она извивалась в руках кошек, её голос неузнаваемо охрип от крика, жилы на шее и лбу взбухли. Череп распирало изнутри, грудь разрывалась от убийственного потока воздуха, лившегося в раздувающиеся, как кузнечные мехи, лёгкие. Его было слишком много, он отравлял её, душил, выдавливал глаза и разрывал сердце.
        Неукротимая буря сузилась до тонкой струйки — ровно такой, какую могло осилить её надорванное горло. Тихие вдохи и выдохи вздымали её измученную грудь, ничьи грубые руки больше не стискивали ей запястья, а над нею прозвучал детский голосок:
        — Матушка государыня жива, я чую сердцем.
        Ждана лежала на постели в одной из гостевых опочивален, а рядом, обхватив руками колени, сжалась сиротливым комочком Любима. О, если бы всё это было сном! Если бы сейчас Лесияра вошла с уютно-вечерним, ласковым светом нежности в глазах и сказала: «Здравствуй, лада! Ох и денёк выдался — устала, как собака. Ну что, прогуляемся в саду перед сном?»
        Холодные крылья отчаяния подхватили её и понесли к опочивальне, где осталась лежать раненая княгиня, но скрещенные секиры дружинниц перерубили пространственный проход острым лезвием оружейной волшбы.
        — Туда сейчас нельзя, госпожа, — учтиво, но твёрдо отказали ей. — Государыне нужен покой.
        Сколько Ждана ни умоляла, сколько ни требовала — секиры преграждали ей путь к супруге. Ни приказы, ни слёзы, ни уговоры не действовали. Ждана прислонилась спиной к стене и сползла на пол, измятая, сломанная и высохшая, как ветхий прошлогодний лист. Мысль о сыне ужалила её, и она устремилась к нему, где бы он сейчас ни находился… Проход вынес её в подземную темницу, где в рыжем отблеске светочей ей снова отрезало путь скрещенное белогорское оружие. Опять ей ответили непреклонным «нельзя» на мольбу пустить её к Радятко.
        — Ему нужна вода из Тиши! — тихо плакала от бессилия Ждана, заламывая руки. — Паучки убьют его!
        — Он опасен, госпожа, — ответили стражницы. — Он пытался убить государыню и тебя, как мы можем пускать тебя к нему? И речи быть не может, прости.
        — Это не он! В нём был Вук! — уже ни на что не надеясь, объясняла Ждана.
        — Почему ты веришь, что этот зверь уже покинул его? — не поддавалась на уговоры охрана. — Нет, госпожа, не гневайся — не можем мы тебя пропустить.
        — Ну, меня не пускаете — так хоть вы сами ему воды дайте! — рыдала Ждана.
        — Думаешь, не пробовали? Пытались в него влить, а он зубы стиснул и не пьёт, — огорошили её дружинницы неутешительным ответом. — Не ломать же ему челюсти…
        Так ничего и не добившись, она неприкаянно бродила по дворцу, шатаясь от стены к стене на подгибающихся ногах. Вдруг кто-то невысокий дёрнул её за рукав, Ждана глянула вниз и увидела младшую княжну.
        — Отойдём-ка в укромный уголок, — заговорщически шепнула Любима. Слёзы девочки уже высохли, а на её хитрой мордашке был написан какой-то замысел.
        Ждана поразилась, с какой быстротой девочка овладела собой, воспрянула духом и даже успела что-то придумать. Указывая ей на лавочку под окном, княжна закрыла дверь.
        — Ты хочешь дать своему сыну воду из Тиши, да? — зашептала Любима, когда они уселись. — Это не сам Радятко ранил матушку, его заставили, я знаю. Я слышала, что ты кричала.
        — Да, ты всё верно поняла. Мой бывший муж, Вук, руководил им через паучков, которых подсадил в него, — сказала Ждана. — Но эти маленькие твари убивают Радятко, жрут изнутри. Может, вода из Тиши поможет? А меня даже не пускают к нему!
        — Не горюй, — подмигнула княжна. — Есть один способ заставить стражниц отступить. Я стащу волшебные гусли, заиграю, и стражницы у нас ох как попляшут! Только тебе надо будет тоже на чём-нибудь играть, а то сама в пляс пустишься. Давай-ка, не вешай нос, беги за водой, а я покуда гусли добуду. Один раз я их уже стащила, стащу и во второй.
        Ждана видела эту диковинку — гусли-самоплясы, а дочь когда-то со смехом рассказывала ей о шаловливой выходке маленькой княжны, заставившей плясать до упаду всех обитательниц дворца, включая и саму княгиню. Очутившись в Белых горах, Дарёна сперва столкнулась с настороженно-враждебным отношением кошек, не доверявших пришельцам с запада; суровая начальница дворцовой стражи отняла у неё домру, а Любима, обладая острой тягой к справедливости, не могла спустить этого Яромире с рук. Вот и сейчас, видимо, это стремление защищать обиженных не оставило младшую дочку Лесияры равнодушной к беде Жданы и её сына. Стоило настоящему горю постучаться в дверь, как долгие месяцы неприязни и ревности были перечёркнуты.
        Ждана бросилась в пещеру Прилетинского родника, где беспрепятственно набрала кувшин целительной воды. Сперва напившись сама, она ощутила светлую, тёплую силу, заструившуюся по жилам живительным летним пламенем; вода была горячей, но голову она Ждане, как ни странно, остудила, смягчив надрыв души. Вернувшись во дворец, Ждана растворила в кувшине ложку тихорощенского мёда для пущей целебности.
        Любима уже ждала её с гуслями и дудочкой.
        — На, будешь дудеть, а то и твои ноги в пляс пойдут! Я постараюсь отвести стражниц подальше, а ты тем временем делай своё дело.
        — Ты храбрая и мужественная, как целый взвод воинов, — улыбнулась Ждана, погладив девочку по голове.
        Княжна не отвергла ласку — уже достижение.
        — Пошли, — кивнула она.
        Это было ещё то зрелище: по сумрачным каменным переходам темницы шествовала Любима с весело поющими гуслями, а за нею следовала Ждана, играя на дудочке. Дудочница, если честно, из неё вышла не слишком умелая — сопелка то придушенно хрипела и нелепо верещала, то завывала, как кошка, которой прищемили хвост, но и этого хватало, чтобы ноги оставались в её собственной власти, защищённые от плясовых чар. Под это странное музыкальное сопровождение они с княжной приблизились к двери, за которой находился Радятко.
        — Это ещё что?! Вы что творите? Госпожа Ждана, госпожа Любима, прекратите сей же час! — вознегодовали стражницы. — Узник опасен, как вы не понимаете?!
        Но собственные тела больше им не повиновались: ноги пошли притопывать и выкидывать коленца, а руки выпустили оружие и принялись прихлопывать.
        — А ну-ка, все за мной! — вскричала княжна и мигнула Ждане: мол, действуй.
        Стражницы, приплясывая, последовали за гуслями. Ждана дула в дудочку, пока волшебный звон струн не стих вдали, а потом открыла проход сквозь запертую дверь. Радятко, конечно, кольца лишили, и он лежал на соломе, закованный по рукам и ногам в усмиряющие кандалы. Нутро Жданы обдало холодом при виде его искажённого не то яростью, не то страданием лица. Сквозь оскаленные зубы рвался стон, а глаза судорожно закатились под верхние веки.
        — Радятушка… Сынок, — вырвалось у неё.
        Поставив кувшин на пол, она опустилась на колени около сына. Тот от прикосновения рук Жданы дёрнулся и вдруг посмотрел прямо ей в лицо. Неподвижная, иномирная чернота его зрачков сверлила ей душу ледяным острием.
        — Ты ему ничем не поможешь, никакие отвары его не спасут, — проскрежетал он чужим, пронзительно-стальным, низким голосом.
        — Вук, отпусти его! — обращаясь к бывшему мужу, крикнула Ждана. — Как ты можешь с ним так?! Он же твой сын! Твоя плоть и кровь! Неужели в тебе не осталось совсем ничего человеческого?!
        — Он — сын Добродана, — рявкнул Вук из горла Радятко. — Добродана больше нет!
        У Жданы не хватало духу трясти его за плечи и причинять боль, ведь тело принадлежало сыну. Глаза его опять закатились, и не было никакой возможности влить ему хоть глоток воды сквозь стиснутые зубы. Что же делать? Отчаяние накрыло душу тёмным пологом, а горький гнев испепелял сердце.
        — Отпусти, отпусти, отпусти его немедленно, нелюдь проклятый, — рычала и стонала она, прижимаясь своим лбом ко лбу сына и словно пытаясь проникнуть в его разум.
        Чьи-то невидимые руки вдруг стиснулись на её горле, и душный колпак черноты упал сверху. «Свет Лалады… Свет Лалады», — только и могла повторять про себя Ждана, обледеневшая от ужаса, подвешенная в бесконечной пустоте. Она звала на помощь в этом противостоянии всех: Твердяну и Горану, матушку Крылинку, Тихую Рощу, дев Лалады; она взывала к недрам Белогорской земли, к её светлому и вольному духу, к Огуни и Ветрострую, к соснам и елям, к рекам и озёрам, к седому блеску горных вершин. «Встаньте за моей спиной, — молила она, — дайте мне сил… Дайте сил…»
        Солнечный свет хлынул из её груди, и удушающая хватка на её горле разжалась, тьма упала. Радятко с хрипом широко распахнул глаза, и Ждана узнала их — они принадлежали её сыну.
        — Ма… матушка, — позвал он.
        — Сейчас, родной мой, сейчас, — не вытирая слёз, засуетилась Ждана. — Вот, выпей эту водичку!
        Она поднесла горлышко кувшина к губам Радятко, но он, не успев сделать и глотка, закашлялся, и у него горлом хлынула чёрная жижа.
        — Вот так, давай, исторгай из себя эту гадость! — радовалась Ждана, поддерживая его голову и гладя влажные от натуги прядки волос.
        Неужели она сама, без помощи подземной воды, одной силой материнской любви изгнала тварей из сына? «Благодарю вас, — про себя бормотала Ждана, закрывая глаза и устремляя свои мысли в высокогорную даль. — Благодарю вас, Белые горы, и тебя, Лалада, и вас, Огунь и Ветроструй… Деревья и вода, снег и земля — всех, всех вас благодарю!»
        Очистившись, Радятко обессиленно уронил голову на солому и тут же впал в глубокий сон. Сразу подняться Ждана не смогла — некоторое время лежала рядом с ним, опустошённая, измотанная борьбой, и только её пальцы шевелились, вороша волосы сына.
        А вся стража тем временем плясала под дудку, а точнее, под гусли Любимы. Пуще всех отжигала начальница Яромира, потерявшая оружие и даже сапоги. По-жабьи выпучив глаза, она охлопывала себя по ляжкам, коленям, груди, бёдрам, вскидывала ноги и крутила задом, загнанно пыхтя и фыркая, как лошадь.
        — Ну что? Готово? — спросила княжна, увидев Ждану.
        Та, чувствуя, что сама пускается в пляс, заверещала дудочкой и отчаянно закивала. Любима перевернула гусли, музыка стихла, и все пляшущие, подпрыгнув последний раз, рухнули на пол без сил.
        — Отдай кольцо Радятко и ключи от кандалов, — потребовала Ждана, склоняясь над Яромирой. — Я изгнала из него Вука и очистила его, он больше не опасен.
        Запыхавшаяся женщина-кошка, медленно поднявшись на четвереньки, покачала головой.
        — Любима, играй, — приказала Ждана.
        Снова зазвучали самоплясы, и «бездыханные тела», которыми был усеян пол, со стонами поднялись в новую пляску. Задыхаясь, Яромира бросила Ждане и ключ, и кольцо, и та кивнула Любиме, чтобы княжна некоторое время подержала стражу в заложницах у гуслей.
        Ключом отпирались только ножные кандалы, а запястья остались на руках у мальчика: снимать их мог лишь тот, кто надел, причём без ключа, просто размыкая волшбу пальцами. И откуда только взялись силы? Ждана перенесла освобождённого Радятко на руках в комнату и уложила в постель. Укрывая его одеялом, она приговаривала:
        — Ну, вот и всё. Всё хорошо, сынок, больше никто тебя в темницу не бросит, я не позволю.
        Она дала знак Любиме перестать играть и крепко поцеловала её, признательная сообразительной девочке за помощь. Вскоре, однако, дружинницы собрались в комнате вокруг Жданы с Радятко, и их взгляды не предвещали ничего хорошего.
        — Простите меня, не сердитесь, — обратилась к ним Ждана устало и умоляюще. — Я только спасала жизнь сына. Эти твари, которыми начинил его Вук, сожрали бы его! Но теперь он чист от них, уверяю вас, и больше не представляет угрозы.
        — В прошлый раз мы тоже так думали, — покачала головой начальница стражи. — И сама видишь, что вышло. Давай-ка не будем наступать на те же грабли, госпожа, а? Кольцо его пусть побудет у меня, да и кандалы бы лучше не снимать. А то, не ровен час, проснётся и опять буянить примется.
        — Не примется, поверь мне! — умоляла Ждана.
        — Мы не можем быть полностью уверены, — вздохнула Яромира. — Я понимаю твои переживания, госпожа, но отпускать его пока рано. Пусть лежит в постели, но в кандалах и под охраной. А что с ним дальше делать, решит государыня, когда поправится.
        Ждана уговорила кошек оставить на Радятко только запястья, а ноги не сковывать. Зачарованные наручники выглядели совсем не грозно, даже красиво — светлые, мягко сияющие обручи, не соединённые между собой никакими цепями; всё дело было в сдерживающей волшбе, не позволявшей совершать опасных и резких движений. По-прежнему глубоко спящего мальчика расположили на роскошной постели в гостевой опочивальне, отдельно от братьев и Любимы; у двери вновь встали стражницы, а Ждана с горечью думала: получилась та же темница, только удобная. Но полной свободы для Радятко она требовать не могла, и приходилось, скрепя сердце, идти на уступки. Впрочем, самое главное было сделано, и жизни сына больше ничто не угрожало: Ждана чувствовала сердцем, что сила Белых гор не подвела её.
        «Решит, когда поправится». Эти слова будили в душе эхо надежды, но Ждану не пускали к Лесияре, и она не могла своими глазами увидеть, в каком состоянии находилась супруга. Ожидание ползло сквозь душу холодной змеёй, дрожь нервов отзывалась в каждом пальце, а под сердцем тлел уголёк гнева и ожесточения: похоже, у прощения был свой предел. Если с Вранокрылом её больше не связывали цепи обид и ненависти, то зверства Вука взывали к воздаянию.
        Когда из опочивальни вышла Мечислава, Ждана кинулась к ней:
        — Почему тебе можно быть с Лесиярой, а мне — нет? Что с ней? Она жива? Хотя бы это мне скажи!
        Руки суровой воительницы тяжело опустились на плечи Жданы.
        — Государыня жива, но её жизнь висит на волоске, — ответила женщина-кошка. — Волшба задела сердце. Той оружейницы, что ковала кинжал, уже нет, она покоится в Тихой Роще, поэтому мы сами делаем всё, что в наших силах. Ты сейчас ничем не можешь помочь государыне, Ждана, а вот шуму от тебя много. Прошу тебя, просто посиди тихо и подожди.
        Слова Мечиславы обрушились на Ждану снежным обвалом. Придавленная ими, она закуталась в меховой опашень и побрела в сад, к тёмным теням деревьев и ледяной корке на земле. В душе распускался чёрный цветок с холодными лепестками, которому она пока не знала названия.
        Стоя на мостике через замёрзший пруд, Ждана закрыла глаза. Из-за пелены лет вынырнула вдруг её первая белогорская осень, чарующе-величественная, светлая, горьковатая. Золотисто-багряная тишина горных склонов, радуга над водопадом… Семь седых струй, загадочное молчание западной границы. Может, это судьбоносное для неё место знало ответы? Ждана шагнула в проход.
        Струи водопада не шумели: они застыли огромными сосульками и причудливым льдистым кружевом. Место было наполнено удивительным бирюзово-зеленоватым светом и морозным мерцанием, и Ждана, зачарованная, приблизилась к краю обрыва. Таинственное свечение шло из ледяных глубин, и в этом тихом зимнем царстве хотелось и самой замёрзнуть, слившись с дышащим покоем занавесом сосулек. Звонкий холод лился в грудь, обнимал безысходностью и шептал: «Оставь надежду. Усни — и обретёшь мир». Поставив ногу на скользкий край, Ждана чуть нагнулась, чтобы вслушаться в мерцающий шёпот инея и узнать, как ей следовало поступить. Чёрный цветок, распускаясь, внезапно толкнул её изнутри, и сознание пронзила мучительно острая молния: «Падаю». Но красивая смерть в чарующе прекрасном месте не собиралась открывать ей свои объятия: крепкая рука обхватила Ждану и отдёрнула от края.
        — Красота бывает опасной, — услышала она дохнувший зябкостью, как студёная ночная река, голос.
        В этом голосе пела гордая сила пронизывающего горного ветра, вздыхало и ворочалось суровое северное море и гуляло эхо снежного простора. Сперва Ждане показалось, что перед ней — женщина-кошка в чёрном плаще и доспехах; в копне растрёпанных чёрных волос серебрились седые пряди, а морозно-белую, словно светящуюся изнутри кожу на правой щеке пронизывала сеточка сиреневых жилок. Эта неживая бледность выглядела бы пугающей, если бы не глаза, в которых Ждана тут же утонула. Они казались огромными на скуластом, измождённом лице, суровом и ласковом одновременно; пристально-сияющие и светлые, цвета грязного весеннего льда, они пожирали Ждану с тревожащей, непостижимой и непонятно откуда взявшейся нежностью. Косой шрам через всё лицо казался знакомым, доспехи — тоже, но это лицо и взгляд никак не вязались с воспоминаниями о той, кому принадлежали сии приметы. Ждану поразила дикая мысль, будто та, о ком она сейчас вспомнила, содрала лицо с кого-то другого и неким чудесным образом сумела приживить его на себя… Иного объяснения этому ошеломляющему несоответствию придумать не получалось.
        — Ты, наверно, и думать обо мне забыла, княгиня, — сказала знакомая незнакомка, и уголки её жёсткого, тонкогубого рта приподнялись в такой неуместной на них задумчиво-мечтательной улыбке. — А я дышала нашей встречей, и только мысль о тебе поддерживала во мне жизнь. Я мечтала подарить тебе охапку подснежников, но, увы, мне не дожить до их цветения, так что уж не обессудь — я без подарка.
        Подснежниковая хрупкость, облачённая в тяжёлую латную перчатку — таким было сочетание того, что Ждана помнила, и того, что она видела перед собой сейчас.
        — Ты озябла, княгиня, — заметила женщина в чёрном плаще. — Морозец хороший… Неподалёку я видела лесной домик, там можно растопить печь и погреться. Шагай за мной.
        Ждана замешкалась, хмурясь: опять несоответствие — ближайшее зимовье было в дне пешего пути. «Неподалёку» это могло называться только для дочерей Лалады, способных молниеносно «прокалывать» пространство… Что женщина-воин и сделала, на глазах у обмершей от изумления Жданы шагнув в колышущуюся волнами дыру в воздухе.
        Нет, это был сон или предсмертный бред. Наверно, она всё-таки поскользнулась на краю и рухнула с обрыва, а может, её заколол кинжалом Вук, вселившийся в тело Радятко. Ну конечно! Светящийся лёд, застывшая пляска струй, бирюзовый зимний чертог, пропитанный морозной сказкой — всё это не могло быть наяву!
        Пространство снова колыхнулось волнами, и из пустоты шагнула её давняя знакомая. С негромким смешком пощёлкав перед лицом Жданы пальцами, она сказала:
        — Ну, ты чего встала? Княгиня, отомри!
        — Этого не может быть, — слетели наконец с языка Жданы первые слова, скомканные и испуганно-взъерошенные, как кот, навернувшийся во сне с лавки. — Кто ты?
        Женщина в чёрном плаще стянула кожаную перчатку и показала правую руку, подёрнутую такими же сиреневыми жилками, какие проступали на щеке.
        — Я та, кому ты оставила подарок на память — кончик иголки, — сказала она. — Он движется к сердцу, и как только они встретятся, мне конец.
        Каменно-холодная рука коснулась щеки Жданы тыльной стороной, и имя женщины-оборотня отозвалось в памяти стальным лязгом клинка — Северга. Ждана отшатнулась, невольно закрывшись рукавом с белогорской вышивкой, но навья смотрела на неё с грустновато-беззлобной усмешкой.
        — Боюсь, княгиня, тебе от меня не спастись. Ни иголки, ни вышивки на меня больше не действуют, ваши пограничные отряды меня тоже не чуют как чужака. Этот твой подарочек что-то сделал со мной, как видишь. Это и в самом деле огромный, бесценный подарок… С одним лишь «но»: дав мне так много, он и отнимет у меня всё — вместе с моей жизнью. Ну, что мы стоим-то? Пойдём, погреемся, что ли.
        Ждана шагнула в проход следом за навьей, всё ещё не веря, что на такое перемещение способен кто-то кроме женщин-кошек, жриц Лалады и обладательниц волшебных колец. Подснежники тронули её сердце прохладными лепестками, будто Северга действительно подарила их, а в этих новых, неузнаваемых глазах смерть и нежность соседствовали, как зима и весна. Маруша и Лалада слились воедино в этом странном существе, жутковатом и притягательном одновременно.
        Избушка уединённо стояла среди сонных сосен, пустая и давно выстудившаяся, но дрова имелись в избытке. Ждана зажгла масляную лампу на столе, а Северга затопила печь. Подбрасывая в топку поленья, она не захватывала их пальцами правой руки, а только подталкивала тыльной стороной.
        — Рука в кулак не сжимается, — пояснила она, заметив взгляд Жданы. — Не очень удобно, но ничего — и с этим, как оказалось, жить можно.
        Огонь трещал и уютно гудел, тени водили хороводы на стенах. Северга, подвинув лавку поближе к печке, кивнула Ждане:
        — Садись.
        Печка дышала жаром, медово-рыжий отблеск пламени освещал здоровую половину лица Северги, и Ждана снова оторопела от обволакивающего, почти белогорского тепла в её посветлевших глазах. С каждым произнесённым словом, с каждым движением она всё больше узнавала навью, и ломящий кости осенний холод их первой встречи дышал Ждане в спину. Впрочем, нет: это просто домик ещё не протопился, и холодный воздух обнимал сзади, а печь грела спереди.
        — Я не верю в случайности, — проговорила Ждана. — Ты искала меня?
        Северга подобрала с пола соломинку и вертела её в пальцах левой руки.
        — Я бродила, скиталась без цели и смысла, — ответила она, глядя на огонь. — Наши захватили Воронецкое княжество, но мне уже нет дела до войны. Отвоевала я своё. Перед смертью мне очень хотелось увидеть тебя и Рамут.
        — А Рамут — это кто? — полюбопытствовала Ждана.
        — Моя дочь. — Губы Северги снова тронула неуклюжая улыбка. — Её имя означает «выстраданная».
        — Наверно, неспроста ей дано такое имя? — Ждана боязливо и осторожно изучала сплетение жилок на руке навьи.
        — Да, доставила мне хлопот эта мелкая козявка. — Веки женщины-воина прищурились с ласковой усмешкой. — Я не собиралась становиться матерью, но так получилось… Её отец пытался меня таким способом подлечить после того, как мне все кости переломало. А костоправка отказалась что-либо делать — мол, лечение ребёнку навредит. Пришлось девять месяцев скакать на костылях… Искорёжило меня, природным способом родить не выходило, и тётка Бенеда вырезала у меня мою дочурку из брюха, а потом кости заново переломала и на место поставила.
        Ждана помнила этот шрам, похожий на кривую улыбку, и тугое, мускулисто-стальное тело Северги, покрытое множеством рубцов — следов от заживших ран. После той совместной бани они расстались по разные стороны обрыва: Ждана стояла наверху, а Северга висела внизу, на древесном корне. Оказалось, ей помогли выбраться…
        Потом было отвоёвывание своего тела у смерти — костлявой девы, сидевшей у постели навьи, пока та подтягивалась на одной руке, чтобы поднять себя с болезненного одра. Имя Голубы срывалось с губ Северги нежным, пушистым комочком, а пальцы, ласкавшие девушку на берегу ручья в ельнике, подрагивали, словно опять ощущали под своими подушечками девственную мягкость её груди.
        — Я не изменилась, не стала лучше или хуже. Я, как всегда, ни в чём не раскаиваюсь и ни о чём не сожалею. Я просто люблю тебя, княгиня — вот и всё, что со мной случилось. Эта любовь убивает меня, но она стоит того, чтобы от неё умереть. Лалада, Маруша — это всё имена, это лишь звуки. Любовь — настоящий бог.
        На усталом лице Северги лежала мертвенная тень, а блуждающий по потолку взгляд словно уже видел иные чертоги — далёкие, за гранью земного бытия и суетных помыслов. Ноги Жданы затекли, спина ныла, но она держала голову навьи на своих коленях и тонула во внутреннем свечении, которое излучала кожа Северги. Это была белизна первого снега в лунную ночь, чистая и холодная.
        — Больше всего на свете мне хотелось бы умереть на твоих руках. Вот так, как сейчас… Лучшего и пожелать нельзя, но мне ещё нужно повидаться с Рамут, поглядеть на внучек. И ежели от них будет хоть одна жалоба на этого прохвоста Вука — не сносить ему головы.
        Это имя отравленной плетью хлестнуло Ждану, и чёрные лепестки вновь всколыхнулись в ней, шелковисто распускаясь.
        — Тому, что он сделал, нет прощения, — дыша звёздной темнотой этого цветка и негромко, но ожесточённо отчеканивая каждое слово, проронила она. — Чтобы отомстить мне и моей супруге, он не пожалел родного сына. Жизнь Лесияры повисла на волоске… Она лежит сейчас раненая, с оружейной волшбой в сердце. А Радятко Вук хотел бросить на съедение этим паукообразным тварям, через которых он им управлял. Я бы простила ему покушение на меня саму, я умею прощать, поверь. Но ЭТО — не хочу.
        Северга подняла голову и медленно села на лежанке. В её глазах снова проступил жестокий ледяной блеск клинка, с которым Ждана увидела её при первой встрече.
        — Он пытался убить тебя? — переспросила она, посуровев.
        — Да, меня и Лесияру — через Радятко, — кивнула Ждана, ощущая сердцем поцелуй каждого чёрного лепестка. — На меня он только замахнулся, но тут закричала Любима, дочка Лесияры… Он бы и её убил, но я сдержала руку Радятко. Мне удалось очистить сына от этих тварей, но… Я не хочу прощать того, кто сделал с ним такое, это выше моих способностей к прощению. Мне даже имя его трудно произносить: оно жжёт мне сердце.
        Северга поднялась на ноги и прошлась по избушке. Её плащ покачивался крыльями летучей мыши, а тяжёлые, окованные стальными щитками сапоги гулко топали по половицам.
        — Мне знакомо это чувство. Ты сама вряд ли сможешь дотянуться до Вука, но до него могу добраться я, — проговорила она, поворачиваясь к Ждане.
        Она стояла, расставив ноги и опираясь на меч в ножнах — высокая и ещё полная грозной силы, несмотря на сиреневые жилки и серебристо-лунную бледность. Холодная сталь её взгляда выдавала в ней прежнюю Севергу, но теперь Ждана знала её глаза другими и видела сердцем те подснежники, которые навья вслепую ласкала пальцами в солнечный день. Страх и ненависть ушли, уступив место задумчивой печали.
        — Я не могу просить тебя об этом, — покачала Ждана головой. — Я не хочу, чтобы пролилась твоя кровь.
        — Ты знаешь какие-то бескровные способы? — двинула бровью Северга.
        Чёрный цветок дышал, открывая и смыкая лепестки, и жаждал воплотиться. Вынув носовой платок из рукава, Ждана разложила его на столе, а из кармашка на изнанке опашня выудила моточек тёмно-зелёных ниток и иголку. Бархатная походная сумочка с полным набором для рукоделия осталась дома: сегодня Ждане было просто не до неё, но сейчас ей пригодилась привычка рассовывать всюду отдельные моточки ниток и иголки на всякий случай.
        — Погоди немного, — сказала она Северге. — Я приготовлю кое-что, чтобы ты передала это Вуку при встрече.
        Она привычно покормила иголку своей кровью и вдела нить. Цветок шевелился перед её мысленным взором, роняя лепестки на платок; Ждана быстро работала иголкой, меняла нить, снова вышивала… Северга грелась, подбрасывая поленья в огонь.
        — Тебе не зябко? — спросила она. — А то, может, поближе к печке сядешь?
        Ждана молча качнула головой, не отвлекаясь от работы. На цветке в её мыслях становилось всё меньше лепестков, а вот у его брата-близнеца на платке — всё больше. Когда нить была закреплена на ткани, а кончик откушен, по вышивке пробежал красноватый отсвет, и она подёрнулась глубокой, дышащей и зияющей чернотой.
        — Вот, отдашь ему… — Ждана протянула платок Северге. — И скажешь: «Умрёшь от родной крови».
        Северга задумчиво рассматривала вышитый цветок.
        — Чёрная кувшинка? Это ведь не белогорская вышивка, княгиня, это проклятие-заговор на отсроченную смерть… У нас в Нави таким пользовались в старину. Откуда ты про него знаешь?
        Сердце само опадало алыми лепестками, холодея и замирая от изнеможения, а игла выскользнула из озябших пальцев вышивальщицы и провалилась в щель между досками столешницы.
        — Я не знаю, откуда, — пробормотала Ждана, придвигаясь к огню и устало ёжась от простудного озноба. — Этот цветок просто распустился во мне. Я соприкасалась с Вуком, когда пыталась вытеснить его из Радятко; может, и с Навью соприкоснулась каким-то образом. Ведуньи ведь как-то выудили через тебя заклинание для закрытия Калинова моста…
        — Может быть, может быть, — промычала Северга, разглаживая пальцами платок. — Хм… А ведомо ли тебе, княгиня, что проклятие затрагивает и самого проклинающего?
        — Я понимаю это, — холодея, кивнула Ждана. — Будь что будет.
        Руки Северги легли ей на плечи, поплотнее укутали опашнем.
        — Хорошо… Я попытаюсь сделать так, чтобы оно тебе не навредило.
        Эти слова прозвучали тепло и ласково, согрев Ждану лучше, чем огонь в топке.

***
        — Я не знаю, Мечислава, честно, — вздохнула седовласая Ружана. — Конечно, надо надеяться на лучшее, но и к худшему тоже стоит готовиться… Многие наши сёстры-кошки на этой войне погибли от оружия навиев, не имея возможности упокоиться в Тихой Роще. Не представляю себе, что стало с их душами.
        — Но государыня ещё жива! — стараясь приглушать голос, возражала Мечислава. — Как ты себе это представляешь? Нести её в Тихую Рощу, привязывать к дереву и ждать?
        — Ты сама знаешь, что мёртвых дочерей Лалады деревья не принимают — только живых, — сказала Ружана. — Ежели срок государыни подошёл, дерево примет её, а ежели время ей уходить не настало, то она не сольётся с деревом и будет себе жить дальше. Ничего страшного.
        — Ничего страшного?! — громким шёпотом возмутилась младшая из двух беседующих Сестёр. — А ежели б тебя вот так насильно привязали к дереву и стали ждать, сольёшься ты с ним или нет?… Каково б тебе было?
        — Мне ж за душу государыни больно, — оправдывалась Ружана. — Что с нею станет, ежели она не упокоится как положено?
        — Рано ты госпожу хоронишь, — покачала головой Мечислава.
        Разговор происходил в одной из небольших укромных комнат дворца, но от всевидящего ока и всеслышащего уха княжны Любимы Сёстры не смогли спрятаться. Зажав рот рукой, девочка сползла по стенке на корточки. Слёзы катились из немигающих глаз, тепло щекоча пальцы, в горле набух солёный ком… А потом словно горячая пружина подбросила её, и она помчалась к двери опочивальни, в которой лежала родительница.
        — Пожалуйста, прошу вас, пустите меня к государыне, — зашептала Любима, обращаясь к дружинницам и молитвенно складывая руки. — Я тихонько… я буду очень тихонько себя вести, клянусь! Я просто посмотрю на неё и тут же уйду.
        — Ночь на дворе, княжна, — ответила одна из стражниц, со строгой лаской глядя на девочку с высоты своего роста. — Государыня отдыхает, да и тебе пора в постельку.
        — Ну пожалуйста, — завсхлипывала Любима, не вытирая тёплых ручейков со щёк. — Ружана хочет отправить государыню в Тихую Рощу… Чтобы её там приняло дерево, пока она ещё живая! Ежели её туда отправят… а я не увижусь с ней… Пожалуйста, тётеньки, пустите меня к моей матушке!
        Испивая чашу мольбы до дна, княжна опустилась на колени, коснулась ладошками и лбом холодного каменного пола и подняла залитое слезами лицо к дружинницам. Обе кошки смутились:
        — Ох, госпожа Любима, встань немедля! Негоже так, чтоб ты, княжна, кланялась нам, слугам твоим. Встань, ради пресветлого сердца Лалады!
        Любима отвесила ещё три земных поклона, невзирая на просьбы дружинниц, и даже не думала подниматься. Не вытерпев, они отошли от двери, чтобы поднять княжну с колен, а Любиме только того и надо было. Прошмыгнув у них между ног, она юркнула в опочивальню.
        — Куды! — ворвались они следом, да было поздно.
        Любима забралась на постель и начала быстро гладить и покрывать поцелуями лицо родительницы Лесияры, щекоча губами сомкнутые ресницы и роняя слезинки на её бледные щёки и лоб. Княгиня лежала с перевязанной грудью, укрытая одеялом по пояс; при мысли о том, что её, ещё тёплую, живую, дышащую, понесут в Тихую Рощу, чтобы она там стала сосной, Любиму охватывало колючее, как зимний ветер, одинокое горе.
        — Государыня матушка, ты меня слышишь? — тихо заплакала она над княгиней. — Это я, Любима… Молю тебя, открой глаза! Не уходи в Тихую Рощу, как же я без тебя?! Я плохо себя вела, огорчала тебя, но я больше не буду! Я хочу, чтобы ты радовалась, чтобы ты улыбалась и смеялась… Ежели это сделает тебя счастливой, я подружусь со Жданой! Мы уже подружились, когда вызволяли Радятко из темницы. Он не хотел тебя ранить, это всё Вук! Это он его заставил! Ждана прогнала его, теперь всё будет хорошо, я обещаю, матушка! Только живи, прошу тебя!
        Она уткнулась носом в волосы родительницы и отчаянно всхлипывала, вздрагивая всем телом. Вдруг на голову ей опустилась большая тёплая рука.
        — Давши слово — держись, радость моя, — защекотал ей ушко родной голос, слабоватый и как будто немного сонный, но вполне живой. В нём даже слышалась улыбка.
        Взгляд родительницы из-под устало нависающих век был ласков. Счастье накрыло Любиму тёплым цветастым ковром, и она свернулась клубочком под боком у государыни. Конечно же, занудные дружинницы подошли, чтобы увести княжну и снова разлучить её с матушкой, но та приподняла руку с одеяла и двинула пальцами:
        — Не надо, пусть… Оставьте её со мной. Что с мальчиком?
        — Жив и, кажись, здоров, госпожа! — доложила одна из кошек. — Дрыхнет так крепко, что не добудишься. Под стражей он сейчас.
        — А моя жена? — Сухие, бледные губы Лесияры еле двигались, с трудом размыкаясь.
        — Госпожа Ждана цела и невредима, государыня. Выйти она изволила. Кричала она сильно и плакала, волновалась — должно быть, в саду воздухом теперь дышит, успокаивается.
        — Я опоздала к Восточному Ключу, — простонала княгиня, скосив глаза на часы. — Правда с Твердяной и Вукмирой не приходили?
        — Никак нет, государыня. Приходила только одна дева Лалады, про тебя спрашивала.
        — М-м… — Лесияра закрыла глаза, и между её бровей пролегла усталая складка. — Что там за окном?
        — Темно, государыня, — доложили дружинницы. — Ночь.
        — Да понятно, что не день, — скривилась княгиня. — Я небо имею в виду. Тучи есть?
        — Трудно сказать, госпожа. Черным-черно всё. Чернотень угольная.
        Сперва повисло молчание, в котором Любима слышала стук собственного сердца, а потом Лесияра проговорила:
        — Надеюсь, они не ушли без меня. Отправляйтесь к Восточному Ключу и, если они ещё там, задержите их. А Светолику доставить ко мне… Пусть даже думать не смеет.

***
        Роскошная, огромная трапезная в зимградском дворце, рассчитанная на три-четыре сотни гостей, была слабо освещена всего тремя лампами на столе: в городе началась нехватка масла. Впрочем, навиям и такого весьма условного освещения было более чем довольно. Блюдо с холодной дичью да кувшин хмельного мёда — вот и всё угощение, которым Вук встретил Севергу, однако к столу вышла Дамрад в белом плаще, высоких сапогах и серебристой кольчуге, и по её хлопку в ладоши тут же принесли рыбу, птицу, солонину и заморское вино.
        — Вук — скупердяй, — с усмешкой сказала владычица, протягивая Северге руку для поцелуя. — Или, быть может, он не хочет объедать голодающий народ?
        Ноги Северги плохо гнулись, а за грудиной давило и жгло, но она опустилась на колено и приложилась губами к холодной руке Дамрад. Встать после этого тоже оказалось непросто — трапезная с жужжанием поплыла вокруг неё, и пришлось ухватиться за край стола.
        — Что-то ты скверно выглядишь, сестра, — царапнув навью змеиными чешуйками едкого взгляда, заметила повелительница. — Ты больна?
        Сомкнутые губы Северги поймали правду-воробья прежде, чем та успела выпорхнуть: затяжная болезнь на самом деле подошла к концу, и целительницей выступила Ждана. Но к чему Дамрад и Вуку было знать, что голова Северги лежала у неё на коленях, а под потолком плыла залитая солнцем подснежниковая поляна? Разве поймут они, что такое сидеть у огня и ловить каждый вздох той, чьи пальцы способны даровать и жизнь, и смерть? Они не знали, что существует на свете такая радость — держать руки на любимых плечах и вдыхать запах кожи и волос, разгорячённых у печного пламени. Дамрад не видела настоящего солнца, её глазам было не под силу впитать его животворную мощь, а Вук… Вук посмел поднять руку на повелительницу всех подснежников на земле и должен был за это поплатиться.
        Несколько тягучих тёмных капель запятнали скатерть. Проведя пальцами под носом, Северга усмехнулась. Что такое кровь? Это жизнь, которая струилась по усталым жилам и уже рвалась наружу, прочь из тела.
        — Вук… У меня пальцы одеревенели, плохо слушаются, — прохрипела она, намекая на свою искалеченную руку. — В моём рукаве есть платок, достань его и вытри мне лицо, будь так любезен, зятюшка.
        — Изволь, дорогая тёща. — С усмешкой Вук нагнулся вперёд, забрался когтистыми пальцами в рукав Северги и выудил оттуда комочек ткани, на котором дышал вышитый цветок с чёрными, как звёздное небо, лепестками.
        Блюдо с мясом грохнулось на пол: шарахнувшись в сторону, Вук смахнул его локтем. Платок дрожал в его руке, а из складок льняной ткани поднималась головка чёрной кувшинки, покачиваясь и приветственно кивая.
        — Есть мера прощаемых деяний, и ты её превысил, мой любезный родич, — сказала Северга, обнажая клыки в улыбке. — Суждено тебе умереть от родной крови, да будет по слову моему. Всю отдачу, какая может аукнуться пославшему тебе сие проклятие, я беру на себя.
        Лепестки осыпались на скатерть, превращаясь в пепел. На лице Вука вздулись жилы, а глаза, бешено сверкая, вылезли из орбит. Платок упал на стол, но цветок остался в руке оборотня и блестящей маслянисто-чёрной плёнкой окутал его пальцы. Дамрад вскочила со своего места.
        — Сестра, что это значит? — резко щёлкнул кнут её властно-требовательного голоса.
        Торжественно-спокойное молчание улыбающихся губ навьи было ей ответом. Вук с рёвом тряс рукой, пытаясь вытереть её о край скатерти, но чёрная плёнка впиталась в кожу, покрыв кисть сеточкой сиреневых жилок. Пальцы костляво скрючились, суставы набухли, когти почернели.
        — Будь ты проклята, Северга! — взвыл он, здоровой рукой выхватывая меч из ножен.
        — А вот и отдача, — улыбнулась навья. — Принимаю и обезвреживаю.
        «Прошу тебя, только не вступай с ним в поединок! Просто отдай ему платок и спасайся! — Руки Жданы легли на плечи навьи, робко и умоляюще поглаживая холодные пластинки доспехов. — Пообещай мне, что ты так и сделаешь!»
        «Я постараюсь, княгиня».
        Дыхание тающего весеннего снега окутало их вихрем белых лепестков. Северга склонилась к губам Жданы и бережно, просительно-ласково прильнула к ним своими. Ждана не оттолкнула навью, не отпрянула; её глаза сперва широко распахнулись, будто в спину ей вонзилась стрела, а потом ресницы задрожали и сомкнулись, губы податливо раскрылись.
        «Я люблю тебя, Ждана. Будь счастлива».
        Пальцы Жданы вцепились в поражённую иглой руку Северги, а в глазах расплескалось янтарное море мольбы.
        «Обещай, что выживешь», — шевельнулись её губы.
        «Ты уже подарила мне бессмертие». — С улыбкой навья отступила, и их руки разъединились.
        Шаг в проход — и радужные переливы искривлённого пространства окутали Севергу. Позади осталась скрипящая дверца избушки, покачивающаяся на петлях, треск огня в печке и зябко закутавшаяся в опашень Ждана с тенью тревоги в печальных глазах.
        Лёгкая улыбка приподняла уголки губ Северги, глаза спокойно закрылись. Клинок свистнул в воздухе, но за один миг до того, как он коснулся её шеи, осколок иглы достиг сердца навьи, и оно, отбив последний удар, встало.
        Перед ней лежала каменная лестница с неисчислимым множеством ступеней, выбитых прямо в склоне горы. Золотисто-розовый небосклон улыбался и обнимал снежные вершины, к которым поднимались фигуры в белых одеждах; доспехов больше не было, тело Северги стало лёгким и молодым, и она пружинисто одолевала одну ступеньку за другой вместе с попутчиками.
        На одной из широких лестничных площадок ей встретилась Махруд. Ветер всё так же трепал длинную чёрную прядь волос, струившуюся из-под наголовья плаща, а глаза мягко сияли улыбкой.
        «Ты спрашивала, что это за штука — любовь, — сказала она, не двигая губами, и её голос звучал в голове Северги песней горного ветра. — Любовь — это дорога, которую не каждый осилит».
        Северга вдыхала запах снега с вершин и подставляла лицо лучам неяркой, уютной, ласково зовущей зари.
        «Когда-то я отстала от войска, не сумев с переломанными костями одолеть горы, — серебряным облаком вспорхнул в небо её голос-мысль. — Мне пришлось задержаться на долгие девять месяцев. Но я не жалею, что задержалась… Надеюсь, со второй попытки я одолею эту высоту».
        «Эта высота ждёт тебя, — улыбнулась Махруд, отступая в сторону. — Осталось всего несколько шагов».
        Севергу вдруг подхватил ветер, и она понеслась сперва над горными вершинами, а потом над зелёным морем лесов. Тонкая струнка зова вела её к обособленно стоящей посреди полянки сосне, под которой осталось её сердце.

***
        Кровь брызнула на скатерть и растеклась блестящей тёмной лужей по полу. Вук тяжело дышал, глядя то на обезглавленное тело своей тёщи, то на изуродованную руку, пальцы которой пока ещё повиновались, но ныли и горели, покрывшись сиреневыми жилками. Дамрад, вытерев капли крови с бледного лица, вышла из-за стола и направилась прочь из трапезной.
        — Госпожа! — бросился следом за ней Вук. — Как обезвредить это проклятие? Что-то можно сделать?
        Владычица задержалась на мгновение в дверях, глядя как бы сквозь Вука холодно-отсутствующим взором. «Словно я уже покойник», — проплыло в голове оборотня.
        — Это проклятие чёрной кувшинки, — сказала Дамрад. — Тебе конец, Вук. Но умрёшь ты не сейчас, а позже — от руки своего кровного родственника. Я ничем не могу помочь. И, пожалуйста… — Владычица поморщилась, покосившись в сторону тела в чёрном плаще и отделённой от него головы. — Приберись тут.
        Стуча каблуками высоких сапогов, она удалилась, а Вук всё пытался справиться с дыханием. В трапезной стало слишком мало воздуха, или, быть может, воротник душил его… Шатаясь, Вук подошёл к телу и остановился над ним, здоровой рукой поднял голову за волосы и посмотрел в бледное лицо. Северга и мёртвая насмехалась над ним… Эта победная усмешка на её губах поднимала в нём чёрный вихрь ярости, оттого что он не мог её стереть.
        Звериный рык прокатился под сводами потолка. Блюда полетели со стола, мёд и вино из разбитых кувшинов смешались с кровью на полу. Прибежали испуганные слуги, и Вук велел, указав на труп:
        — Раздеть догола — и в подвал!
        Он впал в неистовство среди переложенных льдом свиных и говяжьих туш: вооружившись тесаком, он сам с упоением потрошил подвешенное на крюке тело. Хриплый рык вместе с седым паром вырывался из его оскаленной пасти, кровь брызгала в лицо, и он самозабвенно колол и резал, отводя душу. Ярость пела в нервах, подкатывала к горлу горячей тошнотой, расстилалась перед глазами алой пеленой.
        Окровавленной рукой он достал из лохани с внутренностями сердце. Оно превратилось в странный чёрный камень, похожий на кусок угля. Постучав им о стену, Вук хмыкнул. Твёрдый… Бросив его в мешок к голове, он вышел из подвала.
        — Скормить собакам, — распорядился он насчёт тела и потрохов.
        Он долго сидел на престоле, не смывая крови и сжимая в руке горловину мешка. Отголоски ярости ещё гуляли по телу жарким биением, но постепенно ей на смену приходил тёмный и непоколебимый, как ночное небо, холод.
        Когда вылупилась часть паучков, Вук попробовал установить связь с Радятко, примеривался, «обживался» в его теле, готовясь к решающему удару. Он ещё не полностью им владел, а потому не смог закрыть мальчишке рот, когда тот озвучил заклинание для закрытия Калинова моста, а потом трепался с престарелой кошкой о переводе слов и грамматике навьего языка; как эти сведения попали к нему в голову, Вук подозревал. Парнишка, не осознавая того, вступил в соприкосновение с самой Навью: видимо, паучки дали такое побочное действие…
        Не оставалось ничего иного, как только доложить об утечке сведений владычице. Та отругала Вука за промах, но потом остыла. «Ничего! Пусть только попробуют сунуться к мосту, — сказала она. — Мы удвоим… нет, утроим… нет, увеличим вчетверо охрану прохода. Когда наша храбрая и самоотверженная четвёрка туда явится, мы окажем им тёплый приём!» Слова «тёплый приём» сопровождались тонкой, ядовито-змеиной усмешкой на жёстко и холодно сложенных губах.
        Вук поднялся с престола и направился с мешком в руке во двор. Путь его лежал в Звениярское, где он в своём старом доме устроил Рамут с дочками. Жена не любила город и попросила разместить их поближе к природе; вышвырнуть нынешних жильцов Вуку не составляло труда, и супруга с девочками поселилась там, где когда-то жили Ждана и удалой княжеский ловчий Добродан. Дочери были ещё малы, но проклятие чёрной кувшинки не оставляло ему выбора: или выжить и остаться победителем, или ждать, когда девчонки вырастут в сильных зубастых волчиц и убьют его. Оставались ещё дети от Жданы, но до них Вук намеревался добраться позднее. Всему своё время.

***
        На просторной полянке Рамут прислонилась спиной к толстому стволу коренастой сосны с обширной, разлапистой кроной и села прямо на снег, покрытый льдистой корочкой. Девочки-погодки, Драгона и Минушь, прильнули к ней, и она укутала их полами опашня.
        — Вы мои умнички, — шептала она, целуя дочек. — Даже не плачете! Так и держитесь впредь… Ну, давайте-ка отдохнём немножко, слишком долго мы бежали.
        Рядом лежал мешок с головой и сердцем матери. Твёрдое, как уголь, оно поблёскивало и было тёплым на ощупь.
        Когда дочки задремали, Рамут укутала их опашнем, а сама перекинулась в волчицу и принялась рыть лапами снег у подножья сосны. Быстро разбросав его, она добралась до мёрзлой, гулкой земли, о которую скрежетали когти. Удалось выскрести лишь неглубокую ямку. Опустив в неё голову матери, чёрная голубоглазая волчица некоторое время смотрела в мёртвое лицо, а потом засыпала землёй вперемешку со слежавшимся снегом…
        …Муж среди ночи распахнул дверь дома пинком и вошёл, пошатываясь, как пьяный. Однако хмельным от него не пахло, зато он был с головы до ног забрызган кровью, а его глаза дышали ледяной злобой, седой, как зимняя мгла.
        — Что случилось? — напряжённо холодея, спросила Рамут.
        Вук бросил к её ногам холщовый мешок, покрытый тёмными пятнами; в нём стукнуло об пол что-то тяжёлое и твёрдое, а пятна, пропитавшие ткань, пахли кровью. Рамут быстро развязала мешок, а когда открыла, на неё оттуда глянуло известково-белое, чуть приметно улыбающееся лицо её матери. Сомкнутые ресницы не то поседели, не то схватились инеем, а правую щёку покрывал сетчатый рисунок тёмных жилок.
        Жаркий звериный крик вырвался из груди Рамут, колени подкосило дрожащей, как холодец, слабостью. Осев на пол, она отползла от страшного мешка, а Вук надвигался на неё, весь окровавленный, как мясник.
        — Твоя матушка наложила на меня проклятие чёрной кувшинки, — прошипел он сквозь оскаленные клыки. — А это значит, что моя родная кровь восстанет против меня. Но я не собираюсь сидеть сложа руки и ждать смерти, я опережу судьбу упреждающим ударом! Где Драгона с Минушью? Спят? Это хорошо. Я постараюсь, чтобы они не проснулись. Не волнуйся, боли они не успеют почувствовать.
        На ходу вынув из ножен меч, он поднимался по старым, скрипучим ступенькам наверх — туда, где спали дочки. Запах смерти, исходивший от мешка, пробирался Рамут в горло тошнотворным буравчиком, а белоснежный, морозный покой лица матери стоял перед глазами, накрывая сердце едкой болью. Нужно было победить эту студенистую слабость, пока девочки не погибли от руки их обезумевшего отца…
        С каждой ступенькой силы возвращались, а внутри вырастал стержень-клинок, непреклонный и беспощадный. Дверь в опочивальню была распахнута, и Рамут ухватилась за ручку. Вук стоял над кроватью с обнажённым мечом, а проснувшиеся от крика матери девочки испуганно жались друг к другу под одеялом и смотрели на отца непонимающе и жалобно. Своих беззащитных, родных малышек он собирался безжалостно зарубить: в его чужих, угрюмых глазах зияла безумная пустота и холод.
        Жарким толчком Рамут пробудила в сердце силу: один луч — в голову, четыре луча — в руки и ноги, как учила тётка Бенеда. Кисти рук дёрнулись и раскрылись, принимая вид готовых к удару звериных лап: пальцы с длинными ногтями хищно растопырились, на запястьях заиграли сухожилия.
        — Ха! — исторгла Рамут из себя пятиконечную силу.
        Один мощный выдох — и обе бедренные кости Вука с громким треском сломались. С воплем боли он рухнул на пол, а Рамут отбросила ногой его меч в дальний конец комнаты. Со скрежещущим стоном Вук попытался подползти к своему оружию, но Рамут рыкнула волчицей-матерью, спасающей своих детёнышей:
        — Дёрнешься — я тебе хребет сломаю!
        Он всё ещё не понимал, поэтому пришлось раздробить ему также обе руки и челюсть. Близость убийства защекотала её бездонной пропастью ужаса, и Рамут остановилась, загнанно дыша. Мать убивала на войне каждый день, но у дочери даже при мысли об отнятии чужой жизни выворачивался желудок, а тело охватывала мертвящая слабость. Рамут с ненавистью и яростной силой хрястнула клинок о колено и отбросила обломки. Наскоро похватав кое-что из детской одёжки, молодая навья выдернула дочек из постели и побежала с ними вниз. Испуганные девочки спрашивали:
        — Матушка, что с батюшкой?
        — Ваш батюшка тронулся умом, — ответила Рамут. — Одевайтесь-ка поскорее и бежим отсюда в лес.
        Плотная, ледяная стена скорби остановила её: мешок… Она не могла уйти без него.

***
        Рамут выросла в деревенской глуши, в доме костоправки — тётки Бенеды. Изучая искусство ломать и ставить на место кости, Рамут лазала по горам и купалась в ледяных реках, впитывая силу земли сердцем и душой. Любовь ко всему живому мешала ей убивать даже ради пропитания, а потому она никогда не охотилась и даже мясо домашней птицы и скотины ела редко.
        «Твоя матушка — воин, — объясняла тётка Бенеда. — Она всё время в походах, потому и не может быть с тобой».
        Изредка мать всё же заглядывала на побывку в Верхнюю Геницу. Лет до десяти Рамут дичилась Северги — высокой, угрюмой, не знающей иной одежды, кроме доспехов и чёрного плаща; мать не навязывала ей своё общество и внешне казалась холодной и равнодушной. Историю своего рождения Рамут знала: тётка Бенеда рассказала ей, приставучей почемучке, как мать девять месяцев жила калекой, вынашивая её, а потом произвела на свет через разрез на животе. Так Рамут поняла смысл своего имени — «выстраданная». И тем более её озадачивало, почему Северга такая отстранённая, мрачная и неласковая. Суровая тётка Бенеда и то гладила Рамут по головке иногда, а своим мужьям и сыновьям отвешивала нежные шлепки и тумаки; она называла их засранцами, заразами и скотинами, но произносилось это так любовно, что ругательства превращались в ласкательные слова.
        Рамут уж и не помнила, как получилось, что они вместе пошли в горы. Она увидела Севергу ловкой, сильной, бесстрашной, и в сердце щекотно шевельнулась сладкая тоска и восхищение.
        — Я в детстве тоже лазала и всюду совала свой нос, — сказала мать, когда они сидели у костра и грелись после купания в тихом и обжигающе холодном озере. — И ледники обследовала, и в пещеры спускалась… Что, замёрзла?
        — Ага, — простучала зубами Рамут, кутаясь в пропахший походами, ветрами и дождями чёрный плащ матери.
        Северга принялась растирать ей ступни и греть их своим дыханием; руки у неё были твёрдые, шершавые и горячие, от их прикосновения по заледеневшим ногам сразу заструился жар. Мать не стеснялась наготы и, видимо, гордилась своим красивым телом, покрытым литой бронёй мускулов. На животе у неё Рамут увидела тот самый шрам от разреза…
        — Больше бегай, прыгай и лазай — и тоже будешь сильной, — усмехнулась Северга, заметив, что дочь её разглядывает. — Но и учиться надо, чтобы в голове тоже что-то было.
        А Рамут осознала, что это первый их настоящий разговор. До сих пор девочка предпочитала слушать, как мать перебрасывается скупыми словами с тёткой Бенедой, а сама едва обменивалась с нею короткими приветствиями… Снежные вершины дышали свободой и лёгкой, зовущей в путь тоской, и впервые Рамут не хотелось, чтобы мать уходила в очередной свой поход. Она заранее скучала по ней.
        К Вуку у неё не было особых чувств, кроме любопытства поначалу. Необходимость взять его в мужья она восприняла покорно: раз владычица Дамрад сказала «надо» — значит, надо. В городе, в этом сборище каменных построек, ей было одиноко и душно — без земли, без леса и гор; Рамут с удовольствием вернулась с двумя хорошенькими малышками к тётке Бенеде, а муж остался служить в столице.
        Однажды мать, остановившись у тётки-костоправки на очередную побывку, сказала, что её отправляют на особое задание в Явь. Тогда она впервые увидела своих внучек, и в её глазах проступила необычная, такая несвойственная ей задумчивая нежность; Рамут услышала от неё слова, которые и сейчас, под сосной, звучали в её ушах:
        — Прости, что я всё время далеко. Моё сердце всегда будет с тобой.
        Дамрад пошла войной на Явь, и Вук позвал Рамут с собой на переселение. Северга всё ещё была где-то там, в том мире, и Рамут согласилась, надеясь с ней когда-нибудь встретиться. Не знала она тогда, что суждено ей увидеть мать лишь вот так — по частям… В Звениярском ей нравилось, оно напоминало ей родное село, вот только жители были очень пугливыми, и чтобы общаться с ними, требовалась целая прорва терпения и бездна доброжелательности. Паучок в ухе позволял ей понимать их речь, и она вскоре выучилась сносно изъясняться. Её чаровала тишина рощицы с деревьями, чьи белые с чёрными метками стволы даже в безлиственную предзимнюю пору выглядели светло и празднично; звались эти деревья берёзами.
        Жестокая захватническая война угнетала ей сердце своей несправедливостью; страх и ненависть во взглядах местных жителей жгли навью, в их глазах она читала слово «враг». Ей хотелось чем-нибудь помочь обитателям Звениярского, и она взяла к себе хромого мальчика, у которого после переломов неправильно срослись кости. Его мать каждый день убивалась и голосила под окнами, прося отдать ей сына хотя бы мёртвого, и Рамут приходилось всё время объяснять, что она не собирается делать из паренька жаркое и кушать на обед.
        — Пойдём, посмотришь на сына, — пригласила она женщину в дом.
        Та испуганно упиралась, топталась на пороге, и Рамут не знала, то ли ей смеяться, то ли сердиться.
        — Не съем я тебя, дурёха! — сказала она. — Идём.
        Кое-как ей удалось убедить селянку войти. Мальчик лежал в постели с зажатыми в дощечках ногами: его заново сломанные и правильно поставленные кости срастались. Увидев плачущую мать, он сам заревел, и они принялись душераздирающе обниматься, будто прощаясь навек. Паренёк рассказал матери, что кормят его тут хорошо и вкусно, а женщина, косясь на Рамут, похоже, думала: «Откармливает… Сожрёт, наверно». Эта мысль была столь явно написана на её лице, что Рамут пришлось ещё очень долго клясться, что с её сыном всё будет хорошо.
        Паренёк выздоровел и встал на ноги спустя два месяца. Когда он без малейшей хромоты подбежал к своей матери, та наконец посмотрела на навью по-новому — уже без животного ужаса, с любопытством и подобием признательности, омрачаемой изрядной долей опасливого недоверия.

***
        Дочки спали, укутанные опашнем, а Рамут грела ладони об угольно-чёрное, твёрдое сердце. «Моё сердце всегда будет с тобой», — шептало лесное эхо, и слёзы катились по щекам, падая на невзрачный камень в руках Рамут. После третьей упавшей слезинки он вдруг треснул, и она горестно вздрогнула: неужели рассыплется? Но нет, камень не рассыпался, с него лишь сошла некрасивая чёрная скорлупа, корка сгоревшего прошлого, под которой оказалось прозрачное, как хрусталь, ядро. Оно излучало тёплое, переливчато-радужное сияние, уютно лёжа в ладони Рамут.
        — Матушка! — шептала она, держа удивительный самоцвет у груди и трепетно ограждая его согревающий свет руками. — Ты сдержала своё слово. Теперь мы всегда будем вместе: я и твоё сердце.
        Начал падать снег, присыпая распущенные по плечам волосы Рамут, но с камнем ей не требовалась никакая верхняя одежда: её словно окутывало облако, защищавшее от ветра и мороза, будто она сидела в жарко натопленной комнате, а не на поляне под сосной. Понаслаждавшись немного этим чудом, она положила камень под опашень к дочкам, чтобы неприветливое ложе стало тёплым, как домашняя постель.
        Будущее вставало в горькой дымке. Куда податься? Где найти приют? Ни от кого зависеть Рамут не желала. Но детей нужно было кормить, а это значило, что придётся поступиться своими убеждениями и начать охотиться; не лазать же, в конце концов, по чужим курятникам… Усталость навалилась на неё властно и непреодолимо, мягко придавливая веки невидимыми пальцами. Прислонившись спиной к стволу сосны, Рамут обхватила себя руками, закрыла глаза и нахохлилась; главное — дочкам тепло с сердцем матери, а она сама не пропадёт. Ей не мешал ни падающий снежок, холодными пушинками повисавший на её волосах, ни неудобное сидячее положение, ни отсутствие хоть какой-нибудь постели.
        Разбудил её тревожный подземный гул. Открыв глаза, Рамут не обнаружила дочек под опашнем — там переливался только самоцвет. Зажатая ледяными тисками испуга, она вскочила и заметалась, окликая:
        — Драгона! Минушь! Где вы?
        С перепугу навья не сразу заметила, что её ноги ступают по тёплой земле, лишённой снега и покрытой слоем прошлогодней хвои и мха. Из каменной щели неподалёку бил родник, которого ещё недавно здесь не было; журчащая вода уже успела промыть себе в снегу русло, огибавшее тёплый островок вокруг сосны, у которой Рамут с девочками расположилась на отдых. Краем глаза зацепившись за что-то странное на стволе дерева, Рамут подняла взгляд…
        Её дочки преспокойно спали на ложе, образованном могучими нижними ветвями сосны, которые были изогнуты и направлены вниз, как руки. Кора на высоте в два человеческих роста лопнула и разошлась лоскутьями, открывая выпуклое, словно выточенное из золотистой сосновой древесины лицо… Это лицо Рамут узнала бы из многих тысяч; когда-то на нём был косой шрам — виднелся он и сейчас небольшой бороздкой. Покой сомкнутых век уже не тревожили ни войны, ни людские страсти.
        Прильнув щекой к шершавой коре, источавшей горьковато-смолистый, чистый дух, Рамут гладила её с залитой слезами улыбкой. Подобрав сердце-самоцвет и прижав его к груди, она обняла сосну, в которой каким-то светлым чудом поселилась душа матери. Небо возвышалось над ними тёмно-синим куполом, мерцавшим несметными россыпями звёзд; край его розовел прохладной зарёй, задумчивой и несмелой.

***
        Слюдяные светочи озаряли струи водопада, который серебристой занавеской скрывал вход в пещеру Восточного Ключа. Княжна Светолика, глянув на карманные часы, озабоченно покачала головой:
        — Уж за полночь перевалило… Что-то случилось.
        — Да, запаздывает государыня, — проговорила Твердяна.
        — Может, сходить во дворец, узнать? — предложила Правда.
        — Я пошлю туда кого-нибудь из наших дев, — решительно сказала Вукмира и направилась к Дом-дереву.
        Берёзка, расхаживавшая по мягкой тихорощенской траве из стороны в сторону, присела на большой плоский камень: ноги устали и гудели от ожидания.
        …Сестра Твердяны сказала Светолике: «Приходи и ты на всякий случай в условленное место», — и княжна, конечно же, отправилась к Восточному Ключу, а Берёзка не смогла усидеть дома и явилась следом. Тоскливый холод предчувствия понёс её на своих серых крыльях туда, где должна была собраться четвёрка Сильных. Зденка осталась дома: услышав, что Меч Предков выбрал Светолику для закрытия Калинова моста, она от переживаний так ослабела, что пришлось уложить её в постель.
        — Сестрёнка, ты погоди горевать! Я, быть может, и вовсе не пойду на Калинов мост, — успокаивала её княжна. — Государыня твёрдо решила идти вместо меня, пришлось подчиниться.
        — А зачем тогда ты сейчас уходишь? — еле слышно прошептала Зденка, укрытая одеялом до самого подбородка. — Ты ведь сама хочешь это сделать, я знаю.
        — Родная моя, да я просто так… С родительницей увидеться, проводить её, — вздохнула Светолика. — А ты давай, не хворай, не огорчай меня!
        Подлечив названную сестру светом Лалады, княжна поцеловала её в лоб, а к губам Берёзки прильнула крепко и продолжительно.
        — Оставайтесь тут, мои родные девочки, а мне пора, — сказала она и растворилась в проходе, но неспокойная неопределённость, пролёгшая складочкой меж её бровей, царапнула Берёзку по сердцу.
        — Ты думаешь, она правда пойдёт на Калинов мост? — Присев на край постели, Берёзка всматривалась в бледное и грустное, как осенний туман, лицо Зденки.
        — А тебе сердце ничего не подсказывает? — проронила та. — Иди следом… Хоть ты побудь с ней.
        — А ты тут одна останешься? — сомневалась Берёзка, разрываясь между Светоликой и Зденкой.
        — А я — ничего. Не помру, чай. Ступай, — сказала названная сестра княжны.
        У Восточного Ключа были в сборе все, кроме княгини Лесияры. Увидев Берёзку, Светолика встревоженно шагнула к ней:
        — Ты чего пришла, лада? Со Зденкой худо?
        — Нет, всё по-прежнему, — покачала головой Берёзка. — Просто с тобой рядом побыть захотелось.
        — Хвостик ты мой приставучий, — вздохнула княжна. — Беда мне с вами обеими…
        …Сейчас она присела у ног Берёзки и ласково накрыла её руки своими. Отсвет водно-масляных фонарей зажигал в её глазах игольчатые искорки, отливал золотом на волосах; особая, хвойно-медовая чистота здешнего воздуха лилась в грудь щемящей печалью. Правда с Твердяной, торжественно одетые, суровые и спокойные, как чудо-сосны Тихой Рощи, хранили молчание. Что сейчас творилось у них дома? Плакали ли родные, провожая их в вечность, или горе их было таким же сдержанно-величественным? Что до Вукмиры, то она казалась Берёзке и вовсе существом нездешним, словно снизошедшим из чертога Лалады на землю, дабы нести людям свет и мудрость богини.
        Долгая задержка Лесияры реяла в воздухе зловещей тенью. Вернулась дева-посланница с докладом:
        — Во дворце переполох: государыня ранена.
        Эта новость грянула громом среди ясного неба.
        — Ранена? — вскочила на ноги Светолика. — Как это случилось?
        — Кто посмел?! — сверкнула угрюмыми глазами Правда, хватаясь за меч.
        — Говорят, покушение, — ответила русоволосая служительница Лалады. — Злодей из Нави вселился в мальчика и его руками нанёс удар.
        Потрясённое молчание повисло над журчащими струями родника.
        — Всё будет хорошо, — сказала Вукмира со спокойным светом знания во взоре. — Жизненный узор нашей повелительницы ещё плетётся. Увы, я предупреждала её: судьба отвергнет её жертву…
        — Так ты предвидела это? Ты знала, что государыня в опасности? — грозно пророкотала Правда.
        — Не совсем так. Я вижу и предчувствую многое, но далеко не всё, — ответила Вукмира со сдержанной горечью. — Да и сами предчувствия ещё надо уметь истолковать: вода в реке времени — очень мутная.
        — Я должна увидеть государыню, — встрепенулась Светолика.
        Рука Верховной Девы мягко легла на её плечо.
        — Твоя родительница поправится, верь мне, — прозвенел её голос утешительной хрустальной капелью. — Но ежели ты пойдёшь к ней, она попытается остановить тебя вопреки судьбе. Однако на мост должны идти те, кого избрал Меч Предков, ничего с этим не поделаешь…
        — Пожалуй, ты права, матушка Вукмира, — нахмурилась княжна. — Она и раненая будет на Калинов мост рваться. Не придёт — так велит себя принести, уж я-то её знаю…
        Берёзка словно приросла к камню, на котором сидела, и сама обратилась в горестно застывшее изваяние. Сияние Меча Предков дышало снежным ветром правды: не спрячешься, не отвертишься, не обманешь судьбу. Тёплые руки Светолики накрыли её мгновенно окоченевшие посреди тихорощенского тепла пальцы.
        — Видно, мне придётся идти, милая, — тихо прожурчал её голос, отдавшись в опустошённой душе Берёзки эхом грядущей утраты. — Но сначала я хочу кое-что сделать… Матушка Вукмира, ты можешь прямо сейчас повенчать нас с Берёзкой светом Лалады?
        — Нам надо спешить, княжна. Времени очень мало, но… — Прохладные и ясновидящие, пронзительные глаза Вукмиры согрелись улыбкой: — Я могу остановить его бег для двух сердец. Любовь — превыше всего.
        Берёзку накрыл золотой купол чуда: застыли и смолкли струи родника, водопад словно замерз, а Правда с Твердяной обратились в статуи: одна — с закрытыми глазами, вторая — с приоткрытым ртом.
        — Вот так дела! — восхищённо воскликнула Светолика. — Матушка Вукмира, ну ты и кудесница!
        — Идёмте в пещеру, — улыбнулась та.
        Берёзка очутилась на руках у княжны. Шаг сквозь водопад, раздвинутый руками Вукмиры — и они попали в наполненную золотым светом пещеру. Трое жриц, застывшие, как и Правда с Твердяной, склонились над каменной купелью с водой; Вукмира коснулась плеча каждой из них, и те ошеломлённо пришли в движение, выйдя из своего оцепенения.
        — Сочетаются светлыми узами любви княжна Светолика и её избранница Берёзка, — сказала Верховная Дева. — Засвидетельствуйте, сёстры. Ежели кто спросит, подтвердите, что Берёзка — законная супруга княжны пред ликом Лалады.
        Чудо продолжалось: оно спустилось сияющим облачком, и боль отступила под потоком тепла, будто кто-то невидимый погладил Берёзку по голове и улыбнулся ей. Слова обряда звенели яхонтовым эхом под сводами пещеры, а мостик поцелуя соединил две души.
        — Ну, вот и всё. Теперь ты — моя жена. — Дыхание Светолики коснулось лба Берёзки, защекотало ей ресницы, осушая слёзы. — Пусть нам суждено лишь одно мгновение наслаждаться этим, но и этот долгожданный миг для меня — целая вечность. Вдумайся только! — И княжна произнесла раздельно, с радостным удивлением вслушиваясь в звук этих слов: — Ты. Моя. Жена.
        — Твоя… — Ловя губами дыхание Светолики, Берёзка впитывала её объятия и наполняла своё сердце хрустально-голубым светом её глаз.
        Вновь зажурчали струи водопада, и Вукмира развела их в стороны своими удивительными руками, которым повиновалось само время. Поставив Берёзку на зелёный ковёр травы, Светолика покрыла быстрыми поцелуями её лицо.
        — Обними от меня Зденку, — шепнула она. — И Ратибору.
        — Пора, — повеял холодом разлуки голос Вукмиры.
        — Да, — вздохнула княжна.
        Все четверо растаяли в проходе, а Берёзка, оставшись одна у струй Восточного Ключа, ещё видела с закрытыми глазами прощальную улыбку Светолики. Она протянула к призраку руки, но он ускользал, глядя на неё с нежностью.
        …Кто-то хлопал её по щекам и обрызгивал. Ласковые руки дев Лалады тормошили её, приводя в чувство, а вода с тихорощенским мёдом влилась в горло летней силой солнца.
        — Что? Где… Что со мной? — бормотала Берёзка, не понимая, как оказалась лежащей на траве.
        Безумным лучом душу ослепила надежда: всё — сон. Не было этого острого, как меч, слова «пора», и сейчас Светолика подбежит к ней, подхватит на руки, и они очутятся дома. И будет ласка её губ и горячее проникновение…
        — Ничего страшного с тобой, — тихонько усмехнулась одна из дев. — Просто дитя ты понесла, голубка.
        Не докричаться вслед, не догнать, не обнять, не рассказать о счастье. Она уже не узнает, не засмеётся, не закружит на руках, но остался сад, и осталась девочка-кошка с родными до оторопи глазами, у которой скоро родится сестричка.
        — Вы опоздали, — сказала Берёзка дружинницам, прибывшим от княгини Лесияры.

***
        Застывшее войско навиев окружало свободное от льда озерцо с полуостровком: по мановению руки Вукмиры остановились в воздухе не только пущенные стрелы и брошенные копья, но даже рябь на воде.
        — Так и хочется подойти и пощёлкать их по носам, — усмехнулась Светолика.
        — Не стоит этого делать, — отозвалась сестра Твердяны без улыбки. — Этим ты вызовешь их к нам.
        — То есть, они как бы «отомрут»? — спросила княжна.
        — Именно, так что баловаться не советую: чревато. Ну, что ж… — Вукмира бросила ласковый взор на сестру, и губы Твердяны дрогнули в ответной улыбке. — Слова все помнят?
        — Там и запоминать-то нечего, — отозвалась Правда.
        Они стояли на белом полуостровке, окружённые тёмной водой, и смотрели друг на друга, взглядом спрашивая: «Готова?» Короткие утвердительные кивки — и их руки соединились.
        — Берёзка носит твоего ребёнка, — сказала вдруг Вукмира, бросив на княжну задумчиво-тёплый взор.
        Улыбка белой молнией вспыхнула на лице Светолики, отразившись в глазах Твердяны с Правдой; промчавшись по кругу, радость свернулась клубочком у них под ногами. Голоса зазвучали, произнося заклинание, а вместе с последним словом окрестности поглотила огромная вспышка. Когда слепящая белизна померкла, вода уступила место тверди: озерцо превратилось в каменную площадку, по краям которой навсегда застыли причудливой пеной навии — защитники Калинова моста; в середине же возвышались четыре высоких утёса, очертаниями напоминавшие Правду, Твердяну, Вукмиру и Светолику. Глыбы эти соединялись перемычками: огромные каменные фигуры держались за руки. Вещий меч, погребённый в каменной толще, навсегда остался со своей новой хозяйкой, вместе с нею встав на страже мира и благополучия Яви.
        Полетели пушистые хлопья снега, кружась в воздухе и оседая белыми шапками на утёсах. Через час в тяжёлом облачном покрове появилось первое чистое оконце, в котором мерцали звёзды.
        8. Под чистым небом
        — Владычица, за последнюю седмицу мы потеряли пять городов на востоке, четыре на севере и шесть на юге. Число деревень, из коих нас вытеснили за тот же отрезок времени, достигает сорока.
        Дамрад, стоя над расстеленной на столе картой Воронецкого княжества, слушала воеводу Дархама и следила туманящимся взором за указкой, которую тот сжимал в своей волосатой, когтистой руке. Её кончик безжалостно очерчивал границу поражения, которое терпело доблестное войско навиев: передний край наступления кошек норовил сомкнуться в кольцо. Окружение… В этом котле горели полки — тысячи и тысячи превосходных воинов, застигнутых врасплох дневными нападениями.
        С закрытием прохода оборвалась пуповина силы, которая питала покров туч, и в расчистившемся небе засияло ослепительное, убийственное для глаз ночных псов солнце. Кто-то так сильно постарался, что ясные дни шли один за другим, без единого пасмурного промежутка; количество хмари в Яви таяло с холодящей душу стремительностью, Марушин дух уходил в щели, подземные пещеры, водную глубь…
        — Всё, не желаю больше тебя слушать, ступай, — перебила Дамрад воеводу досадливым и раздражённым взмахом руки с длинными, холеными коготками. — Довольно на сегодня дурных вестей.
        — Какие будут распоряжения, госпожа? — Дархам свернул карту трубочкой, сунул её под мышку и подобострастно вытянулся — широкогрудый и пучеглазый, на коротких коренастых ногах, с брыластой, грубой мордой и выпирающими наружу загнутыми клыками. Ни дать ни взять — помесь пса с кабаном.
        — Какие ещё тебе нужны распоряжения?! Неужто и так не ясно?! — Гневная горечь голоса Дамрад хлестнула пространство и рассеялась под потолком стайкой маленьких тающих призраков. — Просто старайтесь удержать то, что завоевали! Цепляйтесь зубами за каждый клочок этой проклятой земли! Вас выбивают из городов днём — возвращайте их себе ночами. Ночная тьма — всё ещё наш союзник; так используйте же его, насколько это возможно. Мстите, жгите, рушьте, лейте кровь!
        — Есть, госпожа!
        Дархам удалился, а Дамрад усталой походкой побрела к престолу и уселась, подперев кулаком подбородок. Четыре тысячи воинов охраняли вход в Навь, сорок сотен отъявленных головорезов, свирепых псов, воспитанников школы её имени — и что же? Не превосходящее по численности войско их победило, нет. Всего лишь четверо — четверо! Они явились туда одни, без какой-либо военной поддержки, без единого вооружённого отряда и… обратились в камень, прихватив с собою и всех навиев, что были поблизости. Заклинание сработало, и четыре тысячи воинов навеки остались там, в глухом лесу, около запечатанного прохода. Одним махом…
        Павшая рать прошла едва ли половину пути до Белых гор: Вранокрыл вырвался из-под власти Дамрад, и помогла ему в этом Ждана, его бывшая жена. Она не была ни колдуньей, ни жрицей Лалады, но вступила в противостояние с воинственной повелительницей Длани и отбросила её прочь лучом ослепительной, жгучей силы… Дамрад видела её глаза — тёмные, печально-гневные, решительные и до дрожи прекрасные. Эта женщина также стала и виновницей прискорбного преображения Северги: тысячник Куграй, встретив однажды скитающуюся без дела навью, предложил ей вступить в его полк, но она отказалась, лишь переночевав в его шатре. Куграй сам слышал, как та во сне бормотала, зовя какую-то Ждану. У Дамрад не было сомнений: именно она, Ждана, передала Вуку через Севергу платок с проклятием чёрной кувшинки; у неё достало сил и оттеснить жаждущего мести оборотня из сознания его сына. Не владея никакими волшебными умениями, она, тем не менее, обладала чем-то, что позволяло ей покорять сердца всех вокруг и побеждать хитросплетённые замыслы своих врагов. Всюду была эта женщина, и её имя сверлило душу Дамрад горячим, настойчивым
буравчиком, вызывая в ней странное, мучительное сочетание ненависти и вожделения. Будучи обладательницей пяти мужей и целого сонма наложников, владычица ценила и женскую прелесть. Основным «блюдом» в её постели были мужчины, а плоть хорошеньких дев она любила ласкать «на сладкое». Заполучить в свои руки эту темноокую, гордую Ждану, сломить её дух и растоптать волю, овладеть её душой и телом, сделав своей покорной игрушкой и жестоко терзая на своём ложе — эти будоражащие, навязчивые мечты лишали Дамрад сна и заставляли порой забывать о еде. Луч света слепил её снова и снова во сне; казалось, бил он не из пялец с вышивкой, а из самих глаз Жданы, прожигая Дамрад насквозь, и она пробуждалась в ледяном поту, с комком перепутанных чувств под сердцем, щекотных, как крылышки мотыльков. Она пыталась ловить этих порхающих тварюшек и давить в кулаке, но те слишком проворно увёртывались. Им не было названия, но они норовили оплести защитным венком образ Жданы, и грубый зверь-похоть ломал об этот живой, дышащий венок зубы.
        — Матушка, не желаешь ли отобедать? — холодным серебряным колокольчиком прозвенел голос Санды.
        Дочь приблизилась, поблёскивая драгоценными подвесками-зажимами на концах восьми кос, спускавшихся до самых бёдер. На её округлом лице оттенка топлёного молока цвела изысканно-обольстительная, исподволь покоряющая улыбка, которой не мог противостоять никто. Вот и Дамрад, поднявшись с престола, спустилась по ступенькам, нежно завладела рукой Сокровища и покрыла поцелуями — каждый пальчик, каждый сгиб, каждую мягкую ямочку.
        — Нет, дитя моё, я не голодна. — В голосе владычицы, ещё недавно резком и гневном, раскинулись обволакивающие складки тёмного бархата, а губы шевелились вблизи от свежей, упругой щёчки Санды.
        — Ты совсем ничего не кушаешь, матушка, — с озабоченным видом проговорила та. — Этак ведь ты ослабеешь!
        — Невесело мне, вот и не до трапез, — со вздохом призналась Дамрад. — Какая уж тут еда, когда наше войско терпит поражение за поражением…
        — Ежели тебе грустно, я могу потешить тебя пляской, — предложила Санда, игриво поведя плечиком.
        — Ну, давай, — с улыбкой согласилась Дамрад. — Мне всегда нравится смотреть, как ты пляшешь.
        — Хорошо, матушка, тогда я переоденусь, — с готовностью кивнула дочь.
        Она стремительно направилась к выходу, но Дамрад её окликнула:
        — Милая!
        — Да, матушка? — Санда изящно развернулась на каблуках.
        — Позови и нашу прелестную княжну, пусть тоже спляшет, — добавила владычица.
        На лицо дочери тёмным облачком набежала мимолётная тень, но в следующий миг она овладела собой и с улыбкой поклонилась.
        — Как прикажешь, матушка.
        Дочь Вранокрыла, княжна Добронега, оказалась обворожительной девушкой — как раз во вкусе Дамрад. Тяжёлая, длинная коса, перевитая нитью жемчуга, тёмные влажные глаза, густые опахала ресниц и точёные, маленькие ручки и ножки — всё это владычица пожелала иметь в своей постели в первый же день после заселения в зимградский дворец. Она была покорена пугливой, нетронутой красотой княжны и старалась быть ласковой.
        «Ну-ну, не бойся меня, крошка, — приговаривала она, покрывая поцелуями изящную, почти детскую ступню девушки и подбираясь всё выше к заветному влажному местечку между её длинных, стройных ножек. — Ты ведь ещё девственница, да? Вук не успел тебя распечатать? Какая прелесть! Обожаю невинных девушек. Я — совсем не то, что эти грубые мужчины. Мужской уд неистово вторгся бы в тебя, причиняя боль, а моя ласка — это нежное, пуховое касание».
        Однако Добронегу не прельстили обещания неземного наслаждения, и она забилась в объятиях Дамрад, извиваясь, как бешеная кошка. Получив несколько царапин, рассерженная владычица укусила девушку за плечо, что повлекло за собой обращение. Несмотря на внешнюю ершистость, княжна оказалась не так уж сильна волей и духом, и спустя пару седмиц её новая личность была уже не против телесного слияния с повелительницей. Увлечение свежей игрушкой накрыло Дамрад с головой, и она на некоторое время совсем забыла и о мужьях, и о наложниках, да и Санда временно отошла в тень. Упрёков с очаровательных губ Сокровища по этому поводу не срывалось, но они поджались, затвердели, приобретя жёсткие, ядовитые очертания, а слова, что с них слетали, всё больше походили на шипение и клёкот птицеящеров — драмауков.
        И вот, зазвучала музыка. Под тонкое, серебристое бряцание бубнов, затейливый звон струн, тягучее гудение дудок и страстный ритм барабанов по палате заскользили в пляске двенадцать девушек. В этом ожерелье из красавиц Санда сверкала самым ярким и дорогим самоцветом; её движения плавно лились и ложились хитрыми кольцами змеиного тела, и Дамрад не могла отвести зачарованного взгляда от её покачивающихся округлостей и пупка с подвеской из голубого яхонта. Вжик! Дуга, описанная бедром, высекла огненные искры из натянутых нервов Дамрад. Из складок лёгкой, струящейся ткани показалось дразнящее колено, а потом лебединой шейкой поднялась и вся ножка с ниткой жемчуга на щиколотке; руки плясуньи порхали бабочками и извивались гадюками, а грудь маняще колыхалась, встряхивая золотой бахромой. Зажигательно плясала Санда, источая волны чувственности, но стоило ей уйти чуть в сторону, как вперёд вышла Добронега — новая любимица Дамрад, успевшая весьма изрядно преуспеть в навьих танцах. Она схватывала науку на лету и сейчас, облачённая в чёрно-серебряный наряд, изгибалась стройной вёрткой кошечкой, стреляя во
владычицу лукаво-влекущим взором. Её открытый гибкий живот так и звал, так и просил поцелуев, а шаловливо прикушенная губка вкупе с изгибом ресниц, полным обманчивого целомудрия, заставляла Дамрад расплываться от сладострастного томления.
        Санда тут же налетела, оттесняя соперницу угрожающе-наступательными, широкими плясовыми движениями и вынуждая её пятиться; княжна не сдавалась, то поддевая дочь владычицы бедром, то стремясь зацепить ноги подсечкой. Дамрад с довольной ухмылкой наблюдала этот поединок, а потом хлопнула в ладоши:
        — Достаточно, девочки. Вы обе пленительно хороши, и я не могу выбрать, а поэтому сегодня я приглашаю вас обеих провести со мной ночь. Как ты на это смотришь, Сокровище моё?
        Грудь Санды, взбудораженной пляской, тяжело вздымалась, а глаза жгли мать тёмным, недобрым, вызывающим взором.
        — Или я, или она! — ядовито процедила девушка.
        — М-м, — с недовольно-разочарованной миной нахмурилась Дамрад, поднимаясь с престола и подходя к дочери. — Ну что ты, милая! Вы обе мне дороги, я просто не могу отдать предпочтение ни одной из вас.
        — Тебе придётся сделать выбор, матушка, или его сделаю я, — прошипела Санда.
        — В самом деле? — Дамрад изогнула бровь, сдерживая дрожащую на губах улыбку. — И что же ты сделаешь?
        — Я уйду, — заявила девушка.
        С этими словами дочь действительно развернулась и зашагала прочь, стервозно качая бёдрами.
        — Санда! — воскликнула ей вслед владычица. — Не огорчай меня!
        — Кто из нас кого огорчает, матушка, — это ещё вопрос, — бросила та через плечо.
        — Вернись, я тебя не отпускала! — со стальными нотками повелительности в голосе сказала Дамрад.
        Однако своевольная дочь даже не подумала повиноваться и ушла-таки. Раздосадованная владычица вновь уселась на трон и взмахом руки велела музыке продолжаться. Добронега наслаждалась своей победой и плясала с утроенной соблазнительностью, а Дамрад налегала на хмельное, пытаясь избавиться от царапающего душу коготка недовольства. Дочь взбрыкивала порой, показывая острые зубки; особой покладистостью она никогда не отличалась, но до серьёзных размолвок с матерью у неё не доходило. Сейчас же Дамрад чувствовала: её драгоценное Сокровище разозлилось не на шутку.
        Хмель повисал на плечах незримым грузом, мутил нутро и отягощал голову. Властным движением руки владычица прекратила музыку и поманила к себе Добронегу. Та подплыла лебёдушкой и шаловливо присела на колени к повелительнице. Пощекотав пальцем ей под подбородком, та томно и жеманно процедила:
        — Ты моя сладкая крошка… Ну, пойдём уже наконец.
        В опочивальне она принялась, рыча, зубами срывать с девушки наряд, а та звонко хихикала, дрыгала ножками и ахала в притворном ужасе. Её смешок сыпался золотыми бусинками, а Дамрад ему вторила грудным и зрелым, чувственно-низким хохотком. Да, определённо, после обращения в Марушиного пса красавица-княжна стала намного сговорчивее в постели, более того — это, казалось, ей и самой начало нравиться. Порой она изображала сопротивление, но лишь для того, чтобы добавить близости ярких красок и острых ощущений, и все её выкрутасы неизменно заканчивались победой владычицы. Хмель не помешал терпко-сладкому, долгому слиянию, превратившему постель в настоящее поле битвы двух тел.
        — Аррр, — заурчала Дамрад, прикусывая упругую, вкусную, солоновато-шелковистую кожу Добронеги; из-под её зубов поползли алые струйки, а девушка гортанно вскрикнула.
        Окровавленными губами владычица накрыла рот княжны и устроила неистовую охоту за её язычком, который всё время ловко убегал. Она впивалась глубоко, до столкновения клыков, а девушка податливо прогибалась под нею и страстно, шумно дышала.
        Постель скрипела и сотрясалась: держа ногу Добронеги на своём плече, Дамрад сильно и размеренно двигала бёдрами, вжимаясь в скользкую плоть. Этот «поцелуй», хмельной и влажный, кружил голову до острого, горького отчаяния, впивающегося отравленным клинком под сердце. Наслаждение накрыло мощной, горячей вспышкой; Дамрад вскрикнула от него, а где-то кричали её воины, отдавая жизни.
        Уронив тело в безотказные объятия перины, владычица покачивалась на волнах отголосков и постанывала сквозь зубы. Эта песнь плотской страсти граничила с дурнотой; Дамрад пришлось признать, что она сегодня перебрала с выпивкой. Это Санда, родная маленькая стервочка, довела её… Зачем ей нужно было вот так, при всех, разворачиваться и уходить? Она прекрасно знала, что своим отказом даёт владычице прилюдную пощёчину: кто смел говорить «нет» самой Дамрад?! Всякий, кто даже помышлял о таком, лишался головы, но Сокровище… Ей всё прощалось. «Нет, хватит позволять ей вить из меня верёвки, — устало думала владычица. — Но как поставить её на место?» Никаких мыслей по этому поводу не было…
        Переведя дух, Дамрад снова навалилась на княжну, кусая её до крови и вымещая досаду на дочь. Девушка стонала и вскрикивала уже без особого удовольствия, вместо чувственного упоения в её глазах сверкала боль.
        — Ничего, ничего, заживёт, — рычала Дамрад.
        Второе соитие было жёстким и злым, из него княжна вышла изрядно потрёпанной и заплаканной. Она хныкала и всхлипывала, шмыгая носом, а Дамрад растянулась на постели, отдаваясь тошнотворному кружению.
        — Из-за этой маленькой дряни я напилась, — проскрежетала она зубами. — Дай мне таз!
        Добронега едва успела подставить тазик для умывания. Облегчив желудок, Дамрад прополоскала рот и небрежным взмахом пальцев отпустила княжну.
        — Ступай прочь. Я устала.

***
        Княжна Добронега шагала, измученная и искусанная, в свою комнату. Соль слёз жгла чувствительную кожу под глазами, в укусах билась толчками едкая боль. Горькой получилась победа, но она того стоила. Дамрад умела дарить и непревзойдённую сладость, и жестокую муку — всё было ей по силам; распробовав, каково это, княжна уже не могла отказаться от утех с повелительницей навиев. В этом ей часто мешала Санда, питавшая к матери какую-то болезненную привязанность и бешено ревновавшая её.
        Она-то и поджидала Добронегу в её комнате.
        — Чего тебе надо? — с неприязненным подозрением буркнула княжна.
        А та кинулась обмывать ей укусы водой, сочувственно приговаривая:
        — Ох, бедненькая ты. Матушка любит жёсткость, потерпи уж…
        Каждая из девушек говорила на своём языке: взаимопониманию способствовали паучки в ухе. Добронегу настораживал смиренный вид дочери владычицы, и она недоверчиво отодвинулась:
        — Ты чего пришла?
        — Ах, — вздохнула Санда, горестно прижимая руки к груди. — Я, кажется, расстроила сегодня матушку. Простить себе этого не могу! Я повела себя как взбалмошная девчонка, а не как наследница престола и примерная дочь. Я была грубой, непочтительной! Расскажи мне, что говорила матушка? Она очень зла на меня?
        Похоже, Санду и впрямь беспокоило, не будет ли у её поведения неприятных последствий. Промокая сухим полотенцем промытые ранки от зубов Дамрад, Добронега сказала:
        — Да вроде она не злилась, просто была расстроена и пьяна преизрядно. О тебе она не очень-то и говорила — сама понимаешь, не до разговоров было.
        — Понимаю, — вздохнула Санда. — Крепко тебе досталось! Это я виновата, прости… — Дочь владычицы сострадательно погладила княжну по плечу. — Своё огорчение из-за меня она выместила на тебе. А расскажи… как у вас всё было?
        — Это ещё зачем тебе? — нахмурилась Добронега.
        — Ну… — Санда водила пальчиком по плечу княжны, заискивающе улыбаясь. — Просто я хочу… поучиться у тебя. Матушка всегда тобою довольна, вот я и хотела бы узнать… как ты это делаешь.
        — Да ничего особенного я не делаю, — пожала плечами Добронега. — Я лежу в постели, а владычица… уф… жарит меня.
        — Жарит? Это как? — прикинулась непонимающей Санда.
        — Ну… наяривает, пялит, окучивает, — подбирала княжна сходные слова, чувствуя жар на щеках.
        — О-ку-чи-ва-ет? — повторила по слогам Санда, выгнув бровь. — Какое занятное слово. А что оно означает?
        — Ну… Имеет, дерёт, пендюрит… *бёт, короче говоря. — Окончательно смутившись, Добронега смолкла.
        — Ого, сколько у вас в языке слов для этого занятия! — усмехнулась Санда. — А как, как именно матушка это делает? Как ты лежишь? Что вытворяешь при этом?
        Добронега принялась в подробностях описывать сегодняшние утехи: как, куда, сколько раз. Слушая, Санда устроилась на её постели; увлёкшись рассказом, княжна стала всё изображать в лицах, пока не услышала тихие стоны: это дочь Дамрад ублажала сама себя.
        — М-м, — похотливо изгибалась она на перине. — Говори… что дальше?
        — Больная ты на голову, что ли? — возмутилась Добронега. — А ну, перестань! Пошла прочь из моей опочивальни! Разлеглась тут… извращенка!
        У Санды вырвался продолжительный стон: похоже, она добилась желаемого. После, открыв затуманенные глаза, она проронила сквозь глубокое, тяжкое дыхание:
        — Как будто сама там побывала…
        — Да пошла ты! — рассердилась княжна, брезгливо морщась. — А ну, топай отсюда сей же час! Мне теперь из-за тебя постель перестилать придётся! Как я лягу после того, что ты тут творила?
        Взгляд Санды вдруг стал острым, пристально-хищным и льдисто-ясным, будто ничего и не было только что — ни томных вздохов, ни бесстыже-страстных изгибов тела.
        — Очень даже просто ляжешь, — сказала она с клыкастой улыбкой.
        Княжна ничего не успела ответить: сердце ей пронзил кинжал — не выкованный из твёрдой хмари, а обычный, стальной, с усыпанной драгоценными камнями рукояткой.

***
        Окна во дворце закрывались плотными занавесями: только так можно было вытерпеть мучительно яркий день. Дамрад пробудилась от хмельного сна с тяжкой, сверлящей череп болью и гадкой обречённостью на душе. Чувство это скользкой, ядовитой тварью придавливало владычицу, а тут ещё этот отвратительный вкус куриного помёта в пересохшем рту! Вода в кувшине согрелась, и Дамрад потребовала свежей, прохладной. Кажется, она здорово отыгралась на княжне и оставила на её теле много укусов — наверно, девочка сейчас дуется. Ещё будет кочевряжиться в следующий раз… Пожалуй, было бы неплохо как-то загладить свою вину.
        Соображая гудящей, больной головой, каким подарком задобрить девушку, Дамрад совершила омовение со своим любимым душистым мылом, несколько ящиков которого были предусмотрительно взяты ею с собой из Нави. После этого владычица блаженно млела под умелыми и нежными руками служанок, натиравших её тело питательным маслом, а самую хорошенькую из них даже ущипнула за ляжку. Лениво проползла мысль: не завалить ли милашку в постель, чтобы облегчить похмелье? Нет, потом придётся опять мыться…
        Немного освежённая и взбодрившаяся, она выпила чарку вина исключительно в лечебных целях, после чего направилась к Добронеге, дабы удостовериться, что княжна в порядке после вчерашних жестковатых утех. Девушка лежала в постели, укрытая одеялом под самый подбородок, и Дамрад, подойдя, усмехнулась:
        — Какая соня! Ну, впрочем, хороший отдых тебе не помешает.
        Приглядевшись, владычица нахмурилась: бледность лица княжны была слишком резкой, мертвенной, а струйка воздуха не согрела пальцы Дамрад, поднесённые к ноздрям девушки. Откинув одеяло, повелительница навиев разгневанно вскрикнула: точно напротив сердца Добронеги виднелась ранка от кинжала — кровь на рубашке уже подсохла и потемнела.
        Служанки тряслись и рыдали:
        — Мы… мы… мы… боялись тебе докладывать, государыня…
        — Кто?! — взревела Дамрад. — Кто это сделал? Найти и обезглавить!
        — Тебе придётся казнить меня, матушка, — прозвучал вдруг насмешливо-язвительный, торжествующий голос дочери. — Но ведь ты этого не сделаешь, верно?
        Дамрад круто повернулась, словно вытянутая плетью между лопатками. Стучащий шум крови в висках накатил внезапным, горячим приступом, череп налился тугой, разрывающей изнутри болью, и владычица перестала чувствовать ногами пол. Несколько мутных мгновений, полных жгучего мучения — и припадок начал медленно отпускать, оставляя в теле тошнотворную слабость. Дамрад обнаружила себя сидящей на лавке и поддерживаемой перепуганными служанками, а у ног устроилась с виноватым видом Санда.
        — Матушка, ну прости меня, — говорила она, выводя пальчиком заискивающие каракульки на колене владычицы. — Выйдя из твоей опочивальни, она оскорбила тебя за глаза, обругав непристойным словом, и я не могла спустить ей это с рук. Особой беды не вижу: она же не из нашего народа, а из этих людишек! Чего их жалеть?
        Дамрад боролась с жарким, гневным дыханием, переполнявшим её грудь до полуобморочной истомы. Ни в какие сказки об оскорблениях ей не верилось, налицо было убийство из ревности, и убийца сидела возле её колен, взирая на неё большими невинными глазами и сложив губки милым бутончиком — этакая набедокурившая девочка, разбившая любимую мамину чашку. Все предшествовавшие события наводили на мысль, что Санда просто избавилась от соперницы, которая стала забирать себе слишком много внимания Дамрад. И она даже не скрывалась, не отрицала своей причастности, непоколебимо уверенная в своей полной безнаказанности.
        — Ты же не отдашь приказ отрубить голову своему Сокровищу, матушка? — Санда облокотилась на колени владычицы с вкрадчиво-ласковой, обольстительной улыбкой.
        Оттолкнув её, Дамрад встала.
        — Нет, такого приказа я не отдам, — сказала она с непреклонным, ледяным звоном в голосе. — Но вот высечь тебя плетьми — вполне! Также я лишаю тебя своей благосклонности и подарков на полгода. Это уже слишком, Санда. Мне нравилась эта девушка, а ты… Ты — избалованная, зарвавшаяся девчонка, которую давно следовало поставить на место!
        — М-м, плетьми? — Пальчики Санды игриво прошагали по плечу Дамрад, дыхание защекотало ухо. — А потом ты привяжешь меня к кровати, и мы поиграем в палача и жертву, да?
        — Хватит этих кривляний, — холодно ответила владычица. — Это не постельная игра, а настоящее наказание. Тебя будут сечь, пока твоя кожа не лопнет и не потечёт кровь, а все будут смотреть на твой позор. Моё терпение не безгранично, и сегодня ему пришёл конец. Довольно с меня твоих выходок!
        Глаза дочери подёрнулись ледяной тьмой, став колкими и безжалостно-ядовитыми.
        — Ты ещё об этом пожалеешь, матушка, — прошипела она.
        — Ты смеешь мне угрожать, соплячка?! — взорвалась Дамрад. Ярость разрывала грудь, от внутренней бури трещали рёбра и натягивались нервы, перед глазами смыкалась пёстрая пелена. — Взять её немедленно! Пятьдесят плетей!
        Голос Дамрад проревел неузнаваемо и страшно, и побледневшая Санда отшатнулась и вскрикнула. Стража немедленно схватила её и поволокла, а она извивалась и верещала, скаля белые клыки:
        — Будь ты проклята, матушка! Чтоб тебе провалиться! Ты пожалеешь, горько пожалеешь, что выбрала её, а меня предала!
        С обугленным, помертвевшим сердцем Дамрад медленно поплелась в главную палату дворца и опустилась на престол. Уставившись немигающим взором в пол, она сверлила эту точку, пока пёстрая пелена не начала смыкаться круглым оконцем перед глазами.
        В себя её привело бормотание слуги, докладывавшего о приходе главного воеводы Дархама и нескольких тысячников. Усилием воли стряхнув с себя горькое оцепенение, Дамрад устремила взор на своих военачальников, которые предстали перед ней с такими вытянутыми, потемневшими от отчаяния лицами, что недоброе предчувствие заползло в душу владычицы ледяной ящеркой.
        — Государыня! — заговорил Дархам. — У нас дурные вести.
        — Что ж, валяйте, — невесело усмехнулась Дамрад. — Всё равно у вас в последнее время других и нет.
        Обрюзглые щёки воеводы тряслись, когда он вынимал из ножен меч; вместо острого, озарённого грозным серебристым блеском клинка владычица увидела оплывший, словно подтаявшая сосулька, обломок — даже нет, скорее, обсосок.
        — Что это? — Голос Дамрад сполз в сухой хрип, зубы заскрипели.
        — Государыня, это происходит со всем новым оружием, изготовленным из твёрдой хмари, — горестно пробормотал Дархам. — Мы ведь всё проверяли, так не должно было случиться, но… оно тает!
        Владычица откинулась на спинку престола, охваченная медленно ползущим кверху холодом, а воевода протягивал ей жалкие остатки некогда смертоносного клинка, способного обращать человека в лёд, а женщину-кошку — убивать одной царапиной. Когда твёрдую оружейную хмарь проверяли на прочность, испытание солнцем Яви она как будто тоже прошла успешно, но… Может быть, испытывали недостаточно долго? Или дело было совсем не в солнце, а в чём-то ином? Впрочем, теперь это уже не имело значения.
        — Переходите на обычное оружие, — глухо проговорила Дамрад, отворачиваясь от этого печального зрелища. — Что тут ещё скажешь.
        — Э-э, — замялся Дархам. — Дело в том, государыня…
        — Что? — Владычица тут же напряжённо впилась в воеводу острым шипом взгляда.
        Заикаясь от ужаса и вины, тот дал убийственный ответ:
        — М-мы д-делали ставку на н-новое о… о… оружие, поэтому старого захватили сссс… собой совсем мало. Хватит, чтобы обеспечить только п-пару п-полков… а все прочие силы останутся безоружными.
        — Ну, молодцы, что я ещё могу сказать! — вскричала Дамрад.
        Смех рвался из груди безостановочным, царапающим, изматывающим потоком, а военачальники смотрели на повелительницу со скорбным страхом и недоумением. Дамрад с хохотом сползла с престола и раскачивалась, сжимая голову руками.
        — Молодцы-ы-ы, — протяжно вырывалось из её надрывно содрогающейся груди. — Собрались на войну, а оружие не взяли!
        Смех раскатывался ледяными шарами, отголоски отскакивали от стен и потолка, и вскоре всё пространство гудело нескончаемым, сводящим с ума хохотом. Воевод охватила жуть, и они попятились прочь.
        — Ну, какого приказа вы от меня ждёте? Воюйте теперь, чем можете — зубами, когтями, деревянными дубинами! — сводя лопатки и запрокидывая голову, продолжала смеяться владычица.
        Гогочущий гул безумия ещё долго окружал её, и она шарахалась от голосов невидимок, то подступавших справа и слева, то дышавших сверху. Кто-то пытался дать ей воды, но она отшвырнула кубок; тот угодил в плотную занавеску, и послышался треск и звон разбитого окна. Вскочив на длинный стол в трапезной, Дамрад разгуливала по нему, как по дороге, а потом её ярость обратилась на слуг, и те разбежались по углам. Увидев вдруг в дверях Ждану, владычица остолбенела… «Это она растопила хмарь», — воспалённым жаром дохнула в виски нелепая, безумная мысль, но занесённый кулак повис в воздухе: в руках у этой женщины был букет белых весенних цветов. Обессиленная, растерянная Дамрад сползла по стене, силясь сморгнуть, прогнать улыбающийся призрак.
        — Я тебе не Северга, — попыталась прорычать она, но горло издало только жалкий скулёж, а душа расползалась по швам от солнечной силы белых лепестков. — Со мной твои выходки не пройдут…
        А между тем прикованная к лавке цепями Санда рычала, изрыгая проклятия на головы всех присутствующих. Над её обнажённой спиной стояли двое стражников с чёрными кожаными плетьми, готовые привести приговор в исполнение. Увидев Дамрад, Санда зашипела:
        — Ты предала меня, матушка! Ты за это заплатишь!
        Шум вздутых сосудов в голове владычицы приглушал все остальные звуки. Не в силах освободить взгляд из плена пёстрой пелены, она молчала, цепляясь рассудком за успокаивающий мерный шелест собственного дыхания. Видимо, палачи ждали её приказа, и Дамрад вяло взмахнула пальцами. Длинные чёрные языки плетей начали лизать шелковистую, гладкую спинку Санды, оставляя красные полоски, а та скалила блестящие, белые клыки, из красавицы превратившись в драмаукоподобное чудовище. Дамрад смотрела на неё и не узнавала: нет, это не Сокровище сейчас секли — не её драгоценную, очаровательную, чуть взбалмошную, но преданную дочь. Это была какая-то незнакомая преступница, исчадие мрака с куском льда вместо сердца.
        Когда руки владычицы раскинули в стороны тяжёлые складки занавесей, в лицо ей дохнул холод звёздного неба. Ночь сулила бархатное блаженство для глаз, но Дамрад утратила покой. Удавка отчаяния сжималось на её горле, а в сердце зрел рык, огромный, как этот мерцающий тёмный шатёр, раскинувшийся над миром.
        — Все, все прочь отсюда, все во двор! — закричала владычица, призраком в белом плаще носясь по всем покоям и комнатам.
        — Госпожа, что случилось? — спросил Рхумор.
        — Мы должны сравнять с землёй этот город! — проревела Дамрад. — Призывайте хмарь — всю, что ещё осталась — и разрушайте здесь всё, что только можете! Передай мой приказ Рамбарку, пусть поднимает всех! Зимград должен быть разрушен!
        — Слушаюсь, госпожа, — поклонился муж.
        Она выгнала всех из дворца, а потом раскинула на крыльце руки и призвала в свои объятия всю хмарь, которая только сохранилась в Яви. Знакомые радужные сгустки поползли к ней со всех сторон — совсем небольшие, с яблоко.
        — Ну же, давай, — стонала Дамрад, изнывая в ожидании.
        Вот потянулись длинные волокна, скапливаясь у её ног в большую светящуюся лужу; когда весь двор заполнился сиянием, край которого клубился на уровне площадки крыльца, Дамрад набрала в обе руки по большому радужному шару и с ненавистью метнула в стену дворца. Сгустки силы пробили две аршинные дыры, а Дамрад расхохоталась.
        Хмарь пришла в движение, подставляясь под ноги владычицы ступеньками. Повелительница навиев скакала по ней, швыряя в дворец сгусток за сгустком.
        — Помогайте же мне! — крикнула она мужьям.
        Среди стона, гула и грохота она почти не слышала собственного голоса. Летели в стороны кирпичи, разваливались стены, золотой крошкой брызгала внутренняя отделка; вот провалилась крыша, похоронив под собой Престольную палату, а потом ухнули в облако пыли четыре сторожевых башенки. Дамрад с восторженным оскалом на лице носилась в этом беспорядке богиней разрушения, уворачиваясь от обломков, и со стороны казалось, будто она по ним прыгала, пока те находились в воздухе, хотя на самом деле опорой ей служила хмарь.
        — Пусть здесь не останется камня на камне! — вопила она в исступлённом, гибельном упоении.
        Вознесясь по мосту из хмари, она окинула безумно-торжествующим взглядом город: верные навии следовали её примеру, раскатывая Зимград по камушку и по брёвнышку ударами «невидимого тарана». Постройки падали одна за другой, пыль поднималась седыми клубами, а сквозь её завесу там и сям сверкали радужные вспышки.
        Где-то под обломками спала вечным сном Добронега, а вот её убийца, живая и здоровая, пряталась среди развалин дворца: Дамрад спиной чуяла испепеляющий луч её ненависти. Бледная и седая от пыли, словно над её головой рассыпали мешок с мукой, владычица хрустела шагами по известково-каменному крошеву.
        — Можешь выходить, Санда. Скрываться нет смысла… Впрочем, смысла нет уже ни в чём. Всё пропало, мы проиграли.
        Чёрная тень мелькнула за плечом, и сзади Дамрад оплели цепкие объятия рук.
        — Ты умрёшь раньше, чем думаешь, — отравленным лезвием прозвенел голос Санды.
        Уловив обонянием знакомый сладкий запах молодой кожи и волос, а шеей ощутив смертоносный холод стали, владычица только хмыкнула.
        — Хочешь отрезать мне голову, дитя моё? Давай. Нам всё равно конец.
        Она даже с улыбкой подняла подбородок, чтобы Санде было удобнее. Однако прежде чем клинок, на котором ещё багровела кровь княжны Добронеги, сделал на её коже первый надрез, в воздухе пропела стрела. Змеиные кольца объятий ослабели, а кинжал, слабо звякнув, упал к ногам владычицы. Возле уха Дамрад раздалось гортанное клокотанье, а в следующий миг на каменные обломки рухнуло что-то тяжёлое.
        — Санда, — сорвалось с сухих, серых от пыли губ Дамрад.
        Дочь лежала с лужицей крови под головой, а в глазу у неё торчала стрела, пробившая череп насквозь. На каменной стене, окружавшей руины дворца, стояла стройная лучница в серебристых доспехах и тёмном плаще с наголовьем.
        — У нас приказ взять тебя живой, Дамрад!
        На всём протяжении стены зажглись огоньки светочей: женщины-кошки окружили развалины, сверкая светлыми белогорскими клинками. Бесшумным водопадом посыпались воительницы со стены, обступая Дамрад и её свиту плотным кольцом; стройная лучница, застрелившая Санду, сама защёлкнула на запястьях владычицы три пары зачарованных наручников.
        — Боишься, что сбегу? — усмехнулась Дамрад, обращаясь к воительнице на её языке. — Бежать мне некуда, не беспокойся. Как твоё имя, меткий стрелок?
        — Я — Шумилка, дочь Гораны и внучка Твердяны Черносмолы, — ответила молодая кошка, откинув наголовье и сняв шлем. В свете огней жизнерадостно и самоуверенно заблестел изящный, чисто выбритый череп с чёрной косой на темени. — Той самой Твердяны, из четвёрки Сильных, что закрыла проход в Навь.
        — Славное у вас семейство, — криво приподняла Дамрад уголок губ.

***
        Череда ясных дней золотым ожерельем потянулась над Белыми горами, дохнуло оттепелью. Во влажном воздухе витал тонкий, грустновато-пронзительный, тревожно-сладкий дух весны, и Дарёна сквозь слёзы улыбалась, подставляя лицо солнечным лучам. Горана расчищала лопатой садовые дорожки от водянистого и тяжёлого, слежавшегося снега и набивала его в бочки, чтобы получилась полезная для полива талая вода; чёрная барашковая шапка сползла ей на глаза, рабочий серый кафтан был перетянут простым чёрным кушаком. Сквозь радужное марево ресниц Дарёне мерещилось, что это Твердяна работала в саду: со спины родительницу и старшую дочь было не отличить… Тот же затылок, покрытый чёрной пылью едва отросшей щетины, тот же стройный стан, длинные красивые ноги и сильные плечи.
        Тот день зиял в сердце Дарёны незаживающей раной. Твердяна и Вукмира вернулись с совета у Лесияры спокойные, озарённые каким-то новым светом; матушка Крылинка сразу метнулась к супруге:
        — Ну что там?
        — Позже расскажу, мать, — улыбнулась Твердяна. — Давай-ка пока на стол накрывай… Что там у нас есть пообедать?
        На обед был рыбный пирог, ватрушки-корзиночки с душистой сушёной земляникой и клюквенный кисель — всё как всегда. Семья собралась за столом, во главе которого восседала, конечно, Твердяна в белой рубашке и нарядном кафтане — чёрном с богатой серебряной вышивкой; в него она оделась для посещения княжеского дворца, а на голову по этому случаю навела ослепительный глянец.
        — Дарёнка, ты чего не ешь? — нахмурилась она. — Клюёшь, как птаха… На-ка вот.
        С этими словами оружейница положила в миску Дарёны увесистый кусок пирога — и попробуй, откажись под этим ласково-строгим, внимательным взглядом светлых и суровых, как белогорская сталь, глаз! Дарёна, впрочем, ела только вкусную, пропитанную рыбным и луковым соком корочку, а розовый ломтик сёмги собиралась отнести Младе.
        Вукмира съела лишь пару земляничных ватрушек с кружкой молока, не притронувшись к рыбе. От неё веяло хвойно-медовым покоем Тихой Рощи, в голосе звенели струи родника с живительной подземной водой, а в глазах отражалась недосягаемая мудрость горных вершин и чистая небесная синь, по которой все так соскучились. Все, кроме Твердяны и Крылинки, всегда немного стеснялись её, а сейчас особенно робела Рагна: ещё бы, сидеть за одним столом с самой главной жрицей Лалады в Белых горах! Впрочем, напряжённый ледок смущения быстро растаял: Вукмира была вполне обычной — земной и тёплой; она ела, дышала и говорила, как все, и только проникновенно-мягкая мудрость озаряла её облик светом вечного лета. Также Вукмира приносила прозрачный, как слеза, тихорощенский мёд в туесках, рассказывала сказки застенчивой молчунье Раде, и всякий раз после её ухода в доме ещё долго сохранялся особый, торжественно-чистый, умиротворённый настрой, как в День поминовения предков, после посещения всей семьёй места упокоения женщин-кошек.
        После обеда Дарёна пошла кормить Младу; та, как всегда, учуяв рыбку, приоткрыла глаза и съела весь ломтик, старательно очищенный Дарёной от косточек, а также выпила и молоко. Захныкала дочка, прося кушать, и Дарёна поднесла её к груди супруги, раздвинула прорезь рубашки и высвободила сосок. Млада уже как будто понимала, что от неё требовалось, и в течение всего кормления терпеливо сидела, навалившись спиной на подушки. А в этот раз её руки сами поднялись и обняли малышку, и Дарёна со сжавшимся от горьковатой нежности сердцем услышала мурлыканье.
        — Млада! Ладушка моя, ты слышишь? Ты понимаешь, кто сосёт твою грудь? — спрашивала она, заглядывая в бездумные, лишённые света души глаза. — Это наша доченька, наш котёночек, наша Зарянка…
        Ничего не отвечала супруга, в её глазах отражалась лишь пустая небесная высь. Подавив горький вздох, Дарёна прильнула губами к родному виску, припорошённому холодным серебром первой седины. Наевшись, Зарянка сладко уснула под успокаивающее «муррр»; Дарёне не терпелось рассказать об этом чуде, и она, уложив обеих кошек, маленькую и большую, устремилась в горницу.
        Переступив порог, она словно в ледяную воду окунулась: в горестно-звонкой тишине слышались всхлипы. Зорица, уткнувшись в плечо родительницы Твердяны, тихо плакала, а матушка Крылинка сидела за столом со сцепленными в замок пухлыми пальцами. По её окаменевшему лицу медленно текли слёзы. Рагна хлюпала носом на плече у Гораны, а растерянная Светозара сидела с платочком около Крылинки и время от времени промокала ей щёки. Огнеслава стояла у окна, и на её высоком и светлом, как у Лесияры, лбу пролегла тяжёлая складка скорбной думы. Что за новое горе пришло в их дом? Сердце Дарёны морозно сжалось: может, Шумилка погибла?
        — Что случилось? — пролепетала она, еле двигая вмиг помертвевшими губами.
        Однако отвечать ей не спешили. Твердяна ласково вытирала своими тёмными рабочими пальцами слёзы со щёк младшей дочери:
        — Ну, ну, Зоренька…
        — Почему именно ты с тётей Вукмирой, матушка Твердяна? — глядя на родительницу затуманенными болью глазами, всхлипнула та.
        — Потому что суждено так, доченька, — с шершавой и тёплой, как войлок, хрипотцой ответила оружейница. — У каждого есть свой час — вот наш с сестрицей и пробил нынче. Меч Предков не ошибается, его сама земля Белогорская взрастила, силой напитала. Держись, дитятко, не убивайся. Солнышко красное должен кто-то в небо вернуть. А как выглянет оно из-за туч — там и войне конец.
        — Чтобы посадить дерево мира, нужно зарыть в землю семя, — молвила Вукмира. — Мы станем этими семенами, а уж тем, что взрастёт над нашей могилой, вы распоряжайтесь сами.
        Это слово — «могила» — ударило по сердцу Дарёны леденящим навьим клинком. Неведомым чудом она ещё держалась на одеревеневших ногах, пытаясь уразуметь, что же случилось и почему все оплакивают Твердяну и Вукмиру, словно провожая их в смертельную битву. Оружейница тем временем, расцеловав Зорицу в глаза и мягко отстранив, раскрыла объятия старшей дочери. Горана, оставив плачущую супругу, крепко стиснула родительницу и зажмурилась.
        — Теперь ты — глава семьи, — молвила Твердяна, взяв её за плечи. — И кузня отныне тоже тебе принадлежит. Мастерство твоё — доброе, имени нашего ты не посрамишь.
        Несчастной Дарёне, обмершей и онемевшей от новой непонятной беды, никто ничего не объяснял: на неё, казалось, вообще не обращали внимания, словно она превратилась в невидимку. Метнувшись обратно к Младе и дочке, она зарылась лицом в плечо супруги и долго дышала горячим, солёным туманом слёз, пока её сзади не обняли большие и твёрдые, как сталь, руки.
        — Дарёнушка, мы с сестрицей вход в Навь идём закрывать, чтоб тучи сгинули и солнышко снова засияло, — жарким кузнечным духом прогудел возле уха голос оружейницы. — До сих пор мы этого сделать не могли, потому как со словами запечатывающего заклинания было не всё ясно. А теперь разгадали загадку, и мы вчетвером отправляемся на Калинов мост — я с Вукмирой, Сестра Правда и княгиня Лесияра… Меч изначально на княжну Светолику указал, да только родительское сердце государыни так решило — пойти вместо дочери. Скажем мы заклинание, и проход каменной твердью закроется — вместе с нами.
        — То есть… — Дарёна обернулась, вглядываясь сквозь солёную поволоку в ставшее ей родным лицо. — Вы все умрёте?
        — Окаменеем, — кивнула Твердяна. — Увы, иного способа закрыть Калинов мост и прогнать проклятые тучи нет. А ты супругу и дитё береги. — Твёрдые губы оружейницы крепко прильнули ко лбу Дарёны. — Может, я где-нибудь с той частью её души встречусь и тебе знак иль подсказку оттуда дать попробую. Негоже Младу этак-то оставлять…
        — Она мурлычет, — вдруг вспомнила Дарёна, улыбнувшись сквозь слёзы. — Когда Зарянка её грудь сосёт…
        — Ну, значит, жива её душенька растерзанная. — Тепло глаз Твердяны окутало Дарёну чёрным кошачьим мехом. — Я вот с кузней попрощаться пойду — сделаю для тебя подарочек один… Вернее сказать, доделаю. Не реви только: мать с Рагной да Зорькой и так сырость развели.
        Все слова слились в один жгучий сплав, незабудково-медовая горечь которого переполняла грудь и теснилась в горле. Повинуясь жаркому порыву, Дарёна обняла родительницу Млады за шею.
        — Я люблю тебя, матушка Твердяна, очень, очень…
        — Счастья тебе, дитятко моё. — Стальные руки оружейницы ответили Дарёне бережными, сердечными объятиями.
        Они вместе вернулись в горницу, где Вукмира, обнимая Зорицу за плечи, нашёптывала ей тихие слова утешения. Твердяна присела около жены, подцепила пальцем её сдобный подбородок и с ласковой усмешкой заглянула в покрасневшие глаза.
        — Госпожа моя прекрасная, давай-ка, не раскисай. Ты у меня из крутого теста замешана, мать, вот и держись. Я сейчас в кузню схожу, дома буду ближе к ночи. Чтоб банька к моему приходу готова была… — И, подмигнув, Твердяна добавила: — Да и сама ты — чтоб как огурчик. Как я тебя, такую зарёванную, целовать буду, м?
        Крылинка сперва сверкнула острыми, горькими искорками в глазах, потом в них зажёгся молодой огонёк, и она шутливым шлепком проводила супругу на работу:
        — Иди уж…
        Сразу стало чуть легче, хотя чернокрылая боль расставания всё ещё висела над домом. Горана со Светозарой и Огнеславой, разумеется, тоже отправились в кузню, а матушка Крылинка села готовить для супруги рубашку — ту, в которой Твердяне предстояло выйти за порог родного дома навсегда. Капали слезинки на белогорскую вышивку, светлые, как роса в чашечках лесного ландыша, а иголка тянула защитный узор, ложившийся лучами-завитками по краям рукавов, вороту и подолу.
        — Шью-вышиваю крылышки для лады, — бормотала Крылинка, кладя стежок за стежком. — Крепкие, золотые, сильные, чтоб душеньку её подхватили и понесли в место светлое, чистое и свободное.
        — Ох, матушка, не рви сердце мне, — вздохнула Зорица, отведя в сторону увлажнившиеся глаза.
        Дарёна же, вернувшись к Младе и дочке, унеслась мыслями в княжеский дворец, где мать, должно быть, тоже провожала супругу, княгиню Лесияру. Если Крылинке, прожившей с Твердяной долгую и светлую жизнь, было невыносимо тяжко отпускать её на этот жертвенный подвиг, то каково было матушке терять своё выстраданное, оплаченное годами разлуки счастье? А ещё Дарёну зацепили и взволновали слова Твердяны о душе Млады и подсказке. Мысли кружились снова и снова стаей вспугнутых птиц, пока её рука качала колыбельку, в которой проснулась и начала покряхтывать малышка.
        Следующий день Твердяна также провела на работе, которой она отдала всю свою жизнь, не посвятив пустой праздности ни дня. Могло на первый взгляд даже показаться, что кузня ей дороже супруги, но стоило посмотреть на матушку Крылинку, чтобы тут же понять, что это не так. Та встала утром изрядно помолодевшей и похорошевшей: разгладились первые морщинки, растаяли серебряные блёстки седины в богатых тёмных бровях, щёки налились упругостью, пропала их усталая желтизна и обвислость, обтянулись и порозовели скулы. Даже её необъятный, расплывшийся стан как будто постройнел. Ставя перед супругой кусок вчерашнего пирога на завтрак, Крылинка подарила ей долгий и бархатисто-ласковый, любовный взор, а её ладони легонько, почти неприметно скользнули по плечам Твердяны.
        На третий день оружейница вернулась с работы раньше остальных кошек и необычно долго парилась в бане. Крылинка даже забеспокоилась:
        — Чего это она там застряла? Угорела, что ль? А ну-ка, схожу…
        Не снимая кухонного передника, решительным шагом она направилась к бане, открыла дверь, вошла… и тоже застряла. Рагна с Зорицей уж сами накрыли на стол, а матушки Крылинки с Твердяной всё не было.
        — Обе они там, что ли, угорели? — недоумевали женщины.
        Вот уж вернулись Горана с Огнеславой и Светозарой, наскоро умылись из бадейки; любопытная Рада крутилась у окна и первой воскликнула:
        — Идут! Идут!
        И в самом деле в дом неторопливо вошли Твердяна с Крылинкой — обе распаренные, задумчивые, с удивительно светлыми, молодыми глазами. На плечах у раскрасневшейся, разморённой Крылинки был накинут рабочий кафтан супруги, а походка стала мягкой, лебедино-плавной, величавой.
        — Матушка, вы чего там так долго делали? — спросила Рагна. — Ужин уж простыл.
        На что Крылинка ответила шумным и звонким, озорным выдохом:
        — Фуф! — И добавила, поведя собольей бровью: — Не твоего ума дело.
        После ужина Твердяна заглянула в комнату к Младе — посидела рядом с дочерью, с улыбкой склонилась над колыбелькой Зарянки. Протянув Дарёне маленький, изящный кинжал в ножнах, она сказала:
        — Вот, возьми. Это тот подарок, про который я тебе говорила… Как будешь ложиться спать, клади его всякий раз себе под подушку. Снов страшных не бойся, он тебя защитит. Ты не смотри, что он невелик — выдержка у него, как у доброго меча: клинок десять лет зрел.
        Кинжал смотрелся скромно, но не дёшево — без россыпи кичливо сверкающих самоцветов, с витой рукояткой и узором из чернёного серебра на обкладке ножен. На клинке ясно проступало клеймо: «Коваль Твердяна Черносмола». Оно-то и было драгоценнее любых каменьев.
        — Какова ты сама — таково и оружие для тебя, — молвила Твердяна. — В простоте — сила. В скромности — добродетель.
        Дарёна приняла на ладони этот неброский, но добротно сделанный клинок. Он лёг к ней в руки тёплым, живым другом, а сердце согрелось золотым лучиком белогорской силы.
        — Не знаю, заслужила ли я, — пробормотала она.
        — Заслужила, не сомневайся. Девы у нас оружия обычно не носят, но ты на поле боя отличилась не хуже кошек, так что имеешь полное право, — усмехнулась глава семьи. — Дева-воин — вот кто ты у нас теперь.
        Ночь подкралась и обступила дом непроглядно-чёрным покрывалом. Все уснули необычайно крепко, будто кто-то невидимый подошёл и дохнул на веки колдовским, серебристо-звёздным дуновением… Маленькая Зарянка пискнула всего один раз, и Дарёна в полусне дала ей грудь Млады, снова уложила и провалилась в меховую глубину дрёмы.
        Разбудила Дарёну ошеломительная белизна, прорезавшаяся сквозь веки. Ошалело сев в постели, она тёрла сухие, словно полные песка глаза, уже успевшие отвыкнуть от настоящего и чистого, а не замутнённого серой дымкой дневного света. Блеском белогорского меча он вторгался в душу, творя в ней весенний переполох, будоражил её и топорщился в ней золотыми колючками…
        Затянула свою песню Зарянка. Обалдевшая, полуослепшая Дарёна колобком скатилась с постели, на четвереньках добралась до колыбельки, ощупала, понюхала.
        — Фу, — сморщилась она. — Ну вот что ты тут натворила, а?
        Вода и чистые пелёнки находились тут же, в комнате — в досягаемости протянутой руки, однако действовать приходилось почти вслепую, глядя сквозь крошечную щель между прищуренными веками. Быстро сделав всё необходимое, Дарёна принялась качать кроху, а глаза понемногу открывались всё шире, привыкая к свету; острая резь проходила, уступая место белокрылой и могучей радости.
        А матушка Крылинка стояла в саду на коленях, обнимая ствол старой яблони и подставляя лицо тёплым ладошкам солнечных лучей. Мокрые глаза были полны хрустального блеска, по щекам непрерывно текли слёзы, а с шевелящихся губ срывался дрожащий шёпот:
        — Благодарю тебя, моя родная лада… Благодарю тебя за солнышко…
        Выпрямившись и поправив шапку, Горана опёрлась на лопату — видимо, решила устроить короткую передышку.
        — Ну, вот и конец зиме, — молвила она, ласково щурясь на солнце. — Дарён, ты чего там носом хлюпаешь? Иди сюда.
        Сходство её голоса с голосом Твердяны шершаво царапнуло Дарёну по сердцу. Она уткнулась в терпко и солоновато пахнущую ткань кафтана, а сильные руки женщины-кошки сомкнулись вокруг неё в согревающем объятии.
        — Ничего, ничего, голубка… Вон, солнышко как светит. Взойдут семена мира, ещё как взойдут!

