Важное объявление: В связи с блокировкой в России зеркала ruslit.live, открыто новое зеркало RusLit.space. Добавте пожалуйста его в закладки.


Библиотека / Фантастика / Русские Авторы / ЛМНОПР / Росовецкий Станислав: " Самозванец Кровавая Месть " - читать онлайн

Сохранить .
Самозванец. Кровавая месть Станислав Росовецкий


        Начало XVII века. Смутные времена, невеселые. Кто с мечом, тот и прав. Войско Лжедмитрия идет на Москву, простой народ все больше по лесам прячется, а кто не спрятался… тот и виноват. Но есть в русских лесах и другая сила. Нечистая. И когда враги сожгли село колдуна Сопуна, помощники у мстителя нашлись быстро. Вместе с людьми в погоню за убийцами бросились ожившие мертвецы, прочая лесная нечисть, и страшной была их месть…

        СТАНИСЛАВ РОСОВЕЦКИЙ
        САМОЗВАНЕЦ. КРОВАВАЯ МЕСТЬ

        ПРОЛОГ

        Город Острог на Волыни

        7 октября 1604 года
        В закутке между Татарской башнею и крепостной стеной крепко воняло падалью и застарелым дерьмом, однако именно здесь собрались шестеро надворных казаков князя Острожского.
        Предводитель заговорщиков, самозваный атаман Мамат полагал, что в этом месте их никто не сможет подслушать. А им требовалось дело, о котором украдкой перешептывались и о котором порой осмеливались намекнуть друг другу при посторонних, обсудить, наконец, прямо, определиться и проголосовать, как это у настоящих, вольных казаков водится.
        Круглолицый Каша, едва уселся на камень, тотчас же достал из пазухи палочку, из ножен на поясе — дешевый кинжал с роговой рукояткой и принялся обстругивать. Пояснил своим тонким голоском, не дожидаясь, пока спросят:
        — Всегда полезно пару осиновых колов иметь при себе. Если упырь нападет на тебя спереди, глядишь, и успеешь воткнуть ему кол в сердце.
        — А если сзади?
        Это Лезга осведомился. На что Каша только голову склонил и руки развел: в правой кинжал, в левой — уже округлившаяся и побелевшая с одного конца палочка.
        Мамат решил, что пора брать быка за рога:
        — Панове, если бежать, так нынче ночью. Второй такой случай нам доля не скоро подарит.
        — А что, Мамат, об измене князю станем думать, а караульного не поставим?  — мрачно прогудел Тычка.
        — Дело говоришь,  — кивнул Мамат.  — Так, может быть, ты и постоишь, пане Тычка?
        — Для товарищества могу и постоять, да пусть уж лучше Лезга… пан Лезга. Он услышит, как жук навозный ползет, а уж как пьяный пан сотник к нам подкрадывается — и подавно.
        — Ладно, если для товарищества, я постою,  — легко согласился поджарый и худой Лезга, поднялся с камня и скрылся за углом, и сразу же оттуда удивленно: — Тю, а я сразу не признал ее! Это же Налетка, любимая гончая сука его сиятельства, светит здесь ребрами!
        — Знать, приползла сюда, в закуток, подыхать,  — кивнул черной головой Мамат.  — И мы здесь подохнем, панове, в нищете и ничтожестве, если сами не дадим себе рады. Князь Константин Константинович вельми состарился, сей разжиревший котяра уже мышей не ловит. Нынешним летом какая его сиятельству удача привалила — сам московский царевич Димитрий собственной персоной у него гостил! Вот и послал бы вместе с ним на Москву свое надворное войско — и сам бы озолотился, и мы бы все разбогатели в Московщине. Нет, остерегся старый вояка и даже тех своих шляхтичей, что просились уйти с царевичем, не отпустил. Теперь мы, панство, сами уйдем вдогонку за царевичем, не побоимся. Я все придумал.
        — Постой, друг Мамат, постой! Что-то я не пойму,  — это Бычара, рыжим волосом обросший мужик без шеи, забормотал, обводя выпученными глазами товарищей.  — С чего бы это вдруг ты панами нас величаешь? И что это еще за новость — бежать сей ночью? А почему бы не дождаться, пока князь Константин Константинович не вернется из Заславля? А тогда и ударим его сиятельству челом.
        Казаки быстро переглянулись. Известное дело, Бычара придурковат, однако это лучший стрелок не только среди казаков, но и во всем надворном войске князя Острожского. Хорошо иметь такого рядом в опасном походе! Вздохнул Мамат, пояснил мягко:
        — Как сбежим, станем вольными людьми, а в Речи Посполитой каждый вольный человек сам себе пан. К тому же придумали мы в походе выдавать себя за запорожских казаков, а у запорожцев такие всадники, как мы, с копьем, самопалом и саблею, называются товарищами. В королевском же войске товарищами служат шляхтичи. Так чем мы тебе будем не паны, не рыцари? А насчет упасть князю в ноги… Если, друг ты мой Бычара, он шляхтичей своих не отпустил с царевичем, так чем ты их лучше?
        — Хороши из нас запорожцы,  — пропищал тонким, не мужским вовсе голоском Каша, одинаковых лазоревых кафтанах да в лазоревых же шапках с пером.
        — Да думал я про то, думал,  — пробормотал Мамат и с хрустом прошелся пальцами по щетинистой щеке. Он брился с утра, однако обрастает черной щетиной с неимоверной скоростью, а бороду ему не позволяла завести служба в надворных казаках.  — Думал я. Придется сбить замок с княжеской кладовой, одеться по-человечески, в кунтуши да в шубы, а лазоревое все бросить там. Ляшские еще хохлы с голов сбрить да оселедцы оставить — то уж по дороге.
        — Кто в караул становится у кладовой в Мурованной веже? Ты ведь, пан Скрипка? Тебе и карты в руки,  — пропищал Каша.
        — Да как же это — ограбить княжескую кладовую?  — Самый молодой, тонкоусый казак побледнел.  — Тогда ведь нам не возвращаться уже! А у меня в пригороде дивчина.
