Библиотека / Фантастика / Русские Авторы / ДЕЖЗИК / Катуков Сергей : " Мастер Облаков " - читать онлайн

Сохранить .
Мастер облаков Сергей Сергеевич Катуков
        В сборник вошли рассказы и повесть, опубликованные в разное время (2013 -2017гг.) в литературных журналах «Новая Юность», «Сибирские огни», «Космопорт», «Edita», «Мир фантастики», «Искатель», фэнзине «Притяжение», сборнике «Свои миры».
        Повесть «Лабиринт двойников» возглавила избранное журнала «Новая Юность» за 2015 г., рассказ «Татуировщик снов» публиковался в журналах «Космопорт», «Edita», «Мир фантастики».
        Мастер облаков
        Сборник рассказов
        Сергей Катуков
        
                
        [Публиковался в журналах «Космопорт», «Edita», «Мир фантастики»] Татуировщик снов
        1.
        Впервые о нем я услышал давно. Странная, нелепая и в то же время спасительная для меня новость. Заброшенная вначале, как мелкая иглистая искра в сено, она долго лежала в памяти и тлела. Но со временем мысли о нем стали приходить все чаще, вращаться все длительнее, и, наконец, уже не давали мне сомкнуть по ночам глаз.
        Говорили, что его не существует вообще или есть некто подобный, но рассказы о нем сильно преувеличены. Пойти же к нему было бы невозможной самоуверенностью, и я долго не решался о нем спросить. И постепенно снова забывал.
        Но в богемном мире многие его знали. И когда штурвал разговоров среди друзей совершил полный круг, корабль предчувствий повернул на прежний путь бессониц и ночных видений.
        - Как мне его найти? - спросил я однажды Лео.
        - Ты о татуировщике?
        Он стоял вполоборота к окну и, помешивая кофе, пробовал, не остыл ли тот.
        Тень от оконной рамы ровным сгибом пересекала крепкую фигуру Лео, его пушкинистое хитрое лицо, густой рыжий левый бакенбард, суровый - рыком хищника - невыспавшийся глаз, фарфоровое яйцо подбородка.
        Графическая карандашная тень падала далее через всю комнату на пол косой спиной, поверженной ярким утренним солнцем.
        - Я могу спросить о нем. К нему всегда кто-нибудь ходит. Но ты ведь еще не уверен, хочешь ли пойти.
        - Нет, я уверен.
        Лео поджал губы и посмотрел на рисунок кофейной пенки в чашке.
        - Ты не боишься, что твоя жизнь изменится?
        - Жизнь меняется каждый день, только мы этого не замечаем.
        Он расслабился и посмотрел в окно.
        - Тогда лады. Скоро ты с ним познакомишься.
        Трудно быть хорошим художником - вообще. А в окружении других художников - еще труднее.
        Меня в шутку называли Гефестом - из-за тяжеловесности и излишне тщательной подготовки, которую я уделял картинам.
        - Никогда не выставляйся в одиночку, - сказал однажды Лео, - Всегда с кем-нибудь. Зрителю нужно разнообразие.
        Он делился ценными советами. Особенно легко они удавались при его успехах на фоне моих кропотливых трудов.
        Многие думали, что я ему завидовал.
        Нет. Просто у него была хорошая фантазия и твердая рука.
        Через неделю, ближе к вечеру, ко мне пришел один из наших общих с Лео друзей.
        Я как раз грунтовал холст и размягчал кисти.
        - Пойдем, а то у же темнеет, - сказал он, пристально посмотрев мне в лицо.
        Я все понял и, отложив кисти, вытер руки.
        Мы сели в трамвай и поехали в старый город.
        Небо темнело, в окнах появлялись огни, смотревшие, как я буду проезжать мимо них в последний раз прежним, знакомым себе и остальным, человеком.
        На одной из остановок, неожиданно возникшей из грохота, друг дернул меня за рукав, пока я отвлеченным взглядом беседовал с островком светлого неба. Голубого, с вечерней сизеватостью, окруженного рыхлыми облачками. Мы быстро выбежали.
        Попав под прозрачный колпак ржавого фонарного света, накрывавшего остановку, я увидел возле лампы дрожащую сетку насекомых, плененных ее тусклым светом.
        Можно было подумать, посмотрев на это чрезвычайно карликовое, утрированное солнце и темноту вокруг него, что мы оказались не в центре большого, шумного мегаполиса, а в далекой галактике провинциального городка, в котором ночь стирала границы жилых окраин.
        Пошли темным и глухим, как водосточная труба, переулком.
        По сторонам дороги стояли, заглохшие в губчатом пространстве садов, старые особняки.
        Вошли в большой внутренний двор одной из усадеб.
        Его наискосок прорезала дорожка, в основании которой изразцовые, позапрошлого века, почти стершиеся плитки, заиливались земляным медленным приливом.
        В глубине двора-сада светился старой посеревшей штукатуркой дом, выдвигая перед нами поросшее каменное крыльцо. Его квадратные волны ступеней скатывались в темноту травы. И я подумал, что ночь приходит снизу и земная поросль принимает ее первой.
        В доме - древнем, особняковом, дворянском, полуразваленном рыдване, - еще все-таки теплился живой огонь - точно в остаток стеклянного разбитого, исколотого окнонного уголка смотрело заходящее, горькое, багряное солнце.
        Внутри - глухо. Стены мертвы, как сваленные лицом вниз статуи.
        Пройдя глубоко внутрь дома, следом за своим проводником, я оказался перед широкой двустворчатой дверью. Она не могла закрываться плотно, потому что здание, стремившееся внутрь себя, в центр, словно каменный водоворот, исказило линии стен. И створки, уже давно, может быть, лет сто назад, сошлись на общем решении закрываться не совсем, а только своими верхними частями. Снизу, из острого пустого треугольника сочился истрепанным, бархатно-рваным одеялом воздух оттенка красноватого чая.
        Я посмотрел в лицо друга и вошел.
        2.
        Комната была мастерской.
        Большая, словно старая разбитая лохань, чьи края заваливались в темноту, а резкая трещина света голой, не смягченной абажуром, лампочки разбивала ее по днищу на две несоразмерные части.
        В темноте стелилось тряпье, багеты, пустые рамы, надевшие на себя обнаженную пустоту.
        На половине, где освещение более властно захватывало комнату, - длинный стол, заваленный холстами, между которыми сквозили полотна досок.
        На холсты тяжелыми кайлами брошены якори молотков, удерживая тени призрачных кораблей, вытянутях по шероховатой побелке стен.
        Большой верстак. Зубила, напильники, надфили, пилы, точильный круг, струбцина, металлические кудряшки оборванных лобзиковых пилок, разобранные рубанки, оселок, тиски, ровно оторванные куски шлифовальной бумаги, осыпавшей вокруг себя мелкие асфальтовые крошки.
        Деревянные чурбаки, бруски, колоды, заготовки разных форм и размеров замерли клоунадой древесного анатомического театра. Спящие неразобранным тяжелым сном болванки: мумии будущих кукол, грубые куколки изящных статуэток, теплые золотистые хризалиды сосновых пластинок, из которых распустятся вееры реек…
        За столом, спиной ко мне, ворочая локтями, с завязками рабочего фартука на пояснице, стоял человек. С маленьким и широким, как пень, телом, на котором стоял пень чуть меньшего размера - голова, неподвижная и бесшейная.
        - Зачем пришел? - спросил он меня нерусским, крикливым голосом.
        Я шагнул вперед.
        Перестав работать, он едва повернулся.
        - Я думал, что вы знаете…
        - Что ты хочешь? - последнее слово произнеслось как «хэчэшэ», гортанным, холодным и негибким тембром. Он повернулся еще немного - как тяжелая деревянная колода.
        Это был низенький старый татарин, с плотным, словно скрученный матрац, телом. Чрезмерно большая голова лежала тяжелым основанием на квадратных плечах. Фигура степной каменной бабы, поставленной межевой вехой между нашим и чужим веком. Черты лица расплывались от долгого ветра времени, столетиями проходившего ладонями по ним, постепенно сглаживая их в простую угрюмую маску языческого идола.
        - Вы - татуировшик?
        - Да, я. - сказал татарин и присел на низкую скамейку, стоявшую рядом. На плоском лице, натягивая кожу и придавая ему чуть более объемный вид, появилась улыбка, сощурившая глаза.
        - Я хотел бы… как мне говорили… что вы можете это сделать…
        Человек улыбнулся еще шире, мослаки округлились оборотной стороной деревянных ложек. Глаза колко блестнули и из-под губ показались крупные и крепкие матовые зубы.
        - Богатства хэчэшэ, славы хэчэше? - произнес татарин ровным, неподвижным голосом. - А вот садыс. - и он показал мне перед собой.
        Я огляделся. Никакого стула или подходящего предмета, чтобы присесть, не было.
        - А так садыс.
        Я сел на пол. Теперь татарин оказался выше. Его лицо, как выпуклая часть барельефа, вылепливалось вперед черной тенью под натиском яркого света, бившего сзади. Смотреть было больно. Но как только я подвигался, чтобы заслонить свет его фигурой, он тоже неспеша сдвигался.
        - Закрой глаза.
        Я закрыл.
        Черная луна черным реверсом яркой лампы вспыхнула под веками, и один оплавленный лунный бок засинел, оставляя короткими когтистыми следами бархатные борозды. Луна стояла на месте, а полосы, съедавшие ее монетную ровность, съеживались в тень. Тень полукружием неритмично то увеличивалась, то сжималась - это медленно, из стороны в сторону, качалась голова татарина, под чьим грузным телом поскрипывала скамья. Послышалось угрюмое, хриплое пенье, маятником ходившее слева направо, слева направо.
        «Значит, это действительно, - он, татуировщик. - спокойно подумал я, поднимая голову и вдыхая запах свежих сосновых досок, заполнявшего внимание. - И почему раньше я не слышал его, этот прекрасный, богатый и сочный аромат. Он струится из свежих разломов сосновых мачт. Целый лес мачт задевает вершинами облака». Но вот облака, осветленные далеким белым солнцем, расправились, распустились крыльями морских птиц, и стало свободно и широко. Лес исчез, на его место осело море. Стало пустынно, и крики чаек, - слева направо, слева направо, - замелькали, носясь, мельтеша и скрывая черную, овальную луну. Ее отражение колебалось во впадинах волн перед кораблем, ровно и одновременно с его мачтами.
        И я сам бы кораблем и сам колебался на волнах, и двигался с кораблем и с луной одновременно - так же, как тень от столба, которую расшатывал конус ржавого фонарного света. А в устье его желтого сияния, возле самой лампы - безвольной, разреженной сеткой толклись насекомые.
        Было тихо и спокойно. Умиротворенно. Ничего, кроме свечения, одинокого столба и тихих, безвольных насекомых, еле слышно трепетавших крылышками и стучавших тонкими язычками звонов об электрическую лампу, не существовало.
        И я полетел к ним. Чувствуя, как за спиной кружится и взвихривается прохладный воздух, вентилируемый хрупкими, натянутыми на вытянутые обода, хитиновыми слюдяными крыльцами.
        Я был одним из них - с равнодушными, терпеливыми глазами, распадавшимися на мелкие, единичные фасетки, в каждой из которых горел синим телевизионным экраном один и тот же сюжет. Я - один из них, потому что все они мне знакомы, все художники из моего окружения. Вот Лео - большой длинный комар, с огромными набрякшими глазами, в которых бьется ровным лилово-синим цветом неясный двойной абрис.
        Тысячи мелких глаз комара приблизись ко мне: в верхних отсвечивает смутный, неразличимый, синеватый сюжет, а в нижних - отражение кофейно-коричневого наноса в чашке. В центральных фасетках сырым стеклом дрожит насекомоподобный человек, с жаждой и терпением смотрящий в эти бесконечные равнодушные зеркальца - это я.
        3.
        Очнувшись от того, что тень татарина заслонила свет и видение исчезло, я открыл глаза и увидел его каменное, с оспяными выщербинами лицо близко к себе.
        Потом он удовлетворенно отодвинулся.
        В этой его удовлетворенности торжествовала хищная, абсолютная сытость насекомого. То личное, тайное, оголенное, что он выпотрошил из моего видения, вызвало на его лице маленькую, кривую насмешку. А черный глаз, блестя, медленно проплыл над тяжелым поворотом айсберга тела обратно к столу.
        По толстой нижней губе хищным соком стекала тонкая паутинка слюны.
        Всю дорогу, пока мы шли вместе, я не сказал другу ни слова.
        Он понимающе молчал. Мы расстались незаметно, словно во сне.
        И из этого сна, начавшегося с трамвайной остановки, просочившегося затем сквозь кирпичную рухлядь дома в красноватый проем двери, в отшлифованную электрическим светом мастерскую, в черно-лиловую дрёму татарина-маятника, - из этого сна я перешел в свои новые, неповторимые - нигде, ни у кого.
        4.
        Я рисовал целый день. Сорванные шторы валялись нищенской мешковиной под низким подоконником, постамент которого попирала обнаженная, природная натура света. Свет был абсолютно прекрасен и абсолютно гол. Только рамы и крестовины широкого окна сдерживали сияние этой живой, первородной, нерукотворной статуи.
        Что я увидел и что рисовал?
        Почему мне теперь стало понятно имя «татуировщика снов»?
        Бывают озарения длиною в комариный писк.
        Секунды разряда чистого восприятия.
        Когда сознание выбивается резким головокружительным хлопком из своей темной, тесной колбы и расширяется безостановочно и свободно, как Вселенная в первые секунды творения.
        Ощущение счастья, свободы, беспечности и произвольности вдруг определяется как норма и руководит тем, что было сознанием. Но его уже нет. Есть внешняя, безупречная, всесильная очевидность.
        Тонкая граница между счастьем и безумием сдерживается едва лишь некоторой сероватой тенью присутствия наблюдения.
        Это есть вдохновение.
        Способность, дарованная татуировщиком, давала наблюдать это ощущение как замедленное, четкое, разделимое по всем молниевым прожилкам и членикам дыхание анатомии вдохновения. Словно он, как паук, пленял его крылья, обволакивал их; не усмирял, но погружал в томительный, медовый, бархатно-плывучий сон.
        Визуально это чудо воспринималось как сияние чистых, сразу схватываемых интуицией цветов.
        Как если бы человеческий глаз, случайно слепленный слепым хасом, впервые прозрел первозданное, неназванное Бытие.
        Я рисовал так, точно на мои глаза было нататуировано всё, что я увидел во сне.
        Широкая, объемная, студенисто подрагивающая картина.
        К вечеру, не отвлекшись совершенно ни на одну постороннюю мысль и физиологическую потребность - как я думал, - я завершил работу.
        В комнате горел свет - не помню, когда он был включен. На столе стояла бутылка с кефиром - пригубленная и облизанная вязко-крахмальным белым языком подтека на горлышке. Взлянув на нее, я испытал сильную слабость и тошноту голода.
        Я завесил картину, допил кефир, погасил свет и заснул.
        5.
        В следующие два дня я продолжил рисовать.
        Настроение было отличное, вдохновение свежими дивными цветами поместилось в вазе утреннего спокойствия.
        В глазах стояло последнее сновидение - каждое утро это был новый набросок - такой яркой и детальной памяти, словно он отпечатывался на сетчатках.
        Делая зарисовки, - в последний раз мне приснилась не целая картина, а несколько разрозненных эпизодов-эскизов, - я обдумывал, что со мной произошло.
        По рассказам я знал, что татуировшик дает каждому, кто к нему приходит, возможность настоящей, глубокой самореализации. Во время гипнотического транса он высвобождает в «тонком
        теле» человека, образно говоря, нити, тонкие волокна его творческой энергии. Как будто очищает душевную кожу и дает колыханиям этих тонких паутинок воспарить. Чувства обостряются из-за трепетания воображаемых творческих «щупалец».
        Но взамен приходится отдать часть энергии, проходящей по этим же паутинкам.
        В действительности, ситуация могла бы выглядеть так, будто большой хищный жадный паук, сидящий в невидимом поле тяготения, подвешен на энергетической паутине, а в ней завязшими насекомыми дергались художники, производя свои творческие потуги.
        Возникал симбиоз «хозяин-жертва», в котором каждая сторона исполняла свою роль.
        Было ли мне обидно быть в роли жертвы?
        Мог ли творец, получивший импульс вдохновения, быть жертвой?
        «Люди испокон веков живут в подобных сетях, - размышлял я. - Рабовладелец и раб, работодатель и работник; кто платит деньги и кто их отрабатывает. Они всю жизнь связаны подобными гравитационными отношениями. Каждый день ходят на работу, скользя по этим линиям в центр, приближаются к пауку и отдают энергию в виде затраченного труда и времени своей жизни. А потом отвозят домой свою, преобразованную в деньги, долю энергии… Мы точно такие же. К тому же я полгода не мог нарисовать ничего толкового… только и всего, взял энергию в кредит… то, что придется расплачиваться с процентами… так все делают… ипотечная энергия… я буду хорошо работать, как я обычно… внутри этой паучьей терминологии… как муравей. Маленький, трудолюбивый рабочий-муравей. Ничего не решает, трудится над своей внутренней жизнью».
        В конце концов, я просто получил трудоустройство, конечно, своеобразное, - но, по сути, не многим отличавшееся от того, которым существуют обычные люди.
        6.
        Через два дня ко мне наведался Лео, со своей мадам и тем самым общим другом.
        Он был взбудоражен, в нетерпении бил себя хвостом по бокам, весело шумел, от его окрытой шеи пахло фруктовыми винами, теплым потом и где-то по краям пиджачных рукавов и воротов рубашки, отвернутых белым канцелярским листом - дорогим парфюмом. Он снова напоминал того подвижного, беспафосного, смешливого Лёву Сизова, с которым я вместе когда-то учился у нашего художественного мастера. Носясь по мастерской, хватал мои картины и выкривал:
        - Вот эта?! Или эта?
        Мадам - тонкая, худая, с запястьями, которые, без сомнения, можно было обхватить цепочкой из десятка муравьев, - раздвигая длинные суконные подолы платья, словно снежные сугробы, слонялась вслед за Лео. Похожая на породистую, анорексичную борзую, с вытянутой - горлом вазы - шеей, под прозрачной стеклянной кожей которой светились синие жилки. Треугольный голос «мадам Лалик» (конечно, это был творческий псевдоним) поднимался и ударялся своей вершиной о потолок, когда она заходила в дальний угол моей комнаты, где косой скат крыши делался очевидным. Да, ее голос, начинаясь широким низким тембром, затем утончался, иссякая на верхушке слабым беспомощным сипом:
        - Леооо, вот смотри, какой эскиииз… какие синие квадраатыыыы…
        Общим знакомым был Алеша Белкин. Карикатурист с грустным и усталым характером. Всегда спокойный и печальный, сдержанно-настороженный, как сложенные друг на друга блюдца, венчающие высокий стакан. И поэтому он старался особо не расшатываться, не звенеть, а соблюдать ровную осанку и незаметность, словно боясь, что Лео заденет его локтем. Впрочем, он также напоминал прямоугольный спичечный коробок - из-за своего пиджака, бело-пестрого посредине, и с коричневыми вельветовыми рукавами.
        Троица - Алеша со скептически сложенным ртом, поддержанным лежащей восьмеркой рук, «прислонясь к дверному косяку»; «мадам Лалик», шурующая астеничными ногами в гардине платья над грядками картин, и Лео, разбавляющий этот пресный пейзаж фруктовым, громким голосом - в общем, эта тройка никогда в таком составе раньше ко мне не заявлялась.
        Перестав бегать, глава троицы сел возле окна, потирая затылок и смеясь:
        - И где твой последний шедевр? Мы все в нетерпении. - Стало вдруг заметно, что это нервное. Под глазами у него лежали круги, щеки нервно щурились, взгляд бегал.
        Я перехватил его короткий бросок к алешиным глазам и о чем-то смутно догадался.
        Белкин оторвался от двери и пошел к большой завешенной картине, стоявшей у противоположной стены, возле окна, почти за спиной Лео.
        - Ах, вот она где! - Лео.
        - Да так… да, новое. - я.
        - Какие синие углыыы. - косо пропев, осеклась, мадам.
        Алеша на вытянутых руках держал мою последню, - ту, первую, после татуировщика, - законченную картину.
        7.
        Что было на этой картине?
        Читатель, кажется, помнит о ней, - чистом, первом опыте нового взгляда на белое полотно холста.
        В тот раз, сразу после посещения татуировщика, я решил, что моя новая картина должна быть чем-то вроде воздуха. Едва сгустившегося, едва заметно натянутого на подрамник. Она должна быть окном в новый день, куда зритель непременно захотел бы переступить. Из своего безобразно старого житья. Из своих мыслей, перекипевших, повторенных, из их напластований. Из цветов, плоских желто-бежевых, коричневых, поджаренных и заскорузлых. Именно это я почувствовал во сне: желание нового и чистого.
        Представьте большую комнату. Но не квадратную, нет. Не прямоугольную. Не с параллельными стенами. Стены ее, хотя и ровные и покрашены гладко и незаметно переходящим в оттенки синим цветом, уходят из одного угла картины в другой наискосок, теряясь в дальней перспективе темнеющим инеем. Эта комната - синее, с разной степенью плотности и овеществленности пространство. И в него помещен морской порт. Просторный, проветренный, томительно-синий средневековый амстердамский порт. Как будто это огромный зал, бесконечно вместительный, чьи стены выложены картами облаков, а в небе зала бесшовно встречены друг с другом поднятые до небес стены. И плавают в этой синеве корабли - вместе с облаками, и нет границы между водой и воздухом, и они переплетаются между собой и дружат: белый, фарфоровый и синий, инеевый, и корабельный, теплый, потреснутый кракелюрами и прожилками древесного мрамора.
        8.
        Я посмотрел на профиль Лео.
        Было мгновение, как на повернутой ко мне части его лица отразилась внутренняя, короткая мука. Борьба между любовью и отчуждением. Он, словно лис в винограднике, - исходя муками желания и недостижимости - то падал взглядом в картину, забываясь, хищно поглащая цвета, то отторгал ее, отдергиваясь, и тогда ладони в карманах судорожно перебирали вместо щеточки отсутствующей кисти скользкую подкладку пиджака.
        Леша и «мадам Лалик» пребывали в медленной задумчивости. Словно две вещи, поставленные в угол.
        - А, каково? - голос Лео оглушил их по спинам. - Пора идти-ка, господа!
        В этих «господах» скрученной, пружинистой интонацией зазвенела зависть.
        Ее вибрации, сдерживаемые и переиначиваемые в дружескую гордость, непривычно колебались в раздраженных и сопротивляющихся голосовых связках.
        Парочка зашевелилась и направились к двери.
        - А я же говорил когда-то, - произносил задумчиво Леша, настойчиво направляемый к двери под локоть, - насчет Тимоши. Талантливый, в сущности, художник. Но несчастный.
        Двое, сопровождаемые толчками Лео, уже были почти возле двери, когда он повернулся и быстро проговорил:
        - Мы зачем пришли к тебе? Возьмешь свои лучшие холсты. Поедешь с нами. К Вите.
        - Эту?
        - Эту не бери. Другие. Хоть штук десять. Посочнее там всякие. Натюрморты. Обнаженные натуры. Поцветнее. Только не кислые. У Вити изжога. - На последних словах он загоготал, обняв со спины свою тощую, как кисточка, музу.
        Я быстро скатал несколько рулонов, перехватил их резинками и, успев всунуть в рукава плаща только одну руку, скользя по пыльному полу, выбежал из квартиры. Потом, чуть замешкавшись, закрывая замок, поскакал вниз по лестнице за шумевшей внизу троицей.
        9.
        Витя был нашим «кружковским меценатом». Огромный, толстый, как гамбургер - с постоянно торчавшей горчицей галстука и ветчиной незаправленной рубашки. От него пахло мясным потом, выделявшимся прозрачным соком на красной маленькой помидорине лысой башки. В девяностые он подвизался вышибалой в ночных клубах. Потом дорос до охранника будущего олигарха. Потом стоял во главе службы безопасности действующего олигарха. Пока того не посадили. А Витю тогда уже поставили - новым олигархом на место бывшего. Продолжать стоять под защитой своих недавних коллег-охранников.
        «Преемственность поколений, чё», - басил он, кушая и отрыгивая, и снова кушая, и снова отрыгивая.
        Вите, конечно, до мецената, как олигарху - до святого. Искусство он не понимал и не любил. До тех пор, пока ему не показали, как можно трансформировать и надежно хранить сбережения в навечно присохшей к холстине разноцветной мазне. К тому же, устраивая выставки, он как-то удачно попадал под программу поддержки молодых талантов и миновал таким образом части налогов.
        Лео был его «консультантом по искусству», к мнению которого он прислушивался безоговорочно и совершенно капитуляционно, беспомощно млея от одних только рыжих львиных бакенбардов.
        Впрочем, Лео честно отрабатывал свои деньги, поставляя в коллекцию первоклассные картины неизвестных художников и тем самым спасая их. Но в запасниках местами хранилась и совершенная чушь, настоящая простоволосая бездарность.
        Пока мы перескакивали между пробками из Замосворечья к высотке на Кудринской площади, улица обдала «форд», за рулем которого на манер Юры Деточкина согнулся Леша, освежающим июньским дождем. А обогнавшая поливальная машина надменно охлестала сметенной с мостовой грязью. Дождь промелькнул чистым, невинным прогалом в темной дорожной суете.
        «Побывать у Вити» означало приглашение в новую, устроенную художническую жизнь. Продажа старых холстов и заказы на новые. Без критики, переделок и отбора. Попавшим в ближний круг гарантировалось твердое и слепое доверие. Что бы ни нарисовал - богатый Витя купит.
        Я раньше, конечно, никогда не бывал ни у Вити, ни в его «сталинской высотке».
        Этот гигантский каменный, зашпиленный в небо удивительно равнобедренной звездой, торт запоминался с детства любому, кто бывал в близлежащих зоопарке или планетарии. Ниже звезды торчала тернистая решетка ограждения. И, без сомнения, именно ее пятиконечный образ, охраняемый острыми шипами, воплощался во фразе «Через тернии к звездам», которую повторяли поколения учителей доверчивым школьникам. Пожалуй, латинское per aspera ad astra звучало и тернистее, и правдивее, потому что мертвые языки не врут. Но звезда была одна, и на всех ее не хватало. Засыпая, я иногда предсталял, как сжимаю в ладони равнобедренные колкие наконечники. Словно сам был огромным, зараженный «гигантской болезнью» потолков, колонн и лепнины, виденных там же, в магазине этой высотки, на ее первом этаже.
        Теперь я ожидал, что моя мечта - схватить звезду на ее недосягаемом пике - обретет какое-то воплощение. Хотя бы фигуральное.
        Мы вошли не в центральный, а в левый боковой подъезд. Поднялись на четырнадцатый этаж. В длинных, широких холлах, покрытых плоским - по-древнеегипетски - рисунком паркета, ходившим ровными угловыми волнами, гнездились окладистые квадратные выемки дверей. Лакированные, темно-керамического цвета - словно лицевые стороны библиотечных ящиков. А в них, соответствуя всему: пирамиде здания, замершим плоским волнам паркета, разлитым по всем этажам, ар-деко колонн и ступенчатым панелям потолков - лежали в своих лже-гробницах лже-фараоны.
        Перед лифтами - половички». Напротив - с подставками, похожими на секретер, впаяны в стены большие арочные театральные зеркала.
        Возле одной двери, на стульях с подлокотниками, сторожевыми бульдогами сидели два Витиных охранника. Два огромных «зефирных человека» - мощные, запеленутые мумии - с детски-настырными, бульдожьими лицами. В каждом лице - по гамбургеру.
        Узнав Лео, один из них, прожевывая массу мяса, односложно промычал в рацию. Дверной замок щелкнул изнутри, дверь открылась, мы вошли.
        10.
        Витина квартира выходила окнами не на Садовое, а на Красную Пресню.
        Видимо, из соображений большей безопасности.
        Квартира в этом случае не просматривалась с улицы - за отсутствием зданий подобной высоты.
        Нас пригласили в боковую комнатку рядом с прихожей.
        Здесь была спальня, кухня и место развлечения охраны.
        Стояли пара кроватей, стол; и окно с ажурной, советской занавесочкой уходило в дробно застроенный простор.
        Возле окна, мечтательно уткнувшись в угол, трехного растопырился небольшой телескоп.
        В окно зеленой кольцевой проволочкой виднелся зоопарк. Мелкие, словно мушки в паутине, животные в клетках.
        - Жираф и росомаха, - сказал внезапно появившийся в дверях охранник.
        В полосатых трениках, плотном защитном пиджаке, вроде кителя, и в тапочках на зеленые носочки сорок пятого размера.
        - По утрам видно, как их кормят. Во, - и он, вытянув шею, оторвал ото рта гамбургер, указав внешней стороной запястья куда-то вниз.
        Мы не успели ничего увидать, потому что появился еще один - строгий и без еды - охранник, который повел нас к Вите.
        Итак, перегруппированная троица - художники плюс «мадам Лалик» - поплыли вслед охране через узкий коридор по волнам неизменного паркета, который вторил звездчатому равнобедренному рисунку, венчавшему этот уголок московской вселенной.
        Гостиная комната, где принимал Витя, - Виктор Перфильев, олигарх «третьей гильдии», держатель всероссийской сети фаст-фуда, - на удивление, была отделана очень стильно.
        Низ - в тонах кардинальско-красного цвета, верх - в рассыпанной по потолку лаврово-зеленой листве деревца, ведшего свои стволы из огромной толсто-глиняной вазы возле окна. Стены побелены нарочито небрежно. Так что под известкой проглянуло бетонно-бесцветное основание. Доминанта - стол, заправленный шикарной багряной скатертью, с рельефной плотной драпировкой возле пола. Вокруг стола - задумчивые стулья, выгнувшие подлокотники, резные спинки и копытца оснований ножек в жеманном, похожем на растительное, витье.
        К дальней стене прижат вплотную большой коричнево-кремовый секретер. С мягкими, словно не вырезанными, а выплавленными по углам узорами, как роспись сливками по торту.
        И, наконец, люстра спускалась к столу на ржаво-красном анкере, с витым, как у рыбачьего бура, декоративным змеем по всей длине. Висящая прозрачным, пространным, хрустальным пауком - с локтями, переходящими в пурпурный стеарин свечей.
        Что касается дизайна самого олигарха, засевшего за столом в халате медвежьего цвета, то он был предсказуем настолько, насколько из образов всех предшествующих охранников, как из пазлов, можно было сложить нечто целое. Создавалось впечатление, что перед нами прошла галерея цирковых братьев-силачей, составивших гимнастическую фигуру, - это и был их хозяин. Единственное, что отличало от них Витю - круглые, как у Макаренко, очки. И на столе перед ним - свежий The New York Times, конечно, на английском. И серебряный поднос с неистребимыми, похожими на россыпь белых грибов, гамбургерами.
        Витя качнул головой, разрешая нам присесть, посмотрел поверх очков, приподняв колючие брови, топорщившиеся под стать короткой, взъерошенной после утреннего душа шерсти прически.
        Лео представил нас хозяину квартиры. Оставшись стоять, когда мы присели, вытащил несколько рулонов, сложенных у меня между телом и правой рукой. Сдернул глухим струнным звуком резинку и развернул одну из картин, скатанную красками вверх.
        - Виктор Михайлович, вот новая картина одного нашего художника, - он уважительно слегка наклонился в мою сторону, - Тимофей Аляпкин. Талантливый, самобытный художник, долго пребывал в неизвестности. Что не мешало ему развиваться и идти вперед.
        Затем быстро оглядел полотно сверху вниз, словно читая крупный шрифт, и что-то сообразив, приободрился.
        - Эта картина написана в стиле кубизма.
        Действительно, на холсте был изображен разноцветный ансамбль из большой круглой пирамиды, упавшей на бок, и меньших по размеру шаров. По четырем сторонам стояли кубики.
        Следующая фраза заставила всех тревожно задуматься:
        - Это - «Дама в яблоках». Дама, - Лео шершаво обвел ногтем вокруг пирамиды, - Яблоки, - потыкал в «яблоки», т.е. в шары. - Кровать - …аз, два, …ри, чтыри, - щелкнул на каждый счет возле квадратов. - Аллюзия и переосмысление «Данаи» Рембрандта. Самое оригинальное, какое я видел.
        Я посмотрел на Лео со страхом и восхищением.
        Полотно мне попалось под руку случайно. Это был не самый лучший образец моего «кубизма». Раннего, я бы сказал. Выстраданного между ипохондриями. Названного «Шутка Арлекина». Имелась в виду судьба, бросающая игровые кости, под которыми подразумевались человеческие жизни.
        «Дама в яблоках» несла в себе, конечно, более жизнеутверждающий подтекст. Особенно, если вспомнить рембрандтовскую обнаженную натуру.
        Взгляды повернулись ко мне.
        Я кивнул, словно проглотил сухой ком.
        - А вот здесь… - На этот раз судьба выбросила сине-серый пейзаж, на котором растиражированно поднимались оранжево-желтые столбы. - Это, видимо, импрессионизм… точно, подмосковные дачи… прудики… грачи улетают… осень…
        - Унылая пора, очей очарованье, - подсказал бесстрастным, как будто с издевкой, математический голос олигарха.
        - Точно, Виктор Михайлович, так и есть! - Звонко брызнул голос Лео.
        - Это Зюзино, возле Раменского… пленеры три года… - попытался я, было, вставить.
        - Превосходный образец психологического импрессионизма! Мир теней! - Лео подергал руками, чтобы полотно пошло волнами и затрепетало, - И только узкие, словно остатки солнечного тепла, узкие дверцы в лето…
        Дальше пошло плавнее и разговорчивее. Лео хвалил, Витя прихваливал, я кивал. Леша и мадам молчали, по-куриному осматриваясь.
        Из темных свернутых кругов воплотилось несколько портретов, натюрмортов, по-одному: пейзаж и автопортрет с курительной трубкой во рту и карандашом «Кох-и-нор» за ухом. Каждая картина, по словам Лео, была высокохудожественным образцом современной московской школы. Каждая оценивалась не меньше пятисот долларов. Витя, не моргая, смотрел то на меня, то на Лео. Кивая и задумываясь.
        В конце концов, все картины были расхвалены и проданы.
        Для меня - так по баснословной цене. Лео в моих глазах светился под алмазной пылью, мой талант казался несомненным; гамбургеры, предложенные Витей, пахли родными и добрыми котлетами из детства; сам Витя представлялся добрейшим в мире богачом. Звезда пошатнулась и спустилась ко мне на ладони новенькими скрипящими банкнотами. Их мне передал Лео, когда мы с Лешей уже стояли в холле. Отведя в сторону, он, обняв меня через спину, прошептал:
        - Теперь ты с нами в связке. Понял? - сдавил плечо и посмотрел в глаза. И от опьянившего меня счастья они показались сиющими, с наложенными друг на друга радужками: лилово-синими, в которых тончайшими вольфрамовыми прожилками краснели узоры капилляров.
        Я снова молчал кивнул, взял деньги и пошел к Леше.
        Лео с дамой остались у Перфильева.
        11.
        - Ты думаешь, он типа зомби? - рассказывал мне Леша всю дорогу. Сначала, пока мы спускались на лифте, потом - когда шли к машине, и далее весь путь до дома. - Виктор Михайлович очень уважаемый человек. Да, он, может, и не очень понимает современное искусство… Знаешь, кем он был? Он был трехкратным победителем школьной олимпиады по математике. Москвы, да. Гений. Занимался борьбой, дзюдо. В девяностых прошел такую школу жизни, от которой не то что лошади… я не знаю… слоны! слоны дохнут! А он выжил. Поднялся. Организовал фаст-фуд по всей стране. Думаешь, это ненастоящая еда? Так люди же кормятся. И на эти деньги художников еще кормит. Таких, как ты и я. Как Лео… Теперь вот что. Ты - в нашей связке теперь. После татуировщика другой человек. Не все, кто бывал у него, потом лучше рисуют. А у тебя получилось. Я видел. И Лео, и его подруга. А видал, как Лео обалдел от твоей этой картины? С кораблями, там. Мы не знали, чем это все закончится. Тут, друг, такая сложная система. Ты даже не представляешь. - Леша повернулся в водительском кресле, полуобняв спинку, пока мы стояли в пробке. - Тут такая каша
заварена, брат. О-о-о-о. Цепь. О-о-о-о-о-о. Цепь. В общем, татуировщик этот, татарин, был алтайским шаманом. Шаманил у себя на родине. Камлание всякое такое. Ну и вот. Было это лет пяток назад. Виктор Михалыч тогда путешествовал по Алтаю. - Алеша вернулся к рулю и потихоньку стал поддавать газу, рассказывая. - Заповедники, красота природы. Воздух такой чистый. И заехал в одно село. И, говорят, шаман. Давай посмотрим, да. Интересно. И нашаманил. Вот чо! Михалыч после этого бросил мебель и начал бургеры продавать. И так поперло ему! Поехал обратно. Забрал шамана в Москву. И друзей к нему водил. И у кого-то получалось, как у Михалыча. Но не у всех было. Шаман говорит: дай мне дерево и инструменты, буду себе работать. Он вообще так - на содержании. Может хоть в собственной квартире жить. Нет, говорит, есть Татарская слобода. Там хочу жить. Там вроде его предки, еще те самые, татаро-монгольские жили. Получается, они как бы обменялись с Михалычем. Татарин мебель делает. Михалыч - еду.
        - Что за мебель?
        - Может, и не мебель. Мелочь всякую. Кукол, что ли, деревянных… А потом как-то получилось, и художники пошли. И Лео, и куча других. И я там тоже… Ты теперь рисуй больше. Как время есть - к станку. Мы тебе фору дали. Думаешь, эти твои картины чего-то стоят? Думаешь, мы Витю обманули? Витя тебе дал денег на развитие. Все твои новые картины - теперь его. Все старье засунь подальше под диван. Новые - вот что теперь главное. У тебя, пока глаза новые, тебе нужно рисовать и рисовать. Потом уже не то. - Лешин голос как будто скукожился и покислел. - Вторые и третьи глаза - не то. Нет той прозрачности, сияния.
        - Какие вторые и третьи глаза? - в лицо мне ударил жар.
        - Какие? - упрямо повторил водитель, заворачивая в переулок, к дому. - А такие, Тимоша. Рано или поздно все глаза снашиваются. Все твои картины отпечатываются у тебя на глазах. Знаешь, что такое палимпсест? Это когда пергамента не хватает, на нем пишут и стирают, пишут поверх и стирают. Пишут-пишут. Сколько ни стирай, многого уже не сотрешь. Так что, Тимоша, одна картина наслаивается на другую. Да. Вот так. - Мы уже стояли возле моего дома. - Так что будут и вторые, и третьи глаза. Хотя это все уже не то. - Проговорил он, настойчиво давая понять, что все, приехали…
        12.
        Когда Лешин «форд» бесшумно отчалил от тротуарной бровки, я, потирая в кармане друг о друга денежные бумажки тесемчатым шелком, направился к бару «Джентльмен удачи». Он располагался чуть наискосок через дорогу от моего подъезда. Внутри было уютно и сухо пахло мандарином. Посетителей никого не было. Бармен с лицом, очарованным свечением ноутбука, стоял в бархатном полумраке за стойкой, подперев подбородок левой рукой. Купив бутылку дорогого, дремотно-чайного цвета «Хеннеси», присел тут же, за столик, где забывчивая или беспечная рука оставила свежий номер The Art Newspaper Russia. В нем передовица сообщала о Венецианском биеннале; убористые матрицы колонок несли методику аутентификации работ Уорхолла; Абу-Даби объявлялся столицей нового искусства; в мире инсталляций царила гигантомания и пророк ее Аниш Капур, создатель нового «Левиафана». На фотографии присутствовало изображение лилово-чайного цвета - изнутри животообразной конструкции. Такого же дремотного и анабиозного оттенка, как у коньяка. Поднятый на просвет стеклянный фляжистый флакон, сравнил свою тень с мареватым чревом «Левиафана».
        «Поглощая коньяк, я приобщаюсь к Левиафану… погружаюсь в него…».
        Отложив газету, я обратил внимание на экран, где шел какой-то документальный фильм.
        Бармен, заметив это, сделал звук громче.
        Насколько мне удалось понять - после двух коньячных рюмок - речь шла об очередном сенсационном научном открытии.
        О том, что где-то на берегу Волги обнаружено естественное захоронение огромного числа динозавров, погибших в момент природной катастрофы. Что кости постоянно вымываются из высокого берега. Что там сохраняется невероятно сильная негативная энергия, выплеснувшаяся в момент гибели тысячи существ. О чем сумбурно, не умея связать пары слов, сообщал в интервью некий «научный сотрудник», потея и млея от страха и, одновременно, от радости.
        В сущности, ничего необычного в этой истории не было. Удивительно другое. То, что псевдонаучная информация, входя в сознание зрителей как подлинная, смешивала реальность, «данную нам в ощущениях», с реальностью, полностью вымышленной. И размывалась не только граница между мифом и действительностью, но и действительность, реально существующая, полностью искажалась в сознании бедных зрителей. Любая лже-информация, таким образом, была не отдельным квантом, инородным телом, плавающим в толще подлинного знания, а, входя в сознание под видом правдивости, искажало саму природу правдивости и восприятие самой действительности. Как если бы в газетах постоянно писали о том, что земля до сих пор стоит на трех китах, то этот факт из газетного, в конце концов, превратился бы в головах в факт действительности.
        По сравнению с тысячами таких историй моя - с татуировщиком - была верхом правдивости. Тем более, что, кроме меня, ее жертвами оказалась куча народу.
        Так размышляя, я вышел из бара и вернулся домой, в свою квартиру-мезонин с косым-косым потолком, сужающим-сужающим-сужающим пространство дальнего угла в ноль.
        13.
        Я проснулся поздней ночью.
        По стене, противоположной окну, смещался искромсанный сфинкс света.
        Ноги и лежащий живот подъедали лезвия листвы, голова его тлела в двойном дрожании веток.
        Я протянул руку и включил настольную лампу.
        Недавний сон отпрыгнул и спрятался в лапах темноты, подбиравшей под себя весь дальний угол комнаты. Там нагромождались ряды картин, местами подсвеченные горизонтальными строками, в которых угадывались детали одежды, лица, здания, резьбы картинной рамы.
        В темноте этот угол комнаты казался естественной перспективой, в которой карточным порядком стояли многоэтажки. И я, как когда-то в детстве, снова почувствовал себя огромным, превосходящим дома, чтобы можно было взять ту единственную звезду. Но это был обман. Я жил в мансарде, половину которой занимали никому не нужные картины, в другой половине ютился я, с кроватью и столом. Между ними под трапецивидным углом к небу окно разбавляло темноту. Взглянув на просвет, я вспомнил недавний сон.
        Мне снился документальны фильм об одном высокогорном алтайском поселении.
        Оно было почти забыто совеременной цивилизацией.
        Недавняя научная экспедиция открыла его для мира заново.
        Исследовала людей и их легенды.
        Передо мной всплыло лицо старой женщины. Она рассказывала одно древнее поверье своего народа. Голос переводчицы, строгий и молодой, дублировал неспешную речь старухи.
        В давние времена жил в селении шаман.
        Был он властолюбив и хотел управлять людьми.
        За это его изгнали в холодные лесистые сопки.
        Но он не угомонился и приходил к людям по ночам, чтобы владеть если не их телами, то душами.
        Утром, после сна, если на теле человека появлялись полосы, значит, к нему приходил шаман.
        «Татуировщик сновидений».
        «Конечно, - говорил диктор за кадром, - все древние народы обладают множеством этиологических мифов, в которых объясняются доступным для их уровня понимания мира самые различные аспекты жизни. Но данный миф, кажется, уникален и абсолютно эндемичен в своем обращении к такой, казалось бы, совершенно несущественной и мизерной детали - полосы и пятна, оставляемые на теле человека постелью во время сна».
        Я вспомнил, что спал крепко и почти без движений.
        Расстегнув рубашку и завернув ее на плечах, рассмотрел, как по всему нагретому, еще сонному телу извилисто, мягко и прекрасно струились красноватые узоры - как песочные вымоины на мелком дне реки.
        14.
        Всю оставшуюся ночь, при свете лампы, я рисовал татуировщика. У него было лицо старой женщины и каменное тело в виде четырехгранного столба, на двух боковых сторонах которого примитивной неумелой гравировкой выведены линии рук.
        Вокруг столба на длинных подсвеченных нитях, уходящих в темноту, висели деревянные куклы.
        Когда утро начало опустошать белым, бетонным цветом бархат ночного счастья, я почувствовал усталость в глазах и, помаргивая и потирая тонкую кожицу над глазными яблоками, подошел к окну. Солнца еще не было видно. Пустая стеклянная прозрачность законсервировала видимые из окна крыши и верхние этажи. Словно и этот городской конструктор, и мое ощущения пребывания в мире, - все это поместилось в новогодней игрушке из стеклянного шара. Шар светился изнутри, а снаружи него зиждилась ночь. И эта ночь смотрела и смотрела на шар - как большой вселенский наблюдатель.
        В глазах колкой сухостью першила усталость. Тонкая и резкая, красноватая. Я потер глаза еще и еще. И различил вдали протяженные, словно поставленные боком лезвия, явственные багряные ниточки. Они колебались в воздухе, пружинясь, подрагивая, подчиняясь не логике движений внешнего мира, а какой-то своей - живой, самостоятельной.
        При моргании эти ниточки как будто сворачивались, а потом, распрямляясь, казались веселыми, подшучивающими надо мной ходулями. Того, кого они держали, не был видно. Он, казалось, всегда был наверху. Не сверху неба, а сверху меня, сверху глаз.
        Ходули вздрагивали, боченились и, наоборот, выгибались. И тут я различил, как в пространстве возникали все новые и новые, углубляясь вдаль, высокие капилляры, подвешенные к небу. Они располагались в различных узорах, организованных в определенном порядке. Вот узор лица, над которым розой распускались волосы. Вот красной тушью очерчены приземистые бочонки корабельных фигур. И я начал складывать эти фигуры в нечто осмысленное и определенное - сначала наблюдая, а затем уже припоминая, что это все раньше я уже видел. Все это: все линии, изогнутые улитками узоры - все уже было раньше в моих картинах. Все это - отражение моих снов на глазах.