***
        Как только рассеялась пелена туч, а хмарь побежала прочь, утекая сквозь все щели, волшебные кольца вдруг заработали в западную сторону. И вот, Зденка стояла на каменной площадке, когда-то бывшей Калиновым мостом, и смотрела в небо, где в короне из солнечных лучей сияла вершина памятника её названной сестре. Места здесь были тихие, всех навиев отсюда выгнали — кроме тех, конечно, что застыли причудливыми фигурами вокруг запечатанного моста.
        О точном сходстве каменных глыб с четвёркой Сильных говорить не приходилось: то были не вытесанные рукой мастера статуи, а естественная, наросшая сама собою порода — не без помощи волшбы, конечно. Лишь в очертаниях этих могучих столпов просматривались знакомые образы. Зденка устремила взор к тому из утёсов, что осанкой, посадкой головы и летящими, будто откинутыми ветром «волосами» до острой тоски напомнил ей Светолику.
        — Невеста али супруга ты? — раздался вдруг сочный, раскатисто-грудной голос.
        Возле утёсов Зденка была не одна: темнобровая женщина, пышная, величественно-неторопливая и степенная, положила белый узелок на каменную площадку. Развязав его, она достала полное блинов блюдо.
        — Я вот Твердянушке своей блинчиков с рыбкой принесла, очень она их любила, — проговорила она. — Пекла сегодня — и сердце защемило… Вот и решила отнести. Не хочешь? Вкусные!
        Зденка качнула головой, улыбнулась сквозь слёзы. Волосы пышнотелой незнакомки были убраны под вышитую шапочку с чёрным платком, а пахло от неё кухней, травами, пирогами, домашним уютом… Рачительная, умелая хозяйка, любящая мать и заботливая бабушка — такой образ сразу складывался у Зденки при одном взгляде на эту вдову.
        — А я, пожалуй, съем блинок-другой, помяну супругу свою. — Подстелив свёрнутое шерстяное одеяло на холодный камень, женщина уселась и принялась жевать. — Как тебя звать, красавица?
        — Зденка я. Княжна Светолика мне названной сестрой приходилась.
        — А я — Крылинка. Точно блинов не хочешь?
        Зденка снова смущённо отказалась. Противоречивые чувства томились в ней: с одной стороны, ей хотелось побыть наедине со своей болью, подставляя щёки и лоб холодному ветру, и присутствие Крылинки ей мешало; с другой — рядом с этой большой, мягкой женщиной тоска становилась не столь властной и беспросветной. Не зная, о чём говорить, Зденка молчала, кутаясь в опашень.
        — Ну, посидела и будет, — сказала между тем Крылинка, с кряхтением поднимаясь. — До свиданья, Твердянушка, блиночки тебе оставляю.
        Встряхнув одеяло, она бережно скатала его валиком и зажала под мышкой, а блюдо с дюжиной поджаристых, ноздревато-бороздчатых блинов, свёрнутых кармашками, осталось стоять на площадке.
        — Неужто ты думаешь, что твоя супруга их съест? — с горькой усмешкой спросила Зденка. — Она ведь в утёс обратилась.
        — Это тело обратилось, а дух её жив, — спокойно ответила женщина. — А дух и запахом сыт будет. К тому же, я сама парочку съела — с любовью к ней. Это тоже душу насыщает. Ну, голубушка, пора мне… Дома меня, наверно, уж хватились, дел-то невпроворот… Ох… Бывай здрава, Зденка.
        Одиночество загудело бесприютным ветром, пытаясь забраться под опашень и остужая слёзы на глазах. Взгляд Зденки цеплялся за оставленные Крылинкой блины — трогательно-домашнее, до щемящей нежности тёплое пятно на этом суровом каменном пустыре, но когда она поднимала глаза вверх, к торжественно венчавшему голову Светолики солнцу, под ногами разверзалась засасывающая душу бездна обречённости: не было ей больше дома на земле.
        Её рука протянулась и легла на мертвенно-холодный, шершавый утёс. Тело вдруг тряхнуло судорогой, будто из скалы в неё втекла какая-то выворачивающая наизнанку сила. С хрипом Зденка отшатнулась, оступилась, но удержалась на подкашивающихся ногах. «Нет дома, нет дома», — стучалась бездна в сердце, приглашая её в свои объятия. Испуганно захлебнувшись ветром, Зденка открыла проход и очутилась в заряславском поместье Светолики, на берегу пруда. Снег под лучами яркого солнца подтаял, лёд на воде стал совсем прозрачным, и сквозь него на Зденку смотрела эта звучащая тьма: «Нет дома, нет дома на этой земле…»
        Судорога снова дёрнула её, мучительно вытягивая позвонки, а руки Зденки вскинулись вверх. Опашень соскользнул к одеревеневшим ногам, из ступней прыснули и зазмеились корневые отростки, впиваясь в землю. С гортанным стоном Зденка изогнулась: могучая внутренняя сила корёжила её тело, оно скрипело, обрастало корой, пальцы удлинялись, превращаясь в ветви. По жилам бежала уже не кровь, а сок, волосы же повисли над водой печальными прядями ивовой кроны, ещё безлиственной и прозрачной. Последним корой покрылось лицо с широко распахнутыми глазами и открытым в безгласном крике ртом.
        Но сама Зденка уже не увидела этого: она растерянно брела по цветущему летнему лугу, вглядываясь в блестящую на солнце реку. Зелёные ивовые гривы вздыхали на ветру, а на пологом берегу стояла Светолика, задумчиво пожёвывая стебелёк сорванного колокольчика. Мощные, светлые крылья радости раскинулись за спиной у Зденки и едва не отрывали её ноги от земли, когда она мчалась навстречу княжне; та, заметив её, блеснула широкой улыбкой и раскрыла ей объятия.
        — Я не могу без тебя… не могу, — шептала Зденка в звенящем летнем бреду, запуская пальцы в пушистые и лёгкие, как ковыль, пряди волос Светолики.
        — Я никуда от тебя не денусь, моя родная душа, — сверкая тёплыми искрами улыбки в глазах, нежно ответила княжна. — Времени поговорить у нас будет много — целая река!
        Водная гладь нестерпимо сверкала, луг дышал терпкой, травянисто-медовой горечью середины лета, а кроны ив сонно колыхались в медлительном, серебристо-зелёном покое.

***
        Княжна Огнеслава шагала рядом с родительницей Лесиярой по дорожкам огромного дворцового сада. Княгиня осторожно обходила блестящие на солнце талые лужи, держа руки за спиной; насыщенный влажным дыханием весны ветерок колыхал полы её чёрного плаща и перебирал на плечах волнистые пряди волос, когда-то золотисто-русых, а теперь уже почти совсем седых. Большая часть этой седины посеребрила голову белогорской правительницы после начала войны, а гибель старшей дочери отяготила её брови грузом суровости и иссушила рот, опустив его уголки. Из вражеских «тисков» княгиня вышла постаревшей, усталой, постигшая Белые горы беда словно присыпала горьким пеплом её черты и выпила краски с лица. Чудесно было в саду: хрустально-звонкими голосами тенькали птахи, деревья нежились в солнечных лучах и тянули в лазоревую высь ещё голые ветки, и всё вокруг дышало, бредило весной. Ветер расправлял шелковистые крылья, обнимая двух гулявших по дорожкам женщин-кошек.
        — Вот так, доченька… Хотела ты у себя в Кузнечном отсидеться, да не выйдет теперь, — со вздохом молвила Лесияра. — Обрели мы снова чистое небо и солнышко, только потеряли Светолику. Возлагала я на неё большие надежды, думала, что престол белогорский ей оставлю, но судьба решила по-своему. Знаю, не лежит твоя душа к государственной стезе, но кто, ежели не ты? Я знаю твой ум и твои способности, дитя моё, и верю, что ты справишься. Первое время, конечно, будет трудно, но верные, опытные и знающие помощницы-советницы подскажут тебе всё, что надо. А там, глядишь, и втянешься.
        — Я понимаю, государыня матушка, — сказала Огнеслава. — Выбора у меня нет… Что ж, буду принимать дела от Светолики. Прикажешь мне в Заряславль перебраться?
        — Думаю, так и придётся сделать, — кивнула княгиня. — Где ж ещё ты будешь опыта набираться? А кузни и там есть: Светолика под своё крыло много молодых, смекалистых да даровитых оружейниц собрала, своими изобретениями занимаясь. Будет тебе где душу отвести.
        Заслышав про кузни, Огнеслава оживилась, и необходимость покинуть Кузнечное и мастерскую Твердяны уже не показалась ей столь горькой. Недавно ей было присвоено звание мастерицы, и вместе с ним она получила право основать свою кузню, а также брать подмастерьев и учениц, но теперь в её распоряжении была целая сеть мастерских. Это грело душу Огнеславы жарким, малиновым, уютным угольком, и она сгорала от нетерпения познакомиться со всеми славными оружейницами, которые там трудились, а главное — поработать вместе с ними.
        — И ещё кое-что, Огнеслава, — добавила Лесияра. — У твоей сестры осталась вдова, вместе с которой они собирались растить внебрачную дочку Светолики, Ратибору. Берёзке сейчас туго приходится, она носит под сердцем ребёнка от твоей сестры, так что я прошу тебя: возьми под свою опеку и её, и твоих племянниц — Ратибору и ту, которой ещё предстоит родиться. Однако дел у тебя будет и без того много, так что обязанности по заботе о Берёзке и девочках я разделю с тобой, это меня не обременит, а будет лишь в радость.
        — Не тревожься, матушка, — улыбнулась княжна-оружейница. — Вдову моей сестры я и сама не обижу, и никому в обиду не дам, а уж тем более — деток. Детки — это хорошо. Будет теперь моей Раде с кем поиграть!
        Огнеслава с доброжелательным любопытством ждала знакомства с той, кому удалось покорить ветреное и неугомонное сердце сестры. Светолика много в кого влюблялась, это было ей нужно для вдохновения, как она сама говаривала, однако с долгожданной ладушкой она соединилась узами Лалады лишь перед самым закрытием Калинова моста… «Воистину необыкновенная, должно быть, девушка», — думалось Огнеславе, и она заочно испытывала к Берёзке тёплые чувства. Одно имя чего стоило — светлое, свежее, шелестящее, как первые клейкие берёзовые листочки…
        Ей, выросшей в княжеской роскоши, но сознательно переселившейся в гораздо более скромные условия, не в новинку были богатые палаты, а вот Зорица с Радой ахнули, перешагнув порог дворца Светолики.
        — В голове не укладывается, что мы теперь станем тут жить, — прошептала супруга, обводя ошеломлённым взором вокруг себя. — Однако ж, как ни прекрасно тут, а по родному дому я буду тосковать… И по матушке Крылинке, и по Горане, и по Дарёне с Младой — по всем! И по саду нашему…
        — Да кто ж тебе мешает ходить в гости хоть каждый день, милая? — Княжна со смешком чмокнула жену в висок. — Тем более что хлопотать по хозяйству с утра до вечера тебе уж не потребуется: что ни прикажи — всё работницы исполнят.
        — А мне что тогда останется? — недоумевала Зорица. — Киснуть, сложа руки? Нет уж, я к такому не привыкшая!
        — Найдёшь себе занятие, — успокаивала Огнеслава. — Видала, какой сад огромный? Скоро снег сойдёт — дел там будет по горло. Хоть заработайся!
        Сад Зорица успела заметить и оценить, и думалось ей только об одном: скорее б за дело приняться! А между тем показалась невысокая, хрупкая девушка, облачённая в щедро расшитое серебром чёрное одеяние. Вышитую шапочку-повойник покрывал вдовий платок с чёрным тканым узором, и обтянутое им со всех сторон лицо казалось грустным, треугольным и маленьким. Летами она была, пожалуй, даже младше Дарёны, но этот мрачный наряд делал её почти старушкой. За руку молодая вдова держала девочку-кошку, чья пшенично-русая головка была острижена строго и коротко, а глаза… С детского личика на оторопевшую Огнеславу смотрели глаза Светолики.
        — Привет тебе, госпожа Огнеслава, — поклонилась девушка.
        В её очах хватило бы и любви, и боли, и зелёного лесного колдовства на целый мир; в них то блестела белогорская сталь, то разливалась светлая сень берёзовой рощицы, то мерцала звёздная печаль ночного неба… Сама девушка была ясной, как утренняя заря, и сердце Огнеславы с сожалением сжалось при виде вдовьего облачения, и старившего, и портившего свою носительницу.
        — Здравствуй, — с улыбкой сказала княжна. — Ты, наверно, Берёзка?
        — Она самая, — снова поклонилась девушка. — А со мной — Ратибора, дочка моей супруги… Так вышло, госпожа, что теперь она и моя.
        Огнеслава подхватила девчушку на руки и расцеловала. Та смущённо отворачивалась, но всё-таки улыбалась, и в груди княжны тепло разлилось родительское чувство. Поставив Ратибору на пол, она приложилась губами к прохладному лбу Берёзки и сжала её тоненькие, почти детские пальчики.
        — Ну что ты, какая же я для тебя госпожа? — усмехнулась она, ласково заглядывая ей в глаза.
        — Ну как же, — сдержанно опуская ресницы, молвила та. — Ты теперь здесь новая хозяйка, а я… никто.
        — Что ты такое говоришь, Берёзка! — нахмурилась Огнеслава, объятая холодком огорчения и нежным состраданием. — Ты — часть нашей семьи. Не думай, что ты осталась одна! Мы все — с тобой: я, моя супруга Зорица, государыня Лесияра… Ты — родная для нас, и это — твой дом. Зови меня сестрой, а также прими мою заботу, в которой ты сейчас особенно нуждаешься — ты ведь ждёшь маленькую.
        — Я не хочу тебя обременять, сестрица Огнеслава, — тихо проронила Берёзка, не поднимая печальных глаз.
        — Ну вот что с тобой делать, а? — засмеялась княжна, держа её руки в своих. — Сестрёнка, не думай о себе как о какой-то обузе. Государыня поручила мне заботиться о тебе, и я её волю исполню, хочешь ты того или нет!
        С этими словами Огнеслава поцеловала Берёзку в обе щеки и в губы, а потом прижала к своей груди. Всем сердцем ей хотелось прогнать эту печаль и отчуждённость, чтобы на светлом личике девушки расцвела улыбчивая весна вместо царящей сейчас унылой осени. Зорица тоже попыталась навести мостик дружбы:
        — Берёзонька, если уж на то пошло, то это мы — гости в твоём доме. Я родилась и выросла в селе Кузнечном, в семье простой оружейницы, и даже вообразить себе не могу, как буду жить здесь, в этом огромном дворце, полном слуг! Я к домашней работе привыкла, и тут мне как-то не по себе. А с тобою мне будет не в пример веселей!
        — В общем, станем жить одной большой и дружной семьёй, — подытожила Огнеслава, обнимая жену и Берёзку за плечи. — Ну, допустим, сейчас пока ещё не очень большой, но со временем, надеюсь, она пополнится! Кстати, о членах семьи. А где Зденка, названная сестрица Светолики? Что-то она не вышла нас встречать…
        Берёзка подняла глаза, в которых раскинулась мягкая, росисто-прохладная грусть вечерней зари.
        — А ты ещё не знаешь? Нет больше Зденки, — проговорила она.
        — Как?! — горестно обмерла княжна. — Нет, я не слыхала… Что с нею случилось?
        — Пойдёмте, покажу, — сказала Берёзка.
        В груди Огнеславы туманным эхом отдалась смутная скорбь… Виделась она со Зденкой нечасто, но перед её глазами стоял образ кроткой яблоньки в цвету, садовой кудесницы, озарённой светом грустноватого спокойствия и уюта. Поражённая и опечаленная этой новостью, Огнеслава вместе с супругой и дочкой шагнула в проход следом за Берёзкой и Ратиборой.
        Они оказались на берегу тихого пруда, окружённого ивовыми зарослями. Берёзка остановилась перед обособленно стоящей, низко поникшей ивой, очертания ствола и ветвей которой напоминали изящную, согнутую горем женщину, в исступлении простёршую руки вдаль, вслед за ушедшим навсегда дорогим человеком…
        — Зденка очень любила Светолику и не смогла жить без неё, — чуть слышно проронила Берёзка. — Она сказала мне, что пойдёт посмотреть на утёсы, которые встали над Калиновым мостом… Я не хотела отпускать её, но она убедила меня, что всё будет хорошо, что она только взглянет на скалу Светолики и скоро вернётся. Её не было долго, и я забеспокоилась. Хотела с помощью кольца перенестись к ней, а проход вывел меня вот сюда, к этой иве. Когда я увидела её, у неё ещё было лицо… Но потом и оно заросло корой — прямо у меня на глазах.
        Пригорюнилась Зорица, прижалась к её подолу Рада. Берёзка, сама стройная, как юное деревце, взирала на иву со светлой, высокогорной печалью, будто завидовала ей.
        — Почему я не смогла стать деревом? — прошелестел вздох, сорвавшись с её губ сухим осенним листком.
        — Очевидно, потому что тебе есть ради кого жить. — Огнеслава с сердечной теплотой прижала ладонями её хрупкие, почти подростковые плечики, подойдя сзади и склонившись к её уху.
        Ей хотелось защищать Берёзку, оберегать от злых ветров, от несправедливостей и боли, но, увы, эта маленькая, тоненькая девушка уже успела хлебнуть невзгод полной ложкой.
        — Бедная, бедная Зденка, — вздохнула Зорица, подойдя к иве и с горьким состраданием погладив её ствол. — Почему за её великую любовь судьба не вознаградила её? Почему не даровала какое-нибудь иное счастье?
        Ни у кого не было ответа, и вопросы повисли в воздухе щемящей близостью весны, светлым духом яблоневой грусти и прозрачными крыльями грядущих летних гроз.
        — Кто-то должен сложить о ней песню, — загорелась мыслью Зорица. — Я расскажу Дарёне — она обязательно сложит. У неё такие песни — заслушаться можно!
        Они постояли немного у пруда, вдыхая пронзительную тоску свежего, предвесеннего неба, и в задумчивом настроении вернулись во дворец. Уже ничего в этот день делать не хотелось, душой овладела бескрайняя неизбывная горечь, но если Зорица с Берёзкой могли позволить себе повздыхать в светёлке за вышивкой, то Огнеславе волей-неволей пришлось взяться за дела, а точнее, приступить к знакомству с ними. Её уже ждали три советницы — осанистая, степенная и ширококостая Давъята, длинная и по-аистиному голенастая Мрагвица и могучая Рачена, голосом и обхождением напомнившая княжне Твердяну. Все они поклонились Огнеславе, а третья советница сказала:
        — Ну, здравствуй, дитятко! Надо же, как ты на свою родительницу Лесияру-то похожа… Будем надеяться, что и умом, и хваткой ты в государыню пошла.
        — Я, Сёстры, ежели по правде сказать, к такой службе непривычная, я больше по оружейному да кузнечному делу, — честно призналась Огнеслава.
        — По причёске твоей и видно, — кивнула Рачена. — Ничего, освоишься. Пойдём, посмотрим на городское хозяйство да на окрестности. Сперва своими глазами глянешь, что да как, а с писаниной и без тебя разберутся. Тут это дело налажено.
        И началась ознакомительная «прогулка», в течение которой перед Огнеславой разворачивалась внутренняя жизнь Заряславля и прилежащих земель, их нужды и затруднения. Там строили новую пожарную каланчу, здесь перекладывали мостовую, в другом месте подводили новую ветку водопровода, с улиц вывозили остатки грязного снега, чтоб не разлились непроходимые лужи… От множества вопросов, которые требовали внимания и постоянных проверок, у новоиспечённой заряславской градоначальницы вспухли мозги. В голове не укладывалось всё то, что делала Светолика! По сравнению с её рабочим днём обычный день Огнеславы в кузне казался совсем простеньким и слабо загруженным — можно сказать, почти пустым. А ведь Светолика была ещё и верховным судьёй — разбирала споры горожанок. При этом она успевала заниматься науками и руководила созданием хранилища знаний — дочернего отделения Евнапольской библиотеки: она посылала переписчиц в Евнаполь, чтобы те делали списки с трудов, собранных там в великом множестве, а целая рота переводчиц переводила эти книги. Занималась переводом и Светолика — с пяти языков; при Заряславской библиотеке
она собрала целое созвездие одарённых учительниц, а также преподавала науки сама. У Огнеславы при осмотре всех достижений сестры бился в голове, горячо расширяясь, только один недоуменный вопрос: сколько часов было в её сутках? С восхищением, уважением и светлой завистью княжна признавалась себе: вряд ли ей удастся когда-нибудь дотянуться до уровня сестры, настоящей белогорской правительницы — неутомимой, деятельной, просвещённой, разносторонней, стремящейся постичь и охватить все стороны жизни… Почему именно ей выпало уйти во цвете лет, закрыв собою Калинов мост? «Уж лучше бы это была я», — с горечью думала Огнеслава.
        — Нет, не потянуть мне всё это, — приуныла она.
        — У страха глаза велики, — усмехнулась Рачена. — Ежу понятно, что сперва потянешь далеко не всё, какое-то время будешь разбираться, втягиваться… А потом, ежели стремиться стать затычкой в каждой бочке — так и надорваться можно. Дел много, а ты одна! Чтоб всё успеть, по тому или иному делу начальниц ответственных назначай, а уж с них три шкуры дери, чтоб работали.
        С несколькими такими начальницами Огнеслава встретилась в тот же день, чуть позднее. К ней с докладом пришла главная казначейша Заряславля, затем — заведующая благоустройством улиц, а также глава пожарной охраны и советница по торговым делам. Рабочие вопросы обсуждали лишь вкратце, в самых общих чертах: подробно вникнуть во всё это Огнеславе ещё предстояло, а пока она в основном просто познакомилась с некоторыми соратницами Светолики.
        Освободилась княжна лишь к ужину. По привычке она едва не открыла проход к дому Твердяны, где матушка Крылинка, должно быть, испекла рыбный пирог; опомнившись и усмехнувшись, Огнеслава переместилась в трапезную палату дворца. Берёзка с Ратиборой и Зорица с Радой ждали её за накрытым столом, ломящимся от великолепных яств. Огнеслава, живя в Кузнечном, уже успела изрядно отвыкнуть от всей этой пышной роскоши; целуя Берёзку, она с тревогой всмотрелась в её лицо. Не усилилась ли её печаль? Не собралась ли она покинуть дворец? На опущенных ресницах Берёзки повисла тяжесть груза войны, но спина оставалась несгибаемо прямой. Выдержки у неё хватало на целый полк храбрых воинов.
        — Ну, как твой первый день? — полюбопытствовала Зорица.
        — Уф! — выдохнула княжна, вскидывая брови и округляя глаза. — И не спрашивай! Мозги кипят, будто каша в горшке. Хоть училась я в юности и наукам, и всему прочему, что правительнице знать надобно, а всё ж одичала в кузнях малость. А хуже всего то, что в работу впрягаться надо уже вот прямо сейчас: дела не ждут, времени на раскачку нет. Хорошо хоть советницы на ум наставляют; Рачена из них, думаю, самая толковая. Завтра пойду с оружейницами знакомиться, хоть отдохну от этой управленческой кутерьмы… Всё-таки в кузне мне как-то привычнее.
        После ужина они все вместе гуляли по огромному саду, выращенному с большой рачительностью и любовью. Огнеслава несла на одной руке Раду, а на другой — Ратибору, целуя попеременно то одну, то вторую девочку. Берёзка рассказывала:
        — Это черешневые деревья Светолики. Не пробовали никогда птичью вишню? Нет? Мне её тоже только в меду довелось кушать, а свежей я ещё не ела… Она сладкая, как малина. Светолика привезла это дерево из далёкой тёплой страны, посадила и приучила его к нашим краям. Заряславль — южный город, и потому черешня тут неплохо прижилась. Мне бы ещё хотелось вывести такую, которая бы и в прочих частях Белых гор могла расти и давать плоды.
        В воздухе была разлита пронзительная, окрыляющая свежесть, безупречное зеркало небосклона румянилось прохладным закатом, а на густеющей синеве уже проступали бледные звёзды. На лице Берёзки лежал тихий, чистый отсвет этого спокойного вечера, придававший её облику одухотворённость, мудрость и мягкое смирение, и под сердцем у Огнеславы рождался тёплый, живой и дышащий комочек восхищения этой девушкой. Но выразить его было нельзя: разве поняла бы жена, если бы княжна опустилась на колени перед Берёзкой и покрыла поцелуями её руки? А именно этого Огнеславе вдруг и захотелось сейчас — нестерпимо, до сладкой тоски под рёбрами.
        — Ну что, спать пора? — Княжна поставила девочек на землю, ласково ущипнув за носики. — Всё, живо по постелькам! Где тут у нас опочивальни, Берёзка?
        — Идёмте, я провожу, — степенно пригласила девушка.
        Большая спальня, поблёскивая золотым убранством, с готовностью распахнула свои двери перед Огнеславой и Зорицей. Широкое супружеское ложе под парчовым навесом сияло снежной белизной простыни и подушек, и Зорица прошептала потрясённо:
        — Да на такой постели заблудиться можно!
        — Ничего, я тебя найду, — с намёком приподняв бровь, усмехнулась княжна.
        Новый день начался для неё ещё до рассвета, в свежей голубой полумгле. Не став никого тревожить насчёт завтрака, Огнеслава удовольствовалась водой из кувшина, стоявшего на столике в опочивальне, привычно привела в порядок голову старой, но всегда остро заточенной бритвой с костяной ручкой, а потом направилась в кузню, которую мельком видела вчера, осматривая свои новые владения вместе с советницами. Дверь была не заперта, и княжна вошла, окунувшись в привычный гул, грохот и жар; никем не замечаемая, приблизилась она к огромному стальному колесу с зубцами, которое ворочали с помощью лебёдки несколько дюжих оружейниц, раздетых до пояса.
        — Это что такое будет? — полюбопытствовала она.
        — Шестерня это, — ответила ей блестящая от пота женщина-кошка. — Для часов. Госпожа Светолика хотела башенные часы в каждом белогорском городе поставить.
        Тут работницы заметили богатую одежду княжны и что-то заподозрили.
        — Уж не сестрица ли ты нашей госпожи?
        — Она самая, — улыбнулась Огнеслава. — Вы не смущайтесь, работайте! Дозвольте мне только у вас тут осмотреться. Я сама в некотором роде… — княжна скользнула ладонью по свежевыбритой голове с косой на темени, — сестра вам по ремеслу.
        — Меня Славной звать, госпожа, — с поклоном представилась оружейница, ответившая на вопрос княжны о шестерне.
        Щегольской кафтан и рубашку из тонкого дорогого полотна пришлось скинуть: в этом пекле одетой находиться было невозможно, пот струился по коже Огнеславы ручьями, и одежда неприятно липла к телу. Для неё также нашлась пара рабочих сапогов и огнеупорный передник, и княжна с удовольствием ощутила себя в привычной обстановке. Увидев на стене чертёж, выполненный на большом куске выделанной кожи, она спросила:
        — А это что?
        Славна, обладательница густых тёмно-пшеничных бровей, зеркального черепа и пронзительно-светлых глаз с ласковыми лучиками ресниц, ответила:
        — Это, госпожа, устройство часов башенных. Госпожа Светолика их во сне увидала и загорелась сделать.
        — Как это — во сне? — Огнеслава разглядывала рисунок, уже несколько выцветший и закоптившийся, но всё ещё отчётливо видимый. На нём она заметила несколько зубчатых колёс, подобных тому, что делали оружейницы.
        — Уж не знаю, — усмехнулась Славна. — Не ведомо нам, из каких неземных чертогов выуживала княжна всё это. Может, сама придумывала, а может, и правда видела где-то в своих снах…
        Как, оказывается, мало знала Огнеслава свою сестру! Об изобретениях её она была наслышана, некоторые даже видела своими глазами, но вот каким образом Светолика их создавала — это для неё оставалось загадкой.
        — А как это всё работает? — Княжна обрисовала пальцем круг в воздухе перед чертежом.
        Славна принялась охотно объяснять, каким образом части часового механизма приводились в движение, как взаимодействовали друг с другом. Рассказывала она легко и доходчиво, и вскоре Огнеслава уже вполне ясно представляла себе, что, куда, как и для чего. Ей захотелось самой что-нибудь изготовить, и она выбрала одну хитрую пружину в круглой рамке. Вытянуть и расплющить в ленту толстую проволоку было нетрудно, вся загвоздка состояла в том, каким образом её скрутить, чтобы получилась в точности та пружина, какая требовалась по чертежу. Огнеслава мудрила так и эдак, гнула и тянула стальную нить, скручивала, сжимала… Коварная пружина вдруг вырвалась от неё, подпрыгнула, как живая, и принялась скакать по кузне между полом и потолком: упругая волшба с рук Огнеславы долго не давала ей успокоиться.
        — Тю, зараза, чтоб тебя! — досадливо выругалась княжна, кидаясь ловить беглянку.
        А навстречу ей шагала богатырского роста кошка. Её кожа цвета обожжённой глины упруго лоснилась, под ней гуляли бугры мышц, а серебристо-льняные брови нависали кустиками над необычно светлыми, словно доведёнными до белого каления глазами. Злосчастная пружина угодила по её блестящему черепу и отпрыгнула от него, но невысоко: её поймали и сжали стальные пальцы, которым ничего не стоило погрузиться в жерло огненной горы и выйти оттуда невредимыми. Огнеслава сдала назад, слегка оробев перед суровым ликом оружейницы, которая оказалась выше её на целую голову.
        — Новенькая, что ль? — Голос кошки прогудел литым, мощным колокольным гулом. — Из какого места у тебя руки растут, дозволь спросить?
        Все слова потерялись, растаяли в раскалённом горне кусочками железной руды. Белобровая оружейница неприметным, легчайшим движением пальцев согнула пружину как надо и вручила её княжне.
        — Ты с какой кузни взялась, такая косорукая? — пожелала она знать. — У кого училась?
        — Я — из Кузнечного, в ученицах у Твердяны Черносмолы была, — ответила Огнеслава, отчего-то умолчав о своей принадлежности к княжескому роду: то ли она растерялась и опешила под взором этих дышащих белым калением глаз, то ли это обстоятельство вдруг потеряло свою значимость, расплавившись в горячем воздухе кузни.
        — У Твердяны, значит? — Грозная кошка как будто смягчилась, услышав это имя. — Знавала я сию славную мастерицу… И о судьбе её слыхала. Вместе с нашей госпожой Светоликой вернула она солнце в белогорское небо. Ну ладно, подмастерье, работай давай. Сегодня к нам должна явиться с проверкой княжна Огнеслава, госпожи Светолики сестрица, так что уж не посрами нашу кузню.
        От душевного хлопка по плечу Огнеслава чуть не присела на корточки: колени подогнулись, спружинили, и она кое-как устояла на ногах. Новая знакомая княжны между тем подошла к белобровой оружейнице и что-то зашептала ей на ухо. Судя по тому, как менялось лицо сердитой кошки, Славна ей рассказывала, кем в действительности являлась та, кого только что обозвали косорукой.
        — Кхм… гм… кхе, — со смущённым клокотаньем вырывалось из горла белоглазой незнакомки. — Мда? Вон оно что!…
        Сказав всё, что хотела, Славна с усмешкой отошла, а суровая кошка проговорила:
        — Ты, госпожа… э-э… Чего ж ты сразу-то не сказала, что ты — княжна Огнеслава? Вот ведь как неловко вышло! Уж прости, что я тебя подмастерьем назвала. Меня Бутримой звать, а прозвание у меня — Громаза. Я в этой кузне за старшую.
        Прозвище Бутримы как нельзя более точно соответствовало её внешности. Громазой её кликали тут все, а настоящее имя, по всей видимости, было в ходу не столь часто.
        — Да ничего, я не в обиде, — улыбнулась княжна, пожимая могучую и широкую, как лопата, руку оружейницы. — Чертёж часов я тут у вас приметила, Славна мне уж рассказала, что да как. Вот и захотелось мне самой попробовать, да только не с первого раза удачно вышло. Уж не серчай на меня за мою неловкость.
        — Это ты меня прости, госпожа, — поклонилась Бутрима, блеснув гладкой головой. — Я ж тебя в первый раз вижу. Да и по одёже не поймёшь, и причёска у тебя — нашенская. Вот и не разглядела я в тебе княжну-то…
        — Нет нужды оправдываться, — успокоила её Огнеслава. — Моя сестра и правда хотела поставить башенные часы в Белых горах повсюду, в каждом городе?
        — Правда, госпожа, — ответила оружейница. И добавила, вздохнув: — Княжна Светолика ещё много чего сделать хотела, да вишь как оно вышло…
        — Её задумки мы попробуем воплотить в жизнь, — сказала Огнеслава, чувствуя в сердце грустноватое тепло причастности к делам сестры. — Часы непременно должны быть установлены — ежели и не в каждом городе, то хотя бы в большинстве. Я тут ещё пока новенькая, во все тонкости заряславского хозяйства не успела вникнуть, но кузни и всё, что с ними связано, я объявляю делом первостепенной важности.
        — Отрадно это слышать, госпожа, — посветлев лицом, с улыбкой молвила Бутрима. — Сестрица твоя ещё изготовление маленьких часиков наладить хотела, чтоб не только в каждом городе, но и в каждом доме они были. Пока-то ещё мало их мы сделали, и редко у кого они есть…
        — Со временем обязательно будут в каждом доме, в каждой семье, а может, и у каждой белогорянки, — кивнула княжна. — Станем делать и большие, и средние, и маленькие часы, а прочие кузни в Белых горах, надеюсь, в скором времени к нам в этом присоединятся. А как наладится дело, так и в другие земли можно будет часы поставлять. Те, что вы изготавливаете сейчас — дорогие, каменьями затейливо украшенные, далеко не всякий может их себе позволить. Надобно сделать их дешевле и доступнее: никаких лишних украшений, только само часовое устройство, простой кожух да плашка со стрелками. Ну и дорогие, красивые тоже можно продолжать мастерить, но не так много: на них спрос не столь велик.
        — Здраво рассуждаешь, госпожа, — согласилась Бутрима.
        Огнеслава так увлеклась работой в кузне, что совсем забыла о своём пустом желудке. За час до полудня он начал давать о себе знать, сжимаясь в голодных судорогах и отчаянно бурча; заслышав этот утробный «разговор», Славна усмехнулась:
        — Что, сосёт червячок? Ты хоть завтракала сегодня, княжна?
        — Нет, воды только с утра выпила, — смущённо призналась Огнеслава. — Я рано поднялась, не хотела никого тревожить…
        — Вот что, госпожа: ступай-ка ты домой да перекуси, — сказала подошедшая Бутрима. — Мы тоже скоро на обед расходиться станем. А работа, как говорится, не волк…
        — Ох, Громаза, ещё какой волк! — рассмеялась Огнеслава. — Да такой зубастый — страсть! Дел в Заряславле — уйма, хоть с утра до ночи крутись… Ума не приложу, как Светолика со всем справлялась!
        — Ничего, пообвыкнешься — и ты справляться будешь, — сказала Бутрима.
        — Мне до моей сестрицы далеко, — вздохнула княжна.
        Она действительно собралась было домой, дабы утихомирить вопли желудка, но тут вспомнила о стекольных мастерских, коих в ведении Светолики тоже находилось немало. Напившись из родника вместо обеда, Огнеслава направилась туда.
        И снова её охватил жар — не слабее, чем в кузне. Стекольщицы делали разнообразную красивую посуду и утварь: кувшины, чарки, кубки, блюда; произведением этих мастериц были и великолепные окна с узорами из разноцветного стекла — для богатых хором и дворцов знатных Сестёр; также Огнеславе довелось увидеть ещё одно изобретение Светолики — совсем свежее, разработанное ею незадолго до войны. Повсеместно в качестве зеркал использовались гладкие медные пластины, но деятельная княжна выловила из своих снов способ изготовления стеклянного зеркала, покрытого отражающим слоем. Расплавленное стекло выливалось на жаропрочную столешницу, раскатывалось валиком в тонкий лист, а когда затвердевало, на него особым способом, с помощью волшбы, наносили тончайшее серебристое напыление.
        — Изначально в составе этого сплава должна быть ртуть, — объяснили Огнеславе мастерицы. — Но госпожа Светолика сказала, что она ядовита, и надо очень постараться, дабы найти ей замену, причём такую, чтоб не страдало качество зеркала. И мы нашли.
        Две мастерицы стояли с противоположных сторон стеклянного листа, и между их рук натянутыми струнами сияли зеленоватые нити волшбы, образуя мелкую сетку. Третья кошка выливала на стекло через эту сетку сплав, и он ложился слоем тоньше волоска, впитывая в себя волшбу; отражение в таком зеркале получалось столь ошеломительно чистым, что «зазеркалье» невозможно было отличить от действительности во всём богатстве её красок.
        — Госпожа Светолика говорила, что это будут наши особые, белогорские зеркала, поскольку волшба есть только у нас. Люди могут мудрить с составом сплава, со способом стекольного литья или выдувки, но волшбу никто и никогда не сможет повторить. Это — наше, белогорское достояние. Что прикажешь, госпожа? Будем продолжать?
        — Непременно, — сказала Огнеслава, разглядывая себя в готовом зеркале. — Наработки моей сестры нужно обязательно сохранять, развивать и использовать. Зеркала, равных которым не будет ни у кого, — вы представляете себе, какая это статья дохода? Мы будем вывозить их в другие страны и продавать за немалые деньги… И их будут покупать, потому что это — лучшие зеркала, какие только могут существовать на свете!
        С этими словами княжна склонилась к своему отражению поближе, подмигнула себе и огладила ладонью голову. Каждый волосок в бровях, каждая ресничка, каждое пятнышко — всё это передавалось зеркалом в неизменном, совершенно точном виде. Не поймёшь, где настоящая Огнеслава, а где её двойник…
        — А вы могли бы сделать два небольших настольных зеркала? Вот таких? — спросила она у мастериц, показывая руками приблизительный размер. — Я хочу подарить их двум самым прекрасным женщинам на свете — моей супруге и супруге моей сестры.
        — Изволь, госпожа, сделаем в лучшем виде, — поклонились кошки. — Оправу какую изволишь — с каменьями, без? Может, с жемчугами?
        — Делайте с каменьями, — подумав, решила княжна. — Одну — с красными яхонтами, другую — с голубыми.
        Она тут же посмотрела вырезанные из дерева образцы оправ и выбрала понравившиеся.
        — Вот такие мне сделайте, хорошо? А ещё… Ежели отражающий слой делается с помощью волшбы и впитывает её в себя, то, быть может, зеркала и волшебными свойствами обладают? — вдруг осенило Огнеславу.
        — Обладают, а как же, — с поклоном подтвердила одна из мастериц эту догадку. — К примеру, ежели у тебя, госпожа, есть одно зеркало, а у твоей супруги — другое, вы можете увидеть друг друга на расстоянии и даже поговорить. Нужно только приказать зеркалу: «Покажи мне мою супругу». Или можно попросить зеркало показать какое-то место, чтобы узнать, что там сейчас творится.
        — Любое место? — удивилась княжна.
        — Не совсем любое, а только то, которое тебе знакомо, — был уточняющий ответ. — Дело в том, что везде, где мы бываем, остаются наши невидимые следы. Вот через них-то зеркало и делает своё дело, прокладывая что-то вроде прохода от тебя до того места, где есть твой след.
        — Да этим зеркалам цены нет! — восхищённо воскликнула Огнеслава и с воодушевлением пустила свои мысли в мечтательный полёт: — Это ж какое применение им можно найти! К примеру, ежели пограничниц маленькими зеркальцами снабдить, то насколько проще будет охранять границу! Или захочет, скажем, государыня меня вызвать к себе на доклад — возьмёт и позовёт меня через зеркало, а я ей через него же обо всём и доложу… Ну, это ежели она не прикажет явиться лично. Да мало ли ещё что… Нет, правда, вы непревзойдённые мастерицы своего дела!
        — Благодарствуем на добром слове, госпожа, — поклонились кошки, польщённые.
        — Тогда к этим двум зеркалам сделайте мне ещё третье, маленькое, чтоб при себе можно было носить, — попросила княжна. — Это на случай, ежели я по своей супруге соскучусь и увидеть её захочу.
        — А ты не опасаешься, госпожа, что одна из двух прекраснейших женщин на свете станет тебе докучать, вызывая тебя через сие зеркало ежечасно? — хитро и улыбчиво прищурились стекольщицы. — А ты будешь занята делами, начнёшь сердиться…
        — Хм, — призадумалась Огнеслава, взявшись за подбородок. — Нет, Берёзка не стала бы так делать, зачем ей… А! — смутилась она, покраснев. — Или вы мою жену имеете в виду? Ну… А станет ли зеркало работать, ежели его, скажем, тряпицей какой накрыть?
        — Закрытое чем-либо зеркало не будет ничего показывать, — ответили мастерицы.
        — Хм, хм, так, — размышляла княжна. — Ежели я своё зеркальце закрою, чтоб меня никто не отвлекал, когда я занята, то какой смысл тогда его носить с собою? Супруга ещё обижаться начнёт, почему не отвечаю…
        — Ну, твоя супруга ведь понимать должна, что ты делами занята, работа у тебя такая — Заряславлем управлять, — со смехом ответили кошки.
        — В общем, всё это ещё надобно обдумать хорошенько, — заключила Огнеслава. — Пока третье зеркальце не делайте. Может, позже.
        — Как скажешь, госпожа.
        Тут Огнеславу укололо весёлой иголочкой желание увидеть зеркало в действии. Она попросила его показать ей супругу, и тут же вместо собственного отражения княжна увидела Зорицу, которая сидела в светлице за вышивкой и о чём-то оживлённо беседовала с вдовой Светолики. Пальцы Огнеславы сами потянулись к гладкой, прохладной поверхности стекла и дотронулись до лица Берёзки… Вздрогнув и опять смутившись до макового жара на лице — даже голова порозовела, как ей показалось, — княжна велела зеркалу показать дочку. Рада с Ратиборой бегали по саду, играя в догонялки, и Огнеслава улыбнулась. И тут по её спине пробежал неприятными скользкими лапками холодок догадки.
        — Слушайте, так ведь от всевидящего ока этого зеркала нигде нельзя укрыться! — воскликнула она. — Этак, пожалуй, все будут следить за всеми… Даже за государыней смогут подглядывать! Нет, умелицы мои, это недопустимо. Зеркальце надо дорабатывать. Можете ли вы что-то сделать с волшбой, чтобы такого свойства больше не стало?
        — Да, госпожа, всё возможно, — успокоили её кошки-мастерицы. — Можно прописать в самой волшбе запрет на показ тех или иных мест или людей. Или чтобы зеркало работало только в руках кого-то одного, а у всех остальных — нет, и тогда твоим личным зеркалом не сможет воспользоваться в целях слежки никто чужой. А можно сделать его и обычным.
        — В общем, так, мои родные… Изготовление зеркал с волшебными свойствами пока отставить, мне надобно обсудить это с государыней Лесиярой, — решила Огнеслава. — Это вопрос крайне непростой, тут следует всё продумать и предусмотреть. Делайте пока обыкновенные зеркала — такие, чтоб нельзя было через них ни за кем следить. Это мой строжайший приказ! Те, что уже успели сделать — разбить, чтоб они не попали ни в чьи чужие руки.
        — Как прикажешь, госпожа. Однако мы можем просто снять с них слой с волшбой и наложить другой, не показывающий ничего, кроме отражения.
        — Так и сделайте. И те зеркала, что я вам заказала, тоже изготовьте обычными.
        — Твоя воля, госпожа.
        На выходе из стекольной мастерской Огнеславу уже ждала посланница из домашних слуг. Советницы просили княжну по возможности побыстрее вернуться во дворец, так как встречи с нею ожидали кошки из Заряславской библиотеки. Желудок отозвался досадливым жжением: обед опять откладывался. Или, быть может, стоило соединить приятное с полезным?
        Явившись во дворец, зверски проголодавшаяся Огнеслава велела подать обед, а сама поспешно умылась, переоделась и отправилась на встречу с представительницами учёного сословия. Это были две рослые, видные, величаво-светлые обликом кошки в длиннополых одеждах: одна — с волнистыми золотисто-ржаными локонами, обрамлявшими обширный умный лоб и пышно ниспадавшими ей на плечи, вторая — с гладкой и прямой тёмно-русой «шапочкой» и коротко выстриженным затылком. Под серыми, невзрачными и строгими верхними балахонами празднично белели вышитые рубашки с кушаками, а на ногах красовались щеголеватые чёрные сапоги с золотыми кисточками.
        — Здравия тебе, госпожа, — проговорила светловолосая кошка с чинным и почтительным поклоном.
        — Здравия и счастья на многие лета, — присоединилась к её приветствию вторая.
        — И вам здравия, — молвила Огнеслава с улыбкой. — Вы меня простите великодушно, но я сегодня встала чуть свет, и до сего часа у меня во рту не было и маковой росинки. Я приказала накрывать на стол, так что не откажитесь отобедать с нами, досточтимые госпожи.
        Посетительницы переглянулись, улыбнулись и… не отказались. Советницы чуть приметно кивнули, выражая своё одобрение, и Огнеслава не забыла пригласить за обеденный стол и их.
        Рада с Ратиборой выбежали княжне навстречу, встрёпанные, румяные, с искорками веселья в глазёнках, что не могло не радовать Огнеславу. Душа осиротевшей Ратиборы, кажется, понемногу оттаивала, согревалась в домашнем тепле и родительской ласке, и по большей части это была, конечно, заслуга Берёзки. На долю девочки уже в столь юном возрасте выпал целый ворох невзгод: потеряв одну семью, она обрела новую, но голубоглазая звезда настоящей родительницы, едва показавшись на небосклоне детства Ратиборы, тут же закатилась в вечность. Огнеслава, подхватив девочек на руки, прижала их к груди и поочерёдно расцеловала.
        — Привет вам, мои родные.
        — А ты уже пришла с работы, матушка Огнеслава, или опять уйдёшь? — спросила Рада.
        — У матушки Огнеславы просто жутко много всяких дел! Аж голова кругом идёт, — с ласковым смешком ответила княжна, чмокая дочку в носик, и при этом ничуть не покривила душой. — Я сегодня утром убежала, даже не позавтракав, вот так… И, боюсь, после обеда опять убегу, так что увидимся мы с вами только вечером. А сейчас — за стол! Только ведите себя хорошо: у нас гостьи!
        Берёзка чёрной тенью прильнула к дверному косяку, с улыбкой любуясь встречей Огнеславы с девочками. Крупное кольцо смотрелось тяжеловесно на её тонком пальчике, ещё больше подчёркивая хрупкость. Соскользнув с косяка, её рука невесомо легла в протянутую ладонь княжны, и они вместе прошли в трапезную, где уже по-хозяйски крутилась около стола Зорица.
        Обед снова был подан с княжеской роскошью: духовитый, рассыпчатый пирог с осетриной, жареная дичь и птица с замороженными впрок овощами, золотая стерляжья уха, узорчатые блины с солёной белужьей икрой… И всего — много, хватило бы накормить полную горницу гостей. Привыкшая к скромности Огнеслава внутренне содрогнулась от такого расточительства: им было не осилить и пятой части того, что стояло перед ними. Не съеденное наверняка с радостью «подметут» слуги, и только это обстоятельство расправляло нахмуренные брови княжны. Впрочем, сейчас приходилось мириться с этим не нужным самой Огнеславе великолепием: гостей следовало принимать со всей возможной щедростью.
        И гостьи, надо сказать, воздавали яствам должное с большим удовольствием. Ростом, силой и статью учёные кошки могли запросто потягаться с оружейницами, а кушала каждая за троих. Светловолосую хранительницу мудрости звали Здимирой, а её спутницу — Свенеледой; пришли они, затем что библиотека осталась без руководительницы. Обязанности оной временно исполняла Здимира, а Свенеледа служила её письмоводительницей и правой рукой.
        — В связи с тем прискорбным обстоятельством, что госпожа Светолика не оставила никаких предписаний на случай своей кончины, мы хотели бы получить твои распоряжения насчёт того, как нам следует поступить в сложившемся положении, госпожа Огнеслава, — витиевато выразилась Здимира. — Посему мы, собственно, и осмелились тебя побеспокоить. Желаешь ли ты сама возглавить библиотеку или же предпочтёшь возложить руководство ею на кого-то из твоих покорных слуг?
        — Я бы с удовольствием занялась делами библиотеки, но вся загвоздка в том, что мои познания в науках не столь обширны, разносторонни и глубоки, как у моей сестры, — ответила Огнеслава, невольно подражая замысловатой речи гостьи и старательно подбирая слова. — То есть, конечно, основы наук я постигала в юности, но выбрала кузнечно-оружейную стезю, в то время как моя сестра расширяла свой… э-э… познавательный кругозор. Боюсь, у меня не хватит ни опыта, ни знаний, дабы руководить таким… э-э… всеобъемлющим научным заведением. То есть, мне очень хотелось бы, чтобы библиотека развивалась, пополняла свою сокровищницу, и я буду следить за тем, чтобы её нужды обеспечивались надлежащим образом, однако руководство должен осуществлять кто-то более… гм, знающий и опытный, нежели я. Уф… — Огнеслава выдохнула, чувствуя, что её запас «умных» выражений подходит к концу, и со смешком подытожила: — Ну, вы меня поняли.
        — Вполне, госпожа, — чуть поклонилась Здимира. — Кого бы ты хотела видеть на сей ответственной должности?
        — Думаю, сперва мне стоит поближе познакомиться и с самой библиотекой, и с составом её хранительниц и преподавательниц, — сказала Огнеслава. — После обеда мы могли бы прогуляться туда. Вы бы показали мне там всё, а уж тогда и что-то решать можно.
        — Мы с удовольствием покажем тебе библиотеку, госпожа.
        Вместо послеобеденного отдыха и прогулки по саду, которых так жаждали девочки и Зорица, Огнеслава вместе с хранительницами и советницами отправилась в город. Библиотека располагалась в величественном белокаменном здании с высоким и широким крыльцом; войдя, княжна погрузилась в прохладную мраморную тишину, которую изредка нарушал негромкий звук шагов и приглушённых голосов. Собственно книгохранилище занимало подвальный, первый и второй ярус здания, а на третьем располагались просторные помещения для научных занятий; свет обильно струился в высокие и широкие стрельчатые окна, украшенные изящной вязью стальных узоров и забранные вместо слюдяных пластин новейшим листовым стеклом. Приоткрыв дверь в длинный покой, в котором за столами работало множество кошек в таких же долгополых одеждах, Здимира полушёпотом пояснила:
        — Тут у нас скрипторий — или, по-нашему, отдел переписки книг.
        В другом столь же протяжённом помещении сотрудницы библиотеки сидели, обложенные множеством свитков и томов, и что-то выписывали на отдельных листах; среди женщин-кошек княжна заметила и нескольких белогорских дев, от занятий науками не утративших своего прелестного, изящного облика. Даже серые балахоны не портили их.
        — Это переводческий отдел, — шепнула Здимира. — В нашем собрании представлены, как правило, и труды в подлинниках, и их переводы.
        В нескольких покоях шли занятия с молодыми ученицами: в одном слушательницам рассказывалось о животных и растениях далёких стран, в другом разбиралась грамматика еладийского языка, в третьем изучалось звёздное небо…
        — Самые способные ученицы отправляются на обучение в Евнаполь, — поведала Здимира. — Госпожа Светолика заключила соглашение с Евнапольской библиотекой, и они предоставляют нам свои книги для снятия с них списков.
        Также в здании имелись покои для отдыха учениц и сотрудниц, снабжённые множеством изящных лавочек со спинками; в стеклянных ёмкостях плавали среди зелёных водорослей золотистые рыбки, а круглые окна в потолке озаряли сверху мягким дневным светом деревья с длинными острыми листьями, растущие в бочках.
        — Это пальмы из Евнаполя, — сказала Здимира. — Зимой эти комнаты отапливаются, и деревья хорошо растут. А ещё у нас тут растут лимонные деревья и деревья наранги; благодаря чудотворным и нежным ручкам белогорских дев они даже цветут и дают плоды. Лимоны — светло-жёлтые и кислые до невозможности, а вот наранги — янтарно-золотистые и весьма приятные на вкус.
        — Красиво у вас тут, — молвила Огнеслава, обойдя бочки с выходцами из тёплых краёв и с улыбкой остановившись около рыбок. — Тоже Светолика выдумала?
        — Она создала здесь всё — от внешнего и внутреннего вида здания до подбора преподавательниц, — ответила Здимира. — Библиотека была построена по её рисункам и чертежам. Я первой получила от госпожи Светолики приглашение работать здесь, занимаясь сбором книг и поиском новых учёных наставниц. Многие преподавательницы и переводчицы вышли из числа здешних же выпускниц — самых лучших и одарённых.
        — И почему ей было суждено уйти? — вздохнула Огнеслава, подняв взор к круглому окну в потолке, сквозь которое синело чистое небо. — У неё осталась прекрасная супруга и две дочурки, одна из которых ещё находится в материнской утробе… Столько недоделанных дел, столько замыслов, разработок… Где справедливость? Почему Меч Предков указал на Светолику, а не, скажем, на меня? Меня, кстати сказать, даже не позвали на тот совет, будто уже вычеркнули, забыли… Впрочем, я сама выбрала путь скромной оружейницы, но эта же причудливая судьба, что унесла жизнь моей сестры, поставила меня на её место. Где в этом законность, правильность, разумность? Где совесть у этой Ткачихи, что плетёт узор наших жизней?
        — У меня нет точных ответов на твои вопросы, госпожа, — с мягкой грустью в шелковистых струйках голоса молвила Здимира. — Быть может, существуют законы бытия, которых мы ещё не познали, и есть незримые скрижали, на которых прописаны те уроки и испытания, кои нам предстоит пройти, придя на землю. У каждого они свои. Я тоже безмерно скорблю о госпоже Светолике… Но, как бы кощунственно по отношению к ней это ни звучало, жизнь идёт своим чередом. Мы остаёмся на земле, и нам придётся решать задачи, что встали перед нами. Ты бы хотела встретиться с учёными наставницами, чтобы выбрать из них ту, которая, по твоему разумению, лучше всего подходит для управления библиотекой?
        — Я хотела бы с ними познакомиться, — улыбнулась Огнеслава. — Но свой выбор я уже сделала, честно говоря. Ежели Светолика пригласила тебя сюда первой, и ты трудишься тут с самого основания библиотеки, то лучшей управительницы и не сыскать.
        — Госпожа… Моё сердце трепещет от оказанного мне доверия, — с глубоким поклоном произнесла хранительница.
        — Да брось, — усмехнулась княжна. — Ты уже управляешь библиотекой, хоть и временно. Но временную должность можно всегда перевести в постоянную. Ежели нужно подписать какую-то бумагу, то я готова это сделать.
        Одобрительные взгляды советниц удостоверили Огнеславу в том, что она не ошибалась в этом назначении. Необходимая бумага была уже подготовлена, оставалось только вписать имя в предусмотренное для него место, что княжна и сделала. После этого она посидела на нескольких занятиях, переходя из комнаты в комнату, при этом ей всякий раз приходилось повторять:
        — Прошу вас, продолжайте, не обращайте на меня внимания!
        Собственная юность и ученические годы всплывали в туманной реке её памяти; она совсем позабыла еладийский язык и основы изящной словесности, но вот многое из точных наук, к её удивлению, не выветрилось из головы. Пока ученица, хорошенькая белогорская дева с толстой тёмно-русой косой и пушистыми ресницами, мудрила над расчётом объёма усечённого конуса, сопя и грызя писало у большой восковой доски на стене, Огнеслава уже решила задачку в уме. Подмигнув красавице, она попыталась показать ей ответ на пальцах, но наставница, длинная и худая, как жердь, строго сказала:
        — Госпожа, не подсказывай.
        Огнеслава сделала извиняющийся поклон, но долго сохранять непроницаемый вид у неё не получилось. Ещё раз не удержавшись от подмигивания, она вогнала прелестную ученицу в краску смущения.
        — Здимира тобою очарована, госпожа, — сообщила ей Мрагвица, когда они вернулись из библиотеки во дворец. — Ты делаешь успехи.
        — Мне она тоже пришлась по душе, — засмеялась княжна. — Оттого у меня и не было сомнений, что эту должность следует отдать ей.
        — Чутьё — это хорошо, — молвила Рачена. — Оно во многом поможет тебе подбирать соратниц и верных помощниц.
        В кузне княжну уже не ждали — думали, что она занята более важными делами, но Огнеславе было в радость снова окунуться в грохочущий жар, способный пронять и встряхнуть до самого нутра, выбить пыль из души. Очистительный дух пламени освобождал голову для нужных мыслей, изгонял тоску и дарил ярко-рыжие и горячие, трепещущие перьями-языками крылья.
        Вот слуги, наверно, удивятся её виду: вполне чистая одежда (хотя ворот рубашки, кажется, всё-таки заляпала грязной рукой, когда одевалась), но при этом — чумазое, потное и совершенно счастливое лицо. Сердце обречённо и сладко сжималось при мыслях о Берёзке; за этот долгий насыщенный день правда созрела внутри: да, влюбилась. Давно она не ощущала себя такой по-хорошему усталой, удовлетворённо-измотанной и безнадёжно, коленопреклонённо, молчаливо влюблённой. Тёплое и крепкое, как каменный дом, чувство к жене, впрочем, никуда не исчезло, Зорица не опостылела ей, не прискучила, Огнеслава с улыбкой мысленно ласкала её чёрные косы и шёлковые плечи, но Берёзка поселилась в её сердце подстреленной лебёдушкой, которую хотелось взять на руки, перевязать рану и нести, нести бесконечно в своих объятиях…
        Нет, никогда она не скажет девушке этих слов, не прикоснётся иначе, чем как к сестре, никогда не изменит жене, не опошлит это чистое восхищение плотскими помыслами — и не только из-за того, что Берёзка ждёт ребёнка. Просто нельзя было взять и разрушить эту стену тайны, эту светлую печать молчания, не испугав, не оскорбив, не вызвав неприязни своими притязаниями и домогательствами… Нельзя, немыслимо, кощунственно.
        «Если я скажу ей, это вынудит её уйти», — зябким осенним инеем ложилось на сердце осознание.
        Сорвав шапку и подставляя голову холодящим поглаживаниям ветра, Огнеслава шагала по дорожкам сада, пока не увидела очертания знакомой хрупкой фигурки, отягощённой чёрным нарядом.

***
        Берёзка зябко ёжилась, бродя по дорожкам вечернего сада в одиночестве. Да, в каждом черешневом дереве жила она, Светолика; её дух пропитывал одетую льдистой коркой подтаявшего снега землю и недосягаемо-чистое, покрытое смущённым румянцем зари небо.
        Соколко, Боско и воины Владорха покинули Белые горы, направляясь в Гудок: Воронецкое княжество было полно кошек, освобождавших от навиев город за городом, деревню за деревней, и на дорогах стало намного безопаснее. Мальчик, привязавшийся к Стояну Благутичу и его супруге Милеве, как к родным родителям, хотел остаться с ними; Зденка, не вынеся разлуки со Светоликой, превратилась в печальную иву у пруда, и её медленно зарастающее корой лицо всё ещё стояло у Берёзки перед мысленным взором. Она осталась совсем одна в огромном дворце, где всё помнило княжну, её смех и голос, а призрак отзвука её шагов ещё отдавался под сводами потолка… Весть о том, что здесь теперь поселится новая наследница престола, княжна Огнеслава, настигла и словно вытянула Берёзку холодным кнутом. Первой мыслью было — уйти, вернуться в Гудок, в дом свёкра и свекрови, к братцу Драгашу и сестрицам погибшего Первуши. Вдовой она оттуда уезжала в Белые горы — вдовой и придёт назад. Кольцо теперь работало на запад, так что один шаг в проход — и она дома. Драгаш, наверно, соскучился… И у матушки Милевы сердце, поди, изболелось. Ничего,
приживётся Ратибора на земле Воронецкого княжества: хмари, поговаривали, там почти не осталось.
        Так Берёзка и хотела заявить Огнеславе, которую ещё ни разу не видела, однако, заслышав вдруг голос Светолики, она оторопела. Сердце повисло на тонкой ниточке, раскачиваясь в стороны, а Светолика разговаривала с какой-то другой женщиной, называя её «милой»… Стискивая заледеневшей рукой тёплую ручку Ратиборы, Берёзка вышла к ним, но вместо своей супруги увидела незнакомую молодую кошку, очень похожую на Лесияру — такой княгиня, наверно, была в юности. Под шапкой у незнакомки оказалась причёска оружейницы.
        Берёзка не смогла сказать гордых и твёрдых слов, которые готовила для новой хозяйки дворца: улыбка Огнеславы, её поцелуй и сердечное пожатие руки вынули из неё холодный стержень отчуждения, оставив Берёзку растерянной, а голос, до острой боли родной и любимый, приводил её на грань слёз.
        — Ты — часть нашей семьи, — звучал он. — Не думай, что ты осталась одна! Мы все — с тобой: я, моя супруга Зорица, государыня Лесияра… Ты — родная для нас, и это — твой дом.
        Глядя в эти искренние, тёплые глаза цвета летнего вечера, Берёзка корила себя за недавнюю смутную враждебность, на которую она пыталась настроить себя по отношению к той, с кем даже ещё не успела толком познакомиться. Огнеслава пришла не одна — с супругой и дочкой, которая была лишь немногим старше Ратиборы; во взгляде княжны, обращённом на племянницу, сияло столько родительской ласки, неподдельной и щедрой, что все сомнения Берёзки растаяли: вот оно, родное плечо для осиротевшей девочки.
        Едва переступив порог дворца, Огнеслава не стала сидеть сложа руки — тут же умчалась для осмотра города и окрестностей, а также знакомства с делами, которые вела её сестра. Хорошо ли, плохо ли она станет вести эти дела — не это заботило Берёзку, её мучил вопрос: как же жить, слыша каждый день этот голос? Или, быть может, ей одной мерещилось такое? Как бы то ни было, пока советницы давали Огнеславе вводные наставления и показывали ей новые владения, сердце Берёзки немного замедлило свой загнанный стук, а общество Зорицы приятно окунуло её в волны домашнего уюта и мягкого, женственного спокойствия. С ней, искусной рукодельницей, озарённой светом белогорской мудрости, было легко и говорить, и молчать, а девочки, кажется, пришлись друг другу по душе и уже через час после знакомства играли вместе во дворе, соревнуясь, кто выше залезет на дерево.
        — Берёзка! — Снова этот голос заставил её вздрогнуть всей душой от нежной, сумрачно-щемящей, закатной тоски, разлившейся в пропитанном весной воздухе.
        Оборачивалась она медленно, чтобы несоответствие слышимого и видимого не хлестнуло острой, как тетива, болью. Огнеслава стояла около черешневого дерева в нескольких шагах от неё, с шапкой в руке и в небрежно расстёгнутом кафтане; её лицо и круглая, гладкая голова пестрели пятнами копоти и влажно лоснились, коса золотилась на плече, а глаза сияли ласковым, белогорским светом. Выглядела княжна так, будто возвращалась изрядно навеселе с бурной гулянки, только хмельным от неё не пахло — пахло потом, сталью, железной окалиной, чем-то горелым… Этот непривычно острый, трудовой, суровый запах, более уместный от простых ремесленников, нежели от особ княжеских кровей, цеплял Берёзку за сердце сильнее всех самых изысканных благовоний. Нечто пронзительное, глубоко женское шевельнулось в ней, укололо сладким шипом: как же повезло Зорице с супругой! Можно было отдать всё за добрый свет этих улыбающихся глаз, за шершавость горячих рабочих рук, способных обнять любимую нежно и крепко, за твёрдость этих дышащих силой плеч, которые могли позволить себе второпях наброшенную одежду и беспечно испачканный сажей
воротник дорогой рубашки…
        Они остановились вплотную друг к другу, не разводя скрещенных, сцепленных, зачарованных взоров.
        — Откуда ты такая чумазая? — Смешок нежданным гостем вырвался из груди Берёзки, и она достала чистый вышитый платочек из рукава, чтобы вытереть с лица Огнеславы грязь.
        Платочек не успел испачкаться сам: рука княжны поймала и тепло сжала её запястье.
        — И руки тоже! — улыбчиво «ужаснулась» Берёзка и тут же похолодела от смущения и оторопи: глубокая, безграничная, далеко не сестринская нежность жарко дышала в немигающих, пристальных глазах княжны.
        — С работы я, вестимо, оттого и грязная, — шевельнулись губы Огнеславы в обжигающей близости от губ Берёзки. — Коваль я, и хоть судьба меня сюда забросила Заряславлем править, ковалем и останусь. Хороших мастериц сестра в своих кузнях собрала — душа моя радуется.
        Запах кузнеца, близкий, родной и настоящий, смешивался с бесприютной, зовущей в странствия свежестью мокрого снега, талой воды, озябших веток и просыпающихся почек. В Берёзке озорным котёнком шевельнулся соблазн потрогать голову Огнеславы, и она положила ладонь на чуть колющийся незримой щетиной череп. Ресницы княжны вздрогнули, глаза закрылись: она будто прислушивалась к прикосновению, впитывала тепло руки Берёзки, удивляясь ему и благодаря за него.
        «Ты. Моя. Жена», — густым вечерним гулом гудело небесное эхо, а сад вторил ему колыханием голых веток.
        «Ты. Моя. Жена», — мерцал тонкий серпик луны, словно нарисованный белой краской на густеющей холодной синеве небосклона.
        «Ты. Моя. Жена», — молчаливо темнели где-то далеко за спиной пушистые ели у дворцового крыльца.
        «Твоя. Твоя навеки», — покатились слёзы по щекам Берёзки тёплым напоминанием о пещере Восточного Ключа, о покое Тихой Рощи и о золотом сиянии времени, застывшего в немом преклонении перед этим соединением-расставанием.
        В открывшихся глазах Огнеславы отразилось вопросительное огорчение, тёмные от сажи пальцы с неуклюжей бережностью стёрли солёные ручейки с лица Берёзки, а потом шутливо подцепили её подбородок и приподняли.
        — Только не уходи от нас, Берёзонька. Не вздумай! Ты — наша… Моя. — Это слово, «моя», дерзко упало каплей расплавленной стали на грудь Берёзке, но вслед за ним прошелестело тихое и виноватое: — Сестрёнка.
        А рука, пачкая кожу Берёзки копотью, сжимала её пальцы нежно, крепко, жарко, отчаянно — не вырваться, не отступить в вечерний холод, не уйти в весеннее одиночество садовых дорожек.
        — Куда ж я теперь пойду? — мокрыми от слёз губами улыбнулась Берёзка, усталой мягкостью отвечая на испытующую пронзительность взора княжны. — Куда я денусь, когда всё самое родное — здесь? Этот сад, эти черешни… Это небо. Ратибора, Рада, Зорица… Ты.
        «Ты» было ответом на «моя… сестрёнка», и Огнеслава поняла, почувствовала и обуздала свою нежность, чуть ослабив пожатие руки, но всё ещё не выпуская пальцев Берёзки. Острый блеск её очей чуть померк, став приглушённо-грустноватым, задумчивым.
        — А ежели я захочу позвать к себе своих родных, которые остались в Гудке? — спросила девушка. — Стоян Благутич и матушка Милева… Я не могу называть их бывшими свёкром и свекровью: они стали мне отцом и матерью. А ещё их дочки… И Боско, и Драгаш. Ты дозволишь мне взять их к себе, или я слишком многого прошу?
        — Как мы можем допустить, чтобы ты была в разлуке с теми, кто тебе дорог? — Сдержанно-мягкая улыбка приподняла уголки губ Огнеславы, в глазах сияла мудрая белогорская ласка. — Конечно, милая, зови их всех. Дворец большой — места хватит и ещё останется.
        Короткого, сухого «благодарю тебя» было слишком мало, но что ещё могла Берёзка дать сейчас Огнеславе? Склонившись над испачканной шероховатой рукой, крупной, с длинными сильными пальцами, она прильнула к ней губами. Княжна, побледнев от смущения и обронив шапку, высвободила руку, словно Берёзка сделала нечто недопустимое.
        — Ты разрешишь? — спросила она вдруг.
        Берёзка не сразу поняла, на что та спрашивала позволения, и безмолвно похолодела, очутившись у Огнеславы на руках. Сопротивление было бесполезно: земля и снег ушли из-под ног, сапожки повисли в воздухе, а глаза княжны чистыми звёздами мерцали совсем близко.
        — Не бойся… Доверься мне, я не обижу тебя, — шептала та. — Позволь мне сделать это и от имени Светолики, и от себя. Ты заслужила, чтобы тебя так носили всегда.
        Этот шёпот с пуховой мягкостью касался души и высушивал слёзы, запах весны и кузни от Огнеславы усмирял боль, а голос звучал утешительным посланием из-за той грани, откуда уже никогда не вернутся родные глаза цвета голубого хрусталя. Оставалось только смириться и обнять княжну за плечи, что Берёзка и сделала с зябким содроганием, охваченная волной внезапного озноба. Закрыв глаза и уткнувшись лбом в слегка шершавый висок Огнеславы, она отдавалась мерному, баюкающему покачиванию и слушала звук шагов. Устыдившись вопрошающего тёмного бархата величавых елей-стражниц у крыльца, Берёзка дрогнувшим голосом попросила:
        — Ну всё… Поставь меня, сестрица.
        По ступенькам она поднималась сама, а её рука грелась в руке княжны. Ели блестели алмазными капельками то ли смолы, то ли росы, то ли слёз, а дымчато-голубые сумерки дышали в спину близостью нового рассвета — уже не одинокого.

***
        Стук каблуков щёлкал коротким эхом, отдаваясь от каменных стен темницы, белый плащ Дамрад мёл нижним краем пол, а на её запястьях серебристо мерцали три пары наручников, повисая на руках и плечах тяжестью. Даже если бы Дамрад очень сильно захотела, она не смогла бы нанести и слабого удара ни одной из вооружённых до зубов стражниц-кошек, сопровождавших её на встречу с правительницей Белых гор.
        Её не подвергали ни пыткам, ни побоям, в пище тоже не отказывали, но последнюю Дамрад отвергала сама. Может, наручники так действовали, наполняя нутро тягучей тошнотой, а может, обречённость лежала на ней смертельным, пригибающим к земле грузом — как бы то ни было, владычица навиев могла только пить. Раз в день она принимала немного молока и воды, зато постоянно цедила то хмельной мёд, то горькое крепкое пиво; в этих напитках её не ограничивали, дабы их питательность хоть как-то поддерживала силы знатной узницы. Вследствие этого голова Дамрад постоянно пребывала в облаке тоскливого, вязкого хмеля, не нарушавшего, впрочем, чёткости и трезвости мыслей.
        Престольную палату озарял золотисто-янтарный свет жаровен в виде кошачьих пастей, мягкость ковровой дорожки бархатно приглушала звук шагов. По знаку опустившейся ей на плечо руки Дамрад остановилась перед престолом, с которого на неё взирала Лесияра. Грудь белогорской княгини холодно мерцала пластинками кольчуги, на плечи струились пряди почти совсем седых волос, но лицо оставалось ещё молодым и гладким, хотя его и омрачала печать суровости. Голос её, впрочем, прозвучал учтиво.
        — Здравствуй, Дамрад. Мне докладывают, что ты ничего не ешь. Тебе нездоровится, должно быть?
        — И тебе не хворать, княгиня. Ежели б с меня сняли хотя бы одну пару этих наручников — кто знает, быть может, я и чувствовала бы себя лучше, — угрюмо ответила Дамрад. — Пытаться бежать или буйствовать я не собираюсь. Моя игра проиграна, я осознаю это.
        — Хорошо, — кивнула Лесияра, делая стражницам знак. — Оставьте на ней только одну пару.
        От нажима пальцев дружинницы зачарованные запястья распались, и тяжесть как будто стала меньше. Хмель немного качнул под Дамрад пол, и она для устойчивости расставила ноги чуть шире.
        — Так лучше? — спросила Лесияра.
        — Благодарю, — с кивком отозвалась владычица навиев. — Тебе, я слышала, тоже досталось, княгиня? Как твоя рана — зажила?
        — Я здорова, благодарствую, — чуть поклонилась правительница Белых гор.
        Её взгляд колко ослеплял Дамрад блеском голубого неба, сурового и спокойного, и она предпочитала смотреть на высокие светло-серые сапоги Лесияры.
        — Ну что ж, — молвила княгиня. — Надеюсь, больше ничто не мешает нам говорить? Ежели нет, то я хотела бы услышать от тебя вот что. Война, как ты сама понимаешь, тобою проиграна, твои псы вытеснены почти из всех городов и деревень Воронецкого княжества. Согласна ли ты подписать указ, повелевающий им безоговорочно сдаться и прекратить всякое сопротивление? Со своей стороны я обещаю сохранение жизни всем находящимся в Яви навиям, а также обеспечу вам отход к старому, запечатанному проходу в ваш мир, чтобы вы могли вернуться восвояси. Полагаю, ты знаешь, и как открыть его снова, и как запечатать за собою, дабы наши миры в ближайшие пять веков ничто не связывало — ни вражда, ни дружба.
        — Боюсь, Навь не выдержит столько, — мрачно скривила уголок губ Дамрад. — Она гибнет, княгиня. Разрушается. Оттого мы и предприняли этот поход. Нам был нужен новый дом, но нас слишком много, да и вас немало в Яви — вместе мы бы не ужились. Истребительная война решила бы вопрос, но… Видно, где-то я просчиталась. Что я там должна подписать? Прикажи подать бумагу и перо.
        В палату внесли столик и лавочку, и перед Дамрад положили целую стопку грамот — видимо, по числу полков навьего войска. Грамоты были составлены на навьем языке и гласили следующее:
        «Я, владычица Дамрад, обращаюсь к вам, моим воинам. Война проиграна, в дальнейшем кровопролитии нет смысла. Повелеваю вам сдаться безоговорочно и не оказывать никакого сопротивления войску победителя. Я заверяю вас, что нам будут сохранены жизни, а также обеспечен отход в Навь. Дамрад».
        — Тебе нужно поставить подпись на каждой грамоте и приложить свою личную печать, — сказала Лесияра. — Указы понесут твои пленные воины в сопровождении наших.
        Обмакивая перо в чернила, Дамрад устало ставила закорючку за закорючкой, а следом прикладывала к бумаге висевшую у неё на шее печать. На грамоте оставался радужно переливающийся и светящийся в сумраке оттиск в виде герба Длани. Печать работала только в руке владычицы, удостоверяя получателей в подлинности её воли, запечатлённой в этом послании.
        — Что-то в горле пересохло, — хрипло проронила Дамрад, когда половина бумаг была подписана. — Нельзя ли воды?… А лучше чего-нибудь покрепче.
        Лесияра кивнула, и высокопоставленной пленнице подали чарку душистого, выдержанного вишняка. Залпом осушив её, владычица вернула пустую посуду на поднос, измученно выдохнула, размяла сведённые судорогой пальцы и продолжила ставить подписи с печатями. Когда последний листок с указом-обращением был заверен, Дамрад бросила перо на стол и спрятала печать в чехольчик.
        — Готово. Ежели это всё, что от меня требовалось, могу я теперь пойти к себе?
        — Всё, Дамрад, — кивнула княгиня, пробегая глазами последний подписанный листок. — Есть ли у тебя какие-либо просьбы, пожелания?
        Чего владычица навиев могла сейчас желать? Слабое освещение темницы вполне устраивало её и не причиняло неудобств глазам, постель была мягка и по-княжески роскошна, а к холоду тело Дамрад, рождённой в отнюдь не жарком мире с тусклым солнцем, привыкло давно. Лишь одно последнее желание раскинуло в ней тёмные кожистые крылья…
        — Да, княгиня. Мне хотелось бы увидеть воочию твою прекрасную жену. Не беспокойся! — Дамрад усмехнулась при виде настороженно сдвинувшихся бровей Лесияры. — Я не осмелюсь причинить ей вред, ведь твои верные дружинницы тут же убьют меня, не так ли? Дозволь мне лишь взглянуть ей в глаза и коснуться её руки один-единственный раз… Ежели я, конечно, прошу не слишком много.
        — Твоё желание меня удивляет, но изволь, я позову Ждану, — проговорила повелительница женщин-кошек. — Смотреть на неё ты можешь, но вот касаться, уж прости, нет.
        Она отослала из палаты одну из стражниц, и вскоре Дамрад услышала лёгкие шаги той, чьи глаза ослепили её когда-то в схватке за Вранокрыла.
        — Государыня, ты звала меня? Я здесь, — прозвенел живительный, как родниковая вода, голос.
        Белоснежная накидка и драгоценный венец-очелье покрывали волосы супруги Лесияры, но Дамрад не сомневалась в глубоком, шелковисто-тёмном блеске её кос. Проходя мимо владычицы навиев, Ждана напряглась и невольно сделала шаг в сторону, а в её глазах проступил враждебный холод.
        — Можешь меня не бояться, — усмехнулась Дамрад. — Ты видишь — я в кандалах и под стражей, а потому не смогу причинить тебе вред. Впрочем, намерений таких у меня и нет.
        Ждана приблизилась к своей супруге, и Лесияра оберегающим движением обняла её за плечи.
        — Лада, ты видишь перед собой Дамрад, владычицу навиев, — сказала она. — Она только что подписала для своего войска указ о полной сдаче. Война окончена.
        — Я счастлива это слышать, — проронила Ждана, колюче сверкая глазами в сторону пленницы в белом плаще. — Но для чего ты позвала меня, государыня?
        — Я выполнила просьбу Дамрад, лада, — сказала Лесияра. — Она хотела с тобой познакомиться.
        — Мы уже в каком-то смысле знакомы, — проговорила владычица навиев. — Не ты одержала надо мной победу, княгиня, отнюдь. Слава победительницы принадлежит прекраснейшей из женщин, которая лишила меня власти над Вранокрылом — верховным воеводой Павшей Рати. Огнём своих очей она обожгла мне душу. Кабы не она, вам было бы не остановить рать из Мёртвых топей, и кто знает, как повернулся бы тогда ход войны… Ждана, — обратилась Дамрад к супруге княгини, — поцеловать тебе руку я не могу, мне запрещено тебя касаться. Поэтому я просто склоняюсь к твоим ногам.
        С этими словами Дамрад опустилась на колено, глядя на смущённую Ждану снизу вверх с каким-то новым, гибельно-острым, но светлым чувством. Коренилось оно, наверно, в том ударе белогорской силы, ослепительном толчке, отбросившем её далеко от власти над воеводой Павшей рати. Он что-то подсёк в ней, прежние столпы души рухнули, но на обломках проклюнулось нечто новое — что-то, чему Дамрад сама не знала названия.
        — Я повержена в прах тобою, а не войском твоей супруги, — молвила она с улыбкой. — Я потеряла всё — своих воинов, дочь-наследницу, свой дом. У меня ничего не осталось, на моих руках кандалы, но почему-то я чувствую себя как никогда свободной. Проиграть войну жителям Яви для меня позорно и горько, но отдать победу тебе — нет. Если твоя рука занесёт надо мной карающий меч, я покорно и спокойно склоню под него голову. Принять поражение и смерть от тебя — награда, а не наказание.
        Когда эхо последнего слова смолкло под сводами Престольной палаты, настала звонкая, чистая и какая-то грустно-солнечная тишина, хотя за окнами чернела ночь. В тёмных, бархатно-мягких глазах Жданы растаял колючий ледок, и она сама шагнула к коленопреклонённой Дамрад, пренебрегая предостерегающим движением супруги.
        — Встань, прошу тебя, — лаская слух владычицы, прожурчал её голос.
        — Нет, моя победительница, прости, но я останусь на коленях, — ответила Дамрад. — Это единственный способ, коим я могу выразить своё преклонение и почтение. Касаться тебя я не смею.
        Стражницы преградили Ждане путь, не позволяя ей подойти к Дамрад ближе, чем на расстояние в три шага, и она грустно отступила, устремляя взгляд на Лесияру.
        — Прошу, пощади её, — проговорила она с тихой, нежной мольбой в голосе. — Пусть ей сохранят жизнь.
        — Всем сдавшимся навиям жизнь будет сохранена, — заверила её княгиня. — Дамрад признала поражение, и у нас нет причин проявлять излишнюю жестокость и мстительность.
        Ждана кивнула, спрятав взор под поникшими ресницами, а потом согрела Дамрад весенним теплом легчайшей, едва заметной улыбки:
        — Я не держу на тебя зла.
        — Твоя душа для меня непостижима, — проронила владычица Длани. — Но благодарю тебя за эти слова. Они останутся со мной до конца.

***
        Снег сходил быстро, и обнажалась тёмная, влажная грудь земли, местами покрытая соломенно-рыжеватой стернёй прошлогодней травы, сквозь которую уже начинала кое-где пробиваться молоденькая зелёная травка. В низинах стояла талая вода, а бугорки уже начали подсыхать под щедрым, ярким солнцем. Лесияра прогуливалась под руку с Жданой по саду, нежась в янтарном тепле взгляда любимой женщины.
        — Ты не утомилась, лада? — спросила та, с ласковой заботой заглядывая княгине в глаза.
        Рана давно затянулась, не обезвреженной волшбы в груди не осталось, но изредка сердце при вдохе словно пронзала тонкая, острая игла, а ночами оно порой отзывалось глухой, ноющей болью. Впрочем, на такие пустяки Лесияра не обращала внимания, а когда Любима спрашивала, наматывая на пальчики её серебристые пряди: «Что с твоими волосами, матушка? Почему они так быстро стали белыми?» — княгиня отвечала с улыбкой: «Просто зима нынче очень суровая выдалась, счастье моё. Дохнула она на меня — вот я и поседела».
        — Денёк сегодня славный, любовь моя, — проговорила Лесияра, склоняясь к губам Жданы и с нежностью завладевая ими в поцелуе.
        Прекрасный весенний день перетёк в тихий вечер, когда княгине доложили, что её внимания добиваются несколько женщин-навий. Лесияра велела проводить их в Престольную палату, надела торжественное облачение для приёмов и предстала перед посетительницами. Посольство насчитывало около дюжины рослых, стройных, молодо выглядящих жительниц Нави; слово взяла красивая обладательница длинного золотого плаща волос и светлых, морозно-голубых глаз, показавшаяся княгине грустной и задумчивой.
        — Государыня! Мы пришли не от имени воинов, а от мирных переселенцев из Нави. Навь гибнет, и мы мечтали, чтобы Явь стала нашим новым домом. Мы хотим умереть здесь. Наша судьба в твоих руках, госпожа. Мы готовы работать, восстанавливая разрушенное, дабы искупить вину нашего народа перед вами. Среди нас есть зодчие, и мы приложим все наши умения, чтобы отстроить то, что разрушила война.
        Говорила она с лёгкой, льдисто-ломкой тенью иноземного произношения, но бегло и правильно. Лесияра невольно залюбовалась её стройной, светлой, берёзовой статью и льняным отливом распущенных волос.
        — Как твоё имя, навья? — спросила она.
        — Меня зовут Олириэн, госпожа, — с поклоном ответила та. — Я — зодчий, в Нави я возводила постройки. Мой опыт работы велик, и я могу предложить свои услуги в восстановлении Зимграда, разрушенного нашей повелительницей Дамрад.
        — И сколько же вас, желающих остаться? — осведомилась княгиня.
        — Около трёх тысяч, государыня. Мы не имеем зловредных намерений, просто хотим жить и работать.
        Взор княгини задумчиво скользил по точёным, исполненным достоинства и сдержанной, прохладной красоты лицам навий. Ни злобы, ни враждебности не таилось в них, и, наверное, со стороны этих трёх тысяч было весьма мудро послать на переговоры именно их — изящных, тонких, вкрадчиво-проникновенных.
        — У меня к тебе ещё одна просьба, госпожа, — сказала Олириэн. — После того как Зимград будет восстановлен, я бы хотела построить город в Белых горах. Это моя личная мечта, и если ты позволишь ей сбыться, моё земное предназначение будет исполнено.
        — Что ж, ваше желание мне ясно, — с кивком молвила Лесияра. — Но в одиночку я такое важное решение принимать не могу, мне нужно созвать совет Старших Сестёр. Вы можете на нём присутствовать и отвечать на вопросы моих старших дружинниц и советниц, ежели таковые у них возникнут.
        Княгиня отправила к Сёстрам посыльных с приглашением явиться во дворец. Кошки одна за другой прибывали на вечерний совет, пили по чарке вишняка и рассаживались по лавкам. Все с настороженным любопытством поглядывали на красивых навий в иноземных нарядах, сидевших отдельно, по левую руку от княжеского престола.
        — Я собрала вас, Сёстры, чтобы обсудить одно неожиданное предложение наших… выразимся так, гостей из Нави, — начала княгиня, когда вся старшая дружина оказалась в сборе. — Разоружённое войско Дамрад, как вы знаете, начало продвигаться в сторону Мёртвых топей, за коими лежит старый закрытый проход, но около трёх тысяч мирных навиев пожелали остаться у нас. Передаю слово их главной представительнице, госпоже Олириэн.
        Светлоглазая навья поднялась со своего места и с поклоном молвила:
        — Не зови меня госпожой, государыня: я — твоя нижайшая и покорнейшая подданная. — И её голос зазвенел ледяным горным ручейком, обращаясь к кошкам: — Приветствую вас, многоуважаемые Сёстры. Как совершенно верно сказала княгиня Лесияра, мы и правда хотели бы поселиться в Яви, но нахлебниками для вас не станем. Предстоит много работы по восстановлению городов и деревень, пострадавших от действий нашего войска, и мы готовы трудиться на пределе наших сил и возможностей, чтобы весь урон был как можно скорее возмещён.
        Слушая, Лесияра снова не могла отвести взгляда от иномирной красавицы — высокой, статной, облачённой в светло-голубой наряд, состоявший из длинного кафтана довольно необычного покроя — с широким вырезом спереди, от нижнего края до пояса. Этот вырез открывал её длинные ноги в облегающих штанах с золотыми галунами и небесно-синих сапогах выше колена. Пышные у плеч рукава к кистям сужались и оканчивались клиновидными клапанами, прикрывавшими руки навьи с тыльной стороны. Изящные заострённые уши Олириэн покрывала серебристая, как нежный пушок сон-травы, поросль шерсти.
        — Но ежели старый проход закроется следом за ушедшим войском Дамрад, вы окажетесь запертыми здесь, — заметила Мечислава.
        — Так и случится, — спокойно кивнула Олириэн. — Но мы будем счастливы жить и умереть в Яви. И мы надеемся, что наше присутствие никого не обеспокоит, а наша работа принесёт пользу. И пусть то горе, которое наш народ причинил народу Яви, поскорее изгладится, а ненависть и вражда исчезнут. Мы не одобряем тех способов, которыми владычица Дамрад пыталась добиться для навиев спасения из нашего трещащего по швам мира, и последовали за нею только потому, что оставаться в Нави опасно: неизвестно, сколько она ещё сможет продержаться. Мы скорбим о погибших и осуждаем войну. А пришли мы сюда в надежде, что нам позволят взять на свои плечи груз искупления вины за содеянное владычицей Дамрад и возместить понесённые вами убытки.
        — Воистину нелёгкий груз вы собрались взять на себя, — молвила Лесияра. — И цель ваша благородна и достойна уважения. Сколько же среди вас зодчих?
        — Считая меня, сорок пять, государыня, — ответила Олириэн. — Мы умеем делать всё — от необходимых расчётов и чертежей до управления строительными работами. Зимград во время отстройки можно хорошо обновить, проложить водопровод, разбить прекрасные общественные сады для прогулок и украсить их каменными изваяниями и извергающими струи чашами — водокидями. По ночам камень будет излучать сияние, и улицы станут светлыми. У меня есть с собой некоторые наброски того, как всё это может выглядеть в итоге.
        Она развернула и установила складную подставку-треногу, на деревянной откидной крышке которой разместила большую бумажную тетрадь в обложке. На листах чернилами и красками были изображены городские улицы, широкие и прямые, обильно озеленённые; в тенистом саду били струями чаши-водомёты, мраморные статуи белели среди кустов, всюду стояли резные лавочки со спинками. Набережная Грязицы на рисунке преобразилась и расширилась, одетая в камень и забранная затейливой узорчатой оградой, а берега соединял широкий, могучий мост. Вместо разрушенных хором Вранокрыла навья-зодчий предлагала возвести замысловатую и изящную совокупность дворцов и палат — тоже с садами, статуями и водомётами. Кошки с любопытством рассматривали рисунки, а Лесияра, потрогав уголок плотного, гладкого и известково-белого листа, спросила:
        — Это ваша бумага, из Нави?
        — Так точно, государыня, — поклонилась Олириэн. — Я взяла её с собой из дома вместе с чертёжными принадлежностями и красками. Ежели пожелаешь, мы можем и у вас наладить производство такой.
        — Это было бы прекрасно, — кивнула Лесияра. — Ну что ж… Облик города, который ты представила перед нами, чуден, непривычен, но завораживающе красив. И в целом твоё предложение весьма заманчиво. Однако что скажут Сёстры? Предлагаю проголосовать: те, кто за то, чтобы соотечественники Олириэн остались и трудились у нас, поднимите ладонь. Те, кто не поддерживает эту мысль, покажите скрещенные ладони.
        После некоторых раздумий «за» проголосовали две трети Сестёр, а остальные либо показали крест, либо затруднились с ответом.
        — Ну что же, большинство высказалось положительно, — подытожила княгиня. — Я поддерживаю и разделяю их мнение полностью. Со своей стороны постараюсь обеспечить уважительное отношение к вам, а все попытки оскорбления вас словом либо действием будут пресекаться. Дело, ради которого вы здесь остаётесь — хорошее, предстоящий труд — огромный, а тот, кто усердно и неустанно трудится, у нас всегда в почёте.
        После совета правительница Белых гор позвала всех присутствующих, в том числе и навий, к ужину, уже поданному в трапезной. Нарядно одетая, приветливая и по-весеннему обворожительная Ждана встретила и Сестёр, и гостей поклоном и улыбкой.
        — Моя супруга, хозяйка и хранительница моего сердца и домашнего очага, Ждана, — представила Лесияра жену навьям.
        Олириэн приветствовала её с подчёркнутой почтительностью. Пока Лесияра называла имя и цель прибытия навьи, та стояла перед Жданой навытяжку, после чего низко поклонилась и коснулась губами её руки.
        После ужина Лесияра предложила навьям остаться во дворце на ночь, дабы те отдохнули перед обратной дорогой. Те с поклонами и витиеватыми благодарностями приняли приглашение.
        — Я привезла тебе подарок, государыня, — сказала Олириэн. — Помимо моего основного дела, зодчества, я немного увлекаюсь живописью. Большая часть моих работ осталась дома, в Нави, но некоторые я переправила сюда. Надеюсь, ты не откажешься их принять от меня в знак моего глубокого почтения и восхищения твоим великодушием.
        Из повозки гридинки Лесияры перенесли около четырёх десятков картин. С них на зрителя смотрела Навь во всей её мрачноватой, угрюмой красоте: горы и долины рек, озарённые тусклым солнцем, больше похожим на луну; морозные мерцающие сокровища подземных пещер, застывшие водопады, виды городов; изображения томных девушек-навий, полулежащих в обстановке комнат… Все картины объединяла общая черта — гнетущая сумрачность.
        — Что поделать, такова Навь, — молвила Олириэн. — По сравнению с вашим миром она намного более тусклая.
        — Но она не лишена и своеобразного очарования, — заметила Ждана, задумчиво рассматривая вид замёрзшего водопада, будто он напомнил ей о чём-то грустно-трогательном. — Мне жаль, что ваш мир на грани гибели… И жаль также, что ваша правительница Дамрад захотела решить вопрос переселения путём завоевательского жестокого набега.
        — Я ни в коей мере не оправдываю нашу владычицу, — проговорила Олириэн. — Однако население Нави очень многочисленно. Мы не смогли бы разместиться здесь, не потеснив изрядно хозяев. Вряд ли все народы Яви захотели бы добровольно делиться с незваными пришельцами своими землями: они и между собой-то их поделить не могут. Вероятно, Дамрад из этих соображений и исходила, задумывая поход на Явь.
        — К счастью для нас и на беду Нави, её затея провалилась, — подвела итог Лесияра. — Впрочем, не будем о печальном. Благодарю тебя за этот подарок, Олириэн. Я даже знаю, где разместить картины: отдадим их в Заряславскую библиотеку, пусть они украсят её стены. Эта библиотека — детище моей дочери Светолики. Это не только собрание книг, но и высшее училище, в котором преподаются разные науки.
        — Среди нас есть и учёные, — сказала Олириэн. — Думаю, они будут рады пообщаться и обменяться опытом и знаниями с вашими хранительницами мудрости.
        — Вот видите, насколько мирное сотрудничество лучше и плодотворнее вооружённой вражды, — с улыбкой молвила Ждана.
        — Без всяких сомнений, — поклонилась навья. — Твои несравненные уста изрекают истину, прекрасная госпожа.
        С этими словами она снова церемонно склонилась над рукой Жданы и запечатлела на её пальцах в высшей степени почтительный поцелуй.

***
        Обезоруженное войско навиев, сопровождаемое отрядами кошек, тёмной рекой медленно и безрадостно текло по своему пути к Мёртвым топям, а Дамрад ехала в крытых носилках, которые тащили на жердях дюжие псы. Покинув Воронецкое княжество и перейдя Белые горы, унылая вереница воинов вступила в Светлореченскую землю. Передвигались вечером и ночью, а утром и днём отдыхали с завязанными глазами: как назло, солнечная погода установилась непоколебимо.
        — Кто будет закрывать проход, госпожа? — спросил Рхумор, шагая рядом с дверцей. — Кому-то придётся остаться здесь навек…
        Ночное небо мерцало пологом звёзд, прохладный ветерок гладил щёки Дамрад, а спереди и сзади дышали и тяжело топали потные и смердящие воины.
        — Подай мне мой походный письменный прибор, — подумав, велела она.
        Приказ был незамедлительно исполнен, и старший муж поднёс к окошку дверцы зажжённый светоч. Положив на колени гладкую, обитую тонкой кожей дощечку, а на неё — листок бумаги, Дамрад окунула перо в чернила и набросала несколько строк. От покачивания носилок почерк пьяно приплясывал, да и владычица по-прежнему была под хмельными парами: не лезла ей в горло твёрдая пища, от тошноты переворачивались кишки, и единственным источником сил для неё стал «жидкий хлеб» — забористое, духовитое пиво, которое ей доставляли кошки из холодных белогорских погребов.
        Рхумор принял листок, небрежно и устало зажатый между двумя когтистыми пальцами супруги, пробежал глазами. Его лицо застыло мраморной маской, брови резко выступили на нём чёрными шелковистыми полосками.
        — Что я скажу Свигневе? — глухо сорвался с его посеревших губ вопрос.
        — Скажи ей, что я её люблю! — Дамрад почти выплюнула ему в лицо ответ и зашлась в остром, пронзительно-стальном смехе, надламывавшем рёбра.
        Свигневе, оставшейся управлять делами Длани в отсутствие матери, предстояло взойти на престол, мужьям Дамрад назначала ежемесячное денежное содержание, а наложников оставляла ни с чем. Радужный оттиск заверил её последнюю волю.
        — Госпожа, пусть лучше это буду я, — пробормотал Рхумор. — Не приноси себя в жертву, прошу тебя!
        — Я заварила эту кашу, мне и расхлёбывать, — справившись с нездоровым смехом, прорычала сквозь зубы владычица. — Я запрещаю тебе обсуждать моё решение. Оно принято. Назад пути нет, точка. Всё, не докучай мне.
        Властный взмах пальцев — и Рхумор отстал от носилок, после чего Дамрад некоторое время покачивалась на летуче-звёздных волнах привычного хмеля и тошноты. Может, перед шагом в бездну стоило немного протрезветь? Нет, на ясную голову эта дорога была бы непереносимой.
        — Госпожа, — всхлипнул нежно-серебристый, мягкий, как шёлковая подушечка, голос Лукоря, золотоволосого и синеглазого младшего мужа. — Рхумор показал твоё завещание… Прошу, не делай этого, не покидай нас! Прикажи закрыть проход любому из нас! Или кому-то из воинов… Пусть это будет кто угодно, только не ты! — Всхлип, шмыганье носа.
        Сквозь хмельную раздражительную усталость в душе Дамрад проклюнулся цыплячий коготок растроганности.
        — Лукорь, дитя моё, не разводи тут сырость, — грубовато ответила она. — Ну, иди сюда, золотце… Дай, поцелую.
        Лукорь на ходу просунул в окошко дверцы заплаканное миловидное лицо, и Дамрад, крепко чмокнув его в губы, оттолкнула и откинулась на спинку сиденья.
        — Ну, будет с тебя. Ступай, не трави душу. Да прикажи ещё пива мне подать.
        Через некоторое время кошка-стражница протянула в окошко полную кружку с пенной шапкой.
        — Всю дорогу не просыхаешь, — насмешливо заметила она. — Как в тебя столько помещается-то? Бездонная бочка…
        — Ничего, недолго мне осталось вас стеснять своим присутствием, — хмыкнула владычица, приникая ртом к кружке.
        А над рядами навьего войска зычно нёсся приказ:
        — Подтянуться! Бег трусцой!
        «Уф-уф-уф», — пыхтели воины в доспехах, переходя на лениво-тряский бег. Потным смрадом от немытых тел понесло ещё сильнее, и Дамрад морщилась, прикрывая нос платком.
        Мёртвые топи уже не дышали хмарью на сто вёрст вокруг, та словно ушла в глубину трясины. На зов её поднималось слишком мало — уже не проскользнуть по ней над поверхностью болота, как по невидимому мосту. Может быть, одиночный оборотень ещё как-нибудь и проскакал бы горным козлом по радужным пузырькам, как по камушкам, но для целого войска такой опоры не хватало. Как ни крути, нужно было прокладывать гать.
        Для Дамрад потянулись одинаковые, выхолощенные, тусклые дни ожидания. Пока одни раздетые по пояс, вонючие воины валили прилегающий к топям лес, с хрипом тащили и укладывали брёвна в дорогу-настил, другие ловили дичь им на пропитание, так как кошки снабжали войско поверженного врага только хлебом и водой. Владычица в шалаше из хвороста тянула своё пиво, погружаясь в колышущийся, плывущий, горько-дымный мрак. Тело усохло, лицо припухло, печень ныла; наручники с неё давно сняли, но тошнота не проходила, и когда Рхумор предложил ей поджаренную на углях зайчатину, её едва не вырвало от одного запаха.
        — Госпожа, что же с тобой такое? — сокрушался старший муж. — Ты таешь на глазах.
        — Ничего, недолго осталось, — хмыкнула Дамрад.
        В последние два дня строительства гати она перешла на воду с растворённым в ней мёдом, а в её желудке с горем пополам начали удерживаться сухари. Отёк с мертвенно-жёлтого лица сошёл, а тело понемногу наполнялось необычной, крылатой лёгкостью и щекочущим предчувствием развязки.
        Переход по гати занял два дня, а точнее, две ночи. Среди тёмного ельника пряталась каменная площадка всего с десяток саженей в поперечнике; поскольку старый проход был во много раз меньше нового, то и для его закрытия требовались не четыре жизни, а всего одна.
        — Всем отойти, — хрипло каркнула Дамрад, отдаваясь покачиванию еловых верхушек и впитывая душой колыбельную звёздного неба.
        Теперь, когда Калинов мост был закрыт, стало возможно распечатать старую дыру без опасения, что сразу два прохода нарушат хрупкое равновесие Нави и вызовут её стремительную гибель. Подступив к краю площадки с трёхсаженной каменной глыбой посередине, Дамрад шепнула:
        — Откройся.
        В звонко-холодной, гулкой тишине ночи послышался чей-то удивлённый голос:
        — И только-то?
        — Заткнитесь там! — глухо прорычала владычица. — Да, в те древние времена, когда проход был запечатан, всё было намного проще. И сами люди, и слова заклинаний.
        Земля отозвалась гулким треском и протяжным, страдальческим стоном, и площадку опоясала серебристо светящаяся трещина. «М-м-м», — горько, погребально гудело небо, роняя звёзды-слёзы, и те цеплялись за еловые лапы гаснущими светлячками. Каменная глыба, ослепительно вспыхнув острыми, колкими лучами, рассыпалась тающими угольками. Свет медленно померк, и на месте площадки разверзлась тёмная, отражающая звёздное небо дыра.
        — Проход открыт, — вороньим пером упал холодный отзвук голоса Дамрад. — Путь в Навь свободен, вперёд!
        Ветерок чуть колыхал её плащ, ниспадавший с поникших плеч. Повинуясь приказу, воины двинулись к проходу и погружались в него строем — по пятеро в ряд. Звёздно-липкая тьма межмирного отверстия поглощала их беззвучно.
        — А ты, владычица? — спросил кто-то из воевод.
        — Я поставлю точку в этой войне, — с улыбкой-трещиной на иссохших губах ответила Дамрад. Колючим комом из её напряжённого, осипшего горла вырвался властно-ледяной приказ: — Вперёд! Не останавливаться!
        Голос сгустился почти до мужского хрипа, до звериного рыка, голова клонилась вниз, отягощаемая рогатым шлемом, и она сняла его. Ряд за рядом, шаг за шагом — всё меньше становилось воинов на этой стороне, а на череп Дамрад уже не давил стальной груз власти. Её гладил ветерок свободы, простой голос неба шелестел в ушах, а строгие ели в чёрных нарядах улыбались ей. «Я не держу на тебя зла», — рокотали они глубоким гулом земных недр.
        — Госпожа, — сиротливо обернулся Рхумор на краю.
        — Шагай, — оскалились клыки Дамрад. — Завещание не потеряй. Войско теперь подчинено Свигневе.
        Лукорь брошенным щенком проскулил, стиснув руки в замок:
        — Госпожа, не покидай нас… Не оставляй меня. Я люблю тебя больше всех…
        — Иди, золотце, — мягче, чем Рхумору, ответила Дамрад. — Боюсь, ни ты, ни я толком не знаем, что это такое — любовь.
        — Пошли, Лопоухий, — потянул его за рукав старший муж.
        У ночи появился острый, холодный и язвительный язык — кинжал, который Дамрад любезно одолжила для обряда одна из кошек. Слизнув под корень одну длинную серебристую прядь волос с головы владычицы без владений, он победоносно устремился в небо, а прядь выскользнула из пальцев и упала на краю прохода.
        — За юг, — слетели с полынно-горьких губ слова.
        Сухой звук отрезаемых волос — и вторая прядь белой змейкой свернулась на кромке, ощетинившейся прошлогодней травой и пожелтевшей хвоей.
        — За восток, — сказала Дамрад.
        Кошки стояли с оружием наготове и ждали — высокие, непреклонно-красивые воительницы в лунно мерцающих доспехах. Среди них не было той, чьи косы Дамрад так и не увидела под накидкой, но чьё прощение незримой иглой вышило на небосклоне новые крылья.
        Север и запад также обзавелись своими прядями, и кинжал, спрятавшись в ножны, вернулся к владелице. Ветер налетел на полы белого плаща и поднял их, будто мягкие совиные крылья; раскинув оперённые руки, Дамрад приняла в распахнутые глаза пожар звёздного хоровода в небе и провозгласила:
        — Запечатываю проход!
        Древняя простота этих слов заструилась по жилам жарким ядом, разрывающим тело на сотни кусочков, разложенные по сторонам света пряди-змейки взвились огромными сияющими ящерами и переплелись в затейливой пляске. Они опутали Дамрад шевелящимся раскалённым клубком, и кошки-воительницы заслонились руками от ослепительного света.
        В прохладном молчании еловой ночи и бесстрастном покое звёздного шатра родился новый утёс, напоминавший женщину, вцепившуюся себе в волосы и в мученическом крике устремившую лицо к небу. Сверху медленно падали, задумчиво кружась, не то хлопья пепла, не то пушинки, не то снег… Снегу сейчас, впрочем, взяться было неоткуда. Это обрывки разорванной тишины ложились со звоном на еловые лапы и плечи кошек, а земля гудела печальным утробным басом, словно тысячи певцов слились в едином протяжном «о-о-о» на могильном кургане какого-то воинственного князя.

***
        Радимира натягивала лук и посылала стрелу за стрелой. Пыль скрежетала на зубах, забитая хмарью грудь горела ядовитым жаром, но дотянуться до баклажки с водой из Тиши было некогда. Навии в яростном безумии рушили Зимград, хороня жителей под обломками домов; те из людей, кто успел выскочить на улицу, растерянно метались, сталкиваясь друг с другом. Бабы кричали, прижимая к себе детишек, мужчины пытались швырять камни и палки в беснующихся разрушителей, но отлетали прочь, получая невидимые удары хмарью.
        От нестерпимого звона в ушах Радимира потеряла чувство тверди под ногами. Упав на колено, она нащупала на боку заветную баклажку и выпила несколько глотков живительной воды; сразу стало легче дышать, тугая переполненность в лёгких начала отступать. Отвар яснень-травы действовал сильнее, но его уже было не достать: все запасы чудо-травы израсходовали. По улице под откос катились брёвна от разрушенного дома, догоняя бегущих с воплями горожан и сбивая их с ног…
        Радимира бросилась в богатую часть города с каменными домами. Её взгляду открылся ужасающий вид: от построек остались только развалины с одной-двумя стенами, словно какой-то великан швырялся по Зимграду огромными железными шарами. Верный лук натянулся, стрела запела и вонзилась под лопатку оборотню, который с остервенением посылал из своих рук тёмные сгустки силы в полуразрушенный дом; с рыком обернувшись, навий запустил жутким чёрным шаром в Радимиру, но женщина-кошка мягко откатилась в сторону, вскочила на ноги и метким выстрелом в глаз уложила врага.
        Удар в спину выбил из неё дыхание с неукротимой мощью таранного бревна, и Радимиру выбросило в высокую траву. Вокруг шелестел залитый солнцем цветущий луг, струи ветра обнимали и ласкали грудь, а навстречу Радимире шла она — та, кого ей довелось целовать только в снах. Иссиня-чёрная коса отливом вороньего пера блестела на её плече, а ясные незабудки очей прожигали душу насквозь дыханием белогорских вершин… Она шагала сквозь волны высокой травы, обдавая Радимиру тёплой силой своей улыбки, и нельзя было спастись от надвигавшейся солнечной неизбежности поцелуя.
        — Радимира! Радимира, ты живая?
        Над ней склонилась рыжая Ковена и трясла её, поливая из своей баклажки водой. Закрывшись рукой от струи, женщина-кошка встряхнула головой и села на хрустящих обломках того, что когда-то было домом. Череп гудел, как медный таз, по которому ударили кувалдой.
        — Живая, — засмеялась Ковена. — Ну и хорошо. А там Дамрад взяли!
        Следом за своей дружинницей Радимира шагнула в проход. От роскошных княжеских хором осталась только гора обломков; в оцеплении кошек стояла высокая навья в белом плаще и рогатом шлеме, вся седая и бледная — припудренная пылью с головы до пят. У её ног простёрлась убитая девушка-оборотень; восемь тёмных кос дохлыми змеями разметались вокруг её головы, а из глаза торчала стрела. Гордая Шумилка бросила на начальницу детски-самодовольный взгляд: мол, знай наших!
        — Ты, что ли, главную навью взяла? — усмехнулась Радимира.
        — Она самая, — ответил кто-то из кошек.
        — Ну, красотка. — Радимира хлопнула молодую лучницу по плечу. — Напишу на имя государыни доклад о твоём подвиге. Награду получишь.
        Ночь выдалась бессонной и жаркой: охваченных бешенством отчаяния навиев выкуривали из города и сгоняли в обнесённые зачарованной нитью кучки — пригодилась волшебная пряжа Берёзки. Всего в живых под Зимградом осталось около пятисот вражеских воинов.
        Лучи утренней зари осветили унылый вид разрушенной столицы. Кошки разбирали завалы и вытаскивали оттуда погибших и раненых; улицы оглашал женский плач, от которого сердце Радимиры покрывалось ледяной корочкой ожесточения… Истекающая кровью маленькая темноволосая девочка хрипела, придавленная деревянной балкой. Радимиру обожгло гневом и жалостью, и она, отбросив балку, осторожно приподняла малышку. Её затуманенные болью глазки мертвенно отражали небо, а в движениях посеревших губ угадывалось слово «матушка».
        — Звери… Просто звери, — вырвалось у Радимиры сквозь стиснутые клыки. — Сейчас, сейчас, моя маленькая… Я попробую что-нибудь сделать.
        — Не шевели её, у неё хребет сломан, — раздался вдруг сильный, как горная река, и такой же чистый, молодой голос.
        Женщина-кошка подняла глаза… К ней в серебристо-седых лучах блёкло-розовой зари шагала ОНА — пристально-синеокая, с чёрной косой, неотвратимая и прекрасная, только вместо цветущего моря высокой травы она торжествующе и властно рассекала холодные струи тумана — неостановимая и неуязвимая победительница.
        — Олянка? — сорвалось с губ Радимиры, поражённой в грудь тёплым солнечным лучом-стрелой.
        Видение усмехнулось и оказалось незнакомой молодой навьей, почему-то не боявшейся дневного света. Её ошеломительная, снежно-свежая, сиятельная и величественная красота обрушилась на Радимиру горным оползнем, и она безропотно отдала девочку. Навья склонилась над ребёнком, и щёточки её опущенных ресниц лоснились собольим мехом. На ней был серый женский навий кафтан и чёрные сапоги выше колен, а на плечах небрежно висел незастёгнутый опашень местного, воронецкого пошива.
        — Я — костоправка, — сказала эта красавица, пробегая чуткими пальцами с длинными, хищно заострёнными ногтями по телу девочки. — На бедняжке живого места нет… Сейчас я всё сделаю, потерпи, крошка.
        Верхняя губа незнакомки дрогнула, открывая белоснежный клыкастый оскал, прекрасное лицо застыло в напряжённой сосредоточенности, а в следующий миг девочка вскрикнула от боли, дёрнувшись всем телом.
        — Сейчас, сейчас всё пройдёт, — ласково зашептала навья, доставая из мешочка на шее радужно переливающийся прозрачный камень.
        Таких самоцветов Радимира никогда не видела и названия им не знала. Навья прикладывала камень к местам переломов и внутренних повреждений, и он отзывался тёплым, солнечно-мягким сиянием. Девочка перестала кричать, из её глаз ушёл мертвенный туман боли, а вскоре она смогла и подняться на ноги, как ни в чём не бывало. Такого чудесного мгновенного исцеления не давал даже самый мощный поток света Лалады.
        — Матушка! — заплакала девочка, принимаясь вдруг царапать брёвна. — Там мои матушка с батюшкой, сестрицы и братец!
        Хлёсткая синь глаз навьи огрела Радимиру, будто кнут.
        — Ну, что стоишь? Помогай!
        Её светлоокой власти хотелось подчиняться безоговорочно, и Радимира расшвыривала брёвна, совсем не чувствуя их веса. Незнакомка тоже оказалась не из хилого десятка — ворочала тяжёлые балки, будто тростинки: в ней дышала сила оборотня, но совсем не злобная и не опасная, хоть и внушающая уважение. Вдвоём они разобрали завал и нашли под ним едва живых родителей девочки; её сестрёнок и годовалого братца тоже удалось найти, но одна из девочек была мертва: её измятая, окровавленная грудь и пробитый череп не оставляли никаких сомнений, что тут не поможет даже волшебный камень. Навья сокрушённо склонилась над тельцем, коснулась бледного, разглаженного неземным покоем личика, вздохнула… Смахнув светлую слезинку со щеки, она принялась исцелять оставшихся в живых людей. Не касаясь их и пальцем, одним усилием стиснутых челюстей и оскаленных клыков она складывала переломы, а камень восстанавливал искалеченные тела на глазах у потрясённой Радимиры.
        — Надо собрать все шатры, ковры и одеяла — все, какие только найдёте в округе, — сказала навья. — Люди остались без крова, им надо где-то ночевать и обогреваться.
        — Погоди… Ты откуда взялась-то, умная такая? — хмыкнула, немного опомнившись, Радимира. — И почему твои глаза не боятся дневного света? Ты ж вроде навья…
        — Я — Рамут, дочь Северги, — ответила красавица. — Этот камень — сердце моей матери. Я приложила его к своим глазам, и они стали видеть днём.
        — Сердце? — Радимира склонилась к тепло переливавшемуся в ладони навьи самоцвету. — Кем же была твоя матушка, что её сердце — такое чудотворное?
        — Она была воином, — сказала Рамут.
        От тепла их соприкоснувшихся рук камень засиял ярче, и Радимира утонула в чистой, как небо над горными вершинами в солнечный день, синеве глаз навьи. А та вдруг пошатнулась, обморочно затрепетав ресницами, но женщина-кошка вовремя успела её подхватить.
        — Ты что? Что с тобой?
        — Не знаю… — Измученный вздох с уст Рамут коснулся губ Радимиры, а тёплая тяжесть её тела сладко оттягивала руку взволнованной женщины-кошки. — Как будто устала немного. Я три дня без еды.
        — Так. Сейчас, погоди.
        Это было делом восхитительно простым и приятным: подозвать одну из дружинниц и послать её за калачом и крынкой молока, а потом с теплом у сердца вручить то и другое удивительной навье, совсем не похожей на врага, но до ромашкового трепета, до медовой сладости цветущего луга похожей на Олянку. Открыв было рот, чтобы вцепиться зубами в хлеб, Рамут вдруг спохватилась:
        — А Минушь с Драгоной! У меня же там дочки!
        Ещё одно чудо жарко обдало сердце Радимиры: подобно дочерям Лалады, Рамут открыла проход в пространстве и шагнула в него. Не веря своим глазам, женщина-кошка последовала за нею и очутилась на широкой полянке у одиноко стоящей сосны… Повсюду снег ещё только начинал таять, а дерево окружала цветущая весна, зелёная, дышащая теплом и хвойно-медовой безмятежностью Тихой Рощи. У подножья сосны плотными кучками белели подснежники, а на её ветках, как в колыбели, уютно устроились две девчушки-навьи — хорошенькие, черноволосые и как две капли воды похожие на Рамут. Нет, не могла раскинуться Тихая Роща в Воронецком княжестве, однако из лоскутьев лопнувшей коры на стволе проступал деревянный лик, исполненный святого покоя. Сосну огибали светлые струи родника, и у Радимиры, погрузившей в тёплую воду пальцы, не осталось сомнений: Тишь пробила себе путь на поверхность за пределами Белых гор. И где — в Воронецкой земле!
        — Драгона, Минушь! — позвала Рамут, протягивая руки к девочкам.
        Те слезли с веток, и навья о чём-то ласково заговорила с ними на своём языке. Разломив калач, она оделила каждую из малышек куском, и проголодавшиеся девочки жадно набросились на белогорский хлеб, запивая его молоком из крынки. Яркий свет их глаза тоже переносили без труда. Пока они насыщались, сама Рамут набрала горсть воды из родника и спокойно, без вреда для себя напилась.
        — Что это? — только и смогла пробормотать Радимира, обводя ошеломлённым взором это тихое, умиротворённо-светлое, цветущее место, полное весенней благодати.
        — Это моя матушка, — с грустной нежностью приложив ладонь к золотящейся в утренних лучах коре сосны, сказала Рамут. — Её убил мой муж, Вук… Я похоронила её голову под этим деревом, и её душа вошла в него. Вуку я переломала все кости… Не знаю, где он сейчас, да и не желаю знать — будь он проклят. Тут мы и живём теперь. А матушка охраняет моих дочек, когда я отлучаюсь, чтобы добыть нам пропитание.
        На весенней полянке неподалёку от сосны стоял шалаш из веток, внутри которого на землю была брошена какая-то рогожка — вот и всё ложе прекрасной целительницы…
        — Тут ты и спишь? — присаживаясь около этого скромного лесного жилища, спросила Радимира.
        — Да, — просто ответила навья. — А девочки на руках у своей бабушки-сосны любят спать, как пташки в гнёздышке. Сперва я боялась, что они упадут, но нет… Матушка их ни за что не уронит. Здесь они в безопасности. Их сумасшедшего батюшки мы тоже больше не боимся. Это место его не пропустит. А ежели он и попытается сунуться, я сломаю ему шею.
        Подснежники, казалось, сами ластились к пальцам, когда Радимира задумчиво касалась их лилейно-белых головок.
        — Ты сама так и не поела, — озаботилась женщина-кошка: девочки вдвоём прикончили весь калач, а молока в крынке оставили всего несколько глотков. — У тебя трудности с пропитанием?
        — Не всегда бывает просто его добыть, но в целом мы не голодаем, — сдержанно ответила Рамут, опуская пушистые ресницы. — Я хожу лечить людей в село, и они взамен дают мне еду. У них и у самих её, правда, мало… Сперва они боялись, потому что я — навья, враг. Но потом поняли, что я им вреда не нанесу, напротив — излечу их от хворей. — Вспомнив, Рамут с усмешкой рассказала: — Два каких-то дурачка пытались украсть у меня камень… Проследили за мной до самой полянки, но ночью матушка открыла глаза и застонала, и они испугались… Так улепётывали — только сучья трещали!
        Хрустальный перезвон её смеха ласково коснулся сердца Радимиры, и на лице женщины-кошки сама собой расцвела ответная улыбка.
        — Хоть охрану приставляй к тебе и твоему камню! — молвила она. — Дочек твоих мы накормили, но и тебе тоже всё-таки надо поесть. Ты погоди, я сейчас принесу что-нибудь.
        — Некогда, людей в Зимграде надо спасать, — посерьёзнев, сказала Рамут. — Идём, надо продолжать! А девочки тут не пропадут с матушкой.
        Радимира всюду следовала за синеглазой волшебницей неотступно, становясь свидетельницей новых и новых чудесных исцелений. Лишённых крова горожан размещали в шатрах, которые по кличу собрали со всех окрестностей. Все дружины белогорского войска отдали свои палатки, даже княгиня Лесияра прислала свой богатый, расшитый золотом шатёр — в нём разместили две дюжины осиротевших детишек, а её примеру последовали и Старшие Сёстры. Обогревались кострами, жаровнями, а вскоре кошки наладили доставку горячей еды и тёплой одежды. Часть зимградцев развезли и приютили по окрестным сёлам, но некоторые цеплялись за свои разрушенные дома и не хотели далеко от них уходить. Предстояло как можно скорее возвести времянки для уцелевших жителей, и Радимира отдала приказ начать доставку дерева для постройки больших общественных домов за чертой города.
        Рамут присела на бревно, измученно прикрыв глаза. Её лицо сияло тёплым внутренним светом, а вечерняя заря своими румяными лучами скрадывала усталую бледность. Сапоги навьи покрылись пылью и грязью, а тонкие, чуткие руки повисли между колен.
        — Уморилась? — Радимира присела на корточки у её ног, протягивая свою баклажку с водой. — Ты за весь день ни разу не присела, крошки хлеба не съела. Этак ты без сил упадёшь.
        Рамут открыла глаза, и сердце женщины-кошки снова ёкнуло, согретое лучиком солнца из тех давних снов. Почему именно сейчас образ Олянки решил воскреснуть, чтобы мучить её сладкой тоской и щемящей болью несбывшегося? Никогда ей больше не целовать той чёрной косы, не шептать нежных слов, не посылать с приветами к милой белых лебедей…
        Радимира смутилась, поймав себя на том, что держала руки навьи в своих.
        — Давай-ка я соберу корзинку съестного, чтоб и тебе, и дочкам хватило, — решила она.
        Она послала в Шелугу одну из кошек-дружинниц, наказав заодно захватить и удобную постель — перину с подушкой и одеялом: та рогожка стояла у неё перед глазами немым укором. «Нельзя этого так оставлять», — горело сердце. А по-хорошему, следовало поставить для Рамут и её дочурок крепкий маленький домик, чтобы и родник, и матушка-сосна были близко. Ещё одна мысль пришла ей в голову, и Радимира велела принести ей письменный прибор.
        «Предъявительнице сего, навье Рамут, дочери Северги, повелеваю не чинить вреда и обид, свободу её не притеснять и с места не гнать. Сие есть награда за великие заслуги во время спасения народа зимградского в городе разрушенном. Радимира, Старшая Сестра».
        Вручив грамоту Рамут, она сказала:
        — Теперь тебя никто не тронет и не прогонит, только покажи эту бумагу.
        Потом они сидели на подснежниковой полянке у подножия сосны: усталая навья наконец жевала пирожок с рыбой, а девочки уплетали ещё тёплую кашу с мясом из горшочка. В корзине оставалось ещё много снеди, должно было хватить на пару дней. Радимира задумала поставить Рамут на довольствие в Шелуге, чтобы ей и дочкам ежедневно приносили свежую еду, и навья могла больше не беспокоиться о добыче пропитания.
        Сосна, не открывая глаз, чуть приметно улыбалась в своём неземном сне. Воительница Северга отстрадала, отвоевала своё… Любила ли? Среди белой подснежниковой нежности сомневаться в этом не хотелось. «Может, не такие уж мы с навиями и разные? — думалось Радимире. — И боги сотворили нас едиными, а разделяем друг друга на своих и чужих мы сами?»