        Мамат собрал во рту слюну и плюнул, стараясь попасть в жука-навозника, ползущего к сапогу Тычки. Пояснил неохотно:
        — По-твоему, лошади, седла да оружие у нас не княжеские? Жаль, что на лучших конях шляхта ускакала, а то поменяли бы своих лошадок. Возврата нам все едино нет. А дивчина — что дивчина? У меня, может, жена с детьми остается, да я не сцу, пане Скрипка. Разве в Московии мы лучших не найдем?
        — Я тогда не поеду, пан Мамат,  — глядя в землю, заявил парубок.  — Мы с Софийкой хотим пожениться.
        — Вольному воля,  — Мамат глядел в землю, соображая.  — Значит, с тобою мы позднее разберемся, Скрипка.
        — Что?!
        — Да не дергайся ты!  — Это Каша скривил в ухмылке свое лицо, круглое, как полная луна.  — Если бы атаман замыслил с тобою по-плохому разобраться, он бы тебе не сказал.
        — А то как же,  — по-волчьи осклабился в ответ атаман.  — И сделаем мы так.
        — У меня тоже дивчина,  — Бычара перебил его обиженным басом.  — И я тоже, может статься, жениться хочу.
        Казаки весело переглянулись. Мамат снова сплюнул и махнул рукой. Каша, похихикав, заговорил серьезно, с почтением:
        — Прости, друг, но ты нас и в самом деле рассмешил. Если ты Марю Горчакивну к земле силою нагнул, так это еще не значит, что она теперь твоя дивчина.
        — Я же сказал, что женюсь, стало быть, покрою грех.
        — Да очень нужен богатею Горчаку такой зять! Я слышал краем уха, что он только и дожидается возвращения князя, чтобы на тебя жалобу подать. А там уж сам знаешь.
        И взоры казаков дружно сошлись на бурьяне, что рос у глыб дикого камня, которыми тут Татарская башня уходила в землю. Именно там, за стеной, в глубоком подвале отец старого князя Константина Константиновича устроил темницу, и с тех пор она редко когда пустовала.
        — А я слыхал, что Горчак уже нанял у кузнецов их молотобойцев, чтобы еще до приезда его сиятельства тебе ребра поломали,  — промолвил Тычка.
        Тут Бычара вскочил на ноги и ухватился за рукоять сабли:
        — А вот это они видели?
        — Подстерегут, устроят тебе темную, не поможет тогда железка,  — отмахнулся от него Мамат.  — Да садись ты. не маячь перед глазами! Нам есть еще о чем подумать. Кто из вас панове, имеет чего сказать? Кому дать слово?
        — «Кому дать слово? Кому дать слово?» — Это Каша передразнил Мамата, рассеянно наблюдая, как Бычара снова усаживается на свою стопу кирпичей.  — Тебе, вижу, не терпится атаманствовать. Да стяг тебе в руки, распоряжайся! Только я так смекаю, что нам стоит как можно скорее присоединиться к какому-нибудь отряду, к немцам, к ляхам или к тем же запорожцам. Сейчас многие воители примутся догонять войско царевича, и вместе будет безопаснее. Да и знать нас в дороге будут по чужому начальнику, а ты уж атаманствуй над нами, коли желаешь.
        — Спасибо за позволение,  — сверкнул глазами на него Мамат.  — Только атамана мы выберем по всем правилам, как только обо всем договоримся и проголосуем, бежать нам или оставаться. А бежать, я думаю, таки придется. Для Бычары это единственное спасение, а я Рувиму, ростовщику проклятому, крепко задолжал…
        — Я тоже,  — ухмыльнулся Лезга.  — Придется Рувимчику подождать — зато проценты какие нарастут, уписаться можно! Ох, еще подергает себя христопродавец за седые пейсы!
        — Договоримся, я сказал. Кто стоит ночью на карауле у Луцкой брамы, ведь ты, Лезга? Через эти ворота и уедем, а там круг сделаем. А ты, Скрипка, станешь у Новой башни, где мне приказано караулить, и скажешь утром сотнику, что я тебя попросил замениться.
        — Спасибо, атаман,  — поклонился молодой казак.  — Вечно за тебя буду Бога молить. А что знал о вашем побеге, никому и словом не обмолвлюсь.
        Каша крякнул значительно. Потом обвел товарищей долгим взглядом.
        — Поступим хитрее. Ты, друг Скрипка, сотнику про нас ничего не говори, но через пару дней пусти слушок, будто мы сбежали на Запорожье, в Сечь.
        — Вижу я, товарищи, что вы все крепко обмозговали,  — прогудел Бычара.  — Тогда зачем же нам уходить тихо, хвосты поджавши? Из кладовой княжеской возьмем не только одежку, но и чего поценнее, врагам своим, тому же вылупку Горчаку, подпустим красного петуха! А пана сотника я вот этими своими руками повешу на воротах. Он ведь, подлюка, к ночи и лыка вязать не будет.
        Каша переглянулся с Маматом и запищал:
        — Вот тогда-то князь и пустит за нами погоню! Обязательно! Того же пана Маршалка пошлет и накажет вернуть нас живыми или мертвыми! А из-за дюжины одежек, ну из-за какого-никакого там припаса на пятерых, из-за этих наших кляч его сиятельство заводиться не станет и, очень на то надеюсь, решит, что гнаться за нами себе дороже обойдется.
        Мамат добавил деловито:
        — Правильно. И по землям Киевского воеводства проедем тихонько. Зато за московской границей — вот где разгуляемся! Там ведь такая же неразбериха пойдет, как у нас было в казацкую войну, когда казаки кивали на ляхов, ляхи на казаков, а лихие ребята и повеселились, и обогатились сказочно.
        — А я еще насчет пана сотника хочу сказать, если мне позволит панство,  — похоже, Каша решил оставить за собою последнее слово.  — Никак нельзя нам его вешать на воротах. Потому как может сделаться упырем, оживет и поедет за нами. Не успокоится тогда, пока не высосет кровь из нас всех. А что у пана сотника в роду имелись упыри, он сам под пьяную лавочку рассказывал.