        Я подошел к телефону и позвонил Лео. Было еще очень рано. Часов пять. Никто не ответил. Я позвонил Леше. Гудки потянулись вдаль и грубо оборвались тишиной.
        - Да.
        - Это я, Аляпкин.
        - Да. Я слушаю.
        - Тут эти… в глазах… линии… наверно, вторые глаза.
        В трубке послышалось терпеливое сопение. И голос, после кашля, терпеливо и застенчиво:
        - Это то, о чем я говорил. Это только начало. Потом их будет больше. Ничего страшного. Все с этим сталкиваются. Потом обновим глаза. Все будет хорошо.
        - Как мы обновим глаза?
        - Снова пойдем туда.
        - А потом снова и снова?
        Тишина неуклюже уплощилась, и за ней, как за картоном, Лешин голос кому-то что-то сказал.
        Я положил трубку и лег спать.
        15.
        С этого момента моя история начинает подходить к концу.
        Первые признаки загромождения глаз наслоениями снов проявились очень быстро.
        Сны были все так же ярки и объемны. Но после пробуждения их чистота сразу как будто промокалась всеми предыдущими снами. Границы образов - молодые гибкие и старые ломкие ветви - сплетались между собой; краски почернели, словно кипы наслаиваемых друг на друга разноцветных ка'лек. Отдельно различимых фигур уже не было. Только где-то с самого бока зрения торчала какая-нибудь упругая скоба черты.
        Видел я так же нормально, как и раньше. Но как только начинал сосредотачиваться на рисунке, проволочный и черный клубок утомлял и портил зрение.
        Сначала я старался зарисовать сновидение по памяти. Но цвета улетучивались почти моментально. Потом, стараясь различить отдельные детали, осторожным, трудоемким сосредоточением вытаскивал какую-нибудь одну из них, словно извлекал из-под обломков едва уцелевшую часть вещи.
        Поступать так, как это делали остальные, я не стал. «Обновление глаз» стирало путаницу образов, но за ним снова приходило нагромождение. И так - без конца, до тех пор, пока не наступит безумие или темнота.
        Последнее, что я нарисовал, была картина, состоящая из абстракнтых разноцветных линий, не воплощавших ни идею, ни подобие гармонии.
        Единственное, что такая картина могла бы олицетворять - это хаос.
        Хаос, рожденный из прежней гармонии.
        16.
        Было холодно и темно.
        Октябрьски день, сложивший себя в единое тело с вечерними сумерками, заполнялся хлестом тяжелого дождя.
        Я лежал на кровати, глядя в дальний угол комнаты, в чьей темноте проступали острые плечи картин. Пытаясь согреться, выпил последний глоток коньяка и укрылся несколькими одеялами и занавесками с окна. Вечер тускло светился. Было так холодно, что, казалось, окно распахнуто. Но из глубины одеял, словно из набросанного вороха листвы, приходило тепло. Я засыпал и мне снилось, что я маленькое, тонкое насекомое, лежащее в стороне от грохочущего ливня.
        Маленькое существо не сопротивлялось, не дрожало. Его не было заметно, словно оно само стало частью листвы. Но внутри него возможен был целый цветной мир, отраженный миллионами нейронов.
        И, возможно, ему снился тихий сон, рассказываемый дождем. Дождь сидел на подоконнике, уперев одну ногу в грудь и свесив другую на наружнюю стену дома. Но его голос слышался не здесь, в комнате, а там - за коробкой двора, за широким брандмауэром, возвышавшимся нелепой короной; за сотнями чердачных будок и закопчено-ржавых башенок труб; за шепеляво пенившейся мостовой под водосточным водопадом; за набережной, косившей чугун ограды; за рекой, покрытой короткоиглистой шерстью ливня; за горбами гор московского старого фонда; за долами покинутых шоссе; за лесами и паутинами уже неразличимо каких антенн и проводов:
        Под окном рассказывает дождь.
        Пришлый дождь чужой пыльцой копытит
        На обочине озябших листьев дрожь,
        Слепит сад и сам во сне не видит.
        Дождь в потухшем зреньи муравья
        Отражается и наливается почайно.
        Половодье перелижет за края
        Отпечатанных следов, как букв случайных.
        Лист, медовой краской позлачен,
        Свернутый в ладью ладонью тлена,
        Тронет и подхватит сон,
        То плывя, то нет - попеременно.
        Теплый дождь в сентябрьских краях,
        Пришлый из чужого. В каплях-жменях,
        В янтаре как, убаюкан прах,
        Мелочи, детали - без сложенья.
        Дождь, наполненный музейной чепухой,
        Переносчик памяти мельчайшей:
        Горный сор, пушинка, нитяной
        Паутинки ус из тихой чащи,
        Усик тли, члененье паучка,
        Сыпь с обветренной ракушки, заусенец
        Ржавчины, и бахрома клочка,
        Зачарованный узор погибших телец;
        А потом - почти ничто, померкший бред,
        Атомарный сон полураспада:
        Полутень, движенье, цвет - как след
        На изнанке дремлющего взгляда.
        Лист, всплывая, тащится в ручей,
        На себе неся хитин и влагу.
        Спит под цокот капель муравей.
        Дождь вольется в сон, слова - в бумагу.
        [Повесть публиковалась в журнале «Новая Юность»] Лабиринт двойников. Повесть
        1. Дядя Вова
        Я - клоун. Это правда.
        С самого детства у меня только и получалось, что ерничать, корчить рожицы и кривляться. Родители относились к моим чудачествам добродушно, снисходительно предполагая, что эта детская непоседливость - отражение острого ума - со временем пройдет. Так же, как подобный тип чистого, не замутненного занудством восприятия проходит у большинства людей.
        Особенностью моего таланта, однако же, было замечать самые резкие и далеко не лучшие стороны характеров и положения дел, представляя их напоказ выпукло и свежо.
        Как-то, лет в шесть, на домашнем новогоднем вечере я облачился в подушки и перья, помпезно проковыляв курицей в центр зала, кудахча, якобы ища потерянное яйцо, и подергивая временами головой. Собравшаяся родня покатывалась со смеху, а тетя Соня, одинокая худая женщина с круглыми быстрыми глазами, длинной морщинистой шеей и широким низким тазом, почему-то не выдержала общего веселья и вышла из комнаты.
        В середине вечера папа отвел меня в сторону и сказал, что мой поступок - очень-очень плохой и что я почему-то должен извиниться перед тетей Соней. Но ведь любой говорил, когда ее не было поблизости, про «эту стареющую одинокую курицу, которая даже яйца не снесет». Почему тогда я не мог прокудахтать то, что все и так говорили друг другу вслух?!
        Именно тогда впервые было испытано мной горячее и слезное сопротивление несправедливости того, что называется «двойными стандартами». И как можно было извиняться за то, от чего дядя Семен смеялся даже под столом?
        Моя склонность к подражанию находила отклик в голосе и умении удачно копировать интонации. Откуда что бралось, неизвестно, потому что никто из всей родни никогда не пытался произнести ни единого слова не своим голосом. Все были серьезны и шутить не умели.
        Разве только дядя Вова.
        Дядя Вова - самый веселый человек из родни, по той причине, что «знал, когда надо вовремя выпить».
        Говорят, меня назвали в честь него. Когда я родился, он был молодым и работал в армии. Он не пил, был серьезным и очень красивым, с военными усами. Теперь он не был серьезным, сбрил усы, и от него пахло вином.
        Именно дядя Вова, в одном из своих своевременных и веселых состояний, однажды сформулировал запавшее мне в душу высказывание, которое и стало моим невольным амплуа: «Ты, Вовчик, - клоун, потому что рожа у тебя смешная и повадки, как у циркового медведя». Неизвестно, какие повадки были у этого медведя, но все мое детское существо в тот момент просияло, откликнувшись на зов, который вытрезвонил мою суть и назвал мое сокровенное имя.
        В школе я окончательно понял, что жизнь скучна, потому что ей руководят взрослые, и решил никогда не взрослеть.
        Единственное, что меня тогда привлекало и что удавалось с удовольствием и радостью - участие в театральном кружке, где я процветал и чувствовал себя некоронованным королем шуток и фирменных словечек. Никто не мог так быстро, ловко и остро вставить словцо в импровизированный диалог во время репетиций. Именно эти кружковские вечера остались самым ярким и преприятнейшим воспоминанием из всего школьного времени. Я постоянно что-нибудь сочинял на ходу и острил таким образом, что наш режиссер, сидя в пустом зале на первом ряду в центре, смеялся так, что падал на колени перед сценой и упирался лбом в пол. Более выразительной и искренней зрительской благодарности мне сложно представить даже теперь, состоявшемуся клоуну, в чьем Обязательном Трудовом Билете в графе «профессия» стоит безликое и невыразительное - «цирковой артист».
        Вслед за ним, Степаном Измайловичем, профессиональным режиссером, работавшим когда-то в настоящих, а не школьных театрах, меня и стали называть «дядя Вова».
        Дядю Вову ожидали, однако, незавидные карьерные перспективы.
        Роста он был небольшого, телосложение имел худое и обыкновенное, лицо - невыразительное, скучное, взгляд - сонный и усталый. Веселый характер и умение надевать на глаза невидимые сатирические очки, преображавшие дядю Вову, - единственное, что держало его на плаву, когда корабли профессиональных надежд один за другим сбрасывали его за борт.
        - Так, дядя Вова, - сказал мне Степан Измайлович, когда я не без его помощи поступил в театральный, - а теперь ты давай сам. Талант у тебя есть, ум и энергия - тоже. А вот тебе воля к достижению успеха! - И он, плюнув себе на ладонь, крепко сжал мою.
        2. Августейшая хитрость
        Время, в которое мне пришлось стать клоуном, по историческим канонам обычно называют эпохой подъема национального характера. В ходу монументальные герои, простодушные лозунги, тревожные императивы и внимательно-протекторатское отношение ко всему историческому и послабление к псевдоисторическому.
        Ясно, что в такой обстановке уплотнения в центре, спрессовывания в гранит, все мягкое, сомневающееся, рефлексирующее на живом нерве, ректифицируется на периферию.
        «У вас нет перспектив в вашем амплуа, а у нас - вакансий для него». Примерно так формулировалось мое профессиональное положение большинством работодателей.
        За моей спиной уже был театральный институт с массой мелких, но выразительных ролей, потом три года в антрепризах. Постановки в основном сатирические, часто с сильным абсурдистским уклоном.
        Политическая жизнь в стране менялась очень странным образом.
        В ней было не до юмора. То есть не то чтобы все было так печально.
        Наоборот, шутки ежедневно звучали с телеэкранов, в театрах, на концертах, по радио, в газетах, даже из уст политических руководителей.
        Нельзя было шутить в основном на некоторые темы, и главным образом не поощрялся смех сатирический.
        Юмор не должен был подниматься очень высоко, обычно не выше пояса, а до самых верхов юмор вообще не должен был доходить.
        Дядя Вова, собравший к тому времени небольшую театральную труппу под одноименным названием, выступал на правах частного бизнеса.
        Материал использовался сугубо внутренний. Мы ездили и выступали везде, где только могли найти аудиторию, готовую интересоваться нашей программой и платить за нее.
        Опять же - интернет. Но там - цензура: за мониторами сидят благонадежные пузато-бородатые дяди и все слушают весьма внимательно и не смеются, даже если шутка очень удачная.
        После очередных гастролей нам позвонил менеджер одной телекомпании и предложил сделать первую официальную видеозапись, при условии, что мы смягчим темы и остроты материала:
        «Вы отличные актеры, я видел ваши выступления несколько раз, - сказал он весело и продолжил озабоченно: - Но ваш материал - не смешной. Он серьезный. Вы понимаете? Может, вы закажете другие номера или я сам подыщу?»
        Мы договорились, что переработаем свои под современные политические предпочтения.
        - Итак, - сказал Юра на очередной репетиции, - будем писать новый материал.
        С нами сидел Август - театральный кот, который меланхолично примазался к нашей труппе на одной из гастролей.
        - Так, давай, дядя Вова, записывать, что нам можно, а чего нельзя.
        Я вздохнул и, поглаживая Августа, раскрыл плотно сброшюрированную книжку карманного формата.
        Юра Бережной был одновременно продюсером, бухгалтером, водителем и руководителем отдела кадров нашей труппы. Помимо обладания внешностью нью-йоркского танцора мюзиклов и практически гениальными организаторскими способностями, ему удавалось играть трагические, а иногда и женские роли. Но об этом - значительно позже.
        Он расчертил альбомный лист пополам, надписав над половинками: «Нельзя» и «Дозволено».
        Добродушно посмотрел на Августа, подмигнув одним глазом, и сердито - на меня, потянув подбородок вверх - мол, давай, читай.
        В книге, изданной под редакцией игумена Августа Люберецкого, выдававшейся бесплатно представителю всякой творческой профессии, оглашались очень важные вещи, которые в нашем государстве должен был знать каждый, решивший ступить на стезю трудового совершеннолетия и творческой самостоятельности.
        Я встал, закинув голову вверх и высоко подняв книгу, будто закрывался от дождя, и зачитал нараспев по-пономарски:
        - Запрещается, рабу божьему такому-то, при написании стихов, куплетов, сонетов, статей, эссеев, очерков, рассказов, повестей, новелл, романов и прочего художественного содержания и литературного по форме материала высмеивать и выставлять непотребно царя нашего земного батюшку и подручных его, коим имя: легион.
        Вся цитата, конечно, была выдумкой. Ни о каком легионе речи не шло. Но смысл брошюры от этого не менялся.
        - Ты понял? - спросил Юра, уставившись на кота хитрыми, зеленоватыми в крапинку глазами, отчего Август с едва скрываемой, кошачьей ухмылкой только отвернулся. - Этого всего ни нам, ни тебе, друг мой, делать не дозволяется. А теперь прочти-ка, Вовчик, что нам, горемыкам театральным, - на этом изгибе интонации Юра добавил в голос сладости и улыбки, - делать позволено, и позволено всеавгустейше и даже поощряется.
        И зыркнул на меня суровым сторожевым кобелем.
        - Дозволяется, - звонко объявил я, - похвалять добрыми и всеблагими словами, коими выгодно и славно зовутся наши руководители испокон веков, всех начальствующих и руководящих лиц, а паче всего, не жалея таланта и живота своего - нашего единоначальствующего Верхооо-внооо-гоо. Да пребудет…
        - Эээ, - пропел Юра, вставая со стула и подходя к столу, - отставить.
        Как следовало из книжицы, весь наш методологический подход к написанию программ теперь годился только в качестве иллюстрации истории театра, так как был полностью неактуален и строился на точно противоположных посылках.
        - Слушай, Юрчик, ну так не пойдет. Эти требования нас буквально кастрируют.
        - Я скажу более того, Вовчик: эти требования к тому же лишают нас еще и языка и голоса. Потому как если кастраты еще могут петь, то мы уже - только мычать. Ну, так ведь?
        Я развел руками.
        - Тогда я продолжу, - сказал Юра, театрально взвив указательный палец и повернувшись на пятках, - мы не позволим себя кастрировать, мы сменим, так сказать, пол.
        - Да лан, Юр, - тут я уже серьезно посмотрел на своего продюсера, бухгалтера, менеджера и все остальное, что о нем было сказано выше.
        - Да-да. Это будет работа непростая, мучительная, но, с другой стороны, творческая.
        Шумно вздохнув, я шлепнул рукой по дивану, отчего Август посмотрел на меня неодобрительно.
        - Шутки шутками, но что делать-то будем?
        - Вов, а мы будем не рассказывать сатиру или пародию, мы будем ее показывать. Молча. Как наш всеавгустейший Август. - И он нежно погладил кота меж ушей.
        3. Переезд и катастрофа
        Сочинить пантомиму, причем пантомиму остросюжетного характера, в которой надо было закамуфлировать под сюрреалистически дураковатой поверхностью клоунады суровое сатирическое содержание - это, братцы мои, оказалось непростой задачей. Учитывая, что такого до сих пор мы еще не делали.
        Пантомима как условное искусство лишало нашего героя своего определенного пола - он словно становился бесполой, безликой, не имеющей своей воли перчаточной куклой. Тогда как сам актер скрывался за декорациями пластики и грима, голос его тем паче уходил в пассив, приближенный к почти нулевому выражению.
        На сцене появлялись аморфные фигуры, изредка подававшие невнятные звуковые сигналы. Это были, по сути, ожившие кляксы, под сурдинку абстрактной абсурдности выражавшие с помощью языка тела то, что тело языка уже не могло артикулировать в слове.
        Когда после месяца репетиций у нас была готова первоначальная программа, я по электронке отослал ее текст телевизионному продюсеру. В нем была всего одна реплика, состоявшая из двух слов - «Чур меня!» Описание пантомимы было совершенно безобидным.
        Продюсер перезвонил и недоуменно и насмешливо спросил:
        - Вы сменили амплуа?
        - Не только. Мы сменили и пол, и потолок, - ответствовал я.
        - Вы переехали? - уточняюще настаивал недоверчивый продюсер.
        - Да, в другой жанр.
        Надо сказать, программа удалась.
        Представьте себе условное пространство квартиры, в котором герой сначала безуспешно и мучительно пытается заснуть, а потом, измучившись, все-таки засыпает. И вот тут-то, в еще более условном пространстве сна, начинает разворачиваться главное действие. Герой из маленького чаплинского человечка превращается в кровавого диктатора, страдающего раздвоением личности. Ситуация усложняется тем, что в государстве, где правит этот тиран и злодей, существует сначала один его двойник, потом - двое, затем - еще несколько, и, наконец, все общество превращается в единую сплошную массу двойников диктатора. Целая толпа, паводок диктаторов, диктаторчиков и совсем уж микроскопических домашних диктатошек, мельче и мельче, окружает, заволакивает его. Что ж поделать, если в царствование тиранов и злодеев именно так и бывает.
        И вот уже невмочь как много их расплодилось, так что распознать, кто из них первоначальный и кто производный, невозможно. Картина массового уничтожения диктатором своих двойников завершается вполне логично, хотя и парадоксально. Решив в припадке безумия, что сам он является двойником собственной личности, злодей избавляется от призрачного доппельгангера, и мир - абсурдным и чудесным образом - освобождается от тирании.
        Герой просыпается и шепчет: «Чур меня!»
        Конечно, мы постарались утопить сюжет в простынях инфантилизма, нахлобучив поверх него забавной, непонятной, пушистой сказочности и подсветив действо волшебством костюмов, хитрых приспособлений, трюков и гимнастических кривляний. Так что зритель удовлетворенно съедал этот пестрый, бархатного крема пирог, в большинстве своем даже не почувствовав его ядовитой основы. Стоит, например, отметить, что эпизод расправы диктатора над своими двойниками мы изобразили в виде уморительной сцены, в которой злодей, проходя мимо своих жертв, стоящих над пропастью, раздает им пинки, подзатыльники, пихает их задом и таким образом сталкивает их всех с обрыва.
        На одном представлении спектакль был снят в виде фильма. Наша труппа под прежней вывеской «Дядя Вова», состоявшая тогда из семи актеров, упаковала чемоданы с реквизитом и отправилась колесить, покорять города и веси, зарабатывая на новой программе.
        Не прошло и месяца, когда случилось неизбежное.
        В городке, где вторую неделю пробуксовывала наша гастроль, в гостинице с пыльными, пропитавшимися потом обоями, - в одном из тех тоскливых провинциальных «постоялых дворов» новейшего времени, в которых число фантомных, прежде побывавших там душ, давно преодолело число обитателей самого городка, - там, в один из зимних мглистых дней к нам в номер пришли неожиданные посетители.
        Юра уже с утра где-то околачивался. По своему похмельному обыкновению. Нас, актеров, за вычетом его, пригласили, на основании какого-то постановления, в гости к некоему полковнику Смирнову в ближайшее отделение.
        - Вы - дядя Вова? - спросил Смирнов утвердительно, то есть без малейших сомнений и вопросительности. Лицо у него было строгим, по-служебному оттянуто вниз, как у дога или коня.
        - Точно так. Но только и не совсем так. - Я пустился в объяснения: - Наша труппа называется «Дядя Боба». Слово «дядя» написано по-русски, а «Вова» - по-английски. Графически эту разницу трудно уловить, так как написание «Дядя Boba» и «Дядя Вова» очень похожи. Поэтому, фактически, и, юридически, поскольку мы являемся, по закону о «Регистрации артистических, театральных, творческих и самодеятельно-самостоятельных объединений, групп и…» - Глубокий вздох, в надежде, что полковнику продолжение фразы не понадобится, но нет, но нет, надо, надо говорить до конца, объясняя ясное и так, и самостоятельно затягивая юридическую петлю у себя на… - …в общем, по этому закону, наше название не «Дядя Вова», а…
        - Это неважно, - снизошел, смилостивился полковник, произнося, как приговор, фразу переливчатой интонацией благородно-глубокого голоса, поставленного, скорее всего, на заре своей служебной карьеры в процессе подготовок ко всякого рода публичным докладам для начальства.
        И дальше, рисуясь бархатной игрой голосовых связок, поведал собравшимся перед ним актерам, первый раз в жизни представшим перед подобным спектаклем в качестве зрителей и обвиняемых одновременно, о заведении цензурного дела на наш творческий подряд. В дело пошли тексты наших ранних выступлений. Было бы приятно вспомнить некоторые шутки из них, но Смирнов не шутил. В дело пошли статьи из некоторых, особенных, театральных вестников, критиковавших нас еще два года назад за формализм и нарциссизм в искусстве. В дело пошли - самое главное - видеоматериалы, один из которых вкратце был продемонстрирован нам, бедным-бедным, поникшим актерам.
        Смирнов показал запись, на которой непрофессионально, долго не могли поймать в фокус то, что очнувшийся объектив затем вывел как сценическую площадку. На ней в пышно расфуфыренных костюмах, с по-дурацки размалеванными лицами-кренделями, вальсируя в лягушачьих позах, помещалось несколько паяцев. Что-то щелкнуло, изображение одного лица, резко, квадратно подрагивая, приблизилось. Оно было единственным, не покрытым акварельно-красочным марафетом. Обведенное белой краской по линии скул так, что, представленное горизонтально, словно возвышалось бы из воды.
        Это было мое лицо, лицо дяди Вовы.
        Полковник остановил картинку. Окинул нас суровым конским взором и утвердительно сказал:
        - Всем видно? - А после паузы поднял и перевел свой эпический указательный палец в настенный портрет. На нем застыло, как две капли воды похожее на только что увиденного паяца, изображение Верховного.
        4. Кое-что о современной Сансаре
        Мое детское сатирически-насмешливое мировидение сочеталось с глубокой мифологизацией действительности. Несомненно, бытовым - кухонным, спальным, дворовым - космосом управляли соразмерные своему предмету силы. И эти силы - словно инструменты в чьих-то руках.
        Мои взрослые представления, конечно, отличались большей сложностью, отвлеченностью и причинно-приземленным детерминизмом. Но, уйдя из сознательного, мифологизм оставался на дне, в «котельной души», производя оттуда свои движущие вызовы.
        Например, узнавая из новостей о появлении нового закона или введении в эксплуатацию долгожданного завода, оттуда, снизу души, ко мне всплывали до-сознательные представления следующего рода. Что как будто некоторые добрые, упорядочивающие силы сели, придумали, записали, опубликовали закон. И вот передали его в руки другим силам, которые будут его блюсти. Ну а как иначе мог этот закон существовать? Ведь не может он быть фикцией, просто буквами на бумаге? Как и где он существует в реальности? Не только ведь в головах, его придумавших. И в головах людей, перед ушами которых его огласили. Или перед глазами, прочитавших его. Где вот реально существует закон? Онтологически то есть? То-то и оно, что в виде определенной сущности, которую наблюдают и оберегают другие сущности. Вроде министров, замминистров, зам-зам-замминистров, секретарей, разных сонмов разного рода и уровня госслужащих, невидимых мириад юристов, которые обитают где-то там в своих нужных, правильно установленных сферах. И они невидимы, и поэтому почти волшебны, и обладают полнотой своих маленьких властей. Но пусть так они и остаются - там,
за закрытыми, стеклянными, цветными витражами. Не надо знать, кто эти люди. Пропадет волшебство. Закон потеряет свое онтологическое обоснование. Потому что не может же он существовать как чистая абстракция только в сознании. Тогда вместо сказки про Космос и упорядоченность наступит неуправляемая реальность.
        Приходя к такому, может быть, странному и примитивному пониманию, я обнаруживал его существование и у других людей. Что-де где-то там: наверху, или сбоку, или снизу, в другой келье бытия, - они-то, те, другие, знают, что и как делать. Они умеют.
        И вот когда вы чувствуете себя клоуном, шутом, балагуром из балагана жизни, вы не придаете своей роли масштабного значения в этой испещренной вещами, событиями и ежедневными поступками круговерти, которую древние индийцы назвали «колесом сансары». Каждый день - своеобразное возрождение в ней. И пока ты не осознал, что пора из нее выйти, ты не выйдешь. А выйти из нее очень трудно, почти невозможно. И тут есть два пути: личное пробуждение или вмешательство богов.
        В мою жизнь вмешались боги.
        Причем самые главные.
        В сущности, почему бы и не верить в такую ментальную сказку. Индуистский пантеон вращается вокруг богов, полубогов, демонов и… У нас же все должно получить предварительное «псевдо». Псевдобоги, псевдодемоны. Псевдознающие. Вращающиеся в своих намертво-свинцово запечатанных каютах внутри общего многоободного колеса сансары, чьи рамки круглыми свинченными, часовыми пружинами туго пучатся во все стороны от единого центра. А в нем - Верховный.
        Итак, в последующие несколько дней в моей жизни произошло несколько радикальных перемен. Полковник Смирнов после нашего разговора решительно изменил течение моей жизни. Он поворотил ее в новое русло резко, без раздумий. Поместил меня в жесткий кофр своей власти и повез в таком укомлектованном виде в самый центр сансары, где псевдобоги вращают гигантское колесо государственной жизни, пребывая в состоянии некоторой счастливой иллюзии избегания цикла и цепи перерождений.
        Во время вынужденного путешествия разное вертелось в моей голове. Сансара… впрочем, да, условно будем называть место, страну описываемых событий именно так - Священная СанСаРа. Сансара соединяла в себе политическую и экономическую устойчивость, завидное постоянство и повторяемость событий. Государственное управление представляло собой сращение светской и церковной властей. Последняя была очень близка к концентрированному пониманию «государственности» и зачастую целиком осуществляла общегосударственную деятельность в своем индивидуальном почине.
        Особые место и роль в Священной СанСаРе отводилась новому псевдоклассу чиновников-священников. Чиновнические деяния выполнялись ими в виде службы в сфере госбезопасности, а священничество - как своеобразное духовное взаимодействие между Церковью и людьми. Ничего новаторского, впрочем, в их деятельности не было. Но наконец-то ведший свою давнюю историю институт церковной исповеди получил вполне ясный, явный и табельно-закрепленный статус - священник превратился в светский чин на одной из ступенек «тайной полиции».
        Это было первым важным моментом нашей жизни.
        Вторым было то, насколько неожиданно научное открытие может вторгаться в государственный быт.
        Я тогда учился в начальной школе. В одном из новомодных инновационных центров разработали технологию преодоления силы тяготения. Гравитация была взорвана и перевернута прибором, поставившим «на попа» привычный природный уклад. Прибор назывался «антигравитон». Казалось, перестанет существовать привычная авиация, люди начнут осваивать небо, строить небесные города и заводы. Радужные перспективы! На деле, сначала попавшая в крупнейшую рекламно-патриотическую кампанию, новая технология через два-три года постепенно стала пропадать из новостей. Сводясь лишь к практичному средству «менее энергоемкой перевозки грузов». По воздуху в сторону Урала проплывало несметное множество островов - темными, страшными баржами, накрывая тенями на несколько часов целый город. Что там везли: плодородные почвы, части заводов, городов? - никому не было известно.
        Поползли слухи, что над Сибирью возникают «небесные научные городки». Но потом утвердилось наилогичнейшее мнение - это были наделы государственных департаментов и даже отдельных чиновников, чья золотая вертикаль стремилась к солнцу: чем крупнее бонза, тем выше его «летающий надел» относительно уровня земли.
        И ко времени моей учебы в театральном небеса уже были отданы преимущественно в пользование церковной власти, медленно и верно поднимавшейся в государстве над гражданской.
        Мне припомнился рассказ Юры, - где-то он был теперь, мой друг, - о произошедшем несколько лет назад, мы тогда только познакомились. Ему, к слову сказать, многообещающему выпускнику архитектурной академии, пришлось побывать как раз на одном из таких небесных островов. На летающем каркасе из легких, крепких металлических сплавов, одетых в почвенный слой, возводился кафедральный собор.
        Рассказывая, Юра посматривал сквозь окно в холодное, застланное пятнистыми тучами питерское небо. Тогда мы безуспешно искали театральную работу в Петербурге. Была ранняя осень. Жили в коммуналке на Льва Толстого. Рядом - метро «Петроградская» и чахлая речка Карповка.
        Комната выходила трехоконным эркером на проезжую часть, где, шелестя остатками дождя, проносились машины, разбрызгивая пустынную безжизненную воду.
        Юра посмотрел в небо и, уколов селедку вилкой в бок, утопил ее в рот.
        - Стройка была гигантской… Тонны арматуры, бетона, железа, стекла и пластика. Тонны… Четыреста человек… Промышленные краны… День и ночь. Ночью - прожектора… - выдавил с натугой Юра и вопросительно кивнул на ртутный изгиб бутылки. Налил обоим, наклонился, выпил, занюхнул воздухом, подняв нос.
        - Оттуда, с высоты, Москва - как муравейник. Я много раз ходил на краешек, смотрел из нивелира. Заглядывал в дома. Лучше места для слежки не придумаешь. Сижу высоко, вижу далеко. - Взяв бутылку за донышко, сделав пальцами подобие цветочной чашечки с лепестками, поднял ее и посмотрел сквозь стекло и жидкость в небо. - Все видно. Как под микроскопом. Никуда не денешься.
        Эта Юрина мысль, что сверху видно «далеко и глубоко», потом часто припоминалась. И сейчас я снова вернулся к ней. Ведь если это все правда, насчет наблюдения и слежки, то подумать и взвесить «насчет моей жизни» могли уже давненько. И подумать, и взвесить, и сделать выводы. И принять меры. Вероятно, что эти меры со мной сейчас как раз и происходят.
        5. Ангельская пыль в глаза
        Итак, была зима. Из провинциальной глубинки, куда занесла меня театральная деятельность, теперь я попал в центр Сансары, в один из ее келейных, укромных, потаенных уголков.
        Приехали на тихую государственную дачу. Сосны, стоявшие по сторонам дороги, отряхивали с себя мелкий, сухой порох снега, птицы тревожно и настороженно перелетали туда-сюда, словно особисты со скрытыми камерами наблюдения. Глубокие сугробы поднимались над лесной дорогой, как застывшие воды расступившегося Красного моря. Так же нарочито и картинно.
        Высокий конвоир, добрый молодец вежливо повел меня в двухэтажный дачный дом.
        Внутри было тепло. Неяркий, альковный свет освещал уютные коридоры. Звуки мягко и коротко гасли в напольных коврах. Меня ввели в комнату на верхнем этаже. Затем молодец быстро исчез.
        Царивший здесь полумрак был еще более спокойным и плотным. Прошло не больше пары минут, как вдруг из правого дивана с мягким тихим шумом отошла часть. Из проема вышел невысокий человек, широкий, даже т-образный, подвижный, со склонностью к элегантным перемещениям в светских кулуарах, намеком на пружинистую мощь в подковерных схватках и икроножный зуд взбираться по служебным лестницам, толкнул это подобие двери, возвратив ее на исходное место. Показал рукой, что можно присесть. Положил принесенную с собой папку на стол и сам за него уселся, энергично и с аппетитом придвинувшись на стуле.
        Сбоку на его коротко стриженую голову падал приглушенный оранжевый свет лампы. Тень от головы вписывалась в круг от света и образовывала на стене овальный, желтый, месяцеподобный нимб.
        Человек быстро глянул на меня, словно сверив описание с оригиналом. Затем, небрежно полистав бумаги, закрыл папку, вздохнул и встал.
        - Меня зовут Михаил Светлов. Я сотрудник внутренней службы безопасности президента. Теперь я буду вашим проводником в новую жизнь.
        Я кивнул, ожидая услышать подобное.
        - Сейчас я введу вас в курс дела. Но перед этим вы должны узнать нечто важное.
        Выйдя из-за стола, шагнул вдоль дивана, заложив руки за спину.
        - Так уж сложилось, что вы попали в наш мир… - На слове «наш» он оттянул интонацию вниз, получилась тембрально-низкая, доверительная яма, в которой сидели некие «наши» и куда начинал скатываться и я. - Вы попали в наш мир случайно и не по своей воле. Теперь, войдя в… так сказать, предбанник нашего мира, вы должны знать, что возврата назад не будет.
        Светлов сделал паузу, ожидая реакции. Я чувствовал, что надо молчать и не сопротивляться. Психологически правильным было представить этого человека, вышагивавшего не спеша, - просто одним из зрителей, перед которыми я привык выступать. Наработанные за годы сценического воплощения и паясничанья навыки двигаться под яркий свет софитов, нащупывая настроение, ожидания публики, - все это оказалось для меня хорошей школой психологической тренировки. Так что, подавив улыбку, я только кивнул этому сотруднику службы безопасности.
        Светлов, получив кивок, пошел обратно к столу, зарегистрировав, что объект повел себя нестандартно.
        - Владимир Иванович, - продолжил Светлов с некоторой укоризной в голосе, толкнув стул, - в ваших интересах быть сговорчивее и сотрудничать с нами. Тем более что мы относимся к вам с уважением. Вы - нужный нам человек.
        Наконец, я должен был произнести нечто от меня ожидаемое и приближавшее, пока нескладными, неритмичными шагами к тому, что должно было стать сначала согласием, а потом сотрудничеством с этим новым миром.
        - Простите, Михаил, чего вы от меня хотите? - Голос слегка дрожал. Так было, когда я начинал речь со сцены, робко, нескоро, нащупывая дыхание публики и собственные возможности управлять ею. - Я не знаю, где я оказался; не знаю, зачем меня сюда привезли; по какой милости или провинности. Я ничего не знаю. Я - вещь.
        - Ну что вы! - Голос Светлова посветлел и приблизился к той мягкой интонации, которая называется дружеской. Светлов энергично присел напротив, едва заметно подавшись навстречу. - Вы - не вещь, далеко не вещь! Сейчас я все объясню. - Сложил ладони домиком, прикасаясь к ногтям кончиком подбородка, что должно было служить, по его психологическим меркам, признаком дружелюбия, общительности и склонности к приятной, милой беседе. - Мне очень жаль, что вы оставались все то время, которое добирались сюда с нашим… ммм… сопровождением, в неведении. Но я точно знаю, что обхождение с вами было самое приятное и предупредительное.
        - Да, это так.
        - Это хорошо. Вас кормили, одевали, - он с умилением посмотрел на мою новую одежду (двойка костюма), - не беспокоили ни по какому поводу. Мы хотели привезти вас сюда в спокойном, уравновешенном, благостном, - это слово мне не понравилось, заронив странные подозрения, - благостном настроении. Вы здоровы, сыты, одеты, довольны. Наши сотрудники относились к вам, как добрые ангелы.
        В другое время я бы крякнул, откашлялся, толкнул в бок Юру и захрипел вместе с ним от смеха. Но я сделал радостное, симпатичное лицо и с улыбкой кивнул. Неизвестно, где теперь был Юра. Может, его тоже обрабатывает подобный «добрый ангел».
        - Послушайте, Владимир… - Он быстро, чуть заметным мановением двинулся назад, потом вперед, поправив складку на штанах. - Давайте на «ты»: мы с вами примерно одного возраста. - Светлов был лет на пять моложе. - Можем разговаривать на вполне по-дружески, без жеманств и прелюдий, так сказать. - Он быстренько засмеялся, делая вид, что смех ему немного неловок, но для такого приятного собеседника можно сделать исключение и, если бы не положение службы, то непременно достал бы из потайного бара, - который, наверняка, схоронен где-нибудь посреди этих диванов, - достал бы заждавшуюся пригубленную бутылочку коньяка, настоянного на грецком орехе, и за милую душу, в добром, широком настроении, вместе со мной…
        Я благосклонно согласился:
        - Давайте.
        - Послушай, Владимир, - начал свою долгожданную миссию сотрудник особого отдела, - ты никогда не задумывался, что твоя жизнь… какая-то неправильная, неполная, ненастоящая? - И он проникновенно заглянул в глаза, стараясь подсмотреть в них слабость, раскаяние и оглядку на свою прошлую грешную жизнь. - Никогда не думал, что все, что ты делаешь, - как бы подготовка к настоящей, другой жизни?
        Поворот беседы становился нелогичным. На первый взгляд. Обычно за этим следует лаконичный вопрос, выпытывающий степень вашего морального падения или, наоборот, высоты духовного уровня: «А верите ли вы в…»
        Я молчал, следуя лирическому настроению, взятому моим теперешним шефом, кивая и с сопереживанием соглашаясь со всем, что он скажет.
        - Да, - сказал я, - в этом что-то есть. В твоих словах есть истина, Михаил.
        Тот смутился, но продолжил.
        - В нашей жизни всегда есть моменты, когда мы начинаем задумываться о целях, об истинном назначении наших поступков, которые мы совершаем ежедневно. - Вдохнул носом, трагично сглотнул слюну. - И когда ты понимаешь, что за твоими поступками, как за деревьями, встает большой лес жизненной цели…
        Впрочем, с точки зрения театрального жанра, его слова, конечно, форсировали достижение этой самой цели, к которой он стремился относительно меня. Но я сделал вид, что внимаю его высокому сценическому мастерству всей душой: он все-таки рассчитывал произвести впечатление на мои актерские фибры.
        - … что этот лес - это бесконечная глубина, готовая принять каждого из нас, кто идет к ней, несмотря ни на какие препятствия. И что, в конце концов, этот лес есть не что иное как сад, сладчайший сад духовных наслаждений и праведности.
        Светлов замолчал. Лицо его сияло здоровой спортивной краснощекостью, будто он прочитал не наставление заблудшей душе, а технично одолел стометровку.
        «Пойдет, - подумал я, - в конце концов, меня ведь не пытают и не запугивают, а стараются развеселить, хотя бы таким способом».
        - Да, Михаил, истинно так.
        Он вздохнул и встал, просветленный. Подошел к столу, взял папку. Элегизм и мощь только что прозвучавшей кантаты играли на его щеках огромными пурпурными запятыми.
        - Владимир, - полуторжественно, но уже начиная приходить в себя, произнес чекист, - твоя ситуация сейчас такова: ты оказался самым подходящим кандидатом на роль двойника президента. Наши спецслужбы уже некоторое время довольно… пристально… ищут фигуру на эту позицию. Был много кандидатов, но ты оказался самым достойным. - Подсмотрел в папку. - Мы вовремя тебя заметили и вели уже несколько месяцев. Тем более что твоя театральная карьера, - опечаленный, настороженно-недовольный взгляд мимо меня в стену, - дошла до своего логического завершения. Ты меня понимаешь? - Чекист приблизился ко мне, от него пахнуло сдержанным мужским парфюмом. - Ты меня понимаешь? - повторил он, настаивая на том, чтобы я понял: что назад дороги к дальнейшему падению у меня нет. И в острых дулах его зрачков я прочитал насмешливое безумие: «Думаешь, это ты меня пасешь? Это мы тебя пасем! Так что подбери сопли и смейся, паяц!»
        Последовала протянутая ладонь. Я взял ее, сложенную лодочкой, и поднялся.
        В Древнем Риме оскорбление величия цезаря каралось смертью. Подобное подразумевает и наше законодательство. Искупить преступление ценой отказа от своей личности во благо личности государственной - разве это не есть тот самый путь в «сладчайший сад духовных наслаждений и праведности»?
        6. Лирическое отступление в сосны
        Мое окно выходило в большой, холодный лес.
        Стволы сосен, перемежаясь с опушенными снегом ветвями, представляли пространство, вероятно, более плотным и занятым, чем это было на самом деле. Поэтому лес, тропинка в нем, забор вокруг дачи - все это казалось каким-то специально запутанным, обманным, замаскированным. Изредка в спускающихся сумерках между деревьев мелькали фигуры людей. Впрочем, как-то раз, наблюдая за одной из фигур - наверняка, следит за моим окном, настойчиво, уверенно вертелось в голове, - я распознал в ней причудливую тень, собравшую в себе пригорок, пенек, пушисто заваленный снегом и часть какого-то огородного строения - вероятно, теплицы. Разглядев эти детали, когда солнце ушло, я посмеялся над своей мнительностью и возвратился к рутинному занятию нескольких последних дней: чтению «Махабхараты». Безусловно, в моей ситуации это был самый худший вариант литературного развлечения. Сейчас, чтобы успокоиться, выпрямить мысли, собрать остатки воли, самообладания, мне гораздо больше подошел бы нудный, но упорядоченный и обнадеживающий «Робинзон Крузо». Человек на острове в лесу, потерпевший крушение прежней жизни. Возврата к
которой, как объяснили, быть не может. Однако заботливая рука Светлова подложила именно этот запутанный, с цветастыми сюжетами и иллюстрациями издевательски плотный фолиант, подарочное издание. Обычно сеансы чтения длились недолго и заканчивались отличным и глубоким сном.
        Но, конечно, за мной все-таки наблюдали. Если в течение нескольких дней после беседы с сотрудником внутренней службы безопасности меня почти не беспокоили, то в этот раз, как только я, зевнув, прилег на диван с пресловутым эпосом, в комнату, вежливо постучавшись, заглянул Светлов.
        Одет он был по-зимнему и по-загородному: шуба, валенки, мягкая ушанка, стыдливо скомканная в руках. Одна из завязок игриво замотана на мизинце.
        - Владимир Иванович, не пора ли прогуляться? - Несмотря на свое прошлое дружеское достижение, общаться он почему-то решил снова на «вы». Он был с улицы, и превосходные, характерные огромные запятые краснели у него на щеках.
        - Извольте…
        Тут же из-за спины моего провожатого возник бодрый, стройный молодец, - вероятно, один из тех пушкинских сотоварищей Черномора, с лицом правильным и совершенно общим его выражением. Он поставил в комнату пару новеньких, угольных, чувствительных валенок, на них аккуратно примостил точно такую же, как у чекиста, ушанку, заботливо подоткнув кончики завязок, и, растопырив, словно изнанку медвежьей шкуры, развернул ватную, объемную, как одеяло, шубу.
        - Извольте… - повторил я, второпях неуклюже бросив невзлюбленную книгу, и вдел руки в услужливо подготовленные рукава.
        Уже сильно свечерело. Солнце давно укатило на запад, оставив среди сосен, казавшихся горными выветренными столпами, остатки своего тяжелого багрянца в замерзших, тусклых лунках. Мороз буквально наливался тяжелым, синим свинцом. Светлов указал рукой на тропинку, уводившую в сосны, и тут же на деревьях вспыхнули небольшие лампочки под треугольными козырьками. Для нашего удобства.
        Чекист шел впереди, шумно и радостно дыша, поворачиваясь и размахивая красной своей улыбкой, обнимая гигантскими рукавицами воздух, и громко, невнятно - одними интонациями - что-то огромно рассказывая. У меня, несколько дней сидевшему взаперти, на крутом и тугом морозе с непривычки закружилась голова. Заметив это, Светлов повторил, более сдержанно и ужато:
        - Мальчишек радостный народ коньками резво режет лед!
        - Звучно…
        - Да, очень звучно! Звучные стихи!
        - Я имею в виду оригинал: «звучно режет лед»… - Было все-таки очень холодно, я еще не согрелся и не мог разделить восторгов прогулки.
        Светлов не унимался, радостно стонал в паузах и с ошибками декламировал классика:
        Погасло дневное светило,
        На море дальнее вечерний пал туман.
        Шуми, шуми, послушное ветрило,
        Волнуйся подо мной, далекий океан…
        «Черт знает что такое…» - подумал я с досадой, все же заразившись лирическим восходящим настроением стихов, попавших в этот ледяной вечерний воздух и зазвеневших среди сосен поставленным зычным голосом чекиста, умевшим найти психологически верную тональность.
        - Как вам книжка? - Светлов, стремительно дыша и сбивая с веток снег, продолжал обращаться на «вы». - Между прочим, одна из немногих в мире, которая сама о себе утверждает, что в ней содержится все на свете. Прямо-таки все-все!
        - Я не любитель эпосов…
        - Это вы зря. Сейчас самое такое время - эпическое… Мы все живем в эпосе. На самом деле. Да, мы все живем в мифе. И в эпосе… Человеческое сознание вообще очень плохо переносит реальность. Потому что в ней нет ничего человеческого. Или очень мало. Это вот как мороз.
        - А эпос - это как шуба…
        - Это миф - как шуба. И он вас согревает. Не дает погибнуть. Миф рукотворен, как шуба. Миф человекоподобен, так же, как одежда напоминает человека. Она скроена для него. Она его укутывает и сохраняет. Человек почти никогда не соприкасается с реальностью. Только в самом начале своего существования. Где-нибудь на заре истории. Ему зябко, неприветливо и постоянно тревожно. Потому что реальность заставляет мозг работать лихорадочно и постоянно. Мозг изобретает сознание - одежду - и это последнее, сознание, я имею в виду, формирует окончательную, уютную, наконец, ту самую человеческую оболочку, форму осуществления реальности - миф. Миф очень удобен и уютен. Потому что создан по человеческой кройке. А реальность - это радиация, пустота, бесприютный космос - она оголяет человека. Она - как камень.
        Мы зашли за густые кусты. Домик исчез. Лампочки, накалившись, светло дымились прямо над тропинкой в поднимавшемся от нас паре, провисая между ближайшими соснами на оледеневшем проводе.
