Библиотека / Фантастика / Русские Авторы / ЛМНОПР / Мудрая Татьяна : " Полынная Звезда " - читать онлайн

Сохранить .
Полынная Звезда Татьяна Мудрая
        Рыцарь Моргаут, предавший своего короля тем, что полюбил его супругу, по смерти оказывается в пластичном и приветливом мире, покорном всем явным и тайным желаниям. Лишь одно вынуждает заподозрить в нем ад - низкое небо, затянутое желтоватой пеленой, сквозь которую иногда прорывается сияющее видение меча с крестообразной рукоятью, знамён и войска.
        И поселяются в этой обители непрестанной грусти разные люди из различных времён: русская домохозяйка и японская куртизанка, французская художница и персидский суфий, мальчик из небывалой страны и поп-расстрига… Все они потеряли связь с теми, к кому были раньше привязаны, и постепенно Моргаут понимает, что его цель - восполнить в этом мире нехватку любви. И тем самым раскрыть небо над головами.
        Татьяна Мудрая
        Полынная Звезда
        Мой персональный ад возникал в каждом сне и постепенно расползался, точно капли дождя на окне деревенской усадьбы, пока, в конце концов, не заслонил собой весь мир.
        Усадьба сгорела дотла, когда меня из неё выкуривали, чтобы потом вздеть на кинжал, но теперь невредимо стоит под низким сумеречным куполом сплошных желтоватых облаков. Это крепкий дом старинной постройки, где мохнатый северный мох торчит из щелей между брёвен, гонтовая крыша оделась лишайником, а вместо дорогих стёкол вставлены полупрозрачные роговые пластинки.
        Дом окружён небольшим ухоженным садом. Яблони роняют наземь бледно-розовый снег лепестков - истинного снега здесь не видывали отродясь. Вишневые деревья сгибают ветви, подобно плакучим ивам, поднося к самому лицу свои дары - любой плод еле можно охватить ладонью. Абрикосы размером в небольшую дыню источают медовый аромат, который собирают кроткие пчелы и несут в плетённые из краснотала круглые ульи, где он превращается в вино. Этим вином хорошо по вечерам запивать сдобные лепёшки из кореньев сладкого батата, смолотых на ручной мельничке с бронзовыми жерновами и смешанных с молоком певчих птиц. Холёные цветы тянутся по тучным грядам непрерывным ожерельем - для каждого дня свои краски, ночи же здесь белые. Есть и родник, запертый в дубовую бочку: вода в нём ещё слаще вина. В ручном дубовом лесу, что подступает к сухой кладке ограды, невозможно заблудиться: все стволы испещрены тонкой паутиной мет и порезов, все тропы изведаны, а не найдешь ни одной - ступай вниз по течению. Здешний ручей сплетает хрустальные пряди над ложем из самоцветных окатышей и неизменно возвращает путника под родимый кров.
        Внутри этого крова таятся комнаты с низким потолком; арочные проёмы закрыты толстыми бычьими кожами, оконца со свинцовым переплетом еле цедят сквозь себя свет и не пропускают ночной прохлады, печь дарит моему одинокому ложу, ложу без чужой королевы на нём, смиренное тепло. Пышные медвежьи шкуры укрывают его, надежно укутывая мой стыд и мою похоть с ног до головы.
        Я почти счастлив. Я был бы счастлив вполне, если бы не одна совершенно непостижимая вещь.
        Посреди ясного дня моим глазам предстаёт величественная феерия. Облака разверзаются под напором яростной сини. Поперёк неба, что рушится вниз пламенными радугами, утверждён прямой меч Экскалибур с ярко-зелёной звездой в перекрестье. В недосягаемой выси реют белоснежные с алым райские стяги, трубят серебряные фанфары, солнечные блики ложатся на золото рыцарских доспехов, торжеством звенит, скрещиваясь, боевая сталь.
        И закосневшее сердце моё готово верным псом бежать у стремени короля, что погиб от моей измены.
        Моя обитель непрестанно меняется, но до недавнего времени я этого почти не осознавал, ибо настоящее здесь волшебным образом обеспечивает свое существование прошлым, которое ты помнишь в мельчайших деталях, и легко предсказуемым будущим, которое логично вытекает из них обоих. Так, в первое время я, приближаясь к усадьбе, заставал прежнюю обугленную руину, перед которой стояло крыльцо с дверью, похожей на надгробную стелу. Лишь когда я поднимался по ступеням, брался за рукоять в виде узкого листа и поворачивал её, задвигая лезвие замка в дубовое полотно, передо мной открывался слегка обгоревший холл со второй дверью, обитой снаружи ВАТОЙ и потрескавшимся ДЕРМАТИНОМ. (Незнакомые реалии охотно дарили мне свои клички - нет, не истинные имена, лишь такие, что используются для одного удобства.)
        За пухлой дверью находились все остальные помещения - с низким закопчённым потолком и трухлявыми полами. Однако стоило, попервоначалу не оглядываясь, углубиться внутрь, как вещное окружение восстанавливало само себя в подробностях, кажущихся избыточными. Холл обращался в щедро застеклённую террасу. Сундуки и лари громоздились друг на друга ярусами, доходящими до сводчатого потолка, так что я ломал голову, как мне достать ту или иную книгу или покрышку, пока не догадывался, что передние стенки - сдвижные. Низкая постель со штофными подушками накрывалась ткаными из козьего пуха одеялами. Светильники вырастали из пола наподобие ветвистых деревьев и загорались, едва на небе загустевала дымчато-серая масса вечера. Печные панели поверх кирпича одевались изразцом и смальтой, вместо сернистого жара по ним циркулировала тёплая вода со сходным запахом. Она охотно изливалась вовне, стоило лишь открыть вентиль над плоской мраморной ванной. В банной каморе пол был чуть выше, а стены немного толще, чем в других, за счет обшивки и того, и другого лиственницей с изысканным узором прожилок. На месте привычной ниши
для очага в стене открывался камин, его пламенеющий зев был окаймлён черными, с синей искрой, плитами лабрадорита. В огне, по всей видимости, здесь не испытывали недостатка.
        Живя посреди этих мелких каждодневных чудес, я не так уже и удивился, когда напротив моего дома возник ещё один: такой же деревянный, но с широкими сплошными окнами в изузоренных рамах и высоко поднятой железной крышей, крашенной тусклым суриком. Во дворе, куда большем моего, старые яблони роняли обильную падалицу в свою прозрачную тень, рядом с дряхлым, скособоченным сараем высилась механическая колонка: рычаг исправно нагнетал воду в одетое легкой патиной корыто. Рядом на столбе повис уличный рукомой в виде курьёзного сосуда с двумя носиками, мутно поблескивали стёкла заброшенной теплицы и стояла порожняя собачья будка. Тамошний узкий штакетник наполовину заместил мою непроницаемую сухую кладку, поэтому хозяйка всякий раз, выходя утром на порог, при виде меня приветственно махала рукой и улыбалась.
        Через некое время мы сошлись у самого забора - она радостно копала грядки под лук и редис, я решил поохотиться на ежевику, которая проникла ко мне из леса, ещё когда он начинался рядом, - и первая её фраза отчасти меня поразила:
        - Молодой человек, простите, что навязываюсь. Я в самом деле рада, что у меня появился сосед. Это после такого долгого времени! Наверное, ОНИ позаботились.
        - Кто - они? - спросил я, погружённый в свои проблемы. Плети удлинялись прямо на глазах, вцепляясь всеми шипами в трещины между камней и обвивая сквозную решетку чужого забора, их мелкие белые цветочки соседствовали со вполне зрелыми плодами, не очень крупными: размером в большой палец сильного мужчины и в полтора моих.
        - Те, кто правит, - ответила она слегка удивлённым тоном.
        Я поднял глаза и вгляделся. Лицо женщины глубоко средних лет, похожее на сырое тесто с утопленными в нём двумя черносливинами, широкая кость, тёмно-каштановые волосы с редкой сединой рассечены прямым пробором и скручены сзади в тугой кулак. Плоскогрудое тело облекает шерстяная туника, гораздо более похожая на рогожный мешок и подпоясанная разлохмаченной верёвкой из пеньки.
        - А кто здесь… хм… правит? - спросил я без выражения.
        Наверное, моя реплика была воспринята как отказ продолжить едва начавшуюся беседу, потому что черносливины потускнели, а дряблые щёки побледнели ещё больше.
        Я поднял голову и встретился с нею глазами. Проговорил успокаивающе:
        - Хорошо, что вы здесь и можете дать совет. Ягода очень кислая, моя нянюшка Морвик делала из такой медовый сидр, но мне неохота с этим возиться.
        - Это оттого, что нет настоящего солнца, - кивнула женщина. - И хмель нас вроде не должен брать - у вас есть похожие наблюдения? Простите, молодой человек, я Валентина.
        - Прекрасное римское имя, - я слегка поклонился. - Моргаут.
        - Валентина Фёдоровна.
        Я снова наклонил голову. Дочь грека по имени Теодор? Как странно. Но не странней того, что мы вообще друг друга понимаем, невзирая на акцент и несовершенство межзубного звука.
        - Моргаут Орсиниус.
        После взаимных представлений и уверений в том, что наши полные имена слишком громоздки, мою собеседницу будто прорвало. Для начала я получил уйму практических советов насчёт того, как сварить кисель из ежевики, мёда и КАРТОФЕЛЬНОГО КРАХМАЛА. Картофель Валентина обещала подкопать, протереть на тёрке и вымочить, благо он уродился крупный и в великом изобилии. Как я понял не далее чем на следующее утро, это были некие видоизмененные корни или наросты на корнях. С определением батата и прочей лично моей флоры затруднений у меня не наблюдалось.
        В обмен на мешочек с белым порошком, скрипящим, будто молодой снег, я отдал ей почти всю чёрную ягоду, не видя для себя прока ни в первом, ни во втором.
        И был тотчас приглашён в гости.
        Резная калитка со щеколдой там, где у меня наполовину открытая дверца в низкой стене, разобрать которую не стоит особого труда. Женщина, что ещё о ней сказать…
        Похожая на невысокий курган клумба, посередине которой, увитая диким или одичавшим виноградом, возвышается сосенка.
        - Отец был архитектор и сам спланировал этот дом, - говорит Валентина. - На опушке соснового бора. Хотел создать родовое гнездо. Я, его первенец, была слаба лёгкими, вот мою кроватку и выносили каждый день, ставили посреди поляны, чтобы мне смолой дышать. От одного того и выжила.
        В самом деле, сосны, ели и березы образовали остров? внутри лесного материка и оттеснили прежних красавцев: лишь один роняет тяжкие лакированные плоды, накрытые чешуйчатой шапочкой, к своему подножию. Удивительно - каждое из новых деревьев по-прежнему отстоит от других, сохраняет свободные и горделивые очертания: пышную крону, коренастый ствол, - будто возвышается на равнине. И чётко соблюдает дистанцию.
        Внутри дома Валентины, начиная с самого порога, гуляют сквозняки, высокая, выложенная кафелем печь ни капли не греет. Снова я получаю фрагмент семейной легенды - о том, что подрядчик, неверный ученик, отчего-то невзлюбивший отца, оставил хитрые потайные щели, в которые уходил, завихряясь, нагретый воздух. Оттого здесь невозможно проводить зиму - только разгар весны, самое начало осени и лето.
        - И ладно, - говорит мне хозяйка. - Здесь оно вечное - лето, хотя больше похоже на осень.
        В комнатах с высокими, будто крышка разрисованного ларца, потолками - склад мебели. «Ломберный» столик для азартных игр, в утробе которого грохочут кости и шелестят клочки пергамена, буфет чёрного дерева, что простирается от стены до стены, и весь в выпуклой резьбе, многоэтажный «шкап» с четырьмя створками посередине, кушетка - на ней спят или только размещают шлейф парадного платья? Разнообразнейшие стулья и кресла, при виде которых я спохватываюсь, что у меня самого, помимо круглых подушек, лишь одно «курульное» сиденье, и то никак не переместишь с места на место. Просить себе одно из здешних, хотя Валентина ими явно тяготится, нельзя, это я отчего-то знаю твёрдо.
        Хозяйкина постель не заправлена и носит следы долгого пребывания, заплёванная «цинковая» детская ванночка выставлена на веранду, что отличается от моей лишь изобильным плетением лоз, обеденный стол крыт чем-то скользким и липким, в мелкий цветочек. КЛЕЁНКА. Такая же постлана на обоих шатких четырехногих табуретах, куда мы садимся, чтобы выпить по чашке горьковатого травяного настоя и улицезреть сундучок резного хрусталя с миниатюрным замочком, внутри которого вечно томятся осколки сахарной головы.
        А вприкуску к этому чаю и неважно очищенному сахару я получаю кисло-сладкую историю жизни.
        Они поженились по взаимной любви, как было тогда принято, и родили четверых детей: красавцы в отца, певучие в мать. Было бы и пять, но самый лучший попал под колёса, У матери не было ни глаз, чтобы за ним присмотреть, ни свободных рук, чтобы удержать: на Плющихе было очень бойкое движение. Они там жили до войны и удержали квартиру, когда мужа призвали на фронт. Хотя, конечно, в осажденной Москве было голодно и нечем топить.
        Я не понял, почему она говорила обо всем этом с такой трагической интонацией: разве не обычная участь ребенка в многодетной семье - подвергаться риску? И разве не дело мужчины - воевать и гибнуть?
        Но самое главное, что было непонятно: почему Валентина говорила так, будто оставалась одна на земле.
        - Семья была большая, всех разбросало, - вздохнула она. - И знакомых тоже. Соседка помогала, чем могла. Квартира была огромная - почти такая, как этот холодный дом. Коммунальная. И хорошо, что семья большая, две дочки и два сына. Не отняли и не уплотнили эвакуированными. И пищевые карточки, продуктовые талоны давали на всех четверых детей, иначе бы семье не выжить.
        Огромный город, находящийся в осаде. Я понимал, что людей в нем приходится кормить, но когда я представил в этой роли нарезанную полосками бумагу, что-то во мне запротестовало.
        Они выдержали - это было счастье. Муж вернулся после войны - это было второй удачей. Хотя без ноги, на протезе - деревянная или кожаная подпорка? И с трофейным стеклянным глазом, который удивлённо таращился, приподнимая бровь.
        - Что значит трофей? Он вынул его из глазницы убитого им противника? - спросил я.
        Оказалось, что нет. Такое делалось их верховным королем и его приближенными, а потом раздавалось тем из воинов, кто не умел ничего захватить сам. Хотя многие обогащались весьма умело, причем как раз такие, кто сам не бывал в боях. И их семьи - уже в мирное время.
        Уразуметь порядок и последовательность действий я никак не мог. Обирать трупы перед тем, как закопать их поглубже, - в этом есть логика. Лишь самых уважаемых воинов врага следует препровождать в иное царство со всей возможной торжественностью.
        - Они ведь все были преступники, - ответила Валентина. - Фашисты, наци.
        Я не посмел спорить. Надеясь, что такое осуждение повергнутого в прах врага - признак большей цивилизованности победителей.
        Разумеется, муж проводил своё время в кабаках и у добровольных шлюх, пока жена по заведенному издавна порядку тянула на себе хозяйство. Красота Валентины увяла ещё раньше, чем у моих милых названых родителей из простонародья, голос она потеряла, но не получила взамен никакой любви. Меня удивило, до чего легко она вспоминает жизненные передряги, - счастливая натура!
        Под кровом их многоэтажной инсулы постоянно собиралась родня и приятели взрослеющих детей. После войны такая роскошь, как потолки в два человеческих роста и толстые кирпичные стены, весьма ценилась, и семейство легко разменяло свой золотой червонец на пригоршню медных пятаков.
        - Двушек и трёшек, - поправила женщина мою реплику. - Квартир в новых домах, не очень крепких. Вся моя молодежь переженилась и завела потомство, которое раз в году захлёстывало старый загородный дом, словно бурливая речка.