        Краков, столица Речи Посполитой
        1 октября 1604 года
        Преданно поедая глазами отца Клавдия Рангони, нунция апостольского престола в Кракове, его собеседник, замухрышка-иезуит лет тридцати, думал о том, что братьям-бенедиктинцам всегда недоставало понимания божественной гармонии и соразмерности, да какой там еще гармонии — просто хорошего вкуса. Ведь черная ряса и грубые, на босу ногу, сандалии католического вельможи весьма нелепо смотрятся не только под его обрюзгшим лицом античного сенатора, но и на фоне кричащей роскоши кабинета.
        — Да ты, я вижу, не слушаешь меня, брат Игнаций,  — поднял брови отец Рангони.
        — Разве мог я себе позволить не внимать тебе, господин пречестный отец?  — встрепенувшись, ответил иезуит тоже по-латыни.  — Ты говорил о том, что моя миссия весьма опасна, и я пытался уразуметь глубинный смысл твоих мудрых слов.
        Довольно льстить!  — прикрикнул нунций.  — Только мое время лестью отнимаешь! Главная опасность для тебя вот какая. Знай, что в Московии особым царским указом въезд монахов твоего ордена запрещен. Нарушив указ, ты попадешь в большую беду, потому что в этой варварской стране иностранцы, находящиеся на ее земле, оказываются в полной власти туземного тирана. Они столь же бесправны, сколь и московиты. Исключение сделано только для членов посольств… Кстати, я предпочел бы, чтобы ты называл меня «падре».
        — Я понял… Я понял, падре.
        — Поэтому вот это мое послание,  — и падре Рангони поднял за край со стола и вернул на место неказистый пакетик. Без надписей, оп был заклеен со всех сторон, а не запечатан, как положено, красным воском,  — для тебя самого лучше всего было бы передать московскому царевичу Деметриусу еще до того, как оп пересечет границу Московского государства. Это для тебя было бы безопаснее, для тебя лично. Для матери же нашей католической церкви предпочтительнее, чтобы ты передал мое послание уже на земле Московии, где-нибудь, по крайней мере, за Тчерниго… да, за городом Чернигово, к сожалению отвоеванном московитами у Речи Посполитой.
        — Прошу пояснить, падре. Впрочем, я выполню приказ и без пояснений.
        — Разумно. Объяснение коренится в содержании послания. Кстати, внутри пакета свиток с моей личной печатью, как следует. Я же говорил о внутреннем содержании. От имени матери нашей католической церкви я напоминаю так называемому царевичу, что оп сам, по доброй воле и внутреннему убеждению, перешел в ее лоно и обязался обратить в единственную канонически правильную христианскую веру своих подданных. Для чего я ему об этом напоминаю? Ибо убежден, что оп, оказавшись в Московии и добившись в этой варварской стране первых военных успехов (дай-то ему Бог!), попробует скрыть от подданных свое обращение в католическую веру и не будет спешить с исполнением данных понтифику обещаний. Вот тогда-то и полезно ему будет получить мое предостережение на сей случай, этакий отрезвляющий кувшин холодной воды на его хитроватую славянскую голову.
        — Я понял, падре. Позволено ли мне будет задать вопрос?
        — Да. У тебя есть еще несколько минут.
        — Было сказано: «так называемому царевичу.» Считает ли мать паша католическая церковь этого человека настоящим царевичем Деметриусом?
        — Вероятность такого чуда ничтожно мала. Поэтому мы считаем его самозванцем. Однако ты должен обращаться к нему как будто видишь перед собою подлинного, капризом судьбы спасенного московского царевича. Да будь оп хоть и трижды самозванец! Мы не должны упустить самой малой возможности для обращения диких московитов, а не удастся — то для военного завоевания их католической Речью Посполитой.
        — А кто он тогда на самом деле, падре? Веры какой, это понятно… А вот какому он принадлежит народу, сей искатель приключений?
        Нупций помолчал. В свое время подобные вопросы очень интересовали его самого, а для этого фанатика они, быть может, жизненно важны. Почему же пе поделиться сведениями и предположениями? Это будет по-христиански.
        — Я наводил справки, также самолично к молодчику прислушивался и присматривался. Хорошо говорит по-польски, знает латынь, хоть и скрывает это перед соотечественниками. Однако лучше всего говорит по-русински, при этом, как мне говорили, именно па диалекте московитов. Черноволос, скулы славянские или татарские, глаза черные, раскосые. Московит, конечно. Хотя для московита слишком быстро соображает, пожалуй.
        — А не еврей?  — Тусклые глазки иезуита-заморыша загорелись.
        — Откуда такому взяться? В Московии нет евреев. Когда мнимый отец нашего «царевича», великий князь Иоаннус Базилиис, захватывал города в Ливонии, оп первым делом топил тамошних евреев или спускал их под лед. Смотря по сезону.
        Иезуит выпучил глаза. Перевел дух и спросил, снова позабыв прибавить «падре»:
        — Что я должен делать, вручив послание?
        — Ты должен сделать все для того, чтобы остаться в его свите и участвовать в походе на Москву. Впрочем, если с этой частью задания ты не справишься, никто пе станет тебя осуждать — и я первый.
        — Благодарю вас, падре.
        — Это еще не все. Я обратился лично к генералу твоего ордена и попросил срочно найти кандидата для этого поручения. Сделанный им выбор был обусловлен, в первую очередь, тем, что ты в совершенстве владеешь польским языком и понимаешь речь московитов. Однако падре Аквавива поделился со мною имеющимися в его распоряжении сведениями о твоих недостатках. Я не считаю их серьезными только потому, быть может, что наш устав не столь суров. Скажем, твое честолюбие мне только на руку. А твое пристрастие к дурацкой идее о нынешнем существовании преадамитов, которую пытался распространять твой бывший патрон падре Пистоний, меня даже позабавило. Я только хотел бы тебя остеречь, сын мой.
        — Слушаю с огромной благодарностью, падре.