        - Вы должны понять, Владимир Иванович, что в своей новой роли - вы совершенно мифическое и эпическое существо. Прямо сейчас я не буду углубляться во все это. Но хочу, чтобы вы кое-что поняли. - Светлов обернулся и оказался ко мне лицом к лицу. Большая, пухлая рукавица, уперлась в крупную пуговицу на моей шубе и неумело, беспомощно пыталась ею повертеть. Лицо его посинело от мороза и темноты, запятые свернулись в красно-крапчатые точки, глаза - раньше светло-голубые - тревожно и зябко сжались, потемнели. - Вы должны понять, что жизнь, казавшаяся вам оттуда, снизу, такой определенной и понятной формой реальности - совершенно другая, далеко не определенная и, может быть, даже не реальность. Здесь мы видим и формируем эту жизнь как большой эпос на основании мифологических структур, присущих сознанию большинства людей. Если вам не подходит «Махабхарата», - я надеялся, что литературно-образная подача вам покажется более близкой, - если она вам не подходит, можете воспользоваться любой научной литературой по мифологии. Ориентируйтесь на древнеиндийскую. Вникать слишком глубоко в нее не имеет смысла. Но
базу следует знать хорошенько. И вжиться. Я буду вас инструктировать. - Чекист снова повернулся, пошел дальше, повращал головой, как делают спортсмены, разминаясь. - В первое время вам, Владимир Иванович, следует задавать как можно больше вопросов про нашу государственную мифологию. Чтобы, так сказать, воплотиться в нее самому.
        Потом Светлов подпрыгнул, снова поболтал головой, передернул плечами, будто пытаясь сбросить с них невидимое покрывало, сделал несколько боксирующих выпадов и, наращивая от меня дистанцию в лес, побежал трусцой, по-разбойничьи свистнув и заговорщицки запев:
        «Удар, удар, опять удар, еще удар - и ввво-о-о-от!
        борис будкеев краснодар - пррроводит - оперррко-о-от!»
        И затем из леса раздалось раззявистое:
        «И думал Будкеев, мне ребра крушааа,
        Что жить хорошооо! и жизнь харрра-ша!»
        7. Божественный биллиард
        В домике все было тихо. Внутренняя тишина, уравновешиваясь с внешней, создавала ощущение бесконечно длительного, безвременного простора молчания. Будто все шумы, напряги, беспокойства, все спешащие поезда, спотыкающиеся, бегущие, ковыляющие, падающие ноги, болезненно мелькающие мыслеобразы - все осталось там, в полосах, сферах, в орбитах грязных и беспорядочно смешанных оттенков вопящих красок, - на бурлящей, буйствующей, охватывающей мир бесконечно широким кольцом шумящего хаоса периферии; а здесь, в центре тайфуна, в самом оке Сансары, в фундамент бытия утверждалось безмятежное белое пятно спокойствия.
        Иногда только в коридоре раздавались аккуратные шаги, серые голоса - сменялись таинственные караульные. Я пробовал их посчитать - сначала на слух по оттенкам тембров, потом визуально - изредка проходя по коридорам. Явных запретов на перемещение по дому не было, но существовало несколько правил: плохим тоном считалось болтаться по этажам без дела и нарочно высматривать, что и как устроено; выходить на улицу без сопровождения и без надобности тоже не приветствовалось; после десяти вечера до восьми утра действовал своеобразный комендантский час. Естественно, все это для меня. Остальные жильцы - не считая караульных молодцов - повар, уборщик помещений, комендант, сам Светлов и еще один-два подобных субъекта, конечно, перемещались более свободно, насколько это возможно в соответствии с их службой. И в этом смысле траектории их передвижений ограничивались шахматными закономерностями. Повар: кухня - улица - кладовая - столовая. Уборщик: утреннее возникновение в гостиной - уборка лестницы - мытье полов на втором (моем) этаже - исчезновение вниз по лестнице.
        Караульные, которых я безуспешно пытался сосчитать, действовали как пешки. Сравнение с матрешками не подходило из-за абсолютной идентичности не только по внешнему виду, но и по размеру. Стоило только открыть дверь, как возникал рослый, доброжелательный, молодой-удалой великан, спрашивал вежливо: «Вам куда?» и бесшумно сопровождал. Первому из них увиденному я дал имя «Иван», просто чтобы начать отсчет. Он сопутствовал мне на первом этаже, который оказался очень уютной, укромной гостиной. В центре таинственно поблескивал круглый стол, обрамленный приземистыми диванами, один боковой ход был лестницей на второй этаж, другой вел в столовую, между ними - большая, многоярусная библиотека - разноцветная, разномастная, прекрасная, как многоэтажка Гауди, обслуживаемая, подобно строительному крану-журавлю, стремянкой, способной доставить к вершинам, где покоились Гегель, классическая немецкая философия, а также Шопенгауэр, окруженный буддистской и смежной с ней индуистской литературой и всякого рода нетленными энциклопедиями. Сюда, собственно, на чердак философской мысли я и повадился исполнять наказ
Светлова.
        Второй караульный - Анатолий, как две капли воды похожий на Ивана, но с гомеопатически мизерной родинкой на губе - сопровождал меня на прогулках, когда Светлов был занят. Третий - Терентий (числительное «три» и попавшееся мне на глаза имя древнеримского писателя Теренция, забавно расположившегося между Тургеневым и Евклидом, несколько созвучны) - этот был точной копией Анатолия, но временами казавшийся мне как будто без родинки и немного полнее, словно был тем же Иваном, но отдохнувшим в увольнении. Терентий водил меня в большую, светлую, нескромно роскошную столовую, похожую на зал бракосочетаний. Пока я в полном одиночестве обедал за длинным, министерским столом, одновременно перелистывая что-то из Блаватской и репродукций Рериха, он стоял «вольно», вальяжно и в отступлении всех правил прислонив подошву сапога к стене, и маникюрной пилкой шлифовал ногти. Пятый - с зеркально перемещенной родинкой - назывался мной Аркадием и ничем не отличался от всех остальных, даже точно так же падал в снег и негромко матерился, когда отставал на лыжной пробежке.
        Со Светловым я теперь виделся каждый день. Он либо инструктировал, либо экзаменовал меня, либо совместно разбирал особенно трудные понятия индуистского мироустройства. Общение с ним становилось все ближе и доверительнее. «Ты» и «вы» перемешивались в его речи постоянно, впрочем, предпочтение отдавалось более дистанционному обращению. Прогуливаясь, беседуя, мы как-то раз достигли высокого бетонного забора, - границы придачного участка, - маскировавшегося под лес: на нем росли, удаляясь, облупившиеся рисованные сосны. Чекист поздно заметил его и, сконфуженный, аккуратно повел меня обратно. Я не подал виду, хотя обратил внимание на нелепую улыбку Светлова.
        В домике обнаруживалась бильярдная. Сюда Светлов приходил, чтобы разрядится после трудового дня. Он исчезал с утра за пределы дачи и возвращался вечером, растревоженный и раззуженный, словно в нем, как в пустой камере футбольного мяча, болтался твердый и тяжелый камень мыслей. Перебрасывая и пиная этот мысленный ком, он жестко и резко отыгрывался на бильярдных шарах, молниеносно щелкая кием.
        - Как вы для себя решили проблему совмещения атмана и брахмана? - Раздраженный, он держался официального обращения. Щелчок - и шар, закрученный, заметался между бортами.
        - Пока никак… Для меня слишком много всякого такого слепленного вместе… совмещенного… - Я долго прицеливался и одновременно обдумывал мысль, в результате кий по касательной резанул шар, направив его юлой мимо лузы.
        - Это называется синкретизм… - со злобой быстро парировал соперник по игре и безжалостно утопил свою жертву, легкомысленно слишком близко подведенную мной к лузе.
        - Вот-вот… в мозгах потом слишком много синкретизма от этого всего…
        Светлов настырно хмыкнул, прищуриваясь на очередную жертву.
        - Давайте я вам все объясню по порядку.
        - Давайте…
        - Смотрите, что у нас имеется. - Он поставил три разноцветных шара в центр стола. - Вот Брахма, Вишну и Шива. Тримурти. - Поместил красный, синий и белый шары в треугольную рамку и повозил ею по столу, тихо шурша. - Онтологически неделимая троица. Они всегда вместе. Куда один - туда и остальные. - В доказательство он сделал круговое движение рамкой, и шары послушно заскользили внутри, постукивая и дружно следуя границам треугольника. - Брахма - это основа всего. Мировая материя, невидимый, но реальный мировой океан - все создается им. Своеобразная виртуальная всесоюзная житница. Так? Из нее, как по волшебству, возникают все вещи на свете. Именно эта виртуальность, всевозможность - сон Брахмы, - это как бы вселенская ткань, бульон, в котором все и пребывает. Вишну, - под руку Светлову попался синий шар, - это фигура уже более конкретная, твердая, ощущаемая, материальная, плотская. - Он жадно сжал шар, как яблоко. - Вишну старается сохранять вселенную в состоянии гармонии, проникая своей энергией все вещи насквозь. И, проникая, пронизывая, как бы скрепляет их единство. - Светлов расслабил ладонь и
покатил шар. - Отсюда стремление к осязаемым, наглядным воплощениям. Вишну, помимо своего собственного бытия, имеет реализации в виде аватаров. Отметьте этот момент. Он важен. Аватары - тоже божества, заместители и представители Вишну…
        - Например, Рама.
        - Точно… - Светлов задумался, потрогал кончик кия и стал натирать его мелом, укоризненно поцокав языком. - Помните, что я говорил вам о мифологии, эпосе?.. - Вопрос был риторическим, ответ - необязательным. Голос и глаза моего нового шефа успокоились и приобрели какой-то лирически-исповедальный оттенок. Будто он вспоминал давно забытое, нетрогаемое и теперь доставал его аккуратно, детально, деликатно, словно спящего за пазухой котенка. - На самом деле не так просто решить вопрос, существуете вы или нет. Дискуссия о существовании, о реальности идет, многоуважаемый Владимир Иванович, издалека. Поскольку в мире много преходящего, текучего, древние индусы решали этот вопрос таким образом… как будто все окружающее нас - некоторый сон, обман. Реальность сна для спящего - истинна. Тогда откуда знаете вы, что не спите?
        - Майя…
        - Согласен, майя. И сансара… Эти вопросы не такие уж абстрактные и заумные. Хотя бы раз в жизни любой человек задается вопросом: а не снится ли ему все это? Вот, например, вы? - Светлов, поглаживая вращательными движениями мела кончик кия, посмотрел на меня любопытствующим взглядом. - Вы задавались?
        - Все это не так уж ново… жизнь есть сон. Пьеса есть такая у Кальдерона.
        - Вот видите… в принципе, это даже довольно расхожая идея. - Голос Светлова приобрел вкрадчивые, слащавые интонации. - Общие идеи, так сказать, уже уложены в головах людей. Существующий порядок - политический, экономический… идеологический - он во многом зависит от поведенческих привычек и совокупности общих идей, присущих людям…
        - К чему вы клоните?
        - К тому, что ничего принципиально нового политтехнологам придумывать не надо. Все и так уже есть в головах электората. Представьте только, что майя - это форма государственного управления, сансара - собственно реальное государство, воплощение такой формы, божества различного уровня, мастей и толка - руководители там и сям, наверху и на местах. Брахма, великий сновидец, формирующий нашу реальность, есть не что иное как высшее руководство, Верховный, сновидящий наше бытие - политическое, экономическое и так далее. Если ему снится одно - оно и существует в таком виде, снится другое - существует или видится совершенно иначе, в другом цвете, поведении и взаимодействии власти с народом, даже политической геометрии. Хоть кверху ногами.
        - То есть, используя такие общие идеи, вы, политтехнологи, управляете массами?
        - Дело не в том, что мы ими управляем. Мы поддерживаем определенную картину мира, воплощая ее в определенной государственной реальности. - Светлов полюбовался проделанной работой, отставил кий и перешел к конкретике. - Итак, наш Верховный - это Брахма, Вишну и Шива в одном лице. Тримурти. Его видение, как необходимо строить политику, от самых оснований и до предела бесконечности - то есть куда в будущем вести народ и государство, - это и есть «государственная майя», если так можно выразиться. Свое видение наш собственный Брахма транслирует через различные каналы на всех существ нашего государства, нашей собственной Сансары. Все мы находимся в его сне, в его видении.
        - Очень все это забавно… - Я попытался дать почувствовать Светлову, что нахожусь как бы над ситуацией, над этой индуистско-политической выдумкой.
        - Не надо забывать, дорогой Владимир Иванович, что теперь вы имманентная и почти бессознательная часть нашей мифологической системы и совсем уж не следует быть настолько инфантильным, чтобы считать себя свободным от ее влияния или думать, что можете легко нырнуть в какую-либо другую реальность. Сейчас вы поймете, как глубоко вы уже во все это вляпались, - тут же парировал чекист. - Я о вашей непосредственной роли.
        - И какова же эта - моя - непосредственная - роль?
        В то время как я изображал независимый вид, Светлов прохаживался около стены со стеллажами бильярдных принадлежностей, задумчиво покусывая нижнюю губу. Взял несколько шаров поменьше, неспешно, вращательными движениями ввел их в поле стола, словно запускал в прудик разноцветных рыбок.
        - Помните, я упомянул аватаров Вишну?
        Я упрямо решил не отвечать и скрестил руки.
        Светлов сдержанно ухмыльнулся.
        - Аватары приходили в мир, чтобы поддержать в нем равновесие сил, способствовать справедливости и нравственному порядку. - Проговаривая, Светлов опускал очередной шар и хитро на меня косился. - Аватаров было бесчисленное количество. В идеале можно считать аватаром любое существо, добровольно соблюдающее закон - дхарму, установленную верховными богами. Любой чиновник - пусть даже самого низшего уровня - но ревностно придерживающийся закона - какой-никакой, а уже и аватар.
        - То есть вы, конкретный имярек, потайной сотрудник мифологической структуры госреальности, вот вы прямо так и есть в данный момент аватар, прямо-таки стоящий передо мной?
        - И вы, и вы, милый мой Владимир Иванович, урожденный в клоунской касте, путем перерождения и благодаря некоторым трудам нашим, способствующим, через вспомоществование наше - вы тоже скоро готовы родиться новым аватаром! - Светлов жгучим, клеймящим своей уверенностью взглядом вцепился в меня, тяжело накренив голову. Мне пришлось скромно уйти от этих безумных зрачков. Он воспринял это как согласие.
        - И какова же моя аватара?
        - О, ваша аватара - высокого уровня. Вы воплощаете внешность самого Верховного. Вы - облик, цветная тень его, движущаяся как бы самостоятельно… Двойник, двойник - вы понимаете, что ваша роль - не отличаться от оригинала?
        Я хотел высказаться, что мое прежнее актерство - это и так двойничество во плоти. Раз уж мне не уйти от этого. Но Светлов жестко прервал:
        - Вам нужно просто понимать это. Чувствовать. Переживать свое двойничество. Свое существование как избранничество в виде очень важного и достойного перерождения. Пока просто ощущать и переживать. Мысли и действия придут потом. После. Доверьтесь нам. Вы поняли?
        - Я понял…
        - Очень! очень важно, чтобы вы это поняли!
        Чтобы смягчить накал речи моего шефа, я миролюбиво спросил:
        - А что с Шивой?
        - Ах, Шива… наконец, Шива… - Светлов, успокаиваясь, нарочито медленно поднял треугольник, освободив из него шары. Красный и синий поставил рядом и поодаль - белый биток. - Шива - это несколько противоречивый бог. С одной стороны, он приносит счастье, благоденствие, с другой, он - форменный разрушитель. Причем разрушает он по своему обычаю не что попало, а всю вселенную сразу… Но если брать по большому счету, - Светлов тоже хотел примирения, - то да, вы правы… сам черт сломит голову, разбирая, кто за что ответственен в этой мифологии, где большинство богов сменяют друг друга при выполнении своих функций. Даже Брахма в индуизме не самый главный, потому что еще есть Нараяна и Праджапати, которые оба являются, как и Брахма, - тот же Брама, - и творцами миров, и высшими воплощениями бесконечного духа…
        Светлов резко выдохнул, присел, прищурился, и, замерев, жестко скользнул кием. Белый Шива ударил лбом Вишну и Брахму, загнав каждого в свою лузу.
        - Дуэт, господа! - подытожил эффектным ударом свою лекцию Светлов.
        8…
        Если немногим раньше мне казалось, что я уже готов выйти из сансары, - еще совсем недавно, только оказавшись на даче, - то теперь она, насмехаясь, поигрывая, улавливала меня очередным силлогизмом, хватала за хвост и перебрасывала на другой уровень, лукаво наблюдая, как поведет себя жертва. В отчаянии я понимал, выйти из сансары невозможно. И боги также завязли в ней, опьяненные своей властью, пусть и молниеносно перемещаясь внутри иллюзорно-прекрасных своих миров, переворачиваясь, кувыркаясь, подобно играющим котятам, пусть и смеясь и упиваясь сладким, радужным избытком силы и довольства, счастья быть выше обыденных бед человечества. Но все равно они - лже-боги и по плоти ничем не отличаются от обычного человеческого существа.
        «Итак, вмешательство богов никак не избавляет от круговорота, взлетов и падений в этой дурной бесконечности. Правда, есть путь просветления. Который заключается в тихом выходе, в неучастии, в непротивлении, в примирении, в угасании… А что если побег?» Я обернулся. Сзади, поскрипывая снегом, на некотором расстоянии с непричастным видом, синхронно моему ходу, - быстрее, медленнее, - шествовал очередной конвоир. «Анатолий или Аркадий? Кто в этот раз? Анатолия… Аркадия… забавно, что я выбрал древнегреческие названия… Или Василий? Или на этот раз вообще какой-нибудь Леонид?» На мой задержавшийся взгляд тот вопросительно посмотрел, достал из кармана сигареты. Я отрицательно покачал головой и продолжил медитативную прогулку. «Кто их разберет, один это человек или разные? На вид есть что-то неуловимое в их лицах… или лице… что меняется каждый день, что дает повод считать их разными людьми. А вот по движениям, голосу - словно зеркальные отражения друг друга… Может, это никакой не Анатолий, Аркадий, Леонид или Терентий, а просто Ваня? Обычный деревенский парень, из захудалого рода кшатриев. Попавший
отбывать свою карму на скучную государственную дачу, а не на поля эпических сражений, в эпицентры скопления божеств, в судьбоносные летающие штабы-виманы, где за круглым столом хлопочут мировые часовщики, затягивая мировые пружины, которые дрожат-дрожат-дрожат, пока не лопнут от напряжения…»
        Мы дошли до забора. Конвоир жестом показал назад к даче. Я склонил голову набок, пожал плечами, дружелюбно улыбнулся, развел руками: мол, прекрасный день, солнце в зените, очень хочется побыть именно здесь. Разговоры конвойным предусматривалось вести только в крайнем случае. Но обычно подразумевалось, что все общение можно утрировать до простейших смыслов, выражаемых жестами. Не мировоззренческие же диспуты нам вести. Я присел на поваленное, заснеженное бревно. Он - тоже - поодаль - спустя некоторое время. И закурил.
        «Никакой это не Анатолий! Терентий!» - решил я твердо. Только он позволял себе такое поведение. Курение, соглашательство с поднадзорным, беспринципная расслабленность в виду близкого забора, халатное обращение взгляда на птиц, стрекочущих в далеких щетках сосен. Впрочем, он мог быть очень уверен. Куда мне бежать?
        Внезапно возле забора показалась собака. Терентий мирно созерцал сорок. Песик - худая, остромордая дворняга - озабоченно подпрыгивая по следам, оставленным в глубоком снегу, петляя, приближался к нам. Подбежав ко мне, он слюняво улыбнулся, нетерпеливо завилял хвостом и заинтересованно присел рядом. Я погладил собаку толстой варежкой. Терентий безмятежно рассматривал верхушки деревьев, пуская дым строго вертикально. Пес улыбнулся еще радостнее и забрался передними лапами мне на пальто. С шеи у него свисал шнурок, на котором в слабом узле петли болталась скрученная бумажка. Осторожно высвободив руку из варежки, пока на ней лежала лапа пса, я еще раз погладил собаку, проведя от холодных кончиков ушей к припорошенной шерсти на груди. Записка легко упала в ладонь. Собака тут же потеряла ко мне всякий интерес, перестала лыбиться, сползла на снег и со скучающим видом потрусила дальше по дорожке. Охранник страстно щурился в небо, докуривая сигарету, не спеша задерживая дым в продолговато вытянутых губах, словно раздумывал о чем-то принципиально важном: например, дольют ли ему бульона на один половник
больше - ввиду прибавления мороза на целых пять градусов.
        Бумажка была в рукаве. Я встал, лучезарно улыбнулся Терентию в лицо, задорно моргнул и кивнул в сторону дачи. Он все так же заумно таращился в небо, потом опомнился, выбросил окурок и, не изменяя задумчивому настроению, неожиданно произнес:
        - Пойдем, что ли?
        9…
        Эстафету светловского инструктажа через несколько дней перенял его соратник по их общему тайному делу. С ним приходилось несколько раз сталкиваться в коридоре - при встрече, беззвучно поздоровавшись одними губами, он стыдливо как бы подворачивал голову набок, будто рассматривал, какого цвета у него галстук или пятно на воротнике. Хилая, плосковатая фигура постоянно норовила упасть вперед, подергиваясь при ходьбе внутри широкого, с нескромно заметными подплечниками пиджака. Но внезапно возникавшие ноги бодро подхватывали обреченное упасть тело и выносили его стремительной волной, словно лодочный нос, с разбегу выскакивавший на берег. Такое нестандартное отношение с земным притяжением могло сформироваться только многолетним усердным, прилежным лежанием за канцелярской работой. Именно полулежание он и продемонстрировал во время случившейся беседы.
        Спускаясь утром в библиотеку за очередным книжным кирпичом, я услышал от сопровождавшего караульного - наверняка, это был Анатолий - что перед крутой лестницей мне лучше завязать болтавшийся шнурок и что днем со мной встретится Евсевий Семенович.
        - Кто это?
        - Товарищ майор службы безопасности, - скромно ответил сопровождавший, потупив взор.
        Кабинет был тот же самый, где происходила вербовка. Евсевий Семенович занимал за столом прежнее светловское место, изрядно облокотившись на него всем туловищем и почти обнимая всю рабочую поверхность, так что одна сухожилистая кисть безвольно свешивалась за край. Грудь прессовала стопку бумаг, торчавшую снизу белой в черные козявки букв манишкой. Длинное лицо обращено ко мне боком. Он что-то такое тихо проговорил, дернул кистью - и я, памятуя о чекистском гостеприимстве, присел на один из знакомых диванов. В то же время ожидая, что из противоположного в любой момент может воплотиться сам Светлов. В качестве одного из аватаров Вишну, например.
        Вы бы ни за что не догадались, в какой момент Евсевий начинал говорить. Голос у него был тихий, как бормотание дождя. Так что вначале я даже принял его слова за урчание в желудке. Возможно, он разговаривал сам с собой? Евсевий близоруко что-то вычитывал из бумажки под самым носом, одноглазо уткнувшись в нее, как голубь в асфальт, выискивая в его зернистости что-нибудь съедобное.
        - … как Михаил Васильевич уже сообщил… действия необходимо синхронизировать и ускорить… профильные специалисты проведут обучение, тренинги… помните о высочайшем уровне конфиденциальности… теперь о главном…
        Суть его лепета, в который пришлось благоговейно вслушиваться, раскрывала, собственно, самое важное во всей этой истории - Евсевий, наконец, стал расписывать задачи моей непосредственной роли. Они сводилась к тому, чтобы замещать Верховного во время поездок - сидеть в государственном автомобиле и выглядеть его профилем в полупрозрачное стекло. Пока все.
        Аватаров должно быть много, делал я из этого многозначительный вывод, очень много. Они должны детализировать видимое существование Верховного и создавать ощущение его божественного присутствия повсюду. Вероятно, есть аватары, стоящие на трибуне с поднятой рукой; аватары, играющие в футбол или хоккей, плавающие в бассейне; возможно, есть такие, которые выступают перед журналистами и вообще на публике (вероятно, это самые профессионально заточенные на общественность аватары); потом есть аватары-мыслители - в самом ядре всего этого облака воплощений, - передвигающиеся медленно и задумчиво, носящие в своих головах заряды ментального поля Верховного; они общаются только с ним и самыми приближенными; и еще, гипотетически, есть один центральный аватар - или уже собственно сам Верховный? - неподвижно лежащий в полутьме роскошной кровати под балдахином в центральной зале Священной СанСаРы с полуприкрытыми веками, сновидящий все свои проявления, управляющий ими и в принципе существующий для того, чтобы вся наша реальность проявлялась именно таким, а не иным политическим образом.
        В конце своего отнюдь не пламенного, но важного спича, Евсевий откинулся на спинку стула и посмотрел на меня круглым голубиным глазом. Скромно потупил взгляд, наблюдая свой галстук.
        - Подготовка ведется в рамках необходимости продублировать ситуации с перевозкой первого лица государства… при назначении в многолюдные места… обеспечение многократного присутствия и невозможности определения объекта охраны со стороны предполагаемых провокаций… создание сложности обнаружения… - Слова стрекотали тихо, но очень разборчиво, как детальное потрескивание наручных часиков при их заводе.
        10. Информация как галлюцинация
        Записка, переданная таким, как было описано выше, ловким и юмористическим образом, представляла собой выдранный в спешке листок в клетку. Узкий скотч крест-накрест изнутри прихватывал миниатюрную полупрозрачную пилюльку. Под ней на бумажке синели рукописные каракули. Осторожно отделив скотч, я прочитал:
        «Среда шесть вечера выходи на прогулку в то же место к забору. За полчаса до прогулки вставь таблетку как можно глубже в ухо. Возле забора встретишь Полкана».
        В этот раз охранник нервничал. Иногда пристально, словно что-то подозревая, посматривал исподлобья, избегая глаз. Выходить ему на мороз не хотелось. Отрывистыми и короткими движениями запахнув шубу, угрюмо кивнул, что-то промычал, достав из кармана сигареты.
        Солнце почти зашло, просвечивая впереди сквозь щели забора. В голову пришла легкая и естественная мысль, что такая сторона света, как запад, - именно там, прямо по курсу, за забором, черневшим закатной тенью и скрывавшим выход из всего этого чекистского подворья и леса к свободе. Это сориентировало меня, если бы имело смысл.
        Дойдя до бревна с просиженным в снегу на манер седла серединой, я остановился, неспешно полез в карман, ожидая, что будет дальше. Охранник покашливал за спиной в нескольких шагах, топчась и прицельно бросая по сторонам взгляды. Сосны раскачивались в верхушках, словно вытягиваясь выше и выше, чтобы поймать, как глоток воздуха, толику уходящего солнца. Тени грузнели, но всплывали на снегу пятнами, распространяясь шире и шире.
        Одно из пятен отделилось от забора и поплыло ко мне. Приглядевшись, я увидел: это был худой песик, вилявший среди сугробов.
        «Точно, Полкан…» - подумалось в голове неспешно, спокойно, как бы со стороны.
        - Собака на месте… прием… прием… как слышно? - произнес Полкан у меня в голове шипучими окончаниями слов, подбегая к бревну. - Спокойно… - предупредительно продолжил он, сглатывая слюну и снова разевая мокрую пасть, выпуская густой пар. - Спокойно садись на бревно. Не смотри на охранника. Не делай резких движений… Закури. Слушай.
        Руки, доставая сигарету и зажигая огонь, задрожали. Мысль о неожиданном сумасшествии была сама по себе безумной. Охранник, чье присутствие я чувствовал спиной так же, как, видимо, Орфей свою Эвридику, сосредотачивал в себе островок знакомого, нормального, здравомыслящего мира. Шея задрожала - я не решался ни обернуться, ни посмотреть на собаку.
        - Слушаем внимательно и запоминаем. - Пес улегся у ног, то отворачиваясь, то посматривая на вспыхивавший уголек сигареты. - Во-первых, ты знаешь, для какой задачи они тебя готовят. Это роль подставной куклы, которую будут возить в «Мерседесе». Наверно, не очень интересно занимать место статиста после таких-то ярких и динамичных ролей?
        Я неуверенно кивнул.
        - Вижу, понимаю: роль тухлая, негодная… Это первое… Второе… У нас есть три дня. Потом будет поздно. Есть информация, что весной на Верховного готовится покушение - в один из тех моментов, когда его в кои-то веки повезут мимо толпы. Роль жертвы - это твоя. Потом скажут, что Верховного там не было. Но тебе от этого легче не будет. Поэтому, в-третьих… мы готовим побег. Среди охраны один из наших. Он подаст знак, скажет: «Не все действительное разумно». Доверься ему… Собственно, это все… Привет из Лапуты… Да, погладь Полкана за меня. Он тоже один из наших, через него идет трансляция… таблетка скоро испарится сама… заканчиваю связь… конец действия информационной галлюцинации…
        11. Чекистский баптистерий
        Ночью я проснулся от звука в окно. Снежная крошка коготком стучала в стекло, ветер косо хлестал ее в низ рамы, где уже образовался треугольный занос, внутренняя сторона которого покато прогибалась, словно кошка, улегшаяся в углу дивана.
        В окно виднелось место, где мы прогуливались со Светловым в соснах, под лампочками.
        Свет одиноко, рыже маячил в конусном мираже, созданном бесчисленным потоком снежинок.
        В дверь тихо, но настойчиво, нетерпеливо, стучались. Теперь я понял, что в действительности проснулся от стука. Такой же, как предыдущий, прозвучал ранее, пока я спал. И второй показался напоминанием о чем-то, звуковым дежавю, «бетховенским стуком».
        Я открыл. Высокий, с фарфоровым, тучным, овальным лицом, стоял Анатолий. Или Иван. Кто их разберет. Негромким, безликим строевым голосом произнес:
        - Вас ждет Михаил Васильевич. Хочет побеседовать. Это надолго. - И передал мне стопку свежего, мягкого, пахнущего полиграфией белья.
        Мы спустились на первый этаж, прошли через большую столовую, сейчас темную и загадочную, как предновогодний зал, повернули в узкий коридор, миновали порожек, ступенчато горбившийся, - переход из дома к пристройке, - резко спустились в тесно вырубленный проход, где хозяйничал плотный, горячий воздух с привкусом распаренного банного веника. Здесь и впрямь, за предбанником была сауна, обшитая деревянной решеткой, с овальным, словно мыльница, бассейном.
        Пока я переодевался в выданный охранником комплект банного белья, Светлов, выглянувший из-за двери с улыбкой чеширского кота, приветствовал меня и, заняв свое обширное место на решетке, жаркий, пылающий, в набедренной повязке, полувозлежащим симпосиархом с античной вазы, начал разглагольствовать. Голос его глухо раздавался за стеной.
        - А вы знаете, что ранние христианские храмы - как архитектурные сооружения, я имею в виду, - стали прямыми наследниками римских терм? Это очень интересно. С точки зрения как бы логики преемственности культур. Это похоже… мгм… на культ карго. Представляете, да? Несчастные, необразованные, полудикие папуасы, которые еще вчера молились в катакомбах, получили в наследство роскошные, похожие на чертоги богов хоромы, которые - они и помыслить не могли, что это всего лишь купальни! - которые они приняли за культовые сооружения. Им и в голову не могло прийти, что все, что касается культа, может иметь самые разнообразные формы и направления. Античный культ тела и природы казался им отвратительным. При том, что сии банные постройки они потом и сами приспособили для очистительных целей. Я думаю, римляне не имели того характерного для христиан ощущения благоговения, радости встречи с Богом. Ощущения снизошедшей милости. Того щемящего, горячего чувства благодарности перед божественным всепрощением. Римляне относились к божествам потребительски, рационально, вполне как материалисты к капризным силам природы.
Христиане, конечно, сублимировали сам принцип веры. То, что было баней, отмывальней, стало молитвенным храмом, тело заместилось духом. Но суть вещей не изменилась. Банный день и субботне-воскресные службы еще никто не отменял. Так что заходите, не медлите. Подчистим и тело, и дух!
        Переодевшись в белое, мягкое белье, теплые сланцы, я уже прикоснулся к дверной ручке парилки, когда заметил сбоку зеркало. В нем стоял совершенно древний римлянин - в тоге, сандалиях, не хватало только лаврового венка, каковой полагался бы августейшей персоне.
        - Заходите-заходите, - гудел голос Светлова, - хватит стоять в предбаннике. Пора уже и попариться!
        - Это вы имеете в виду свои слова о «предбаннике нашего мира»?
        - Какие слова?.. А-а-а, - несколько уязвленный, вспомнил Михаил, - да-да, и это тоже. Это тоже. У вас хорошая память.
        - Я актер. Профессиональная привычка.
        Чекисту не понравилась моя самодеятельность. Возможно, он уже давно смотрел на меня как на своего очередного «буратино», выструганного непревзойденным профессионализмом вербовки и заговаривания зубов.
        - Кстати, что вы имели в виду под «культом карго»?
        Светлов поднял со скамьи громадную, бочонкоподобную, с небольшой пенек кружку, отхлебнул из нее, оставив на верхней губе пористую пену. Движения его были одновременно и порывисты, и сдержанны. Румянец на кончике носа и щек, игривый и блуждающий взгляд объясняли задушевность и говорливость.
        - Квас-с-с. - И он придвинул мне заготовленную, такую же великанью кружку, с резными дубовыми листиками. Пена в ней уже отстоялась.
        Светлов отхлебнул еще - и моя уверенность, что разговор будет носить беспорядочный, полуосмысленный характер, пошатнулась. Теперь он был, что называется, «ни в одном глазу».
        - Так вот, мы говорили про раннехристианские храмы… Пейте-пейте, в бане принято пить квас… Римляне любили бани. Любили обществен-но-е, интерактивность, вот это вот… эту массовость. Хлеба и зрелища, потоками бурлящие в современных СМИ, - это не месопотамское, нет, не ближневосточное культурное завоевание… как бы ни хотели иудеи - их священная клановая история не стала прообразом мировой. А государственная, светская история римлян - стала, да. Кто сейчас помнит об их мифах, верованиях, богах? А вот солдат, юристов и меценатов помнят… - Тут Светлов снова отхлебнул, и его взгляд, словно перевернувшись, опять замутился. - Евреи, конечно, понимали: чтобы выйти на мировую арену, надо ехать в Рим. Точно так же, как джазовый саксофонист или виолончелист понимает, что доказывать превосходную степень мастерства имеет смысл только в Нью-Йорке. Вершина мира, так сказать… Вы пейте-пейте, квас хороший, с мятой… Знаете, я… - Светлов отхлебнул, взгляд его перекувыркнулся в очередной раз, словно монета, и на этот раз выпала трезвая на вид «решка», - я занимался историей, между прочим, профессионально. Древнеримские
термы как образ социального устройства… Название моей диссертации… Ни один общественный институт, ни один другой не отражает в себе, как в миниатюре, все общество так, как это сделали термы. Это ведь не просто парилка! Там были библиотеки, спортзалы, театры, рестораны, лектории, музеи. Вполне возможно, что и торговые ряды и так далее.
        Я сидел с очень объемной, приятно-пористой на ощупь деревянной кружкой, поставленной между колен. В сауне тихо, зернисто шевелился разогретый воздух, блуждавший между стен и накатывавший то горячим, то холодным краем. Раз уж избежать этого разговора, казавшегося поначалу странной прихотью моего шефа, невозможно, лучше принять условия игры и следовать им далее. То есть выпить квасу и, удобно расположившись на лежаке, вести изысканные беседы. Поэтому, сделав изрядный кислый хлебок из псевдобочонка, я продолжил внимать ни к чему на первый взгляд не обязывающим глаголаниям.
        - И вот приходит новая историческая формация. Роскошные, гипертрофированные храмы телесных ублажений переводятся на баланс нового общественного распорядителя. Баптистерий - одно из первых показательных явлений в христианстве как государственной религии. Надо ведь как можно быстрее конвертировать всю социальную массу в новую веру. И они поступают по старинке. Они же помнят, - еще по свежим следам, - чтобы заручиться поддержкой плебса, императоры дарили ему - нет, не только ведь кровавые зрелища и обильные хлеба! - нет, еще были термы: эдакий популистский жест дара! В корне жизнь они не изменят, а вот отношение к правящему лицу, в целом то есть - это, пожалуйста. И через баптистерий, как через межвременной портал, повели они народные массы в новую жизнь. Они действовали по аналогии… считали, чтобы стать новой цивилизацией, достаточно использовать оставленные от предыдущей механизмы и орудия. Только не могли они представить, так же, как папуасы, что это - всего лишь инфраструктура, а не цель; всего лишь средство, а не центр. Это о вопросе про культ карго. Чтобы вызвать дождь, они, условно говоря,
щеголяли в изысканных, подбитых мехом плащах, вертели зонтиками над головами. То есть следствия ими принималось за причину. И вот чтобы самим стать цивилизованными и перевести других туда же, в свою цивилизацию, они окунают народ в воды терм, будучи уверенными, что плебс, помня об императорских щедротах, атрибутом которых… которых… что плебс… что, в общем… что, плескаясь в тех же водах, что и прежде, плебс мало-помалу, перейдет в новую веру, может, даже не заметив, что хозяин-то терм - новый… новый… Понимаешь, в чем дело? - Светлов сменил ногу общения на дружескую.
        - И что? - Квас был хорош, чувствовал я.
        - А то, что папуасы до сих пор лепят деревянные истребители, а нашим прозелитам удалось-таки добиться своего. И под зонтиками, то есть окунаясь в ванны, создать новый вид цивилизации - религиозный.
        - Молодцы!
        - Не то слово! Молодцы! Понимаешь, и нам с тобой надо сотворить нечто подобное! И нам надо, используя только внешнюю атрибутику, без глубокого дна - используя лицо, поведение, ну, все такое… - Светлов сделал брезгливую гримасу, будто держал в руках ком сырой, разваливающейся глины. - Понимаешь? Все такое же наподобие. Чтобы использовать только образ, а повлиять на мысли и дела. - И снова отхлебнул.
        - Вот как ты думаешь, почему у нас не было своих баптистериев? - продолжал он вдохновенно. - Вот как ты думаешь? Ну, вот скажи, не робей, не…
        - А зачем нам? У нас тут все по-своему.
        - Воооот! И я так думаю, что баптистерий для нас везде! Это у них там - отделить одно от другого, отгородить, окантовать, проанализировать, а это вот у нас, - широкий, разгульный жест руки, - у нас сразу и мир, и природа, и храм, и мастерская, и баптистерий. У нас ничего не… не теряется и все безраздельно. Поэтому поутру князь Владимир бросает пудовой рукавицей, вышибает дверь - говорит, то… то есть кричит, сгоняет людей на Днипро - и под небесным куполом в баптистерии - уж если так говорить - в природном, естественном баптистерии крестит весь народ зараз.
        Светлов к этому моменту уже и хлопал по моему теплому плечу, и смеялся невпопад, и тряс забубенными размокшими волосами, то есть симпосий был в полном разгаре.
        - Наш храм везде. Наша земля, наше небо, наш народ - и есть наш храм. И наша вера - такая же. Наша вера - патриотизм… Это у них там - баптистерий. - Светлов передразнил кого-то невидимого на стене. - А у нас баптистерий, - и голос его обрел благостно-гнусавое исполнение, - наш баптистерий - сразу вся страна! Мы не можем делить на то, на это. Пальцев на руке не хватит. Цифр, количеств не найдется. Топоры ступятся от зарубок дубовых. Поэтому мы и верим сразу во все. А объединяет наши веры… вот объединяет наши веры… а вот объединяет - это уже одно, это уже как следует - это одно! Одно! Это и есть настоящее! Наша религия… эммм… - Он провел пальцем по распухшей губе, как будто сдвинул с нее слово. - То есть вера наша - это патриотизм! Государственность как вера… Потому что она есть идея, идея русской государственности. И гоним мы в нее все, что угодно.
        - Все, что нас не убивает? - то есть.
        - Нееет, все, что делает нас сильнее! А не убивает - это у них, ихнее. Потому-то нам нужен и многорукий Шива, - раз, - и многоножка-прогресс, и орел византийский двухголовый, и азиатский прищур, и европейский дизайн - это два, и три, и четыре, и пять, и тыща! Все, все нам нужно. А наивысший извод нашей веры - государственность… го-су-дарствен-ность, - мягко, по-кошачьи пропел он, сладко и любовно, будто затеняя от солнца за пазухой потаенное, нательное, сокровенное. И по-гусиному вытянув шею, прижал ее вниз. - В государственности - наш уют, наша соборность, наша колыбель.
        - А у них разве не так?
        - Где: у них? А, нет. У них, это, эко-но-мика, - по-восточному пренебрежительно окислился рот чекиста. - У них гешефт, туда-сюда, протестантская этика, твоя-моя продавай. Там же ничего святого. У них же все, весь фундамент тысячелетний до самых афинских археологических слоев - до мраморных прожилок - это экономика. - И начал с мизинца загибать пальцы. - Это так называемая «демократия», гуманизм - которые ничего конкретного ведь не обозначают. Это вообще нечто форменное, чисто «гробы повапленные». Да… - Симпосиарх откинулся на спинку, дремотно, высокомерно смежив очи, словно в прищуре провидел археологическую даль. - Да, у них, конечно, все красиво - скульптура-архитектура, Леонардо-Микельанджело. - Поцокал язычком, вхолостую пожевал губами и запил паузу квасом. - Это у них есть, этого не отнять. Но опять же, - и горизонтально заколебал растопыренной ладонью, - это внешнее, бессмысленное, наполовину бессодержательное. Ослепляющее, завораживающее, чарующее через внешний взор прелюбодеяние ума… Прелюбодеяние - и к тому же - ума. Внутренний взор - неизменный, успокоенный, укорененный, молчаливый и
верный - это наш взор, наша религи… наша вера. И никому ее не стронуть. А засим… - По-медвежьи ухватясь за поросячьи бока полубочонка, много выхлебал, гоняя глотками терпеливый кадык, проливая на пухлую заволосатевшую грудь слипшимися ручейками румяно-сладкий, такой-растакой пряный, сам собой живой квас.
        Я приложился следом, но слегка, не углубляясь.
        - Ох, - застонал он от удовольствия, заикал, снова по-гусиному дергая шеей, но уже назад, заискрил разлегшейся на голосовых связках хрипотцой, - ну квасок! Если б знали вы, как мне до-о-о-роги-и… - Но тут прервался, вспомнил что-то важное, мановением покачнулся к краю скамейки и поманил меня пальцем к своему уху, движением выделяя мочку и угол нижней челюсти. От него раздалось:
        - А вот теперь ты мне скажи откровенно, что ты за мужик. Давай говори, не стесняйся.
        - Что говорить? - Я наблюдал. Опьянение нашло на Светлова резко, по-штормовому, и теперь он был похож на сумму вещей, плававших в полузатопленной лодке, которые от волны подавались одновременно и равномерно туда и сюда.
        Он и здесь, в таком состоянии вел свою вербовочную работу, - неспроста же вся эта патриотическая баня и болтовня под заправленный алкоголем квас. Но не успел, не справился. Хмель настиг чекиста в тот самый момент, когда шаман должен совершить обряд инициации над новобранцем. Но плох тот шаман, который уходит в астрал всерьез и раньше новообращаемого. Впрочем, по тому, как он взялся за веничек, прятавшийся под скамьей, это был еще не конец инициации, светловские ярко-пурпурные запятые еще не заплескали щеки гигантскими кляксами.
        - Ну, вот я тебе рассказал… почти про государственную тайну… что наша власть, в пределе то есть, будет стать религией, - глупо засмеялся, не успев на этот раз поправиться. - Надо задействовать те же меха… механизмы воспри-и-ятия и подчинения те, что и религии… в бессознательную, слепую веру во власть. В «мы», но не в «я»… А ты не хочешь. - Светлов с деланной обидой отвернул лицо. - А ну, давай расскажи! А то, знаешь ли, как в песне: «…а сало русское едят».
        - Ну… я согласен… я во все это верю…
        - А вот если я тебя веничком? - Шутливо припугнул он.
        - Можно и веничком… по-русски…
        - И с квасом?
        - С квасом…
        Как ни в чем ни бывало, Светлов проглотил очередную, «трезвую» порцию кваса, похлестал округлые, обмылочные плечи банным инструментом и заговорил как по писаному:
        12. Легенда о всаднике на белом коне
        «В древнестарые времена же, зовись они, преждеобычно, верменами, не повредь тарабарская мовь намо, стерегомый рекой Локотью под горой Гарудой залегал чудейно-престольный град Деванагар. Шито-крыто в нем числилось не вемо сколько-нисколько кровлей частных, публичных-государственных, арендованных, заброшенных, либо прикупленных тертым каким-либо иззамирским купчиной.
        Иззамирская шантрапа же вадилась изрегулярно по нашу деванагарскую мирь - в миру нашу, полого-гладкую, плодородивую долину сиречь говоря. Кровлей, как писано-переписано по летописям доподлинным, непрочитанным, неглянутым, было не ведь какая тьма. И пестрило их, с горы глядом покатя, - красным, голубо-сизым, зеленей переборывая тучную пажить, дуброву бережливую прохладную, прежелтым злотом ярче утреннего Ярилы, - и всеми, не разбери числа их, окатывало гору необъятную как бы же крылом Диво-Птицы перламутрово-перлово-горящей.
        В Граде-под-Гаруды сиживало-живало челдобреков народа уйма вселенская - что по числению научному начетников тотмашних персицких было Русь.
        Русь деванагарская, говорю, жила-была вольно, добро, вольготно же разбредася по миру, как пальцами сквозь деготно-вороную шерсть козью.
        Кормилась Русь: рыбьими пудами, ловимыми хлопками по колено вступивши в Локоть; зверьем, полого бегущим до дыму домовому на развилье вилово; птицей глупой же жирной; ягодами же красными масляными, на поляны тучными, пухлыми губами выплывшими; а грибы - сладкие, бело-пудрые - хрустели под пяткой ребятки: ино только ступали они лесным угодьем.
        Шкурка же соболья звалась и береглась там же денюжкой.
        Одевалась Русь разно и презатейливо.
        Управление стояло мудрое и неизвестно какое. Во главе же сидел на стольем чине Блин. Могуче да лениво никому не ответный самоправитель. Потому не боямый, не дававший никому отчет, что на Ярилином восходе взъезжал на Гору-Гаруду в конском сиянии белоснежьем конник - защитник Руси, Калки. Как подымется, как взъедет он, как хорами небесными задрожит, перекатится громьей повозкой по воздухам от сего сия, неземного воссияния такая мощь, что трепетно карлам немечьим и ханам постепечьим - под защитой былинится Русь: то-то же, не кажи глаза воровскова и меч отверни от сего да.