        В один из таких теплых июней у калитки нашли беспородного щенка: получился прекрасный сторож, голосистый и малость блудливый. В город его не было нужды брать - приезжали, оставляли еды на неделю. Бродил он вольно, запирали во дворе его только летом, чтобы сберегал привозное хозяйское добро.
        С мужем они в ту пору расчётливо развелись - оба считались ветеранами, кто войны, кто труда в осажденном городе, а он в придачу был инвалидом. Калекой благодаря войне, перевел я для себя. Это давало две крошечных конуры вместо одной, немного большей. Внуки подрастали, квартирный вопрос становился всё более напряженным, но это была жизнь.
        А вот выпуклость подмышкой, чуть болезненная, - это была смерть. Долгая, нудная, с агонией по меньшей мере трехгодичной, с операциями и процедурами, которые сделали грудь плоской, как доска, а волосы - седыми и редкими. Со множественными метастазами, один из которых выдавил из черепа глаз, симметричный воровскому хрустальному оку супруга.
        Око за око. Было ли это справедливым? Не могу судить.
        - Но теперь всё хорошо, - улыбается Валентина. - Всё вокруг такое, как я любила и помнила с детства. И вдобавок ещё покой.
        Она предлагает мне пенки и свежее варенье из глиняного горшочка: сварила в тазу на плите, вмурованной в печку. Очень приторное: здесь можно не жалеть ни сахара, ни иных продуктов, которые самозарождаются в маститом буфете. Если бы не то, что Валентина любит готовить, ей бы и хлопот не было.
        А еще она всегда любила держать дом в порядке. Вода в колонке мягкая, стирает почти без мыла, источник которого - всё тот же буфет. Мыло хорошее, детское, чуть подванивает, потому что без духов. Жалко, что в доме нет электричества, говорит она. Я уже знаю, что электричество - это те искры, что образуются на поверхности моих меховых покрывал и покалывают мне пальцы. Их полагается заточать внутрь длинных проволок из меди или серебра, тогда они становятся способны приносить пользу. Например, заставлять холодильный шкаф вырабатывать внутри себя зиму - мне все уши продули разговором о «сладком льде» и «сладком снеге» - то были два вида съедобного МОРОЖЕНОГО. Или раскалять утюги для глажения стираных вещей. Однако тяжелые чугунные сооружения, внутри одного из которых есть место для раскалённых угольков, справляются с работой еще и лучше современных Валентине: надо только постоянно менять их очередность на конфорке плиты. Бельё от них слегка припахивает палёным, но это создает особый уют.
        Хорошо, тем не менее, что мои рубахи, туники и широкие безрукавные плащи обходятся без этой процедуры - прополоскав их в горячей воде со щёлоком, я попросту даю им отвисеться на перилах крыльца. Одна история жизни не должна соприкасаться с другой.
        Как-то, выходя из своего двора наружу, я заметил ещё одну перемену. Тротуар замощен старинным КЛИНКЕРНЫМ кирпичом, в щелях вырос мох, а под калиткой вырыто неглубокое углубление.
        - Для Тишки, - с грустной улыбкой объясняет хозяйка. - Вот никого не жду, дети - отрезанный ломоть, мой Николай вообще здешних мест не любил. А без собаки непривычно как-то. Он ведь всю жизнь подкопы любил устраивать. Однажды ушёл и не вернулся: мы даже его встречали не один раз - только огрызнулся. Нашёл другую стаю, наверное, ту, с которой без нас гулял. А потом и вовсе исчез. Пропал без вести.
        Тихон был очень хорошенький: белый, кучерявый, с войлочными кисточками на ушах и заострённым на конце хвостом. Старый друг семьи, художник, говорил, что это метис бедлингтон-терьера. Сам же бедлингтон - хорошая охотничья порода, которую превратили в декоративную.
        Название Валентина произнесла без малейшей запинки, причём дважды.
        - Вот как? - спросил я. - В моё время таких не было.
        И, разумеется, меня тотчас потащили глядеть на его портрет: наверх, по крутой лестничке, в мансарду живописца.
        Простая мебель: диван с высокой спинкой и двумя валиками, кресло, набитое жёсткой морской травой, незастеклённая полка с книгами, стоящими в один ряд. Из творений мастера осталось только два небольших ПОЛОТНА (в те времена малевали на туго натянутом холсте). Портрет пса в полный рост был повешен напротив необычной по замыслу картины, где нагая хозяйка была изображена в виде трёх фигур, практически неотличимых друг от друга. Одна из них, повёрнутая к нам спиной - виден был изящный профиль - держала в руках мяч, готовясь послать его другой ипостаси, мягко сжимающей кулаки на уровне бёдер. Чувствовалось, что сил, чтобы взять и удержать подачу, у нее нет. Третья девушка опрокинулась на траву и с ленцой перекатывала мяч ступнями: другой или то же самый? Застывшая, сновиденческая, непонятная сцена посреди чахлой растительности: ни день, ни ночь, ни рознь, ни единство.
        - Мы ему отдельную печку наладили, - объясняла Валентина, - чтобы краски лучше просыхали. Здесь ведь общий дымоход, только один из каналов засорился. Прочистили и открыли для пользования.
        Нужно ли говорить, что я стал куда чаще прежнего наведываться к ней - не столько ради бесед, сколько ради того, чтобы проникнуть на обратную сторону тройного зеркала, изображающего юность Валентины?
        Другая цель, гораздо более интимная, казалась недостижима.
        Трудно выяснить, за что попала в ад женщина, которая мыслит себя в раю.
        Я всё чаще выхожу за пределы и погружаюсь в лес.
        Никогда особо не любил бесцельных прогулок. Замшелая, изъеденная паршой липа под окном моей детской спальни, что теряет сучья с каждым порывом шквального ветра, но летом одевается в золотистую вуаль, как невеста, - вот всё, что мне было искони потребно от природы. Когда меня, бастарда, взяли во дворец старой королевы, а потом надолго увезли с родных островов, это старое дерево невидимо для прочих путешествовало вместе со мной, пускало корни в любую почву, даже насквозь оцепеневшую от мороза. От первого же, чуть знобкого прикосновения тепла его почки набухали юным листом, а навстречу солнечным лучам выпускали из себя источающие мёд цветочные гроздья.
        Но в этом ручном лесу лип не видно.
        Однажды утром (оно здесь довольно условное, что никак не мешает спать) я поздоровался с соседкой, дал слово, что через час-другой забегу за ШАНЬГАМИ. Это какой-то особый вид пирожков, ради которых она мысленно заказала и получила в неиссякаемом буфете килограмм муки, пачку винных дрожжей и колобок свежего масла. В начинку была пущена картошка: этот плод земли был вездесущ и воистину неистребим, как и грибы, которые даже сажать не требовалось - сами вырастали под ручными берёзками.
        И только потом я обратил внимание на одну из сторон ограды.
        Из неё на вершок в вышину торчали копья, отстоящие друг от друга на добрую ладонь. Другие стороны ограды были совершено такими же. Отвлекаясь, скажу, что булыжники были скреплены раствором, а острия копий, в отличие от турнирных, заточены, но это я выяснил позже. Внутри строгого четырехугольника высился небольшой замок с башней - несмотря на некоторую хмурость, слегка игрушечного вида. Деревья, которые его окружали, были коротко подстрижены, очевидно, чтобы в будущем заставить их ветвиться; трава казалась ровной и яркой до ненатуральности; края по всей видимости пересохшего рва соединяли нити мостов. Но не всё это меня удивило, - лишь шатёр, что был растянут не веревках между замком и оградой. Из плотного, туго натянутого между столбами шёлка, цветом сходного с экзотическим солнечным плодом, какие выращивались за стеклом во времена, много лучшие нынешних. Навершие центрального столба увенчано графской короной, одна из пол на входе откинута: во время дождя вода могла бы залить дорогой темно-красный ковёр с небольшими медальонами в форме овала, но в здешнем мире природа не склонна к буйству. Ближе к
утру нисходит с неба и оседает на траве и кустах подобие крупной росы - но и только. Беззаконное благословение…
        Он выкуклился из шатра, прошёл параллельно ограде, как бы совсем меня не замечая, и стал напротив. Почти с меня ростом или чуть выше, но так же тонок в кости; движения танцора, профиль греческого эфеба, в гладкой черноте распущенных по плечам волос не видно моей рыжины, перламутровая гладкость кожи не чета моей обветренной бледной немочи. Отчего я гляжусь в этого юнца точно в зеркало? Оттого лишь, что он по виду годится мне в сыновья, или потому, что в этом аду нет зеркал помимо наших скрещённых взоров?
        И помимо картин, говорю я себе, и картин. По крайней мере, одной.
        - Как твоё прозвище? - говорю, стараясь не повернуть головы и - уж не приведи никто и никому - встретиться с ним глазами. Так он легко может игнорировать мои слова.
        - По большей части его звали «Эуген», - поверяет он холодному, влажному воздуху.
        Одет он ещё более странно, чем Валентина. Чёрный плащ с узкими рукавами застёгнут на какие-то резные бляшки и к тому же облегает тело до середины бёдер туго, как перчатка, затем распускаясь книзу складками, почти достигающими колен. Сами перчатки, необыкновенно тонкие, смотрятся второй кожей. Штаны облегают ноги наподобие трико гимнаста - да он и есть гимнаст, меня ведь сравнивали с ним… с гимнастом, танцовщиком, иногда - укротителем быка. Сапоги из мягкой кожи с кисточками доходят до середины икр, и сбоку одного - почему не спереди обоих? Сбоку болтается чёрный с золотом темляк короткого клинка.
        - Ты в самом деле при оружии, Эуген? Похвальная скромность и необходимая предосторожность. Никому не стоит ходить в этих местах ГОЛЫМ.
        Потому что лишь по его желанию возведена такая изгородь - без входа и без единой щели в ней. А слово «голый» в тех высоких сферах, откуда я насильственно выпал в здешнее девятикружье, означало безоружного.
        Ресницы на полузакрытых глазах до половины щеки, налёт пудры точно венецианская маска, волосы безупречны, как парик. Он не понял иронии или не снизошёл до нее?
        - Этот стилет - лишь для крови самого Эугена. Лишнее - покушаться на его наготу.
        - Он чист?
        Мой вопрос слишком прям и откровенен. Но, может быть, так и надо. Сюда по определению не попадают без вины, хотя с какой стати мне о ней допытываться?
        Мои слова двусмысленны благодаря своей краткости. Это должно сработать даже в том случае, если наш noli me tangere, наш недотрога и возможный самоубийца не соблаговолит на них ответить. Судя по его репликам, в игре слов он мастак.
        - Довольно того, что видят чистоту его ножен.
        Тут Валентина, которая как раз испекла первую партию своего картофельно-грибного лакомства, подтащила к забору объёмистую миску, накрытую пахучим тряпьём, и обнаружила сомнительное воплощение популярной теоремы. Иначе говоря, то, что три условных квадрата наших земельных владений смыкаются в один тупой угол и через это обстоятельство можно угостить как меня, так и новопоселенца.
        - Вот, Моргаут, держите. Только вот решётка тесная, да и сама я робею угостить девочку. Может быть, вы…
        Всплеск ресниц, пронизывающее сияние двойных-дневных небес.
        - Спокойно, Евгений. В её время так наряжалась и убирала волосы добрая половина юных женщин. Мешковатость и неряшливость тогда считались приметой сильного пола.
        Улыбка, что крадучись наползает на угол тонкогубого рта и приподнимает его, похожа на знакомый разрыв в облачном мареве.
        И я внезапно выпаливаю прямо в эту улыбку и глаза:
        - Не думай, что здесь можно хоть кому на тебя покуситься. Или чему. Ткнёшь себя своим шильцем - мигом затянет рану, будешь голодом морить - понапрасну потеряешь всю красу. Дай лучше я тебе пироги по штучке просовывать буду. Тарелка найдется?
        За тарелкой идти далеко. Он послушно ест у меня из рук…
        Несостоявшийся самоубийца. Пленник собственного целомудрия. Или я ошибаюсь?
        Это он притащил за собою замок. Гораздо более впечатляющий, чем кажется с первого взгляда: башен теперь не одна, а все четыре, двойное ограждение из гранитных глыб, наружная стена чуть пониже, внутренняя, с зубцами, - повыше. Обе они соединяются парапетом, по которому легко разгуливать, слушая пение ветра. Внутри, в безопасном отдалении от стен, находится главное здание со свинцовой крышей, похожей на драконий хребет. Ничего подобного при своей жизни я не застал и не могу судить, насколько это отвечало требованиям фортификации.
        Зачем это показное величие, если сам Эуген спит вне стен, хотя и за оградой?
        Спрашивать вот так, с ходу, после первого кормления, было неуместно. Пришлось начать издалека - вернее, последовать естественному течению событий.
        - Тебе идёт быть опрятным, - сказал я однажды. - Есть смена одежды? Валентина очень ловка стирать, не только готовить.
        Эуген сначала потряс головой, потом кивнул и принял сверток моей одежды - не такой изысканной и куда более плотной, так что я еле протолкнул всё это в щель. Кажется, родник там у него был - где-то на задах. Так это у него и осталось: я заявил, что у меня одежды столько, сколько я захочу, и после этого он как-то сам сообразил, как и чем сумеет разжиться.
        Потом настал черёд посуды - передавать миски, блюда и кубки оказалось легко и не сподвигло его на изобретательность. Затем - мебели. Не так уже приятно человеку с континента сидеть на толстых подушках и ложиться на жёсткий пол, как восточному варвару.
        - Мы бы тебе всё что надо передали, - сказал я, - если бы ты ОТКРЫЛ проход в ограде. Не перекидывать же дорогую мебель через острые копья.
        Не уверен, что Эуген оценил двусмысленность в своём духе: то ли дверь в стене была замаскирована, то ли он из неведомого мне страха не сотворил её сразу. Во всяком случае, когда я через некоторое время подошел к месту, где сходились три стены, обнаружилась низенькая и широкая калитка сплошного чугунного литья, окруженная неровным бордюром из округлых камней. То ли Эуген открыл ее изнутри и разобрал внешнюю часть ограды, то ли просто пожелал того.
        Я не стал занимать у моей соседки тонконогую мебель - она могла продавить мягкий пол шатра, да и свои невнятные опасения на её счет я помнил. Выбрал один из моих сундуков с плоской крышкой и перетащил к Эугену за компанию с двумя-тремя ненадеванными туниками, таким же количеством рубах и трико: всё равно лишние. Он взял это безропотно. Он вообще стал меня принимать как нечто должное и предписанное.
        Вот материнские поползновения Валентины встречали у него панический отпор. Очень тихий, как и он сам, и в то же время… непреклонный. Да, именно это слово кажется мне уместным: ужас и в то же время достойное противостояние ужасу. Удивительная смесь, по правде говоря.
        Постепенно мы вдвоём с мальчишкой стали совершать вылазки в лес - пока на опушку или, в крайнем случае, через мой дворик и вокруг периметра, в котором было лишь две калитки: Валентинина и моя.
        Всё чаще мы встречались на его территории: когда я приносил очередное лакомство или игрушку. Посреди его изумрудного газона не росло ничего достойного внимания, даже цветы были мелкие, белые, наподобие полевых, так что Эуген всё охотнее принимал от меня то гигантский вяленый абрикос, то корзинку с десятком вишен, то берестяной корец мёда, то очередное фантастическое изделие нашей пожилой дамы. А вместе с ними - какое-нибудь красивое блюдо, обнаруженное в моих запасах, и табурет, чтобы водружать первое на второе.
        Так и шло, пока я, войдя в некоторое доверие, не спросил его однажды:
        - Ты прячешь и прячешься, мальчик. Обводишь двойной и тройной стеной. Что или от чего?
        - И то, и другое.
        - Для меня это опасно?
        - Нет… Не знаю. Нет.