***
        — Как вы неповоротливы! Разве нельзя немного шустрее шевелиться?
        Олириэн, расхаживая среди развалин, подгоняла работников, грузивших в телеги обломки, которые уже нельзя было использовать повторно — пыль, щепки, каменную и кирпичную крошку, прочую мелочь. Не замечая наблюдающую за нею Лесияру, она раскинула руки в кожаных перчатках с длинными раструбами, закрыла глаза, и мусор пришёл в движение, потоками устремляясь в телеги.
        — Работать нужно быстрее! Люди томятся во времянках и по чужим дворам, город следует как можно скорее восстановить!
        Сегодня её стройный стан облегал тёмно-серый строгий кафтан, а скромную простоту рабочего облика дополняли светло-коричневые штаны с черными сапогами. Золотые волосы, впрочем, прятались под весьма щегольской треугольной шляпой с пушистым чёрным пёрышком и маленькой брошью из смоляного камня, а горло окутывали шёлковые складки белого шейного платка. Её удивительные руки, защищённые перчатками, творили чудеса: лёгким взмахом заставляли подниматься и зависать в воздухе тяжёлые брёвна и каменные глыбы, передвигали и осторожно опускали их на место. К ней подошли ещё две женщины-зодчие, одетые так же скромно, строго и изящно, и они некоторое время обсуждали на своём языке какой-то чертёж, в то время как на расчистке завалов трудились плечом к плечу навии, женщины-кошки и люди.
        Существенно задержать начало работы могла слабость дневного зрения жителей Нави, непривычных к слишком яркому для них солнечному свету. Конечно, они могли вести и ночной образ жизни, но это не слишком вписывалось в общий распорядок. Лесияра уже обсуждала с Огнеславой и её мастерицами-стекольщицами заказ на защитные очки из затемнённого стекла, но решение пришло оттуда, откуда не ждали. Радимира привела необыкновенно пригожую собой, черноволосую и голубоглазую навью по имени Рамут — целительницу-костоправку и обладательницу волшебного самоцвета. По словам красавицы, камень — сердце её матери — сделал её собственные глаза способными выносить свет солнца, а также наделил возможностью передвигаться так же, как это делали дочери Лалады; прямо при Лесияре она приложила камень к глазам нескольких навиев, и на следующее утро те смогли спокойно выйти на работу вместе со всеми. К Рамут выстроилась очередь из её соотечественников, и за несколько дней та справилась с задачей: все три тысячи сто двадцать семь навиев приобрели новые, приспособленные к жизни в Яви глаза. Узнав, что эта полная спокойного
достоинства и светлой красоты молодая навья живёт с двумя дочками в лесном шалаше, Лесияра приказала построить для неё дом в том месте, где она сама пожелает.
        — Здравствуй, государыня, — поклонилась тем временем Олириэн, заметив княгиню, и доложила: — Дело идёт полным ходом: пока мы расчищаем завалы. Трудимся в три смены, беспрерывно. Скоро приступим непосредственно к восстановлению Зимграда.
        — Это радует, — кивнула Лесияра. — Всё необходимое для строительства будет вам поставлено без проволочек, не сомневайся.
        — Могу я сегодня вечером рассчитывать на мой час? — осведомилась Олириэн с лёгким поклоном и улыбкой.
        Она загорелась мыслью запечатлеть облик белогорской правительницы на картине, и каждый вечер в течение часа Лесияра восседала на престоле в полном торжественном облачении, пока навья проворной кистью наносила мазки на полотно.
        — Разумеется, Олириэн, как всегда, — сказала княгиня приветливо. — Мы ждём тебя к ужину.
        Жила женщина-зодчий вместе с прочими навиями — в большом деревянном доме-общежитии, наскоро построенном вблизи городской черты. Лесияра предлагала ей поселиться во дворце, однако Олириэн учтиво, но твёрдо отказалась: «Моему сердцу дорого твоё гостеприимство, госпожа, но лучше я останусь на равных со своими соотечественниками. Так будет справедливо». Располагалась она в отдельной комнате с большим окном, значительную часть которой занимал обширный письменный стол с ящиками, заваленный бумагами, книжные полки и чертёжный станок в виде наклонно установленной доски с закреплёнными на подвижной лапке линейками. Постель, сундук с одеждой и умывальный столик — вот почти все личные принадлежности, коими владела Олириэн. «Не тесновато тебе тут?» — спросила Лесияра, посетив сие скромное жилище. «Здесь есть всё, что мне нужно для работы, госпожа, — ответила навья, завтракавшая куском свежего, ещё тёплого хлеба с маслом и мёдом. — Чего желать больше?» На обед у Олириэн было либо холодное мясо, либо какая-нибудь похлёбка, а ужин она, по своему обыкновению, пропускала, ограничиваясь кружкой молока. С раннего
утра до позднего вечера навья пребывала на ногах; от соприкосновения с волшебным камнем обретя способность передвигаться через проходы в пространстве, одновременно с работой по восстановлению Зимграда она приступила к осуществлению своей мечты — постройке города в Белых горах. Для него она выбрала западный склон одного из пяти холмов неподалёку от Заряславля и своё время между этими двумя трудами распределяла поровну: один день — в Зимграде, второй — на месте будущего Яснограда. Первым делом в новом городе воздвигался белокаменный дворец для градоначальницы, а уж от него собирались «выплясывать» всё остальное. Светлое уважение к Олириэн росло в сердце Лесияры с каждым днём.
        Ждана обыкновенно присутствовала на этих «часах живописи»; пока Олириэн работала над картиной, она занималась рукоделием, кладя стежок за стежком и слушая разговоры своей супруги с навьей. Сама она редко вмешивалась в беседу, лишь позволяя себе вопрос-другой.
        — Прости, Олириэн, за моё любопытство, но где твоя семья? Она осталась в Нави? — спросила она однажды.
        — У зодчих нет ни времени, ни сил на создание семьи, прекрасная госпожа Ждана, — ответила навья, кладя на холст мазки и бросая цепкие, сосредоточенно-прохладные взгляды на княгиню. — Мы отдаём себя делу в прямом смысле этого выражения. Каждое творение забирает частичку души своего создателя, а в последней работе зодчий обретает место своего вечного упокоения.
        — Это удивительно, прекрасно и грустно, — молвила Ждана, задумчиво откладывая иглу и устремляя взор за окно, в безмятежную синь неба. — Редко когда встретишь такое самоотверженное служение… Ну, а ежели любовь всё-таки случится? Что выберет зодчий?
        — Ежели зодчий будет пытаться совместить работу и семью, пострадает и то, и другое, — сказала Олириэн, смешивая краски. — Я знавала нескольких сестёр по ремеслу, которые всё-таки взяли себе мужей и завели детей. Исход во всех случаях был одинаков: побеждала работа, а семья оказывалась на втором месте. Причём это второе место — не из завидных. Домой зодчий приходит только спать, ибо труд отнимает все силы. Конечно, супруг и дети чувствуют себя обделёнными вниманием.
        — У зодчих так много работы? — полюбопытствовала и Лесияра. — Вы постоянно что-то строите?
        — Так точно, госпожа, города растут и развиваются, появляются новые. Работой мы всегда обеспечены, — чуть поклонилась Олириэн.
        Каким бы напряжённым и трудным ни был её день, она никогда не позволяла себе явиться во дворец в запачканной одежде, с растрёпанными волосами или в раздражённом состоянии духа. Её сапоги всегда сияли, начищенные до блеска чёрной обувной мазью, а если лицо после особенно насыщенного рабочего дня заливала усталая бледность, пускалась в ход коробочка с румянами и краской для губ. Всегда опрятно одетая, приветливо улыбающаяся, образованная, сдержанная и обходительная Олириэн и радовала глаз, и услаждала душу Лесияры своим обществом. И вот настал день, когда она положила на холст последний мазок и с поклоном объявила о готовности картины. В её глазах серебрилась лёгкая дымка грусти, хотя уголки губ и были приподняты в учтивой улыбке.
        Холст имел пятнадцать вершков в ширину и двадцать шесть в высоту[24 - примерно 67х115см], лицо княгини на нём мягко и одухотворённо светилось мыслью и поражало замечательным сходством с подлинником. При всей щепетильной мягкости и чуткости своей кисти, художница ничуть не польстила Лесияре, и та про себя отметила не без толики сожаления: «Постарела я всё-таки…» Впрочем, хорошего впечатления от работы навьи это не испортило, и княгиня от всей души поблагодарила её.
        — Одарённость твоя просто ошеломляет, Олириэн, — сказала она. — И в который раз заставляет горько сожалеть о том, что наши народы воевали.
        Ждана с янтарно-тёплой улыбкой также похвалила картину, после чего показала, чем она занималась всё это время: с льняного платка на Лесияру глянуло её собственное лицо, вышитое умелой и любящей рукой. По точности сходства вышивка ничуть не уступала работе навьи.
        — Ладушка! — поразилась княгиня, целуя жену. — Ну, ты и искусница! Надо же… — И шутливо обратилась к художнице: — Посмотри, Олириэн, ведь вышло не хуже, чем у тебя!
        Высокий чистый лоб навьи не омрачился даже тенью ревности или зависти — она осталась ясной и светлой, как летняя заря.
        — Превосходно! — воскликнула она, просияв блеском искреннего восхищения в улыбающихся глазах. — Просто превосходно, госпожа Ждана! Преклоняюсь перед твоим искусством.
        Картину было решено повесить в Престольной палате, а вышивку — в супружеской опочивальне. После ужина Ждана пошла готовиться ко сну, а княгиня с гостьей решили насладиться прогулкой в вечернем саду, окутанном зелёной дымкой первой листвы и пропитанном густо-розовой грустью косых закатных лучей. Лебеди на пруду чистили пёрышки, приподнимая белые опахала крыльев, и над водой был разлит нерушимый, уютный покой. Ветерок колыхал поникшие космы ив и полы чёрного кафтана Олириэн, спускавшиеся позади складками наподобие широкого птичьего хвоста, а солнце сверкало на голенищах её сапогов праздничным глянцем. Такой покрой одежды шёл навье как нельзя лучше, подчёркивая изысканную прямоту её осанки и изящество очертаний спины.
        — Государыня, — молвила она, останавливаясь и глядя на лебедей со сгустившейся под ресницами закатной мечтательностью. — Быть может, будет дерзостью с моей стороны сказать, что я испытываю к тебе не только глубочайшее уважение и не только преклоняюсь перед тобой как перед величайшей и справедливейшей из правительниц. Наши встречи стали для меня своего рода… потребностью сердца. Свет твоей прекрасной души превратился в мою путеводную звезду. Я люблю тебя, государыня. О нет! — Пальцы навьи приподнялись сдающимся, обезоруженным движением. — Не хмурься, госпожа. Мои чувства не имеют ничего общего с грубыми телесными позывами. Они дарят мне крылатую силу, позволяя успевать вдвое больше. Я не потревожу твоего душевного покоя назойливыми признаниями, не оскверню священных уз твоего брака наглыми посягательствами… Позволь мне любить тебя просто так — чисто, с почтением и восхищением, посвящая тебе каждый свой день, каждый успех и каждую радость, вдохновляясь воспоминанием о твоей благосклонной улыбке.
        Из груди Лесияры вырвался вздох. С самой первой встречи она испытывала к навье нарастающее сердечное тепло, выделяя её среди прочих и невольно ощущая, как в душе поднимает головку бутончик улыбки. Сближение было неизбежностью, как единство звёзд и луны, как притяжение пера и бумаги, но ничего, кроме слов «друг мой» княгиня написать при этом не могла.
        — Мне тоже стали дороги наши встречи, Олириэн, — проговорила она. — Теперь, когда картина готова, мне даже жаль, что «часа живописи» больше не будет. Но, без сомнения, впереди у нас иные встречи — на строительстве нового города и на улицах восстанавливаемого Зимграда. И здесь, дома, тоже. Ты всегда будешь моей желанной гостьей и другом. Двери моего дома открыты для тебя день и ночь. Твоё признание тронуло мне сердце и заставило немного опечалиться…
        — О, госпожа, я не хотела печалить тебя, — огорчённо нахмурилась Олириэн, завладевая рукой княгини со сдерживаемым пылом.
        — Это светлая грусть, — улыбнулась Лесияра.
        — Прости, если смутила тебя. — Навья согрела руку княгини теплом губ и дыхания, потом добавила с озорной белозубой улыбкой: — Пусть тебя утешает хотя бы то, что работа для меня всё-таки на первом месте!
        Ладонь выскользнула из ладони, но две улыбки остались связанными единой невидимой нитью. Оторвавшись от Лесияры, Олириэн ушла в конец моста, постояла там немного, развернулась и стремительно направилась навстречу княгине с таким решительным выражением на лице, что та слегка опешила, не зная, чего ожидать. Поравнявшись с Лесиярой, Олириэн сорвала с себя шляпу, подхватила белогорскую правительницу на руки и закружила.
        — Люблю тебя, госпожа… Люблю, люблю, — повторяла она с искрящейся хмельной поволокой в глазах.
        — Олириэн, что ты делаешь?! — воскликнула Лесияра с приглушённым от смущения смехом. — Поставь меня немедленно! А ежели кто увидит?
        — Прости… Прости, государыня, — быстро прошептала навья, отпуская её. — Больше этого не повторится, клянусь. Я больше словом не обмолвлюсь о своих чувствах, обещаю. Это было в первый и последний раз. Но я счастлива, госпожа! Я безмерно счастлива и благодарю судьбу за твоё существование в моей жизни. Да продлят боги твои дни, несравненная повелительница.
        Расставшись с навьей, Лесияра ещё некоторое время бродила по дорожкам сада, дыша вечереющей прохладой и успокаиваясь. Нервы взбудораженно пели, сердце стучало, щёки горели сухим жаром. Хороша прогулочка перед сном, нечего сказать! Княгиня привыкла сама носить своих любимых на руках, а сегодня носили её… Это было неожиданно, странно, немного несуразно, но — что греха таить! — приятно.
        Остановившись на пороге опочивальни, она с нежностью залюбовалась Жданой, которая сидела в одной сорочке перед зеркалом и, окуная кончики пальцев в золотистое льняное масло, втирала его в кожу лица. Её косы прятались в жемчужной сеточке шапочки-повойника, и Лесияру тепло защекотал соблазн их освободить и покрыть поцелуями.
        — Ты — самая прекрасная на свете женщина, — шёпотом дохнула она, склоняясь к уху Жданы.
        От восхвалений супруга всегда смущалась, и это был тот род смущения, в который Лесияра обожала её вгонять: её светлая, небесная краса взлетала в такие мгновения к ослепительным вершинам безупречности. Вместе с торжественным нарядом и дорогими украшениями с неё сошёл лоск царственно-церемонной неприступности, и сейчас она стала тёплой, милой, по-домашнему простой — одним словом, обыкновенной женщиной, приготовившейся лечь в постель.
        — Ты удостоишь меня чести расчесать тебе волосы? — скользя пальцами по длинной шее и плечам супруги, мурлыкнула княгиня.
        — Дались тебе мои волосы, лада, — усмехнулась Ждана, очаровательно ёжась от щекотки и поводя плечами.
        — Люблю их, свет мой. Я всё в тебе люблю, моя горлинка.
        Лесияра развязала шапочку, и две тёмные косы, каждая толщиной почти в руку, развернулись вдоль спины Жданы, кончиками спускаясь ниже сиденья её креслица. Пряди, расплетаясь, шелковисто ластились к пальцам княгини.
        — Дивно тебя нарисовала Олириэн, — проговорила Ждана. — Даровитая она, умная, а всё же жаль, что нет у неё семьи или хотя бы друга сердечного.
        — Её работа — вот любовь всей её жизни, — вздохнула Лесияра, погружая зубцы поблёскивающего яхонтами гребешка в атласные струи водопада любимых волос. — Она — творец, и творения — её дети. Нелёгкая, благородная, высокая стезя, которая не всякому по плечу.
        — А как же навии к свету так скоро привыкли? — спросила Ждана. — Кто с ними такое чудо совершил?
        — Ты разве не слыхала? — удивилась Лесияра. — Радимира нашла одну молодую навью, целительницу с волшебным камнем. Рамут её зовут.
        Плечи Жданы напряглись, глаза в зеркальном отражении наполнились задумчивостью, брови сдвинулись.
        — Рамут? Дочь Северги? — тихо переспросила она.
        — Она самая, — кивнула княгиня. — Ты её знаешь?
        — Слыхала о ней, — проронила супруга, теребя нить жемчуга, свесившуюся с края шкатулки.
        — Ну так вот, она-то своим камнем зрение всем навиям и поправила, — пояснила Лесияра, бережно расчёсывая прядь за прядью. — Она этот камушек сердцем своей матери зовёт. Забавно вышло: кроме дневного зрения, он нашим гостям открыл и способность перемещаться, как дочери Лалады.
        — Сердце, ты сказала? — Голос Жданы понизился до печального шёпота, руки соскользнули на колени. — Сердце её матери?
        — Ну да… Что ты, лада? — Лесияра насторожилась: ей померещились алмазные искорки-слезинки в янтарной глубине глаз супруги.
        Последовала пара глубоких вдохов, от которых плечи Жданы приподнимались и опускались. Вскинув подбородок, жена улыбнулась Лесияре в зеркале дрожащими губами, не скрывая влажного блеска глаз.
        — Государыня, а ты пожелала спокойной ночи Любиме? — вдруг спросила она.
        — Нет, вроде, — нахмурилась княгиня, пытаясь припомнить. — Совсем закрутилась, денёк тот ещё был…
        «И вечерняя прогулка по саду — ещё та», — добавила она про себя.
        — Ну, так ступай, поцелуй её и расскажи сказку, как она любит. — Палец Жданы игриво и нежно скользнул по подбородку и губам Лесияры, нажал на кончик носа. — А то дуться будет.
        Княгиня озадаченно направилась в комнату к младшей дочке. Та уже лежала в постели, укрытая одеялом, а телохранительница Ясна сидела рядом, ласково склонившись над нею и вполголоса рассказывая сказку:
        — Жила-была одна непослушная девочка. Всё время баловалась и дралась с братцами, убегала от нянюшек и огорчала свою матушку. Прилетела злая кудесница по имени Коловратиха, дунула на девочку, и та превратилась в яблоньку. Стояла она теперь день-деньской, плакала да листвой вздыхала, и никто не знал, как её расколдовать. Как-то раз проходила мимо одна женщина-кошка. Услышала она в шелесте листвы голос девочки, и захотелось ей нашей яблоньке помочь.
        — Женщину-кошку звали Ясна, да? — лукаво прищурившись и склонив голову набок, спросила княжна.
        — Ну… Пусть будет Ясна, неважно, — ответила дружинница. — Отправилась она за тридевять земель, чтобы спросить у мудрой ведуньи бабы Яги Ягишны, как девочку-яблоньку расколдовать. А та ей говорит: «Сперва мне службу сослужи. Ступай на море, попроси у морского владыки сундучок заветный с яблочком молодильным. Хочу, — говорит она, — опять юной да красивой стать. Может, у меня с морским-то владыкой чего и получится».
        — Чего у них получится? — блестя смешливыми искорками в глазах, хихикнула девочка.
        — Ну, вестимо, чего, — буркнула Ясна. — Замуж она за него хотела. Жених-то он завидный! Ну, добралась Ясна до моря, покликала владыку, а он — тут как тут. Усы — как у сома, сам — круглый, как лягушка надутая, на морском коне верхом сидит, морской змеёй вместо плётки его хлещет. «Чего, — гремит он, — тебе надобно? Почто меня тревожишь?» «Здрав будь, владыка глубин морских! Дай мне сундучок заветный с молодильным яблочком, — отвечает женщина-кошка. — Яга Ягишна меня к тебе за ним послала». «Дам я тебе сей сундучок, ежели мне службу сослужишь, — говорит владыка. — Есть у меня братец, Змей Змеевич, хозяин озёрный. У него в саду растёт ягода-калина стройнящая. Я-то, вишь, пузат больно, оттого девушкам и не нравлюсь. Хочу к одной красавице посвататься, да не знаю, пойдёт ли она за меня, этакого пузыря». Делать нечего, отправилась наша Ясна к Змею Змеевичу. А тот на острове посреди озера лежит, вздыхает — хворый совсем, грустный. «Здрав будь, Змей Змеевич, — кланяется ему женщина-кошка. — Меня к тебе братец твой, владыка морской, послал за ягодой-калиной стройнящей. Похудеть хочет». «Ох, — вздыхает Змей.
— Беда мне, злая беда… Обедал я намедни, рыбу-ерша проглотил. А он колючий, вот в брюхе и застрял у меня. И ни туда, ни сюда. Страдаю! Полезай ко мне в живот, достань оттуда ершишку негодного, и тогда я тебе всё, что хошь, дам». Полезла Ясна к Змею в живот, а там темень такая — хоть глаз выколи. Но нашла ерша, колючками своими воткнувшегося, вылезла с ним да в озеро его отпустила. Полегчало Змею, обрадовался он и ягод стройнящих ей дал. Ясна — к владыке морскому. Обменяла ягоды на сундучок и — к Яге Ягишне. «Как, — спрашивает она, — девочку расколдовать?» А та ей в ответ: «Да легче лёгкого. Дождись часа, когда солнце с месяцем в небе встретятся, и поцелуй яблоньку. Она снова человеком и станет». Пригорюнилась Ясна. Разве такое бывает, чтобы солнце с месяцем в небе встречались? Сидит на крылечке, кручинится. Вечер настал, но солнышко не закатилось ещё. Глядь — серпик месяца в небе светлом висит! Обрадовалась Ясна, побежала к яблоньке и ну целовать её в тонкие веточки. Зашелестела яблонька, вздохнула — и опять девочкой стала.
        — Я знаю, чем сказка кончилась, — с искрящимися, широко распахнутыми глазами перебила Любима, обнимая телохранительницу за шею и почти касаясь носиком её носа, а Ясна бережно прижала её к себе руками в кожаных наручах с воинственно блестящими заклёпками. — Яга Ягишна съела яблочко, но оно почему-то не сработало — так и осталась она старой да страшной. Съел ягоду-калину владыка морской — и не похудел ни на сколечко! Опечалились оба, сидят, горюют. А потом владыка рукой махнул: «А пойду-ка, посватаюсь к своей красавице… Авось и так полюбит меня!» И пошёл… к Ягишне! А та обрадовалась, не знает, куда дорогого гостя усадить, чем потчевать. А он ей: «Так и так, мол, Яга свет Ягишна, люба ты мне пуще всех на свете! Ступай замуж за меня». Баба Ягишна чуть в обморок не упала. Тут владыка её и поцеловал. До уст… кхм… медовых не дотянулся только: нос у «красавицы» больно длинный был, с бородавкой размером с орех. Ну, и так сошло. А от поцелуя этого баба Ягишна девушкой пригожей обернулась, а сам владыка сдулся, похудел, ни дать ни взять — удалой добрый молодец, ус лихой кольцом вьётся! Ну, как водится,
честным пирком да и за свадебку. Вот что любовь-то делает! А девочка выросла, в возраст брачный вошла и стала женой Ясны. Тут и сказке конец.
        — Спи давай, яблонька, — шепнула Ясна, улыбаясь с тёплыми лучиками-морщинками у глаз.
        — Усну, ежели ты меня в веточки поцелуешь, — заявила княжна игриво.
        — Кхм, — кашлянула Лесияра, за кулаком пряча улыбку. — Так, сказочницы мои… Спать, быстро!
        Ясна смущённо вскочила, вытянулась перед государыней, доложила:
        — Княжна Любима отужинала, умылась, в постель уложена. Сказка рассказана.
        — Да я уж слышала, — усмехнулась княгиня. И добавила, вздохнув: — Всё-то ты сделала, Ясна… Этак и я скоро не нужна стану.
        — Нужна! — воскликнула Любима, протягивая к родительнице руки. — Нужна, государыня матушка!
        Сердце Лесияры увязло в тёплой бездне при виде этих тревожно-ласковых, вопросительных глаз и раскрытых объятий. Прижав дочку к себе, она чмокнула её в макушку:
        — Ты — моё счастье маленькое. — И осведомилась у нянек: — Как себя вела сегодня княжна? Баловалась?
        — С утра-то всё чин чином было, государыня, — отвечали няньки. — Сперва уроки повторяла, потом завтракала. Потом училась опять. Перед обедом с мальчиками старшими в догонялки играла, с перил во дворце каталась — упала, коленку ушибла. А после обеда снова учёбой занималась, потом в саду гуляла. С братцами на мостике через пруд сцепилась — ну, и упали все в воду, искупались.
        Любима во время этого доклада сидела притихшая, с виноватой мордашкой, опасливо вжав голову в плечи.
        — Мда, набедокурила ты сегодня знатно, радость моя, — покачала головой Лесияра. — Коленку покажи… Болит?
        Откинув одеяло, она осмотрела дочкино колено, ощупала, поцеловала.
        — Уже нет, государыня матушка, — ответила Любима, ластясь котёнком.
        — Кто из вас с перил кататься придумал? — строго хмуря брови, спросила княгиня.
        — Я, — честно созналась девочка. — Знаешь, как весело было? Ух!
        — Да уж вижу, что «ух», — хмыкнула Лесияра. — Только больше никаких катаний, поняла? Ты легко отделалась, а могло и хуже быть.
        Покачивая дочку в объятиях, княгиня тихонько мурлыкала, пока та не уснула. Уложив княжну и заботливо подоткнув одеяло со всех сторон, Лесияра с грустноватым пушистым комочком нежности у сердца любовалась сладко посапывающей девочкой, потом поцеловала её в волосы над лбом и вышла.
        Радятко за покушение на государыню не судили: его личной вины в случившемся не было, поскольку его действиями управлял Вук. Негласное наблюдение за ним опять установили, а кольцо выдавали лишь при крайней надобности и только под присмотром взрослых. Придя в себя после очищения от паучков, он пролежал с сильным жаром семь дней, а потом пошёл на поправку. Сейчас он уже вовсю катался с перил и падал в пруд под озорным предводительством Любимы.

***
        «Сердце её матери» — эти слова дохнули на Ждану горьким холодом и вонзились острым клинком боли. «Обещай, что выживешь!» — умоляла она Севергу тогда. А та ответила: «Ты уже подарила мне бессмертие».
        И ушла — прочь из лесного домика, в вечность.
        Слёзы катились по щекам, но Лесияра не должна была их видеть. Отослав её к Любиме, Ждана сидела, окутанная распущенными волосами, и слушала сиротливый вой ветра в своей душе.
        Перина приняла её в свои объятия, большая, уютная и мягкая. Какие места стали последней постелью Северги? Может, её упокоила прохладная лесная земля? Или взяла к себе вода? А может, огонь обратил её тело в прах? Слёзы текли из-под закрытых век на подушку, а пальцы Лесияры скользили по плечу, дыхание согревало ухо шёпотом:
        — Спи сладко, моя лада.
        Княгиня думала, что Ждана уснула, ожидая её, но та летала невидимой птицей над землёй в поисках могилы Северги. Всю Воронецкую землю облетела она, пока не увидела полянку с родником и сосной… Деревянное лицо дышало нездешним покоем, который прохладным облаком окутывал душу и загонял слёзы вглубь.
        Утром глаза Жданы были уже сухи, она улыбалась супруге и детям, но перед мысленным взором стояла сосна с лицом навьи — не тихорощенская, обычная. Едва выдалась свободная минутка, как Ждана тут же устремилась в проход… Она никогда не видела ни Рамут, ни волшебного камня, но облик полянки из сна вывел её на точно такую же, только настоящую. В ноздри ей сразу ударил медвяно-луговой дух с хвойной горчинкой. Сколько же здесь пестрело цветов! Тёплая сила земли породила этот душистый ковёр, а родник сверкал на солнце серебристым рукавом, обнимая этот яркий островок с жаркой и животворной силой Тиши. Ждана застыла перед сосной, шагнувшей прямо из её ночного видения стройным лесным воином, одетым в доспехи из янтарной коры и плащ из величественного спокойствия. Вот оно, лицо… И даже шрам виднелся едва приметной бороздкой.
        Детские голоса птичьим щебетом ворвались в скорбное оцепенение Жданы. У края полянки стоял маленький пригожий домик с резными наличниками, сложенный из ещё совсем свежих и золотисто-светлых отёсанных брёвен, а среди колышущегося под ветерком разноцветья разговаривали, смеялись и плели венки трое — молодая навья и две очень похожих на неё девочки. Густой и тёмный, как безлунная ночь, водопад волос навьи струился по её спине, а передние пряди были заплетены в косички, украшенные на концах пёрышками и бусинками. Очелье-тесёмка опоясывала её лоб, и возле каждого уха торчало по пучку ярких перьев с пушистым заячьим хвостиком. Черты молодой Северги проступали на этом прекрасном, чуть смуглом лице, густые гордые брови шелковистыми дугами лоснились на солнце, а глаза мерцали прозрачно-голубыми яхонтами. Девчушки тоже носили очелья с перьями — настоящие дикие лесные красавицы. Вплетая цветок за цветком, они переговаривались с матерью по-навьи, и язык этот с их юных уст журчал певуче, сплетаясь в тугую, причудливую вязь.
        Черноволосая женщина, заметив Ждану, поднялась на ноги, а девчушки притихли со своими венками. Рослая, в высоких сапогах и белой вышитой рубашке с кушаком, заправленной в кожаные штаны, навья чем-то напоминала дочерей Лалады, и только её смуглое, точёное, до мурашек светлоокое лицо дышало чем-то иномирным, нездешним. Изысканная, стальная тонкость её черт казалась бы острой, холодной и высокомерной, если бы не летний, колокольчиково-синий блеск глаз и не эти забавные, ласковые пуховки из заячьих хвостиков на висках.
        — Здравствуй, — первая поприветствовала она Ждану. — Тебя снедает хворь? Я помогу.
        — Здравия и тебе, и твоим деткам, — слетело с горьких, пересохших уст Жданы. — Ты целительница, я знаю… Но я не ради исцеления пришла. Я искала могилу твоей матушки, а нашла… — Ком в горле преградил дорогу словам, и Ждана устремила плывущий, влажный взор на сосну.
        — Ты знала её? — Глаза навьи посерьёзнели, став глубоко-лазоревыми, торжественными.
        Ждана кивнула, теребя уголок носового платка.
        — В её теле засел обломок белогорской иглы, который убивал её, продвигаясь к сердцу, — проронила она со вздохом. — Северга говорила о тебе с нежностью и очень хотела увидеться с тобой напоследок, Рамут. Она передала Вуку от меня платок с проклятием чёрной кувшинки…
        — За что ты его так наказала? — Навья посуровела, при звуке имени Вука её красивые брови сдвинулись.
        — Когда-то он был моим мужем и носил другое имя — Добродан. Став Вуком, он руками нашего сына пытался убить и мою нынешнюю супругу, княгиню Лесияру, и меня саму. — Ждана со светлой, лебединой печалью всматривалась в навек застывший лик той, чьей привычной стихией когда-то была смерть и война. — И без зазрения совести оставил мальчика на съедение паучкам.
        — Как твой сын сейчас? Он жив? — Лицо Рамут осветилось сострадательной мягкостью.
        — Да, мне удалось его очистить и спасти, — кивнула Ждана. — Но цена у возмездия оказалась слишком велика. Могу я… — Горечь сушила горло, и голос трескался, как пустынная земля под палящим солнцем. — Ты позволишь мне подойти к твоей матери?
        — Тебе не нужно спрашивать на это разрешения, — мягко молвила Рамут. — Скажи ей всё, что хочешь — всё, что накопилось в твоей душе. Я не стану тебе мешать.
        — Благодарю. — Улыбка грустно приподняла уголки губ Жданы. — У тебя светлое сердце.
        «Не плакать, не тревожить её покой…» — тетивой пел внутренний приказ. Общие законы Тихой Рощи действовали и в этом её удалённом уголке, и Ждана лишь приложила ладони к тёплой смолистой коре, уткнувшись в неё лбом и закрыв глаза.
        — Как же так?… Ты же обещала выжить. — Шёпот сворачивался сухими листьями, с шорохом падая на землю. — Чем я заслужила такой дар от тебя? Такой великий, выстраданный, как твоя дочь… Как я буду носить его в своём сердце? Он слишком огромен, слишком ослепителен. Не существует слов благодарности, достойных его величия. Пусть твой светлый покой, Северга, вознаградит тебя за всё, а я буду помнить тебя до скончания своих дней.
        Ответом ей были душистые поклоны цветов и медовая ласка солнечных лучей, журчание родника и венок, надетый ей на голову одной из внучек Северги. Они сидели все вчетвером на полянке, и девочки устроились по бокам, щекотно прижимаясь к локтям Жданы, будто утешали без слов.
        — Сколько же тут цветов! — вздохнула она, медленно, трудно созревая для улыбки.
        — Пришла бы ты пораньше весной — ещё бы и подснежники увидела, — сказала Рамут. — Всё белым было от них. Как ковёр.
        «Я мечтала подарить тебе охапку подснежников, но, увы, мне не дожить до их цветения…» — плыло над полянкой эхо голоса Северги.
        — Можно посмотреть на её сердце? — попросила Ждана, не уверенная, сможет ли вынести это зрелище, не разрыдавшись.
        Рамут вытряхнула себе в ладонь из мешочка на шее очень крупный прозрачный самородок, не огранённый, но удивительно чистый, как капля росы. Казалось, он не принимал лучи солнца, а сам испускал сияние, окружённое россыпью радужных блёсток.
        — Вук принёс мне её голову и сердце, — сказала навья. — Оно было твёрдым, как камень, и чёрным, как уголь. Но потом тёмная скорлупа сошла и… внутри оказалось вот это.
        — Значит, обломок иглы дошёл до него. — Ждана накрыла ладонью сердце-самоцвет, ощутив сильное, покалывающее тепло. — Ой… Горячее.
        — А то! — усмехнулась Рамут. — С ним и в зимнюю стужу не холодно.
        Обняв навью, Ждана зарылась пальцами в текучий шёлк её волос. Руки Рамут бережно, утешительно и ободряюще поглаживали её по лопаткам.
        — Ты — чудесная, — от всего сердца сказала Ждана. — И не заслужила в мужья такого злодея, как Вук. Пусть судьба пошлёт тебе настоящую любовь.

***
        «Если болит сердце, если не знаешь, что делать — работай», — эти слова Огнеслава прочитала, перебирая и изучая бумаги сестры. Рука Светолики вывела эту строчку на полях чертежа укреплений для защиты горных посёлков от схода снега со склонов; томилась ли её душа в эти мгновения каким-то безответным чувством или же, напротив, летала на светлых, вдохновляющих крыльях любви — этого уже никому не суждено было узнать. Огнеслава склонялась к первому из этих предположений, потому как её собственное сердце сейчас пребывало в весеннем смятении. Голос Берёзки осыпал его метелью яблоневых лепестков, а её глаза повергали его в мучительное лесное колдовство, заставляя замирать от невысказанной, грустной нежности.
        — Спасибо за подсказку, сестрица, — вздохнула княжна, вчитываясь в выведенные пером Светолики буквы и чувствуя за ними родное, живое тепло писавшей их руки.
        Работы действительно было много. Нет, не просто много, а очень много! Обязанности по управлению Заряславлем занимали всю первую половину дня с шести утра и до обеда; после обеда Огнеслава позволяла себе короткую прогулку с семьёй в саду, а потом окуналась в дела мастерских — оружейных, стекольных, златокузнечных, бумажных. Также надзирала она за разработкой белогорских недр — добычей золота, железа, самоцветов; впрочем, этим заниматься ей сама Огунь велела, приняв когда-то княжну в своё лоно, и с этой областью Огнеслава была хорошо знакома лет с пятнадцати. Бумажное производство, к слову, претерпевало полное переустройство: вводились новшества, предложенные умельцами из Нави. Изменения коснулись и самого состава бумаги, и способа её изготовления. Кроме того, навии привезли с собой книгопечатный станок, и кошки-мастерицы сейчас осваивали эту новинку; его широкое внедрение обещало огромный переворот в книжном деле, который с особенным воодушевлением предвкушали хранительницы и учёные из Заряславской библиотеки.
        Втягиваясь в работу, Огнеслава невольно ощущала пробелы в своих знаниях; многие из наук она с юности успела основательно забыть, а помнила только то, что прямым или косвенным образом касалось кузнечного и оружейного дела — всё, что ей приходилось так или иначе использовать в работе. Необходимость продолжить и углубить образование вставала перед княжной снова и снова, как непробиваемая стена; как ни крути, следовало снова сесть за науки, чтобы хоть немного приблизиться к уровню Светолики и соответствовать тому замечательному образцу белогорской правительницы, который сестра собою представляла.
        Пришлось часть и без того загруженного рабочего дня отвести под учёбу — благо, заряславская книжная сокровищница была всегда под рукой, а мудрые наставницы с готовностью предложили свою помощь новой градоправительнице в расширении её познаний. Любомудрость, законы вещественного мира, свойства световых лучей, свойства и законы превращения веществ, основы зодчества и строительства, языки и изящная словесность — вот неполный список областей, в которых княжна нашла необходимость к самосовершенствованию; вычисление она и так знала весьма изрядно, а горнорудное дело — как свои пять пальцев. К основным языкам, преподававшимся в Заряславском училище, она решила присовокупить ещё и навий: представительницы учёного сословия из мира, ещё недавно бывшего вражеским, приступили к своей работе при библиотеке. Пока для них строилось жильё, временно их приютили в своих больших домах приближённые дружинницы Огнеславы. Первые пробы обмена знаниями и опытом показывали, что Навь шла немного впереди Яви.
        Языком с Огнеславой занималась навья по имени Глeдлид — обладательница пронзительно-синих глаз и янтарно-рыжей, как сама осень, волнистой и пышной от природы гривы, ниспадавшей до пояса. Цвет распределялся на ней своеобразно: некоторые пряди выделялись более глубоким оттенком, словно выдержанные в отваре луковой шелухи, другие же блестели светло и золотисто. Передние пряди Гледлид заплетала в косички и убирала назад, под гребень. Нравом навья обладала весьма насмешливым, любила во всём выявлять недостатки, но при этом давала дельные советы по их устранению. Также она была прирождённой учительницей: Огнеславе казалось, что с каждым занятием новые слова и грамматические правила сами собой вливались в её голову будоражащим мозговые извилины потоком, стоило только взглянуть в прохладные и чистые, как осеннее небо в погожий день, глаза Гледлид.
        С такой занятостью Огнеславе было просто не до тоски и сердечных страданий. Часто она не завтракала, поднимаясь задолго до рассвета, но за обедом отводила душу и всласть тешила проголодавшееся нутро, а после трапезы неспешно прогуливалась по саду с супругой, девочками и Берёзкой; иногда к ним присоединялась Гледлид, но тогда Берёзка под каким-либо предлогом норовила ускользнуть. То ли она испытывала неприязнь к навье, то ли боялась её весьма острого языка — как бы то ни было, всякий раз, когда на прогулке появлялась рыжая грива, чёрный вдовий платок где-то прятался.
        — Гледлид, я прошу тебя быть… хм… поосторожнее с Берёзкой, — вкрадчиво попросила Огнеслава во время одного из уроков. — Со мною ты можешь не стесняться, я и кое-что покрепче слыхивала, когда в кузне работала, но с ней надо… полегче. Понимаешь? Закрытие Калинова моста унесло жизнь её супруги, ей нелегко сейчас. Кроме того, она носит ребёнка.
        — Так она в положении? О!… — Навья приподняла и озадаченно изогнула густую, шелковисто-рыжеватую бровь. — Вот откуда эти причуды… Прости, госпожа, я не знала. По ней пока… незаметно. Я не всегда чувствую границ дозволенного и бываю порой несдержанна на язык, признаю. Что ж, я постараюсь учесть сие тонкое обстоятельство, насколько это будет в моих силах.

***
        После тяжёлой во всех смыслах зимы весна в Заряславле выдалась тоже непростая, хлопотная. Едва сад Светолики оделся в душистое белое кружево цветения, как ударили заморозки, очень редко бывавшие в здешних краях — будто мертвящим отголоском войны дохнуло на тёплые южные земли. Ещё вечером Берёзка почувствовала в воздухе опасное веяние по-осеннему резкого холода и забила тревогу. Раздавая работницам мотки зачарованной нити, она наказывала:
        — Обвязывайте ниткой каждое деревце, каждый куст. Это их защитит от утренника [25 - утренник — здесь: предрассветный мороз в весеннее и осеннее время].
        Вместе с садовницами Берёзка и Зорица снабжали стволы нитяными поясками не покладая рук; синие сумерки сгущались, крепчал холод, но никто не собирался идти спать, пока весь сад полностью не окажется под защитой. А ведь были ещё другие сады! Берёзку тревожили и лишали сна мысли о судьбе всех белогорских яблонек, и она разослала по окрестностям работниц с кувшинами неизрасходованного масла для вспышек:
        — Маслом надо смазывать стволы. Действие будет то же самое, что и у нити. Разливайте масло понемножку на каждый двор, его совсем чуть-чуть надобно: один мазок на дерево.
        На плечи ей опустился тёплый опашень.
        — Ты не озябла, сестрёнка?
        Голос — Светолики, а руки — кузнеца… Опавшим лепестком дрогнуло сердце, но Берёзка проронила озабоченной скороговоркой:
        — Ой, да некогда мёрзнуть. Тут бы все деревья защитить!
        Огнеслава блестела белозубой, клыкастой улыбкой в сгущающемся вечернем сумраке; её коса пряталась под чёрной барашковой шапкой, лихо и щегольски сдвинутой на ухо. По вечерам она допоздна занималась науками в Заряславской библиотеке и возвращалась зачастую, когда все уже спали. Берёзка с Зорицей, впрочем, всегда её дожидались, чтобы подать ей что-нибудь немудрящее на ужин — клюквенный кисель, простоквашу или ватрушку с чаркой медового сбитня — и перекинуться парой слов за столом. Сняв шапку, княжна крепко, сердечно приникала к губам супруги, легонько целовала Берёзку в щёку и вздыхала:
        «Рада с Ратиборой десятый сон уж видят, конечно… Совсем из-за этих дел да учёбы не вижусь с доченькой. Ухожу — она ещё спит, прихожу — уже спит. За обедом только и встречаемся».
        «Да когда по-другому-то было? — усмехалась Зорица. — Когда мы у матушки Твердяны жили, ты тоже чуть свет на работу уходила, а возвращалась к ночи. Бывало, и обедала, не отходя от наковальни».
        «Ну, так Рада хоть мне обед таскала, — обнимая жену за плечи, с улыбкой вспоминала Огнеслава. — И крутилась там, около нас, к ремеслу привыкала».
        «Что ты думаешь, лада, насчёт будущего её?» — прижималась к супруге Зорица.
        «Учиться будет, — твердо отвечала княжна. — Чтоб как её прославленная тётушка Светолика стать. Я-то науки бросила и в кузню ушла — а судьба-то вон как повернулась… Теперь вот навёрстывать приходится».
        Сегодня Берёзка с Зорицей закрутились, возясь в саду, и совсем забыли о распоряжении насчёт ужина для Огнеславы. Однако княжна была не гордая: сама сходила на кухню и разжилась там куском холодного пирога с солёными грибами. Пищу она любила простую, могла и калачом с молоком удовольствоваться, но ради гостей приходилось держать большую дворцовую поварню с кухарками.
        — Не пора ли на отдых, мои родные? — Огнеслава с улыбкой обняла за плечи супругу и Берёзку, поцеловала обеих. — Стемнело уж.
        — Заморозки грядут, сестрица, — ответила Берёзка. — Коли сад не защитить, схватит цвет нежный морозом, и не родится ничего на деревьях… Нельзя такое допускать! Уж лучше мы одну ночь не поспим, но сад спасём!
        — Тебе не только о саде думать надо, хорошая моя, но и о дитятке. — Дыхание Огнеславы тепло коснулось щеки Берёзки, задумчивая ласка взгляда притаилась лучиками в уголках глаз. — Вовремя тебе следует спать ложиться, Берёзонька. С садом и работницы управятся, а ты давай-ка, в постельку ступай… Не спорить! Это приказ!
        Подхватив возмущённо пищащую и сопротивляющуюся Берёзку на руки, она без церемоний понесла её во дворец, а Зорица, с усмешкой шагая следом, приговаривала:
        — Так её, так, непоседу этакую! Ей беречь себя надобно, а она…
        Снова Берёзка вдыхала от княжны запах работы, кузни, весны — в тёмно-синей сумеречной обёртке из острого холода. Из железных объятий вырываться было бесполезно, оставалось только смириться, как и в тот раз, и обнять сильные, трудовые плечи — непоколебимую, тёплую опору.
        В опочивальне она села перед новым стеклянным зеркалом в золочёной оправе, мерцавшей синим узором из яхонтовых незабудок — подарком княжны. Чистота, правдивость и яркость отражения в нём приводила в замешательство, словно Берёзка вдруг раздвоилась. Из зазеркалья на неё смотрела грустная, усталая вдова с испуганными глазами в пол-лица; когда чёрный платок и повойник соскользнули, а косы распустились по плечам, вдова превратилась в совсем юную растерянную девушку.
        Но как было улежать в тёплой постели, когда яблоням-невестам, вишням и их подружкам-черешням угрожал мороз? Гулко-тягучий двукратный удар колоколов на башне возвестил о том, что после полуночи миновало два часа: каждое обстоятельное, приглушённо-низкое «бом-м» большого колокола обрамлял светлый, затейливый перезвон колокольцев поменьше — что-то вроде «трень-брень-тили-тень». Обувшись и накинув опашень, Берёзка из тепла натопленной опочивальни выскользнула в туманный холод сада. Втянув носом воздух и учуяв горький запах гари, она поняла: это был не туман, а дым. На небе обильно вызвездило, изо рта Берёзки вырывался седой пар, а садовницы расхаживали со светочами между разложенными повсюду дымными кучами.
        — Что вы тут устраиваете?… — кинулась к ним Берёзка.
        — Дык… это… — Работницы чесали в затылках. — Когда заморозки ударяют — окуривать сад надобно. Всегда так делается. Ниточки-то твои, может, сработают, а может, и нет — кто ж их знает! В деле их ещё не проверяли ни разу. А с дымом-то всё ж понадёжней будет. Ты уж не серчай…
        Обижаться на их недоверие было трудно, но горечь наполнила горло Берёзки. Зябко кутаясь в опашень и дрожа до судорожной боли под ключицами, она бродила между деревьями, касалась стволов и ласково пожимала веточки. Едва она отходила от дерева, как нитка на нём превращалась в светящийся поясок.
        — Глянь, глянь, чего делается-то! — переговаривались садовницы изумлённым полушёпотом. — Нитки-то… Ужель и правда ты колдунья, госпожа Берёзка?
        — Правда, — усмехнулась та.
        Этот сад не пропадёт, поняла она. Но остальные? Ударили ли заморозки повсеместно или похолодание пришло только к ним, в Заряславль? Сердце сжималось от боли и жалости, но она не могла защитить все Белые горы: не хватило бы ни ниток, ни масла, ни сил. Оставалось только надеяться, что в других садах хотя бы дымили этой ночью.
        Перед рассветом трава заблестела сединой инея, а деревьям — хоть бы что. Всё так же белел и благоухал их цвет, целый и невредимый, не прихваченный морозом, и уже не имело значения, что помогло — дым или нитки. Сад был спасён. Ни разу за всю ночь не сомкнувшая глаз Берёзка устало опустилась на лавочку в беседке, поплотнее закуталась… Казалось, ресницы тоже заиндевели, смёрзлись, а тело разламывалось на куски от изнеможения.
        — Она уже встала или не ложилась вовсе? — донёсся сквозь дрёму родной до слёз голос. Удивление, тревога, забота, возмущение и огорчение слились в нём в единый, неповторимый сплав.
        — Не ложилась, госпожа, — ответила старшая садовница. — И мы тоже. Сад вот окуривали…
        Шаги приблизились, руки Огнеславы крепко и тяжело, но ласково прижали плечи Берёзки, окутывая её уютным коконом мурашек.
        — Берёзонька! Это что за ночные бдения? Разве ж можно так?
        — А ты опять без завтрака на работу, да? — разлепив склеенные молочно-тёплой дрёмой веки, улыбнулась девушка.
        Она прильнула к плечу сестры Светолики, с утомлённой, побитой морозом нежностью прижалась к её тёплой щеке своей, холодной.
        — А ну-ка, отдыхать! Сейчас же! — нахмурилась княжна, а у самой в светлой глубине глаз, как в зеркале, отразилась эта нежность.
        — Да какое ж «отдыхать» — вставать пора уж! — Берёзка потянулась с мучительным наслаждением, до хруста костей и звона в ушах расправляя истомившееся за бессонную ночь тело, зевнула. — Гляди вон — рассвело, солнышко вот-вот покажется…
        — Ты сама — солнышко наше заряславское, — вздохнула Огнеслава с ласковой грустью во взоре. — Негоже тебе так себя утомлять, милая. Ну-ка, пошли… Хоть часок вздремни.
        Опять Берёзка очутилась в её тёплых, бережно-сильных объятиях. С тихим обречённым смешком ткнувшись носом Огнеславе в гладкий висок, она шепнула:
        — Ты меня всегда на руках таскать будешь?
        — Всегда, — с пристально-нежным блеском в глазах ответила княжна. — И пощады не жди.
        Водворив Берёзку в остывшую постель, так и стоявшую с двух часов ночи раскрытой, она чмокнула её в лоб и умчалась по делам — как всегда, натощак. Берёзка, свернувшись под одеялом калачиком, сквозь усталую истому ресниц обводила взором светлую уже опочивальню; совестно было валяться на перине, когда уж и пташки запели, и солнце готовилось брызнуть первыми лучами на выживший, спасённый сад… Не утерпев, она откинула прочь соблазнительно обволакивающее, тёплое одеяло, нашёптывающее мысли о лени и сне, плеснула в тазик воды из кувшина и промыла глаза, прополоскала рот. Сев у зеркала, Берёзка расчесала и заплела волосы, убралась в повойник и платок, оделась и вышла в уже ставшую родной и привычной острую прохладу утра.
        Не могла она спать: её тянуло к деревьям Светолики, ласковым шелестом славшим ей привет от родных глаз, чья хрустальная синь навеки слилась с небом. В обширных стеклянных теплицах — одном из последних изобретений неутомимой княжны — смешно топорщили веточки юные саженцы привитой на вишнёвый корень черешни; росли они в бочонках и ждали этой весной отправки в белогорские сады, расположенные севернее Заряславля. Долго колдовала над ними Берёзка, окутывая нитями волшбы тонкие стволики и вкладывая всё нерастраченное тепло своего молчаливо скорбящего по супруге сердца. Знала она: Светолика обрадовалась бы, если б её черешня из Заряславля распространилась в Белых горах повсеместно. Белогорская дева и садовая кудесница Зденка помогла дереву прижиться здесь, на юге, но для покорения средней полосы и ближнего севера требовалось нечто большее, и это Берёзка надеялась осуществить своей волшбой.
        — Вы мои хорошие, вы мои маленькие, — с нежностью приговаривала она, прогуливаясь вдоль теплиц и скользя по прозрачным стенкам пальцами. — Растите, черешенки, крепкими и выносливыми, чтобы не только Заряславль лакомился сладкими ягодками, но и все Белые горы.
        — Кхм, — раздалось вдруг. — Доброго утра, госпожа Берёзка.
        Этот холодно-звонкий, как весенняя капель, голос с навьим выговором коснулся её плеч морозным прикосновением, заставив вздрогнуть и напрячься. Его обладательница пока ничего, кроме приветствия, не произнесла, но он уже звучал ядовитой, лисьи-рыжей язвинкой, клюквенно-кислой и терпковатой.
        — Здравствуй, Глед… лид. — Даже язык Берёзки спотыкался об это неуютное, твёрдое и скользкое, как ледышка, имя.
        Навья в синем с золотыми галунами кафтане стояла, сияя в косом солнечном луче красновато-золотой короной своей гривы. Треугольную шляпу с алым пёрышком она держала в руке, а уголки её бруснично-румяных губ были приподняты в учтивой, но какой-то неприятной улыбке.
        — Я, собственно, хотела принести в каком-то смысле… извинения, — проговорила Гледлид с лёгким поклоном. — Ты меня, кажется, избегаешь… Быть может, я тебя обидела неуместным словом? Или ты боишься? Поверь, опасаться меня не нужно. Мы не для того остались в Яви, чтобы причинять её жителям вред.
        — Тебе показалось, — сухо ответила Берёзка, отводя взор от этого чувственно-красивого лица с яркими губами и светлыми, насмешливыми глазами. В каждом слове навьи ей мерещился подвох, а под сердцем ещё глухо роптало недоверие и к ней самой, и ко всем её соотечественникам. — Я не боюсь тебя и не избегаю намеренно, так уж само выходит. Дела, знаешь ли…
        — Ну да, ну да, — скривился уголок рта Гледлид, а глаза колко заискрились холодными прозрачными льдинками. — Однако повод отлучиться находится с поразительным постоянством. Всякий раз, когда я появляюсь здесь, ты ускользаешь! Это слишком явная закономерность, чтобы списывать всё на стечение обстоятельств. Из чего я делаю вывод, что ты недолюбливаешь меня.
        — Я слишком мало тебя знаю, чтобы любить или не любить, — сдержанно молвила Берёзка, ёжась от невидимых пальцев неуютного холодка.
        — Ну так, может быть, стоит познакомиться, чтобы ты могла наконец определиться с отношением ко мне? — Гледлид, по-прежнему с непокрытой головой, приблизилась к Берёзке и остановилась у неё за плечом — рослая, почти как Огнеслава. — Как насчёт прогулки по саду? Его размеры впечатляют… Я тут ещё не всё видела. Вот, к примеру, что за деревца растут под этими стеклянными куполами?
        Чтобы выставить навязчивую гостью, Берёзке не хватало полномочий: не чувствуя себя здесь хозяйкой, она не находила за собой и права указывать кому-либо на дверь. С усталым вздохом закатив глаза, она нехотя пояснила:
        — Это черешня. Исконно на нашей земле она не росла, моя супруга привезла её из тёплых краёв. Я хочу попробовать создать новый, холодостойкий её вид, который мог бы плодоносить и в более суровых условиях.
        — Черешня? Черешня… — Прохладные глаза навьи скользили по опрятным рядам саженцев, она будто пробовала слово на вкус. — А какие у неё плоды?
        — Вкусные, сладкие. Небольшие и округлые, как ягоды, внутри косточка. Окраска бывает разной. Бывает красная, как… — Берёзка украдкой скользнула взглядом по сочным, налитым упругой поцелуйной силой губам Гледлид. — Как кровь. Или золотисто-жёлтая с румянцем. Моя супруга вывела несколько видов.
        — Весьма, весьма любопытно, — покивала головой навья. — А вон те цветущие деревья как называются?
        — Это — груши и яблони, — ответила Берёзка, направляясь под душистый шатёр пышных крон. — Их плоды крупные, с кулак и больше. Яблоки — шарообразные, груши — вытянутые, у плодоножки заострённые, а книзу широкие… В них тоже много сладкого сока, а мякоть белая, рассыпчато-твёрдая, духовитая. У груш даже немного мёдом отдаёт…
        — Даже слюнки потекли, — усмехнулась навья, следуя за девушкой. — Ты так вкусно описываешь, что захотелось всё это попробовать!
        Они неспешно прогуливались по дорожкам: Берёзка рассказывала и показывала, а навья, заложив руки за спину, слушала и кивала.
        — А почему все ваши учёные, которые остались работать при Заряславской библиотеке, женщины? — решилась спросить Берёзка в свою очередь.
        — У нас в Нави женщина является носительницей и хранительницей знаний, — ответила Гледлид, надевая шляпу и надвигая её на глаза от солнца. — Это не значит, конечно, что мужчины все сплошь неграмотны… Учиться не запрещено никому, но вот возможности для применения этих знаний — разные. Все руководящие и требующие умственной работы должности занимают женщины, мужчины же заняты в основном тяжёлым трудом, ремёслами, войной. И потомство, как ни крути, без них не произвести: мы — не дочери Лалады, увы, и способностью к оплодотворению не обладаем. У особо состоятельных навий мужья могут позволить себе не работать, только ублажая свою супругу, но женщина всегда независима. Она — опора и основа общества, его душа и разум. И думает она, как правило, головой, а не сердцем, как вы, женщины Яви.
        — А стоит иногда и сердцем думать… — Берёзка отцепила от подола колючую ветку крыжовника.
        — Голос сердца призывает к горячим, необдуманным решениям, о которых зачастую приходится жалеть, — молвила Гледлид. — А твоя жизнь, стало быть, проходит здесь, во дворце?
        — Я не всегда жила во дворцах, — прищурилась Берёзка вдаль. Прошлое заныло холодной, тоскливой стрункой. — Родилась я в бедной семье, в детстве осиротела. Потом мне посчастливилось откопать в лесной пещере клад, и это стало моим приданым. Я вышла замуж за сына ложкаря… Жила потихоньку, по хозяйству хлопотала, пряла, вышивала, травы собирала. Муж мой погиб в войну от вашей стрелы, при защите Гудка. Потом я отправилась в Белые горы и нашла здесь её — мою Светолику. Но она закрыла собою Калинов мост, и теперь я опять одна — ношу во чреве наше с нею дитя и ращу Ратибору — её дочку от другой женщины. Садом вот занимаюсь. Мне это в радость.
        — Хм… — Гледлид потёрла подбородок, и её глаза под полями шляпы опять стали насмешливо-колкими, острыми, как холодные стёклышки. — Тебе никогда не приходило в голову, что существование твоё — весьма ограниченное? Разве это не скучно — дом, дети, пряжа, сад?… Разум в таких условиях просто задыхается и голодает. Нет, я бы не выдержала! Такая жизнь домашней клуши — не по мне.
        Берёзка застыла, отравленная ядовитым холодом, разлившимся внутри от жёстких и острых слов навьи. Не могла уложиться в кратком, сухом пересказе вся жизнь, вся боль, вся борьба и скорбь, вся усталость; не под силу было рассудочно мыслящей Гледлид охватить своим пустым, не любившим сердцем всего этого запутанного узора, когда-то отливавшего кровавыми сполохами, но теперь всё чаще тихо мерцающего лесной зеленью покоя.
        — То есть, я, по-твоему, клуша? — процедила Берёзка, сама становясь острее клинка. — Ну хорошо… Твои слова — у твоих ног, навья.
        Лёгкое дуновение — и Гледлид, споткнувшись о невидимую преграду, кувырком полетела в раскидистые старые кусты крыжовника, которые Берёзка движением пальцев заставила приподнять и сомкнуть ветки, ощетинившиеся острыми шипами.
        — Ай! Яу! — взвыла навья, пытаясь выбраться.
        Тщетно: с нарастающим в груди смешком Берёзка приводила в движение ветки, и те, как живые, цеплялись за одежду и волосы Гледлид, не давая ей встать.
        — Ау! Это что такое? Что за?… — возмущённо барахталась навья.
        Крыжовник ожил, кусты дышали и шевелились, и она тонула в зелёном пенном кружеве их мелких листочков, терзаемая колючками.
        — Что это за чудовищные растения?! — вопила Гледлид, кувыркаясь. — Они плотоядны?! Помоги мне… Вытащи меня, они меня сожрут! Неси топор или меч… Их ветки в меня вцепились!
        — Ты, кажется, любишь острые слова? — посмеивалась Берёзка. — Испытай же всю их колкость на себе! Прочувствуй на своей шкуре то, что достаётся от тебя окружающим! В чем дело? Тебе не нравится? Начинаешь что-нибудь понимать?
        — Что это значит? — Глаза Гледлид негодующе блестели из кустов двумя синими ледышками. — Это… это ТЫ делаешь?! Прекрати! Хватит! Больно же!
        — Больно тебе, да? — упёрла руки в бока Берёзка. — А скольким людям ты сделала больно своим языком?
        — Чего ты хочешь? Извинений? Хорошо, я прошу прощения! — воскликнула навья, а скорее, пропыхтела: её кафтан задрался, обтянутый синими штанами зад возвышался над колдовски колышущимся морем листвы, а голова с запутавшимися в колючках волосами скрывалась в гуще веток.
        — Твои извинения идут не от сердца, — с горечью покачала головой Берёзка. — У тебя его просто нет, так что это бесполезно. Впрочем, довольно. Урок ты, я думаю, усвоишь некоторое время спустя.
        Её руки опустились вдоль тела, пальцы замерли, и крыжовник успокоился. Гледлид наконец кое-как выкарабкалась — сердитая, растрёпанная, исцарапанная, потерявшая шляпу. Возмущённо сопя и опасливо косясь на кусты, она отошла от них подальше. Пощупав голову, она досадливо сморщилась.
        — Доставай убор свой, — усмехнулась Берёзка.
        — Нет, я больше туда не полезу, — махнула Гледлид рукой. С её до крови оцарапанного лба медленно сбегала натужная краснота, но на щеках румянец лежал розовыми плитками.
        — Трусиха, — хмыкнула девушка.
        Волнообразным покачиванием пальцев она приподняла и раздвинула ветки, и открылся пятачок земли, на котором лежала треуголка. Берёзка спокойно прошла между кустами, подняла шляпу, вернулась и вручила её владелице.
        — Ах ты… Ведьмочка! — Глаза Гледлид полыхнули синим пламенем, клыки оскалились, и она бросилась на Берёзку, намереваясь её схватить.
        Однако рядом с крыжовником росла малина, и девушка туда проворно юркнула. Навья в раздумьях притормозила, подозревая подвох, но малиновые колючки были не столь заметны, и она всё-таки ринулась в гущу высоких, огороженных перекладинами кустов. А Берёзка только того и ждала, чтобы спустить их с «цепи». Пятясь из малинника, она с мстительно-озорной улыбкой ворожила пальцами, и на Гледлид посыпался град хлёстких ударов.
        — Опять?! — взревела навья, заслоняя лицо руками. — Это уже подло!
        — Ну, я же ведьмочка! — расхохоталась Берёзка. — Очень, очень злая!
        Смех сыпался раскатами серебряных горошинок, Берёзка щедро бросала его горстями, кружась, приплясывая и раскрывая небу объятия. Кроны цветущих деревьев колыхались, и между их белоснежных веток гуляли звенящие отзвуки-смешинки. На мгновение она споткнулась от осознания того, что это был её первый настоящий, полноценный смех после закрытия Калинова моста, неукротимый и льющийся светлым водопадом; Гледлид тем временем продралась сквозь малинник и застыла на месте, не сводя с Берёзки неподвижно-задумчивых глаз, в которых уже не было злости.
        — Что? — фыркнула девушка. — Опять шляпу потеряла, смотри!
        — Да я согласна хоть голову на плахе потерять, только чтобы услышать вот это, — сказала та вдруг с совершенно новым, восхищённо-мягким выражением на лице.
        Смех рождался в светлом источнике глубоко в груди, изливаясь свободно и мощно, и всё вокруг тоже смеялось голосом Берёзки — весь сад звенел и потешался, роняя лепестки, а ветер подхватывал их и кружил маленькими душистыми вихрями.
        — Это самый прекрасный звук, который мне доводилось слышать, — проговорила Гледлид с мечтательно затуманенными глазами.
        — Ну, теперь-то тебе понятно, что не всё на свете постижимо одной лишь головой? — Берёзка коснулась пальцем виска навьи.
        Та поймала её руку, крепко, но ласково сжав в своей, а потом приложила к груди слева.
        — Когда ты смеёшься, вот здесь что-то откликается, — проговорила она. — Щекотно.
        — Это и есть твоё сердце, — улыбнулась Берёзка. — Только оно всё время висело там ненужным грузом, не используемое и оттого уснувшее. Мы его разбудили.
        — И что же теперь будет? — Лицо Гледлид приблизилось, дыхание касалось губ Берёзки, а глаза мерцали солнечными искорками.
        — Не знаю… — Берёзка осторожно высвободила свою руку, отступила на шаг. — Может, ты встретишь кого-то, кто станет тебе очень дорог… И будет что-то очень, очень хорошее.
        — Мне кажется, я уже встретила. — Рука Гледлид скользнула вокруг талии девушки вопросительно-нежным объятием, а ветер трепал её рыжую гриву, золотившуюся в утренних лучах. Лепестки запутались между прядями, как хлопья снега.
        Сад вздохнул вместе с Берёзкой, роняя последние звездочки смеха, стих и погрустнел. Девушка выскользнула из объятий навьи и отошла, зябко обхватив себя руками.
        — Это невозможно, Гледлид. Закрыв Калинов мост, моя супруга закрыла и моё сердце. Я не могу сейчас впустить туда больше никого… Всё здесь дышит ею, отовсюду на меня смотрят её глаза, а деревья, посаженные её руками, стоят на страже моей памяти о Светолике. Мне стыдно перед ними даже за мысли о ком-то другом.
        — А такие мысли были? И о ком же? — В сузившихся лукавыми щёлочками глазах Гледлид опять зажёгся колючий блеск, но уже не холодный и не злой. — Уж не о сестрице ли Огнеславе? То-то я гляжу, она так задумчиво смотрит на тебя… А её супруга — слепая клуша-простушка, ничего в упор не замечает. М-м, да тут у вас, похоже, весьма занятный треугольничек вырисовывается! В тихом болотце, оказывается, кипят страсти!
        — Опять твой яд! — Берёзка горько нахмурилась, уязвлённая в сердце, и легонько оттолкнула навью. — Слова не можешь сказать, не съязвив! Между мной и сестрицей Огнеславой ничего нет и быть не может. Она любит Зорицу и дочку, а я живу и дышу Светоликой, и ничего с этим сделать нельзя.
        — Как скажешь. Прости… Привычка. — Гледлид развела руками, виновато улыбнулась, её лицо посерьёзнело от смущения — на сей раз, похоже, неподдельного. — Уж такой у меня злой язык — не щадит даже тех, кто мне нравится.
        — Мало тебе было уроков? — грозно нахмурилась Берёзка.
        — Нет, больше ты меня в колючие кусты не заманишь, — засмеялась навья.
        Её черешнево-яркие, наливные губы приблизились и с тягучей ягодной мягкостью накрыли рот ошеломлённой девушки. Остолбенев в звенящем колодце из весеннего света, Берёзка сперва даже не воспротивилась поцелую, но потом упёрлась в плечи Гледлид и разорвала его.
        — Что ты делаешь? — Голос прозвучал глухо и хрипло, сбитый взбудораженным дыханием.
        — Исполняю твоё потаённое желание, — улыбнулась Гледлид.
        — Не выдумывай, никогда я не желала этого, — с горячим негодованием в груди и жаром на щеках отстранилась Берёзка.
        — «Вкусные, сладкие. Небольшие и округлые, как ягоды, внутри косточка. Окраска бывает разной. Бывает красная, как…» — Навья без усмешки, но с многозначительным видом изогнула бровь, а подушечка её большого пальца скользнула по губам Берёзки. — Как твой чудесный ротик, милая хозяйка сада. Ты знаешь, мой ум — это мощное, совершенное устройство, привыкшее к постоянной работе, а вот сердце валялось в груди пыльной шестерёнкой… Оно маленькое и неопытное, и я совсем не умею им пользоваться так, как это делаешь ты. У тебя — всё наоборот. Твоё сердце — непотопляемый корабль, на котором есть место для многих. И хоть ты сейчас сурово хмуришь брови, неприступная в своей скорби, я всё-таки смею надеяться, что когда-нибудь поплыву под его ослепительными парусами.
        — Всё-таки язык у тебя ловко подвешен. — Берёзка с коротким смешком легонько ударила Гледлид в плечо кулаком. — Но ты ведь не женщина-кошка… Почему я, почему не кто-то из навиев-мужчин?
        — Там, где я выросла, отношения между женщинами… скажем так, особая дружба… не считается странной. — Гледлид лисьим хвостом обвилась вокруг Берёзки, поймав её в кольцо объятий. — Почему-то мне кажется, что и тебе это знакомо.
        Берёзка решительно высвободилась: ей стало зябко и неуютно. Сначала навья поймала её взгляд и мысль о губах-черешнях, теперь подбиралась к похороненному в сердце Зайцу… Это следовало остановить сейчас, пока всё не зашло слишком далеко, и не пришлось горько сожалеть и казнить себя.
        — Гледлид, запретить тебе тешить себя надеждой я не могу, — устало вздохнула Берёзка. — Но и дать тебе ничего, кроме дружбы, тоже. Обычной дружбы, а не той, которую ты имеешь в виду. Я просто не могу сейчас думать об этом. Моё сердце… как ты сказала — корабль? Так вот, оно выброшено на мель. А вернее, Светолика просто забрала его с собой — туда.
        — Она не могла так поступить с тобой. Не верю. — Навья снова осторожно, вкрадчиво завладела пальцами девушки, сжала их, поднесла к губам и коснулась лёгким, как цвет яблони, поцелуем. — Впрочем, я не смею тебе навязываться. Надеюсь только, что ты больше не будешь от меня убегать.
        — Только ежели ты приучишь себя держать свой язык на привязи, — засмеялась Берёзка.
        Опять сад расправил грудь и задышал, перезваниваясь весёлыми отголосками, а ветер пустился в пляс с опадающими лепестками. Гледлид блеснула искренней, светлой улыбкой — без капли яда.
        — От твоего смеха всё вокруг оживает. За него можно всё отдать — и ум, и сердце и… жизнь. Скажи, что мне сделать, чтобы он звучал всегда?
        — Я не знаю, — пожала плечами Берёзка, шагая вдоль белой кружевной стены из цветущей кустовой вишни. — Его нельзя предсказать, как погоду. Я не знаю, когда я снова смогу так смеяться… И смогу ли вообще.
        — Сможешь обязательно. — Рука Гледлид тепло легла ей на плечо, но потом соскользнула: навья с сожалением вспомнила о сдержанности. — И с каждым днём — всё чаще. Я очень этого хочу. И верю, что так и будет.

***
        — Берёзонька! Ох… Доченька, не чаяли тебя снова увидеть!
        Матушка Милева, крепко стиснув Берёзку в объятиях, не вытирала слёз, обильно катившихся по руслам из морщинок. Сестрицы Первуши тоже прибежали из светёлки и кинулись обниматься, а Драгаш, ревниво расталкивая всех, кричал:
        — Матушка! Матушка! Ты насовсем вернулась? Больше не уедешь?
        — Ох… Голубчик ты мой. — Берёзка расцеловала братца, прижала его вихрастую голову к своей груди. — Мой дом теперь — в Белых горах. И я хочу, чтобы они стали и вашим домом тоже.
        — Это как? — подняла светлые, поредевшие брови Милева.
        Освобождённый Гудок понемногу возвращался в колею мирной жизни. Перед тем как отправиться в дом Стояна, Берёзка прошлась по улицам, вдыхая знакомые запахи и морщась от сухой весенней пыли, улыбаясь мальчишкам и кланяясь встречным знакомым, заглянула на рынок. Негусто было ещё товара на прилавках, без излишеств, но пряники печатные всё же продавались, и Берёзка, купив один, с сожалением отметила, что вкус не тот стал: может, мука плохая, а может, другого чего-то недоставало. Впрочем, после войны — немудрено… В рыночной толкучке у неё чуть не срезали кошелёк, но она поймала незадачливого юного воришку за руку. Сердце ёкнуло: на неё смотрели такие знакомые васильковые глаза — бесшабашно-светлые, хитрые и нахальные… Конечно, это был не Заяц, а какой-то парнишка, но Берёзка сжала задрожавшие губы и, вместо того чтобы кричать «держи вора», дала ему монетку. Тот удивился, но денежку взял и растаял в толпе, напоследок одарив Берёзку улыбкой от уха до уха. Встретилась ей и парочка воров из шайки Жиги — тех самых, что приходили с ним искать Цветанку. Берёзка их сразу узнала, а вот они её даже не заметили —
«пасли» очередную жертву. Видела она и женщин-кошек в доспехах — поклонилась им, и те учтиво ответили на поклон, высокие, ладные, воинственные и строгие, но такие привлекательные для девичьих сердец.
        — Присядь, матушка, я всё тебе расскажу, — вздохнула она.
        Все примолкли, слушая светлую повесть о княжне Светолике, которую Берёзке удалось закончить без слёз, но с устало и горько саднящим сердцем. Матушка Милева со вздохом взяла Берёзку за голову и поцеловала в чёрную ткань платка.
        — Знаю я, доченька, что опять ты овдовела. Был у нас Соколко. Сказывал. Ох, что ж ты у нас такая невезучая, а?
        — Так сложилось, матушка, — только и смогла сказать Берёзка с бледной, как больная осенняя заря, улыбкой. — Но ты не думай, что одинока я. Заряславлем теперь сестрица Светолики правит, Огнеслава. Живу я в её дворце вместе с Ратиборой, дочкой моей супруги, и не хочу уж покидать эти места. Родными мне Белые горы стали, сердце там моё осталось навек. Вот и хочу я, чтоб вы все ко мне перебрались. Места во дворце много, а Огнеслава дала добро на ваше переселение.
        — Ох… Да как же мы… — растерянно всплеснула руками Милева. — Это ж тут всё бросить, что ли, да в дорогу дальнюю пуститься?
        — Дороги, матушка, ты и не заметишь, — улыбнулась Берёзка, показывая волшебное кольцо на своём пальце. — Я для вас всех вот такие колечки заказала. С их помощью можно в один миг в Белые горы перенестись.
        — Чудесные, что ль? — разглядывая кольцо, недоумевала Милева.
        — Именно, матушка. Они тебя в любое место перенесут — только представь, куда тебе надо, и прикажи проходу открыться. Как говорится, одна нога здесь — другая там!
        Сестрицы Первуши наперебой потянулись посмотреть на чудо-кольцо, а мысль о переселении в Белые горы их необыкновенно воодушевила.
        — Матушка, матушка, потребно нам туда отправиться! — затараторила белокурая, ясноглазая Влунка. — Снилось мне давеча, будто кланяется мне эта… кошка белогорская! И к себе зовёт!
        — Это она тут насмотрелась на этих воительниц с Белых гор, — с усмешкой пояснила Милева. — Прямо втемяшились они ей в голову! Не хочу, говорит, замуж за парня, за кошку хочу!
        — И хочу, и выйду! — упрямо заявила девушка. — Они… пригожие такие! Ах! — И она с мечтательным вздохом закатила глаза.
        Берёзка не удержалась от смеха.
        — Знак это был, Влунка, — сказала она. — Значит, суждено тебе в Белых горах половинку свою найти. А когда воочию её увидишь, в обморок упадёшь. Коли случится такое — значит, точно суженая твоя перед тобою.
        — А я… а я тоже кошку во сне видала, — поведала Доброхва, теребя пушистую рыжевато-русую косу. — И тоже кланялась мне она, к себе звала.
        — Не ври, не снилось тебе ничего, — ехидно подколола её сестра. — Ты просто мне завидуешь! Я-то собою хороша, а на тебя, дурнушку, кто посмотрит?
        — И не вру я вовсе, снилась! И не дурнушка я, это ты — жаба! — Доброхва пристукнула кулачком по колену. И добавила, молитвенно сложив руки: — Берёзонька, возьми нас с собою к кошкам!
        Родились сёстры в один день и маленькими девочками походили друг на друга изрядно, но с годами сходство их стало уменьшаться — каждая пошла своею дорожкой, даже волосы у Доброхвы отцовской рыжинкой засияли, а у Влунки остались светло-золотистыми.
        — Не ссорьтесь, родные! — Берёзка со смехом обняла девушек за плечи. — Обе вы пригожие. Судьба-то — она же не смотрит, кто хорош собою, кто нет. Свою пару и лягушка находит. А судьба и за печкой отыщет.
        — Засиделись вы в девках, чего уж правду таить, — кивая, вздохнула Милева. — А женихов-то годных в Гудке нынче не сыщешь: война мужиков покосила… Даже не знаю, за кого вас замуж выдавать буду. Ой, беда!…
        Пришёл на обед Стоян, а за ним уже не заячьим прискоком, а степенной походкой шагал Боско — новый подмастерье у ложкаря, а в будущем — наследник дела. Сам Стоян постарел за войну, поседел, высох, только на плечах широких рубаха болталась, будто на пугале огородном; увидев Берёзку, обрадовался он до слёз.
        — Дитятко! — охнул он, переступив порог.
        — Здравствуй, батюшка! — Берёзка обняла свёкра, смахивая пальцами тёплые слезинки с его ввалившихся, заросших серебристой бородой щёк.
        — И правда, выручила ты из плена солнышко красное, — крепко целуя Берёзку и роняя с набрякших, усталых век солёные капли, проговорил он. — Ну что, навоевалась, наколдовалась, ведунья? Домой вернулась, али как?
        — Я, батюшка, пришла вас всех к себе звать, — сказала Берёзка. — Не могу Белые горы покинуть, но и по вас сердце моё истосковалось.
        — Это как же мы?… — почти слово в слово повторил восклицание своей супруги Стоян. — У меня ж тут мастерская, дело моё, торговля… Что ж я, брошу всё, что ли?
        Берёзка показала кольцо и подробно объяснила, как оно действует. Жить можно было во дворце, а с его помощью мгновенно перемещаться каждое утро на работу, в один шаг преодолевая длинный путь. А Влунка с Доброхвой уже тараторили отцу в оба уха:
        — Батюшка, батюшка, нам знак был! Суженых своих нам в Белых горах искать следует!
        — Цыц! — строго перебил их Стоян, подняв широкую ладонь. — Не жужжите, и так в ушах звенит… Какой ещё такой знак? Что вы трещите, сороки? Не пойму ничего!
        — Так сны, сны, батюшка! — объясняли наперебой девушки. — Кошки нас к себе зовут, жёнами их просят стать. Надобно в Белые горы перебираться! Соглашайся, батюшка! А коли сам не хочешь, так хоть нас отпусти! Не век же нам в девках вековать, а тут женихов не сыщешь теперь…
        — Да обождите вы! — поморщился Стоян. — Дело-то не шуточное ведь. Где ж мы жить-то там станем?
        — Так с нами, батюшка, — объяснила Берёзка. — Во дворце княжны Огнеславы, сестры супруги моей.
        — Во дворце? — изумлённо поднял поседевшие брови Стоян. — Ну-у… Это… Неудобно как-то.
        — Отчего ж неудобно-то? — засмеялась Берёзка. — Напротив, удобнее некуда! Комнат да покоев много, все поместитесь!
        — Дык… Не привык я у чужих-то людей жильцом быть, — покачал головой ложкарь. — Тут хоть дом свой, тут я сам хозяин, что хочу — то и ворочу, а там как? Гостем гостевать? Не с руки как-то.
        — Отец, ты чего упёрся? — масленым колобком подкатилась к нему Милева, которой мысль о том, чтобы отдать дочек в жёны кошкам, пришлась по сердцу. — Влунке с Доброхвой замуж пора, да дома за кого отдашь? Поубивали молодцев наших добрых…
        — Да погоди ты, мать, со своим «замуж»! Давай-ка, обед лучше на стол ставь. — Стоян забрал бороду в руку, сел на лавку в раздумьях.
        Обед был по-бедняцки скромен: каша пшённая без мяса, квас да пироги ржаные. Хоть и налаживалась жизнь в Гудке, да не всё ещё выправилось до конца…
        — У нас хоть со снедью получше, — убеждала Берёзка. — Всё не хлеб с квасом…
        — Э, дитятко, — покачал головой Стоян, отправляя в рот ложку каши. — Дома я и чёрной краюшкой сыт вволю, а на чужбине и калач медовый поперёк горла станет!
        Отобедав и отдохнув чуток, ушёл Стоян в мастерскую, а Милева поведала Берёзке, что пошатнулись дела у супруга: вроде и посуду с прежним усердием да душой делал, а всё ж не так хорошо расходиться стала. То ли разруха послевоенная сказывалась, то ли с уходом Берёзки огонёк какой-то волшебный пропал, жилка тёплая, живительная угасла.
        — Сила белогорская жилку эту вернуть поможет! — убеждённо сказала Берёзка. — Уговорить бы вот батюшку только.
        — Ничего, уломаем, уболтаем, — засмеялась Милева. — Нас много, а он один. Числом возьмём!
        Засиделась Берёзка в доме Стояна и Милевы: много новостей накопилось, всего не перескажешь, обо всём не переговоришь. Зорице она сказала, что на часик отлучится — родных повидать, а к обеду обернётся, но уж время ужина подошло, а Берёзка всё о Белых горах рассказывала: об обычаях и обрядах, о Тихой Роще и реке подземной, что Тишью зовётся; о девах белогорских, в чьих чудотворных руках расцветают и сады, и вышивка зачарованная… О битвах с навиями и нашествии Павшей рати тоже поведала она, а Милева с дочками, то хмурясь, то улыбаясь, слушали её рассказ, будто сказку волшебную, и всё сильнее им хотелось Белогорскую землю своими глазами увидеть. Пришедший с работы Стоян тоже заслушался, а Боско кивал и вставлял от себя словечко-другое: многое из рассказываемого Берёзкой он сам видел. Когда за окнами засинел вечерний сумрак, спохватилась Берёзка: и обед во дворце она пропустила, и к ужину не вернулась…
        — Батюшка, матушка, пора мне, — вздохнула она. — Меня там уж хватились, поди…
        — Ну, пора так пора, — огорчились Стоян с Милевой.
        Внезапный стук в дверь заставил всех вздрогнуть: ещё не забылось то время, когда вот так же, в сумерках, в дом стучалась беда.
        — Добрые люди на ночь глядя не ходят, — проворчал Стоян, на всякий случай вооружаясь ухватом. — А лихих гостей залётных нам не надобно.
        Впрочем, гостья оказалась не лихой, а очень даже желанной и почтенной: на пороге стояла сама Огнеслава. Увидев Стояна с ухватом наперевес, она усмехнулась:
        — Не бей меня, хозяин: я с миром пришла! — И обратилась к выглядывавшей у него из-за плеча Берёзке: — Сестрёнка, ну разве так можно? Сказала — на часок, а сама на целый день пропала!
        Стоян с Милевой, сообразив, кто перед ними, засмущались, растерялись… Влунка с Доброхвой, впрочем, опомнились живо и при виде рослой, видной, пригожей, щегольски одетой женщины-кошки сомлели от восхищения. Переступив порог, Огнеслава сняла шапку, и отблески тусклого света лучины заиграли на её голове, а коса распрямилась и упала на плечо.
        — Ох, провалиться мне на этом самом месте, ежели не такая же кошка мне снилась! — зашептала Влунка сестре. — Голова у неё точь-в-точь такая была…
        — Ну, значит, супругой оружейницы будешь, — услышав её громкий шёпот, засмеялась Огнеслава. — Я и сама из ковалей, да не твоя я судьба, милая. Женатая я уж. — И добавила задумчиво, со вздохом: — Давняя война меж нашими землями узор судеб будто топором обрубила, перекраиваться он стал, редко кого из нас на запад тянуло в поисках невесты… А теперь вот, похоже, восстанавливаться начали связи понемножку. Недаром ведь и кольца в вашу сторону заработали.
        Ростом она была выше ссохшегося, ссутулившегося Стояна, и при входе в дом ей пришлось нагнуться под низковатой притолокой двери. Золотая вышивка блестела на чёрном сукне её кафтана, бисер мерцал на воротнике, а глаза с мягким белогорским теплом окинули всех, с лаской задержавшись взором на прильнувшем к Берёзке Драгаше.
        — Чего оробел, пострелёнок? Иди-ка сюда. — Огнеслава подхватила мальчика на руки, помурлыкала ему на ухо. — Что, довелось врагов видеть? Не из них я, не бойся. Да и они уж не враги нам более.
        А Стоян поклонился гостье в пояс:
        — Ты присаживайся, госпожа, в ногах правды нет… Не ждали тебя, даже попотчевать нечем. Пива, медов да настоек хмельных у нас не водится. Квасу, разве что, поднести…
        — Благодарствую, хозяин. — Огнеслава присела к столу, усадив Драгаша к себе на колени. — Я хмельное не очень-то пью, а вот квасок уважаю. Разносолов мне тоже не надобно, я к простой пище привычная. Да вы не беспокойтесь! Сыта я. Уж простите, что в такой поздний час вас тревожу — за Берёзкой вот пришла. Грешным делом даже подумала было, что ушла она от нас совсем…
        В глазах княжны замерцали грустно-тревожные искорки, и Берёзка с сокрушённо сжавшимся сердцем подошла к ней, сидящей, обняла за плечи, склонилась и прильнула щекой к виску.
        — Нет, сестрица Огнеслава, не покину я Белых гор, что ты! Как же я могу уйти от Ратиборы, от сада, от тебя с Зорицей? Я батюшку с матушкой к нам перебраться уговариваю, да только батюшка соглашаться не спешит.
        — Чего это у нас батюшка такой несговорчивый, м? — Огнеслава шутливо ущипнула Драгаша за нос, ласково прижала его к себе, а Берёзку обогрела кратким, но глубоко-бархатным взором.
        Милева между тем поставила на стол ковшик кваса, и княжна, поблагодарив кивком, отпила несколько глотков.
        — Я, госпожа, премного благодарен тебе и за Берёзку, и за то, что нас приютить готова, — опять поклонился Стоян. — Да только и обременять тебя не хочется, и к дому своему привыкли уж, да и мастерская у меня тут…
        — Он про кольцо знает, я ему рассказала, — вставила Берёзка. — Можно ведь с нами жить, а работать тут, в Гудке, правда?
        — Конечно, можно, — кивнула Огнеслава. — За чем дело стало-то?
        — Да вишь, гостем в чужом дому он не хочет быть, госпожа, — объяснила вместо замявшегося с ответом мужа Милева.
        — А что у меня есть? На. — Княжна игриво-ловким движением вынула из-за пазухи искусно выточенную из дерева кошачью фигурку и вручила её мальчику. — Дочурке своей несла, но так уж и быть, тебе отдам. Гостем, говорите, быть не хочет? — Огнеслава подняла на Милеву и её супруга взгляд, полный уютных добродушных искорок. — Эка беда! Коль мой дворец не угоден тебе, Стоян Благутич — дом тебе построим там, где скажешь, и живи в нём с семейством на доброе здоровье. Здоровье, кстати сказать, в Белых горах поправишь, водица из Тиши твои силы знатно укрепит.
        — Да угоден дворец твой, госпожа, что ты! — смутился ложкарь до красных пятен на скулах, а глаза его в отсвете лучины поблёскивали виновато и растерянно. — Хорош он, должно быть, красив да просторен, да всё ж таки гостями мы в нём будем. Своё-то жильё ближе и роднее…
        — Говорю ж, дом построим — твой будет до последнего камушка, — засмеялась Огнеслава. — А пока приглашаю вас всех в гости к нам хоть на несколько деньков. Белые горы посмотрите, водицы нашей отведаете, воздухом нашим подышите — авось, и понравится вам у нас, а там и насовсем переселиться решитесь. Дочек обязательно возьмите! — Княжна подмигнула девушкам, и те, заалев маковым цветом, спрятали лица в ладошках. — Сдаётся мне, скоро им в обморок падать предстоит.
        — В гости-то — это можно, — степенно, раздумчиво молвил Стоян с поклоном. — Берёзка нам тут такого понарассказывала — своими глазами стало охота поглядеть.
        — Вот и поглядите. Как только кольца готовы будут — ждём вас. — Огнеслава встала, осторожно поднимая на руках убаюканного мурлыканьем Драгаша, и шепнула с тёплыми лучиками улыбки в уголках глаз: — Кажется, кому-то спать пора, а? Стемнело уж…
        — Сюда его, на печку, — засуетилась Милева.
        Встав на лесенку-приступку, княжна бережно опустила мальчика на тёплую лежанку за занавеской, укрыла одеялом и вложила ему в руку только что подаренную игрушку. На сердце у Берёзки мурлыкала нежность, уголки глаз царапали крошечными коготками странные, несуразные слёзы.
        — Спать пора и ещё кое-кому… Одной спасительнице садов и её самой главной заботе на ближайшее время. — Рука Огнеславы баюкающей тяжестью легла на плечи Берёзки, окутывая её незыблемым покоем и опекой. — Заморозков больше не будет, так что — немедленно домой и в постель!
        Закрылись чашечки цветов, дышала ночной свежестью трава в саду; колыхались сонно черешневые деревья, а их «детки» в теплицах зеленели крошечными листочками. Скомкав несколько черновиков со стихами, выронила перо и задремала за письменным столом Гледлид, и её рыжую гриву гладил лунный луч, падавший в окно. Малинник прятал в своих зарослях следы двух пар ног на влажной земле, а на шипах крыжовника поблёскивали крошечными искорками капельки росы и покачивались ниточки от синего кафтана. Низко поникла зелёными космами Зденка-ива, ссутулившись над своим отражением в воде, а в опочивальне, оставив платок и повойник на столике перед зеркалом, спала наконец в своей постели Берёзка. С одеялом больше никто не боролся и не отбрасывал его, и оно грело в своей пуховой утробе два сердца: одно — корабль с белыми парусами, а второе — ещё совсем крошечное.
        9. Озеро потерянных душ. Исцеление: любовь или тишина?
        Жёлтые головки придорожной сурепки купались в густом, тёплом золоте вечерних лучей, мирно позвякивали колокольчики на шеях коров, поблёскивали ножны кинжала на поясе Дарёны. Малинка и Звёздочка послушно переступали копытами, ведомые за недоуздки; большие, добрые и умные, с пушистыми щёточками белых ресниц, они откликались на свои имена и всегда сами подходили к Дарёне из общего стада, которое пригоняла каждый вечер пастушка Доница.
        Не для защиты от кого-либо висел подарок Твердяны на поясе Дарёны — она носила его с гордостью как память о тех боях, в которых она сражалась не оружием, но голосом. Его простые, но изящные ножны и рукоять воинственно блестели у неё на боку, выделяя её среди всех белогорских дев Кузнечного, и Дарёна, наречённая Твердяной девой-воином, не расставалась с клинком ни днём, ни ночью. Как она могла оставить его дома на полке, если всякий раз, прицепляя его к поясу, она оказывалась в ободряющем облаке тёплой силы, и казалось, что синеглазая оружейница рядом, вечно живая и родная? Солёная плёнка слёз высыхала, сердце согревалось, а тоска терялась в высоких травах и улетала ласточкой к синим тучам.
        Ученицы не забывали Дарёну и после окончания войны: у них стало обычаем раз в седмицу собираться под навесом для гуляний и разливаться светлыми и острыми лучами голосов на всё Кузнечное. Торжественно принаряженная и, конечно же, опоясанная своим неизменным кинжалом Дарёна запевала:
        Пою я песнь — и жизнь моя
        Струится в этом пенье…
        Лагуша, блестя ясными, бесстрашными очами и яхонтовыми серёжками, подхватывала:
        Как рокот горного ручья,
        Как плач любовный соловья…
        Все остальные девушки сливались в высоком и светлом, как белогорское небо, пронзающем до слёз единстве:
        И как зари рожденье.
        Чистым и сильным, словно звон боевых клинков, потоком струились голоса в стройном хоре, и селянки всегда собирались на это пение, будто на праздник. Девушек-певиц чествовали, как воинов-героев, и после нескольких песен все шли за столы, расставленные под открытым небом. Первая чарка душистого хмельного мёда пилась за павших в бою кошек и людей, вторая — за всех односельчанок, вернувшихся с войны живыми, третьей прославляли княгиню Лесияру и Старших Сестёр, четвёртую поднимали за Четвёрку сильных, закрывшую Калинов мост и положившую начало победному перелому в войне; после этого, как правило, в общем порыве сливались голоса и сердца всех участниц застолья. Потом хор девушек исполнял старинные военные песни, а наиболее голосистые кошки поддерживали их, тепло и бархатисто оттеняя серебряное девичье созвучие чуть более низким и грудным гулом. В заключение Дарёна представляла застольному собранию новые песни, щедро делясь со слушательницами своим ощущением и пониманием мира. Любовь-лебёдушка, сбитая в полёте вражьей стрелой, воскресала весной тысячами подснежников; женщина-кошка возвращалась с войны к
своей невесте и меняла доспехи на свадебный наряд; девушка плакала о своей павшей в бою возлюбленной, а потом, обернувшись птицей-горлинкой, улетала к далёкому бранному полю, на котором пролилась кровь лады… Односельчанки то грустили, то улыбались за чарками мёда, заслушавшись; застолье завершалось уже в сумерках, и Дарёна возвращалась домой, к Зарянке и Младе, душа которой до сих пор томилась где-то в тёмном плену.
        Она жила в ожидании обещанного знака от Твердяны, и в каждом вздохе сада, в каждой севшей на ветку птице ей мерещилось послание из-за незримой грани меж землёй и небом. В шёпоте ветра ей слышался тихий зов: «Дарёнушка…» — ласковый, запредельно нежный, как прикосновение яблоневого цвета. Глаза увлажнялись, душа обмирала в прохладном облаке тревоги, а сердце рвалось навстречу большим, тёплым и шершавым рабочим рукам, которым уже не суждено было поднять молот…
        В этот тихий вечер сурепка золотилась и колыхалась беззаботно и мирно, пыль сухой тропинки ложилась на кожаные чуни Дарёны, а ветер перебирал струны солнечных лучей прозрачными пальцами. Горы молчаливо белели далёкой сказкой снежных вершин, отцветший сад замер в лучистом покое. Не хватало Твердяны, Зорицы с Огнеславой и Радой — тише стало в доме, пустовали места за столом…
        — Мало нас стало, — вздохнула матушка Крылинка, водружая в середину блюдо с горкой ватрушек. — И кормить почти некого…
        — Как это некого? А я? — живо отозвалась Шумилка, оставшаяся на службе в дружине, но столоваться предпочитавшая дома. — Готовь столько же, сколько и всегда, бабусь: одна я ем за четверых!
        — Ну, твоё-то ненасытное брюхо и за пятерых съест, знамо дело, — усмехнулась Крылинка.
        — Оно это может, — подмигнула Шумилка, поглаживая себя по животу в предвкушении ужина.
        Будучи большой любительницей вкусно поесть, она умудрялась при этом оставаться стройной: видно, на службе сгорало всё «топливо» до последней крошки.
        Маленькая Зарянка зашлась в плаче — тоже проголодалась, и Дарёна поспешила дать ей грудь Млады. Виски супруги стали совсем серебряными, пряди на них белели колосками седого ковыля, а в измождённо впалых ключичных ямках притаилась усталость. «Так не должно долее продолжаться», — с болью думала Дарёна, тщетно высматривая в её взгляде хотя бы искорку ласки и узнавания. И ела, и двигалась Млада мало, сильно спала с тела, и её чёрная с проседью голова на похудевшей шее клонилась на грудь бутоном увядающего цветка.
        Первый летний месяц разноцвет ластился к окну тёплой голубой дымкой сумрака, вечерняя заря дотлевала на краю неба, а под подушкой у Дарёны прятался её кинжал. Сжимая его ножны, она как будто ощущала тепло руки Твердяны, и на солоноватых от слёз губах подрагивала улыбка. Зарянка тихо спала в колыбельке, а хриплое дыхание Млады опять обеспокоило Дарёну, и она, встав, принялась поворачивать супругу.
        — На бочок, лада… На бочок, — шёпотом приговаривала она. — Так тебе дышать будет легче.
        Ночь раскинулась звёздной тишиной, кинжал под подушкой грел руку Дарёны, и дрёма бродила на мягких лапах вокруг постели. Живая темнота дышала в углах, а дрёма-кошка ластилась к сердцу, мурлыча: «Муррр… муррр… Спи, Дарёнушка…» Та и рада была бы уснуть, но странное томление начинало давить на грудь, стоило только закрыть глаза. Тело с холодком проваливалось в пустоту, а на уши наползала жужжащая и шепчущая пелена жути, сквозь которую кто-то грустно и ласково окликал её по имени. Знакомый голос доносился из глубины минувших лет, щекоча сердце смутной печалью:
        — Дарёна… Дитя моё…
        Подняв голову от подушки, Дарёна обнаружила себя дома, в Звениярском. Детство обступило её пухово-мягкой тишиной опочивальни; рядом посапывали братцы — Радятко с Малом, ещё совсем маленькие, а сама она стала девчушкой из того времени, когда матушка вечерами рассказывала сказки о Белых горах, а отец служил княжеским ловчим и приносил с охоты дичь к столу. В кованом светце мерцала лучина, освещая сидевшего за столом Добродана, усталого и грустного, сцепившего пальцы замком. Сердце ёкнуло, Дарёна поднялась на локте. Страха не было, щемящая тоска звала к отцу — обнять его, запустить пальцы в светло-русые кудри, подёрнутые осенней паутинкой седины, покрывая поцелуями первые морщины на высоком лбу и перекидывая мостик через годы разлуки и отчуждения.
        — Батюшка… — Шлёпая босыми ногами по половицам, Дарёна устремилась к отцу, а он, блестя слезинками в светлых глазах, раскрыл ей объятия.
        — Дарёнка… Доченька, как же я по тебе истосковался, — шептал он, щекоча дыханием ей лоб и щёки.
        Они вытирали слёзы друг другу, смеялись и снова плакали. Лучина трещала, пепел падал в плошку, а в окно заглядывала колдовская ночь, полная летающих огоньков. Отец вынес Дарёну на руках во двор, а она причёсывала пальцами его кудри. Светлячки стекались к ним, собираясь у ног и повисая на травинках; их сияние мягко освещало лица отца и дочери, окутывая их волшебством детского чуда и пропитывая ночь грустноватым, незыблемым покоем.
        — Только ты можешь мне помочь, доченька. Только тебе под силу освободить меня, — шептал Добродан.
        — Как я могу тебе помочь, батюшка? — спросила Дарёна со струящимися по щекам тёплыми ручейками слёз.
        — Приди и коснись меня, — улыбнулся отец, и отблески светлячков наполняли его глаза колдовски-задумчивым хороводом искорок. — Просто коснись, и всё. Больше ничего не нужно.
        Дарёна положила ладошку на отцовский лоб, но Добродан качнул головой.
        — Не здесь и не сейчас. Это сон, а сделать это ты должна в яви. Возможно, я буду противиться тебе, но пусть это тебя не смущает. Будет трудно, но ты справишься. В тебе есть необходимая сила, чтобы свершить предначертанное. Помоги мне, Дарёнка. Я очень, очень устал.
        Веки отца измученно опустились, лоб уткнулся в лоб Дарёны, а светлячки вились вокруг них в завораживающей медленной пляске. «Сон?» — эхо правды коснулось души лёгким крылом, но Дарёна почему-то совсем не удивилась. Это знание дремало в ней крошечным, размером с орех, сгустком света, но стоило его тронуть, как оно вспыхнуло и вытолкнуло её из детства в настоящее — в летнюю ночь, полную вздохов сада за окном, к спящим Младе и Зарянке.
        Сердце гулко толкалось в груди, сумрак звенел, а кинжал под подушкой нагрелся в руке Дарёны. Она вынула это тёплое и живое чудо, и из ножен показался серебристо сияющий клинок, озаривший постель прохладно-лунным светом. «Неужели то самое?» — трепыхнулось сердце, а рука задрожала и едва не выронила кинжал. Трепеща на грани обморока, как язычок пламени гаснущей свечи, Дарёна прошептала:
        — Матушка Твердяна… Это ты? Ты подаёшь мне знак?
        Свечение клинка померкло на мгновение, а потом вновь усилилось — кинжал мигнул. И смех, и слёзы рвались наружу, сплетаясь в невыносимо щемящий клубок сладкой боли. Прижав клинок к груди, Дарёна зажмурилась и закусила руку, чтобы справиться с ураганным дыханием, рвавшим ей лёгкие. Кожей чувствовала она тёплое, совсем не пугающее присутствие кого-то невидимого и купалась душой в серебряном свете кинжала.
        — Но что ты хочешь сказать, матушка Твердяна? — Дарёна поспешно вытерла слёзы, всматриваясь в светящийся рисунок-сетку на гладкой, острой стали. — Я должна пойти на встречу с отцом?
        И снова подарок оружейницы мигнул, и Дарёна сердцем угадывала, что это означало «да». Где находилась та важная часть души Млады, без которой она не могла быть собой — мыслящей, любящей, сильной и нежной женщиной-кошкой? «Ответ есть только у навиев», — сказала Вукмира, но Дарёна до сегодняшней ночи не представляла себе, как этот ответ получить… Клинок сияющим ключиком вошёл в замок и открыл его. Щёлк — и разгадка нашла своё место в душе Дарёны.
        — Благодарю тебя, — со слезами целуя кинжал, прошептала она. — Я люблю тебя, матушка Твердяна.
        Осветив клинком лицо спящей Млады, она прильнула губами к её лбу, потом склонилась над дочкой, сладко сопевшей в люльке. Под сердцем тёплым зёрнышком зрела вера: совсем скоро родительница взглянет на своё дитя осознанно и обнимет его со всей полнотой любви в восстановившей целостность душе.
        Шаг в проход — и она очутилась на лесной полянке у пещеры. Прохладный бархат ночи обнимал тело, со всех сторон возвышались могучие, жутковатые тёмные стволы, и только плавающие в воздухе огоньки, точно такие же, как в недавнем сне, придавали этому месту очарование мрачной сказки. У входа в пещеру, круглого, как растянутый в мучительном крике рот, лежали несколько Марушиных псов — огромных, чёрных и мохнатых зверюг со свирепыми мордами. Кто же из них — отец? Дарёна застыла, охваченная пощипывающим кожу холодком опасности, а один из оборотней поднял голову и посмотрел на незваную гостью желтовато мерцающими во тьме глазами.
        — Батюшка, — вполголоса позвала Дарёна, не зная, к кому из псов обращаться. — Это я… Ты звал меня во сне — я пришла. Я готова помочь тебе, как ты просил.
        Зверь приподнял верхнюю губу, обнажив острые, хищные клыки, и глухо зарычал. Ледяная иголочка страха перед этой олицетворённой лесной тьмой кольнула Дарёну, и она невольно попятилась. Попавшая в ямку нога некстати подвернулась, и девушка упала, а оборотни словно того и ждали: поднявшись со своих мест, они медленно двинулись к ней, спокойно-грозные, уверенные в своей силе.
        Кинжал висел на поясе, готовый к бою, но не он должен был стать оружием в этой схватке. Набрав воздуха в грудь, Дарёна запела старую песню, которую в детстве часто слышала от матушки.
        Как в лесу во древнем, во глухой чащобе
        Убаюкивала детушек волчица:
        «Спите, детушки, да силушку копите,
        Чтобы стать скорей матёрыми волками!»
        А волчатки тихо плачут, стонут, воют:
        «Где наш батюшка, куда запропастился?»
        Слёзы катятся у матери-волчицы:
        «Не придёт он более, мои родные».
        Во лесу, в дубравушке зелёной
        Волчьи ягоды созрели на кусточке.
        Алым ядом дышат, наливаясь,
        Волчьи слёзы горькие, лесные.
        «Не придёт ваш батюшка, мои волчатки,
        Не примнёт он травки резвыми ногами:
        Сердце храброе навек остановилось —
        Княжеской стрелой пробито на охоте.
        Спите, детушки, мужайте поскорее;
        А у князя подрастает княжич юный.
        Как пойдёт гулять он в лес дремучий —
        Не плошайте уж, за батюшку отмстите!»
        Во лесу, в дубравушке зелёной
        Волчьи ягоды созрели на кусточке.
        Алым ядом дышат, наливаясь,
        Волчьи слёзы горькие, лесные.
        Шаги исполинских мохнатых лапищ замедлились, а жёлтые огоньки глаз сменил пронзительно-разумный, мягкий, человеческий блеск. Когда последний отзвук песни стих, юркой птахой вспорхнув во мрак лесного шатра, широкий мокрый язык умыл Дарёне лицо. Чёрный зверь-великан ткнулся носом ей в ладони, будто ручная ласковая псина, и щекотно облизал их. Его примеру последовали остальные Марушины псы, а из груди Дарёны вырвался смех. Волчьи морды, сопя и пофыркивая, обнюхивали ей уши, а она осмелела и запустила пальцы в жёсткую тёмную шерсть, почёсывая зверюгам бока и загривки.
        — Батюшка, это ты? — спросила она оборотня, который первым подошёл к ней, — должно быть, вожака этой небольшой стаи. — Это я, твоя дочь Дарёна!
        Тот посмотрел ей в глаза, и в голове у девушки гулко прозвучал низкий голос:
        «Хорошая песня, но месть — больше не наш путь. Меня зовут Грогей, а тот, кого ты ищешь, там».
        Он повернул морду в сторону пещеры, указывая. Погладив зверя по мохнатой гривастой шее, Дарёна поднялась на ноги и медленно приблизилась к тёмному, дышащему сыростью входу.
        — Батюшка! — позвала она.
        Ответом ей было лишь эхо, гулко-печальное и зябкое.
        — Батюшка, выйди! — снова окликнула Дарёна темноту пещеры. — Ты звал меня? Ты просил о помощи? Я пришла и готова сделать так, как ты сказал мне…
        Во мраке волчьего логова зажглись два жёлтых глаза, медленно надвигаясь на Дарёну и сверля её леденящей, безжалостной жутью. Лес вдруг ожил, зашептал тысячей голосов, зазвенел огоньками-бубенцами, застонал скрипучей древесной песней. Отступать было некуда: впереди — глаза, а вокруг — мрачное дыхание лесной глубины, и Дарёна крепко сжала свой верный кинжал, прося у него поддержки. Его тепло рассеивало страх, окутывая Дарёну облаком светлой уверенности, и она устояла на ногах, когда на полянку ступил всклокоченный, худой и хромой оборотень. Его полуседая шерсть торчала клочьями, и он казался измученным и немощным, но чудовищная пасть источала рокочущие волны рыка и роняла тягучую слюну, не менее опасная и клыкастая, чем у его здоровых и крепких собратьев. Шагал он, припадая на правую заднюю лапу.
        «Я не звал тебя, уходи! — рявкнуло в голове у Дарёны. — Уходи, или я разорву тебя!»
        — Батюшка, я верю, что в глубине душе ты — прежний, — сказала Дарёна, не двигаясь с места. Смерть дышала смрадом ей в лицо, и только кинжал помогал ей держаться прямо, со спокойным, мягким достоинством.
        Оборотень с громовым рёвом взвился на дыбы, но чёрная шаровая молния сшибла его с ног: это на него грудью налетел Грогей. С жалобно-недоуменным скулежом тот упал, а Грогей прижал его к земле передними лапами, придавив его всей тяжестью своего могучего, мускулистого тела.
        — Батюшка! — склонилась над поверженным оборотнем Дарёна.
        «Не трогай! Не прикасайся!» — проревел голос в голове.
        — Ты предупреждал во сне, что будешь противиться, и что это не должно меня смущать… — Руки Дарёны коснулись тусклого меха, бережно гладя его и зарываясь пальцами в глубину свалявшегося подшёрстка. — Ты хотел, чтобы я помогла тебе освободиться. Я не причиню тебе зла, я пришла с миром! Тише… тише, батюшка. Всё хорошо.
        Оборотень уже не бился под нажимом собрата, а только сипло хрипел. Шерсть растаяла, когтистые лапы стали руками, а мученически оскаленная морда — бородатым лицом измождённого человека, в котором Дарёна далеко не сразу узнала своего отца. Пряди его длинных волос спутанными сосульками падали на когда-то сильные и могучие, а теперь острые и костлявые плечи; на боках под кожей проступали рёбра, на спине бугрились позвонки хребта, а под впалыми, горячечно блестящими глазами пролегли чёрные круги.
        — Что ты наделал, Грогей! — прохрипел он. — Зачем ты ей помог, предатель? Ведь я же просил тебя… Просил убивать всех, кто станет меня искать! Это мои враги, встреча с которыми сулит мне погибель…
        Грогей отпустил его и отступил в сторону, а Дарёна накинула свой плащ на нагое тело отца. Как непохож он был на Добродана из сна! Больное, озлобленное существо лежало перед ней, корчась и извергая из желудка какую-то чёрную жижу, кашляя и захлёбываясь хрипом. Длинная судорога сотрясла его тело, и он безжизненно затих, а к горлу Дарёны подступил колкий ком рыдания.
        — Батюшка… — Дрожащие пальцы коснулись спутанных волос, разглаживали морщинки на лбу, причёсывали поседевшие кустики бровей. — Ты меня слышишь? Не умирай, прошу тебя…
        В щёлках разомкнувшихся век замерцали слабые искорки взгляда, в густой бороде угадывалась улыбка.
        — Дарёнка… Ты умница. — Сдавленно-злой, каркающий выговор изменился, прозвучав слабо, но светло и мягко, и Дарёна со слезами узнала наконец родной голос, который она не слышала с детства. — Вук и вправду не звал тебя. Тебя звал я, дитя моё — я, твой отец, Добродан. Тот, кто называл себя Вуком, родился из моей души; он вобрал в себя мою память, мои обиды, мою злость и горечь, мою ненависть и ревность — всё, кроме моей любви. Он почти вытеснил меня и заставил замолкнуть, но мне удалось послать тебе весточку, Дарёнка, пока он спал. Теперь Вук мёртв. Ты победила его… Мы победили.
        Слабая, костляво-когтистая рука выбралась из-под плаща и потянулась к щеке Дарёны. Та прильнула к ней, роняя слезинки и смеясь сквозь рыдания, окутанная счастливым хороводом живых огоньков, а лес ласково шелестел и одобрительно поскрипывал, радуясь встрече отца и дочери.
        — Я так рада, что ты вернулся, — всхлипывала Дарёна, причёсывая пальцами пряди над лбом Добродана. — Мне так много надо тебе рассказать!
        — К чему слова? Я и так вижу: у тебя всё хорошо, — с усталой улыбкой проронил отец. — Скажи только, что стало с Радятко?
        — Он жив-здоров, батюшка, — успокоила его Дарёна. — И матушка тоже здорова, и Мал.
        Веки отца сомкнулись, с губ слетел чуть слышный вздох, а лицо разгладилось, озарённое внутренним светом покоя, и на нём проступили черты, родные и знакомые Дарёне до щемящей берёзовой боли, до шелестяще-солнечной тоски из детства.
        — Хорошо, — прошептал он, открыв глаза и устремив задумчиво-далёкий взор в тёмное небо. — Я рад. Но тебя, кажется, что-то снедает, доченька. Я ещё тогда, во сне, видел в твоей душе какое-то недоумение… Ты хотела о чём-то спросить, быть может?
        — Батюшка! — спохватилась Дарёна, вспомнив о своём главном вопросе. — Вук, наверное, должен был знать, где часть души моей супруги Млады и души всех погибших жриц Лалады, а также убитых в бою кошек. Вукмира сказала, что только у навиев есть ответ… Она говорила про какой-то тёмный чертог. Он существует?
        — Да, — хрипловатым выдохом слетел с уст отца ответ. — Чертог этот зовётся Озером потерянных душ… Оно залегает в подземной пещере прямо под старым проходом в Навь — тем, что за Мёртвыми топями. Силой этих душ питается волшба, которая сдерживает дыры в оболочке Нави, не давая ей расползтись по швам. Не советую тебе соваться туда, Дарёнушка… Ни одну душу оттуда нельзя вернуть, если взамен для равновесия не предложить другую. Коли в Озере станет хоть на одну душу меньше, стяжки из волшбы могут порваться, и Навь погибнет. Не то чтобы мне очень жаль этого мира, но и там, должно быть, есть неплохие люди. Я верю, что ты готова принести себя в жертву ради спасения той, кого любишь, но как станет жить она — без тебя? Нет, дитя моё, лучше оставить всё как есть.
        Добродан на несколько звенящих мгновений смолк, утомлённо прикрыв глаза: очевидно, ему было трудно говорить. В душу Дарёны ледяным ужом заползало предчувствие горя, и она трясущимися пальцами гладила впалые щёки отца.
        — Батюшка… С тобой всё будет хорошо! Ты ведь поправишься, да? Оборотни живучи… Вот и ты выздоровеешь.
        — Увы, доченька, — прошептал Добродан. Из-под его обессиленно нависших век на Дарёну глядела унылая пустота. — Вуку суждено было умереть от родной крови… Таково уж проклятие чёрной кувшинки. Он умер, но и мне недолго осталось — ведь у нас с ним одно тело. Но я не жалею… Несколько мгновений свободного бытия стоили дорого, но я заплатил эту цену и рад, что увиделся с тобой. Твоих братцев и матушку я уже не увижу, но скажи им при встрече… Скажи, что я победил Вука. И помогла мне в этом ты.
        — Как же так, батюшка?! — Слёзы покатились по обмершим, оледеневшим щекам Дарёны, она вжималась лбом в холодеющий лоб отца и тряслась от тихих рыданий. — Так не должно быть, это несправедливо! Ты победил Вука… чтобы умереть?!
        — Так уж вышло, доченька. — Ресницы отца отяжелели, смыкаясь, губы тронула слабая улыбка. — Не плачь обо мне, я ухожу спокойным и счастливым. Будьте счастливы и вы все…
        Огоньки медленно кружились в прощальном танце, опускаясь на траву и щекоча застывшее в далёком неземном умиротворении лицо Добродана, осыпая его волосы и сливаясь над ним в сплошной сияющий щит. Его тело скрылось под ними, а когда светлячки разлетелись врассыпную, на земле остался только плащ Дарёны.
        Тёплый пушистый бок Грогея принял все её слёзы, а его сородичи, сопя, тёрлись о Дарёну мордами.
        — Благодарю… Благодарю, мои хорошие, — только и могла бормотать она, запуская пальцы в густую шерсть, гладя лобастые головы и почёсывая Марушиных псов за ушами.
        «Лучшего конца у твоего отца не могло быть, — прогудел в её голове голос Грогея. — Не плачь, лучше порадуйся за него: он теперь свободен».
        — Я знаю, — шептала Дарёна сквозь солёный жар в горле, не вытирая тёплых едких ручейков со щёк.
        «Если пойдёшь к тому Озеру, попробуй свою песню, — сказал оборотень. — Твой голос — великая сила. Может статься, тебе и не придётся ничем и никем жертвовать».
        Дарёна могла только обнять Грогея за могучую шею: все слова улетели вместе с огоньками под загадочный тёмный шатёр живого, шепчущего леса. Это были светящиеся осколки её сердца.