        Так былинилось-забылинивалось, что ничья память стала.
        И Блин, и белоконник, и Гаруда-гора - как сны посредь летнего дня столбом солнечным держали небо над Русью.
        Да пробуждались, отряхались от ворс прошлого; уже Гаруда, расправя воскрили, птицей-горой семицветной, - камень ее клюв нетесанный, - тако вспрянула, дала клекот и, ветрами вознесясь, опустошила место, сделав Дикое поле. Белый всадник же, Калки, меж крыл птичьих белой же белой мечтой воссиял на прощанье.
        И повелось, что и свои, и чужие стали сами по себе как-то не так. То зверь поизведеся в лесном угодии, то приворует кто земли Руси, то рыбы, то мяса, то шкурок понадерет се - и в лес. Домы уже не те, город распилили на делянки, и в Диком поле хорь ли, саранча живет и набегает.
        Памятует Русь о всаднике, и говорит-приговаривает, завидя свет: придет же он, на белом коне, сам стегнутый тенью исчерна-многоцветной; придет: ждем, всадник на белом коне; придет: будет, как встарь, в староватые вермена…
        А пока приговаривает, тут и там вставши по краям земли, беззаконники, веревки понавив, канатами да тугими перегородили Русь, да все, что промеж, - попади в просак; а они, беззаконники, веревами крутят, мутят мутовками, пахтают, значит, землю, да все, что промеж; да пахтаньем выбивают из народонаселения налоги праведные и неправедные, откаты, взятки, навороватое разное; тако и есть их пахтание заработок, добывание у народонаселения материальных ценностей…
        А, говорят, все ж видели белоконника то там, то еще где. То объявился, болтают одни, на границе с чудью, то в деревне какой мальчик растет на царский трон, то, некоторые умники де вежливо сетуют, что своего надо бы растить самим для себя, своих нужд, мол, воспитывать и образовывать.
        А Русь как бы и в девках ходит по сии поры да пождет обещанного белоконника с незапамятных вермен. Потому и говорят о неведомом девкином ожидании: ждет-пождет, мол, принца на белом коне».
        Тут Светлов прыснул и затрясся со смеху животом и грудью. Уже совершенно пьяный, не контролируя движения, зачерпнул веником из своей великаньей кружки и, хлеща им, словно кропилом, окрестив меня, разбрасывал крупные гроздья кваса по всей сауне, фамильярно, глумливо, нараспев, заверещал:
        - … посвящается в аватары верховные… вместе с квасом и патриотизмом… навеки в аватары верховные…
        Под скамейкой балясинами без перил смугло прятался ряд бутылок импортного баварского. Прямоугольно-смирные грани короткогорлого шотландского виски аккурат оберткой вниз ничком сгрудились возле ножек.
        Ничего не говоря, без предварений и послесловий, Светлов уронил голову, словно тяжелый амбарный замок, на свою широкую чекистскую грудь и моментально уснул.
        13. Волнуйся подо мной, угрюмый океан
        Совершенно измученный трехчасовой беседой я вышел из бани. На самом верху крутой лестницы стоял охранник, дожидавшийся меня проводить обратно. От браги, составленной из кваса, патриотической болтовни, баварского, виски, повсеместного запаха веника, собственного внутреннего голоса, настойчиво бубнящего в голове, я не сразу понял, что голос вовсе не мой, а охранника и что рассказывает он вещи вполне полезные. Удивленно замерев на месте, прокрутив его слова в голове, я спросил:
        - Не все действительное разумно?
        - Не все, согласен, - рассудительно ответил охранник и обернулся, застенчиво улыбаясь.
        - Вы - оттуда? - шепотом спросил я, указывая выгнутым из кулака большим пальцем вверх.
        Он радостно закивал. И я тоже закивал и подошел совсем близко. В голове крутился один-единственный вопрос, не оставлявший меня в покое, пока я был на госдаче:
        - Как тебя зовут, парень? Сколько вас таких, как ты, здесь? Похожих на тебя?
        Он снова заулыбался - той же застенчивой, невероятно знакомой, пока не распознанной улыбкой. Но ничего не ответил. Пожал одним плечом, словно не понял либо согласился.
        - И что теперь делать?
        - Идите за мной.
        Мы ускорили шаг. Моей усталой заторможенности, медлительности как не бывало. Я приободрился, почувствовал волевой прилив и возможность поскорее улепетнуть отсюда на Лапуту, Летающий Остров.
        Буквально подхваченный под мышки вихрем скорого освобождения, я не сразу сообразил, что на мне все тот же античный хитон и сандалии, способные доставить резонное удовольствие непритязательному Сократу или Диогену, но никак не мне, собиравшемуся удирать отсюда сквозь мороз и метель.
        - А как же вот это?
        Озабоченно осмотрев мой эпикурейский наряд, охранник решительно продолжал путь, косясь из-за плеча на хлюпающие шлепанцы.
        - Возвращаться за одеждой слишком опасно… Но не все так страшно.
        Перейдя через порожистый мостик, - его-то я и заметил по дороге в баню, - охранник остановился, и только теперь мне удалось догнать решительный спокойный военный шаг своими суетливыми подпрыгивающими перебежками: сандалии были приспособлены разве что для медлительных философских прогулок, но никак не для побега, и постоянно соскакивали.
        В стене был затененный нишей вход - с висячим амбарным замком в проушинах, выкрашенный в черное. Щелкнув ключом, охранник снял хоботок замка, толкнул дверь, - она кисло скрипнула, - исчез в темноте проема и потом, легонько схватив меня за свободный конец «гиматия», втащил внутрь. Включил свет. Это была тесная подсобка. По углам нескладно митинговали черенки садовых инструментов. С потолка грозили обвалиться лейки, шланги и прочий поливальный скарб, прихваченный крюками.
        Морозец приятно концентрировал тело после парилки и браги.
        На полу возвышалась горка, образованная шубой, - моей мифологической спутницы и спасительницы во время прогулок, - из-под которой торчали черно-угольные кончики моих же чувствительных валенок. Сверху разлаписто кемарила ушанка.
        - Пожалуй, только вот это, - тревожно сказал охранник, рассудительно указав одной ладонью на них, - но оно гораздо лучше, чем это, - еще более рассудительно указал другой развернутой ладонью на хитон и жалкое подобие сандалий.
        Я сменил одежду, и мы вышли из подсобки на улицу.
        Метель уже давно закончилась. Стояло торжественное раннее утро. Дворцово-мраморные снега как бы говорили: вот тут вам горизонталь, а вот - вертикаль. Четкое разделение, и никаких плавных переходов. Воздух прозрачен. Свет только-только нарождается. Начало времен. Дорожки не расчищены. Мы идем первобытными аборигенами земли через сугробы. Сосны глубоко утоплены в снег, вокруг стволов - намоины снежных потоков. Охранник ведет меня дальше в парк, в сторону, противоположную, куда мы обычно ходили на прогулки. Понимаю, почему. Память сориентировала: в тот раз, когда я встретил Полкана, солнце за забором садилось. То есть там - запад, закат. Правильно: теперь мы идем на восток, на рассвет.
        Охранник впереди меня разверзает пространство упругими широченными шагами, проминает его, прокладывает новую дорогу. Пробуравливаем нехоженые широты парка. Сосны здесь реже, воздуха - больше, и свет появляется издалека, всходит над забором прозрачно-серым сиянием.
        Неожиданно остановились посреди поляны. Охранник вытаптывает небольшой пятачок, обходит его и протягивает мне канат. Он сброшен прямо с небес, из неясной пушистой тучки. Прямо оттуда, сверху, невероятным гостем, как в сказке про Джориана. Охранник улыбается детской широченной улыбкой, смеется, приподнимает канат, показывает, что его конец раздваивается для деревянной подставки. Под ноги, значит. Охранник дергает канат трижды. Ставлю на подножку одну валенку, вырвавшуюся из снежного плена, вторую. Хватаюсь за толстенную, запорошенную веревку. Навострил воротник, поеживаясь: полет предстоит серьезный! Медленно, неуверенно, тяжело отрывая от земли, словно преодолевая магнитные силы, меня начинает поднимать.
        - Механическая лебедка… - еле сдерживаясь, чтобы не засмеяться во весь голос, шепчет охранник, делает движение, будто крутит ручку невидимого киноаппарата.
        Поднимаюсь. И в голову приходит все тот же вопрос:
        - Как… как тебя зовут, парень?
        Он беззвучно хохочет, похлопывая по моим валенкам - мол, давай-давай, - они уже на уровне его груди. И улыбается, улыбается - детской, широкой, солнечной - гагаринской! конечно же, гагаринской! - улыбкой:
        - Ваня, - говорит, - Ваней меня зовут!
        - Иван, значит… так и есть.
        - Поехали! - говорит Ваня.
        Выше, выше, быстрее и быстрее.
        Не оставляя тени.
        Скользить на воздушном лифте. Здесь воздух, здесь ветер, здесь свет.
        Ваня уходит обратно. Как же он теперь там? Следы, проломленные в мраморе ночи, сливаются с тенью, исчезают. Сосны щетинятся заграждениями к даче. Домик выглядит мрачным, безликим, остроугольным пеньком, тряхни который - и посыплются государственные секреты, интриги службы госбезопасности, крючки, сети, силки агентов вербовки, планы сомнамбулического охмурения населения всей страны.
        Но здесь - ветер. Сюда не поднимаются сны Верховного. Здесь - бодрость, бессонье, самодеятельность, свобода.
        Внизу кочковатыми скатертями простираются заснеженные поля; неровным ковром, то густо, то разреженно занимают землю леса.
        В искаженной линзе горизонта грядет беспредельный рассвет над страной, покрытой облачными островами.
        Ветер обдает лицо синими, лиловыми, розовыми потоками снега - это так кажется глазам на сияние рассвета. И мне так и видится: возношусь я древним божеством над этим серым, несвободным миром - сам в сиянии и неприкосновенности для тьмы. Протягиваю руку дальним берегам, словно молодой Пушкин, отраженный в разлете петербургских каналов, взлетаю вечно-юным аватаром, воплощением свободы, радости и рассказываю, повествую возрождающемуся миру о новом по-новому:
        Шуми, шуми, послушное ветрило,
        Волнуйся подо мной, угрюмый океан.
        Это я кидаю слова прощания всяким-разным темным, замороченным Светловым. Раз ты такой знаток древнеиндийской мифологии, знать должон, что это такое - преодолевать океан! А значит это, дорогой вы наш Михаил Васильевич, разговорчивый, циничный и двуликий, переплыть океан - это значит победить сансару! Так ведь? Нужно переплыть океан, пока есть судно! Не упусти лодку человеческого тела! Вот и я, пользуясь случаем, хочу передать вам привет, бросая слова на ветер.
        Лети, корабль, неси меня к пределам дальным,
        По грозной прихоти обманчивых морей,
        Но только не к брегам печальным
        Туманной родины моей.
        Это уж точно! Как будто лично мне говорит классик: моря - обманчивые, брега - печальные, скучные, унылые, старые, а родина - туманная, затуманенная дурманами-сновидениями Верховного.
        Так что,
        Шуми, шуми, послушное ветрило,
        Волнуйся подо мной, угрюмый океан.
        - и давай прощевай!
        Подо мной морской рябью проносилась огромная страна, закутанная в шубы мифов, обвязанная байховыми шарфами, байками, сказаниями: вот города - в плотно нахлобученных ушанках, вот веси - в допотопных валенках, чтобы не убежать далеко. Вот вся земля, круглясь, словно сонное тело мальтийской «спящей леди» почивает. Дать ей пинка, оборвать, раздеть, пусть проснется, пораскинет умом, вскочит и побежит!
        Я срываю ушанку, сдергиваю валенки - подавитесь своими махровыми подарками! - выкручиваю руки, - как из заломивших их канатов, - из чекистской шубы и швыряю ее ветрам на растерзание!
        14. От Че Гевары до Чежопенко
        - Ну-с, приступим, - произнес Юра, прищурившись, затаил дыхание и быстрым движением в низкой, уважительной позе вопрошающего опрокинул содержимое стакана в рот. - Ну, вы, батенька, даете. Еще бы минут десять - и поднимали бы мы не пламенного актера больших и малых театров, а замороженную скульптуру жертвам режима переохлаждения. - И подоткнул мне поближе к подбородку стаканчик с водкой. - Не пьянства окаянного ради, но здоровья вашего для, дядя Вова!
        - Умеешь ты сказать, дядя Юра! Твое бы красноречие - да пред светлые Светловы очи, а не тратить втуне среди дремучих летучих партизан.
        - Ну… эт кому судьба какая. Махать кулаками после драки - это каждый может. У нас тут тоже, между прочим, дел хватает. - И предъявил мне стопку бумаг. - Ух, и заварушку мы затеяли!
        Бумажки были листовками. Я вполголоса зачитал, пропуская смысл написанного мимо сознания, - во всех листовках в мире напечатано одно и то же, - и задержался на последнем - на подписи.
        «Команданте Чежопенко».
        - Это что за чушь? - спросил я с негодованием, глядя на Юру снизу вверх.
        - Вот и не чушь! - Юра продолжал в том же духе, наполняя стаканчики заново. - Вот и не чушь, совершенно! Мы - актеры сатирические, бьем словом и образом. Слово наше должно быть словцом - и крепким! И образ, ему соответственный, отставать от него не должен. Крепкое слово крепкой же образностью подтверждается! - Юра еще раз выпил. И продолжил со сморщенным лицом, которое постепенно разглаживало выражение удовольствия: - Чрезмерная серьезность, ваше аватарское величество, будет говорить только о нашем серьезном принятии режима, о страхе перед ним. А мы должны, как настоящие ницшеанцы, быть веселы, непоседливы и непосредственны, как ребенки. Мы играем. Играем всю жизнь. И не только роли играем. Саму жизнь играем. Играючи глядим в глаза пропасти - вон она какая внизу! - эй, Кипелов, какая высота, говоришь? тысяча сто? - глядим пропасти в глаза и не хотим, чтобы она тоже осмеливалась глядеть в наши. Мы покажем ей зубы!
        - Но не зады же!
        - Товарищ Вова, - произнес Юра, нисколько не пьяный, - методы ведения оппозиционной борьбы со времен товарища Че существенно изменились. Как ты понимаешь, мы не можем серьезно противостоять материку. - «Материк» здесь уже давно был устоявшимся понятием, содержавшим все денотативные и коннотативные глубины совокупной жизни, протекавшей на твердой земле внизу. - Наша задача - разбудить, раззудить пчелиным ульем страну. А сделать это возможно только нашим им-ма-нен-тным оружием, как ты понимаешь. То есть смехом. Шутовским, ско-мо-ро-шим. Товарищ автомат Калашникова не для наших творческих рук.
        - Ладно, товарищ Бережной, то есть команданте Чежопенко, какие ваши будут дальнейшие указания?
        Юра Бережной, как было сказано когда-то давно, более двух тысяч строк выше, был одновременно продюсером, бухгалтером, водителем и руководителем отдела кадров нашей маленькой, уже не существовавшей труппы. Помимо обладания практически гениальными организаторскими способностями, ему удавалось играть трагические, а иногда и женские роли. И об этом как раз время поговорить. Прошлое Юры - невпроворот большое, разное и сложное. Когда-то ему приходилось играть и военные роли. На полном серьезе: из армии он вышел в звании старшего сержанта. Вернулся в архитектурный, закончил учебу и готовился уже стать штатным архитектором, когда судьба подбросила ему выигрыш в лотерею. Красный, отлично блестящий автомобиль отечественного автопрома. Поэтому он продает свою старенькую «ладу» и планирует посвятить весь следующий год старой задумке - путешествию по родной стране в поисках интересных архитектурных решений. Выехал он одним человеком, а вот вернулся - не через год, через три - уже другим. И не в авто, а на попутке. Родная архитектура, которую он желал лицезреть в городах и селах собственнолично, отодвинулась
далеко назад. Картины жизни в провинции, в глухих закоулках периферии заставили его душу пройти путями многих людей - через их профессии. Сначала он стал рабочим на стройке, дорос до прораба, выстроил многоэтажный дом. Ушел в народные промыслы в заповедных деревеньках, стоящих на воде между небом и землей, резал ложки, плошки, узорные черенки из вязовой заболони, лепил звонкие свистульки, потайных озерных животных, драконоголовьих сфинксов, хвостатых нетопырей, лягушачьих принцев со шпорами на рогах; перегнал на гончарном кругу глиняное тесто в сотни чудо-юдо кувшинов, амфор и прорешеченных корзинок. Стал скотоводом на Алтае. Гладил в степи «каменных баб». Беседовал с шаманами. Поднимался с ними к духам. Чуть не перешел в буддизм. Дошел до невидимой границы с Монголией. Остановился и вернулся на Урал дальнобойщиком. Гонял грузы до Владивостока и обратно. Попал на «летающий остров». Строил правительственную резиденцию на ста пятидесяти гектарах. Вместе со стройотрядом был перекинут в Москву, дислоцируясь на седьмом, самом высоком уровне «островов», возводил купольные перекрытия дворцово-храмового
комплекса, сидел на их верхушке, жуя ватрушки, и с высоты видел полстраны, затянутой производственными дымами, осенними дождями и опаловой синевой северных морей. Подался охранником в кинотеатр, пия горькую. За ползимы пересмотрел кинорежиссеров-шестидесятников, за другую ползиму - перечитал писателей-деревенщиков под вельветовым зеленым абажуром. И уже было вспомнил про красный, новенький автомобиль, припаркованный на стоянке в Казани, как решил стать актером. Путешествуя до Татарии уличным музыкантом со склонностью к перформансам, переиграл в районных и субрайонных театрах роли от мороженщицы в парке Горького до Гамлета из Эльсинора. Отыскав всеми правдами и неправдами свое состарившееся под открытым небом авто, продал его, погасив на половину суммы чеки за стоянку, поехал на поезде в Нижний и встретился в купе со мной, возвращавшимся из Севастополя и бросившего там роль матроса Кошки.
        На оставшиеся деньги мы провели ночь в вагоне-ресторане за интересной беседой, приятной выпивкой и делением ненароком сохранившегося капитала на разные статьи совместного театрального прожекта.
        Остается только добавить, что выйдя за порог гостиницы в то туманное подтаявшее зимнее утро, когда нас сжал в свой крепкой властной длани полковник Смирнов, Юра намеревался всего лишь добежать в подштанниках, майке и гостиничных тапочках до ближайшего ларька с алкоголем. Первый оказался закрыт, второй - только открывался, пришлось искать третий. Каким образом ему со всем своим антуражем и свеженькой бутылкой удалось отыскать одежду и вернуться к цивилизации, осталось для меня секретом. Или одним из тех чудес, которые часто происходили в Юриной жизни.
        Теперь о женских ролях.
        Через месяц после того как нас с труппой арестовали, он, воспользовавшись невероятным актерским перевоплощением в женщину, проник на один из «островов» вместе с партией штукатурщиц, среди которых находились также переодетые в профессиональных путан самодеятельные актеры. Пробрался ночью, связал немногочисленную охрану. Захватил пункты управления. И увел «остров» в сторону Урала. Несколько раз его пеленговала «небесная полиция». Ему чудом удавалось уходить, используя какое-то невероятное везение. Внезапно оказалось, что под его началом еще два подобных «острова». Все эти «острова над страной» рассекают пространство совершенно безнаказанно, появляясь тут и там, агитируя и тэпэ и тэдэ. Команданте Чежопенко, в свою очередь, подняли на щит различные оппозиционные организации, до того сидевшие тихо и невидимо. Герой, «новый Че Гевара», бунтарь, посмевший начать то, что другие осмеливались только подготавливать и ожидать. И вот он пустил опадающими на «материк» листовками слух, что как будто бы провозглашается «небесно-уральская» республика, на подветренных, высотных пространствах которой находят себе
приют «свободные духом».
        - … И это вполне осуществимо, - заканчивает Юра свою речь. В пальцах его, сложенных лепестками, царствует стопочка, поднесенная к настенному фото Че.
        И я верю: агрессивность, бунтарство, любой авантюризм и деятельное нетерпение, конечно, в корне характера, в плоти и крови Юры.
        15. I have a dream
        - Левее… левее свет! Три камеры спереди! Семочка, миленький, не забудь одну сзади, прямо на макушку, на самую маковку Верховного! Сверху и сзади. Взгляд из паучьего угла. Я сказал, свет выше и левее! Левее правой руки и выше, чем… Так, дядя Вова… - Прищурившись, Юра по-родительски осмотрел меня. Поправил «бабочку», помахал гримерной кисточкой, распространяя пудру. Подошел к аппаратуре, сам подключился к настройке. - Ну-ка, Вовчик, поговори мне тут.
        - В четверг четвертого числа в четыре с четвертью часа лигурийский регулировщик лавировал-лавировал, да не…
        - Нешто наш текст хуже?
        Я взял сценарий. В отличие от последних, написанных внизу, в теперешнем была прямая речь. Выделенная красным фломастерным прямоугольником. На полях нетерпеливо подпрыгивала, раскидывая башмачки точек, стайка восклицательных знаков.
        - Ну, начинай… - напряженно прононсируя, бормотал команданте, поглядывая то на дисплей камеры, то на датчики звукозаписи. - Нашу, нашу давай… Сделаем пока дубль.
        Текст я читал ранее. Он мне не понравился. Хотя составлен был талантливо.
        - А у вас есть время? Да, скажите, пожалуйста, есть ли у вас время? Нет, не для чего-то конкретно… Просто время. Время на просто так. Просто время… Вы поймите меня правильно. Нет, подождите, я понимаю, да, это смешно… это несвоевременно? Минуточку, кто бы вы ни были… гражданин или гражданка, или поэт, или… Ты думаешь, это смешно? Вот это: про гражданку?
        - Не отвлекайся! Это политкорректно. Англичане поддерживают.
        - Лучше: гражданин или сотоварищ.
        Юра отвлекся от настройки, причмокнул губами, как присоской:
        - Гражданин, товарищ, господин хороший, джентльмен удачи - это одного поля ягоды. Понимаешь? Здесь у нас, наверху, несть ни эллина, ни иудея. Давай срочно вживайся в роль. Я почти настроил.
        - Кто бы ты ни был: гражданин, поэт, - остановись на минуту, на секунду… На мгновение! На миг, которым в твоем сознании живет мысль о свободе… Знаешь, у меня есть мечта… У меня есть мечта, что однажды, возникнув, высоко-высоко в небесах, в высоких-высоких странствиях духа, тяга к свободе перерастет в нечто большее, совершенно новое. Каплей от капли отделившись, она прейдет границы земные, прейдет заставы воздушные, удесятерится, умножится сторицей - и, возникнув прежде одиноким облачным островом, разделится на тысячи и тысячи подобных, чтобы окрепнув, выросши, сплотиться вместе, прейдя и презрев разобщение, и новым мировым материком, будучи когда-то только приютом для малого количества, спустится на континенты человеческие и покроет всю землю, с ее прежней несвободой, с властью политической человека над людьми. И земные обитатели, называющиеся по праву только истинно подземными рабами, наконец станут жителями горними, светящиеся свободой из речей и из взглядов своих, из ладоней и из деяний. И каждый шаг, и каждая поступь их будут бескорыстны и направлены не ради капитала, скопления богатств
индивидуальных, но ради прогресса нового небесного человечества. У меня есть мечта…
        Раздалась тишина. А потом несколько редких, но сильных хлопков.
        Речь была сымпровизирована. Юра округлил глаза и поднял ладони, пародируя жест «сдаюсь».
        - Ладно, неплохо… Все мы услышали твой призыв и сняли твою физиономию с разных ракурсов. А теперь заново, строго по тексту, строго в роли главного божества, а не одного из его миролюбивых аватаров. На старт, внимание…
        16. Уже написан Вертер
        «Остров» поднялся в шестую, предпоследнюю зону. Здесь его точно не могут запеленговать. И ушел в полную отключку, дрейфуя «накатом», по инерции. Я бродил по устланным инеем тропинкам. На ровной платформе «острова» - облегченная имитация почвы. Несколько зданий, затянутых для маскировки какой-то беловатой парусиной или брезентом. Здесь всегда ветер. Во время хода Лапуты передвигаемся между зданиями на ней, держась за канаты, протянутые вдоль дорожек. Но сейчас тихо. Движемся незаметно, звезды без мерцания лежат в самой глубине космоса. Между мной и ними никаких границ, небо прозрачно родниковым арктическим воздухом.
        От нас не остается следа. С нами никакой связи. Час назад мы через спутниковый интернет скинули очередную порцию театрально-сатирических «видеопредставлений» на малазийские сервера и выскочили в «гиперпространство». Так Юра называет режим полностью автономного существования на Лапуте - без электричества, как есть, в «аналоговом» состоянии.
        Разрешается только курить и зажигать естественный огонь. В переоборудованном под студию ангаре сквозь вход видно, как скачут огоньки свечей, спичек, плавают «летучие мыши», слышны скрипы стульев. Вытираю влажной салфеткой грим, сдергиваю с шеи «бабочку». Усмехаюсь Юриным шуточкам.
        Он подходит, почесывая щетину на горле, вытягивая подбородок и губы. В глазах его сосредоточенность и насмешка.
        - Почему бы тебе вместе с ребятами не двинуться дальше? В воздухе ни границ, ни таможни, ни паспортов. Ты ведь давно хотел посмотреть азиатскую архитектуру.
        - Ангкор-Ват и Боробудур… да. Но здесь все только начинается. Мы такое тут можем развернуть! Понимаешь, весь этот режим… этот режим… - Юра сделал вид, что задыхается от переизбытка чувств.
        - Какой здесь «режим»? Это называется государственностью. Ты просто не государственник, вот и все. При любом настоящем, уверенно держащимся на ногах руководителе будет такой же «режим». Да, тебе он не подходит. Не подходит, может, массе людей, желающих не только свободно мыслить, но и действовать в большем масштабе, чем позволено текущей, данной государственностью. Внутри другой государственности все равно другая масса людей будет недовольна, но уже чем-то другим.
        - Ого! А из-за тебя, между прочим, люди рисковали! Со Светловым было интереснее?
        - Мне не нравятся все эти новые сценарии и «видеообращения». Довольно-таки низкопробные и малохудожественные. Мне противно в них участвовать. Они просто чудовищно тенденциозны, они ангажированы, они несправедливы! Конъюнктурны! Да, когда мы были внизу, нам было очень трудно говорить свободно. Вплоть до того, что речь превращалось в мычание. Но это было возвышенное, сублимированное до творчества мычание. Понимаешь? Там был нерв, игра по-настоящему. А здесь? Здесь мы используем наше временное стратегическое превосходство, закидывая противника сверху, извините, какашками. Ни с чем другим наши теперешние сценарии сравнить невозможно.
        - Ты, может, до конца не все осознаешь. Но ты верно сказал - «временное превосходство». Мы в меньшинстве. Я этот нерв, о котором ты говоришь, в отличие от тебя, чувствую. Я живу с ощущением «презенса». Того, что каждый сценарий, каждая съемка могут быть последними. Если нас отловят, то разговаривать с нами будут уже не Светловы. И договариваться с нами ни о чем уже не станут. Это придает мне, всем моим мыслям и действиям, ощущение правоты, придает энергию делания… И да, я не хочу, вообще не хочу думать ни о каком твоем «мычании». Я - буду говорить, говорить, говорить, о чем мне захочется. Как захочется, когда, о ком или о чем. Хочешь мычать - интересно, простым или изощренным мычанием? тайным декабристским мычанием? - спускайся и мычи!
        - Ага… уже написан Вертер… окно открыть, что жилы отворить…
        Юра отвернулся и сымитировал жест отчаяния - с силой махнул рукой, как будто бросил камень. Он же артист. И организатор. Ему нельзя до конца верить. Цель оправдывает средства. Он авантюрист. Неизвестно, насколько далеко может зайти.
        - Послушай… это… то, что мы начали… это наше общее дело… эта антреприза… понимаешь… ни я, ни ты тогда не знали, когда все начиналось, для чего мы творим, что нами движет. Эта подрывная деятельность, антигосударственная, анти-какая хочешь, - это все было направлено ради свободы. Свободы выражения мысли, свободы несогласия. Самого принципа свободы. Свободы просто быть. Свободы ничего не делать, если не хочется… От театра, от антрепризы с нашими сценариями мы пришли к необходимости распространения свободы. «Остров» - это логичное продолжение театра. Но на максимально возможно свободном уровне. Такая удача! Надо двигаться дальше! Надо просто идти, тем путем, который складывается. Театр должен быть преодолен. Мы начинали с этого. Но почему мы должны в нем остаться навсегда? Театра - мало! Нужна жизнь! Вся жизнь, весь мир нужен!
        И я был нужен, я был нужен Юре.
        - Если ты уйдешь, все провалится. Понимаешь? Вся наша антреприза, начавшаяся как дружеский проект, закончится. А могла бы продлиться. И в каком, батюшки, масштабе! Могла бы выйти из стен театра, могла бы прийти к людям в жизнь, сама могла, - может! - сама может стать жизнью! Представь только!
        - Точно! Как же я не догадался… весь мир - театр, люди в нем - актеры.
        - Да брось! Это актеры - люди, это театр - мир! Идеи зарождаются у всех. У прорабов, у пастухов и шаманов. У алкоголиков. Гениальные идеи мелькают трассирующей нитью через умы обычных людей каждый день. И тут же забываются, как всего лишь забавные. Это литераторы, сценаристы занимаются ими, собирают и лелеют. Ставят в театрах, приручают искру и влагают ее внутрь «волшебного фонаря». Но дальше дело не идет. А я - я же предлагаю перейти из театрального пространства в жизнь. Как давно бы и следовало сделать. Актер - не просто актер. Актер, играющий Верховного, уже и сам способен стать Верховным.
        - Максимум - его аватаром. Я-то знаю.
        - Минимум, - подхватил Юра, - минимум, дружище! Максимум - это… самим Вишну. Или как его там?
        - Ну, выкладывай, что у тебя? Какой дальше сценарий?
        17. @
        Я снова в пиджаке: дорогом, чиновничьем, похрустывающем, узковатом, но дарующем чувство уверенности, тяжеловесности, защищенности рыцарских доспехов. Не хватает только забрала. Впрочем, моя маска - актерская, но живая личина с другого человека - вполне хорошее такое забрало. Непробиваемое. Наимощнейшее забрало в государстве, в котором лик Верховного способен отражать самые пристальные и проницательные взгляды.
        Опять со мной охранник. Один из армии двойников, специально подобранных для охраны Ларца и даже самих Государственных Палат.
        По словам Юры, мы вплотную приблизились к разгадке самой главной метафоры «русских автохтонных сказок».
        Про Ларец, подвешенный на Дубе, то есть государственное древо с тысячью управительных веток и побегов, среди которых в густой документационной листве спряталась правительственная резиденция. В Ларце на мягком сенном ложе покоится Яйцо - то бишь овальный кабинет управителя. В кабинете - закаленная, неломаемая Игла: несгибаемая государственная воля.
        Но вот есть ли в Ларце утка? И что есть утка в данном случае? И не есть ли в данном случае она - некоторое иносказание? А если и иносказание - то не может ли повествовать о государственности в целом? Не является ли эта Утка, в отличие от газетной, неким метафизическим ядром нашего бытия? То есть все в нем пребывает в такой метафорической Утке, в таком вот уточном состоянии…
        Я не знаю, как зовут моего сопроводителя, перевербованного Юрой в нашу пользу. Чем-то он похож на Ивана со светловской дачи. Выправка. Прямой, спокойный взгляд. Откуда Юра их всех берет? Ведь тоже вербовщик хоть куда. Встретиться бы ему со Светловым. Как пить дать, неизвестно кто кого перевербует. Юрины люди, похоже, везде. Выходит, то, что он делает, созвучно многим даже внутри системы.
        И опять меня везут в один из закоулков государственной Священной СанСаРы.
        Автомобиль остановился у ворот громадного государственного подворья.
        Это не парадный въезд. Парадного не существует. Частная резиденция Верховного - его личная вотчина. Сюда не приезжают иностранные гости, делегации, официальные лица. Только доверенные, только друзья или подчиненные - в неофициальном порядке. По разным нуждам. Переговорить, договориться, пошептаться. Крыша для междусобойчика. Большая такая, огромная крыша. Говорят, сверху она - идеальный круг.
        Из рации водителя доносится хриплый голос охраны:
        - Опаздываете…
        - Пробки… как и везде… летать еще не научились… - парирует водитель.
        Проходит несколько минут. В четырехметровом заборе открывается калитка, выпускает охранника. Он подходит к моему окошку. Стекло, жужжа, съезжает вниз. Охранник заглядывает, вглядывается, почтительно узнает в моем профиле самого главного, конфузится, потупливается, рапортует в рацию. Створки ворот расходятся в стороны.
        Въезжаем на подворье.
        Я - священная кукла императора. Еще один государственный двойник, разысканный в бесчисленных пазухах бескрайней страны, еще один обретенный аватар, новоприобретенная возможность. Еще одна монетка с августейшим профилем, отчеканенная природой, вернется в государственную сокровищницу. Меня обыскивают, опрашивают, регистрируют, снимают биометрические показатели. Данные сравнивают с оригиналом. Высчитывают процент совпадения.
        - Поразительно, - говорит руководитель комиссии, бодренький профессор-патриарх, - Поразительный факт! - Оглядывает меня, увиденного заново с точки зрения цифр, пропорций, совпадений, сравнений, вычислений. - Вы бы могли сойти за… оригинал, так сказать… со всеми вытекающими… видно, из одного теста сделаны. Вероятно, очень схожий генетический материал.
        - Неужели все девяносто девять и девять?
        - Нет, - приопуская очки, отвечает он. - Вовсе нет. Девяносто семь и двадцать три сотых. Это поразительный процент совпадения. По секрету… - Оглядывается. Сбавляет тон. - Это, между прочим, показатель на уровне колебаний внутри сравнений самого, так сказать, оригинала. Я не имею в виду ДНК и все такое. Только биометрия, физиологические параметры, включая голос… Впрочем, - несколько отстраненно и косясь на мое лицо, произносит профессор, - это уже не мое дело.
        Снова меня укладывают в футляр чужой власти, отводят каморку в помещениях, приближенных к Ларцу. Окно похожей на келью комнаты выходит в огромный двор, в середине которого парит грандиозной летающей тарелкой черепичная крыша Ларца. Он представляет собой классическую ротонду. Внутри червоточинами проложены ходы лабиринта коридоров с тупиками и ловушками. Настоящий запретный город. С армией охраны и обслуживающим персоналом. Термитник, скрывающий в самом центре королеву.
        - У термитов королева выделяет специальные феромоны, которые рядовые особи слизывают с ее брюшка, что способствует сплоченности колонии, - инструктировал Юра во время подготовки к операции. - Поэтому действовать тебе в Ларце придется очень трудно. И пойдут эти рядовые особи до конца, чтобы сохранить ее жизнь. У нас есть только примерный план помещений. - Он расстелил мятую кальку с изображением китайской конической шляпы сверху. Внутри ее круга, беспорядочно виясь подобно следу от детской юлы, таились тысячи цепочечных звеньев запутанных тропинок, проложенных «рядовыми особями». Они сходились и расходились, разбредаясь, снова сплетались, словно спирали ДНК, взрывались радиальными выбросами из общего центра и где-то на периферии заново стремились друг к другу, чтобы стать только смежными, рядом пролегшими трубчатыми телами подземных проходов, которые вслушиваются в звуки сопредельных пустот. - Неизвестно, - продолжал Юра, водя пальцем по ходам, - вообще неизвестно, имеем ли мы дело с подземными ходами или все это проложено в огромной наружной ротонде. Или то и другое. И заучить эти ходы тоже
невозможно. Я думаю, что и заучивать нет необходимости. Надо запомнить только вот что… - Юра стал очень сосредоточенным. И однако в этой сосредоточенности сквозила живая любознательность. Игра воображения и переживания. Взял карандаш и легонько, словно боясь спугнуть спрятанных внутри чертежа термитов, провел по нему тонкий, временами дающий фальшивую ноту пробела, красный червячок единственной последовательности, которой следовало придерживаться, пробираясь к «королеве». - Понимаешь, на что это похоже? - Морщинки сошлись вокруг Юриного прищура.
        - Пружина?
        - …
        - Свернутая пружина, я имею в виду.
        - …
        - Ну, тогда спираль?
        - Смотри еще раз. - Палец команданте, игнорируя вихляния карандашной линии и его декоративные завихрения, проложил простой путь.
        - Змея, кусающая собственный хвост! - Осенила меня гениальная догадка.
        - Не то, Вовчик, не то! - И он торопливо нацарапал в уголке листа знак «@».
        18. Идеальный сценарий самоубийства
        А сценарий выходил вот какой.
        Борхес писал об ограниченном количестве сюжетов в мировой литературе. На всю про всю мировую литературу так-таки всего лишь четыре сюжета, четыре тропинки в пористом теле бытия. Ну-ну. И вот они:
        - история поиска;
        - история возвращения;
        - история о штурме и защите цитадели;
        - история самоубийства божества.
        Наш сценарий, согласно данной классификации, впитал в себя все достижения мировой литературы, так как включал все перечисленные сюжеты. Тут вам и история поиска главного божества нашей Майи - Верховного, затаившегося в гигантской ракушке, внутри конической пирамиды Ларца. Мне нужно искать и найти в глубинах Ларца покои с Верховным.
        Сюда также замечательно вписывается сюжетец о возвращении одной из аватар к источнику сияния, нисхождения, эманации. Мне очень хотелось «посмотреть да посравнить» иконический облик Верховного с ним реальным. Да и с самим собой тоже хотелось сравнить. Возвращением домой это вряд ли можно назвать. Если только очень сильно символически. Ну, приблизится одно лицо к другому. Но не оригинал же он для меня? Если только я не стану заменой для Верховного, как в идеале планирует Юра. Но об этом - дальше…
        Штурм… пожалуй, да, штурм тоже предполагается - но тихий и затаенный, не поход Ясона, но шпионская вылазка Тесея сквозь пульсирующие ходы лабиринта - не к разъяренному быку, но к анабиотическому существу. Мне придется избегать ухищрений лабиринта, возможно, использовать оружие против охраны. Юра как-то говорил, что «товарищ автомат Калашникова не для наших творческих рук», но про пистолет Макарова, к сожалению, не упомянул. Видимо, факт товарищества здесь доказывать не надо.
        История самоубийства божества… Я, конечно, не собирался предпринимать против Верховного ничего убийственного, - на чем настаивал террористически настроенный Юра, - но до конца не было ясно, чем должна завершиться эта авантюра. Но не считать же самоубийством устранение двойником своего оригинала. Хотя опять же - кто оригинал для кого? Что бы ни говорил на этот счет Юра.
        - Помнишь нашу пантомиму? - спрашивал он в последний вечер. - Как диктатор-маньяк, принявший самого себя за двойника, совершает самоубийство, якобы для того, чтобы избавиться от этого двойника. Из-за сумасшествия он не понимает, что не является своим собственным двойником. Что это только плод его воображения. Что последний двойник и оригинал - на самом деле одно и то же, так как оригинал в конце концов раздвоился в собственном сознании. Как запутанно, правда?
        - Ну и что?
        - Ничего. Просто странное совпадение… Может быть, Светлов был прав? Насчет того, что все мы существуем в сновидении Верховного. Как во сне Брахмы. И все мы - фантомы. И я, и ты вот тоже. Но только в нашем случае Брахма - сумасшедшее божество. Осознающее в конце концов свое сумасшествие. Ненормальность своего мирового сна. Он догадывается, что его сновидение - уже не загадка для тех, кто внутри сна. Они разгадали подлог. И тогда Брахма изобретает идеальное алиби, чтобы избежать ответственности… Идеальный сценарий для самоубийства. Он в своем сне создает двойника, который приходит и убивает оригинал. Копия уничтожает оригинал…
        - Ты чокнутый? Ну, скажи: вот это нормально, что ты мне тут рассказал?
        - Подожди, это был бы замечательнейший сценарий… - пролепетал Юра задумчиво, ошеломленно, словно из-под спуда образов и мыслей, завладевших его сознанием.
        - И что, по-твоему, тогда должно быть в конце?
        - Он создает двойника и… - говорил Юра медленно, упрямо, словно упруго рассовывая книги в зазоры между другими, когда уже все библиотечные полки заставлены, - создает двойника и… и тот идет его убивать. И… и когда убивает… тогда… тогда, наконец, сансара исчезает. Он исцеляет, исцеляет! - просиял Юра ошеломленно. - Исцеляет миллиарды существ от сансары. Они становятся свободными.
        - Ага, и вываливаются из его сна в реальность.
        - Я такого не говорил. Они, возможно, окончательно исчезают вместе с самим Брахмой… Идеально… Идеальное самоубийство божества… Никто его ни в чем не обвинит… Потому что обвинять, в сущности, уже некому… Идеально гуманное самоубийство.
        - Не гуманное вообще! И ничего нового ты не выдумал. Твой любимый Ницше об этом уже написал. Он убил у себя в голове своего собственного Брахму, но, почувствовав неладное в виде пустоты, решил запихнуть внутрь головы самого себя. И не сумев разрешить парадокс, где же он на самом деле: снаружи в виде прежнего Ницше или внутри собственной башки в виде нового Брахмы - запросто спятил. Так что даже не пытайся. Иначе - дурной пример заразителен.
        Итак, сценарий должен был включать следующую последовательность событий, параллельную борхесовым архетипическим сюжетам. Охранник из госструктур - Юрин человек - привозит меня как одного из найденных двойников Верховного. На руках у него с невинным видом лежит документ от Светлова: что-де имярек такой-то прошел подготовку, аттестацию и посвящение в верховные аватары. Ниже - мое мирское CV, характеристика, личная и очень государственная подпись Светлова и печать с орлиными профилями. Конечно, чистейшая, невиннейшая подделка. Далее мы ломаем сложившийся стереотип поведения двойников и проникаем в Ларец. Здесь начинается первая неопределенность. Как отыскать дорогу в покои Верховного, зная только, что траектория ее похожа на знак электронной почты?
        «Идти нужно по часовой стрелке, - прямо как на ступенях Боробудура, - говорит Юра, - избегая соблазна заворачивать слишком часто и не попадаться в тупики боковых ответвлений».
        То есть траекторией должна быть огромная дуга, которая только в самом конце превращается в огибающий, замкнутый овал. Внутри овала - опять же, по Юриным словам и догадкам, как в «кощеевом яйце», - находится кабинет Верховного.
        «Верховный - эта „кощеева игла“, сквозь ушко которого мы должны прийти к успеху», - каламбурит команданте.
        Надо попасть в кабинет, связать Верховного и, выдавая меня, дядю Вову, актера-клоуна, за президента, главного лица государственной Сансары, вывезти настоящего Верховного на «острова» и оттуда начать шантаж. Как вывезти? - вопрос уже не просто неопределенный, но даже совершенно неподъемный. И если в целом план имеет свою логику, исполнение его весьма затруднительно, то конечная цель - просто недостижима.
        «Это все равно, что войти в мясорубку и выйти оттуда не по частям в виде фарша, но целиком, - говорит команданте Юра Чежопенко, - но другого пути у нас нет».
        19. Ветер в лабиринте
        Мы вышли до рассвета. В книге про индейца Оцеолу написано, что предрассветный час - самый лучший для нападения на лагерь противника. Возможно, так и есть - нас не заметили, когда мы перешли двор к Ларцу. Мой напарник сунул ключ в неразличимую нетренированному глазу скважину, провернул его и отковырнул край запрятанной заподлицо со стеной двери. Мы нырнули внутрь плоскими тенями.
        Первое, что обратило на себя внимание, - Ларец пах. Словно вырвавшийся из детства, ветер носил далекие летние запахи: в теплых сумерках, предательски расслабляя, благоухал сеновал. С одной стороны послышалось далекое стрекотание кузнечика из яркого душного полдня, а с другой - дрожанием лунного серебра на воде завторил ему вечерний сверчок.
        Мы ожидали нападения армии телохранителей, химическую атаку, громовые разряды световых гранат, даже явление самого Верховного с оружием мгновенного уничтожения - но отнюдь не этих, не тихих луговых сумерек.
        От неожиданности вжались в стену, тревожно осмотрелись.
        В обе стороны уходил коридор. Слева, куда предстояло идти, - лежала тьма, справа на полу в перспективе голландского угла тускнели оконные просветы, разделенные крестовиной. Чувствовалось, из окна дует. Но это был утренний холодок. Стрекот и запах доносились не оттуда - а с другой стороны. Сверяясь с планом здания, следуя начертанной Юриным вдохновением линии, подобно нити Ариадны, мы пустились по лабиринту Ларца.
        Коридор действительно вел полукругом. Через определенное расстояние нам необходимо было поворачивать направо. То есть, кружа, постепенно приближаться к центру. Несколько раз мы попадали в тупиковые коридоры, возвращались, оглядывались и, приседая, крались вдоль стены. Примерно через час внешний коридор, откуда мы начали путь, был уже далеко позади. Мы шли вверх. Иногда где-то раздавалось странное глубокое гудение. Оно длилось с полминуты, все это время стены слегка вибрировали.
        Запах далекого, но несомненного сеновала временами накатывал теплой ностальгической волной, а вместе с ним ветер приносил мелкие разноцветные звуки, такие крошечные и плохо различимые, сравнимые разве только с бесконечно детализированным миром долины, в котором городок, и дороги, и черепичные крыши, и ставни, и жители движутся медленнее насекомых. Звуки были странными, полуфантомными. Словно детские голоса с пляжа или поля, где что-то шумело, и, преодолевая шум, искрами громко вспыхивали короткие имена, слоги, сонные междометия на чужих языках. Один раз показалось, что звали меня.
        Мы попали в длинный изгиб туннеля, из которого он просматривался далеко в обе стороны. Сверху тускло, бесформенно белел свет, словно проваливавшийся сквозь пролом под собственной тяжестью. Он лежал там цельной, не рассеянной ледяной глыбой. А до нас, отделяясь одиночными квантами, спускался в виде световых снежинок.
        Мы стояли несколько минут, зачарованно и сонно глядя на него. Потом вернули взгляды вниз и снова пошли, исчезая во тьме.