        - Это нечто осязаемое?
        Он кивнул.
        - Спрятанное в з?мке?
        - Да.
        - Ты можешь показать?
        - Нет.
        Не настолько он храбр.
        Думаю над этим. Долго.
        - Я могу прийти к этому один?
        Кажется, мне удалось найти хорошую формулировку, потому что…
        Он почти торопливо соглашается:
        - Конечно. Двери в подножии башен не заперты и открываются внутрь, в Доме Стрел - тоже.
        Так просто?
        В душе я пожал плечами и сделал презрительную мину, однако снаружи это, надеюсь, не проявилось. И очень хорошо.
        В цоколе каждой из башен была сводчатая дверца такого же стиля, как ведущая наружу, однако выйти было можно, лишь поднявшись наверх и пройдя по гребню стены, потому что три из четырёх дверей были заложены на засов, над которым мне отчего-то не захотелось трудиться, и лишь самая последняя распахивалась - не внутрь башни, а в небольшой дворик, совершенно лишенный растительности. К дому, поистине похожему на древнего змея: от смутно сереющего в вышине хребта отходят рёбра водостоков, небольшие круглые стёкла блестят подобно нагим чешуям, укрытым посреди плоских четырехгранных шипов. Наконечники стрел, что впились в грубую шкуру, тёмноугольную шкуру из базальта.
        А внутри, за дверью из морёного дуба, было пусто, серо и очень высоко. Самоцветная мозаика пола ворожила невнятным узором, по стенам, казалось, бегут переливчатые ручьи. А в самой середине, на подобии креста или МОЛЬБЕРТА, возвышалась картина: игра света и тени на ней потрясённо замирала.
        Не картина - портрет. Лучезарный в своей наготе юноша с запястьями, скрещенными над головой и привязанными к столбу виноградной лозой. Лицо печально, кудри увенчаны асфоделью, оперение одной стрелы, с ниспадающе малой капелькой крови, распустилось чуть пониже сердца, другое - в паху, над скудной набедренной повязкой. А боли - нет. Одна смертная, смертоубийственная нега во взоре.
        Святой Себастьян. Я узнал его, хотя в мое время его почитали как могучего и непреклонного воина.
        Но, возможно, такой образ оказался вообще непереносим?
        Я ещё застал отголоски римских обычаев, а насчет греческих был наслышан, и понял Эугена. Не события, но куда более важное: душу.
        Хотя несколько позже к этому прибавились слова.
        Я вытягивал их из него осторожно, как нить из липучего клубка паутины. Медленно, стараясь не оборвать, не спугнуть уцелевшую внутри крылатую мошку.
        - Когда старик берет в жены молодую красавицу - над этим у вас было принято смеяться? - однажды спросил меня Эуген.
        Как мой король. Хотя не был вовсе старцем мощный воин, к пятидесяти годам достигший расцвета. Нет, судачить за его спиной, а тем более - высказываться в глаза не осмеливался никто, да и не приходило на ум. Ибо они были красивы запредельно - Ортос и Гуинивир.
        Однако речь шла не о том.
        - Когда ещё молодой человек берёт в жены опытную даму на десять лет его старше…
        - Женится, Эуген? Не просто зовёт в дом или, прости Господи, на ложе. Она получила богатый удел после мужниной смерти?
        - Родился сын. И это всё, что осталось от мужа. Иланте была умелая нянька и не по-женски образованна. Между нами с Тангатой было пять лет разницы, но учились мы от неё почти вровень: он нарочно, я мимоходом и как бы играя. И играли, и спали рядом в одной постели, когда я чуть вырос. И ни отец, ни мать не отличали своего от не своего.
        Он был прекрасен, мой старший брат, сиянием чистого мужества. Копия своего отца: такой же темноволосый и сероглазый, и смуглая кожа его не тускнела во времена холодов, а брови и кудри - не выгорали на горячем солнечном свету. Я же пошёл в мать с её чужеземной хрупкостью. И неземным светом - так говорил много позже Тангата, названный в честь гибкого старинного клинка. Помнил ещё младенцем…
        Снова двусмысленность и недоговорённость. Эуген сделал долгую паузу, я не посмел её перебить. Тем более что пустота много красноречивее наполненности, а умолчание - речи.
        - Читать мы начали вровень: я был одарён. Письма мне пока не разрешали, с моими хрупкими пальчиками. Воинское искусство преподали ему одному, хотя в гимнастике я немногим уступал уже тогда. А в играх мы оба заводили всех окрестных юнцов, ввязывались во все драки (на губы Эугена снова набежала та удивительная улыбка) и непременно побеждали. Одни или во главе нашего отряда.
        - Разве вы не были знатны или хотя бы состоятельны?
        - Отчего тебе пришла в голову такая мысль? Оба наших родителя были родовиты, но богатство - это как река, вода в ней мелеет или прибывает.
        - Это из-за ваших сотоварищей. Пустое.
        - Когда никто за вас не боится, что вы весь день и всю ночь рядом, рано или поздно случается…
        Молчание, куда более глухое, чем раньше. Что и говорить - я знал, как к этому приходят. В полусне и рядом с иной жизнью и иным теплом - а тут был и вовсе не чуждый материал. Обучая простой чистоплотности, когда оба моются в бассейне с горячей водой или у потаённого источника. Шутки ради пытаясь сравнить то, что кажется общим у обоих, но у малыша - куда более трогательным. Но восхищает куда более своего собственного.
        - Я начал первый, - Эуген жёстко перервал измышления. - Совсем малолеткой и по одному лишь недомыслию, это верно. Но и когда догадался - не перестал. Я позор семьи и проклятие рода.
        - Желание - штука назойливая, - согласился я. - Но отчего же так сразу: проклятие? Между близкими случается и что похуже.
        - Братья. Старший и младший. И оба мужчины. Двойная, тысячекратная тяжесть.
        - Уж первое ты мог бы свалить со своих плеч, - пробормотал я по чистому наитию. - Вы же сводные. Твоя юная матушка умерла родами, производя тебя на свет, верно?
        - Немного позже. Говорили - от горячки.
        - Тем более. Это её успел лицезреть и с ней тебя сравнивал брат? Нет ни капли общей крови в ваших жилах.
        Няньку и учителя берут к дитяти и ради него. Я догадался верно, хоть мне были подарены для того лишь крохи. Но сам Эуген - он томился своей виной уже оттого, что в уме совершенно отдалил себя от родичей.
        - Они ведь влюбились друг в друга, мой отец и моя мачеха, - произнёс он. - Полюбили - и сосредоточились внутри себя двоих, что также было извращением. На нас с братом вровень легла тяжесть - поддерживать семейную честь и блюсти семейный РЯД.
        - Представительствовать в собрании, - кивнул я. - Соблюдать порядок и чин. Вы ведь сочли себя совсем взрослыми.
        А другие их братскую приязнь - слишком пылкой и всеобъемлющей.
        Я вспомнил одну из книг якобы о моей собственном времени (но что здесь, в Эребе, - время?), которую раздобыл у Валентины. Про единоутробных брата и сестру, что начали обниматься на пеленальном столе, едва выйдя из утробы. Потом их сын женился на собственной матери и на вдове отца, но всё же одной силой своего покаяния, претерпев добровольное мучение, стал святым и к тому же одним из величайших жрецов Христа.
        Впрочем, многое зависит от законов и обычаев той страны. Мой опыт не говорил об этом почти ничего.
        Я думаю, братья казались ровесниками, как бывает с хорошей парой супругов. Тёмная и светлая половины одного «я» - разница в летах скрадывается уверенной силой одного, гибкой нежностью другого. Идеал во плоти.
        Эуген понимает, что я представляю себе. Он редкий умница.
        - Мой брат учил соблюдать себя не ради одной только публичности: следить за чистотой тела и гладкостью кожи. Одеваться неброско и в тоже время так, как никто другой не умеет. Будто во вторую кожу. С нарочитой небрежностью - тогда как на самом деле вся процедура занимала часы. Оттачивать красноречие и остроту ума. В совершенстве владеть душой, как и телом.
        - Что во всём этом было порочного? - спросил я сухо: кажется, такая отстранённая интонация более других находила в нём отклик.
        - Высокий Дом должен найти себе хозяйку и зачать с нею детей, - произнес он после выразительной паузы. - На худой конец - служанку из низших, хотя такие дети не наследуют имени и рода. Слишком увлечься женщиной, принадлежащей мужу или самой себе, - постыдное дело.
        Высокий Дом - не здание, но род. Или то же, что высокородный, всадник, дворянин? Возможно.
        - Что-то география вашей сословной нравственности для меня темновата, - ответил я. - Жену полюбить нельзя, что ли?
        - Супруги обязаны друг другу верностью. Это принадлежит только им одним. Они должны иметь совместных детей. Сыновья и дочери уходят от них и вьют свои гнёзда - это закон. А нас замкнуло друг на друге так же точно, как отца с матерью. Только куда более непростительно.
        Постепенно я понял. По всей видимости, именно бездетность старшей пары навлекла беды на всю семью. Либо поклянитесь, что младший сын - ваш, либо вас насильственно разведут - так, я думаю, приказали им однажды. Зачем нужна была клятва? Обе жены отца встретились в доме: вторая сидела с первой во время трагической беременности и выхаживала недоноска. Это породило сомнения.
        Но если братья ПО КРОВИ настолько близки друг другу - это переходит границы и без того порицаемой шалости, становясь преступлением.
        - Мне было рано встречаться с невестами моего круга, - добавил Эуген. - Но целомудрие Тангаты настораживало всех уже давно. Он уклонялся от любых игр и любых встреч.
        Из рассказа я понял, что у них в ночь летнего равноденствия творилось нечто подобное нашей облавной охоте на бывшего Хозяина Леса с оленьими рогами на голове: костры, прыжки через пламя, клики, чтобы выманить из чащи. И убивший оборотня… нет, кажется, не заступал пустого места, выбор оставался в ведении жрецов, - но получал приз особого рода. В виде самой красивой девы на выданье.
        А брат Эугена, несравненный охотник, мало того что отказался - подставил вместо себя приятеля. И когда это раскрылось… Ибо жениться не пожелал ни тот, ни этот…
        - Вас с братом наказали? - спросил я. - Или получилось избежать?
        Но время откровенности закончилось.
        На сей раз мы были приглашены на обед к Валентине оба - женское любопытство одолевает все преграды не мытьём, так хоть катаньем. Катают грязное белье, между прочим, по стиральной доске, идущей волнами, таким широким валиком с нарезкой под названием «руб?ль». Очень вдохновляющая картина: мне всё вспоминалась лежачая дыба с одной из книжных иллюстраций.
        За едой разговаривать не принято - особенно когда она плотная и сытная. Пироги с ягодой тяжело ложатся на желудок и совесть, зубы вязнут в клейкой начинке, а чтобы делать хорошую мину при игре, нужно изрядное присутствие духа.
        Однако Валентина без ее стряпни была нужна мне самому, вот я и терпел. И дождался.
        Стоило Эугену отлучиться на двор, как она сказала:
        - Знаю я, о чем вы с ним толковали. Ветер донёс. Что ж это за обычаи такие неслыханные? У них вроде как Европа, позднефеодальный строй. На моём факультете преподавание истории было неплохо поставлено.
        - Языческие древности вы тоже изучали? Легенды и стихи арфистов?
        - С какой стати, Моргаут? Этот денди на первобытного человека не похож. И на Древний Египет с Вавилоном тоже.
        - Денди?
        - Чистюля и щеголь. Вообще не средние века, а новейшее время. Хотя на мальчике не сюртук, не редингот и не фрак, если вглядеться.
        Ворох ярлыков, лишь наполовину мне понятных.
        - Знаешь, Мор, имеется в виду совсем другая литература. О том, чего не было. Мы звали её фантастикой, и она была в жутком загоне. Но только у нас в стране: Азимов, Саймак, Хайнлайн, Андре Нортон. Хотя нет, не эти авторы, даже совсем не они. Скорее Урсула…
        - Спасибо, Валентина, - ответил я, - вы мне очень помогли. Куда больше, чем думаете.
        Ибо не всё ли равно, совершилось ли грехопадение наяву или в мыслях - раз мы здесь оказались.
        Воспоминания текут и расплываются, как бурливая вешняя вода. В самом ли деле я побочный сын Верховного Короля, безответно влюбленный в мою ровесницу, юную королеву с грациозной и светлой душой, - или мне чудится?
        «Безответно» сменилось на «беззаветно», когда была получена весть о том, что король погиб в чужой земле, доверив жену моему попечению. Первое оказалось ложью, второе слишком быстро стало непреложной истиной. Воплотилось. Стало трепещущей плотью.
        И до сих пор лишь одно гложет мне сердце: любили меня хотя бы вровень с королём - или всего лишь искали защиты от налетевшей вихрем беды?
        Которую я лишь усугубил. Ибо «защищать» на языке мужчин означает почти то же, что «покрывать».
        На этом печальном размышлении наш визит закончился. Впрочем, я, обнаружив Эугена под самой тенистой яблоней, не спешил проводить его к шатру.
        Настал вечер. Похолодало, небеса потускнели и побледнели, капли росы на ветвях блестели звёздами.
        - Хорошее время, - вздохнул я. - И не такое уж плохое место: исполняются все желания, кроме самых главных, но ведь только так и бывает в нижнем мире. Мне повезло попасть сюда без больших затруднений. Дым, немного огня и боевая сталь. А вас с братом проволокли через всю процедуру?
        Эуген чуть вздрогнул и вперился в меня. Ну конечно, я подловил его на душевной слабости и размягчённости.
        - Можешь не говорить, - предупредил я сразу. - Держи свою живописную копию в пределах замковых стен. Отгородить себя или от себя - нет большой разницы, когда речь идёт о душе.
        Что подтолкнуло мою сообразительность? Ведь и не был тот портрет похож на него нисколько.
        - Начертание души, ты прав. Начертание моей трусливой и робкой души, сотворенное на полотне не руками, но самой этой эманацией, - со внезапной силой отозвался Эуген. - Ибо лишь Тангата осмелился заколоть себя, не дожидаясь оглашения приговора. Взяв на себя вину за мой разврат. Мне не было и двадцати, а совершенство лет начинается в двадцать один, и оттого я не отвечал перед законом всей жизнью.
        - А тебе что выпало?
        - Моё преступление показалось судьям не столь велико, хотя совращённый отвечает почти наравне с совратителем. Ему назначили костёр, меня должны были…
        Он пригнулся и спрятал лицо в ладонях, горло его дрогнуло в спазме.
        - Говори, - приказал я и обнял склоненную спину. - Извергни эту грязь из себя.
        - Меня должны были причастить избранные женщины. Весьма искусные в своём деле. Существовали келейные способы, они не давали осечки… Не надо больше.
        - Но - такого не случилось, верно?
        - Я умолил высших. Вина моя возросла благодаря отлучке и тому, что за ней воспоследовало. А к тому же после гибели Тангаты на самом пороге действа все жаждали зрелища, окрестный луг был полон народу. Стража не справлялась, не могла оттеснить на достаточно безопасное расстояние…
        - Не гони телегу вперед лошади. Откуда твой братец взял ДИРГ?
        Так назывался на их языке кинжал.
        - Я принёс в темницу с воли. Не удивляйся сделке, не спрашивай, чем заплатил за то, чтобы меня выпустили и впустили. Меня сочли неопасным, к тому же тюремщики полагали, что я буду польщён тем жребием, который мне выпал. Не захочу иного.
        То, что вырисовалось из недомолвок, было невероятным.
        - Судьи что, так вот мимоходом возвели на костёр ТЕБЯ?
        Эуген замолчал и попробовал было высвободиться из моих рук. Выпрямился внутри кольца.
        - Я трус. Не смог принять оружие после брата. Предпочёл, чтобы казнь совершилась сама собой.
        - Ну конечно, подобных трусов ещё поискать.