***
        — Родные мои, я узнала, где душа Млады. Она в Озере потерянных душ… Там же находятся души всех павших на этой войне кошек и пожертвовавших собою дев Лалады. Я знаю, их можно освободить! Хотя бы Младу. А может, даже и всех. Прошу вас, благословите меня в дорогу.
        Вечерние лучи, путаясь в кронах яблонь, янтарными зайчиками играли на стене, а руки Дарёны лежали на руках матушки Крылинки и Гораны. Последняя только что пришла с работы и даже не успела умыться: на столе остывала вода в тазике, а на плече у оружейницы висело старенькое застиранное полотенце. Дарёна поведала обеим о своей ночной встрече с отцом, и они выслушали молча, с потемневшими от тревоги глазами.
        — И ты ему веришь? — подала голос стоявшая в дверях Рагна. — Он же Марушин пёс!
        — Я разговаривала не с Вуком, а с Доброданом, — сказала Дарёна. В сердце у неё навеки поселилось разглаженное покоем лицо отца, окружённого светлячками; ложь не могла коснуться чёрным крылом этого светлого образа, даже сама мысль об этом заставляла Дарёну горько и негодующе содрогаться. — На смертном одре не лгут, Рагна. Кроме того… Смотрите.
        Она вынула из ножен кинжал, и его клинок мягко засиял всё тем же светом.
        — Матушка Твердяна, прощаясь, обещала дать мне знак насчёт Млады. Сегодня ночью я увидела моего отца во сне, он звал меня, просил о помощи… Помните, Вукмира сказала, что только навии знают, где находятся все души? Так вот, клинок точно так же светился, когда я проснулась. Это знак! Матушка Твердяна, — обратилась Дарёна к клинку с тёплым содроганием в сердце, — покажи им… Ежели мой отец сказал правду про Озеро, мигни один раз.
        Свечение клинка померкло на краткий миг, а потом вновь разгорелось в полную силу. По щекам матушки Крылинки алмазным градом покатились светлые капли, и она, накрыв пухлой ладонью рукоять кинжала, прошептала:
        — Родненькая моя… Ты и оттуда о нас заботишься… Прости, что долго к утёсу не ходила, не разговаривала с тобою! Завтра я тебе блинков с рыбкой отнесу, обещаю.
        Охнув и обняв Крылинку, заплакала и Рагна, а Горана задумчиво нахмурилась.
        — Как же ты к Озеру-то этому пойдёшь, голубка? — проговорила она. — Одна, что ли? А ежели опасно это? Непременно нужно, чтобы шла именно ты?
        — А кто больше, Горанушка? — Дарёна сжала её тёмные от сажи и копоти руки. — Песня — моё оружие, им я и хочу попробовать отомкнуть сей злой чертог. Авось, ничего Нави не сделается, и выстоит волшба. Грогей сказал — может, ещё и обойдётся всё.
        — Ты вот что… — Горана, сдвинув брови, в раздумьях потёрла подбородок. — Сходи к начальнице Млады, Радимире, да объясни всё — мол, так и так… Может, и даст она тебе подмогу хоть какую-то. Одной тебе ходить не следует, моя хорошая. Может, я и сама с тобою пойду. Млада мне всё-таки сестрица родная, и больно мне глядеть на то, какою она теперь стала… Хочется уж поскорее свет разума в её очах увидеть.
        — Благодарю тебя. — Дарёна встала и обняла старшую дочь Твердяны за плечи, прильнула щекой к щеке.
        А матушка Крылинка, утирая слёзы, жалобно и тихо пробормотала:
        — Родненькие мои… Жалко Младуню, но и за вас страшно. А ежели там с вами случится чего? Как же я жить-то буду дальше, а?! И так нас мало осталось…
        — Так… — Горана опустила тяжёлую, сильную руку на плечо матери, чмокнула её в висок. — Матушка, а ну-ка, не реви! Случится, не случится… Что горевать заранее? Нельзя Младу так оставлять, пойми ты. Томится там её душа, и каждый день, должно быть, за год идёт. А голосок Дарёнкин и правда — сила большая. Уж коли она на поле боя уцелела под защитой песни, то тут — и подавно.
        Успокаивать матушку Крылинку пришлось долго, даже ужин из-за этого запоздал. Покормив и перепеленав Зарянку, Дарёна склонилась над супругой и ласково шепнула:
        — Ничего, ладушка. Скоро душенька твоя цела будет.
        Чуть свет они с Гораной были в Шелуге. Радимиру им удалось застать на месте: та занималась казначейскими и снабженческими делами, отдавая распоряжения своей помощнице, а посетительницам кивнула и попросила подождать за дверью. Присев на лавочку у каменной стены, Дарёна сжала рукоять своего кинжала, и тот отозвался ласковым теплом, прогоняя тревогу и наполняя душу крылатой силой чистого неба и спокойной выдержкой горных вершин.
        Наконец Радимира освободилась и пригласила их под сумрачные, озарённые трепещущим светом ламп суровые каменные своды своей рабочей палаты. Могучий дубовый стол был завален грамотами, а сама начальница крепости восседала на троноподобном кресле с высокой резной спинкой. Спокойная, как гладь белогорского клинка, пристальность её серых глаз окутала Дарёну прохладным облачком волнения, но она собралась с мыслями и начала:
        — Госпожа Радимира, мы с Гораной пришли насчёт Млады. Я знаю, как можно вернуть её, сделав прежней.
        Сероглазая Старшая Сестра выслушала её подробный рассказ с неравнодушным, искренним вниманием, не перебивая недоверчивыми возгласами или преждевременными расспросами. Когда волнение всё-таки вторглось в поток слов Дарёны, удушающей лапой перехватив горло, тёплая ладонь Радимиры мягко накрыла ей руку.
        — Я понимаю, дитя моё, — молвила она ободряюще. — Успокойся. У тебя есть все основания верить своему отцу?
        — Да, госпожа! — признательная Радимире за эту доброжелательную поддержку, воскликнула Дарёна. — У меня нет никаких сомнений в том, что он сказал правду. Кроме того, душа матушки Твердяны подала мне знак, а уж ей-то я верю.
        — Вот как? — настороженно приподняла брови Радимира. — Что же это за знак?
        Пришлось вынуть кинжал из ножен и опять просить его мигнуть светом. Клинок не подвёл, и Радимира задумалась. Взяв подарок Твердяны в руки, она бережно, с тёплым и уважительным интересом изучила его простые, но благородные очертания, скользнула подушечкой пальца по лезвиям.
        — Это необычное оружие. Подобный свет я видела лишь у Меча Предков, — промолвила она наконец. — Ты вполне заслужила право носить этот клинок, Дарёна, и звания девы-воина ты также, без сомнения, достойна. А что касается Озера потерянных душ… Давай сделаем так: для начала я пошлю туда на разведку отряд своих кошек. Ежели там всё тихо и безопасно, я сама провожу вас с Гораной в эту пещеру, и мы попробуем освободить Младу и прочие души из плена. В силе твоего голоса я не сомневаюсь… Он способен творить чудеса, мы все в этом убедились на поле боя. Думаю, и сейчас он сможет сослужить добрую службу.
        Кошкам Радимиры требовалась пара-тройка дней, чтобы тщательно обследовать окрестности закрытого прохода за Мёртвыми топями, и это время Дарёна с Гораной решили провести в домике Млады на берегу Синего Яхонта. Дарёна переселилась из него к Твердяне и Крылинке сразу же, как только началась война, и с прошлой осени он стоял пустой. Здесь протекали первые счастливые месяцы их с Младой совместной жизни, и каждое брёвнышко, каждая половица, каждый вышитый рушник на стене дышал воспоминаниями. За этим столиком для рукоделия Дарёна оплакивала убитую Младой лебёдушку, на этой деревянной пристани полоскала бельё, а в этой печи пекла для супруги рыбные пироги… Всё это окутало её тёплой пеленой слёз, которую Дарёна смахивала пальцами, улыбаясь соснам и чистой, прохладно-суровой, синей озёрной глади.
        — Ничего, родимая, вызволим мы Младу, я верю. — Руки Гораны уютной, согревающей тяжестью опустились на плечи.
        Она сходила домой и принесла полную корзинку снеди. Малышка Зарянка была под надёжным присмотром матушки Крылинки и Рагны, и оставалось только ждать вестей от Радимиры.
        Новости пришли скорее, чем ожидалось — уже на следующий день. Начальница Шелуги сама вошла в домик в сверкающей кольчуге и тёмно-зелёном плаще с наголовьем, поклонилась Горане и ласково сжала руки Дарёны.
        — Ну что ж… Мои дружинницы побывали в тех местах, всё там облазили, обнюхали. Действительно, прямо под проходом есть пещера, а в ней расположено озеро из застывшей хмари — точно такой же, из какой навии сделали своё оружие. Охраняет его Дух Озера, но он на первый взгляд безобидный — живёт в большом зеркале. С ним даже можно поговорить.
        — И что же он сказал? — спросила Горана.
        — Да всё то же, что и отец Дарёны: дескать, душу из Озера можно только обменять на другую душу. Но мы его обхитрим, да? — Радимира улыбнулась и подмигнула Дарёне. — Он же не знает, что у нас есть такая чудо-певица с чудо-голосом.
        — Так когда же я могу туда отправиться? — Дарёна сердцем ощутила дыхание светлого волнения: наконец-то!
        — Да хоть прямо сейчас, коли ты готова, — сказала начальница Шелуги.
        Сглотнув сухой колючий ком, Дарёна кивнула, и Радимира сделала им с Гораной знак следовать за нею. Шаг в проход — и перед ними открылась обширная, наполненная сиреневатым туманным светом пещера. С её потолка свисали огромные каменные сосульки, а пол представлял собою нечто похожее на ледяной каток, но не сплошной, а с каменными тропинками-переходами: озеро застывшей хмари состояло из множества ячеек разного размера и очертаний, в глубине которых блуждали сгустки света, то приближаясь к поверхности, то уходя на дно. Сердце Дарёны стиснулось, словно схваченное удушающим панцирем боли, ужаса и жалости: уж не потерянные ли души это были? Неужто один из этих сгустков — Млада? Берега озера оцепили четыре десятка лучниц Радимиры; холодно поблёскивая кольчугами и стальными наручами, они держали стрелы на натянутых тетивах — видимо, на случай каких-либо неожиданностей. Одна из дружинниц подмигнула Дарёне из-под наголовья плаща, и девушка узнала в ней Шумилку.
        Посередине пещеры из озера поднималась, врастая в потолок множеством каменных «веток», огромная естественная колонна толщиной с три-четыре тысячелетних дуба. В её ребристой поверхности поблёскивало гладкое, как лёд, зеркало всё из той же твёрдой хмари; в нём ничего, кроме сиреневого тумана, не отражалось, пока Дарёна не приблизилась по одной из каменных дорожек между ячейками озера. Из глубины зеркала на неё глянуло её же собственное лицо, только ужасающе бледное, с голубоватыми губами и мертвенно-светлыми глазами. Дарёна испуганно отшатнулась, а отражение даже не двинулось с места, вперив в неё немигающий взор пустых, ледяных глаз.
        — Это он, Дух Озера, — сказала Радимира, подходя и ободряюще кладя руки Дарёне на плечи. — Не робей. Обратись к нему, он тебе ответит.
        Легко сказать — «обратись»! Слова застряли в горле кубиками льда — ни проглотить, ни выплюнуть, и только тепло кинжала согревало кровь в жилах и отгоняло мертвящее дыхание жути от сердца.
        — Приветствую тебя, Дух Озера, — дрожащим голосом пролепетала Дарёна.
        — Приветствую тебя, — эхом откликнулось отражение, и голос его прозвучал неотличимо от голоса девушки.
        — В Озере находится часть души моей супруги, — собравшись с мыслями, продолжила Дарёна. — Я бы хотела её вернуть, ежели это… возможно.
        Наверно, жалко и глупо звучали её слова, но иных у неё, охваченной морозным веянием оцепенения, не находилось. Голубые губы отражения шевельнулись, и из тёмной щели рта с вьюжным присвистом прошелестел ответ:
        — Душа в обмен на душу — таково условие. Ты готова занять место своей супруги в Озере?
        Ни «да», ни «нет» не ответила Дарёна: вместо этого под сводами пещеры, пронзая стылый сиреневый туман, зазвучала победоносная песня — та самая, под защитой которой она шагала по полю боя, заставляя уши навиев кровоточить.
        Пою я песнь — и жизнь моя
        Струится в этом пенье…
        «Крак!» — зеркало пересекла изломанная линия трещины, твердь под ногами Дарёны затряслась, с потолка со стуком посыпалась каменная крошка, а искажённое, разбитое пополам отражение без конца повторяло:
        — Ты готова занять место своей супруги в Озере? Ты готова занять место своей супруги в Озере? Ты готова занять место своей супруги в Озере?
        Дарёна растерянно обернулась: Радимира маячила руками, делая ей знак смолкнуть и скорее бежать на берег. Узенькая каменная тропинка тряслась, ноги Дарёны оскальзывались, и она, дабы не растянуться на твёрдом катке из хмари, открыла проход и в один миг оказалась рядом с Радимирой, Гораной и кошками-лучницами.
        — Что-то не то, — озабоченно пробормотала начальница крепости, обнимая Дарёну за плечи и озираясь. — Погоди-ка, не пой.
        Сотрясение понемногу утихло, каменный дождь перестал стучать по поверхности хмари, но зеркало всё так же повторяло:
        — Ты готова занять место своей супруги в Озере?
        — Заело его, кажись, — пробормотала Горана. — Что ж делать-то теперь?
        — Может, так и должно быть? — робко предположила Дарёна. — Я продолжу песню?
        Радимира не успела ответить: Шумилка прыгнула с берега на каменную перемычку и решительно натянула свой лук.
        — А вот шиш тебе с маслом, а не душа Дарёнки! — воскликнула она.
        Стрела ударила в зеркало, и оно разлетелось осколками — Шумилка еле улизнула в проход. Мелкие обломки хмари градом застучали по прочному щиту Радимиры, прикрывшему Дарёну, а каменные сосульки начали с грохотом срываться с потолка, поначалу вонзаясь в застывшее озеро, а потом и утопая в нём: твердь превратилась в чёрную жижу. Из неё полезли вдруг гадкие огромные щупальца с присосками, и лучницы открыли стрельбу по извивающимся чудовищным конечностям. Дарёна взлетела в воздух: вокруг её пояса крепко обвилось одно из щупалец, стискивая её раздавливающим кольцом. Белогорский кинжал светлым клыком вонзился в склизкую, слизистую плоть, и хватка разжалась; падающую с визгом девушку поймала в свои объятия Горана, не позволив ей утонуть в чёрной жиже или сломать хребет о каменный мостик.
        — Пора делать отсюда ноги, голубка, — сказала она.
        Шаг в проход — и они очутились на поверхности, среди чахлого ельника. Никаких больше щупалец и падающих сосулек не было: только бескрайнее, чистое небо простиралось над головой, а щедрое летнее солнце ласковым, жарким мёдом лучей умывало лицо Дарёны. Следом за ней и Гораной пещеру покинули все дружинницы, а спустя миг показалась и Радимира — бледная до белизны губ.
        — Шумилка! — хмуря брови, сурово молвила она. — Приказа стрелять не было! Это как называется? А? Я тебя спрашиваю!
        — Дык я… как лучше хотела, — отозвалась внучка Твердяны, смущённо откидывая наголовье и снимая шлем. — Ведь у нас получилось же, да? К чему платить, когда можно взять даром? Хмарь растаяла и уже не держит души… Они свободны, так ведь?
        Походка Радимиры была подозрительно тяжела, сдвинутые брови резко выделялись на залитом ярким солнцем мертвенно-белом лице, а ладонь она прижимала к левому боку. Сердце Дарёны съёжилось от зябкого, как осенний ветер, скорбного веяния.
        — Все целы? — спросила Радимира.
        — Да все, кажись, — отозвалась Горана.
        Никто из лучниц не пожаловался — все вышли невредимыми из пещеры. А начальница крепости, отняв от бока окровавленную ладонь, пробормотала с мрачной усмешкой:
        — А вот я, кажись, не совсем.
        — Уж не осколком ли хмари тебя задело, госпожа? — сразу посуровев, глухо промолвила Горана. Склонившись к ране, она сокрушённо покачала головой: — Аж кольчугу пробил, гад этакий…
        Солнечное небо раскололось пополам, как зеркало в пещере, и обломок его попал Дарёне в сердце. За плечом, дыша холодом, встала тень Тихомиры; за считанные часы она угасла от раны, нанесённой оружием из твёрдой хмари, но это случилось в бою, а Радимира поймала гибельный удар теперь, когда вокруг зеленели мирные поля и безмятежно колыхались еловые верхушки.
        В крепость Радимира добралась сама, опершись на плечо Гораны. Дарёне с помертвевшим, закопчённым болью сердцем оставалось только подпирать спиной стену бани, в которой оружейница извлекала из раны сероглазой начальницы Шелуги проклятый осколок; вся дружина собралась на внутреннем дворе крепости, и солнце солёными лучами резало горькую тишину ожидания. Шумилка бродила сама не своя, дёргая себя за косу и бормоча:
        — Что я натворила! Это из-за меня…
        Опомнившись, Дарёна поймала внучку Твердяны за руку, обняла её, прильнула к окованной стальными пластинками груди.
        — Не казни себя, Шумилка! — Она скользила ладонями по щекам молодой лучницы и по её гладкому черепу, словно стремясь забрать себе её горечь. — Не надо, моя родная… Уж ежели кто и виноват, так это я. Это я затеяла поход к Озеру, я попросила Радимиру о помощи. Ты тут ни при чём, ты хотела как лучше. И ты всё сделала правильно.
        — Да как же правильно-то? — вздохнула кошка, ловя руки девушки и ласково сжимая их в ответ. — Ежели б не та стрела, не полетели бы осколки. Нет, Дарёнка, не утешай меня. Коли госпожа Радимира умрёт, это будет на моей совести.
        Дарёна не знала, как ей разорваться между Радимирой и подавленной, сникшей под грузом вины Шумилкой. Всё, что она могла — это присесть около постели начальницы крепости, сжать её руку и тихонько напевать одну свою песню за другой — из свежих, послевоенных, о весне, яблонях, победе и воссоединении возлюбленных. При взгляде в бледное, но спокойное лицо Радимиры перед нею вставал образ Тихомиры, лежащей на кровавом снегу…
        — Твой голос — это чудо, — слетело с серых, пересохших губ женщины-кошки.
        Ни тени сожаления о своей судьбе не проступило в морщинке между её тёмных бровей, а воду из Тиши она пила покорно, но без особой надежды на исцеление. Силы её таяли, веки трепетали и закрывались, а с губ в бреду срывалось:
        — Олянка… Лада…
        Когда тёмные тучи бреда на краткое время сползли с её сознания, Дарёна, не выпуская её руки, спросила с глухой, надрывной скорбью в сердце:
        — Ты называла имя, госпожа… Олянка. Это твоя возлюбленная? Может, её позвать к тебе?
        — Её уж не позовёшь, — хриплым полушёпотом ответила Радимира.
        — Почему? — Печальная догадка тронула Дарёну тёмным, прохладным крылом.
        — Нет её больше, — ответила Радимира. — Приснились мне однажды синие глаза и чёрная коса. Обрадовалась я, думала — знак о суженой мне был. Так оно и оказалось… Вот только вела тропинка судьбоносная на запад, в Воронецкое княжество. После войны все связи у нас с ним были оборваны, невест оттуда брать не дозволялось. Пошла я к государыне, всё рассказала, попросила разрешения пересечь границу. Государыня, конечно, не разрешила… Сказала мне она так: «Не тужи, Сестра. Судьба ещё обязательно к тебе постучится. Ежели первый раз упущен был, то отойдёт она от твоей двери, покружит, поплутает иными путями-дорогами да и опять придёт к твоему же дому». Горько это было, Дарёнка, ох как горько… Знать, что живёт где-то твоя горлинка, твоя лада — и не иметь права до неё даже дотянуться.
        Радимира закашлялась, закусила губу, измученно откинула голову на подушку. Дыхание с хрипом вырывалось из её груди, и студёный, как зимняя ночь, скорбный страх обдал Дарёну водопадом из мурашек.
        — Не разговаривай, госпожа, побереги силы, — прошептала она, промокая чистой тряпицей крупные капли пота, выступившие на лбу Радимиры.
        — Не для кого мне их беречь, — улыбнулась та. — И душу свою открыть некому, кроме тебя, Дарёнка… Светлая ты. — Улыбка медленно погасла на её губах, растаяв, как закат в сумраке ночи. — А всё ж дотянулась я до Олянки… В снах мы встречались с нею. По дорожкам в садах цветущих гуляли, под сенью леса целовались, цветы высокогорные собирали… А однажды сказала она, что замуж её отдают. Говорит она мне это, а вокруг непогода бушует, дождь хлещет, косу её вороную мочит. Однако и после её свадьбы мы продолжали в снах встречаться, только грустная Олянка была, всё печальней раз от разу становилась. Сидим мы однажды с нею на берегу ручья, а она и молвит: «Недолго мне осталось, лада. Как прилетит к тебе голубка белая — знай, что это душа моя от тела отлетела». И верно… Долго ли, коротко ли — упала на грудь мне птица-голубка, вся как снег белая, крыльями машет, будто обнять хочет. Так и узнала я, что не стало Олянки на этом свете. — Радимира чуть отвернула голову от Дарёны, а в тени её усталых ресниц не было ни горечи, ни досады, ни страха. — На государыню я обиды не держу. По договору с Воронецким княжеством
пересечение границы означало бы объявление войны… Не могла княгиня ради моей половинки ставить под удар мир в нашей земле. А у меня духу не хватило на запреты плюнуть… Млада твоя смогла, а я — нет. Сейчас вот думаю — может, и обошлось бы всё. Украла б Олянку потихоньку — и дело с концом. Государыня разгневалась бы, конечно, но потом, наверно, простила б. Да что уж теперь…
        Устав говорить, Радимира смолкла. Неглубокое дыхание срывалось с её губ коротко и отрывисто, а вскоре она как будто задремала. Дарёне, сидевшей около неё на низенькой ножной скамеечке, думалось: не оттого ли Лесияра благословила Младу на брак с нею, гостьей с запада, что стучала ей в душу та голубка белая? Тело затекло, спина ныла, но Дарёна не покидала опочивальни, прильнув щекой к прохладной руке Радимиры.
        — Пошла б ты да отдохнула, Дарёнушка. — Шёпот Гораны тепло коснулся её виска, а большие ладони женщины-кошки опустились ей на плечи покровительственно и заботливо.
        Дарёна только мотнула головой, не сводя взора с лица Радимиры.
        — Я домой заглянула, — снова шепнула оружейница. — Млада покуда без изменений. Уж не знаю, получилось у нас или нет… Подождём ещё.
        Сердце ёкнуло, трепыхнулось, разливая волны горечи под рёбрами. Ждать, не отчаиваться. Может, частям души требовалось время, чтобы срастись?
        За окном сгустилась серая мгла, в приоткрытое оконце дохнуло сырым ветром. Мягко зашелестел дождь, а в опочивальню бесшумно вошла Лесияра — в простом чёрном плаще, с благородно серебрящимися на плечах волнами волос. Радимира как будто спала, и княгиня не стала её тревожить, только спросила шёпотом у Дарёны:
        — Как Млада? Пришла в себя?
        — Пока нет, государыня, — также шёпотом ответила девушка, поднявшись со скамеечки.
        — Нет, не может быть, чтобы всё это было зря… — Горькая морщинка пролегла меж бровей княгини, и беспокойная, непримиримая воля дышала в их гордом изломе. — Она обязательно очнётся. Верь, милая.
        С этими словами княгиня по-родительски тепло поцеловала Дарёну в висок, и та украдкой нажала пальцами на веки, чтобы прогнать колючие предвестники слезинок. Следом за Лесиярой тихонько вошла Ждана, и в нежной, материнской глубине её глаз при взгляде на Радимиру отразилась не жалость — скорее, печаль и светлое сострадание. О встрече Дарёны с отцом ей уже, видно, поведала Горана, и она, обняв дочь, коснулась её уха вздохом-шёпотом:
        — Наверно, чтобы Добродан победил, Вук должен был умереть. Порой у спасения бывает очень высокая цена…
        Янтарным ожерельем легли Дарёне на душу матушкины слова. Тёплая белогорская сказка жила в её очах, побеждая сумрак и дождь, и даже сама смерть склоняла перед нею голову.
        Когда глаза Радимиры снова приоткрылись, Лесияра склонилась над нею и сжала её руку в своих. Уголки губ начальницы крепости чуть дрогнули в призрачно-лёгкой улыбке.
        — Здравствуй, государыня. Прикажи отнести меня в Тихую Рощу и привязать к дереву, покуда я ещё жива. — Голос её звучал до неузнаваемости тихо — так непохоже на прежние, звонкие, серебристо-стальные раскаты приказов. — Я видела своими глазами это Озеро потерянных душ… Не хотелось бы мне оказаться там после смерти.
        Неумолчно, печально нашёптывал в окно дождь, шелестя серыми рукавами: «Нет надежды, нет надежды…» — но сердце Дарёны вспыхнуло гневным жаром, маковым бутоном зажглось, роняя лепестки боли.
        — Нет, госпожа, нет, нет! — сквозь стиснутые зубы простонала она, гладя влажные от испарины волосы Радимиры и приникая щекой к прохладному лбу. — Рано тебе в Тихую Рощу, не смей даже думать об этом, слышишь меня?!
        С тяжким вздохом прижала Лесияра руку верной соратницы к своей щеке, закрыла глаза. Серебро потерь выбелило ей волосы, иссушило когда-то сочные, чувственно-улыбчивые губы, и теперь они тонкой, жёсткой излучиной изогнулись в горьком ответе:
        — Как могу я отдать такой приказ, Радимира?
        — Можешь, государыня, — с умирающей лаской во взоре проронила та еле слышно. — Моя рана была бы пустяковой, ежели б не этот осколок. Нет исцеления от твёрдой хмари, ты сама знаешь…
        Нервными волнами пробежали желваки на скулах Лесияры, челюсти твёрдо стиснулись, взор остро высветлился скорбно-стальным отблеском, и она, выпустив руку Радимиры, поднялась.
        — Хорошо, я исполню твоё желание, Сестра.
        Сжавшись на своей скамеечке в комочек, Дарёна могла только качать головой в немом «нет», и в глазах Лесияры в ответ проступило обречённо-ласковое, печальное «увы». Ждана с мольбой бросилась к княгине:
        — Государыня, постой! Должен ведь быть какой-то способ, какое-то средство!
        Лесияра с чуть слышным вздохом качнула головой.
        — Увы, лада, от твёрдой хмари и правда нет спасения. Ни вода из Тиши, ни свет Лалады… Ничто не помогало нашим храбрым кошкам, раненным на поле боя навьим оружием. Боюсь, у нас совсем мало времени, чтобы позаботиться о душе Радимиры.
        По её приказу вошли дружинницы с носилками.

***
        Ветер ворошил пёстрое море цветов на краю горной пропасти, а на сверкающие под солнцем вершины было больно смотреть. Радимира брела вдоль кромки этого яркого, благоухающего ковра, втягивая полной грудью острую свежесть воздуха; сколько раз они встречались здесь с Олянкой — не счесть, сколько ягодно-нежных, спелых поцелуев сорвала Радимира с её губ — набралось бы не одно душистое лукошко. Горное эхо смеялось отзвуками её голоса, ветер приносил её дыхание, а синие лепестки улыбались лаской её взора.
        — Где же ты, счастье моё? Где ты летаешь теперь, голубка моя белая? — сорвался вздох с губ Радимиры, согрев пучок цветов, сорванных ею непонятно зачем и для кого.
        Головокружительная глубина пропасти была затянута голубовато-сизой дымкой, далеко внизу блестела узенькая лента речки, а цветочные волны ластились к ногам Рамут, шагавшей навстречу Радимире. Чёрные пряди косы трепетали, распускаясь атласными змейками на её плече, подол подпоясанной алым кушаком длинной рубашки реял на ветру, обнимая очертания её стройных ног и округлых бёдер.
        — Что ты здесь делаешь, навья? — Радимира стиснула свой пучок цветов, вдыхая их грустновато-сладкий запах — запах её далёких снов, наполненных светлым туманом несбывшегося счастья.
        — А что делаешь ты, кошка? — усмехнулась Рамут, сверкая на ярком солнце синеяхонтовыми щёлочками улыбчиво прищуренных глаз. — Не поспешила ли ты со вступлением на тропу смерти?
        — Смерти нет, навья. — Радимира застыла, ощущая запястьями щекотную ласку пальцев этой женщины. — Есть лишь светлый покой в Лаладином чертоге. Моему сердцу остались несколько последних ударов, оно больше не может гнать кровь по жилам и поддерживать моё тело живым.
        На ладони Рамут сиял в радужном венце искр прозрачный, как роса, камень, и отсветом его улыбались глаза навьи.
        — Это — моё сердце. Возьми его взамен твоего, умирающего.
        — Разве это не сердце твоей матери? — удивилась Радимира.
        Камень тепло скользнул к ней в руку, сразу оттянув ей запястье необыкновенной живой тяжестью.
        — Нет, это — моё. — Ресницы Рамут лоснились в лучах солнца, а на губах повисли не то песчинки, не то крупинки мёда.
        Она прижала ладонь Радимиры с камнем к её груди, и тот вдруг жарким, сияющим сгустком света вошёл внутрь. Лучики смеха защекотали рёбра женщины-кошки, пружинистая сила наполнила ноги, а за спиной раскинулись крылья горной свободы, сияя снежной сказкой о Нярине, седом Ирмаэле и пятиглавом Сугуме.
        — Теперь моё сердце — в твоей груди, кошка, — сказала Рамут. — И хочешь ты того или нет — тебе придётся с ним жить.
        Сладко-жгучие лучики звезды, сияющей под рёбрами, превратили Радимиру в пушистую серую кошку, и она помчалась по цветущему лугу навстречу бесконечному белогорскому простору. Рядом с ней неслась чёрная синеглазая волчица — стройная, длинноногая, с поджарым сильным телом и великолепным мохнатым хвостом; они устроили бег наперегонки, и вперёд вырывалась то одна, то другая. Затем они швыряли в морды друг другу горный снег, и тот оседал холодными искорками на ресницах; боролись они и с водопадами, покоряли порожистые бурливые реки, а потом, выскочив на берег, встряхивались, обдавая друг друга тучей брызг. Растянувшись на солнышке, они обсыхали; ветер колыхал цветущие травы вокруг, а серые и голубые глаза были связаны прочной ниточкой взгляда.

***
        Тихорощенский мёд вечерних лучей косо струился между могучими стволами сосен, погружённых в чистый, горьковато-смолистый покой. Голова Радимиры на ослабевшей шее измученно клонилась то на грудь, то на плечо, и Дарёна, встав вплотную к женщине-кошке, подставила свою голову в качестве опоры. Прислонившись виском к её лбу, Радимира приподняла уголки губ в угасающей улыбке.
        — Не вини себя ни в чём. И пусть Шумилка не горюет, — прошелестел её шёпот. — Я не держу ни на кого обиды.
        К богатырскому, липковато-шершавому стволу чудо-сосны она была привязана простынями: верёвки больно врезались бы в тело, а широкие полосы ткани мягко поддерживали слабую Радимиру под мышками и вокруг пояса.
        — Ступайте, — пуховой струйкой прожурчал голос новой Верховной Девы, Левкины. — Слияние с тихорощенским древом — таинство, оно должно проходить вдали от посторонних глаз.
        Преемница Вукмиры, невысокая, по-девичьи хрупкая, со спины могла показаться совсем юной, но лицом обладала благородно-волевым и величавым — с горбинкой на носу и ямочкой на подбородке. Рыжевато-русые пряди волос колыхались под ветерком, достигая кончиками колен, а светло-карие, медово-золотистые очи в пушистом обрамлении длинных ресниц дышали мягкой тысячелетней мудростью.
        — Позволь нам остаться, Левкина, — молвила Лесияра. — Мы — не посторонние, уж поверь мне.
        — Я всем сердцем понимаю ваше искреннее желание быть с нею до конца, — вздохнула главная жрица Лалады, обойдя княгиню сзади и невесомо скользнув рукой в широком рукаве по плечам княгини. — Но всё же вынуждена настаивать.
        — Прошу тебя, Верховная Дева… — Лесияра с почтительным поклоном поймала руки Левкины и вкрадчиво сжала в своих. — Сделай для нас исключение. Мы не станем тревожить покой Тихой Рощи слезами и громкими стенаниями… Разреши нам остаться.
        Просить Лесияра умела не хуже, чем повелевать: вид её склонённой головы, седина на которой мягко сияла румянцем вечернего солнца, не мог оставить непоколебимым ни одно, даже самое непреклонное сердце. Ресницы Левкины опустились долу в раздумьях, и весь её облик олицетворял собой сомнение.
        — Мне очень хотелось бы удовлетворить ваше желание, — промолвила она наконец. — Право, даже не знаю, что сказать…
        Дарёна застыла около Радимиры твёрдо — только дюжина дружинниц могла бы оторвать её от привязанной к дереву женщины-кошки; наверно, она слилась бы с сосной вместе с нею, если б не тёплая ниточка, соединявшая её душу с землёй, на которой ещё оставались супруга и малышка Зарянка. Ресницы и губы Радимиры уже сомкнулись в преддверии многовекового покоя, но пальцы ещё слабо отвечали на пожатие. Вдруг в звонко-солнечной тишине Рощи светлым вздохом раздался голос матушки:
        — Государыня… Ты уверена, что спасения нет, но позволь всё же испробовать одно, последнее средство. Хуже оно точно не сделает. Ежели и оно не поможет… Что ж, сосна примет Радимиру.
        — Что же это за средство? — Голос Лесияры прозвучал глухо и печально, без единой живой искорки надежды.
        — Сейчас увидишь.
        Ждана решительно исчезла в проходе, а вернулась очень скоро, но не одна: следом за нею на мягкую тихорощенскую травку ступили сапоги рослой черноволосой женщины в очелье с подвесками и перьями. Её смугловато-точёное, темнобровое лицо сверкало необыкновенно острой, небесно-пронзительной синью глаз, иномирной и чарующей; ростом и одеждой она напоминала дочерей Лалады, отличаясь от них разве что длиной волос.
        — Пусти-ка, — сказала она Дарёне, мягко отстраняя её от Радимиры. Её тонкие, бронзово-золотистые пальцы с острыми ногтями взяли лицо женщины-кошки за подбородок и приподняли его. — Ну и куда ты собралась, м? Нет, жизнь — слишком дорогой подарок, чтобы её вот так терять.
        Из мешочка на шее черноволосой незнакомки сверкнул радужно-тёплый, прозрачный самородок; прижав его к груди Радимиры, она закрыла глаза, став сосредоточенно-суровой, неземной, как далёкие облака, подрумяненные закатом. На одно тихое мгновение сияние поглотило их обеих, а когда растаяло подснежниковым облаком, глаза Радимиры были открыты и смотрели в упор на смуглую целительницу. Руки женщины-кошки, ещё несколько мгновений назад безжизненные и слабые, поднялись и сомкнулись в кольцо объятий.
        — Рамут?… — Набравший силу голос Радимиры покачнул закатное пространство между соснами.
        Их лица сблизились, но поцелуй спугнутым призраком улетел в бестревожное небо над Рощей: пальцы той, кого назвали Рамут, ласковой преградой легли на губы Радимиры, ресницы опустились пушистыми опахалами, а брови сдвинулись крыльями чёрной птицы. Отступив назад, она сверкнула ярко-снежной улыбкой и растаяла в проходе. Радимира рванулась было вслед, но простыни не пускали.
        — Рамут! Куда же ты? Да отвяжите меня кто-нибудь! — воскликнула она, досадливо и взволнованно дёргаясь.
        Пальцы потрясённой Лесияры дрожали и не справлялись с узлами, и Дарёна пришла на помощь со своим кинжалом. Она перерезала ткань, и освобождённая Радимира устремилась в проход следом за Рамут.
        — Ну и дела, — пробормотала княгиня, проводив её изумлённым взором, а Ждана прильнула к её плечу с тёплой, торжествующе-умиротворённой улыбкой.
        Левкина оставалась безмятежно-мудрой и невозмутимой. Тронув Дарёну за рукав и приблизив губы к её уху, она молвила вполголоса:
        — По-моему, тебя кое-кто ждёт дома.
        Дарёна замерла в сосновой тишине, наполненной звонкой, пронзительной догадкой.
        — Матушка, государыня Лесияра… Я… Мне надо домой, — только и смогла она пробормотать.
        — Ступай, дитятко, — кивнула Ждана, и догадка Дарёны золотилась в солнечной глубине её глаз, как семечко в янтаре.
        Дома Дарёну встретил сморённый вечерним солнцем сад. В его ленивом шелесте ей мерещился ласково-облегчённый вздох, и когда дверь открылась, Дарёна уже знала, что скажет плачущая от радости Рагна.
        — Где тебя носит? Млада тебя зовёт!
        Матушка Крылинка тоже утирала счастливые слёзы, гладя и вороша рано поседевшие кудри дочери. Млада сидела в постели с Зарянкой на руках, и на её губах впервые за долгое время проступала улыбка — пусть слабоватая и усталая, как осеннее солнце, но вполне осознанная, настоящая. Чувствуя нарастающую блаженную слабость, Дарёна ухватилась за дверной косяк; встреча с незабудковыми очами чёрной кошки надвигалась со сладкой неизбежностью, слишком прекрасная и яркая, чтобы устоять на ногах под её светлой тяжестью. Удивительное дело: ни разу не подвело Дарёну присутствие духа на поле боя, среди сражённых песней навиев; не лишилась она чувств от страха, когда глядела в жёлтые глаза Марушиных псов в лесу; не убежала Дарёна прочь и от жуткого отражения в зеркале из хмари, а рука её не дрогнула, нанося удар кинжалом обвившемуся вокруг тела щупальцу, но сейчас, под взглядом Млады, она сползла на пол по косяку, пронзённая знакомой ласковой синевой родных глаз.
        — Дарёнка… Лада, что с тобой?
        Нет, ей это не мерещилось: встревоженно-нежный голос принадлежал Младе. Цепляясь за него, как за соломинку, Дарёна боролась с властно подкосившей её счастливой слабостью. Млада, видно, хотела броситься к ней, но на руках у неё была малышка, да и сама она ещё не вполне вернула себе телесную силу после длительного пребывания в болезненной малоподвижности.
        — Сиди, Младуня, сиди, мы сейчас… — Матушка Крылинка сама кинулась к Дарёне и, кряхтя, помогла ей подняться с пола. — Ну чего ты, чего ты? — пыхтела она. — От радости, что ль, обалдела? Ну-ка, вставай, не пугай Младу… Расселась тут… Вот так, другое дело.
        Это было просто и тепло, как свежевыпеченный хлеб — уткнуться в родное плечо и ощутить в ответ объятия. Сколько раз ласка Дарёны оставалась безответной — сколько горьких, невыплаканных раз! Сейчас же Млада одной рукой прижимала к груди Зарянку, а другая нежным кольцом обнимала плечи Дарёны. Сколько раз её губы сохраняли безучастное безмолвие — сколько гулких, скорбных, пронзающих сердце раз… А теперь они щекотали мокрые щёки Дарёны и прижимались к её губам быстрыми, короткими поцелуями, слегка колкими и сухими, пристально-изучающими: Млада с закрытыми глазами, на ощупь обследовала её лицо, будто пыталась удостовериться — а та ли Дарёна рядом с ней? Обследование её удовлетворило, и она притиснула жену к себе — так крепко, как только могла.
        — Благодарю тебя, лада… За дочку, за всё… За то, что ты есть.
        Силы в её руках было ещё всё-таки немало, и Дарёна придушенно пискнула. С тихим смешком Млада чуть ослабила хватку, пожирая пристально-синим, тёплым взглядом её лицо, словно не могла налюбоваться.
        — Вот и радость наконец-то в доме у нас, — смахивая со щёк слезинки, вздохнула матушка Крылинка. — А то всё горе да горе… Родительница-то твоя, Твердяна… Калинов мост они с Вукмирой закрыли, в утёсы обратились.
        Млада не удивилась, и Дарёне в сердце стукнула светлая, как летний вечер, догадка: а ведь и впрямь встречались их души там, за гранью…
        — Ведомо мне сие, матушка, — молвила Млада, передавая малышку Дарёне и раскрывая Крылинке объятия.
        — Ох, дитятко… — Крылинка уткнулась в плечо дочери и беззвучно затряслась. Мешались в этих слезах и медовая сладость счастья, и полынная горечь утраты.
        Вернулась из кузни Горана, и сёстры крепко обнялись. Старшая рассказала о походе к Озеру потерянных душ, и Млада снова притянула к себе Дарёну, целуя её то в висок, то в щёку, то в губы, а та самозабвенно льнула к ней, нежась в лучах солнечного комочка радости, сиявшего в груди.
        — Не промах у тебя жёнушка, ох, не промах! — посмеиваясь, молвила Горана. — И навиев песнями горазда оглушать, и с Марушиными псами не побоялась лицом к лицу встретиться, а как она того гада из Озера кинжалом пырнула — о том я уж молчу. Может за себя постоять! Гордиться ты должна такой супругой.
        — Я и горжусь, — щекотно мурлыкнула Млада Дарёне на ухо, обдавая её тучей уютных и упоительных мурашек. — А ещё ко всем её заслугам надо добавить вот эту — самую главную. — И Млада скользнула ласковым взглядом в сторону крохи, попискивавшей и сучившей ножками на подушке рядом с родительницами.
        — Ну, это уж вы вместе постарались, — усмехнулась Горана.
        Перед ужином сёстры посетили баню. Ходить могла Млада пока только с поддержкой, и плечи Гораны послужили ей надёжной опорой; плелись они медленно, с передышками через каждые пять шагов, и путь от постели до крыльца занял чуть ли не полчаса. Горана предложила:
        — Давай-ка я тебя отнесу, сестрица, этак-то быстрее выйдет. Или через проход пойдём, чего маяться-то? Слабенькая ты ещё.
        — Нет, — измученно выдохнула побледневшая, запыхавшаяся Млада. — Сама… Своими ногами.
        — Ну, сама так сама, — не стала настаивать оружейница. — Расхаживайся потихоньку — и то дело. Когда в постели долго лежишь, силушка из рук-ног уходит.
        — Да и кушала она, как пташка малая, — добавила Крылинка, внимательным, пронзительно-тревожным и нежным материнским взором следившая за каждым шагом Млады. — Только на воде из Тиши, молоке, кашке да мёде тихорощенском и жила всё это время. Ну, рыбку Дарёнка ей давала иногда.
        — Вода из реки священной да мёд из Тихой Рощи — сие есть сама жизнь, — сказала Горана. — Каша — сила, а ежели с молоком — так и вовсе… Ничего, скоро оклемается наша Млада, никуда не денется!
        В предбаннике Млада в изнеможении опустилась на лавку, переводя дух. Печка уже дышала жаром, Горана залила веники кипятком и отнесла в парилку. Помогая сестре раздеваться, она качала головой и сокрушённо прицокивала языком:
        — Ой, худоба… Ну ничего, нагуляешь тело. У матушки Крылинки сроду никто с голоду не умирывал. — И хмыкнула: — Матушка, Дарёнка, ну чего вы тут толчётесь? Идите, что ли, стол пока готовьте… Не дам я Младе упасть, не бойтесь.
        — Ты, Младушка, долго-то не парься, нельзя тебе пока, — напутствовала Крылинка. — Головушка закружиться может или сердечко защемит…
        — Всё хорошо будет, всё будет как надо, — с мягким смешком выпроваживала её Горана. — Ступайте, родные.
        Сама она, сняв рубашку и нагрудную повязку (Рагна была на пятом месяце, а у Гораны уже сейчас лилось жирное, желтоватое молозиво), подхватила сестру под мышки и поставила на ноги.
        — Шагай потихоньку. Не подскользнись, осторожно…
        Радость солнечно-рыжей кошкой мурчала на подоконнике, щекотала пушистым хвостом сердце Дарёны, вливая в жилы счастливую, беспокойную непоседливость. Подхватив Зарянку на руки, она кружилась с нею по дому:
        — Полетели-полетели…
        Малышке «летать» нравилось до замирания души, и она сперва весело гукала, а потом начала заливисто смеяться в голос. Дарёна, прижав дочурку к себе, сама рассмеялась свободным, серебристо-светлым, сильным смехом: не осталось больше сдавливающих рёбра невидимых обручей тоски, упала с глаз ночная пелена ожидания, и, хотя за окном червонным золотом горела вечерняя заря, в душе щебетало утро.
        В окно она видела, как сёстры-кошки возвращались из бани, пересекая сад по тропинке — улиточно-медленно, шаг за шагом. Издали худоба Млады ещё резче бросалась в глаза, чёрные брови мрачновато нависали над глазами, до светлой, острой печали напоминая Дарёне о Твердяне; Млада, сосредоточенная на ходьбе, казалось, ничего вокруг не замечала — даже жену, вышедшую ей навстречу на крылечко с дочкой на руках. Влажные, зачёсанные со лба волосы вились колечками, а ноги шатко переступали по дорожке.
        — Вот молодец, туда и обратно сама дошла, — подбадривала её Горана.
        Увидев Дарёну, Млада расправила напряжённо сдвинутые брови, и угрюмость изгладилась из их изгиба. Её губы дрогнули в улыбке, и она зашагала быстрее.
        — О, как рванула-то сразу, — добродушно усмехнулась оружейница. — Да, есть к кому спешить, сестрица, есть к кому!
        Последний отрезок пути они преодолели довольно споро, и Млада, ступив на крыльцо, поцеловала Дарёну и малышку. Счастливо жмурясь в её объятиях, Дарёна чувствовала, как колотилось сердце супруги: сделав такой рывок, та совсем выбилась из сил. В дом Млада вошла, опираясь на плечи сразу двух родных людей — сестры и жены.
        — Ну, я же говорила, что сила быстро возвращаться станет! — воодушевлённо молвила Горана. — До бани-то еле-еле плелись, на каждом шагу застревали, а за обратную дорогу, почитай, ни разу и не остановились. Ну вот, матушка, а ты боялась, что банька Младе повредит. Ничего не повредила, только на пользу пошла!
        — Ох, к столу садитесь поскорее, — хлопотала вдова Твердяны. — Наконец-то ты, Младушка, поешь как следует… Я вот пирог рыбный, твой любимый, испекла!
        Однако отвыкла Млада много есть — осилила за ужином только небольшой кусочек пирога, полватрушки да несколько ложек густого овсяного киселя с молоком. Запила она всё это водой из Тиши с разведённым в ней тихорощенским мёдом и отваром свежей яснень-травы. Собранная до цветения, она ещё не вошла в полную силу, но и такой отвар был полезен.
        — Заготавливают травушку сию в середине лета, в липне [26 - липень — июль], — молвила матушка Крылинка, наставляя Дарёну. — Вот когда липы духовитым медовым цветом покрываются, тогда и яснень-трава зацветает — день в день, точнёхонько. Когда цветочки на ней только-только появились — успевай собирать, ибо лишь десять деньков пребывает она в расцвете силы своей. Хоть и цветёт она до осени самой, но сила её уж на убыль идёт.
        К ужину, как обычно, явилась домой и Шумилка, сияя счастьем, будто начищенный медный таз на солнце. Радовалась она, что госпожа Радимира жива осталась, а увидев за столом Младу, вскричала со смехом:
        — Ох, ну ничего себе — денёк выдался! Столько всего сразу — как бы мне не лопнуть на радостях-то!
        — Садись-ка давай за стол, а то пирога тебе не достанется, — добродушно проворчала матушка Крылинка. — Припозднилась ты сегодня…
        — Да тут припозднишься! — снимая шлем и оглаживая вспотевшую голову, сказала Шумилка. — Госпожу Радимиру-то в Тихую Рощу снесли сперва — какой уж там ужин… А потом весть пришла — ну чисто молния среди ясного неба! — дескать, живёхонька она и даже вполне себе здоровёхонька. Мы ушам своим не поверили! Лежала ведь при смерти, осколком хмари раненная. Пока не дождались её саму, не расходились… Оттого и опоздала я нынче малость.
        Разнообразные чувства так и распирали Шумилку, и она поспешила набить рот пирогом: еда её всегда успокаивала.
        — Выходит, нашлось лекарство от твёрдой хмари, — молвила Млада. — И что же исцелило Радимиру?
        — Чудеса в решете! — махнула рукой Шумилка. — Госпожу Радимиру из Шелуги на носилках в Тихую Рощу унесли, а вернулась она на своих ногах, да ещё и не одна. Навью с собою привела. Говорит, вот это и есть, мол, моя спасительница. Водила её по крепости, окрестности показывала… По берегу Синего Яхонта с нею гуляла. И слышь! — Шумилка с набитым ртом лукаво и заговорщически подмигнула, толкнула Младу локтем. — За ручку её держала, гы! Кажись, тёть Млада, у начальницы-то нашей, того… Зазнобушка завелась!
        — А ты за ними, что ль, подсматривала? — Матушка Крылинка щедро положила внучке в её опустевшую миску киселя, подвинула крынку с молоком. — Ох, сплетница…
        — Да ничего я не подсматривала, — смущённо пробурчала Шумилка, принимаясь за кисель. — Я — так… Невзначай увидала, да и не прятались они ни от кого. А навья — красотка писаная! — Молодая кошка с восхищением прищёлкнула языком. — Ох и глазищи… Глянет — аж холод по спине!
        — Навья? — нахмурилась Млада. — Как же это вышло? Мы с ними воевали, а теперь…
        — Ты ж без памяти лежала, не знаешь! — словоохотливо болтала за едой Шумилка. — Когда Калинов мост закрыли, солнышко выглянуло, и оружие вражеское всё подчистую растаяло, будто сосульки весной. Владычица-то ихняя, когда загнали их всех в угол, разослала своему войску приказ сдаться. Ну, и ушли они восвояси через старый проход, что за Мёртвыми топями. А Владычица сама его закрыла. Да только не все навии ушли — три тысячи пожелали у нас в Яви остаться. Работают вот теперь, отстраивают то, что войско ихнее разрушило.
        — Вот, значит, как. — Млада отодвинула миску, и её лицо закаменело, брови сдвинулись в почти сплошную угрюмую линию.
        — А чего? — пожала плечами Шумилка. — Я считаю — справедливо. Сами разрушили — пусть сами восстанавливают.
        — А кто погибших вернёт? Кто исцелит всех, кого хмарь отравила? — Мраморная суровость легла маской непримиримости на облик Млады, и за столом повисла зловещая, пронзительно-горькая тишина.
        — Доченька… — Матушка Крылинка кошачьи-мягко опустила руки на плечи Млады, подойдя сзади. — Те, кто остался, не в ответе за деяния своей повелительницы. Они делают то, что могут. Конечно, воскресить из мёртвых никого нельзя, но души их теперь свободны!
        — Да, конечно, это утешает, — хмыкнула Млада.
        Ужин завершился на этой неловкой, царапающей душу ноте. Чтобы отвлечь Младу от невесёлых мыслей, Дарёна предложила посидеть в саду, провожая вечернюю зарю; яблони шелестели, унося грусть в далёкую облачную страну, румяную от густо-розовых лучей, Зарянка смешно щурилась на руках у Млады, и совсем не хотелось думать о плохом — о странной, повеявшей холодом суровости, набрякшей в изгибе её бровей, в молчаливой морщинке, пролёгшей возле губ… Хотелось верить в светлое, а все тени, омрачающие будущее, отметать, как мёртвые, сухие соломинки под ногами.
        Настало время вечернего кормления. Теперь уже не Дарёна прикладывала малышку к груди Млады, а она сама высвободила сосок из прорези на рубашке и направила его в ротик дочке.
        — Я не помню, как кормила её, — проговорила она. — Но руки как будто сами знают, что делать.
        — Конечно, знают, лада. — Дарёна прильнула к плечу супруги, с улыбкой заглядывая в личико крохи. — Поначалу нам приходилось держать Зарянку, а потом ты сама стала её брать. Ты даже мурлыкала, когда она сосала. Знаешь, мне казалось порою, будто ты чувствуешь… и понимаешь. И слышишь… Хотелось в это верить.
        Слёзы заскреблись в уголках глаз, но тёплая синь летних сумерек с малиновой кромкой заката мягко смыла это ощущение, а улыбка Млады закрепила его победу.
        — Я слышала тебя, лада. Временами. И твой голос был для меня как светлая ниточка к земле… — Млада вдруг оборвала себя, улыбка поблёкла, а брови опять набрякли той напряжённой мрачностью, от которой веяло холодом междумирья.
        Дарёне было до озноба страшно касаться и бередить это, спрашивая: «Каково тебе было там? Что ты чувствовала, что видела, что слышала?» Что-то огромное и тёмное, как звёздная бесконечность ночного неба, заволокло взор Млады, что-то непостижимое в земных рамках разума… Оно пряталось там, за облаками, в чёрной глубине небес, и его нельзя было ни описать словами, ни разложить на понятные составные части, как в пироге: тесто, начинка.
        Млада закончила кормить Зарянку, и Дарёна носила девочку на руках, чтоб дать ей срыгнуть заглоченный воздух. Тёплые струйки потекли по плечу, но отрыгнутого молока было слишком много. Похоже, на свёрнутое полотенце из желудка Зарянки выплеснулось всё, что она высосала; лицо малышки налилось натужной краснотой, и она зашлась в пронзительном плаче, перепугав обеих родительниц.
        — Ну чего ты, маленькая? Что такое? — недоумевала Дарёна.
        — Может, колики? Или слишком много скушала? — хмурясь, предположила Млада.
        — Не знаю. — Громкий плач дочки вонзался в душу беспощадной иголкой беспокойства, и Дарёна растерянно укачивала её, расхаживая по комнате. — Может, матушку Крылинку позвать?
        Что они ни делали, Зарянка не смолкала, и крик её становился только всё громче и надсаднее. Матушка Крылинка сама прибежала на шум и взяла малышку, но ни ласковое агуканье, ни любимая игра в полёты, ни щекотание пяточек не помогали унять плач.
        — Что ж это такое-то? — бормотала матушка Крылинка озадаченно. — Никогда ж её не рвало после кормления! Ну, срыгивала воздух чуток, и всё. Но чтобы вот так… Уж не захворала ли она у нас? Младушка, а ты сама не смотрела, что с твоим дитятком такое? Когда вы у меня все махонькими были, Твердяна вас насквозь видела. Животик ли заболел, простуда началась или чего ещё худого приключилось… Любую хворь в зародыше замечала, оттого и хлопот не было с вами. Всё светом Лалады она исцеляла. Возьми-ка, глянь своим родительским глазом!
        Взять-то Млада дочку взяла, но брови её хмурились, а у губ пролегли горькие складочки.
        — Ничего не вижу я, матушка, — проговорила она глухо. — Ничего не пойму… И источник света Лалады нащупать тоже не могу… Не знаю, что со мной.
        — Ох, вот ещё беды не хватало, — расстроилась Крылинка. — Ну, ты ж сама после хвори долгой… Оно и неудивительно. Позовём-ка Горану, может, она чего углядит.
        Горана уж на ночной отдых улеглась, но от крика малышки, конечно, и ей было не до сна. Приняв истошно вопящую племянницу на свои большие, могучие руки, она первым делом ласково помурлыкала ребёнку на ушко — плач стал чуть тише, но совсем не прекратился. Бережно прижав Зарянку к себе, Горана расхаживала по комнате, как недавно делала растерянная Дарёна, а на лице оружейницы застыла глубокая сосредоточенность, будто она к чему-то прислушивалась.
        — Ну, что? — дрожащим шёпотом спросила Дарёна.
        — Ш-ш, — поморщилась та. — Обожди.
        Зарянка тем временем раскашлялась, побагровев: её как будто снова рвало, но выливаться из желудка было уже нечему. Глядя на мучения дочки, Дарёна ощущала близость слёз, а нервы дрожали, натянутые, как тетива, но она доверяла целебным рукам Гораны; на кончиках пальцев старшей дочери Твердяны мягко сиял золотистый свет, и она почёсывала ими спинку ребёнка.
        — Матушка, отвар яснень-травы ещё есть? — шёпотом спросила она.
        — Да есть, есть, куда ж ему деться-то? — живо подхватилась та. — Принести?
        — Неси, да поскорее, — кивнула Горана.
        Дать Зарянке ложку отвара оказалось делом непростым: девочка со слезами отворачивалась, вообще не желая больше ничего глотать, и только продолжительное мурлыканье помогло сладить с нею. Подействовала трава скоро — на полотенце Зарянка отрыгнула чёрную жижу, хотя сперва и казалось, что её желудок был уже пуст.
        — Млада, глянь. — Горана показала сестре подозрительно знакомое пятно. — Это ведь хмарь вышла.
        — Хмарь? — Млада побледнела до голубых теней под глазами, а в глубине её зрачков замерцали искорки боли.
        — Откуда это могло взяться? — всполошилась Крылинка.
        — Есть у меня мысль, — вздохнула Горана. — Но чтобы это проверить, мне надо отсосать пару глотков твоего молока, Млада. А ты, матушка, держи отвар наготове.
        С этими словами Горана раздвинула прорезь на рубашке сестры и прильнула ртом к её соску. После, утерев губы пальцами, она зажмурилась и несколько мгновений молчала.
        — Давай отвар, больше не могу, — прохрипела она.
        Перепуганная Крылинка поднесла ей чарку с отваром, и оружейница жадно осушила её до дна, роняя капли на рубашку. Как и в случае с Зарянкой, уже совсем скоро она кашлянула в полотенце, и на нём осталось чёрное пятно.
        — То же самое, — измученно выдохнула посеревшая лицом Горана, утирая заблестевший от испарины лоб. — Похоже, хмарь — в тебе, сестрица… Уж не знаю, откуда она взялась, но от кормления дочки ты лучше пока воздержись. Прежде тебе самой почиститься надобно. Глотни-ка отвара.
        Остатки отвара из горшочка не произвели на Младу никакого особенного действия: она не закашлялась, и из неё не вышла чёрная жижа. Качая головой, Крылинка молвила:
        — Может, и слабоват отварчик: из молодой яснень-травы он… Не зря же её в начале цветения собирают. Не вошла она ещё в полную силу. Крепко в тебе эта гадость засела, дитятко… Но вы с Дарёнкой не тужите! Вот что мы сделаем: сейчас спать ложитесь, а утром матушку Левкину позовём, пусть тебя посмотрит. Может, она и подскажет, как тебе лечиться следует. — И, отвечая на ещё не заданный вопрос, проступивший во взоре Млады, Крылинка объяснила: — Матушка Левкина — новая Верховная Дева. Она к нам сама пришла и сказала, что Вукмира ей завещала за тобой приглядывать.
        — Зовите уж кого угодно, — проговорила помрачневшая Млада глухо.
        Зарянка мало-помалу успокоилась и вскоре крепко уснула на руках у Гораны, убаюканная тихим мурлыканьем. Её личико приобрело здоровый цвет, и у Дарёны отлегло от сердца, но угрюмо-подавленный вид Млады тут же снова набросил ей на душу тёмную пелену горечи.
        — Всё будет хорошо, ладушка, — шепнула она, прижимаясь к плечу супруги. — Ты исцелишься непременно.
        — Я-то — ладно, — вздохнула та. — Как Зарянку теперь кормить?
        — Я могу попробовать, — сказала Горана, не сводя ласкового взора с личика спящей девочки. — С молозивом я уж замаялась, льётся и льётся… У Рагны только пятый месяц, а его уж столько — успевай тряпицы менять.
        В дверях показалась Рагна в одной сорочке и наспех повязанном повойнике, протирая пальцами глаза.
        — Ну у тебя, мать, и сон! — усмехнулась оружейница. — Зарянка на весь дом горланила — неужто не слыхала?
        — Да что-то сморило меня, — сипловатым спросонок голосом ответила супруга. — Умоталась за день-то… А что с Зарянкой?
        — Да с нею уже всё, кажись, хорошо. — Горана с лучиками улыбки в уголках глаз тихонько покачивала малышку на руках. — Вот только с молоком у Млады нелады вышли. Попробую я племяшку покормить, пока сестрица не исцелится. Не знаю, правда, хватит ли ей молозива…
        — Ежели молозива много у тебя уже сейчас — значит, сама Лалада вам с Рагной велит кошку воспитывать, — с улыбкой молвила Крылинка. И добавила со вздохом: — Нужны кошки Белым горам, война многих унесла… Млада, Дарёнка, и вы тоже со второй дочкой не тяните. Как только Младуня поправится — рожайте.
        — Спать, мать, живо. — Горана чмокнула супругу в висок. — Тебе отдыхать надобно.
        — Ох, да сон что-то как рукой сняло, — хмурясь, покачала головой Рагна. — Что же стряслось-то? Отчего Млада кормить не может?
        — Хмарь у неё в молоке оказалась, — проговорила Горана невесело. — Всё, всё, ступай. Зарянку уж яснень-травой отпоили, всё обошлось. А как Младу чистить да лечить, о том мы с матушкой Левкиной посоветуемся утром. Иди, спи. Всё наладится.
        — Хмарь? — пробормотала Рагна, поддаваясь мягкому нажиму супруги. — Жуть-то какая… И откуда взялось-то только?…
        Люльку с девочкой перевесили к постели Гораны, чтоб той было удобнее кормить Зарянку ночью, а Млада с Дарёной долго не могли уснуть, глядя на опустевший угол комнаты. Дарёна с тягучей, как осенний птичий крик, тоской понимала, что не может удержать супругу на краю бездонной тьмы уныния, в которую та неумолимо погружалась. Её устремлённый в одну точку взгляд снова сковывала та остекленелость, которую Дарёна отчаялась прогнать, пока часть души Млады пребывала в Озере.
        — Лада… Ты меня слышишь? — испуганно затормошила она супругу.
        Млада моргнула, пошевелила бровями, стрельнула в сторону Дарёны виновато-усталым, хмурым взглядом.
        — Слышу, Дарёнка. Чего ты?
        Судорожный вздох облегчения вырвался из груди Дарёны, холодные лапки мурашек пробежали по лопаткам, тая в тепле одеяла.
        — Да у тебя опять глаза стали такие… пустые, — прошептала она. — Словно ты снова… погрузилась душой в это треклятое Озеро.
        — Я с тобою, лада моя. — Вздох Млады согрел лоб Дарёны, губы прильнули к нему в коротком, но крепком поцелуе. — Давай спать.
        — Не спится мне… Зарянки рядом нет — и сна нет, — с грустью призналась Дарёна.
        — Не тревожься, с нею всё хорошо. Горана нас с тобой здорово выручает. — Рука Млады сладкой, долгожданной и тёплой тяжестью объятий скользнула на жену.
        Так и промучилась Дарёна в тягостной, сушащей веки полудрёме до самого утра, то и дело вздрагивая от приснившегося голоса дочки. Он таял призрачным эхом в голубых предрассветных сумерках за окном, а Дарёна, упираясь локтем в подушку, ещё долго слушала загнанный стук своего сердца. Устав маяться, она села в постели, зарылась лицом в ладони и беззвучно заплакала.
        — Лада… Что такое? Ты чего? — Голос Млады прозвучал совсем не сонно, словно и она ни разу не сомкнула глаз за всю ночь.
        — Я не могу без Зарянки, — всхлипывала Дарёна.
        — Дурашка ты моя, она ж просто в другой комнате, — с грустноватой улыбкой молвила Млада.
        — Я привыкла, что она тут, всегда под боком… А когда её нет, мне чудится её голосок… — Дарёна пыталась унять слёзы, смахивая их пальцами и перебивая глубокими вдохами, но безуспешно — они продолжали литься тёплым градом по щекам.
        — Ну-ну-ну… Лада! — Ладони Млады завладели её руками, и Дарёна очутилась в объятиях супруги. — Горана её только покормит — и весь день Зарянка в твоём распоряжении. Никто ж её у нас не отнимает!
        Матушка Крылинка уже топила печь на кухне, замешивая тесто для оладий. Рагна неважно себя чувствовала с утра, и ей было разрешено ещё поваляться в постели, а Горана, сидя рядом, держала Зарянку у своей груди.
        — Ну, что? — шёпотом спросила Дарёна, останавливаясь в дверях.
        — Сосёт вроде, — улыбнулась оружейница. — Я боялась, что не хватит ей — ан нет, полилось сразу молозиво, будто по волшебству, стоило только племяшку к груди приложить.
        — Как же ты на работу пойдёшь, ладушка? — потягиваясь под одеялом, спросила Рагна. — Не возьмёшь же ты Зарянку с собою в кузню…
        — С собой, знамо дело, не возьмёшь, да и дома не останешься — работать надобно, — согласилась Горана. — Вы вот что… Как она кушать попросит — несите её к воротам и меня зовите. Выйду, покормлю — да и дальше работать.
        — Хлопотно тебе будет, — вздохнула Дарёна.
        — А что поделать? — Горана пожала плечами и снова устремила полный родительской нежности взор на девочку. — Кошкой ваша с Младой дочурка должна расти — кошке её и кормить следует. Не звать же кого-то чужого в кормилицы…
        Вместо слов благодарности Дарёна обняла оружейницу за плечи и поцеловала в чуть шершавую голову. В груди разгорался комочек нового, особенного тепла, а из него тянулась ниточка к сердцу Гораны, в чьём облике проступали и черты Млады, и Твердяны, делая её ещё ближе, ещё роднее…
        — А мне сегодня котятки снились, — сказала Рагна, прижимаясь к плечу супруги и с задумчиво-ласковой улыбкой глядя в лицо кормящейся малышки. — Два таких славных, маленьких котёночка… Чёрные, как уголёчки, мурчат, ластятся ко мне, а глазёнки — синие-синие, как у тебя, ладушка.
        — И что же значит сей сон, по твоему разумению? — Горана с добродушной усмешкой скосила взгляд на жену.
        — Чую я, двойня у нас будет, — с уверенностью сказала Рагна. — Я тут вот что подумала… Ежели и правда двойня родится, давай, я одну сама стану кормить, а? Одну — ты, вторую — я. Двух кошек, Светозару с Шумилкой, мы уж вырастили, а белогорской девы у нас ещё не было. Я б её вышивать научила… М?
        — Поживём — увидим, лада, — молвила Горана с не гаснущей в глазах улыбкой.
        А между тем матушка Крылинка уже принялась печь оладушки и ласково созывала всех к столу:
        — Кому ладушки-оладушки горяченькие, с пылу-жару?
        Дарёне стоило немалых усилий убедить Младу выйти к завтраку. Та что-то совсем приуныла, замкнулась, и при виде её насупленных бровей и осунувшегося угрюмого лица Дарёна и сама не рада была новому дню.
        — Ладушка, ну улыбнись, — уговаривала она, покрывая лицо супруги лёгкими поцелуями. — Ежели б ты только знала, как я истосковалась по твоей улыбке…
        Млада только вздохнула в ответ, и улыбка у неё вышла кривоватая, невесёлая.
        — Ты из-за Зарянки расстроилась? Полно тебе! Ты же не виновата, что с твоим молоком такая беда вышла! — убеждала Дарёна, но сердцем чувствовала: впустую падали слова-семена утешения, не давая ростков в печальной душе её любимой синеглазой кошки.
        Кое-как они добрались до стола. Усадив Младу, Дарёна подвинула ей одну миску с простоквашей, а вторую — с оладушками.
        — Что-то ты кислая с утра, сестрица, — заметила Горана.
        — Ничего, сейчас вот оладушек горяченьких отведает — и повеселеет, — уверенно сказала Крылинка.
        Млада хотела что-то ответить, но поморщилась и промолчала. Тоска в её глазах язвила Дарёну в сердце, вливая в жилы холодный яд уныния. Румяная, радостная заря вставала за окном, сад беззаботно вздыхал листвой, пробуждаясь в утренней прохладе, а птицы звонко и весело перекликались пронзительно-хрустальными голосами, но жизнь не играла для Дарёны и половиной своих красок, если Млада была мрачнее тучи.
        Левкину звать не пришлось: главная жрица Лалады постучала в дверь сама, принеся в дом на складках своего светлого плаща росистую свежесть утра и величественно-спокойный, умиротворяющий дух хвои и тихорощенского мёда, туесок которого она, как и Вукмира в своё время, принесла с собою. С почтительными поклонами приглашая её к столу, Крылинка поведала ей о случившемся.
        — Всегда Зарянка кушала молоко своей родительницы — и ничего, а тут вдруг… Хмарь. И откуда она только взялась?
        — Не забывайте о том, где находилась Млада душою, — подумав, ответила Левкина.
        — Ежели твёрдая хмарь смертоносна для тела, то представить страшно, что она может сделать с душой, — молвила Горана, хмурясь.
        — Душа, как ни странно, более вынослива в этом отношении, — сказала Верховная Дева. — Однако, находясь в Озере, она впитала в себя очень много боли и яда, которым оно было переполнено. Части души воссоединились, и теперь всё, что приняла в себя та частичка, которая находилась в плену, выходит наружу. На полное очищение потребуется некоторое время.
        — Но отчего отвар яснень-травы не помог? — недоумевала Крылинка. — Ведь он должен очищать от хмари! Из Зарянки-то всё вышло, а из Млады — нет.
        — Зарянке повезло, — молвила Левкина. — Дитя высосало совсем немного хмари с молоком, а вот с тобой, Млада, всё не так просто. Настоятельно советую тебе какое-то время пожить у нас, в общине Дом-дерева. Думаю, сила Тихой Рощи и воды Восточного Ключа будут способствовать скорейшему исцелению, а мы будем ежедневно проводить обряды очищения для тела и для души.
        От слов Левкины повеяло разлукой, и глаза Дарёны едко защипало от близких слёз, но ради блага Млады она спрятала птицу-печаль в клетку и улыбнулась.
        — Ладушка, не горюй. Мы с Зарянкой подождём столько, сколько потребуется, лишь бы ты была здорова и снова весела, — пролепетала она, изо всех сил борясь с дрожью в голосе.
        — Ежели матушка Левкина так говорит — значит, так надо, — поддержала её Крылинка.
        — Я смогу хотя бы изредка видеться с Дарёнкой и дочкой? — спросила Млада мрачно.
        — Они будут тебя навещать, а когда ты окрепнешь, то сможешь и сама покидать общину на два-три часа ежедневно, — кивнула Левкина после некоторого раздумья. — Но большую часть дня и ночь тебе, конечно, следует проводить у нас, потому что сама тихорощенская земля и дух Лалады, что обитает на ней, будет тебя исцелять и очищать. В том и смысл всей этой затеи.
        — Мне подумать надобно, — сказала Млада.
        — Хорошо, думай, — согласилась Верховная Дева. — Мы ждём тебя.
        От завтрака она с множеством вежливых благодарностей отказалась, оставила туесок и растаяла в утренней чистоте неба. Крылинка сразу разлила мёд по маленьким плошкам, чтобы удобно было макать оладушки, а остатки убрала. Подобрав прозрачную каплю пальцем со стола, она молвила с грустной улыбкой и вздохом:
        — Этот медок мне всякий раз о Вукмире напоминает… Охо-хо…
        За столом повисла горьковато-светлая тишина: чистый, синеглазый, полный достоинства и неземной, непостижимой мудрости облик черноволосой жрицы коснулся души каждого из членов этой поредевшей, но всё ещё дружной и сплочённой семьи. У Дарёны вот уже в который раз защипало глаза, но она удержалась от слёз, ободряюще улыбаясь Младе.
        — Думаю, тебе следует принять предложение Левкины, сестрица, — сказала Горана, обмакивая оладью в мёд и отправляя её в рот вместе с ложкой простокваши. — Земля Тихой Рощи особой силой наполнена, там ты быстро на поправку пойдёшь. А Дарёна с Зарянкой тебя навещать станут, да и мы с матушкой будем наведываться. Не тоскуй, не кручинься, родимая. Война кончилась, теперь уж на лад дела пойдут.
        Млада устремила на Дарёну задумчивый взор, и та снова ощутила сердцем холодок ночного неба и его непонятную, звёздную тоску.
        — Подумаю денёк-другой, — повторила она.
        После завтрака Горана со Светозарой ушли на работу в кузню, а Крылинка с Рагной и Дарёной отправились на прополку огорода. Люльку с Зарянкой повесили в саду на сучок яблони, а рядом, в тенёчке, поставили берёзовый чурбак для Млады. Задача перед нею стояла самая простая: приглядывать за дочкой и отгонять от неё комаров да мух.
        Мну ногами травки мягкой
        росяной ковёр зелёный,
        коромысло плечи давит,
        тихо плещется водица.
        Тяжелы мои ведёрки,
        только сердце — тяжелее…
        Не ко всем моим подружкам
        лады милые вернулись.
        Полегли в боях кровавых,
        снежным саваном укрыты,
        и беда вороньим граем
        над землёю пролетела.
        Ну, а те, что возвернулись,
        о войне молчат за чаркой,
        только суженых целуют —
        свадьбы их уж недалече.
        Как поставлю я ведёрки
        да водицей той умоюсь,
        яблонь цвет на воду канет,
        а калитка тихо скрипнет…
        Белым лепестком сердечко
        на траву к ногам слетело:
        по дорожке по садовой
        моя ладушка шагает!
        Лaдны алые сапожки,
        меч на поясе тяжёлый,
        грудь кольчугою сверкает,
        а в кудрях — как будто иней…
        Свет мой, матушка родная,
        не кори ты за водицу,
        что под яблоней осталась,
        а встречай скорее гостью!
        Пуская по саду солнечных зайчиков своего голоса, Дарёна поглядывала на Младу, которая качала в люльке дочку и отгоняла веточкой мух. Пальцы потемнели от сорной травы, а сердце струилось песней, стремясь растопить ледяную корочку печали во взоре любимых глаз. Млада улыбнулась, почувствовав на себе взгляд Дарёны — тихая, усталая ласка свечного пламени тлела в глубине её зрачков.
        — Певунья моя, — проговорила она, скользя ладонями по бёдрам и спине Дарёны, когда та подошла и игриво встала между колен супруги, кончиками пальцев причёсывая поседевшие пряди на её висках.
        Дарёна склонилась и прильнула к губам Млады, но та ответила на поцелуй сдержанно, не размыкая рта.
        — Ты чего? — надулась Дарёна в шутку.
        — А ежели и тут хмарь? Нет уж, повременим. — Лицо супруги оставалось мрачновато-серьёзным, но пальцы ущипнули Дарёну за нос. — Иди, работай… А то матушка, вон, уже поглядывает.
        Крылинка, впрочем, не спешила прерывать их нежную беседу, только усмехнулась, с хрустом разгибая поясницу.
        К обеду заглянули дорогие гостьи — княгиня Лесияра с Жданой и Радимира. Хоть Младе было и трудновато пока вставать, но она поднялась на ноги, чтобы поклониться им.
        — Благодарю тебя, госпожа, за всё, что ты сделала, — обратилась она к Радимире. — Ты из-за меня едва жизни не лишилась…
        — Да меня-то благодарить особо не за что, — усмехнулась та, сердечно обнимая Младу. — Вон ту меткую лучницу благодари, которая в зеркало стрелу пустила. — И она кивнула в сторону смущённо потирающей затылок Шумилки.
        — Ты садись, садись, — спохватилась Лесияра, заметив, с каким трудом Млада держалась на ногах. — Потом кланяться будешь, когда окрепнешь.
        — Не побрезгуйте отобедать с нами, гостьи драгоценные, — радушно пригласила всех за стол Крылинка. — Чем богаты нынче, тем и рады потчевать!
        — Это мы с удовольствием, хозяюшка, — поклонилась Лесияра с улыбкой. И обратилась к Ждане: — Останемся, лада?
        — Как скажешь, государыня, — ответила та, бросив на Дарёну с Младой внимательно-нежный взор, целительное янтарное тепло которого наполняло пространство покоем и светом, по силе не уступающим тихорощенскому.
        Разумеется, матушка Крылинка не преминула рассказать гостьям о том, что у Млады после воссоединения частей её души не всё идёт гладко, а также о предложении Верховной Девы.
        — Ну хоть ты, государыня, скажи ей! — обратилась она к княгине. — Чего тут думать, чего колебаться? Тихая Роща — лучшее место для исцеления, девы будут о Младе заботиться, обряды проводить очистительные… А мы её хоть каждый день навещать станем!
        — Я понимаю её нежелание разлучаться с супругой и дочкой, — рассудительно молвила Лесияра. — Но всё-таки Левкина права, Млада. Из всех мест в Белогорской земле Тихая Роща — самое благословенное, чудотворное и целительное. Там бьёт сильнейший источник — Восточный Ключ… Думаю, в этом уголке ты поправишься намного скорее, поэтому от всей души советую тебе принять приглашение дев Лалады.
        — Я присоединяюсь к словам государыни, — молвила Ждана. — Это как раз то, что тебе сейчас необходимо, Млада.
        — Выздоравливай, сестрёнка, — добавила Радимира. — А как почувствуешь себя готовой — возвращайся, твоё место в дружине всегда будет за тобой. Ты — не одна, у тебя чудесная, удивительная и прекрасная супруга, дочурка, любящая семья… А мы все думаем о тебе и ждём твоего выздоровления. Эту чарку я пью за тебя!
        Все единодушно подняли чарки с вишняком, и растроганной Младе оставалось только согласиться с доводами в пользу лечения в общине Дом-дерева. Было решено, что она отправится туда завтра утром.
        Рассвет встретил их хвойной тишиной, украшенной сверкающими самоцветами птичьих голосов. Первые янтарно-розовые лучи горели на верхушках спящих сосен, а развилка огромного дерева, облепленного домиками, была уже ярко озарена утренним солнцем. Исполинскую сосну окружали огороды, издали напоминавшие лоскутное одеяло; меж грядок белели фигурки дев, в такую рань уже трудившихся во благо урожая.
        — А может, тебе с Зарянкой разрешат поселиться со мной? — высказала надежду Млада, поддерживаемая с двух сторон Гораной и Светозарой.
        — Не думаю, — шёпотом вздохнула Дарёна. — В Тихой Роще надо соблюдать тишину и порядок… Зарянка совсем маленькая, ей этого не объяснишь… Она может громко закричать, и это потревожит покой прародительниц.
        — Она права, — раздался негромкий голос Левкины. — Я была бы рада позволить вам поселиться у нас втроём, но от ребёнка может быть много шуму, а это недопустимо. Дарёна, ежели будешь навещать супругу вместе с дочкой, лучше приноси её спящую.
        Верховная Дева смягчила неутешительные слова по-утреннему лучистой улыбкой, тепло и невесомо коснувшись плеча Дарёны.
        — Ну что ж, прощайтесь. Не тужите, это не насовсем!
        Упругое, как ветер, крыло тоски захлестнуло Дарёну. Боясь пролить хоть слезинку, она молча покрыла лицо Млады быстрыми поцелуями и отвернулась, чтобы не разрыдаться. Тихорощенский воздух сладко лился в грудь, наполняя её покоем и растворяя колючий ком в горле.
        — Лада… Приходи завтра, я буду тебя ждать, — шепнула Млада.
        — Да, — выдохнула Дарёна, впитывая кончиками пальцев каждую чёрточку её лица и вороша кудри. — Я приду. Мы с Зарянкой придём непременно…
        Дабы не мучить Младу длительной ходьбой, Левкина открыла проход к дереву. Вскоре Горана со Светозарой вернулись, впечатлённые величием Дом-дерева.
        — Какое же это всё-таки чудо, — промолвила оружейница, задумчиво глядя на огромную сосну, похожую на раскрытую навстречу рассветному небу руку. — Ну, хорошо Младу устроили — в домике у самой земли. Она там будет не одна, а с двумя девами-ученицами. Они ей и помогут, и подадут, что надо.
        Дома Дарёне всё время приходилось глубокими вздохами отгонять слёзы, убеждая себя, что всё это — совсем ненадолго и ради выздоровления Млады. Однако стоило бросить взгляд на пустую, застеленную одеялом лежанку — и готово: солёная поволока плыла в глазах, а дыхание перекрывал горячий солёный комок… Впрочем, окунувшись в домашние хлопоты и заботы о Зарянке, она немного забыла тоску: сияющие синие глазёнки дочки вознаграждали её за всё и исцеляли приунывшее сердце своим ясным теплом. Ради её весёлого смеха можно было перенести всё: и войну, и голод, и лишения, и любую боль. Молозиво Гораны, к слову, оказалось таким жирным и питательным, что девочка с первого утреннего кормления не просила кушать до самого обеда, и нести её к воротам кузни не пришлось. Придя с работы в полдень, оружейница вымылась по пояс и, не надевая рубашки, протянула руки к Зарянке:
        — Ну, как тут моя племяшка? Проголодалась, поди?
        Она уселась с ребёнком на воздухе, под яблоней, и солнечные зайчики золотисто ласкали её сильные плечи с округло и туго проступающими под кожей мускулами, поглаживали блестящую голубоватую голову и шелковисто мерцали на чёрной косе. Пока малышка насыщалась, Рагна стояла позади супруги, опираясь на её плечо, и с умилённой улыбкой-прищуром смотрела в личико Зарянки. Ласковые ямочки играли на её изрядно округлившихся в последнее время щеках; за месяцы войны и тревог она похудела и побледнела, но с приходом весны её тело начало наливаться сдобной пышностью. Крылинка говаривала, бывало, с усмешкой: «Этак ты скоро меня догонишь, голубушка». За этой полнотой пока не так уж и заметен был живот, в котором под вышитым передником зрела новая жизнь, а может быть, даже целых две. Рагна умела звонко, по-птичьи щёлкать — звук получался громкий, по-лесному гулкий, и Зарянка всегда приходила от него в восторг и хохотала; как ни пыталась Дарёна этому научиться, у неё так не получалось.
        Наевшись, Зарянка довольно прищурила пушистые ресницы и явственно замурлыкала на руках у Гораны.
        — Вы слышите? — засмеялась Дарёна. — Она мурчит!
        — Кошка растёт, — ласково молвила оружейница, почёсывая пальцем за крошечным ушком юной дочери Лалады.
        А Зарянка вдобавок пискляво и смешно, тоненько мяукнула. Перекидываться в кошку ей предстояло научиться одновременно с первыми шагами.
        Днём за домашней кутерьмой тосковать было некогда, но едва голова Дарёны коснулась подушки, как звёздный полог ночи грустно задышал на неё из приоткрытого окна. Млада и Зарянка стали неотделимой частью души, без которой она безжизненно застывала, глядя в темноту под потолком, а постель казалась сугробом. Слушая чарующее, вводящее в дремотное оцепенение единство ночных звуков, она различила негромкий писк в другой комнате: видно, это Зарянка просила есть; прокравшись на цыпочках в спальню Гораны с Рагной, Дарёна увидела в сумраке очертания сидящей на постели оружейницы — разумеется, с малышкой на руках.
        — Чего не спишь? — спросила та шёпотом. — Тебе-то вставать незачем, я её покормлю и уложу. Иди, отдыхай.
        Рагна что-то невнятно мычала рядом с супругой, ворочаясь во сне; Дарёна присела на корточки около кормящей Гораны, прильнула губами к головке дочки. Знакомый, родной до слёз запах мягко вполз в ноздри.
        — Я вот боюсь… — начала Дарёна, ловя в голове разбредающиеся в темноте слова и пытаясь сложить их в осмысленное предложение.
        — Чего? — Горана поблёскивала в полутьме голубыми искорками глаз, а коса чёрной змеёй спускалась ей на плечо.
        — Млада так недолго кормила её… — Слова-ростки цеплялись друг за друга шершавыми огуречными усами, и Дарёна распутывала их на ходу. — А ежели очищение от хмари затянется? Боюсь, этак Зарянка совсем от своей родительницы отвыкнет…
        — Не забивай себе головку всякими «если бы» да «кабы». — Чмокнув Дарёну куда-то в волосы над лбом, Горана смахнула с её щеки слезинку. — Иди давай, спи.
        — А можно я тут, на полу прилягу? — робко попросила Дарёна.
        — Это ещё зачем? — Горана хмурила в сумраке тёмные, как у Твердяны, брови.
        — Мне там… пусто и одиноко. — У Дарёны вырвался всхлип, но она его поймала и зажала ладонью. — Без Млады и без Зарянки.
        Глупо, наверно, прозвучала просьба, и нечего ей было делать в супружеской опочивальне Гораны с Рагной, но невидимая тёплая ниточка тянула её к дочке — её родной, неотторжимой частичке, вдали от которой и дыхание в груди замирало, ненужное.
        — Ну что с тобой делать, а? — вздохнула оружейница. — Нет, на пол — не годится. И в постель третьей к нам с Рагной тебя не положишь… Давай-ка так сделаем: посмотрим ещё несколько деньков, как кормление пойдёт. Ежели Зарянка только раз или два за ночь будет есть просить, то и вернём люльку к тебе. Как она мявкнет — ты её сюда неси и меня в бок толкай. А сейчас ступай… Иди, родная. Поспи. Днём к Младе пойдём.
        Дарёна не могла дождаться рассвета. На первое посещение решили отправиться всей семьёй — даже Шумилка, придя на обед, напросилась в Тихую Рощу вместе со всеми. Матушка Крылинка набила снедью корзинку, Дарёна взяла на руки Зарянку, и они, шагнув в проход, очутились перед знакомой калиткой.
        — Хвала Лаладе, девы! — произнесла Крылинка уставное приветствие жриц. — Мы к Младе пришли!
        — О… Всем семейством? — Из-за сосны шагнула незнакомая светловолосая дева с вздёрнутым носиком и малиновыми губами. — И дитя с вами?
        Малышка вела себя тихо, предусмотрительно досыта накормленная Гораной.
        — Она не будет шуметь, — поручилась за неё Дарёна.
        — Хорошо, идёмте, — сказала жрица, открывая калитку.
        Дарёна чуть не завалилась на спину, задрав голову к верхушке Дом-дерева. Вблизи его размеры впечатляли до мурашек: казалось, этот исполин подпирал ветвями облака, а в облепивших его необъятный ствол домиках могло разместиться, наверное, всё Кузнечное. На огородах зрели в круглогодичном тихорощенском тепле овощи, вздыхали кронами плодовые деревья, а девы в длинных белых рубашках с тонкими плетёными поясками несли с грядок корзины, полные свежей зелени.
        На одной из нижних деревянных площадок сидела на скамеечке Млада. Вид у неё был задумчиво-скучающий, но, заметив родных, она повеселела, и в душе у Дарёны запела светлая струнка радости. Взбежав по доскам-ступенькам, она первой поцеловала Младу и устроилась с Зарянкой у неё на колене. На губах Млады улыбка едва обозначилась, но глаза заискрились, как струйки ручья на солнце. Вдовьим покрывалом соскользнула в небытие плоская, полная тоски ночь, а наяву осталась лишь смолисто-летняя, пахнущая хвоей действительность встречи. Млада по-прежнему не размыкала губ при поцелуях, но нежность в её взоре с лихвой возмещала эту сдержанность.
        — Ну, как вы там? — шепнула она, прижимая к себе Дарёну и заглядывая в личико дочки. — Зарянка не голодная?
        — Всё хорошо, лада. — Дарёна ткнулась лбом в лоб супруги, потёрлась носом. Если б она умела, то замурлыкала бы. — У Гораны молозива довольно. Чем больше Зарянка кушает, тем больше его становится. Так что не беспокойся, мы не голодаем.
        В их долгожданное уютное единение вторглась Крылинка:
        — Младушка, ты сама-то как? Я тебе тут съестного принесла — пирог с рыбой, ватрушки, блинчики, пирожки с земляникой сушёной, каша с курятиной…
        — Ох, матушка, мне столько не осилить, — с коротким смешком ответила Млада. — Но пирог — это кстати. Кормёжка тут, скажу вам правду, весьма унылая… Одни овощи, мёд, хлеб да каша пустая.
        — А тебе рыбку да мяско подавай, киса моя, мурр? — проворковала Дарёна, ласкаясь и тычась носом в ухо супруги.
        — Ежели так и дальше пойдёт, я отсюда домой сбегу, — усмехнулась Млада, жмурясь по-кошачьи.
        — Мы тебе каждый день станем пироги носить, — пообещала матушка Крылинка. — Ты только скажи, чего тебе надобно — всё принесём! Лишь бы тебе тут хорошо было.
        — Тут славно, — сказала Млада. — Домашней снеди только не хватает, а так — благодать… В постели, правда, не очень-то поваляешься. Эти девчушки беспокойные меня сегодня на рассвете из домика выгнали, ходить то и дело заставляют. Заметят, что я присела — и опять тормошат: «А ну-ка, вставай, пойдём!» Пробовали меня к огородным работам привлечь, да только не вышло: ноги у меня слабоваты ещё.
        — И правильно делают, что покою тебе не дают, — молвила Горана. — Расхаживаться тебе надобно, силу нагуливать, тело разрабатывать.
        — Ты только не утомляйся шибко-то, — с материнской заботой посоветовала Крылинка. — Потихоньку надо, помаленьку.
        «Беспокойных девчушек» Дарёна вскоре увидела: это были две молодые девы-ученицы, одна — с роскошным русым плащом волос, шелковисто лоснящимся в солнечных лучах, а другая — белокурая, как одуванчик, даже ресницы у неё были серебристые. Две эти стройные щебетуньи согнали Младу со скамеечки и заставили пройтись вокруг Дом-дерева; это для ослабленной женщины-кошки оказалось нелёгкой задачей — даже с опорой на плечи девушек она раз десять останавливалась, чтобы перевести дух, а потом измученно опустилась на мягкую травку, раскинув руки в стороны и жмурясь на солнце.
        — Что-то шибко вы её гоняете, красавицы, — покачала головой матушка Крылинка.
        — Ничего, ей полезно, — засмеялись те. — Сейчас вот на Лазоревое пойдём купаться.
        Лазоревым звалось не то чтобы озерцо, а просто большая округлая купель в каменном провале, наполненном водами Тиши. Стенки и дно покрывал ярко-голубой налёт — очевидно, отсюда и пошло название. Располагалось Лазоревое у западной окраины Тихой Рощи, на границе с обычным сосновым бором; к воде вели вырубленные в горной породе ступеньки, всего около десятка, а со всех сторон это голубое око земли окружали скалистые стены, словно края огромной чаши. На уровне нижней ступеньки по всей окружности купели тянулся ещё один, внутренний бережок-уступ. В поперечнике Лазоревое насчитывало саженей тридцать [27 - примерно 64 м], не более.
        — А вот плавать мне полегче, чем ходить, — сказала Млада. — Вчера я тут уже была.
        Освободившись от одежды, она плюхнулась в тёплую целебную воду подземной реки и сделала полный круг по купели. Присев у кромки и прижимая к себе Зарянку одной рукой, пальцы другой Дарёна окунула в ласковую рябь волн, расходившихся от Млады.
        — Давай её сюда, — сказала та, подплывая. — Пусть учится.
        — А может, подождём, пока ты сама окрепнешь? — усомнилась Дарёна.
        — В воде Тиши утонуть невозможно, — сказала белокурая ученица. — Растворённая в ней сила Лалады сама держит тело, оттого-то Младе и легко в ней плавать.
        Видя, как супруга свободно держится в воде, Дарёна вопреки озабоченному квохтанью матушки Крылинки решилась снять с Зарянки рубашонку и отдать её, голенькую, в руки родительницы. Двигая одними лишь ногами и поддерживая дочку, Млада поплыла к противоположному берегу купели; малышка, очутившись в воде, сперва удивлённо агукнула, но не испугалась. Тёплые волны и руки Млады обнимали её, а солнышко пригревало сверху — чего же бояться? Устроив дочку на своей груди и улыбаясь небу, Млада расслабленно откинулась, отдалась воде, и Дарёне до мурашек захотелось быть сейчас там, рядом с ними обеими. Сбросив всё, кроме нижней сорочки, она последовала за своим порывом. Её подхватила, обвиваясь со всех сторон, живая сила, делая тело лёгким и плавучим, как пузырь воздуха, и малейшее движение придавало ему небывалое ускорение. В два-три взмаха она очутилась около Млады с Зарянкой, и из груди рвался наружу золотисто-солнечный, звенящий бубенцами смех.
        — Водица — чудо! — помахала она матушке Крылинке.
        Та, конечно, присоединяться не стала, а вот Шумилка проворно разоблачилась и нырнула прямо с верхнего края купели с поджатыми к груди коленями, войдя в воду задом, как сорвавшаяся с ветки груша, и устроив большой «плюх» с тучей брызг. Она принялась нарезать круги около Дарёны с Младой, плескаться, подныривать под ними и хватать за пятки.
        — Уйди отсюда, оторва, — отбрыкивалась Млада. — Ты мне ребёнка испугаешь!
        — Зарянка, смотри! Я — рыба-белуга, — баловалась Шумилка.
        Дарёна от души смеялась её проказам; давно ей не было так весело, легко и привольно.
        — Эй, красавицы! — нахально свистнула Шумилка ученицам. — Глядите-ка!
        Она в очередной раз нырнула, и девушки залились краской, увидев мелькнувшие над водой упругие и белые ягодицы.
        — Так, кое-кого пора отсюда выпроваживать! — Матушка Крылинка грозно хмурилась, уперев руки в бока. — Шумилка, едрить тебя за ногу! А ну, перестань куролесить, ты не на речке с девками!
        — Тс-с-с, — зашикали на неё ученицы.
        — Ой… — Крылинка смущённо зажала себе рот пальцами. — Чегой-то и правда расшумелись мы. Вы уж не гневайтесь на нас!
        Шумилка выпрыгнула из воды через пространственный проход, очутившись прямо перед девами-ученицами во всей красе — с наглой улыбкой от уха до уха, обнажённая, вся в соблазнительных капельках воды на стройном и упругом, мускулистом теле. Те, пунцовые до корней волос, круто отвернулись, а Крылинка зашипела на внучку:
        — Шумилка, я те щас уши надеру!
        Дарёна фыркала в ладонь, сдерживая рвущийся из груди хохот. Вылезать из надёжных, ласковых объятий воды не хотелось, но время посещения подходило к концу, и она выбралась на берег. Горана огородила её своим плащом, и Дарёна, сняв мокрую сорочку, натянула на голое тело одежду. Тёплый ветерок и солнце обсушили голенькую Зарянку, и Крылинка облачила её в рубашку.
        Они попрощались с Младой около Дом-дерева. Поцеловав Дарёну и дочку, она шепнула:
        — Жду вас завтра.
        Новую одинокую ночь Дарёна перенесла легче, подпитываемая солнечными отголосками встречи, а вспоминая выходки Шумилки, вгонявшей в краску молодых учениц, не могла отделаться от безудержной улыбки.

***
        Летние дни звенели золотым монистом, гремели грозами, благоухали медово-смолистым покоем Тихой Рощи. Ежедневно навещая Младу, Дарёна носила ей домашнюю стряпню матушки Крылинки, а иногда, по просьбе супруги, и просто сырую рыбу.
        — На одних овощах да траве я тут не только не поправлюсь, но и ноги таскать не смогу, — говорила Млада.
        Не зря всё-таки она родилась женщиной-кошкой: телом она крепла и восстанавливалась быстро, и к концу разноцвета её уже отпустили на первую короткую побывку домой; болезненная худоба к этому времени уже ушла, к мышцам вернулась былая стальная сила, но улыбалась Млада по-прежнему редко, а порой становилась отстранённо-замкнутой и угрюмой. Слова из неё в такие дни приходилось тянуть едва ли не клещами. Глядя в глаза супруги, Дарёна утопала в далёкой холодящей печали ночного неба.
        — Что с тобой, лада? — спрашивала она. — Тебя будто что-то снедает…
        — Тоска чёрная меня гложет, Дарёнка, — вздохнула та. — Не знаю, отчего. Война кончилась, у меня есть ты и Зарянка — радоваться бы надо. А всё ж накатывает порой такое… Лучше тебе и не знать.
        — Это пройдёт, ладушка, — уверяла Дарёна. — Вот выйдет из тебя вся хмарь — и отступит тоска-кручина, вот увидишь!
        Зарянка между тем снова переселилась к ней в комнату: от частого купания в Лазоревом вместе с родительницами малышка превратилась в добродушную, выдержанную, спокойную молчунью.
        — Настоящая женщина-кошка растёт, — говорила матушка Крылинка. — Вся в бабку свою, в Твердяну…
        Густое и питательное жёлтое молозиво Гораны девочка кушала четырежды в день, строго в одно и то же время, а ночами свою кормилицу беспокоила всего один раз. Когда Дарёне случалось загрустить, она принималась мурчать-тарахтеть, и с каждым разом это у неё получалось всё лучше и громче.
        — Ах ты, моя утешительница, — с нежностью вздыхала Дарёна, обнимая дочку.
        Раз в два-три дня заходили в гости Зорица с Радой, а Огнеслава наведывалась намного реже: со вступлением в должность заряславской градоначальницы дел и забот у неё было по горло. Тем временем зацвели липы, наполняя воздух щемяще-сладким медовым безумием, и Рагна с Дарёной под покровительственным руководством матушки Крылинки отправились на заготовку яснень-травы. Рагна, впрочем, в этом деле была уже не новичок: она знала и места, и сроки, и то, как следовало срезать стебли, чтобы трава отрастала после сбора.
        — Режь боковые веточки и макушку, а не под корень, — учила она Дарёну. — Тогда из пазух новые побеги пойдут.
        Зарянка сидела у Дарёны на животе в прочной сумке с дырочками для ног. Двумя верхними лямками сумка крепилась к плечам, а нижней охватывала поясницу; спинка у неё была жёсткой, из простроченной толстой кожи. Эту диковинку подарила ей Зорица, сшив её по чертежу, найденному Огнеславой в бумагах сестры, и теперь Дарёна могла хлопотать по хозяйству и отлучаться из дома, не расставаясь при этом с дочкой. Зарянка тянулась ручками к золотистым цветочкам, и Дарёна в шутку пощекотала ей ноздри травинкой. Кроха чихнула и удивлённо захлопала глазёнками, а Дарёна рассмеялась.
        Веточка за веточкой — корзины наполнялись свежесрезанной травой, источавшей под солнечным жаром пьяняще-луговой, терпкий дух с медовой ноткой. Если уснуть на такой разогретой кучке вместо подушки, приснится лесная сказка с синими кошачьими глазами и лоснящейся на солнце шерстью… Подойдёт на широких лапах, пощекочет усами, потрётся о щёку пушистой мордой и скажет: «Мурр…»
        — Дарёнка, не спи на солнцепёке! Голова болеть станет!
        Голос Крылинки сдул дрёму, как дыхание летнего ветра, гладившего щёки Дарёны. Полянка звенела кузнечиковым хором, а под соснами колыхалась прозрачная тень, перемежаемая яркими, подвижными пятнами света. Приподнявшись, Дарёна не ощутила привычной тяжести на себе и обмерла: расстёгнутая сумка была пуста.
        — Зарянка! — ахнула она, озираясь.
        Однако тревога оказалась напрасной: рядом среди золотящихся зарослей яснень-травы сидела Млада и показывала дочке крупного ярко-зелёного кузнечика на стебельке.
        — Смотри, смотри, — вполголоса говорила она. — Кто это так усыпительно стрекочет? А это он, кузнечик. Уж как примутся они петь — такой сон наваливается! Вон, даже наша матушка Дарёна не устояла.
        Кузнечик держался за стебель крепко, не двигаясь с места, и его можно было погладить по спинке и потрогать за усики.
        — Ох, как ты меня напугала, — прошептала Дарёна, подползая и садясь рядом. — Сморило меня что-то… Даже не почуяла, как ты Зарянку из сумки вытащила.
        Всматриваясь в глаза Млады, она с робкой радостью отметила про себя: сегодня там как будто не было холодной звёздной бездны, дышащей печалью, и солнечные искорки золотились зёрнами пыльцы на незабудках.
        Наконец доверху наполнились все корзины, которые они брали с собой: десять средних и четыре больших, для яблок. Яснень-траву рассыпали для просушки во дворе под навесом, а также в доме на пустых мешках и рогожках, расстеленных на полатях, на чердаке и печных лежанках.
        — Много нынче травушки уродилось, давненько не видала я, чтоб столько её было, — сказала матушка Крылинка, окидывая взглядом собранный урожай. — Рагна, свободные рогожи есть? А то давайте пособираем ещё…
        — Нет, матушка. Все, что у нас были, травой заняты, — отвечала та.
        — Хм, что ж делать-то? — задумалась Крылинка, потирая подбородок. — А, в пучки траву свяжем и развесим. Айда на полянку! В силе травка не вечно будет, а десять деньков всего лишь. Успевать надобно!
        — Вы умницы, конечно, вот только обед кто подавать будет, а? — В дом вошли Горана со Светозарой.
        — Горанушка, обед я нынче не готовила: с травой мы провозились, — засуетилась Крылинка. — Блины с завтрака остались, будешь? Я нарочно побольше настряпала, чтоб и на обед хватило.
        — Ну, коли ничего больше нет, то и блины очень даже сойдут, — ответила оружейница, с фырканьем разбрызгивая воду. Мокрые брови поникли, капельки струились по «кубикам» живота, когда та обмывала коричневые соски. — Рыбку солёную из погреба достаньте — и славно будет. А я пока Зарянку покормлю.
        Блинов действительно хватило всем — даже обжора Шумилка наелась от пуза и не посетовала, что ни пирога, ни ватрушек, ни киселя сегодня нет.
        Высушенную траву плотно набили в мешочки, а потом собрали ещё столько же. Тем временем подоспела смородина — крупная, душистая, кисло-сладкая. Рагна жадно набросилась на неё, растирая с мёдом и намазывая эту кашицу на хлеб, и Дарёна с улыбкой вспомнила, как сама до жжения под ложечкой бредила ягодами, когда вынашивала Зарянку.
        — А скоро и малина с вишней спеть начнут, — облизывалась Рагна. — Ох, отведу я душу, наемся досыта!
        Подошёл двенадцатый день липня — День поминовения предков. Заря едва подрумянила восточный край неба, а матушка Крылинка была уже на ногах — ставила тесто; сад, словно понимая, что сегодня за день, торжественно замер, под листвой ярко горели начавшие наливаться вишенки, а чашечки цветов мерцали росой.
        — Бабуль, я тут… — начала было Шумилка, переступая порог, но тут же смолкла под строгим «ш-ш!»: по обычаю, следовало встречать этот день в тишине — по крайней мере, первую его половину.
        А пришла молодая лучница не с пустыми руками — на лавку легли тушки двух диких гусей и двух уток. Её сестра Светозара, в плаще и высоких сапогах, вернулась с рыбалки со связкой крупных сигов; рыбины были длиною от локтя[28 - локоть — мера длины, расстояние от локтевого сустава до кончика среднего пальца, от 38 до 47 см] и более, с холодно серебрящейся, как оружейная сталь, чешуёй.
        Матушка Крылинка с Рагной и Дарёной без слов хлопотали на кухне. Ещё с вечера всё было обговорено: на завтрак — кутья и блины с рыбой, а к обеду — кулебяка и запечённый гусь. Пока Крылинка возилась с сигами, Дарёна дробила в ступке орехи из прошлогоднего урожая, а не выспавшаяся Рагна, зевая во весь рот, перетирала мак с тихорощенским мёдом; в последнее время она часто просыпалась по ночам, и с утра ей было тяжеловато вставать. Её сладкие и долгие зевки в конце концов заразили всех: скоро и Крылинка, и Дарёна сворачивали себе челюсти, да и привлечённой вкусным запахом жарящейся рыбы Шумилке перепало этой «заразы».
        — Ы-ы-ы-хы-хы, — затянула она, стоя в дверях.
        — Ш-ш, — опять шикнула на неё Крылинка.
        — О-о-ах, — смачно зевнула Рагна, встряхнув головой и передёрнув плечами.
        Главная хозяйка семьи хотела было и её призвать к тишине, но рот у неё опять сам собою растянулся, ноздри раздулись и округлились, а на глазах заблестели слезинки.
        — Да что ж за напасть-то такая? — прошептала она. И шлёпнула по руке Шумилки, вознамерившейся стянуть с пылу-жару кусочек рыбы. — А ну цыц! Ишь, оголодала… Обождёшь.
        В горшок с разваренной пшеницей добавили мак с мёдом и орехи, а в довершение — полную миску вчера собранной смородины. Если на зимний День поминовения кашу заправляли сушёной земляникой, то летом не грех было и свежую ягоду использовать. Укутав горшок полотенцем, матушка Крылинка поставила его на печку, чтоб кутья не остыла, а сама наконец принялась за выпечку блинов. Как только готовый блин шлёпался на блюдо, Рагна клала в серёдку кусочек жареного сига с предварительно вынутыми косточками, а Дарёна поливала его ложкой сметаны с рубленой зеленью. Краешки блина смыкались мешочком и обвязывались пером зелёного лука.
        Когда все собрались за столом, Крылинка вздохнула вполголоса:
        — Вот теперь и тебя, Твердянушка, поминать приходится… Вечная честь тебе, вечная слава. И любовь наша неиссякаемая.
        Горана в праздничном нарядном кафтане и белой рубашке восседала на месте своей родительницы во главе стола, похожая на неё до пронзительного замирания сердца. За кухонными хлопотами было не до грусти, но сейчас к горлу Дарёны подкатил солёный ком: ещё слишком свежо и больно ощущалась потеря, словно только вчера Твердяна вручила ей кинжал и попрощалась с семьёй. Млада к завтраку не пришла, но Дарёна надеялась встретить её в Тихой Роще и залучить домой хотя бы на обед.
        Встав из-за стола, Горана с дочерьми отправилась в сад, чтобы пропустить там несколько чарок хмельного, а три хозяйки сразу же приступили к приготовлению обеда. Возни с кулебякой и гусем было много, поэтому начинать следовало уже сейчас. По четырём углам легли четыре начинки: жареная утятина, солёные грибы, яйца с рубленым луком, творог с укропом, а золотистым утиным жиром Крылинка смазала противень. Во второй печке запекался гусь с сушёными яблоками и грибами.
        Светлое молчание Тихой Рощи встретило Дарёну земляничным колдовством солнечных лучей. Сосны нежились в нём могучими, незыблемыми глыбами, а Крылинку ждала встреча с недавно упокоившейся родительницей Медведицей; все сёстры-кошки погибли на войне, и Крылинка обнялась с их вдовами, перецеловала своих племянниц. Половина из них уже обзавелась собственными супругами и детьми, и далеко не всех своих многочисленных родственниц Крылинка знала по именам. Война прошлась своей смертоносной жатвой по их семьям: три племянницы-девы из восьми овдовели, а живыми домой вернулись четыре из шести кошек.
        Залитая солнцем полянка Смилины благоухала земляникой: по преданию, очень уж любила великая оружейница эту ягоду, оттого та и выросла столь обильно на месте её упокоения. Завораживающей древностью, тысячелетним покоем и мудростью дышало необъятное дерево с толстыми узловатыми ветвями, и только участки со свежей, недавно наросшей корой напоминали о том, что прародительница Твердяны покидала свою сосну для участия в схватке с Павшей ратью: на местах разъединения тела и ствола осталось это подобие шрамов.
        А на полянке, присев на корточки, собирала землянику Млада; её корзинка была уже полна, и женщина-кошка бросала туда последние ягодки, когда Дарёна опустилась в траву прямо перед ней, с нежностью заглядывая в глаза. Они поднялись на ноги одновременно, держась за лукошко, и во взоре супруги Дарёна опять увидела холодящую тень непостижимой печали.
        — Это тебе, — шепнула Млада, но ясно было, что бoльшая часть этих ягод попадёт в загребущие руки, а потом и в ненасытный рот Рагны.
        Зарянка, которая обыкновенно хорошо вела себя в Тихой Роще, вдруг раскричалась, и Дарёна, охваченная жаркой волной стыда, вынуждена была перенестись домой, где вкусно пахло оставленными на печке кулебякой и гусем. Для пущей сохранности тепла и то, и другое скрывалось под подушками, но дразнящий, уютный запах пропитывал дом насквозь. Всё оказалось просто: за встречами с роднёй, как ныне здравствующей, так и упокоенной в деревьях, они не заметили, что подкралось обеденное время, а малышка требовала положенной по расписанию трапезы. Пришлось Горане переодеваться из праздничной рубашки в будничную, с прорезями, и прикладывать проголодавшуюся племянницу к груди.
        В целом всё было как всегда: в обычные дни почти безлюдная Тихая Роща наполнилась посетителями со всех Белых гор, а у Восточного Ключа не иссякала огромная очередь желающих набрать воды из священной реки, которая, по поверью, обладала в этот день особой, великой силой. Западный и Южный Ключи тоже пользовались немалым спросом, но всё же не таким, как Восточный.
        — Не всякому под силу туда очередь отстоять, — покачала головой Крылинка. — Хоть бы уж матушка Левкина, что ли, нам по знакомству кувшинчик налила…
        О том, обязана ли была новая Верховная Дева снабжать их водой вне очереди, спорить не пришлось: та сама отыскала семейство Твердяны, а вместе с нею из прохода шагнули княгиня Лесияра с Жданой и детьми, Огнеслава с Зорицей, Радой и Берёзкой, а также незнакомая Дарёне ясноглазая и степенная женщина с хорошенькой девочкой на руках. И в осанке, и в гордой посадке головы незнакомки, и в выражении лица, полном мягкой, не высокомерной величавости, чувствовалось княжеское достоинство; её сопровождала темноволосая и кареглазая кошка, судя по причёске — оружейница. Косичка девочки отливала пшеничным золотом в солнечный день, а вот глаза были неожиданно тёмными и блестели, как мокрые ягодки чёрной смородины.
        — Вы ещё не посещали Калинов мост? — спросила Лесияра после обмена поклонами и приветствиями.
        — Ещё не успели, государыня, — ответила Крылинка. — Мы это напоследок решили оставить, а тут как раз ваше почтенное семейство навстречу…
        — Ну, коли так, тогда пойдёмте вместе, — предложила княгиня.
        Её сердечная улыбка и свет глаз, проницательных и ясных, как чистое вечернее небо, покоряли с первого взгляда и не оставляли равнодушным никого — ни друзей, ни врагов; в присутствии белогорской владычицы словно незримые крылья мира и покоя простирались над всеми, объединяя сердца узами дружбы и любви. Следом за нею можно было и подняться к солнцу, и шагнуть в гибельную бездну — с одинаковым восторгом и без колебаний; хотелось отдать всю кровь до капли и всё дыхание, только чтобы в её волосах стало меньше седины… В сердце Дарёны в единый сияющий сгусток слились верноподданнический трепет и дочерняя привязанность, и она не находила ответа на вопрос: за что же, за какие подвиги и достоинства ей с матушкой выпало такое счастье? Нет, матушка, положим, вполне заслужила честь стать супругой повелительницы женщин-кошек; Дарёна же, примеряя на себя звание княжеской дочери, пусть и приёмной, чувствовала себя так, словно она осмелилась нахально присесть на престол или надеть властно сверкающий венец.
        Четыре утёса непоколебимыми столпами мира подпирали чистый купол неба, и солнце венчало их вершины величественно и победоносно. Пытаясь в их очертаниях узнать знакомый образ, Дарёна подставляла лицо и грудь колким лучам и бесприютному ветру; в эти мгновения не ей, а облачённой в чёрное Берёзке доставалась родительская нежность и опека Лесияры, но ревновать не хотелось. В этой хрупкой и маленькой, но несгибаемой юной вдове сейчас не узнать было ту девчушку с косичкой — крысиным хвостиком, которую Дарёна когда-то впервые увидела в домике бабушки Чернавы и Цветанки. Её бледноватое треугольное лицо ничем не привлекало бы к себе внимания, если бы не глаза — глаза много пережившей и хлебнувшей горького жизненного питья ведуньи… «Серая мышка», — сказали бы о ней острые на язык девицы-щеголихи, но Берёзка брала не внешней, быстро блёкнущей красотой, а чем-то иным — пожалуй, прозрачным, как хрусталь, и твёрдым, как белогорский клинок, внутренним стержнем. Свет этой основы и сиял в её глазах, и эти пронзительные очи не могли принадлежать сломленному горем человеку. Широкие, как колокола, рукава её чёрного
летника были богато расшиты серебром, и из-под их краёв мерцал речной жемчуг на накладных зарукавьях рубашки, а под складками одежды уже заметно проступал живот. За её руку держалась девочка-кошка, льдисто сверкающая синева глаз которой не оставляла никаких сомнений в том, кем была её родительница: Дарёне сразу вспомнились дерзкие, смешливые, неугомонные искорки в глубине пытливого взора Светолики.
        — Здравствуй, лада моя, — проговорила матушка Крылинка, ставя на каменную площадку плоское блюдо, на котором в окружении блинов с рыбно-сметанной начинкой стояла мисочка с кутьёй и чарка мёда. — Помним тебя, любим. Очень, очень тебя не хватает, моя родная… Но пусть твоя душенька летает свободно и отправится туда, где ей надлежит быть: мы тебя не держим. Да свершится всё по тому порядку, какой издревле богами заложен.
        — Лучше и не скажешь, — вздохнула Лесияра.
        Послышался громкий шёпот Рады:
        — А бабушка Твердяна скушает всё это?
        — Скушает, дитятко моё, — улыбнулась Крылинка. — Уж сколько раз я оставляла тут то блины, то кусочек пирога или рыбки — и всегда их кто-то прибирает.
        — Может, звери лесные едят, — подала голос ясноглазая незнакомка с девочкой на руках.
        — Тебе лучше знать, госпожа моя, — учтиво и миролюбиво отозвалась Крылинка. — Может, и звери. Неважно это. Дух снеди душу питает, вот что главное. И любовь наша — тоже.
        Когда стали собираться домой на обед, она спохватилась:
        — Ох, а мы же водички из Восточного Ключа так и не набрали! В очереди до вечера стоять придётся, поди…
        — Зато мы набрали дюжину бочонков, — улыбнулась Лесияра. — Изволь, поделимся.
        Крылинка начала было отмахиваться, но по приказу княгини дружинница принесла бочонок.
        — Подставляй сосуд, матушка, — сказала она, поднимая его сильными руками и выбивая пробку.
        Благодаря этому два кувшина и кожаный бурдюк не пришлось нести домой пустыми, а княгиня ещё и гостеприимно пригласила всех на обед в свой дворец, чем окончательно смутила Крылинку.
        — Ох, государыня… Слишком большая это честь для нас, — забормотала та, прикрывая раскрасневшиеся щёки ладонями. — Сроду не обедала я во дворцах, не стоит на старости лет и начинать… Не место нам среди свиты твоей, госпожа, стыда не оберёмся! Мы уж как-нибудь своим кругом отобедаем, не серчай.
        — Матушка, честью это будет для нас, а не для тебя, — проникновенно-тёплым, ласкающим сердце голосом молвила Лесияра. — Слава твоей супруги Твердяны поднимает и её, и всех её родных на заоблачную высоту, куда ни мне, ни Сёстрам не дотянуться. Не знаю, как для моих дочерей, а для меня почётно быть частью вашей семьи. Однако неволить тебя не стану… Я лишь хотела, чтобы мы собрались за одним столом: мы всё-таки не чужие друг другу, и многое связывает нас. А может, у вас посидим?
        — Да как-то… не знаю даже, государыня, — замялась Крылинка. — Мы ж столько гостей не ждали — боюсь, угощения на всех может не хватить, а это не дело.
        — Невелика беда, — рассмеялась Лесияра.
        По мановению её руки всё разрешилось наилучшим образом. Крылинке оставалось только растерянно и ошеломлённо охать и всплёскивать руками, глядя, как дружинницы расставляют во дворе столы, раскидывают над ними надувающиеся на ветру паруса белоснежных с золотым шитьём скатертей и устанавливают лавки; шагая в проходы, они растворялись в пространстве, а спустя несколько мгновений возвращались с блюдами, полными приготовленных на княжеской кухне кушаний. Огромные, запечённые целиком рыбины красовались на них, тушки жареной птицы возвышались румяными горками, пироги манили золотистыми фигурками из теста, глубокие миски с алой, крупнозернистой, как клюква, икрой стояли рядом с высокими стопками блинов — бери ложку да накладывай, сколько душа пожелает. Когда во дворе не осталось места, столы начали ставить прямо вдоль улицы.
        — Сколько ж яствы-то тут, ой! — ахала Крылинка. — Это ж всё Кузнечное можно накормить!
        — И односельчанок своих зовите: у нас есть и куда усадить, и чем угостить, — щедро предложила Лесияра.
        — Ох, госпожа, ты ж, поди, для дружины да гостей своих обед готовила, — пришло вдруг в голову Крылинке. — И теперь всё это — нам! А Сёстры-то не обидятся?
        — А их мы сюда позовём, — сказала княгиня. — Ежели ты стесняешься во дворец мой идти, так мы и здесь всё устроим не хуже. Какая разница, где? Было б куда сесть и что съесть!
        Возвращавшиеся из Тихой Рощи жительницы Кузнечного с любопытством подтягивались к столам — сперва только поглядеть да разузнать, кто так широко гуляет, а заслышав приглашение, не отказывались присоединиться. Кто-то нёс из дому свои кушанья — и им нашлось место, ничего не пропало. Дарёне всё это напомнило её собственный девичник, только намного роскошнее и щедрее размахом: те же столы под открытым небом, куча народу и то же солнечное, солоновато-свежее касание ветра…
        Рагна, умерив свои желания, от души угощала ягодами посаженных рядом детей: поставив перед ними миски, полные земляники с молоком, она вручила им ложки.
        — Кушайте, родненькие, не оглядывайтесь!
        Радятко, Мал, Ярослав, Любима, Ратибора, Рада и Злата — все уписывали собранные Младой в Тихой Роще ягоды так, что за ушами трещало, а Рагна стояла у них за спинами с умилённой улыбкой, скрестив на груди руки, и любовалась стройным рядком детских головок за столом — этакая дородная, сияющая матушка целой оравы ребят.
        — Многовато что-то народу… Не по себе мне. — Млада обглодала румяную утиную ножку и бросила косточку под стол.
        — Лада, ну ты чего скисла? — Дарёна пододвинула к ней блюдо с жареными перепелами. И добавила шутливо: — Тебе не угодишь! Государыня Лесияра так старалась, а ты всё недовольна…
        — Да дело не в том, — поморщилась та. — Просто тишины хочется. Может, я в Тихой Роще к ней привыкла, а может, и всю жизнь любила. Не знаю. Всё это сборище… бьёт и по ушам, и по глазам, и по всем чувствам, словно меня повалили наземь и пинают ногами. Давай сбежим, а, Дарёнка? Захватим с собой пирог — и куда-нибудь в горы… Туда, где никого нет — только мы.
        — Младунь, ну, как-то нехорошо получится, — колебалась Дарёна. — От гостей убегать?
        — А по моему разумению — в самый раз. — Млада колюче поблёскивала глазами из-под сдвинутых в одну чёрную полоску бровей.
        Дарёна была готова на всё, лишь бы сорвать мертвящее покрывало печали с души своей родной кошки. Тоска эта пускала свои тягучие отростки и ей в сердце, заставляя меркнуть солнечный свет и отравляя горьким ядом самый сладкий мёд — с этим следовало что-то делать. Дарёна уже высматривала на столе что-нибудь такое, что было бы удобно взять с собой, когда одна из Старших Сестёр спросила:
        — А не здесь ли живёт та певица, от чьего голоса у навиев шла кровь из ушей?
        Дарёна никогда не видела эту княжескую дружинницу в лицо и не знала её имени. Короткие льняные волосы этой кошки лоснились на солнце светлой шапочкой, а к коже почти не льнул загар, и оттого её длинная сильная шея приобрела кирпично-красный оттенок. Выпила она уже немало, и в её голубовато-стальных, острых и твёрдых, как прозрачные самоцветы, глазах тяжело плыла мутная хмельная завеса.
        — Да, Власна, она живёт здесь, — ответила на её вопрос Лесияра, сидевшая за отдельным столом с Жданой и самыми приближёнными Сёстрами. И усмехнулась: — А ты хочешь, чтобы она и твои уши пощекотала?
        — Хочу, государыня, — кивнула та. — Мечтаю.
        — Так почему бы этой певице не выйти к нам и не исполнить что-нибудь? — поднимаясь из-за стола, сказала княгиня. — Просим!
        — Просим, просим! — подхватили гости.
        Тут настал черёд Дарёны морщиться: так некстати всё это было, не ко времени! Вместо того чтобы отвоёвывать Младу у злого зверя-тоски, ей предлагалось исполнять мечты хмельных дружинниц, пусть даже самых доблестных, уважаемых и близких к княгине. Поискав глазами Лагушу, она поманила её к себе. Та сидела через стол от них с Младой, напустив на себя праздный, скучающий вид, но на самом деле её взгляд ловким хорьком рыскал среди пирующих, задерживаясь на молодых и пригожих кошках.
        — Подружка, спой вместо меня, а? — попросила Дарёна. — Не до того мне сейчас. Выручай!
        Ни один мускул не дрогнул на гладком, сияющем броской, хищноватой красотой лице Лагуши, только глаза ожили и пронзительно, пристально блеснули.
        — Отчего ж не спеть, — проговорила она. — Это мы завсегда с удовольствием.
        — Я у тебя в долгу, — шепнула Дарёна с улыбкой.
        — Меж нами не может быть никаких долгов — всё даром, подружка, — двинула бровью та, изящно-томным, подчёркнуто медлительным и ленивым движением поднимаясь с лавки.
        Гибкой лебёдушкой выплыла она на свободное место между столами, покачивая длинными серёжками и блестя на солнце шелковистой косой; от одного взмаха её пушистых ресниц холостые кошки впадали в восторженно-глуповатую умильность и пускали слюни, от одного влекущего движения бедром степенные матери семейств неодобрительно качали головами, а от одной вспышки дерзких искорок в глубине больших прохладных глаз даже женатые кошки вздрагивали.
        — Она красавица, правда? — шёпотом спросила Дарёна, наклоняясь к Младе и кивая на свою лучшую ученицу. — Бьюсь об заклад, с этого застолья она уйдёт не одна.
        — Хищная девица, — процедила Млада, не разделяя дружеских чувств Дарёны к Лагуше. — Не в моём вкусе.
        — Боишься таких, м? — Дарёна шутливо подтолкнула супругу локтем, подмигнула.
        А тем временем девушка смело подошла к столу Власны, повела плечами, поправляя на них цветастый платок, стрельнула очами и встала, победоносно подбоченившись одной рукой, точно уже завоевала сердце светловолосой дружинницы. Сильной рекой хлынул её голос, а потом раскинул крылья и помчался ввысь…
        Расцветали вишни белой кипенью,
        Хмелем сладким вся головушка полна…
        Неба синь мои бы очи выпили,
        Солнца мёд златой бы выпили до дна.
        Ландыш чашечкой душистой клонится,
        В рощице ведут беседы соловьи,
        Не томи ты, вешняя бессонница,
        Не кружите в небе, облака-ладьи.
        Там, где сталь звенела песней смертною,
        Там, где маки расцветали на снегу,
        Расстелилась дымка предрассветная,
        И любовью бредят травы на лугу.
        Кровью лады травушки напоены,
        Земляничных брызг раскинулась волна,
        Песней колыбельной павшим воинам
        Стонет первых гроз небесная струна.
        Бабочкой взлечу я в омут облачный,
        К каплям алым малой пташкой припаду,
        Лады лик я звёздною иголочкой
        Вышью серебристой гладью на пруду.
        Как дождь тяжёлыми каплями прибивает уличную пыль, так и звуки этой песни заставили смолкнуть пчелиный гул застольных бесед. Холодным горным ручьём катился голос Лагуши, пронзая души слушателей и окутывая мурашками, и все замерли, внимая ему… Когда отзвучала последняя строчка, растаяв в небе стайкой подхваченных ветром лепестков, в наступившей звонко-летней тишине Лесияра проговорила:
        — Хороша и песня, и сама певунья… Бывала она на полях сражений, заставляя своим голосом врага дрожать и обращаться в бегство. Не боялась она ни крови, ни оружия вражеского; с виду она — дева хрупкая, красивая и нежная, но сердце, которое бьётся в её груди — это сердце воина. Однако, признавая всё это и принимая во внимание все её заслуги, я всё-таки недоумеваю, зачем ей понадобилось выходить и петь вместо Дарёны.
        — Что? — нахмурилась Власна. — Как это так? То есть, это не она, не та певица?
        — Нет, Сестрица, это не Дарёна, а её ученица, — молвила Лесияра. И добавила, устремив на девушку ещё не гневный, но испытующе-вопросительный взгляд: — Вот и хочу спросить я: что сие значит, дорогая моя?
        Под тяжестью взора белогорской повелительницы Лагуша смешалась, весь её задор поблёк и сполз с неё, утекая в землю, и она быстренько во всём созналась.
        — Прости, государыня! Сие не я придумала, это Дарёна попросила меня спеть вместо неё, — пролепетала она. И тут же нашлась: — Ведь не уточнялось же, какую именно певицу все хотели слышать! Имени никто не называл, а ведь нас, кроме Дарёны, целых двадцать! И все мы пели на бранных полях, заставляя уши врага кровоточить…
        — Это правда, — признала княгиня. — Имени мы не называли, но подразумевали ту из певиц, которая живёт здесь, в Кузнечном. Ты ведь родом не отсюда, так?
        — Так, — еле слышно пробормотала Лагуша, виновато поникнув головой.
        Дарёна больше не могла смотреть, как ученица отдувается за неё; она уже жалела об этой затее, и под сердцем у неё горел раскалённый комочек стыда. Передав дочку Младе, она шепнула:
        — Побудь-ка с Зарянкой, ладушка.
        Выйдя к столам Сестёр, она объявила негромко, но твёрдо:
        — Это я — Дарёна. Лагуша ни в чём не виновата, я и правда послала её вместо себя.
        — И зачем же тебе вздумалось шутки шутить, дурачить нас? — Власна поднялась со своего места и приблизилась к ней, сверля её тяжёлым от хмеля взором.
        За столами все опасливо примолкли, ожидая: что-то сейчас будет?
        — Прости, госпожа, — поклонилась Дарёна. — Я не хотела никого обидеть… Не до песен мне сейчас, пойми. Песня рождается из души, и когда я пою, я отдаю частичку себя тому, кто слушает. А сегодня моя душа не здесь, не с вами… Я не смогу петь в полный голос, а столь высокие и досточтимые гостьи достойны самого лучшего. Прости и ты, государыня, что не откликнулась на твой призыв. — С этими словами Дарёна поклонилась и Лесияре, вопросительно-грозное выражение на лице которой сменилась искренней тревогой и огорчением.
        — Дарёнушка, что-нибудь случилось? — тихо, чтобы не слышали посторонние, спросила княгиня. — Я чего-то не знаю?
        — Нет, ничего не случилось, госпожа, — выдавила улыбку Дарёна, чувствуя, как сухой горький жар с её щёк разливается вдоль спины, делая её каменно-болезненной, а ноги — слабыми. — Я просто… не могу сейчас петь.
        Пшеничные брови Власны сдвинулись, в глазах сквозь льдистый щит хмеля проступила какая-то догадка.
        — Голубушка, уж не горе ли у тебя? Ты… как в этой вот песне, потеряла свою ладу? — Взяв большими горячими ладонями руки Дарёны, она до боли крепко сжала их, не чувствуя, должно быть, своей силы. — Прости меня… прости нас, хмельных и сытых, за досужее любопытство. Прости.
        Первая глухая досада и раздражение уходили, уступая место жгучей неловкости и сожалению, и Дарёна, как могла, ответила на пожатие.
        — К счастью, моя лада жива, но ей нелегко, — улыбнулась она светловолосой кошке. — Я должна сейчас быть с ней и нашей дочкой. Может, как-нибудь в другой раз я спою для тебя. Государыня, — обратилась она к княгине, — ты позволишь мне идти?
        — Да, милая, конечно, — проговорила Лесияра, и тень озабоченного огорчения по-прежнему омрачала её светлый лик. — Ступай к Младе и дочурке.
        Она сделала знак к продолжению застолья, а Власна тем временем томно процедила, склоняясь к Лагуше:
        — А с тобой, лапушка, мне надо бы потолковать с глазу на глаз…
        — Хм… — Девушка напустила на себя строгий и неприступный вид, но лукавые искорки в глубине взора выдавали её с головой. — Смотря о чём потолковать, госпожа.
        Млада сидела на своём месте с закрытыми глазами, бережно прижимая к себе Зарянку, и резкая бледность её лица, ставшего сосредоточенно-замкнутым и мертвенным, испугала Дарёну до слабости под коленями. Опустившись на лавку рядом с супругой, она зашептала:
        — Что такое, Младунь? Что с тобой? Тебе нездоровится?
        Губы Млады посерели и жёстко поджались, словно она сдерживала готовый вот-вот вырваться стон.
        — Я всё слышала, Дарёнка, — глухо проговорила она, не открывая глаз. — Благодарю тебя. Это счастье, что вы есть у меня — ты и Зарянка. Но мне сейчас надо в Тихую Рощу…
        — Но как же?… Мы же хотели взять пирог и — в горы, — растерянно пробормотала Дарёна, чувствуя, как нутро неукротимо схватывается инеем отчаяния.
        — В другой раз, радость моя. — Млада открыла глаза и попыталась улыбнуться, но у неё не вышло, только уголки губ судорожно искривились. — Мне сейчас надо побыть одной, в тишине.
        — У тебя что-то болит? — гадала Дарёна, еле дыша от тревоги. — Где болит, ладушка?
        — Душа, — сорвалось с чужих и неживых, скованных губ Млады. — Ты не пугайся, родная, это пройдёт. Всё пройдёт, скоро мне станет лучше, надо только перетерпеть немножко. Возьми… возьми Зарянку.
        Отдав ребёнка помертвевшей Дарёне, перепуганной до предобморочной слабости во всём теле, Млада быстро чмокнула её в щёку около уха твёрдыми, сухими губами.
        — Я люблю тебя… Люблю вас обеих, мои родные, — шепнула она. — Скоро увидимся.
        Она исчезла в проходе, а Дарёна, окаменевшая и приросшая к месту, осталась сидеть за столом среди ни о чём не догадывающихся гостей и ставших безвкусными и ненужными кушаний. Лагуша с Власной куда-то пропали, но теперь и это не имело значения — ушло за пыльную, шелестящую пелену тоски.
        — Дарёнка… Что стряслось? Мы с государыней беспокоимся!
        К ней подсела матушка, нарядная, помолодевшая и несравненно прекрасная, с обволакивающе-тёмными, полными тревоги глазами. В Белых горах она расцвела и телом, и душой как никогда, соединившись с единственной настоящей любовью всей своей жизни, Лесиярой.
        — Млада сказала, что у неё болит душа. — Дарёна слышала свой голос словно бы со стороны, сквозь шелест листвы, вздохи ветра и мельтешение солнечных зайчиков. — Она сказала, что ей надо побыть в тишине… У неё болит душа, а я не знаю, как ей помочь.
        Слёзы капали на скатерть, а матушкины пальцы вытирали их со щёк Дарёны с невесомой лаской пуховок вербы и с почти тихорощенской мудростью.
        — Ну… Быть может, тишина — это как раз то лекарство, которое ей сейчас нужно, доченька?
        — Она сказала, что вся эта кутерьма бьёт ей по чувствам, — вспомнилось Дарёне.
        — Ну вот, тем более, — подсаживаясь поближе и обнимая её за плечи, сказала матушка. — Млада никогда не стремилась туда, где много народу, всегда была одиночкой. А теперь и подавно… Её душа едва-едва восстановила целостность, и в ней, должно быть, ещё не до конца зажила рана. Ежели ей хочется побыть одной — пусть. Не будем чрезмерно опекать её и навязывать ей свою заботу… Мы, конечно, желаем ей добра, но она сама лучше знает, что для неё — благо, а что — нет. Не горюй, родная. Тихая Роща понемножку излечит её. Всё наладится.
        Раздалось тёплое, продолжительное «мррр»: это Зарянка тёрлась ушком о мамину ладонь и урчала, словно бы утешая. Сердце Дарёны мигом согрелось нежностью и само превратилось в мурчащий комочек.
        — Ты мой котёнок, — прошептала она.
        — Смотри, и Зарянка говорит тебе о том же самом, — сказала матушка с бархатистой лаской в голосе. — Ну, вот ты и улыбнулась, Дарёнушка.
        Застолье продолжалось почти дотемна, и к концу не осталось ни одной голодной и трезвой гостьи. Быть может, кто-то в Кузнечном и удержался в стороне от пира, но это были единицы, а большинство жительниц возвращались домой с песнями, выписывая ногами кренделя и восславляя щедрость княгини Лесияры. Между тем матушку Крылинку заботило, кто будет убирать столы и объедки, набросанные гостями под ними, но тревога её оказалась напрасной: ей самой не пришлось пошевелить и пальцем — всё сделали дружинницы и служанки княгини.
        — Хвала и слава тебе великая, государыня, — с низким, чинным поклоном молвила Крылинка. — Давно село наше такого праздника не видело!
        — Вы его заслужили, — с чуть усталой, но полной довольства улыбкой ответила княгиня. — Треть всего нашего белогорского оружия куётся здесь, у вас. С чем бы мы победили в этой войне, ежели б не ваши труженицы молота и наковальни, работавшие денно и нощно?
        На прощание она обратилась к Дарёне, раскрывая ей объятия:
        — Подойди, дитя моё…
        Дарёне казалось, будто это сами вечерние сумерки обняли её, ободряя и подставляя надёжное плечо. Они серебрились седыми прядями тумана, улыбались лучами зари, и хотелось безоглядно верить в тепло дохнувшие на ухо слова:
        — Всё будет хорошо.