        — Ты должен четко осознать, что нас и московитов разделяют десятки веков, в Европе Богом отведенных на христианизацию населения, а в Московии — на дрессировку медведей. Московиту посему более понятен и близок был бы краснокожий туземец из Вест-Индии, нежели ты. Если обычного европейца можно назвать христианином с глубоко припрятанными остатками язычества, то московит — это всегда язычник, чуть облагороженный этой их схизмой, которую они невежественно называют православием. Европеец боится всяких там троллей, плодов своего легковерного воображения (именно так обстоят дела, запомни!), а московит им поклоняется, старается ужиться с ними. Если когда-нибудь выйдет из печати русская демонология, в ней будут содержаться удивительные открытия! Знаешь ли ты, что у московитов есть предрассудок, согласно которому мертвец может вставать из гроба и посещать семью, стараясь ей чем-нибудь помочь? И они таких живых мертвецов почти не боятся…
        — Да, сие удивительно, падре.
        — Поэтому будь осторожен, сын мой, с этими их предрассудками, старайся не оскорбить московитов в их дикарских верованиях. Да, кажется, все. До Киева тебя довезет в своем обозе пан Яков Потоцкий, воевода брацлавский (я уже договорился), а там.
        — А там доберусь как-нибудь, падре,  — осмелился подсказать церковному вельможе монашек-замухрышка.  — Нам, иезуитам, не привыкать путешествовать питаясь подаянием.
        — Пан Потоцкий выедет на рассвете из своего поместья в Потоках, под Краковом. Ты знаешь, где это?
        Наконец, падре Рангони вручил монашку пакет с посланием и отпустил его. Попрощавшись, иезуит пятился до самой двери, так что нунций успел даже предположить, что у него на заднице совершенно уж неприличная дыра, которую бедняга не успел зашить перед аудиенцией. Ан нет, вот и спина, обтянутая темной долгополой хламидой, мелькнула за панелью замечательной, резного дуба, двери. Нет дыры на заду у монашка! Демонстрировал, стало быть, крайнее почтение. Дурак, что ли? Нет, не дурак. На языке Горация изъясняется вполне прилично — но чем ему поможет латынь в дикой Московии?
        Если иезуиты сами рвутся расчищать грязные дыры мироустройства, Бог им в помощь. Нунций вздохнул, устроился в своем мягком кресле поудобнее и постарался выбросить коадъютора ордена Иисуса, ничтожного Игнация, из головы.
        Киево-Печерская лавра

        9 октября 1604 года
        Некрасивому юноше, называющему себя царевичем Димитрием, внезапно захотелось наружу, на свежий воздух. Ибо едва ли не кожей и уж точно тонкой материей в ушах ощутил он, как давят на него десятки саженей земли, нависающие над узкой рукотворной пещерой. Пусть, как объяснил ему отец Лазарь, киево-печерский келарь, Бог создал Печерскую гору из почвы светлой, легкой и твердой, в которой копать не трудно, тем более если помолиться сперва святым отцам Антонию и Феодосию, а подпорок, как, например, в силезских подземных рудниках, тут вовсе не требуется. Пусть нечего здесь бояться — душа его стремилась на волю, под скудное октябрьское солнышко.
        А тут еще вой. Ухающий, содрогающийся какой-то и с каждым мгновением все большую наводящий тоску. Не то волчий, не то собачий, а если собачий, то не ученая ли собака воет? Рассказывали ведь ему про собаку, умевшую протявкать несколько слов по-немецки. И в этом вое человеческое слышится — когда «Не виновен!», когда «Помоги!».
        Невысокий юноша остановился. Шедший вслед за ним доверенный его слуга Мишка Молчанов ткнулся в спину своего государя и едва не сбил у него с головы (подбородком, наверное) роскошный бархатный берет, последний модный писк столичного Кракова. Проводник, келарь отец Лазарь, тоже остановился, однако повернулся к знатному гостю не сразу. А тогда открылась и свеча, ранее заслоненная его широкой черной спиной. Сразу посветлело.
        — Что это здесь у тебя воет, святой отец?  — спросил некрасивый юноша по-русски.
        — Да бесноватые наши. Посажены в самых дальних пещерах на цепях,  — неохотно ответил келарь.  — Почуяли они, что большой господин идет.
        — А откуда ведомо, что бесноватые? Не просто ли — того?  — И державный юноша дернул было правой рукой, держащей роскошный, дли знатных гостей предназначенный подсвечник, однако опомнился и довольно неловко покрутил у виска левой.
        — Уж коли таковый Святую Троицу уничижает, в Бога Духа Свитого не верит — како же не бесноватый?
        Молчанов хмыкнул. Некрасивый юноша вовремя припомнил, что вот уже полгода поступает как ему заблагорассудится, а не как начальствующие велит, и распорядился:
        — К бесноватым не пойду. Покажи мне еще Илью Муравленина, свитой отец, и возвращаемся.
        — Возвращаемся? Да так тому и быть, государь,  — легко согласился келарь.  — А святого Илью-богатыря почему бы не показать? Его мощи тут же, в Дальних пещерах, почивают, прямо за поворотом.
        Снова потянулась пещера. Стены темные, неровно округленные сверху, а вдоль них выкопаны ниши со свитыми мертвецами, и те продолговатые дыры — уж вовсе непроглядно черны, пока не подойдешь со свечкой. Безучастный юноша предпочитал не всматриваться в попеременно проявлявшихся там и снова укрывающихся в темноте поджарых мертвецов в темных коконах. С детства он побаивался мертвых, и чудесный дар Божий, благодари которому похороненные в здешних пещерах чернецы только высыхали, а не гнили, вызывал у него, скорее, смущение и даже раздражал. Наверное, непонятностью своей.
        — А вот и он, наш свитой Ильи!
        Эта ниша была выкопана длинной — под стать положенному в ней трупу. Был Ильи в обычном монашеском куколе, с лицом, покрытым лиловым шелком, однако на поверхность высунулась худая коричневая рука.
        Некрасивый юноша склонил голову и положил на себя православный крест. Молчанов за его спиной снова хмыкнул. Спросил в своей уже известной принципалу нахально-заискивающей манере:
        — А не будет ли свитой отец столь снисходителен ко мне грешному, что дозволит мне у него вопросить?
        — Спрашивай, сын мой, коли твой государь разрешит тебе.
        — Да, разумеется,  — бросил покладистый юноша, приближая свечу то к угадывающемуся за шелком грубому лицу, то к руке славного богатыри.  — Спрашивай, Михалка.