        По дороге мой спутник, видимо, под впечатлением от увиденного, вдруг тихо и лирично заговорил о каком-то индонезийском острове. Где пляжи, и джунгли, и в скальные сумерки проникает спокойная ледяная лагуна. В джунглях стоит забытый буддийский храм - единственный в мире, выполненный в виде огромной статуи Будды. Внутри он полый. Там только лестницы и помещения. Одни - пространные и наполненные каплющей по стенам водой пещеры, другие - невероятно тесные, словно змеиные лазы, проходы, пробраться сквозь которые можно только выдохнув всю свою старую жизнь. Человек, решивший зайти в этот храм, должен пройти его от основания в ступне Будды до самой вершины в форме головы, постоянно поднимаясь по ступеням, выбитым монахами в скале. Внутри царит почти полная темнота, нарушаемая только паутинками света в трещинах. Самое удивительное заключается не в самом храме, множестве его помещений - то гулких, то взрывающихся бесчисленно отраженным эхом, то абсолютно беззвучных - таких, где живет только аура шелестов, гулов самого попавшего внутрь человека - слышно, как движутся легкие внутри тела, и дрожат вены, и
напряженно бьется сердце, - самое удивительное, что ничего этого, по сути, не надо для того, чтобы достичь прозрения и просветления. Пока человек поднимается от ступней до головы Будды, он остается в абсолютном одиночестве, наедине только с самим собой, своими страхами, видениями и надеждами. Он проходит своеобразное перерождение - в пещерных залах, заполоненных сталактитами и в удушающих пренатальной теснотой ходах. И в физическом, и в духовном плане он идет снизу вверх. От темноты внешней к свету внутреннему, не зависящему ни от чего, зажженному только собственным сознанием.
        - Наверное, в этом смысл слов «Будьте светом для самих себя», - произнес напарник задумчиво и отстраненно, словно через него говорил кто-то другой.
        Загадка запахов и звуков стала ясна после второго круга, когда, осмелев, мы распрямились во весь рост и даже изредка переговаривались. На земляном полу под раструбом фонарика вспыхивали пластинки прессованной соломы, похожей на паркет. Местами ветер, сопровождавший нас со спины, наметал ее сугробами до колен. Кузнечики и сверчки стрекотали из динамиков, которые совершенно не были запрятаны в стенах. Бутафория была неприкрытой и безыскусной.
        - Я когда служил, - заговорщицки шептал напарник, - у нас в штабе под землей была похожая штука. Только в динамиках крутили патриотические песни. Странно было. Идешь в таком подземной бункере, а тебе прямо в уши…
        Далеко сзади раздался явный звук шагов. Они тяжело спешили. Бег!
        Напарник быстро стащил с ног обувь, кивнув мне - «делай, как я» - и мы бесшумно рванули вперед. Остановились. Снова голоса. Возле лица раздалось тяжелое дыхание:
        - Поворачиваем при первой возможности.
        Голоса раздались еще раз, уже как бы под другим углом. Гораздо ближе, чем можно было ожидать. Снова рванули и разом остановились. Шли навстречу. Сжимали с обеих сторон. Напарник лихорадочно достал план, посветил на него, - голоса впереди двигались, казалось, уже совсем рядом, едва ли не за пределом видимости, - погасил фонарь и дернул меня назад. Отбежав несколько десятков шагов, напарник сотворил чудо: ударив меня плечом о стену, оцарапав щеку, он разворотил бетон и сунул меня в какой-то закуток. Тут же, в полной темноте, рядом послышалось его тяжелое дыхание. Я прикоснулся рукой к щеке: царапины были крошечными. От резкого удара и полной дезориентации кружилась голова. И вдруг ветер принес карамельно-синий запах сигареты. Напарник, вплотную прижавшись, толкнул локтем. Вслепую поймав его руку, я нащупал его сжатый кулак с оттопыренным большим пальцем. Его тело тихо тряслось. Он смеялся. Толкал меня в бок то локтем, то кулаком с древнеримским жестом, которым якобы даровали жизнь гладиатору. Все в порядке: если курят - значит, не ищут. Голоса, шедшие спереди и сзади, встретились где-то совсем
рядом. Скрестились, как прожекторные лучи, перебросились парой фраз и оттолкнулись друг от друга льдинами. Уплыли. В это время опять раздался гул с вибрацией. Напарник включил фонарь, посветил себе в лицо, улыбнулся, развернул кулак в ладонь и предложил ее мне:
        - Анатолий, если что.
        - Взаимно, дядя Вова, - сказал я, переводя дух и до сих пор не понимая, где мы очутились.
        - Это параллельный коридор. Идет островком. Потом свернем в основной, - словно прочитав мои мысли, сказал Анатолий. - Извини, что так резко. Нужно было…
        - Это ничего. Я думал, ты стену пробил моим плечом.
        Обувшись, мы снова шли, изредка переговариваясь, ожидая, что вот-вот должен возникнуть прогал в стене, и тогда мы вернемся в нужный коридор. Прогала все не было. Анатолий тревожно молчал, разглядывал карту, пару раз постучал по туннельной плите. Глухо. Было ясно: мы заблудились. Ход, который нас спас, оказался тупиковым. Галочки на плане, которые ставил напарник после каждого ответвления, не помогли.
        - Поворачиваем назад, - сказал наконец Анатолий.
        - Может быть, если это другой коридор, может, он тоже параллельный?
        - Может быть. Но точно известно только то, что возможность вернуться есть только сзади.
        - Давай еще раз посмотрим план. Может, мы еще не дошли до поворота? Ты же постоянно отмечал.
        - Нет, мы и так слишком долго шли.
        - Может, в плане неправильный масштаб!
        - Может, и неправильный. Но другого у нас нет. - Анатолий начинал горячиться.
        - Мы потеряем время, если вернемся.
        - А если не вернемся - то потеряем…
        - Стоять на месте! Буду стрелять! - раздался крик сзади и резко вспыхнул свет.
        Я в ужасе замер. Анатолий, сжавшись, резво прыгнул в сторону.
        - Стоять!
        Быстро развернувшись, я увидел: фонарь ярко бил в глаза, на секунду вперед из сияния выскочило дуло автомата. Анатолий выстрелил на свет - и тут же в ответ раздалась оглушительная автоматная очередь. Она, отвратительно шлепая пулями, прошлась прямо по нам. Толя схватил меня за руку и рванул в сторону. Снова раздался выстрел и крик: «Стояяяять!» Потом шум какой-то возни и жалобный стон.
        Мы бежали минут пятнадцать, выталкивая из груди белое, тошнотворное дыхание.
        - Ты понял, что произошло? - спросил я, упав на бок, сгребая ладонями сено в припадке желудочной боли от ожесточенного, резкого бега. - Ты понял?
        Толя молчал. Тяжело, намного ближе, чем раньше, снова загудела земля, и со стен посыпалась пыль. Впереди и сзади, дальше и ближе, казалось, со всех сторон за гулом стали проступать крики.
        - Вставай, - Анатолий поднял меня, - вставай!
        - Куда «вставай»? Нас окружили!
        Рядом послышался топот сапог.
        - Вот они!
        Автоматная очередь - и каменная щепотка брызнула, впилась в оцарапанную щеку.
        Анатолий схватил меня, увлек к стене.
        Снова очередь, прямо над головами: пули глухо и безвозвратно ушли в стену.
        - Черт! Вот оно что! - Анатолий вскочил, резко навалился всем телом на стену. Она кряжисто захрустела, обвалилась проломом.
        Он прыгнул в дыру, я - за ним. Следующая стена поддалась легче. Третья и четвертая - за ней. Отставая, по бокам, - справа, слева, - также проламывая стены, в несколько рядов, дальше, ближе, преследовала нас охрана, словно охотничья свора прыгала через бурелом, продиралась сквозь лес. Беспорядочные выстрелы и крики. Сзади тоже преследовали в проломленные нами дыры.
        Мы выскочили в широкий коридор. Рванули в сторону, где в фонарном луче мелькнул прогал, заскочили в нишу - и снова раздался гул, теперь уже везде: под ногами, по сторонам. Стены задрожали, задергались, пол заходил ходуном, так зашатало, как при землетрясении, что стены резко двинулись, сместились. Одна из них наехала огромной глыбой на прогал - и тут все замолчало. Гул исчез. Исчезли крики, стрельба. Пыль осыпалась тяжелым осадком, оставляя в воздухе дымную чересполосицу.
        Анатолий выдохнул. Прислонился к стене и устало сполз по ней спиной. Ладони его кровоточили сквозь разодранную кожу. Лицо усеивали ссадины.
        Фонарь с треснувшим стеклом все еще горел - уже слабым, призрачным светом, который перебивали яркие солнечные лучи сквозь окна в потолке.
        20. А ларчик просто открывался
        Сверху через стекла сочился ярко-лимонный свет, ложась на нас теплыми, приятными полотенцами. Коридор, в который мы попали, был сухим, гулким. Хотелось курить, чувствовать ветер и слышать пение птиц.
        - Я боксом занимался пять лет. Набивал ладони со всех сторон: костяшки и с боков, - гудел голос Анатолия. - В дедовском доме… на чердаке к бревну привесил мешок с песком. Сначала был горох. Но я его размолотил в муку. Потом песок. И так несколько лет. Двери ломал с тычка. Ребром, - Толя показал ребро ладони, - ребром перебивал черенки.
        - Хорош заливать.
        - … черенки перебивал - не каждый раз, конечно, но через раз точно. Но в основном бутылочные горлышки. А это, - он хлопнул по стене, - это так, картон.
        - Что, и тут картон? И там картон был?
        - Не, тут на самом деле бетон. - Он похлопал по гладкой стене. - А там-то? Дээспэ заштукатуренное. Так… смех один.
        - Ты понял, когда этот по нам стрелять начал?
        - Что понял?
        - Ну, что это было?
        - Кто ж его знает, что там было… Ну, он нас не видел толком. Может, стена была какая-то… Звук слышен, а изображения нет. Он пострелял-пострелял, а потом побежал на нас и вмазался в стену. Слышал, как он заскулил?
        - То есть стена была затонирована с одной стороны? Мы же его видели, а он нас нет.
        - Получается, так. Какой-то хитрый материал. Как стекло. Односторонняя видимость. Только скорее пластик. Она же не разбилась.
        - Да, повезло.
        - Повезло.
        - Думаешь, там все стены были из картона?
        - Из дээспэ-то? Не, точно не все. Только несколько последних. Я простукивал. Тут тоже бетон вот…
        Анатолий встал.
        - Так, отдохнули. Пора идти. Скоро здесь будет охрана. И вообще удача, что нас еще не схватили… Курить хочется…
        Мы пошли по сильно изогнутому коридору. Вероятно, за его внутренней стеной были Государственные Палаты, то есть центр Ларца, то есть - конец пути.
        - Это было землетрясение?
        - Нет… - Анатолий о чем-то озабоченно думал. Левая рука сжимала кобуру с зачехленным пистолетом. - Нет, тут, наверно, вот какая штука. Это разгадка, почему мы заблудились. Помнишь этот гул? С вибрацией? Несколько раз.
        - Ну.
        - Я думаю, что коридоры проворачиваются вокруг оси. Смотри, - он присел и пальцем в пыли начертил концентрические круги. - Это коридоры. Они периодически вращаются. Каким-то механизмом. Возможно, за час или больше - наверно, больше - полностью проворачиваются вокруг оси. Когда мы забежали в тот параллельный коридор, они провернулись. Конфигурация коридоров поменялась, нужный нам ход закрыло стеной, и мы не смогли вернуться на первоначальный путь. А когда мы выломали проходы в нескольких стенах, и проходы, заметь, также ломала охрана, общая конструкция ослабла. В это время произошел очередной поворот, и часть конструкции разрушилась. Возможно, некоторые коридоры завалило. Поэтому и охраны еще нет. Надо спешить.
        - А как же Верховный?
        - Что: Верховный?
        - Он у себя в «яйце»?
        - Возможно, смылся. У него отдельный лифт. Его комната соединяется с внешним миром только через этот лифт и через дверь, которая, по идее, должна быть в этом коридоре. И все. Если лифт работает - то он ушел. Если нет…
        Повернули за крутой поворот - перед нами конец коридора. Глухая стена. Сбоку от нее - закрытая дверь с широкой дверной коробкой, где на зеленом фоне изображен бегущий в сторону прямоугольника белый человечек. Знак выхода.
        Мы переглянулись.
        - Если охрана уже там - нам… кххх… - Анатолий провел большим пальцем по горлу. В руке у него был пистолет. Сдавленно прошептал:
        - Приготовь оружие. Я стреляю по замку. Бью в дверь. Вбегаем вместе. Потом - по обстоятельствам. Готов?
        - Да.
        - Пошли!
        Выстрел. Удар. Вбегаем. Я спотыкаюсь и заваливаюсь в плотную пыльную занавеску. Анатолий бежит дальше. Останавливается. Тишина.
        Выбравшись из занавески, я увидел следующую картину. Комната была большим овальным кабинетом. Свет, как и в коридоре, падал через окна в потолке. В широком алькове - огромная кровать с балдахином. Застеленная. Пустая. Рядом вдоль стены - шкаф, по длине примерно, как кровать. Напротив - стол. Совершенно пустой. Вплотную к нему придвинут стул с прямой спинкой. Дальше - железная витая лестница, ведущая на крышу.
        - Ушел, - сказал Анатолий со злобой и вытер пот со лба.
        - Ушел, - проговорил я с облегчением. Самая трудная неопределенность разрешилась. Никого не надо убивать или брать в плен. Мы, может, и сами еще отсюда удерем.
        Анатолий стал осматривать кабинет. Он был обставлен, на удивление, очень аскетично. Практически совсем пустой. Если бы не королевских размеров кровать, ни о каком Верховном не могло быть и речи. Заглянули в гардеробные шкафы. Пусто. Осмотрели ящики стола. Тоже ничего. Одновременно посмотрели на кровать. И только сейчас заметили, что на всех предметах лежит тонкий слой пыли. Сдернули с кровати одеяло - вверх к сетчатому балдахину поднялось пылевое облачко.
        Здесь уже давно никого не бывало. Никто здесь не жил.
        - Верховного тут нет, - сказал я. - Понимаешь? Он здесь не живет.
        - А это тогда что? Вот это все? - Анатолий развел руками и повернулся. Он еще держал пистолет.
        - Бутафория. Как и весь лабиринт. И стены. Из опилок. Пирамида, понимаешь? Зиккурат. Никакого Верховного тут нет и никогда не было. - Меня осенило. Из увиденного напрашивалась мысль, еще более важная и общая. - Это только снаружи красивая пирамида. А внутри даже мумии нет! Даже куклы! И никогда не было. Вот только этот дежурный вход. И все! Даже лифта нет.
        - Черт побери! Что же делать? - растерянно проговорил Толя.
        Я достал маячок и нажал кнопку. Через час над нами должно зависнуть облако с «островом» внутри. Если охрана не успеет сюда добраться.
        - Я думаю, коридоры действительно завалило. А кабинет лежит на всем лабиринте как отдельная коробка. Она осела на все здание. И теперь сюда вход только снаружи. - Я показал на лестницу и окна.
        - Что с Верховным-то?
        - Не знаю. Я думаю, его не существует.
        - Что? - уничижительно, раздраженно прошипел Анатолий. - Ты рехнулся? Мы шли сюда… весь этот путь… сколько подготовки было… Вся страна живет Верховным! А ты рассказываешь какую-то блажь?
        - Верховного нет, - сказал я с облегчением и пошел к лестнице. - Короля играет свита, понимаешь? Политтехнологии. Психология масс. Общественно-социальная майя и все такое… Понимаешь, все наши мороки, заморочки - они же созданы нами самими. Те, которые наверху, просто играют на наших страстях. На нашем желании верить. Ну, вот хочется всем, чтобы был мудрый правитель, - вот тебе и сделали мудрого правителя, божество, к которому протянуты руки и мысленные призывы и обращения. Мы же сами его воплотили: нарисовали, разукрасили, построили мавзолей, положили в нем под балдахином и встали на колени. А потом еще начали молиться и погрузились в собственный сон, мираж, распространив его из голов в реальность - по всей стране… Понимаешь, дружок, какая штука, - говорил я уже тихо-тихо, почти для себя, поднимаясь по звенящей лестнице, - мы придумали сон, а он возьми и сделай нас собственным сном… - Повернул дверную ручку. Посыпалась, облупившись, краска, словно вклеенная в дверную коробку. Петли протяжно, противно заскрипели, дверь, трудно поддаваясь, все же открылась.
        Наверху, над комнатой была уютная площадка. Она покрывалась едва заметной травкой на сыром песке, над ней поднималось молодое, тонко-рогатое деревце. Высота Ларца была метров двадцать. Внизу сразу выскочили вооруженные люди. Ощетинились автоматами, стали кричать. Скат крыши очень крутой. Просто так по ней не заберешься. Все равно странно, что они сидят и бездействуют.
        Я улыбнулся и помахал рукой. Люди опустили оружие, успокоились. Расстояние и растрепанный вид не смогли спрятать мою внешность. Я закинул руки за голову, растормошил волосы, поднял плечи, голову и громко рассмеялся.
        - Вы меня слышите? Вы меня понимаете? Вы слышите, что Верховного не существует? Вы это понимаете? Его не-су-ще-ству-ет! Идите домой, вы свободны, идите, расскажите всем: Верховного не существует! Вы меня понимаете? Почему вы молчите?
        Почему ты безмолвствуешь, народ?
        21. Свет издалека
        Солнце перекатилось за свой зенит. В воздухе брызгами птичьих голосов носилось предвестье весны. Мы с Толей, полулежа, сидели на верху ротонды, песчаном пятачке, подложив руки под головы, курили и каждый думал о своем. Он выглядывал далекие, высоко пролетающие облака. Не выбросят ли из одного такого тонкой чертой канат.
        Я смотрел в большое синее небо, безграничное, безначальное. От слов - «начало» и «начальник». И мысли плавились и текли без всяких закономерностей, все сразу одновременно. Вспомнилось, что написанное вечером перед отправкой в Ларец письмо, запечатанное в импровизированный конверт и адресованное красивой вязью: «Лапута. Команданте Чежопенко. До востребования (открыть в случае утраты подлинника, Дяди Вовы)», до сих пор содержит холодок неопределенности, но уже не соотносится с действительностью, со случившимся:
        «Юра! Если ты читаешь это письмо - значит, пора тебе отправиться в дальний путь - на Восток.
        Дядя Вова, как мог, пытался выполнить свою миссию, а дядя Юра - свою.
        Может быть, в какой-то момент они разошлись, их миссии?
        Но пусть Юре сопутствует редкостный успех в его предприятии. Даже несмотря на то, что оно станет подрывать мою незаметную работу в качестве двойника Верховного, когда я начну участвовать вместо него в посещениях театров и других концертно-увеселительных мероприятиях.
        Кроме этого, мне - а вдруг есть такая вероятность? - достанется завидное место в главном, самом официозном театре страны. И тогда, по иронии судьбы, я смогу считаться воплощением той части творческой интеллигенции, которая, согласившись со своей пассивной ролью, подыгрывает власти, говорит с ее голоса, отказавшись от своего (кажется, мы это уже проходили?). Виват, виват мне! Потому что мое двойничество - двойное: я продолжу играть свою прежнюю пантомимную роль сказочного смешного тирана, представляя Верховного в мире искусства. Пусть даже и таким образом.
        Иногда, перед выходом на сцену или перед ролью двойника, гримируясь, я буду смотреть в зеркало и представлять, что было бы, если бы наша афера выгорела? Смог бы я пройти лабиринт до конца? Что я встретил бы в самом его центре? Выход? Но тогда это должен быть настоящий выход из Сансары. Не шуточный, не клоунский. Хомячок выпрыгнул из колеса, перестав давать ей вращение, хомячок стал сам по себе, сняв колпак, стерев грим и опершись только на свои две ноги.
        Как это страшно и свободно.
        P.S. После прочтения - сжечь и пепел развеять над страной».
        И вот, глазея в небеса, представлялось, что смотрит на меня сейчас космический спутник своим фотографическим глазком, смотрит, щелкая, моргает и летит дальше.
        И наши взгляды невидимо встречаются.
        И разглядывают меня не только зрачки спутниковых линз, но, может, даже самые звезды. И любая галактика, закрученная вокруг центра, подобно «глазу тайфуна», тоже выглядывает меня из своего места во Вселенной. И что меня, вот так, со всех сторон не только видят, но и слышат, и чувствуют. Листья, и камни, и морские раковины, и рыбы подводные, и гады подземные - за тысячи километров чутко чуют, как я хожу по земле, тревожа ее, и ветры и вода слепо, темно ищут за мной, бродят везде, чтобы охватить дождевыми каплями и стечь по лицу, по спине. И что это все, все вокруг - это и есть самое настоящее божество, видящее, слышащее, чувствующее разными своими органами. Спутником, звездой, камнем, листком. Всем тем, что кажется нам разобщенным, разнесенным по-отдельности. А на самом деле разобщения никакого нет. Разобщения ищем мы, люди, пытаясь представить божество в конкретном образе и месте. Мысленно, мы, каждый из нас, словно голографическая миниатюра одного-единого целого, мирового, мы пытаемся приблизиться к этому целому, собирая его в несуществующую абстракцию.
        И нет никакой сансары, нет ни центра, ни периферии. Все это вещи ненастоящие, придуманные. Как правила чужой игры. Кто ее запустил и когда - неважно. Почувствовав, что идет эта игра, дай пройти ей мимо, дальше: по государствам, обществам, умам, навязчивым мыслям. А сам вникай в другую и чувствуй: как играют облака, дожди и деревья, как ветер струит сквозь листву бесконечные потоки воздушного простора; как балансирует вода, безостановочно влекомая естественным образом; как сигналят о пространстве звезды-немиги, далекие невероятно, что даже представить невозможно. И тогда в душе начинает струиться, течь - беспредельно, бескрайне - недробимое, нетронутое суетой, неделимое ощущение свободы - уходящее в мир и плотно, густо перекатывающее за грань вечернего закатного водопада-горизонта и пропадающее там, там, в счастливом далеке…
        [Публиковался в журнале «Новая Юность»] Апокалипсис - всегда
        Медный маятник шатался ровно, бесшумно, то уходя в тень, то выглядывая в лунное пятно, проявляя на своём зацарапанном кругляше лимонно-кислую улыбку блика. Царапины вспыхивали кривыми жёсткими волосинками, повторяя движение хозяйской руки, губительно иногда шлифовавшей медь часов чем-либо посторонним, полой одежды или, к примеру, манжетой, то есть чем-то, совсем не подходящим для сего изящного и старинного инструмента времени. Но вот луна подвинулась, совершенно явно заглядывая в комнату, и теперь маятник почти не заходил в темноту, раздражая взгляд медью, расцарапанной на манер синхронных волосков и случайных щетинок, которые разбросаны по всему замасленно-окислому диску.
        Сам хозяин сидел рядом, так что маятниковые часы приходились ему сбоку. Посетитель же и по совместительству невинная жертва его внимания находилась напротив, отводя лицо от пристальных взглядов и клубов дыма, временами вспыхивавших изо рта сумасшедшего. Как обычно, обмотанный верёвкой, - старым, мягким канатом, опухшим и залохматившимся от сырости чердака, - как обычно, с заломленными назад руками, посетитель, превращённый в жертву, привязанный к стулу, посетитель, дрожа, молчал, стараясь слиться с тенью, спрятаться от этой безумно огромной луны в окне, от безумных глаз напротив, сам, сам желая стать непричастной ни к чему тенью. Комнатный сумрак сургучом запечатывал его локоть и кляксами проскакивал выше к лицу, совсем испачканному темнотой. От света раскуривавшейся папиросы оно изредка прояснялось, и на треснувших очках жертвы запечатлевалась толщина стекла.
        - Теперь вы понимаете, в чём дело? - Сказал медлительно хозяин, вставая со стула и отходя к окну. - Понимаете, как на самом деле устроена человеческая психология? Я долго искал вас. Одному мне было скучно и непонятно. А теперь в разговоре с вами прояснилось очень многое. Очень многое… Да… - Старик скриповато протянул последнее слово и глубоким, будто уходящим к корням своих тёмных мыслей, столетним, падающим в бездну забвения - да, таким бездонным вдохом старик затянулся папиросой. На стекле новогодним огоньком засветилась точка, лицо его отразилось багряной маской.
        Жертва пошевелила шеей, пытаясь сдвинуть толстый канат - натёртое пятно горело от содранной кожи. Потом подняла голову и тоже сделала глубокий вдох носом, но воздух всей комнаты уже был заражён вонючим табаком. Жертва сдавленно закашляла.
        - А, вы всё ещё не согласны, молодой человек? - Хозяин забычковал папиросу в стекло, снова присел и уставился чужими, пьяненькими глазами, иногда перебегая взглядом на беспомощную ложбинку на горле. - Вы всё ещё не согласны… И так каждый раз. Позвольте такую вещь. Вот я развяжу вас, выброшу этот кляп, может, ещё раз чаем напою сладким, а вы пойдёте и про меня всё расскажете. - Жертва при слове «развяжу» оживилась, а при «расскажете» так горячо запротестовала, как только было возможно со связанными руками и воткнутым в рот кляпом. - Расскажете-расскажете… будьте уверены… сами всё и выложите полиции… я-то знаток психологии… Так что нельзя… непозволительная это для меня роскошь - дать вам свободу действий. Теперь - ты узник совести… - Внезапно нахлынувшая горечь смыла с голоса старика вежливый баритон. - Теперь ты разделишь и мою участь, и участь всех посвящённых. Ведь что? Никто тебя суда - он так и произнёс, по-старинному твёрдо, - никто суда не волок за грудки. Сам пришёл. Значит, интересовался. Сам, значит, интересовался. Значит, и долго думал, миленький мой. Значит, тема и пустила в тебе самые
острые, самые ядовитые, миленький мой, ростки… Ростки… слово-то какое забавное. А посуди сам, это серьёзная тема. Да-а-а? Серьё-ё-ё-зная-то тема? - Игриво-укоризненно пропел старик, покачивая опущенной головой и улыбаясь в темноту.
        - Теперь вот что… - Продолжил маньяк через пять минут молчания, расхаживая снова возле переплёта окна. Между словами мелькали то вспышки новой папиросы, то уголки бумажки, засвеченной в лунном огне, разгоревшемся, разошедшемся в облаках апрельской полночи. - Вот это ты возьмёшь с собой напоследок. - Старик потряс бумажным свитком. - Понесёшь, как сокровище мысли, многолетних раздумий… дорогие-дорогие, мои обезьянки… как глубь сомнений, уверений и уверований… как… как… - закряхтел, откашливаясь, - как фараон с символами власти, с моим свитком… милые-милые обезьянки, обезьянки… в будущее, в бесконечность - так пойдёшь с моим бесценным даром человечеству. И по дороге, может, что и сам надумаешь… Да… Скажешь, передашь им, значит, обо мне…
        Сумасшедший склонил голову, задумчиво пососал нижнюю губу, прищурившись, стрельнул глазом в потолок, и пророкотал своим скрипящим голосом следующее:
        - Господа капиталисты… всех мастей, всех уровней… всех… всех… олигархи, магнаты, чёртовы биржевые воротилы, местечковые авторитеты, пересчитывающие грязненькие рублики в пахучих бесчисленных провинциальных подворотнях, слепые на душу дельцы, паясничающие торгаши, купи-продайки, инвесторы, обрюзглые в воскресных халатах рантье, высокомерные держатели валютных бондов, - вы все и все остальные тоже… слушайте! И вы, господа технократы, тоже подтягивайтесь, вам тоже будет интересно узнать, почему сгущается над миром тьма и что там, внизу, в своих рабочих конюшнях, да-да, в трудовых своих конюшнях, там, в офисных стойлах, за заводским верстаком, в спаленках, намоленных убогими снами, - что там обо всём этом думают крошечные обезьяньи мозги. Как в послерабочих сумерках перед телевизором изредка их муравьиные глазки, комариные глазки их, поблёскивая неожиданной мыслью, выбивающей из широких, как баштаны, кресел, поворачиваются их глазки к окну и видят за ним надвигающийся ледник. Скрипящий, обдирающий небеса, - и тогда с них сыплется снежная извёстка, - наползает, сворачивающий шею природным
пространствам, неумолимый ледник. Можете вы себе такое представить? Но вы этого не видите. Ибо перед глазами вашими - поднятые на просвет водяные знаки. За ними сияет солнце, будущее одного-единого дня. Бесконечного, незавершающегося дня прибыли и процветания. Да о чём я вас спрашиваю? Вы же не можете, не способны никаким органом, никаким чутьём не способны этого представить - как реальность, проявленная в виде катастрофы, смотрит в ваши широкоофисные стёкла… как Гулливер, как Голиаф выпячивается она и приближает свой пространный - на весь горизонт - лик… обезья-я-я-нки… челове-е-е-чки…
        - Все-все вы этого ждёте… Один, почитывая «Екклезиаст» и «Апокалипсис», другой - ужасаясь новостям о погоде, третий - просматривая ночные сводки, четвёртый, пятый, шестой, седьмой - глазея на столбики цифр о глобальном потеплении, на вспышки демографических взрывов в азиатских странах, на обезвоженные африканские рты, обезводевшие, обезлесившие черепа земных континентов. Вы ждёте, прячете глаза, идёте на кухню к холодильнику, забываетесь в спальнях, жрёте, пьёте и, опухшие, снова вглядываетесь в это ужасающее, надвигающееся последнее шоу на Земле.
        - А я вот что скажу вам, дорогие технократы… обезьянки… офисные тли… обрюзгшие бюргеры… ничто не ново, и что было, то снова будет. Люди с давних пор ждут этого. Когда же… ваши… ваши… когда же наступит конец. Освобождающий, широченный, благословенный, поющий ангельскими голосами, голубого океанского охвата… борщ… борщ… ядрёного цвета… борщ… борщ… закат цвета ядрёного…
        Сумасшедший приложил ладони к лицу, словно хотел содрать с него маску, дёрнул головой, - затылком вверх, - подглядывающе подсмотрел сквозь пальцы, улыбнулся и ласково заговорил:
        - Скажите, а вы любите шоколад? Нет, не какой-то конкретно. Просто шоколад, шоколад сам по себе. Сам-в-себе, так сказать, шо-ко-лад. Как кантианскую абстракцию. Чувствуете, да? Этот аромат, с цветочной брагой. Беладонный, опьяняющий, le magnifique. Вот он струится вам за шиворот, за шею и треплет твой щенячьего пуха загривок. Единственное спасение весной - шоколад и цветы. Желаю провозгласить тост… Противостоять в нашей стране «дуракам и дорогам» невозможно. Немыслимо a priori. Трансцендентно. Поэтому - ad hoc - коллегия из высшего судейского состава, шоколатье par exellence, выдающиеся мастера цветочного и ароматического купажа, приняли постановление, обязательное для исполнения во всех административных подразделениях. Противостоять вышеуказанным «дуракам и дорогам» преимущественно и главным образом через коробку шоколада и цветы. Мощнейшее средство коммуникации, пробивной, так сказать, таран углубления связей. Нужна вам, скажем, справочка. Шоколад и цветы! Бегите к ближайшему ларьку, хватайте и несите нужному лицу. Нужно пройти вне очереди? Что вы станете делать? Правильно! Ответ найден! Не
вовремя явились? Неправильно пришли? Забыли? Проспали? Средство есть! Пользуйтесь! Во всех ларьках страны! Минуточку-минуточку… не станете же вы нести ромашки и коричневую затвердевшую патоку ему… ему, ему, жёсткому, ничего не прощающему - самцу! Нет, дуракам нет альтернативы…
        Часы медленно ударили. Раздался медно-янтарный гул, словно дверь в комнату отворилась и из внешнего пространства заглянул посторонний. И все голоса безумца, лицедействующего перед связанным молодым человеком в очках, на стуле, съёжились обратно в темноту замершего старческого рта.
        Он схватил со стола нож и, подскочив жертве, плоско прижал его к своему лицу. Жарко зашептал:
        - Подумай, подумай только, издревле человечество мятётся, мается, мечется, мечтает на самом деле только об одном. Это только днём, при солнечном свете, как школьные учителя, они лицемерят, улыбаются друг дружке, поздравляют, ханжески делятся радостью, хлопают по плечу, смотрят застенчиво в глаза… но это не то! Это всё не то. Всё в них только и кричит об этом, об этом! Прислушайся! Ночью, во сне, когда подсознание правит свой дьявольский бал, вот тогда-то сквозь сжатые рты, сквозь скрежет зубовный, как из адовой топки силится взорваться животный рык: я! я! я!.. Накормил один человек другого задаром, спас от голода, а сам думает: это я - хороший, я - добрый, заботливый, гуманный! Вот влюбленный просит о взаимности, а на самом деле всё в нём кричит: подчинись мне, ибо я так хочу! И хочу я подчинить волю-то твою! И всё в мире так, как будто именно оно, каждое, отдельное, как будто только оно - единственное в мире, рвётся к единоличной власти, к ненасытному потреблению, к глухому и слепому всезнайству. И поэтому оно, единственное, хочет, чтобы другие - исчезли, сгинули…
        Откуда, думаешь, эти мифы о потопах, откуда эсхатологии, хилиазмы, откуда ежегодные предсказания и ожидания всё нового и нового, постоянно откладываемого «конца света»? Откуда любимые обществом страшилки о «календарях майя». Думаешь, хотят обновиться? Начать новую жизнь? «Очистимся в эпохальном огне!» - говорят одни, «Перейдём в новую эру!», - подхватывают следом другие. Да ведь это же ожидание любого, каждого из них: когда же, наконец, - конец?! когда всё это завершится и останется, пребудет, утвердится только моё «я»! «я»! «я»!
        - Потому что люди устают друг от друга… Обезьянки… добренькие… слабенькие мои приматы… коллеги, натянутые над пропастью… во ржи. - Старик поглаживал большой, мягкой ладонью волосы жертвы и плакал, прижавшись к ней щека к щеке. - Представь, как это будет замечательно, как будет кайфово, когда какой-нибудь спятивший миллионер, решив, что он и есть тот самый «первоединый Адам», о котором талдычат талмудисты тысячи лет, когда он задумает такое… тако-о-о-ое. Соберёт у себя в бункере самых умных учёных всех специальностей, скажет: сделайте мне вот то-то и это. Загонит каждого из них вусмерть. Замучает недосыпами и переутомлениями, но своего добьётся. И прокатится по миру стометровая волна, и пока не смоет ну вот хоть всех до одной обезьянок, не выйдет из своего бункера, будет сидеть перед компьютером и жать-жать-жать-жать на кнопку. А потом так элегантно вскроется дверь, разгонит капли, на лакированный ботинок брызнет струя из-под подошв, как текила на кожуру лимона. И вот он уже мчится со своего острова на розово-кремовом катере, а перед ним вдалеке - опустошённый, сияющий, переливающийся, алмазный,
миллионногранный, освобождённый, очищенный от человеческой грязьки город Нью-Йорк… Как бы я хотел быть этим счастливчиком… Бродить по авеню, по стритам… Один, один, как божий перст указующий, как новый Адам в рукотворном новом раю.
        - Все об этом мечтают. Все. Честное слово.
        - Понимаешь, о чём я?
        - То, что у середнячка на уме, у воротил сего мира - на деле.
        Старик посмотрел на молчащую жертву.
        Взял со стола тёмную комковатую вещь со шнурами. Мякотью большого пальца пощупал тонко наточенное лезвие. Обмотал шнуры вокруг шеи жертвы и бросил вещь ей на живот. Держа нож в зубах, со скрипом стал разворачивать, затем, дёргая, двигать стул к большим, похожим на книжную этажерку старинным часам. Не дотащив стул вплотную, открыл часовую дверцу, вынув изо рта нож, приладил в руке, держащей спинку стула. Лезвие оказалось возле лица жертвы. Вспыхнуло лунным бликом.
        Луна уже уходила из комнаты, бросая прощальный умиротворяющий взгляд, окропляя дальнюю стену размытым, похожим на боке, неровным решетом света.
        Во время возни старик, задыхаясь, то и дело всё приговаривал:
        - Вот ещё и наследил… обезьянка… книгочей, понимаешь ли… ищу человека… - Делал тяжёлые паузы - А борщ варить кому… вот тебе на орехи… бабушкин Юрьев день… развели, знаешь ли, грязьку…… человечество должно быть преодолено, гностицизмом ли, гиперболическим умствованием или замести грязьку в угол… но обезьянки же, они же всё стерпят… - Падал на колени, трясясь, хватался за воротник юноши, уставясь в тряпку кляпа, оголтело бормотал: «Возьми-возьми письмецо… донеси до них… передай мои слова… пламенные… предупреждение… ты ведь понял, что это предупреждение?.. Ну хоть чуток ты понял меня? Что-нибудь ты понял?… Ты прости, прости мою старческую суровость… Верёвки эти, кляпы, ножи… Я ведь не всегда такой был… Я архивариус, заслуженный библиотекарь, научный сотрудник, автор статей… Я до сих пор пишу. Ты знаешь, пишу. В газеты, в журналы, в-в-в сборники. Люблю писать. От души. От сердца. Разное пишу. Проповеди, стихи, псалмы, пять штук… Они ведь не понимают, не берут, не отвечают… Не хотят слышать, что я прозрел, что я понял их натуру, психологию эгоистическую, тварную… Но ты меня понял, хоть чутку. Пусть и
они теперь. Пусть задумаются, поймут, они ведь поймут, если захотят, пусть они тоже поймут, остановятся, пока не поздно… как в стихах, я последний пророк деревни… Возьми листочек, тебя они послушают, ты молодой, ты ясный, не я, но ты! не я, но ты!»
        Тяжело дыша, упал на бок, вытирая пот со лба. С каждым новым разом жертвы становились всё тяжелее и тяжелее. Отдышавшись, успокоился, привстал, наклонил, придерживая, стул в пустоту проёма, открывшуюся в часах, с размаху ударил по спинке всей длиной лезвия, упёрся что было человеческих в нём сил - и вытолкнул-таки в пустоту провала жертву.
        И пока она, освобождённая от ненавистных канатов, грохотала в чёрном зеве шкафа, безумец вопил в ровную, зиящую прямоугольную дыру всем своим старческим надсадом:
        - Ловите, господа технократы, ещё одного вестника, мессию будущего. Пусть принесёт он вам предупреждение и страшное, и истинное. И внимайте, и… - Последнее, что услышал летящий в никуда юноша, освобождённый от уз сумасшедшего, это был огромный, чёрный, непередаваемый, зловещий, старческий, скрежещущий мат.
        Луна ярко светила в окно мансарды старинного особняка в центре Москвы. С улицы могло бы быть видно, как иногда в нём вспыхивал беспокойный уголёк папиросы. Но никто не наблюдал за ним в поздний час, и ничего более в нём разглядеть было невозможно.
        Особняк, украшенный колоннами с пилястрами и парадным мрамором входного портала, служил архивным хранилищем госбиблиотеки. Через всю заднюю стену дома, выходившую в глухой захламленный двор, сквозным квадратным тоннелем стоял внутренний ход, по которому когда-то поднимали книги. Остроумно использованный этой ночью, он уже давно был очищен он всяких подъёмных устройств, вся литература доставлялась открытым наземным способом, да и то совсем не в этот забытый, чуланный угол архива.
        Когда молодой человек пришёл в себя после страшного, стремительного полёта через неизвестность, после падения, он нащупал на земле что-то мягкое, пахнущее сырым тряпьём. Выдернул изо рта обслюнявленный кляп. Шею сдавливали переброшенные через неё веревки, крепившие тяжёлый мешок. Отыскав вход внутрь него, облепил ладонями рифлёный предмет, неожиданно щёлкнувший под напряжением одного из пальцев. Яркая, ледяная вспышка светодиодного фонаря осветила ветошь под ногами - это был навал из древних, как инкунабулы, распоротых по швам школьных матов. По сторонам на расстоянии виднелись грубые выломанные в земляной породе стены с ветвившимися линиями толстых проводов. Прижатые к земле, перебиваясь поперечными квадратными балками, манили в неизвестность две бордюры рельсов.
        «Метро» - пронеслось в голове.
        В мешке, кроме фонаря, свитков с пророчествами и предупреждениями сумасшедшего деда, болталась баклажка с водой, полхлеба и отксеренная схема секретного метро.
        Юноша шёл, спотыкаясь о шпалы, прислушиваясь к коротким шагам эхо, маршировавшим вокруг него, вглядываясь в границу фонарного света, раструбом тыкавшимся в стены подземелья. Нестерпимо болела голова. Хотелось лечь, свернуться в точку и уснуть прямо на шпалах. Он остановился, снова достал бумажку, задумавшись, сопротивляясь сну, стал её рассматривать. Через несколько минут до него дошло, что он ничего не может понять в этой чужой, не похожей на карту московского метрополитена схеме печатной платы, где вместо названий станций замыленным шрифтом раздваивались латинские буквы.
        Сунув карту обратно, поплёлся дальше по тоннелю, раздумывая.
        События ночи, решил он, не могут быть реальностью. Реальность не может быть таким бредом, жизнь не может быть настолько бредовой последовательностью событий. Но по порядку. Рационально. Начнём с начала. С самого начала.
        «Допустим, я пишу диссертационную работу по теме „Эсхатологические ожидания: Русь, Европа и Америки. Диахронический и синхронический аспекты в свете новейшей науки о психологии“. Допустим, тема дурная, я говорил об этом научному. Допустим, всё это культурология и „бумага стерпит“, как отвечает обычно на это научный. Дальше. В ходе расширения библиографической базы я решил привлечь ранее неизвестные источники. Это хорошо. Это правильно. Разумно. Но раз так, то самыми неисследованными источниками являются - какие? Правильно! Источники не Северной и не Южной Америки, и даже не Мезоамерики. Но Африки! Хотя тут есть одно „но“. Африка меня интересовать не должна. Так вот, есть догоны, странное такое африканское племя. Да. И вот с этого момента начинается нелогичное… нелогическое развитие событий. Вместо того, чтобы оставить без внимания объявление в газете, я повёлся на эту приманку. „Эсхатологическая картина мира догонов“ - звучит само по себе уже дико. Но могло бы пригодиться в конце концов. Лекция по эсхатологии догонов в старом архивном здании. Дурацкий старик в балахоне при входе. Здание,
полузаброшенное. Хоть сейчас на снос. Уже одно это должно было насторожить. Лестница, полуобрушенная. Угощение чаем… сладкий чай…»
        Догадка, что ему подмешали в чай снотворное, почему-то ошеломила юношу до слёз. С ним поступили, как… как… как с куклой!
        Впереди, словно опора моста, засветилась стена, разделявшая развилку. Постояв, шатаясь, в сыром воздухе, он безо всякой уверенности повернул налево.
        «И потом он связал меня. Засунул кляп. Посадил на стул. Или я был на стуле с самого начала?.. И понеслось! Весь этот бред! Этот долбанутый дед, брызжущий слюной! Я не понял, что он говорил? Что он говорил, грёбаный дед? Екклезиаст, обезьяны, капиталисты, технократы… Какой-то… кккххх… гавно какое-то… мразь, просто мразь… и как всё складно… Небось, сто лет сидит в своём сральнике и только об этои и думает. „Эгоизм“! „Один я такой“! Да ни хера он не знает, не может он ни хера знать. Сидит на своём толчке и и-и-и… извращенец».
        Его вдруг бросило в жар. Ухмылка сумасшедшего, как будто летающая маска, впилась в воображение, и события ночи какой-то отстранённой кинолентой промелькнули перед мысленным взглядом.
        «А вдруг он прав? Вот этот чокнутый - вдруг правее всех правых? Ведь он как-то живёт, существует на своём плане бытия. И вот пока я не приблизился к этому плану, мне было всё по хер. А как только вступил на него, реальность этого плана стала и моей реальностью. Не надо было идти на догонов. Ну их к хренам собачьим. Всё с этого началось. Вот так сделаешь в жизни один неправильный, сомнамбулический шаг, и всё завертится перед глазами, как на дикой сатанинской ярмарке. Как будто катишься по ледяной железной горке и ничего не можешь с этим поделать, ни за что невозможно зацепиться. Невероятно. Так и есть. Я сидел со связанными руками. С кляпом во рту. Ничего не мог поделать. Это не мой план бытия… Но… Он, может, в конце концов, быть и правым… Откуда мне знать точно… Может, он - прозревший пророк, то есть, мысля научно-рациональными категориями, человек, интуитивно уловивший фундаментальные связи в обход научной парадигмы. Ну, там, благодаря своему синтетическому типу мышления. Ведь так и есть. Эгоизм. Эготизм. Эгоцентризм. Он прав, конечно. Он долго думал. Писал. А потом сошёл с ума, бедняжка…
Обезьянки-обезьянки, говорит. Дарвинист, что ли? Гря-я-я-язька! Выдумал это всё, конечно. Но всё равно прав. Его можно понять. По своему, конечно. Мятежный дух».
        И только сейчас начинающий аспирант вспомнил про священный, пророческий свиток, упокоенный в мешке прямо у него в руках. Посветил внутрь мешка, вытащил, развернул. Рукопись. Его удивило, что совсем небольшая. Присел на рельсы.
        Ему стало тоскливо и одиноко. Там, у старика, было хоть какое-то помещение. Жилище. Ну и человек он хоть и сумасшедший, а всё равно живая душа. А здесь? Холодно, сыро, темнота непереносимая, одиночество, неизвестно, где выход. И есть ли он вообще. Ему вдруг захотелось туда, наверх, к безумцу. Он почувствовал, что там, связанному, с кляпом во рту, ему было не то что каким-либо образом хорошо. Нет, совсем было плохо. Но как бы это выразиться. Он поерзал плечами. Ему было - интересно! Да, хотелось даже поговорить, поспорить, высказать своё мнение. А здесь? Перед ним простиралась неизвестность. Как в обыденной, рутинной жизни. Туннель дней, месяцев. Нормальность. Пошлая нормальность. Бестворческое непроглядное существование… Идёшь вот, думаешь, впереди - выход. Завершение диссертации. Защита. Научная работа. А оно ему нужно? Оно ему интересно? Чем это не такое же блуждание в темноте? С жалким фонариком, с подложной картой. Куда ему идти в жизни?