***
        Сразу за летним Днём поминовения начиналась сенокосная страда. Сочные луга серебрились росой в предрассветной неге, влажная прохлада ласкалась к ногам — никто в Кузнечном не валялся в постели в этот час, все выходили на работу. Сперва — как правило, ещё до рассвета — по лугу с протяжной песней шли девы Лалады в венках из полевых цветов, освящая землю водой из Тиши; их широкие рукава белыми крыльями реяли от взмахов, прозрачные капли срывались с пальцев, а вышивка на рубашках наполнялась золотым светом. Только после этого обряда к своему делу приступали косари.
        Горана с вечера заботливо приготовила все косы — отбила и остро заточила ножи, у двух заменила старые, усохшие косовища на свежие, выструганные из молодой ели, закрепила расшатавшиеся рукоятки. Матушка Крылинка достала из сундука новенькие, ярко вышитые рубашки и алые кушаки: по обычаю, на покос шли, как на праздник. Шумилку на время косьбы отпустили из войска домой, и она предвкушала все сопутствующие работе радости — на девок поглядеть, себя показать. Встали утром чуть свет, когда восточный край неба только начал желтеть предвестниками зари, а на дворе было ещё зябко; едва сели за стол, как порог дома переступила Млада — распоясанная, с задумчивым блеском меж ресниц. Обычно она приходила к обеду, а сегодня явилась ни свет ни заря.
        — Младунь, ты чего это с утра пораньше? — удивилась Крылинка.
        — Так покос, вестимо, — ответила та, садясь к столу и беря себе ломоть хлеба. — Каждая пара рук важна, сколько накосим — то и наше.
        — А ты можешь? — на всякий случай спросила Горана.
        — Чего не мочь-то? — Млада невозмутимо налила себе кружку молока. — Все силы мои — при мне.
        — Ну, смотри, — проговорила оружейница.
        Рагна с матушкой Крылинкой остались дома, на хозяйстве, а Дарёна, посадив Зарянку в сумку, решила на сей раз взять косу наравне с кошками. И не только потому что, как верно сказала Млада, важна была каждая пара рук, но и чтобы побыть рядом с супругой: в глубине души тихонько мурлыкал комочек веры в то, что не тишина должна излечить её ладу, а всё-таки любовь близких.
        Ветерок колыхал макушки трав и развевал волосы жриц, шагавших по лугу; Млада опиралась на косу, и в её глазах зарождался отблеск зари.
        — Ты хоть косить-то умеешь? — спросила у Дарёны Шумилка, в нетерпении выбивая ногами дроби, как застоявшийся в стойле конь. Она зорко всматривалась в стоявших поодаль односельчанок, выглядывая среди них миловидных девушек.
        — Дело нехитрое, — отозвалась Дарёна.
        — Нехитрое, а всё ж сноровки требует, — проговорила Горана. — Млада, покажи ей. Пусть поучится, что ли, пока там девы Лалады луг освящают. Дай ей косу поменьше, шестиручную[29 - рука — единица длины ножа косы (одна «рука» — средняя ширина ладони, ок. 10 см)].
        Млада прильнула сзади, а её руки легли поверх рук Дарёны. Тёплая, сладкая дрожь побежала по телу среди утренней прохлады, а голос супруги ласково звучал рядом с ухом:
        — Держи вот так… Левая рука — на косовище, правая — на рукоятку. Колени прямые, голову не вешать. Правая нога идёт впереди, левая — за нею. Захватываешь полоску травы шириною примерно с ладонь, не более, и подрезаешь. И гляди в оба: на лугу могут быть камни, кочки, бугры. Зацепишь — можно косу затупить или вовсе поломать. Взмах — шаг вперёд, взмах — опять шаг. И не спеши.
        Это было легко и волнующе — повиноваться рукам Млады, слившись с нею в подобии танца, плавном и скользящем, ощущая тепло её тела и мягкую, сдержанную силу. «Ш-ш-х… Ш-ш-х», — ложилась росистая трава под лезвием косы.
        — Пока не наловчилась — широко не размахивайся, потихоньку иди, — наставляла Млада. — Пусть прокос будет узкий, да зато ровный.
        С коротким «ш-х» всё новые и новые полоски травы падали, подкошенные, роняя светлые прозрачные бусинки росы. Шумилка наблюдала за этим обучением с ухмылкой, лукаво покусывая смешливо подрагивающую губу, и в её глазах отражалась зреющая озорная мысль; наконец, словно уколотая шилом, молодая кошка подхватилась и побежала к соседкам, белогорским девам:
        — Красавицы, вы косить-то умеете, а? А то давайте, научу!
        Те бегали от неё, как от чумы — кто со смехом, кто с крепким словцом. В итоге Шумилке удалось-таки поймать в объятия какую-то совсем молоденькую девчонку, которая оказалась менее проворной, чем её подруги.
        — Ты моя козочка… Ну, ну, не брыкайся! — Шумилка обхватила свою «добычу» сзади, приподнимая её от земли, а та отчаянно дрыгала ногами и оглашала луг своим визгом.
        — А нельзя ли потише? — послышался чей-то голос издалека. — Не видите — обряд идёт? Потом, после работы, баловаться будете.
        Млада хмыкнула:
        — Вот же шалопутка озабоченная…
        Наконец жрицы дали знак, что можно приступать. Млада взяла свою косу, кивнув Дарёне:
        — Ну, пробуй сама.
        В море колышущейся травы белели повсюду рубашки и алели кушаки; девушки красовались в пёстрых веночках, переглядываясь с молодыми кошками. С мерным «ш-х» ложилась трава в прокосы, и звенели под небесным куполом девичьи голоса… Кошки подтягивали восьмерицей ниже, не забывая о работе, которая под песню спорилась жарко и весело, с огоньком. Соревновались, кто больше всех накосит — как же без этого! Горана с Младой и Светозарой шли ровно, орудуя большими, десятиручными косами, а у Шумилки пока было больше гляделок с девицами, чем дела.
        — А ну, подтянись-ка, — сказала Горана дочери. — Отпросилась из войска — а толку-то от тебя… Да и кто такую работницу полюбит? Одни забавы на уме…
        Устыдившись, Шумилка с усиленным рвением принялась за работу… пока ей не попалась очередная милашка в веночке. Заприметив её, она исподволь продвигалась поближе к ней, отчего её прокос не шёл прямо, как у прочих, а вихлял, словно пьяный. Подобравшись к предмету своего увлечения, она игриво подмигнула:
        — А косишь-то ты неправильно, милая.
        — Чего это неправильно-то? — удивилась девушка.
        — А вот гляди, гляди: тут у тебя совсем не прокошено, а тут стерня уж больно высокая осталась — не годится так. Давай, покажу, как надо, — предложила озорница.
        И пошёл в ход способ обучения, которым упражнялись Млада с Дарёной перед началом покоса. Девушка, сообразив, что все эти подкаты имели единственную цель — пощупать её прелести, принялась возмущённо вырываться:
        — А ну, пусти! Пусти, говорю! А то как щас косовищем промеж глаз пропишу тебе…
        Горана, на миг отвлекаясь от косьбы, прикрикнула на расшалившуюся дочь:
        — Эй, Шумилка! Будет тебе девок лапать-то! И сама худо работаешь, и другим не даёшь!
        Дарёна сперва шла в отстающих: с непривычки получалось медленно, коса порой застревала и запутывалась в высокой траве, увязала остриём ножа в земле, а временами и Зарянка отвлекала её своей вознёй или писком. Едва Дарёна начала понемногу втягиваться в дело, как пришлось отлучаться на смену промокшей пелёнки-подгузника. Вскоре малышка, впрочем, убаюкалась мерным покачиванием, и Дарёна смогла более-менее сосредоточиться на работе. Далеко не везде луг был ровным, попадались и ложбинки, и бугорки, на которых приходилось ловчить, обкашивая их. Подол юбки намок от росы, первые розовые лучи рассвета уже горели на снежных вершинах, а цветущий простор наполнял душу тугим, как парус, восторгом; найдя взглядом Младу, которая по-богатырски широко взмахивала косой и оставляла за собой ровную полосу скошенной травы, Дарёна с улыбкой вдохнула полной грудью сладкую свежесть утра… Вместе с зарёй рождалась лучистая вера, что всё будет хорошо.
        Судя по длине тени от вбитого в землю шеста, до полудня оставалась пара часов; роса подсохла, и косить стало труднее, но работа продолжалась ещё некоторое время. Усталая Дарёна присела, вдыхая ни с чем не сравнимый, пронзительно-пьянящий, летний запах свежескошенной травы. Из срезанных полевых цветов она принялась плести крошечный веночек для Зарянки.
        — Ну что, может, махнём по ягоды? Ох и много в лесу земляники…
        Это Шумилка неспешно шагала мимо, нежно обнимая за плечи хорошенькую зеленоглазую селянку — ту самую, которую она «учила» косить. «Охмурила-таки», — с усмешкой подумалось Дарёне. Обе косы, свою и девушки, неугомонная холостячка несла на плече, а её спутница шагала налегке, то и дело зарываясь веснушчатым носиком в пучок цветов.
        — Ну, не знаю… Отпустит ли меня матушка? — с сомнением молвила она.
        — Отпустит, отпустит, мы её уговорим, — с чувственным придыханием нашёптывала Шумилка, поблёскивая на солнце головой.
        Дождавшись, когда они поравняются с ней, Дарёна с язвинкой в голосе бросила через плечо:
        — Не ходи с нею в лес, голубушка: у неё только одно на уме! Сама знаешь, что.
        Девушка вспыхнула, пряча румянец за цветами, а Шумилка скорчила Дарёне свирепую рожу и оскалила клыки. По беззвучному движению её губ читались весьма крепкие словечки.
        — Ну что же ты так, Дарёнка… У Шумилки наклёвывается свидание, а ты всё портишь. — На травяную подушку, мягко спружинив, упала коса, а рядом села Млада.
        — Ты хочешь, чтобы девушка потеряла невинность до свадьбы, и её избраннице достался «распечатанный сосуд»? — прищурилась Дарёна, вплетая в венок ромашки. — И потомство получит едва ли половину от той силы, которую могло бы получить, будь невеста девственной…
        — Ты стала прямо как матушка Крылинка, — усмехнулась Млада. — По-моему, девица знает, на что идёт. Так что… Нужны ли ей твои предостережения? Ладно… Может, мы с тобой тоже по ягоды прогуляемся?
        У Дарёны чуть не сорвалось с языка горькое: «Млада, у меня куча стирки. Рагна беременна, ей надо беречь себя, а у матушки Крылинки тоже не десять рук, чтобы всё успевать…» Однако уже в следующий миг предвкушение душистого колдовства лесной полянки заглушило и голос разума, и все прочие чувства; какая стирка, когда столь драгоценные мгновения единения с Младой сияли перед нею, готовые вот-вот сладко настигнуть и накрыть с головой?!
        — Да, Младушка… Пойдём, — прошептала она. — Я только Зарянку домой занесу…
        Однако, едва переступив порог дома, они очутились под мягкой, вкусно пахнущей властью матушки Крылинки: обед уже подоспел.
        — Какой лес, какие ягоды? — доставая из печи готовый пирог, сказала она. — Работницам за стол пора! Вот отобедаете, тогда уж и идите, куда хотите.
        Возражать было бесполезно. Вода и полотенца уже ждали всех, и Дарёна с Младой ополоснулись из тазика, а вернувшиеся следом за ними Горана со Светозарой сказали, что искупались в речке.
        — Ну, тогда все за стол, — объявила Крылинка. И нахмурилась: — А где Шумилка?
        Горана пожала плечами и пошла кормить Зарянку, а Дарёна с Младой с усмешкой переглянулись.
        — Так, — подбоченилась Крылинка, заметив их взгляды. — Что опять эта оторва учудила?
        — Она, матушка, опоздает, наверно, — сказала Млада. — Там у неё… дела какие-то. Думаю, ждать её и студить обед не имеет смысла. Проголодается — сама придёт.
        — Да и ну её к лешему, — быстро согласилась Крылинка. — Будет есть всё холодное, я ради неё греть ничего не стану.
        Сгребать подвялившееся сено в валки предстояло только вечером, а пока можно было заняться прочими делами. Горана со Светозарой отправились в кузню, а Дарёна, убаюкав дочку, взяла лукошко и с улыбкой заглянула в глаза супруге в надежде, что многообещающие искорки там не угасли. Взгляд Млады ответил пристальной, хмельной синевой, и они в один шаг оказались на уединённой полянке среди сосен, в звеняще-гулком царстве солнечной лесной тишины. Лукошко упало на траву, спина Дарёны вжалась в смолистый ствол, а рот захлебнулся жарким поцелуем.
        — Изголодалась по тебе… Не могу больше! — Млада прерывисто и горячо дышала ей в шею, скользя жадными ладонями по груди и бёдрам. — Потом отвар яснень-травы выпьешь.
        — Выпью, лада, — шептала Дарёна между поцелуями, запуская пальцы в чёрные с проседью кудри. — И я соскучилась…
        Её пальцы собрали в складки и подняли подол, а Млада опустилась на колени. Даже если и была хмарь в её слюне и семени, готовом горячо излиться внутрь, это не имело значения: всё перекрывала собой звонкая песня лета, сосновая волшба и цепкий незабудковый жар любимых глаз.

***
        Лето осыпало землю из ягодного рога изобилия, простирая над нею знойные крылья, пахнущие сеном. Покос шёл своим чередом: работу начинали перед рассветом, а завершали за час до полудня; высохшее сено собирали в ровные, пухлые стога, особое внимание уделяя укладке навершия, которое предохраняло копну от дождя. Жадная до веселья и утех Шумилка в этот сенокос заработала по синяку под каждым глазом — от родительниц двух соблазнённых ею девушек. Пришлось Горане ходить к ним с извинениями и задабривать подарками, а дочь-шалопайка получила от неё воспитательную порку. Это было не столько больно, сколько обидно для великовозрастной озорницы, хотя она и знала, что вполне заслужила наказание. Хорошо ещё, что обошлось без беременностей: тридцатилетний рубеж Шумилка ещё не переступила, а значит, её семя не достигло полной зрелости.
        Млада косила наравне со всеми и метала сено в стога, не отлынивая ни от какой работы, хотя всё чаще её охватывали эти приступы душевной боли, один из которых так напугал Дарёну на пиру в День поминовения. Если боль настигала её в поле, она терпела, сцепив зубы, но любое прикосновение или оклик заставляли её страшно вздрагивать и покрываться мраморной бледностью. Порой она даже не оставалась на домашний обед, удаляясь в Тихую Рощу сразу после окончания косьбы.
        Завершение сенокоса отмечали всем селом. Млада на гулянье не пришла, и под сердцем у Дарёны засел холодный ком тревоги, становясь всё тверже и тяжелее; вечером разразилась гроза, растрепав и вымочив сад. Уже несколько дней Дарёна падала на ходу от усталости, на ресницах словно висела невидимая тяжесть, смыкая веки весь день напролёт. Впрочем, она не слишком этому удивлялась: на протяжении всего сенокоса подниматься приходилось до рассвета, а ложиться спать — довольно поздно, ведь полевые работы не отменяли домашних хлопот. Выматывались все, так почему она должна была позволять себе какие-то поблажки, если даже Рагна целыми днями крутилась по хозяйству, хоть и не ходила в поле?
        Спалось Дарёне скверно: она ворочалась, слушая ветер и пытаясь натянуть на себя ошмётки истрёпанной, словно обветшалое рубище, дрёмы. Полночи промучившись, она уснула под утро так крепко, что Крылинке пришлось её расталкивать к завтраку.
        — Вставай, соня, — ворчала она. — Сенокос миновал, но это не значит, что дел больше нет! Огород вон полоть надо, а то после дождика сорняки как попрут, как попрут!
        Постель плыла, и Дарёна цеплялась за её край, чтобы не свалиться на пол. В голове стоял такой гул, словно на неё надели котёл и шарахнули по нему кувалдой, а нутро выворачивалось наизнанку от дурноты.
        — Матушка Крылинка, — простонала она, не узнавая своего голоса. — Неможется мне что-то… Тошнёхонько мне, слабость — хоть ложись да помирай.
        Лицо Крылинки сперва омрачилось беспокойством, а потом подобрело, в глазах замерцали ласковые искорки.
        — Нет, голубушка, помирать тебе рано, — с квохчущим смешком сказала она. — И усталость эта — добрый знак…
        Что это за знак, она договорить не успела: в дверь постучали. На пороге стояла Левкина, и по её невозмутимо-спокойному лицу нельзя было понять, с какими новостями она пришла. От угощения она учтиво отказалась и сразу заговорила о деле.
        — Уж не знаю, как вы это примете… Млада больше не живёт у нас в общине, нам пришлось её отпустить. От хмари она уже очистилась, всё дело в ране, которая ещё не зажила полностью в её душе… Ускорить заживление мы не в силах, увы. Всё должно идти своим чередом. Чувствительность Млады возросла в разы, ей тяжело находиться в обществе кого бы то ни было, даже самое мягкое и ненавязчивое присутствие дев Лалады причиняет ей мучения. Она ушла в горы — туда, где на сотни вёрст вокруг нет никого. Ей нужна полная тишина, чтобы исцелиться до конца.
        Эти слова падали убийственными каплями холодного дождя, и Дарёна, в одной нижней сорочке и повойнике, осела там, где стояла — прямо на ступеньку лестницы. Сквозь гулкую слабость она почувствовала плечом участливое прикосновение тёплой руки Левкины. Та протягивала ей свёрнутую берёсту (бумагой девы Лалады не пользовались).
        — Не горюй, дитя моё… Твоя супруга обязательно вернётся, ей просто нужно прийти в себя. Потребуется какое-то время.
        Похолодевшими пальцами Дарёна развернула кусок хрупкой берёзовой коры. Вырезанные писалом или ножом буквы прыгали перед глазами лесными чёртиками, словно издеваясь, но она слышала родной голос у себя в голове:
        «Дарёнка, во мне сидит такая боль, от коей никакой водой не отпоить, никаким мёдом не откормить. Я вернусь, когда она пройдёт, надо просто немножко перетерпеть. Люблю вас всех троих. Люблю. Люблю. Ты — моя лада».
        Берёста упала на ступеньку, а Дарёна навалилась плечом на резные балясины перил. Душа раненой птицей рвалась к Младе — в приютившие её дикие горы, а тело стало слабее мёртвого листка, оторвавшегося от ветки. «Всех троих». Светлой звёздочкой упали эти слова в тёмный омут тоски, догадка блеснула вдалеке, на туманной полосе, где небо соединялось с землёй… Матушка Крылинка тоже сказала: «Добрый знак».
        — Троих? — слетел с губ потрясённый лепет.
        — Да, — улыбнулась Левкина, склоняясь над Дарёной. — Млада знает, что у вас будет ещё одна дочка. Я сказала ей. Поэтому не бойся… Она не может не вернуться.
        «Но откуда?» — Губы лишь шевельнулись, а мысли бегали всполошёнными муравьями. Откуда Верховная Дева знала о ребёнке, когда даже сама Дарёна ещё не подозревала?… Наверно, излишний вопрос. На то она и Верховная Дева, чтобы знать больше и видеть дальше других.
        Уцепившись за перила, Дарёна с задавленным между зубами рыком встала. Шаг в проход — и ветер упруго ударил её в грудь, а горный простор бросил ей под ноги цветущий ковёр и брызнул в глаза рассветными лучами.
        — Млада! — полетел в небо надорванный крик, и горькое эхо раскатилось над снежными вершинами.
        Она спотыкалась, царапала ладони и колени о камни, падая в горные цветы, кричала, звала — тщетно. Открывая проход снова и снова, она бросалась в него, как в пропасть, но её не выносило к Младе, а только без толку мотало по всем Белым горам. То ли кольцо перестало правильно действовать, то ли…
        — Дитя моё, Млада попросила поставить ей такую же защиту, какую носим мы в общине. — Левкина стояла, словно врастая подолом рубашки в цветущий луг, светлая, мудрая и овеянная недосягаемым, непостижимым спокойствием Тихой Рощи. — Твою супругу нельзя найти с помощью прохода без её желания. Она хочет побыть совсем одна, ей это необходимо для облегчения боли, но ваша с нею любовь выдержит это испытание, верь. А теперь идём домой.
        Тёплые руки Левкины завладели руками Дарёны. Шаг — и они очутились в саду, дышащем сыростью после вчерашней грозы. На капустных листьях скопились крупные серебристые капли, под старой яблоней стоял берёзовый чурбак-сиденье, а вишнёвые ветки гнулись под тяжестью урожая тёмно-красных, почти чёрных ягод.
        — Кушай, тебе это нужно. — Левкина склонила ветку, и вишенки влажным поцелуем защекотали губы Дарёны. — Не бойся: во время зачатия хмари в семени твоей супруги уже почти не было, а её остатки из тебя сразу изгнал отвар, так что с дитятком всё будет хорошо. А чтоб не плакать, сходи на Нярину. Ты совсем забыла о ней, а ведь она — великая утешительница.
        Дарёна ела ягодки, роняя наземь косточки и вытирая слёзы со щёк; на крыльцо вышла обеспокоенная Горана с Зарянкой на руках, и улыбка кисловато-вишнёвыми лучиками раздвинула уголки рта Дарёны.
        — Вот моя самая лучшая утешительница, — сказала она.
        10. Деревья мира
        Юный великий князь Ярослав играл в саду, прыгая по солнечным дорожкам на деревянной палке с лошадиной головой; восшествие на престол утомило его, он пока в силу своего нежного возраста не понимал смысла этого длинного, скучного сборища взрослых, что-то решавших, обсуждавших, споривших… Ежедневно он принимал крепкий отвар яснень-травы: царапина от когтя Северги давно зажила, но опасность оставалась. Сколько ни старайся, а уберечь непоседливого ребёнка от ранок невозможно; к нынешнему времени малыш в шумных играх и беготне уже успел получить немало ссадин, но покуда эти повреждения не дали толчка к обращению в Марушиного пса.
        Ждана, сидя под яблоней, с улыбкой следила за игрой младшего сына. В Зимграде шли восстановительные работы, и княжеские покои были перенесены в уцелевшее загородное поместье, где и состоялась присяга и последовавший за нею пир. Дружина, воеводы и градоначальники давали малолетнему сыну Вранокрыла клятву верности; не прибыли на торжество только трое удельных князей — Владимир Дивецкий, Любор Прияжский и Гостомысл из ?грома, хоть им и были вручены грамоты-приглашения.
        — Бьюсь об заклад, что-то они затевают, — качая головой, молвила мудрая Ружана.
        Покуда Ярослав не достигнет сознательного возраста, управлять Воронецким княжеством должен был Седмочисленный совет; в него вошли двое воевод, двое князей, две Старшие Сестры от Лесияры и Ждана, которой предстояло участвовать в ежемесячных собраниях этого временного правительства. Жить Ярослав мог пока с матерью в Белых горах, но по достижении двенадцатилетнего возраста был обязан переселиться в Воронецкое княжество, а с шестнадцати лет приступить к самостоятельному правлению. Дабы стать достойным властелином своих земель, ему надлежало пройти обучение наукам при Заряславской библиотеке; особое место в его образовании предполагалось отвести истории — военной и мирной, чтобы будущий владыка на примере деяний других государей постигал, к чему приводят те или иные поступки, как надобно и как не следует строить управление землями.
        Четыре из семи младших волостей Воронецкого княжества признали Ярослава великим князем: их правители приехали на присягу, а вот Дивецк, Прияжск и Угром молчали, и было в этом безмолвии что-то недоброе. Ружана как в воду глядела: вскоре её дружинницы-наблюдатели сообщили о продвижении из этих волостей войск — каждое численностью от трёх до пяти тысяч человек. Шли они на Зимград…
        — Что ж за люди-то такие! — с усталой горечью покачала головой Ждана. — Ведь недавно же воевали плечом к плечу, отражая натиск общего врага — и уже готовы лезть друг на друга!
        — Власть — ядовитый соблазн, — вздохнула Ружана. — От всей души советую тебе с юным князем вернуться в Белые горы. Хватит вам тут сидеть-гостевать, а мы как-нибудь разберёмся со смутьянами.
        — И я, и князь Ярослав останемся, даже ежели под стенами Зимграда соберётся десятитысячная рать, — твёрдо заявила Ждана. — Князь не должен показывать спину, иначе какой он владыка?
        — Это для вашей же безопасности, — настаивала военная советница.
        — Я знаю, Ружана, — мягко улыбнулась Ждана. — И всё же честь правителя стоит беречь смолоду, не пятная её с младых ногтей трусостью.
        — Трусость и осторожность — разные вещи; отвага и безрассудство — тоже, — хмуря тёмные с блёстками проседи брови, молвила кошка. — Мне придётся доложить о твоём решении княгине.
        — Думаю, она меня поддержит, — сказала Ждана.
        Раскисшая земля блестела от дождя, слякоть чавкала под ногами воинов, в воздухе пахло сыростью, мокрой зеленью и тревогой. Для защиты Зимграда стягивалось войско, наполовину состоявшее из кошек, наполовину — из людей; прибытие рати мятежных князей ожидалось со дня на день, и загородный дворец посетила сама Лесияра.
        — Что у вас тут творится? — спросила она Сестёр — членов Седмочисленного совета.
        — Похоже, не все в Воронецком княжестве желают принимать Ярослава как будущего повелителя, — с поклоном отвечала Ружана. — А твоя супруга отказывается возвращаться с сыном в Белые горы. Любая мать на её месте спасала бы ребёнка от грозящей опасности.
        — Я не просто мать, Ружана, — сказала Ждана. — Я — мать князя. Ежели князь побежит — считай, он уже проиграл.
        — Коли и правда начнётся заваруха, скрыться в безопасном месте Ждана с Ярославом всегда успеют, — решила Лесияра. — Для того у них есть кольца. А пока надо бы послать переговорщиков к этим бунтовщикам. Может, ещё удастся убедить их повернуть назад.

***
        Дождь то лил стеной, то превращался в мелкую морось, затянутое непроглядной, унылой пеленой небо дышало зябкой промозглостью. Серой колышущейся волной ползло войско; пешие воины в плащах с поднятыми наголовьями и конница — все одинаково мокли под потоками небесных слёз, равно как и сам князь Владимир, ехавший вместе с передовым отрядом. Когда путь им преградила сотня кошек-лучниц во главе с Мечиславой, он натянул поводья и нахмурил брови.
        — Почто двинулся на Зимград, Владимир? — крикнула кареглазая военачальница, кладя ладонь на рукоять своего меча. — Едва кончилось одно кровопролитие, как ты готов развязать новое, затевая усобицу… Что тебя заставило подняться против законного князя Ярослава?
        Холодные голубые глаза Владимира стальными искорками блеснули из-под сурово насупленных бровей, капельки дождя повисли на золотисто-русой подстриженной бороде.
        — Уйди с дороги, кошка, и не вмешивайся не в своё дело, — ответил он, сдерживая приплясывающего коня. — Ярослав — сын предателя Вранокрыла, который отдал Воронецкую землю на поругание навиям. Как мы можем признать его своим господином?
        — Сын не отвечает за дела отца, — покачала головой Мечислава. — Его правление будет другим.
        — Яблоко от яблони-то недалеко падает. — Владимир сплюнул в сторону, и в рядах воинов прокатился угрожающий гул.
        — Говорить с тобою, я вижу, без толку. — Мечислава полностью обнажила клинок, и он сверкнул холодной и яркой молнией среди серого ненастья. — Знай, что ты затеял зряшное дело, Владимир. Пока ваши с Гостомыслом и Любором войска не соединились, Лесияра разобьёт их порознь, и ей для этого потребуются совсем малые силы. Пять сотен кошек против твоих пяти тысяч — и дело сделано. Ты всё ещё хочешь, чтобы сызнова лилась кровь?
        Владимир не успел ответить: из-за спин дружинниц шагнула Ждана, закутанная в простой чёрный плащ и никем из кошек не узнанная. Слушая эти переговоры, она всматривалась в мужественно-суровое лицо Владимира; чем-то он напоминал Добродана, и ей хотелось заглянуть ему в глаза поближе.
        — Госпожа, а ты что тут делаешь? — удивилась Мечислава, когда Ждана вышла вперёд и откинула наголовье плаща. — Княгиня Лесияра знает, что ты здесь?
        — Не ведомо ей, это моя затея. — Уголки губ Жданы чуть приподнялись в улыбке. Капельки повисали на жемчужных подвесках очелья и кончиках ресниц, ветер трепал белую головную накидку. — Владимир, вели твоему войску остановиться на привал, я хочу поговорить с тобою.
        — Я знаю тебя, — сорвалось с губ дивецкого властителя. — Ждана, княгиня Воронецкая…
        Ещё б ему было не знать… И Ждана помнила его пожирающий, пристальный взор, которого Владимир не сводил с неё на свадьбе Вранокрыла; впоследствии ещё не раз сей взгляд сверлил её на званых пирах, которые устраивал бывший супруг.
        — Уже нет, — сказала Ждана. — Я теперь супруга княгини Лесияры. Ты позволишь мне перемолвиться с тобою парой слов?
        — Говори. — Владимир вскинул подбородок, блестя льдинками глаз.
        — Под ливнем? — двинула бровью Ждана. — Вели хотя бы поставить шатёр.
        — Да что ты бабу слушаешь, княже?! — послышался голос из войска.
        — Молчать там! — рявкнул Владимир. Его ноздри нервно дрогнули, втягивая сырой, пахнущий дождём воздух, и он объявил: — Привал!
        По его повелению в поле раскинулись шатры, конница спешилась, а Владимир откинул полог перед Жданой. Та, сделав Мечиславе знак не следовать за нею, проскользнула внутрь и остановилась у застеленного шкурами ложа; золочёный кувшин с хмельным мёдом мерцал в свете плошек с жиром на походном столике. Владимир наполнил два кубка, один протянул Ждане.
        — И что ты мне хотела сказать такого, что пришлось останавливать движение войска?
        Пригож был собою князь, но время и война нещадным дыханием коснулись его золотисто-русых кудрей, ниспадавших на широкие плечи — нити седины холодно серебрились в них.
        — Я пришла просить тебя повернуть назад, — пригубив из кубка, сказала Ждана. — Ради сохранения твоей же жизни, ибо Мечислава права: вы идёте на свою погибель.
        Владимир выпил до дна и со стуком поставил кубок на столик, утёр усы и, крякнув, уселся на ложе.
        — Это мы ещё посмотрим, — усмехнулся он.
        — Чего ты возжелал? — Ждана присела около него, держа кубок в руках. — Захватить власть? Тебе не удастся это сделать, ты лишь напрасно прольёшь кровь своих людей. Силы неравны: за Ярослава встанет его рать и войска четырёх присягнувших волостей, а Лесияра их поддержит. Ты хочешь воевать с женщинами-кошками, которые помогали твоим землям освобождаться от навиев? И гибли, чтобы их жители могли сейчас улыбаться мирному солнцу? Ярослав — мой сын… Ты хочешь пойти против меня, никогда не желавшей тебе зла? Я взываю к твоему сердцу, князь.
        Владимир задумчиво прищурился, и лучики усмешки паутинкой пролегли в уголках его глаз.
        — Ты взываешь к моему сердцу? Оно давно остыло к тебе, ни к чему ворошить прошлое, это смешно. И мне всё равно, чей сын Ярослав… Ему не быть моим господином, пусть даже это будет стоить мне жизни. Я не подчинюсь. Пускай кошки Лесияры лучше убьют меня и истребят моё войско. Всё, не трать моё время.
        Он хотел подняться, но ладонь Жданы легла на холодную сталь наручей, блестевших на его предплечьях.
        — Владимир… Разве Лесияра освобождала земли Дивецка для того, чтобы потом убить тебя и истребить твою рать? Мы воевали, чтобы восстановился мир, а ты опять хочешь лить кровь. Кровь своих соотечественников! Что нашло на тебя? Мало тебе смертей, мало сирот и вдов?!
        Жар медленно разгорался маковыми лепестками на щеках Жданы, от горького чувства горло иссохло, и слова срывались с губ глухо и сипло. Она пыталась достучаться до души князя, искала в его глазах хотя бы тень того доблестного и благородного воина, чья русоволосая стать заставляла её в прежние годы задумчиво вздыхать про себя.
        — Ты с годами стала ещё краше, — задумчиво молвил Владимир, мягко, но решительно освобождаясь от её руки. — Но ты меня не остановишь.
        — Хорошо. — Пальцы Жданы коснулись пряжки плаща, расстёгивая её. — Тогда хотя бы прими от меня подарок.
        Брови Владимира сдвинулись, и он сперва немо застыл, а потом хрипло спросил:
        — Что ещё за подарок?
        — Всего лишь тельник, который я вышила, — улыбнулась Ждана.
        Плащ упал к её ногам, открыв короткую рубашку мужского кроя, надетую поверх женской длинной сорочки; развязав поясок, Ждана сняла её, ещё хранящую тепло тела, и вручила Владимиру.
        — Я не хочу, чтобы ты погиб. Защитная вышивка отвратит от тебя стрелы и убережёт от ран. Надень, прошу тебя.
        Ледок отчуждения треснул во взоре князя, жёстко сложенные губы чуть покривились в усмешке. Не сводя пристального взгляда с Жданы, он принялся разоблачаться: расстегнул ремешки наручей и сбросил их, снял пояс, кольчугу и куртку-стёганку, оставшись в одной рубашке. Стянув и её, он надел на голое тело подарок.
        — Благодарю тебя, княгиня, — проговорил он. — Я не забуду твоего добра.
        Его пальцы тыльной стороной коснулись скулы и подбородка Жданы, а в глазах проступила тень давней, почти забытой очарованности. Спустя несколько мгновений веки дивецкого владыки отяжелели, и он потёр их пальцами.
        — Что-то притомился я в походе. Прилягу, пожалуй, а ты ступай.
        Ждана выскользнула из шатра под накрапывающий дождь, кутаясь в плащ. Напротив стоянки Владимира разбили лагерь кошки; Мечислава, впрочем, не пряталась в шатре, а расхаживала из стороны в сторону, и капли воды падали с края поднятого наголовья.
        — Что это значит, госпожа? — Она впилась испытующим взором в лицо Жданы.
        — Это значит, что Владимир повернёт назад, — улыбнулась та.
        Дождь унялся, и в просветах между туч проглянули синие лоскутки чистого неба. Порывистый ветер трепал плащи кошек и пологи шатров, ворошил отяжелевшую от влаги луговую траву. Дымок походных костров стлался над полем, улетая к тёмно-зелёной стене леса вдалеке. Ждана плела венок из синих колокольчиков и белых ромашек, мурлыча себе под нос песню, когда за спиной раздался топот копыт и конское фырканье. Владимир, уже облачённый в кольчугу и латы, смотрел на неё с высоты седла, и его островерхий шлем сверкал золотой отделкой под лучами хмуро проглядывавшего сквозь тучи солнца, а на маковке реял пучок из конского волоса.
        — Прощай, Ждана. Против твоего сына я не пойду, но и присягать ему не стану. Пущай идёт на меня войной, ежели захочет меня подчинить — не сдамся.
        Ждана приблизилась к горячему, сдерживаемому рукой всадника коню и набросила венок на луку седла.
        — Довольно с нас войн, Владимир. Езжай с миром.
        По войску полетел приказ: «Поворачиваем вспять!» Складывались шатры, гасились костры, конница садилась в сёдла… Наблюдая за этим, Мечислава пробормотала:
        — Что ты ему такого сказала, госпожа Ждана? Может, и с остальными двумя тоже поговоришь? Всё меньше крови прольётся.
        — У меня была готова только одна рубашка, — вздохнула Ждана, провожая взглядом скачущего прочь Владимира. — Гостомысл и Любор уже скоро будут под Зимградом, я к этому времени не успею…
        — Так дело в вышивке? — вскинула брови Мечислава. — Ну ты и мастерица!
        — В ней… И не только, — проронила Ждана.
        Она всем сердцем желала предотвратить кровопролитие, но сделать это ей было не суждено. Из восставших князей она хорошо знала лишь Владимира, поэтому за три дня дополнила вышивку на уже готовой рубашке заговорённым узором.
        В двадцати вёрстах от Зимграда войска Гостомысла и Любора встретили вдвое превосходящую по числу силу; половина её состояла из дочерей Лалады, брошенных из Белых гор на подмогу полкам, которые шли в бой под стягом Ярослава. Возглавляли их Мечислава и Ружана; кареглазая воительница первая начала мерно ударять мечом о щит, притопывая ногой, а вся её рать последовала этому примеру. Вскоре жутковатое, отдающееся эхом в груди «бух, бух, бух» загремело отовсюду, а кошки молниеносно перенеслись в тыл войска мятежных князей. От грохота, топота и лязга дрожала земля под ногами — и это притом, что сражение ещё не начиналось. Сей устрашающий приём кошки взяли на вооружение, переняв его у навиев; Ярославова рать присоединилась к ним, и Гостомысл с Любором очутились в гремящем кольце, готовом вот-вот смертоносно сомкнуться. К ним неспешно шагала облачённая в сверкающие на солнце доспехи княгиня Лесияра; пучок алых перьев колыхался на навершии её богатого шлема, багряный плащ развевался на ветру, скользя по морю цветущих луговых трав, а в руке слепящими жаркими вспышками сиял великолепный зеркальный клинок.
Остановившись недалеко от переднего ряда рати князей-бунтарей, она вскинула руку в латной перчатке, и грохот стих. В звонкой, наполненной вздохами ветра и шорохом травы тишине повелительница женщин-кошек зычно крикнула:
        — И не стыдно вам, люди?! Вы забыли, как мы с вами бок о бок сражались против нашего общего супостата? Как братались на поле боя, обнимаясь и плача над телами убитых товарищей? Быстро же вы предали забвению клятвы на крови, которые вы давали! Что такое ваша кровь после этого? Вода! Что есть ваши обеты после такого вероломства? Пустой звук!
        Её голос нёсся над головами воинов могучей ширококрылой птицей, грозный и пронзающий души. Горьким эхом раскатывался он, тая в поднебесье, и его отзвуки терялись где-то в подоблачной выси.
        — Я — княгиня Лесияра, ежели кто-то видит меня впервые! Когда грянул лихой час, я послала вашим землям помощь. Мои кошки гибли сотнями и тысячами за ваших матерей, сестёр, дочерей! Мало, по-вашему, пролилось крови? Мало плачет вдов? Мало детей осталось сиротами? По-вашему, мы с вами заплатили пустяковую цену за мир и свет солнца над головой?! Коли так, то давайте! — Лесияра раскинула руки в стороны, словно подставляя тело стрелам. — Давайте же сражаться, давайте убивать друг друга!
        Ни один меч не поднялся в её сторону, ни одно копьё не качнулось, ни одна стрела не взвилась в воздух. Гулкая тишина висела над ратью, слушавшей княгиню; воины молчали, опустив головы, а Лесияра продолжала:
        — Гостомысл и Любор, я спрашиваю вас: зачем вы выступили против законного великого князя? Чем Ярослав успел вам насолить? За ошибки своего отца, Вранокрыла, он не должен нести ответ, но исправить их он в будущем сможет, став мудрым и великим правителем. Или, быть может, невинное дитя встало на вашем пути к власти? Вы решили воспользоваться случаем, чтобы захватить великокняжеский престол? Коли так, то это пустая затея. Мы не дадим вам этого сделать, а люди не должны гибнуть во имя ваших алчных помыслов. — Княгиня вскинула подбородок, сверкая орлиным взором. — Я взываю к вам, простые воины! У вас есть семьи: матери, отцы, жёны, дети. Возвращайтесь к ним! Вы бились за свою родную землю с навиями, и это была достойная цель. Ныне же ваши князья собрали вас под свои стяги по совсем иным причинам, из-за которых не стоит умирать самим и лить братскую кровь. Я всё сказала. И ежели вы со мной согласны, то сложите оружие, и я даю вам слово княжеской чести: ни один из вас не погибнет от наших мечей. Путь домой вам будет чист.
        Княгиня смолкла, а ветер ещё долго носил эхо её слов, рассыпая его по траве и роняя семена в сердца воинов. А потом наземь упал первый меч, за ним — второй, третий, четвёртый…
        — Не смейте! — прогремел князь Гостомысл, высокий, голенастый, с вытянутым, длинноносым лицом, на котором топорщилась щетинистая тёмно-русая борода. — Не смейте бросать оружие!
        — Воюй сам, княже, коли охота, — ответил ему один из воинов, усмехнувшись в белые усы. — А мы навоевались уж.

***
        Старый розовый куст, когда-то раскидистый и большой, плохо пережил зиму: мощные серединные ветки засохли, зато на пеньках спиленных боковых побегов, покрытых грибком, зеленели молодые отпрыски. Куст портил своим видом цветник, и Берёзка, потирая подбородок, думала, что с ним делать. Едва она взялась за лопату, чтобы выкопать его, как послышался знакомый, прохладно-звучный голос:
        — Берёзка, ну разве можно в твоём положении?…
        К ней, держа треуголку в руке, шла Гледлид. Под мышкой она несла толстую книгу в кожаном переплёте, а солнце играло на её рыжей гриве тёплыми медовыми переливами.
        — А что такого? — Берёзка вонзила штык лопаты в землю, хрустнул перерубленный корень. — Мне вовсе не тяжко.
        — Ну уж нет! Дай сюда. — Навья отняла у возмущённой Берёзки лопату, воткнула чуть поодаль и повесила на неё свою шляпу. — Разве садовниц мало у вас? Коли тебе надобно выкопать куст, они эту работу сделают.
        — А тебе что за забота? — прищурилась Берёзка с усмешкой, возвращая себе лопату и нахлобучивая шляпу на голову владелицы. — У садовниц своих хлопот вдоволь. Иди по своим делам, а мне мои делать не мешай!
        — Как бы не так. — Лопата была снова отобрана у Берёзки, а нахальная улыбка Гледлид сверкала на солнце молочной белизной изящных клыков. — Тебе следует беречься! Ты хочешь выкопать этот куст? Хорошо, давай я сделаю это.
        — А давай. — Берёзка чуть отошла в сторону, открывая навье пространство для работы. — Мне надо его разделить на части и рассадить: серёдка засохла, а с боков молодые побеги есть.
        Старый куст укоренился крепко, и его одеревеневшая сердцевина сидела в земле непоколебимо. Скинув на траву кафтан и положив на него книгу, Гледлид пыхтела от усилий, а её неукротимая копна волос путалась и мешала.
        — Давай-ка гриву приберём. — Берёзка, быстро орудуя пальцами, принялась плести Гледлид косу. — Стой-ка смирно.
        — Обрезать бы их вообще, — сказала та, чуть оборачиваясь через плечо и улыбчиво косясь на Берёзку. — Надоели. Жарко у вас тут — всё время будто в шапке меховой хожу.
        — Ты что! Такая красота… Не вздумай! — нахмурилась молодая ведунья, вплетая в косу нитку пряжи, маленький моточек которой она всегда носила с собой на всякий случай.
        Косу она уложила в узел, который закрепила нитями, и навья смогла продолжить работу. «Хрясь, хрясь», — врубалась лопата в землю, обнажая старые, могучие корни куста. Отдуваясь, Гледлид подкатала кружевные рукава белой рубашки и посмотрела себе на ладони: на них алели пятнышки потёртостей.
        — Белоручка — сразу видно, — подколола Берёзка, бросая ей пару рукавиц — грубых, да зато хорошо защищающих руки.
        — Признаюсь, в садовых делах я ничего не смыслю. Но чтобы помочь тебе и уберечь, я готова горбатиться до кровавых мозолей! — Натягивая рукавицы, навья лукаво сощурилась и подмигнула.
        — Просто великая самоотверженность! — хмыкнула Берёзка. — Ведь сад — это скучно, выражаясь твоими словами, не так ли?
        Рядом с навьей она как будто заражалась этой насмешливостью, её всё время тянуло язвить и подтрунивать: внутри шевелился рыжий и хитрый, как лисёнок, комочек веселья.
        — Когда ты в саду, он оживает. — Глаза навьи, на мгновение оторвавшейся от работы, зажглись тёплыми солнечными зайчиками.
        — Копай давай. — Берёзка, чувствуя, как жар смущения дышит ей в лицо, присела на складной стульчик.
        Гледлид рьяно махала лопатой, а Берёзка наслаждалась током жизни в деревьях и ловила всем телом чарующие мурашки от шелестящих вздохов ветра. Чёрные голенища сапогов навьи блестели на солнце, облегая длинные, стройные ноги, и взгляд Берёзки то и дело скользил в сторону Гледлид. Сердце проваливалось в медово-тёплую, ласковую глубину: что-то трогательное было в том, как изящная и нарядная навья, совсем не похожая на грубоватых, словно вытесанных из толстых брёвен садовниц, усердно трудилась, выковыривая ощетинившийся шипами куст из земли.
        — Вот зараза, — зашипела она. — Эти колючки даже через рукавицы вонзаются! Опять ты меня на царапины обрекаешь!
        — Тут уж на себя пеняй, сама вызвалась мне пособить. — Берёзка подставила лицо солнечным лучам, сквозь красный туман сомкнутых век ловя их горячую ласку.
        «Кряк!» — черенок лопаты под нажимом сломался, и Гледлид с досадой упёрла руки в бока, надувая щёки в озадаченном долгом «уфф».
        — Ну вот, ещё не хватало, — пробурчала она, соображая, как быть дальше.
        Прочно встав ногами на края ямы, образовавшейся вокруг сердцевины куста, она ухватилась за торчащие обрубки корней, как за рукоятки, и потянула на себя с поистине медвежьей силой. От натуги на её лбу вздулись жилы, а клыки оскалились, скрежеща.
        — Ы-ы-ых! — Куст с треском поддался, и торжествующая навья шлёпнулась с ним в руках на траву. Глядя на Берёзку снизу вверх усталыми, но сияющими глазами, она осклабилась в улыбке: — Ну как? Я молодец?
        — Молодец, молодец. — Из груди Берёзки вырвался мягкий смех, гулко прокатился по саду, взметнулся и нырнул, шелестя, в кроны деревьев. — А теперь надо отделить молодые отростки с кусочками корней. Их мы рассадим.
        Пока Гледлид отрубала топориком зелёные ветки, Берёзка принесла немного лёгкого, сухого перегноя и ведро воды из Тиши. В последнее она сложила все подготовленные саженцы, чтоб те напитались живительной силой священной реки, а навье велела выкопать четыре ямки.
        — Уфф, — утомлённо выдохнула та, опираясь на лопату, когда дело было сделано. — Что теперь?
        — Будем сажать. — Берёзка не без труда опустилась на колени около ямки, сгребла туда немного земли, смешала с перегноем и плеснула воды. — Давай сюда отросток.
        Первый кусочек куста был посажен, и руки Берёзки, плотно приминая землю, встретились с руками навьи. Яркие, чувственные губы Гледлид мягко прильнули к тыльной стороне её кисти, обжигая поцелуями, и Берёзка на мгновение застыла, а потом высвободила руку.
        — Гледлид, прекрати, — пробормотала она.
        «Ты. Моя. Жена», — шелестел сад, а родной невидимый взгляд лучился ей на плечи с небес, вездесущим, вкрадчивым солнечным теплом одевая ей душу. В уголках глаз зацарапались слезинки, и Берёзка с нарочитой деловитостью принялась сажать второй отросток, чувствуя на себе жжение внимательно-пронизывающего, как призрак Нави, взора Гледлид. Та с задумчивой полуулыбкой наблюдала за её вознёй, а потом вновь принялась помогать, присыпая ямку землёй и перегноем. Их руки то и дело сталкивались, и касания эти кололи Берёзку острее розовых шипов.
        Один саженец занял место бывшего куста, а ещё четыре разместились возле него рядком. Обильно политая водой из Тиши земля влажно темнела, а Берёзка оплетала веточки нитями волшбы, чтобы отростки быстрее прижились. Как только сияющая нить впитывалась, саженец выпускал из почек два-три новых крошечных побега.
        — Хотелось бы и мне так уметь, — молвила навья, заворожённо наблюдая за чародейством. — Хоть чуть-чуть… Научи меня садовой волшбе, а?
        — Ну, не знаю… — С сомнением пряча взгляд под ресницами, Берёзка опутывала сияющими ниточками будущий розовый куст. — Для чего тебе это?
        — Я люблю учиться новому, — тепло защекотал её ухо голос Гледлид. — Иногда тянет освоить даже какие-то совершенно иные, совсем не близкие мне области… Понятное дело, что до твоих высот мне не дотянуться, но хотя бы какие-то азы ты мне показать можешь?
        Берёзка вскинула глаза и встретилась с пристальным, цепко-ласковым взглядом навьи из-под полуопущенных век — чуть затуманенным и пружинисто-упругим, словно зверь перед броском. Поди пойми, шутила Гледлид или говорила напрямик…
        — Ну, изволь. — Берёзка ополоснула руки, вытерла о подол рубашки, наколола себе палец розовым шипом и поднесла выступившую на нём алую бусинку крови к губам навьи. — Вкуси мою кровь.
        — Зачем? — Дыхание Гледлид касалось руки Берёзки, ладони трепетно сомкнулись вокруг её руки, будто оберегая и укрывая от ветра.
        — С нею я передам тебе немного своей силы, — пояснила девушка. — А сумеешь ли ты далее развить её в себе — это будет зависеть от тебя. Как не всякая почва плодородна для семян, так и не всякое сердце способно принять в себя силу.
        Палец Берёзки утонул во влажной ласке поцелуя: Гледлид слизнула капельку крови и щекотно заскользила губами по ладони, грея её дыханием и трепеща ресницами от сдерживаемой глубоко внутри страсти. Берёзка дунула ей в лоб и мягко высвободила руку, а навья покачнулась.
        — Голову будто обнесло, — пробормотала она, озадаченно и туманно хмурясь. — Что это было?
        — Пробуй. — Берёзка вместо ответа показала на ближайший саженец, ожидавший своей доли волшбы.
        Гледлид сосредоточенно склонилась над малышом, не зная, с чего начать; сомкнув руки вокруг него, она подняла вопросительный взор на Берёзку:
        — А что надо делать или говорить?
        — Просто дари этому росточку свою нежность. — Берёзка накрыла руки Гледлид своими и ободряюще улыбнулась.
        — Я хотела бы подарить её тебе. — Веки навьи дрогнули, взгляд поплыл в хмельной пелене.
        — Не отвлекайся, — чуть сдвинула брови Берёзка.
        — Как прикажешь. — Ресницы Гледлид опустились, взор устремился на росток, а с губ сорвался чуть слышный вздох.
        Чаша из двух пар ладоней наполнилась покалывающим теплом, листочки зашевелились, раскрываясь навстречу небу, и будущий куст подтянулся на полвершка.
        — Получается! — Детская радость сверкнула в глазах навьи. — Смотри, смотри! Ты это видишь? Он подрос! Это сделала я… или ты?
        — Попробуй ещё, — улыбнулась Берёзка.
        Она отняла свои руки для чистоты опыта. Навья склонилась над ростком, заключая его в невидимый тёплый шар, и тихонько подула на листочки.
        — Расти, маленький, — шепнула она.
        Саженец потянулся вверх острой зелёной верхушкой и вырос ещё немного, и навья откинулась в счастливом смехе. Огненная прядь упала ей на лоб, улыбка светлой молнией сверкнула на лице, а потом утонула в серьёзной, сосредоточенной задумчивости.
        — Твоё сердце оказалось плодородной почвой, — проронила Берёзка, среди жаркого дня покрываясь щекотной волной прохладных мурашек.
        — Хотелось бы мне, чтобы оно когда-нибудь стало достойным тебя. — Руки Гледлид снова завладели её руками — мягко, исподволь, с пушистой гибкостью лисьего хвоста.
        Солнечная глубина сада вздохнула снежно-чистым шёпотом с далёких вершин гор: «Ты. Моя. Жена». Губы Гледлид жгли близостью дыхания, а небо строго взирало хрустальной синью дорогих глаз, и слезинка скатилась по щеке Берёзки. Сверкающая капля упала в лунку, и росток подтянулся ещё на вершок, выпуская новые листики.
        — Не говори об этом, я не могу, — почти беззвучно двинулись губы Берёзки, холодея и иссушаясь, а пальцы преградили путь надвигающемуся поцелую.
        — Ежели потребуется вывернуться наизнанку, перекроить себя и сшить заново, чтобы ты взглянула на меня благосклонно — я готова. — Шёпот навьи невесомо согрел пальцы Берёзки. — Я готова умереть и восстать обновлённой.
        — Оставайся собой. — Берёзка отвернула лицо, подставляя мучительную соль слёз всепрощающему солнцу. — Не теряй своей сути в погоне за мечтами, какими бы светлыми они тебе ни мнились.
        — Я готова ждать столько, сколько потребуется, — блеснула Гледлид ласковыми искорками в глубине потеплевших глаз.
        — Не трать время своей жизни: ты можешь никогда не дождаться, — с грустной улыбкой покачала Берёзка головой. — Посмотри вокруг себя — может, и увидишь кого-нибудь…
        — Я уже увидела. — Руки навьи тёплой тяжестью опустились на плечи Берёзки.
        — Довольно об этом.
        Берёзка не без усилия поднялась на ноги и устремилась в глубину сада, под колышущуюся сень яблонь. Ей отчего-то не хватало этого солнечного воздуха, ноги подкашивались и заплетались, словно все силы в один миг утекли из неё в землю. Наступив на собственный подол, Берёзка едва не упала, но внезапно очутившаяся перед нею Гледлид подхватила её.
        Золотыми душистыми яблоками катились летние дни; черешни клонили тяжелые от спелых ягод ветви, и по дорожкам сада бегали ребятишки — так же, как и при Светолике. Огнеслава, подняв на руки Раду с Ратиборой, помогала им дотянуться до самых спелых и красивых черешенок. Сердце сжалось от синеглазого упрёка неба, и Берёзка смахнула слезинки со щёк. Галдящие со всех сторон девчушки протягивали ей корзинки, полные ягод — тёмно-красных, желтых, ярко-алых.
        — Благодарю… Благодарю, мои хорошие, — растерянно бормотала Берёзка, пробуя черешню из всех лукошек. — М-м… Добрая уродилась!
        Сладость мешалась в горле с солью слёз, а навстречу Берёзке шагала преобразившаяся Гледлид — в белогорской рубашке с алым кушаком и вышитой чёрной безрукавке. Волос на её голове стало существенно меньше: собранные в тугой конский хвост, они были подбриты сзади над шеей и на висках. До причёски оружейницы ей оставалось не так уж много.
        — Что ты с собой сотворила? — не удержалась от смеха Берёзка.
        — Говорю же — жарко у вас, — смешливо блеснула навья глазами сквозь пушистый прищур ресниц. — Непривычна я к здешнему лету, от зноя задохнуться можно.
        Черешенки-близнецы покачивались на её пальце и горели на солнце яркими лалами; подразнив Берёзку ягодкой и позволив ей поймать её ртом, вторую навья съела сама. Знойная близость поцелуя обожгла губы золотой змейкой, и Берёзка отпрянула, а девчушки завели вокруг них шумный, хохочущий хоровод.
        — А ну, пустите! — сердилась Берёзка, тщетно пытаясь вырваться из кольца.
        А к ним бежали две девчонки с венками, в которых алели вплетённые черешни. Хоровод разомкнулся, и один венок водрузился на голову нагнувшейся Гледлид, а второй она надела Берёзке.
        — Поцелуйтесь, поцелуйтесь! — требовали ребятишки, прыгая вокруг них.
        — Да ну вас, — махнула рукой Берёзка и сердито зашагала прочь.
        Открыв проход, она упала на деревянное сиденье в уединённой беседке, окружённой плотной стеной вишнёвых кустов, склонилась на стол и уронила голову на руки. Надрывный крик зрел в груди, сердце было готово лопнуть спелой черешней, а в беседку ступила нога в высоком чёрном сапоге. В белогорском наряде и с новой причёской навья выглядела странно, дерзко и притягательно, и Берёзка не знала, то ли швырнуть венок с ягодами ей в лицо, то ли позволить ей, коленопреклонённой, дотронуться до живота и поцеловать его… Впрочем, Гледлид и не спрашивала на это дозволения.
        — Это уже слишком, навья, — еле справляясь с дыханием, пробормотала Берёзка.
        — Прости меня, я ничего не могу с собой поделать, — улыбнулась та обезоруживающе и светло. — С каждым днём я нуждаюсь в тебе всё больше.
        — Ты знаешь, что я не могу… Не могу, не могу! — С каждым «не могу» Берёзка ударяла кулаками по плечам навьи, пока не оказалась в её объятиях. Она рванулась, но сильные руки ласково и твёрдо удержали её.
        — Мне больно видеть твои слёзы, — шепнула Гледлид. — Я хочу вернуть улыбку на твоё лицо… А пойдём-ка, посмотрим, как там наши розовые кусты.
        Повинуясь её руке, Берёзка шагнула в проход. Цветник благоухал душным и густым, сладким дурманом; розы всех расцветок покачивали головками на ветру, а недавно посаженные кустики поразительно пышно разрослись, выпустив свои первые бутончики. Гледлид склонилась и дунула на один из них, и он распустился — одновременно с заплаканной улыбкой на губах Берёзки.
        — Ну вот, уже лучше. — Пальцы навьи шутливо подцепили её подбородок и приподняли. — Прости меня, это я подговорила детей. Считаешь, глупая была затея?
        Берёзка теребила венок и общипывала ягодки, сплёвывая косточки к ногам. Поднять взгляд на Гледлид казалось невыносимым и невозможным, но та сама заглянула ей в глаза с грустной нежностью, а потом дунула в сердце, и по жилам Берёзки заструилось хмельное тепло.
        — Позволь мне быть тебе другом, — молвила навья. — Просто быть рядом, не требуя ничего. Лелеять твоё сердце, как вот эти розы… Беречь его и утешать, защищать. Всё, что мне нужно взамен — это твоя улыбка и твой животворный смех, от которого просыпается не только сад, но и сердца всех вокруг.
        Их пальцы сплелись, и Берёзка уткнулась в плечо Гледлид, прильнув к нему щекой; эти чуть усталые, тёплые объятия были далеки от сладострастности — по крайней мере, с её стороны. Навья подстелила на нагретую солнцем землю свою безрукавку, и они уселись среди душистых роз, отщипывая от венков по ягодке и стреляя косточками.
        Днём ребёнок совсем не беспокоил Берёзку, убаюканный движениями матери, но стоило ей лечь в постель, как началось неугомонное барахтанье. Промучившись целый час в поисках подходящего положения, она встала и вышла в сад; летняя ночь стрекотала хором кузнечиков, дышала сладостью цветов, тлела на краю неба тусклым воспоминанием об угасшей заре. Берёзка бродила меж деревьев, на которых ещё оставалось немало ягод, и бросала в рот черешенку-другую. Все спали: и Огнеслава после дневных трудов, и Зорица с детьми, и, наверное, Гледлид… Только неусыпное эхо шелестело: «Ты. Моя. Жена».
        Беззвучный стон улетал в ночное небо, а Берёзка, вросшая душой и сердцем в сад, укоренившаяся в нём и до слёз полюбившая здесь каждую травинку, не могла покинуть землю вслед за ним: сладостной тяжестью её пригибало их со Светоликой дитя. Как жить дальше с обрубленными крыльями, лишь в синеве небесного купола угадывая призрак родных глаз, вздрагивая от поступи за дверью и от знакомого голоса за обедом? Если днём в круговерти хлопот тоска отступала, то ночью она навёрстывала упущенное, повисая на сердце незримым грузом.
        Новый день принёс встречу с родными: в гости пожаловала матушка Милева с дочками. Гуляя по черешневому саду, девушки восторженно озирались, щебетали, рвали ягодки и ели их горстями, баловались и стреляли косточками. Вдруг Влунка тихо ахнула: из-за дерева шагнула пригожая, статная женщина-кошка. Её чистые голубовато-серые глаза, опушённые тёмными ресницами, испытующим взором пронзили девушку.
        — Это кто тут зёрнами кидается? — спросила незнакомка строго, но с лёгкой дрожью улыбки в уголках губ.
        Увидев матушку Милеву, кошка сняла шапку и поклонилась; в лучах солнца блеснула гладкая голова, а на плечо упала русая коса. Веки Влунки обморочно затрепетали, и она без чувств простёрлась на земле.
        — Ох, дитятко! — всплеснула руками испуганная Милева.
        А из-за деревьев раздался молодой звучный голос:
        — Хранка, ты где? Пошли, ещё вон той жёлтой черешни наберём!
        — Сама сюда ступай, Чудомила, — отозвалась кошка, поднимая Влунку на руки и заглядывая ей в лицо с тревожно-радостным ожиданием. — Тут не до черешни уж…
        — Чего стряслось-то? — Из-за шелестящих деревьев показалась кошка с бледно-голубыми, как выцветшее от жары небо, глазами.
        Она ловила губами из пригоршни ягодку за ягодкой, и косточки вылетали у неё изо рта во все стороны, точно из камнемёта. Увидев приятельницу с девушкой на руках, кошка закинула оставшиеся черешенки в свою ненасытную пасть, невероятным усилием ловкого языка провернула их там и разом выплюнула горсть косточек. С поклоном она стащила с головы шапку, и вдоль её спины распрямилась золотая, будто вязанка пшеничных колосьев, коса.
        — А, вон оно что! Ну, поздравляю, подруга!
        Едва она произнесла это, как Доброхва без единого слова рухнула наземь, словно подрубленное дерево: как стояла, так и легла — прямо, вытянув руки вдоль тела. Голубоглазая кошка озадаченно поскребла затылок:
        — Вот тебе и сходили по ягоды…
        — Чего стоишь? Поднимай невесту, — усмехнулась Хранка.
        Две подруги-оружейницы, стоя с девушками на руках, глядели друг на друга, а Милева, всплеснув руками, догадалась наконец:
        — Так это то самое?
        — Оно самое, матушка, — засмеялась Берёзка.
        Обе кошки работали в одной из кузниц Огнеславы, и обеим недавно привиделось во сне, как отправились они черешню в княжеский сад собирать; Хранка будто бы нашла на земле золотую монетку, а Чудомила — медную. Вот и сбылся сон: коса у Влунки отливала золотом, а у Доброхвы — медью. Девушки скоро пришли в себя, но слезать с рук своих суженых не захотели, опутав их плечи цепкими объятиями. Уж как ждали сестрицы этого счастливого дня, как мечтали о кошках с косами на гладких головах… Как бредили они своими снами, прожужжав родителям все уши о том, что непременно станут супругами дочерей Лалады — пригожих и работящих, с твёрдыми плечами и могучими, но нежными руками! И вот — свершилось: желанные избранницы несли их по дорожкам сада, среди увешанных черешнями деревьев, а все вокруг им кланялись, и отовсюду слышалось приветливое: «Совет да любовь!» Доброхва бросала своей суженой в рот ягодки, проверяя, сколько косточек за один раз та сможет выплюнуть чистыми, и поражалась:
        — Как ты это делаешь?! Я только по одной могу…
        Та, многозначительно поигрывая бровями, мурлыкала девушке на ушко:
        — Вот станешь моей женой — и узнаешь, что я ещё умею…
        Матушка Милева шагала следом, вытирая счастливые слёзы.
        — Вот уж обрадую я нынче отца новостью! — то плача, то смеясь, говорила она Берёзке. — Он-то ведь нас за чудо-ягодой, сладкой птичьей вишней отпускал, а вернёмся — с сужеными! Вот оно как вышло…

***
        Перед тем как поступить в обучение к великой мастерице Твердяне, Огнеслава побывала в ученицах у нескольких оружейниц, набираясь знаний и перенимая у них тайны кузнечного искусства. Ещё лет с тринадцати-четырнадцати захаживала княжна в кузни; по приказу её облечённой властью родительницы в мастерские её пускали, и Огнеслава своими глазами видела, как рождается сияющий узор волшбы, оплетая клинки и впитываясь в слои стали. Жарким угольком тлела в её сердце влюблённость в это ремесло, а руки наливались тёплой силой, тянулись к молоту, но прежде чем на самом деле взять его, ей следовало пройти учение с самых низов — с должности «подай-принеси». Это княжну не смущало, и она испросила у родительницы дозволения вступить в лоно Огуни.
        — Зело любо мне дело сие, государыня, — сказала она, стискивая шапку в руках. — Думается мне, что нет лучшего ремесла на земле, чем ремесло кузнечное… Хочу владеть им, принося людям пользу своею работой.
        — Что ж, изучай, коли оно так тебе полюбилось, — согласилась княгиня. — Ежели душа твоя к делу лежит, то и освоишь ты его хорошо — может, даже и мастерицей доброй станешь.
        Пройдя обряд посвящения и получив силу Огуни, Огнеслава поступила в ученицы к мастерице Ладиславе — почтенной обладательнице медово-белокурой косы. Славилась сия кошка большим искусством в своём деле, однако была сурова и сердита, учениц и подмастерьев гоняла жёстко и требовала строго; не сразу заладилась учёба у княжны, и в девочках на побегушках прослужила она целый год без особого продвижения вверх. Ладислава нашла княжну туповатой и не слишком пригодной для оружейного дела. Так и сказала она:
        — Не бывать тебе в оружейницах, княжна, уж не серчай за прямоту. Не твоё это. Самое большее — деревенским ковалем стать сможешь, плуги, топоры да гвозди делать… Большого ума для этого не требуется, лишь сноровки чуток, а вот чтобы оружие ковать — тут искусство высокое надобно. То ли руки у тебя не из того места растут, то ли в голове чего-то не хватает… Не знаю. Может, тебе горное дело попробовать, чтоб хоть сила Огуни в тебе зря не пропадала?
        Молча выслушала наставницу Огнеслава, хмуря брови и опустив голову, а в груди горела раскалённая добела обида. Рассматривала она свои руки, за год грязной работы в кузне ставшие грубыми и заскорузлыми… Чего им не хватало? Ловкости, гибкости, расторопности? Ведь в душе-то у княжны пылала великая страсть к кузнечному делу. Плуги? Гвозди? Что ж, и их кто-то должен был делать, но не этим болело сердце княжны, не к этому стремилось оно…
        От стыда ничего она не сказала родительнице о своей неудаче и с горя пошла на рудники. Тяжкая это была работа: намахавшись за день кайлом, к вечеру валилась Огнеслава с ног. К пятнадцати годам телесной силы у неё уже доставало для такого труда, но выматывалась она до зелёных пятен перед глазами. Лесияра время от времени спрашивала, как её успехи, и княжне с болью в сердце приходилось врать, что по-прежнему она учится оружейному делу, тогда как в действительности она лишь добывала сырьё для более успешных и способных дочерей богини недр Огуни — тех, у кого руки росли из правильного места, а в голове хватало всего необходимого.
        Жгучей занозой язвили её душу обидные слова наставницы Ладиславы. Беспощадным приговором прозвучали они и обрекли её мечту на медленное умирание во мраке рудников; три года, сцепив зубы и скрепя отчаявшееся сердце, гнула Огнеслава спину, пока правда наконец не всплыла. По делам наведавшись в мастерскую Ладиславы, Лесияра осведомилась у неё, как идёт учёба дочери, и оружейница ей с удивлением отвечала:
        — Как, государыня? Разве не ведомо тебе, что дочь твоя у меня больше не обучается? Не пошло у неё кузнечное дело: не её это стезя, видать. Коли нет способностей — что тут поделаешь? Вот так-то вот…
        Дома княгиня потребовала Огнеславу к себе для объяснений. Та как раз только что пришла с работы, предварительно отмывшись в речке, да не суждено ей было упасть в постель: пришлось сперва предстать пред светлы родительские очи и обо всём честно поведать.
        — Прости, государыня, — еле слышно пробормотала она, понурив голову. — Не сложилось у меня в кузне. А в рудники пошла, дабы сила Огуни зря не пропадала: ведь, как-никак, посвящение я прошла.
        — И ты думаешь, что это твоя судьба — долбить руду кайлом? — испытующе заглядывая дочери в глаза, спросила княгиня. — Работа важная и нужная, не спорю: без неё ни один меч не родится, ни один гвоздь, на ней всё и стоит. Но для тебя ли она? Ни совершенствования, ни пути наверх из неё нет. В рудокопы идут именно что те, у кого с оружейным делом не вышло… Твоя ли сия дорога?
        Огнеслава отводила глаза, чтобы родительница не видела едко-солёных, мучительных слёз, набрякших в них от глубоко затаённой горечи, но от проницательного взора государыни ничего укрыть было нельзя.
        — Дитя моё… — Лесияра мягко приподняла лицо дочери за подбородок, заглянула в глаза с беспокойством, любовью и состраданием. — Ну зачем тебе рудники? Подыщем для тебя иное дело. Отчего, к примеру, науки тебе не любы? Славно ведь подвизаться на сей стезе можно. Вон, погляди на сестрицу Светолику: учится прилежно, успехи делает.
        — Ну, так ведь она — наследница престола, учиться ей положено, — вздохнула Огнеслава. — А я — что?
        — Наукам учиться — всем пригодится, — молвила Лесияра рассудительно. — Ну, в дружину тогда ступай, служи. Ежели толк выйдет — авось, и до военной советницы моей дорастёшь.
        — Скажу тебе не тая, государыня: только к оружейному делу и лежит моя душа, более ничего не хочу в жизни делать, — созналась Огнеслава. — Дозволь мне ещё раз счастья в учёбе попытать! Может, с другой наставницей лучше пойдёт.
        — Не знаю, в наставнице ли дело, — задумчиво молвила Лесияра, потирая подбородок и прохаживаясь по дворцовому покою. — Но что-то подсказывает мне, что за эти три года в рудниках многое в тебе изменилось. Пожалуй, можно попробовать. Советую тебе попроситься к Валигоре. Тоже очень хорошая мастерица. Думаю, с нею у тебя что-то и выйдет.
        Лесияра как в воду глядела: Валигора, большая, добродушная и спокойная, держала в своей кузне немало учениц и была им всем как вторая матушка. Её светло-пшеничную косу неизменно украшал накосник с бирюзой, а в левом ухе оружейница носила маленькую кольцеобразную серёжку. Валигора очень любила вкусно поесть, и её маленькая, щупленькая супруга ежедневно приносила к воротам кузни корзинку, полную всевозможной стряпни — хватало не только самой мастерице, но и остальным перепадало. За время работы в рудниках Огнеслава набрала силу, и новая наставница сразу определила её в старшие подмастерья. Обучение пошло как по маслу: неутомимая и жадная до работы княжна впитывала знания, оттачивала навыки и спустя всего год уже могла сама выковать кинжал. Увы, слова предыдущей учительницы, словно калёным железом выжженные в памяти Огнеславы, надолго поколебали её уверенность в себе, и потребовалось немало времени, чтобы преодолеть сдержанность и преувеличенную скромность, с которой она оценивала собственные возможности.
        Каждые три-пять лет ученицам предписывалось менять наставницу, дабы постигать кузнечную науку всесторонне: как известно, у всякого мастера — свои уловки. Считалось, что чем больше разнообразных «уловок» ученица усвоит, тем полнее она овладеет искусством ковки. У Валигоры Огнеслава задержалась чуть дольше положенного — шесть лет, после чего последовательно изучала кузнечное дело под руководством пяти мастериц, проживавших в разных частях Белых гор. Она узнала несколько способов плетения и наложения волшбы, различавшихся повсюду, как рисунки вышивки; освоила искусство художественной отделки, которое и вовсе разнилось от оружейницы к оружейнице, а также требовало умения работать с самоцветами, серебром и золотом.
        — Много ты уже знаешь и умеешь, — сказала Огнеславе предпоследняя её наставница. — Чтоб уж вдокон [30 - вдокон (арх.) — до конца, совсем, окончательно] мастерство своё отточить, ступай-ка ты к Твердяне, что на Кузнечной горе, в пещере Смилины кузню держит.
        Твердяна брала к себе в учёбу далеко не всех желающих: с новичками она не возилась, и соискательнице следовало уже хорошо владеть основами ковки и плетения волшбы, а посему мастерская на Кузнечной горе не могла стать первой ступенью в обучении Огнеславы. Да и теперь, хоть и высоко оценивали её наставницы, сама княжна считала себя посредственностью, а потому очень волновалась перед первой встречей с лучшей белогорской оружейницей: опасение, что та откажет ей, заставляло спину Огнеславы каменеть, а скулы ходить желваками.
        Светлая весна ворожила душистым кружевом цветущих садов, когда нога княжны ступила на землю Кузнечного. Ей указали дом Твердяны, и Огнеслава приблизилась к калитке, мысленно подбирая слова для будущего разговора. «Здравия тебе и твоему семейству, Твердяна! Я к тебе вот по какому делу…» Нет, не годится. «Доброго здравия, мастерица Твердяна! Ведомо мне, что берёшь ты в обучение не всех, но осмелюсь попросить тебя принять меня…» Тьфу, всё не то! За этими размышлениями Огнеслава замешкалась у калитки, и из краткого оцепенения её вывел серебристый ручеёк девичьего голоса, распевавшего в саду. Сердце трепыхнулось и рухнуло в прохладную бездну: это было волнение уже совсем иного рода, нежели перед собеседованием о принятии на учёбу. На девушек княжна пока мало смотрела, всё своё время отдавая работе, но порой её посещали томительно-сладкие, смутные сны, после которых душа ещё долго находилась во власти небесно-светлого, загадочного очарования. То девичья ножка проступала из тумана, то изящный пальчик манил её, но всё это было слишком неясно, чтобы говорить о каких-то знаках. Сны обрели бoльшую
определённость, когда княжна вступила в брачный возраст; всё чаще ей виделась шелковистая чёрная коса, присыпанная не то пушистыми хлопьями снега, не то яблоневыми лепестками…
        И вот — обладательница такой косы, наполняя сад трелями чистого голоса, поливала капустную грядку: набрав ведро, она черпала воду ковшиком и осторожно лила в каждую лунку. Яблони роняли белоснежный цвет ей на плечи и волосы; увлечённая песней и своим делом, она не замечала стоявшую за калиткой Огнеславу. Княжна же, охваченная весенним хмелем, застыла, не в силах оторвать взор от стройного стана, лебяжьей шеи и густых ресниц, в тени которых прятался небесно-незабудковый взор. Казалось, красавица кружилась в скользящей пляске, а не просто поливала капусту: так изящны были движения её ножек, такая ивовая гибкость сквозила в чарующем плетении рук… Засмотревшись, Огнеслава прислонилась к калитке, и та со стуком распахнулась. Медведем-шатуном ввалилась ошеломлённая княжна в сад, и девушка, вскрикнув, уронила ковшик. Несколько мгновений они смотрели друг другу в глаза, окутанные весенним дурманом, а потом синеокая незнакомка простёрлась без чувств поперёк грядки. Вконец обалдевшая Огнеслава кинулась к ней на помощь; желая обрызгать прелестное личико водой, она неловко опрокинула на девушку полный ковшик.
Та тут же пришла в себя и села.
        — Фу… Я вся мокрая! — вскричала она, ёжась и встряхиваясь. — Да пусти ты, я сама встану! Лапы у тебя медвежьи — ещё синяков наставишь…
        Огнеслава посмотрела на свои руки: пожалуй, сила Огуни не прибавляла им нежности, и ей было гораздо привычнее гнуть раскалённую сталь, нежели помогать девушке встать, поддерживая её за тоненькие, хрупкие запястья.
        — Прости, — только и смогла пробормотать княжна, не находя слов.
        Красавица фыркнула и уставилась на Огнеславу невыносимо синими, колдовскими глазами с мокрыми ресницами.
        — Ты хоть кто? — спросила она.
        — Я… Э… Я — Огнеслава. У меня дело к мастерице Твердяне, — вспомнила княжна настоящую цель своего прихода. — Она ведь тут живёт, да?
        — Ну да, это её дом. — Девушка достала из рукава мокрый платочек, досадливо встряхнула его и повесила на край ведра. — А я — её дочь, Зорицей меня звать. И теперь из-за тебя мне придётся переодеваться в сухое! И капусту я из-за тебя примяла… Ладно, ступай пока внутрь, у нас скоро обед будет, и матушка Твердяна придёт с работы. Как раз и обговоришь с нею своё дело.
        Огнеславу встретила дородная, чернобровая матушка Крылинка — супруга Твердяны. Княжна, заикаясь от смущения, принялась витиевато извиняться перед нею за то, что перепугала её дочь до потери сознания, а хозяйка, едва заслышав про обморок, отнюдь не рассердилась.
        — Ох, недотёпы вы обе, — засмеялась она. — Это же знак! Суженые вы друг другу, неужто непонятно?
        Огнеслава как стояла, так и села на лавку. Картинки из снов завертелись перед нею весенним бураном: вороная коса, яблоневые лепестки… Вот как получилось: шла устраиваться ученицей, а нашла невесту. А тем временем показалась Зорица — принаряженная, рдеющая румянцем и необычайно серьёзная. Повседневная одёжа, в которой она поливала огород, сменилась праздничной, на шее алели бусы — в цвет вышивки на рубашке, а на лбу блестело очелье с жемчугами.
        — Ты прости, что я твои руки медвежьими лапами обозвала, — смущённо приблизившись к Огнеславе, сказала она. — Я ж не сразу сообразила, что со мною приключилось…
        — А ты прости, что облила тебя. У меня руки и правда грубоваты. — Княжна поднялась на ноги и с хмельным трепетом коснулась тонких пальчиков искусной рукодельницы.
        — Довольно прощенья просить — пора за обед садиться да сговор праздновать! — провозгласила Крылинка.
        А тем временем с работы вернулась Твердяна со старшей дочерью Гораной. Немногословная, с угрюмыми бровями, пронзительными глазами и рубцом от волшбы на лице, знаменитая оружейница показалась Огнеславе куда более грозной, чем Ладислава. «Такая и рта раскрыть не даст — насквозь увидит и тут же скажет идти вон, коли придёшься ей не по нраву», — подумалось княжне. И правда: рот ей раскрывать даже не потребовалось.
        — Ведаю я, по какому делу ты тут, — сказала оружейница, умывшись. — И кто ты — тоже.
        — Ох, я ведь даже имечко-то у нашей дорогой гостьи не спросила! — спохватилась матушка Крылинка; её глубокий, грудной голос отдался гулким колокольным эхом. — На радостях совсем обалдела!
        — Перед тобою, голубушка моя, дочка государыни Лесияры. — Твердяна повесила полотенце на крючок и кивнула Огнеславе. — Ты обожди, госпожа, переодеться мне надобно, коли к нам такие важные гости пожаловали.
        — Ой, съешьте меня мавки! [31 - мавка — мифическая водяная дева, русалка] Что ж ты сразу-то не сказала, госпожа?! — ошарашенно всплеснула руками Крылинка.
        — Да разве ж это важно? — пожала плечами Огнеслава, сама смущённая не меньше: пронизывающий, пророческий взор Твердяны всколыхнул в её душе сверхъестественный холодок.
        За обедом княжна терялась в догадках, стоило ли вообще говорить о себе: казалось, Твердяна и без этого ясно видела её душу, читая все потаённые мысли. Впрочем, всем остальным несказанное было неведомо, и Огнеслава в немногих словах описала, как начиналась её любовь к кузнечному делу, какие препятствия вставали на её пути к мечте, и у каких мастериц она училась до прихода в этот дом.
        — На Ладиславу ты обиды не держи, — сказала Твердяна, выслушав. — Неспроста она прогнала тебя. Три года рудников стали твоим испытанием на прочность, на веру в свою стезю, на преданность делу. Дабы взлететь на вершину, порой нужно изведать, каково это — быть в самом низу. Ты выстояла, не сдалась — и вот, ты здесь.
        — Но к чему такие испытания? — недоумевала Огнеслава. — Ведь прочих берут просто так… Зачем такие сложности?
        — У каждого — свои уроки в жизни, — задумчиво проговорила оружейница, наливая и подвигая княжне чарку хмельного мёда. — У великих людей — великие испытания, у средних — средние, у малых — малые. Всем нам даётся ноша по плечу, не более и не менее. Ну что ж… После обеда пойдём в кузню — покажешь мне, что ты умеешь. Коли мне по нраву придётся мастерство твоё, то и дочь тебе свою в жёны отдам, и в ученицы возьму.
        Огнеславе тогда думалось, что от нескольких ударов молота зависела её судьба: ударит хорошо — всё сложится, ударит плохо — и прощай, счастье. Входя в кузню, она с внешней невозмутимостью сняла рубашку и надела кожаный передник, а нутро её дрожало, как студень. И всё же рука осталась тверда… Мысленно воззвав к Огуни, княжна тут же получила помощь: разлившийся по жилам огонь прогнал волнение, и Огнеслава не сплоховала, а потому всё сложилось так, как сложилось.
        Позади были годы ученичества, кончилась война, унесшая тех, кто больше прочих был достоин жить; златокрылое лето осыпало сад алыми яхонтами черешен, и Огнеслава, разжав объятия и поставив на землю дочку и племянницу, отпустила их побегать. По заведённому Светоликой обычаю, на уборку урожая собрался народ со всей округи, и Огнеслава улыбалась, слушая пронзительный детский гвалт. Ребятишки прыгали вокруг Берёзки, протягивая ей полные корзинки и доводя её до головокружения; та смеялась, отмахивалась, пробовала черешенки — лишь бы от неё отстали. Сердце Огнеславы согрелось грустной лаской, а потом его словно царапнул незримый коготок: к Берёзке подошла Гледлид — в белогорской рубашке и с новой чуднoй причёской. Ветерок обдувал выбритый затылок навьи и покачивал длинный рыжий «хвост», собранный на темени, а озорные детишки поймали её с Берёзкой в середину шумного хоровода…
        Огнеслава не стала досматривать, чем всё это дело закончится — развернулась с усмешкой и зашагала по дорожке между деревьями. Опасений, что дерзкая на язык навья обидит Берёзку, уже не оставалось: язвительная и трезвомыслящая, всецело преданная науке Гледлид, похоже, пала жертвой тёплых чар юной ведуньи. Того, что навья влюблена по самые кончики своих заострённых волчьих ушей, не заметил бы, наверное, только слепой, но вот намеревалась ли Берёзка когда-нибудь ответить на её чувства? Огнеславе не очень верилось в это, хотя… Острое, щемящее до сладкой тоски желание счастья для этой хрупкой, но несгибаемо сильной девушки сжимало сердце княжны в нежных тисках всякий раз, когда она замечала её сиротливую фигурку в чёрных одеждах.
        А между черешневыми деревьями серебристо струилась песня, возвращая княжну в тот весенний день, когда она опрокинула ковшик воды на свою суженую. Огнеслава поплыла на медовых волнах этого голоса, и они привели её к собирающей ягоды красавице — той самой, что хлопнулась в обморок при встрече с нею. Вороные косы покоились в сеточке-волоснике, подхваченные снизу белой петлёй платка, а искусные в рукоделии пальцы рвали спелые черешенки и бросали в корзинку.
        — Для кого так громко песни распеваешь, девица-краса? — шепнула княжна, подкравшись сзади и нацепив жене на ухо «серёжку» — две ягодки на сросшихся плодоножках. — Кого на голос свой сладкий ловишь?
        — Ох, лада, напугала! — Зорица вздрогнула и тихо рассмеялась.
        — Пойдём-ка… — Взяв супругу за руку, Огнеслава повлекла её прочь от дерева.
        — Куда? — со смешливым удивлением спросила та.
        Шаг в проход — и они очутились перед пещерой Прилетинского родника, среди пристально-загадочного молчания сосен. Лесной покой гулко оттеняли редкие голоса птиц, а из пещеры доносился умиротворяющий звук журчания воды. С недоумением поставив корзинку на траву, Зорица огляделась.
        — Помнишь это место? — Огнеслава крепко сжала сперва одну руку жены, потом завладела и второй.
        — Мы венчались здесь, ладушка. — Глаза Зорицы наполнились тихим светом, руки ответили на пожатие.
        Из пещеры между тем вышла Светлоока — хранительница Прилетинского источника. Всё так же золотились от солнечных зайчиков её распущенные пшеничные волосы — как и годы назад, когда она соединяла княжну с Зорицей пред ликом богини. Многих она повенчала: и Дарёна с Младой предстали перед ней в день свадьбы, и сама княгиня Лесияра обрела по её благословению свою нынешнюю супругу, Ждану. В бирюзовой глубине глаз служительницы Лалады блеснули приветливые искорки.
        — Что привело вас сюда? — ласково прожурчал её голос.
        — Мы хотим обновить наши узы, — сказала Огнеслава. — Дабы любовь с годами лишь крепла, а не угасала.
        — Ступайте за мной, — кивнула жрица, ничуть не удивившись: она словно уже давно поджидала их прихода.
        Недоумение в глазах Зорицы сменилось тёплым отражением золотого света, наполнявшего пещеру. Под каменными сводами прозвенели венчальные слова, а вода из подземной реки скрепила поцелуй; сосны торжественно приветствовали их смолистой тишиной, а ягоды в корзинке алели, блестя атласной кожицей. Повесив лукошко на руку, Зорица задумчиво зашагала по каменистой тропке, а Огнеслава нагнала супругу и обняла за плечи.
        — Ты — моя лада, — шепнула она, прильнув губами к виску жены. — И всегда ею будешь.
        «Лада, лада, лада», — вторили птицы в тишине лесного храма.

***
        Этой весной земли Светлореченского княжества почти полностью остались без садов. Там, где прошла Павшая рать, деревья не пробудились от зимнего сна: из мёртвых почек уже не суждено было выбраться навстречу солнцу ни маленьким клейким листикам, ни душистым цветам. Дикие леса тоже оказались повреждены, но не так сильно; со временем они могли восстановиться сами, а вот в возрождении садов светлореченцам требовалась помощь Белых гор.
        Плакали хозяева, выкорчёвывая свои погибшие яблони, груши, вишни, малину, смородину… Бабы рыдали в голос, содрогаясь от сухих, безжалостных звуков топора, а мужики украдкой смахивали со щёк скупые слезинки.
        — Не горюйте, соседи, — услышали они вдруг. — Вырастим новые сады.
        Жительницы Белых гор не остались равнодушными к беде, постигшей Светлореченскую землю — тысячи дев на глазах у изумлённых людей творили с именем Лалады на устах чудеса над черенками и саженцами. Молодые яблоньки, груши и ягодные кусты от светлой волшбы их рук сразу же принимались расти с невообразимой быстротой, в день вытягиваясь на два, а то и три вершка. К лету зашелестели мощными кронами новые сады; зацвели они позже обычного, но так обильно, что по всей земле плыл сладкий дух, возвращавший природу обратно в весну.
        — Чудеса в решете! — дивились и радовались люди. — Липень уж на дворе, а яблони цветут! Будто время вспять повернулось… Этак с ума сойти можно!
        Душистое безумие длилось дней семь, не более, и таким же ускоренным образом начали наливаться завязи, не оставляя сомнений, что урожай поспеет в положенный срок. Чудо состояло в том, что всё это происходило в первый же год, тогда как без помощи белогорских дев первых плодов пришлось бы ждать не раньше, чем через пять-семь лет. Семена мира посеяла Четвёрка Сильных, и теперь из этих семян поднялись могучие деревья.
        По всей Светлореченской и Воронецкой земле забили горячие родники: это река Тишь, выйдя за пределы Белых гор в обе стороны, нашла себе путь наверх, к людям. Тёплая вода, насыщенная Лаладиной силой, словно ластилась к ладоням, и от простого умывания ею на душе становилось светло и радостно, по-весеннему тихо и ясно. Один такой источник забил прямо в саду у князя Искрена, и он велел сделать для него каменную купель, к которой стал ходить каждый день. Набирая горстями чудесную воду, он пил её жадными глотками и ополаскивал лицо, а в саду раздавался раскатами летней грозы голос Медуницы, отдававшей распоряжения работникам и работницам.
        Эта гостья с Белых гор хоть и носила юбку и длинную медно-русую косу, но ростом, статью и силой не уступала женщинам-кошкам. От взгляда её сверкающих, колокольчиково-синих очей оживала каждая травинка и поднимал головку каждый цветок, а солнечная волшба её рук заставляла молодые саженцы набирать по несколько вершков роста в день. Князь про себя прозвал её Хозяйкой — из-за её светлой, весёлой, гремящей властности, с которой она брала всех вокруг себя в оборот. Она могла заставить работать даже самого заядлого лентяя, а её песня, разливаясь по омолодившемуся саду, сияла брызгами солнечного света. Искрену самому становилось порой совестно за некоторую вялость и расхлябанность, которой он в последнее время предавался; он даже совещательные собрания проводил всего раз в седмицу, слушая доклады и отдавая краткие распоряжения. Дел в восстанавливающемся после войны княжестве было много, но Искрен доверил разгребать их своим советникам, а сам только изредка проверял их работу да подписывал указы и грамоты.
        Днём и ночью он нёс на плечах груз тяжких размышлений, из-за коих порой и не мог сосредоточиться на насущных заботах. Давняя болезнь, с которой он боролся с переменным успехом, хоть и отступила после лечения Лесияры, но её чёрный призрак висел над ним холодным ночным пологом, заставляя раздумывать: а почему? За что ему всё это? Что он сделал в жизни не так, где ошибался, кого обижал? Искать недовольных среди бесчисленных подданных было всё равно что предаваться поискам иглы в стоге сена, и Искрен всё чаще обращался в своих мыслях к ближнему кругу. Жгучей язвой горели на сердце неясные, неоконченные нелады с Лебедяной; может, права была Искра, и ему не следовало держать её около себя?
        Роняя капли с усов и бровей в купель, князь рассматривал своё колышущееся отражение. Страхи, молва, возможные пересуды — всё сходило, как шелуха, сожжённое жёсткими лучами войны… Что значили людские думы, сплетни? Искрен надрезал свой пояс кинжалом и разорвал над струйками воды. С каждым шагом по садовой тропинке невидимые лохмотья, сковывавшие душу, отваливались, а когда нога князя ступила на двор, уверенность окончательно созрела.
        Сидя под открытым небом и подставляя лицо солнечным лучам, Искрен говорил, а писец составлял бумагу. Заверенную подписью и печатью грамоту князь велел отнести кошке-посланнице, постоянно находившейся при дворе для быстрого обмена сообщениями с Лесиярой; к письму Искрен приложил половину разорванного пояса. Стены дворца угнетали, а тянуло его в сад, в лес, к озеру… Хотелось открыть душу высокому, ясному небу, впитать в сердце дождь, проскакать по лугу на коне.
        — Огонька мне, — велел Искрен.
        Ему тотчас же подвели его любимого белого жеребца, и он вскочил в седло. Ветер, упираясь в грудь, выдувал остатки тоски, и даже возвращение болезни не страшило его больше. Был только конь, цветущий луг и скачка, а людское одобрение и осуждение крошились под копытами верного друга. Цветы, земля и небо приветствовали его и шептали: «Так и должно быть», — а всё остальное таяло в легкооблачной дали.
        Спешившись в лесу и привязав коня к кусту, Искрен собирал в горсть душистую землянику и бросал себе в рот. Одиночество не тяготило его, напротив — очищало сердце, и лесной покой лился в него благодатным питьём. Растянувшись на траве, он впервые за много лет не заботился о том, что подумают о нём приближённые. Он просто грел грудь и живот под солнечными зайчиками, слушал перезвон хрустальных птичьих голосов и вдыхал земляничное очарование на своих пальцах.
        Перед князем раскинулось лазоревым зеркалом лесное озеро. Берёзки застенчивыми девушками в белых платьях близко подступали к кромке воды, покатые берега зеленели пушистой травкой — ну как тут не броситься безоглядно в тёплые струи и не искупаться всласть? Обсохнув и одевшись, Искрен неторопливо поскакал домой, где его уже ждал короткий ответ от супруги, который гласил:
        «Грамоту прочла, развод принимаю. Лебедяна».
        Чуть ниже стояла приписка от белогорской княгини:
        «Развод моей дочери мною засвидетельствован, что своею подписью и удостоверяю. Лесияра».
        К письму прилагалась половина разорванного женского пояска.
        Холодок свободы обдувал сердце, а между тем наставало обеденное время. Гусляры и дудочники играли для увеселения гостей, а за столом собрались советники и дружинники; весть о том, что Искрен дал княгине развод, уже облетела всё его ближнее окружение.
        — Государь, дозволь спросить, что стряслось-то? — послышался вопрос. — Отчего разлад меж тобой и супругой вышел?
        Осушив кубок, Искрен со стуком поставил его на стол.
        — Вот что, братцы мои… Отчёт вам в своих семейных делах я давать не обязан, но по дружбе отвечу. Долгую и славную жизнь мы с княгиней прожили, сынов вырастили, да только любовь себя изжила. Свободен я отныне, как ветер луговой. А ещё думаю я от дел отойти и сыну старшему престол передать.
        — Как так — отойти, батюшка Искрен Невидович? — загудели гости. — Ты ж ещё сил полон, ещё сто лет править сможешь!
        — Телом, быть может, я и крепок, да душа моя износилась, — молвил князь. — Устал я, други мои, истомился, а эта война меня доконала. Пора молодым дорогу давать, пущай Велимир правит, а я ему подсказывать на первых порах стану.
        — На всё воля твоя, государь, — сказали дружинники. — Да только зело опечалил ты нас…
        Обед завершился в почти полном молчании. После трапезы Искрен не стал изменять своему обыкновению и отправился на прогулку в сад; тёплый ветерок нёс из цветника сладкий дух, и Искрен, вдыхая его полной грудью, больше не ощущал тяжести невидимых стальных шаров, словно бы волочившихся за ним при каждом шаге. Упал груз с сердца, осталась лишь светлая свобода неба и голос Медуницы в саду. Даже мысль о кончине не страшила его теперь, он принимал её возможность с усталым спокойствием и чувством завершённости. Сорвав цветок, князь поднёс его к носу и вдохнул горьковато-травянистый, умиротворяющий запах.
        — Что ж ты делаешь, Искрен Невидович? — малиновой сладостью далёкого колокольного звона прозвучал знакомый голос. — Почто цветы обрываешь?
        Горделивой павой плыла к нему Медуница — рослая, красивая, строгая до холодка по спине. Синева её очей льдистым дыханием касалась сердца князя.
        — Что ж, мне в своём собственном саду и цветка сорвать нельзя? — незлобиво двинул бровями Искрен.
        — Сад-то твой, да цветок — живой, — отвечала белогорская дева. — Сорвёшь ты его, понюхаешь да бросишь, а он погибнет. Нешто праведно это? Уж не серчай на мои слова, государь, да только всякому живому существу больно. Ты этой боли не чуешь, а я чую.
        Князь хмыкнул, смущённо повертел в пальцах цветок и спрятал его за спину.
        — Ишь ты, какая, — усмехнулся он. — И откуда ты только взялась, этакая госпожа, на мою голову?
        — С Белых гор я. Будто не знаешь. — Медуница взяла у князя сорванный цветок, примотала его ниткой к обезглавленному стебельку, поколдовала… Чудо: цветок стал снова целым.
        — Знаю, само собой. Это я так… — Искрен потрогал цветок, озадаченно покачал головой. — Грозная ты уж больно.
        — Уж какая есть, государь, — рассмеялась Медуница, блеснув на загляденье белыми и ровными зубами.
        На лице Искрена сама собой растянулась ответная улыбка, и он восхищённо-задумчивым взором проводил Хозяйку, любуясь её покатыми плечами, длинной гладкой шеей и широкой, но по-женски мягкой спиной. «И чем же только делают этаких девок, — думалось ему. — Кажется вот, хоть в плуг её запряги — потянет…»
        На следующий день отправил он гонца к старшему сыну, что ума-разума в Жаргороде набирался; такие слова князь написал:
        «Приезжай ко мне, сын мой, да престол у меня прими. Крепко устал я и телом, и душою, на покой пора. А ты молод, сил да задора у тебя много, вот и бери бразды правления, а я тебе, коли не будешь чего-то разуметь по неопытности, подскажу, совет дам».
        Прокатились две седмицы, как стопка румяных блинов по блюду да в рот; явился в стольный город старший княжич, предстал перед отцом. Да не один приехал, вёл он за руку девицу — белогорянку. Хороша была красавица: коса долгая, русая, васильковой ленточкой заплетена, на голове очелье из речного жемчуга, а очи пьянящей зеленью дышали из-под скромно потупленных ресниц.
        — Вот, батюшка, невесту себе сыскал, — молвил Велимир с поклоном, а девица следом за ним перед князем склонилась. — Людмилой звать её, сады она у нас в Жаргороде пришла восстанавливать. Благослови на брак!
        Усмехнулся Искрен в усы, а у самого сердце ёкнуло, ознобом покрывшись: мысль о Медунице орлиной тенью разбивала его покой.
        — Отчего ж не благословить, коли девушка хорошая, — проговорил он, заглядывая Людмиле в чистые, кроткие глаза.
        Поговорили они обстоятельно о делах: свадьбу Велимира на середину осени назначили, а следом за нею — его восшествие на престол; затем отобедали, и объявил Искрен за столом своим приближённым, что с передачей правления сыну всё решено.
        В саду опять устремился князь на звук голоса Медуницы, певшей песню за работой. Очищая цветник от сорной травы, низко склонялась Хозяйка, и Искрен залюбовался ею из укрытия. Давно такого жара не чувствовал он при виде женщины. «Вот же леший меня, старого, под ребро толкнул», — думалось ему.
        — Будет тебе за деревом прятаться, государь, — усмехнулась Медуница, прервав песню. — Не таись, как тать: чай, я не сундук с золотом. Чего так смотришь, девицу в краску вгоняешь?
        — Ты дороже сотни сундуков. — Смущённо выйдя из-за клёна, Искрен приблизился к синеглазой владычице сада. — Соскучился по тебе, вот и гляжу. А ты даже в покои мои не зайдёшь, не поговоришь со мною.
        Насмешливо сверкнула Медуница колокольчиковыми очами, повела бровью.
        — А за каким делом мне к тебе заходить, княже? Я просто так болтать не привыкла, да и что люди подумают про нас с тобою?
        — Эх! — Искрен вздохнул, а сам воровато потянулся к соблазнительному плечу Медуницы, но тут же отдёрнул руку, словно от кипятка, едва заметив суровое движение её бровей. — Да я б, девица, и рад по закону на тебе жениться, только на что я тебе нужен-то? Стар я и болен, помру скоро. Вдовицей останешься…
        — Да какой же старик ты? — усмехнулась Хозяйка, а у самой в очах проступил какой-то новый блеск — медово-хмельной, жаркий, бабий. — Вон, глянь — и не сед почти, станом прям, как тополь, в плечах твёрд и широк. А хвори в тебе нет никакой, здоровее быка ты, государь.
        — Язва меня злая снедает, девонька, — покачал головой Искрен. — То отступит, то опять пожирать меня принимается… Подлечила меня в прошлый раз княгиня Лесияра, да надолго ли болезнь отступила? Не знаю.
        — То не язва у тебя была, владыка, — подойдя к князю вплотную, молвила Медуница тихо и серьёзно. — Хворь куда более страшная тебя снедала, да только нет её в тебе теперь ни капельки. Уж я-то вижу.
        — Откуда тебе ведомо про сие? — За шиворот князю жутковато скользнула горсть холодных мурашек, и он утонул в пронизывающих, всезнающих глазах девушки.
        — Чувствую в тебе следы боли, — ответила та. — Большой боли. Язва — это одно тёмное пятнышко, а у тебя… — Медуница изобразила пальцами нечто разветвлённое — какой-то шевелящийся клубок мерзких, скользких гадов. — У тебя по всему телу хворь разнеслась, и сколько тебя ни лечили, а крошечный очажок всегда оставался, из которого потом всё разрасталось сызнова. Но не тужи, государь, теперь ты чист — от хвори не осталось и следа.
        Кружево солнечных зайчиков обволокло князя и заключило его вместе с девушкой в сияющую, шелестящую оболочку. Земля плыла из-под ног, а сад разрастался до размеров мира — прекрасного, мудрого, спокойного и чистого.
        — Кто же исцелил меня? Уж не ты ли, чародейка? — Искрен осторожно завладел пальцами Медуницы, ласково сжимая их.
        — Ты, государь, — улыбнулась та. — Ты сам себя исцелил — убрал первопричину, по которой хворь сия тебя и поразила. И ничто более не стоит на твоём пути к покою и счастью.
        Звенящая круговерть летнего колдовства неслась вокруг них с шелестом листвы, и князю хотелось застрять в ней навеки, держа руки Медуницы в своих, а в душе ослепительным взрывом вспыхнула догадка… Незримая цепь, которая тянулась к Лебедяне, лопнула, порочный круг порвался.
        — Я держал супругу своей болезнью около себя, — пробормотал он в светлом, пронзительном до слёз потрясении. — Я знал, что сердцем она — не со мною… Давно знал — ещё тогда, когда мой разум отказывался это признавать, а душа уже ведала.
        — Ты хотел удержать её любой ценой, — кивнула Медуница, и её пальцы ласковыми шажками взобрались князю на плечи. — И она была готова принести в жертву всё… И своё счастье, и свою жизнь. Ты поступил правильно, отпустив её.
        Удивления уже не осталось, оно всё сгорело на чудесном летнем пламени колокольчиковых очей, глядевших прямо в душу Искрена и читавших там правду.
        — Ну, коли ты всё знаешь, так скажи мне, мудрая моя, где же мой покой и счастье? — Губы Искрена шевельнулись в тёплой близости от уст Медуницы.
        — Тебе и так это ведомо, — ответили эти мягкие уста, неотвратимые, властные, дышащие волшбой солнечного дня.

***
        Сбылся страшный сон Лебедяны: чёрная тьма, закрывшая полнеба, унесла Искру на войну, а ей оставалось только ожидание. Решение вспыхнуло мгновенно: она должна была встретить любимую, как верная супруга — дома, а потому поселилась со Златой в горном домике. Лесияра пыталась убедить её остаться во дворце ради безопасности, но Лебедяна была тверда. К тому же жилище Искры располагалось в такой глубокой горной глуши, что можно было почти не опасаться прихода врагов туда.
        — Супостат лезет на нас с двух сторон, — сказала Лесияра. — С запада — навии, а по землям Светлореченского княжества идёт Павшая рать. При малейшем подозрении на опасность сразу возвращайся с дочкой во дворец, а пока тебя будут охранять мои гридинки.
        Приставив к Лебедяне телохранительниц, белогорская княгиня отпустила её. Потянулись полные сумрака дни, похожие на ночи: дружинницы несли свою службу, попутно помогая Лебедяне по хозяйству — приносили дрова, съестное и воду, расчищали снег около домика. Княгиня Светлореченская коротала время за стряпнёй и рукоделием, учила дочку первым нехитрым домашним делам: замесить тесто, заштопать дырку, вышить простенький узор по подолу рубашки… Может, и маловата была ещё Злата для всего этого, но чем-то занять ребёнка следовало. Мрак снаружи навис гнетущим пологом, а стоило взять в руки белогорскую иглу, как леденящий страх улетучивался, душа наполнялась тёплым, как пирог, покоем, а надежда на добрый исход возвращалась.
        Снегопады часто заваливали домик до самой крыши, и кошкам-охранницам приходилось работать лопатами до седьмого пота. Набивая снегом вёдра и бадьи, Лебедяна ждала, пока он растает в домашнем тепле, а потом этой чистой живой водицей умывалась и ополаскивала волосы и себе, и Злате. В её косе опять засеребрились седые ниточки горя, и она лишь грустно улыбалась, тая вздох и смахивая слезинку: любимые руки, способные прогнать призрак осени, были сейчас далеко и держали меч.
        Завеса угрюмых туч не рассеивалась, почти полностью стирая грань между днём и ночью. Наступление утра можно было угадать лишь по тускло-серому свету, едва просачивавшемуся сквозь этот плотный полог; время от времени Лебедяне чудился какой-то гул — не то громовые раскаты, не то горные обвалы, не то грохот и лязг далёких битв… Нутро отзывалось тревожной дрожью, а мысли легкокрылыми птицами летели к Искре.
        — Матушка, а куда делось солнышко? — спросила дочка, робко ёжась и устремив большие тёмные глаза к мрачному небу.
        — Его украли злые тучи, — вздохнула Лебедяна.
        — А оно вернётся? — Злата набрала горсть снега и катала в ладошках плотный шарик.
        — Непременно, моя родная, — улыбнулась Лебедяна. — Тётя Искра отправилась вызволять его из плена.
        Ей не хватало духу рассказать дочке правду, а потому слово «родительница» в отношении Искры она пока держала за зубами. А Злата, вперив в неё темноокий взор, вдруг спросила:
        — А тётя Искра будет нам теперь вместо батюшки?
        Знакомые до оторопи карие глаза смотрели с детского личика пронзительно и испытующе, вызывая у Лебедяны холодок и слабость под коленями, и она, присев на корточки, погладила дочку по головке.
        — Да, дитя моё, — сорвался с её дрожащих губ устало-растерянный шёпот. — А ты скучаешь по батюшке-то?
        — Не знаю. — Малышка потупилась, грея в ладошках снежный комочек и уплотняя его до каменной твёрдости. — Я не помню его лицо.
        Прижав дочку к себе, Лебедяна гладила её золотую косичку, а в груди трепетала вера: вот она, тропка к правде, прямая и верная. Злата не поскользнётся, не ушибётся, вступив на неё, нужно было лишь подождать совсем чуть-чуть — до весны. Может быть, уже грядущей, а может, следующей.
        — А чего это ты снежок катаешь? — подмигнула Лебедяна, справившись с волнением. — Никак, в матушку нацелилась бросить, безобразница?
        Уголки губ дочки шаловливо дрогнули в улыбке, а в глазках зажглись искорки озорства.
        — Да! — воскликнула она, отбегая и замахиваясь.
        Места для игр около домика было мало, и они перенеслись вниз, в заснеженную долину реки. По долгу службы дружинницы отправились следом, и им пришлось присоединиться к веселью, которое не могла затмить никакая облачная завеса: всё вокруг озаряли сияющие глазёнки Златы, а её смех рассыпался повсюду золотыми осколками.
        — Ах ты, маленькая озорница! — смеялась Лебедяна, уклоняясь от снежков. — Вот я тебя сейчас! Вот я тебя…
        И тут же ахнула: обжигающий комок снега расплющился об её лицо и залепил глаза. Пока Лебедяна отряхивалась, Злата заходилась в звонком хохоте, прыгая и размахивая руками.
        — Ну-ка, Иволга, отомсти этой егозе за госпожу, — шутливо обратилась княгиня к ближайшей дружиннице.
        В девочку полетел целый град снежков, и она со смехом бросилась наутёк, но скоро споткнулась и шлёпнулась в сугроб.
        — Ну что, получила? Получила по заслугам? — веселилась Лебедяна.
        Вытащив Злату из сугроба, она закружила её на руках, окрылённая тугим, переполняющим сердце восторгом. Ноги подкосились не то от счастья, не то от тяжёлой зимней слабости, и княгиня вместе с дочкой сама рухнула на пышную снежную постель. Злата хохотала взахлёб, бултыхалась и взрывала холодную белую пыль вокруг себя, а кошки-охранницы с детским задором швыряли снежками друг в друга. Только Искры рядом не хватало… Стряхнув снег с бровей, Лебедяна подавила в груди вздох.
        Студёной рекой тянулась вереница сумрачных дней, пока однажды утром они не проснулись от слепящего света, лившегося в оконца. Злата тёрла слезящиеся глаза и радостно прыгала:
        — Солнышко! Солнышко вернулось! Тётя Искра его спасла!
        Отвыкшим от света глазам было невыносимо больно смотреть на горный снег, и Лебедяна с дочкой вышли под расчистившееся небо только через пару часов. Ветер приносил тонкий, щемяще-пронзительный, еле различимый дух весны, гладя щёки княгини с нежностью лепестков кошачьей белолапки [32 - кошачья белолапка — вымышленное название белогорской разновидности эдельвейса], и слёзы катились горячими ручейками.
        — А скоро тётя Искра вернётся? — прозвенел голосок Златы.
        — Скоро, счастье моё, — вздохнула Лебедяна, прижимая дочку к себе и подставляя закрытые веки поцелуям соскучившегося по земле солнца.
        Ожидание пело натянутой струной, а светлое небо пророчило близкую встречу. Хрустальные бусины дней нанизывались на нить радости, и Лебедяна вздрагивала от каждого стука и скрипа, выглядывая в окошко: не Искра ли это возвратилась? Когда порог домика переступила княгиня Лесияра, сердце Лебедяны горестно дрогнуло: никогда прежде она не видела свою родительницу такой постаревшей. Цвет спелой ржи в прядях её волос вытеснила мертвенная изморозь седины, а в улыбке сквозила усталость.
        — Ну, как вы тут, мои родные?
        Лебедяна бросилась в раскрытые объятия Лесияры и прильнула к холодным пластинкам брони на её груди, а повелительница женщин-кошек подхватила на руки подбежавшую внучку.
        — Всё, мои девочки, всё закончилось. Войне конец, — ласково шептала она, целуя обеих. — Нам осталось совсем немного — выпроводить навиев восвояси.
        Один-единственный вопрос горел в сердце Лебедяны, и Лесияра прочла его в глазах дочери.
        — Уже совсем скоро Искра вернётся домой, — улыбнулась она. — Но можно устроить ей и отпуск на пару деньков, чтоб она могла с вами повидаться.
        — Благодарю тебя, государыня. — Лебедяна прильнула головой к плечу родительницы.
        Принесла белогорская княгиня и скорбную весть. За возвращение в небо солнца пришлось заплатить очень высокую цену: в четвёрку, пожертвовавшую своими жизнями при закрытии Калинова моста, вошла Светолика. Благодаря ей Злата сейчас подставляла личико солнечным лучам, сидя у окошка, и в груди Лебедяны гулко отдалось эхо пронизывающей боли, а горло на несколько мгновений стиснулось в незримой удавке.
        — Сестрицы Светолики больше нет… Ты возлагала на неё такие надежды, государыня, — смахивая слёзы, сдавленно пробормотала она. — Светолика была рождена, чтобы стать правительницей Белых гор… Такая умница, такая труженица! Это несправедливо!
        — Так распорядилась судьба, — вздохнула Лесияра. — Я хотела пойти вместо неё, но… Обстоятельства неодолимо сложились против этого. Судьбу не обманешь.
        — Что же теперь будет? — Горечь дурманным зельем разливалась в крови, и яркий свет дня для Лебедяны померк, а все слова сыпались пустой, глупой, ненужной и неуместной шелухой.
        — Огнеслава справится, — молвила Лесияра, улыбаясь с тусклым, усталым прищуром.
        — Честно говоря, не представляю её себе на белогорском престоле, — вздохнула Лебедяна. Нужно было хоть о чём-то говорить, чтобы обжигающе-ледяная сосулька скорби, вонзившаяся под сердце, понемногу растаяла. — Ведь она же совсем далека от государственных дел…
        — Ум и способности у Огнеславы не хуже, чем у её сестры. — Лесияра подошла к окну, снова подхватила Злату на руки и с нежностью потёрлась носом о её щёчку. — Надо их только направить в нужное русло. Ничего, втянется. Всё будет хорошо, дитя моё.
        Она не осталась на обед: дела звали. Лебедяна поставила на стол ещё горячий рыбный пирог, отмякший под подушками, и созвала телохранительниц; щедро отрезая куски и подавая их кошкам, она улыбалась в ответ на их почтительные поклоны, а её душа была сдавлена весенним льдом, словно холодная река. Хотелось плакать от прозрачности воздуха и светло-зеркальной выси неба, оплаченной четырьмя жизнями, в том числе и жизнью сестры. Кусок не лез Лебедяне в горло, и она, очистив для дочки ломтик рыбы от костей, выскользнула из дома.
        Как она могла отблагодарить самоотверженную Четвёрку? Некому уже было поклониться, припав к ногам и обняв колени, разве только пустить по ветру песню, чтобы та облетела всю землю и рассыпалась мерцающими слезинками. Эхо подхватывало голос Лебедяны на свои прозрачные крылья и уносило к небу, а в груди оседали блёстки утешительного инея.
        Обернись, душа, белой птицею,
        Стань подругою ветру-страннику,
        Расчеши ему кудри буйные,
        Жемчугами звёзд перевитые.
        Расскажи, душа, рекам боль мою,
        Да излей её всю до донышка:
        Полной мерою я пила её,
        Горькой мерою, неизбывною.
        Ты рассыпь её по лесам-лугам,
        Да по клеверу медоносному,
        Припади, душа, грудью к травушке,
        Сладких рос испей хмель предутренний.
        Как мороз побьёт рожь несжатую,
        Так и в косы мне иней просится.
        Серебрится боль нитью белою,
        Клюквой в снег уйдут губы алые.
        Ты лети, душа, над вершинами,
        Разыщи вдали поле бранное;
        Упади слезой, снегом утренним
        В неподвижные очи воинов.
        Ветер, обдувая щёки Лебедяны, студил на них тёплые солёные ручейки, а на плечи ей опустились руки дружинницы Иволги:
        — Не кручинься, госпожа. Скоро и радость придёт.
        Чёрными собольими дугами гнулись брови Иволги, светлой лазурью сияли пронзительные, ясные очи, хищный вырез ноздрей точёного носа пленял нервным изяществом очертаний, а из-под шапки вились тугие русые кудри; смотрела она на княгиню до мурашек пристально, ласково. Хороша была кошка, да сердце Лебедяны навек принадлежало кареглазой мастерице золотых дел.
        — Придёт, куда ж денется, — освободив вздохом стеснённую грудь, улыбнулась Лебедяна.
        Не заставила себя долго ждать радость — всего два дня пролетели, как два лебединых крыла. Как всегда, чтобы не скучать, кошки-охранницы занимали себя делами: белокурая Бузинка выстругивала ножом игрушки для девочки — деревянных зверушек и птиц, кучерявая и темноволосая Денница плела корзинку, а Иволга отправилась за дровами. Злата, прильнув к плечу Бузинки, не сводила зачарованного взора с рождающегося из куска дерева медвежонка; из-под ножа сыпались золотистые стружки, а кошка рассказывала малышке:
        — Медведь-берложник, лесной хозяин, всё ест. Рыбу ловит, гнёзда птичьи разоряет. Ягоду любит разную, орехи, грибы. Яблоки да груши лесные тоже уважает… Сперва падалицу съест с земли, потом к веткам тянется. Зверь умный: коли деревце тонкое и сломаться под ним может, он на него не полезет, а трясти будет, чтоб плоды наземь сыпались. Встанет на задние лапы, передними упрётся и трясёт. Лапища у него хоть и большая, да ловкая: ежели в дупле соты медовые отыщет, выковырнет так осторожно, что даже не поломает.
        — А медведь злой? — спросила Злата.
        — Не бывает злых или добрых зверей, дитятко, — ответила Бузинка, кончиком ножа кропотливо вырезая круглое медвежье ухо. — Всякая тварь, чтоб выжить, себе пропитание ищет, а с врагом сражается не со зла, а по надобности. Но сердит порой бывает топтыгин, это правда. Вспыльчив, но отходчив. Взбесится да и остынет тут же. А ежели испугать его, понос у него случается. — Бузинка усмехнулась, стругая у деревянного зверя под хвостом. — И у людей такое бывает порой… «Медвежьей болезнью» сию неприятность кличут. А вот случай был один, помню… Родительницы мои около леса живут, сад яблоневый держат. Повадился, значит, к ним медведь лазать за яблоками: ночью заберётся, яблоню обтрясёт и хрустит плодами, лакомится — только чавканье в саду стоит. Садовые-то яблочки сладкие, а лесные — кислятина, а медведь на сладенькое падок. Жалко моим матушкам стало трудов своих, взяли да и обобрали все плоды с деревьев. Пришёл ночной тать, глядь — а яблок-то и нету, собраны все. Осерчал он — две яблони поломал, забор повалил и на крыльцо нагадил. Вот так вот отомстил. Держи. — И Бузинка вручила Злате готового медвежонка.
        С улыбкой слушая этот рассказ о медвежьих повадках, Лебедяна вышивала у окошка. Тем временем вернулась Иволга с большой вязанкой дров; сложив её на кухне около печки, она сняла рукавицы и заткнула их за пояс — румяная с холода, статная да ладная. Кладя стежок за стежком, поглядывала Лебедяна на ставшие привычными и родными горные склоны, на затянутое снежно-серой, полупрозрачной облачной пеленой небо — уже обычной, а не насланной врагом. «Тогда и начнёшь ценить простой свет дня, когда он померкнет», — думалось княгине Светлореченской.
        Иголка вонзилась в палец, в льняную ткань впиталась брусничная капелька крови, но Лебедяна не почувствовала боли: по тропке к дому шагала Искра, волоча перекинутую через плечо тушу горного барана. Кольчуга и латы на ней тускло серебрились, потрёпанный плащ колыхался тёмными складками, а из-под надбровных щитков шлема блестели родные карие глаза. Лебедяна выскочила на крыльцо и замерла, прижав руки к разрывающейся груди и шатаясь — в чём была, даже без полушубка.
        — Здравствуй, лада, — прозвучал любимый голос. Его лёгкая охриплость, как налёт инея, шероховато и непривычно коснулась сердца княгини.
        Крякнув, Искра сбросила добычу наземь и достала из-за пояса чуть смятый пучок подснежников. Сближение до поцелуя произошло мгновенно, обжигающе-морозно; от горной стужи Лебедяну защищали крепкие объятия самых нужных на свете рук, а цветы щекотали щёку, дыша весенней свежестью и светлой грустью. На крыльцо вышла Иволга, окинув Искру внимательно-холодным, изучающим взором, и та нахмурилась:
        — А это ещё кто?
        — Государыня настояла на охране, — поспешно объяснила Лебедяна. — Это Иволга, а в доме — Бузинка и Денница. Они мне и в хозяйстве здорово пособляют.
        — Ну, коли так, то ладно. — Искра сняла шлем, открыв изрядно заросшую тёмной щетиной голову.
        Коса скользнула ей на плечо, и в прядях цвета собольего меха Лебедяна увидела первые серебристые ниточки. А Искра задорно свистнула:
        — Эй, сестрицы! Я не с пустыми руками… Раз уж вы тут — айда сюда, барашка освежевать да зажарить надобно. Мяса всем хватит. А я пока себя в порядок приведу.
        Покушать кошки всегда любили, а потому сразу же высунулись из домика — облизывающиеся, с хищным блеском в глазах. Они подвесили тушу на деревянной перекладине во дворе, уважительно качая головами и хваля удалую охотницу: у барана была точным и мощным движением свёрнута голова, а шкура осталась целёхонькой — ни раны от стрелы, ни следа от кошачьих клыков.
        — Истопи-ка баньку, родная, — шепнула Искра, пощекотав Лебедяну губами за ухом.
        Пока охранницы, вооружившись кинжалами, возились с бараньей тушей, Лебедяна не жалела дров на растопку печи-каменки в тесной бане, притулившейся на заднем дворе кургузой пристройкой. В доме слышался весёлый визг: это Искра кружила дочку на руках и подбрасывала её к потолку, целуя и осыпая нежными словами.
        — Ах ты, золотце моё, яхонт мой драгоценный… Не забыла меня, сердечко моё родное?
        Злата, обвивая ручонками её шею, спросила:
        — А как ты солнышко из плена спасла, тётя Искра?
        Та чмокнула девочку в обе щёчки, уткнулась лбом в её лоб.
        — Не я одна за солнышко сражалась, радость моя. Не я одна…
        На снегу под тушей барана ярко алела кровь. Кошки вручили Лебедяне состриженную шерсть:
        — Вот, госпожа, на рукавички да ноговицы для Златы сгодится.
        Парилась Искра долго, всласть: дружинницы уже успели выпотрошить барана и развести во дворе костёр, чтобы зажарить его целиком. Съедобные потроха переложили льдом и оставили снаружи, около дома, дабы было потом из чего варить вкусную похлёбку.
        — Ух!
        Искра, розовая и блестящая от пота, выскочила из бани нагишом и принялась растираться снегом, а Злата изумлённо глазела на неё, прильнув к окошку. Искра подмигнула ей и с рёвом расплющила о свою грудь большую пригоршню снега. Лебедяна в надетом внакидку полушубке с улыбкой наблюдала, как та приплясывала босиком, рычала и хохотала; потом она скользнула следом за кареглазой кошкой в предбанник и поставила на столик чашку с пенным отваром мыльного корня.
        — Хм… Затупилась малость, — промычала Искра, попробовав бритву на ногте.
        Пока она точила и правила лезвие на ремне, Лебедяна с наслаждением ощупывала её туго налитое силой тело, закалённое в битвах. Пальцы наткнулись на бугорок нового шрама от стрелы, и сердце содрогнулось, пройдя сквозь холодный призрак боли.
        — Всё, ладушка, кончена война, — ласково молвила Искра, покосившись на неё через плечо. — Сейчас мы только навиев к старому проходу, что за Мёртвыми топями, проводим — да и сами по домам.
        Лебедяна держала зеркальце, пока Искра с треском соскребала с головы длинную щетину; когда подошёл черёд затылка, она взяла у женщины-кошки бритву:
        — Давай, помогу.
        Искра чуть нагнула голову, подставляя затылок под лезвие. Лебедяна брила осторожно и медленно, боясь невзначай порезать, а рука возлюбленной шаловливо тянулась к ней и норовила ухватить за бедро.
        — Прибереги пыл до ночи, — шепнула ей Лебедяна, чмокая в свежевыбритое местечко за ухом.
        Переодевшись во всё новое и чистое, затянув кушак и обувшись, Искра вышла к дружинницам, жарившим барана под открытым небом на вертеле, а Лебедяна с каким-то пронзительным, животным удовольствием прижала к груди заскорузлую от пота и грязи одежду любимой. Отвара мыльного корня оставалось ещё достаточно, и она замочила портки и рубашку Искры в лоханке, плеснув туда немного крепкого щёлока.
        Облачная дымка седыми клочьями висела на горных вершинах, запах костра и жарящегося мяса дразнил нюх, а Злата вертелась около Искры и льнула к ней, то и дело просясь на руки. Истосковавшаяся по дочке мастерица золотых дел не могла отказать ей и сама беспрестанно обнимала, тискала и целовала малышку. Глядя, как они милуются, Лебедяна тонула сердцем в тягучей нежности и смахивала с глаз влажную дымку, заволакивавшую взор и заставлявшую всё вокруг плыть в тёплом солёном мареве.
        — Твоя, значит? — Иволга, поворачивая тушу над огнём, ухмыльнулась Искре.
        Та и глазом не моргнула — продолжала мурлыкать и покрывать быстрыми чмоками личико Златы.
        — Моя, — ответила она спокойно. — И Лебедяна — моя.
        — Так госпожа вроде как замужем, — хмыкнула Иволга.
        — Как только муж ей развод даст — за мной будет, — сказала Искра.
        И это было столь же непоколебимо, как горы вокруг. От кошачьего мурлыканья на ушко Злата задремала, и Искра отнесла её в дом, уложила на печку и укрыла разноцветным лоскутным одеялом. Лебедяна чувственно-плавной поступью приблизилась к возлюбленной, скользнула ладонями по её груди, жарко прильнула всем телом. Губы жадно впечатались в губы, сливаясь в поцелуе.
        — Прибереги пыл до ночи, — подмигнула Искра.
        Горячая струнка натянулась и пела меж ними, соединяла сердца, души и тела. Дружинницы отрезали кинжалами куски баранины и ели прямо у костра вприкуску с печёным луком, чмокая и облизывая жирные пальцы, а Искра в одну кошачью морду умяла целую лопатку. Полуведёрный бочоночек хмельного мёда быстро опустел.
        — Ты надолго, лада? — спросила Лебедяна, прильнув к плечу Искры.
        — Завтра мне уж в войско возвращаться надобно, — ответила та. — На денёк всего отпустили.
        Затаив вздох, княгиня Светлореченская отправилась на речку — полоскать в проруби выстиранное. Всю работу, что обыкновенно делали служанки, она не погнушалась взять на себя, и это было ей в радость: Лебедяна внутренне созрела для перехода к простой, скромной жизни с Искрой в горном домике, а роскошный лоск княжеских дворцов стал её даже тяготить. То, что заставляло сердце биться, а кровь жарко и радостно мчаться по жилам, не требовало пышных обёрток — нечто настоящее, неподдельное, единственно нужное. Она и охранницам стирала рубашки и подштанники; сперва кошки смущались, что госпожа их обстирывает, и предлагали позвать для этой цели девушку-работницу, но Лебедяна отказалась. Руки ломило от ледяной воды, ветер обжигал мокрые пальцы, но она выжимала рубашку возлюбленной до онемения в побелевших кистях. Зато щёки рдели летними маками, и подошедшая Искра белозубо улыбнулась:
        — Красавица моя… Что ж ты сама спину гнёшь и ручки свои белые морозишь?
        — Ежели сидеть сложа руки, этак можно и со скуки скиснуть, — ответила Лебедяна. И лукаво двинула бровью: — А коли работницу взять… Вдруг ты на неё заглядываться станешь? Нет уж, лучше я сама.
        Родные руки крепко обняли её сзади, не давая нагнуться к корзине, а шёпот Искры обжёг ей ухо:
        — Зачем мне работницы, когда есть госпожа, которую я люблю?
        С наступлением ночи, которую они обе так ждали и предвкушали, к ним в постель некстати забралась Злата. Когда послышался топот босых ножек, Лебедяна мягко подавила в себе тихий голос невольной досады, а Искра с неизменной радостью раскрыла девочке объятия; Злата с разбегу влетела в них, и женщина-кошка задула пламя лампы. Юркнув под одеяло и устроившись между двух родительниц, малышка громким шёпотом спросила:
        — Тётя Искра, а я правда твоя?
        Лебедяна затаилась, застыла в неловком холодке. Искра, в шутку ущипнув Злату за носик, усмехнулась:
        — Что ж, слово — не воробей… Мы с матушкой Лебедяной тебе попозже всё рассказать хотели, а оно вот как вышло. Да, родная, ты — моя дочка.
        Во мраке послышался не то писк, не то всхлип, и Злата порывисто обняла Искру за шею. Она прильнула к ней всем тельцем, вцепилась руками и ногами, как медвежонок — не оторвать. Женщина-кошка прижала её к себе с жадной, оберегающей, звериной лаской и замурлыкала.
        — Спи, моё дитятко…
        Ждать пришлось недолго: мурлыканье всегда действовало безотказно, как мощное снотворное зелье. Искра с гибкой осторожностью встала с постели и шепнула:
        — Я скоро, лада. Только уложу её внизу, на печке.
        Она снесла уснувшую Злату к дружинницам, а Лебедяна откинулась на подушку и уставилась в тёмный потолок с мокрой и солёной от слёз улыбкой. Мучивший её день за днём комочек тревоги рассосался: всё получилось само, просто и быстро, как внезапный поцелуй.
        Короткое, как вспышка молнии, «ах» вырвалось у Лебедяны: на постель мягко вспрыгнула огромная кошка с янтарно золотящимися во тьме раскосыми глазами. Пушистая морда защекотала княгиню усами, а широкая лапа многозначительно потянула вверх подол её рубашки. Тысячами ночных мотыльков забилось внутри желание, Лебедяна сбросила с себя всё и открыла свою наготу великолепному зверю, тягуче и ласково урчавшему над нею. Острые сосочки кошачьего языка втянулись, и он горячо и влажно заскользил по телу, а Лебедяна запустила пальцы в густой мех и почесала за чутким ухом. Она не отказала себе в удовольствии переплестись в объятиях с большой, тёплой, мягкой и уютной кошкой; под сердцем выгибала изящную спинку нежность, до колючих слезинок захлёстывая её, когда она чесала пушистый бок и думала: «Это всё — моё, родное». Ей самой хотелось замурлыкать.
        Ночь промелькнула, словно в горячечном бреду. Искра то ублажала Лебедяну в кошачьем облике, то оборачивалась человеком, и тогда княгиня чувствовала под своими ладонями шелковистую кожу её сильной спины. Всё её тело превратилось в звенящую песню наслаждения, и от одного прикосновения сосков Искры из груди рвался крик, а лопатки сдвигались в сладком судорожном изгибе.
        Пробудилась Лебедяна уже одна, и сердце рухнуло в холодную пропасть печали. Неужели Искра уже ушла? До её слуха донёсся плач Златы, и княгиня принялась лихорадочно убирать волосы и одеваться.
        Горные вершины горели янтарно-розовым отсветом зари, в расчистившемся небе висели лёгкие золотые облака; Искра, уже в кольчуге и латах, прощалась во дворе с ревущей в голос дочкой. У неё не хватало духу насильно разорвать цепкие объятия детских рук, и на её лице была написана растерянность.
        — Ну, ну… Не кричи так, котёнок мой. Вон, матушку Лебедяну разбудила…
        — Ты хотела уйти, даже не простившись со мной? — Княгиня подошла к ним, кутаясь в шубку.
        — Ты так сладко спала, лада, что было жаль тебя будить, — виновато улыбнулась Искра. — Долгие проводы — лишние слёзы, сама знаешь… Да не вышло уйти неслышно.
        Злату удалось немного успокоить мурлыканьем, и Лебедяна приняла её с рук Искры.
        — Ты постой, погоди! Я тебе хоть смену чистую с собой дам, — засуетилась она, укладывая дочку на печную лежанку.
        Увязанные в узелок рубашки исчезли в недрах вещевого мешка Искры, и та, прильнув к губам Лебедяны коротким, но крепким поцелуем, растворилась в лучах зари. Умом княгиня понимала, что разлука будет недолгой, но сердце рвалось вслед и роняло на снег кровавые капли-бусинки.
        Со вчерашнего дня осталось много баранины, и обед можно было не готовить, а поэтому Лебедяна занялась шерстью: растеребила, отделила грубую от тонкой, промыла и высушила на горячей печке, прочесала. Бузинка вырезала для Златы белку, попутно рассказывая девочке о повадках этого пышнохвостого зверька; у Лебедяны за работой высохли слёзы, сердце отмякло, и она с улыбкой прислушивалась к разговору.
        Иволга тем временем со стуком поставила вёдра с водой около печки и бросила рукавицы на лавку. С самого утра она была необъяснимо мрачной, её светлые глаза колюче поблёскивали, а губы то и дело кривились.
        — Чего это ты смурная такая нынче? — полюбопытствовала Бузинка. — Не с той ноги встала?
        — Не твоего ума дело, — буркнула та, садясь на лавку и далеко протягивая свои длинные ноги.
        Лебедяна, собиравшая прочёсанную шерсть в кудель, спросила:
        — И всё-таки, Иволга, что тебя снедает? Может, случилось чего?
        — Ничего, госпожа, не случилось, — угрюмо хмыкнула дружинница. — Так, мысли всякие. Не бери в голову.
        Но княгине не давал покоя хмурый вид охранницы, и она стала настаивать:
        — Прошу тебя, Иволга, скажи мне, что тебя мучит? Может, я смогу как-то помочь тебе, утешить или подсказать?
        Та кисло поморщилась, покачивая носком сапога и глядя за окно, а потом устремила на Лебедяну отстранённый и чужой, пристально-колкий взор.
        — Ну, воля твоя, госпожа, только тогда не обижайся. Думается мне вот что… Неправильно это всё как-то.
        — Что неправильно? — удивилась Лебедяна, ощущая смутный укол тревоги.
        — Ну… — Иволга неопределённо взмахнула в воздухе пальцами. — Ты уж не серчай, я что думаю, то и говорю. Не мне тебя судить, однако негоже это — от живого мужа блудить и детей на стороне наживать. По моему разумению, супруг иль супруга судьбой даётся, и узы брака надо чтить. Всем ты, госпожа, взяла — и умом, и красой, и хозяйственностью, и сердце моё к тебе сперва потянулось, а теперь будто бы корёжит меня. Сделанного, конечно, назад не воротишь, но… Душа у меня горит, словно бы стыд какой-то одолевает. Но не за себя мне горько — за тебя. Точно цветок прекрасный увидела, а один лепесток у него оторван…
        С каждым словом Иволги Лебедяна словно погружалась в ледяную воду. Руки повисли, налившись мертвенной тяжестью, а нутро подёргивалось инеем. Кожей княгиня чувствовала, как от холодеющих щёк отливала кровь, а на сердце бурлили сотни горестных и хлёстких слов, не находя выхода сквозь стиснутое комом слёз горло.
        Денница молчаливо притаилась за очередной корзинкой: видно, опасалась вмешиваться в разговор, принявший столь неприятный оборот. Бузинка же, перехватив взгляд Лебедяны, переменилась в лице: на скулах заходили желваки, челюсти сурово стиснулись. Она отложила фигурку, которую вырезала, и поднялась на ноги.
        — Неладно ты, сестрица, поступаешь, — сдержанно проговорила она. — Дитя слушает, а ты такое о его матери говоришь… Выйдем-ка на двор: парой слов мне с тобою перекинуться надобно.
        При виде её туго сжавшихся кулаков Лебедяна заподозрила, какие «слова» белокурая кошка задумала сказать, но подняться и воспрепятствовать не могла: ноги словно отнялись, расслабленные и безжизненные. Иволга с усмешкой и вразвалочку, словно бы нехотя последовала за Бузинкой, а Злата проводила их взглядом, полным недоумения и смутного беспокойства. Некоторое время кошки провели снаружи, за дверью слышалась какая-то возня; сердце Лебедяны гулко вело отсчёт этим мучительным мгновениям, пока наконец Бузинка не перешагнула порог дома — как и прежде, невозмутимая и сдержанная. Только сбитые костяшки на её правом кулаке грозно алели…
        — Ну, про что я рассказывала-то? — Дружинница как ни в чём не бывало улыбнулась девочке, подхватила её и усадила к себе на колени.
        — Как белка орешки на зиму запасает, — пискнула Злата.
        — Ага! Ну так вот, слушай дальше…
        Не утерпев, Лебедяна на подкашивающихся ногах выбралась во двор. Угрюмая, разъярённая Иволга расхаживала из стороны в сторону, прикладывая снег к разбитой губе и распухшей, лиловой скуле. Судя по красноречивым следам стычки, она схлопотала, по меньшей мере, два удара.
        — Прежде чем осуждать меня и вешать на меня клеймо блудницы, Иволга, тебе следовало бы знать правду, — тихо и горько проронила Лебедяна. — Когда я поняла, что ошиблась в толковании знаков судьбы, было уже слишком поздно: я прожила много лет в браке с Искреном и родила ему сыновей. Сначала я оставалась с ним, потому что так предписывал закон, затем — потому что он захворал, и я боролась с его недугом. А моя настоящая судьба в лице Искры всё-таки нашла меня… И случилось то, что случилось. Выходя за князя, я не ведала любви, не знала её вкуса и цвета, не чувствовала её прикосновения к душе. Я думала, что всё так и должно быть… А увидев Искру, наконец полюбила по-настоящему. И пошла за зовом сердца. Правильно я поступила или нет — пусть каждый решает для себя. Я вынесла свою меру боли, выплакала меру слёз и не жалею ни о чём.
        Краткое, звонкое эхо разносило её слова солнечными искрами по снежным склонам, и с каждым звуком тяжесть уходила с сердца. Закончила Лебедяна с улыбкой. Иволга слушала, опуская голову всё ниже, а её богатые, выразительные брови сдвигались всё сумрачнее. Когда княгиня Светлореченская смолкла, дружинница печально промолвила:
        — Ежели по справедливости, то тебе следует гнать меня взашей, госпожа. Тому, что я сказала тебе, да ещё и при ребёнке, нет прощения. Теперь, когда ты сказала правду, позволь сделать то же самое и мне… Сердце моё к тебе бьётся неровно с первого дня, как мы здесь поселились. Разум мне говорит, что всё это — напрасно, но проклятое сердце решило, что прекрасней тебя нет на свете никого. Вот и стала я искать в тебе пороки и изъяны, дабы разлюбить… А ежели ты меня прогонишь, так будет даже лучше: я скорее тебя забуду.
        — Любят, Иволга, вопреки всему — и порокам, и изъянам. — Лебедяна с грустной, горьковатой улыбкой коснулась сильного плеча женщины-кошки — осторожно, словно боясь задеть сердце где-то в глубине. — Любовь не разделяет в человеке хорошее и плохое, а принимает целиком. Но ты права, наверно. Ежели тебе больно рядом со мной находиться, то ступай, я держать тебя не стану, хоть и жаль мне с тобою расставаться: пока жили мы тут, я со всеми вами будто сроднилась. Но ты ещё найдёшь свою судьбу, вот увидишь. А это… пройдёт.
        — Знаю, что не для меня ты, — вздохнула Иволга, осторожно поймав руку Лебедяны и сжав её. — Прости меня, госпожа.
        — Я не держу обиды. — Лебедяна, потянувшись вверх, тихонько поцеловала Иволгу в синяк. — Но для твоего начальства, наверно, я должна написать грамоту о том, что ты не самовольно ушла, а я тебя сама отпустила. Война кончилась, и мне уже не нужно столько охраны.
        От поцелуя Иволга вспыхнула отчаянным румянцем и низко поклонилась.
        — Благодарю тебя, госпожа. Я недостойна такой доброты.
        Взяв в опочивальне письменные принадлежности, Лебедяна набросала несколько строк, поставила подпись и вручила грамоту Иволге. Сомнение и сожаление давили на душу тягучей тоской, и она спросила:
        — Ты точно решила уйти?
        Женщина-кошка почтительно выпрямилась и сухо отчеканила:
        — Точно так, госпожа.
        — Хорошо, — еле слышно вздохнула Лебедяна. — Ну… Тогда прощай. Пускай судьба поскорее сведёт тебя с твоей настоящей суженой.
        Ожидание тянулось нитью пряжи, ложилось петлями, свиваясь в плотную ленту. Сияние весны разгоралось жарче, всё вокруг наливалось соками, и пробуждающаяся земля наполняла кровь своим головокружительным колдовством; вот уже цветник около горного домика освободился от снежного покрова, и Лебедяна старательно очистила его от прошлогодних листьев и стеблей. Навстречу яркому солнцу проклёвывались многолетники, а однолетние цветы княгиня Светлореченская посеяла семенами. Она не решалась применять белогорскую волшбу для ускорения их роста: в глубине души всё ещё гнездился страх. Долгая борьба с недугом Искрена роковым образом подорвала её силы, и теперь Лебедяна боялась тратить подаренную Искрой молодость. Хоть седина и пропала после соития с возлюбленной, но она невольно чувствовала себя дырявым сосудом: сколько ни лей в него — всё неизменно просочится наружу.
        Эту встречу Лебедяне пришлось выносить под сердцем, как дитя. Листая горные рассветы, словно страницы толстой мудрой книги, она добралась наконец до последней главы. Глава эта повествовала о блеске солнца на шлеме, тихих шагах по тропинке, прохладе кольчуги под ладонью и горьковатой, как отвар яснень-травы, усталой ласке дорогих сердцу карих глаз. И снова возвращалась Искра не с пустыми руками: спину ей оттягивал трёхпудовый осётр, которого она волокла, держа за верёвку, продетую сквозь жабры.
        — Добытчица ты моя, — шепнула Лебедяна, снимая с неё шлем и гладя щетинистую голову. — Какой огромный! Куда нам столько?
        — Засолим, — ответила Искра коротко. — Не пропадёт.
        Всё остальное было написано в припорошённых инеем усталости глазах, которые после долгого поцелуя оттаяли и потеплели. Смыв в бане дорожную грязь и наведя блеск на голову, Искра окунулась в ледяную реку, а обед решила отложить:
        — Какая мне еда… Я три дня без сна — просто с ног валюсь, родимые мои. Вздремну чуток сперва, а потом уж и перекусить можно.
        С этими словами она забралась на печную лежанку, обняв пристроившуюся у неё под боком Злату. Лебедяна хотела забрать дочку, чтоб та не мешала родительнице отдыхать, но Искра простонала:
        — Оставь, лада… Пускай. Соскучилась я…
        Кошки-охранницы взялись за осетра, а Лебедяна ходила по дому, согретая тихим счастьем, и не знала, за что схватиться: прясть ли, стирать или, быть может, огненными маками вышить на рубашке свою радость? В итоге она просто села к окошку и замурлыкала себе под нос песню без слов.
        Бузинка оказалась большой мастерицей по заготовке рыбы. Уложив пересыпанные солью и душистыми травами пластики осетрины в бочонок и прижав их гнётом, она поставила это излюбленное яство женщин-кошек в погреб-ледник.
        — Готово, — доложила она Лебедяне. И добавила: — Ну что ж, госпожа… Избранница твоя домой вернулась, война кончилась, опасность тебе более не грозит, а значит, пора нам прощаться. Ежели тебе не трудно, напиши и для нас с Денницей увольнительные грамоты.
        От Лебедяны не укрылся её взор, который с тёплой грустью обвёл деревянный зверинец на полочке. Тут были и медведи, и олени, и волки, и зайцы, а пташек скопилась целая стая… В холостячках покуда ходила Бузинка, но сердцем давно грезила о своём дитятке, оттого-то и привязалась к Злате всей душой.
        — Этот день должен был настать, — вздохнула княгиня Светлореченская. — Грамоты я вам непременно дам, только прошу вас, останьтесь ещё чуть-чуть. Вот пробудится Искра, посидим вместе за столом — тогда и ступайте. Вы мне почти как родные стали, не могу я вас просто так отпустить.
        Кошки согласились. Искра поднялась только к вечеру, когда закатные лучи залили вершины гор тёплым румянцем; нырнув в погреб, она вышла оттуда с бочонком хмельного мёда на плече.
        — Что ж, сестрицы, дозвольте вас отблагодарить за всё.
        Мелкими пташками полетели чарки — одна за другой, прыг-скок… Пришлось Бузинке с Денницей задержаться немного долее, чем «чуть-чуть»: крепкий медок уложил всех кошек. Дружинницы уснули прямо за столом, уронив головы на руки, а Искра, пошатываясь, по-медвежьи облапила Лебедяну и пробурчала ей куда-то в шею:
        — Что-то хмель меня одолел… С устатку, видно. Ладушка, ты меня простишь, ежели я нынче ночью бревном побуду?
        — Иди уж, отдыхай, — усмехнулась Лебедяна.