        — Довелось мне, свитой отец, прочитать свитую книгу — «Патерик Печерский». И там о мощах преподобного Илии ничего не написано.
        — В той книге, сын мой, не обо всех наших свитых написано есть, а только о древнейших, времен преподобных Антония и Феодосии. Впрочем, и в «Патерик» наш давно не заглядывал…
        — А и в самом деле,  — оживился любознательный юноша,  — ведь рассказывал мне один старик, что тут, в Дальних пещерах, лежит богатырское тело славного Чоботка. Силача, дескать, так назвали, потому что он одним своим сапогом кучу татар положил.
        Келарь посмотрел на своих гостей неласково. Посопел. Потом начал неохотно:
        — Вообще-то, государь, паломников у нас водит по пещерам братья Онсифор Репник, Петр Сучок и Матвей Девочка, меня же, келаря, архимандрит наш, господин отец Елисей Плетенецкий, попросил обслужить тебя, государь, из уважении к твоей государской особе. Петр Сучок лучше всех пояснил бы тебе, как мощи Чоботка превратились в мощи Ильи Муравленина. А и просто знаю, что через чудо. Каковое именно, запамятовал, ты уж прости. У меня, государь, голова не с Успенскую церковь, чтобы еще и эти истории в ней держать. На мне, грешном келаре, не только все здешнее монастырское хозяйство висит, а еще два наших города, Радомысль и Васильков, сорок восемь сел да четырнадцать хуторов по всей Речи Посполитой. Да с рыбными ловлями, да с перевозами, да с мельницами и еще с пасеками. Вот бобровые гоны еще, едва не забыл. Мне не до свитых этих богатырей, прости Господи.
        — Полно тебе, отец, сердиться,  — развязно заговорил Молчанов.  — Не знаешь так не знаешь, в том от нас тебе обиды нет. Так нам у отца Петра Сучка спросить, говоришь?
        Снова помолчал отец Лазарь, посопел. Потом посоветовал:
        — Тебе, сынок, никто ничего здесь пояснять не обязан. А ты, государь, лучше спроси у отца архимандрита Елисеи, понеже Сучок как собеседник тебе не по версте. А коли не желаешь более пещеры обсматривать, тогда давайте вернемся. Время дорого. Гм… Тут у нас ходы узкие, посему для всех наших гостей возвращение одинаково совершается. Разворачивайтесь все на месте, как я к вам развернулся. Поворачивайтесь ко мне задом. Тогда станут, прямо по слову Господа нашего Иисуса Христа в Евангелии, последние первыми — и вперед!
        — Так, значит, я первым?  — промолвил по-польски начальник охраны капитан Сошальский. И хохотнул.  — Так вот когда я получил повышение!
        — И подле московского царевича без паписта не обошлось,  — пробурчал келарь.  — Что за времена настали?
        — Пан Юлиан не папист,  — возразил державный юноша.  — За этого ляха, святой отец, я семерых русских недотеп отдам. Топай, пане Юлиан!
        Развернулись, снова пошли гуськом. Тут же почувствовал некрасивый юноша, что навстречу пахнуло свежей прохладой. Нет, почудилось только. Заговорил весело:
        — Вот что уж точно по твоей парафии, святой отец. Скажи, каким чудом в наши времена монастырь остался православным и как православный монастырь сумел удержать все те богатства да угодья, коими ты бахвалился?
        — Без чуда, государь, конечно, не обошлось, однако и люди нам крепко помогли. Когда накрыла православные земли Речи Посполитой зима еретическая, сиречь настала богопротивная уния, и православные митрополит и епископы изменили православной вере, подчинились папежу римскому, наш монастырь на то не соблазнился,  — тучный келарь отдышался и продолжил: — А наш тогдашний архимандрит господин отец Никифор Тур, вечная ему память, времени не теряя, нанял казаков, прикупил оружия, в числе том и огненного, зелья да свинца, и начали киевские казаки монастырских слуг и крестьян учить военному делу. Лет шесть тому назад пришел под монастырь самозваный униатский архимандрит с королевским универсалом да с отрядом шляхты — так наш отец архимандрит препоясался мечом, сел на коня и шуганул безбожного самозванца с его войском не хуже Ильи Муравленина.
        Загадочный юноша хмыкнул и уставился в поблескивающую серебряными нитями шелковую спину Молчанова: не хихикает ли тайком? Хитрый Михалка, похоже, затаил дыхание. Его государь ухмыльнулся, спросил небрежно:
        — И что ж — его королевское величество стерпел обиду, нанесенную его жалованной грамоте?
        — Тебе ли не знать, государь, что в Речи Посполитой порядка нет, а правит всем одна голая сила? На следующую весну его величество король, который одних иезуитов только и слушает. Да, король дал еще одну грамоту на наш монастырь другому уже шляхтичу-униату, тот пришел с большим войском и с пушками, однако отец Никифор и сего самозванца прогнал. Правда, и православные магнаты, князья Константин Константинович Острожский да Адам Александрович Корибут-Вишневецкий, помогли, защитили нашу обитель перед милостивым королем Сигизмундом.
        Перед глазами любопытного юноши за черными силуэтами его ближних людей замелькало уже белое световое пятно. Близок был выход из пещеры, и воздух теперь действительно посвежел.
        — Постой, государь,  — заявил вдруг келарь, задыхаясь от нехватки воздуха.  — Пусть твои люди выходят, а мы тут еще постоим, с твоего позволения. Мне нужно тебе тайное слово молвить.
        Державный юноша распорядился, а сам остался стоять, ожидая, пока келарь отдышится, и тоскливо поглядывая на светлое отверстие. Он не сердился на старика за то, что уже сморозил невзначай, равно как и за те неприятные вещи, которые еще скажет намеренно по приказу, очевидно, своего архимандрита, просто ему сильно хотелось наружу.
        Органчик, разными голосами сипевший в груди отца Лазаря, поутих, наконец. Келарь откашлялся.