        - Простолюдины вокруг бревёнчатого колодца мигом успокоились, едва меня поместили на верх сруба и привязали к столбу. Высокие Домы сочли кару более достойной и соответствующей моменту, чем прежняя. А родители… Они с самого начала отреклись, для них мы оба стали хуже, чем мёртвые. А так хотя бы память о нас очистилась от пятен.
        - И ты принял боль как должное.
        - Какая боль? Меня не увидели нагим - такая сразу взметнулась стена из пламени. Перед этим всё прочее ничтожно. К тому же потом…
        Эуген наклонился снова и вынул клинок из петли, что удерживала его за голенищем.
        - Потом, когда стало совсем плохо и меня покинула радость верного решения, я почувствовал в своём сердце это.
        Ну, положим, до того он успел вдоволь нахлебаться беды.
        - И тотчас перенёсся сюда. Один.
        - Ты считаешь, что наказан?
        - Несомненно. Иначе вместе со своим диргом здесь очутился бы и мой отважный Тангата.
        На том мы расстались. Чтобы утром снова встретиться для беседы.
        Но немало должно будет пройти времени, прежде чем клинок нарисует на прельстительном изображении косой крест. Так думал я.
        И пока довольно об этом.
        Мирок вокруг нас успокаивался. Липы во дворе замка стояли, по-прежнему ощетинившись мертвыми ветками, но в лесу цвели не одни сосны. Облако белого цветочного дурмана, крошечные невесомые лепестки окутывали небольшое деревце рядом с опушкой. Мелкие ягоды, зрея, глянцевито чернели.
        - Это называется «черёмуха», - объяснила нам Валентина, когда Эуген принес ей слегка привядшую цветочную кисть вместе с листьями. - Не держи её в шатре - ещё дурные сны от тесноты привидятся. Ах, до чего же мы все в молодости любили этот запах! «Услышь меня, красивая, услышь меня, хорошая», - пели. А дальше: «Ещё не вся черемуха тебе в окошко брошена». Кусты это были и большие деревья. Говорили, что когда черёмуха набирает цвет в мае - это к заморозкам.
        У нас это было к перемене.
        Немного погодя я, выйдя на крыльцо, заметил, что между обширным загоном Эугена и штакетником Валентины вклинился еще один двор. Небольшой дом посреди цветущих кустов лиловой сирени, куртин бирючины и кизильника досконально повторял его очертания: ближние ко мне стены и навес плоской крыши, вывернутый, как шляпка несуразного гриба, сходились под острым углом, а дальние смыкались прямоугольно. Ограда из чёрного чугуна, видная в перспективе, струилась причудливыми извивами. Всё это я оценил в единый миг - таким стало устройство моего нового зрения. Дорожки, вымощенные серой сланцевой плиткой, без видимой цели рассекали пространство.
        А на одной из них стоял только что приставший к нашему берегу новичок.
        Гладкая стрижка, куда короче той, что принята у мужчин, еле прикрывала уши. Лупа на переносице, с петлей шнура, которая повисла сбоку, придавая ему не по возрасту брюзгливый вид. Старики, зрение которых мутнело, в мое время пользовались чем-то отдаленно похожим, но редко щеголяли своей слабостью. Наряд был похож на картинки в Валентининых модных журналах гораздо больше, чем тот, в котором прибыл к нам Эуген. ПИДЖАЧНАЯ ПАРА: жакет и брюки - темно-серые в тонкую полоску, КРАВАТ… простите, ГАЛСТУК, - чёрный на фоне белой подкрахмаленной рубашки, на лацкане - плоский ярко-красный бант с распущенными концами, углы воротника почти закрывают щеки, гладкие и чуть загорелые. На коротком поводке весело бесновалось существо, похожее на остромордую колбасу - упитанное, вислоухое, с хвостом наподобие крысиного, лишь чуть покороче.
        Мы с пришельцем столкнулись глазами, и меня буквально протащило ему навстречу.
        - Привет вам, - сказал я. - Я Моргаут, сосед ваш.
        - Я - шевалье Ромэйн Гари. А вот его, - он поклонился и одновременно повёл глазами книзу - Бонами Гольд. Гладкошерстый такс, если вам будет угодно. Не беспокойтесь, собака не боевая.
        - Разве бывают такие? - спросил я в недоумении. - Мне говорили о бойцовых породах. Их стравливают между собой, как кельты - своих низкорослых жеребцов.
        - Простите, я плохо понимаю ваш жаргон - мысли доходят до меня куда успешнее. Стравливать необходимо, чтобы выявить способных сражаться в бою. Бонами не из тех: это норная порода. Охотничья. В идеале, разумеется.
        Собака тем временем деликатно приблизившись, обнюхала мои штаны и сандалии. Для того, чтобы забраться на подол туники, ей явно не хватало роста.
        - Вы воин?
        - Полагаю, вы это о моём алом знаке доблести.
        Я удивился.
        - Розетка Почетного Легиона, - он мельком тронул рукой ленту. - Впрочем, это скорее следует читать как знак Красного Креста.
        - М-м?
        О римских легионах я имел точное понятие, о кресте - тоже, однако сие мало мне помогло.
        - Награда за сбор средств для организации. Среди моих собратьев-художников в том числе. Мы занимались врачебной помощью, заботой о пленных и подобными вещами, на которые никогда не хватает денег у воюющих правительств. Общество «Международный Красный Крест».
        - Я знаю, - радостно отозвалась Валентина, которая, едва завидев нас обоих, поспешила к заборному перекрёстку. - Они моему Коле помогли, хоть это и не разрешалось. Мы, советские, в Красном Кресте и Полумесяце не участвовали.
        - Вот как, - Ромэйн сдержанно улыбнулся. - Советы - это, уж наверное, не Первая, а Вторая Мировая? Мы с моей тогдашней подругой почти с самого начала бежали в Италию, где всё же было поприличней и Германии, и оккупированной Франции. Хотя живописать при дуче оказалось практически невозможно. Спасибо, хоть жить удавалось.
        Дальше последовало бурное сближение, возгласы типа «какая замечательная у вас такса», объяснения типа «да, истинный друг, в том мире он погиб на лисьей охоте; лиса оказалась двуногая, вы понимаете, из тех, что сшивают свою шкуру с клочком шкуры льва».
        И, естественно, тотчас же как бы сам собой затеялся очередной пир. Правда, Эуген слегка изменился в лице при виде незнакомца, но он вообще с трудом сходился с людьми. Зато Валентина прямо наизнанку вывернулась - так ей польстило, что она снова имеет дело с живописцем.
        Манеры новичка были удивительны - ему потребовался по крайней мере десяток инструментов помимо ложки, крошечных двузубых вил и столового ножа. Но в том, что они были уместны, сомнений у нас не возникло - с таким изяществом он с ними управлялся. Кстати, я даже не подозревал, что в доме архитектора хранятся подобные редкости, оправленные в серебро.
        - Вы отличная кулинарка, Валентин, но с одним ножом и сковородой управляться трудно. И печь в любую жару у вас топится. Отчего вы не устроите себе электричество? - спросил Ромэйн после сражения с окрошкой, капустными шницелями и сладким пирогом, который мы запивали брусничным морсом из тяжелых кружек резного хрусталя.
        - Хлопот много, - ответила Валентина. - Заказывай станцию, подстанцию, провода…
        - У меня вместо крыши - солнечная батарея, - объяснил тот. - Для студии. Солнце, правда, здесь какое-то странное, тускловатое, но дни долгие. Вечное лето. Подключайтесь, если хотите, или я для вас попрошу десяток беспроводных панелей - знаю, какую систему заказать. Вот для хижины и замка не стану: испортит впечатление.
        Кивок в сторону меня, другой предназначен Эугену.
        - А чем мне заплатить? - спросила Валентина. - Я понимаю, здесь многое нам даром достаётся, и всё-таки. От себя хочется что-то отделить.
        Ромэйн понял её с полуслова:
        - Масляные краски поищите или хотя бы темперу. Вы же говорили, что был такой знакомый художник.
        Потом он удалился кружным путём и увёл с собой таксу.
        - Чудесная какая женщина, - заметила Валентина, споро перемывая посуду: этого она не поручала никому из нас обоих, боясь, что разобьём.
        - Вы снова ошиблись, он сам говорит, что шевалье.
        Эуген выразительно ухмыльнулся моей реплике. Я заметил, что он стал держать себя заметно свободней после того, как вытряхнул из себя паскудную начинку.
        - Ну да, с вытачками на фасаде, - хмыкнула Валентина. - И брови писаные, соболиные, и руки ухоженные, и туфли самое большее тридцать шестого размера. Орден Легиона женщинам не давали почти никогда, но уж тогда они становились его полноправными кавалерами. Не ДАМАМИ.
        Откуда такие сведения у простой «домохозяйки», как она себя именовала?
        Я решил, что при жизни Валентине мягко навязывали роль простушки, а здесь над ней, как и надо всем нашим мирком, тяготела инерция былого. ВСЕ МЫ СЛИШКОМ УСТАЛИ, ЧТОБЫ ХОТЬ ЧТО-ТО ИЗМЕНИТЬ ВОКРУГ СЕБЯ.
        Откуда в моём мозгу возникла эта крамола - именно тогда, когда я час от часу, день ото дня всё больше убеждался в крайней пластичности нашего камерного мироздания?
        С Ромэйн мы сблизились куда проще, чем с мальчиком, несмотря на то, что ей были свойственны куда большие странности, чем Эугену. Тот, по крайней мере, свои липы всего-навсего подстриг и не давал подёрнуться майским листом. А она была твёрдо убеждена, что всё древесное, кроме низких кустов, пьёт из неё жизнь. Наших яблонь, абрикосов и черешни она остерегалась куда меньше, чем диких лесных деревьев, и гулять в лесу отказывалась наотрез. Но зато мы проводили у неё в гостиной и студии долгие и увлекательные часы. Когда мы явились в первый раз и по делу, полупрозрачные панели в рост человека уже стояли, прислоненные к стенам изнутри, и оказались почти невесомыми. Я и Эуген перетаскивали их к Валентине и поднимали на крышу по внешней лестнице, предназначенной для окраски кровли, а затем укладывали прямо поверх железа и крепили особыми скобами.
        Чуть позже мы отыскали на чердаке Валентины пересохшие, скрученные тюбики и палитру. Пока я размышлял, прилично ли отдариваться таким хламом, краски ожили, расправились и посвежели, палитра отчистилась от мазков и потёков, и таким образом мы трое получили предлог напроситься в гости к художнице.
        Дом её внутри оказался еще причудливей в своей простоте, чем снаружи. Стены, отчищенные от строительного материала, поразили меня своей наготой, пол расстилался мраморной пустыней. И всё же свет одевал их донельзя богато - на разном уровне были прорублены квадратные оконца с цветными стёклами, лучи земляничного, винного, гранатового, лимонного, яблочного и медового цветов скрещивались наподобие шпаг.
        Здесь стояла кровать, похожая на алтарный стол под камчатным покровом в морозных пальметтах. Высокую подставку-аналой, подобные которым я встречал в монашеских кельях, увенчивал светец в виде щипцов, в которые вместо лучины щепы была зажата стеклянная же пластинка: я так понял, что их поочередно меняли, вынося наружу и давая насытиться здешним светом. Поверх табурета была наброшена золотистая церковная риза с персидским рисунком, окаймлённая строкой любовных стихов, спинки и ножки стульев с бархатными сиденьями были изогнуты, точно стебли болотных лилий, гардероб высился от пола до потолка резным алтарным средостением.
        Роскошная аскеза.
        А потом все мы поднялись по винтовой лестнице узорного чугуна под самую крышу. В СТУДИЮ.
        К моему удивлению, картин тут почти не было: единственным живописцем - хотя, скорее, графиком - был воздух. Он капля за каплей сочился в стаканы с отмокающими кистями, темно-рыжей колонковой лапкой взбирался по ровным стопам натянутых на основу холстов и грудам коробок с красками и мелками, пасмурно грудился на полу пирамидой пышных одеял. Казалось, что хозяйка именно здесь и спит по ночам - под мерцающей крышей, похожей на крыло бражника, в окружении призрачных покрывал и жаждущих пустот.
        И лишь двух полностью готовых портретов: изысканные холодные тона, серая гамма с каплями яркости, действующей на глаза как бич.
        На одном нагая девушка, по сути дела подросток с его мальчишеской угловатой грацией, привязана к древесному стволу. Мы видели её вполоборота: тёмные волосы распущены, слегка припухший рот похож на рану, сбоку и напротив уродливый, коренастый карлик, широко расставив ноги, целится в её грудь из лука. Кровавая капля на одном из незрелых сосков, ручеёк той же краски стекает по бедру.
        На другом та же персона, но взятая строго анфас: губы стиснуты в гримасе потаённого страдания, волосы упрятаны под каску с античным гребнем, нагота укрыта, стянута вервием, похожим на осеннюю траву и на пряди огня. Это и есть пламя…
        Образы почти резкие, режущие в своей безнадёжности. Таинственные до холода, до озноба. Раскалённый, обжигающий лед.
        - Парный двойник моего двойника, - сдавленно шепчет Эуген.
        - Ида Эмерель. Жемчужина. Она была танцовщицей, - говорит Ромэйн. - Играла в современных мистериях - Дебюсси, Онеггера - святую Жанну, изображала Себастиана, хотя была женщиной, моей женщиной и вдобавок иудейкой. Предостережение архиепископа Парижского, данное верным католикам, равно записи в проскрипционном списке. Тюрьма в Руане была нисколько не страшней концлагеря. Костёр вполне подобен печи крематория.
        Объяснение так же непонятно, как зрелище, но что это вторая ипостась того же образа, что находится в замке, не оставалось сомнений.
        - Это всё, что ты наживописала здесь? - снова почти без голоса спрашивает наш мальчик.
        - Это всё, что перенеслось сюда следом за мной, - отвечает женщина. - Не знаю, право, с какой целью. Один из моих друзей, потомок Меровингов, денди, поэт, литератор - и тонкий ценитель изящного, однажды написал, что я ворую души своими портретами. И поднимаю из праха давно усопшую плоть. Возможно, так и есть - и две половинки одного существа, любимейшего существа, готовы в возмещение разорвать меня надвое.
        Вот это Ромэйн и считает своим прегрешением? Не беззаконную любовь к подобным себе, а жизнь и творчество на разрыв души? Дерзость пересотворения и пересоздания?
        Вопросы, ответов на которые я не требовал. Ибо в какой-то мере на них отвечала сама художница.
        Она не строила иллюзий насчет того мира, в котором очутилась и благами которого пользовалась, - не то что Валентина.
        Она каким-то удивительным образом не замыкалась в пространстве - хотя избегала леса и прогуливала своего забавного пса лишь по тротуару.
        Те девяносто с лишним лет, что она провела на земле, многому её научили. По большому счёту она ничего не боялась, в отличие от Эугена. Когда я рассказал Ромэйн его историю, она лишь заметила:
        - Мальчишка нормальный. Ну, занимались хоровой мастурбацией - с кем не случается?
        - Почему ты говоришь - хором, а не дуэтом?
        - Держу пари, в разврате участвовал не один его старшенький: гендерное бахвальство не имеет границ. Кто кичится проросшим членом, кто - крутыми грудками и скважиной в атласной оправе. Зато любовь не знает ни себялюбия ни самолюбования: она замыкает пространство лишь для того, чтобы разомкнуть заново. Всякий раз этого ждёшь - и безуспешно.
        Как-то я рассказал ей о себе - то, о чём не говорил вслух.
        - Но ты, Моргаут, поначалу желал лишь уберечь. Королева без короля, без детей от короля - напрасно длящаяся жизнь. Крайне уязвимая. Ты хотел взять её вместе с престолом - в том есть определённое величие.