***
        В цветнике колыхались на ветру маленькие, скромные кустики белолапки. Этот цветок мог расти на суровых, бесплодных скалах, выбирая для себя самые труднодоступные места. В окружении изящных лепестков, покрытых нежной, чуть приметной «шёрсткой», серебрилась пушистая розетка из нескольких шариков — ни дать ни взять подушечки кошачьей лапки.
        Слёзы капали на дубовую столешницу, на которой лежала разводная грамота.
        «Я, Искрен сын Невидов, владыка земли Светлореченской, освобождаю супругу свою Лебедяну от брачных уз. Отныне может она считать себя вольной, аки птица в небе, и дальнейшую стезю себе выбирать по желанию своему. Отпускаю её чистой, ни в чём не повинной, упрёков не возлагаю на совесть её. Дочь Злату отпускаю с нею же. Всё принадлежащее ей носильное платье и все нательные украшения остаются за нею неотторжимо, прочее же имущество оставляю в своём владении. Право именоваться княгиней Светлореченской Лебедяна утрачивает. Искрен».
        Пальцы Лесияры ласково смахнули слёзы со щёк Лебедяны, а та прильнула к тёплым рукам родительницы.
        — Тебе осталось только написать ответ, а я его заверю, — улыбнулась белогорская княгиня.
        Всего одна строчка отделяла Лебедяну от свободы, и дрожащая рука вывела её, поставив закорючку подписи. Случилось то, чего она так ждала, так почему же щёки ей согревали солёные ручейки?
        — Кто же теперь станет его лечить? Как же он… без меня? — Лебедяна зажала ладонью всхлип. — Ведь его хворь может вернуться!
        — Не тревожься об Искрене, дитя моё, — сказала Лесияра. — Отпусти его наконец и сама — так же, как он отпустил тебя.
        С треском порвался пояс, знаменуя расторжение уз; его половиной Лебедяна обмотала свёрнутую трубкой грамоту. Злата с бархатными звёздочками белолапки в волосах пустилась в пляс под песню горного ветра, а повелительница женщин-кошек и её дочь наблюдали за нею в окно.
        — Больше я не княгиня Светлореченская, — вздохнула Лебедяна.
        Её плечи расправились, а грудь дышала свободно, словно она сбросила тяжёлый, многослойный наряд, долгие годы сковывавший её тело.
        — Зато ты снова княжна Лебедяна. — Лесияра нежно прильнула губами к виску дочери.
        — Я будто снова невеста, — улыбнулась та.
        «Княжна Лебедяна» — это звучало молодо, солнечно, по-девичьи звонко; вместо потерянного княжеского венца она надела свадебный — творение искусных и любящих рук Искры. Осень не дохнула серебряным туманом ей на косы, зато принесла ещё две свадьбы, состоявшиеся, к слову, в один день — Велимира и Искрена. Без камня обиды за пазухой Лебедяна поцеловала новую супругу отошедшего от дел князя — садовую кудесницу Медуницу, благословила невестку Людмилу и обняла сыновей.
        — Не осуждайте нас с отцом, родные мои, — сказала она им. — Ваши матушка с батюшкой вступили наконец на свои истинные тропки.

***
        Пляска солнечных зайчиков ласково мельтешила под ногами, звонкая тишина соснового леса дышала смолистой чистотой, земляничная полянка расстилалась душистым ковром. Дарёна металась от ствола к стволу вслед за зовом сердца, которому мерещилась близость чёрной кошки; она была уверена, что по этой траве только что ступали широкие лапы, эту веточку на кусте крушины сломала крадущаяся мимо Млада…
        А вот и черничный сосняк. В шёпоте встречавшихся кое-где осинок Дарёне чудились подсказки: «Млада… Млада здесь была!» Сердце сжималось в пронзительной тоске, рвалось из груди птицей, но глаза были недостаточно остры и приметливы, чтобы засечь призрачное движение где-то в глубине леса. Душа чуяла, что супруга пряталась поблизости, но руки хватали только пустоту, а ноги подгибались, измученные этой бесполезной беготнёй. Колени Дарёны вдавили собой мягкую подушку мха.
        «Где же ты?»
        Сбросив с плеч тяжёлый плащ отчаяния, Дарёна продолжала поиск. Комарьё, сырость и стройные стебельки кукушкиного льна под ногами говорили о близости болота; под чунями Дарёны чавкала влага, а тишина леса тянулась зелёными прядями, будто волосы какой-то сказочной девы…
        Голоса птиц, раздаваясь со всех сторон, сплетались в звякающее ожерелье, которое наматывала на палец Лесная Мать. Матушка Крылинка, бывало, рассказывала о ней вечерами за пряжей:
        «Лесная Мать — хранительница леса, его душа и плоть, его ум и сердце. Без неё невозможно лесу возрождаться; каждое упавшее дерево оплакивает и хоронит Мать, как своё дитя, и после этого на его месте растут новые молодые деревца… Идёшь по ягоды, по грибы — проси у Матери благословение, а после — благодари, иначе в другой раз скроет она от тебя свои богатства. Все духи лесные — у неё в подчинении, выше всех она в лесу».
        Хоть Крылинка и не видела Лесную Мать сама, но предания описывали её как деву ростом с молодую сосну, в платье из мха и с зелёными волосами.
        Исчерпав свои силы, Дарёна опустилась на прохладный черничный ковёр. Стволы тянулись в небо, сосновый покой с мшистой мягкостью обступал душу и манил прилечь, слиться с сырой землёй и стать частью этой тишины.
        «Лесная Мать! Не ты ли прячешь под своим покровом мою ладу?» — сорвался с пересохших губ горький шёпот.
        Бубенцовый звон окутывал Дарёну, в ушах нарастало жужжание, лес словно ожил и заговорил, предвещая появление огромного зелёного чуда… И верно: меж сосен бесшумно скользила дева ростом в несколько саженей, и живое платье из белого и зелёного мха колыхалось пушистыми складками. Смугло-серая кожа женщины отливала болотным оттенком, глаза таинственно мерцали чистым золотом, а волосы длинными шевелящимися плетями развевались меж стволами, опутывая их и обласкивая. Прекрасная великанша склонилась над обомлевшей Дарёной, и на её губах проступила матерински-нежная, сочувственная улыбка. Одно ворожащее движение пальцев — и в горсть к ней потекли со всех сторон ручейки из ягод; не сказав ни слова, великанша вручила Дарёне угощение — чернику с голубикой в кульке из листа лопуха…
        Мягким толчком Дарёна вывалилась из светлой действительности сна в ночную явь. За окном вздыхал сад, и в серебристом сиянии луны она с радостным замиранием сердца разглядела очертания кошачьей головы… Пушистые уши и незабудковые огоньки глаз — это ей вовсе не померещилось, нет! Чёрная кошка смотрела на неё из оконного проёма, нужно было только бежать и скорее ловить, целовать и чесать.
        Выскочив в сад, запыхавшаяся Дарёна никого там не нашла: только яблони грустно шептали ночную сказку, да капельки росы молчаливо серебрились в лунном свете. Тягучее эхо тоски прохладно коснулось сердца, и она, задавив всхлип, вернулась в постель. Сон как рукой сняло, мысли летели в белогорскую даль, в зелёную глубь лесов, где скрывалась сейчас Млада…
        Встала Дарёна с первыми лучами, дурно выспавшаяся и придавленная незримым грузом печали. Недавно по совету матушки Крылинки она начала умываться утренней росой; выйдя в сад и вдохнув рассветную свежесть, Дарёна застыла: перед крыльцом стояла корзинка, полная голубики вперемешку с черникой. На горке покрытых сизым бархатным налётом ягод лежала берестяная записка: «Для Дарёнки».
        Дарёна так и осела там, где стояла: ноги словно подрубило холодящей слабостью. Она отправила щепотку ягод в рот, и их сладость разливалась под нёбом, в то время как тёплая соль слёз щекотала дрожащие губы.
        — Ты чего тут расселась? — раздался озабоченный голос Крылинки.
        Дарёна подняла к ней заплаканное, улыбающееся лицо.
        — Да вот… Млада прислала, видно.
        Крылинка всплеснула руками, подхватила лукошко, прочла записку, а потом с пристальностью настоящего лесного следопыта принялась осматривать сад. Вскоре она обнаружила примятую морковную ботву и отпечаток широкой кошачьей лапы на влажной грядке.
        — Так и есть, побывала здесь Младушка! — молвила она с грустно-ласковыми искорками на дне взора. — Кто, как не она? Хоть и далеко она сейчас, но все её мысли — о тебе, голубка.
        Тоска тоскою, а зародившаяся во чреве новая жизнь требовала вкусненького. Обмыв ягоды колодезной водой, Дарёна умяла за один присест целую миску вприкуску с солёной рыбкой, запас которой всегда хранился в холодном погребе. Вместе с Рагной, находившейся в том же положении, они ополовинили лукошко, а остатки матушка Крылинка высыпала в овсяный кисель. Варила она его к ужину на всю семью, но уже к вечеру горшок опустел: два беременных проглота прикончили его на «раз-два», другим оставив лишь понюхать… Супруга Гораны запивала вкусный киселёк молоком, а у Дарёны ко всему молочному вдруг возникло отвращение: в нём ей чудился гадкий привкус, от которого горло стискивалось, а желудок сжимался в ком и судорожно подпрыгивал.
        — Ну вы, матушки мои, и обжоры, — смеялась Крылинка. — На вас не напасёшься!
        — А что поделать! — вздыхала раздобревшая Рагна. — Дитё в утробе растёт, кушать просит.
        Месяц зарев опрокинул на землю лукошко со щедрыми дарами: подножье лесов покрылось бархатом ягодных ковров, после дождиков лезли грибы. Испросив благословения у Лесной Матери, Дарёна бродила по ягодным местам, но не столько для сбора, сколько в надежде найти Младу. Ведь почти ни одного дня не проходило, чтобы у крыльца не появлялась корзинка грубого плетения или наспех сляпанный берестяной туесок, полный черники, голубики, княженики, лесной малины… Дарёна рассуждала: раз кольцо на Младу не выводило, то можно было попробовать застать её за сбором ягод. Пока поиск не увенчался успехом, но Дарёна не сдавалась. Обходила она и заросли ивняка, из которого Млада плела свои корзинки. Разум понимал, что дело это безнадёжное — ведь не счесть в Белых горах щедрых на ягоды уголков! — но упрямое сердце вопреки всем доводам рассудка звало Дарёну на розыски снова и снова.
        Однажды, бродя по лесной чаще и рассеянно собирая всё, что попадётся под руку, Дарёна наткнулась на лакомившегося малиной медведя. Огромный бурый зверь, не ожидавший её резкого появления из пространственного прохода, был разгневан вторжением в свои владения; у Дарёны отнялись ноги при виде поднявшегося на дыбы лесного хозяина, и она осела в прохладную траву. Ей бы снова открыть проход и шагнуть в него, но тело не слушалось: руки повисли, а ноги мёртво простёрлись, будто сломанные ходули. Ледяная щекотка ужаса лизала ей рёбра, а в голове билась и стучала бабочкой одна мысль: «Млада, спаси!» Пронзительный призыв молнией взметнулся над вершинами деревьев, и через мгновение чёрная тень мелькнула за стволами… Прокатившийся в лесной тиши рык приподнял не только все волоски на теле Дарёны, но и заставил медведя опуститься на все четыре лапы. Перед глазами мелькнула картинка из далёкого детства: тогда она решила, что зверь испугался её самой, но за листвой пряталась рокочущая синеглазая мощь. Это было кое-что посильнее схватки зубов и когтей — столкновение воли. Кошка против медведя — кто победит, кто
отступит? Властелин чащи, оробев, припал на хвост, а потом и вовсе обратился в бегство; после него в траве осталась пахучая лужа.
        Слабость отступила под натиском ошеломляющей радости, Дарёна кинулась следом за чёрной тенью:
        — Млада!
        Уцепиться за этот образ и догнать его с помощью прохода снова не удалось, лишь лесное эхо сиротливо перекатывало возглас Дарёны. Но чёрная кошка услышала зов и пришла на помощь, и это значило только то, что они по-прежнему были единым целым.
        Старая бабушка-ель укрыла Дарёну от дождика. Прячась под шатром из раскидистых лап, та утирала со щёк светлые слёзы, неостановимыми потоками струившиеся по щекам. С быстротекущей изменчивостью погоды то всхлип вырывался из её груди, то смех — так солнце то выглядывает из-за туч, то вновь скрывается за ними…
        Дома Дарёна упала на лавку, облокотилась на стол и обхватила голову руками.
        — Чего это с тобой? — спросила Крылинка, ставя перед нею кружку морса. — Вот, испей-ка… Уморилась, поди.
        Дарёна жадно припала к кружке. Ягодная кислинка смывала ком в горле, но сердце всё никак не могло успокоиться — то принималось колотиться, то замирало и сжималось до темноты перед глазами.
        — Я видела Младу, — пробормотала она.
        — Ой, да неужто? — всплеснула руками Крылинка. — Ты говорила с нею? Как она? Скоро ли вернётся домой?
        — Не знаю, матушка, — прошептала Дарёна. — Она лишь мельком показалась… А потом я опять её упустила.
        А зарев наливался спелым соком, готовый сорваться в подставленные ладони, рдел свежим румянцем и веял прохладой грибного духа. Яблони клонили тяжёлые от урожая ветки, и женщины приступили к сбору; перед закладкой хорошо проветрили яблочный погреб и окурили его дымом яснень-травы, дабы убить гниль. С нижних веток плоды они сняли сами, а вот к верхним требовалось карабкаться по лестнице. Дарёна с Рагной боялись упасть, а матушка Крылинка вздыхала:
        — Подо мной лесенка-то, поди, проломиться может. Надо наших кошек звать.
        Горана со Светозарой пришли им на помощь: забравшись на лестницу, они собирали яблоки в корзины, которые спускали на верёвке вниз. Вдыхая сладкий садовый воздух полной грудью, Дарёна до блеска обтёрла румяное яблоко краем передника и с хрустом впилась в плод зубами — аж сок брызнул. Медовый запах зрелого лета смешивался с духом тёплой влажной земли, цветущей мяты и близящейся осени…
        Яблоки опускали в погреб, переложив слоями соломы с примесью яснень-травы: если без неё урожай в больших прямоугольных корзинах мог долежать от силы до начала зимы, то с чудо-травкой сочными плодами можно было лакомиться до первых дней снегогона.
        — Ох, напеку я пирогов! — обещала матушка Крылинка, подкидывая на ладони румяный плод.
        Рагна с Дарёной облизнулись в предвкушении душистого, сладкого, горячего объедения… Впрочем, яблочные пироги были хороши и в холодном виде.
        Матушка Крылинка раскатывала тесто, Дарёна резала яблоки и вычищала жёсткие серединки с семенами, а Рагна, позёвывая у окна, вязала детские носочки:
        — Умаялась я что-то, утомилась с этим сбором урожая…
        Желтовато-белая мякоть брызгала соком под ножом, и Дарёна за чисткой то и дело отправляла в рот кусочек-другой. Яблочная сладость мешалась в её горле с предосенней горечью, а сердце летело в горы, по лесистым склонам которых скиталась Млада… При мысли о ней в уголках глаз щипало, и из груди Дарёны рвался нежный, жалобный зов: ведь если Млада услышала её тогда, при встрече с медведем, уловив душой грозящую ей опасность, то можно было надеяться, что синеглазая кошка откликнется и сейчас… «Возвращайся поскорее, ладушка», — мысленно просила Дарёна, утирая слезинки.
        Зов тянулся золотой нитью подогретого мёда, которая ложилась на слой яблок на тесте, и летел быстрокрылой птицей от сердца к сердцу. Пирог зрел в печке, а Горана, сидя под яблоней, кормила маленькую Зарянку. Знакомая незабудковая даль синела в глазках дочки, и на губах Дарёны дрожала влажная от слёз улыбка. Взяв у женщины-кошки наевшуюся малышку, она расцеловала её пушистые реснички и прижала кроху к себе.
        Тем временем Крылинка раскланивалась перед пожаловавшей в гости Верховной Девой.
        — Ты как нарочно подгадала, матушка Левкина! У нас как раз пирог с яблоками поспел. Не побрезгуй, откушай с нами!
        — Ну, ежели с яблоками, то не откажусь, — улыбнулась главная жрица.
        Как всегда, она принесла туесок тихорощенского мёда, а её глаза мягко читали в душе Дарёны всё невысказанное. Её грустноватое, как осеннее солнце, сострадание было способно окутать тёплым золотым пологом любое измученное сердце и ласково высушить слёзы.
        — Ну, как вы тут? — Левкина взяла Зарянку на руки, и та даже не пискнула — сонно растеклась в её объятиях.
        Яблоневая крона шелестела над головой жрицы, солнечные зайчики медовыми пятнышками ласкали её волосы и целовали ресницы. Под её взором Дарёна не могла ничего скрыть — даже молчание не спасало от вкрадчивой проницательности этих всезнающих очей.
        — Твоя тоска утолится, дитя моё, — прожурчал успокоительный голос Левкины, ложась в сердце Дарёны яблоневым лепестком. — Млада вернётся в своё время. Но лучше не зови и не ищи её: этим ты только лишаешь её покоя, который ей так нужен. Каково тебе, когда твоя дочка кричит? Разве твоё сердце не рвётся в мелкие клочья от её истошного плача? Нельзя ни спать, ни есть, ни радоваться, ни отдыхать, ни работать… Ты бежишь и успокаиваешь своё дитя. Так и Млада мучается с тобой. Но ведь ты — не дитя! Она чувствует тебя, и лучший способ ей помочь — это даровать покой. А для этого успокойся сама и просто жди.
        — Сколько ещё ждать, матушка Левкина? — вздохнула Дарёна. — Я измучилась в разлуке.
        — В том-то и беда, что ты думаешь о себе, — покачала головой Верховная Дева. — О том, как ТЕБЕ плохо. А ты возьми и подумай о благе твоей супруги! Тишина надобна ей, дабы её душа поскорее исцелилась, оттого она и ушла подальше от всех. Не тревожь её, не кличь, не старайся напасть на её след. Чем тише будет вокруг неё, тем быстрее заживёт её душа, и она вернётся домой.
        Горьким целительным отваром пролились слова Левкины, очищая взгляд Дарёны и открывая ему колкую правду. Неужели она, точно младенец, дёргала и беспокоила Младу, лишая её такой необходимой тишины? Израненная острыми шипами осознания, Дарёна смолкла, и даже кусок пирога не лез ей в горло.
        Улеглись хлеба в золотые снопы; тяжёлое, крупное зерно дышало сытостью, обещая знатные калачи, овёс тоже уродился добрый. Озимые высеяли в срок — намучились все в страде крепко. Дарёну на пашне сморил обморок: солнце ударило в темечко, и она упала в чёрную и жирную борозду, охваченная прохладной лёгкостью дурнотных мурашек. Звенел высокий небосвод, качалась и пела земля, а у души выросли белые крылышки, точно у капустницы. Еле успела Дарёна поймать её… Очнулась она в тени пышных рябин около кромки поля; мокрый платок холодил голову, в теле тёплым киселём разлилась истома.
        — Отдохни, сердешная, — хлопотала над нею Крылинка, доставая из корзины жбан. — Вот, кваску испей. А может, вовсе домой пойдёшь? И без тебя управимся.
        — Нет, нет, матушка, — простонала Дарёна, упираясь локтем в траву. — Ежели я пойду, кто ж работать станет? Рук мало, а дела много…
        Если Рагне на большом сроке было простительно не участвовать в полевых работах, то себя Дарёна не имела права щадить. Серпом и косой она срезала свою тоску на корню, а теперь, шагая по тёплой земле, разбрасывала золотые семена покоя, чтобы всходы поскорее исцелили Младу.
        Тяжёлой гроздью упало лето в корзину, и огненно-пёстрым покрывалом простёрся по Белогорской земле месяц хмурень [33 - хмурень — сентябрь]. В лукошках, что появлялись около крыльца, алела теперь осенняя ягода — брусника, клюква; порой Млада подкидывала свежепойманную птицу и рыбу, и от этой заботы сердце Дарёны согревалось нежностью, а взгляд увлажнялся солёной пеленой. В листопаде Рагна разрешилась от бремени близнецами, как и предполагала; роды проходили трудно, супруга Гораны потеряла много крови, но целительный свет Лалады из рук оружейницы спас её. Растянувшись на соломенной лежанке в бане, полотняно-белая, измученная Рагна с усталой лаской поглядывала то на одну, то на вторую дочку, которые пищали и мяукали по бокам от неё.
        — Ну что, лада? Хочешь не хочешь, а одну из них мне кормить, — шевельнула она в полуулыбке серыми губами. — У тебя Зарянка на сиське висит; двоих ты ещё потянешь, а вот третье дитё лучше мне отдай. Быть ему белогорской девой.
        — Добро, — кивнула Горана, с теплом во взоре склоняясь над супругой и новорождёнными дочками. — Пускай дева растёт, красавица да рукодельница.
        За оконцем бани шелестел дождь, мокрый сад ронял жёлтую листву, закрома ломились от хлеба, а обе родительницы, приложив к груди по малышке, праздновали осень «урожаем» детей. Та, что отведала молока Гораны, получила имя Воля, а будущая белогорская дева стала Горлицей.
        Катился годовой круг, позвякивая днями-бубенцами, и вот — прикатился к первой пороше. Кончились полевые и огородные дела, засели женщины за ткацкий стан. Много Дарёна полотна наткала супруге на рубашки, да вот только от самой Млады пока оставались лишь кошачьи следы на первом, полупрозрачном снежном покрове. Каждое утро с затаённой щемяще-сладкой грустью на сердце выглядывала Дарёна на крыльцо — не лежит ли там очередная связка рыбы? Завидев гостинцы и отпечатки лап, она бросалась к ним, любовно изучала, касалась пальцами холодного белого кружева. Каждая вмятинка от кошачьего пальца была родной и любимой — обнять бы, запустить руки в чёрный мех, уткнуться в тёплый бок, заурчать от переполняющей сердце нежности… Но пока не позволяла кошка поймать себя в объятия, и Дарёна, памятуя о словах Левкины, старалась не беспокоить Младу своими слезами и поисками.
        Но тяжко висело на душе ожидание, уходя в серую вьюжную даль зимней дорогой — ни конца, ни края не видать. Как его вытерпеть, как допить до дна рябиново-терпкую тоску? Продышав в морозных узорах дырочку, Дарёна выглядывала на залитый солнцем двор и сад, сверкающий нарядом из инея, а Зарянка уже вовсю ползала по горнице — успевай только ловить, чтоб не ушиблась. Вытаращив незабудковые глазёнки-пуговки, она с удивлением познавала мирок, ограниченный стенами дома; вдобавок к грудному молоку она с удовольствием кушала разваренную и растёртую в кашицу рыбу, печёные яблоки, перетёртые овощи, овсяное толокно. Ела всё, что ни дадут, нос ни от чего не воротила, а росла как на дрожжах, чем и радовала всё семейство. Когда резались первые зубки, малышка слегла с жаром и плакала без остановки, но примочки с водой из Тиши скоро уняли боль, и к середине зимы Зарянка щеголяла парами нижних и верхних резцов.
        Миновала Масленая седмица, солнца прибыло, заговорили серебряными голосами ручьи, а на ветках хвастались чёрными лоснящимися кафтанами грачи-щёголи. Месяц снегогон одел землю в блестящий панцирь наледи; пускай и выглядели голые деревья неказисто, но солнечные дни, сливаясь в сверкающее ожерелье, пробивали тропинку к лету. Хоть и неудобно Дарёне стало с огромным животом, однако она себя не жалела: хлопотала по дому, стряпала, стирала, полоскала бельё. Если зимой полоскать приходилось в проруби, то сейчас, когда на реках тронулся лёд, она выбирала для этих нужд небольшие ручьи: так удобнее было подступиться к воде. Проваливаясь ногами в талый ноздреватый снег, Дарёна щурилась от слепящего солнца, а руку ей оттягивала большая корзина с выстиранными вещами. Едва она поставила её на берег и достала рубашку Гораны, чтобы окунуть её в сверкающие струи, как живот мощно опоясала боль.
        — Ой-ёй-ёй, пресветлая Мила, пособи, — взмолилась Дарёна, согнувшись в три погибели и пыхтя.
        Бельё так и осталось у ручья, и забирать его пришлось потом матушке Крылинке. Переступив порог дома, Дарёна навалилась плечом на дверной косяк.
        — Матушка!… Рагна!… — позвала она сдавленно. — Началось, кажись…
        Это был второй раз, и теперь Дарёна знала, чего ожидать. Лёжа на соломе с раздвинутыми в стороны ногами, она то проваливалась в угольный мрак боли, то выныривала в явь, к сосредоточенным лицам Крылинки и Рагны.
        — Пой, Дарёнушка, полегче станет, — подсказала ей супруга Гораны. — У тебя в тот раз хорошо вышло…
        Та и хотела бы, да слова всех песен рассыпались ворохом сухих листьев, и память зияла чёрной бездной, как разинутый в муке рот. Была бы Млада рядом — и эта холодная пустота уютно заполнилась бы пушистым урчащим комочком нежности, но сейчас Дарёна могла лишь мычать себе под нос, ощущая, как твердь неумолимо, безнадёжно уплывает из-под неё. Получалась не песня, а жалкий, прерывистый стон, в котором ни ладу, ни складу не угадать. В какой-то миг сердце съёжилось от стылого веяния безысходности: ей не пережить этих родов…
        — Не могу, — проскрежетала она зубами. — Не идёт песня…
        — Ничего, ничего, сейчас я тебе боль-то уберу, — склонилась над нею Крылинка.
        Её тёплые пухлые ладони легли на живот Дарёны, и стало легче. Чудеса творили эти руки: чернильный полог боли с кровавыми прожилками-сполохами сполз с сознания, и Дарёна вздохнула свободнее. Однако ж всё равно иссушенная тоской по Младе душа не выпускала росток песни, и не было Дарёне убежища в светлом чертоге забвения, в который она умудрилась нырнуть во время рождения Зарянки. Сейчас приходилось всё чувствовать в полной мере.
        — Давай, голубка, пой с нами, — ободряла Крылинка. — Всё полегче будет…
        Ой, люли, ой, люли,
        Прилетели журавли.
        Крылья их серeньки,
        Шейки их длиннeньки,
        Бочку мёда им поставлю,
        Бочку крепкого поставлю —
        Пусть промочат горлышки,
        Пусть почистят пёрышки,
        Да на крыше — где повыше —
        Вьют для деток гнёздышки.
        Плывя на волнах этого ласкового мурлыканья, Дарёна начала понемногу подтягивать:
        Как во светлом во бору
        Шум да гомон поутру:
        По тропинке шла девица
        Да несла мешок пшеницы,
        Звать её Любавой,
        А мешок — дырявый.
        Шла по тропке день-деньской —
        Донесла мешок пустой.
        А у нас — полнeнько,
        Дитятко близeнько.
        Добру сказочку скажу,
        Алый пояс развяжу,
        Узелки все — врозь!
        Все метёлки по светёлке
        Пляшут вкривь да вкось!
        А у нас всё пряменько,
        Скоро будешь маменька.
        Дарёна унеслась душой в песенный перезвон сосен, а когда открыла глаза, до её слуха донеслось писклявое мяуканье младенца.
        — Как дитятко назовёшь? — мягко проворковал голос Крылинки.
        На ресницах Дарёны висела звенящая истома: похоже, ей снова удалось забыться в песне. Тело уже не помнило боли, а на груди попискивало родное существо с мокрой темноволосой головкой. Черт приплюснутого личика ещё не разобрать, но в припухлых щёлочках век уже поблёскивали синие яхонты глаз — как у всех в роду Черносмолы.
        — Незабудкою назову её. — Язык еле ворочался в пересохшем рту Дарёны, а в груди ещё перекатывались отголоски песни. — Кто хоть раз её увидит — уже никогда не сможет забыть.
        — Ох и краса неземная вырастет! — добродушно проквохтала Крылинка, возвышаясь над лежащей Дарёной большой горой, покатой и округлой, как Нярина.
        С второй дочкой Дарёна познала все прелести кормления. Насколько спокойной была Зарянка, настолько крикливой и привередливой оказалась её младшая сестрица; Незабудка просила грудь несколько раз за ночь, но сосала помалу — скорее, просто хотела удостовериться, что матушка рядом. Из-за этого Дарёне приходилось спать урывками, а днём не очень-то приляжешь — дел домашних невпроворот, не взваливать же всё на Крылинку! Рагна тоже кормила, но Горлица будила её всего пару раз за ночь, да и сон у неё от природы был хороший — покормив дочку, супруга Гораны тут же засыпала снова. У Дарёны с этим всё обстояло не так просто: разбуженная, она могла ещё некоторое время маяться в постели, иногда вплоть до следующего крика малышки.
        Недосып сдавливал голову, словно плотно сидящий шлем, на веках постоянно висела тяжесть, и за месяц такой жизни Дарёна погрузилась в неотступный, нескончаемый бред. Сквозь его завесу изредка вспышками пробивалась явь; руки выполняли в полузабытье привычную работу, Дарёна ходила, ела, что-то бормотала, с трудом понимая, что ей говорят. Заслышав чей-нибудь голос, она вздрагивала, и с её глаз с жужжанием сползала искрящаяся глухая пелена.
        — Ась? Чего? — переспрашивала она, не расслышав с первого раза.
        Плавая в вечном полусне, она бредила подушками и перинами: те толклись вокруг неё стаями, манили прилечь, щекотали своими мягкими боками. Уже не радовало её ни яркое, прогоняющее снег солнце, ни набирающая силу весна, а свои родительские обязанности по отношению к старшей дочке Дарёна исполняла бездумно, бесчувственно. Зарянка недавно пошла, и за ней нужен был глаз да глаз, но Дарёне в её состоянии уже самой требовался присмотр.
        Однажды, следуя за стайкой крылатых подушек, она шагнула в проход. «Ну, куда же вы, дайте мне на вас лечь!» — бормотала она, пытаясь поймать хоть одну вёрткую плутовку и сунуть себе под голову, как вдруг пушистое прикосновение согрело ей ногу. Явь прорезалась сквозь щитки склеенных век: это юная чёрная кошка тёрлась о неё с мурлыканьем. Котёночек этот был ростом с большую собаку, а его круглые незабудковые глазёнки уставились на Дарёну детски-несмышлёным взором.
        А под ногами у неё разверзлась до дурноты глубокая пропасть, по дну которой тёк блестящей лентой горный ручей… Отшатнувшись от края, Дарёна осела на молодую коротенькую травку подле своей корзины с бельём, а котёнок с урчанием потёрся усатой мордочкой о её щёку.
        «Ма!» — отчётливо услышала она в голове голосок дочки.
        Отголоски испуга ледяными иголочками покалывали тело, сердце загнанно билось в горле, высота гудела в ушах ветром, и Дарёна даже не сразу сообразила, что видит перед собой первое обращение Зарянки в кошку. Пальцы сами потянулись к густому чёрному меху, лоснившемуся на солнце, зарылись в него, и Дарёну пушистым теплом обступало осознание: дочка спасла ей жизнь. Ещё шаг в полусне — и её изломанное тело плыло бы сейчас на волнах ручья.
        — Ты — мой котёночек, пушистик мой маленький… — Слезинки скатывались по лицу Дарёны горячими струйками, холодный ветер обдувал щёки, а из груди рвались тихие всхлипы. — Прости меня, моя родная, я совсем о тебе забыла… Я обо всём и обо всех на свете забыла, даже саму себя не помню! Я так устала…
        Явь впервые за долгое время раскинулась перед нею чётко и ослепительно. Щурясь и улыбаясь сквозь слёзы солнцу, Дарёна измученными, но до боли счастливыми глазами впитывала яркость красок: дымчато-синюю тень склонов, холодные просторы вершинных снегов, бархат травы, зелёную щетину далёкого леса… «Мррр, мррр», — урчала рядом маленькая кошка, потираясь тёплым ушком о её ладонь. Дарёна в щемящем приступе нежности расцеловала чёрную мордочку.
        — Ты моё солнышко ясное, счастье моё, — обрушивала она на дочку потоки ласкательных слов. — Нет, нет, я тебя не забыла, ты всегда в моём сердце! Как ты похожа на свою родительницу…
        Зарянка в кошачьем облике отвечала на ласку, не держа на матушку обиды за былую невнимательность. Улёгшись на бочок и вытянув по травке лапы, она словно приглашала и Дарёну прикорнуть рядышком, и та не устояла. Мягкий меховой бок дочки стал ей лучшей на свете подушкой, высокий простор неба обернулся одеялом, и под тихое «мррр… урррр…» Дарёна провалилась в сладкую бездну сна.
        Ей пригрезилась матушка Крылинка, которая со вздохом склонилась над нею, почесала Зарянку за ушком и забрала корзину с бельём. Видение всколыхнулось и растаяло в горной вышине, и сознание снова нырнуло в тёплое и вязкое, как свежесваренный кисель, забытьё без сновидений.
        Никто не беспокоил её, только ветерок колыхал подол юбки, а солнце целовало выбившуюся из-под повойника прядку волос. Когда Дарёна подняла тяжеловатую, звенящую голову и села, разминая затёкшую руку, день уже клонился к своему закату: каждый камень и каждая травинка отбрасывали длинные тени, а косые вечерние лучи приобрели густо-янтарный оттенок. Вместо мурчащей кошки рядом сопела на животике голенькая чернокудрая Зарянка, и Дарёна, нежно погладив её по спинке, запустила пальцы в пружинистые, как у Млады, локоны.
        — Неужто я выспалась? — с тихим смешком молвила она самой себе. — В кои-то веки…
        А уже в следующий миг ахнула: они продрыхли тут полдня, а Незабудка осталась дома голодная! Подхватив Зарянку на руки, Дарёна шагнула в проход и очутилась на крыльце. Первым же делом она кинулась к люльке младшенькой, но та, с виду сытая и довольная, преспокойно спала.
        — Тебе роздых был нужен, вот я твою и покормила, — сказала Рагна. — Молока-то у меня и на двоих хватило бы.
        А матушка Крылинка добавила:
        — Спишь ты прямо на ходу, голубушка. Надобно с этим что-то делать… Я вот думаю: не нанять ли нам опять помощниц по хозяйству, как в былые времена? А что? Война миновала, житьё повольготнее, посытнее стало — можем и позволить себе. А девки, которые были б не прочь подработать, всегда сыщутся. И нам полегче будет, и ты побольше отдыхать сможешь.
        За работницами дело не стало. Вскоре в доме трудились две рослые, крепкие девушки из небогатых семей; Горана выдала их родительницам плату за год вперёд, размером которой те остались вполне довольны. Услужливые, умелые помощницы не жалели своих сил: за хорошую работу хозяйка дома обещала подарить их сёстрам-кошкам по дорогому мечу.
        Когда часть домашних хлопот взяли на свои выносливые плечи девушки, Дарёне стало чуть свободнее дышаться, пропало мучительное чувство, будто душа болтается где-то меж небом и землёй. Незабудка по-прежнему часто беспокоила её ночами, но теперь появилась возможность вздремнуть днём, и жизнь понемногу начала приобретать краски. Увы, вместе с возвратом ясного ощущения яви пробудилась и тоска по Младе во всей её выматывающей пронзительности.
        Эта тоска звенела в струях ручьёв, колола глаза отблесками солнца на воде и трещала вечерами в печке, когда в кухонном уюте Дарёна запускала пальцы в шерсть Зарянки-кошки, до кома в горле представляя себе её родительницу.
        Этой тоске было мало небосвода и земных недр. Она мельтешила вместе с солнечными зайчиками и вздыхала ветром среди цветов, вплетаясь в венок и придавая горчинку даже мёду. Серебрясь рыбьей бронёй под водой, она всплывала кстати и некстати, и холодок её дыхания омрачил первые дни лета. Колыхались белыми облаками заросли лаладиного сна по берегам уединённого горного озерца, кивали лилейные чашечками, приветствуя Дарёну, да только нерадостно у неё было от этих поклонов на душе. Вспоминался ей день своей помолвки, когда поднесла ей Тихомира лаладин сон в подарок; объяснила тогда Твердяна, что это — к трудностям на пути к счастью… Значит, сбылась примета.
        — Цветик белый, что ж ты напророчил мне! — вздохнула Дарёна.
        «Сейчас не выплачешься — опосля слёзы лить придётся», — сказала матушка Крылинка на девичнике. Ни одной солёной капельки не смогла выдавить из себя Дарёна на обряде оплакивания косы, и вот — полынно-горькое горе давило ей на душу. Впрочем, червячок трезвого сомнения всё же шевелился где-то в глубине: поплачь она тогда — неужто войны бы не случилось? Вряд ли её слёзы могли остановить нашествие вражеской силы… Хоть плачь, хоть смейся, а чему быть, того не миновать.
        Одним хмурым, непогожим вечером Дарёна с отягчённым сердцем отправилась в Тихую Рощу и в один шаг из шелестящего ливня попала в безмятежную солнечную тишину. Зов сердца привёл её на духмяную земляничную поляну, где в лучах золотистого покоя возвышалась могучая, кряжистая сосна. На её необъятном, перекрученном стволе остались рубцы: обитательница покидала своё дерево для противостояния Павшей рати, а после победы вернулась туда.
        Ладони Дарёны легли на тёплую кору. Всё, что ей осталось от Твердяны — бессловесный утёс и образ в памяти… Рана в душе заросла, но шрам всё ещё глухо ныл: боль потери притупилась, но не ушла навсегда.
        — Матушка Смилина… Не к кому, кроме тебя, принести мне свою тоску-кручину, — прошептала Дарёна, прильнув щекой к сосне-прародительнице. — Нет больше Твердяны, кто ж теперь даст мне мудрый совет, кто слово ласковое скажет? Только ты у меня и осталась.
        Слова грустно таяли медовой пыльцой, оседая на травинках, а земляничный дух стоял здесь невыносимо сладкий, сказочный, добрый… Слезинка прокатилась по щеке и упала на старый корень, огромной змеёй извивавшийся по земле, и в глубине ствола раздался долгий скрипучий стон. Дарёна отпрянула от сосны, но поздно: руки-ветки подхватили её и подняли к деревянному лицу с голубыми яхонтами живых глаз. Сердце оборвалось и плюхнулось куда-то в живот — туда, где гнездились холодные мурашки обморочного восторга.
        — Прости, матушка Смилина, — дрожащими губами пролепетала Дарёна, торопливо вытирая слёзы. — Прости, что покой твой потревожила…
        «Ведома мне твоя печаль, чадо моё, — прогудело у Дарёны в голове. — Бывает у меня твоя Млада, тоже боль-тоску свою изливает. Ты не кручинься, душу себе не рви, а на День Поминовения ко мне загляни — ночью, как все разойдутся. Авось, и застанешь ладушку свою».
        Вспышка радостной надежды победила благоговейный трепет перед великой оружейницей, и Дарёна осмелилась прильнуть мокрой щекой к морщинистому деревянному лику, обхватив руками тёплый, как человеческая кожа, ствол.
        — Благодарю тебя, матушка Смилина… Благодарю от всего сердца.
        11. Белая волчица
        Тихий шёпот леса окружал две старые могилы летней стеной, живой ковёр из солнечных зайчиков дышал и колыхался, лаская шелковистую головку восьмилетней Светланки. Тёмная коса девочки лежала на плече, перевитая зелёной ленточкой, а в подол её рубашки стекались радужно переливающиеся огоньки. Они выныривали из травы, и девочка ловила их с улыбкой, чтобы вплести в очередной сон для Цветанки. С виду он был похож на обычный венок, но среди листьев, стебельков и лепестков колдовски мерцали разноцветные звёздочки.
        — Дедунь, дай волосок из твоей бороды, — попросила она полупрозрачного, щупленького старичка, дремавшего на холмике одной из могил. — Я хочу, чтобы ты приснился Цветанке.
        Дедушка проснулся, пожевал губами, и в его добрых глазах зажглись смешливые искорки.
        — Этак ты скоро всю бороду мне выщиплешь, маленькая кудесница, — сказал он.
        Впрочем, отказать Светланке он не мог, и паутинно-тонкий волосок всё же опустился ей в ладошку. Девочка вплела его в венок, и он пролёг там серебристой ниточкой между васильками и ромашками. На второй могилке сидела матушка Нежана и вышивала золотой иголкой на прозрачной паволоке изящную вязь строчек. Не простая была у неё иголочка: за один стежок целая буква ложилась на текучую, как туман, ткань.
        — Матушка, и твой волосок дай, — попросила Светланка.
        — Сначала прочти, что тут написано, — сказала та, расстилая перед девочкой паволоку с письменами.
        Светланка отложила свой венок и, водя пальцем по буквам, принялась читать:
        — «Жила-была девочка, и звалась она Цветанкой. Воспитывала её бабушка Чернава, мудрая травница и кудесница. Как-то раз проходила Цветанка мимо большого сада, в котором росли яблоки, и очень ей тех плодов отведать захотелось. Да вот беда: сад был окружён высоким забором. Думала-думала Цветанка, как через него перебраться, как вдруг услышала в саду песню. Забилось её сердце, и уж не яблок она теперь хотела, а мечтала увидеть ту, чей голос слышался за забором…» Матушка, — спросила Светланка, прерывая чтение. — А это про нашу Цветанку?
        — Про нашу, про нашу, — улыбнулась та, сияя вишнёво-карим теплом грустных глаз. — Читай дальше.
        Девочка отыскала то место, где она остановилась, и продолжила:
        — «И так жарко это желание разгорелось в душе Цветанки, что она и сама не заметила, как перескочила тот забор. Однако яблоня далеко простирала свои сучковатые ветки, и Цветанка зацепилась. Повисла она на суку. Глядит, а под деревом стоит девочка и смотрит на неё».
        На этом волшебные письмена заканчивались…
        — А дальше-то что было? — Тёплый комочек любопытства бился внутри, и Светланка подняла пытливый взор на матушку. — Почему ты не вышила дальше? Кто эта девочка? Что она сказала, когда увидела Цветанку?
        — Об этом узнаешь завтра, дитя моё. — Призрачно-нежное, как поцелуй ветра, прикосновение матушкиной руки скользнуло по голове Светланки. — Возьми волосок, пусть Цветанка и меня увидит во сне…
        Могилу дедушки венчал вросший в землю посох, опутанный плетями белого вьюнка, а у матушки стоял простой деревянный голбец — резной столб с двускатной кровлей. Матушка была со Светланкой всегда — с самых ранних проблесков памяти: в младенчестве баюкала и пела песни над колыбелькой, а когда девочка подросла, стала учить её грамоте и ведению дома. Дедуля появился чуть позже; он обучал её лесным премудростям, указывал грибные и ягодные места. Они были для девочки такими же живыми и настоящими, как Цветанка, Невзора и Смолко с его сестрицей Лютой, просто жили не в доме: дедушкин дух обитал в посохе, а матушкин — в бирюзовом ожерелье, которое Светланка носила не снимая.
        — Почему я не могу видеть их? — сокрушалась Цветанка. — Отчего они не показываются мне? Может, потому что я — Марушин пёс?
        У Светланки не было ответов на эти вопросы, а сами родичи хранили печальное молчание: едва она заводила об этом разговор, как дедушка тут же прикидывался крепко спящим, а матушка с загадочной тоской во взоре углублялась в вышивку. Порой девочке хотелось крикнуть, что матушка Нежана стоит прямо за плечом у Цветанки, но глаза оборотней оставались слепыми. Они видели только лесных духов, блуждавших между стволами в виде огоньков.
        Долго Светланка думала о том, как же преодолеть эту стену невидимости — хотя бы для Цветанки, очень скучавшей по Нежане и дедушке. Ответ пришёл сам: если у них не получалось встретиться наяву, то спасением могли стать сны. Глядя, как матушка вышивает на волшебной паволоке чудесные сказки, Светланка решила попробовать точно так же сплести для Цветанки сновидение, наполненное всем самым прекрасным, что только можно измыслить. За основу она брала обычные цветочные венки, вплетая в них отголоски прочитанных сказок и своих дневных впечатлений; духи-огоньки сами лезли к ней под пальцы, ныряли в плетение и становились проводниками в мир образов.
        Глаза оборотней плохо переносили солнечный свет, и потому Цветанка, Невзора и Смолко с сестрой днём спали дома, а в тёмное время суток бродили по лесу, добывая пропитание. Светланке, дневной пташке, доводилось общаться с ними лишь вечерами, когда те просыпались, да перед рассветом, когда они возвращались с ночных дел. Девочка давно привыкла к такому распорядку, тем более что в полном одиночестве она никогда не оставалась: едва оборотни смыкали усталые глаза, как наставал черёд «невидимых» членов их семейства брать опеку над Светланкой. К своим восьми годам она умела читать, писать и считать, шить, вышивать и стряпать. Матушка обучала её домашним делам, а дедушка прививал ей знания о лесных ягодах, грибах и травах, голосах птиц.
        В маленькие оконца домика проникало мало света, и внутри всегда царил прохладный сумрак. Повесив новый сон на гвоздик, Светланка собрала грязную одёжу и вынесла под навес, где ждала лохань с щёлоком и отваром мыльнянки. Матушкина песня, птичьим эхом разносившаяся по лесу, не давала ей скучать, и девочка с весёлым плеском толкла замоченные вещи деревянным пестом. Сбегав на ручей и выполоскав выстиранное, Светланка развесила всё на солнышке, после чего принялась чистить добытую Цветанкой рыбу. Тесто подоспело — только пеки. Скучать было некогда: их незатейливый быт держался в основном на ней, а оборотни охотились, заготавливали дрова и таскали воду в больших тяжёлых вёдрах, наполняя бочку у стены домика. Порой синеглазая воровка наведывалась в город, чтоб добыть там какой-нибудь подарочек для своей любимицы — ожерелье, ленточку, пряник, цветные нитки для рукоделия…
        Цветанка с Невзорой досыта наелись на охоте, поэтому запах рыбного пирога не выманил их с полатей, а валявшиеся по лавкам Смолко с Лютой сразу насторожили носы. Они всегда были не прочь набить свои ненасытные животы, как бы плотно их ни накормили ночью.
        — М-м, рррыбка, — проурчал Смолко, полусонно приподнимаясь на локте и почёсывая себе за острым мохнатым ухом.
        Чёрная взъерошенная копна волос топорщилась у него на голове, напоминая куст можжевельника, а ноздри чутко улавливали вкусный запах. Следом зашевелилась Люта, протирая кулачками заспанные голубые глаза. Между братом и сестрой было столь же мало сходства, как между днём и ночью: Смолко уродился в Невзору, а Люта — в своего отца, навия Ойхерда. Хоть обычно тёмная масть побеждает светлую, девочка унаследовала его золотые волосы, небесные очи и пухлые розовые губы.
        — Ну вот, проснулись обжоры, — усмехнулась Светланка, доставая пирог и накрывая его подушкой для «отдыха». — Нешто ночью не наелись? Куда вам ещё?
        — Сестрица, ну дай кусочек, — принялся клянчить Смолко.
        — Обожди, горячий он ещё, пущай остынет и отмякнет малость, — деловито отрезала Светланка.
        Но юным проглотам не терпелось. Смолко скинул подушку, отвернул полотенце и отхватил ножом чуть ли не половину пирога; сестрица Люта с весёлым урчанием принялась отнимать у него кусок, и их громкая возня разбудила Цветанку. С полатей свесилась её всклокоченная голова в венке.
        — А ну, тихо, шебуршалки! — сердито цыкнула она на ребят. — Такой дивный сон мне прервали! Я ведь могла его ещё смотреть и смотреть, а теперь из-за вас он кончился… Ох, доберусь я до вас да шило из ваших поп достану… Хворостиной по заду захотели?
        Непоседы примолкли, перемигиваясь и дуя на куски источающей соблазнительный парок рыбы, а Цветанка тягуче спрыгнула с полатей: сперва повисла на руках, а потом упруго приземлилась на ноги. В мятых портках и простой льняной рубашке без вышивки, сонная и взъерошенная, она совсем не выглядела грозно, и Светланка ласково прильнула к ней.
        — Не сердись, я тебе новый сон сплела, — мурлыкнула она. — Вон, на гвоздике висит.
        Руки Цветанки подхватили её и закружили по горнице, и Светланка смешливо зажмурилась под градом поцелуев, осыпавших её лицо.
        — М-м… Счастье ты моё светлое, — прошептала Цветанка, прижимаясь щекой к щёчке девочки. — Ну, коли новый сплела, тогда ладно.
        Она нацепила венок и вернулась на своё место, а Светланка юркнула следом на полати — под бок к ней. Звёздочки меж ромашек мерцали, складываясь в родные сердцу образы, и на губах Цветанки проступала грустная улыбка. Сейчас она, наверно, видела матушку Нежану и дедушку, и Светланка, довольная тем, что хотя бы так способствует их встречам, сжалась уютным комочком и тоже задремала.
        Когда сон соскользнул с неё, оставив во рту сухость, а в голове — звенящую тяжесть, за оконцами уже растянулись синие вечерние тени. Светланка слезла с полатей, вздохнула над остатками пирога и почесала за ушами сладко спящих ребят-оборотней. Они оставили ей скромный по размеру кусочек, но больше девочка всё равно бы не осилила. Съев всё до последней крошки и облизав пальцы, Светланка почувствовала, что насытилась.
        На полатях послышался долгий сладкий зевок, и вниз соскочила Невзора. Наготу она дома не прикрывала, лишь зимой изредка набрасывая рубашку; пряди волос чёрными змейками струились ей на плечи и грудь, а под кожей бёдер и икр при движениях упруго ходили литые мышцы. Склонившись над Светланкой, она чмокнула её в макушку.
        — Ну что, не скучала тут?
        Её суровое лицо со шрамом редко озарялось улыбкой, но Светланка любила мрачноватую сосредоточенность её бровей и хищный вырез ноздрей. Острые, пристальные искорки в глубине глаз Невзоры смягчали свой холодный блеск, когда она смотрела на своего выкормыша.
        — Нет, кормилица, не до скуки было, — прильнув щекой к ласкающей жёсткой ладони, рассказала девочка. — Много всего за день сделала я! Утром за травами ходила — у птиц песни перенимала. Кашу варила — батюшку-запечника угостила. Потом горшки песком чистила — ящерки у ручья мне сплетни лесные рассказывали. Затем ходила с дедулей по землянику — набрала целое лукошко и сушиться рассыпала, чтоб зимою пирожки душистые печь. Потом с матушкой для Смолко и Люты по новой рубашке сшила и Цветанке новый сон сплела. Ещё я матушкины сказки читала, одёжу стирала и полоскала, а потом пирог испекла. Да вот только братец с сестрицей его весь слопали, вам ни крошки не осталось.
        — Хороший день был у тебя, — кивнула Невзора и принялась тормошить своих детей: — Эй, проглоты, вставать пора!
        — А покушать есть чего? — протирая глаза и потягиваясь, сел на лавке крепыш Смолко.
        — Всё б ты кушал, обжора, — встрепала ему вороные вихры мать. — В лес сейчас пойдём — авось, поймаем кого.
        Дочку Невзора будила нежнее и мягче, щекоча ей шейку и целуя в заострённые ушки.
        — Вставай, моё золотце, просыпайся, дитятко, — приговаривала она. — Ночь грядёт, на охоту пора.
        Люта, встряхнув вьющейся, как овечье руно, гривой волос, бодро вскочила на ноги — будто сна ни в одном глазу не было. Невзора постучала по лестнице, ведущей на полати:
        — Цветик, не залёживайся! Как потопаем — так и полопаем.
        Цветанка неспешно, с тягучей ленцой слезла на пол, прочищая пальцами в уголках глаз. Выдохшийся, угасший венок сидел на её голове набекрень; вся волшебная сила ушла из него, остались только увядшие цветы. Она потянулась до хруста и подошла к окошку, за которым догорал нежаркий лесной закат.
        — Эх, как же скучаю я по солнышку ясному! — вздохнула она. — А всё глаза проклятые! Дорого б я дала, чтоб они опять днём видеть стали…
        — Ничего не поделать, — сказала Невзора. — Такая уж наша стезя — ночная.
        Васильковая синь глаз Цветанки наполнилась густым вечерним сумраком, а в глубине с нежной грустью мерцал отблеск сна, из которого она только что вынырнула.
        — Ежели б не твои веночки волшебные, я, поди, и совсем забыла бы, что такое день, — шепнула она, снова подхватывая Светланку и крепко стискивая. — Хорошо в твоих снах, светло.
        — Ты видела матушку и дедулю? — Девочка обвила руками шею Цветанки, отвечая такими же щемяще-нежными объятиями.
        — Ага, — улыбнулась та, потеревшись кончиком носа о носик Светланки. — Сладкая встреча была — сто лет бы так спать… Наколдуешь мне ещё, кудесница моя?
        — Непременно, — с готовностью отозвалась девочка. И попросила нежданно для себя: — А можно мне с вами?
        Близость ночи манила её лесными чарами, влекла прохладным пологом звёздного плаща. Обыкновенно она дальше крыльца не высовывала носа после наступления темноты, но сегодня ей вдруг захотелось прогуляться под луной.
        — М-м, — нахмурилась Цветанка. — Нет, моя радость, нечего тебе делать в лесу ночью. Нам охотиться надо будет, а не за тобою приглядывать. Оставайся-ка дома да спи-почивай.
        — Да я днём чего-то выспалась, сморило меня, — уговаривала Светланка, разбрасывая на лице Цветанки щедрые пригоршни заискивающих поцелуев. — Ну пожалуйста, хоть недолго! Прокати меня на себе, а я тебе хоть дюжину снов сплету!
        — Вот ещё выдумала, — буркнула Цветанка. — Я тебе что — лошадь, чтоб кататься на мне?
        Впрочем, она скоро поддалась ласковым уговорам и согласилась взять Светланку на короткую прогулку. Ночной лес открыл девочке свои загадочные тропинки, обнимая её за плечи свежим дыханием, а желтоватое мерцание глаз оборотней отзывалось где-то под сердцем знобкой дрожью. Нет, Светланка не боялась чудовищных зверюг, неслышно скользивших меж тёмных стволов; она выросла с ними и видела от них лишь любовь и заботу, а потому даже представить себе не могла хотя бы на миг, что те могли причинить ей зло. Их жутковатый облик и быстрота движений заставляли её проникаться к оборотням огромным, благоговейным уважением. В груди каждого зверя билось родное сердце, в очах светился человеческий разум, а когда девочка зарывалась пальцами в густой мех Цветанки, серебрившийся в лунном свете, её руку согревало близкое и дорогое тепло.
        Смолко и Люта с ворчаньем и озорным тявканьем принялись играть на полянке — то гонялись друг за другом, то катались пушистым рычащим клубком, то подпрыгивали и ловили пастями плавающих над травой духов-светлячков. Наблюдая за их вознёй, Светланка не могла удержаться от смеха, и некая незримая сила отрывала её ноги от земли, звала к ним присоединиться… Она не боялась их когтей, но на пути у неё выросла чёрная глыба с мохнатым загривком — Невзора. Мягко оттесняя девочку тёплым боком, она не подпускала её близко к играющим зверятам. Светланка вздохнула: её всю жизнь вот так отстраняли, оберегали, боялись оцарапать, толкнуть, сделать больно… Маленькие оборотни подросли — уже не взять их матери за шкирку и не отнести куда угодно, а их игры в зверином облике становились всё грубее. Не место было маленькой и хрупкой Светланке рядом с ними, когда они принимались резвиться.
        А луна тем временем набросила на лес серебристую пелену тайны. Молчали вековые деревья, слушая звуки ночи, тропинка скользила под ногами быстрой змейкой, а рядом прохладно светились жёлтые огоньки глаз Цветанки-волчицы. Она всё-таки позволила Светланке взобраться на себя и неторопливо, плавно понесла её. Покачиваясь на её спине и вцепившись в густую шерсть, чтобы не упасть, девочка сдерживала щекочущий смех: сердце будто превратилось в пушистый шарик и упруго скакало под рёбрами от нарастающего восторга. Цветанка с шага перешла на бег, и деревья замелькали мимо; Светланка то и дело сжималась, боясь, что они вот-вот врежутся, но нет — волчица ловко огибала стволы. Ночь ткала звёздное покрывало, которое шелковисто окутывало плечи, ласкало волосы и струилось мерцающими складками, и Светланке хотелось, чтобы этот головокружительный бег никогда не заканчивался… Когда Цветанка взвилась в прыжке через затопленный овражек, душа девочки тоже словно взлетела на упругих, широких крыльях, сотканных из ветра. В воде мелькнул холодящий лик луны, и время словно застыло на мгновение, заложив уши Светланки
стрекотом и звоном крови в жилах. Приземления она почти не ощутила — просто очнулась, когда Цветанка уже бежала по земле.
        «Ну, будет с тебя», — послышался в голове девочки её голос.
        Земля колыхалась, дышала, ладонями Светланка ощущала биение её глубоко запрятанного горячего сердца. Она и сама дышала вместе с нею: вдох-выдох, вдох-выдох… Пальцы путались то в благоухающей земляникой траве, то ворошили тёплый мех за ухом лежавшей рядом волчицы. Взяв её морду в свои ладони, Светланка жарко расцеловала её.
        — Цветик, я тебя люблю… Очень, очень, очень. Я не покину тебя! Никогда-никогда…
        Душа нахохлилась воробышком от нежности, но в сузившихся глазах Цветанки прорезалась колкая, как сухая хвоя, усмешка.
        «Так уж и никогда? Вырастешь — и, как все девушки, захочешь замуж. Вот увидишь, так и случится».
        У Светланки вырвался вздох. Мысли её почти никогда не устремлялись в будущее, потому что там лежало что-то давно известное ей, знакомое и родное, как эти бессловесные стволы. Нечто предопределённое. Это слово — «замуж» — прожужжало мухой и скрылось в лесной тьме, не затронув сердца.
        — Я родилась для другого, Цветик. — Светланка уткнулась носом в волчье ухо, тихонько дыша.
        Волчица подняла глаза к луне, и её свет наполнил их серебряной грустью.
        «Знаешь, душа моя, когда ты родилась, над землёй горели северные зелёные огни. Говорят, когда они спускаются к югу, рождается кто-то необыкновенный… Мои глаза не выносят дневного света, но моим солнцем стала ты. Ты не даёшь мне забыть, каково это — чуять тепло его лучей на коже. Ты — всё, что есть у меня. И думается мне порой, что ежели ты когда-нибудь уйдёшь, мне станет незачем влачить свою жизнь дальше».
        — Я не уйду, Цветик. — Светланка снова запустила пальцы в мех волчицы, и та повернулась на спину, доверительно подставляя живот для почёсывания. — Мы — вместе, как земля и небо, как ночь и луна.
        Она принялась так усердно и основательно чесать пушистое брюхо волчицы, что та зажмурилась, постукивая хвостом по траве от удовольствия. Потом она отвезла Светланку домой и лизнула на прощание:
        «Нечего тебе на охоте делать, спи давай».
        Светланка забралась в постель, но сон к ней не слетал на незримых крыльях: лес дышал ночной сказкой, а в чащобе жил кто-то родной и мудрый, с кем она ждала встречи уже давно — наверно, с самого рождения.
        На излёте ночи, когда край неба озарился желтоватым отблеском рассвета, оборотни вернулись, и не с пустыми руками: Цветанка принесла связку рыбы, а Невзора — пару упитанных гусей. Сами они были сыты и сразу же растянулись на своих лежанках, а для Светланки начиналось утро, полное хлопот. Сегодня был вторник, а по сим дням она обычно ставила тесто, чтобы напечь хлеба на седмицу вперёд; после она вместе с дедулей отправилась к ручью, дабы собрать до жары чёрную смородину, кусты которой росли по берегам. Вернувшись с полным лукошком, Светланка сразу же отсыпала себе полную миску сладких, душистых ягод, полила сметаной с мёдом и подкрепилась.
        — Здравствуй, дитятко, — послышался голос Дивны, когда Светланка, сидя на крылечке, плела для Цветанки новый сон.
        Девочка вскинула взор и с улыбкой поднялась навстречу женщине-кошке в алом кафтане, золотая вышивка на котором богато блестела на солнце. Сколько Светланка себя помнила, эта знатная госпожа с Белых гор навещала их и приносила съестные припасы, ткань для одежды, готовую обувь, сшитую точно по ноге девочки… К каждой зиме она дарила растущей Светланке новую шубку. Сейчас она тоже пришла не без подарка: рослые дружинницы в сверкающих доспехах сгрузили у крылечка два мешка муки и две корзины: одну — с овощами и зеленью, другую — с кувшином молока, горшочком творога и куриными яйцами.
        — Здравия и тебе, госпожа, — поклонилась Светланка. — Благодарю тебя! Хотела б я отплатить тебе достойно за твою заботу, да пока не знаю, чем. Но непременно придумаю!
        Солнце играло золотом на русых кудрях Дивны, ниспадавших ей на плечи, а в серых с зеленоватым отливом глазах искрились лучики улыбки. Её крепкие, ласковые руки подхватили Светланку, а дыхание защекотало ей ухо:
        — Ведомо тебе, чего я хотела бы больше всего на свете, моя звёздочка: мечтаю я, чтоб ты жила со мною и звала меня матушкой.
        Эта красивая и светлая, как весна, женщина-кошка всегда чаровала Светланку своей ясноокой статью, тёплой силой и спокойным достоинством. Её стройный, как сосновый ствол, стан был прям и величав, на поясе сверкал меч в дорогих ножнах и такой же роскошный кинжал, рукоять которого переливалась россыпью самоцветов. Бывала Светланка и у неё в гостях — в её белогорском дворце с большим садом; там она познакомилась с тремя дочерьми Дивны, а с младшей, девочкой-кошкой по имени Ольха, даже сдружилась.
        — Хорошо у тебя мне было, госпожа, да только дом мой — здесь, — сказала Светланка. — Почла бы я за счастье звать тебя родительницей, но матушка у меня есть. Она всегда со мною, хоть и незрима для всех.
        Они сидели на крылечке: Светланка доделывала сон, рассказывая свои новости, а Дивна с улыбкой слушала и смотрела. Матушка под сосной вышивала письмена на прозрачной паволоке, и Светланка сердцем чувствовала, что прочтёт сегодня продолжение сказки про Цветанку — воровку яблок. Дедуля спрятался в посох: он всегда так делал, когда приходили гости, и девочка недоумевала — ведь его и так никто, кроме неё самой, не видел… Семейство оборотней спало в домике, а над лесом золотисто звенел солнечный летний день. Светланка ёжилась от уютного тепла руки Дивны, обнимавшей её, а женщина-кошка время от времени целовала её то в щёку, то в нос, то в макушку. Сон должен был получиться необыкновенно прекрасным, потому что в пространстве витал землянично-смородиновый дух любви и счастья, сам собою вплетаясь в венок-основу.
        На прощание Дивна вложила в ладошку Светланки то самое колечко — из чернёного серебра, с горным хрусталём.
        — Приходи в гости, родная. Мы ждём тебя в любой день.
        Когда Светланка гостила у Дивны в прошлый раз, Белые горы едва не поймали её в ловушку. Покровительница надела ей на палец кольцо, и они одним шагом перенеслись в богатые хоромы; Светланка, разинув рот, дивилась их красоте и не обратила внимания, что колечко-то у неё Дивна забрала. Сперва она не придала этому значения, подумав, что так и надо, но когда настало время возвращаться в лесной домик, женщина-кошка принялась уговаривать её остаться на денёк, потом ещё на один… Без кольца домой оставалось идти только пешком. Пусть и чудесно Светланка провела время в гостях, и вкусны были яства, подаваемые к столу, хозяйка — ласкова и щедра, а с Ольхой они крепко сдружились в весёлых играх, но девочка горько разрыдалась, поняв, что её не отпустят домой. Весь день она проплакала в комнате, не выходила ни в сад, ни к обеду, ни к ужину; вечером огорчённая хозяйка дома пришла к ней и со вздохом прижала к своей груди.
        «Признаюсь, не хочется мне тебя отпускать, милая, но и видеть тебя несчастной нет моих сил, сердце рвётся в клочья от слёз твоих. Прости меня, дитя моё. Так полюбилась ты мне, что соблазн затмил мне разум».
        Тотчас чудесное колечко прохладно скользнуло Светланке на палец, и они вместе с Дивной шагнули в проход. Дома её встретили хмурые и обеспокоенные Цветанка и Невзора: они уж думали, что Светланка больше не вернётся…
        «В гостях хорошо, а дома лучше», — с грустной улыбкой вздохнула Дивна, выпуская руку девочки из своей.
        Кольцо она тогда унесла с собою, но сейчас оно легло в ладонь Светланки, завораживающе блестя росисто-прозрачным камнем.
        — Пусть оно останется у тебя, — сказала женщина-кошка. — Ты вольна приходить и уходить, когда тебе вздумается, но знай: моё сердце тоскует по тебе и ждёт…
        Слыша это, Светланка не могла сдержать горячих, чистых слёз. Она с разбегу обняла собравшуюся уходить Дивну, и та подхватила её на руки. Солнце накрыло их тёплым куполом, осушая щёки и ресницы, и Светланка прошептала:
        — Я непременно приду, госпожа.
        — Мы будем ждать. — Дивна покрыла крепкими жаркими поцелуями лицо Светланки, поставила её наземь и погладила по голове. — Ольха уж соскучилась, спрашивает про тебя.
        — Почему бы госпоже не отпустить дочурку к нам? — подала голос матушка, отрываясь от своей вышивки. — Её здесь никто не обидит.
        Светланка промолчала, покосившись на оружие в сверкающих ножнах, висевшее на поясе Дивны. Уж если она сама приходила сюда с охраной, то уж младшую дочку вряд ли отпустила бы к оборотням…
        День продолжал звенеть и вздыхать в сосновой хвое, мошкара плясала в широком солнечном луче, покачивалась на ветру серебряная паутинка с застрявшими в ней соринками. Светланка забралась на полати и надела Цветанке на голову венок-сон. Та заворочалась, хмурясь и рыча сквозь дрёму, приоткрыла глаза, и сквозь ресницы проступил подёрнутый потусторонней дымкой взгляд. Едва венок коснулся её волос, глаза её тут же снова сомкнулись, а на губах медленно, как отражение разгорающейся зари в пруду, проступила улыбка. Светланка тихонько прильнула губами к её покрытому прохладной испариной лбу, перелезла через неё и склонилась над Невзорой. Та, чьё дарующее звериную силу и здоровье молоко вскормило Светланку в младенчестве, скалила клыки, сдвигала угрюмые брови, и девочка дунула ей в лоб, прогоняя хмурые тучи, сгустившиеся в её сне. Невзора не улыбнулась, как Цветанка, но её лицо смягчилось, разглаженное тем редким, глубоким покоем, с которым дремлют трёхсотлетние деревья в сумрачной чаще.
        Светланка слезла с полатей и склонилась над молочным братом и сестрой. Чёрные космы падали на глаза Смолко, он поскуливал и дёргал ногой; наверно, ему снилась ночная охота. Девочка представила себе клыкастые пасти, обагрённые кровью, и содрогнулась. Долгое почёсывание за ухом уняло беспокойство, и Смолко расплылся в довольной ухмылке, а Люта и так спала сном младенца — тут ничего исправлять и улучшать не требовалось. Она тихонько посапывала, а из уголка её рта тянулась прозрачная ниточка слюны. Обернувшись напоследок на пороге, довольная Светланка неслышно прикрыла за собой дверь.
        Её уже ждала паволока с письменами, расстеленная на траве. Когда Светланка подносила к ней руку, от неё веяло прохладой осеннего тумана, а края чуть заметно колыхались от ветерка. Девочка с нетерпением принялась читать:
        — «Повисла Цветанка на суку, глядь — а под деревом стоит девочка и смотрит на неё. Смотрит и смеётся, а из богатых хором уж бегут слуги, чтоб схватить воровку: няньки с палками да дядька пузатый с метлою. Еле унесла тогда Цветанка ноги, но запала ей в сердце эта девочка. Когда же в другой раз проходила она мимо этого забора, девочка сама выглянула и позвала её в гости. Густые кусты укрыли их от чужих взглядов, и под шатром из веток лакомились они яблоками и вишней в меду. Девочку звали Нежаной, а Цветанка своего настоящего имени не назвала, открыла только кличку — Заяц. Так прозвали её за ноги резвые.
        Стали они встречаться в их излюбленном укромном местечке под кустами вишнёвыми, и учила Нежана Цветанку грамоте. Там же случился их первый поцелуй. Не ведала Нежана, что перед нею не мальчик, а девочка, крепко полюбились ей очи ясные и синие, как цветочки полевые. Но беда чёрная змеёй из норы выползла: подыскали родители Нежане жениха знатного да богатого. Был он старше её более чем вдвое, а женился без любви: большое приданое за невестой взять чаял. Не посмела Нежана родителям перечить и пошла в жёны к Бажену Островидичу, сыну градоначальника, и жить стала с ним, с нелюбым, с постылым, с ненавистным. Не видела она от него ни ласки, ни подарка щедрого, только оплеухи да побои. Не давал муж ей в сад ходить да песни петь, и затосковала Нежана, Зайца своего вспоминая. Каждую ночь снились ей очи его синие.
        Долго ли, коротко ли — понесла Нежана дитя под сердцем. Тайком от мужа в сад всё ж ходила она, песни свои пела вполголоса, чтоб злодей Бажен не услышал и не сдавил поганой своей ручищей горло её белое. Вдруг сквозь дырочку в заборе слышит она, как зовёт её голос знакомый. Забилось сердечко, из груди пташкой вырываясь: то Заяц её ненаглядный был. Да только когда перебралась Цветанка через забор, увидела Нежана, что не человек она уж больше. Царапина от когтя оборотня её Марушиным псом сделала…»
        На мгновение прервав чтение, Светланка не сдержала вздоха при взгляде в сторону домика, где спали после ночной охоты её родные человеко-волки. Она любила их всем сердцем — каждый волосок, каждую морщинку и шрам; одинаково дорог ей был и звук их голосов, и звериный рык. Она не застала времён, когда Невзора и Цветанка были людьми… Но ведь были когда-то! И превращение в оборотней разделило их жизни толстым ноющим рубцом на «до» и «после»…
        — «Так рада была Нежана встрече со своим Зайчиком, что не убоялась она ни клыков его, ни когтей, — продолжила Светланка читать. — Бросилась она в его объятия без оглядки, и умыкнул он её от мужа постылого, из клетки золотой, где ни жить, ни дышать она не могла. Помчались они по лесам заснеженным быстрее ветра, пока не очутились в избушке заброшенной. Там сознался Заяц в том, что не парень он вовсе, а звать его Цветанкой, но и это не поколебало любви Нежаны.
        А между тем таяли зимние крылья холодные, проглядывало солнышко всё чаще, а на прогалинках проклёвывались белоголовые подснежники. Гуляла Нежана как-то раз по лесу, и вдруг навстречу ей выпрыгнул чужой, незнакомый оборотень. Бросилась она бежать, да и скатилась в овражек. Так быстро родилось на свет её дитя, что она даже боли не успела почувствовать. Сочилась на талый снег тёплая кровь, и пробуждалась весна, ласкало солнышко головку младенца. Всю свою мощь подарила земля маленькой девочке. Вскоре прибежала Цветанка, склонилась над Нежаной, пуповину дитятку перевязала и в глаза своей ладушке взглянула. Только и успела Нежана подарить ей на прощание улыбку, вдохнула полной грудью дух весны — и отлетела её душа от тела».
        Слёзы горячей пеленой плыли в глазах, мешая Светланке читать. Она не сдерживала рыданий, вытирала мокрые щёки и вздрагивала всем телом, а матушка полупрозрачными и облачно-лёгкими пальцами ласкала её косичку. Шмыгая носом и вытирая глаза, Светланка закончила:
        — «Осталась Цветанка одна с дитятком и не знала, чем кормить его, да на их счастье повстречала она свою давнюю знакомую, Невзору. У неё много молока было: сына она тогда кормила, хватило и приёмной дочке. А дитя Цветанка Светланой назвала. Как свет в далёком оконце обнадёживает и греет путника в непроглядной ночи, так и дитя это грело сердце Цветанки и не давало ей отчаяться».
        Остатки слёз сохли на щеках, и сквозь них, будто солнце сквозь дождь, проглядывала на лице девочки улыбка. С последним прочитанным словом паволока призрачно растаяла в воздухе, но всё вышитое на ней горело в сердце Светланки огненными письменами.
        — Ну, вот и всё, — сказала матушка Нежана. — Понимаешь ты теперь, что значит твоё имя? И что ты сама значишь для Цветанки?
        — Понимаю, матушка, — прошептала Светланка, сотрясаемая остаточными судорожными всхлипами. — Я так вас всех люблю!
        — И мы тебя любим, — тихонько засмеялась та. — Ну всё, пора вытирать слёзки и идти печь хлеб. Тесто уж подоспело.
        — Тесто! — спохватилась Светланка, подскочила пружинкой и бросилась в дом.
        У неё получились семь круглых хлебов, румяных и душистых. Оборотни спали так крепко, что им не помешала её кухонная возня, только Смолко во сне начал принюхиваться — почуял свежий хлебушек. Светланка с тихим смешком отломила ещё горячую горбушку и сунула ему. Молочный братец, не просыпаясь, принялся жевать.
        Сквозь смежённые веки засыпающего заката сочился уютно приглушённый янтарный свет, подрумянивая лишь самые верхушки деревьев. Наступающая ночь воровато стлалась синей мглой по земле, усталые за день птицы лениво и сонно перекликались, и гулкое эхо раскатывало их голоса под кровлей леса, словно в огромном дворце. Цветанка вышла на крылечко с угасшим венком в руке, потянулась навстречу небу и набрала полную грудь вечернего воздуха.
        — Как тебе сон? — Светланка прильнула к её боку, приласкалась.
        — Век бы не просыпаться, — вздохнула та, и в уголках её глаз девочке померещились влажные блёстки. — Скажи, Светик, а твоя матушка… Она и сейчас здесь? Ты её видишь?
        Светланка вскинула взгляд: матушка стояла перед домиком, вся будто сотканная из лунных лучей, и взор её грустно ласкал Цветанку. Днём она выглядела почти как живой человек, только сквозь пальцы и края одежды туманно просвечивала трава и ветки деревьев, а с наступлением сумерек она представала в виде сияющего мягким серебристым светом призрака.
        — Да, она тут и смотрит на тебя, — сказала Светланка.
        Матушка, скользя в вершке от земли, подплыла к крылечку, будто лодочка по тихой заводи, и остановилась перед Цветанкой. Складки её одежды колыхались струями молочного тумана, а в глазах светилась тёплая бесконечность любви. Её прозрачная рука поднялась и коснулась лица Цветанки, и та вздрогнула.
        — Словно холодный ветер в лоб подул, — пробормотала она.
        — Это не ветер, это матушка дотронулась до тебя, — засмеялась Светланка. — Она прямо перед тобою.
        Веки Цветанки задрожали и сомкнулись: она словно прислушивалась к этому ощущению всем сердцем и душой. Открыв глаза, она глухо промолвила:
        — Скажи ей тогда… Скажи, что я вижу её во сне, слышу её голос, целую её губы. И я полжизни отдала бы, чтобы снова услышать её песню наяву.
        Светланка встретилась взглядом с матушкой, и их завораживающая глубина, тёмная, будто водная толща ночного озера, без слов сообщила ей, что делать. Это знание лунным зайчиком прыгнуло в голову, и девочка, кивнув, встала напротив Цветанки. Руки стоявшей позади матушки опустились ей на плечи, и по телу пробежала волна будоражащей прохлады, точно ледяная змейка проскользнула вдоль позвоночника.
        — Я и так слышу тебя, Заинька. Какую песню мне спеть для тебя?
        Голос матушки наполнял душу и тело Светланки, тёк по жилам и бился в сердце, и горло само звенело им, как мерцающий хрустальный кубок. Цветанка изумлённо уставилась на девочку.
        — Нежана?… — сипло пробормотала она. — Это ты, что ль?
        — Я, — прозвенел голос матушки. — Я, Заинька мой. Не робей. Моя доченька видит, слышит и чувствует меня, и я могу через неё говорить с тобою. Но только не слишком долго: она ещё мала, а сил на это у неё уйдёт много. Так какую же песню тебе хотелось бы услышать?
        — «Соловушку», — сорвалось с посеревших губ Цветанки. — Он люб мне пуще всех прочих.
        — Я так и думала. — В голосе матушки слышалась улыбка. — Под эту песню мы встретились, ею же ты меня провожала в могилу. Что ж, изволь…
        Ой, соловушка,
        Не буди ты на заре,
        Сладкой песенкой в сад не зови.
        Голос чудный твой
        Для меня меча острей —
        Сердце ранит он мне до крови…
        Светланка тонула и растворялась в этом голосе: он и тёк сквозь неё, и окутывал седыми струями со всех сторон. Она перекатывалась золотым песком в лотке старателя, плыла кувшинкой по воде, а сердце, сжавшись до маленькой росинки, скатывалось в матушкины нежные ладони. Нет, это не роса, это слёзы крошечными алмазами блестели на щеках Цветанки, когда та опустилась на колени и взяла лицо девочки в свои похолодевшие ладони.
        — Нежана… Лада моя незабвенная.
        — Я с вами, мои родные, — прошелестел весенней листвой голос матушки напоследок.
        Блаженная лёгкость утекла в землю, и Светланка, перестав быть звучащим сосудом, осела на ступеньки. Мертвящая усталость гудела во всём теле, и краем глаза девочка заметила тающий в сумраке серебряный призрак.
        — Нежана! — встревоженно позвала Цветанка, осторожно встряхивая её за плечи.
        — Всё, матушка ушла, — прошептала Светланка уже собственным, но неузнаваемым от изнеможения голосом. — Что-то я устала капельку, Цветик.
        Она не смогла бы сейчас не то что встать — казалось, даже двинуть пальцем не осталось сил. Руки Цветанки бережно и любовно подняли её, под головой оказалось твёрдое плечо, и через несколько гулких мгновений Светланку согрело печное тепло. Стоя на деревянном приступке, Цветанка склонилась над лежанкой, и в сумраке жёлтыми искорками замерцали её глаза — пронзительные, дикие. Последний луч заката растаял в вечерней синеве, и на её пальцах выросли крючковатые когти, а клыки во рту жутковато удлинились, превращая его в кровожадный оскал. Светланка без страха, с любовью гладила слабой рукой это лицо, готовое вот-вот обернуться волчьей мордой.
        — Цветик, я знаю, что значит моё имя, — тепло шепнула она. — Я всегда буду с тобой. Всегда, слышишь? Вечно…
        Та прильнула щекой к её ладони и закрыла глаза. Когда они снова открылись, в них не было слёз, но холодный звериный блеск сменился печальной нежностью.
        — Отдыхай, родимая, — проговорила она, прильнув губами ко лбу Светланки.
        Ночь с материнской заботой укрыла лес звёздным пологом, завёл песню сверчок — будто крошечная трещотка: «Чиррр… Чиррр…» В доме всё ещё пахло хлебом, и темнота таращилась на Светланку из всех углов, живая и стрекочущая. Она не боялась этого домашнего одиночества, ей всегда хорошо спалось среди звуков леса — в ожидании возвращения оборотней. Повернувшись на бок, Светланка сквозь ресницы созерцала мрак, пока он вдруг не ожил и не запрыгнул к ней на печку чёрным комком. Сперва девочка обмерла от ужаса, но сгусток тьмы оказался котом, который с урчанием бодал головой её плечо и смотрел на неё жёлтыми плошками глаз, тускло мерцавшими в сумраке.
        — Ты откуда тут, пушистый? — Приподнявшись на локте, Светланка погладила гостя и почесала ему мягкую спинку.
        — Мррр, — ответил тот и соскочил с печки. И добавил, обернувшись: — Мррр?
        Что-то до мурашек разумное, почти человечье сквозило в его взгляде и движениях, кот будто звал Светланку с собой. Она живо слезла с печки, нащупала в темноте свои чуни и без страха выскользнула из дома. К сердцу щекотно подступало предчувствие долгожданной встречи с кем-то родным и нужным, таким же близким, как матушка, но несравнимо более мудрым и великим. Кот время от времени оборачивался, и благодаря его горящим глазам Светланка не теряла бесшумного зверька из виду.
        Её взору открылась озарённая сказочным светом полянка, раскинувшаяся под куполом из переплетённых меж собой веток. По колено в цветущей яснень-траве стояла прекрасная дева в зелёном плаще, и духи-огоньки присаживались на её ласково раскрытые ладони. Летало их здесь видимо-невидимо, так что на полянке было светло, почти как днём, и девочка хорошо видела каждый золотой волосок в длинной и тяжёлой косе, оплетённой живым вьюнком, и каждую чешуйку в ольховых серёжках-шишечках. Прозрачно-лунная нежность серебрилась в больших очах девы, а её улыбка дышала луговыми травами и мёдом. Кот потёрся о её ногу, и она почесала ему между ушками.
        — Это Уголёк, — сказала она девочке. — Он всегда ходит со мною.
        — Кто ты? — почти не чувствуя собственных губ, пролепетала Светланка.
        Дева подбросила пригоршню духов-светлячков, и они разлетелись в стороны, выписывая в воздухе затейливые петли и золотые узоры.
        — Когда-то меня звали Чернавой, но лес дал мне другое имя. Зови меня Древославой, дитя моё.
        Догадка вспыхнула живым и трепетным огоньком…
        — Не кудесница ли ты Чернава, про которую рассказывала матушка? — осенило Светланку. — Бабуля Цветанки?
        — Она самая, — улыбнулась дева, хотя бабушкой её величать теперь казалось странно и неуместно: её лик сиял неувядающей юностью, и только в глубине древних и прекрасных глаз зияла головокружительная бездна времени.
        Миг этой предречённой встречи развернулся перед Светланкой, будто Млечный Путь — бесконечно глубокий и огромный. Вот кто ждал её в чаще, вот чья мудрость ласково манила из лесной утробы…
        — Подойди ко мне, дитя, не робей, — сказала Древослава.
        Светланка и не боялась, просто сердце проваливалось в зачарованное средоточие сказки, сияющее огромным самоцветом на солнце. Окутанные цветочным и хвойным духом пальцы девы приподняли её лицо за подбородок, и девочка утонула в шепчущем омуте взора лесной волшебницы.
        — Твоя матушка отдала свою жизнь, производя тебя на свет — своей кровью пробудила землю и солнце. Их сила теперь течёт в твоих жилах, — молвила Древослава. — Ты вскормлена молоком волчицы и взращена любовью тех, кого люди считают неспособными к любви. С самого рождения твоя дорога прописана на земных скрижалях и высечена в облачной выси… Вижу, ты уже многое знаешь и умеешь: дед с матушкой хорошо постарались. Теперь настал мой черёд учить тебя.
        Древослава раскрыла ладонь чашей, и к ней сразу устремились потоки духов-светлячков. Они собирались над рукой чаровницы в сгусток света, а когда он стал размером с крупное яблоко, пальцы девы сомкнулись. Лёгкое дуновение сорвалось с её уст, и свет начал просачиваться наружу. Его струйки живыми нитями обвивали голову Светланки, сплетаясь вокруг неё в сияющий золотой венец, который не уступал по своему блеску и великолепию княжеской короне.
        — Лес-батюшка благословляет тебя, — шелестел голос Древославы, сливаясь с шёпотом чащи. — Сегодня ты делаешь первый шаг по своей стезе.