        — Государь, не прогневайся. Мне поручено отцом архимандритом просить тебя на нас, грешных, не обижаться. Нам не впервой принимать знатных персон, и есть для того у нашей обители свой обычай. Однако же. Господин отец архимандрит Елисей просит тебя извинить за то, что не предлагает тебе переночевать у нас и что не накормит ужином, равно как и отстоять вечерню не пригласит. Нам, живым мертвецам, в твою распрю с царем Борисом Федоровичем не вступаться, а через неделю отправляем мы обычную станицу наших чернецов в царствующий град Москву за милостыней. Ты же сам понимаешь, государь.
        — Угу — согласился некрасивый юноша пожалуй лаже слишком поспешно — Уж тем ты мне угодил, что выпроваживаешь кратко, без ляшской пустой тягомотины. Теперь пошли, отец? А что, ваш теперешний архимандрит такой же богатырь, как и покойный Никифор Тур?
        — Нет, он, скорее, книжник,  — вздохнул отец Лазарь облегченно.  — Из волынских шляхтичей, а вот к своим книгам прикипел душой. Думает в обители типографию завести — а где я ему на эту затею денег наскребу? И вот еще что, чуть не забыл. Ты же, государь, в замке у пана воеводы остановился, мне ведь правильно сказали? Спустись сегодня вечером с горы на Подол, в корчму пана Ивана Фюрста: там я заказал для тебя роскошный ужин, лучшее, что только можно за злотые получить в Киеве. И заплачено уже.
        — Так, значит, монастырских стоялых медов я со своими людьми сегодня не отведаю?  — усмехнулся некрасивый юноша.  — Ну спасибо.
        — Да нет же, государь! Меды я самолично на телеге привезу. Да и сам первый проверю, не прокисли ли.
        Наверху некрасивый юноша вначале чуть не ослеп от яркого света, но, когда глаза привыкли, стало ясно, что день догорает. Солнце садилось за Печерской горой, и окрестные виноградники и сады пестрели черными тенями. Он оглянулся: снаружи вход в Дальние пещеры мало чем отличался от входа в какой-нибудь немецкий рудник.
        Чуть выше по склону, у неказистой деревянной церковки темнела одеждами и клобуками кучка монахов, среди них выделялся шелковой лиловой рясой худощавый старик с рогатым посохом. Державный юноша поклонился издалека, но берета не снял и, придерживая саблю левой рукою, поспешил к архимандриту. На подходе услышал еще, как отец Елисей втолковывал молодому послушнику:
        — …и как появится Евстратий, как только перед отцом Лазарем о милостыне принятой отчитается, живо его ко мне.
        Послушник загнул на левой руке третий, средний, палец и испуганно отскочил, увидев, что приближается высокородный (а там Бог его знает) гость.
        А таинственный юноша перекрестился небрежно, но по православному и подошел к руке отца архимандрита. Тот благословил его, пробормотав:
        — Ишь ты. А мне говорили, что ты, государь, перешел в католическую веру.
        — Врали тебе, господин святой отец,  — честно округлил некрасивый юноша серые свои глаза.  — Про меня средь народов многие ходят клеветы.
        — И еще переносили, будто ты на самом деле есть расстрига Гришка Отрепьев, московский беглец. Ты уж прости, государь, из песни слова не выкинешь. А я Гришку видел: он приходил в обитель с товарищами, и я его, наглеца, отправил восвояси: «Четверо вас пришло, четверо и подите».
        — Не в первый раз слышу про Гришку, господин святой отец. Но мне неведом таковый, самому любопытно было бы на него посмотреть.
        — Думал я, чадо, что бы мне, ничтожному черноризцу, сказать тебе для души твоей полезного? Разве вот чего. Многое довелось тебе вытерпеть от людей в детстве твоем и в отрочестве, а ты не озлобляйся, не черствей сердцем. Пусть твои страдания напоминают тебе о муках Господа нашего Иисуса Христа! Они к нему тебя приближают, запомни сие. И прими от обители нашей подарок,  — архимандрит сделал небрежное движение рукой, и другой послушник с поклоном поднес ему коробочку, выплетенную из луба.  — Это частица мощей преподобного печерского исповедника Моисея Угрина, из древних насельников обители. Подумал я, что если мощи сего святого наших чернецов удерживают от плотских поползновений, то и тебе, человеку летами еще молодому, подобная помощь полезной будет.
        Изумившись в душе, а внешне и глазом не моргнув, благочестивый юноша с поклоном принял коробочку, почтительно поцеловал ее (бархатистость свежего луба напомнила его губам нежную кожу молодухи) и передал Михалке Молчанову. Напоследок обменялись они с архимандритом несколькими фразами насчет общих знакомых, православных и католических магнатов, и вежливый юноша с облегчением откланялся.
        На ступеньке деревянной галереи, ведущей наверх, к прекрасной Успенской церкви, сидел высокий шляхтич средних лет в латах, шлем держа в
        руках. Увидев державного юношу с его приближенными, встал, коротко звякнув железками, и почтительно поклонился.
        — Кем будешь, пане?  — спросил его капитан Сошальский по-польски.
        — Я Адам Сорочинский из Сорочин, герба Хабданк. Пришел на двух конях с конным оруженосцем его величеству, царевичу московскому Деметриусу, в его личной охране послужить.
        — Я, пане Адам, рад всем шляхтичам, пожелавшим присоединиться к моему войску,  — ответил на польском державный юноша и полуобернулся к капитану.  — Полагаю, пан Юлиан побеседует с тобою, пане, и решит, достоин ли ты в мою охрану поступить.
        — Повинуюсь твоему царскому величеству,  — поклонился капитан.
        — А ты, пане Адам, не имеешь ли желания взглянуть на здешние нетленные мощи?  — любезно улыбнулся некрасивый юноша.  — Найти нас ты сможешь на Подоле, в корчме этого, как его…
        — Ивана Фюрста, государь,  — подсказал из-за его спины Молчанов.
        — Да ну их, темных схизматиков,  — буркнул высокий шляхтич.  — К тому же, ваше величество, мне уже приходилось там бродить, в их подземном лабиринте. Долго не мог потом разогнуться, а спина, как вспомню, снова начинает болеть.