        - И поплатился за то, что выхватил у судьбы из рук то, что она собиралась дать мне с охотой. Признанный наследник одряхлевшего владыки. Держатель большой печати, облеченный высшими в Британии полномочиями. Соблазнитель дамы, которая старше его самого.
        - Обо всём этом не могу и не имею права судить: но насчёт разницы в возрастах переспроси ещё раз Эугена, как выглядела его мачеха. И по поводу сокровенной женской сути вот что скажу тебе. В твои времена все они были прирожденными королевами. Нет, не спорь: ты их не видел, только имел мнение. Да, и я не видела, только я сама из них. Позже, при великом денди Бо Браммеле, они утверждали себя в качестве истинных леди. Легендарная Коко Шанель, создательница нарядов, и эманспированная писательница Колетт восхищались изысканностью и чистотой кокоток. А тех особей, которых застал мой девяностый год, едва хватало на то, чтобы сделаться гламурными шлюхами. Они стали вровень с мужчиной, и это обесценило их окончательно.
        Так мы беседовали - без видимого результата. Сама Ромэйн казалась герметически и герметично закрытой: то есть плотно, без единой щёлочки, и ритуально.
        Хотя…
        Был один случай. Во время променада по периметру нашего городка неугомонный Бонами снялся с поводка и ввинтился под монолитное ограждение. Делал он это нередко.
        - Пусть его, - обычно говорила Ромэйн. - Норный охотник, что с него взять. Поозорует и вернется.
        Однако на сей раз он вернулся, с торжеством зажав в зубах кисточку темляка и волоча за собой по земле… оружие спящего Эугена. Засевшее в ножнах так крепко, что не показалось и на полпальца.
        Ромэйн расхохоталась так, что лорнет вывалился из глазницы и закачался на ленте.
        - Обезоружен. Стоило бы воспользоваться, верно? Раскупорить упрямую устричку. Юнец с девичьей статью - в самый раз для моей дублёной бычьей шкуры.
        - Нет, - я отрицательно помотал головой, поднял кинжальчик и сунул за пазуху. Вовсе не затем, что лишать Эугена защиты, пусть и номинальной, было делом воровским и несправедливым. Лишь потому только, что серые, с серебристым отливом глаза Ромэйн сделались совсем ребячьи.
        Юные и смешливые.
        А что должно быть сотворено - то и сделается и без натужных усилий.
        ЭТО относилось к диргу. Естественно, я вернул кинжальчик так скоро, как только мог, боясь, что мальчик впадёт в панику. Однако таксик, по всей видимости, разбудил его своей вознёй - и за этим не последовало никаких бурных страстей.
        - Ты, Моргаут, говорил мне, что здесь не случается ничего плохого.
        - Кажется, вообще ничего - такое уж место, - усмехнулся я, уже смутно подозревая свою неправоту.
        ЭТО относилось к общению и постепенному разрушению бастионов: Эуген стал выходить в лес, не только в моей (навязшей у него в зубах) компании, но и вместе с Бонами и Ромэйн. А уж чем они там занимали свой скорбный досуг, - меня не волновало.
        ЭТО относилось к третьему портрету, который либо пребывал среди пустых холстов, либо впервые показался нам с Эугеном тенью на голой стене. Кажется, Ромэйн использовала наши краски наряду со своими, но, возможно, дополнила смутную тень своей мыслью.
        Та же хрупкая юная плоть, те же гладкие чёрные волосы. Однако блещущая клинком нагота почти полностью скрыта мантией цвета вечерних трав - и ночные, пасмурные цветы спадают по оторочке и шлейфу, стекая вниз, на луга и поля. Весна, столь ранняя, такая боязливая, что ей нет исхода в мире, - и всё же начало. Движение от смерти и скорби.
        Завершение триптиха, тем более удивительное, что нечто в выражении глаз и рта Девы-Весны было неподдельно чистым, без пряного и грешного оттенка и - юношеским.
        Наверное, это Примавера с третьего полотна повелела набухнуть почкам лип вокруг запретного з?мка и разбросала цветы по полям.
        В знак возвращённой обоим моим друзьям отваги. Ибо в те дни происходило как бы кипение всяческого растительного изобилия: цветы отцветали, давая завязь, но вторая волна уже перехлёстывала через первую, третья, полная лепета, лепестков и листьев, накрывала их обе, четвёртая же казалась плодоносным смерчем.
        И было таких валов и накатов бытия - неисчислимое множество.
        Где-то в сердцевине здешнего лета, когда буйно и ненароком зацвели липы, источая золотистый мёдовый туман, наш маленький отряд пополнился. Однажды утром позади моей хижины возникла живая изгородь из укрощённого тамариска, похожая на розоватое облако - цветущие кисти ложились на каменную кладку и подножие чугунных пик, увенчивающих её со стороны Эугена.
        Тамариск неистребим, рассказывал мне друг великого Мирддина, восточный лекарь, который однажды пользовал Гуинивир. Нет, вначале он вынужден был с горечью подтвердить бесплодие королевы. А потом поведал нам в утешение эту историю. Если зной - так он говорил - начисто истребляет поросль, почки прорастают из корня, обращаясь в ветви, сок застывает на стволе каплями манны, узкий лист даёт соль. Родина тамариска - небеса. Это древо жизни для кочевников, что наполняли собой пустыню в мои времена так же, как и многие столетия спустя, и для кого на существовало течения времени.
        Посреди двора, огороженного пышным цветением и усыпанного тонким белым песком, растянулась на кольях чёрная бедуинская палатка. Шатёр, гораздо более изящный, чем тот, что принадлежал Эугену: вертикаль нижнего восьмигранника плавно перетекает в купол, двустворчатая дверь сделана, похоже, из пластин того же вездесущего тамариска, порог и пол слегка приподняты, чтобы песок не проникал внутрь.
        И чужаки, по всей видимости, также.
        Украдкой я наблюдал за тем, что происходило внутри нового четырехугольника. Створки двери не были заперты и слегка покачивались на оси, будто вбирая в себя свежий воздух. Я было подумал - не зайти ли и не проверить, но вовремя опомнился: сам же говорил, что здесь нельзя ни умереть, ни сколько-нибудь серьёзно себе повредить.
        И правильно сделал. Ибо он толкнул дверь плечом и вышел как бы на зов моих потаённых мыслей.
        Восточная изысканность черт, страстный блеск глаз на смуглой коже, холёные бородка и усы. Из-под аккуратно свернутой чалмы ниспадали слегка вьющиеся смоляные пряди с лёгкой проседью. Халат оттенка весенней зелени и самого изящного покроя облекал худощавую фигуру, при каждом шаге из-под него выглядывали острые носы небольших туфель без задника. Идеал зрелой мужской красоты, подумал я.
        Вот только из ниспадающих книзу рукавов халата виднелись аккуратно обмотанные чёрным шелком обрубки.
        - Мир вам, - в ответ на мой недоумённый взгляд он коснулся лба отсутствующей ладонью. - Мое имя - Абу Абдуллах ал-Хусайн ибн Мансур ал Фарси, провзвище - Чесальщик Хлопка, но друзья именуют меня Мансур. Смею ли я просить вас назваться в ответ?
        Я так и сделал.
        - Моргаут Орсиниус. Почётное морское имя, принятое у прибрежных народов. Медвежье прозвище - знак царственности у людей внутреннего леса. И то, и другое - высокие знаки.
        Он поклонился в пояс - с ошеломительной грацией. Нет, нимало не ущербен, говорило мне каждое движение. Просто никакой плотный мир не способен вынести на себе совершенство, оттого и приходится…
        - Что же, я рад, - ответил я отрывисто, чтобы не выдать своих чувств. - Хотя желал бы встретиться с вами в лучшем месте.
        - Какое место может быть лучше того, где произрастают тенистые деревья и нет оттого ни солнца, ни мороза, - отозвался он мягким баритоном. - Ибо это верные признаки Джанны, рая, дарованного нам Аллахом и запечатлённого Им в Благородном Коране. В любом месте, иначе устроенном, я бы страдал от жажды, голода и нечистоты. Но здесь нет нужды ни есть ни пить, а одежда, едва загрязнившись - хотя с чего ей пачкаться сильно! - отслаивается от меня наподобие змеиной оболочки, уступая место нисколько не худшей.
        «Значит, на Валины пироги и мои парчовые тряпки его не подманить», - подумал я, и этот неуместный всплеск юмора, по всей видимости, отразился на моём лице. Оттого я поспешил заговорить снова:
        - В первый раз я слышу здесь о рае и о Боге. Мне думалось, что это невозможно.
        - Нет ничего невозможного для любящих, - улыбнулся Мансур. - Тебе нужны доказательства этого? Разве твои обстоятельства не меняются, а желания - не исполняются даже прежде, чем ты это осозн?ешь?
        - Я ничего такого не вижу.
        - Значит, это не я безрук, а ты слеп, почтенный. Но это повод для особенного разговора, и ни в коей мере через ограду.
        Он был, при всей своей велеречивости, настолько прям, что сил не было на него обижаться. Тем более что под конец Абу пригласил меня к себе.
        В чащобе кустарника легко открывались проходы. Аромат внутри стоял, как от миллиона роз без шипов, и почему я не задохнулся - мне самому было неясно. Вот насчет того, что тут никакой еды не захочется, я вполне поверил.
        - Тебе непривычно, я понимаю, - мягко сказал Мансур. - Каждый из нас движется в своём собственном облаке, достойном усадьбы мыловара или кожемяки. Только не всякий ощущает это.
        Потом он, чуть касаясь моего локтя своей культей, проводил меня внутрь палатки, усадил на роскошный исфаганский ковёр, где на кремовом фоне сплетались кипарисы, виноградные лозы, лани и птицы. Мои манеры могли показаться Мансуру слишком женскими - я со стыдом и с трудом опустился на корточки и сразу же завалился набок, - но мне он этого не выдал.
        Тотчас же перед нами очутился столик на ножках, в точности повторяющий форму ковра и палатки, а на нем - две чашки без ручек, до половины наполненные жидкостью цвета золота и рубина. Я не знал, что делать с моей, пока Мансур не подцепил свою посуду снизу обеими культями и не поднёс ко рту. И с неким облегчением проделал то же с помощью ладоней. Похоже, что мой хозяин и впрямь не нуждался ни в чьей помощи - пиала будто прилипла к тугому шелку.
        - Чай, как и чистая родниковая вода, бывает нужен не одному телу, но и душе, - вздохнул Мансур. - И нет смысла наслаждаться им в одиночестве.
        - Он крепок и душист без приторности - я никогда не испытывал подобного. А родник у тебя здесь имеется?
        Он пожал плечами.
        - Когда я захочу, из песка пробивается фонтан.
        - Песок тоже - ответ на твои желания?
        - И отдохновение глазу. Мириад возможностей, которые уменьшатся на одну, если её использовать.
        Но это не те, которые необходимы ему для поддержания жизни и гостеприимства, - насчет них он не смущается.
        - Это как холст или зеркало?
        Он не совсем понял.
        - Ты можешь живописать на песке?
        - Ты мудр - такого я не ожидал. Откуда тебе знать о живописцах?
        Я усмехнулся.
        - Ткнул перстом в небо и попал. Отчего-то меня упорно окружают малярной работой самого возвышенного толка.
        - Вот как. Да, ты догадался верно. Именно благодаря моим рисункам меня окончательно сочли еретиком. Но это было скорее поводом. Хоть это и запрещено нам, но как можно не создавать образы хотя бы в мыслях, хотя бы самоцветными крупицами на песке и каплями росы на бумаге! Главное, чтобы они были мимолётны и скоропреходящи. Ведь нельзя, чтобы они затмевали лик любви.
        - Если тебе нужны самоцветы, я принесу тебе, - ответил я. - Это недалеко отсюда, на дне ручейка. Да ты и сам можешь туда прийти, если ноги в порядке.
        - Боюсь, что да, - ответил Мансур. - Хотя после всего я должен был лишиться и их в придачу к голове.
        - Вот, значит, что с тобой проделали.
        - Я, можно сказать, сам напросился, - снова улыбка, ясная и открытая. - Есть, знаешь ли, одна тайна, которую можно выведать только на плахе.
        - До таких секретов я вроде бы не охотник, - отозвался я. - Ибо неизвестно, как и где их потом использовать.
        Мансур покачал головой с шутливой укоризной. Он был прав: то было самое начало его истории, а кто я здесь, как не выпытыватель и не выслушиватель того, чем со мной согласны или нет поделиться?
        - Зато я отдал им всю жизнь, - высоким запредельным тайнам. Я вижу, ты остришь по моему поводу лишь для того, чтобы побудить меня к более обширным россказням, чем я был изначально склонен, не так ли?
        И замолчал, собирая воедино все слова, что подступали к его губам.
        - Знаешь ли ты, что истинная любовь - основа всего и опасный путь? Вижу, что догадываешься, хотя не испытал сего в полной мере. Мой учитель говорил, что сам Иблис был изгнан из рая не за что иное, как за свою любовь к Богу: он отказался поклониться венцу творения, человеку, ибо считал достойным поклонения только Создателя всего.
        - В нашей религии говорится, что Сатана был проклят за неповиновение.
        - И что с того? Знаешь, я глубоко размышлял над всеми религиями и нашел, что они многочисленные ветви ствола, имеющего один корень. Не требуй от человека, чтобы он исповедовал определенную веру, ибо в этом случае он лишь отделится от своего прочного корня. А ведь сам корень ищет человека и указывает ему величие и значение всего, и лишь тогда человек их осознаёт. Таким предуказанным корнем для меня было не тупое почитание и не слепое повиновение. Умом моим, моим каламом и моей кистью я стремился постигнуть суть запретного: дыхания цветка, души зверя, высокого духа человеческого. Но когда это было мне явлено во всем своём потрясающем великолепии, я отказался даже взглянуть на него и продолжил поклоняться Богу в аскетическом уединении…
        Тогда Бог сказал мне, как говорил Иблису: «Преклонись перед этим!»
        И я ответил: «Ни перед кем другим, помимо тебя!».
        Бог снова сказал мне: «Даже если Мое проклятие падет на тебя?».
        И я снова прокричал: «Ни перед кем другим!».
        Так я презрел опасения и предостережения, вплоть до самых высоких. Ибо человек, охваченный любовью, воистину подобен пьянице и ночному бражнику, которому нет дела до чего-либо, кроме жгучего вина. А ещё он подобен мотыльку. Мотылёк не удовлетворяется ни светом, ни теплом, исходящим из свечи божественного источника, но бросается в пламя и сгорает в нем. Некоторые ждут, что он вернётся и объяснит им то, что видел, поскольку сам не удовлетворился тем, что ему рассказывали учителя. Но он в тот момент нисколько не желает не может стать учителем, ибо сделался чем-то много большим и оттого исчез, не оставив ни следа, ни тела, ни имени, ни опознавательного знака. Он владеет любимым всецело - что может быть б?льшим, чем это, и как можно отойти от такого ради чего бы то ни было на свете?
        И когда спрашивали меня те, кого я обучал держать кисть и перо, как же им достигнуть того, к чему я стремлюсь и чего готов достигнуть, отвечал я лишь одно: «Ищите скрытое пламя на своей собственной земле. Недостойно человека одалживать свет где-либо еще». Сказано это было о корнях веры, но не только о них.
        Возможно, и донесли на меня те, кого не удовлетворили мои слова и кто возревновал ко мне и моим дарам, полагая, что либо я не хочу делиться ни с кем, либо поделился с кем-то другим помимо их. Ревность и ревностность ведь по сути одно слово, и одно слово с любовью, хотя в них куда меньше смысла.
        Я не противился ни заточению, ни приговору, потому что это могло лишь приблизить меня к постижению, но не отдалить. Почему - я уже сказал тебе, Моргаут.
        И когда меня привели на место казни, собравшиеся люди спросили:
        - Отчего ты выступаешь так горделиво?