        Юноша присел на рельсу, положил рядом мешок. Между головой и плечом зажал фонарь. На колени примостил рукопись, в которой изящный почерк, уложенный на воображаемые линии, повествовал о чём-то самом важном и пока неизвестном. Эта была надежда. Он достал баклажку с водой и хлеб. Откусил, пригубил. Начал читать.
        Было тихо. Хлеб был сухой, несмотря на воду, и трудно лез в горло. Казалось, его сжимали спазмы. То ли смеха, то ли беззвучных, сухих, фантомных слёз. В письме человечеству было послано:
        «Здрайвствйте, Дорогой, Иван Ильич! Летом у нас хорошо, липы цветут нежно и одаривают каждого постояльца пансионата своими жёлото лимоными цветиками. Здоровье наше поправляется, так говорит доктор врач высшей катеории психиатор Завьялов. Того и гляди выпишут раньше времени и придётся мне старому пердуну ийти и ехать потом до Москвы в одним подштанниках и халате без начёса. Потому что Машенька и Петеньки ещё не вертнулись из отпуска из Крыма, а всю одежду пиджак, брюки, атласную сорочку и даже носки с лаковыми туфлями они забрали с собой, наобещав привезти новое. Если поправде, Иван Ильич тут мне хорошо уже очень спокойно! Я ничего не читаю, кроме местного препоганого листка, которою выпускают какието кретины сектанты. Чего и Вас желаю! Будьте здоровы и пейте только кипячёную воду.
        Искренне Ваш И. В. С. Натощак»
        [Публиковался в журнале «Сибирские огни»] Мастер истории облаков
        Это случилось в купе поезда Балашов-Москва.
        Был душный июнь, образовывавший в небе нескончаемые пышные формы облаков.
        Ветер вздувал по утрам их пенистую материю, и к полудню вся небесная акватория устилалась летающими островами и материками нежно-кремового и синевато-льдистого цвета. Облака устремленно вытягивались пористыми полосами вдоль невидимых линий ветряных потоков.
        За окном купе в такт постукиванию колес мерно чередовались, словно между кадрами, отсчитываемыми столбами, виды полей и лесов. В окно врывался ветер, хлопая занавеской и сыпля проносящимися за вагонами звуками, которые, отставая, застревали в коробке купе, словно это был свет далеких космических миров, уловленный видоискателем телескопа.
        В купе вместе со мной оказался только один человек.
        Весь наш вагон пустовал. Изредка по нему слонялись несколько пассажиров, лениво проходил проводник или проезжала с пыльной тележкой-клеткой продавщица воды, соков, мороженого и пива. Бутылки с жидкостями печально гремели в своей клетке, создавая по-шнитковски сюрреалистический диссонанс в своеобразной гармонии железнодорожного нескончаемого гула. Мы неслись сквозь ярко освещенный космос пейзажа, так же печально-приглушенно гремя в своей клетке, как эти стеклянные бутыли в своей решетчатой тюрьме.
        Двери почти во все купе были либо совсем раздвинуты, либо открыты наполовину, словно пустующие вольеры, покинутые своими мирными обитателями.
        Не зная, чем заняться, я пододвинулся к окну и взглянул наверх, где в очередной раз появилось роскошное медлительное облако, которое поезд уверенно обгонял.
        - Какое красивое облако, - сказал я. И в этот момент солнце, выпутавшись из рукавов облака, резко осветило мне глаза.
        Мой попутчик ничего не ответил, но, напротив, как-то тревожно и серьезно посмотрел на меня, а в движениях его проявилась собранность.
        Он взглянул на облако и, видимо, удостверясь, что оно, действительно, было очень красивым, вдруг закрыл дверь купе. После прокатившегося шума и щелчка отрезанный дверью гул несущегося поезда внезапно исчез, и в купе стало первое время с непривычки очень тихо.
        - Да, очень красивое облако, - наконец ответил мужчина. Он заерзал плечами, как будто вспомнил что-то приятное и с нежностью в голосе продолжил:
        - Все облака неслучайны. Неслучайна их форма и время появления. Конечно, всегда существуют вариации, но в целом они постоянны».
        - В самом деле? - удивился я, смущенный тем, что попутчик закрыл дверь, не спросив меня, и неожиданно поддержал с энтузиазмом пустяковую тему.
        - Вы думаете, что я неправ?
        - Не знаю.
        - Но вы ведь тоже неслучайно об этом спросили.
        - Да нет, просто так. - Облако было красивым, форма его напоминало что-то большое, вытянувшееся, с надежными, устойчивыми пропорциями, но теперь поезд медленно менял свое положение по отношению к нему, и ветер неуловимо изменял его детали. - Я просто так об этом сказал, как-то даже не задумавшись… - меня совсем смутила необходимость объяснять такую мелочь своему случайному попутчику.
        Едва завязавшийся разговор готов был иссякнуть, но мой собеседник настойчиво посмотрел на меня и, весело прищурившись на какое-то мгновение, полез к себе в рюкзак.
        Он достал оттуда большую широкую книгу альбомного формата с толстыми картонными листами. Это был альбом фотографий.
        - Иногда - или даже очень часто, - снова заговорил мой собеседник, с интонацией, как будто после прерванной вздохом паузы, такой, которая обычно возникает после глотка, - люди замечают что-то красивое или видят очень долго эту самую красоту, но почему-то отводят от нее глаза и продолжают снова жить в своем скучном мелочном сером мире. А ведь ничто не мешает им изменить свою жизнь в лучшую сторону в любое время. - Говоря это, он продолжал что-то искать в своем рюкзаке, а я рассматривал матерчататую обложку альбома. Он был покрыт темно-синей, крепкой тканью, которая не истерлась за время своего использования. Особенно хорошо было видно, что книгой часто пользовались, по потемневшим краям обложки - там цвет ткани погрязнел, но нити нигде не перетерлись, а лишь примялись. Наконец мой попутчик достал из рюкзака то, что искал. Это оказалась толстая лекционная тетрадь, покрытая крепкой, блестящей, темной клеенчатой обложкой.
        Мой собеседник сделал удовлетворенный выдох и светлым взором посмотрел на меня, а потом на виднеевшееся в окно облако.
        - Вот здесь, - он открыл альбом, - разные фотографии. Это облака. Очень разные. Разные формы, цвет, сделанные в разное время… я собираю их уже несколько лет. И, знаете, никто за столько лет ни разу мне не сказал, что облака такие красивые. Только вы.
        Я медленно прислонился к обитой приятным мягким материалом стенке купе и с любопытством человека, которому будет нечем заняться в ближайшее время, кроме предлагаемого просмотра фотографий, посмотрел в альбом.
        - Меня зовут Костя, - сказал попутчик как бы между делом, аккуратно и неспешно переворачивая листы с фотографиями.
        - Очень приятно, - ответил я, подражая его замедлившемуся темпу речи, - а меня Гриша.
        - Нормально, Григорий? - Костя поднял на меня глаза и с хитрым любопытством заглянул в мои зрачки.
        - Отлично, Константин! - мы засмеялись неожиданно возникшему резонансу во взаимопонимании.
        Фотографий было много. И каждое из них изображало облако.
        «Хорошая оптика» - завистливо подумал я.
        Облака были хорошо детализованы, с тонкой и точной передачей цветов и контраста.
        Клубящиеся горы, небесные сады, вздымающиеся к солнцу города, летающие гигантские звери, абстрактные фигуры, затмевающие своей тенью целые поселения, медленно курсирующие галактики, дрейфующие вселенные - все это неподвижно целенаправленно неслось в каком-то одном вечном направлении, словно проходящие перед глазами во сне нескончаемые страницы неизвестной книги, написанной неизвестными буквами.
        «Это просто бесконечный реестр форм. - подумал я. - Но невозможно сфотографировать все облака, проносящиеся над всей землей».
        - Но ведь невозможно сфотографировать все облака в мире.
        - Конечно, но все и не нужно фотографировать. Несмотря на кажущееся несметное многообразие, число форм не так уж велико. Всего несколько тысяч.
        - Всего?
        - И все они повторяются. Правда, есть множество различных циклов повторений. И достаточно большое число модификаций. Но, при необходимой тренировке, глаз сумеет привести все варианты изменений одной архетипичной формы к изначальному инвариантному образцу.
        - Вы сами все это… вычислили? - спросил я после некоторой запинки, стараясь подобрать нужное слово и все больше увязая в недоверии ко всей усложняющейся ситуации.
        Мой собеседник сделал усталый выдох. Лицо его поскучнело и приобрело слегка страдальческий вид.
        - Помните то облако, которое вы увидали в окне? - К этому времени облако совсем уже изменило свой вид и еле виднелось за хвостом поезда. - А теперь посмотрите на эту фотографию.
        На фото распологалось большое вытянутое облако, несколько похожее на увиденное мной. - Эти облака - братья-близнецы, у которых один общий праобраз. Это, по моей классификации, - Кит. Кит, или, если хотите, Левиафан, - это четко оформленное начало, готовность принять или создать новый мир. До Кита существуют только Материя и Бесконечность. Они почти совсем бесформенны и инертны и долгое время неизменяемы. Есть еще большое множество таких форм - Птица, Океан, Пустыня, Вавилонская башня - и много-много чего еще, каждая из них обозначает отдельную стадию формирования материи. И со временем смена форм повторяется, соответствуя природе цикличности. Внутри одного большого цикла - множество меньших и совсем маленьких. И все они сосуществуют одновременно. Образно говоря, их можно преставить в виде тысячи расходящих кругов на воде внутри одного большого круга.
        - Как интересно, - сказал я, - но что обозначает вся эта круговерть облаков?
        - Трудно сказать. Можно делать множество предположений. Но что обозначает наша жизнь на планете, например? Может, это также одна из форм материи. Есть неорганическая, а есть органическая и разумная формы жизни. Но кто знает, что находится за пределами этих известных нам видов бытия? Также и облака повторяют неизвестный нам смысл последовательностью своих форм.
        В это время за дверью купе в проходе грустно загремела коляска продавщицы вод.
        Костя открыл дверь и спросил у продавщицы:
        - У вас есть «Балтика»?
        Через четверть часа мы с Костей уже были на «ты» и, стоя в проходе вагона возле окна, уже вовсю обсуждали метафизику и диалектику облачных метаморфоз.
        - Сложно сказать, - размахивая руками, в одной из которых тяжелела бутылка «Балтики», горячился Костя, - есть ли среди облаков обратные взаимопереходы форм. Иногда циклы прерываются, иногда протекают не в прямой, а в обратной последовательности; иногда циклы свернутые; иногда внутри одного помещается несколько меньших. Это еще очень плохо изучено.
        - Но ведь кто-то это изучает?
        - Есть, есть такие люди на земле, которые занимаются изучением облаков. И я - один из них. - мой визави сделал театральную паузу, в которой поместилось представление уже достаточно опьяневшего человека о том, что сейчас к нему должно быть приковано самое пристальное внимание, потому что за этой фразой должна последовать другая, более главная. - Я - магистр истории облаков.
        - Ты?!
        Костя повернулся в профиль и хитрым движением руки надел на голову берет.
        - Да, я. Я - Мастер толкования облаков.
        Я медленно и уважительно зааплодировал, утвердительно кивая головой в такт хлопкам.
        Тут к нам незаметно снова подъехала продавщица с тележкой, и мы скупили весь имевшийся у нее запас пива.
        Была глубокая ночь, когда я проснулся, видимо, от толчка поезда. Поезд стоял, и мой переход от сна к восприятию действительности был легким и почти незаметным движением сознания. За окном в отчетливой тишине вырезались совершенно определенные и удивительно различимые редкие звуки птичьего пения. Лунный свет, изгибаясь между листвой, проникал в купе, неся с собой негативное отражение листвы и наклеивая ее на стенки.
        Я слегка потянулся в тяжелой истоме, все же не почувствовав перехода в действительность. Мне все еще казалось, что я - нечто целое со всеми окружавшими меня вещами: так же, как мир во сне - ментальное и телесное продолжение человека, вещи из проступавшего внешнего мира все еще казались моими собственными продолжениями. Я чувствовал, как замерла верхняя полка в ожидании движения; как штора, одиноко уставившись в небеса, подрагивала от ночной прохлады; и даже где-то там вдалеке, дорога, которой не было видно, и которой наверняка не существовало, казалась мне продолжением моего медленного дыхания, исходящего от нагретой спины локомотива к далекому востоку, где спали Уральские горы.
        Я был большим ночным облаком, затаившимся над широкой темной долиной, заполненной несметным количеством мельчайших деталей мира.
        На соседнем месте никого не было. Видимо, Костя уже вышел на своей станции, или просто выглянул подышать. Я снова закрыл глаза и уснул.
        Больше я Костю не видел. Доказательством нашей странной встречи осталась только тетрадь, которую мой попутчик забыл на столике или специально оставил мне. В ней фиолетовыми чернилами было исписано пять страниц буквами неизвестного языка.
        Я долго думал над ними, стараясь понять, был ли это в действительности существовавший язык или искусственно придуманный, такой же, каким, например, был написан манускрипт Войнича.
        Я никогда не узнаю, о чем написано в этой тетради, так же как не узнаю всей последовальности облаков полного цикла, включавшего в себя, по словам Кости, пять тысяч форм.
        Неизвестно, была ли метафизика облаков тоже придумана Костей или существовала с давних времен.
        Все, что я могу теперь делать, - это смотреть на прекрасные клубящиеся или застывшие облака и фотографировать их. Возможно, когда-нибудь я смогу разгадать все их пять тысяч форм.
        [Публиковался в журнале «Сибирские огни»] Как в старые добрые времена
        «Ништяк, - думаю я и ощущаю сухой, спертый запах кипятка. - Как в старые добрые времена. А помнишь, кто придумал говорить «ништяк»? Леха-Пятачок. Все детство он был маленьким, худым, каким-то недокормленным, с тонким пищащим голосочком, в плюшевых шортиках, глазками хлоп-хлоп, нос как выгнутый до отказа большой палец - курносый курок - точно, как Пятачок.
        Это я ему придумал».
        «Ништяк», - говорит Пятачок и затягивается «Бондом».
        Первый раз, когда переплывали Дон, было страшно.
        А потом - ниче так. Переплавляли на другой берег сигареты и курили там.
        В прибрежных зарослях мягкие, словно пакетики с молоком, лягушки, переминаясь с одной водяной ветки на другую, медленно, как рыбаки в сапогах, раскорячась, уходили под воду.
        На перекат выкладывали спасенное с «нашей стороны» имущество: нераспакованные пачки в тонкой, как слизь, пленке, смятый коробок спичек, подхвативший с боку на угол мокрую заразу и высовывавший квадратного сеченья палочки с поплывшей, похожей на горчицу, серой. Клетчатая рубашка, в которую был завернут «боеприпас», тоже намокла и, тяжелая, казалась еще гуще-красной, чем обычно.
        Присаживались греться от проточной воды течения на середине - на гладких, с мягкими выщербинами меловых камнях, на которые марлевыми сетками присохла тина. Потом Чистик первым вставал, жирненький, гладкий, - как холодец, - поэтому быстро и подхватывал тепло, исходившее от стоячего воздуха, запутавшегося в остроконечной, торчком шершаво шевелившиейся осоке.
        Пятачок тоскливо смотрел на меня своим облезлым носиком, на котором молоденькая шкурка, как на картошке, облупилась, и под ней розовела, словно мозоль, толстая основная кожа.
        Чистик уже забрал «патроны с порохом» и я, выжимая потеплевшую воду из обнажившейся нитками рубашки, хлюпал по илистому прибрежью за ним. Пятачок отставал где-то сзади, копошась и вскрикивая от острых, твердых черенков обломанного камыша. Потом бежал за нами, пока мы не скрылись среди ив, по чьим длинным, сухим, с налетом, листьям стекали белые, пенистые, как харча, плевки «ивовых слез».
        «Почему кипяток - крутой… - думаю я и осторожно, чтобы не свариться самому, переливаю его из ведра в таз. Пар, оттолкнувшись от поверхности воды, облепляет меня тугой, надсадной сухостью, от которой, кажется, съеживаются легкие. - Почему - «круто сваренный чай»? Вот яйца - понятно, были сырыми, а стали твердыми, скрутившись, пока варились. Вода тоже, значит, пока варится, закипает, - крутится, от этого и становится «крутым кипятком».
        - Ты че - крутой, да? Крутой? - толкает меня Фима больно в грудь костяшками кулака.
        - Крутой, да? - я пошатываюсь от толчков его руки.
        Он бьет пока одной. Словно она у него связана со словом «крутой».
        Пока он толкает только ей - говорит только «крутой, да?».
        Потом вдруг бьет сильнее, уже другой, и я срываюсь от внезапной боли этого не попавшего в ритм толчка и бью, бью, бью Фиму по голове, завернутую в плотную, остроконечную, как буденновка, шапочку. Фима меньше меня, головка его кланяется от ударов то в одну, то в другую сторону, мне уже его жалко, но я бью, задавливая совесть, уже без интереса, пока под крик одноклассников бежит сквозь толпу школьный директор и, покрасневший, разнимает нас.
        Потом вторая попытка. Уже зимой. Урок физкультуры на свежем воздухе.
        Фима стоит в стороне и ухмыляется. Теперь уже высокий, скуластый, худой Толик, друг Фимы. Вокруг нас толпа, отходить некуда. Я надеваю большие, рыболовные отцовские рукавицы, мягкие внутри, как вата, и брезентовые, как наждак, снаружи. Толик только смеется. И я бью ему прямо в глаза, как боксер, нокаутирую эти нахальные, не ожидавшие скулы, потому что в моих кулаках теперь твердые, густоплотные, как свинец, руки моего отца.
        Ничего страшного. Никакой трагедии. Всего лишь третий класс. Толик полмесяца прячет опухшие глаза.
        Окунаю, наклонившись, голову в таз. Горячий, чувственный ток проходит по корням волос, расслабляет. Кровь приливает к голове, согреваясь и играя, словно аквариумная рыбка в солнечных лучах. Память разгоняется, как субатомные частицы в ускорителе. Становится жарко, пот росинками вылупляется на лице и смывается плоскими и закрученными струями, стекающими с волос.
        Было жарко, когда однажды Рома разбил мне губу и оставил сильный синяк на щеке.
        Он был сосед, и мы дружили. По-дружески так подрались.
        Навсегда. Чем старше, тем серьезнее.
        Жили рядом. В доме, где не было горячей воды. «Титаны» пока еще не ставили.
        Воду грели в ведрах и больших баках на газовой плите.
        «В одну и ту же реку нельзя войти дважды, а в одну и ту же воду - можно. Вода всегда одна и та же. И кипяток пахнет так же, как двадцать лет назад, и тот же жар охватывает голову, и поза согнутого перед водой тела точно такая же: символ преклонения перед ней, знак приношения собственной головы - ради желания очиститься, обновиться, пустить струение волос по ее распускающим вширь невидимым течениям… Отбери у городского человека горячую воду, - на неделю, как обещают, - и нет его, городского человека: есть древний грек, бродящий, завернутый в хитон, как пораненная ладонь - в отрывок бинта; и кровоточит он собственной голизной, страхом своей обнаженности перед Бытием и перед Ничто, как Пятачок своими голыми пятками - перед острой травой и подводными камнями…»
        И Гераклит присаживается на большой валун возле реки, придерживая одной рукой хитон, чтобы сохранить себя как часть цивилизации, а другой, - почерпывая поток, подносит ладонь ко рту и, вытягивая шею, глотает выскальзывающую по ободу руки струйку. Потом смотрит, потирая влажными пальцами лоб, на другой берег, где, словно в тумане, проходят Пятачок и Чистик, потом остальные, повзрослевшие: один стал боксером, другой - «краповым беретом», Фима - математик и программист, Толик - продавец овощей с лотка, Рома, сгинувший от алкоголизма. И неважно, что они его не видят, что он недостижимо далеко от них: путь вверх и путь вниз равны друг другу, а, значит, нет его, этого пути; движение - видимость, всё равно друг другу, так же, как вода не знает различия между собой.
        [Публиковался в журнале «Мир фантастики»] Заседание на Земле
        1.
        - Господа, попрошу внимания! - Председатель постучал по столу председательским молоточком. Шедшее шестой день заседание по Реструктуризации, Оптимизации, Эволюционизации и Гуманизации тупиковых галактических видов здорово уже всем поднадоело. Из собравшихся заседателей никто не мог толком сосредоточиться. Делали уже семь перерывов. Один даже с прогулкой на воздушном катере над живописными видами Лавразии. Стайка рассерженных птеродактилей заставила снова вернуться и продолжить. - Господа, попрошу набраться терпения. На повестке ещё масса вопросов…
        - Сколько? - раздалось в дальнем углу стола.
        - Так… трилобитов однозначно ликвидируем… двоякодышащих отправляем на пересмотр… насчёт синапсид[7 - Одна из групп синапсид была предком млекопитающих]… так, динозавров оставляем…
        - А позвольте! - Снова раздался голос, но уже с другого края стола и несколько взволнованный. - А давайте остановимся именно на динозаврах. - Это был рыжий, занудный наблюдатель из Тау Кита, специалист по Нормам Вымирания. - Очень хорошо было бы определиться именно с динозаврами.
        - Именно с динозаврами? - Председатель посмотрел пристально и с некоторым раздражением.
        - Да, именно с динозаврами. Они уже второй десяток миллионов лет стоят на очереди вымирания. И всё никак. Руководство Таксономической Комиссии крайне настоятельно рекомендовало…
        - Руководство Комиссии представляете здесь вы, насколько я знаю?
        - Именно.
        - И руководство настаивает исключительно по вашей рекомендации, тогда как никто из его членов никогда не выдвигал динозавров в список? То есть, фактически, единственный, кому мешают эти несчастные динозавры, - это, собственно, вы?
        - Но норма… - Оправдываясь, под натиском председателя пролепетал рыжий. - Мы и так уже просрочили все сроки…
        - Это не мы, а вы просрочили все сроки! - Продолжал напирать председатель. - И чем это, интересно, не угодили вам эти милые твари? Занялись бы лучше какими-нибудь бактериями, опасной вируснёй или чем-нибудь ещё более архаическим. А динозавров… - и председатель торжествующим взглядом окинул присутствующих, чья пламенная и единогласная поддержка читалась во всех их одинарных, бинарных, тернарных и многофасетчатых глазах. - … а динозавров мы вам в обиду не дадим! Так и передайте своему руководству или кому там ещё! Не дадим!
        Он ударил молоточком по столу.
        - Всё - перерыв.
        Заседающие стали быстро, с радостным шумом покидать зал. Рыжий удручённо складывал бумаги в портфель, почёсывая лапками лохматую спину. Словно это было ушибленное место.
        - Это же почти уголовное дело. - Вполголоса пояснял председатель, выходя под руку с пожилой двухголовой дамой. - Этот тип постоянно хочет кого-то уничтожить. Мы же тут не геноцидом занимаемся, в конце концов. Шёл бы в Геноцидную комиссию тогда. Там ему самое…
        - Это потому что он паукообразный. - Жалобно квакая, простонала дама, словно дразня. - Пауко-пауко-обб-раааз-ный. - Гнусаво повторила вторая голова, поменьше.
        В зале остался один рыжий. Слёзы обиды наворачивались на его шестнадцати глазах. Не было ничего более несправедливого в этом мире, чем подобные суждения, думал он. Он только старается честно, аккуратно делать свою работу. И всё. Никакого личного интереса. Ему было очень жаль янтарных тараканищ, уничтоженных по его настоянию в прошлом месяце на Венере… Но он никогда! никогда-никогда в своей работе не руководствовался личными корыстными мотивами. Только долг и требовательность к себе… Никто не хочет его понять…
        Продолжение заседания было отложено на месяц. У всех намечались важные совещания в других комиссиях, а положение дел на Земле никаких скоропалительных и быстрых мер не требовало. Перестройке материков ещё только предстояло согласование в Строительном комитете. Утверждение новых этапов эволюции лежало в проектах.
        По динозаврам пока ничего определённого не решили. Но мало кто в Галактике сомневался насчёт их будущего. Более приятных и добродушных существ не было ни в одном из миров! Самые милые, нежные и добрые фото на поздравительных открытках уснащались целыми гроздьями их неподражаемых мордашек. Отважные и храбрые тираннозавры, степенные, вежливые диплодоки, такие непредсказуемые, изящные эорапторы, а уж трицератопсы - любимцы всех детей и домохозяек! - беспроигрышный вариант, если вы хотите понравиться девушке и сомневаетесь, какого домашнего питомца ей подарить. Настоящие ми-ми-ми! И пусть они немного тупиковые и туповатые с точки зрения эволюции.
        Мало чего там выдумал какой-то рыжий паукообразный, стараясь выполнить свою персональную рабочую норму вымирания видов за счёт этих безобидных зверюшек. Да уж конечно, это ему было бы очень удобно! Один махом - и сразу столько видов!
        Заседатели разлетелись кто куда. Единственное, насчёт чего договорились точно - место следующей встречи: Планета Динозавров, Столовая Гора, живописный уголок между Лавразией и Гондваной, приятный во всех отношениях: здесь всегда можно посмотреть на извилистый скалистый залив, а в столовой - насладиться настоящим межгалактическим тоником.
        2.
        Никто не любит заседания по реструктуризации, оптимизации… и тому подобной «зации» тупиковых видов. Поэтому через месяц почти все участники, сославшись на крайнюю занятость, проголосовали за перенос ещё на месяц. Потом ещё и ещё… Через пару лет список тупиковых видов вырос в несколько раз, из-за чего надо было менять текст резолюции и привлекать в состав новых специалистов. Решили подождать несколько лет, когда учёные смогут однозначно сказать, кто тупиковый, а кто - нет, и уж тогда проголосовать за всех разом.
        Динозавры продолжали процветать, совершенно настырно и жизнерадостно. Все новые сроки заседаний были провалены. Рыжий поднимал вопрос об их необходимом вымирании сначала каждые пять, потом - каждые десять лет, надеясь быть услышанным, но постоянно наталкивался на грубую критику в своей некомпетентности. Так что постепенно переключился на гуманоидных дельфинов на одной из экзопланет свой родной Тау Кита, считая их существование недомыслием, неудачей и позором в любом аспекте Эволюционной Практики.
        Однако ж, время шло, и на Планете Динозавров стали появляться новые успешные виды. Более того, некоторые из этих видов были настолько успешны, что принесли с собой искру разума в исключительно животный и инстинктивный мир планеты. Генетический архитектор гигантских ящеров, постаравшийся над ними, заложил в их геном довольно успешную программу выживания. Однако ж, мало того, что они были чудовищно живучи и сильны, чего-чего, а вредности в их характере тоже хватало. Частенько они с какой-то мстительностью сваливали хлипкие шалашики странных двуногих млекопитающих и сангвинично топтали их посевы, а то и их самих. Не успели они оглядеться в своём эволюционном ступоре, как эти двуногие отгородились частоколами, которые, оказалось, не так-то просто сдвинуть. Максимум, что теперь могли сделать диплодоки или бронтозавры, - потеревшись боком о бревенчатый забор, уйти восвояси, поглазев с высоты своих длинных змеиноподобных шей на эту престранную и подозрительную мелюзгу.
        Мелюзга, тем не менее крепчала. А гигантские ящеры постепенно оказывались в окружении людей. Да-да, это были они, прямоходящие, двуногие человечики, люди. Впрочем, обо всём по порядку.
        3.
        Была у наших конкурирующих видов какая-то обоюдная идиосинкразийная взаимонепереносимость. Ящеры топтали всякую живность, имеющую хоть что-то общее с млекопитающими. Словно в их генетической программе была заложена задача на уничтожение любого молокососущего, а в особенности двуногого прямоходящего. Последние же, в свою очередь, от природы были словно наделены умением и хитростью избегать столкновения с этими гигантскими хамами, прятаться, придумывать ловкие, обходные, обманные пути и лазейки. Динозавры были наделены мощнейшей программой и средствами выживания. Поэтому, несмотря на то, что в течение миллионов лет они практически не изменились: не развились и не деградировали - многократно трансформировавшиеся условия на планете едва-едва затрагивали буфер их генетической живучести. Приматы же, а затем и человек, взамен своей физической слабости получили способность развиваться разумно, постоянно адаптируясь и совершенствуясь. Если динозавры, фигурально выражаясь, в эволюционном отношении были подобны гигантской несокрушимой скале, которая не поддавалась действию воды, ветра и молний, то человек,
без сомнений, пробивался вверх к солнцу в тени этой самой природной махины тонким, цепким растением, быстро и адекватно реагируя на неблагоприятные изменения.
        В результате гиганты, по причине своей дремучей и неискоренимой глупости, не могли и помыслить, чтобы избавиться от людей, последние же, в свою очередь, из-за того, что не имели пока достаточных сил, не умели истребить гигантских ящеров. Хотя некоторые попытки предпринимались ещё в доисторические времена. Например, обезумевшие стада их загонялись в каменный мешок и забрасывались сверху громадными глыбами. Многие гибли, но многие и выживали. Казалось, они были просто неестественно живучими.
        Приручить «ужасных ящеров» никто не пытался. Почти. Среди Homo sapiens были, конечно, некоторые типы, которые разводили некрупных или карликовых дино, но в целом это очень не поощрялось. Ящероподобные стали настоящим проклятием и жупелом всего человечества, начиная с самого его младенчества.
        Причину такой странной взаимной вражды мог бы пояснить один… одно… именно тот самый председатель галактического заседания по Вымиранию видов. Но он, к сожалению, находился очень далеко и не первый миллион лет заботы его были совершенно не о Планете Динозавров.
        Итак, двум ненавидящим друг друга видам пришлось смириться и приспособиться ко взаимному ненавистному сосуществованию.
        Однако, люди были не так просты. Уменьшая площади лесов, они постепенно оттесняли и динозавров. А вследствие глобального характера угрозы, стали очень рано селиться в городах, чтобы найти там защиту.
        Города способствовали более интенсивному развитию. Цивилизационный уровень быстро рос. Городское население также прирастало значительными темпами - так как почти не велось междоусобных войн. Высокая плотность населения способствовала быстрой и максимальной социализации и увеличению толерантности. Общий внешний враг настраивал на настоящую общечеловеческую цель: максимально быстрое саморазвитие и освобождение от врага.
        С другой стороны, динозавры, сами того не зная, подарили человеку кое-что очень важное. Общение с прекрасно соображающим, нежным и красивым другом и помощником из семейства куньих. Домашняя ласка с доисторических времён соседствовала с человеком, помогая ему выживать в мире, где правили ужасные-ужасные ящеры. Удивительным была их внутренняя интуитивная эмпатия человеку, глубокое эмоциональное понимание со стороны этого зверька. Сначала ласки предостерегали человека об опасности, затем вместе ходили на охоту и в конце концов сжились настолько, что стали образовывать симбиотические пары - каждому человеку в детстве дарили его альтер-эго из животного мира, с которым он стремился никогда не расставаться.
        Подумаешь, домашние животные! Человек много чему ещё научился: например, разводить, гигантских муравьёв и шмелей. Мышеводческое хозяйство - также хорошее и нужное подспорье. Не говоря уже о жуках и лисицах, которые издревле охраняли человеческие дома от набегов диких петухов и овец.
        И вот всего через пять тысячелетий человечество почти полностью переселилось в города. За их пределами были организованы обширные защищённые территории - для посевов и различных рекреационных площадей. Водное и морское сообщение пока было сильно затруднено. В результате начало осваиваться небесное пространство - благо, что занимавшие его динозавровые не были там столь многочисленны. Кроме этого, люди научились вести с ними воздушные бои. И в подавляющем большинстве случаев побеждали.
        Если бы мы обратились к той эпохе, которое сами люди называли «пятым веком со времени исхода из природы», то увидели бы следующую картину. Есть десяток мировых городов, в которых уже полным ходом идёт промышленная революция, возглавляемая паровыми технологиями. Люди передвигаются в основном на «небесных кораблях» - прекрасных механических конструкциях, бороздящих облачные океаны. Пространства на земле освоены значительно хуже. Между мегаполисами сооружены специальные «заградительные дороги» - стены, внутри которых можно безопасно передвигаться. За пределами крупнейших мегаполисов - маленькие вымирающие поселения с полудикими, но физически очень крепкими племенами. Внегородское население превратилось во множество разрозненных почти самостоятельных рас, существовавших на более примитивной ступени развития.
        К этой эпохе относится идея «глобальной резервационной политики». Суть её была в том, чтобы постепенно создавать огороженные пространства, куда незаметно, год за годом, сгонялись бы или куда - путём естественной миграции - динозавры попадали бы сами. Через двести лет план в значительной степени был успешно реализован. Примерно половина динозавровой популяции обитала там. Чуть больше половины ещё вполне свободно и вальяжно бродила по просторам южноамериканского и африканского континентов. Люди к тому времени уже вступили в компьютерную эру.
        Итак, представьте, что на дворе начало компьютерной эпохи. Человечество, прекрасное, гармонично развивающееся, не знающее самоуничтожительных войн, изучает мир вокруг себя. Главный противник, грозивший ему почти в течение всей эволюционной карусели, практически усмирён. Более того, динозавры служат на благо новой науки - в качестве материала для лабораторных исследований. Кого-кого, а вот этих совершенно не жалко! Новая наука называется генетика.
        В самом крупном и главном мегаполисе мира Вавилоне стоит высоченная статуя, изображающая молодого героя, который смело и уверенно смотрит в космические пространства.
        Люди на пороге нового прорыва: Солнечная система в стадии освоения!
        4.
        Утром в школе «небесных летунов» шумно: на семьдесят седьмом этаже экзамен на факультете астронавтики. Среди поступающих - Акира Шикагата, подающий большие надежды лётчик-самоучка. Ему восемнадцать. Он вырос среди лесов и полей, диких долин и скальных хребтов. В двенадцать построил свой первый дельтаплан, в пятнадцать попал в город и покорил всех своим летательным искусством. Сегодня ему предстоит пройти очень трудный экзамен: полёт в Большом Каньоне. Если он сдаст экзамен без ошибок, путь в космонавты ему открыт. Акира достаёт из кармана комбинезона подарок своей девушки Навсикаи. Она - студентка генетического факультета. В ладони разноцветными шариками скользит талисман - чётки, символизирующие цепочку ДНК. Совсем недавно она сказала, что её преподаватель стоит на пороге революционного открытия: по его мнению, генетическая цепочка динозавров имеет какую-то странную, как будто бы даже искусственную последовательность. Всё в ней удивительно и целесообразно, словно она спаяна прекрасным замыслом в одно великолепное целое.
        «Эта цепочка - совершенство» - Улыбнувшись, строгим голосом сказала тогда Навсикая, подражая своему преподавателю, и опустила подарок в крепкую руку юноши.
        Акира стоит на стартовой площадке на самом верху летательной башни.
        Ветер треплет его волосы. Рассвет стремительно растекается по громадной спине ландшафта. Рядом готовятся к полёту его соперники.
        Он уверен, что всё у него получится, ведь он - прирождённый лётчик. Поколения таких же бесстрашных людей бросали вызов высоте, преодолевая первобытный страх, дерзая во имя прогресса - и стремительно вырывались в космос. Сегодня он докажет, что в скоростных полётах в Каньоне ему нет равных, завтра - отправится в первую орбитальную практику, а там не за горами и экспедиция на Марс. У него всё получится!
        5.
        А тем временем, Эгррыыхры-Даальтаыы, штатный пилот Наблюдательного флота, неспешно совершая облёт в окрестностях Млечного пути, заметил нечто странное.
        Сверившись с Эволюционной картой, он снова заглянул в район Солнечной системы и нахмурил брови. Во многих местах были видны следы или обнаруживались артефакты несанкционированной деятельности. Было похоже, что кто-то очень активно хозяйничал вокруг Планеты Динозавров. Он точно знал, - ещё по курсу школьного Генерального Плана Эволюционного Графика, - что динозавры не развиваются. Это было доказано множество раз. Геном динозавра - совершенен и гениален, поэтому никакой необходимости улучшать его нет. Устойчивость данного вида гарантирована целой системой превентивных мер. Во-первых, их ДНК обладала невероятной сопротивляемостью ко всякого рода мутациям или непосредственному встраиванию в молекулярную цепочку. Во-вторых, они обладали запредельной живучестью: устойчивостью к физической боли, жаре и морозам. Единственное, что их могло бы уничтожить - длительное отсутствие прокорма. (А кто бы от этого не сдох?!). И в-третьих, - самый гениальный пункт генетических изысканий Мастера Эбениуса, Автора, - мозг динозавра распознавал виды, потенциально способные к развитию. А распознав, давал команду
уничтожения представителей подобных видов. В результате на любой планете, в любом месте обитания, куда бы ни был заброшен динозавр, он становился единственным доминирующим видом. И всеми силами сохранял своё превосходство, уничтожая угрозу любого эволюционного развития в корне.
        Этой своей работой Мастер Эбениус, Автор, очень гордился. Он уже очень давно удалился от всяких дел, поселился на окраине расширявшейся Вселенной и был непререкаемым авторитетом. Его древний оппонент, тоже Генетический Проектировщик, Троглус, Автор, посмеивался над этой стратегией, предлагая более гибкий подход. А именно: давать видам только начальные условия, очень свободные и самоизменяющиеся, которые бы позволяли одному виду превращаться в другой. В этом, на его взгляд, был путь к успеху Эволюции в целом. А все эти ваши «железные динозавры», «тупые устойчивые биологические машины» - давно прошедший день. Но консервативные взгляды Эбениуса в ранние времена были чрезвычайно популярны. Поэтому Троглус, исхитряясь, незаметно подкладывал своему напыщенному коллеге какой-нибудь сюрприз. То придумает гуманоидную концепцию, то добавит откорректированную цепочку ДНК у некоторых видов синапсид. В общем, подшучивал, наблюдая, что будет дальше. Хотя динозавры практически везде, конечно, побеждали. С этим не поспоришь.
        Итак, пилот Эгррыыхры-Даальтаыы исследовал зону облёта более детально. Осмотрелся и пришёл в ужас. Планета, которая значилась в Каталоге как Планета Динозавров, была испорчена! Чудовищно изменена каким-то техногенным вторжением! Более того, близлежащие к ней планеты подверглись подобной же порче. Окончательно их не добило только то, что они не были заселены этим новым видом. Хотя следы обитания были уже на нескольких планетах. На Красной, Жёлтой и Голубой.
        Осторожно, предполагая, что за ним могут следить представители разумного вида, пилот сделал все необходимые замеры, съёмки - и как можно быстрее исчез в гиперпространстве. Чтобы доложить Комиссии о своём ужасном открытии.
        6.
        Председателю Экхарту позвонили в три ночи и предложили срочно провести заседание по тупиковым галактическим видам. Ну, как предложили? Очень сильно настояли:
        - Магистр Экхарт, не пора ли вам, наконец, закрыть своё последнее заседание?
        - Да? А что-то очень важное? - Промычал он спросонок.
        - Очень-очень важное, - терпеливо настоял голос, - вы скоро узнаете.
        Магистр посмотрел в зеркало на свой удивительно прекрасный голубой лоб, занимавший большую часть тела и, потерев щупальцем подбородок, озабоченно подумал: «Мм-даа… не мешало бы побриться».
        Члены последнего заседания, узнавая, в чём, собственно, дело, приходили в тихий ужас. Кто мог предположить, что события на Планете Динозавров будут развиваться подобным образом? Что материки разойдутся. Что их любимая Столовая Гора перекочует из чудесного умеренного климата в совершенные тропики. Что уже никогда не будет великолепных скалистых видов и никто не подаст в столовой легендарный тоник. Что самой столовой уже давным-давно нет. Вроде прошло всего-то шестьдесят пять миллионов лет, а как всё изменилось! Что, наконец, произошла какая-то неприятно-дурная история с тамошним карликовым видом, который начал-де притеснять нашего общего друга динозавра. Абсурд да и только!
        Седьмой, заключительный день заседания проводили на орбите Плутона, в тесном, душном помещении дрейфующей станции.
        Более мрачного вида председателя никто за последние полмиллиарда лет не видел. Рыжий же, наоборот, был ясен, спокоен и убийственно вежлив. Поговаривали, что над Магистром Экхартом нависла тяжёлая чаша Трибунала. Но это только слухи. Рыжему под Магистра никогда не подкопаться! Хотя эти паукообразные могут и не такое…
        - Господа, - глубоким и трагичным голосом произнёс председатель Экхарт, - вы уже в курсе последних событий… Мы все немного в замешательстве… На повестке только один вопрос… Разумный вид неожиданно и внепланово населил планету… Динозавры под угрозой… Что делать… - Голос его задрожал и сорвался в фальцет. - Прошу вносить предложения.
        И все посмотрели на рыжего. Тот торжествовал. Пушистая, нарочито нашампуненная причёска нескромно колыхалась, лапки поглаживали друг друга, глаза нахально были подведены фиолетовой тушью.
        Как всё изменилось! И прошло-то всего каких-нибудь шестьдесят пять миллионов лет…
        - Итак, господа, - рыжий встал, - ситуация такова. Мы стоим всего в одном губительном шаге от того, чтобы признать новый вид членом нашего Разумного Сообщества. Как вы понимаете, допустить этого нельзя. Сегодня-завтра они сделают вывод о нашем присутствии во Вселенной. В этом случае мы, по Законам Неизбежности, будем обязаны посчитать их нашими коллегами по Сообществу. На всё Сообщество такое признание накладывает массу обременительных обязанностей относительно нового участника. Ибо, как гласит Закон: «Любая раса, нашедшая неоспоримые улики Разумного Сообщества, априорно обязана войти в Сообщество и получить все его права и привилегии». А Закон придуман не нами. Однако, люди - так они себя называют - улики эти, находящиеся в геноме динозавров, ещё не идентифицировали собственно как улики. Поэтому план таков. Необходимо людей отвлечь. Динозавров изъять с планеты. Подменить историю. Незаметно, по-тихому, чтобы никто ни о чём не догадался.
        - Проще сказать, чем сделать! - Возмущённо заквакала двухголовая пожилая дама, высокомерно оглядывая собравшихся, словно настраивая их против говорившего.
        - Иногда проще склониться перед лицом необходимости и совершить поступок, чем потом целую вечность жалеть о минутной слабости… - Проговорил рыжий напыщенно и витиевато с горечью в голосе и ушестнадцатирённой издёвкой в глазах: «А ведь я говорил!»
        7.
        Как только председательский молоточек отбил завершение седьмого дня заседания, бюрократические шестерни завращались с неописуемой скоростью. Из самых крупных галактических НИИ по Вымираниям, Переселениям, Заселениями и Зарождениям были вызваны самые первоклассные специалисты. Лучшие психологи-гуманоидоведы, гипнотизёры-приматологи, галактические краеведы и псевдоисториозаменители, ландшафтные развёртыватели и геологопереключатели были брошены на решение задачи подмены истории обосновавшегося на Планете Динозавров разумного вида. Да ещё необходимо увести из-под самого их носа ненавистнейшего врага, а по совместительству - двигателя прогресса: ди-но-зав-ра. «Мозговой штурм» лучших умов, не утихая, носился над консилиумом две бессонные ночи. Младомастера Злобий и Добрий попеременно предлагали то обрушить мировой потоп, то, наоборот, отвлечь человечество неожиданным приближением к планете спиртового облака.
        - Спирт - вельми дело хорошее, - говорил Злобий, - людскую натуру отвлекает и развлекает, скособочит их зрительное впечатление и склонит в забытьё.
        Добрий высмеивал:
        - Вы только и мните, что о спирте, тогда как паче тонкие, нежные и завлекательные материи существуют для внезапных наших обезьянок. Предлагается, например, световое околоземное представление, цветные обуревающие образы и мнимые летательные воображение и фантазию смущающие фокусы, научающие в сомнении и скромной долу смиренности обретательной приученности.
        - Чушь! - Гремел над спецами голос полуАрхитектора-полуРазрушителя Ослабия. - Вредная трата времени! Загнать! нагнать! выгнать!
        Среди собравшихся поднимался страшный шум. Рыжий, затаив ехидную улыбку, заглядывал в конференц-зал, поглаживая лапки и с удовлетворением почёсывая спину: с дальнего конца Вселенной по его вызову на всех парах уже мчался Мастер Эбениус, Автор.
        К тому времени, когда Эбениус прибыл, всё это сомнительное и подложное дело было уже почти завершено. Ему оставалось только бросить на проделанную работу последние штрихи, наложив на всё мероприятие печать своей гениальности и отвести своим авторитетом любую возможную в будущем проверку.
        А произошло вот что.
        На помощь уже было отчаявшимся махинаторам как нельзя вовремя пришлось солнечное затмение. Это было очень значительное и крупное затмение, накрывавшее лунной тенью почти всю планету. Расчёт авантюристов был следующий. Несомненно, на такое событие просто невозможно не обратить внимание. Все земляне соберутся и дружно посмотрят в небо. Тогда из-за края луны запустят излучение, которое загипнотизирует любопытных и наивных наблюдателей. Всем им очень осторожно и вежливо промоют мозги, заменят одну историю, одни артефакты, один способ существования на другие. Они не отключатся полностью, но будут как бы в глубоком гипнотическом обалдении, словно мухи - в тяжёлом и густом меду.
        Затмение, само собой, искусственно задержат на время проведения работ с псевдоисторией для людей и эвакуацией - для динозавров. Для этого наняли самых отъявленных гипнотизёров-фантастов и ловких ловчих. Последние должны выловить всех ящеров и погрузить на корабли Сообщества. А потом их развезут по вселенским уголкам. Далее в работу вступят геологи-подложники. Они перелопатят земные пласты таким образом, чтобы сымитировать геологическую эволюцию. Подбросят, где надо какие надо кости и останки, в том числе и динозавровые. И в целом внушат следующую концепцию: да, были когда-то динозавры; да, над всеми процветали и всех ужасали; потом грянул метеорит и всех их до единого смёл с лица планеты. Кстати, обратите внимание на эту большую, подозрительно округлую впадину возле Юкатана… Просто очень странно округлая и странно большая… вы не находите?
        Вот и всё.
        Никакой борьбы с большими и ужасными ящерами. Никакого прекрасного, славного, великолепного, победоносного и блестящего прошлого. Никакого стремительного прогресса и прорыва. Вместо этого, наоборот, вполне обыденная, долгая, слепая и ужасно скучная эволюция. И история их собственного вида, полная кровавых событий.