        Некрасивый юноша приятно улыбнулся и подумал, что иногда и такие коротышки, как он, получают преимущества над высокими болванами, однако до чего же редко это слу… Он не успел закончить эту мысль: темная тень разом накрыла его и исчезла.
        — Что это было, пане Юлиан?
        — И я не успел рассмотреть, твое царское величество.
        — Зато я разглядел,  — похвастался Молчанов на русском.  — Это ведьма пролетела на помеле, государь. На Лысую гору, тут по соседству.
        Лесной Серьгин хутор в Московском государстве, в дне пути от польской границы

        16 ноября 1604 года
        Сопун успел и Савраску запрячь, и собраться уже в дорогу, однако выехать не мог: жена перекрыла выход из светлицы, когда заглянул в избу попрощаться.
        — И куда это ты, муженек, на ночь глядя, намылился, а?  — подбоченилась Марфа.  — Я тебя спрашиваю, дорогой!
        Сопун прикинул расстояние и соразмерил силу плюхи на случай, если придется Марфе в глаз дать. Для того примерился, в основном, чтобы свое ретивое потешить: а потребуется, мол, и в глаз дам. На самом же деле такое продолжение разговора было в данном случае весьма нецелесообразным, да и самому Сопуну не очень-то и хотелось поучить жену дедовским способом. Успокоить кулаком не успокоишь, зато крику-то, крику будет… Сейчас ему грозит обычная ссора, а таковую можно уже завтра погасить в супружеской постели, когда дети заснут. И если силы у него останутся после свиданки с молодой вдовой-корчмаркой, разбитной Анфиской. А распустил бы язык — не говоря уж о руках — впереди замаячила бы домашняя война не меньше чем на две недели.
        — Что ж ты только лыбишься, муженек, как блудливый кот? Сказать тебе нечего?
        Сопун изумился: разве коты умеют улыбаться? Вот собаки — другое дело! И можно только представить, чего мог бы сказать своим хозяевам кот и о чем бы могло бы это избяное животное поведать, если бы боги дали ему человеческий язык. Наконец, Сопун сумел собраться с мыслями. Ведь, и в самом-то деле, по правилам игры пора ему начать отбрехиваться. Уж что-что, а поговорить он мастак. Главное — начать, а там само с языка польется.
        — Послушай, голубушка, ведь совсем напрасно ты на меня нападаешь! Да, я целую неделю в лесу пробродил, зато приволок двух вепрей. Мы с братом Тренкой мясо хорошенько закоптили, а три окорока я обещался поставить в корчму на Бакаевом шляху до Михаила-архистратига. А сегодня с утра у добрых людей братчина Михайловщина.
        — В корчму ему под вечер понадобилось, это надо же? Неужто она, Анфиска-корчмарка, медом обмазана, что вы, мужики, на нее, как мухи, слетаетесь? Не пущу никуда!
        — Коли обещал, так слово держать должен,  — степенно ответил Сопун, вообразивший себя на мгновение важным толстопузым купцом: обязался тот поставить товар к сроку, и вот теперь кровь из носу должен обещание выполнить, иначе честь свою купеческую потеряет. Конечно же, он мог спокойно отвезти окорока завтра днем, однако днем Анфиска вертится как белка в колесе, и светит ему разве что быстрое перепихивание, эта обидная своей короткостью радость. А вот ночью, когда гости угомонятся, и в Анфискиной собственной каморке на верхнем жилье. Столь мала комнатка и столь узка скамья, что любовники поневоле всю ночь не размыкают объятий. Эхма! И о сладости, прелестям ушлой корчмарки присущей, Сопун много чего мог бы порассказать — однако не враг же он самому себе! И разве виновата Марфа, что, нарожав ему детей, в ежедневной бабьей суматошной работе растеряла и то неяркое девичье очарование, которым, ничего не скажешь, сумела воспользоваться, когда чуть ли не двадцать лет тому назад покойный отец высватал ее в дальнем селе Игоревке для старшего сына. А в последние годы еще и расплылась, как бочка. И вообще,
мужья стареют позже жен, это уж самими богами устроено. Что она несет?
        — какой еще Михаил? Михаил-архистратиг только завтра будет. Совсем ты, Сопун, обезумел из-за своей Анфиски!
        — Это ты ошиблась, Марфа: сегодня путивляне собираются на Михайловщину-братчину. Я же в начале месяца был в Путивле, а потом ежедень зарубки делал.
        — Где это ты зарубки-то делал? подняла она реденькие бровки.  — Ври, муженек, да незавирайся!
        Сопун прикусил язык. Ведь он метил время зарубками не дома, а в заветной своей охотничьей избушке, о которой не ведали домашние, за исключением сына приемного его Вершка. Сейчас он едва не проболтался, а поскольку в том сам был виноват, то по-настоящему рассердился — не на себя, понятно, а на приметливую и горластую жену.
        — Да прекрати ты ко мне цепляться!  — закричал.  — Я уже Савраску запряг, уже окорока сложил в телегу под дерюжкой. Надо мне поехать — и поеду! Хрен ты меня остановишь, баба!
        Тут дверь скрипнула, и показалась в ней голова приемного сынка. Увидев ее, захожий человек мог бы и испугаться. Рожица у Вершка безбровая, глаза без ресниц, волосы стоят торчком, как иглы у ежа, однако не скрывают больших ушей, кверху заостренных. Сопун любил Вершка по-простому, таким, каков есть. Спору нет, нарожала Марфутка ему детей, а все девчонок. Вот только лет десять тому назад исхитрилась она и разродилась мальчишкой, а Лесной хозяин почти тотчас же изловчился и подменил своим младенцем. Быстро вырос Вершок и стал первым помощником Сопуну в его лесных делах: колдовские травы он издалека нюхом чует и зверей в ловушки да под самострел замечательно приваживает.
        — Батя, возьми меня с собой,  — заныл мальчонка, дверь за собою не закрывши, за что и получил тут же подзатыльник от раздраженной Марфы.
        — Следующим разом, сынок, тогда мы утром выедем,  — ласково, будто и не кричал только что, прибежал Сопун.  — Я-то в телеге спокойно переночую, а ты как бы не замерз.