        - Я горд, что приближаюсь туда, где полной мерой воздастся мне за любовь, - ответил я. Незадолго до того пришла ко мне песня, и мне позволили записать её прекраснейшими и необходимыми для того знаками. И когда я поднимался по лестнице вверх на эшафот, я её пел. Вот она:
        «О Возлюбленный!
        Прежде чем Ты сотворил людей, Ты воздал им хвалу.
        Прежде чем они стали Тебя прославлять, Ты уже их поблагодарил.
        Чтобы повстречаться с Тобой, я вглядываюсь в лица - одно лицо за другим,
        Чтобы увидеть Твоё лицо, я проношусь подобно утреннему ветерку,
        Который пробуждает от сна хмельных и влюбленных.
        Ведь любовь - это предвечное вино, испитое избранными в ночь Завета.
        Мой Возлюбленный, ты не заслуживаешь обвинений.
        Ты поднёс мне хмельную чашу
        И ухаживал за мной, словно хозяин, привечающий гостя.
        Когда же настало время, ты приказал подать мне меч и плаху.
        Вот награда для тех, кто в летнюю жару
        Пьёт старое вино со старым львом -
        И никогда не нужно было мне большей».
        А в завершение песни сказал я, ещё стоя на последней ступени возвышения: «Аллах! Между мной и Тобой влачит жалкое существование это „я“, мучающее меня. Воистину не бывало худшей муки. О, будь милостив и исторгни это „я“ из пространства между нами».
        И ещё я проговорил, уже став на широкие доски: «Лишь на вершине помоста для казни начинается самое главное путешествие любящего, ибо один-единственный удар рвёт все цепи и пресекает все узы».
        Но таких ударов было три. Палачу приказали отсечь мои преступные руки по очереди, ибо в правой держал я кисть или калам, а левой удерживал пергамент или бумагу наилучшего качества, дабы испятнать её знаками своего нечестия. И каждая рука подлежала отдельному наказанию.
        А тот, кто исполнял приговор, был из наших «братьев чистоты». И говорили в толпе тихие голоса, что уверовали в преданность палача больше, чем в мою преданность, ведь его рука была тверда и не дрогнула - в отличие от моих губ, которые слегка покривились.
        И когда снизу крикнули мне, указав на это и призвав меня к раскаянию, произнёс я из последних земных сил: «Это дар страдания. Страдание - это Он Сам, тогда как удачу и счастье Он посылает. Это дар боли, которую я до сих пор не изведал в нужной мере. Ныне я получил его не от людей, но от моего Возлюбленного, а потому мне безразлично, хорош он или плох. Тот, кто всё еще различает между хорошим и дурным, не достиг зрелости в любви. Если это рука Друга - то неважно, мед это или яд, сладкое или кислое, благодать или гнев. Когда царь наделяет тебя своей собственной мантией и тиарой, всё остальное не имеет значения».
        - Не знаю, что и ответить тебе на это, Мансур, - сказал я. - Слишком всё это удивительно и не вписывается в рамки.
        - А ты не отвечай. Не для того я рассказал тебе это, чтобы подвигнуть не ответ, что ещё в тебе не вызрел.
        И мы расстались со всей учтивостью, которая была свойственна ему от рождения, а в меня окончательно впиталась при дворе моего Короля.
        Завязались связи, как это бывает с людьми, даже разительно отличающимися своими обычаями и воспитанием, когда бурные волны сбивают их вместе.
        Первой начала, по счастью, не добродушная Валентина с её заботами чисто телесного порядка. И не Ромэйн, хотя именно она сказала важное:
        - Ожившее воплощение наших идеалов. В Европе и Америке сильно увлекались Востоком до первой войны: стиль шинуаз, буддизм и индуизм, была даже литературная группа «Наби», то есть «Пророк», и книга Джебрана с таким же названием. Игры после второй войны вошли в нашу плоть и перестали быть чем-то экзотическим.
        Эуген не сказал ничего; но не один я заметил, что их с Мансуром взгляды скрестились, а потом оба одновременно отвели взоры.
        Конечно, я улучил минуту рассказать первому о втором.
        - В делах плотской любви я не опасен, ибо не могу простереть свои руки на запретное, - усмехнулся Мансур.
        Это было сказано в лучших традициях нашего мальчика, и в ответ на двусмыслицу я спросил:
        - Как случилось, что голову тебе вернули, а кисти рук - нет?
        - Вряд ли я бы мог пристойно существовать без первой. Отсутствие же вторых ограничивает моё вмешательство в творение здешнего мира - так я понимаю. Слишком легко создавал я образы и иные начертания, которые стремились обрасти плотью.
        Он сознательно ограничивал себя - как и мы все. Были запретные темы, которых касались редко и обиняком, а то и вовсе не касались: пропавший пес - для Валентины, судьба женщины-Весны для Ромэйн, история картины с Себастьяном - для Эугена. И тот образ моей королевы, что был запечатлён в моей крови.
        Разумеется, каждый пленник нашей реальности рано или поздно, тем или иным образом выходил из своего заточения. Так случилось и с Мансуром. Эуген вначале дичился безрукого, но потом сблизился с ним настолько, что однажды соблазнил походом к ручью - не так далеко, сказал, и за локоть поддержу, чтобы тебе не потерять равновесие и не упасть.
        Обратно они оба вернулись невероятно довольные, набрав большую флягу проточной воды и полные заплечные мешки драгоценной гальки. Яшма, зеленоватая, бурая и розовая, хризопразы яблочных тонов, авантюрины со вкраплением солнечных искр, лиловые аметисты и грубо-синие лазуриты, бирюза, лазурная, голубая и белая, гранаты, густо-алые, как кровь, рыжий сердолик и серый агат.
        - Водоём для красоты устроим, - объяснил Эуген. - В этой воде самоцветы особенно ярко переливаются.
        - Кавсар, - промолвил его спутник с восхищением. - Неизбежная часть рая - источники со сладкой влагой. Но хорошо ли будет укоротить слишком длинный путь к нему? Мы с тобой, как и все здесь, в простой воде не нуждаемся.
        Мы с тобой. Это и впрямь было так. Кажется, обе наших женщины поняли это куда раньше меня, ибо Валентина стала частенько переговариваться с Мансуром через тамарисковые заросли, закутавшись сама и завесив лицо по самые глаза куском дряхлого батиста - чтобы не пугать мужчину неподобным зрелищем своего старческого безобразия. Ромэйн, слегка притворяясь существом одного пола с нашим неправоверным мусульманином, соблазняла его эскизными картонами со всякой фантасмагорией, в том числе связанной с изображением человека, а он лишь улыбался.
        И тамариск понял. Недаром заблагоухал (или то источала ароматы сама плоть святого?) и протянул свои воздушные корни к чугунным копьям, оплетая их на манер винограда, сливая свой пряный запах с тягучим золотом отяжелевших от цвета лип.
        Беззаконие творилось в природе. Знак беззакония, что уже заполонило жизнь обоих моих мужчин, юного и зрелого, лёг на весь наш мирок.
        Но там ли он - об этом знать я буду,
        Когда низвергнут будет он оттуда,
        - цитировала, не слишком точно, наша Ромэйн строки поэта по имени Шекспир и с ехидцей посмеивалась:
        - Что делать! Эуген решил, что мужу лучше полагаться на другого мужа, чем подвергнуться насилию женщин.
        Ибо в одну грозовую ночь, полную тихих зарниц, рухнула под тяжестью цветущих лоз часть внутренней ограды, низвергнут был замок дракона, и тамариск сплошь одел руины, а заточённый внутри рисованный лик исчез, как нам сказали, без следа.
        - Он был мороком в пустыне, этот каменный оборотень, - сказал Мансур о величественном и устрашающем строении. - Вот и развеялся.
        - Портрет Дориана Грея совпал с оригиналом, - непонятно для меня посмеялась наша учёная дама.
        Один шёлковый шатёр остался среди древесных стволов: расправил крылья цвета солнца и слегка трепетал на легком ветру, будто желая улететь - но не улетал, лишь приоткрывал исподволь низкое ложе, крытое ковром с бело-чёрными медальонами дня и ночи. И, быть может, в этом трепете, в свободном парении было знамение для всех нас.
        Ибо Эуген, согласно прежним своим признаниям, не прочертивший ни штриха на бумаге, рисовал прозрачными красками, неведомо откуда взявшимися, на больших листах, которые прикреплял к тонкой отполированной доске. Изящный девичий профиль, распущенные волосы порождают вихрь творения: из них сыплются цветы, в них запутались певчие птицы и бабочки - и все это рассыпается на вечернем небосклоне блистательным круговоротом звёзд. Крылатое создание, поникшие перья как бы тают, обращаясь в слезы. Снова девичьи и юношеские лики в окружении цветов и волн, и снова… и снова… Мне казалось, что это усилия не одного Мансура, но более того - его возлюбленного пересоздать былой мир, поколебленный в своей основе. Уж Мансур-то в своем бытии не сомневался и не отчаивался.
        Так вот, не успели мы примириться с тем, что руки Эугена соединились с руками Мансура, став единым орудием и оружием обоих, как в одно из утр наступила новая перемена.
        Бамбуковый плетень отгородил меня от главного лесного пространства. Слово подарила мне Валентина, которой такое было не внове:
        - Это же бамбук, Моргаут, вон какие палки, словно лакированные удилища с узлами сочленений. Наверное, верёвками из своих же листьев поперек схвачен - узкие такие.
        Внутри был такой же песок, как в бывшей пустыне, но его уложили волнами вокруг живописных глыб и крошечных криптомерий, тревожно пламенеющих кустов азалии и голубовато-серебристых сосенок, искривленных слив, что стояли в белоснежном цвету, и дикой вишни, на которой уже завязались мелкие плоды, подобные крупным рубинам. Домик посередине сада был тоже бамбуковый и крыт тростником, одна стена была из плотной полупрозрачной бумаги, натянутой на лёгкие рамки.
        Белое, чёрное и алое.
        И теми же цветами были отмечены лица двух женщин, что отодвинули бумажную стену СЁДЗИ (так это назвало себя всем нам, смотрящим на него). Прекрасно исполненные маски из белил и алой губной помады - только узкие брови прорисованы двумя тёмными чертами посередине лба. Высокая и плоская диадема одной была составлена из серебряных цветов и огромных шпилек, по бокам с которых свисали тонкие коралловые низки. Чёрные, как вороново крыло, волосы другой были собраны в обманчиво простую прическу - низкий гребень сзади и два по бокам удерживали тугой шиньон. Роскошные парчовые халаты обеих были подпоясаны широчайшими поясами, стягивающими грудь, пальцы еле виднелись из широченных рукавов, маленькие бледно-смуглые ножки были босы.
        Женщины величаво поклонились на три стороны света - похоже, что обнесен их любезностью был один Мансур, если он не наблюдал за происходящим из шатра своего друга. И застыли, как изваяния богинь.
        - Гейши, - прокомментировала Ромэйн. - Мой друг Робер де Монтескью и милая Жюдит Готье…
        - Прости, Ром, но они не знали так, как мой Александр, - вмешалась Валентина. - Это, скорей всего, ОЙРАН или ТАЙЮ. Не актрисы, но проститутки высокого полёта. Старшая - сестра и ученица, возможно, дочка первой. Вызывающая роскошь, прически со аршинными шпильками, пояса-оби со сложнейшим узлом спереди, показывающими отнюдь не доступность, но непричастность грубой работе, а главное - босые ступни без носков-ТАБИ. Вот это единственное, что было как у крестьянок. Это чтобы мужчина не робел перед живой богиней в сандалиях двадцатисантиметровой вышины.
        - Проститутка - и богиня? - с недоумением спросила Ромэйн.
        - Законодательница мод, блюстительница хороших манер, - кивнула Валентина. - Виртуозно играет на всех инструментах, включая самый главный, знаток литературы и живописи, сама владеет писчей и рисовальной кистью не хуже многих профессионалов. И, разумеется, может выбирать из толпы знатнейших того, кому будет разрешено как следует на неё потратиться.
        Про себя я подумал, что здесь с последним будет сложновато, но мысли своей до конца не завершил, потому что обе красавицы отважно выгрузились из тростниковой хижины, спутились по лестнице, состоящей из двух ступенек, и вышли на середину - почва, похоже, была мягкая и до неправдоподобия чистая, - где снова начали отвешивать виртуозные поклоны уже начетверо. Делали они это так церемонно и с таким потрясающим чувством собственного достоинства, будто чертили вокруг себя незримую границу, внутренняя часть которой, впрочем, была обозначена полукругом роскошных одежд, легшим на песок. Они не стремились очаровать - чары были их неотъемлемым свойством. Они не удостаивали нравиться - так же как и потомственные аристократы не подавляют нижестоящих блеском своего титула. Что дано от рождения - то дано уже навсегда.
        Тут мы с Валентиной и Ромэйн проснулись, чего нельзя было сказать о наших мужах.
        - Рад вас приветствовать, уважаемые дамы, - поклонился я в качестве старшего. - Мое имя Моргаут, а это дамы Валентина и Ромэйн. Есть здесь ещё рыцари Мансур и Эуген, кои будут рады поприветствовать вас чуть попозже.
        - Моригаути, - почти по слогам произнесла старшая из тайю. - Манасури и Ёогэни.
        Женщин она проигнорировала, то ли не сочтя достойными внимания, то ли из соображений пристойности (Мансур говорил, что в его краях считается невежливым осведомляться, о том, как поживают ваши домашние), а, может статься, не сумев произнести некоторые согласные. Кстати, я подумал, что у них, как и у всех нас, язык плохо лежит на губах и отменно - в голове.
        - Осмелюсь ли поинтересоваться звучанием ваших прекрасных имен и вашими обстоятельствами? - продолжил я в самом витиеватом стиле, какой смог из себя извлечь. - Что до наших собственных, в них нет ровным счётом ничего примечательного, даже в способе казни.
        Старшая снова поклонилась и проговорила:
        - Что же, ваши слова, равно как и ваш интерес, кугэ Моригаути, вполне уместны. Моё имя - Маннами, что значит «Красота Любви», а моей дочери, которая ещё не достигла зрелости и не спущена на водные просторы, - Харуко, то есть «Весенняя». Мой ДОННА, благородный покровитель и отец Харуко, вынужден был совершить СЭППУКУ по высочайшему приказанию и соизволил разрешить нам то же, хотя мы из самого низкого сословия и не принято таким, как мы, идти вдогонку за нашим ДАЙМИО. И хотя ни я, ни моя дочь весьма огорчены, не встретив нашего господина в Чистых Землях, но надеяться на такое - нимало не надеялись.
        - Ужас какой, - проговорила Валентина, - это что же, пришлось живот себе вскрывать?
        - Разумеется, нет, - спокойно ответила Маннами. - Мы перерезали себе горло. Большего не ждут и от супруги самурая. Хотя, разумеется, у благородной дамы есть свое оружие, а нам пришлось поочерёдно обтирать от крови фамильный кусунгобу господина Гэндзи. Очень надеюсь, что мы не так уж сильно погрешили против приличий: слугам был отдан приказ убрать наши тела куда подальше, клинок они должны были послать богоподобному ТЭННО вместе с головой нашего даймио. Сами же слуги тоже намеревались уйти следом, так что никакой огласки не должно было случиться.
        Всё это выкладывалось пред нами тремя без малейшей дрожи в лице и голосе.
        - Хм, - сказал я. - Надеюсь, вы не так уж плохо здесь устроились, если не считать отсутствия господина?
        - Благодарим вас. (Снова парный поклон.) - Наши лучшие наряды и музыкальные инструменты прибыли сюда в целости и сохранности, в еде и питье мы нуждаться не намерены, что же до черной туши для чернения зубов и красной - для записывания трехстиший и пятистиший, а также наилучшей бумаги, то мы надеемся отыскать всё перечисленное или хотя бы подобное здесь.
        - В этом не сомневайтесь, милые дамы, - ответил я. - Пребывающие здесь не имеют недостатка ни в чём - помимо самого главного.