        Мастер Эбениус зловредно хмыкнул. Динозавры - его любимое детище, поэтому никто не может над ними возвыситься! И получи ты, человечество, в историю себе череду войн и уничтожений, предательств и обманов. И, главным образом, не кого-нибудь, а самого себя! Сладкая и приятная мысль, что, будучи даже побеждёнными, ящеры за себя отомстили! Люди всегда будут носить вживлённую в их мозги историю собственного позора, самоуничтожения и самоистязания! Разве придёт им в голову, что можно жить как-то по-другому? Не глупое, бездарное, противоречивое, антигуманное, трагичное и безрадостное существование, а мир, любовь и прогресс?!
        «Нет-нет, люди, определённо, на такое не способны» - Подумал злой Эбениус.
        На этом его вклад в общее дело заканчивался. Он поставил, где надо, подписи, печати и мгновенно умчался восвояси.
        Почти тут же, возникнув из гиперпространства, появился запоздавший Троглус, Автор. С тоской он смотрел на свершившееся, облетая планету и её окрестности. Временами что-то такое незаметно поделывая, вздыхая и справляясь о том о сём у рабочих, которые уже заканчивали дела, лениво и устало подметая, подкрашивая или осматривая места недавнего псевдоисторического преступления.
        Жаль ему было смотреть на этих интересных существ, которые возникли на планете вопреки многим препятствиям. Было жаль их ещё и вдвойне, потому что они являлись прямым результатом незаметных действий самого Троглуса, Автора - гуманоидная концепция как-никак его рук дело!
        «Ну да ладно, может, всё не так уж плохо…» - Думал он, вздыхая и выставляя тут и там более заметно разные штришочки, намёки: загадочные наскальные рисунки людей вместе с динозаврами, фундамент храма Юпитера в Баальбеке, в Мачу-Пикчу - стены из полигональной кладки с невероятно ровными, заподлицо стыками, на египетских изображениях - загадочные артефакты, а на Марсе - скульптуру лица - на самом деле остаток памятника неизвестного лётчика, первопроходца Красной планеты.
        Кто-нибудь обязательно заметит. И спросит: «Что же было на самом деле?»
        8.
        - На самом деле это - следы древних цивилизаций!
        - Нет, каких там цивилизаций, это всё инопланетяне!
        - И-но-плане-тяяяне?! Инопланетян не существует! Это динозавры!
        - Динозавры?! Да ну?!
        - Вот тебе истинный квадрат!
        Рабочие загоготали. Последняя партия переукладчиков геологических пластов с Тау Кита отбывала на транспортном судне.
        Поднявшийся от взлёта ветер взвихривал и мотал шикарную рыжую причёску Слепиуса Бадарба, специалиста по Нормам Вымирания.
        - Заседание продолжается, господа. - Проговорил он удовлетворённо и многозначительно, поглаживая мохнатые лапки.
        [Публиковался в журнале «Edita»] Место для Гвоздя
        Гвоздь был крепкий! Крепкий-крепкий! Просто железнючий был гвоздь! С красивой печатной шляпкой, заполучившей в гвоздильне своё круглое лаконичное клеймо.
        Родился Гвоздь, как водится, в плавильне. Горячо, радостно растянулся в горниле, только вдохнул - и ррраз тебе! - обдало его тут же жаром неиспытумым, тело перекалилось, смешалось с таким-то редким составом металлов и угля, что вышел на белый свет гвоздь невероятной прочности и выносливости. Каких до того ни одна печь не рождала. Но гвоздарь этого не мог знать, поэтому быстро и обыденно бросил своё новое изделие в большой общий ящик.
        Гвоздь попал в партию крепышей, которую повезли на постройку корабля.
        Пока они всем тяжёлым гамузом тряслись по тракту, все перезнакомились и передружились.
        - Здорово, Дзюба!
        - Здорово, Газай!
        - Здорово, Бузыг!
        - Здорово, Музыг!
        - Здорово, Нагозь!
        - Здорово, Зазага!
        - Здорово, Гжель!
        - Здорово, Жгель!
        - Здорово, Жудь!
        - Здорово, Жгудь!
        - Здорово, Буздырь!
        - Здорово, Бажаг!
        - Здорово, здорово, здорово! - Звенело с утра до вечера в сосновом щелястом ящике.
        И вот - вжиггг! - весело вошёл Гвоздь в своё первое дерево. Ловко вогнал жало - со свистом, утопив по шляпку редкостный свой сплав. Молоток от такой прыти удивлённо упёрся в доску, рука корабельщика зазудела от неизрасходованной силы, сам плотник покосился, прищурился, послюнявил следующий гвоздь и пошёл-пошёл дальше гвоздить фрегат, бешено, задорно строившийся.
        И плавал корабль ни много ни мало: по всем направлениям и широтам, оброс водорослями и кораллами океаническими, впитал в дерево соли всех морей - пока не разбился на скалистом побережье Чили: таком рваном-перерваном, словно старая половая тряпка. Тут бы Гвоздю и конец на дне морском! Да нет - выбросило его подальше на берег. И с утра, как только океан утихомирился, забрал его с собой старый чилийский рыбак. Дома выдернул из корабельной доски, подивился молодости и ровности - никакая ржавчина не берёт такой сплав - и бросил в груду вещей. Весной рыбачий сын заколотил Гвоздь в телегу и повёз на ней продавать брёвна бальсы. Самого лёгкого дерева в мире. Покатил через Анды, через джунгли, через пампасы - в морской порт на другой стороне континента.
        Дорога дальняя, трясучая. Плотник из рыбаковского сына плохонький - нет-нет, что-нибудь по пути возьмёт да и сломается, отдерётся, отвалится. Гвоздь смотрел-смотрел мимо горных кряжей, лохмато-травянистых склонов, скудных речушек. Скучно ему стало - взял и плюх из разболтанной телеги прямо в дорожный песок. На рассвете солнце ярко взошло. Осветило всю прерию и упёрлось взглядом в чистый блеск металлического сияния, видного даже с гор. В полдень подъехал к Гвоздю индеец-патагонец на лошади, поднял из песка, любопытно осмотрел и положил в сумку. У себя в селении подарил его вождю на праздник по случаю окончания сезона дождей. Вождь передарил железку старшей жене, та - младшему сыну, он - дружку по играм, тот соседке-подружке - дочери шамана, а у неё Гвоздь отобрала мать и показала мужу, шаману племени. Этот сразу понял, что вещь непростая. Назвал её Осью Мира, вбил в каменный круг посреди селенья и приказал этой штуке молиться. Так Гвоздь стал священным предметом.
        Долго ли, коротко ли - бесчисленные прошли сезоны дождей, шаманы забыли, зачем надо Гвоздю поклоняться. Любой другой сржавел, превратился бы в песок и стружку, развеялся по всему свету холодными патагонскими ветрами, а этот стоит себе, блестит во всей красе, да ещё и камень точит капелькой, которая стекает по гвоздю в трещину. Да и молнии, что ни сезон, не обходят железный штырёк стороной. Одна в шляпу зарядит, другая - в основание (валун уже обсыпается мукой!), третья - вообще, потрескивая, бегает по его цилиндрическому телу, как электричество по вольфрамовой нити. А ему - всё хорошо: закаляется, намагничивается и, бывает, светится по ночам! Индейцы от такого добра жмутся по углам хижин, засыпают его песком и землёй и, наконец, уносят куда подальше, то есть в город, в музей натурфилософии, профессору Хорхе Абракадабру. Лицо у учёного доброе, умное, но немного высокомерное, как морда ламы.
        Посвистывая, спускается утром Абракадабр по извилистым переулками к центру города. На голове у него шляпа, на переносице - пенсне, в портфеле - обед, приготовленный ласковой Стефанидой, и завёрнутый в газетку Гвоздь притаился на самом дне в правом кармане пиджака. Лето такое жаркое выдалось, что даже терпеливому профессору, изъездившему на «виллисе» сельву Амазонки, Рио-Гранде, Параны, взбиравшемуся в Анды и топтавшему равнины, становится в своём пиджаке не по себе. Раздражённо он смотрит на небо без единого облачка, вытирает платочком лоб и ловко сдёргивает пиджак. И только тот описал дугу, как из кармана - шиххх! - с сухим песочным звоном вылетает наш Гвоздь и даёт дёру по мостовой в сорок пять градусов вниз. Скачет в канаву, оттуда, по бетонному водостоку вместе с прошлогодними листьями, взмывает над крышами домиков в низине. Пикирует через сад и падает к лапам спаниеля Бимбо.
        - Эээ, а ну-ка стой! - Мальчик хватает железку и бежит к отцу. - Смотри, как раз подойдёт к нашему самолётику!
        - Вот это дело, Хосе! Наконечник - то, что надо! Балласт - в самый раз!
        Папа Хосе приматывает блестящий, тяжёлый груз к самолёту, и отец с сыном спешат к океану. На пляже - ежегодный праздник-парад самодельных летательных аппаратов на механической тяге.
        Хосе разбегается, запускает трёхмоторный «Образцовый дальнолёт №7» прямо в восходящие над приливом потоки. С ладони мальчика в небо струится леска, словно в погоне за небесной рыбой. «Образцовый» взмывает под самым возможным острым углом, красуясь, срывает самые восхищённые аплодисменты! Самые раскрытые рты, самые сияющие глаза и самое большое число подброшенных кепи, чепчиков, шляп-котелков и панамок - обращены к самолётику. Но не успел взнестись над прибрежной полосой, его тут же хватает в свои объятья передний край грозового шторма, находящего на город. «Образцовый» старательно выбирается из тёмного влажного плаща низких туч, натужно жужжа моторчиками, готовый уже сам намотать лесу, - хоть на пропеллер! - а по леске, тревожно дрожа, скачут капли. Но мальчик внизу удаляется всё быстрее, изображение его меняется всё дёрганнее. И миг спустя - одинокий игрушечный беспилотник несётся над открытым морем, кувыркаясь, захлёбываясь миниатюрными двигателями в лохматом, густом ветре.
        «Ну, друг, - думает Гвоздь, обращаясь к „Образцовому“ (за время своей жизни он научился немного думать - не зря молнии поработали), - ну, друг, не горюй. У тебя хоть имя есть. Вот мы теперь с тобой поговорим…» - И Гвоздь, сам того не заметив, разговорился, разоткровенничился. Старые, повидавшие мир вещи умеют думать, размышления исходят от них, как тепло от нагретого камня. Конечно, думают они не так, как люди, не словами, но воспоминаниями, словно играя с ними в домино: единичка - к единичке, двойка - к двойке. И составляется длинная, извилистая дорога. Размышление природы о самой себе в виде опыта отдельной вещи. И как тепло уходит из камня, так и вещь, освободившись от мыслей, снова впадает в забвение.
        «Образцовый» набирал высоту, моторчики его захглохли, и летел он только за счёт упругого ночного бриза, истекающего с континента и подталкивающего в океан. Костёр закатного солнца снизу подсвечивал облака багровыми отсветами, бросая на угрюмый океан и далёкую землю длинные, туманистые муары теней. И впереди яростным пожаром пылало гигантское солнце, утопляя в себе всё, что ни на есть в этом мире. И Гвоздь тоже это видел. Но только не зрением, а чувствовал, как вибрации, как звук. Рассеянное, вздыхающее эхо океана; плотное, тяжёлое гудение заката; и чистый, почти детский, бесхитростный ангельский голос, всё пронизывающий голос света, повсюду звучащий своим вокализом, рассеивающийся в облачных каплях…
        Перед самым рассветом «Образцового» и Гвоздя разбудил резкий, шныряющий звук. Реявший рядом альбатрос быстро ушёл вбок, исчез. Самолётик дёрнулся, задрожал, звуки повторились ещё, из крыльев, словно перья, прыснули щепки, изнутри что-то разорвалось, и он тут же, почти моментально стал раскалываться метеором. Они случайными свидетелями попали под обстрел, шедшего с истребителя по военному кораблю внизу.
        Выстрел - разрыв, выстрел - разрыв, ближе и дальше, бесстрашные пули сшибают со своего пути воздух, секут серый свет, влепляются в одну им ведомую цель. Бьют слепые пули - горячо царапают Гвоздь, ставят отметины, закручивают его. И падает он Икаром на военный корабль, прямо на одного из матросов, бегущих по палубе, пулей вонзается в его тело.
        - Ну-тесь, господин матрос, свезло вам сказочно. Вот, отведайте-ка. - Доктор достал из кармана халата большой серебристый гвоздь, свечой поднёс его больному, сложив пальцы щепоткой. - Каким чудом, неизвестно, вот эта вот железка вам раз-таки - и по башке. Сотрясение. Зато спасло вам жизнь. После обстрела на палубе только вы уцелели… да-м-с… Советую оставить на память… как талисман. - Доктор, осмотрев повязку на голове больного, похлопал его по колену. - С неба уж точно теперь бояться нечего. В одно и то же место, как говорится, молния два раза не бьёт. - Снова похлопал и ушёл.
        Французский матрос покрутил гвоздь перед глазами, пощупал указательным пальцем острый кончик, рассмотрел клеймо на шляпке, погладил его большим пальцем и, тайком поцеловав, спрятал в нагрудный карман. Авось и правда будет как талисман, пуля - дура!
        И прошёл матрос почти всю войну невредимым, попадал в такие переплёты, сменил столько потонувших кораблей! Вот только один раз заблудился на спасательной шлюпке: гвоздь-то был намагничен молниями и притягивал к себе стрелку компаса.
        Демобилизовавшись, передал его своему другу, завещав беречь амулет. Друг, получив лёгкое ранение, тоже вовремя демобилизовался и передарил ещё одному товарищу. И ещё и ещё раз, и много раз оказывался Гвоздь в новых руках, иногда принося своему владельцу лёгкое ранение и способствуя демобилизации. Под самый конец войны оказался он у одной русской медсестры, которая поездом возвращалась с фронта домой. И вот, неумёха, выронила его на одном полночном полустанке.
        Гвоздь выпал из вагона и покатился по откосу в летнюю густую траву.
        Обнаружил его через несколько лет обходчик, задумчиво куривший самокрутку. Посмотрел на него, как курица на драгоценный камень, не зная что с ним делать. Легонько пошевелил его носком сапога, присел, ловко закусив цигарку уголком рта, взял толстыми огрубевшими пальцами. И почему-то придумалось ему, что можно гвоздём на скамейке по вечерам слова чертить. Или на деревянном заборе. Разные слова, долговечные. Можно и не слова. Сердечки рисовать, например. И немного даже начертил. На заборе соседской Любки. И она через полгода за него вышла.
        Их сын обращался с Гвоздём уже не так осторожно: колупал им асфальт, размешивал гудрон, сбивал груши, делал отметины роста на дверном косяке, один раз даже положил на рельсы под поезд. В общем, сдружился с Гвоздём.
        Поехал поступать в московский университет и его тоже с собой захватил.
        Поступил на химический факультет и всю учёбу использовал как отличный инструмент для перемешивания и взбалтывания всяких химикатов в колбочках и пробирках.
        Вернувшегося в деревню, взяли его почему-то учителем географии.
        Гвоздь к тому времени уже постарел, пообцарапался, помялся местами, погнулся, пооплавился от растворов, кислот и щелочей, подржавел на шляпке, сдвинувшейся слегка набок.
        В классе, где преподавали географию, была огромная голубоватая карта мира, пылившаяся несколько лет за шкафом. Никак её не могли повесить. Ни один гвоздь не выдерживал.
        Новый учитель выдернул из стены прежний гвоздь и прибил рядом другой, тот самый, выносливый, пообтёртый жизнью, судьбами, событиями, погрызенный, подржавленный временем.
        - Ну вот, бродяга, - сказал географ, ловко сдвинув в уголок рта спичку, - есть для тебя ещё одна работёнка. - И водрузил на него почти безразмерную, с пооборванными краями карту. Как на атланта, повесил небо. И держит этот гвоздь карту мира и посейчас.
        Получается, значит, что мир держится на одном-едином гвозде. И гвоздь тот есть Чудо.
        [Публиковался в журнале «Искатель»] И будете, как люди…
        Мальчик, поднимаясь по книжной стремянке, заглядывал между ступеньками. Длинная, длинная лестница. Если положить голову на ступеньку, то книги тоже станут казаться ступенями. Тысячи, тысячи их вели из прошлого в настоящее. Тропа, по которой скачет взгляд - сверху вниз и слева направо - как по строчкам. Книжные корешки - сами строки одной бесконечной книги. И всё это из прошлого, сохранённое в настоящем.
        «Пока мы не вникнем мыслью в то, что есть, мы никогда не сможем принадлежать тому, что будет» - такую непонятную цитату всегда приводит отец, когда хочет подчеркнуть важность этой библиотеки.
        - А сколько здесь книг?
        - Сотни тысяч.
        - И ты их все читал?
        - На это никакой жизни не хватит.
        - Но тогда зачем нам столько книг?
        - Посмотри, - говорит отец, - видишь, какая огромная эта комната, в которой помещается наша библиотека? За её пределами - другие комнаты. Большой-большой дом. А за ним - огромный парк и сад, в которых посажены самые разные растения. Они тоже специально собраны, тоже аккуратно расставлены по своим полочкам. А что за парком, помнишь?
        - Леса и горы.
        - Правильно. И ещё: озёра, реки, пустыни, моря. В них живут птицы и рыбы и самые разные животные.
        - И насекомые. И микроорганизмы.
        - Правильно, - говорит отец, поглаживая Адама по русой голове, приглаживая кудряшки. - И все реки, горы, леса и луга - такие же книги. А всё живое в них - как слова…
        - А предложения в книгах - как жизнь рыб и животных.
        Мельхиор засмеялся, радуясь смышлёности сына.
        - Никто не может знать про все эти растения и насекомых, никто даже не знает их точное число. Но если их не беречь, не сохранять, как в библиотеке, они исчезнут. Погибнут. Понимаешь?
        Адам, ошарашенный такой мыслью, замирает, представляя, что они, его отец, их семья, как хранители огромнейшей библиотеки, которая охватывает весь мир.
        - А кто автор этих книг? - спрашивает мальчик, глядя на надпись на томе.
        - Природа.
        Адам, поражённый грандиозностью только что открывшегося ему мира, выбегает из библиотеки, бежит по анфиладе комнат, - в одной из них старшие сёстры занимаются музыкой на фортепиано, из другой слышно, как старшие братья берут уроки фехтования, - оказывается на широком, почти дворцовом крыльце. Спускается по ступеням. И мчится к парку, в бесконечно разлившемся озере которого начинается закат. Их дом, поместье избранного семейства Сальваторов, расположен на самой вершине местности. Почти настоящий дворец. Широкий, как пляж, подъём ступеней. Белокаменная торжественная колоннада. И просторный, как воздушный шар, купол, в котором устроена обсерватория. У их семейства собственный парк и собственный лес. И озеро, и луга, и поля. И так почти до горизонта, пока взгляд, усиленный линзами бинокля, не встречает поместье их ближайших соседей - семьи Консерваторов, дом которых, по словам отца, ничуть не меньше, а земли даже больше. И даже есть собственные горы и кусочек моря.
        - Следующей весной мы к ним поедем, - обещает отец. А сейчас ранняя осень. И скоро двенадцатый день рождения Адама. И он начинает понимать, что мир бесконечен, безграничен. И слова о библиотеке - это только метафора, сравнение. Нет никаких полочек и стен. И за поместьем Консерваторов длятся и длятся природные пространства, где только изредка мелькнёт жильё какого-нибудь семейства избранных. И так без конца. По всему миру. По всей планете.
        Обычно день Адама проходит дома - отец преподаёт ему историю, физику и математику, мама - литературу, музыку и живопись, дядя Гаспар, который живёт с семьёй в левом крыле дома, тренирует его и братьев в спортивных искусствах. Он шутник, весельчак и всегда подтрунивает над серьёзностью и скрупулёзностью Адамова отца. Наверное, он самый добрый и весёлый человек на планете! После занятий Адам с родными и двоюродными братьями, сыновьями дяди Гаспара и Бальтазара, уходит в парк. И каждый раз возникает какое-нибудь новое чудо в этом мире цветов, запахов, света и тенеписи. Бабочки и кузнечики, жучки и совершенно неизвестные насекомые, которых он называет «буквочками», так хитро прячутся среди листьев и веток! Иногда отец берёт его с собой в полёты. Они долго, тихо планируют под чистым полуденным небом над просторами их поместья. Отец поясняет, что вот там, на кромке озера, надо подремонтировать дамбу (недавние дожди оказались очень сильными), а торчащие среди глухого леса высокие столбы - опоры линий электропередач, которые повредил ураган на прошлой неделе. И их тоже надо восстановить. Но сам отец
никогда не выполняет эту работу. Он только наблюдает и решает, что надо сделать. Когда их двухместный джет поднимается выше обычного - отец лукаво улыбаясь, тайком поглядывает на сына - видны далёкие-далёкие земли. Горы, море, принадлежащие семье Консерваторов.
        В то солнечное утро мальчик узнал, что уроков сегодня не будет. И загрустил. Он любил историю. И часы занятий, когда отец, неспешно вышагивая от окна к столу по библиотечному паркету, рассказывает о предыдущих временах. О том, как возник человек. И как были народы, и царства. И о невероятном, непостижимом множестве людей, которые когда-то жили на земле.
        - Их было больше тысячи? - спрашивал Адам, замирая с открытым ртом и вспоминая, как много раз видел растянутые цепи муравьёв, переселяющихся всей колонией из одной части леса в другую.
        - Тысячи?! - восклицает отец. - Тысячи тысяч! И ещё помноженные на такие же тысячи тысяч! - Было видно, что он горячится. И кажется, совсем не одобряет эти тысячи народов.
        - Большую часть истории они жили в бедности, страшнейшей нужде, погрязая в невежестве и болезнях, - лицо Мельхиора раскраснелось, он стал ходить быстрее, размахивая руками, - в постоянном страхе, постоянно! В войнах за еду и земли! Они называли это добычей! Добычей называли животных и растения, - строгими глазами смотрит отец на испуганного мальчика. - Как добычу использовали всё, что сохраняла земля: минералы и воду, нефть и газ! Добычей называли труд, к которому принуждали победившие побеждённых, сильные - слабых. И так было много, много веков.
        - Но почему?
        - Потому что народы не могут управлять собой.
        - А где теперь народы?
        Отец всегда переносил ответ в будущее, каждый раз говоря, что об этом Адам узнает через три, два года. Наконец, в следующем учебном году. Что это очень важная и трудная тема. Для этого надо подготовиться, повзрослеть.
        Мельхиор Сальватор с утра был чем-то расстроен. Он собирался лететь, и мама сказала, чтобы он взял с собой в помощники пятнадцатилетнего Серафима, брата Адама. Но тот, резвый мальчишка, спозаранок куда-то уже удрал из дому. Искать его не было времени. Старшие, уже совсем взрослые, сыновья тоже улетели на своих джетах. Каждый из них работал. Тогда отцу нехотя пришлось захватить Адама.
        - Мне надо обследовать побережье, - сосредоточенно говорил отец, уже в полёте, - обычно я летаю туда вместе с Яковом или Серафимом. Там выбросилась стайка китов.
        - Как это? - испуганного спросил Адам.
        - Такое иногда бывает. В природе есть свои странности. Живые существа слепо мчатся к своей гибели…
        - Как народы?
        Отец сурово посмотрел:
        - Твоя задача не отвлекаться и подсказывать, где увидишь выброшенных на берег китов.
        Джет выскочил на такую высоту, с которой, как по волшебству, стали видны дали, ранее мальчику неизвестные. Море, виденное всегда только как туманный краешек, теперь приблизилось и затемнело тяжёлой синевой. Горные пики, погружённые в него, словно хребет огромного существа, белели острыми треугольниками. Пенистые облака издалека стремились к берегу.
        Вдруг из рации раздалось:
        - Мельхиор, Лада сказала, что ты вылетел. Нам срочно нужна твоя помощь.
        - Что случилось? - как-то растеряно спросил отец.
        - На «плантации» двадцать один-пятнадцать авария. Погибло семьсот илотов…
        - Я с сыном! - оборвал Мельхиор говорившего. Он не хотел, чтобы Адам всё это слышал. - Я должен вернуться. Отвезти его домой.
        - Мельхиор, - настойчиво, терпеливо и с оттенком понимания проговорил голос, - ситуация очень опасная… Ты нужен очень срочно… И… всё равно он когда-нибудь узнает… должен узнать…
        - Нет! - сказал отец.
        - Прислушайся, что говорит твоя совесть. И честь. Честность… До связи.
        Отец посмотрел на приближавшееся море. Мельком - на сына. И резко развернул джет в сторону гор.
        Только поздно вечером отец привёз Адама домой. Светили прекрасные, чистые звёзды, Венера горела яркой, ровной точкой, но подниматься в купол, к телескопу, не хотелось. Впечатления дня переполняли его.
        - Это народы? - спросил он.
        Мельхиор ничего не ответил, отвёл взгляд. Ему было жаль, что детство сына подошло к концу.
        На следующей неделе начались дожди. Адам не успел составить гербарий. Ему надо было так много узнать у отца. Про парк, про птиц и насекомых, про изменения погоды, про беседку в саду, которую они мастерили летом, когда у отца появлялось свободное время. Но Мельхиор теперь постоянно пропадал на работе или же, как казалось мальчику, нарочно его избегал. То, что он увидел тогда: «плантации», тысячи людей, «народы» - постепенно сглаживалось в памяти. Но в один день отец позвал его к себе в кабинет. Такого никогда раньше не было. Они вместе ходили в лес, путешествовали на джете, долгие часы проводили в библиотеке, но никогда Адам не поднимался на верхний этаж дома, где находился отцовский кабинет. Отец был очень приветлив. Он усадил его в чудесное, огромнейшее кресло, присел перед ним, улыбнулся и погладил по мягким, длинным волосам.
        - Я целую неделю думал, что тебе сказать. Можно было ведь оставить без внимания… Понимаешь?.. Но так было бы нечестно. И ты уже достаточно взрослый… Знаешь, почему мы живём так, а не как те люди, там, где мы были?
        - На плантациях?
        Отец горько усмехнулся. Это слово, «плантации», было принято у него на работе, между коллегами. Оно произносилось иронично, высокомерно. Нечестно.
        - Ты часто спрашиваешь: кто такие «народы» и куда они исчезли. Они не исчезли. Они теперь живут там, на «плантациях». Почти три поколения назад на планете было множество городов. Люди жили там почти в диком, неуправляемом состоянии. В перенаселённости и вечной войне друг с другом. Да, у них было образование. Культура. Наука. И много-много всего. Вещи переполняли их жизнь. И каждый день они хотели, чтобы вещей было ещё больше. Это было общество, полное хаоса, которое мало ценило природу. Относилось к ней, как к такой же вещи.
        - Добыче, - подсказал мальчик.
        - Правильно. Тогда и было решено, что такую жизнь надо совершенно изменить…
        И Мельхиор рассказал мальчику неполных двенадцати то, во что посвящали почти взрослых, двадцатилетних. Опуская сложные детали, но полно, без утайки. Честно.
        В середине двадцать первого века перенаселённость, испепеляющие войны, нехватка ресурсов, экологические катастрофы поставили человечество перед необходимостью решать свои проблемы немедленно. Помощь, если так можно об этом сказать, пришла с неожиданной стороны. А именно: из области технологий «дополненной реальности», развитие которых было уже очень высоким. Люди ежедневно, ежеминутно пользовались устройствами, которые напрямую взаимодействовали с их чувствами. Хочешь выйти во Всемирную Сеть - вставляешь в глаз линзу и путешествуешь, сколько угодно. Или сразу две линзы в оба глаза. Или целый «капитулярный шлем», который в буквальном смысле погружает тебя с головой - глазами, ушами, осязанием, ощущением запахов - в уже не дополненную, а Превосходящую Реальность - ПР. Футуролог Рэй Колокурц, её основоположник, постулировал о ней так: «Пусть люди каждую секунду радостно, оптимистично ощущают её присутствие. Теперь человек никогда не будет одинок. Всемирная Сеть, визуализированная, тактилизированная и вообще объективированная всеми возможными способами, станет доступной любому нашему органу таким
образом, что сам организм становится частью Превосходящей Реальности».
        Когда человеку надо было получить знания, Сеть не только передавала их чувствам, но также обратно транслировался образ человека, тела реципиента. В жизни же любопытно было видеть, как парочки, прогуливающиеся вечером, были окружены мягким сиянием, романтичной музыкой и даже сладко-пряными запахами. А одинокий холостяк мог идти в компании светящихся виртуальных подруг, во славу которых он тут же распивал виртуальное изумрудное шампанское, чьи пузырьки вполне реально шелестели и опьяняли. Подростки ходили в школу в сопровождении рок-команд, паривших в виде облачка и отчаянно терзавших инструменты. Студентов сопровождали воплощения Эйнштейна, Паскаля, Платона или Докинза, которые сообщали им о своём учении или о новинках из мира науки. Образ Джорджа Буша-младшего бил все рекорды как самого оригинального обозревателя новостей.
        Постепенно инструменты слияния с ПР - линзы, шлемы, тактильные перчатки и даже костюмы - миниатюризировались, исчезали. Встраивались в виде чипов в нервную систему и мозг, интегрируя сознание с Сетью напрямую. Большинство детей чипизировались в течение первого года жизни. Так они практически моментально проникали в ту же среду, в которой находились их родители.
        Люди из разных концов света, не выходя из комнаты, не вставая из кресла, из горячей ванны, протягивали друг другу руку, ступнями чувствовали влажный песок Фиджи, ощущали ветра соляных плато Боливии, и вообще запросто покоряли виртуальный Эверест.
        Если бы остался хоть один человек, ни разу не посетивший Превосходящую Реальность уже взрослым, перед ним предстала бы новая, прекрасно-дикая вселенная, похожая на безумно хаотичное кино в режиме реального времени. Режиссёры которого оставались пока далеко за кадром.
        26 июня 2045 года была достигнута Технологическая Сингулярность. Сознание почти всех жителей Земли было переведено в Превосходящую Реальность - сокращённо Велмири (overWHELMIngREAlity). Люди подверглись операции изолирования полушарий головного мозга друг от друга. Известно, что человек может жить с одним полушарием, если другое по каким-либо причинам теряет функциональность. Всю необходимую работу берёт на себя работоспособное. После операции изолирования каждый человек нёс в себе дважды повторенную собственную личность. Правое, «творческое» полушарие полностью подключалось к Велмири, левое оставалось в объективной реальности и подвергалось Обязательной Социальной Профориентации. Полушария ничего не знали о существовании своей второй половины. Внутри Велмири человек жил так же, как это было до Технологической Сингулярности, свободно занимаясь учёбой, любимой работой, бизнесом. Чем угодно. Он мог быть даже миллиардером или президентом. Путешественником или космонавтом. Заводя семью, безумствуя в творчестве, бросая вызов обществу. Тогда как его левое, «логическое» полушарие отвечало за человека,
находящегося в совсем другой реальности. Это была реальность «илотов» - людей, обученных до полуавтоматизма работать на производстве. Для них созданы хорошо устроенные города по проектам Жака Фреско. Это города-заводы, города-плантации. Где каждая человеческая единица занимается очень нужной, глубоко дифференцированной, но рутинной, автоматизированной работой. Строители, механики, техники… бесконечный ряд специальностей. Даже учёные. Те же самые профессии, которые существовали в прежнем мире. Но теперь ими овладели почти биороботы, люди без собственной воли, с остатками самосознания, которые были сохранены в минимальном наборе новыми «инженерами душ». Теперь люди - производственно-полезные единицы, теперь люди - «илоты».
        Старых городов больше нет. Только новые, высокотехнологичные агломерации - для десяти миллиардов «илотов» - и роскошные поместья семейств избранных, которые разбросаны по всей планете.
        Наступление Сингулярности было спровоцировано капиталистической и политической элитой, взявшей на себя смелость быть теми самыми «инженерами человеческих душ». Теперь уже в прямом смысле. Естественно, избранными, избравшими самих себя, тех, кто остался вне Велмири, стали все богатейшие семьи. К ним, в результате долгого генетического тестирования и отбора, стали добавлять людей с выдающимися наследуемыми качествами. Одарённейших в естественных и прикладных науках. Самых парадоксальных художников и синестетических поэтов, музыкальных вундеркиндов, чья память и композиторская мощь достигали уровня Моцарта и Баха. Тесты не учитывали страну происхождения, социальный статус и размер кошелька. Всё это было в прошлой жизни. В новую, пройдя «бутылочное горлышко» суровейшего и беспристрастнейшего отбора, попадали настоящие уникумы. Кроме того, новый мир должны были населять люди, чьи гены говорили об исключительных моральных качествах их носителей. Наитеплейшая доброта, социальность, эмпатия, безотказнейшая отзывчивость, кристальнейшая честность. Дед Мельхиора - Август Сальватор - отличался максимально
«честными» генами, которые, благодаря поддержке биотехнологий, должны были перейти ко всем его потомкам в самом неповреждённом состоянии. Мельхиор в этом обновлённом мире разделял должность министра финансов и распределений с наряду гением математики Клаусом Аспаргусом.
        Всего избранных насчитывалось примерно десятая часть от общего населения. То есть не более миллиона. Которые очень тонким, безобидным слоем распределялись по всей поверхности современной Земли, вместе с ней наслаждаясь по-настоящему спокойной, разумной и прогрессивной жизнью без войн и экологических катастроф.
        - Значит, мы самые честные на всей Земле? - восхищённо произнёс Адам.
        Мельхиор, улыбаясь, кивнул и тронул кучеряшки сына пальцем. Будь колокольчиками, они обязательно зазвененели бы.
        - Через некоторое время я покажу Велмири. Обещаю. А ты обещай, что не станешь искать туда пути без меня.
        - Обещаю…
        - Сейчас тебе надо обдумать, что я рассказал. Это очень трудно в твоём возрасте. Но я не смог замалчивать перед тобой эту тайну. Если бы ты не видел «плантации»…
        Целый день Адам провёл, как во сне. Жизнь, которая всегда казалась такой простой и открытой, оказалась чужой, совсем не родной. Непонятной, не принимавшей его детского доверия к ней. Невозможно было понять, как где-то за шумливыми лесами, в той стороне, где восходит солнце, спрятанный внутрь машинного сна, беспрестанно гудит совершенно неведомый мир. Вселенная, может быть, более интересная и загадочная, чем настоящая.
        Темнело, и Адам по привычке решил подняться в купол, чтобы провести вечер, наблюдая звёзды. Огромный телескоп, словно беззвучный орган, только коснись его линз взглядом, сразу выдавал бесчисленные симфонии вселенских просторов. Любая симфония, любая мелодия на выбор. В башне уже кто-то был. Оказалось, это шестнадцатилетний двоюродный брат Томас, тоже любитель астрономии.
        - Привет, - весело бросил он, отвлекаясь от окуляра. - Слышал, что тебя посвятили в секрет Велмири. Теперь ты тоже избранный. Почти.
        - Почему «почти»? - произнёс с волнением Адам.
        - Ты ведь ещё там не был?
        - Нет.
        - Вот поэтому.
        - Папа обещал скоро показать.
        - Вряд ли. Нескоро.
        - Отец всегда держит обещание. Он самый честный.
        Томас заметно поёжился, словно ему неприятно было слышать это.
        - Ну и что, что держит. Завтра дядя Мельхиор улетает с моим отцом на целую неделю по делам. Так что нескоро.
        - Ну и что.
        Томас заглянул в телескоп и, дразня, пропел, словно рассказывал о том, что видел:
        - А мы завтра с Гамлетом пойдём в Велмири.
        - Вы ещё не взрослые. Вам нельзя.
        - Слушай, ты самый честный?
        - Да! - отчаянно произнёс Адам, помня слова отца.
        - Хочешь один секрет?
        - Нет… не знаю, - заколебался мальчик.
        - Короче, выбирай сам. Можешь целую неделю дожидаться и мучиться, а можешь прямо завтра пойти с нами. Никто не узнает. Подумай сам. Тебя уже посвятили? Так? Обещали показать? Так? Значит, разрешение уже получено. И какая разница, кто тебя туда поведёт. В общем, если захочешь, приходи в обед завтра к Гамлету. Вот. А сейчас не мешай. Я первый сюда пришёл.
        Адам чуть не фыркнул с презрением. Конечно, он дождётся отца. Неправда, что Томас с братом ходит в Велмири. Он просто завидует. Его семья не такая честная.
        Уже с утра Адам чувствовал болезненное беспокойство. Отец уже улетел, когда он вышел из спальни. Ему показалось, то, что называлось «честностью», «верностью», как будто подтаяло, уменьшилось в своём абсолютном размере после вчерашнего разговора. Вот если бы отец с утра снова пообещал ему, уверил, повторил те же слова… Но он даже не сказал, что улетает на целую неделю. Невозможно долго. За это время листья совсем пожелтеют и облетят, беседка оголится. И все забудут про его день рождения. Отец про него даже не намекнул. Уже забыл?
        В обед Адам пришёл к Гамлету. Тот усмехнулся и повёл мальчика куда-то далеко по коридорам своей части дома.
        - А где Томас?
        - Уже там.
        - Где?
        Окна в комнате были тщательно завешены. Гамлет осторожно запер дверь, прислушался. Полушёпотом произнёс:
        - Садись в кресло. Слушай меня во всём. Понял? Кто бы ни стучал в дверь, без меня ничего не делай. - Гамлету было всего четырнадцать, но вёл он себя, как настоящий заговорщик.
        Двоюродный брат усадил Адама, налепил ему на шею и предплечья какие-то датчики с проводками. Надел толстые перчатки, потом шлем. Изнутри уже совсем ничего не было слышно. Гамлет поднял край шлема и сказал:
        - Я постучу по крышке, тогда всё и начнётся. Понял?
        Адам послушно кивнул. Гамлет опять усмехнулся.
        Был темно. В глазах вспыхивали ночные призрачные кляксы. Адам пошевели губами и облизнулся. Отдалённо, глухо раздался стук. В голове Адама сначала издалека, потом всё ближе и ближе побежали цветные, переливающиеся квадраты решёток, которые вскоре стали превращаться в бесконечное поле симметричных узоров, уплотнявшихся всё больше и больше. Пока наконец вдруг не стали абсолютно правдоподобным, нормальным миром вокруг.
        Адам стоял в большой комнате. Окна, сквозь которые пробивало яркое сияние, снаружи закрыты дощатыми ставнями. Похоже на комнату в заброшенном доме. Повсюду пыль и остатки мелкого мусора. Бумажки, залетевшие перья, обломки мебели. Шкаф с зеркалом, едва просвечивающим через плотную занавесь пыли, которую тщетно стирал скользкий след руки. Уже заново зараставший пылью. Адам заглянул туда и увидел себя в странной одежде и шапке с козырьком. Рядом стоял Гамлет, держа неведомо откуда взявшиеся странные штуки.
        - Ты сейчас такое увидишь! - и он, торжествуя, сунул ему в руки металлическую вещь, блеснувшую резными листьями.
        - Что это?
        - Надевай. - Гамлет полуприсел и ловко продел обувь в парные штуковины: раз и два, обе ноги. - Это «гермесовы коньки». Они летают. Вместе с тобой.
        Адам послушно просунул в «коньки» кеды и попрыгал в них.
        - Осторожнее! Не сломай лезвия.
        На подошвах выступало несколько тонких ребристых полосок. Стоять на них было неудобно: всё время переваливаешься, как медвежонок.
        - Знаешь, кто такой Гермес?
        - Кажется, какой-то герой из мифов…
        - Это древнегреческий бог. Самый хитрый и самый умный. Он летал в своих сандалиях. Здесь мы - боги! Понял?
        - Как это?
        - Ничего не бойся. Этот мир подчиняется тебе. Надо научиться. Вот, ап-ля, - и Гамлет приподнялся в воздухе. И потом внезапно поехал назад по дуге, в миллиметре над стенами и потолком. - Представляй, что ты хочешь сделать. И через секунду это произойдёт, - сказал он, свисая с потолка, где остановились его «коньки».
        Адам набрал в грудь воздуха и сказал: «Я хочу, чтобы…»
        - Ничего не говори! Просто представь!
        Адам закрыл глаза.
        - Не жмурься. Делай так, как будто играешь у себя в голове.
        - Ах, вот как! - и мальчика сдёрнула с места невидимая мощная сила. Несколько раз перевернула и снова поставила на место.
        - Ну ты лихач! Смотри, бейсболка свалится!
        - Что свалится? - восхищённо, с перехваченным от неожиданного полёта дыханием произнёс Адам.
        - Шлем, говорю, береги, - и, сделав сальто, Гамлет выскользнул по воздуху из комнаты.
        Следуя за ним, Адам выпорхнул из дома через чердак. И замер. Первое, что он увидел, словами было не передать.
        Самый яркий, самый фантастический сон, наполненный несуществующими в жизни красками, не мог сравниться с прекраснейшим из прекрасных цветом небес и просвечивающих сквозь них несколько лун, тяжеловесных и опасно близких. Лазурная, бледно-малиновая, светло-жёлтая с карминными пятнами, как гепард. Дом, из которого они вылетели, - старый, полуразваленный особняк на пустыре между гигантскими, дугами уходящими ввысь небоскрёбами. Голубые, прозрачно светящиеся, словно пустые хитиновые стрекозиные куколки. И сверкающие алмазными гранями. И цвета утренней росы. Мальчики взлетели выше. И город, раскинувшийся лоскутным, тут и там вспученный грандиозными шарами зданий, ковром, лежал на десятках холмов, скатывался в океан, рассекая его тонкими хребтами мостов.
        - Хочешь музыку? - Гамлет щёлкнул пальцем, и в воздухе заиграла странная, жужжащая музыка.
        - Ну что, покатаемся? - раздался чей-то голос. Рядом парил Томас, разодетый в длинный, свисающий неровными лоскутами плащ.
        Троица ребят по косой скользнула вдоль широченной груди небоскрёба. Пронеслась мимо синевы окон, вырвалась в просторы, туда, где левитировали десятки дирижаблей самых невообразимых форм - от простых, геометрических, до воплощённых в фигуры фантастических животных. Внизу - видел Адам - медленно текли ручейки и стайки людей и машин.
        - Как муравьи в лесу, - произнёс он.
        - Берегись! - весело заорал Гамлет. И рядом пронеслось что-то бешено жужжащее. Позади раздался хлопок. И ещё с десяток их протрещало, словно крики невидимых птиц.
        - Шубись! - сдавленно крикнул кто-то и схватил Адама за рукав. Они, лавируя между дирижаблями, помчались вперёд и вперёд. Адам заметил, что Томас ведёт их по траектории широкого разворота.
        - Это конкуренты. Консерваторы, - объяснил Гамлет. - Палят карамельным порохом. Доставай пушку. Будем отстреливаться. - Он сделал ладонь «пистолетом», поджав мизинец и безымянный и вытянув средний и указательный. Встряхнул рукой, и в ней материализовался несоразмерно большой по его детской руке автомат. Казалось, сейчас он потянет Гамлета за собой вниз. Но тот только прищурился, щёлкнул языком и, обернувшись, сделал несколько оглушительных выстрелов. Сзади ухнуло и раздался дружный хохот. Адам сделал то же, проявив из своей фантазии толстое, короткое орудие, похожее на старинную пушку, наподобие тех, которые он видел в исторических книгах. Развернулся и бахнул ею. За спиной, убегая назад, вспыхнул целый фейерверк, скрыв преследователей. Пушка ничего не весила и отдачи от неё не было никакой, но всё равно смешно подрыгивала при выстреле.
        Выиграв время, они оторвались и спикировали в пёстрый квартал, где стояли совсем небольшие дома. Пока они пролетали мимо, Адам успел заметить, как на домах, бетонных стенах, на арках подворотен и даже на брошенных машинах, почти повсюду - прекрасно нарисованные пейзажи, цветы в несколько этажей, копии старинных картин с натюрмортами и портретами. На самом высоком брандмауэре - огромный пейзаж.
        Залетев за черепичную крышу, они притаились. Вдалеке возникло несколько летунов. Консерваторы неспешно осматривали квартал.
        - Когда они приблизятся, я дам команду. Стреляем и сразу смываемся… Товсь… пли!
        Выпустив залп разноцветных огней, разлившихся в воздухе пористыми кляксами, они моментально исчезли в трущобах квартала, предназначенного под снос. За ним расстилался многокилометровый заповедник-джунгли, населённый доисторическими деревьями-великанами, окутанный фиалковой дымкой и прореженный где-то в своей середине звонкими ледяными ручьями. Здесь из воздуха выплывала музыка, прозрачные феи ткали паутинный узор, натянутый между деревьями, вылавливая сумеречные капли света.
        - А почему Консерваторы - конкуренты для нас? - удивлялся Адам. Они уже добрались до порта. Причалив, здесь стояли пассажирские океанские платформы - круглые поля, размером с целый луг, нависающие над водой.
        - Это такая игра. Мы стреляем в них, они - в нас. И всем весело. Как тебе тут?
        - Невероятно… - почти прошептал Адам. - Как во сне. Даже лучше. В сто тысяч раз. Как в раю.
        - Это потому что мы здесь - боги, - усмехнулся Гамлет, крутанул ладонью вокруг оси и достал из воздуха мороженое. Следом за ним Томас хлопнул в ладоши и развёл руки. Между ними, как между литаврами, стал вытягиваться многоярусный торт. По его серпантину, неспешно, подпрыгивая на кочках, ехали крошечные автомобили.
        Адам засмеялся, сделал ладони трубочкой и подул в неё. Через пять минут над ними колыхалась целая туча сладкой, розовой воздушной ваты. Адам никогда в жизни не смог бы съесть столько сладкой ваты, поэтому он отпустил тучу. Её сразу же подхватил ветер, словно проходил мимо и унёс в залив.
        - А они знают про это? Что мы - боги?
        - Кто?
        - Те, кто здесь живёт.
        - Местные? Давно. Не обращают внимания. Мы с ними не пересекаемся. Они сами по себе.
        Адам проснулся. Раскрыл окно. В саду, шлёпая каплями, шелестел дождь. Было ещё тепло. Но всё равно чувствовалась осенняя сырость. Уныло в небе висела луна, и тучи, истончаясь, словно дым, пробегали по её сфере. И в душе таким же большим и тяжёлым висели одиночество и тоска.