***
        Восток сиял жёлто-розовым отблеском зари, но на него надвигалась с западной стороны плотная пелена живых, корчащихся и причудливо извивающихся туч. Возвращавшиеся с ночной охоты Цветанка и Невзора переглянулись.
        «Что это ещё за напасть?»
        Тучи то подёргивались рябью, будто водная гладь, то свивались кольцами бараньей шерсти, то раздувались в шишки и выпуклости — словом, ни единого мига не проводили в неподвижности. Текучий, дышащий полог быстро менял свои очертания, похожий на огромную складчатую занавесь, которую натягивал на небо какой-то великан. Восточный край и подбрюшье туч озарял кровавыми сполохами рассвет; эта картина заставила двух волчиц заворожённо застыть с поднятыми мордами, следя за изменчивыми переливами странных облаков.
        «Похоже, началось», — осенило Цветанку.
        «Что началось?» — нахмурилась Невзора.
        «Навь умирает. Ночные псы придут наверх… И кто тогда будет поклоняться Лаладиному солнцу? Кто станет рисовать его знаки и вышивать на одежде? Всё поглотит Макша — холодное солнце Нави…» — Пророческие слова Серебрицы ледяным отголоском вьюги накрыли душу, и Цветанка замерла в горестном осознании.
        — Ведуньи не смогли закрыть Калинов мост, — пробормотала она, незаметно для себя обращаясь в человека. — То, что они хотели остановить, начинается… Я тогда не поняла сразу, что хотела сказать Серебрица, но теперь, кажись, всё ясно. Она побывала в Нави! Она давно знала, только кто бы её послушал? Кто бы ей поверил? Все ж её выжившей из ума считали! Я и сама тогда подумала, что она бредит…
        — А что она сказала? — Невзора в человеческом облике выпрямилась в меркнущих лучах восхода, отражённых от изнанки живых туч. В этом грозном, кровавом отсвете всё вокруг словно пропиталось багровой дымкой.
        — Она сказала, что ночные псы придут. Наши собратья из Нави. — Цветанка, напряжённо вытянув шею, не могла отвести застывшего взгляда от туч, дышавших бедой — огромной, как небо.
        — Ну, придут и придут. И что с того? — непонимающе сдвинула брови Невзора.
        — А до тебя не доходит? — прошипела Цветанка, пружинисто подбираясь в судорожной готовности к чему угодно — к удару, к бегству, к схватке. — Ничего хорошего от наших братцев-псов из Нави ждать не приходится! Ты своими ушами слыхала, что ведуньи сказали: грядёт кровопролитие.
        — Ладно, поживём — увидим, — буркнула Невзора угрюмо. — А пока, — добавила она, кивая в сторону туч, — мы сможем теперь охотиться не только ночью, но, похоже, и днём.
        Благодатный сумрак ласкал глаза, но не приносил покоя в душу. Тревожное ожидание присосалось к сердцу злым червём, а чёрный облачный покров вскоре поглотил остатки света, дотянувшись до самого края земли. День стал серым, как зола, а в чёрном бархате ночного мрака можно было передвигаться только по чутью или по хмари: её текучие плети, окутывая всё вокруг, источали розовато-лиловое сияние. Невзора с Цветанкой охотились по очереди: одна оставалась с детьми, а другая добывала пропитание. Смолко уже кушал мясо, а маленькой Светланке требовался другой прикорм, и Цветанка наловчилась выменивать добытую рыбу, дичь и пушнину у жителей Зайково на крупы, муку и овощи. Сгрузив товар в тележку, она впрягалась в неё и мчалась в деревню; в половине версты от Зайково Цветанка перекидывалась в человека и одевалась, дабы не пугать народ. Для обмена она выбирала пасмурные дни и вечера.
        В этот раз она оставила свою тележку в кустах орешника и принюхалась: в осеннем воздухе пахло гарью и бедой. Быстро набросив одёжу, Цветанка осторожными перебежками направилась к деревне — то припадала к земле, то прижималась к дереву. От того, что она увидела в Зайково, её сердце подёрнулось ледяной коркой горя, а внутри него вспыхнуло жгучее ядро ярости…
        Чужеземные воины в тёмных доспехах и шлемах в виде чудовищных звериных голов расхаживали по околицам, как хозяева, и их чёрные плащи развевались зловещими крыльями, словно сотканные из тьмы. Безжалостным холодом разрушения дышали их взоры, стальным эхом смерти отдавалась поступь: всё, к чему они прикасались, гибло, обращаясь либо в пепел, либо в лёд…
        — Не трогайте мою внучку, отпустите, что вам сделало невинное дитя? — кричал седобородый старик, ползая в грязи у ног вражеских воинов.
        Цветанка не успела спасти маленькую девочку: один из этих зверей вспорол ей кинжалом живот, запустил туда окованную сталью ручищу и выдрал ещё тёплые, трепещущие внутренности. Старика он рубанул холодно сверкнувшим мечом и слизнул с губ брызнувшую в лицо кровь; упавшее тело за считанные мгновения обернулось ледяной глыбой.
        Сотканной из вьюги плетью хлестнуло Цветанку бешенство. Клыки воинов говорили о их родстве с оборотнями, но душа воровки отвергала такое братство. Если таковым будет итог её обращения в Марушиного пса, то лучше не жить дальше, лучше погибнуть сейчас в схватке с этими нелюдями — до того, как она превратится в такое же чудовище… Лишь мысль о Светланке, тёплым комочком прильнув к сердцу, удержала Цветанку на корточках за плетнём, откуда она наблюдала за бесчинствами захватчиков. «Жить, жить ради неё», — стучала эта мысль, заставляя тело каменеть от напряжения, а лёгкие — втягивать совсем крошечные, осторожные глоточки воздуха. Цветанка в неприметной тёмно-зелёной свитке слилась с землёй, и воины прошли мимо…
        Посреди деревни пылали костры. Пламя пожирало привязанных к столбам людей, и от их мученических криков по жилам Цветанки струилась зимняя стужа. Бабий вой и плач детей плыл над местом казни, покачиваясь на волнах огненного марева, и воровка, обезумевшая от увиденного, давилась горечью дыма с запахом горелой человеческой плоти. Она носилась среди толпы без цели и смысла: взъерошенный зверь внутри неё сошёл с ума. Вдруг её ноги оторвались от земли… Это рука воина схватила её за шиворот, но Цветанка ужом вывернулась из своей свитки и бросилась бежать куда глаза глядят.
        — А-а-а… Выродки проклятые! — хлестнул её истошный женский крик.
        Трое навиев на краю деревни насиловали молодую бабёнку: двое держали несчастную, а третий развязывал себе штаны. Платок женщины был втоптан в грязь, растрёпанные косы реяли на ветру, а на перекошенном, мокром от слёз лице с растянутым в крике ртом застыло страдание, ужас и мольба. Голос жертвы, сорванный до хрипа, только подзадоривал насильников, и глупо было ждать, что этот исступлённый вопль достигнет их каменных сердец и остановит злодеяние.
        — Эй! — окликнула Цветанка.
        Воин, собиравшийся первым предаться утехе, обернулся. Нож-засапожник, вылетев из руки воровки, засвистел в воздухе и вонзился точно ему в глазницу, и злодей рухнул наземь, а двое его товарищей оставили женщину и кинулись с обнажёнными мечами на Цветанку. Воровка пожалела, что при ней не было матушкиного ожерелья: как бы ей сейчас пригодился заговор на отвод глаз! Впрочем, она и без того не растерялась — оттолкнувшись от мостика из хмари, она кубарем перелетела через головы противников и чётко приземлилась на ноги у них за спиной. Не теряя времени, воровка набрала в обе руки по сгустку хмари, сжала их до каменной плотности и запустила навиям в затылки. Те, не ожидавшие такой прыти, не успели обернуться — и уже в следующее мгновение лежали лицом в жидкой грязи, с бульканьем и пузырями погружаясь в неё. Цветанка победоносно перепрыгнула через бесчувственные тела и вытащила свой верный нож из раны насильника. Чпок! — насаженное на клинок глазное яблоко выскочило наружу, и воровка-оборотень брезгливо стряхнула его.
        Женщина, сотрясаясь от рыданий, даже не убежала прочь — бессмысленно ползала, рвала на себе волосы и стонала сквозь стиснутые зубы.
        — Всё, они больше не тронут тебя, — хмыкнула Цветанка. — Беги к своим.
        — К кому? — выла та, покачиваясь из стороны в сторону. — Никого у меня не осталось, одна я, одинёшенька-а-а!… Батюшка мой и муж со свёкром в огне сгорели — эти звери проклятущие всех, кто против них бился, спалили! Всех защитников наших, а-а-а!… Матушке моей старенькой голову размозжили! Детушек моих на глазах у меня зарубили — в лёд обратили… Зачем, зачем ты меня спас?! Лучше убей меня, прирежь своим ножиком! Незачем жить мне больше!
        Безумный огонь осенней молнией озарил глаза несчастной, и она бросилась к Цветанке.
        — Дай, дай мне! — голосила она, пытаясь вырвать у воровки нож. — Дай, я сама себя порешу!
        — Обалдела ты? Не вздумай! — рыкнула Цветанка, вынужденная отпихнуть молодую вдову.
        Та упала и забилась в крике, до крови вцепившись зубами себе в руку, а воровка стояла над нею, оглушённая засасывающей, ледяной пустотой. Тело ещё гудело от схватки, кровь стучала в висках, а у её ног корчилась женщина, чья спасённая жизнь была не нужна даже ей самой. «Гррр», — рокотало в горле у Цветанки, от нарастающего в груди яростного вихря её пошатывало, а жилы взбухли на жаждущих мести руках. Она выхватила у одного из поверженных навиев тяжёлый меч… Мертвенным морозом дышал тускло серебрившийся в дневном сумраке клинок, и Цветанка ошалело понеслась с ним в единственном желании — отрубить хотя бы несколько вражеских голов.
        Она с рёвом бросилась на навиев, оцепивших костры. Клинок лязгнул о клинок, и рука воровки отнялась и повисла после первого же удара, выбитая из плеча: в неё всверливались холодные искорки голубых глаз могучего, широкоплечего воина в богатых доспехах. Туловище его закрывал панцирь, на внешних сторонах бёдер мерцали гибко соединённые чешуйки, а голени были под защитой высоких стальных сапогов. Наколенники и мощные наплечья сверкали россыпями драгоценных камней, а по панцирю змеились завитки золотых узоров. Этот щёголь даже почти не замахнулся, а живот Цветанки словно бык пропорол с разбегу рогом, и настало чёрное удушье.
        Сознание вернулось в растянутое между двумя деревьями тело. Боль вгрызалась шипованным ошейником: руки затекли, сдавленные кандалами, а ноги болтались в пустоте. Голубоглазый воин в дорогом вооружении стиснул ей подбородок латной перчаткой и прорычал в лицо:
        — Ты — Марушин пёс. Мы пришли из Нави, и у нас с тобой одна богиня. Почему ты не помогаешь? Почему ты против нас?
        Цветанка еле различала знакомые слова, произносимые с рокочущим, лязгающим иноземным выговором. По хребту струилась зубастая боль, окаменевшие от напряжения плечи уже не ныли — они омертвели.
        — Неважно, кто я, — с трудом выдавились у Цветанки слова, царапая горло. — Вы пришли с войной на мою землю, вы убиваете беззащитных женщин и детей. Вы — изверги. Мне плевать, откуда вы и кому поклоняетесь. Вы — враги. Вот и весь мой вам сказ.
        От удара тыльной стороной латной перчатки рот Цветанки наполнился кровью, а голубоглазый навий что-то потребовал на своём языке у сородичей. Ему вручили длинный чёрный кнут, блестевший, как чешуйчатое змеиное тело.
        — Мы пришли, чтобы сделать Явь нашим новым домом, — шипел он в глаза Цветанке. — Людей и дочерей Лалады мы хотим истребить, а вас, наших собратьев и единоверцев, пощадить и отдать вам обширные земли для вольного и сытного житья. В этой войне есть выгода и для вас. Вам не придётся больше прятаться по лесам, вы станете хозяевами этой земли наравне с нами! Ты всё ещё считаешь нас врагами?
        Кровавый плевок забрызгал его красивое лицо в обрамлении серебристых щитков шлема, выполненных в виде птичьих крыльев.
        — Вот тебе мой ответ, — прохрипела Цветанка. — Хоть телом я Марушин пёс, но моё человеческое сердце леденеет от ваших зверств. Никогда вы не будете моими собратьями.
        Ледяные искорки в глубине голубых глаз вонзились в Цветанку безжалостно, как клыки упыря.
        — Вот как… Что ж! Тот, кто считает нас врагами, сам становится нашим врагом. А с недругами у нас разговор короток.
        Удар кнута ядовито обжёг тело Цветанки, но она зажала крик зубами, не дав ему вырваться. За первым ударом последовал второй, третий, четвёртый… Колючие объятия боли смыкались вокруг тела, и Цветанка содрогалась, но не позволяла этому зубастому чудовищу добраться до светлого комочка нежности, благодаря которому она была до сих пор жива. Запоздалое сожаление летело волчьим воем над сумрачной землёй: ради Светланки следовало поберечь себя, не лезть в драку, но… Так уж вышло. Едва она шагнула на стонущую под поступью врага землю, как её закрутило, понесло. «Невзора сумеет позаботиться о ней», — последняя гаснущая мысль подала голос и умолкла в тошнотворной круговерти.
        Цветанку тащило с бешеной скоростью по нескончаемому проходу с округлыми, радужно переливающимися стенками. Душа трепетала надутым парусом, раскрываясь навстречу кому-то огромному и прекрасному… Не осталось телесной боли, смятение и отчаяние растаяли призраками в бескрайнем облачном просторе, наполненном мягким светом зари. Цветанка, свободная и беспричинно счастливая, брела по колено в молочно-белом тумане. Облака, подрумяненные дивными, умиротворяющими лучами, возвышались вокруг причудливыми башнями; одно из них рассеялось, явив изумлённому и восхищённому взору воровки синеокую деву. В нескончаемом море её прохладных серебристых волос хотелось блаженно утонуть, а светлые, будто схваченные изморозью ресницы обрамляли задумчивые озёра огромных глаз. На шелковисто-гладком лбу, словно приклеенные, мерцали радужными росинками прозрачные камни, складываясь в цветочный узор.
        В этом светлооблачном пространстве каждая мысль тут же исполнялась, и Цветанка очутилась с девой лицом к лицу. Миг — и её губы уже пробовали на вкус малиновую сладость уст сиятельной незнакомки.
        «Юная нахалка, — прозвенел, отдаваясь пленительным эхом в голове Цветанки, смеющийся голос. — Ты хоть знаешь, кто я?»
        В этом удивительном чертоге с души падали все цепи, радостно таяли запреты, и все желания выпущенными из клетки птицами устремлялись на свободу. Цветанка без смущения делала и говорила то, что распускалось внутри неё ослепительным цветком правды…
        «Ты — самая прекрасная женщина, госпожа, — беззастенчиво вырвалось у неё из глубин сердца. — Уж не гневайся: когда я вижу такую красоту, я теряю голову».
        «Да, твоё неисправимое женолюбие мне известно, — усмехнулась дева, и её воздушные пальцы с пуховой нежностью скользнули по щеке Цветанки. — Я мечтала создать своих детей такими, как ты — чтобы в них было столь же много любви, сколько в тебе. Любовь у тебя можно брать бесконечно — её в твоём сердце не становится меньше… И это неудивительно: ведь твоя мать — Любовь».
        Из облачного тумана пальцы девы выудили янтарное ожерелье, при виде которого сердце Цветанки разорвалось на тысячи мерцающих светлячков и разлетелось по всему миру… Тепло матушкиной улыбки незримо коснулось её невесомым лучиком, погладив по макушке.
        «Я должна собрать как можно больше любви во Вселенной, дабы исцелить мой мир, — с безгранично светлой материнской печалью в синих очах молвила дева. — Моей собственной, увы, не хватило… Мне больно от того, что творят мои дети, но я не могу остановить их: я отделила их волю от своей и дала им свободу действий. Ты — совершенный образец того, какими бы я хотела видеть их. Мне жаль, что для тебя я останусь только мачехой…»
        Уста девы приблизились, и Цветанка растворилась в звенящих чарах поцелуя, от которого душа разлеталась тысячами звёзд, теряя память и своё «я». В каждой звезде сияли свои миры, зарождалась жизнь, и разумные существа познавали себя и пытливо стремились раскрыть тайны мироздания. На одухотворяющих крыльях этого поцелуя Цветанку понесло назад по радужному проходу и выбросило в висевшее на цепях тело. Рука воина содрала с неё кровавые лохмотья рубашки, и белозубая пасть искривилась усмешкой:
        — Так ты — девица? Так даже веселее!
        Воспоминание о чудесном поцелуе хлестнуло Цветанку сильнее кнута, но это была живительная боль. Её горячие отголоски пробудили в мускулах жаркую ярость, и они начали грозно надуваться под исполосованной до крови кожей, образуя единый живой доспех, твёрдый как сталь. Хрясь! — одним рывком выбитое плечо встало на место, а тело воровки начало покрываться белоснежной шерстью. С гортанным рыком она подобралась вверх на цепях, пока те не натянулись прямой струной меж стволами; могучим человеко-волком она смотрела на своих мучителей, и остатки одежды сползали с неё лоскутками. Цепи лопнули, как тонкие волоски, и на землю спрыгнула уже белая, как снежный буран, волчица, готовая рвать в клочья всех, кто встанет на пути. Навии ошарашенно расступились, и Цветанка помчалась по деревне, разбрасывая вражеских воинов силой хмари, которая гневной волной катилась впереди неё. Ни один меч не поднялся против неё — наоборот, навии расступались в благоговейном ужасе, а некоторые простирались ниц в порыве поклонения.
        Обтянув место казни яростным кольцом из хмари, она подскочила и вознеслась высоко над деревней. Беда копошилась на чёрной ладони земли, нужно было только сдуть проклятых муравьёв, вообразивших, что им всё дозволено… Цветанка обрушилась с высоты своего прыжка, и от приземления четырёх белых лап твердь содрогнулась, будто где-то вдалеке треснула и рассыпалась гора. Кольцо хмари с гудящим «фух» резко сомкнулось, и все костры в один миг потухли… Цветанка стояла, тяжко переводя дух, а вокруг горько дымились пепелища. Спасла ли она людей? Увы, нет: у столбов висели на цепях лишь обугленные останки, и из груди Цветанки вырывался горестный рёв.
        «Прочь! Прочь с моей земли! Прекратите бесчинства и кровопролитие!»
        Навии приближались к ней на полусогнутых ногах, а впереди всех — голубоглазый воин, который сёк её кнутом. Опустившись на колени, он снял шлем, и на плечи ему упала золотая вьющаяся грива. Мужественно хорош собой был мерзавец, но Цветанке хотелось перегрызть его длинную, могучую шею. Мягкой поступью хищницы она приблизилась к нему, а он, взирая на неё голубыми льдинками своих чистых безжалостных очей, обратился к ней:
        — Госпожа, молю тебя о прощении: я посмел поднять на тебя руку. Скажи, кто ты? Ты — посланница Маруши? Чего ты хочешь? Мы всё исполним!
        «Всё, чего я хочу — чтоб вы убрались отсюда!» — рыкнула Цветанка.
        — Если такова твоя воля — да будет по слову твоему, — поклонился золотоволосый навий.
        Цветанка не верила своим глазам: он достал большой, окованный золотом рог и протрубил в него. Протяжный гул пронёсся над землёй тоскливым кличем, и отряд навиев, построившись, направился прочь из разорённой, обескровленной деревни. Горе ещё реяло над головами чернокрылой птицей, овдовевшие бабы выли у чёрных кострищ, а уцелевшие мужики, чумазые и хмурые, смотрели исподлобья на белую волчицу, которая с болью во взоре бродила по улочкам синеоким призраком. Видно, не верилось им в своё спасение, дарованное Марушиным псом… «Какой-то здесь подвох», — должно быть, думали они.
        Возле домика Цветанка рухнула наземь в человеческом облике. Во рту стояла горькая сушь, в багровых следах от кнута горела и постукивала боль, а к ней уже спешила встревоженная Невзора:
        — Цветик, кто тебя так?
        Она подогрела воду, и Цветанка обмылась, дрожа и кусая губы. Слова застряли глубоко в горле, а сердце ныло тлеющим угольком. Только на следующий день смогла она рассказать Невзоре о случившемся, а также забрала забытую в лесу около Зайково тележку с добычей. Не до обмена было сейчас жителям…
        Мука закончилась, крупы оставалось на два-три обеда для Светланки, и Цветанка отправилась на разведку в город. Нижний Волчок с виду как будто продолжал жить обычной жизнью, но по несчастным и испуганным глазам горожан Цветанка поняла: беда пришла и сюда. А вскоре она и здесь увидела навиев, которые спокойно расхаживали по улицам. Порасспросив жителей, воровка узнала, что город был сдан захватчикам без боя — по распоряжению градоначальника, получившего приказ от самого князя.
        У Цветанки была с собою связка беличьих шкурок, но обменять их на съестное не получилось: на торговлю или мену теперь следовало получать разрешение у новых хозяев города. Ткнувшись в пару-тройку мест и получив отказ, Цветанка снова ощутила предвестники яростного вихря в груди. Вдруг её осенило: если навии, увидев её в облике белой волчицы, покинули деревню, то, быть может, ей удастся прогнать врага и из города? Скинув одёжу в укромной подворотне, Цветанка перекинулась в зверя, но шерсть её снова стала обычной, тёмно-серой… Как же так? Встреча с прекрасной девой в облачном чертоге казалась такой настоящей, при воспоминании о поцелуе душу Цветанки всё ещё наполняли отголоски небесного восторга, отнимающего дар речи. Неужто сама богиня Маруша разговаривала с нею? Не такой, совсем не такой представляла её себе воровка…
        Раздосадованная, она вернула себе человеческий облик и побрела по городу в раздумьях. Над головой тяжело клубились жуткие тучи, сырая мостовая блестела под ногами, пепельный сумрак был приятен и удобен для глаз, но промозглый осенний воздух горько пах невзгодами. Грудь Цветанки окаменела от тревоги: как же раздобыть теперь хоть какую-то снедь? Из чего варить кашу для Светланки, если без разрешения навиев даже крупы не купить? Оставалось только одно: тряхнуть стариной, вспомнив своё воровское ремесло…
        — Эй! Кто таков? — остановил её грубый окрик с иноземным выговором, а на плечо грозно опустилась тяжёлая рука.
        Её остановила пятёрка воинов, следивших, видно, за порядком на этой улице. Цветанка оскалила клыки.
        — Свои, — проворчала она. — Что ж вы, заразы, житьё нам так усложняете? Без вашего разрешения ни вздохнуть, ни пёрнуть скоро будет нельзя…
        — Что нашему собрату-псу из Яви потребно? — спросил здоровенный воин в шлеме с чёрными перьями, горделиво реявшими на ветру. — Разрешение нужно людям, а собратья — свободны. Ты можешь получить всё даром.
        — Вот оно как! — хмыкнула Цветанка, двинув бровью. — Ловкий ход, чтоб завлечь нас на свою сторону.
        В ней клокотали противоречивые чувства: горький запах пепелища стоял в горле, взывая к возмездию, но стоило воровке закрыть глаза, как перед мысленным взором возникала плачущая от голода Светланка. Ледяной щит из гордости и ненависти к захватчику трещал и таял, стоило лишь одной тёплой слезинке малышки упасть на него.
        Цветанка пребывала в растерянности. Впервые ей не требовалось ничего тащить тайком: городские запасы были для неё открыты — бери не хочу, только предъяви свои клыки оборотня. У дверей амбара, принадлежавшего городской верхушке, ей могли совершенно бесплатно отпустить мешок муки и столько же — крупы, но она предпочла честно купить то и другое у торговца, расплатившись шкурками. Цены подскочили почти вдвое, и на овощи пушных «денег» ей уже не хватило, но торговец, увидев клыки и желтоватые искорки в глазах, сам всучил Цветанке мешок репы и короб яблок.
        — Возьми, возьми, только не трогай меня! — бормотал этот щуплый мужичок с редкой седеющей бородкой.
        — Да не собираюсь я тебя трогать, дурило, — поморщилась Цветанка, пытаясь вернуть всё на место. — Оставь себе. Мне уже нечем платить.
        — Не надо платить, бери даром, только сохрани мне жизнь! — махал руками торговец. — У меня жена, детушки! Сестра-вдовица…
        Он сам запихал репу с яблоками в тележку Цветанки, трясясь осиновым листом, после чего спрятался за мешками и корзинами с товаром.
        — Ничего платить не надо, — прогудел голос воина-навия за плечом. — Бери всё, что тебе понадобится, собрат.
        Домой Цветанка возвращалась с мучительной тяжестью на сердце. Всё, что она украла за свою воровскую жизнь, не жгло её совесть так, как эти несчастные корнеплоды и яблоки, которые тряслись в тележке рядом с мукой и пшеном. Если бы не необходимость кормить Светланку, они с Невзорой и Смолко прожили бы и охотой, пальцем не тронув людских припасов… Но девочка росла, и одного только грудного молока ей было уже мало.
        Неужто ей приснилось, что она — белая волчица? Однако свободная от навиев деревня подтверждала, что всё произошло наяву. Почему же у неё ничего не вышло во второй раз? Погружённая в думы, Цветанка почти не заметила, как добралась до лесного домика, но на подступах к нему застыла как вкопанная. Под деревьями стояли крытые носилки на жердях, рядом с которыми скучала четвёрка дюжих воинов. При виде Цветанки эти здоровяки и бровью не повели, переговариваясь вполголоса на своём языке, и воровка, осенённая жгучей догадкой, бросилась в дом.
        Там она застала знакомого золотоволосого воина, который стоял перед Невзорой коленопреклонённый и взирал на неё с восхищением, а та с хмурым недоумением смотрела на него сверху вниз. Воистину, тут было отчего испытывать восторг: великолепное нагое тело черноволосой женщины-оборотня дышало гибкой и стремительной силой, взъерошенная густая грива обрамляла благородно-суровые черты лица, которые не портил даже шрам.
        — О изумительная повелительница леса! Позволь приникнуть к твоим стопам, — разглагольствовал навий. — В нашем мире принято почитать женщину, как вершину божественного творения… Ты — самое прекрасное, совершенное создание, которое я когда-либо видел.
        — Да будет тебе языком-то молоть, — хмыкнула Невзора недоверчиво, прикрывая собой Светланку, которая с бесстрашным любопытством выглядывала из своей огороженной кроватки. — Мягко стелешь, чужестранец, да не жестковато ли спать будет?
        — Не совсем понимаю тебя, госпожа, но внимаю твоим словам, как благословенной мудрости с небес! — витиевато плёл свои речи воин.
        Цветанка, поигрывая выдернутым из столешницы кухонным ножом, подошла и встала так, чтобы видеть лицо этого негодяя.
        — Какого лешего ты здесь делаешь? — рыкнула она.
        Воин, не поднимаясь с колен, почтительно склонил перед нею голову.
        — Позволь для начала представиться, госпожа. Моё имя — Ойхерд. Не ведал я, что это твоя деревня, поэтому ещё раз приношу свои извинения за ущерб и оскорбление, нанесённое тебе лично. Я пришёл, дабы в меру своих возможностей возместить тебе убытки. Прошу тебя, прими от меня эти дары.
        С этими словами навий указал на сундук, стоявший возле лавки. Цветанка откинула крышку, и в её воровские глаза соблазнительно и жарко сверкнули золотые монеты, насыпанные вперемешку с разнообразными драгоценностями: были тут и жемчуга светлые, и яхонтовые ожерелья, и обручья с алыми, как вишня, лалами… С губ Цветанки сперва сорвался ошеломлённый присвист, но в следующий миг она нахмурилась.
        — Награбленным добром со мною рассчитаться хочешь, пёс поганый? — сквозь зубы процедила она, приставляя острие ножа к гладкой, сильной шее воина. — Ну-ну… А убирайся-ка ты отсюда вместе со своим кровавым золотишком, не надобно мне от тебя ничего! Никакие богатства не способны возвращать отнятые жизни и вливать кровь обратно в жилы!
        — Не гневайся, госпожа, молю тебя! — воскликнул Ойхерд. — Как мне успокоить твоё сердце, как загладить вину? Ну… Ежели хочешь, сделай со мною то, что я сделал тебе.
        Ойхерд протягивал Цветанке тот самый кнут, которым он сёк её до крови. Воровка подняла глаза и встретилась с взглядом Невзоры, в котором сквозь угрюмый мрак пробивался блеск насмешливых искорок.
        — Думаю, следует хорошенько проучить этого красавчика, — молвила она, кривя уголок губ язвительной излучинкой.
        — Не в том беда, что ты попортил мне шкуру, — с жгучим угольком боли у сердца сказала Цветанка. — Мне плевать, всё уже зажило. Беда в том, что твои воины много людских жизней зря отняли. За них ничем не отплатить. Даже твоей жизни будет мало.
        — Ну, с паршивой овцы хоть шерсти клок, — решительно проговорила Невзора, беря у навия кнут. — Давай-ка, добрый молодец, иди во двор. Там ты своё и получишь.
        Ойхерд покорно вышел из домика, где на глазах у своих носильщиков разоблачился от доспехов, разделся по пояс и подставил под кнут широкую спину. От Цветанки не укрылся оценивающий взгляд Невзоры, которым она окинула этого породистого самца, прежде чем нанести первый удар.
        — Хорош, мерзавец, — усмехнулась женщина-оборотень. — Даже бить жалко. Но ты это заслужил, гадёныш.
        Ойхерд вынес наказание стойко: ни один крик не сорвался с его прикушенных губ, только вздрагивали его богатырские плечи, покрытые литыми полушариями мышц, да сдвигались от боли лопатки под хлёсткой «лаской» чёрного языка кнута. Удар свистел за ударом, и спина навия покрывалась сеткой алых рубцов. Кровь змеилась струйками из лопнувшей кожи, а Цветанка, испепеляя воина пристальным взглядом, ждала хоть одного стона, хоть маленькой слабины. Напрасно: навий лишь стискивал челюсти и зажмуривался, но ни разу не пикнул. Когда затуманенный болью взгляд его светлых глаз устремился на Цветанку, та не выдержала и отвернулась в сторону.
        — Я всё стерплю, госпожа, — проскрежетал он белыми зубами. — Пусть льётся моя кровь: только ею я могу смыть твою обиду.
        Пальцы Цветанки яростно вцепились в мягкое золото его волос, рассыпанных по плечам.
        — Мне не себя жаль, ублюдок. Мне детишек жаль, которых ты осиротил, — прошипела она, приблизив оскал своих клыков к его покрытому испариной лицу. — Баб жаль, которых ты вдовицами сделал.
        А Невзора, похоже, находила в избиении Ойхерда своеобразное удовольствие. Её ноздри хищно вздрагивали и раздувались, зубы кровожадно белели из-под нервно приподнятой верхней губы, а холодные глаза мерцали колюче-сладострастным блеском. Неприятно поражённая, Цветанка смогла только врезать навию в челюсть со всего маху. Тот не удержался и упал на локоть, но даже не подумал дать сдачи, приняв удар безропотно.
        — Да, госпожа, ты безмерно права, — сказал он.
        — Заткнись! Мне противно твоё баранье блеяние, — презрительно сплюнула Цветанка, отходя в сторону.
        Невзора тем временем свернула кнут и отшвырнула его; её грудь под занавесью чёрных спутанных волос возбуждённо вздымалась, а в изгибе рта проступало торжество. Изящно изогнув спину, она склонилась над Ойхердом и заставила его подняться на ноги.
        — Идём-ка в лес, — молвила она с приглушённой хрипотцой. И добавила: — Цветик, пригляди за сыном, пусть за нами не бегает.
        Цветанка, опустошённая и охваченная горьким безразличием, уже не смотрела на них. Она подкатила тележку поближе к дому и принялась раскладывать привезённые припасы по местам: муку и пшено — в кладовку, репу и яблоки — в прохладный погреб. Часть снеди могла пострадать от крыс и мышей, но вредных грызунов уже неплохо наловчился гонять Смолко — тоже своего рода охота, как раз ему по плечу.
        Начал накрапывать дождь. Невзора с навием вернулись из леса: женщина-оборотень плыла павой, растомлённая, с умиротворением на лице и с прилипшими к испачканным коленям листочками и травинками. У Ойхерда была в грязи вся его избитая спина, и Невзора окатила его водой из ковшика.
        — Ничего, заживёт, как на Марушином псе, — усмехнулась она, похлопав воина по сильному плечу и выдав ему свою старую рубашку — чтоб кровь впитывалась. — Езжай, дружок, да коробок свой забирай: ни к чему нам чужое добро.
        — Отвергнутое подношение — не дарованное прощение, — опечаленно молвил Ойхерд. — Я потеряю благоволение Маруши…
        — Езжай, езжай, не задерживайся.
        Цветанка больше не удостоила его ни одним словом. Воины помогли Ойхерду надеть доспехи, и он забрался на сиденье. Навии погрузили на крышу сундук, подхватили носилки за жерди и растворились в шелесте дождя.
        Невзора взяла ведро с водой и окатилась на крыльце с головы до ног, после чего с рычанием встряхнулась по-звериному, разбрасывая вокруг себя брызги.
        — Не поняла я что-то, подруга. Вот это вот… что сейчас было? — Цветанка затопила печь и высыпала на стол две пригоршни пшена, чтобы перебрать для каши.
        Невзора спокойно села к печке, промокая полотенцем волосы.
        — Я ж говорю: с паршивой овцы хоть шерсти клок, — хмыкнула она. — Я дочку хочу. Да и Смолко сестричка нужна: Светланку беречь надобно, с нею не очень-то поиграешь. Что, сынок, хочешь сестрёнку? — Женщина-оборотень подхватила мальчика и усадила на колени, нежно вороша его чёрные кудри. — Вы с ней бегать станете, играть да резвиться. Ох и весело вам будет! Батюшка у нас пригожий — красивая девочка родится…
        — Почём ты знаешь, что девочка будет? — Цветанка выбирала пальцем мусор из крупы, поглядывая, как разгорается в печи огонь.
        — А я сверху была, — лукаво прищурилась Невзора, потёрла красные пятнышки на коленях, и в глубине её зрачков отразились шальные рыжие отблески пламени. — Сердцем чую.
        Понимая, что плохи дела у Воронецкой земли, и дальше будет только тяжелее, Цветанка с Невзорой спешно принялись добывать снедь для Светланки: следовало успевать запасаться, пока навии окончательно не разорили людей. Набивая свою тележку мешками, они тащили в дом горох, ячмень, овёс, лук, морковку, репу, капусту… Орехов, сушёных грибов да ягод у них ещё с лета на чердаке было припрятано достаточно. Там же в тёмном углу стояли сундуки с яснень-травой, которую Цветанка в месяце липне собирала и заготавливала в плотных рукавицах, чтобы лечить и оберегать девочку. Один только запах этой травы резко бил её словно обухом по голове, вызывая тошнотворную слабость и головокружение до звона в ушах, но Цветанка пересиливала себя — во благо Светланки. Скоро домик был набит продовольствием, как мышиная нора.
        — Тут на целый год хватит, — с усмешкой говорила Невзора.
        Теперь они со Светланкой могли пересидеть любую войну, но жителям Зайково приходилось туго: навии отобрали бoльшую часть их запасов, и людям предстояла голодная зима. Не могла Цветанка спать спокойно, зная, что соседи в беде… Думала она, думала и придумала.
        Сперва люди испугались и напряглись, когда Цветанка пришла в деревню. Она ходила по дворам и стучала в ворота:
        — Люди добрые, вам скоро есть станет нечего! Дайте мне телеги, я для вас в город за хлебом съезжу. Мне его даром отпустят.
        Не все жители ей открывали: боялись. Колотя в ворота и ставни, Цветанка весело кричала:
        — Да что вы, как мыши, притаились? Не съем я вас. Вам самим с едой помочь хочу. Меня супостат за родню считает — мне всё дадут и денег с меня не возьмут.
        Некоторые селяне, высовывая носы наружу и держа на всякий случай наготове вилы и топоры, с недоверием спрашивали:
        — А тебе-то какая с того выгода, оборотень? Какого рожна ты нам вдруг помогать берёшься?
        — А вы не ищите в моих делах корысти, — терпеливо объясняла Цветанка. — И оборотнем не кличьте меня: душа у меня такая же, как у вас — человечья.
        Пятьдесят дворов было в Зайково, и только двадцать из них всё-таки откликнулись, поверили Цветанке. Из телег составили небольшой обоз, взяли с собою кваса да пирогов и пустились в путь. Воровка приоделась в свою лучшую свитку, новые сапоги и вышитую рубашку, опоясалась алым кушаком с кистями.
        — Со мною ничего не бойтесь, — ободряла она мужиков. — Ежели врага встретим, я им только словечко скажу — и нас не тронут.
        До Нижнего Волчка они добрались без приключений. Город, погружённый в гнетущий серый полумрак, мерцал тусклыми огоньками; горожане старались без крайней надобности на улицу не выбираться, а если это всё же требовалось, то опасливо крались вдоль стен и заборов, освещая себе дорогу слюдяными фонарями. С наступлением кромешной ночной черноты выходить из дома и вовсе запрещалось: захватчики установили для жителей «мёртвый час». Цветанку с пустым обозом сразу остановили навии-стражи и учинили допрос: кто такие, зачем приехали? Та, спрыгнув с телеги, намётанным глазом определила начальника и пальцем сделала ему знак склонить ухо: она едва доставала ему макушкой до подмышки.
        — Братец, — улыбнулась она во всю клыкастую пасть, — я со своими холопами за хлебом и прочими харчами приехал — для семейства моего.
        — А большое у тебя семейство? — принялся расспрашивать начальник. Увидев зубы оборотня, он как будто смягчился.
        Цветанка наплела ему с три короба про знатный и многочисленный род Марушиных псов, что живёт в лесу около Кукушкиных болот: матушка, батюшка, братья, сёстры, шурины, золовки, девери, зятья, снохи и прочая родня… На ходу придумывая имена и степени родства, она густо оплетала уши навиев небылицами, а мужики на телегах качали головами и перешёптывались меж собой — дивились ловко подвешенному языку воровки.
        — Так сколько тебе надобно хлеба и харчей? — спросил начальник отряда.
        — Да вот ежели все эти подводы доверху наполните, в самый раз будет, — сказала Цветанка.
        — А не многовато ли? — нахмурился стоявший рядом навий-снабженец.
        Вдруг раздался обжигающе-ледяной властный голос, приказавший что-то на навьем языке. Цветанка вскинула взгляд и узнала Ойхерда: тот в сверкающих доспехах величаво восседал верхом на чудовищном коне с мохнатой гривой, мускулистой широкой грудью и красными глазами-угольками. Могучий зверь под седлом фыркал и бил пудовыми копытами, сдерживаемый рукой седока, и воровка невольно попятилась, вспомнив коня Северги. Она ни слова не понимала по-навьи, и душа обледенела от подозрения: уж не собирался ли голубоглазый воин припомнить ей ту унизительную порку кнутом? Опасения оказались напрасными. Едва смолк последний хрипловато-рокочущий отзвук голоса Ойхерда, как навии тут же забегали, засуетились и на глазах у изумлённых мужиков накидали полный обоз продовольствия — всевозможного зерна и овощей, овса для лошадей, два десятка клетей с живой птицей и дюжину бочек крепкого мёда. Сверх тех двадцати возов, с которыми Цветанка прибыла в город, им дали ещё десять. Круглыми, как плошки, глазами селяне вытаращились на Цветанку, когда Ойхерд спешился, снял шлем и преклонил перед нею колени.
        — Надеюсь, моя скромная помощь смягчит твой гнев, и ты простишь меня, — молвил он смиренно.
        Уж так устроено было сердце Цветанки, что ненависть не жила в нём долго, хоть и тлела ещё память о жестоком набеге, унёсшем жизни многих селян. Впрочем, прощение воровка-оборотень предпочла ещё попридержать, а потому лишь скорчила оскорблённо-высокомерную мину в ответ Ойхерду — чтоб не обольщался и не расслаблялся.
        Гружёный обоз прибыл в Зайково ночью, и его встречали в почти полном молчании. Трепетали рыжие языки пламени светочей, и из мертвенного тумана выступали светлыми пятнами лица… У мужчин и женщин, у детей и стариков были одинаковые, тревожно-алчущие очи, мерцавшие в глубокой тени глазниц, и даже всякое повидавшей Цветанке стало не по себе, словно она попала в какое-то царство восставших покойников. Мужики-возницы устало слезали с телег, и на грудь им с молчаливым исступлением бросались жёны, словно встречая их с войны. Никто не лил слёз, не кричал, не улыбался — деревню накрыла бездонная тьма, глухая, немая и мёртвая.
        — И вправду снедь достал, кормилец, — сказал рослый и могутный бородач.
        Его кучерявая темноволосая голова сидела на поистине бычьей шее, а от хлопка его ручищи-лопаты по плечу Цветанка чуть не присела.
        — Здравия тебе, благодетель, — послышались голоса из тумана.
        Люди подходили, кланялись — кто молча, пронзая Цветанку печальной тьмой глаз, кто бормотал невнятные слова благодарности. А дюжий бородач — по всему видно, староста — сказал:
        — Даже не знаем, как отплатить за твоё добро. Вот, возьми хоть, что ли, Млиницу в жёны. Осиротела она, всю семью её супостаты погубили, но бабёнка хорошая, тебе по нраву будет. И собою пригожая, и хозяюшка умелая.
        С этими словами он подтолкнул вперёд молодую женщину, закутанную в чёрный платок. Взглянув в её лицо, застывшее отрешённо-горестной маской, Цветанка узнала в ней бедняжку, спасённую ею от насильников. Ошарашенная таким «подарком», воровка начала отнекиваться и отшучиваться, а Млиница стояла, будто жертвенный барашек, прижав скрещенные руки к груди и блуждая несчастным, опустошённым взором в небесной черноте.
        — Бери, бери, — уговаривали Цветанку. — Не пожалеешь…
        Слово за слово, нога за ногу, шаг за шагом — воровка сама не заметила, как оказалась в тихой, чисто убранной избе молодой вдовы, а следом мужики вкатили бочку мёда с обоза и несколько мешков с зерном — в качестве приданого. Поскребли соседи по своим сусекам и худо-бедно наскребли угощений на свадебный стол; Млиницу обрядили в красный платок вместо чёрного, и каждый гость выпил по чарочке мёда за счастье «молодожёнов». Шумных гуляний устраивать не стали: ещё реяли пепельные крылья беды над крышами, и в доме теперь уже бывшей вдовы витал едва приметный полынный дух скорби. Все разошлись по избам спать, и Цветанка с новой супругой остались наедине за столом. Взяв Млиницу за подбородок, воровка заглянула в её глаза, подёрнутые льдистой глазурью боли.
        — Глянь-ка на меня, голубка. Признаёшь хоть?
        Длинные ресницы Млиницы дрогнули, остекленелый взгляд оживился проблеском узнавания.
        — Спаситель мой, — сорвался с её губ усталый шёпот.
        В пылу драки Цветанка не особенно разглядела её — не до того было, а сейчас присмотрелась. Правду сказал тот здоровенный мужик: Млиница оказалась и в самом деле весьма миловидной. Прозрачные, как весенне небо, очи блестели скорбной горчинкой, а на пушистых, загнутых кверху ресницах и богатых бровях словно пыльца цветочная золотилась… Сердце Цветанки ёкнуло и согрелось нежным состраданием.
        — Ах ты, горлинка ясная, — прошептала она и расцеловала точёный носик и щёчки Млиницы, окроплённые очаровательной россыпью веснушек. — Что ж делать мне с тобою, жёнушка? Свалилась ты мне как снег на голову — нежданно-негаданно.
        — Как хоть звать тебя, избавитель? — спросила Млиница, тоже, очевидно, впервые хорошенько приглядываясь к Цветанке.
        — Зови меня Зайцем, — ответила воровка.
        Огорошенная внезапной женитьбой, она не отказалась от нескольких чарок мёда, и хмель ласковым, жарким дурманом потёк по её жилам. Млиница тоже пила, с каким-то лихим отчаянием опрокидывая в себя каждую чарку — словно бросалась вниз головой в пропасть. Скоро в её глазах поплыла бархатная дымка, а веки то и дело опускались под тяжестью огромных ресниц. Она развязала ворот рубашки и стащила с головы платок, и летнее донниковое золото её кос рассыпалось по плечам.
        — Ох, что-то пьяная я стала, душно мне! — воскликнула она, растягивая ворот всё шире, словно бы желала порвать его совсем.
        Цветанка застыла в сладострастном восторге, не сводя взгляда с вздымающейся груди Млиницы и её наливных, ярко-вишнёвых губ. Снова женская красота оказывала на неё своё пьянящее действие: в мыслях наставала блаженная пустота и лёгкость, а внутри тепло и влажно набухала ненасытная жажда телесной близости.
        — Крылышки бы мне… полетела б я над землёй, — запрокидывая голову, бредила Млиница. — Летела б долго-долго вместе с журавлиным клином, пока не выбилась из сил. А когда б крылышки мои устали, упала б я камнем вниз! Ох… Детки-детушки мои… Матушка, батюшка! Видели б вы меня сейчас… Ладо мой…
        Отказавшись от новой чарки, она мученически изогнула брови и закрыла глаза. Протяжным птичьим кличем полилась песня:
        Гляделась в небо ясное, как в зеркало —
        Раскинулись осколочки тропинкою.
        Беда зеленоглазая не мешкала —
        Бреду по свету ныне сиротинкою.
        Невыносимо босоногой душеньке
        По черепкам влачиться в одиночестве:
        Ни стоп омыть усталых и натруженных,
        Ни пепел сердца выгрести весь дочиста.
        Расчешет осень косы серебристые,
        Раскинет в небе крылья журавлиные.
        Как на юр? под ветром горьким выстоять?
        Как не сломаться тонкою рябиною?…
        К груди родной припасть бы серой горлицей
        Да маком алым потянуться к солнышку…
        Бездомным ветром вею по околицам,
        Судьбину вдовью выклевав по зёрнышку.
        Огромными алмазами катились по её щекам слёзы, и Цветанка ласково вытирала их пальцами. Женщина не противилась поцелуям, но глаза её, несмотря на хмель, оставались колкими, чужими.
        — Не обессудь, новый мой супруг, — сказала она. — Телом моим можешь владеть, но сердце моё с ладушкой моим в землю ушло.
        — Ничего, оттаешь, оживёшь, — бормотала воровка, утопая в малиновой мягкости её губ. — Не сразу, потихоньку… Бедная ты моя.
        Нежность раскинула крылья, простираясь над Млиницей и ограждая её от напастей и горя. Цветанка скользила губами по её косам, погружалась в их прохладный шёлк, а потом подхватила на руки и перенесла на печную лежанку. Из груди Млиницы вырывался то надломленный смех, то рыдания, и она в хмельном бреду не сопротивлялась раздевающим её рукам воровки. С трепетной бережностью Цветанка освободила женщину от одежды и проворно разделась сама; комок вещей полетел на пол, и воровка прильнула к мягкому, податливому телу. Млиница не разглядела впотьмах истинное естество Цветанки, а та и не спешила открывать правду: выручила прихваченная со стола морковка. Хмельной жар оплетал их прочными нитями, кровь гудела и звенела в висках, дыхание смешивалось; соль слёз Млиницы жгла губы Цветанке, и она впитывала в себя вдовью боль и выдыхала её в горячий печной сумрак.
        — Вот так, моя горлинка, отдай мне свою тоску-кручину, — шептала она между поцелуями. — Мне ли не знать, что такое горе? Довелось мне хлебнуть его полной ложкой… Ох ты, боль болючая, мука злая, колючая… Уйди из сердечка Млиницы, выкатись клубочком, провались в овражек! Я с тобой, моя золотая.
        Млиница обвила разгорячёнными, влажными руками шею воровки и прогибалась под толчками, жмурясь и кусая губы. Её прерывистое дыхание дрожало от рыданий, солёные струйки бежали по щекам нескончаемо, а Цветанка упорно продолжала своё дело, пока Млиница не начала тоненько вскрикивать и повизгивать. Воровку и саму накрыло сладостное томление, с каждым движением нараставшее и разгоравшееся; его острые раскаты отдавались внутри щемящим эхом наслаждения — отголоском ощущений Млиницы. Последний гортанный стон — и обе обмякли, слушая стук сердец и переводя дух.
        Потом Млиница сжалась комочком, отвернулась и тихо заплакала. Цветанка прильнула к ней сзади, чмокая её то в ушко, то в безмолвно вздрагивавшее плечо, шаловливо изучала пальцами бугорки позвонков.
        — Поплачь, поплачь, горлинка. Пусть боль выйдет из тебя… Ежели горюшко носить в себе, так и захворать недолго.
        Видно, Цветанка прижалась к Млинице слишком тесно: та, похоже, почувствовала что-то странное. В первый миг она застыла, а потом круто развернулась к воровке лицом. Её ладонь скользнула Цветанке в пах и тут же отдёрнулась, как от кипятка, и Млиница отпрянула и забилась в угол.
        — Ты… ты… — бормотала она, сверля Цветанку полным ужаса взглядом и пытаясь закутаться в свои волосы.
        — Что такого страшного ты там нашла, ладушка? — Цветанка придвинулась ближе, загораживая ей выход с лежанки. — Что ты шарахнулась от меня, как от чудища мерзкого? Да, не мужчина я, хоть мне и удобнее, чтоб меня считали таковым.
        — Как же так? Что же это такое? — лепетала Млиница в смятении. — Я ж при всём честном народе твоей женой стала…
        — И не только при народе, — ухмыльнулась Цветанка, хрустнув морковкой на зубах. — Жена ты мне и есть. И уж коли так вышло, то придётся мне теперь и о тебе заботиться.
        Млиница со сдавленным писком спрятала лицо в ладонях. Цветанка чувствовала пальцами, как пылают у красавицы щеки, улавливала в биении жилки на шее отзвук загнанного стука сердца. Она принялась покрывать её с головы до ног поцелуями, а та вертелась ужом и осыпала её плечи ударами кулачков.
        — Пусти… Уйди… Оставь! — пыхтела Млиница, отбиваясь. — Не может такого быть, чтоб баба была женой другой бабе!
        — Бывает всякое, ладушка. — Цветанка придавила новоиспечённую супругу собой, и её трепыхания вызывали в ней только щекотку и смех — ни дать ни взять котёночек маленький пихается. — Ну, ну, тише… Успокойся. Раз уж нас с тобою люди окрутили, так тому и быть.
        Млиница понемногу перестала биться и затихла под Цветанкой, отвернув лицо и прикусив губу. Выражение у неё было растерянно-испуганное, жалобное, и воровка успокоительно чмокнула её в ушко.
        — Не горюй. Что за беда? Сознайся, ведь тебе хорошо было.
        — Было, — всхлипнула Млиница. — Ох, стыдоба…
        — Нет в том ничего стыдного, дурочка, — шепнула Цветанка, поворачивая её лицо к себе и нежно щекоча наливные, ягодно-сочные губы своими. — Кому какое дело, кто с кем на ложе тешится?
        Щекотка перерастала в полноценный глубокий поцелуй, в который Цветанка вкладывала всё своё искусство обольщения и ублажения. Трещинка на сердце ёкнула и чуть разошлась, словно предупреждая: берегись, не впускай любовь — как бы не пришлось потом потерять. Полюбишь — а беда-зверь вырвет зубами, проглотит любимое, а душе потом ещё долго кровоточить… Кожа стала липкой, сплетённые ноги упирались в печную трубу, и воровка, извиваясь, старалась уловить и для себя немного телесной радости. Раскрасневшаяся Млиница сопела и смущённо отворачивалась, но Цветанка неизменно ловила её губы своими.
        — Не красней! Чай, не девица нецелованная, — грубовато-ласково выдохнула она.
        Выстраданной вспышкой накрыла её плотская услада. Переведя дух и дождавшись, когда сердце успокоит свой загнанный стук, воровка нагишом слезла с печки: жгучим комом в животе шевельнулся голод. На столе тускло, синевато умирал огонёк в масляной плошке, еле-еле озаряя горницу колыхающимся светом; Цветанка взгромоздилась на край и впилась зубами в пирожок с грибной начинкой.
        — Что ж ты по-людски-то за стол не сядешь? — зашевелилась на печке Млиница. — Чисто зверь…
        — Жена, помалкивай знай! — с набитым ртом пробурчала Цветанка. — Как хочу, так и сижу. А станешь мне указывать — как залезу на печку, да как отделаю тебя ещё разок!
        Сказала она это так, смеха ради, но Млиница отвернулась и завсхлипывала. Воровка вздохнула, пожалев о своих словах.
        — Да будет тебе убиваться!… Шуткую я. Не плачь, пташка моя. Слезай-ка лучше да угощайся! Пироги с грибами знатные.
        Млиница неуклюже слезла с печки, и Цветанка внимательно осмотрела её — не остались ли в пылу страсти на её коже царапины от когтей. Красных отметин не было. Та накинула рубашку, убрала волосы и робко присела на лавку, не решаясь притронуться к еде.
        — Кушай, кушай, лада. — Цветанка подвинула ей блюдо.
        Млиница взяла пирожок и принялась понемножку отщипывать, и воровка с грустным теплом на сердце погладила её по голове, как маленькую.
        — Ну, жёнушка, как жить будем? — усмехнулась она. — Пойдёшь ко мне? Я с названной сестрицей Невзорой живу и с двумя детишками — Смолко и Светланкой. Смолко — это сеструхин сынок, Марушин пёс, как и мы с Невзорой. А Светланка — человеческое дитё, воспитанница моя и свет сердца моего.
        Млиница сжалась под ласкающей рукой Цветанки и втянула голову в плечи, держа пирожок обеими руками.
        — Ох, нет, только не в лес, — несмело улыбнулась она. — Не зови, я там от страха умру. Зверей диких боюсь и оборотней. Лучше я дома останусь, а ты ко мне приходи, когда захочешь.
        На том и порешили. Перед уходом Цветанка сделала кое-какие дела по дому: натаскала воды, намолола муки на ручном жёрнове. Млиница всюду ходила за нею, то и дело пуская слезу — то над сделанной рукой свёкра упряжью, то над мужниной рубашкой, то над тряпичными куколками дочек. Свежо было смертельное горе в её сердце, но в затянутом влажной поволокой взгляде женщины проблёскивала надежда, когда она смотрела на Цветанку. А воровка чесала в затылке: досталось ей вместе с женой и приличное хозяйство. Глядя на изящное кружево деревянной резьбы, украшавшей дом, на опрятно сложенную дровницу, она везде чувствовала рачительную руку мужчины-хозяина. Жила семья, не тужила, хлеб сеяла, скотину держала, детей воспитывала… Пришли навии — и не стало ни мужа работящего, ни родителей пожилых, ни детушек малых. Лежал в сарае добрый, начищенный плуг и прочие землепашеские принадлежности, да некому ими трудиться стало. Коней и быков забрали и сожрали враги, осталась одна корова с телёнком, коза с козлом да немного птицы. Кулаки Цветанки сжались, зубы скрипнули, ожил в сердце начавший было остывать уголёк гнева. Нет,
не порки кнутом заслужил Ойхерд! Жалела воровка теперь, что в его очи бесстыжие не плюнула и не всадила нож ему в сердце. Хотелось бы ей теперь привести его к этой вдове да заставить его у неё в ногах валяться и вымаливать прощение…
        А потом, подумав, Цветанка рассудила: толку-то с того, если б она зарубила пять навиев, а на шестом сама голову сложила? Кто привёз бы в разорённое Зайково обоз с продовольствием? Права была Невзора — с паршивой овцы хоть шерсти клок. Если этот навий так горевал, что Маруша за оскорбление белой волчицы лишит его своего благоволения, грех было не воспользоваться этим. Каждый должен заниматься тем, что у него лучше всего получается: воины — воевать, а плуты — плутовать. И уж коли из Цветанкиного плутовства выходил кое-какой прок, то почему бы нет?…
        — Не тужи, голубушка, — сказала она, обняв Млиницу за скорбно поникшие плечи. — Выстоим, выживем. Я тебя в беде не брошу.
        — К чему мне моя жизнь теперь? — проронила та. — В детушках жила душа моя, а их не стало — и света моего не стало.
        — Вот как с тобой быть? — вздохнула воровка. — И домой мне надобно, и тебя боюсь оставить: чего доброго, ещё сотворишь с собой что-нибудь… А ну-ка, собирайся, подруженька, пойдёшь со мною в лес. Мы хоть и волки, да не совсем. Не съедим тебя. Поживёшь с нами, покуда в голове не прояснится.
        Млиница испугалась, принялась со слезами отнекиваться, но Цветанка сама собрала в узелок кое-какое бельё и одёжу, взвалила его на одно плечо, а через второе перекинула брыкающуюся и рыдающую женщину. Стремительно проскользив несколько вёрст по слою хмари на земле, она поставила Млиницу на ноги. Некуда той стало деваться: кругом лес дремучий — тишь жуткая.
        — Ох, лучше прямо здесь меня сожри! — голосила Млиница, прильнув к замшелому стволу и нарушая своим криком бессловесный покой старых деревьев. — Не волоки меня в чащобу свою тёмную!
        — Глупая ты баба, — хмыкнула воровка-оборотень. — Ежели б мне тебя сожрать понадобилось, от тебя уж давно и косточек не осталось бы. Жизнь твою хочу я уберечь, дурёха. Не шуми, идём-ка лучше.
        Повесив узелок себе за спину, она подхватила Млиницу на руки и понесла дальше.
        — Ох, кто ж там за скотиной-то ходить будет! — причитала женщина. — Дом-то мой на кого останется!
        — Я сбегаю, договорюсь с твоими соседями, — утешила её Цветанка. — Мир не без добрых людей, пособят. Скотина не помрёт, сыта будет, а по стенам не горюй. Они стоят — есть-пить не просят.
        Млиница так тряслась от ужаса, что ноги отказались ей служить, и Цветанке пришлось переносить её через порог лесного домика, точно невесту. А дома всё шло своим чередом: в печке пыхтела каша и дозревала грибная похлёбка с луком и горохом, а Невзора кормила грудью Светланку. Смолко в волчьем облике, превратив чисто обглоданную оленью лопатку в игрушку, весело гонял её по горнице — забрасывал под лавку и потом с пыхтением доставал оттуда.
        — Ну, вот мы и дома, — сказала Цветанка, ставя Млиницу на ноги.
        Поспешила воровка отпускать её: приняв, видно, оленью кость за человечью, та упала без чувств. Смолко тем временем загнал лопатку глубоко в подпечек и теперь озадаченно скулил — не мог протиснуться в узкое пространство, чтоб достать свою игрушку. Цветанка уложила Млиницу на лавку и принялась брызгать ей в лицо водой, а Невзора спросила:
        — Это ещё что за гостья?
        — Да вот, привела в Зайково обоз, а они меня этак отблагодарили, — усмехнулась воровка, похлопывая Млиницу по щекам. — Отдали Зайцу в жёны вдовушку. У неё вся семья погибла. Не знаю вот, что теперь с этим подарочком делать… Одну оставить страшно, ещё руки на себя наложит, а к нам идти — в крик, в слёзы: «Боюсь, боюсь!» Беда с ней, одним словом.
        Когда Млиница открыла глаза и села, к её коленям приласкался Смолко. Он ещё не успел вырасти в огромного, чудовищного зверюгу и выглядел вполне умильно со своей смешной пушистой мордахой и круглыми, детски-несмышлёными глазёнками. Поставив лапы Млинице на колени, он облизал ей лицо мокрым розовым языком.
        — Славный… щеночек, — пролепетала та, прижимаясь к стене.
        Смолко сообразил, что в зверином облике он великоват и этак ему кость не достать, а потому перекинулся в хорошенького крепкого малыша. Когда он полез на четвереньках в подпечек, Млиница немного осмелела и даже засмеялась над его ужимками, а при виде сосущей грудь Светланки у неё влажно заблестели глаза. Видно, она вспомнила своих детишек.
        Усилия Смолко между тем увенчались успехом, и он торжествующе выбрался из подпечка с лопаткой в зубах. Млиница вздрогнула, и Цветанка с усмешкой успокоила её:
        — Да не бойся ты. Мы людей не едим. Не видишь, что ль, что кость — звериная?
        Наевшаяся Светланка с любопытством посмотрела на незнакомку и растянула ротик в забавной щербатой улыбке, которая отразилась на лице Млиницы, как в зеркале. Видя, что дитя действует на впечатлительную гостью умиротворяюще, Невзора вручила девочку ей:
        — На-ка, подержи.
        Светланка охотно отправилась на руки к незнакомой тёте с несчастными, испуганными глазами. С какой-то недетской мудростью малышка понимала, что её надо успокоить и ободрить, и к удивлению Цветанки обняла Млиницу за шею. А Невзора добродушно молвила:
        — Ну, видишь теперь? Человечье дитё растёт среди Марушиных псов — и до сих пор живёхонько и здоровёхонько.
        В первую ночь Млинице было очень и очень не по себе в лесном домике. Ей отвели тёплое местечко — на печке, и она дрожала там, боясь высунуть нос. Невзора взяла Смолко с собой на охоту, а Цветанка осталась дома — приглядывать за Светланкой.
        — Ну, чего ты там трясёшься? — усмехнулась она, откинув занавеску на лежанке. — Слезай-ка лучше, да похлёбки с кашей покушай, а то на голодное брюхо не очень-то спится.
        С печки на неё смотрели широко распахнутые, тревожно блестящие глаза.
        — Да мне что на голодное, что на сытое — всё одно не усну, — еле слышно пробормотала Млиница.
        — Слушай, хватит уже бояться, — проворчала Цветанка. — Мы — не людоеды, сказано ж тебе!
        Когда Светланка крепко уснула, воровка забралась на лежанку. Тесновато там было двоим, но она кое-как угнездилась рядом с Млиницей. Женщина покорно разомкнула губы под поцелуем и впустила жадный язык Цветанки; сперва она отвечала на ласки вяло и скованно, но потом начала потихоньку входить во вкус. Морковки под рукой на сей раз не было, но воровка успешно ублажила Млиницу ртом. Та боялась разбудить ребёнка и приглушённо стонала сквозь сомкнутые губы.
        Невзора со Смолко вернулись с охоты сытыми и принесли мяса для Цветанки. Та не стала есть при Млинице — вышла на крылечко и там утолила голод.
        Утром она отправилась в Зайково. Там она попробовала сама задать корма скотине Млиницы, но животные боялись оборотня и забивались в угол, а к корму не притрагивались. Пришлось постучаться к соседям и попросить их временно взять на себя заботы о домашней живности. Те в дом Цветанку не пустили, опасливо разговаривали через приоткрытые ворота, но пообещали поручить это дело своей двенадцатилетней дочке. Осиротевшей Млинице они сочувствовали, а потому даже отказались от вознаграждения — мешка ржи, который посулила им Цветанка за труды.
        Последующие ночи Млиница тоже почти не спала, а днём хлопотала по хозяйству, стараясь задобрить оборотней. Воровке становилось досадно при виде её полных страха, заискивающих глаз; ей хотелось видеть искреннюю улыбку женщины, но до этого было, видно, ещё далеко. Впрочем, нянчиться со Светланкой Млинице понравилось, она тянулась к колдовски-тёплому свету, который излучали глазки девочки. Порой она, прижав ребёнка к себе, тряслась от беззвучных рыданий, и в такие мгновения воровка не знала, что сказать: никакие слова не могли утешить мать, потерявшую своих детей. Со Смолко Млиница тоже постепенно поладила — даже осмеливалась гладить и чесать его за ушком, когда тот перекидывался в зверя. Хоть малыш был невообразимо мил и пушист, но обнимать и тискать его в волчьем обличье Цветанка с Невзорой ей не советовали: он мог невзначай оцарапать её.
        Десять дней и ночей Млиница провела в лесном домике. Она немного привыкла и освоилась, но бессонница не отступала, отнимая у неё силы. Не помогали никакие успокоительные травы, и стало ясно, что долго без сна Млинице не выдержать.
        — Придётся тебе вернуться домой, голубка, — признала Цветанка. — Ума не приложу, отчего ты не можешь уснуть… Может, всё-таки страх виноват.
        Она отнесла измученную женщину в Зайково. Едва та коснулась головой подушки в родном доме, как долгожданный сон почти сразу же сомкнул ей веки, и Цветанка неслышно удалилась.
        Воровка не беспокоила Млиницу три дня, а на четвёртый заглянула в гости. Та вышла ей навстречу заметно отдохнувшей и сразу же спросила про Светланку.
        — Жива, здорова, кушает хорошо, — с улыбкой ответила Цветанка. — Что ей сделается? Ты-то сама как, ладушка-голубушка? Отоспалась хоть?
        — Засыпать стала быстро, вот только после снов тех целый день в слезах хожу, — ответила Млиница. — Снятся мне детушки, супруг, батюшка с матушкой… Тоска заела — хоть волком вой. Всё здесь памятью дышит, на какую вещь ни гляну — и перед глазами они встают, родненькие мои. Нигде мне жизни нету! Что ж делать мне, Заинька? У вас спать не могу, дома — жить…
        Жаркая, колючая и солёная волна сострадания накрыла сердце Цветанки. Впору было самой сюда переселяться, чтобы отгонять от Млиницы ежедневные тоскливые мысли, но вряд ли жители Зайково обрадовались бы такому соседству. Несмотря на всю признательность за помощь, они всё-таки побаивались оборотней. Тревожась за Млиницу, Цветанка заночевала у неё; перед сном они сходили в баню, и в парилке воровку при виде обнажённых женских округлостей снова обожгло желание. Прижав ладонями влажные, упругие ягодицы с прилипшими дубовыми листочками с веника, она прильнула поцелуем-засосом к шее Млиницы.
        — Давай здесь, — прошептала та, покрываясь маковым румянцем и отводя глаза под сенью пушистых ресниц. — В доме я не могу… Совесть зазревает. Будто супругу изменяю…
        — Я теперь твой супруг, забыла? — усмехнулась Цветанка.
        Крепкий ветер бесновался снаружи, бросая в окна пригоршни дождя со снегом, а в доме было жарко натоплено, на столе тлела масляная плошка, и полумрак обнимал уютнее, чем пуховая перина. Спать не хотелось, и воровка просто изучала тени на потолке и стенах, слушая дыхание Млиницы и наслаждаясь тяжестью её головы на своём плече. По движению её ресниц Цветанка догадывалась, что той тоже не спится.
        Млиница вздохнула и пошевелилась, убрала голову с плеча Цветанки.
        — Заинька… Уйди на полати, а? — попросила она. — А то, кажись, опять сон от меня улетел. Может, ежели ты будешь подальше, я и сумею уснуть.
        — Ладно, голубка, как скажешь. — Воровка тихонько чмокнула Млиницу в висок и забралась на полати.
        Там она растянулась на пыльном овчинном полушубке, вдыхая затхлый запах старой шерсти и одним глазом поглядывая вниз, на сиротливо свернувшуюся под одеялом Млиницу.
        — Заинька, — вскоре послышалось снизу, — я кожей чую, как ты на меня глядишь. Не смотри, ладно?
        Цветанка со вздохом перевернулась с живота на спину и уставилась в близко нависший над нею потолок; можно было поднять руку и поскрести его когтем… Веки воровки уже начали склеиваться, когда сквозь жужжащий полог дрёмы прорезался тоненький, серебристый всхлип. Цветанка рывком приподнялась на локте и вслушалась… Так и есть: Млиница плакала в подушку.
        — Пташка, ты чего там? — вполголоса спросила Цветанка, свесив голову вниз.
        — Я не могу уснуть, — жалобно пролепетала Млиница. — Тебя не было — могла… А теперь — опять…
        Цветанка мягко спрыгнула на пол. Светильник уже потух, и она, угадывая невысказанное желание Млиницы, зажгла лучину в светце.
        — Ну что опять с тобою? — Цветанка со вздохом присела на край постели.
        Млиница села, с отчаянием вцепившись себе в ворот сорочки.
        — Я поняла… Я не могу спать, когда рядом оборотень.
        — Но ведь ты же знаешь, что я тебя не трону. — Цветанка осторожно скользнула тыльной стороной когтистых пальцев по прядкам, выбившимся из её растрёпанных кос, мягко заправила их за уши. — Я не причиню тебе зла никогда. Ты ведь сама убедилась… Или ты мне всё-таки не веришь?
        — Ах, Заинька мой! — исступлённым шёпотом выдохнула Млиница, щекочущим теплом объятий обвивая плечи и шею Цветанки. — Вроде бы и верю, а всё равно сердечко стучит-стучит, бьётся в груди, аж больно под рёбрами! И надышаться не могу — воздуха не хватает. Глаза закрою, а они сами открываются, проклятущие, и нету сна, хоть ты тресни! Мерещится всяко-разно — будто подкрадывается ко мне кто-то…
        — Беда мне с тобою, ладушка, — покачала Цветанка головой. — Ну, коли так… Может, мне совсем уйти?
        — Ох… Заинька мой, синеглазенький мой! — Млиница взяла лицо Цветанки в горячечно жаркие ладони, касаясь прерывистым дыханием её губ. — Мужа забыть не могу, но и ты мне в душу запал… С тобою мучаюсь, а без тебя — ещё горше! Рвётся сердце моё в разные стороны, и не знаю, как быть, что делать! Уйдёшь ты — и опять я в пучину тоски провалюсь. С тобой хоть и сна нет, а всё как-то легче на душе…
        По её щекам катились слёзы, скапливаясь на подбородке, где их утирала Цветанка. Отчаянный, страдальческий взор Млиницы плавал поверх головы воровки, устремлённый в ненастную тьму за оконцем.
        — Да, задала ты мне задачку, милая, — невесело усмехнулась воровка. — И оставить тебя одну боюсь, и без сна тебе опять же никак нельзя… Ну ничего, что-нибудь придумаем, моя хорошая.
        Цветанка нежно прильнула к её дрожащим, солёным от слёз губам. Млиница порывисто и страстно ответила на поцелуй, а потом отстранила воровку от себя.
        — Сладко мне с тобою, — жарко дышала она, пожирая Цветанку взором, полным болезненно-восторженного изнеможения. — Наслаждаюсь и сама же этого стыжусь, корю себя. Померещится иножды, будто муж видит… И так невмоготу становится, что удавиться впору.
        — Вот этого я и боюсь. — Цветанка устало уткнулась своим лбом в горячий лоб женщины. — А знаешь, что? Давай-ка я сейчас пойду, а ты выспись хорошенько. А я через денёк-другой к тебе в гости со Светланкой приду. Ладно?
        — Ещё бы не ладно! — с грустной улыбкой на дрогнувших губах молвила Млиница, а в глубине её измученных очей забрезжила нежность.
        — Ну, тогда договорились. Отдыхай, горлинка, а дурные мысли прочь гони. — Цветанка поцеловала Млиницу в лоб и поднялась, накинула свитку. — Пойду я.
        — Погодь-ка… — Млиница встрепенулась, соскочила с постели, приникла к оконцу, похожая в длинной белой сорочке на привидение. — Ненастье-то какое разбушевалось! Как же ты пойдёшь?
        — Обо мне не тревожься, — улыбнулась Цветанка. — Непогода мне не страшна.
        Так у них и повелось: воровка навещала Млиницу раз в два-три дня, приходя то с малышкой, то одна. Таскала воду, помогала по дому, развлекала сказками, песнями. Близость между ними случалась не каждый раз, но Млиница неизменно отдавалась наслаждению с отблеском мучительной вины во взоре. Она пристрастилась к объятиям Цветанки, жадно ловила поцелуи, но ласками предпочитала обмениваться в бане, как будто боялась строгих призраков, смотревших на неё в доме.
        Установился мороз, снег лёг и уже более не таял. Однажды, вернувшись от Млиницы, Цветанка застала возле домика отряд навиев. «Неужто опять Ойхерд?» — жарко стукнула в висках мысль, предвещая вспышку гнева. Понимая, что на сей раз дело поркой может и не ограничиться, Цветанка молилась про себя, чтобы это был не он… Высшие силы как будто вняли её мольбам: начальником отряда оказался не синеглазый навий. Цветанка даже не стала особенно пристально вглядываться в его грубое, холодно-жестокое лицо, обрамлённое щитками шлема, просто спросила:
        — Чего припёрлись?
        Это прозвучало не слишком приветливо, но начальник отряда спешился со своего звероподобного коня и отвесил учтивый поклон.
        — Прости, госпожа, что мы тревожить твоя покоя. Твой деревень мы не касайся, не имей беспокойство! Всё, что мы желать — это лицезреть твоя облик белый волчиц и получить через тебе благословение Маруши.
        Цветанка поморщилась от его выговора и ужасного косноязычия. «Ещё почитателей мне тут не хватало», — подумала она, а внутри ёкнул комочек тревоги: как же она покажется им в облике белой волчицы, если это у неё получилось лишь однажды?
        — Маруша недовольна своими глупыми, жестокими детьми, — изрекла она, напуская на себя загадочно-высокомерный вид, какой порой видела у жрецов. — Ваши кровавые деяния совсем не радуют её, а посему ступайте прочь.
        — О, госпожа, мы иметь отчаяний! — воскликнул начальник отряда, рухнув на колени в девственно чистый снег. — Дай маленький подсказок, как мы можем умилостивлять Великая Мать и твой, её посланницам? Которая мы должен сделать?
        Воинам — война, а плутам — плутни. Ухмыльнувшись про себя, Цветанка скрестила руки на груди и горделиво выпрямилась.
        — Вы могли бы немного смягчить гнев богини, ежели б вернули народу Яви хоть малую толику того, что вы у него отняли. Привезите в мою деревню пятьдесят возов со съестными припасами! Ваши товарищи пограбили моё имущество, и моим холопам теперь приходится класть зубы на полку. Они здорово отощали. Из-за вас я теперь глодаю кости вместо сочного мясца! — И добавила с ухмылкой: — Твоя моя понимай?
        — О, я понимай, госпожа, понимай! — обрадованно вскочил навий. — Я извиняйся за свой товарищи и всё исправляйся! С один дня на другая изволь ожидаться обозам!
        Когда отряд скрылся за деревьями, из домика вышла всё слышавшая и видевшая в оконце Невзора.
        — Ловко ты их за нос водишь, — усмехнулась она. — Слушай, а почему бы тебе вообще эту войну не остановить? Скажи им, что Маруша, дескать, повелевает…
        — Мысль хорошая, да боюсь, дело не выгорит, — вздохнула Цветанка. — В первый раз у меня получилось стать белой волчицей и заставить Ойхерда наложить в штаны. Сейчас мне попались доверчивые дурни, которых застращал Ойхерд. Чтобы, как ты говоришь, остановить войну, мне надобно отправиться к ихнему верховному повелителю, и вот тут потребуются настоящие доказательства, а не слухи. Понимаешь, в чём загвоздка? Не выходит у меня снова в белую волчицу перекинуться, хоть убей. Так что… Выжмем всё что можно из тех лопоухих простачков, которые готовы верить, — и ладно. Весь мир мне не спасти, сестрица, так хоть Зайково спасу — и то хорошо.
        Через десять дней жители деревни с изумлением встречали обоз из пяти десятков подвод, до отказа наполненных съестным. Чудо: навии приехали не грабить и убивать, а, напротив, сами привезли снедь! Муку, крупы, хмельной мёд, овощи, солонину, масло — всё это распределили по дворам, учитывая количество ртов в каждой семье; хоть Цветанка при этом не присутствовала, но люди догадывались, чьих рук это дело. Млиница при встрече передала воровке:
        — Тут тебе народ кланяться велел, Заинька. Вон, подарков нанесли! Возьми себе хоть часть — мне одной столько не съесть.
        — Кушай, кушай, голубка, и ни о чём не тужи, — улыбнулась Цветанка. — Со мной не пропадёшь.
        А Невзору тем временем потянуло на сладкое, хотя прежде она его не жаловала. Цветанка с ног сбилась, добывая для неё мёд. Навии оказались большими сладкоежками, и во всей округе душистого липового золота было днём с огнём не сыскать — всё изъяли, всё высосали. С горем пополам Цветанка купила туесок в какой-то далёкой деревушке, отдав связку из дюжины шкурок чернобурки. А чтобы добыть этих чернобурок, ей пришлось бегать по лесам целую седмицу.
        — Дочка будет, это точно, — сказала женщина-оборотень, с довольным видом взвешивая на руках драгоценный туесок. — А ежели б солонинки хотелось — это к сыночку.
        Выбившаяся из сил Цветанка без чувств упала на лавку.
        Разыскивать Ойхерда и сообщать ему, что он станет отцом, Невзора даже не думала. Она уже получила то, что хотела, а дочку прекрасно вырастила бы и сама — так она говорила Цветанке. Воровка и не сомневалась. С одного взгляда на эту суровую волчицу становилось понятно: никто ей не нужен, она сильна и самодостаточна. Её любовь росла одинокой сосной на неприступной скале — никому не подобраться, не срубить.
        Казалось, зимней тьме не будет скончания — так и останется лес спать в морозной стыни, под белой холодной периной снега, и никогда не проглянет солнце, не растопит льда, не оденет землю в зелёное платье. Ан нет: однажды утром (так Цветанка определяла то время суток, когда ночная чернота начинала редеть, становясь серой мглой) стало определённо светлее. Кинув тревожный взор в небо, воровка поморщилась от рези в глазах: непроглядные тучи словно разодрала огромная когтистая лапа, оставив яркие, светло-синие полосы в косматом, густом облачном пологе.
        Расползался покров туч лоскутами, как ветхая тряпица, всё шире сияла небесная просинь. Таяли ошмётки серой завесы, как грязные сугробы под лучами весеннего солнышка, и хоть глазам оборотней становилось невыносимо смотреть на это торжество света, но на сердце у Цветанки ворохнулось белой птицей радостное предчувствие. К вечеру небо над домиком расчистилось полностью, и настала такая зеркальная, такая свежая и тихая ясность, какой уже не помнили эти леса… Закат малиново догорал отблеском далёкой кровопролитной битвы, а на хрустальном небосклоне проступили нежные, ласковые и кроткие звёзды.
        Ночью Цветанка помчалась в город на разведку. В груди звенела тонкая, пронзительная струнка, а в городе шёл бой. Высокие, светлые и грозные кошки-воительницы в сияющих доспехах громили псов-навиев яркими, словно белые молоньицы, клинками, и падали псы, усеивая телами кривые улочки. Чёрными сугробами лежали груды трупов, превращающихся в грязную жижу и оставляющих после себя только пустые латы…
        Упала раненая кошка: вражеская стрела торчала из бедра. Красивая, ясноглазая, кудри белым льном вились из-под золочёного шелома… Встретившись с её полным суровой муки взглядом, вздрогнула Цветанка всем сердцем. Звякнула, порвалась струнка, что пела победную песню в груди, и воровка без раздумий кинулась к раненой, оттащила её из гущи боя в тихий закоулок. Из раны на нечистый городской снег капали бруснично-алые капельки.
        — Поди прочь, Марушин пёс, — проскрежетала белыми зубами кошка.
        — А ты не злись, — спокойно отвечала воровка. — Не враг я тебе. Дай, стрелу выну.
        Дёрнула Цветанка — древко вышло, а наконечник остался в теле. Кошка зашипела сквозь стиснутые клыки.
        — Ну, ничего, сейчас выковырнем, — не сдавалась Цветанка.
        Достав засапожник, она принялась копаться острием в ране, и кошка зарычала, кусая губы в кровь. На глубине в полпальца нож скрежетнул обо что-то твёрдое, и Цветанка радостно вскричала:
        — Попался, голубчик! Потерпи, кошка, сейчас достану.
        Она просунула пальцы в развороченную рану, нащупывая наконечник и помогая себе клинком. Тёплая кровь сочилась всё новыми ручейками, плоть расходилась лоскутками, мягкая и податливая. Наконечник вышел вместе с кусочком мяса, и Цветанка с кошкой вскрикнули одновременно: воровка — торжествующе, а воительница с Белых гор — от боли.
        — Вот он, зараза такая, — засмеялась Цветанка, поднося на ладони окровавленный наконечник к лицу кошки.
        — Навье оружие, — простонала та. — Мне не жить.
        — Да ладно, кто от такой раны помирал-то? — Цветанка своим поясом перетянула ногу ратницы, и кровь остановилась.
        — Ежели б простое железо — то пустяки… А это не сталь, это хмарь твёрдая, от неё спасенья нет. — Воительница откинулась на снег, принимая в мертвеющие, широко раскрытые глаза небесную синь светлой ночи.
        Её мучила жажда, и Цветанка бросилась на поиски воды. Её саму пару раз чуть не подстрелили, но страха не было. Перепрыгивая через трупы, свежие и уже разложившиеся в жижу, воровка добежала до ручья, пробила лёд и наполнила баклажку, после чего сразу же кинулась в обратный путь.
        — Марушин пёс! — послышалось позади. — А ну, стой!
        Цветанка и не думала повиноваться окрику. До раненой оставалось всего несколько прыжков…
        — Стоять!
        Придавленная к ледяной корке тяжестью двух кошек в доспехах, Цветанка прохрипела:
        — Да я вашей же сестре воду несу! Она стрелой ранена!
        Кто бы её слушал… Над воровкой уже взвился смертоносный белогорский клинок, как вдруг занёсшую его руку перехватила другая рука.
        — Не надо. Этот пострелёнок наконечник мне из раны вынул и кровь остановил.
        Это подопечная Цветанки смогла-таки подняться на ноги и остановить карающий меч. Лунная белизна заливала её лицо, а вокруг глаз уже залегли мертвенные тени, но кошка терпела боль и преодолевала слабость. Её соратницы изумлённо отступили:
        — Правда, что ли?
        — Правда, правда, — устало молвила кошка. — Дышать тяжко. Мне б отвара яснень-травы сейчас… Да нигде уж не достать его.
        Цветанка извернулась на спине волчком и вскочила, отряхнулась.
        — Как это — не достать? Ещё как можно достать! У меня есть!
        Кошки непонимающе уставились на неё.
        — Погоди… Откуда у Марушиного пса яснень-трава?
        — А, долго рассказывать! — махнула рукой Цветанка, улыбаясь во все клыки. — У меня дома на чердаке три сундука травой набиты. Ежели вам она нужна, могу отдать.
        — Ты не представляешь себе, как нужна, — сказала одна из преследовательниц.
        Кошки быстро раздобыли тележку, в которую усадили раненную товарку, а сами устроились по бокам. Цветанка бросила им свою одёжу, перекинулась в волчицу и сунула голову в хомут. С места она рванула в скользящий, молниеносный бег — только ветер пел в ушах, а в груди стучало: «Лишь бы успеть…»
        В пылу этой скачки она не обратила внимания на серебристую белизну своей шерсти. Ещё никогда она так быстро не мчалась — на разрыв сердца и души; за один час она покрыла путь, который без особой спешки преодолевала за три-четыре. Только измученно рухнув в снег возле лесного домика, воровка-оборотень хорошенько разглядела собственные лапы… Впрочем, теперь это уже не имело значения.
        — Невзора! — закричала она с порога уже в человеческом облике. — Скорей открывай ход на чердак! Яснень-траву надобно достать!
        Кошки сами спустили все сундуки с травой с чердака. Раненую звали Вяхной, а её соратниц — Олелей и Шульгoй. Невзора без вопросов вскипятила воду, и кошки заварили траву в горшке. От запаха Цветанку повело в предчувствии дурноты, и она старалась держаться от горшка подальше.
        — Ему седмицу настаиваться, — сорвался с бескровных губ Вяхны сухой полушёпот. — Мне не протянуть столько…
        Её лицо было белее наволочки, а во взгляде проступала та далёкая, спокойная нездешность, какая снисходит на умирающих. Соратницы не утешали её, не обнадёживали: их усталые глаза застилала тусклая поволока обречённости.
        — Ну, хоть травы размоченной пожуй, — предложила рыжеволосая и веснушчатая, остриженная под горшок Олеля.
        Она выловила ложкой несколько стебельков, остудила и поднесла ко рту Вяхны. Та пососала их, морщась от горечи, разжевала и выплюнула.
        — Зря вы мчались, из сил выбивались, — еле слышно прошептала она. — Ничем мне уже не поможешь.
        Цветанка сидела у стола, опираясь на него локтями и по-воробьиному нахохлившись. Ныло сердце, не хотело мириться с надвигающейся ледяной правдой, не желало отдавать эту светлую, отважную и красивую воительницу в объятия смерти… Темноволосая, чернобровая Шульга между тем подошла к оградке, за которой хлопала сонными глазёнками Светланка, разбуженная шумом и голосами.
        — Какое славное дитя, — улыбнулась женщина-кошка. — Но это не Марушин пёс… Откуда у вас человеческий ребёнок?
        — Это моя воспитанница, — ответила Цветанка. — Она сиротка. Невзора выкормила её своим молоком. Для неё я яснень-траву и собираю.
        — У меня тоже дома дочурка маленькая, — с тёплыми лучиками улыбки в уголках глаз проговорила Шульга.
        От неё Цветанка узнала, что Калинов мост закрыт, а кошки вытесняют навиев с захваченных ими земель. Весть эта отозвалась в душе светлой радостью, но её омрачала смертная тень, нависшая над Вяхной. Не дождётся её в Белых горах невеста, не сыграют они свадьбу, не родятся у них детки.
        Недолго Вяхна промучилась: прогорели дрова в печке, задышали алым жаром угли — и её не стало. Хотела бы Цветанка заплакать, да давно высохли её слёзы, оставшись на сердце едкой солёной коркой.
        — Благодарствуем за помощь, — поклонились ей Шульга с Олелей — посуровевшие, с колким блеском в очах. — Травку мы с собою возьмём, ежели позволишь: зело нужна она нам, дабы навиев гнать.
        — Что ж, берите, коли такая нужда, — сказала воровка. — Светланке я ещё нарву.
        Кошки забрали тело своей соратницы и сундуки с яснень-травой, ещё раз поблагодарили Цветанку с Невзорой и исчезли в воздухе.
        Янтарно-золотым частоколом вспыхнули древесные стволы в лучах утренней зари, когда в домик вошла величавая женщина-кошка в алых, расшитых речным жемчугом сапогах, с виду — большая военачальница. Чешуя брони сверкала на её груди, по шлему мерцал узор из самоцветов, а на маковке покачивался пучок красных и чёрных петушиных перьев. Четверо охранниц встали у двери снаружи и внутри, перекрывая вход.
        — Здравы будьте, хозяева. Мне доложили, что вы пытались оказать помощь моей дружиннице. — Спокойный, уверенно-властный блеск перстней на её пальцах дополнял переливы яхонтов и лалов на рукояти меча. — Моё имя — Дивна, я Старшая Сестра при княгине Лесияре.
        — Доброго здравия и тебе, госпожа, — щурясь от лившегося в оконца и дверь света, ответила Цветанка. — Меня Зайцем кличут, а это — Невзора, моя названная сестрица.
        Оробевший Смолко забрался под стол, а Светланка встала на ножки, держась за перегородку, и одарила гостью самой ясной и безмятежной улыбкой.
        — Хм, а ещё говорят, что вы держите тут человеческое дитя… Так и есть, как я вижу. — Суровые, холодные искорки во взоре Дивны смягчились при виде девочки, она подошла к ребёнку и ласково коснулась темноволосой головки.
        — Прости, госпожа, что значит «держим»? — Цветанка встала между Светланкой и гостьей, заслонив девочку собой. — Мы растим её, как можем. Невзора её кормит молоком, я прочую снедь добываю.
        — Я была в Зайково, говорила с людьми, — сказала Дивна. — Сказывают, ты наладил снабжение деревни припасами и заставил навиев покинуть её. Мне это весьма удивительно… Отчего вы, Марушины псы, не примкнули к своим собратьям из Нави?
        — Сказать тебе откровенно, госпожа? — прищурилась Цветанка. — Изволь, я скажу. Вот это всё, — она обвела рукой вокруг себя, — моя родная земля. И я ненавижу, когда грабители и убийцы топчут её и губят женщин и детишек. Неважно, откуда они пришли, важно, что они творят. Не приемлет сего моя душа.
        Молчаливая Невзора не вмешивалась в разговор, но Цветанка чувствовала её поддержку, твёрдую, как сильное плечо. Вытащив Смолко из-под стола, женщина-оборотень прижала его к себе с таким грозным, гордым и величавым достоинством, что ни у кого не достало бы смелости приблизиться к матери и сыну с дурными намерениями.
        — Человеческое в вас крепко сидит. Не встречала доселе таких, как вы, — молвила Дивна, и в её взгляде проступило нечто похожее на уважение. — Однако же вы всё-таки Марушины псы, и девочке опасно находиться с вами. Одна царапина — и всё!
        — До сих пор как-то обходилось. — Цветанка, чуя, к чему знатная кошка клонит, подхватила Светланку на руки и крепко сжала в защищающем объятии.
        Дивна с улыбкой заглядывала в личико малышки.
        — Чудесное дитя… Послушайте, отдайте её мне на удочерение, — предложила она вдруг. — Что её ждёт с вами в этой глуши? Даже каким-то чудом избежав обращения в Марушиного пса, она вырастет тёмной, неграмотной дикаркой. У меня же она будет расти в любви и сытости, в холе и неге, я дам ей всё наилучшее. В Белогорской земле ей будет хорошо.
        — Тогда лучше сразу убейте меня, — твёрдо ответила Цветанка, вороша пушистые волосики на головке Светланки и прижимая её тёплое тельце к сильно и горько бьющемуся сердцу. — Я не могу и не стану жить без неё, она — мой свет в окошке.
        Дивна покачала головой и вздохнула.
        — Смерть была бы плохой наградой за всё, что ты сделал, Заяц. Но ты должен понимать, что благо девочки — выше твоих желаний. Коли ты так любишь сие дитя, то отпустишь туда, где его ждёт лучшая доля.
        — Её дом — здесь, — веско вставила своё слово Невзора. — Пойми и ты, досточтимая госпожа: Светланка послана Зайцу, дабы сохранить его душу человеческой. И ежели ты заберёшь её, того Зайца, которого ты перед собою видишь — доброго, любящего, отважного и светлого сердцем — не станет. Ты убьёшь человека своими руками, и его место займёт зверь. Ты хочешь блага нашему дитятку, и мы кланяемся тебе за это, но нельзя сделать добро одному человеку, разбив при этом сердце другого.
        Дивна задумалась. Теребя красиво очерченный, волевой подбородок, она прошлась по горнице; поскрипывали половицы, богато расшитый по плечам плащ княжеской дружинницы покачивался мягкими складками. Повернувшись к Цветанке, она вдруг широко улыбнулась.
        — Ты сейчас обнимаешь дитя так, как может обнимать только мать. Признайся: ведь Заяц — девушка? Я никому не скажу, даю слово.
        Губы Цветанки вздрогнули и поджались, но улыбка женщины-кошки коснулась её сердца, как солнечный луч.
        — Ты угадала, госпожа, — проронила воровка.
        — Непростая у тебя, должно быть, судьба, — молвила Дивна. — Расскажи мне всё без утайки. У меня есть свободный часок, и я готова послушать.
        Зашелестели страницы жизни Цветанки. «Часок» затянулся: солнце поднималось всё выше, ярко струясь в окошко, и Невзора задёрнула занавески. Неприметно хозяйничая, она принесла для гостей квас, достала из погреба солёную рыбу, поставила вариться кашу, а Цветанка всё рассказывала, открывая перед Дивной свою душу, как когда-то перед Радимирой. Вот уж перевалило за полдень, Светланка запросила кушать, да и кошки проголодались, и Невзора достала из печки готовую овсянку, приправленную сушёными лесными ягодами, мелко растолчёнными орехами и мёдом. Пахло густое варево теплом домашним и сытостью, летом богатым и духовитым, солнечным.
        — Благодарствуем на угощении, знатная каша, — похвалила Дивна. — И за рассказ твой, Заяц, благодарю тебя: крепко он меня за душу взял. Не хватает у меня духу разлучить вас… Так тому и быть, пускай Светланка живёт с вами, но при одном условии: я беру её под свою опеку. Каждый день принимайте теперь от меня проверяющих, да и сама я буду к вам заглядывать. Всё нужное для жизни дитя будет получать от меня: пищу, одёжу и прочее. Как подрастёт — учить грамоте и наукам станем.
        — Благодарю тебя за заботу, госпожа, но мы и сами Светланку прокормить в силах, — попыталась отказаться Цветанка.
        — Таково моё условие, — со строгостью во взгляде молвила Дивна. — Я иду вам навстречу, оставляя Светланку у вас, но и вы со своей стороны не противьтесь, иначе миром дело не решится.
        — Ладно, — сказала Невзора, опуская тяжёлую горячую руку на плечо несговорчивой воровки. — Ничего другого нам не остаётся, как только с твоим условием согласиться, государыня Дивна. Ежели рассудить, то оно вовсе и не плохо. Честь и удача Светланке таковую покровительницу иметь, как ты.
        Зыркнула на неё Цветанка колко и угрюмо, зверем непокорным насупилась, но смолчала, а Дивне речь женщины-оборотня, видно, пришлась по нраву: она чуть нагнула голову в величавом поклоне.
        — Вот и добро. — Княжеская дружинница поднялась из-за стола, а следом за нею и её охрана. — Ждите нас завтра. Придём не с пустыми руками.
        На прощание с ласковой улыбкой пощекотав Светланке шейку, она покинула лесной домик.
        Широкими шагами шла по земле весна с солнышком под руку. Нижний Волчок и окрестные деревушки очистились от навиев, и радостнее глядел уцелевший люд, хоть последствия набега ещё долго и мучительно предстояло ему преодолевать. Много было порушено, сожжено, попорчено, дороги разрыты, деревянные мостовые на дрова разобраны. Населения убавилось: кто в боях полёг, кого недуги и голод взяли.
        Проторила Дивна тропку в лесной домик. Если не каждый день, то уж через день непременно являлась с надзором, съестное приносила: и калачи медвяные, и творог, и молоко козье. А ещё женщина-кошка приносила водицу из подземной реки, что под Белыми горами широко ветвилась, самолично купала девочку в ней и пить давала.
        — Необычное дитя растёт у вас, — говорила она. — Чувствуется в ней сила большая, словно все боги к её рождению руку приложили, светлую мощь небес, земли, воды и ветра в неё вдохнув.
        Вскоре изгнали с Воронецкой земли врага совсем: растаяло его леденящее оружие. Снега сошли, озимые нежно-зелёным пушком покрывали поля, а яровая пахота была уж на носу. Хмари стало мало, и если прежде Цветанка носилась по ней, как по ковру, за час-другой добегая до Зайково, то теперь то же самое время требовалось, чтобы собрать радужные сгустки в лужицу поперечником с аршин. Бегать приходилось по земле, и теперь у воровки на дорогу уходило в три раза больше времени. Хозяйство Млиницы требовало работы, а помогать Цветанка могла лишь вечерами и ночами, когда солнце пряталось, — огород вскопать, воды натаскать. Разрывалась Цветанка на два дома: днём — со Светланкой, а ночью к жёнушке спешила. Тут впору было вспомнить недобрым словом «благодарность» селян, навесивших ей такую заботу на шею, но воровка не жалела ни о чём.
        Подошла пахота, а годной рабочей скотины было мало. С трудом тянули плуг пережившие зиму старые клячи, и все завидовали тем, у кого хоть пара быков уцелела. Оставшаяся у Млиницы корова в плуг не годилась, и Цветанка, подумав, ночами впрягалась сама, а супруга уже не боялась белой волчицы и гладила её серебрившуюся под луной шерсть, хоть и по-прежнему не могла спать рядом с нею. За седмицу одолели они принадлежавший семье женщины надел, а потом потихоньку засеяли. Дождики выпадали в самый раз, а солнышко пригревало — доброму урожаю родиться.
        — Заинька мой родной, ненаглядный, — шептала Млиница, запуская пальцы в золотые вихры Цветанки. — Присохло к тебе сердце моё, не могу без тебя, но мёртвые всё снятся мне. Стоят они, бледные, строгие, с укором глядят… Будто корят меня за что. Не хотят, чтоб жила я без них счастливо… Пуще всех муженёк мой хмурится, а детушки к себе зовут.
        — Вздор всё это, лапушка, — успокаивала Цветанка. — Это всё ты напридумывала себе. Родные нам счастья желают.
        — Одна я, как перст, — поникнув плакучей ивой, вздыхала женщина. — За тебя лишь и цепляюсь, как за соломинку, но толку-то от жизни такой? Ни к чему стало мне землю топтать и хлеб жевать.
        Ледяной тяжестью ложились такие разговоры на сердце воровки-оборотня, надрывно звенела жалобной стрункой боль за Млиницу. Всеми силами пыталась Цветанка найти для неё утраченный смысл существования, дарила ласку, зацеловывала так, как не целовала ни Нежану, ни Дарёну, ни других девиц, кои когда-либо повстречались ей на пути. Однако всё сильнее та тосковала, а однажды воровка не застала её дома. Печь — холодная, скотине и птице корму не задано, даже посуда оставлена немытой… Гончим псом бросилась Цветанка на поиски, бежала по следу волчицей, но попала под ливень, который смыл еле теплившийся знакомый запах. Однако она продолжала идти по иному чутью, присущему лишь оборотням — закрывала глаза и вслушивалась в пустоту. Там, где проходила Млиница, висел жалобный и еле слышный, призрачный звон её голоса. Сырой свежестью дышал лес, падали капли с мокрой травы и листьев, царапался лесной малинник, а Цветанка, измазавшись в грязи, всё бежала. И наконец настигла беглянку…
        Млиница лежала под корнями старого дуба, вся вымокшая, с горячим, как уголь, лбом, и бредила.
        — Ладушка моя, куда ж ты подалась, — горько качала головой Цветанка, касаясь пальцами осунувшегося лица с ввалившимися глазницами.
        Не отвечала Млиница, только бормотала что-то невнятное, и щемящим эхом срывались с её губ имена ушедших. Цветанка подняла бедняжку на руки и к утру уже переступала с нею порог лесного домика. Опустив женщину на лавку, она сама осела без сил на пол.
        — Ведь вроде оттаивать, оживать начала, — вздыхала она, пока Невзора расстилала постель для больной. — Ан нет, видать, не отпустила её тоска горючая…
        В глазах женщины-оборотня темнела дремуче-лесная задумчивость.
        — На тебя саму уж смотреть страшно, — молвила она. — Про сон и еду забываешь, отощала. Она мучается — и ты с нею.
        Днём, как обычно, пришла Дивна — с гостинцами и новыми рубашками для Светланки. Увидев мечущуюся в бреду Млиницу, она нахмурилась и озабоченно склонилась над нею.
        — Кто сия несчастная?
        — Млиницей её звать, из Зайково она, — объяснила Цветанка. — У неё навии всю семью погубили. От тоски, видать, хворь её.
        Дивна присела у постели, положила руки на восково-жёлтый лоб женщины и закрыла глаза. Цветанке почудилось, словно с кончиков её пальцев начали стекать золотые огоньки-букашки. Вскоре веки Млиницы затрепетали и открылись, и в них проступило ясное сознание.
        — Влила я в тебя живительную силу Лалады, — сказала ей Дивна. — Телесная хворь твоя отступила, но душу тебе лечить придётся ещё долго. Лучше всего для тебя будет оторваться от мест, где всё напоминает о твоём горе, и пожить у нас, на целительной Белогорской земле.
        — А как же я Заиньку своего оставлю? — встрепенулась Млиница, потянувшись к Цветанке.
        — Твоё здравие — важнее, — ответила та, гладя её влажный от испарины лоб с прилипшими прядками, в которых блестели первые седые волоски.
        — Ничего, я дам тебе такое колечко, которое будет переносить тебя к твоему Заиньке, когда ты захочешь, — улыбнулась Дивна.
        Через две седмицы она принесла для Млиницы кольцо. Женщина с улыбкой любовалась светлым яхонтом, горевшим чистой синей слезой, а Цветанка ей шепнула:
        — Поживи в Белых горах, там тебе будет хорошо. И ежели ты встретишь там кого и полюбишь, я буду не в обиде — только порадуюсь за тебя. Тяжко быть вместе человеку и оборотню: как день и ночь, расходятся они.
        — Нет, Заинька, как только мне полегчает, я к тебе вернусь, — с жаром пообещала та.
        Спервоначалу Млиница и правда бывала у них часто, плакала, грустила, обнимала Цветанку с жаром и тоской. Впрочем, взгляд её светлел день ото дня — так солнце проглядывает сквозь тучи после грозы, озаряя алмазным блеском чисто умытую зелень и отражаясь в лужах. Скотину раздали по соседям, а огорода, в который они вдвоём вложили столько сил, Цветанке было жаль, и уже не в тягость стало ей полоть там сорняки и поливать грядки: её влёк туда тёплый, грустноватый зов. Широкими лопухами раскинулись капустные листья, весело зеленела прямая и сочная, терпко пахнущая морковная ботва, наливались пупырчатые огурчики. Не меньше двух раз в седмицу воровка бегала в Зайково вечерами, чтоб ухаживать за посаженным: ей хотелось вырастить свои овощи для Светланки, чтоб меньше нуждаться в дарах Дивны. Млиница тоже скучала по родной земле — заглядывала во двор, бродила между грядками, но стоило ей войти в дом, как с лица её сбегал румянец, а в глазах расплёскивалась тоскливая тьма.
        — Не смогу я тут больше жить, — смахивала она слезинку. — Сердце кровит, у раны в душе края расходятся…
        В первый год они вместе убрали жито, и Цветанка гордилась хлебом, выпеченным из взращённой ими ржи и пшеницы, но на следующую весну с пашней возиться не стала. Млиница так вросла душой в Белые горы, что уже не хотела возвращаться, а на третий год сказала, что её позвала в жёны вдовая женщина-кошка из высокогорного села.
        — Отпусти меня, Заинька, — ласково заглядывая Цветанке в глаза и водя пальцем по её плечу, попросила она. — Я твоего добра и любви вовек не забуду, и вас со Светланкой навещать стану всё так же, но пора мне дом свой обрести. Тепло и светло мне в Белых горах, а на душе ясно и звонко, как в сосновом бору в летний полдень.
        — Ступай, — улыбнулась Цветанка, целуя её в глаза. — Глядя на то, как ты расцветаешь, и я радуюсь.
        Через год Млиница родила от своей белогорской супруги дочку, а воровка просыпалась каждый день только ради того, чтобы ощутить тепло объятий маленькой Светланки и заглянуть в её ясные и улыбчивые, как летнее солнышко, глазки. Смолко теперь играл в догонялки с сестрицей Лютой, и можно было не опасаться того, что он в пылу веселья куснёт её за ухо или царапнет: в золотоволосой и синеглазой девчушке текла навья кровь.

***
        Цветанка шагала по лесной тропинке, на ходу нагибаясь: в руке у неё алел пучок спелой земляники, сорванной вместе со стебельками. Солнечные зайчики ласково гладили её по плечам, ветерок обдувал коротко выстриженный затылок и ерошил золотую шапочку волос на макушке.
        Глаза не болели, не слезились от солнца, не тянуло зажмуриться: дневное зрение вернулось мягко, как неприметное, повседневное чудо, словно и не были они с Невзорой Марушиными псами никогда. Как возвращаются весной птицы, так и способность радоваться солнцу однажды прилетела и села на ресницы отсветом летних радуг.
        — У дневных псов с навиями связь прочная, — объяснила Светланка несколько лет назад. — Как иной раз у близнецов бывает: ушибётся один, а у второго — тоже синяк… Ночные псы в сумраке жили — вот и у вас глаза света яркого не переносили. Значит, большие перемены у собратьев ваших в жизни настали…
        Мудрой Светланка стала — даром что всего пятнадцать лет девке. Настоящей лесной кудесницей ходила ныне она под зелёным шатром веток, птиц и зверей понимала, о чём-то с ними пересвистывалась, переговаривалась… А Цветанка окунулась в дневную жизнь, как в бочку с золотым, пьяным мёдом. Повлекло её в город — на девичью красу поглядеть, по старой памяти кошелёк подрезать. Уж не один листопад засыпал прошлое, да всё вспоминалось ей о былых временах, и сердце тепло ёкало, когда ясноокая красавица со свежими, улыбчивыми губами на неё взгляд бросала.
        Маленькая собачка — до старости щенок, так и Цветанка: в человеческом обличье она была тонкая, по-мальчишески сухая, и только цепкий, хваткий грустновато-пристальный взгляд порой выдавал годы и опыт. Несколько девиц, не затронув глубин сердца, проскользнули походя в её жизни, редкими свиданиями теша воровку-оборотня, да нависало унылой тучей понимание: годы идут, а девицы — всё те же, не меняются. Неужто, перешагнув тридцатилетний рубеж и разменяв четвёртый десяток, начала Цветанка остывать? Неужели приелась ей женская краса, которая так пьянила её прежде, окуная в пучину сладкой дрожи? Этак скоро она послеобеденный сон высшей радостью считать будет…
        Живо было сердце — стучало, гнало кровь. Повстречала Цветанка в Нижнем Волчке на торге бабёнку пригожую: бровь соболем, уста — вишенки, одета будто княжна, а взгляд — тоскливый, голодный… Уезжал муж-купец по торговым делам часто, оставлял молодую супругу надолго в одиночестве, а Забаве дома ох как скучно! Песенками, прибаутками, сказочками, прогулками — подобралась Цветанка к Забавушке, а там и до поцелуя недалеко. Ночным татем в оконце забралась воровка к красавице в спаленку и наставила рога купцу-путешественнику. Так тешились они, покуда муж не вернулся из дальней поездки, и пришлось Цветанке среди ночи выпрыгивать в то же самое оконце, в какое зазнобушка её впускала. Звериная прыть сослужила ей добрую службу — удалось воровке уйти с целой шкурой, да вот только о сладких встречах с жадной на любовь купчихой теперь пришлось надолго забыть.
        Вместе с дневным зрением пришла и новая возможность прятать ночью когти. Повадилась Цветанка, прикидываясь уличным скоморохом, подбираться к скучающим купеческим жёнам. У юных девок не было ничего ни за душой, ни в сердце, в голове же — ветер один, а зрелые бабёнки и накормят, и напоят, и словцом ласковым да умным утешат, а уж в постели!… Поняла Цветанка: девка — клюква-ягода кислая, а женщина постарше — малина сладкая, хмельная. Конечно, не ко всем подряд она подкатывала, а выбирала помоложе, покрасивее, но самое главное — чтоб муж в отъезде был. С каждого такого «загула» воровка возвращалась не с пустыми руками: и плюшек-ватрушек целый мешок, и утварь кухонную, и подарки для Светланки приносила. Дома она предпочитала не откровенничать о том, где пропадает, называя сии отлучки «промыслом».
        А потом и пышнотелые купчихи прискучили ей: то ли влилась в кровь расхолаживающая ленца, то ли сердце устало от шелухи мимолётных встреч. Всё больше тянуло её в лес, к умеющим внимательно слушать старым деревьям, к светлым лужайкам, полным душистой земляники, к звонкоголосым ручьям, к мудрым елям-сказочницам. Шелестели истрёпанные страницы памяти — не вырвешь, не сожжёшь; вставали порой дорогие образы перед глазами — Дарёны, Нежаны, Берёзки, и быстрой стрелой пронзала душу тоска. А дома подрастала и хозяйничала Светланка — умница и красавица, бесценное, родное сокровище. Только улыбка её тёплых колдовских очей и ставила заблудившееся сердце Цветанки на место, только рядом с ней воровка понимала: дом там, где она. Они могли бы поселиться в лесном шалаше, в медвежьей берлоге — любое место, где сиял животворный, близкий и нужный свет дорогих глаз, для Цветанки стало бы наилучшим пристанищем.
        Шагая по тропинке и вдыхая летний, щемящий дух земляники, она думала: неужели, чтобы понять это, ей потребовалось столько лет и столько пустых, мелких связей, тешащих лишь тело, но не душу? Лишь помотавшись по чужим краям, начинаешь ценить свою родную землю…
        Звон голосов заставил её насторожиться и притаиться за толстым стволом. Один из них она узнала, и сердце нежно ёкнуло, но Светланка была не одна, и воровка нахмурилась.
        — И ты правда в один миг можешь набрать целое лукошко ягод?
        — Легко!
        У поваленного через ручей дерева Светланка разговаривала с Ольхой — младшей дочерью Дивны. В свои семнадцать лет молодая кошка выглядела уже совсем взрослой — и ростом, и статью, и упругой, свежей силой: красивые длинные ноги быстро бегали, стройный стан гнулся лозой, а развитые плечи говорили о выносливости. Только сияющее юностью гладкое лицо и дурашливый, озорной блеск широко распахнутых навстречу миру глаз и выдавал её отчаянную, смешную желторотость. Короткая рубашка с богатой вышивкой весело белела под уютной, зелёной лесной сенью, алый кушак с золотыми кистями виднелся издали ярким, приметным пятном, а упругие, выпуклые икры юной белогорянки облегали чёрные сапоги, расшитые серебром и жемчугом.
        — Смотри!
        Светланка свернула лист лопуха, присела на корточки и зашептала что-то, ворожа пальцами, и к ней отовсюду полетели спелые ягодки. Они сами запрыгивали из шуршащей травы прямо в кулёк, а лес наполнился загадочным прохладным шёпотом; не успела Цветанка и глазом моргнуть, как от собранного ею пучка остались только стебельки.
        — Ты настоящая кудесница! — восхищённо воскликнула Ольха.
        Светланка поднялась на ноги и вручила ей полный кулёк земляники. Солнечные зайчики собрались золотым венком на её голове, спускавшуюся ниже пояса тёмную косу оплетали розовые колокольчики живого цветущего вьюнка, а вместо серёжек в ушах зеленели шишки дикого хмеля. Тихую, кроткую прелесть своего личика, равно как и вишнёво-карий оттенок глубоких тёмных очей она унаследовала от Нежаны, и юная кошка пожирала её таким влюблённо-пьяным взглядом, что Цветанка поморщилась. Тёмная туча ревности накрыла сердце, заставив померкнуть светлый, безмятежный денёк.
        — А хочешь, я тебя через ручей перенесу? — Руки Ольхи обвились вокруг тонкого девичьего стана.
        — Будет тебе, у меня самой ноги есть, — отшутилась Светланка.
        Но её мнения никто не спрашивал — не успела она и ойкнуть, как была подхвачена в молодые, но уже сильные объятия белогорской жительницы. Лес огласился сверкающим эхом бубенцово-нежного смеха, а Цветанка за деревом еле сдерживала зубами рык. Перебежав ручей по бревну, кошка поставила Светланку наземь.
        — Всё шалости у тебя на уме, — слегка ударив Ольху ладонью по плечу, сказала девушка.
        Ноздри кошки между тем чутко вздрогнули, брови нахмурились.
        — Марушиным псом пахнет, — насторожилась она.
        — Ой, это, наверно, кто-то из моих, — сразу посерьёзнела Светланка. — Всё, мне домой пора — пирожки печь к обеду надобно. Дай-ка лукошко моё…
        Звонко чмокнув подругу детства в щёку, она ускользнула лесным призраком — только кусты качнулись, уронив росу. Ольха вздохнула, проводив её полным нежной тоски взором, а Цветанка шагнула из-за дерева и сказала:
        — Госпожа Дивна не велит тебе к Марушиным псам ходить. Почто матушку не слушаешься?
        Её голос грозным, хрипловатым эхом отдался в чистой, храмовой тишине светлого леса. Юная кошка не испугалась, хоть и стояла перед воровкой безоружная.
        — Я не к вам хожу, а к Светланке, — ответила она, сияя в солнечном луче золотисто-русой копной крупных, дерзко-пружинистых кудрей. — Да и Марушины псы без хмари уж не те стали, что прежде, во времена моей матушки. Я вас не боюсь, и враждовать с вами у меня нет причины.
        — А всё ж ступай-ка ты восвояси, дитя, пока тебя дома не хватились, — бесшумной тенью скользя меж стволов, молвила Цветанка.
        Со смутной тяжестью на сердце она побрела дальше по знакомой тропке к домику. Могла ли детская дружба перерасти в нечто большее? Маленькие детки — маленькие бедки, но со временем растут те и другие. Подросла и Ольха, а вместе с нею — и её чувства к Светланке. До вступления в брачный возраст ей оставалось прожить ещё столько же, сколько она уже прожила, но какой закон удержит юное, голодное сердце от безрассудств? С такими думами подошла Цветанка к лесному домику.
        Невзора на крылечке кроила очередные чуни из оленьей кожи. Хорошо наловчилась она шить эту лёгкую и мягкую обувку, а дочь Люта украшала её яркой вышивкой, ремешками и кисточками; за месяц они могли изготовить до двадцати пар, а Цветанка время от времени сбывала их в городе, меняя на съестное либо ткани и утварь. Делали мать с дочерью как лёгкие, летние чуни, так и утеплённые, с меховым нутром. Не отрываясь от работы, женщина-оборотень кивнула Цветанке.
        — Что-то ты нынче пустая, — заметила она с усмешкой.
        — Не задался промысел, — кратко буркнула в ответ воровка.
        Люта корпела под соломенным навесом над украшением уже готовой пары чуней — вышивала лиственный узор белыми и красными нитями. Золотое руно её волос, схваченное в нескольких местах кожаными завязками с бусинками, кончиком спускалось ниже сиденья деревянного чурбака.
        А в домике пахло печным теплом и зрелым тестом. Светланка в перемазанном мукой переднике раскатывала на столе лепёшечки и щедро раскладывала начинку — свежесобранную землянику. Тесто слушалось тонких пальцев юной кудесницы, ложась изящными защипами-косичками, и получившиеся пирожки Светланка укладывала на подмасленный противень. Сдобным колобком прокатилась и упала в душу Цветанки её улыбка.
        — Скоро пироги будут, — сказала она, проворно защипывая края теста. — Ой, вкусные, ой, душистые! Ягодки свежие, только-только собранные…
        — Видала я, как ты собираешь, — без улыбки проговорила Цветанка, опускаясь на лавку у стола. — Зачастила к тебе молодая кошка. Что у тебя с нею?
        Смешливыми искорками заблестели глаза девушки, на щеках вспрыгнули милые ямочки — точь-в-точь как у матушки Нежаны.
        — Что за вопросы, Цветик? Ну что у меня с нею может быть?
        — Ну… Люба она тебе? — нахмурилась Цветанка.
        Живой вьюнок, питающийся волшебной силой, розовел в косе Светланки, словно утренняя заря. Эти ямочки на щеках хотелось ущипнуть и расцеловать, но воровка, снедаемая ноющей ломотой в сердце, сдвигала брови.
        — Ольху я с детства люблю, — просто и спокойно молвила девушка. — Как сестрицу. Вот как Люту со Смолко — так и её.
        — Ну-ну, — недоверчиво щурясь, промычала Цветанка. — А ты видала, какими глазами она на тебя глядит? Отнюдь не сестринскими. Смотри, девица… Не позволяй лишнего, а то и до беды этак недалече.
        Лёгкий вздох летним ветерком сорвался со свежих уст Светланки. Закатив очи к потолку, она покачала головою.
        — Да я о том и не помышляю, Цветик. Иная у меня доля, иная тропка в жизни.
        Совсем не девичьим знанием веяло от её слов, а в очах словно тёмная лесная чащоба разверзалась, и зябко становилось Цветанке, тоскливо. Птицей-совой умела оборачиваться молодая волшебница, рыбой могла плыть по рекам, зверушкой неприметной по веткам скакать… Жила в её пальцах светлая сила, какой не видали люди. Не удержать такую пташку около себя, не заточить за пяльцами в светёлке да у очага кухонного не приковать. Не дому принадлежала Светланка, а всему лесу и земле, солнышку да облакам поднебесным.
        Скоро поспели пироги, а к ним и Смолко из леса пришёл. И не один: шла с ним об руку девушка, одетая в юбочку из белых заячьих шкурок и такую же короткую душегрейку, не прикрывавшую голого живота. На груди у неё висело ожерелье из перламутровых ракушек, а голову украшал убор из тетеревиных перьев с пуховыми заячьими хвостиками по вискам. Небрежно сплетённые в толстую косу волосы цвета белёного льна были перевиты тонким кожаным ремешком с алыми подвесками-бусинами. Стройные, но сильные ноги девицы облегали мягкие сапожки из оленьей кожи, с отворотами, вперехлёст обвитые ремешками. Светло-серые, прозрачные глаза блестели жемчугом, а уголки пухлого и яркого, чувственного рта приподнялись в учтивой улыбке, когда молодые оборотни поклонились Невзоре.
        — Матушка, принимай невестку… Это Свемега, хочу её женой сделать.
        Совсем взрослым стал Смолко — в росте догнал и обогнал мать, раздался в плечах, а передние пряди чёрной гривы заплетал в косички и связывал сзади. В человеческом облике он носил кожаные портки и чуни с голенными обвязками, а могутное, мускулистое туловище ничем не прикрывал. Хотя он был всего на пару вёсен старше Светланки, но смотрелся уже почти зрелым мужчиной, особенно со стороны широкой, сильной спины.
        — Откуда невесту взял? — кратко осведомилась Невзора.
        — С Кукушкиных болот, матушка, — ответил сын.
        Цветанка не так уж и врала, когда в войну рассказывала навиям в городе о многочисленном семействе Марушиных псов, проживавшем у этих болот. Там и вправду жила большая стая, возглавляемая старой волчицей. От лесного домика до тех мест было далече — с добрую сотню вёрст.
        — И где думаете жить молодой семьёй? В Стаю пойдёшь или с нами останешься? — Невзора разломила пирожок, половинку дала будущей невестке.
        — Я так думаю, матушка: останемся со Свемегой тут, — сказал Смолко, поглядывая на избранницу с молодой, хмельной негой. — Родятся у нас детки, а там, глядишь, вскоре и Люта соберётся… Бывал я в Стае — есть там хорошие парни. Думаю, подыщет там себе сестрица жениха достойного. Его тоже к себе возьмём — опять семья детками пополнится. Вот так у нас и своя стая будет, а ты, матушка, вожаком станешь.
        — А что невеста думает? С нами жить согласна? — Невзора бросила пытливый взгляд из-под нависших бровей на девушку.
        Светловолосая Свемега раздвинула малиновые губы в улыбке, приоткрывая белые, остренькие клыки.
        — Согласна я, матушка. Люб мне Смолко, я с ним хоть на краю света жить стала бы.
        — Ну, тогда выкуп собирать надобно, — молвила женщина-оборотень. — Таков обычай.
        Выкуп надлежало отдать мясом, звериными шкурами либо прочим ценным добром, какое семья невесты пожелает получить. Дабы не идти в гости с пустыми руками, Смолко с Невзорой отправились на охоту, а невеста осталась дома. Заметив чуни, которые Люта вышивала, она сказала:
        — Я тоже такие делать умею. Давай, помогать стану.
        — Отчего ж не помочь, давай, — подумав, согласилась та. — Матушка несколько пар сшила, они своей очереди на украшение ждут. Бери иглу и нитки да садись.
        Девушки вместе уселись под навесом и принялись за работу, а Светланка взялась за своё дело. Устроившись у оконца, она вязала крючком кружевные ожерелья, вплетая в узор бусинки из кусочков янтаря.
        — Я с вами в гости на Кукушкины болота пойду, — пояснила она. — У меня свой подарочек. Семья Свемеги довольна останется.
        К ночи Невзора со Смолко вернулись — уморившиеся, но с добычей. Матёрый кабан, размером почти со взрослого Марушиного пса, был привязан к длинной жерди за ноги, клыки белели изогнутыми саблями. Как такого сто вёрст тащить?
        Развернула Светланка на траве ковёр, из льна да волокон крапивы тканый. Раскинулось серо-зеленоватое полотнище, с виду тонкое, на ощупь — колюче-шероховатое, а крылась в нём чудесная подъёмная сила. Свернула Светланка в узелок свои подарки, пригласила:
        — Садитесь все на ковёр и добычу свою кладите. Отнесёт он нас на Кукушкины болота — глазом не успеем моргнуть.
        Кабанью тушу уложили на солому, чтоб полотнище кровью не запятнать. Места ещё довольно осталось, и все разместились сидя, а Светланка встала у переднего края. Свемега боязливо жалась к Смолко, ждала чуда с почти детским восторгом, а Невзора с Цветанкой, уже пару раз летавшие на чудесном ковре, сидели спокойно. Вот затрепетали края полотнища, словно ветром подхваченные, и оторвался ковёр от травы. Ощутив подъём, Свемега вскрикнула, и Светланка обернулась:
        — Не робей, сестрица.
        Зашелестел лес, приветствуя волшебство юной колдуньи. Реяли на ветру зелёные складки платья Светланки, взметнулись чёрные космы Смолко и Невзоры, а древесные стволы скользили мимо, словно прыгая им за спину: будто не ковёр нёс их вместе с тушей, а лес мчался. Чтоб не вилять меж деревьев, подняла Светланка полотнище над их макушками, и внизу замелькало зелёное море. Ширь небес сама рвалась в объятия, ветер с залихватским свистом облизывал прохладой виски, и незаметно глотал полёт версту за верстой. По солнцу — и часа не прошло, а ковёр-самолёт мягко опустился на заросшую кукушкиным льном полянку.
        Кукушкины болота — прохладные, богатые клюквой края. Обильно росли здесь мхи, а за сосновыми и берёзовыми стволами ютилась чёрная мгла. Блестели в бархатном покрове тины и ряски водяные оконца, отражая в себе лес, как в зеркале. «Ко-ак, ко-а-ак», — скрипуче разносилось в округе. Жутковатое, колдовское место.
        На сухой рёлке [34 - рёлка — сухое, несколько возвышенное место на болоте, часто покрытое лесом; островок или мыс] среди старых сосен раскинулось селение. Состояло оно из шатров, покрытых оленьими шкурами и войлоком, меж которыми спокойно, неторопливо расхаживали жители и бегали их детишки. Оборотни-мужчины в человеческом облике носили кожаные штаны, а туловище оставляли неприкрытым, женщины покрывали тела шкурками, а особые умелицы-щеголихи сооружали себе наряды из птичьих перьев. К гостям сразу подбежала кучка любознательных ребят, обступив кабанью тушу; мужчины поглядывали на чужаков настороженно-враждебно, женщины молча прятали глаза.
        — Свемега! Что за гости с тобою?
        К ним приблизился светловолосый оборотень, приземистый, с бочкообразной широкой грудью, плоским лицом и серыми, хитровато прищуренными глазами.
        — Отец, это родные моего жениха, Смолко, — ответила девушка.
        Оборотень поклонился Светланке.
        — Здрава будь, кудесница.
        Похоже, её здесь знали и уважали. Вскоре подошла мать и братья — все светлой масти, кто с серыми глазами, кто с грязновато-зелёными. Мать куталась в накидку из бурых совиных перьев, у отца на груди висели бусы из звериных клыков. Познакомились, и гостей пригласили в шатёр. Пол в жилище был устлан шкурами, и только посередине оставался кусочек непокрытой земли, на которой располагался очаг. Вдоль стенок стояли деревянные лежанки и сиденья, сделанные без единого гвоздя и покрытые сплетёнными из соломы ковриками. Свет проникал сквозь дымовое отверстие и откинутый полог.
        — Значит, наша дочь выбрала себе в мужья молочного брата лесной кудесницы, — проговорила мать, когда все расселись вокруг чёрного, потухшего очага, обложенного камнями. — Для нас сие лестно. Много добра кудесница сделала и лесу, и нашему народу.
        Светлые косы падали на зрелую, пышную грудь женщины, прикрытую душегреей из шкурок. Сразу становилось ясно, в кого Свемега уродилась такой красавицей: большие, ясные глаза, прозрачные, как весенний ледок, ещё не утратили своего молодого блеска, а свежести и наливной яркости губ могла позавидовать юная девица. Впрочем, рот матери был подкрашен ягодным соком. Звали её Свилгой. Отец носил имя Свегур; похоже, в Стае все имена начинались на «Св-», подумалось воровке.
        Младший брат Свемеги притащил в выдолбленной из соснового чурбака колоде какое-то красноватое питьё, и мать семейства разлила его ковшиком в берестяные чарки. Глотнув, Цветанка ощутила ягодную основу, горечь кореньев и отдалённый солоновато-железный привкус крови. Кажется, питьё было сдобрено диким мёдом.
        — Пьём за здравие наших будущих родичей, — сказал отец.
        Вскоре в голове у Цветанки зазвенело, будто она от души надулась браги. Лес заухал филином, стенки шатра зашатались, а перед глазами плыли ухмыляющиеся лица оборотней. Покачивались подвешенные к жердям деревянные птицы, растопырив резные крылья, словно живые…
        — Повалень-корень это, — пояснил один из братьев, подмигивая. — Выпьешь чарку — на сердце посветлеет. Выпьешь две — песня из горла запросится. А коли целый ковш в себя вольёшь — дурманом с ног повалит. Оттого и «повалень».
        Выпив по несколько глотков зелья, все заметно повеселели и подобрели. Молодые объявили о своём решении поселиться в лесном домике; родители выслушали задумчиво, не возражая.
        — Выкуп — сорок оленьих шкур, — объявила мать цену. — Как раз столько, сколько ушло бы на просторный шатёр для семьи. Кому-нибудь из братьев сгодится, коли жениться надумают.
        — Ладно, — согласилась Невзора. — Сорок так сорок. Добудем.
        — На том и сойдёмся, — кивнула Свилга. — Как весь выкуп принесёте — так и забирайте дочь.
        — А у меня для вас подарок, — прозвенел лесной малиновкой голос Светланки.
        Из узелка появились плетёные ожерелья — по одному на каждого члена семейства и ещё один, дополнительный.
        — В ожерелья сии вложена сила леса, — сказала девушка. — Она сбережёт вас от ран и недугов, придаст быстроту ногам, наполнит душу светом.
        Оборотни разглядывали подношение, примеряли. Тепло мерцала застывшая сосновая смола, а нитяной узор не мялся, не путался, точно его какая-то твёрдая основа удерживала.
        — А это — кому? — Свегур кивнул на оставшееся ожерелье.
        — Это — для Бабушки, — сказала Светланка.
        Вождя стаи, старую волчицу Свумару, по имени уже не кликали, звали просто Бабушкой. Никто не ведал, сколько ей лет; воспитала она уже не одно поколение псов, и к слову её прислушивались все, даже пожилые и опытные. Суд вершила Бабушка, споры разрешала она же, а молодые матери шли к ней за советом.
        — Это правильно, Бабушку в первую голову уважить надобно, — одобрительно кивнула Свилга.
        Глава Стаи жила в большом шатре в окружении детей, внуков и правнуков. Младшие служили ей, всё подносили и подавали; сама она уж почти не охотилась, а с каждой добычи ей все несли лучший кусок. Посреди шатра в котле булькало пахучее варево, и молодая женщина-оборотень в головной повязке с пёстрыми утиными перьями подбрасывала туда мелко порубленные коренья. У стен на лежанках отдыхали старшие псы, молодёжь крутилась снаружи около шатра — кто в людском облике, кто в волчьем. Сама Бабушка возлежала на мягком ложе, опираясь на набитые сухим мхом подушки; пепельные пряди падали ей на плечи, схваченные через лоб повязкой с множеством бусин и белоснежных гусиных перьев. Только седина и нездешний, будто устремлённый в иные пространства взор глубоко посаженных бледно-голубых глаз выдавали её возраст, а телом она была ещё вполне крепка. Стройностью сильных, упругих голеней она не уступала молодым соплеменницам, не успели её мышцы одрябнуть, а кожа — обвиснуть старческими складками. В годы далёкой юности, должно быть, она была весьма пригожей, но ныне крупный орлиный нос, тяжёлые брови и суровые складки
возле широкого рта придавали её скуластому лицу некоторую мужеподобность.
        Гости остановились близ входа, а Свилга с поклоном подошла к Бабушке и обратилась к ней с учтивой речью. Самоуглублённый и отстранённый взор той ожил, брови задвигались. Она пошевелилась на своём ложе — выпрямилась и облокотилась на другую руку. Свилга сделала гостям знак подойти.
        — Здравствуй, Бабушка, — поприветствовала волчицу Невзора.
        — Садитесь, — разрешила та, махнув когтистой рукой.
        Её голос прозвучал гулко, как раскат отдалённого грома. Цепким взором Бабушка скользнула по Цветанке, бегло оценила жениха, а Светланке кивнула.
        — Здрава будь, лесная кудесница. Рада видеть тебя.
        Та вручила ей свой подарок. Бабушка долго держала его в руках, разглядывала с любопытством, и в жёстких складках у её рта обозначилась улыбка.
        — Благодарю тебя, дитя.
        Поговорили о свадьбе, о выкупе, о том, что Свемега собирается жить с мужем вне Стаи.
        — Близко к людям вы живёте, — покачала головой Бабушка. — Не сказала бы, что основывать новую Стаю у них под боком — слишком разумно, но… Дело ваше.
        Все выпили ещё отвара повалень-корня, после чего Свегур с сыновьями принялся свежевать кабана. Мясо лишь совсем чуть-чуть обжаривали на углях и ели почти сырым, с запахом дымка, посыпая белыми волоконцами измельчённого дикого хрена. К трапезе позвали соседей, и те, принимая угощение, желали молодым согласия и мира, а также рождения здоровых и крепких волчат.
        Цветанка ранее старалась обходить земли Стаи стороной, и этот совместный пир был ей в диковинку. В душе она сама всё-таки больше тянулась к людям, но и древний, суровый уклад жизни лесных сородичей не показался ей чем-то диким и необузданным — тем, от чего следовало бежать. Под сердцем шевельнулась разбуженным зверем горечь: вряд ли она смогла бы влиться в Стаю, но и среди людей ей уже жизни не было.
        Домой они снова летели на чудо-ковре — под мерцающим куполом ночного неба. Уже не спешили, и ветер не выл грозно и пронзительно, а лишь мягко обнимал, шевеля волосы и холодя грудь. Свемега осталась с родителями: согласно уговору, совместную жизнь им со Смолко предстояло начать после полной уплаты выкупа.
        — Ещё годок-другой — и Люте тоже надо будет искать жениха, — вслух размышляла Невзора, то глядя на звёзды, то рассеянно созерцая тёмный лесной простор, раскинувшийся под ними.
        — Пригожих ребят в Стае много — авось, понравится ей кто-нибудь, — добавил Смолко.
        Всё лето им приходилось питаться почти исключительно олениной: Смолко усердно добывал шкуры для выкупа. Умелым охотником уже стал юноша, впитавший науку матери и вскормленный самим лесом. Забредал он и в леса дальние, нехоженые, безымянные — в двадцати днях пути от Кукушкиных болот, и там кроме оленей промышлял ценную пушнину — бобра, соболя, куницу, чернобурку. Туда и нога человеческая ещё не ступала, много встречалось коварных болот и зыбунов, но зверья и птицы — непуганые богатства. Пушных зверьков Смолко сбивал тупой стрелой, чтоб не повредить шкурку, а на оленей бросался в волчьем облике и душил за горло.
        Ягодным туеском рассыпались летние деньки, медовыми лучами грело солнышко землю, пропитывало тёплым золотом, нежило, манило в рост всё живое. Много земляники, черники, лесной малины, вишни и смородины насушила впрок Светланка: будет с чем зимой пироги печь и взвары делать. В прохладном, дождливом зареве пошла грибов тьма — их тоже заготавливала запасливая, как белочка, лесная кудесница. Пушнину выменивали в городе на соль и закладывали в кадушки под гнёт лисички, белые, подберёзовики, грузди, сыроежки… Всем ведала Светланка, всего в их маленьком хозяйстве было вдосталь.
        К первым дням осени добыл Смолко нужное количество шкур и уплатил выкуп — сыграли свадьбу. Праздновали всей Стаей, и довелось Цветанке услышать на пиру диковинные лесные песни сородичей. Мужчины тянули горлом низкое, скрипучее «о-о-у-у», а женщины и девицы ладным хором под это жутковато-гортанное сопровождение выпевали молодожёнам заговоры на добрую семейную жизнь, на добычу, на детушек. Пристукивали по колодам, стрекотали трещотками и кружились около большого костра в хороводе, а ночь глядела из леса совиными глазами. Казалось, это не тени на земле скользили, а сама тьма тянула пальцы к огню, стараясь пощекотать лесных жителей за пятки. Свемега, в венке из поздних осенних цветов и в многорядных рябиновых бусах, не сводила счастливого взора со своего избранника, а тот щеголял пышным убором из перьев и узорами на лице и груди, нарисованными белой глиной и ягодным соком.
        В лесном домике стало на одного обитателя больше — в тесноте, да не в обиде. Свемега без дела не сидела — помогала шить и украшать чуни на продажу, участвовала в домашних хлопотах. А когда белыми змеями завился первый позёмок, она ощутила признаки того, что скоро придётся плести из ивняка колыбельку. Прикинули, высчитали: пополнение семейства ожидалось в будущем зареве либо в первые дни осени.
        Зиму скоротали, пришла весна и махнула щедрым рукавом — пробились навстречу окрепшему солнышку первые цветы: сон-трава в серебряной пушистой «шубке», колокольчатый подснежник, жёлтый весенник, белоцветник с золотыми пятнышками на кончиках лепестков, синеглазый барвинок, лиловые кукушкины слёзы, белая ветреница, душистый скромный ландыш. Любо-дорого стало гулять по лесу, вдыхая напоенный цветочным хмелем ветер, да вот только с кем? Шелохнулось в груди у воровки пробудившееся от зимней спячки сердце, но тут же разлилась по жилам туманная грусть. Притаившись за деревьями, подглядывала она издали за девушками из Зайково; те весёлыми мотыльками порхали по лужайкам и с песнями плели первые весенние венки, а сердечки их стучали в ожидании любви. Не осмеливалась Цветанка выйти им навстречу из леса, любовалась издали.
        Серебряным колокольцем звенела в лесу песня кудесницы Светланки, и там, где ступала её ножка, распускались в мгновение ока новые цветы. С тягучей, как медовая нить, тоской кралась следом за нею Цветанка, сама не понимая своих чувств: то слеза едко наворачивалась, скребла под веками, то улыбка трогала уголки её губ. Сев под деревом, она в смятении запустила пальцы в пёстрое, душистое лесное разноцветье.
        — Цветик, ты чего тут грустишь? — Родной голос коснулся сердца росяной капелькой, и Светланка в голубом, расшитом золотыми листиками наряде опустилась рядом на траву. — Весна же!
        — Сама не знаю, моя радость, — проронила воровка, любуясь солнечным золотом на её ресницах и нежась в ландышевой свежести её близкого дыхания. — Не могу найти, куда себя девать, куда сердце своё непутёвое пристроить.
        Пальчик Светланки нежно поиграл с прядями её волос, и — чудо! — из взъерошенной копны показалась, удивлённо раскрываясь, голубая чашечка барвинка. Дуновение — и вся голова воровки-оборотня зацвела, превратившись в живой венок.
        — Ты что творишь! — Цветанка затрясла волосами, вычёсывая пальцами незваных гостей, невесть откуда взявшихся. Те падали, белея чудесно мерцающими, чистыми корешками. — На земле цветы выращивай, а на голове моей им разве место?
        Светланка, раскатываясь хрустальным смешком, подбирала барвинки и пристраивала их в траву, а те волшебным образом тут же принимались в рост. Невозможно было оставаться во власти угрюмости, когда звуки этого смеха стучались в сердце, щекоча его мотыльковыми крылышками, и Цветанка не смогла удержаться от широкой, во все клыки, улыбки.
        — Ну вот, повеселела. Другое дело! — Светланка ткнулась носом ей в щёку, жмурясь ласковым котёнком.
        Их лесное уединение нарушил шорох. Цветанка насторожилась, тело подбросила с травы привычная пружинистая готовность. К ним, шатаясь, брёл тощий и взъерошенный Марушин пёс; он еле переставлял заплетающиеся лапы, а из его пасти вырывалось тяжкое, загнанное дыхание. Зверь измученно лёг на траву, и взгляду Цветанки открылась обширная зияющая рана у него на боку.
        — Я помогу тебе! — Светланка бросилась к нему прежде, чем Цветанка успела её предостеречь.
        Тонкие, подснежниково-белые пальчики легли на багровый раскрытый зев раны и осторожно сомкнули его края. Золотые искорки-букашки забегали, засуетились, сшивая распоротую плоть, точно крошечные портные, и та на глазах срасталась.
        — Ну, вот и всё, ты здоров, — сказала Светланка. — Ты, наверно, голоден? Пойдём с нами, я тебе пирогов дам.
        Цветанка хотела сказать, что неосмотрительно приглашать в дом кого попало, но порыв сострадания девушки-кудесницы был столь же силён и всеобъемлющ, как дыхание весенней земли, как порыв предгрозового ветра. Изумлённый оборотень сперва сел, а потом, почуяв прибывшие силы, поднялся на все четыре лапы. Он поплёлся за Светланкой, точно приблудный пёс, а Цветанка не могла отделаться от смутно-тревожной тяжести на сердце.
        Невзора, трудившаяся на крыльце над новой парой чуней, нахмурилась при виде гостя, а тот, перекинувшись в человека, сказал:
        — Не признала меня, сестрица?
        Брови женщины-оборотня вздрогнули, а потом ещё пуще насупились.
        — Гюрей? Ты ли?
        — Я, я, — хмыкнул тот. — Ранен я был, а вот эта чудодейка меня исцелила и на пироги позвала. Что, прогонишь прочь?
        — Отчего же, — выпрямляясь и откладывая работу, молвила Невзора. — Заходи, коли зван, братец.
        Вскоре гость сидел за столом в её рубашке и жадно уплетал пироги с сушёными грибами. Сколь высока, статна и ладна собою была Невзора, столь же приземист, кривоног и сутул был её брат; набивая полный рот и роняя крошки, он зыркал вокруг себя глубоко посаженными, недобрыми и нелюдимыми очами. Лицо его заросло чёрной волнистой бородой, волосы падали на плечи нечёсаными, немытыми космами, то и дело он ловил на себе блох и чесался.
        Невзора, казалось, не слишком обрадовалась родичу. Спросила только:
        — Тебя-то как угораздило Марушиным псом стать?
        — А твой коготок, сестрица, своё дело сделал, — отвечал тот, протягивая руку за новым пирогом. — Помнишь, как ты пришла домой и мёртвую Ладушку на порог положила?
        Брови Невзоры мрачно нависли над потемневшими глазами, в которых горько плеснулась память.
        — Как же такое забудешь, — пробормотала она. — Всей семьёй меня гнали. А ты, братушка, вилами в меня тыкал… — Пробежав пальцами по шраму, она скривила губы в невесёлой усмешке. — Не захотел ты поверить, что сестрицу любимую я не убивала. Яростней всех гнал.
        — Радуйся, отомстила ты мне, — буркнул Гюрей.
        — И тебя выгнали? — Невзора смотрела на брата устало, без тени злорадства.
        — Сам ушёл, — кратко ответил он. — Матушка горя не снесла — померла в тот же день. С тех пор скитался, жил бродягой-бирюком.
        Отряхнув крошки и поклонившись, Гюрей засобирался уходить, но Светланка принялась добросердечно уговаривать его остаться.
        — Это уж как сеструха решит, — сказал тот. — Я в своё время её не пожалел, от неё тоже милосердия не жду.
        Брат и сестра сверлили друг друга мрачными взглядами; рядом они смотрелись, как стройная сосна и кривой дуб.
        — Нет мести в сердце моём, — проговорила наконец Невзора. — Хоть и тесно у нас, а невестка моя Свемега скоро родит, а всё ж оставайся, коли желаешь. Только пропитание себе будешь добывать сам.
        — Не обременю вас, не беспокойся, — блеснул Гюрей колкими искорками в глубине пристально-тёмных зрачков. — Сам прокормлюсь, а спать и в сарае могу, коль в доме тесно. Лишь бы крыша над головой была, чтоб в непогоду схорониться.
        Гостеприимная Светланка хотела всё-таки дать брату своей кормилицы место на полатях, но тот отказался: привык жить бирюком. Попросил он только пару клочков соломы на подстилку и улёгся в дровяном сарае. Вскоре его, смертельно усталого, сморил сон.
        С этого дня покой отлетел от Цветанки, как вёрткая птаха. Не нравился ей Гюрей, болотным призраком шагнувший внезапно в их семью, мерещилось ей что-то недоброе, угрожающее в нём. Был брат Невзоры замкнут и молчалив, за общий стол редко садился, мог целую седмицу где-то пропадать, а потом явиться домой, чтобы отоспаться в своём сарае, подложив в изголовье полено. Ни у кого ничего не просил — Светланка сама сшила ему новую рубаху и портки, а Невзора изладила чуни — простые, без вышивки. Жил он неслышно, неулыбчиво, и обитатели лесного домика порой могли на несколько дней забыть о нём.
        Однажды он вернулся домой потрёпанный и окровавленный. Светланка сразу кинулась лечить его, а Невзора спросила:
        — Кто тебя так? С медведем подрался, что ль?
        Оказалось — забрёл Гюрей на земли Стаи и охотился там без спроса, вот и проучили его. Без хмари раны у Марушиных псов заживали в разы медленнее, но чудодейственные пальцы Светланки опять исцелили Гюрея мгновенно.
        — Чаровница ты, — проронил он, и Цветанка впервые увидела в густых зарослях его бороды что-то похожее на улыбку.
        Не понравилось ей, как он посмотрел на Светланку: померещилось ей во взгляде оборотня мужское вожделение. Когда девушка ушла по делам в лес, воровка склонилась к уху Гюрея и шепнула:
        — Смотри мне… Тронешь её хоть пальцем — горло перегрызу.
        Ничего не ответил тот, но вести себя стал тише прежнего, хотя казалось бы — куда уж смиреннее? Целыми днями от него никто не слышал ни слова, на охоте он к родичам не присоединялся, рыскал где-то один и сам же, в одну морду, съедал добычу. Лишь однажды он приволок домашнего барана — в благодарность сестре и её семейству за предоставленный кров. Однако не обрадовалась Невзора такому угощению, пронзила брата суровым взглядом.
        — Ты что, у людей скотину резать повадился? — грозно спросила она.
        Гюрей поджал хвост и принялся убеждать, что он, дескать, впервые барашком соблазнился, но враньём от него пахло за версту. Ясно было, что он уже не раз наведывался к людям.
        — Не вздумай больше пакостить, — погрозила сестра. — Мы с народом в Зайково в мире живём, друг друга не трогаем, а ты тень на нас бросаешь.

***
        Ночь роняла звёздные слёзы, одевшись в прохладный плащ тишины. Бродя по своим излюбленным тропинкам одна, Светланка, тем не менее, одинокой себя никогда не чувствовала: лес дышал жизнью, звенел и открывал свои сокровенные тайны, и читать его знаки было не менее занятно, чем матушкины сказки на волшебной паволоке. У леса была мудрая, древняя душа, соприкосновение с которой несло в себе покой и подпитывало силами.
        Наставница Древослава сказала, что сегодня был их последний урок: она научила Светланку всему. «Ты готова», — прошелестел её голос, и сердце Светланки осыпало целым звездопадом искорок грусти.
        Ковёр-самолёт нёс её между стволов. Днём полотнище выглядело обычным, а в темноте на нём проступал мерцающий серебристый узор волшбы. Вот и знакомые могилки. Светланка ступила наземь и свернула ковёр, присела на холмик рядом с матушкой, заглянула в мягкий сумрак её глаз.
        — Вот и выросла ты, дитя моё. — Прозрачно-лунные пальцы прохладно коснулись волос Светланки. — А мой срок пребывания на земле вышел, пора тебе меня отпустить.
        Глубокий синий бархат неба переливался самоцветными россыпями, среди которых ярко и лучисто сияла одна прекрасная Звезда — самая большая, самая ясная и влекущая. Её свет отражался в очах матушки, устремлённых в небесную бездну.
        — Это — новый мир, в котором мне предстоит жить, — сказала Нежана. — Он зовёт меня. Ты у меня совсем взрослая, доченька, и более не нуждаешься в моей заботе. Пришла нам пора прощаться.
        Печаль коснулась сердца Светланки прохладным крылом, но прописанному на небесных скрижалях она воспрепятствовать не могла. Знание об этом дне тихо жило в её душе задолго до его наступления, и она встретила его с покорностью и смирением.
        — Благодарю тебя за всё, матушка, — прошелестел её шёпот, мягко ложась вместе с лесными духами-огоньками на траву. — Пусть тебе живётся в новом мире радостно и покойно.
        Её пальцы нащупали ожерелье на шее, с которым она никогда не расставалась. Гладко обточенная бирюза дышала тёплой силой, живая и шепчущая; губы Светланки изогнулись в горчащем изломе улыбки, рывок — и бусины покатились в траву, прыгая голубыми жучками.
        — Ты свободна, матушка, — сказала юная кудесница.
        Сотканный из лунного света призрак улыбался ей с небесной нежностью. Прозрачные пальцы коснулись щеки, оставив на коже чувство лёгкого дуновения. Ночь растворяла любимые черты, и те плыли, покрываясь рябью, точно отражение на воде. Через несколько мгновений белое облачко растаяло без следа, а Светланка осталась на земле, не сводя затуманенного тёплой слезой взгляда с далёкой Звезды.
        — Счастливого тебе пути, матушка, — сорвался с её уст вздох.
        Ночной ветерок сушил её щёки, а на соседней могилке сидел дедушка и смотрел на Светланку, улыбаясь в серебряные усы.
        — Тебе тоже пора туда? — спросила девушка.
        — Нет, у меня душа — земная, — ответил тот. — Привык я здесь, прирос к родным местам. Но и мне надобно сменить жильё. Посох этот тебе ещё понадобится, так что принеси-ка веник — в него и переселюсь.
        Светланка бесшумно прокралась в дом, взяла у печки веник и вынесла во двор. Дедушка покряхтел, весь сгорбился и стал ростом не больше названного предмета.
        — Домовым тут останусь, — проскрипел он. — Да смотри, веник-то правильно ставь — помелом кверху, а ручкой книзу, чтоб счастье не переводилось.
        Так Светланка и сделала, а потом снова вышла навстречу многоглазому взгляду небес. Положила руку на оплетённый вьюнком посох — и тот замерцал, засиял сказочными переливами света. Ей казалось, что он был глубоко вогнан в землю — просто так не выдернуть, но стоило ей немного потянуть, как посох легко вышел. Живые плети вьюнка затвердели и обратились в кружево серебряных завитков.
        Ночного леса Светланка не боялась: кого опасаться, когда душа этих мест слита с её собственной? Ни один дикий зверь не разевал на неё пасть, а Марушины псы при встрече всегда приветственно склоняли головы. Шагая, она окидывала всё вокруг внимательным хозяйским взглядом; ствол поваленной старой сосны манил присесть, и она прислонила к нему посох, а сама устроилась рядом. Пушистый лисёнок без страха вспрыгнул на лежачее дерево, и Светланка погладила малыша.
        — Чего ночами ходишь-бродишь, красавица? — раздалось вдруг за плечом. — Ночью только звери рыщут, а девицам спать положено.
        Её ухо защекотало пахнущее сырым мясом и кровью дыхание, а на плечи опустились тяжёлые когтистые руки Гюрея.
        — Мне что день, что ночь — всё едино, дядюшка, — ответила Светланка. — Мне некого бояться в лесу. Лес — мой дом.
        — Вон оно что… М-м. — Гюрей понюхал её, защекотав плечо и шею бородой. — С ума ты меня сводишь, кудесница. Как увидел в самый первый раз — обалдел. В сердце будто заноза засела.
        Его руки давили ей на плечи всё настойчивее, с недвусмысленным намёком. Прерывистое, похотливое дыхание тепло касалось шеи Светланки, вызывая в ней неприятное, тошнотное чувство.
        — Пусти, дядюшка, — попросила она для начала по-хорошему. — Не надо.
        — Не могу удержаться! Пьянишь ты меня, девка, крепче мёда хмельного, — рычал ей в ухо Гюрей. — Чудо как хороша… Краше тебя не видал никого! Знать, приворожила ты меня, чародейка лесная…
        — Дядюшка, последний раз прошу — не надо, — теряя терпение, сказала Светланка, и в её голосе прозвенел угрожающий ледок.
        — Бабы у меня давно не было, — страстно дышал брат Невзоры, скользя ладонями с плеч на грудь девушки. — Изголодался я — смерть!
        — Дядь, я предупреждала. — Светланка гибко наклонилась вбок, подхватывая посох.
        От легкого удара в лоб Гюрей отлетел сажени на три, точно его могучий богатырь кулаком попотчевал. Откатившись по траве, он ошарашенно замотал головой, а Светланка засмеялась, дивясь силе своего нового помощника — посоха.
        — А ну-тко! — развеселилась она.
        Посох пронзил ночной полог серебряной вспышкой, и в траве что-то зашуршало. Плети невесть откуда взявшегося вьюнка, стремительно вытягиваясь и свиваясь толстыми канатами, оплели руки и ноги оборотня, потащили его наверх и подвесили меж двумя соснами. Сколько он ни дёргался, пытаясь освободиться, вьюнок не рвался, точно из стали зачарованной был выкован.
        — Эй! Отпусти, ведьма! — зарычал Гюрей.
        — А ты не желал меня отпустить по-доброму — так повиси тут до утра, — рассмеялась Светланка. — Авось, усвоишь урок… — И добавила с насмешливой капелькой яда: — Дядюшка.
        Словно попавшая в паучью сеть муха, Гюрей трепыхался меж деревьев, изрыгая ругательства, а Светланка отправилась домой.