        - Кажется, к нам с мальчиком это завершение фразы не относится, Моргаут, - отозвался Мансур, выходя из своей палатки вместе с Эугеном. Вот ведь дела! Скорее всего, они проснулись от нашего разговора и торопливо приводили себя в порядок всё время, пока мы крест-накрест обменивались любезностями. И, надо сказать, справились со своей задачей безупречно: рукава Мансурова халата ниспадали почти до загнутых носков туфель, белоснежные замшевые перчатки Эугена отражались в начищенных сапожках будто две луны, волосы, опрятно подобранные под тюрбан у перса и распущенные по плечам у европейца, источали аромат вечной юности.
        - О, это и есть кадзоку Манасури и Ёогэни? - спросила старшая из дам. - Я легко могу видеть, кто из них старший и оберегающий, а кто младший и взывающий к защите, учитель и ученик, нендзя и вакашу. Хотя лица прекрасны и молоды у обоих, старший не сбривает ни бородки, ни усов, а младший распустил локоны по плечам.
        Я слегка опешил, поняв, что Маннами не только раскусила ситуацию с первого взгляда, но и одобрила увиденное.
        - Это правда, - ответил Мансур, приобняв юношу. - Я обучаю его жизни и любви, искусству любви и жизни, а также искусствам рисования и каллиграфии. Но если говорить о защите и преданности, то в этом мы равны: дающий равен берущему, а тот, кто любит - любящему.
        - И вообще привыкайте, мои леди, что тут нет никакой субординации, - добавила Ромэйн. - Ушла вместе с теми малыми Вселенными, откуда все мы сюда явились.
        Японки переглянулись.
        А потом ответила младшая из них - очень чистым и светлым каким-то голоском:
        - Моей уважаемой матушке будет нелегко такое принять, потому что лишь обряды держали раньше и её, и мою жизнь; но я - я рада.
        Так мы приняли наших ритуальных самоубийц в наш почти что такой же огнеопасный кружок.
        Спустя некое время, в продолжение которого матушка к нам приглядывалась, а дочка то и дело чинно прогуливалась по саду, изнутри своей личины улыбаясь всем тем, кто попадался ей с внешней стороны изгороди, обе они, по всей видимости, решились.
        Не знаю, о чём конкретно они попросили Валентину (ее имя, после некоторых колебаний было огласовано как Вареко) испечь из рисовой муки и вишневого повидла кое-что не получающееся ни на грелке-хибати, ни на открытом огне. Кажется, просто получить это по линии икс-транспортировки показалось женщинам непристойным или недостойным, не знаю.
        И вот в один чудесный день, куда больше похожий на весну, чем предыдущие - именно на изобильную и плодоносящую весну, хотя липы грозились отцвести, - Маннами и Харуко вошли ко мне, торжественно неся небольшое блюдо с тремя пирожными: круглыми, белыми и с алой впадиной посередке. Для пущей ясности следует объяснить, что Мансур с Эугеном собирались на вылазку в лес, несколько более авантюрную, чем прочие, и мы как раз сговаривались, что взять необходимо, а о каких предметах и говорить незачем.
        Снова поклон.
        - В сих необыкновенных местах просим вас, о высокие мужи, об услуге. Земля эта, как и любая другая, держится на соблюдении ритуалов и ими связывается воедино. Чтобы связать её, необходимо восстановить привычный нам с дочерью порядок вещей и соединить его с теми, что привычны вам. И вот говорю вам я: приблизился день, когда д?лжно моей дочери совершить МИЗУАГЭ, чтоб стать полноправной тайю, и для сего обряда выбрать того, кто согласен дороже всех заплатить ЗА свой ЭКУБО, - произнесла Маннами.
        Мы трое переглянулись.
        «Что это значит?» - спросил я у Мансура одними глазами.
        «Валентину спросить. Она эти штуковины выпекала», - Эуген выразительно покосился на забор из штакетника.
        «Раньше было надо суетиться, до того как припёрло».
        Скорее всего, на словах Мансур выразился бы куда элегантней, а будь у него по-прежнему все десять пальцев, - гораздо менее двусмысленно. Скажем, заткнув указательный палец правой руки в кулак левой и слегка повертев там. Но в данном случае он всего лишь сложил вместе свои обрубки и протянул вперёд.
        - Что бы там ни было, прекрасная госпожа, мои руки для такого непригодны, - сказал он. - Лишь в мыслях я могу пожелать того или иного.
        - Я осведомлена о твоих обстоятельствах, - ответила тайю. - И вот что замечу. Если ты, почтенный кугэ, разорвешь ворот едва распустившейся розе, сие вовсе не будет означать, что после того ты обязан будешь оказать моей дочери покровительство, став её донной. А донна, разумеется, может сохранить милого сердцу юношу так долго, как ему будет угодно, - даже в течение всего времени ученичества, а оно в стране Ямато длится всю жизнь. И, разумеется, ни для одного, ни для другого мужа это не станет помехой к браку. Напротив: знатнейшие из семейств пожелают породниться с другом той, чей ранг и образованность были не ниже, чем у даймио.
        Наш вечный юноша тихо смеётся - он понял суть дела куда раньше всех прочих.
        - Лишить девушку её цветка - это у нас считалось подвигом не меньшим, чем укрощение дракона или единорога. Не напрасно мой брат Тангата спасовал перед этим.
        Я киваю ему, чтобы позволил вставить уместное замечание.
        - А великий маг времен моего короля запретил себе касаться женщин и превыше их - дев, потому что увидел в них бездну, грозящую поглотить его колдовскую силу без возврата.
        Выражение обеих масок никак нельзя прочесть. И оттого я добавляю:
        - Не знаю, чем бы я мог заплатить и за свою дерзость, и за своё неумение в таких делах. Ведь говорили в том краю, откуда я родом, что девственниц рождается куда меньше, чем единорогов.
        - А драконов, падких на юную плоть, - и подавно меньше, чем драконоборцев, - смеётся Эуген.
        - И, стало быть, на долю бедняги Моргаута не выпало ничего стоящего, - со всей возможной учтивостью завершает наши речи Мансур. - Несмотря на то, что его можно счесть самым опытным из нас троих.
        - Однако я могу отдать как выкуп все самоцветы из Кавсара, - внезапно вмешивается Эуген. - За тебя, и Мора, и себя самого. Ты позволишь, друг?
        Мансур усмехнулся и кивнул.
        - Мужам ныне полагается состязаться в щедрости, - с лёгкой укоризной проговорила старшая из японок. - Чтобы награда досталась тому, кто поплатится б?льшим.
        - А мы что делаем, как не состязаемся? - спросил Мансур. - Одна беда: здесь ничто никому не принадлежит, кроме острого ума и благородства. Ни вода и земля, ни лес и деревья, ни цветы и камни. Мы лишь пользуемся всем этим до времени. Но, думаю, твоя дочь из тех, кто может найти самоцветам наилучшее применение. Разве не так?
        - Но тогда кому же будет принадлежать честь?
        - Всем троим, - ответил Мансур. - Но по-разному. Не бойся, о ваших обычаях я осведомлён, только не спрашивай - откуда. И сказочку о пронырливом угре, которую святые жрицы Огня рассказывают девочкам на пороге зрелости, слыхал не раз.
        - Какую это? - спросил я.
        Он пригладил бородку и усмехнулся.
        - Говорят они, что у каждого из мужей есть свой угорь, который любит внедряться в тенистые и влажные пещеры. Жаден он до всех без различия, и тесных, и огромных, с низким сводом и с высоким, но предпочитает такие, в которых до него никто не бывал, кроме него. В них он пребывает долго, оставляет свой след и не единожды возвращается.
        - Да, ты верно передаешь суть, - признала тайю. - Могу я тебе доверить мою единственную радость. Нельзя в здешнем мире быть девой, ибо это значит - отломанной от сакуры ветвью, не успевшей зацвести, крошкой расколотого нефрита. Не по форме обряда это совершится, но хотя бы совершится - и то благо. Когда вы передадите моей дочери выкуп, о Моригаути, Манасури и Ёогэни?
        - Как только тебе будет угодно и когда твоя светлая дочь наберётся смелости.
        Тут Харуко подняла изящно причёсанную головку и сказала своим изумительным голосом:
        - Вряд ли это будет страшнее, чем следование за моей милой матерью и благородным отцом. И всё-таки лучше сделать всё поскорей, пока я остаюсь при своём мнении.
        До сих пор не понимаю, как и когда мы сумели договориться насчёт распределения ролей. Но Мансур тотчас же скинул с ног туфли, подхватил Харуко и с ней на руках поднялся в хижину. Следом за ними шествовала её мать.
        Когда она, взойдя внутрь и немного там повозившись, раздвинула бумажные ширмы, нашим глазам предстала прелестная картина: на приподнятом ложе, застеленном богатыми пурпурными тканями, лежала юная девушка, чьи крошечные ножки еле виднелись из-под одеяний, голова же со всем частоколом шпилек и гребней лежала на коленях мужчины: чернота наручей сливалась с чёрной тьмой волос.
        Маннами спустилась вниз.
        - Моя дочь говорит, что так, как сейчас, она не будет тревожиться даже без моего присутствия за ширмой, - произнесла она - А Манасури зовёт своего младшего.
        Эуген снял перчатки и стал торопливо разуваться, но когда он уже было поднялся на порог, обернулся и вынул из сапожка свой стилет.
        - То, чего не захотел совершить мой брат - и погиб. То, от чего я себя соблюл, и ныне мой угорь у входа в пещеру не посмеет даже шевельнуться, - пробормотал он. - Но такая работа слишком хороша и для вожделеющих рук. Лучше было бы мне вовсе их не иметь.
        Мягко ступая босыми ногами, он подошёл к ложу, уронил своё оружие в пышные складки и, склонясь, начал развязывать прихотливый узел широкого пояса. Долго, неторопливо.
        Развёл шёлка по сторонам - тело Харуко было нагим, как… Как у Иды-Примаверы в доме Ромэйн.
        Нагим и беззащитным. Как тогда у моей Гуинивир.
        Нагим и ослепительным.
        - ЕСЛИ МЫ УБЕДИМСЯ, ЧТО КОРОЛЬ ОРСЕН ПОГИБ, ВЕДЬ НЕ БУДЕТ ЗАБЫТОЙ ЗА НЕНАДОБНОСТЬЮ КОРОЛЕВЫ? БЕСПЛОДНОЙ КОРОЛЕВЫ?
        - НЕТ, КЛЯНУСЬ ТЕБЕ. НИКОГДА.
        Смотри и не отводи глаз.
        Медленно и по видимости равнодушно Эуген поглаживает бледную смуглоту ножек: от тонкой плюсны упрямого жеребёнка до худощавых икр и хрупких бёдер.
        «ЕСЛИ» ПЛАВНО ПЕРЕХОДИТ В «КОГДА», А «КОГДА» СТАНОВИТСЯ «ДАВНО УЖЕ». И МЕНЯЕТСЯ САМО ВРЕМЯ В ЗАБРОШЕННОЙ ПАРАДНОЙ СПАЛЬНЕ.
        Эуген ласково ставит ноги девушки на ступню, одну за другой, раздвигает колени обеими руками.
        - Теперь не бойся, - шепчет он так тихо, что я… Я все равно слышу.
        И вижу, как левая ладонь смыкает свои пальцы в кольцо поверх лепестков, а правая сжимает и направляет сверкающую, остро отточенную иглу дирга.
        А больше не вижу и не слышу ничего.
        Эуген трясёт меня за плечо:
        - Моргаут, очнись! Я преодолел все страхи. И перед сталью, и перед плотью, и перед собственной неумелостью. Моя часть обряда совершена и, право, хуже всего пришлось мне самому.
        - Он что, поранился? - говорю я Мансуру.
        - Самую малость. Надрезая препону, старался защитить остальное и всю беду принял на себя.
        - К воронам! Зачем это вообще понадобилось? И прошу тебя, Мансур, не говори, что этот «спуск на воду» должен быть именно таким.
        - Нет. Однако вспомни, через что мы все прошли, чтобы прийти сюда.
        Кроме старших женщин, умерших вполне естественным образом. Или нет? Возможно, предаваться тоске по несбывшемуся - всего лишь долгий и изощренный способ казни. Или самоубийства.
        А что должен теперь сделать я?
        - Идите туда, высокий господин, - сказала Маннами. - Дорога проторена. Не заставляйте мою дочку ждать слишком долго.
        Я тоже разулся. Как делают иудеи перед входом в храм.
        Не знаю в точности, чего от меня добивались. Не знал, чего ожидать.
        Только не того, что предстало моим глазам.
        Весь хаос перекрученных материй и подушек был убран с лакированных циновок. Харуко неподвижно восседала на двойном сидении, напомнившем мне почётный римский бицеллиум. Она переоделась в тёмное, иначе - более просто и узко - завязала пояс; в распущенных до полу волосах, гладких и струящихся подобно воде, не осталось ни одного гребня, ни одной шпильки. С лица смыта непроницаемая маска, с ярких губ - помада, зато ногти на босых ножках подкрашены заново. Не завернутый в коробящуюся парчу монумент, а гибкий человеческий тростник из тех, что Эуген изображал в сердцевине нового творения.
        Не девочка КАМУРО. Не ученица гетеры. Но будущая владычица, которая во мне видит последнюю ступеньку к трону.
        Медленно я подхожу - и склоняюсь к её ногам. Прячу в складки одежд разгоряченное стыдом лицо, впивая ночной запах тубероз с белыми и розоватыми, как бы восковыми лепестками. Это её собственный аромат.
        Больше ничего не надо, однако руки бережно поднимают меня с колен и усаживают рядом на подушки. Расстёгивают пряжку пояса и роняют его вниз. Распахивают зашнурованный ворот и через голову совлекают с плеч тунику, на мгновение - нет, навсегда - меня ослепляя. Развязывают на поясе витой шнур, на котором держится последний рубеж моей обороны.
        Царица тоже склоняется ко мне, чтобы освободить меня от последних одежд, затем гибко выпрямляется.
        Распахивает занавес скинии и допускает меня в святая святых и тайное тайных.
        Дарение Весны.
        Ножки Харуко смыкаются у меня на спине, как змеи Мелюзины. Лоно узко, будто флейта для тысячи мелодий. Мой потаённый член в нём то раскаляется в пламени, то делается ледяным - так происходит закалка клинка. Когда она поникает, истомлённая страстью, у меня на плече, это движение заставляет скользкие атласные подушки под нами соскользнуть вниз вместе с нами обоими, и там всё начинается сызнова.
        Я не посмел вжимать её в пол, как принято у грубых саксов, и поворачивать к себе спиной, будто церемонную римскую матрону. Если суждено мне быть подножием для восхождения, то я им буду. Если суждено раскачать лодку на бурных водах - я это уже сделал.
        Я - твой заслон от грубой земной тверди, которая впивается в меня тысячью крохотных щепок. Ты покрывало для моей исстрадавшейся, измождённой плоти.
        Нарочно ли всё было так обставлено?
        Часы следовали за часами, бледное золото дня - за серым серебром ночи, неделя за неделей, год за годом…
        Когда мы очнулись и кое-как помогли друг другу облачиться, Маннами, став колени на низкую скамеечку, уже заканчивала выкладывать узор из драгоценной гальки. В центре сада возник обширный многоцветный круг, похожий на вычурное блюдо со множеством каёмок, в него был вписан квадрат, в середине квадрата раскрывалась как бы водяная лилия.
        - МАНДАЛА, - объяснила женщина. - Знак высшей гармонии мира. Мы трое только что закончили узор.
        И не дав нам хорошенько на него полюбоваться, взяла небольшие грабельки и стёрла, перемешав с песком.
        Я огорчённо ахнул.
        - Так и полагается, - Харуко сжала мой локоть. - Это дань прошлому, а новое время само создаст свой узор.