        «А там сейчас, наверно, день. И солнце из лазури. И музыку можно позвать из воздуха. И всё, что захочешь сделать…». Мальчик подумал про отца и о том, сделал ли Адам что-нибудь плохое. И показалось, что да, сделал. Большое и тяжёлое, обволакиваемое сомнениями, тяготило его душу чувство вины. Но ведь если бы он что-нибудь обещал…
        Адам стоял очень тихо, стараясь не двигаться, не хрустеть кирпичной крошкой. Еле дыша, снял «коньки» и, материализовав вокруг них рюкзачок, вынул из дымчатого материала руки. Прорехи в ткани сразу исчезли. Забросил рюкзак с «коньками» за спину. Теперь он выглядит как все местные. В углах в виде одуванчиковых шаров скапливался туман, под ногами, там где доски старого дома беззубо обнажали фундамент, вода шла радужными кругами. Невероятный эффект. У дальней стены художник увлечённо водил баллончиком, распыляя краску. Лицо закрывала маска и очки. Комбинезон пёстро испещрён мазками. Остановился, отошёл. Получалась жёлто-синяя летающая черепаха. Во всю стену. Адам не удержался и захлопал. Художник оглянулся, не спеша снял маску. Заулыбался.
        - Хорошо получается, - сказал Адам, подходя и прыгая через дыры в полу. - А что это?
        - Черепаха. Не похоже?
        - Не знаю. У нас таких не бывает.
        - Разве? А в парке?
        Адам пожал плечами.
        - А это вы всё вокруг разрисовали?
        - Да. Дома всё равно снесут. Никто в них не живёт.
        - Жалко. Столько рисовали. А всё равно снесут.
        Художник взболтал баллончик.
        - Это судьба всех картин.
        - Почему?
        - Любое произведение искусства подобно такой вот стене, на которую нанесён рисунок. Беречь его и переносить с места на место трудно и неудобно. А что такое музеи, как не такие же брошенные дома. И время, как бульдозер, когда-нибудь снесёт их под что-нибудь новое.
        - Странно. А почему вы рисуете здесь? А не у себя дома. Вы уличный художник?
        Тот засмеялся.
        - На большом полотне удобнее располагать множество деталей. И к тому же сразу видна общая композиция. Дома холсты таких размеров не разместишь.
        - Значит, это черновики?
        - Да. Некоторые - да. Но больше всё равно нарисовано по-настоящему.
        Художник сменил баллончик, подрисовал ещё - получалось, что вместо ласт у черепахи крылья. И она стремится в солнечный зенит.
        - Меня зовут Ивик, - сказал художник, когда они выходили из дома.
        - А меня Адам.
        - Смешное имя.
        - У тебя тоже, - они засмеялись. Ивик поправил мешочек с баллончиками.
        - Знаешь, мне кажется, я тебя где-то видел, Адам.
        - Исключено.
        - Нет, не исключено. У меня очень хорошая зрительная память. Я же художник. Может, ты мне приснился?
        - Скажешь тоже. А тебе правда снятся сны? - мальчик подумал, что это странно: жить внутри сна и всё равно видеть сны.
        - Конечно. У тебя разве нет снов.
        - Есть. Но они… настоящие.
        - Как это? - Ивик остановился, задорно посмотрел на мальчика. - Настолько реальные, как вот мы с тобой? - И расхохотался.
        Адам покраснел.
        - Ивик, ты очень хороший художник. - Они как раз шли по кварталу, превращённому в картинную галерею. - Мне очень нравятся твои рисунки.
        - Ты ещё не слышал, какую музыку сочиняет мой друг. Он композитор. Да к тому же играет чуть ли не на всех инструментах.
        - А я тоже композитор! - обрадованно воскликнул Адам и защёлкал пальцами обеих рук. Тут же вокруг них что-то зажужжало, несколько раз хлопнуло и раздалась музыка - нечто похожее на то, что отец обычно ставил на уроках истории. Словно пикирующие ласточки, зазвучали скрипки, их подхватили на руки виолончели и пустились вприпрыжку по металлическим крохотным ступенькам клавесина. - Узнаёшь? Это Моцарт!
        Ивик стоял поражённый. Но, взяв себя в руки, снова пошёл.
        - И давно ты так умеешь?
        - Нет, не очень! Но это так здорово! - мальчик по-дирижёрски повёл в воздухе руками и осёкся. Музыка исчезла. Адам стоял, как вкопанный, не зная, что сказать.
        - Мне кажется, ты совсем из другой страны, - осторожно сказал Ивик.
        - Да.
        - Ты из этих что ли? - художник показал пальцем вверх.
        Адам неуверенно кивнул. В его глазах была мольба.
        - Не говори никому.
        - Я не скажу.
        Они снова пошли. Впереди был виден большой волшебный парк.
        - Адам! Где ты пропадаешь всё время?
        - В парке.
        Мама смотрела пристально. Он чувствовал себя настоящим преступником. Он обманул отца, двоюродных братьев. Теперь - маму. Он всех обманывает.
        - Листья почти все облетели, - едва пролепетал он. - Беседка почти сломалась от ветра. Надо починить.
        - Папа прилетит, почините. Только уже весной, наверно. Зима же скоро, - мама смягчилась. Ей казалось, что сын меняется. На этой неделе у него день рождения. Уже двенадцать. Взрослеет. Скоро начнутся подростковые проблемы, станет труднее общаться. - Ладно, беги к Томасу и Гамлету. Они тебя искали.
        - Ну дела… ты что, познакомился с местным? - с ужасом спросил Гамлет.
        - Да. Он художник.
        - Если кто-нибудь узнает? - Гамлет посмотрел на старшего Томаса. Тот только отвернулся, делая вид, что это не его проблемы:
        - Хватит болтать. Готовы к перестрелке?
        Они снова понеслись над городом. Адам старался лететь как можно ниже, чтобы рассмотреть в заброшенном квартале фигуру Ивика. Он настолько увлёкся, что не заметил, как стал спускаться и залетел в одну из подворотен. Она почти полностью заросла. В душном зное изредка секундной стрелкой тикали кузнечики. Около стены стоял Ивик и по-одному вытаскивал из мешка баллончики.
        - А я вот задумал ещё одну картину. Большую.
        - Как там? - Адам кивнул назад. Отсюда пейзаж не был виден.
        - Нееет. Та совсем большая. Я рисовал её с Лео. Много лет назад. Он уже не рисует. Не умеет.
        - Почему не умеет? Если рисовал.
        - Не знаю. Никто не знает. Однажды вдруг разучился. Теперь он в банке работает. Одобряет кредиты… Ты мне очень сильно можешь помочь.
        - Как?
        - Иди сюда, я покажу… Видишь, вон там осыпалась штукатурка?
        - Ну.
        - Вот тебе баллончик. Это будет метка. От неё надо провести линию по всей стене… Ты же летаешь…
        Адам понял.
        - Я вспомнил! - вдруг спохватился Ивик. - Я вспомнил, где я тебя видел! Я тебе не говорил, что у меня бывают… видения? Это странно, наверно? Иногда, ни с того ни с сего, ко мне вдруг приходят картины, воспоминания как будто из другого мира. Из другой жизни. И вот ты был в одном из воспоминаний. Стоит множество людей, одетых в странную серую одежду. Рядами. И между ними идёт какой-то важный человек. А рядом с ним - ты.
        Адам вспомнил. Это было в тот день, на «плантации», когда он и в правду вместе с отцом шёл между рядами одетых в серые робы «илотов». Неужели? Неужели Ивик был между ними? Но всё равно, как он… как его воспоминания проникли сюда? Ведь отец говорил, что в одном человеке как бы два человека, которые разделены между собой.
        - Думаешь, такого не может быть?
        - Я не знаю… - Адам был совсем растерян. Он пытался представить, как внутри одного человека может поместиться целых две личности. Отец не объяснил. И сам он не может это понять. Это очень сложно. Лучше бы не думать об этом.
        - Знаешь, что? - Адам стал снимать свои «коньки». - Я подарю эти штуки тебе. А себе сделаю новые. Ты будешь летать и сможешь нарисовать самую большую картину в мире!
        - Ого-го! Теперь дела пойдут на лад! - радостно воскликнул Ивик, рассматривая странные штуковины.
        Весь день, до того момента, как за крышами скрылся последний бирюзовый луч солнца, Ивик и Адам рисовали на стене дома картину.
        - Скорее всего, я уже сюда не приду, - сказал мальчик на прощание.
        Ивик неуверенно левитировал на «коньках», ему только предстояло их освоить. Он понимающе кивнул.
        - Я бы тоже хотел что-нибудь подарить.
        - Не надо.
        - Подожди. Вот, - Ивик, было, полез в мешочек, но Адам уже взлетал. - В моём мире твой подарок исчезнет. Туда ничего нельзя взять. Только то, что вот тут, - он дотронулся пальцем до лба.
        - Я тебя понял. Вот эта картина - подарок тебе. Запомни её.
        - Я запомню.
        На стене в полусумерках виднелось незаконченное изображение, как тянулись друг к другу две ладони. Это был силуэт ладоней. А внутри каждого был намечен свой особый мир. Там, где ладони встречались, появлялась вспышка. Там должно было быть наступление нового дня, нового солнца. Но сейчас оно ещё не было дорисовано. Только эскиз. То, что могло произойти в будущем.
        До возвращения отца оставалось несколько дней, но он вернулся на следующее утро. Сразу же увёл Адама в библиотеку и долго-долго говорил тревожным, суровым голосом. О том, что в мире Адама, Мельхиора и всего лишь одного миллиона избранных не всем дано быть гениальными, верными и честными. Увы. Увы, способности и нравственные качества генетически передаются плохо. Или вообще не передаются. Сальваторы не такие уж честные. И случай с Адамом это показал. И с Томасом, и с Гамлетом. Мельхиору одному из семьи перешло это качество. То же самое происходит с другими. Да, первое поколение избранных было блестящим человечеством. Те, кто прошёл тестирование, все были исключительными людьми. А теперь… Теперь видно, что они не так уж далеко ушли от тех, кто остался там, внутри Велмири. Их даже больше, там, где краски и музыка повсюду, и, кажется, сам воздух пропитан творческой энергией.
        Мельхиор рассказал, что тот гениальный художник, которого встретил Адам, теперь потерял свой дар. Оказалось, что осколки его здешнего сознания во сне могут проникать в другое, то, которое в Велмири. Во сне оба его полушария, несмотря на изолирование, каким-то образом всё ещё разговаривали друг с другом. Если бы он, Адам, не нарушил запрет. Не стал бы с ним общаться. Если бы не подарок, его бы оставили таким, как прежде. Не узнали бы о его видениях. Теперь же, стерев память о запретном артефакте, проведя повторное изолирование, у него отобрали дар. Он стал обычным человеком. Кем? Строителем? Моряком? Банкиром? Будет сидеть в офисе, одобрять кредиты?
        Отец говорил, что, конечно, почти ничего не произошло. Это такая мелочь. Подумаешь, кто-то не дождался, пока ему разрешат взрослые. Совершил мизерную провинность. Но он же обещал. Давал слово. И нарушил его. Преступил своё обещание. Тогда чем он лучше обычного человека? Без принципов, без таланта. Разве этого хотели те, первые, настоящие гиганты ума и нравственности? Разве Адам теперь избранный? И что вообще значит «избранный».
        Мельхиор не стал говорить, какие муки совести и ответственности он переживал с детства, наделённый даром честности, понимая, какое преступление совершили эти первые, так называемые избранные. Отобравшие мир, нормальную жизнь у миллиардов людей. И хотел своей жизнью, своей честностью хоть как-то оправдать ханжеской, бесцеремонной рукой «инженеров человеческих душ» навешенную на него бирку «избранного».
        Мельхиор устало сел и закрыл лицо руками.
        Адама душили рыдания, но он не смел отдаться на их волю. Стоял, как вкопанный, с глазами, полными слёз.
        Древняя библиотека безучастно, холодно смотрела на них. На всех людей мира этого, желавших хотя бы в новом, сотворённом ими, стать богами.
        [Публиковался в журнале «Космопорт»] Обретённый ковчег
        Некто Пушкни, имевший грузинские корни, но давно уже ведший свою родословную от обрусевших предков и обладавший славянской наружностью, был писателем. Однако писателем совершенно неизвестным, несмотря на то, что сочинено им было рассказов около полсотни. Из них издано в разных незаметных и провинциальных альманахах не больше десятка. Мало кто знал эту фамилию - по причине, усугубляемой тем, что половина рассказов была подписана псевдонимами. А если где и мелькала она, похожая перестановкой букв на фамилию нашего литературного гения, то сразу же выбрасывалась из памяти, стираясь намеком на орфографическую неправильность или вольность, переходя опять же в правильную, русскую фамилию «Пушкин».
        Так вот, было у Пушкни с полсотни рассказов. Рассеянных в свое время по редакциям в письмах, которые наш герой рассылал направо и налево, надеясь их напечатать. Когда же терпение и надежды иссякли, а результаты оказались несоразмерны ожиданиям, он бросил это дело. И, поскольку его профессия была инженер, решил, что пусть судьба и дальше ведет его инженерным промыслом.
        Выучив за год с небольшим благозвучный испанский язык, под навязчивое «Аргентина манит негра», взял и уехал в южноамериканскую эту страну, где требовались проектировщики дамб. Река Парана нуждалась в обуздании и приведении ее к смиренному и полезному для человека состоянию. Молодому, двадцатисемилетнему, талантливому инженеру, с оригинальными и изящными решениями, как говорится, и карты в руки. А карты эти изображали многочисленные притоки, заводи, речные отростки и сплетения.
        Уехал и почти как будто канул в воду. В богатый илистыми желто-красными наносами южноамериканский бурлящий поток.
        А между тем на родине - с того времени прошло не более полугода - один издатель случайно и совсем ненамеренно заинтересовался фамилией, похожей то ли на псевдоним, то ли на ироничную перепевку. И, к слову сказать, рассказы, подписанные этим орфографическим казусом, были вовсе и недурны, и сочны, и интересны, но как бы странны. И решил он, издатель, кстати сказать, крупный и временами рисковый, рискнуть в очередной раз и опубликовать эти странные рассказы. Но, как ни бился, больше десятка наскрести не удавалось. Тем паче, что сам автор на все письма и просьбы пренеприятно отмалчивался. Тогда было решено, что рассказы эти - шутка какого-нибудь известного, но стеснительного литератора. Повод к этому давал неплохой, а местами и вовсе отличный стиль и строгая, предельно ясная выстроенность сюжетной логики. Проблемой неизвестного автора было то, что он не обратился в первую очередь к нему, этому издателю, который сразу бы его и опубликовал.
        Но перед тем, как издать где-нибудь в сборнике то, что уже есть - на всякий, так сказать, случай - издатель бросает клич по своим знакомым литературным агентам, главредам, ридерам и тому подобное, не знакома ли им случайно фамилия «Пушкни». Не Пушкин, его-то мы все и так знаем, а именно «Пушкни». Вот как есть, в такой вот безобразной орфографии, с намеком на нечто псевдогрузинское. И… нет. Никто не слыхал, не знает. Кроме одного. Да, один-два. А за ними вдруг еще двое-трое. А потом из провинции и еще с полдюжины его знакомцев и старых друзей вдруг дают последовательно, а то и наперебой ответы: есть как есть, господин издатель, такая странная подпись под некоторыми рассказами, инде давно запылясь в дальних углах издательств лежащих.
        И издали. Как есть. С полсотни. Все, что не было потеряно и похерено, подняли, отреставрировали, навели лоск и издали. Пушкни «Рассказы». 50 тыс. экз. Бумага офсетная, плотная.
        Герой же наш, Григорий Пушкни, которого уже пора описать несколько подробнее, засучив рукава трудился над планом возведения малых и больших дамб. Здоровья он был крепкого, телосложения - высокого и стройного, характер имел выносливый, склонность к вредным привычкам не питал. Лицом обладал чистым и задумчивым. Настроение им владело ровное, мысли его шагали прямо и благородно. Глаза же смотрели прозрачно-синими лунами, как в бегущем мощном речное слое отражаются южные небеса. И работать он мог днем и ночью, почти круглые сутки - на благо общему делу.
        Однако, пока шло освоение речных просторов, наступил сезон дождей и всякое строительство прекратилось.
        Григорий, чей плавучий дом оказался в это время в самом центре дождей, бросил якорь посреди Параны и - благо в чуланах и складах хранилось достаточно провизии - решил ждать, пока непогода не исчерпается. Конечно, сообщил по рации, что так и так, все в порядке, вокруг такие ливни, что не продраться, а у меня, мол, и запасы есть, да и скучать я тоже не буду.
        Дожди обещали, как обычно, продлиться пару месяцев.
        Как раз самое время подготовить план решающего строительного броска.
        Трудясь под неясные мелодии из шипящего радио и громовые раскаты, Григорий закончил план за пару недель.
        Изредка выходя наружу плавучей платформы, в широком прорезиненном плаще, иногда долго стоял возле фальшборта с чашкой горячего крепкого аргентинского кофе. Мечтая о том времени, когда вся речная стихия будет укрощена и потечет светлым электрическим потоком на улицы и в дома.
        Но однажды дождь перестал. Прямо посреди григорьевых мечтаний. Он вытянул руку с чашкой, и небо не уронило в нее ни капли. Снял капюшон и посмотрел на прояснившийся ночной небосвод.
        Изящное, расплескавшееся бесконечными и несимметричными просторами сочетание южных созвездий выпевало неслышную гармонию небесных сфер. И среди них затеряным и точечным существованием капала одна-единственная нота, которой мерцала душа одинокого русского инженера посреди дикой сельвы.
        Он вздохнул и пошел к себе в домик.
        И за следующие полтора месяца написал в своем жилище, окутанном тёплом, густом тумане, художественный роман. А какой и с кем еще мог быть этот роман? Кроме альбатросов, чаек и домашнего ленивца, никого вокруг ведь не было.
        За окном вздыхали лиственные островки затопленных деревьев-гигантов.
        Луна и солнце сменяли друг друга, а туман не сдавался.
        И, казалось, сгущался только сильнее. Так же, как накапливалось напряжение в его романе.
        Тишина полузатопленного леса, среди которого застряла технико-исследовательская станция, уже давно не разбавлялась звуками радио или рации. Словно радиоволны тоже затопило. И временами Григорий думал, не оказался ли на небесах. Или в предгорье. Всякое могло произойти с его ковчегом без якоря, без руля и ветрил.
        Но однажды ночью, когда роман уже подходил к концу, радио вдруг заговорило. Сквозь шипенье из темноты вышел голос, отодвинув на полуфразе занавеску беспорядочного шума. И сразу же замолчал. Потом голос снова вышел из томительной ниши и продолжил. Это была театральная пауза радиопостановки. Высокий, гладко причесанный тенор говорил по-английски, из студии в Лондоне или Нью-Йорке, изображая пантомимой своих интонационно-выразительных средств действие рассказа.
        Далекий английский плохо ложился на слух и первые несколько минут сморщивал тусклую кожицу сознания до размера дремоты. Но потом память развернула свои старые карты и действо быстро побежало по морям синтаксиса, мимо таинственных островов незнакомых слов и рифов идиом.
        Речь шла о чем-то странном. Чего не было в действительности. Точнее даже, пересказывалась небывшая история другим небывшим образом.
        Главный герой новеллы - некто Ной построил огромный ковчег.
        Стараясь выполнить свою миссию «взять и спасти каждой твари по паре», он старательно искал животных. Но время до потопа быстро тощало, а животных все не было. И случился потоп. Раньше, чем Ной успел. Долго носилось судно по бесконечным просторам единого океана, окутавшего мир. И когда вода начала сходить, то ковчег остался стоять на плато древнего вулкана в мелком высокогорном озере. (Память Григория подсказывала, что здесь, вероятно, речь могла бы идти об озере Титикака, но только вулкана на его дне не было).
        Тогда Ной спустился из ковчега, перешел на плот и поплыл к краю.
        Там, рядом с узкой полосой земли, был водопад, цедивший скозь скалы воду далеко вниз. И сел рядом с водопадом, прямо на кромку вулкана, свесив ноги. И видел, что далеко внизу все покрыто снежно-белыми и золотистыми грядами облаков.
        И понял, что сидит на краю мира. Мир был нов. Но одиночество и тоска перешли из старого мира в новый. И поэтому откровение потопа не удалось. И пустой ковчег, огромный, но выглядевший едва заметным навершием для этой горы, был будто олицетворением мощного дара, оставшегося бесполезным втуне и никем не принятым.
        Рассказ завершался печальным бархатным тембром, которым голос аккуратно накрывал последний абзац, разглаживая причастные и деепричастные складки удлиненным вытягиванием гласных. И в завершении этом была мысль, что как бы ни был велик дар художника, но если он, дар, никому не служит и не может найти, кому помочь и служить, то будет в этом даре великая печаль.
        Голос замолчал. И после очередной паузы, повеселевший и светлый, произнес… Впрочем, Григорий произнес это с голосом почти в унисон. Почти - потому что не знал, как название прозвучит на английском. Зато последнее, будто древнеиндийское или псевдоарабское, простое, лиричное и немного страдательное - как Панини - прозвучало в унисон:
        «Пушк-ни».
        Да, по радио прозвучал отысканный далеким издателем один из рассказов нашего героя.
        Григорий помнил, что он назывался «Заблудившийся ковчег». И был переведен совсем неплохо. Если говорить честно, то совсем хорошо. Восторженно хорошо, изумительно прекрасно. «В переводе я звучу гораздо лучше», - подумал Григорий, впечатленный значением рассказа и широко шагнувшей известностью своего успеха.
        На этом, впрочем, наш рассказ заканчивается.
        Туман рассеивается, за героем прилетает спасательный вертолет.
        Из домика извлекается инженер, с рукописью, обернутой в целлофан, - под мышкой и одомашенным ленивцем - в руках. И все они улетают в синюю, аргентинскую даль.
        [Публиковался в сборнике «Свои миры»] По дороге в Древелег
        Если с вечера заночевать на окраине Колоброди и спозаранку снова отправиться в путь вместе с солнцем, как раз на запад, то утром следующего дня неминуемо прибудешь в Древелег.
        Колобродь - старинное обжитое место возле Пьяных Болот.
        Деревянный, расхлябистый, разбросанный по островкам между оврагами городок. Местность тут такая овражистая, что мостов переброшено больше, чем серебряных браслетов с впаянными изумрудными камушками на запястьях и лодыжках всех истмийских красавиц.
        Город стоит на высоком холмище, изъеденном буераками, промоинами и рытвинами, и по самому краю, вихляя, обегает его под высокими берегами древняя река Извилиста.
        И в правду, такое число петель, которое вьёт она, пока прибредёт до Колоброди, сочтёт по памяти разве только дед Батяй, что из Ткацкой слободы. А петель за свою жизнь набросал он немало.
        И вот утром, когда солнце обмочило своё багряное отражение в старинной реке, вступил Ярослав как раз в город. Встретили его звоны кузниц, где ремесленники разминали и тугие железные свои мускулы, нагнетая жары мехами, и тугоплавкие металлы, чтобы ковать мечи, кольчуги, и лемехи, и украшения.
        Кому, как не ему, горному жителю, знать о кузнечном труде, которым живёт и процветает край его родной Салинской долины. Поэтому шёл он мимо пышущих жаром мастерских - широкоплечий, высокий, черноволосый, с антрацитовыми поблескиваниями в глазах, с горской носовой горбинкой, - улыбаясь широкой, как ладья, улыбкой, прячущейся концами в усах и плывущей высоко над подбородком. Звоны-перезвоны из одного да в другой край по всей Кузнечной слободке ложились ему в уши мягкой, радостной музыкой и, поколебавшись, тихо, но тяжеловато отражались в золотом кольце в левой мочке.
        Чтобы найти мастерскую деда Батяя, надо перейти город поперёк, по улицам, проулкам, переулицам, поднявшись прямо на Серединную площадь, которая, как темечко, возвышается над всей городской окрестностью и блестит тёмным гранитным брусчатым камнем, выложенным извилисто узорной мозаикой, но так ровно-плоско, что пусти по нему яичко - покатится невредимо, не наткнётся ни на один камешек, пока не свернёт само в какую-нибудь подвортню. А там уж его…
        И дальше идёт Ярослав через город, прямиком к деду, к которому у него дело. Вот же дед обрадуется новому заказу! Да такому щедрому и необычному, что всем его соседским мастерам прямо хоть бросай всё шитьё-витьё-тканье да беги топиться от зависти с берегу! Но пока горный житель идёт через торговые ряды, где иной скаредный купец придирчиво осматривает прохожих; пока любуется на каменных мастеровчан, вытёсывающих новую гигантскую башку, которую положат межевой вехой на границе Солёной и Гранитной земель; пока слушает невидимые разводы соснового запаха, околдовавшего Плотницкий квартал, - дед Батяй ещё лежит, почёсываясь, позёвывая, подумывая, вставать ли уже или помечтать о дорогих ситцах, кашемирах, кардинальском бархате, которые ему везут через далёкую Изамирскую пустыню договорённые хитрые трапезундские торгаши, выбившие из него задаток в треть цены.
        «Нет, до Древелега возьмусь выйти только завтра. Переночую у деда. Поговорим, помечтаем, попьём живого медку с пасеки… как там, интересно, Осинь поживает? А Доборынь? А худо-толстый Путяй? А Далег? А лошадки, мал мала меньше? да чем меньше, тем крепче… Дааа, лошадки у деда чудные, - сладко как-то подзадумался Ярослав, вспомнив и „живой медок“, и карликовых лошадок, которых сторговали деду дарданские барышники за великолепных бархотных скакунов. И ведь как хвастал же, что почти задаром выторговал. Ан проходит год-другой - лошадки не растут, хотя масть точь-в-точь бархотного быстро-пегого завода. - Вот тебе и дарданские мужички, обскакали деда, нахабарились!»
        Но лошадки с норовом, с искрой, превесёлые: домчат если уж не мигом, то потешат любого седока.
        У Ярослава за спиной котомка с подарками деду, Осиню, Далегу, остальным домочадцам, с десятком мундштуков для лошадок, выкованных Сизынем, непревзойдённым кузнецом, а также на самом дне спрятан драгоценный, секретный вес - это уже только деду с глазу на глаз. По важному делу.
        Пересёк Ярослав и Плотницкий квартал, и Мукомольный городок, и Перинные ряды, и навершную Серединную площадь, и Ярмарочный Посёлок - вот и Ткацкая слобода и Батяевский домище с мастерскими на первом этаже, - из широких проёмов, посредину ушед в землю, уже слышны и крики, и стук-перестук станков; с жилой частью на втором уровне, где оклады вокруг окон, как разноцветные и разноформенные леденцы, забавляют глаз, с обширной покатой крышей, где вместо конька в разные стороны смотрят две деревянные конские морды - несбывшиеся бархотные скакуны.
        «Тут бы и деду появиться», - думает путешественник.
        А вместо него видит рыжего тонкого мальчишку, расконопаченного по всему лицу, растрёпанного от волос до запылённой рваной бахромы на штанах.
        - Здорово, дяденька! - кричит он с вершины высоко сплетённого забора и, полузгивая семечку, небрежно зыркает на него. - Тебе чего надо?
        - Я к деду Батяю. Слыхал, что он дока пошить всякую вещь, а мне тут соткать надо кое-чего. - А сам думает: «Ну, только спустись, я тебе такого «дяденьку» покажу…». - Спустись-ка на минуточку, у меня тут подарок. Не узнал, что ли?
        - Не, иди, дядь Ярослав, сам, узнал. Мне сегодня неохота. А подарок здесь оставь, я потом посмотрю.
        - Ну-ну, это я посмотрю, как ты вечером попляшешь.
        - До вечера далековато. - И смеётся, рыжий нахалец, только с рубахи сыплется отлузганная шелуха.
        А вот и дед, поднимается из мастерских, услышав разговор.
        В былые времена подряжалось на Батяя работать до ста человек.
        Торговля была что надо! И в Лебедень, и в Тьмумуровьедь, и за Истмийские горы летели батяевские кружева, и весь путь от Изамира был устлан крепко-шитыми скатертями его мануфактуры, и всё Трапезундское побережье обряжалось в изящные камзолы, курточки, платья, туники, сработанные у него. «А как есть у вас батяевские штанцы? а безрукавки? а панталоны, жилеты, расписанные красной ниткой? а доставили ли, как мы заказывали, рукавцы и кальсоны нежные, ночные? а свадебные полупрозрачные шлейфы, плотные огнеупорные фартуки и всякое другое?» - торопливо спрашивали перекупщики на рынках.
        - Ну, это когда было? - тянет сладким хриплым голосом дед, прихлебнув медовухи.
        Уже вечер. Ярослав перевидался с дедовыми домочадцами, поздоровкался с работниками, раздарил подарки - да не все пока что, - примерил мундштуки на лошадок, пожурил Осиня. Сидят они теперь вдвоём с Батяем, разговаривают о важном деле.
        - Дед, опять нужно сходить в Древелег.
        - Давненько я там не был… - чинно причмокивая, пьёт разогретый хмельной напиток дед. - Хорошо там, но странно… Как возвращусь оттуда - сам не свой будто. Всё вроде на месте, а как бы не так, как раньше… Как будто что перестановили, переделали в нутре…
        - Надо, очень надо сходить… За нами дело не станет. Вот, что если тебе дам серебряных и золотых ниток, - и достаёт из котомки клубки, каждый с кулак, - а вот красно-медная нитка, а вот асбестовая ткань, а вот неплавкая фольга, а вот стальная леска для боевых рубашек. И всё в подарок. И ещё заказ тебе поручим. Такой, что… - и, махнув рукой, мол, «да что говорить, смотри сам», вытаскивает с самого дна аккуратно сложенный пергамент. - Нужно, дед, вышить на большом полотне вот эту карту. Работа нужна самая тонкая и изящная. Счёт по ней особый. Вот задаток. - И развернул из тряпочки ноздреватый золотой самородок, по форме словно сросшиеся картофелины.
        Дед кивает, допивает медок, берёт одной рукой самородок, - тяжёлый! - подхватывает двумя ладонями, взвешивает. Видно, что так доволен Батяй, так доволен, что как ребёнок, раскрасневшись, прыскает:
        - Пойдём хоть в Древелег, хоть за Древелег, хоть три раза вокруг Пьяных болот!
        Потом рассматривает пергамент.
        Это древний документ, вытатуированный в дремучие времена и содержащий всю известную карту мира.
        Из него, словно выброшенного из глубины веков на берег нынешних времён, весь горный народ Ярослава и черпал свои представления о том, как должны выглядеть веси, земли поднебесные, страны подгорные и горные, края лесные и речные, широко разбросанные по всему миру.
        В верхнем правом углу изящно изображался толстый, похожий пропорциями на белый гриб, почти в четверть карты, сказочный город-дерево, вынутый из земли, - с кудряво-затейливыми корнями, толстеньким стволом и верхушкой, украшенной дубовыми листьями и желудями, над которой полуовалом вскакивало название: Древелег.
        Ещё бежала по карте река Извилиста, а за ней шумел Дикий Лес, и слева от него по кромке падал в гигантских клубах тумана водопад, отмеченный облаками. Но дальше на карте пятнами вспыхивала пустота, разъевшая своим лядащим дыханием много стран, тянущихся к югу. Запад же, лесной, вторгавшийся в Пьяные Трясины, - которые искусно обозначались тонкими чёрточками, стянутыми к центрам наподобие свернувшихся гусениц, - тонул в их зыбких застывших круговоротах, за которыми уже твёрдым обетованным берегом начинались земли древа-города.
        - Добро! - говорит дед. - Когда отправляемся?
        - Как допьём. - Кивает Ярослав на дубовый жбан.
        - Ага, значит, с утра. - И поглаживает разноцветные клубки, уродливый самородок, асбестовый рулон.
        Что за Древелег? Что за дивный древо-град такой? И что за нужда такая поторопила Ярослава из его родных краёв?
        И пока наши герои, числом три: Ярослав, дед Батяй, внук его Осинь, - едут, дремля, под доутренними небесами в телеге, запряжённой пятёркой крепких лошадок, пора порассказать кое-что о Древелеге.
        Так, бывало, глаголал о нём Батяй, окружённый местным народцем в городском кабаке «На седьмом холме»:
        - А ведь город-то нерукотворный, не самодельный никем, ничем не устроенный, но вызревший сам по себе из дубового семяни. Как из яйца - заложён в землю, взогрет солнцем, вспоён звёздной капелью, лунными приливами, туманным…
        - Эээ, дед, - шумел народ, - ты, видать, уже залил в себя столько медовухи, что ползёт через край. Лей-лей да не заливай!
        Знамо дело: народные сказки и преувеличения, но город и в самом деле стоял неохватным взгляду, необъезжаемым конным ездоком за семь дней гигантским деревом-дубом. Ведь такие обычно называют Дубенями. Но этот был во всей вселенной всем дубам Дубень!
        Вход в него начинался в средине, разваленной в ровной широкой лестнице, далее - ото всех сторон вздымались бесчисленные ветви. И каждая - как улица, а коль не улица, так подобие деревянной мостовой, тротуарчику или уютному переулку, переходящему в круглый туннель, углубляющийся в ствол. Некоторые ветви становились отдельными зданиями, поворачивающими вертикально вверх и взмывая башенками, словно праздничные фейерверки. Несколько же очень плосковатых широких ветвей, параллельно друг другу, словно планетарные кольца, по медленному, не крутому серпантину обвивались по всей длине ствола, создавая круговые балюстрады, по которым можно было пройтись от самых нижних ярусов к верхним. Ярусы различались каждый своим видом окон - и широкими, как витрины, и шестигранными, будто соты, и треугольными, и проваливающимися во внутренние галереи, словно в пещеры. Это был город, выросший из одного древесного ствола. В котором поселились все виды городских зданий; снабжённый изнутри входами-выходами, лестницами, водопроводами, пневматическими коммуникациями, площадками и площадями, бульварами, разбегающимися на
высоте просторными балконами, жилыми многоэтажными уровнями. Город, головокружительно устремлённый вверх к кроне, утопающей, как в облаках, в целом море вечно-зелёной листвы. Город-государство, город, словно кит-Левиафан, выпрыгнувший в небо, город-Вселенная.
        Ярослав вздрогнул, вспомнив во сне, как яркое огромное солнце выбежало ему навстречу, когда он побывал в последний раз на самой верхушке древо-града. Солнце уже поднялось и яровым, неистово-багряным рассветным ураганом гнала длинную колесничную тень от телеги. Щель между веками горячо горела, Ярослав отвернулся от солнца и раскрыл глаза. Дед, ласково улыбаясь, покачивался, щурился - то ли спал, то ли нет.
        - Скоро будем. - Пропел, зевнув. - Скоро у Алмазного моста как раз. Ветра б только не было…
        Дорога, игравшая до этого змейкой между холмов, вдруг резко бросилась вправо. Дед, сползши с облучка по ходу движения, взял лошадок под уздцы и повёл их влево с дороги на обочину к высоким росным травам, утопавшим в тумане. Остановились. Туман, курившийся в траве, почти иссякал на песчаной полоске и дальше чуть ниже разлегался густым плотным морем. Старик кинул туда несколько каменьев - они проткнули белое слоистое полотно, оставив примерные очертания своих форм. Громадная бездна затаилась под туманом - разверзшийся древний каменный каньон, словно океан пустоты. Камни, брошенные дедом, загремели где-то там, приблизившись ко дну и прихватив с собой ещё другие, рассеяв внизу стучащее, скальное эхо.
        Дед вытащил из телеги мешок, покачивая борты и ещё сонно бурча:
        - Шевелитесь вы уже, приехали… - И неожиданно игриво пропел: «Итидрить-кавардыть».
        - Чого? - Затянул, было, Осинь.
        - Итидрить, говорю! Рассёдлывайся давай! Кавардыть! Сейчас будем налаживать мост.
        «Налаживать мост» - это то, что дед умел делать не хуже своих живописных и ажурных тканей. «Наладить мост» - это ещё и искусство невидимого. «Ткать воздуси», «класть алмазные поклоны» - вот как это называется. Никому, кроме Батяя, искусство неведомое, неподвластное и невидимое, потому что измысленное им самим.
        Дед берёт мешок плотного чистого кварцевого песка, выхлобучивает его пыльные горсти, - по стеклянистым холмикам снуют здесь и там мутные блики, - поддувает на них, сидя над мешком на корточках, кивает головой, жеманно и довольно делает скобки на углах рта и, раскорячась под тяжестью, несёт, кряхтя, мешок к самому краю обрыва.
        - Вставайте, вставайте! Самый раз. Ветра нет. Туман ровный, как шёлк.
        Осинь бредёт к деду, стоящему у обрыва, потряхивая головой, Ярослав складывает в котомку пустые мешки, немного суетясь.
        Итак, вот оно.
        - Ну… - Дед, прищурившись, посмотрел блуждающим взгдядом в туман. - Оно-тось…
        Схватил тонкие горсти песка и, словно верёвки, стал побрасывать их в туман.
        Сып-сып. Сып-сып. Губы деда шевелятся, ворожат. Сып. Быстро так замельтешил. Глядь, а песок уже не сыплется, а ткётся в косичку. Дед шире разводит руки - косичка становится ажурной, ещё шире - и уже сеть парит поблёскивающими восьмёрками и петлями. Петляет дед, набрасывает в воздухе на невидимые рычажки песчаные извивы. Сложил петлю - толкнул вперёд, ещё петля, ещё восьмёрка, стянул ромбовидный узел - хорош гуж! - и, приподняв, протолкнул весь невесомый каркас как по налаженным полозьям. Лыбится дед: мост, искрясь алмазной крошкой между песчаными канатами, ползёт над туманом, поднимаясь и огибая его сверху! Вот он, вот он! алмазный!
        Лезет, колеблясь, шатаясь, как тростниковая лестница, вперёд, аркой, качаясь в такт дедовым мановениям рук. Словно паутина ткётся, трудко вспархивая петельками и раздуваясь, расширяясь на воздухе большими, длинными овальными ободами.
        - Давай, что ли, - обернулся дед к Ярославу, - готовьсь! А ты, - ко внуку, - подсыпай песка через каждый счёт на полтину. Ни позжей, ни раньше, а то ухи оборву!
        - Ага.
        - Вот и ага! Пошли.
        Дед первый взобрался на мост и, переступая по песчаным прутьям, полез, легонько раскачиваясь, но уверенно, помогая иногда руками. За ним - Ярослав, пригибаясь, хватаясь за прутья, пережидая, пока тряска немного поуменьшится и переводя дух. Осинь считает до полтины и подбрасывает песка, а мост растёт и движет путешественников. Поехали они самодвижущимся Алмазным мостом так, что если сбоку и издали посмотреть, то точно на листе порея два муравейки, разве только без усищ-удилищ на макушке.
        Едут, движутся через туман. Душновато. Внизу через молочные течения проглядывает каменная пропасть, по сторонам если повертеть головой - хоть весь край виден: леса-леса, холмы, Извилиста редко просветится, Колобродь на пористом разваленном пироге возвышения местами растопорщит спицы колоколен и двускатные спины крыш. Впереди чёрной, подводной зеленью приближается материк Древелега.
        Растёт безостановочно мост, трудится дедов наговор, поднимается из тумана махина Города и вдруг врывается в глаза, обдаёт своим ветром, вторгается дыханием своего организма, чутко вслушивающимся в гостей, оглядывает со всех сторон, вспоминает, сканирует, идентифицирует, проверяет и впускает дальше в себя. И только с виду Город оставлен, - как будто недавно, свеж ещё памятью о своих хозяевах, - внутри он действует, функционирует, как космический корабль, воткнутый в поверхность чужой планеты и мимикрировавший под живую материю. Гигантский механизм воспринимает, запечатлевает, архивирует каждое мгновение планеты. Листья - мельчайшие и чувствительнейшие датчики, пористая кора - химические и физические фибры, настроенные на уловление любого движения, колебания, приходящего извне. Он весь устроен, как губка, чтобы впитывать, воспринимать, вбирать и передавать информацию: постоянно, через листья-передатчики на самой вершине кроны, - своим создателям в далёком космосе.
        И Город смотрит и чувствует, как осторожно идут люди, как колышутся их волосы, как движутся глаза в орбитах глазниц, как сминаются складки на одеждах, как шевелятся в молчаливом восхищении губы. Как они поднимаются по лестнице внутрь. Включаются миллионы датчиков, видеофиксаторов, снимая многомерную модель огромного, словно пещера, помещения с крошечными людьми внутри. Вот они идут, рассматривая мозаики на стенах (и микрокамеры вонзаются в сетчатки их глаз), бродят по пустым анфиладам городских пространств, тихо разговаривают - и датчики усиливают звуки в миллионы раз, расшифровывают и записывают каждый всплеск звука. Проходят через площадь с фонтанами (и начинает брызгать вода, чтобы вызвать улыбки и смех); заглядывают на балюстраду, где под нажатием ног загораются разноцветные квадраты (чтобы заставить их прыгать и бегать по калейдоскопу цветов); гладят ладонями шершавые памятники - и изгибы папиллярных узоров навсегда уходят в память Города.
        Двое заходят в помещение, в котором аккуратными шпалерами сложены бруски металлов. Среди них есть один особенно ценный. Магний. Жители горного края выковывают из него сильно-светло-магниевое оружие Махаон, беспощадно разящего врага вспышкой. Именно за ним пришёл горный житель. Молодой абориген осторожно складывает бруски в мешки - и датчики мгновенно усиливают своё действие: буквально присасываются чувствительными элементами к внешнему виду, шороху, запаху мешковины.
        Город пристально следит за каждым их движением: те поднимаются на самую вершину и смотрят, как под уже преодолевшим дневной зенит солнцем простираются просторы планеты. Город создаёт ветер, и тот окутывает людей, ласкает, оборачивает их собой, согревает, обволакивает, шепчет в ухо шорохи, льёт в глаза сладкие сны, усыпляет, обездвиживает. И тут же подхватывает их тела в мягкие широкие ложа. И включается фотонный генератор расщепления. И перебирает каждую частицу, и рассматривает, и оцифровывает, и моментально записывает в анналы памяти.
        Город напряжён, Город дышит своими гостями, взбудоражено ликует, разбирает и струит частицы их тел в информационном виде по всем каналам, анализирует, безудержно копируя и распространяя данные по сетевым дискам.
        И потом раздаётся ядерная вспышка. Генератор сборки выплёскивает из себя сине-ядовитый поток лучей - и тела снова собираются вместе по атомам. И новы, и жизненны, и движимы. И ни мгновения не прервалось в их сознании: как будто это дискретная секунда прервала существование всей Вселенной, а не только их присутствия.
        Герои делают глубокий вдох и уходят в свой мир.
        [Публиковался в фэнзине «Притяжение»] Несезон!
        57 квартобря.
        «Не сезон», - твердили мне перед поездкой. И я заранее этому радовался: тишине, венерианскому лету, пустым пляжам, где красные волны набегают на изумрудный берег и, шипя, выбрасывают кастрюлюмблей. Кто это такие и как выглядят, мне совершенно невдомёк. Говорят, жуть как опасны!
        «Несезон» проявляется во всеобщей вялости местных - у них-то как раз сезонная спячка.
        43 осмарта.
        Отсыпаюсь от земных забот, кушаю венерских цыпляток, запиваю венериным молочком. На пляж пока нельзя - кастрюлюмбли ещё опасны. Обнаружились соседи. Подозрительный кошмарец и чета ссорящихся занудов. Он пьёт венерогонку, они - на грани развода. Шикают друг на друга, щиплются. Хотя…
        Гулял тут, изучал флору, испачкался в какой-то липкой дряни. С виду плющ, а на деле полупрозрачное желе. Совершенно не отмывается. Прачечная закрыта.
        109 пиктоваря.
        Обслуга не знает землянского. Общаемся пиктограммами. Но что толку, если портье засыпает после двух фраз. Успеваю поздороваться и спросить о погоде. И опять всё сначала. До кастрюлюмблей речь так и не доходит.
        1005 купереля.
        Местный календарь стал раздражать! Бесит невнятица и карусель в числах и месяцах. Логика произвольная! Как и время обеда, его могут принести и в десять утра, и даже в полночь. В общем, мухлюют, как хотят!
        Пожаловался на засор в ванне. Портье успел пообещать, что вызовет сантехника. И отключился.
        7,5 тетраюня.
        Честно слово, я терпел достаточно! Но то, что это желе сожрало ночью пиджак, довело меня! Устроил скандал. Портье сделал себе инъекцию ободрина, вызвал полицию. Те, накаченные кофеином, заперли меня в номере. С вишнёвым салатом и сушёным ликёром. Есть это уже невозможно!
        Не знаю, какое число. Я всё ещё заперт. Из ванны с утра - чавканье. Оказалось, слизь пожирает халат. В ужасе запер ванну. Колотил в дверь два часа. Не выпускают. Хочется есть и спать. Но страх перед тварью…
        Голодный, целый день читал путеводитель. Дошёл до места о кастрюлюмблях. Оказывается, это желеобразные хищники, и летом у них бешеный жор. Громкий шум в ванной и ужасная догадка помешали чтению.
        В руке пригубленная венерогонка. Я на взлётной полосе. В затылок светит горячее солнце, волосы треплет ветер. На мне майка и тапочки. Остальное пришлось скормить твари. Она всё-таки просочилась. Но чувство собственного достоинства не позволило даже перед лицом этой жидкой опасности раздеться совсем. Спасся левым носком.
        Вдали - рубиновые волны моря, изумрудные бархатные пляжи, где день и ночь, распластанные, дремлют и ждут своих жертв кастрюлюмбли.
        notes
        Примечания
        1
        Публиковался в журналах «Космопорт», «Edita», «Мир фантастики»
        2
        Повесть публиковалась в журнале «Новая Юность»
        3
        Публиковался в журнале «Новая Юность»
        4
        Публиковался в журнале «Сибирские огни»
        5
        Публиковался в журнале «Сибирские огни»
        6
        Публиковался в журнале «Мир фантастики»
        7
        Одна из групп синапсид была предком млекопитающих
        8
        Публиковался в журнале «Edita»
        9
        Публиковался в журнале «Искатель»
        10
        Публиковался в журнале «Космопорт»
        11
        Публиковался в сборнике «Свои миры»
        12
        Публиковался в фэнзине «Притяжение»

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к