***
        Сквозь послеобеденную дрёму Цветанке померещились людские голоса — много голосов. Откуда их здесь столько — в этой-то глуши? Пронзённая молнией тревоги, воровка-оборотень колобком скатилась с полатей и приникла к окну…
        Дюжина охотников из Зайково, вооружённых рогатинами, топорами и луками, окружили Гюрея, а тот метался из стороны в сторону, лохматый, сутулый, клыкастый — и в людском облике зверь зверем. Невзора со Смолко стояли на крылечке и не спешили к нему на помощь. Перепуганная Свемега, держась за большой, округлившийся живот, охала у оконца.
        — Что же это? Цветик, гляди, они дядю Гюрея травят, а потом и за Смолко возьмутся!
        Цветанка выскочила на крыльцо.
        — Эй, ребята! — окликнула она охотников. — Вы чего к нам явились? Да не с миром, а с оружием?
        Мужики услыхали, но не опустили рогатин и луков. Среди них не было тех, с кем она возила из города обоз с припасами в войну — некому было старое добро вспомнить.
        — Да вот, лиходея, который у них скот резал, выследили, — с усмешкой сказала Невзора. — Поделом ему, пакостнику.
        Она не защищала брата, а тот, низко нагнув голову, кидался от копья к копью, скалил клыки и смотрел по-волчьи, дико. Вдруг из-за деревьев светлой сталью прозвенел молодой голос:
        — Не троньте его!
        Из леса на ковре-самолёте показалась Светланка. Очи её сверкали молниями, а следом за нею нёсся шелест и древесный гул — лес словно ожил и зароптал, неодобрительно качая верхушками.
        — Лесная кудесница, — оробели мужики.
        Светланка ступила на землю и величавым шагом направилась в середину круга, которым оцепили Гюрея. Стебли вьюнка сплелись на её голове в корону, в ушах покачивались серёжки из шишек хмеля, а из складок зелёного наряда веяло свежестью лесного разноцветья.
        — Ежели и виноват перед вами дядя Гюрей, то уж не смертною виною, — сказала она, становясь рядом с оборотнем. — Казнить легко — нелегко суд справедливо свершить!
        Она ударила посохом оземь, и всё оружие, обратившись белыми голубями, выпорхнуло у охотников из рук. Те ахнули и отшатнулись, а Невзора со Смолко спустились с крылечка и встали у Светланки за спиной. Присоединилась к ним и Цветанка.
        — Не беспокойтесь, вернётся к вам ваше оружие, как только домой прибудете, — сказала юная кудесница. — Слушайте лучше, что я вам скажу, люди добрые. Не справедливее ли будет заставить того, кто скот воровал, ваши стада пасти и от зверя дикого охранять? Пусть он отработает ущерб, который он вам нанёс.
        — Кудесница Светлана, да как же можно волку доверить скотину стеречь? — с сомнением качали головами охотники. — Пусти козла в огород — он всю капусту пожрёт!
        — Не пожрёт, — улыбнулась Светланка.
        Она слегка ударила Гюрея посохом по плечу, и тот рухнул на колени, а на горле у него засеребрился мерцающий ошейник, который спустя несколько мгновений въелся под кожу, оставив на ней светящийся узор.
        — Теперь он и пасть разинуть на вашу скотину не сможет. — Светланка подошла к оборотню и опустила руку ему на плечо. — Ну что, дядя Гюрей, пойдёшь в пастухи? Набедокурил ты здорово, надо бы вину свою искупить, не находишь?
        Тот ссутулился, понурил голову, а глаза его из-под насупленных бровей глядели тускло, мрачно и подавленно.
        — Пойду, — буркнул он еле слышно.
        — Ну, так тому и быть, — кивнула Светланка. — Люди добрые, как долго ему служить назначите?
        — Пущай три года служит, — решили мужики. — А потом идёт на все четыре стороны — лишь бы от нас подальше.
        — Пусть будет по-вашему.
        Светланка дунула на оборотня, и тот растянулся на траве, словно ураганным ветром прибитый.
        — Поднимайся, дядюшка, — засмеялась она. — На работу тебе пора.
        А в домике охала и стонала Свемега: у неё начались схватки, хотя до срока оставалось ещё три седмицы. Светланка велела перенести её в баню и уединилась с роженицей, сказав взволнованному Смолко:
        — Ничего, братец, родит твоя супруга быстро и без боли.
        Затих лес, дыша ветром и роняя первые жёлтые листья. Неприкаянно бродя по тропинкам, Цветанка глянула на своё отражение в лужице: лица её время не трогало, из воды на неё смотрел всё тот же васильковоглазый Заяц, а вот виски словно инеем схватило. Инеем, которому не суждено было растаять.
        В величественной тишине лесного дворца закричал младенец. Губы воровки дрогнули в грустноватой улыбке: вот и стал Смолко отцом. Казалось, ещё вчера он сосал материнскую грудь, а теперь держал на руках собственное дитя. Неужели годы пролетели так быстро? Лес кивал: пролетели.
        — Как сына назовёшь? — спросила Невзора, с улыбкой заглядывая в крошечное личико.
        — Подумать надобно, — ответил тот.
        — Назовите Первушей, — сказала Цветанка, переступая порог бани. — Потому как первенец он ваш. А ещё друга моего так звали.
        Смолко обернулся к супруге:
        — Что думаешь?
        Свемега лежала на соломенной подстилке, сияя усталыми, но озарёнными счастьем и умиротворением глазами. На миг смежив веки, она кивнула:
        — Пожалуй.
        Такая же умиротворённая, как взор Свемеги, взошла над лесом луна. Ласково осветила она поникшую голову Цветанки, а потом в небе полыхнули, трепеща и извиваясь, зелёные полотнища зорников.
        — Ишь ты, — пробормотала Цветанка, ёжась на крыльце от ночной прохлады. Первые дни месяца зарева дышали почти осенней зябкостью.
        — Такие зорники в небе были, когда я родилась? — тихим бубенцовым вздохом коснулся её слуха голос Светланки.
        Та присела рядом с нею на крылечке, кутаясь в шерстяной платок, и колдовская зелень небесных огней плясала в её глазах — неземных, нечеловечески пронзительных.
        — Да, такие, — нехотя молвила Цветанка. Неясная печаль теснила ей грудь, говорить не хотелось.
        — А теперь они провозвещают, что пора мне в путь-дорожку пускаться, — с улыбкой вздохнула девушка.
        Сердце ёкнуло нежданной тревогой, похолодело от близости разлуки.
        — Это ещё в какую дорогу? — насупилась Цветанка.
        — По белому свету — людям помогать да уму-разуму их учить. — Мягкая ладошка Светланки опустилась на плечо воровки-оборотня — легче пуха, а ту будто каменной плитой придавило к месту.
        — Что, не сидится тебе дома? — еле шевельнулись губы Цветанки.
        — Не сидится, — мерцая отблесками зорников в глубине очей, кивнула Светланка. — Дома сидя, разве много сделаешь? Не для того я родилась на свет.
        Из похолодевшей груди Цветанки словно сердце вынули: ни стука, ни вздоха. В сумрак сомкнутых век не пробивалось ни лучика, ни улыбки. И вдруг — весенним зелёным ростком уха коснулся ласковый шёпот:
        — Цветик… Разве ты забыла, что я тебе говорила когда-то? Я тебя никогда не покину. Мы всегда будем вместе — так суждено. Поэтому ты отправляешься со мною. Тебе, белой волчице, тоже есть что людям сказать.
        Небо словно с ума сошло — сплошь подёрнулось белым и ядовито-зелёным заревом. Огни корчились, извивались, выбрасывая огромные завитки и пуская стрелы к далёкому краю спящей земли — такого сияния Цветанка даже в Марушиной Косе не видела, когда вот так же сидела на крылечке лачуги рядом с Серебрицей. А сердце потихоньку оживало и наполнялось теплом дыхания той единственной, перед которой Цветанке хотелось простереться ниц в порыве преданного служения. Один волшебный взгляд залечивал многочисленные трещинки, годами сочившиеся кровью, и воровка-оборотень сладостно обмерла, накрытая осознанием огромной, как это сияющее небо, и такой же бездонной любви. Эта любовь тихо спустилась на душу золотым венцом, вознаграждая и окрыляя её. Не нужно было больше искать, бежать, метаться, расставаться и ждать новых встреч: сокровище, в погоне за которым прошла жизнь неугомонного сердца, сияло в её руках — заслуженное, выстраданное, единственно нужное.
        — Итак, в путь! Но это будет завтра. А сейчас — спать. — Пальчик Светланки коснулся носа воровки, а губы лёгким дуновением согрели лоб. — Завтра должна прийти госпожа Дивна, для неё у меня кое-что есть.
        Утро простёрлось над землёй янтарным торжеством солнечных лучей, а птичий гомон наполнял лес песней жизни. Свемега кормила сына, а Светланка пекла блины — такие же золотые и круглые, как поднимающееся над лесом солнце.
        — И надолго вы отправляетесь в своё странствие? Домой-то вас ждать? — спросила Невзора с затаённой грустью в глубине мрачноватых глаз.
        — Как только соскучимся — тут же заглянем к вам. — Светланка шлёпнула на блюдо новый дымящийся блин.
        Послышался учтивый стук, но никому не пришлось вставать из-за стола, чтобы отворить: один взгляд кудесницы — и дверь сама распахнулась перед Дивной.
        — Добро пожаловать, госпожа, ты как раз к угощению, — поприветствовала её девушка.
        Женщина-кошка немного нахмурилась, услышав, что Светланка пускается в долгое путешествие, но потом расправила брови и сказала:
        — Что ж, ты рождена для великих дел: сокола не запрёшь в маленькой клетке.
        — А ты не кручинься, госпожа, мы к тебе в гости заглядывать станем, — улыбнулась Светланка, пододвигая к ней стопку блинов и чашку со сметаной. — А ещё у меня подарочек для тебя есть. Помнишь, я говорила, что когда-нибудь придумаю, как отблагодарить тебя за твоё добро?
        Из ладошки девушки в руку Дивны скользнуло золотисто светящееся яблочное семечко.
        — Посади это семя у себя в саду, и уже совсем скоро из него вырастет чудо-яблоня, которая станет цвести и плодоносить круглый год. Даже в самую суровую метель вокруг неё будет сиять лето. Плоды этой яблони — не простые: как только накроет твоё сердце грусть-тоска — съешь яблочко, и сразу посветлеет душа, озарится покоем и весельем. Всякий, кто удручён унынием, утешится, вкусив сего плода.
        С этими словами Светланка склонилась к Дивне и поцеловала её в лоб нежно, по-дочернему.
        — Привет от меня Ольхе передай, — добавила она с кроткой улыбкой. — Скажи ей, что судьбу свою она непременно встретит и будет счастлива. И это не пустые слова утешения: я знаю, что так будет.
        Солнце катилось к закату, золотя косыми лучами стволы деревьев, наставало время собираться в путь. Светланка расстелила на траве ковёр-самолёт и положила на него узелок с блинами:
        — Блины в этом узелке никогда не будут заканчиваться, сколько ни доставай их из него. Так что, Цветик, у нас с тобою всегда будет хлеб, — улыбнулась она. — А всем прочим нас поля, леса и озёра накормят.
        Обнявшись на прощание с Невзорой, Смолко, Свемегой и Лютой, они уселись на ковёр, и тот оторвался от земли. Бесшумной птицей заскользил он по воздуху, оставляя позади места, с которыми Цветанка успела сродниться, а навстречу им бежали новые деревья и открывались новые луга, залитые грустноватым, уютным золотом вечерних лучей. Колыхались под ветром цветы, серые утицы чистили в озёрных камышах пёрышки; вот припозднившаяся девушка с корзинкой грибов спешила домой, но задрала в изумлении голову, когда путешественницы пролетали над нею. Вдали открывался город с бревенчатым тыном и раскинувшимися пригородами-огнищами — усадьбами с пахотными землями, освобождёнными от леса палом, а далеко, за выпуклым краем земли — новые и новые города и сёла, где слово и дело Светланки могли стать для нуждающихся людей спасением. В одной руке темноглазая чародейка сжимала свой посох, а другую протягивала вперёд, точно щупая раскрытыми пальцами розовые закатные облака. Цветанка, сняв шапку, ловила волосами ветер, а в сердце впускала тихую вечернюю зарю.
        — Я б хотела батюшку своего, Соколко, навестить, — сказала она. — Давно не виделись с ним — хоть проведать, как он там живёт-может.
        — Первым делом к нему и полетим, — кивнула Светланка.
        — А ещё Серебрицу бы разыскать, — задумчиво добавила воровка. — Надо бы у неё ожерелье янтарное взять и разорвать его — пусть матушкина душа свободно летит, куда ей надобно.
        — И это непременно сделаем, Цветик, — согласилась девушка, сияя ясной зарёй в глазах.
        Земля тихо готовилась ко сну, убаюканная песней высоких трав, а Цветанка, улёгшись на спину, глядела в небо. Путь лежал впереди светлооблачной лентой, согретый улыбкой родных уст и пожатием дорогой сердцу руки — без сучка, без задоринки. А если и будут какие-то кочки и ухабы — они перемахнут через них на ковре-самолёте.
        12. Стихи, написанные кровью. Воссоединение.
        Густой мёд вечерних лучей разлился по малиннику, и спелые ягоды горели на солнце алыми угольками. Они сами срывались с веток и падали в подставленные ладони Берёзки, а потом — в корзинку, которую Гледлид несла следом за нею. Храбро преодолевая свою прочно укоренившуюся нелюбовь к колючкам, навья продиралась сквозь кусты только ради того, чтобы быть поближе к чаровнице с грустными глазами.
        Под высоким вишнёвым деревом русоволосая кормилица Бранка укачивала в люльке Светолику-младшую, родившуюся прошлой осенью. Молодая садовница сама недавно закончила кормить свою первую дочку, молока у неё ещё было вдосталь; Берёзке хотелось, чтобы её малышка непременно выросла женщиной-кошкой, вот княжна Огнеслава и подыскала ей кормилицу из дочерей Лалады. Влунка с Доброхвой стали жёнами своих избранниц, и Стоян с Милевой, Боско и Драгашем вскоре после этой двойной свадьбы переселились в Белые горы: полюбился им сей прекрасный край. Каждый день ложкарь и Боско переносились с помощью колец на работу в свою мастерскую в Гудке, а жили в новом белогорском доме.
        — Колючек боишься? — лукаво прищурилась Берёзка. — Вспомни-ка, чему я тебя учила. Раздвигай ветки волшбой — и пройдёшь по кустам без царапинки.
        Уроки садового колдовства не проходили даром. Гледлид, стараясь постичь душу и сердце юной ведуньи, сама не заметила, как вовлеклась и в её занятия. В свободное от преподавания в Заряславской библиотеке время влюблённая навья стремилась к Берёзке: её влекло грустноватое тепло, которое излучали эти пронзительные глаза. Берёзка стала светочем, вокруг которого вращалась жизнь Гледлид.
        «Я дышу тобой, мысли летят к тебе, а мои дни проходят в ожидании встреч с тобой», — беззвучно шептали её губы, но не смели произнести вслух ни слова о любви. Дав клятву, что будет уважать скорбь Берёзки по погибшей супруге, Гледлид просто держалась рядом — таким образом она надеялась понемногу, исподволь покорить сердце милой и прогнать из него ночной мрак тоски. Привязалась навья и к Ратиборе — внебрачной дочке княжны Светолики, которую Берёзка взяла на воспитание. Обучая девочку счёту и навьему языку, Гледлид проводила с нею час-два ежедневно. «Хочешь завоевать благосклонность женщины — найди подход к её детям», — подтверждение этому навья подмечала во взоре Берёзки, смягчавшемся и таявшем при виде их с Ратиборой дружбы. После уроков они частенько гуляли в саду, и Гледлид присоединялась к детским играм, вспоминая свои юные годы.

***
        Когда её родная земля, княжество Шемберра, сдалась под натиском воинственной Дамрад, Гледлид едва исполнилось шестнадцать лет. Она была младшей дочерью в семье начальницы города Цереха; властная, строгая и вечно занятая делами мать содержала двух мужей, Хорга и Ктора, от которых родила четверых дочерей и двоих сыновей. Почти всех отпрысков ей сделал первый муж, Хорг, а Ктор стал отцом одной лишь Гледлид. Даже будучи на сносях, госпожа Лильвана не переставала работать, а после родов не давала себе полежать и дня. Детей отдавала кормилицам — самой было недосуг.
        Так уж вышло, что братья и сёстры Гледлид внешностью уродились в своего отца, Хорга, и только она унаследовала от матери рыжую гриву и большие синие глаза.
        — На меня похожа, — часто приговаривала госпожа Лильвана. Ктор мог расценивать это как похвалу.
        С детства Гледлид любила книги. В её распоряжении была огромная библиотека, доставшаяся матери в качестве приданого от Ктора. Тот и сам был большим книгочеем, сочинителем стихов и песен. Госпожа Лильвана снисходительно относилась к увлечению мужа и даже выпускала на свои средства сборники его стихов, которые пользовались изрядным успехом. В доме часто собирались гости, и отец устраивал чтения; таким он и запомнился Гледлид — чудаковатым, с воодушевлённо вскинутыми к незримым небесам глазами и свитком в руке, со страстным придыханием читающим своё очередное сочинение. Девочка обычно терялась среди слушателей, приткнувшись где-нибудь в уголке, и тонула в затейливом кружеве словес, которое отец искусно плёл. Мать, если была не занята на службе, присутствовала на вечерах, напустив на себя насмешливый вид — то лениво-изящная, то хищная и цепкая, с холодным волчьим блеском в глазах. Она скучала с царственным величием, давая всем понять, что хоть и покровительствует творчеству своего супруга, но отнюдь не считает его занятия чем-то значительным.
        Когда Гледлид с волнением прочла матери своё первое творение, та хмыкнула:
        — Ещё одна стихокропательница у нас в семье! Пойми, детка: стишками не прокормишься. Заниматься этим могут позволить себе только такие хорошо устроившиеся, обеспеченные бездельники, как твой батюшка. Впрочем, чем ещё ему заниматься? Он же больше ничего не умеет. Каждому — своё.
        Гледлид молча закусила губу, а в её груди разлилась зимним дыханием мертвящая горечь. Скомкав в кулаке листок со стихотворением, она устремилась в своё логово — любимое местечко между книжными полками, где её никто не трогал. Никто, кроме отца, который зашёл час спустя за книгой…
        — Дитя моё, что с тобой?
        Гледлид не противилась ласково тормошащим рукам отца. Она зарылась носом в его надушенные длинные локоны, мягкие и шелковистые, как звериный мех. Отец нежно разомкнул её судорожно сжатый кулачок и развернул листок с корявыми, но вдохновенными строчками. Его взгляд полетел по ним, озаряясь задумчивой улыбкой.
        — Матушке не понравилось, — всхлипнула Гледлид.
        — А ты рассчитывала, что она будет тобой гордиться, бедняжка моя? — Вздох отца тепло коснулся уха девочки, а рука обнимала её за плечи. — Поверь мне, матушка этого никогда не поймёт. Меня она показывает своим гостям как какую-то диковинку, развлечение для их скучающих, спящих умов. Если б ты знала, сколько тупости я вижу в их глазах! Сытой беспробудной тупости… Истинных ценителей — единицы, а прочие лишь слушают с умным видом.
        Гледлид наматывала атласные тёмно-пшеничные пряди его волос на пальцы, вдыхала тонкий запах дорогих духов и всем сердцем погружалась в боль и обиду — и за себя, и за отца. Лица гостей, почти ежедневно толпившихся в доме и угощавшихся за счёт хлебосольной хозяйки, сливались в серый забор, в непробиваемую стену, глухую и лицемерную. Всей душой она желала, чтобы её отцом восторгались, ценили его дар слова — искренне, а не потому что он супруг могущественной госпожи Лильваны…
        — А тебе… Тебе — нравится? — заглянула она в странные и иномирные, зеленовато-серые глаза отца.
        Тёплая рука Ктора опустилась на голову девочки.
        — В твоём мышлении я вижу красоту и образность, — сказал он с полувздохом-полуулыбкой. — В том, как ты используешь слова, есть наблюдательность и цепкость. У тебя особый взгляд на вещи. Жизненного опыта тебе, конечно, пока не хватает, но какие твои годы! Ещё наберёшься мудрости и будешь жечь сердца людей своими стихами…
        — Как ты? — Гледлид уютно прильнула к плечу отца головой.
        — Что ты! Гораздо лучше и пронзительнее меня, — улыбнулся тот. — Я — так, балуюсь, а ты… Ты умница, доченька. Я горжусь тобой. Только матушке ты лучше ничего не показывай. Она не оценит.
        Гледлид вняла его совету, с горечью понимая, что между ней и матерью — непреодолимая пропасть. Впрочем, своих сочинений она не бросила. Порой они с отцом уединялись поздно вечером в библиотеке, и Гледлид читала ему свои первые стихи, сначала неуклюжие, но раз от раза становившиеся всё более складными и умелыми. Училась она хорошо, ровно успевая во многих науках, и мать предсказывала ей выдающуюся стезю.
        — Изучай право, дитя моё, — советовала она. — И всегда будешь при деле и при деньгах. А выйдешь в судьи — станешь жить припеваючи.
        С прочими родичами Гледлид не то чтобы не ладила — скорее, не чувствовала с ними душевного родства. Они жили под одной крышей, совершенно чужие друг другу. Старшие сёстры успешно подвизались в жизни — не без помощи матушки, конечно; братья, достигнув брачного возраста, были удачно пристроены ею в мужья к знатным навьям. Один из них, правда, рвался в воины, но госпожа Лильвана сломила его волю — запретила ему даже думать об этом. С отцом Гледлид у неё понемногу наставал разлад: ей не нравились его начавшиеся в последнее время «взбрыкивания». Однажды он появился перед гостями пьяным в дым и читал непристойные стишки; после того как все разошлись, госпожа Лильвана устроила ему знатную взбучку. Гледлид слышала, как она кричала на него:
        — Что ты творишь? Сам опозорился и меня перед людьми позоришь! Всё, больше никаких чтений не будет. Никому даром не нужны твои стишки!
        Голос отца был надломленно-тих, язык слегка заплетался, речь прерывалась натужным молчанием. В сердце Гледлид лопнула какая-то жилка, и оно облилось тёплой кровью.
        — Дорогая Лильвана… Ты думаешь, мне доставляет большую радость открывать свою душу перед этими… тупицами? Каково мне смотреть в их сытые лица и видеть в их глазах ограниченность… глупость… и полное отсутствие понимания? Впрочем, ты бесконечно далека от этого. В твоих глазах я вижу… то же самое. Дарить вам сокровенные, выстраданные строчки — это значит просто швырять себя в грязь, вам под ноги, чтоб вы топтались по мне и вытирали подошвы. Что ж, не устраивай чтений! Очень хорошо! Я скажу тебе только спасибо, потому что с меня… довольно. Я не шут. Я не желаю быть твоим… придворным увеселителем.
        После этих слов разразилась оглушительная тишина, в которой Гледлид слышала своё обезумевшее под рёбрами сердце. А спустя несколько мгновений её пронзил ледяной клинок голоса матери:
        — Пошёл вон, ничтожество! Чтоб завтра к утру ноги твоей здесь не было. Я развожусь с тобой. Можешь взять только то, что на тебе надето.
        Заледеневшие пальцы Гледлид тряслись. Ей хотелось выбежать из своего укрытия и крикнуть, плюнуть в лицо матери: «Я тебя ненавижу!» — но что-то её удержало. Госпожа Лильвана переоделась и как ни в чём не бывало отправилась в гости, а отец, бледный, растрёпанный и обессиленный, упал на мягкую лежанку в библиотеке и потребовал кувшин горькой настойки.
        — Дружище, ну зачем ты так? — Передвигаясь с жеманно-изящной ленцой, к нему подсел Хорг — с чёрной копной длинных косиц, породистый и ухоженный. — К чему было грубить Лильване? Куда ты теперь подашься, на что будешь жить? Чем тебе дома не нравилось? И сыт был, и одет, и занимался тем, чем хотел… Что на тебя нашло, дурень ты этакий?
        — Да что ты понимаешь… — Отец, обхватив длинными нервными пальцами кубок, осушил его. — Эта «сытая жизнь» убивает душу. Дышать я здесь больше не могу, вот что на меня нашло!
        Хорг насмешливо закатил подкрашенные глаза и всплеснул руками. Многочисленные перстни искристо блеснули дорогими каменьями.
        — Дышать он не может, посмотрите на него! А когда с голоду помирать начнёшь — лучше будет? — Заметив в дверях библиотеки Гледлид, он сказал: — Вот, детка, полюбуйся на своего батюшку. Ну не дурачок ли? Твоя матушка его кормила, поила, одевала, позволяла ему валять дурака, и что в итоге? Он плюёт на всё… И чего, спрашивается, ему дома не жилось?
        Если матери Гледлид ещё побоялась бы дерзить, то Хорга почитать она была не обязана.
        — Ступай прочь, — процедила она. — Ты — тупое животное.
        — Хах, — хмыкнул Хорг, гибким движением поднимаясь с места. — А ты у нас самая умная, да? Смотри, не разочаровывай матушку, деточка, а то как бы тебя не постигла та же участь.
        Когда его упругая, подтянутая задница исчезла за дверью, Гледлид бросилась к отцу и обняла его.
        — Батюшка, хороший мой, — шептала она со слезами, гладя его голову дрожащими ладонями. — Я не дам ей тебя выгнать… Я… я…
        — Что ты сделаешь, дитя моё? — Отец с печальной улыбкой вытер мокрые щёки девочки, а в тёмной глубине его зрачков плясали исступлённые искорки боли. — Что ты можешь против своей матушки? Она здесь единоличная владычица и хозяйка… И твоя в том числе, пока ты не достигнешь совершеннолетия. Лучше не навлекай на себя её гнев.
        — Батюшка, что же с тобой будет? — сотрясалась Гледлид от рыданий.
        — Ничего, моя родная, проживу как-нибудь. — Тот погладил её по волосам.
        Лильваны не было дома всю ночь, и Гледлид до рассвета не сомкнула глаз — провела последние часы с отцом. Ядовитая смесь горечи, гнева и негодования растекалась по жилам, заставляя её кулаки сжиматься при мысли о жестокосердной матери.
        — Ну что ж, мне пора покидать эту золотую, но такую удушающую клетку, — молвил отец с беспечной весёлостью, показавшейся Гледлид такой странной и неуместной в эти мгновения. — Не горюй обо мне, дитя моё… Может быть, мы ещё свидимся. Об одном тебя прошу: сохрани мои стихи, не дай матери их уничтожить. А она, я уверен, непременно захочет это сделать.
        Гледлид прижимала к груди пухлую папку с завязками, провожая отца полными едких слёз глазами. Подоспел Хорг и попытался всучить ему узелок:
        — Слушай, дружище… Мы, конечно, не были особо близки, но мне тебя жалко. Возьми, тут деньги — все, какие у меня были, и мои побрякушки. На первое время хватит.
        Гледлид только сейчас заметила, что холеные пальцы Хорга лишились всех украшений.
        — Ты заблуждаешься, считая это своим имуществом, друг мой, — улыбнулся в ответ Ктор. — У тебя нет ничего своего. И деньги, и драгоценности принадлежат нашей дражайшей Лильване, а мне от неё больше ничего не нужно.
        Так он и ушёл — ни с чем и в никуда, а Гледлид всеми силами своей юной души возненавидела мать. Та, вернувшись утром домой, первым же делом приказала наполнить купель и подать её любимое душистое мыло, а на известие об уходе Ктора отозвалась лишь равнодушным небрежным кивком — будто так и надо. За завтраком мать бегло читала деловые письма и бумаги, а Гледлид впервые остро и ясно разглядела чёрную пустоту в её глазах. Пустоту вместо души.
        С этого дня в доме стало запрещено даже упоминать имя Ктора, и никто не смел ослушаться приказа госпожи Лильваны. Всё хорошее, что Гледлид когда-либо чувствовала к матери — всякая дочерняя привязанность и уважение, любой намёк на душевное тепло — всё разом умерло, казнённое ледяным топором отчуждения. Осталась лишь внешняя учтивость, которую мать принимала как должное, не особенно, по-видимому, печалясь о том, что младшая дочь совсем отдалилась: она, как всегда, была погружена в работу и великосветские сборища. Часто, когда никто не видел, Гледлид перебирала листки, исписанные почерком отца, и глотала солёно-горький ком, который отзывался на каждое стихотворное слово болезненным вздрагиванием. Хорг пытался её по-своему утешить и приласкать:
        — Да не пропадёт твой батюшка, пристроится куда-нибудь. Он, конечно, рохля, но по-своему мил. А какой он лапочка, когда, закатив глаза, читает свои стишочки!… Поверь мне, такие не остаются без женского внимания слишком долго.
        — Уйди, не хочу тебя слушать, — только и смогла буркнуть в ответ Гледлид, отталкивая гладящую её по голове руку.
        — Поверь мне, я знаю жизнь, — усмехнулся Хорг, уверенно кивая.
        Через пару месяцев Гледлид увидела отца: тот привёз дрова к чёрному входу кухни. Похудевший, нищенски одетый, он, тем не менее, выглядел весёлым и спокойным.
        — Вот, работаю — дрова развожу, — сообщил он. — Совсем не пишу сейчас — устаю под вечер так, что засыпаю, едва коснувшись головой подушки. Да и бумага мне не по карману, если честно. Но знаешь, дитя моё, я совсем не жалею, что покинул дом твоей матушки… Я беден, но дышится мне легче. Только по тебе очень скучаю.
        — Где ты живёшь, батюшка? — принялась выпытывать Гледлид. — Я бы хотела навещать тебя… Приносила бы еду из нашего дома.
        — Благодарю, доченька, я не голодаю, — покачал головой отец с прежней ласковой улыбкой. — Кусок хлеба с кружкой молока у меня каждый день есть. Но буду рад тебя видеть, родная, если ты зайдёшь в гости просто так.
        Отец обретался теперь в подсобной каморке при гостинице, где он подрабатывал дворником и чистильщиком обуви. Пробовал он наняться на более чистую работу — учителем в богатую семью, но что-то не заладилось с хозяевами, и он потерял это место. Многие семьи его знали, и пойти в услужение к знакомым, которые когда-то бывали в доме на чтениях, ему не позволяла гордость… Теперь его красивые пальцы покрылись слоем неотмываемой грязи, но выражение унылой угнетённости ушло с его лица. Он успокоенно кивнул, когда Гледлид ему сообщила, что хранит его стихи, надёжно спрятав их подальше от матушкиных глаз.
        — Хорошо, дитя моё, я очень благодарен тебе. Пусть они будут у тебя.
        Он отказывался принимать от неё и еду, и деньги, которые выдавались Гледлид на карманные расходы.
        — Всё это принадлежит твоей матери. А я больше не хочу иметь никаких дел с этой женщиной. За каждое своё благодеяние она заставляла меня платить с лихвой — унижением.
        Место Ктора пустовало недолго: уже через три месяца в доме появился молодой белокурый красавец Архид. Впрочем, брачными узами мать себя с ним связывать не стала, предпочтя оставить его в качестве наложника. Юноша был бедным бесприданником — мать польстилась только на его пригожесть. Держался новый член семьи скромно и обходительно, в нём не было ни спеси, ни жеманства, ни алчности. С Гледлид он пытался подружиться, но обида на мать в сердце девочки была слишком свежа и остра, и часть этого тяжёлого чувства она перенесла на Архида.
        А между тем Хорг убеждал Гледлид в своей житейской проницательности отнюдь не без оснований. Когда девочка в очередной раз пришла к отцу в каморку, там её ждало письмо.
        «Здравствуй, драгоценная и единственная моя Гледлид!
        Я больше не живу здесь. Судьба благосклонно и щедро вознаградила меня за все муки, кои я перенёс от твоей матери. Я встретил удивительную, тонкую, мудрую, благородную женщину, истинную ценительницу искусства. Она часто бывала в доме г-жи Л. в качестве гостьи и слушала моё чтение, и у неё есть все сборники моих стихов. Как оказалось, она — давняя поклонница моего скромного творчества. Мы встретились случайно в этой гостинице, где я предстал перед нею в неприглядном нищенском виде, чем был весьма смущён. Пожалуй, описывать подробности нашей встречи в письме будет неуместным, поэтому скажу лишь, что она незамедлительно сделала мне предложение стать её супругом. Надеюсь, ты не будешь осуждать меня за то, что я ответил согласием этой умнейшей и достойнейшей госпоже. По-прежнему очень скучаю по тебе и всегда буду рад тебя видеть, но уже по новому месту моего проживания: улица Ореховая, дом г-жи Нармад. Обнимаю тебя со всей моей нежностью.
        Твой отец».
        Госпожа Нармад, богатая владелица сети ткацких мастерских в нескольких городах, жила в роскошном трёхэтажном особняке в самом конце Ореховой улицы, прозванной так за кусты орешника, густо посаженные вдоль неё. Когда Гледлид назвала своё имя и цель прихода в раструб звуковода, ворота немедленно открылись, и девочка очутилась в тенистом саду с множеством мраморных статуй, уютных скамеечек, резных беседок и благоухающих цветников. Во дворе перед самым домом беспечно журчал водомёт в широкой каменной чаше.
        Хозяйка встретила девочку приветливо и усадила за стол, полный лакомств и сладостей. Гледлид вспомнила эту женщину, действительно часто бывавшую у них в гостях на чтениях отца. Ни молодостью, ни красотой она не блистала, но её лицо с неправильными и грубоватыми чертами несло выражение мягкой сдержанности; небольшие, глубоко посаженные глаза смотрели проницательно и вдумчиво, а высокий умный лоб обрамляли затейливо уложенные серебристые пряди. Носила она наряд бархатно-глубокого чёрного цвета, отделанный полосатыми перьями, и высокие сверкающие сапоги.
        Отец был одет щегольски и опрятно, как в свои лучшие времена. Он сиял довольством, но неизменно смущался, когда госпожа Нармад устремляла на него нежный взор. У его будущей супруги уже было три мужа, и отцу предстояло стать четвёртым.
        — Четвёртый — это лишь по счёту, — сочла необходимым пояснить госпожа Нармад. — В моём сердце ты займёшь первое место, радость моя. Ты — величайший из стихотворцев, и ты должен отдаваться своему призванию без всяких помех в виде приземлённых помыслов о своём пропитании! Ничто так не убивает вдохновение, как нужда и голод. Но теперь это не будет отвлекать тебя от стихов: я окружу тебя заботой и достатком, и ты снова начнёшь радовать своих читателей блистательными творениями. — Госпожа Нармад завладела рукой отца, на которой ещё сохранялись следы его бедственного существования. — Я отмою твои чудесные, предназначенные для пера пальцы в благовонных маслах, умащу их бальзамами, и они вновь станут мягкими, как прежде.
        Погладив Гледлид по голове, сия великодушная госпожа добавила:
        — Ах, как жаль, что при разводе дети остаются с матерью… Как бы я хотела забрать тебя из твоей ужасной семьи, милое дитя! Моё уважение к твоей матушке изрядно пошатнулось, когда я узнала, как она поступила с твоим батюшкой… Уж прости, что я говорю в её отсутствие о ней такие вещи, но госпожа Лильвана — слишком приземлённая особа, чтобы понимать, какое блестящее дарование она обрекла на прозябание и медленное угасание. Его нужно пестовать, баловать, нежить, преклоняться!
        С этими словами Нармад покрыла руки смущённого Ктора десятком пылких поцелуев.
        — Не будет ли с моей стороны дерзостью, если я передам через тебя твоей матушке приглашение на свадьбу? — улыбнулась она Гледлид, двинув чёрной с проседью бровью.
        — Дорогая моя, на всё — твоя воля, но я не думаю, что это будет уместно, — нахмурился помрачневший отец. — Я не хотел бы встречаться с моей бывшей супругой ни при каких обстоятельствах.
        — О! — воскликнула Нармад огорчённо и покаянно. — Прости, я не подумала о твоих чувствах… Конечно, разумеется, всё будет так, как ты пожелаешь!
        Она предложила Ктору прогуляться по саду наедине с Гледлид: отцу с дочерью было о чём поговорить. Украшенная белым резным кружевом скамейка укрыла их в уединении густых кустов; Гледлид всматривалась в лицо отца, пытаясь понять, счастлив ли он, и тот, словно прочтя её мысли, с озадаченной улыбкой проговорил:
        — Признаться, я просто сражён добротой Нармад… Я сам ещё толком не разобрался в своих чувствах. Читая свои строчки перед этим сборищем невежд, я часто ловил на себе её взор, и моё сердце согревалось. «Вот та, кто действительно понимает меня!» — думал я. Покинув дом твоей матери, я жил впроголодь, но чувствовал себя независимым. Вот только стихи — как отрезало. Ну не мог я выдавить из себя ни строчки!… Всё казалось мелким, пустым, да и само сочинительство мнилось мне бесполезным занятием — прибежищем бездельников, по выражению твоей матушки. Я видел тех, кто в трудах гнёт спину и борется за каждый кусок хлеба, я и сам боролся плечом к плечу с ними… Я многое понял, многое оценил по-новому. Мне больше не хотелось брать перо в руки, и я подумывал даже навсегда оставить сочинение стихов. Но тут вдруг я встретил её… Она не сразу узнала меня в нищенском одеянии, а когда всё же разглядела, то в недоумении подошла спросить, я ли это. Когда я удостоверил её в том, что она не ошиблась, госпожа Нармад была столь поражена, что даже расплакалась. У нас была весьма долгая беседа, во время которой я вдруг ощутил
сердечный жар, какого не ощущал уже много лет. Она носила с собою мой сборник! Книгу с моей подписью… Знаешь, доченька, читая свои старые строчки, написанные так давно, что даже смешно делается, я почувствовал пронзительную печаль и тоску по былому. Никогда я уже не буду тем глупым и восторженным юношей, каким я был, когда сочинял те стишки. Всё так изменилось! И я сам, и моё ощущение мира… Но знаешь, мне вдруг впервые за долгое время захотелось что-то написать. Что-то новое, совершенно другое! И я понял, что это тяжёлое время было для меня бесценно. Оно стоило гораздо больше, чем все годы, проведённые мной в золотой клетке твоей матушки. Да, да, я знаю, о чём ты думаешь, Гледлид, я читаю этот вопрос в твоих глазах. Не возвращаюсь ли я снова в такую клетку? Да, Нармад обеспеченная, богатая госпожа, но с нею я не чувствую прутьев решётки, удушающих меня. Мне всё равно, есть у неё деньги или нет. В глазах твоей матери я видел равнодушие и холод, а во взоре Нармад читаю тепло и понимание. О, это небо и земля! Эта женщина вернула мне веру в весь ваш род… Ведь я было отчаялся, решив, что все вы такие —
жестокие, бездушные… Ну, за исключением тебя, моя родная девочка. Ты — чудесное, светлое исключение, и я счастлив, что ты — моя дочь. — С этими словами отец жарко прильнул губами к виску Гледлид.
        Ветерок выдувал слезинки из её глаз, а сердце покалывала солёная, но не злая иголочка.
        — Я не знаю, отпустит ли меня матушка на вашу свадьбу, — сказала Гледлид. — Скорее всего, не отпустит, если узнает, но я что-нибудь придумаю. Как-нибудь улизну.
        Свадьбу отца ей удалось посетить без особых трудностей. Мать отправилась в деловую поездку на десять дней, и счастливая Гледлид могла свободно ходить куда вздумается. Никого из домашних в свои намерения она даже посвящать не стала, лишь Хоргу удалось выпытать у неё, куда она собирается.
        — Ну вот, я же говорил, что без женщины этот милый страдалец не останется! — рассмеялся он. — Почитательница-воздыхательница… Ну-ну. Четвёртый муж, ха-ха! И кто же она, наша благодетельница?
        Гледлид коротко ответила. Хорг уважительно покивал:
        — Да-а… Губа у него не дура! Это такая седовласая, почтенная госпожа в чёрном? Помню, помню её. Она ещё так жадно на нашего несчастненького Ктора взирала, будто хотела его умыкнуть прямо с приёма. Затолкать в повозку и укатить с ним! Что ж, я рад за нашего опального стихотворца… — Ухоженная, подкрашенная мордаха Хорга неудержимо расплылась в ухмылке: — Да только боюсь, что попал голубчик из огня да в полымя! Эти богатые старушенции знают, чего хотят, и своего всегда добиваются. Ох, заездит она его своей… любовью, ха-ха-ха!
        Вскоре после бракосочетания отец как ни в чём не бывало блистал в высшем обществе с новыми стихами. Ничего как будто не изменилось: всё тот же вдохновенный свет сиял в его мечтательных очах, всё так же выспренне взмахивал он рукой при чтении, а его мягкие локоны упруго развевались, когда он в художественном упоении встряхивал головой… Новая супруга окружила его обстановкой поклонения и обожания; едва смолкал последний звук стихотворения, как она первая поднималась со своего места, с жаром хлопая в ладоши:
        — Божественно! Непревзойдённо!
        Конечно, гости вслед за хозяйкой не могли не присоединиться к чествованиям. Отец смущался:
        — Дорогая, ты меня захваливаешь… Этак я совсем зазнаюсь.
        Но по его сияющему лицу видно было, что похвала ему приятна. Госпожа Лильвана лишь однажды побывала на таком приёме: просто из вежливости не могла отказать хозяйке дома — одной из влиятельнейших женщин города. Отец не повёл и бровью, а бывшая супруга сделала вид, что незнакома с ним. Когда они вернулись домой, она небрежно проронила, обращая свои слова к Гледлид:
        — Ну что ж, я рада за твоего отца. Они с Нармад нашли друг друга.
        Домашнее образование Гледлид подходило к концу, но на последнем, подготовительном году перед поступлением в Высшую Школу Права над её родиной раскинулась чернокрылая беда: в Шемберру вошли войска властолюбивой и грозной владычицы Дамрад, известной своими быстрыми победами. Город падал за городом, зачастую сдаваясь без боя.
        — Мы не выдержим натиск, — металась мать из угла в угол. — Нужно уезжать из Шемберры.
        Впрочем, сама градоначальница покидать свой пост не собиралась, отправив в бегство лишь семью. Их путь лежал в пока ещё свободную соседнюю землю — Лехвицу.
        — Вы езжайте, а я позже присоединюсь к вам, — заверила госпожа Лильвана, но в леденящем блеске её глаз Гледлид читала отчаянную, смертельную решимость погибнуть на службе…
        Когда вещи грузили в повозки, в общей суматохе юная навья покинула родных и бросилась в особняк на Ореховой улице — к отцу. Там тоже шли спешные сборы: весть о том, что враг близко, облетела уже весь Церех. Растрёпанный отец растерянно и бестолково метался по лестнице и только путался под ногами у носильщиков, а госпожа Нармад руководила сборами, сохраняя присутствие духа и отдавая приказы отрывисто-стальным, властным и чётким голосом.
        — Дитя моё, ты здесь? — удивлённо и встревоженно вскинула она брови. — Разве твоё семейство не уезжает?
        — Уезжает, сударыня, — пробормотала Гледлид. — Но я… Я хотела увидеть батюшку.
        Заметив дочь, отец кинулся к ней и прижал её голову к своей груди, расцеловал. В его глазах сверкали безумные искорки.
        — Доченька… Едем с нами! — зашептал он, взяв её лицо в свои ладони. — В этой суете мать не станет искать тебя, у неё не будет времени. Мы увезём тебя, и ты будешь жить с нами… со мной!
        Эта мысль молнией полыхнула в душе Гледлид, выхватив своим светом из сумрака страстное решение. Она схватила отца за плечи и отчаянно, до звона в голове, закивала.
        — Да… Да, батюшка, я хочу остаться с тобой! Всегда хотела!
        — Вот и умница, — обрадованно выдохнул Ктор, со слезами обнимая дочь. — Едем!
        Госпожа Нармад не возражала, лишь кивнула Гледлид в сторону повозки.
        — Садись, дитя моё.
        Но едва девушка поставила ногу на подножку, как во дворе раздался гулкий стук копыт по каменным плиткам дорожки. Верхом на чёрном гривастом коне с глазами-угольками к ним скакала мать — в служебном кафтане с золотыми наплечниками и с саблей на поясе. Шляпа слетела с её головы во время бешеной скачки, и волосы гневно развевались за плечами, а взор извергал ледяные молнии.
        — Гледлид! — Окрик хлестнул молодую навью меж лопаток. — Что ты здесь делаешь? Мы задерживаем отправку, ищем тебя, а ты… Немедленно домой!
        Гледлид повернулась к матери лицом, упрямо вскинув подбородок и сжав кулаки. Алым пламенем под сердцем горело: сейчас или никогда.
        — Прости, матушка, я останусь с отцом, — твёрдо заявила она. — Я поеду с ним и госпожой Нармад.
        Мать гарцевала перед нею на звероподобном коне, способном скакать быстрее любого пса-навия; ветер трепал её огненную гриву, голенища щегольских высоких сапогов сверкали, трепетала бахрома нарядных наплечников… Строгий чёрный кафтан с тугим кожаным поясом и сабля с усыпанной каменьями рукоятью придавала госпоже Лильване воинственно-суровый вид, а красивое, точно высеченное из холодного мрамора лицо застыло маской негодования.
        — Об этом не может быть и речи! — прогремела она, еле сдерживая поводьями возбуждённое животное. — Ты поедешь со своей семьёй!
        — Вот моя семья, — ответила Гледлид, становясь рядом с отцом и кладя руку на его плечо.
        — Лильвана, позволь девочке самой решить, — учтиво вставила слово госпожа Нармад.
        — Сударыня, не вмешивайтесь в дела нашей семьи, — холодно отрезала Лильвана, переходя на «вы», что служило знаком подчёркнутой враждебности. — Моя несовершеннолетняя дочь обязана повиноваться моей воле.
        В груди Гледлид жгучим потоком прорвалось жерло накопленной обиды, плюнуло раскалённой лавой, зашумело в висках.
        — Матушка, я не желаю тебе повиноваться, потому что ты несправедлива и жестока! — крикнула она, чувствуя, как от мертвеющих щёк отливает кровь. — Я не простила и не прощу тебе того, как ты поступила с батюшкой! Как ты унижала его и смеялась над ним! Ты — не мать мне, мы чужие и всегда были чужими!
        Поток этих колючих, надрывно-исступлённых слов оборвался от хлёсткого удара по лицу: плеть, которой мать подгоняла коня, оставила на коже Гледлид горящую полосу боли. Горло захлебнулось вихрем дыхания.
        — Лильвана, не смей поднимать на неё руку и унижать её достоинство! Она и моя дочь тоже! — вскричал смертельно бледный отец.
        — Нет времени выяснять отношения, — жёстко сказала мать. — Я вынуждена применить силу.
        Не успев и моргнуть, Гледлид очутилась в седле. Одной рукой мать правила конём, а второй крепко прижимала её к себе, и от тряски у девушки стучали зубы. Всё, что она могла лепетать, захлёбываясь гневом и слезами, было:
        — Ненавижу тебя… Ненавижу…
        Они не отъехали далеко от особняка госпожи Нармад: их нагнал вестовой — запыхавшийся, с круглыми от ужаса и отчаяния глазами.
        — Госпожа градоначальница! Войско Дамрад прорвало нашу оборону! Враг в городе!
        Мать круто остановила коня, и он несколько мгновений вертелся волчком, прежде чем успокоиться на месте.
        — Церех окружён? — только и спросила Лильвана. — Пути отхода для горожан перекрыты?
        — Нет, Южные ворота ещё свободны, сударыня!
        С ними поравнялась повозка госпожи Нармад, и из окошка высунулось известково-белое, тревожное лицо отца. Мгновение подумав и приняв решение, мать спустила Гледлид с седла.
        — Скачите к Южным воротам: вы ближе к ним, чем мы, — коротко и сухо бросила она. — Везите Гледлид, спасайте её, а мои вас нагонят… если успеют.
        Снова этот суровый, холодящий кровь блеск решимости озарил её взор, устремлённый на север — туда, где прорвались враги. Госпожа Лильвана обнажила саблю, и звук вынимаемого из ножен клинка полоснул Гледлид по сердцу внезапной тягучей тоской. Неужели мать собиралась ринуться в бой? Она и саблю-то носила только потому, что положение обязывало: оружие прилагалось к служебному облачению… Мысль о том, что, возможно, она видит мать в последний раз, сверкающим острием вспорола пелену вражды между ними, и Гледлид кинулась вслед:
        — Матушка! Куда ты?
        Та лишь на миг обернулась, отпустила поводья, приложила руку к сердцу, а потом — к губам, пуская поцелуй по воздуху. Стук копыт бился в душу Гледлид, а тёплая рука госпожи Нармад ласково, но твёрдо подсказывала ей садиться в повозку.
        — Едем, дитя моё, едем скорее…
        Псы-носильщики плавно бежали по слою хмари, отец то и дело обеспокоенно выглядывал в оконце, отодвигая занавеску, а Гледлид с помертвевшим сердцем думала о том, каких ужасных слов она наговорила матери на прощание. «Ненавижу», «мы чужие», «не прощу тебя»… Кто знал, суждено ли им было увидеться вновь? В животе засела ледяная глыба тягостного предчувствия.
        Они не единственные покидали город через Южные ворота: вскоре они влились в поток повозок. Кто-то ехал медлительно, кто-то гнал сломя голову; образовывались заторы, горожане ругались между собой… Повалил крупными хлопьями снег — удивительно безмятежный, мягкий. Ему не было дела до земных войн.
        Лязг и грохот оружия заставил Гледлид похолодеть. Вражеские воины поймали беженцев в клещи, наскочив с двух сторон; они останавливали повозки и вытаскивали наружу тех, кто помоложе, прочих просто отпихивали и швыряли наземь.
        — Не бойся, детка, не бойся, — шептала госпожа Нармад, прижимая Гледлид к себе.
        Их повозку тоже остановили. Звериные хари на чудовищных шлемах воинов присыпал мирный снежок, а Гледлид как-то отстранённо думалось, что её зимние вещи остались в другой повозке.
        — Сударыня, мы вынуждены вас развернуть, — с насмешливо-учтивым поклоном сказал воин, заглядывая внутрь и обращаясь к седовласой Нармад. — Церех захвачен, жителям запрещено покидать город. Пожалуйста, возвращайтесь домой и не извольте выходить на улицу до следующего рассвета. С сегодняшнего дня вводится «мёртвый час».
        Он говорил «пожалуйста», «не извольте выходить», и эти вежливые обороты звучали до жути нелепо и издевательски из его клыкастой пасти. Остановив холодный взгляд маленьких смоляных глаз на Гледлид, он протянул к ней ручищу в латной перчатке:
        — Вы езжайте, а вот девушка пойдёт с нами.
        Он поволок рычащую и бьющуюся Гледлид наружу, под разразившееся метелью небо. Отец, обычно мягкий и нерешительный, вдруг оскалил зубы и зверем ринулся на захватчика:
        — Не смейте! Оставьте мою дочь в покое! Убери от неё лапы, мразь, или я тебе кишки выпущу!
        Откуда только что взялось… Гледлид никогда не видела отца таким разъярённым, когтистым и клыкастым, никогда не слышала из его уст таких слов. Казалось, вот-вот — и его щегольской чёрный наряд лопнет по швам от волчьей мощи, а белый шейный платок просто расползётся в клочья на вздувшейся шее…
        В снежном молчании клинок вошёл в мягкую плоть, и отец с мученически разинутым ртом рухнул на колени, раненный в живот. Сознание Гледлид расширилось, раскинулось огромным напряжённым парусом во всё небо; витая где-то над крышами повозок, она в тягостной зимней безнадёге взирала со стороны на себя, бьющуюся в руках воинов… От крика в душе рвались натянутые струны, а где-то за городскими стенами мать лицом к лицу встречала врага. Она не бросила свой пост и, подобно кормчему, который покидает своё тонущее судно последним, осталась внутри… Не исключено, что на верную гибель. А отец лежал на боку, пятная алой кровью тонкое покрывало первого снега; взмах меча — и его голова откатилась в сторону.
        — Что вы творите, злодеи, что вы делаете?! — Госпожа Нармад со скорбным криком простёрлась на теле Ктора, а мужья пытались её оттащить и вернуть в повозку.
        Пшеничные локоны белил безвременной сединой снег, вдохновенные очи смотрели в небо застывшим, мёртвым взором. Больше эта рука не поднимет перо, и не родятся прекрасные строчки, пронзающие сердца читателей то тоской, то трепетом… В окровавленной зимней тишине рождалась клятва: все стихи, которые замерли не прочтёнными на его безжизненных устах, напишет она, Гледлид. Если выживет.
        Душа вернулась в озябшее тело и увидела вокруг себя сотни таких же растерянных, объятых ужасом душ. Огороженный загон был битком набит пленниками; тех, кто пытался перескочить через ограждение и убежать, обезглавливали на месте в назидание остальным. Головы бросали внутрь для устрашения.
        «Жить, жить. Спастись, — стучало леденеющее сердце. — Выжить и писать так, чтобы отец гордился. Пусть эти стихи будут написаны кровью…»
        — Стройся! В ряд по пять! — рыкнул над головами приказ. — Пешим строем — впер-р-рёд!
        Потянулась серая пелена заснеженной дороги. Пленных даже не заковывали в кандалы: непокорных смутьянов тут же «успокаивали» ударами хмарью, раз за разом доказывая, что пытаться бежать бесполезно. Все, в ком билась свободолюбивая, отчаянная жилка сопротивления, проявляли себя первыми — их-то и убивали, а оставались покорные, запуганные, затаившиеся. «Бух, бух, бух, ра-та-та», — рокотали барабаны, задавая ритм, в котором следовало двигать ногами. Тех, кто не поспевал, подгоняли тычками в спину, а падавших жестоко избивали. Гледлид не видела, что с этими несчастными потом стало. Она старалась шевелиться под мерное «бух-бух-бух».
        Ветер швырял ей в лицо пригоршни снега, ставшего мелким и колким. Давно растаял в желудке завтрак, обеда не было, а до ужина многие могли просто не дожить. Ночью объявили привал. Загорелись костры, и Гледлид прижалась к одному из них. Она не всматривалась в лица братьев и сестёр по несчастью: не хотела запоминать, чтобы потом сердце не кровоточило от новых смертей.
        В снег у ног Гледлид шлёпнулась серая лепёшка, но прежде чем она успела пошевельнуться, пищу уже схватила более проворная рука. Пленные жадно ели этот пресный, полусырой хлеб, который доставался далеко не всем.
        — Куда нас гонят?
        — В плен, вестимо.
        — А что там, в плену? Убьют?
        — Те, кого хотели убить, уже мертвы. Тех, кто выживет, работать заставят, видимо.
        — Лучше умереть, чем гнуть спину на них…
        Гледлид слушала разговоры, но не различала голосов. Все звучали одинаково — со смертельным эхом обречённости. Уже тысячу раз она раскаялась в том, что наговорила матери напоследок, но сорвавшихся с языка слов нельзя было вернуть туда, где они зародились — в ожесточённое, полумёртвое, обожжённое войной сердце. К образу отца она боялась прикоснуться даже мысленно: душа бы не выдержала, разорвалась. «Он жив, жив, — кипели не выплаканные слёзы. — Ничего этого не было, он просто уехал с госпожой Нармад домой».
        За три дня пешего перехода Гледлид не досталось ни кусочка еды. Никто ни с кем не делился, каждый рвал себе. «Те, кто бузил, первым поднимал смуту — все те, кого милосердная смерть уже раскидала вдоль дороги — вот они поделились бы, — думалось ей. — Они были настоящие. С душой. А эти… Скотина, пригодная лишь к рабскому труду». Другая, недоуменно-горькая мысль ползла за первой: «Раз я здесь, с ними — наверно, и я такая же».
        Поясница гудела, колени подламывались. Голод сначала нещадно жёг нутро, а потом уснул где-то в сугробе и остался позади. Начал наваливаться сон, похожий на ласково-коварное дыхание смерти. Ноги уже не поспевали под звук барабанов, заплетались, и стёжка следов на снегу вихляла, пока Гледлид наконец не упала на такую блаженно-мягкую холодную перину сугроба. «Вот и я лежу — как многие до меня», — ползла мысль. «Уснуть бы навечно», — подступил, лизнув сердце, соблазн.
        — Встать! — рявкнуло небо.
        Нет, это воин тыкал её в бок носком сапога.
        — Встать, или убью! Считаю до трёх.
        Ей было всё равно, на какой счёт умирать — «раз» или «три». «Три» прозвучало, но занесённый над нею меч вдруг вылетел из руки воина — вероятно, от чьего-то удара хмарью.
        — Оставьте её! — прогремел чистый, сильный голос, который хотелось слушать и слушать, а быть может, пить и пить, как родниковую воду.
        Воин растерянно попятился, а потом упал наземь в раболепном поклоне. Какая-то знатная госпожа… Судя по выговору — не жительница Шемберры. Помутившееся от изнеможения зрение Гледлид различило только блестящие сапоги, строгий чиновничий кафтан и красную бахрому на наплечниках. Чёрный плащ с меховой подбивкой окутал девушку, и она очутилась на руках у властной незнакомки.
        Обитое алым бархатом нутро богатой повозки встретило её мягкостью сиденья.
        — Розгард, позаботься о ней, — сказала кому-то спасительница. — Бедная девочка… Накорми и сделай всё, чтоб ей было удобно.
        Бывает так, что услышишь голос — и всё, сердце погибло… а потом воскресло и билось только для того, чтобы уши могли слышать этот голос снова и снова. Перед глазами Гледлид словно реяла пелена инея, но душа оживала и расправляла обмороженные крылья. Она в смятении рванулась следом за незнакомкой, боясь потерять её из виду, но её мягко удержали чьи-то руки.
        — Успокойся… Ты в безопасности, — серебристо прозвенел возле уха девичий голос, а щеки Гледлид коснулось тёплое дыхание.
        К её губам прильнула чашка с тёплым мясным отваром. В нос Гледлид ударил такой густой, сытный дух, что в горле встал ком, в первый миг помешавший глотать… Такой отвар она часто ела дома — с ломтиками поджаренного хлеба и мелко накрошенной зеленью. Откуда это уютное чудо здесь, на заснеженной дороге?
        — Мы с матушкой едем, чтобы на наши средства помогать несчастным жителям земель, пострадавших от захватнических набегов Дамрад. Пей, пей, тебе надо набираться сил… — Ласковые руки девушки откидывали волосы с лица Гледлид и подносили чашку к её рту снова и снова. — Моя матушка — троюродная сестра владычицы, но она не одобряет действий своей родственницы. Мы давно гнались с обозом за вами и вот наконец нагнали… Сейчас матушка всех накормит.
        От отвара, до слёз пахнувшего домашним обедом, Гледлид слегка опьянела, но зрение наконец прояснилось, и она разглядела девушку. Ясные глаза синели чистотой летнего неба — немного колючие, внимательные и строгие; тёмно-серый кафтан с двумя рядами пуговиц ловко облегал стройный стан, а пушистые красивые брови придавали округлому личику серьёзное выражение. Гледлид спросила эту незамутнённую чистоту:
        — Зачем накормит? Чтобы они успешно дошли до того места, где их будут мучить тяжким трудом? Бoльшим благом для них была бы смерть, поверь мне. Так что это не помощь получается, а какое-то издевательство.
        Наверно, эти жёсткие слова были плохой благодарностью за спасение и вкусный отвар, и Гледлид пожалела о сказанном. Девушка смутилась и замялась, ища ответ, но Гледлид махнула рукой:
        — Не трудись. Вряд ли ты сможешь придумать что-нибудь вразумительное… Вы хотите как лучше, я понимаю… Вот только получается-то глупо.
        Между тем вернулась знатная госпожа. На Гледлид внимательно взглянули морозно-голубые глаза под сенью тёмных ресниц — умные, волевые, немного усталые. Затянутая в такой же, как у матери, служебный кафтан, она, тем не менее, совсем не выглядела суровой; её светлая, живая и одухотворённая красота вырывалась из этого строгого обрамления. Внутри повозки она сняла отделанную птичьим пухом треуголку, и её гладко зачёсанные назад и схваченные чёрной лентой волосы заблестели тёмным шёлком. Оружия она не носила, а на груди у неё сверкала драгоценная печать с гербом — такими щеголяли только особы княжеских кровей.
        — Всё, дальше эти несчастные пойдут за нашим обозом — в свой родной город, — сообщила она, садясь около Гледлид и поправляя на её плечах тёплый плащ. — В качестве моей собственности… Я купила их всех. На бумаге они — наши рабы, и никто не имеет права трогать их и пальцем. Но это лишь бумага, которая просто будет их охранять от посягательств. На самом деле они останутся такими же свободными, какими были до этого злосчастного набега моей беспокойной сестрицы. А мы поедем домой.
        Гледлид была готова проглотить злые и угрюмые слова, которые она только что сказала дочери этой прекрасной госпожи. Они не прикидывались, что помогают, а помогали на самом деле — как могли.
        — Милое дитя, ничего и никого не бойся, — мягко молвила спасительница. — Мы — не враги тебе, хоть и являемся подданными враждебного государства. Моё имя — Седвейг. Что мы можем сделать для тебя? Может, отвезти тебя домой, к родителям?
        — Мои родители погибли, — проронили губы Гледлид, прежде чем окоченелая мысль выбралась из придорожного сугроба.
        Ледяная глыба предчувствия сменилась скорбной уверенностью, усталой и горькой, как сухая трава: скорее всего, матери не было в живых. Зачем она рванула куда-то с обнажённой саблей? Уж наверняка не для того чтобы вести мирные переговоры… Да даже если она и жива — что с того? Роднее и ближе друг другу они от этого не станут. Кровь отца на снегу — вот что стучало в висках и гнало прочь с обагрённой и опалённой земли. Что ей делать в этом осиротевшем краю, который уже никогда не озарится мудрым светом его строк?
        — Бедное дитя, — покачала головой госпожа Седвейг. — Моя жестокосердная сестра отняла у тебя семью, и всё, что я могу сделать — это удочерить тебя и дать всё то, чего ты лишилась по её вине. Если ты, конечно, согласишься принять от меня такую помощь… Розгард, ты не против, если у тебя появится сестрица?
        — Конечно, нет, матушка, — отозвалась девушка.
        Мать и дочь были похожи, как две капли воды: обе серьёзные, деятельные, со страстью в глазах, неравнодушные к чужой боли. Вдобавок к отвару освобождённой пленнице дали несладкого печенья и немного сыра, и измученная Гледлид осоловела от сытости, а от нескольких глотков хмельной настойки из золочёной фляжки госпожи Седвейг по телу заструилось уютное тепло.
        Через несколько дней они въехали в город — Великую Вогну. Особняк госпожи Седвейг больше походил на дворец, окружённый огромным садом с безупречно правильным рисунком дорожек. Расчищавшие снег слуги кланялись повозке хозяйки.
        Знатная Седвейг могла позволить себе нескольких мужей, но остановилась только на одном. Тот управлял обширным домашним хозяйством супруги и своей деловитой степенностью напоминал слугу-ключника. Серебристо-белокурые волосы он носил забранными в длинный пучок на затылке, в острых ушах блестело несколько пар серёжек, а изящные ноздри были украшены колечком из белого золота. Два его младших брата служили у него в помощниках.
        — Чувствуй себя как дома, моя милая, — сказала госпожа Седвейг, показывая ёжившейся от робости Гледлид роскошную спальню. — Это твоя комната. Но если тебе тут не понравится, можешь выбрать любую другую.
        Больше всего Гледлид обрадовалась, конечно же, огромной библиотеке — в несколько раз больше, чем в родительском гнезде. Сколько здесь хранилось томов? Многие тысячи… Девушка заворожённо бродила среди полок, скользя рукой по корешкам, а госпожа Седвейг сказала:
        — Моя библиотека — к твоим услугам, дитя моё. Ты уже начала где-то обучаться, или тебе только предстоит сделать выбор жизненной стези?
        — Я собиралась поступать в Высшую Школу Права у себя на родине, — ответила Гледлид. — По настоянию матушки.
        — Но на самом деле твоя душа к правоведению не лежит? — проницательно догадалась хозяйка этого потрясающего хранилища знаний.
        Гледлид покачала головой.
        — Мне больше по нраву изящная словесность, — призналась она. — Я… Я немного пишу стихи.
        Это признание далось ей непросто. Давний душевный шрам заныл: «Не открывайся, не говори о сокровенном, чтоб потом не собирать осколки…» Но госпожа Седвейг, в отличие от матери, выслушала Гледлид с доброжелательным вниманием.
        — Ты получишь самое лучшее образование, какое только доступно в нашем краю, дорогая, это я тебе обещаю.
        Обещание она сдержала, и Гледлид стала слушательницей в Высшей Школе Искусств. Окунаясь в учёбу, она старалась забыть окровавленный снег на дороге, но в снах он снова и снова кружился и падал ей на плечи — сразу красный, и каждая снежинка шептала ей какие-то строчки голосом отца. Просыпаясь, Гледлид некоторое время проводила в растерянности, но плакать не могла: слёзы будто навсегда пересохли. Она садилась к столу, брала перо, и строчки ложились на листок, снисходя на неё из какого-то незримого чертога. Порой в уголках глаз скреблось что-то солёное, но она ожесточённо тёрла их и продолжала писать. Эти стихи разительно отличались от её прежних сочинений: в них появилась новая, горькая глубина. Порой Гледлид даже казалось, что они ей не принадлежат. «Стихи отца», — так она подписала папку, листки в которой прибавлялись день ото дня.
        — Удивительно зрелые стихи для столь юной девушки, — молвила госпожа Седвейг, ознакомившись с несколькими работами. — Но позволь мне промолчать: моя душа кровоточит от прочтённого. Слишком много в них боли.
        «Говори со мной, батюшка, я напишу всё, что ты не успел», — мысленно обращалась Гледлид к отцу, с нежностью гладя пухлую папку поздними вечерами после учёбы.
        Когда стихов накопилось более трёх сотен, госпожа Седвейг предложила издать сборник. Гледлид согласилась, но при условии, что подписан он будет именем её отца. «Невысказанное», — так она озаглавила книгу.
        Глубокое уважение к госпоже Седвейг незаметно перерастало в душе Гледлид в нечто более трепетное. Это чувство сжимало её сердце нежным обхватом корней, которые оно прочно пустило там; каждое слово, сказанное хозяйкой дома, отзывалось голосом истины, которой хотелось безоглядно следовать. Скользя взглядом по изысканным очертаниям её высокого лба, Гледлид мечтала прильнуть к нему губами, но не осмеливалась этого сделать. Госпожа Седвейг олицетворяла собой для неё безупречный образец благородства и порядочности, образованности и мудрости, душевной глубины и тонкого ума, и порой перо Гледлид задумчиво выводило дорогие сердцу черты на полях рядом со стихами.
        Она не смела облечь свои чувства в слова и произнести их, но строчки сами собой сложились в нежное стихотворное послание. Перечитав, Гледлид нахмурилась и скомкала листок: слишком страстное дыхание чудилось ей в этом обращении. Дерзко, пошло, низменно-чувственно… Суровый приговор был вынесен, и комок бумаги полетел в корзину, а раздосадованная на саму себя Гледлид отправилась спать. Каково же было её удивление, когда на следующий день госпожа Седвейг с улыбкой протянула ей мятый листок.
        — Какое чудо! Это дивный образец любовного стихосложения, зачем же ты так несправедливо обошлась с ним?
        — Это такая пошлость, сударыня! — вспыхнула Гледлид до корней волос. — Особа, к которой обращены эти строки, должна быть оскорблена.
        — Не вижу здесь ничего пошлого и оскорбительного, дитя моё, — удивлённо подняла брови госпожа Седвейг. — Эта, как ты выразилась, особа должна быть польщена и тронута столь благородным и чистым пылом, выраженным в сих строках. Прости меня за моё любопытство, но меня живо волнует всё, что касается тебя… То, что описано в этом стихотворении — правда или вымысел? Просто мне показалось, что для отвлечённых рассуждений о любви это сочинение слишком… особенное, что ли. Сокровенное и личное, трепетное. Читая его, невольно чувствуешь смущение, будто заглянул в душу писавшего.
        — Это чистой воды выдумка, сударыня, — быстро ответила Гледлид, чувствуя огненный жар на щеках.
        Покровительница с задумчиво-ласковым прищуром заглянула ей в глаза, взяв за подбородок.
        — Боюсь, выдумка — не самая сильная твоя сторона. Особенность чистых и высоких душ — в том, что они не умеют лгать… Счастливая эта особенность или нет — не знаю; кому-то ложь помогает в жизни. Ты — не из таких. Так скажи мне, на кого обращены твои чувства? Кто сей везунчик?
        Нутро Гледлид то покрывалось инеем, то словно плавилось в кузнечном горне. Видя её терзания, госпожа Седвейг мягко положила руки ей на плечи.
        — Хорошо, моя милая, не буду лезть в твои сердечные тайны. Боюсь, это было несколько навязчиво с моей стороны… Надеюсь, ты простишь меня.
        От этого тёплого прикосновения тысячи горячих искорок заплясали по коже Гледлид, спускаясь вниз и собираясь в трепещущий, ненасытный комок. Это было телесное возбуждение, и Гледлид затрясло от надрывного противоречия: с одной стороны, ей хотелось впиться в эти губы, а с другой — прекрасный и чистый хрустальный дворец, в котором жила их взаимная привязанность, мог рухнуть навсегда.
        И всё-таки она сделала этот шаг в холодящую бездну правды.
        — Госпожа Седвейг… Я… Особа, к которой обращены эти строки — ты. Я осмелилась полюбить тебя не как матушку, не как покровительницу, а… — Слова казались грязными и уродливыми, и Гледлид морщилась, не в силах подобрать что-то пристойное.
        Госпожа Седвейг с грустным вздохом закрыла глаза. Доверительно-нежным движением уткнувшись своим лбом в лоб девушки, она проговорила:
        — Ты ещё совсем дитя, Гледлид. Всё, что я к тебе когда-либо испытывала и буду испытывать несмотря ни на что — это огромная родительская нежность. Ты — моя радость, моё счастье. А это… Это просто юношеская чувственность в тебе ищет выход. Всё пройдёт со временем. Давай так: ты ничего не говорила, я ничего не слышала. Всё хорошо.
        С целомудренным поцелуем в лоб хозяйка дома отпустила Гледлид и уехала по делам.
        В их отношениях как будто ничего не изменилось: госпожа Седвейг была по-прежнему ласкова, внимательна и щедра, но в горле Гледлид навсегда поселился горький и колючий ком. За годы учёбы она испробовала телесную близость с несколькими девушками, но глубоких чувств к ним не испытывала. В груди спотыкалось хромое, немощное сердце, неспособное испытывать ничего ослепительного, потрясающего, безумного и сладостного.
        Её родное княжество Шемберра стало частью объединённого государства, возглавляемого владычицей Дамрад. Несколько лет спустя, получив учёную степень мастера изящной словесности, выпустив ещё два сборника стихов уже под своим именем и заняв преподавательскую должность в своём учебном заведении, Гледлид решила раздвинуть тёмный полог, за которым она похоронила своё прошлое.
        Она отправилась в Церех одна, объяснив своей покровительнице, что ей необходимо побыть наедине с родными местами. Шагая по знакомым улицам, Гледлид дышала запахом свежевыпавшего снега и улыбалась. Она выжила. Её стихи обрели печатный облик. В конце Ореховой улицы по-прежнему стоял особняк госпожи Нармад, а его владелица прогуливалась в саду, облачённая в чёрный наряд и такого же цвета перчатки. Увидев Гледлид, она едва не лишилась чувств от радости.
        — Дитя моё, я верила, что ты жива, — шептала она, вытирая бегущие по щекам слёзы. — А когда мне принесли вот это, я удостоверилась в этом окончательно.
        С этими словами госпожа Нармад положила на колени Гледлид потрёпанный, зачитанный до дыр сборник под названием «Невысказанное» — тот самый, в который вошли работы из папки «Стихи отца».
        — Твоего батюшки нет в живых, но кто-то выпустил книгу под его именем… Это могла быть только ты, — с залитой слезами счастья улыбкой молвила госпожа Нармад. — Я пыталась тебя разыскивать, но твой след оборвался в глубине земель Дамрад.
        Это была тихая, грустновато-светлая встреча. От госпожи Нармад Гледлид узнала, что мать жива и здорова, но была отстранена от должности, а её место заняла ставленница Дамрад. Теперь Лильвана стала мелкой чиновницей и уже не могла жить на широкую ногу; Хорг остался при ней, а наложника Архида она отправила работать пекарем в хлебной лавке. Погостив у второй супруги отца несколько дней, Гледлид всё-таки решилась направить свои стопы в сторону родительского дома.
        Падал снег, повисая на волосах и усыпая плечи искристыми блёстками, поскрипывал под шагами и касался щёк холодными поцелуями. Ворота открылись, едва она протянула руку к звонку.
        — Добро пожаловать, госпожа Гледлид, — приветствовал её дом.
        Внутри почти ничего не изменилось, даже привычные запахи сразу защекотали память и заставили сердце ёкнуть. Мать стояла посреди гостиной — вся олицетворённое ожидание; её спина осталась несгибаемо прямой, но рыжее пламя её волос поутихло, словно прихваченное с висков инеем. От зоркого глаза Гледлид не укрылись неприметные заплатки на локтях её служебного кафтана, который она, по-видимому, носила теперь и в качестве повседневного.
        Звон молчания рассеялся от тихого голоса матери:
        — Здравствуй, детка… Моё сердце умерло, когда ты не вернулась тогда с прочими пленными. Но теперь оно воскресло.
        Расстояние между ними сократилось, и Гледлид почувствовала непривычно тёплое кольцо объятий. Сколько она себя помнила, от матери всегда веяло прохладой — этакая морозная волна духов катила перед нею. Сейчас от госпожи Лильваны не пахло ничем, кроме простого мыла и чуть засаленной ткани кафтана — того же самого, в котором она ходила десять лет назад.
        — Все твои сёстры и братья живы и здоровы. Их выкупила из плена какая-то богатая чудачка…
        — Я даже знаю, как эту чудачку зовут, — улыбнулась Гледлид. Давно зревшее в душе слово проклюнулось светлым ростком наружу: — Прости меня, матушка. Я заставила тебя пережить горе.
        — Мне не за что тебя прощать, дорогая, — ответила Лильвана. — Что сделано, то сделано. Я просто рада, что ты здесь… Живая.
        Умный дом уже вкатил столик со скромным угощением: поджаренным хлебом, маслом к нему, печеньем и двумя чашками с душистым травяным отваром. Матери и дочери предстоял долгий разговор — о многом.

***
        Трёхлетняя Светолика тянулась к спелым черешенкам, и кормилица Бранка подняла девочку-кошку повыше. Вечерние лучи усталым золотом отягощали ресницы Берёзки, задумавшейся под сенью плодоносящих деревьев.
        — Пойдём, кое-что покажу тебе, — шепнула стоявшая сзади Гледлид, наклоняясь к её ушку и прижимая ладонями хрупкие, но много вынесшие на себе плечи.
        Они шагнули в проход и очутились во дворе нового дома навьи, построенного по белогорским обычаям, но отделанного снаружи светящимся камнем. Гуляя по саду, Берёзка с любопытством спросила:
        — А почему тут столько свободного места? Можно ещё много чего посадить…
        — Этот сад я вырастила сама — благодаря твоим урокам. — Гледлид завладела руками молодой колдуньи, пожимая её пальцы со зрелой, выношенной в сердце нежностью. — А место оставила, чтоб и ты могла тут хозяйничать и сажать всё, что тебе захочется. Тогда это будет уже НАШ сад.
        Склонившись, она осторожно прильнула к задрожавшим губам Берёзки. Та в первый миг застыла, но не отпрянула, не оттолкнула навью. Её ресницы сомкнулись, а руки поднялись и легли на плечи Гледлид.
        Тихий вечер догорал в кронах черешен. Смущённая Берёзка пыталась заставить коленопреклонённую Гледлид подняться, но та лишь крепко держала её руки в своих.
        — Я солгала тебе, сказав, что никогда не умела любить. Я просто закрыла своё сердце для любви, но ты его растормошила, ворвалась в него светлым чудом… Я люблю тебя, Берёзка. И не встану, пока ты не ответишь мне. Ты согласна стать моей женой? Каков будет твой положительный ответ?
        Сад зашелестел, наполненный звенящим смехом кудесницы.
        — Неисправимая нахалка… А ежели я скажу «нет»?
        — Не верю, — не моргнув глазом, улыбнулась навья.
        «Да», — упала с ветки тёмно-красная черешенка.
        «Да», — взлетела к небу хрустальная песня севшей на дерево пташки.
        «Да», — улыбались на маленьком пруду кувшинки.
        «Я. Твоя. Жена», — пропел в кронах вечерний ветер и, слетев к земле, опустил в раскрытую ладонь Гледлид белый лепесток. А сверху на него легла рука Берёзки.

***
        Во время гуляний на Лаладин день прилетела и села на подоконник белая голубка; у Крылинки из груди вырвался задумчивый вздох.
        — Весточка от Твердянушки… В покое её душа.
        А на пятый день гуляний Шумилка вернулась под вечер хмельная, распоясанная, сверкая безумными, диковато-смешливыми очами, плюхнулась на лавку и выдохнула:
        — Ух… Всё, родные мои, пропала я.
        — Чего это? — встревоженно нахмурилась Рагна. — Что ты опять натворила, боль моя? Опять, поди, девку какую попортила? Ох, и беда нам с тобою…
        Шумилка, со всего размаху швырнув шапку себе под ноги и тряхнув чёрной косой, схватила лицо матери в свои ладони и крепко чмокнула.
        — Нет, матушка, — блеснула она белыми клыками в улыбке. — Неси брагу, мёд ставленный — праздновать буду… По свободе своей холостяцкой тризну погребальную править! Отгуляла я своё, отбегала: скоро вам невестку новую принимать предстоит.
        — Да неужто ладу свою нашла? — не веря своим ушам, всплеснула руками Рагна.
        — Нашла, матушка… — Шумилка расплылась в хмельной улыбке, поглаживая себя по коленям. — Уж и ладная лада! Всем ладам лада…
        — А где девка-то? — спросила подошедшая Крылинка. — Чего к нам её не привела?
        Блаженная ухмылка мигом сбежала с лица Шумилки: уголки рта опустились, а глаза вытаращились и осоловело захлопали. Она обвела вокруг себя недоуменным взглядом, словно ища кого-то.
        — Ой… Там, что ли, осталась? — пробормотала она с забавной пьяненькой озадаченностью.
        — Поторопилась ты, внученька, на радостях надрызгаться, — заколыхалась в грудном смешке Крылинка. — Аж невесту потеряла. Иди давай, ищи…
        — Ик… — Шумилка поднялась с лавки, пошатнулась. — Вот голова моя садовая! Я-то думала, что мы вместе пришли. Я мигом, родные! Сей же час увидите мою ладушку!
        Однако не тут-то было. Уж стемнело, сиреневато-синие сумерки раскинулись над вершинами гор, сад еле слышно шептался с отходящим ко сну небом. «Сей же час» затягивался, Рагна тревожилась, а Крылинка лишь добродушно усмехалась, будто наперёд знала что-то.
        — Придут, никуда не денутся.
        Шумилка явилась на рассвете смущённая и трезвая. И не одна: с нею в дом вошла девица с милыми ямочками на щёчках-яблочках и золотисто-ржаной косой толщиною в руку. Принаряжена была невеста — глаз не отвести: лоб её венчало жемчужное очелье, а вышитая шапочка-плачея была покрыта алой шёлковой накидкой. Следом за молодыми порог переступили родительницы девушки: зеленоглазая женщина-кошка с причёской оружейницы и её супруга, щедро расцелованная солнцем — веснушчатая до пестроты.
        — Здравы будьте, — поклонились гостьи. — Орлица ваша нашу сизую голубку настигла и закогтила — принимайте теперь обеих!
        Оказалось, Шумилка вчера явилась к невесте домой сильно навеселе, и будущим родственницам не оставалось ничего, как только уложить её спать до утра: та просто лыка не вязала.
        — Хороша удалая орлица, — усмехнулась Крылинка. — Летала, летала, да около братины с мёдом хмельным и села.
        Избранницу Шумилки звали Лозой. Её родительница-кошка, Дмия, трудилась оружейницей под Заряславлем, во владениях княжны Огнеславы. Крылинка приняла гостей с радушным хлебосольством, усадила за стол и чокнулась с ними чаркой с вишняком. Спешно послали девушку-работницу за Гораной и Светозарой, и те вскоре вернулись из кузни, умылись и сели к столу.
        — Я-то думала, что Светозара у нас первая остепенится, — молвила оружейница. — Ан нет, Шумилка её опередила.
        — Ну так я и из утробы матушки Рагны первая выскочила, а уж потом — сестрица моя, — засмеялась молодая кошка. — Старшая я, выходит.
        — Да просто шило тебя в одно место ещё в утробе кололо, — добродушно хмыкнула Горана. — Вот и выскочила.
        Дарёне было не до застолья: у Незабудки разболелся животик. Чтобы крик малышки не мешал гостям, она ушла с дочкой в сад и уложила её на траву, отпаивая с ложечки отваром яснень-травы с тихорощенским мёдом, мятой и ромашкой, приготовленным на воде из Тиши: это средство хорошо помогало от всякого рода болей. Зарянка в кошачьем облике прилегла рядом с сестрёнкой и утешала её по-своему — трогала лапкой, мурчала и тёрлась пушистой мордочкой о её личико. Солнечные зайчики беспечно мельтешили, пробиваясь сквозь весеннюю крону старой яблони с кривыми, узловатыми ветвями, а Дарёне думалось: была бы с ними Млада — мгновенно бы исцелила дочурку, лишь приложив руки, полные Лаладиной силы. Но чёрная кошка всё ещё скиталась в ожидании, когда заживёт её надорванная душа, и лишь время от времени подбрасывала своей семье гостинцы — рыбу и дичь.
        Свадьбу назначили на середину осени — по обычаю, после уборки урожая и окончания всех работ, а пока Лоза оставалась жить в доме своей избранницы. Она оказалась не только красивой, но и умелой, работящей девушкой. Начиналась пахота, и Шумилка отпросилась из войска, дабы помочь родным в полевой страде; она шагала за плугом, а невеста погоняла быков, и Горана только усмехалась, глядя на перемигивания и нежности этой парочки. Могучие животные неторопливо, но упорно и размеренно переставляли кряжистые ноги по пашне, земля выворачивалась из-под лемеха — чёрная, жирная, плодородная, и дух из неё исходил первобытно-чистый, щемящий. В обеденный перерыв молодые норовили улизнуть в близлежащую рощицу и уединиться там — известно, зачем.
        — Этак у нас в доме скоро пятое дитё загорланит, — посмеивалась Крылинка, вместе с Рагной обычно приносившая работницам обед прямо в поле.
        А Рагна, держа на каждой руке по малышке, позвала супругу:
        — Айда, покормим чадушек наших.
        Оружейница отряхнула с колен хлебные крошки, взяла Волю и высвободила из прорези в рубашке сосок. Кроха, покряхтев, принялась сосать, и тут же, словно на расстоянии почуяв кормёжку, из прохода с урчанием выскочила Зарянка.
        — Что, тоже подкрепиться пришла, мой котёночек? — ласково усмехнулась оружейница, давая грудь и ей.
        — Большая уж, отнимать пора, — заметила Рагна, кормя вторую дочку, Горлицу.
        — Да пусть до трёх лет сосет — здоровее будет, — сказала женщина-кошка.
        Горько было Дарёне смотреть на счастье других, и сизыми горлицами летели её мысли к Младе. Не пелось ей, не пилось и не елось; молчала домра, отложенная до лучших времён.
        — Не подрывай себе сердце кручиной, доченька, а то молоко пропадёт, — уговаривала Крылинка. — Вернётся Младушка, никуда не денется от тебя с детками. Только б дождаться её…
        Оборвав себя на полуслове, она пошла полоть грядки, а в душу Дарёны закралась суетливым, зубастым зверьком тревога.
        Взмахнуло лето земляничными крыльями, взмыло в полуденную высь. Венчал его макушку светлый и тихий День Поминовения, и приготовления к нему начались загодя. Женщины насобирали в саду свежей чёрной смородины на кутью, Горана со Светозарой добыли трёхпудового осетра, а Шумилка изловчилась достать в крепости бочоночек солёной белужьей икры. В гости нынче обещали пожаловать родительницы Лозы, а потому Крылинка расстаралась и испекла невероятную кулебяку с пятью начинками, украшенную узорами из теста.
        — Баб Крыля, вот это да! — восхитилась Шумилка шёпотом. — Это просто… верх твоего искусства! Умеешь же ты…
        Крылинка шлёпнула внучку по руке, потянувшейся к пирогу, чтобы отщипнуть кусочек от поджаристого цветка из теста.
        — Цыц, обжора! Имей терпение… А невестушка пусть глядит да учится, покуда я живая.
        Утопая в лучах тихорощенского солнца и дыша земляничными чарами, Дарёна сквозь пелену тёплых слёз смотрела на исполненный покоя деревянный лик Смилины, и вспоминались ей слова прародительницы: «Ты не кручинься, душу себе не рви, а на День Поминовения ко мне загляни — ночью, как все разойдутся. Авось, и застанешь ладушку свою». Всей своей истосковавшейся душой Дарёна надеялась на эту встречу, а потому томилась в ожидании темноты. Уж кому, как не матушке Смилине свершить это чудо!
        В Тихой Роще они повстречались с Зорицей и Огнеславой. Матушка Крылинка немедленно залучила их в гости, и те пришли не с пустыми руками — принесли огромную корзину сладкой черешни из сада Светолики. Заглянули на кулебяку и Лесияра с Жданой. У последней под складками наряда проступал круглый живот: их с княгиней счастье увенчалось зачатием дочки. Увидев грустное лицо Дарёны, матушка всё поняла без слов. Пока накрывали на стол, они перемолвились несколькими словами в укромном уголке сада.
        — Поздравляю, матушка, — сказала Дарёна. — Ну вы с государыней и учудили… Тётушка у Зарянки с Незабудкой будет младше их!
        — И такое бывает, — улыбнулась Ждана. И добавила с мягким бархатом задумчивости во взоре: — Пора бы им и свою родительницу наконец увидеть… Я верю, это случится совсем скоро, доченька. Не горюй. Не будет же Млада скитаться вечно!
        Обедали под открытым небом. Тени веток колыхались на скатерти, солнце вспыхивало умиротворённым серебром на волосах белогорской княгини, в которых уже совсем не осталось летней ржи: всё схватилось вечным инеем. Впрочем, это не мешало её глазам излучать улыбку, когда они встречались взором с Жданой.
        — А где Любима, государыня? — спросила Дарёна, не видя младшую княжну среди гостей.
        — А она дома, на кухне хлопочет, — улыбнулась в ответ княгиня. — Хочет вырасти хорошей хозяюшкой. Чувствую, нас ждёт незабываемое угощение!
        Птичья вишня во рту Дарёны истекала летней сладостью, к которой примешивалась светлая грусть. Подняв ложку с кутьёй, она про себя вздохнула: «За тебя, Светолика». Вкус черешни навсегда переплёлся в её сердце с голубым хрусталём глаз княжны и с тёплым заряславским солнцем. Ложка за Вукмиру, за Твердяну, за Тихомиру… За всех, кто теперь незримо держал на своих плечах мирный небосвод, и благодаря кому все остальные жили и радовались спелой середине лета.
        Отяжелевшее солнце клонилось на закат, густо струились золотым льняным маслом его лучи по траве и листве. Незабудке хорошо спалось на свежем воздухе, и Дарёна качала подвешенную под деревом люльку, а в траве у её ног посапывала наевшаяся и уставшая за этот долгий праздничный день Зарянка.
        — Поминовение отметили — пора к покосу готовиться, — сказала Горана. — Вот приготовлю косы, договорюсь с девами Лалады и — на луг.
        Забот у неё прибавилось: Снежка Большеногая не вернулась с войны, и оружейницу избрали старостой Кузнечного. В памяти Дарёны зашелестело душистое сено, а по плечам пробежали мурашки; ей почудилось прикосновение рук Млады, когда-то учившей её косить. Вместо тоски под сердцем вдруг ворохнулась непоседливым котёнком вера: в этот сенокос они снова будут вместе. Откуда эта вера взялась? Наверно, прилетела из Тихой Рощи, где созрела в цветах вместе с будущим мёдом…
        Отгорел закат, солнце провалилось за край земли, озаряя небосклон последними бледно-жёлтыми отблесками. Покормив и уложив Незабудку, Дарёна пустила к ней в кроватку её старшую сестрицу: у Зарянки ловко получалось в кошачьем облике убаюкивать малышку. Почёсывая свою маленькую пушистую помощницу за ушком, Дарёна устремлялась мыслями к сосне на земляничной поляне. Не пропустить бы заветный миг!
        — Ну, вы тут спите, мои родные, — шепнула она дочкам и поцеловала обеих. — А я попробую подкараулить вашу родительницу.
        Шаг в проход — и ночная Тихая Роща обступила её со всех сторон. Здесь никогда не было полной тьмы: вдоль тропинок меж деревьями золотисто сияли слюдяные светильники, наполненные водой из Восточного Ключа. Знакомая полянка окутала Дарёну сладким ягодным духом и густой летней волшбой; Смилина покоилась вдалеке от тропинок, но и здесь мрак не властвовал: хвоя сосны-прародительницы сама излучала колдовской зеленоватый свет.
        — Здравствуй, матушка Смилина, — прошептала Дарёна. — Ежели ты не против, я тут подожду Младу. Может быть, она заглянет к тебе в гости.
        Она устроилась в уютном уголке между толстыми, распластавшимися по земле корнями, прислонившись к тёплому шершавому стволу. В сердце вдруг впилась иголочка беспокойства, заставив её выпрямиться: а если Млада уже побывала здесь, и она прождёт её напрасно? Нет, такого просто быть не может… Потому что не может, и всё! Чёрная синеглазая кошка обязательно придёт. Исполнившись необъяснимого спокойствия и уверенности, Дарёна снова навалилась на ствол сосны и стала слушать убаюкивающее ночное дыхание Тихой Рощи.
        Покачиваясь на землянично-медовых волнах дрёмы, краем уха она уловила мягкий шорох. Расслабленное тело тут же подобралось, как пружина, и Дарёна всей душой и сердцем устремилась в сторону этого звука. Два светящихся синих яхонта смотрели на неё, и оставалось только протянуть руку, чтобы коснуться усатой чёрной морды, но Дарёна отчего-то боялась. Ей казалось, что от прикосновения кошка исчезнет, рассеется, как призрак, и она просто подстраивала свои вдохи-выдохи под размеренное дыхание Млады.
        Все слова, которые Дарёна прокручивала в голове, готовясь к этой встрече, упорхнули, словно отпущенные в горное небо птахи. Оставалось только это дыхание и немигающий, неотрывный взгляд одних глаз в другие. Всё, что она хотела бы сказать, уместилось в одном коротком «лада». Кошка не исчезла, не убежала, а мягко боднула Дарёну головой и замурлыкала.
        — Младушка…
        Пальцы погрузились в чёрный мех. Кошка свернулась на траве пушистым калачиком, и Дарёна устроилась внутри, задерживая дыхание, чтобы не спугнуть это мурчащее чудо.
        «Прости, что не давала себя найти, Дарёнка. Мне даже от звука человеческого голоса больно было».
        — А сейчас? Сейчас тебе как, лада моя? — шёпотом спросила Дарёна, всё ещё не веря, что это ей не снится.
        Как часто она пробуждалась, ловя руками тающий призрак, померещившийся ей в оконном проёме! Вороньим граем отдавалась в небе тоска, бесплотной тенью кралась рядом, но теперь Дарёна всем своим существом ныряла в самое прекрасное наслаждение — просто ощущать под ладонями кошачий бок.
        «Наверно, я малость одичала в своих скитаниях, — мурлыкнул голос Млады в её голове. — Отвыкла от людей. Но сейчас твой голосок ласкает мне сердце, горлинка моя».
        — Я знала, что ты придёшь сюда. — Дарёна зарылась носом в кошачье ухо, тихонько дыша. — Матушка Смилина мне сказала, что ты иногда здесь бываешь…
        «Бываю. Порой, когда я со Смилиной разговариваю, мне кажется, что и матушка Твердяна тоже рядом».
        Они не стали никого будить — просто тихо шагнули в дом. Млада с улыбкой склонилась над дочками: Незабудка преспокойно спала, положив головку на пушистый бок Зарянки.
        — Ладно, пусть спят, — шепнула женщина-кошка. — Тебе тоже поспать бы надо, ладушка.
        — Ты останешься, Младунь? — Дарёна заглядывала в родные незабудковые глаза, пытаясь угадать ответ.
        Губы Млады защекотали дыханием её лоб, окутали тёплыми мурашками восторга.
        — Долго я от работы и службы отлынивала… Пахота и сев нынче без меня прошли, каюсь. Покос не пропущу.
        Остаток ночи Дарёна провела в счастливой бессоннице, любуясь Младой и вороша её разметавшиеся по подушке чёрные кудри, отросшие ниже плеч. Незабудка безмятежно продрыхла до рассвета, уткнувшись в бок сестрёнки-кошки, а утром изумлённо уставилась на родительницу, но не испугалась. Едва заслышав родное и знакомое мурчание, под которое она так любила засыпать, малышка приняла Младу в круг своих близких. Зарянка же долго хмурилась, принюхивалась и не сразу далась в руки. Впрочем, она была отнюдь не робкого десятка, а потому поднимать крик и прятаться не стала.
        — Совсем от меня отвыкла малая, — вздохнула Млада. — Может, вкус молока и вспомнила бы, да только оно у меня уж пропало.
        — Ничего, как отвыкла, так и снова привыкнет, — заверила Дарёна, наслаждаясь этой умиротворяющей картиной — супругой с дочками на руках.
        Когда Млада как ни в чём не бывало вышла к столу, у матери семейства вывалилась из рук сковородка и с грохотом заплясала на полу.
        — Младуня, родненькая моя, — завсхлипывала Крылинка, уткнувшись дочери в плечо.
        Хорошо хоть горшок с блинным тестом следом за сковородкой не полетел, а то семья осталась бы без завтрака. Он в это утро несколько задержался: у взволнованной Крылинки всё валилось из рук, да и поговорить не терпелось. Пришлось за выпечку блинов взяться Дарёне, которая от счастья даже не чувствовала последствий бессонной ночи и бодро принялась хозяйничать у печки.
        — Да рассказывать-то особо и нечего, — сказала Млада, обмакивая жирный, узорчатый блин в сметану и подмигивая старшей дочке, смотревшей на неё исподлобья. Зарянка тут же потупилась и надула губы. — Жила в глухомани, где вокруг на сто вёрст нет ни души. Белогорская земля — великая целительница, грусть-тоску забирает.
        Но Дарёне почему-то казалось, что супруге есть о чём поведать, просто время для разговоров ещё не пришло. Зато настала самая пора брать косы и отправляться на луг, который девы Лалады уже освящали водой из Тиши. Раннее утро дышало росистой свежестью, медовая сладость трав густо пропитала воздух; Шумилка, подмигнув Младе с Дарёной, принялась учить Лозу косить — помните, мол? Незабудка сидела в кожаной сумке на животе у Дарёны, а Зарянка в белой рубашонке весело нарезала круги по лугу, то и дело останавливаясь, чтобы присмотреться к родительнице. Когда она, застыв столбиком, настороженно взирала на Младу с потешной серьёзностью, Дарёна не могла удержаться от смеха. Потом малышка шлёпнулась в траву, но даже не пикнула.
        — Такая же молчунья, как ты, — нежно прильнув к Младе плечом, сказала Дарёна, когда они отошли освежиться квасом.
        Женщина-кошка, прильнув ртом к горлышку кувшина, долго пила, и капельки золотистого, ядрёного напитка скатывались по её подбородку. Она не спешила обнимать и тискать старшую дочку — давала ей время освоиться.
        — Ну, как оно, сестрица? — К ним подошла Горана, чтобы тоже немного промочить горло.
        Млада, за время своего отшельничества ставшая ещё сдержаннее на слова, только кивнула. Вероятно, это означало «неплохо».
        К полудню работа была окончена. Шумилка с невестой улизнули «по ягоды», а Дарёна с Младой брели по дикому, заросшему осокой берегу лесного озерца. В тишине то хрустела под ногой ветка, то мягко вспархивала с ветки птица, а в паучьих сетях между стволами покачивались влипшие комары и мошки. Скинув одежду, Млада с тучей блестящих брызг рассекла воду и поплыла широкими взмахами.
        — Хороша водица, — отфыркиваясь, сказала она. — Иди ко мне, лада.
        Дарёна разделась до нижней сорочки, но потом, повинуясь весёлому комочку озорства и рдея под одобрительным взглядом Млады, сбросила и её. Волны обняли её, прибрежные водоросли скользко защекотали, а потом её тела жадно коснулись ладони супруги. День дробился солнечной рябью на поверхности воды, губы жарко прильнули к губам, а ветерок прохладно обдувал мокрые волосы. Это разумелось само собой, вплеталось в полуденный венок из кувшинок, смеялось лесным эхом и звенело птичьей песней в зелёной чаще.
        Вжавшись спиной в траву, Дарёна впитала в себя голодную страсть Млады — всю до капли. Наслаждение было коротким, но острым, как крик; погрузившись в ослепительную вспышку, они долго не размыкали объятий — дышали друг другом и проверяли прочность воссоединения.
        — Давай хоть оденемся, а то Зарянка уже через проходы вовсю бегает, — со смехом прошептала Дарёна. — Ещё застукает…
        Но разъединяться было до дурноты невыносимо и невозможно, точно они срослись между собой — до последней жилки. В них тёк один и тот же звенящий летний хмель, сливая их души и тела в единое разнеженное на солнышке целое.
        Сенокосные дни сплетались в душистый венок. Работая плечом к плечу с супругой, Дарёна не чувствовала ни усталости, ни лени, только полное единение с нею. Они понимали друг друга с полувзгляда, с полумысли; Дарёна сама научилась молчать, чтобы лучше слышать душу Млады. Первый ненасытный пыл от долгожданной встречи поулёгся, и в их отношениях проступила трепетная бережность и тёплая, как летнее солнце, близость. Молчание не разделяло их, а, напротив, связывало звонкой стрункой.
        Они лежали ночью на сеновале, глядя на звёзды. Мерцающая бархатная бездна затягивала Дарёну в свою глубину, и только дыхание Млады рядом напоминало о земном.
        — А что было там… за гранью пяти телесных чувств? — спросила она. — Когда твоя душа была там… Ты что-то видела?
        Женщина-кошка лежала, закинув руки за голову и покусывая стебелёк жёлтого донника. Небо отражалось в её глазах, ставших вдруг неземными, странными и далёкими — у Дарёны даже холодок пробежал по лопаткам от их тёмной глубины.
        — На земле, наверно, прошло несколько мгновений, — проговорила она наконец. — Но мне эти мгновения свободы показались веками. В Озере не было ничего, только пустота и изнуряющий холод, но вот потом, когда вы меня освободили… — Млада смолкла, и звёздный свет серебрил кончики её ресниц. — Всё это очень трудно передать теми словами, которыми я располагаю здесь и сейчас. Мне кажется, там душа разговаривает на совсем другом языке, гораздо более богатом и сложном. Знания остались, а вот слова… Их досадно мало.
        — И всё-таки? — Дарёна приподнялась на локте, вкрадчиво наматывая на палец чёрные кудри супруги. — Ты видела Лаладу?
        — Лалады уже нет в Яви, с нами остался только её дух — то, что мы называем Светом. Её частичка сияет в каждом из любящих её людей.
        Эти слова прозвучали гулко и неожиданно, словно гром, и Дарёна ощутила спиной дуновение иномирного холода.
        — Но как же… Ведь я видела её, когда меня ранило стрелой, и Лесияра лечила меня на источнике, — пробормотала она, вспоминая. — Светлая дева в венке… Она поцеловала меня.
        — Её дух ты и видела. — Млада устало закрыла глаза, словно ей было трудно подбирать выражения. — И разговаривала с ним через ту частичку Лалады, которая в тебе есть. Как бы это сказать?… Боги присутствуют в созданных ими мирах в разной степени. Коли это молодой, новый мир, то степень первая: создатель помогает людям, участвует в их делах, учит их, направляет, говорит с ними. У старших миров — вторая, третья степень и так далее: люди в них уже живут сами, но ещё чувствуют связь со своим творцом. Нашу Явь создал Род, а потом ушёл творить другие миры, оставив здесь своих детей — Лаладу, Марушу, Ветроструя, Светодара, Огунь… Он уже почти не присутствует в Яви, потому мы и зовём его уснувшим. Но он не уснул, у него просто уже другие заботы… далеко от нас. Лалада с Марушей — самые старшие из всех его детей. Они учились здесь, в отцовском мире, а потом пришло для них время подниматься на новую ступень — создавать свои миры. У Маруши это была Навь, а у Лалады — Инеявь, то есть, «Иная Явь». Лалада справилась хорошо, а Маруше пришлось с Навью помучиться, залечивая дыры… Поэтому она проложила эти проходы. Но
теперь и у неё всё получилось. Навь больше не подпитывается от Яви через хмарь, миры разъединились.
        Дарёна зябко съёжилась на сене под звёздным взглядом ночного неба, придавленная тяжестью этих новых истин. Млада рассказала о многом немногими словами, за которыми стояло нечто невыразимое, не поддающееся описанию человеческим языком.
        — Обними меня, ладушка, — шёпотом попросила Дарёна. — Что-то холодно мне… И страшно.
        — А чего страшно-то? — Млада прижала её к себе, ласково усмехаясь в полумраке.
        — Трудно, наверно, быть богом… В голове не укладывается. — Дарёна потёрлась своим носом о нос супруги, чувствуя тёплую щекотку дыхания. — А Инеявь… Какая она?
        — Я там не успела побывать, меня потащило домой, в своё тело. — Млада смотрела на неё колдовски-пристально, мерцая искорками в глубине потемневших глаз.
        Лето плыло в облачной выси, то опаляя землю зноем, то дыша дождливой зябкостью. Млада вернулась на службу, но лесной домик по-прежнему стоял пустым: они с Дарёной решили туда отселиться лишь тогда, когда в доме Твердяны станет совсем тесно от детишек. Гораздо веселее было жить одной большой и крепкой семьёй, члены которой всегда поддержат друг друга, утешат, помогут, подставят плечо.
        Месяц зарев дохнул предосенней прохладой, разбросал по небу сполохи зарниц, а в саду ветви клонились от урожая. Женщины дружно чистили и резали яблоки для пирога, а Зарянка крутилась тут же, на кухне, то и дело выпрашивая у Дарёны кусочки. На окно опять села белая голубка, повернула голову и внимательно посмотрела глазом-бусинкой на Крылинку. Та на миг застыла, перестав снимать с румяного плода кожицу кучерявой стружкой.
        — Ну, лети, лети, милая, — сказала она птице. — Знаю. Ладе моей привет передавай.
        Из её груди вырвался вздох, и Дарёне вдруг стало зябко и неуютно. За пирогом собралась вся семья, говорили о делах, об урожае, о детях, и скоро эта тревога забылась в обычной домашней кутерьме.
        Отзвенело на нивах золотое жито — до последнего зёрнышка перекочевало в амбары. Зарядили осенние дожди, тоскливо и пусто стало в поле, да зато в закромах — полно. Пришла пора свадеб, и Шумилка окончательно распрощалась со своей молодой свободой; на гульбе они с хмельными кошками-холостячками напоследок отчебучили — стащили со сторожевой башенки набатный колокол и утопили в реке.
        — Какого рожна вы это сделали-то?! — допытывалась Горана у дочери и её приятельниц, когда те проспались.
        Те только чесали в затылках.
        — Да леший ведает… Колокол народ собирает своим голосом, так мы хотели узнать, сплывётся ли рыба на его звон.
        — Как же вы его утащили вдесятером?! — недоумевало собрание. — В нём же триста пудов весу!
        Озорницы лишь разводили руками. Одним словом, дурное дело — нехитрое, во хмелю и море по колено, а на трезвую голову оставалось только охать да дивиться тому, что в подпитии сотворено было. Положение выходило щекотливое: дочка самой старосты провинилась, какое наказание на неё накладывать? Свадьба на носу всё-таки… Горана рассудила строго, но справедливо: после праздника всем проказницам во главе с Шумилкой предписывалось достать колокол из реки и водрузить на место.
        — Как снимали — так и подымайте назад.
        Все с этим согласились. Свадьбу гуляли всем Кузнечным, даже работа в кузне встала на несколько дней; пожаловала в гости и начальница Шумилки, Радимира, и даже сама Лесияра заглянула ненадолго, чтобы пожелать счастья молодым и вручить подарки.
        Пролетела белокрылая зима, и войско весны пробило ледяную корку острыми копьями подснежников. Сад оделся кружевной духмяной дымкой цветения, яблони с вишнями стояли точно молодые невесты. Тёплым вечером, полным янтарных брызг заката на белых лепестках, матушка Крылинка завершила домашние хлопоты и сняла передник, но отчего-то не повесила его на гвоздик, а отдала Дарёне.
        — Ну, вот и всё. Можно идти на отдых, — сказала она и вздохнула полной грудью, точно стряхивая с плеч многолетний груз усталости.
        Дарёне долго не спалось, и она, чтобы утомить глаза, села вышивать при лучине. Стрелки украшенных самоцветами часов, подаренных княгиней Шумилке с Лозой на свадьбу, показывали два; Дарёна потёрла отяжелевшие, слипающиеся веки пальцами и наконец отложила работу. Подросшие дочки уже не просили грудь ночами и крепко спали в своих постельках. Чувствуя во всём теле сонную истому, Дарёна устроилась под боком у супруги и улыбнулась, когда рука Млады обняла её.
        Пробудилась она раньше всех — ещё солнце не касалось своими первыми лучами небосклона. В торжественной предрассветной тишине Дарёна вышла в сад и умылась из дождевой бочки, прогоняя нервную дрожь от лёгкого недосыпа. Как же сладко пахло весенним цветением! В предчувствии зари деревья благоухали так, что запах вливался густой пьянящей волной в открытое кухонное окно. Дарёна затопила печку и поставила тесто на оладьи. «Пусть матушка Крылинка отдыхает, а работать будем мы, молодые», — думалось ей.
        Вскоре поднялась Рагна и отправилась в коровник. Войдя в кухню с подойником парного молока, она с удивлением сказала:
        — Небывалое дело! Матушка Крылинка ещё не на ногах?
        — Устала она вчера, пускай отдыхает, — отозвалась Дарёна, вымешивая тесто и готовясь к выпечке.
        — Я к ней всё-таки загляну, — проронила Рагна. — Мало ли…
        Дарёна шлёпнула на блюдо первую шестёрку румяных, поджаристых оладушек, когда супруга Гораны прибежала обратно в кухню — перепуганная, вся в слезах.
        — Матушка Крылинка… не просыпается, — выдохнула она, прижимая трясущиеся пальцы к губам.
        Словно подхваченная холодными крыльями, Дарёна бросилась в супружескую опочивальню Твердяны. Матушка Крылинка в глубоком покое лежала в постели на спине, и чуть приметную тень улыбки в уголках её губ озарял первый проблеск зари. Её голова была слегка повёрнута набок, навстречу дышавшему в окно яблоневому дурману, а на неподвижной груди Крылинки, чуть выше спокойно сложенных рук, лежало белое голубиное пёрышко.
        Тающим сугробом Дарёна осела на колени, зарывшись лицом в передник матушки Крылинки, который та отдала ей накануне вечером. Он пропах кухонным чадом, дымом и стряпнёй, и слёзы терялись в нём.
        Подошедшая Горана обняла рыдавшую рядом Рагну за плечи и мягко отстранила от постели, склонилась над матерью и пощупала губами её лоб.
        — Уже остыла… Отлетела её душа, — с задумчивой печалью молвила она. — Тихо ушла, во сне. Младу дождалась, Шумилку женила — и отправилась на покой, следом за матушкой Твердяной.
        К дымке цветущих яблонь, черёмухи и вишни примешалась горечь дыма от погребального костра, разведённого на скалистой круче над рекой. Проводить Крылинку собралось всё Кузнечное, были и Лесияра с Жданой; чуть поодаль за княжеской четой стояла дружинница, держа на руках белый кружевной свёрток, из которого виднелось розовое детское личико. Уткнувшись в родное плечо, Дарёна не сдержала слёз.
        — Не плачь, дитя моё, провожай её душу с улыбкой и любовью, — шепнула матушка. — Она прожила прекрасную жизнь, и я верю, что её дальнейший путь будет не менее достойным.
        Рагна вся размокла от рыданий, и приготовлением поминального обеда пришлось руководить Дарёне. Собранная до дрожи, в переднике матушки Крылинки и в чёрном платке поверх повойника, она чувствовала на своих плечах вес, который прежде несла супруга Твердяны — как коренная лошадь в тройке, а они с Рагной были пристяжными. Теперь в семью пришла молодая Лоза, и тройка по-прежнему сохранялась, а кому из них предстояло стать коренной — будущее обещало показать.
        — Что же мы теперь будем делать, ладушка? — вздохнула Дарёна устало и растерянно, когда гости разошлись, и опустевший сад сонно ронял лепестки на дорожки.
        Они с Младой провожали закат на крыльце, и женщина-кошка прижимала обеих дочек к себе, усадив на колени.
        — Жить, Дарёнка, — сказала она. — Мы будем жить.
        ЭПИЛОГ
        Год 1 от Дня Второго Пришествия Махруд. Старому миру пришёл конец: из-за вмешательства извне нарушилось равновесие силы в Озере потерянных душ, и стяжки волшбы, коими сдерживались дыры от расширения, лопнули. И было великое смятение и ужас: небесная воронка ускорила своё вращение, и ветром небывалой силы вырывало с корнями огромные деревья, а тех, кто не успел спрятаться в домах, подхватывало и уносило в небо.
        В это время Махруд, много веков недвижимо сидевшая в храме Чёрная Гора, открыла очи и явила свой взор потрясённым жрицам. В её тело вернулась жизнь: забилось сердце, потекла кровь, кожа разгладилась, и она поднялась со своего места. Раскинув руки, призвала она всю хмарь, которая только была в Нави, и могучим потоком выбило крышу у храма. На вершине струи вознеслась Махруд навстречу воронке, и извергся из её груди ослепительной силы луч. Ударил луч в небо, и оно разгладилось, покрывшись хрустальной синевой, а свет Макши усилился многократно. Хмарь осыпалась сверху многоцветными искрами и окутала все растения, покрыв их защитным слоем, дабы те не погибли от чрезмерного освещения и смогли приспособиться к нему. Навии прятались от яркого света и жары в своих домах, закрывая окна занавесями, а выходили ночью. На ночном же небе появилось новое, более тусклое светило, которому дали имя Мерева.
        И сказала Махруд:
        — Не бойтесь перемен, дети мои. Это подарок Маруши. Выживут только те из вас, в ком живёт любовь; от них возьмёт своё начало новый народ.
        Те, кто не верил в её возвращение, были поражены, а те, кто всегда знал, что Махруд жива телом и душой, радовались. Махруд же продолжала:
        — Моё Великое Ожидание закончилось: я свершила то, ради чего погрузила своё тело в подобный смерти сон, а душой слилась с богиней. Будет ли свет, зажжённый Марушей, жить — зависит от того, сохраните ли вы его в себе и приумножите ли.
        Она велела всем жрицам собраться в Чёрной Горе и говорила им:
        — Идите же в свои родные места и успокаивайте народ. Рассказывайте им то, что я сейчас говорю вам: сие есть Переход, предсказанный мной через уста моей последовательницы Расмии, рождённой спустя шесть веков после меня. То, к чему мы, служительницы Маруши, давно готовились, началось. Не все навии верили в это, многие смеялись над пророчеством и считали его выдумками жриц, отчаявшихся пробудить Марушу. Они ошиблись, и цена этой ошибки велика и горька: поход Дамрад на Явь не принёс ничего, кроме кровопролития и страданий. Долго Маруша собирала любовь во Вселенной, дабы исцелить свой мир: хмарь впитывала её отовсюду и привносила в наши сердца. Так мы учились любить. Те навии, чьи души не приняли любовь и застыли в косности, не выдержат: свет выжжет их рассудок изнутри. Гибкие и восприимчивые, напротив, спасутся и дадут жизнь новому поколению, которое будет уже иным. В великих муках родится это поколение Любящих. Говорите это всем, дочери мои, рассеивайте страх и несите знание, ибо пребывающий в неведении боится, а тот, кто владеет знанием, спокоен.
        Жрицы слушали с вниманием, а уста Махруд улыбались, когда она говорила:
        — А чтобы страха не было и в ваших сердцах, дочери мои, скажу вам: тьма и свет лишь кажутся разделёнными и противопоставленными, дабы мы познавали себя и своё место в мире, а также постигали суть вещей. Бог-учитель раскидал картину мира на кусочки и сказал человеку: «Собери снова. Если сможешь собрать так, как было — познаешь истину». И вот уже много тысячелетий разумные существа бьются, пытаясь собрать эту головоломку, но у каждого она складывается по-своему, и нет единства в умах и душах.
        Сказав сии слова, Махруд поднялась по ступенькам из хмари в небо и слилась с Макшей…
        Владычица Седвейг отложила летопись и взглянула в окно. За тяжёлыми занавесями рождалась алая заря, к свету которой её глаза уже привыкли. Дочь Дамрад, Свигнева, не выдержала Перехода: подкошенная неизвестной болезнью, иссушающей тело и лишающей рассудка, она, ещё совсем молодая и полная сил, угасла за пару месяцев, и теперь её прах покоился в семейной усыпальнице. Та же участь постигла ещё многих, кто мог и желал занять престол воинственной правительницы…
        Стоя у окна, Седвейг устремлялась мыслями к Гледлид. Их разделял закрытый проход между мирами, и лишь в снах владычица гуляла вместе с приёмной дочерью по дорожкам сада. Под руку с Гледлид шагала её хрупкая супруга, в чьих огромных глазах мягко сияло знание, прогоняющее страх, а под деревьями бегали и резвились две девочки — старшая, Ратибора, и младшая, Светолика.

***
        Ясноград сиял лунным светом под звёздным пологом ночи. Белоснежный, стройный, с прямыми улицами, садами для гуляний, водопроводом и каменными мостовыми, он представлял собой великолепный образец зодчества Нави, а на главной его площади поднималась на двадцать саженей [35 - двадцать саженей — около 45 м] огромная статуя Лесияры. Белогорская княгиня, приподняв подбородок, устремляла зоркий и внимательный взгляд на восток, и лучи восходящего солнца всегда озаряли её лицо в первую очередь; длинный плащ складчато ниспадал до самого подножья, левой рукой государыня прижимала к себе книгу, знаменовавшую собой её учёность, а правой опиралась на меч — в знак того, что пришедший с оружием враг от него же и погибнет. Её голову венчала корона, а волосы лежали на плечах изящно выточенными волнами, будто живые. Макушка этой статуи была самой высокой точкой в городе, дворец градоначальницы немного уступал ей, а прочие здания ещё более сбавляли в росте, словно почтительно кланяясь. На прямоугольном подножье висела мраморная доска с надписью на навьем языке с переводом: «Величайшей, мудрейшей и справедливейшей из
правительниц от её верноподданной Олириэн».
        Сама женщина-зодчий упокоилась престольной палате дворца: Ясноград стал её лебединой песней. С грустью смотрела Лесияра на беломраморный лик выступавшей из стены стройной фигуры; сквозь щели неплотно сомкнутых век сочился мягкий свет, также мерцала и сеточка жилок на сложенных на груди руках.
        «Этот город — мой дар тебе, государыня, — сказала навья незадолго до окончания работы. — В знак моей преданной любви и преклонения».
        — Она спит, словно в Тихой Роще, — шепнула Ждана супруге.
        К слову, уже несколько поселившихся в Яви навиев слились с деревьями — наподобие того, как уходили на покой женщины-кошки. У них образовалось что-то вроде собственной Тихой Рощи в воронецком лесу; на этой светлой полянке прорвались на поверхность и забили родником воды Тиши.
        Навстречу княгине шагала управительница Яснограда и хозяйка дворца — молодая, но умная и деятельная Старшая Сестра Звенимира. Она немного напоминала саму Лесияру в юности — с такими же русо-ржаными волосами, ясными и блещущими очами оттенка вечернего неба и стремительной походкой. Сейчас она сдерживала свой быстрый шаг: на её руку опиралась супруга — княжна Любима. Она расцвела прекрасной, светлой яблонькой, и Звенимира, увидев её на княжеском пиру в честь Лаладиного дня, влюбилась без памяти. Когда у Любимы подкосились колени, и она без чувств упала в объятия счастливой избранницы, сомнений не осталось: быть свадьбе.
        А следом за молодой парой шла телохранительница Ясна, с которой княжна не пожелала расстаться и при переезде в дом супруги. Верная дружинница несла на руках первую дочку Любимы и Звенимиры.
        — Здравствуйте, мои родные, — с улыбкой молвила Лесияра, целуя дочь и внучку.
        Её приёмный сын, молодой князь Ярослав, начал самостоятельно править в отстроенном Зимграде; он помнил своё детство, проведённое в Белых горах, а потому любил этот край, и в его сердце не было воинственных намерений. Радятко с Малом служили у него в старшей дружине — верные соратники, правая и левая рука. Так Белые горы обрели союзника не только на востоке, но и на западе. Белогорская земля стала могучим хребтом, а Воронецкое и Светлореченское княжества — широкими крыльями.

***
        Трещал огонь в топке, в оконце тихо царапался осенний дождик, а внутри было тепло и светло. У печки висела промокшая одёжа Соколко, а сам он, переодетый в сухое, сидел за столом напротив Яглинки — ведуньи, у которой они со страдавшей от кровотечения Берёзкой остановились на пути в Белые горы. Странные глаза ворожеи, время от времени косившие, сейчас смотрели прямо в лицо торгового гостя. Эти колдовские очи были способны вогнать в смущение кого угодно, но купец был парнем не робкого десятка.
        — Ну что, кудесница, сознавайся: присушила-таки меня? — усмехнулся он в лихо подкрученные усы, посеребрённые первыми блёстками седины.
        — Не делала я приворота, добрый молодец, — тёплым ручейком прожурчал в ответ голос женщины. — Знать, сердце твоё само ко мне тебя привело.
        Широкая ладонь Соколко накрыла руку Яглинки, и ресницы ведуньи дрогнули, опустившись.
        — Ждала тебя, гость дорогой, — чуть слышно слетело с её заалевших губ сокровенное признание. — Давно ждала.
        — Ну, коли ждала, то накорми, напои да спать уложи, — не сводя с неё пристально-ласкового взгляда, молвил Соколко.

***
        Сложенный из камней могильный холмик среди строгих елей встретил Серебрицу приветливой тишиной. Здесь всегда было так: даже если кругом бушевала буря, то в этом местечке царил покой. Серебрица не произносила ни слова, вслушиваясь сердцем в молчание леса.
        — Ну что ж, Любушка… Долго ты мне помогала, исцеляла светом своей души, да пора тебе на свободу.
        Она сняла с шеи янтарное ожерелье и несколько мгновений сжимала его в руках, с болью и сомнением перебирала гладко обточенные камни, в золотистой глубине которых застряли навек букашки и семечки. Потом, решительно нахмурившись и сжав губы в нитку, рванула. Неслышно рассыпался янтарь по траве, будто слёзы солнца, а в воздухе раздался то ли всхлип, то ли смех… Ветерок коснулся лица Серебрицы, точно чья-то ласковая ладонь, и та закрыла глаза с улыбкой.
        — Лети, голубушка, ты свободна, — прошептала она.
        А между стволов мчался к ней ковёр-самолёт, на котором сидела, держась за шапку, Цветанка; у переднего же края полотнища стояла незнакомая девушка в зелёном плаще и серёжках из шишек хмеля, а её толстую косу оплетал живой вьюнок, свиваясь на голове в цветущую корону. В руке она сжимала длинный, выше её собственного роста, посох, оплетённый серебряными узорами. Серебрица с усмешкой приветственно подняла ладонь.
        — Кого я вижу! — пробормотала она. — Сколько лет, сколько зим…
        Девушка шагнула с ковра на траву и подобрала кусочек янтаря.
        — Здравствуй, Серебрица. Моё имя — Светлана. А ты прочла наши мысли! — молвила она. — Мы с Цветанкой как раз хотели освободить душу её матушки, а ты уже сама сделала это.
        Бывшая воровка тоже спрыгнула с зависшего в двух пядях над травой летательного ковра.
        — Мы путешествуем по свету, — сказала она. — Ты — тоже скиталица. Так может, махнёшь с нами?
        — Дайте хоть вещи собрать, — хмыкнула Серебрица.
        Впрочем, весь её немногочисленный скарб был при ней: брадобрейная снасть, мешочек с мыльным корнем и котелок.

***
        Сосна сквозь смежённые веки наблюдала, как на полянке резвились три девочки — её внучки. Две из них родились в Нави и могли перекидываться в волчиц, а третья, самая младшая, черноволосая и сероглазая, была Человеком. В ней соединилась Навь и Явь, Маруша и Лалада, дав ей силу и крепость, долголетие и здоровье, но ни одна звериная ипостась в ней не проявлялась. Звали девчушку Ладой; её родительницы сидели в траве неподалёку и наблюдали за детскими играми. Они заглядывали сюда время от времени, чтобы проведать бабушку Севергу, а жили в крепости Шелуга на берегу озера Синий Яхонт.
        Пальцы Рамут плели венок, а её супруга Радимира покусывала былинку, беззаботно гоняя её из одного уголка губ в другой. Сердце-самоцвет, огранённое и оправленное в белое золото, висело на груди навьи: в произведение искусства его превратили умелые руки Искры, лучшей мастерицы золотых и серебряных дел в Белых горах. Камень имел очертания сердечка, а в его глубине переливался радужный огонёк — объединённая сила двух богинь.
        
        notes
        1
        вековуша — старая дева
        2
        разноцвет — июнь
        3
        шесток — суббота
        4
        неделя — воскресенье
        5
        полунощный — здесь: северный
        6
        локоть — примерно 45,5-47,5 см
        7
        ядомь (диалектн. устар.) — еда, снедь
        8
        сулица — укороченное метательное копьё
        9
        червец — рубин
        10
        полати — здесь: площадки для передвижения воинов, пристроенные на внутренней стороне частокола
        11
        ослоп — грубая большая палица (дубина), утыканная железными шипами; оружие самых бедных пеших воинов
        12
        брыд — горечь, чад в воздухе, а также испарения, мгла, вонь
        13
        сплести корзину — сбежать
        14
        рвануть портки — быстро скрыться
        15
        суму по дорогам катать — скитаться в поисках кого-чего-л.
        16
        без золота во рту остаться — остаться не отмщённым (положить кому-л. золота в рот — отомстить за кого-л.)
        17
        воеже (арх.) чтобы
        18
        зане (арх.) — так как, потому что
        19
        заратиться (арх.) — начать войну
        20
        ловы (арх.) — охота
        21
        рядиться (устар.) — договариваться
        22
        бармица — кольчужная сетка, закрывающая шею и плечи.
        23
        тиуница (ж. р. от тиун) — служительница, управляющая домашним хозяйством
        24
        примерно 67х115см
        25
        утренник — здесь: предрассветный мороз в весеннее и осеннее время
        26
        липень — июль
        27
        примерно 64 м
        28
        локоть — мера длины, расстояние от локтевого сустава до кончика среднего пальца, от 38 до 47 см
        29
        рука — единица длины ножа косы (одна «рука» — средняя ширина ладони, ок. 10 см)
        30
        вдокон (арх.) — до конца, совсем, окончательно
        31
        мавка — мифическая водяная дева, русалка
        32
        кошачья белолапка — вымышленное название белогорской разновидности эдельвейса
        33
        хмурень — сентябрь
        34
        рёлка — сухое, несколько возвышенное место на болоте, часто покрытое лесом; островок или мыс
        35
        двадцать саженей — около 45 м

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к