        Это было справедливо. Ибо отныне и в саду обеих тайю, и в пустыне Мансура, и даже под зеленеющим дерном остальных дворов проявился сложнейший рисунок из сплетённых и перекрещивающихся радуг, который постоянно менялся. Лишь у себя самого я такого не замечал.
        Тот, кто знал прекрасное дитя апреля,
        Глаза того больше не видят
        Ни пурпурных листьев клёна,
        Ни полной луны,
        Ни женщин, ни мужей.
        Отныне я был тем, кто защищает, но, как мне объяснили, не возлюбленным. Нарушение пути, говорила Маннами, и Харуко с ней соглашалась. Искажение орнамента.
        А мандала росла и прорастала уже сама собой, захватывая новые пространства.
        Говорил я, что между бамбуковой изгородью и моей сухой кладкой оставался незаполненный прогал?
        Так вот, однажды внутри него родился удивительный, ассимметричный рисунок. Сияющая живым янтарём башня на фоне глубокой синевы.
        Я показал это Ромэйн - наверное, по причине сродства изобразительных стилей.
        - Церковь в Овере, - пробормотала она. - Только приделы не так широки, а центральная часть взлетает кверху как стрела. И посмотрите, здешний калейдоскоп самую малость переливается в своей трубке. Камушки меняют положение и грозятся прорасти в трехмерность.
        Она имела в виду - стать не мозаикой, а макетом здания в натуральную величину.
        Или даже самим зданием.
        Оно приподнималось, вписывая восьмигранник фундамента в условный квадрат изгороди, круг освящённого пространства - в восьмигранник, прямоугольник расставленных рядами сидений - в цилиндр башни, смыкающейся в навершии узким шатром. И, как и следовало ожидать, вскоре там появился жилец. Скуластый, коротко стриженный, с мрачноватым выражением лица. Куртка и штаны невнятного оттенка - то ли синего, то ли серого, - башмаки в глине. Из-под меховой шапки выглядывала грязно-белая повязка.
        И это был христианский священник, потому что из открытого ворота время от времени вываливался большой крест на цепочке. Во всяком случае, у нас с Ромэйн возникло такое представление.
        Мы поздоровались.
        - Рад видеть вас в наших местах, - произнёс я. - Моё имя Моргаут, а это дама Ромэйн. Прочие объявятся ближе к полудню.
        - А здесь есть полдень? - спросил он внезапно. - День и ночь, то, что отличает день от ночи? Простите, не с того начал. Блэз Паскалиус.
        Имя моего учителя было Белазиус: практически одно и то же с ним. Это внушило мне внезапное уважение к нему.
        - Мы различаем сутки, - ответил я. - Один свет не равен другому, и они чередуются. Надеюсь, вы привыкнете, потому что больше ничего не остаётся.
        - И к людям тоже? - спросил он. - Кое-кого я успел мельком рассмотреть.
        - К ним тоже. Заранее предупреждаю - все мы разные, и наши понятия о морали и нравственности могут не совпадать с вашими.
        Странный патер ухмыльнулся.
        - Мир стремится жить нравственной жизнью, когда следует искать жизни Божественной. Она лучше. Ведь если тебе удастся присвоить хоть частичку её, это будет выше, чем все добродетельные деяния, совершённые людьми и ангелами.
        - В мои времена жрецы Иисуса говорили не так, - ответил я. Ромэйн же с удовлетворением рассмеялась:
        - Вот ложка, которая нужна для помешивания здешней крутой похлёбки.
        И оказалась права.
        Блэз по виду ни во что не вмешивался. С благодарностью принимал ухаживания домовитой Валентины - пуговицу пришить, носки заштопать, приволочь на занимаемую им территорию горячий чугун с картошкой. (Этот плод земли нравился ему больше всех прочих варений и разносолов, хотя, по-моему, в лесу он находил, на что поохотиться.) Затевал учёные споры с Мансуром, неторопливо распивая чай из пиалы и одновременно похлопывая по руке Эугена. Добродушно забавлялся тем, что его вид вызывает у утончённых куртизанок лёгкую оторопь. Радушно встречал Бонами, когда тот прибегал знакомиться и невзначай полить ограду. Я разумею - мою и японок: вокруг храма и Блэза ничего такого не зародилось, что означало, по-моему, либо открытость всем веяниям, либо беспризорность. Впрочем, на подступах к убежищу вскорости вылезла узкая куртина удивительных растений: на толстых стволах, посреди грубошёрстных листьев, раскрылись гигантские цветы, похожие на тарелку: сердцевина, плотно набитая семенами, окаймлялась лепестками насыщенно жёлтого цвета. Как я понял, именно об них больше всего сожалела Валентина, именуя подсолнечниками или
подсолнухами.
        Вдвоём с Блэзом мы прогуливались по лесу, забираясь в такие места, куда не было ходу Мансуру с Эугеном, не говоря уж о наших домоседках. Нашему взору открывались вересковые поляны и болота, поросшие огромными кувшинками желтого, белого и розового цветов, камыши шеслетели в поймах тихих рек, извилистые тропы шириной в одну ступню ложились под ноги.
        - Здесь нет диких зверей, - однажды сказал Блэз.
        - Да, кроме меня самого, - отчего-то отозвался я.
        - Вы не умеете себя простить, в отличие от прочих, - заметил он. - Осмелюсь спросить, почему?
        - А надо ли?
        - Мы любим говорить, что первый шаг к искуплению и прощению мира - это простить себя самого. Как ни удивительно, вторые, так сказать, шаги у вас получаются легко. Вы на удивление терпимы.
        - Это хорошо или плохо?
        - Это никак. Оттого и вокруг нет ни жара, ни хлада, одно зябкое тепло.
        - Мансур считает, что это рай.
        - Он совершенно прав. Если ставить знак тождества между раем и покоем.
        Покоем, незыблемым в своём совершенстве.
        - Меньше всего я бы счёл его таковым, - отпарировал я. - Надо было бы вам понаблюдать, как здесь всё течёт и изменяется: картины приходят ниоткуда и в том же небытии растворяются, реки текут то млеком, то мёдом, а сгущённый запах становится возможным выпить или съесть.
        Он помолчал, потирая свою головную повязку.
        - Вы говорите вещи, которые за милю отдают безумием. Но чьи уши сумеют их верно воспринять, как не уши безумца: такого отъявленного, что уже лишился одного из них по своей воле?
        Я пожал плечами:
        - Мансур воскрес без обеих рук и очень настаивает на этом обстоятельстве. Если вы, Блэз, по доброй воле откромсали себе ушную раковину, вряд ли те, кто вверху, займутся реставрацией.
        - Те, кто вверху, - он повторил мои слова с безразличной интонацией. - По словам Валентины, те, кто правит. И давно над вами не раскрывалось здешнее небо?
        Бывает такое: вяло философствуешь, заплетя ногу за ногу, - и вдруг резкий удар обземь.
        Я уставился на Блэза.
        - Да, никто не мог мне этого сказать, кроме вас, Моргаут. А вы о том промолчали.
        И, чуть погодя:
        - Я понимаю, вы не христианин в современном смысле. Но не могли бы вы мне исповедоваться - за неимением лучшего варианта?
        И вот здесь же, в лесу, под покровом еловых ветвей, я рассказал ему всё без обиняков.
        Что по происхождению я ничуть не хуже любого из принцев, если не считать левой стороны и голубой ленты наискосок предполагаемого герба, и воспитывался при королевском дворе как вероятный наследник. То, что до наступления отрочества меня скрывали в семье простого рыбака, воспринималось всеми едва ли не обычаем. Только вот все те отличия и преимущества, к которым мои сверстники относились с похвальным безразличием, ибо они были даны им по факту рождения, я брал буквально штурмом: умение читать и писать прекрасным слогом, фехтование и верховую езду, землеведение и картографию, теорию и практику управления. Совершенство давалось мне с великим трудом и оставалось со мной навсегда. За это мне завидовали все: и кровные родичи в десятом колене, и другие бастарды.
        А потом была наречённая и супруга моего отца, которая облегчила мою участь уже тем, что кривотолки обо мне прекратились совершенно. Ровным счетом до того, как пошли слухи о том, что не король виноват в её бесплодии.
        А он ещё усугубил дело, во всеуслышание объявив меня соправителем еще при жизни. Добро бы не перед назревающей войной, а в мирное время.
        Честолюбие смешалось во мне с жалостью к королеве, которую стали травить столь же яростно, как некогда меня.
        Когда же прибыла первая весть о том, что король погиб в случайной стычке… и бывшие противники, а ныне союзники привезли мне кольцо с его личной печатью, прося дать им пристанище на моей земле…
        Нет, тогда ещё не произошло непоправимого. Оно случилось, когда король воскрес из мёртвых и поверил клевете на меня и на Гуинивир. Когда он пошёл войной на тех, кого я хотел привести к подножию трона и даровать им земли для поселения.
        Мы терпели поражение за поражением, и безысходность лишь сплачивала ряды - пока я не отпустил от себя тех, кто сумел уцелеть. Тех, кого не знали в лицо или считали недостойными королевской охоты.
        И когда уже не стало чистого воздуха для дыхания, я сказал королеве:
        - Нет смысла умирать невиновными. Твой супруг сам всё погубил, как и было предрешено. Погублю и я себя.
        Это случилось в заброшенной усадьбе посреди леса, такого болотистого и непролазного, что королевский отряд не осмелился пойти на штурм глубокой ночью. Лишь утром были пущены на гонтовую крышу стрелы, обмотанные горящей паклей, и в их свете люди короля бросились в последнюю атаку.
        - Уходи отсюда, тебя согласны принять и простить, - сказал я моей возлюбленной. - Монастырь лучше костра.
        - Недостойно нас обоих - просить пощады, - ответила Гуинивир.
        Нет, я не осмелился избавить её от огня. Это сделал кто-то из арбалетчиков. И тогда я вышел из дверей с обнаженным мечом в руке и принял бой. А с кем - я не видел.
        - Легенда говорит, что король Орсен погиб от твоего удара.
        - Наверное, - сказал я. - В чьих-то доспехах я свой клинок уж наверняка оставил - отчего бы и не в его собственных? Потом мне пришло в голову, что надо вынести тело Гуинивир из дыма и пламени, чтобы похоронить достойно. А вот лица того, кто отомстил безоружному и перенял королеву из его мёртвых рук, я не запомнил.
        - Так вы отпустите мне грехи, Блэз? - спросил я после паузы.
        - А вы этого действительно хотите? Нет, потому что не имею права. Я ведь, собственно, расстригся, чтобы стать живописцем. Выговорились - и то благо. Но вот что: приходите завтра к утренней службе, я собираюсь прочесть проповедь. И приводите всех, без различия вероисповеданий. Можно и с домашними животными, у кого есть, - чего уж там чиниться.
        Конечно же, они пришли все. Наш мирок тесен.
        Блэз поднялся на кафедру как был - только что снял и свою несуразную шапку, и повязку - отчего стало видно, что вместо левого уха у него дыра со стянутыми краями.
        И вот удивительно! Я не помню в точности, о чем он говорил, да и все мы, я так думаю, не уловили ничего помимо финала.
        - Все люди полагают, что небо далеко от земли, - сказал он тоном, в котором пафоса не было и на гран. - А ведь оно как туман или воздух: слои сгущаются и приобретают окраску, а вблизи незаметны. Все мы ходим согнувшись и боимся распрямить спину. Так посмотрите вверх хоть сейчас!
        Кажется, мы и в самом деле одним согласованным, как в танце, движением задрали головы туда, где смыкались своды из бледного золота, неотличимые от пелены облаков. Но внезапно подул тёплый вихрь, разогнал их, подхватил наши пустые оболочки и ринулся дальше.
        Мы ничего не делали - только смотрели в немом восторге. А ветер перелистывал страницы пейзажей, любую из них можно было остановить и жить в ней. Мир пронизан был томительным ощущением счастья, и каждое из окружающих лиц тоже было как остановленное мгновение, как летящее мимо мановение блага…
        И настало время, когда вселенная пролистнула себя до конца - и мы предстали перед Королём и его войском; это был мой король - и не мой, знакомое мне войско - и вовсе незнакомое. Стройные ряды всадников и пехотинцев, развёрнутые стяги и сияющие зеркала доспехов, ржание и звон - всё было почти как в тех моих видениях, которыми я ни с кем не делился. Только сейчас нам махали руками и смеялись, приветствуя.
        - Тангата, - крикнул Эуген. - Брат, я иду, слышишь?
        - Погоди, мальчик, я с тобой, - Мансур подхватил его под локоть рукой в охотничьей перчатке с раструбом, и оба стали пробиваться сквозь ликующую толпу туда, где стремя в стремя со стройным всадником в вороных латах восседала закованная в серебро фигурка амазонки.
        - Ида. Моя Ида! - крикнула Ромейн. И ринулась туда без оглядки.
        Паладин в доспехах и рогатом шлеме диковинного вида, куда больше похожий на жука-рогача, чем на обыкновенного человека, обернулся на её истошный вопль…
        - Это мой данна, - тихо проговорила Маннами.
        И посеменила по мягкой траве как была босиком, соблазнительно сверкая голыми пятками, а всадники почтительно расступались перед обильным шелестом золототканой парчи.
        Тогда Верховный Король, наконец, заметил меня.
        - Ты неплохо потрудился, сынок, штопая чужие дыры. А есть ли что тебе сказать в своё собственное оправдание? - пророкотал он.
        - Может быть, и есть, но искать эти слова я не стану, - ответил я. - Одна смерть покрыла другую, только отчего-то я не вижу рядом с тобой королевы. Возможно, она пребывает в иных краях, кои поистине можно счесть блаженными; и хотя нельзя зачеркивать сделанное и менять человека на человека - вот, смотри.
        И вывел перед королевским войском мою Харуки.
        - Нет во всех обитаемых мирах никого, сравнимого с нею по гордости, уму, красоте и изяществу. Никто не смеет овладеть ею против воли. Вот подруга, достойная тебя, - если ты сумеешь склонить к себе её сердце.
        - Что же, ты ответил достойно, мой Моргаут, - сказал король, принимая юную Весну на седло. - И оплатил мне, как и другим, все протори. А как насчёт тебя самого? Слыхал я, что ты бы отдал всё в подлунном мире, лишь бы бежать у моего стремени подобно верному боевому псу. Это правда, КАБАЛЬ?
        Я хотел сказать, что нет, но он и так это понял. И прекрасно знал, почему.
        Нельзя исчерпать никакие долги до конца.
        Небеса закрылись. Церковь оплотнилась и загустела вокруг тех, кто остался, величавые звоны заглохли. Еле можно было разобрать утешительные слова, которые Блэз говорил Валентине, что держала на руках грустного толстенького Бонами. Пройдя опушкой леса, я свернул и подрылся под ограду из песчаника, сложенного всухую, - большого труда это не потребовало, хотя прежний лаз был рассчитан на собаку несколько меньшего роста и объёма. Тропинка привела меня к заброшенной конуре, в которой, на моё счастье, было сухо и не так уж скверно пахло: деревом, прокалённым на солнце, сосновой смолой и мышами. Свернулся в клубок, утешая себя, что это временно.
        Бонами ещё на подходах к штакетнику сорвался с рук и бойко потрусил по следу: я так думаю, он мигом вник в самую суть вопроса - обмануть такой совершенный нюх на всё человечье, как у него, весьма трудно. Подбежал к будке и трепетно обнюхал мою суровую усатую морду, а потом со звонкой радостью залаял навстречу новой хозяйке, бодро потряхивая тугим хвостиком.
        - Тихон! - ахнула Валентина, роняя перед нашими носами эмалированную миску с кормом. - Тишенька мой вернулся!
        Что же, всякому - своё счастье. И каждый из нас должен выполнять свой урок: Блэз - благовестить новым обитателям, Валентина - обихаживать потерянные души, а мы с приятелем…
        Мы будем возмещать миру нехватку любви.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к