        Малый скривил свой большой рот и был таков, а Марфа напустилась на Сопуна:
        — Ох, напрасно те балуешь лешачонка, муженек! Он, приблудный, того и гляди в лес убежит.
        Баба опять бела кругом права, и потому Сопун заорал в ответ:
        — Это я-то балую?! У меня парнишка при деле, и, пока у нас живет, мне он родной сын! Вот ты дочек разбаловала, так разбаловала! Те погляди, что с Проворой делается,  — она же который месяц сама не своя! И с какой бы это стати она у тебя одна в овине ночевала, аж пока ночные морозы не ударили?
        Теперь уж Марфа промолчала и опустила глаза. Крыть было нечем. Пятнадцатилетняя Провора, мало того что вот-вот угодит в старые девы, с нею вообще творилось неладное. Сопун хотел бело выдать ее замуж, как и старших сестер, по своему разумению, однако она решительно воспротивилась. Оказалось, что на Купала познакомилась с парнем, сразу же прикипела к нему душой и заявила родителям, что ни за кого другого замуж не пойдет. Сопун не спал две ночи, все пытался понять, почему это его и Марфу никто и не подумал спросить, желают ли они пожениться, а тут такое самоволие? И не юнец ведь даже заартачился, а девка, коей вообще не положено жить своим умом. Наконец, хоть и стало ему обидно, что дарует дочке право, которого сам бел лишен, решил Сопун пойти своей любимице навстречу. Принялся потихоньку, через соседей, в семье парня разведывать, не желают ли там посвататься. Когда приехал тогда домой, лица на нем не бело. Ведь парень тот, хоть и провел в паре с Проворой ночь на Купала, отнюдь не рвался на ней жениться: девка, видите ли, ему не приглянулась! И родители не хотели его неволить — так, по крайней мере,
ответил отец парня Сопуну.
        Никак не мог Сопун взять в толк, чем могла не понравиться юнцу его Провора: сам он считал ее самой распрекрасною девицей из когда-либо им виденных и даже глубокомысленно задумывался над тем, как могла повернуться бы его судьба, если бы покойней отец женил его на девице с красотой и нравом Проворе. Однако, как выяснилось, кротка и послушна красавица-дочь бела только в обеденной жизни, предпочитала она, как и сам Сопун, уступать в мелочах, зато настаивать на существенном для себя. Но речь ведь шла не о споре, заводить или нет пасеку! Сейчас она, несомненно, страдала и тем разрывала сердце отцу. Тем более что мерещилось ему, будто уже и утешитель завелся. Даром, что ли, зачастили над хутором полете огненных змеев, о которых раньше в этой глуши почти и не бело слышно?
        — Те, Сопун, попрекаешь меня Проворой, но того не хочешь признавать, гордец хренов, что это из-за тебя не складывается у дочери судьба!
        — Совсем спятила баба!  — От изумления Сопун принялся руками от жене отмахиваться, будто от осе, что невзначай в избу залетела.
        — Будто и сам не знаешь, что отец ее суженого не захотел с тобою породниться, потому что те колдун и в церкви отродясь не бывал? Да за что мне от небес такие муки? У других мужья сидят себе тихо дома и землю пашут, а у меня те то на знахаря учишься у колдуна-отшельника, то охотником заделываешься — только бы снова в лесах пропадать!
        — Если бы не мой охотничий промысел,  — взвился Сопун,  — могли бы мы все и не выжить в большую голодовку. Что бело толку землю пахать, когда три года подряд по всей Руси неурожаи?
        — Да плевать мне! Уж лучше бы меня за Тренку выдали! Вот это мужик так мужик! Подсекает и выжигает лес, пашет себе, сеет и всякий день дома, под бочком у жене, со своими детишками. Сноха твоя, Федора, живет себе надежно: рядом с нею муж, с которым можно спокойно встретить старость.
        Присмотрелся Сопун к жене, усмехнулся криво:
        — Так те, говоришь, на братца моего глаз положила. Не ожидал я, правду сказать.
        — Да это я так, к слову…  — покраснела толстуха.
        — И при чем тут «встретить старость»? Про какую старость те говоришь?
        — А ты думаешь, что вечно будешь по бабам бегать? А Тренка, он выпивает, конечно. Так ведь и покойней Серьга тоже любил выпить — а какой был богатырь! Ну и пусть Федорин муж выпивает.
        — …пускай Федору поколачивает…  — подсказал Сопун.
        — Уж если бьет, любит, стало быть,  — улыбнулась Марфа сквозь слезы.
        Тут стало ясно Сопуну, что жена плавно подводит ссору к примирению. Пойти ей навстречу — и остаться дома, дав понять Марфе, что мужем возможно помыкать? Или быстро подняться со скамьи, проскочить к двери и уехать, на брань супруги не отвечая? Мутное, из белужьего пузыря, окошко на глазах темнело, и ему не хотелось выехать на Бакаев шлях уже впотьмах.
        Он как раз решал, как поступить, когда дверь снова заскрипела, и на пороге показалась Провора. И без того тонкие черты прелестного лица ее заострились, под глазами залегла синева. С чего бы это, спрашивается?
        — Угомонились бы вы, родители, а то я детвору никак не могу уложить. Мало того что слышат в горнице почти каждое слово, так еще и рассуждают о семейной жизни — вам бы послушать!
        — Скажи мне лучше, дочка…  — начал было Сопун, да замолчал. На дворе залаяли собаки — и столь яростно, будто с цепи хотят сорваться. Неужели медведь прибрел?
        Сопун метнулся в сени, где на стене всегда висел топор. Топора на крюке не оказалось — опять брат Тренка брал дрова колоть и на место не повесил! Срывая с пояса охотничий свой нож, выбежал на крыльцо. Как хорошо, что не успел он отпереть ворота!
        И тут засов на воротах разлетелся в щепки, створки с жалким скрипом распахнулись — и во двор влетели, поднимая на скаку копья, два всадника, один весь в железе, второй в польском платье. Будто в страшном сне, хутор мигом заполнился гогочущими, до зубов вооруженными иноземцами.



        ГЛАВА 1. ТОРЖЕСТВО ПОБЕДИТЕЛЕЙ

        Седоусый пан в начищенных и несколько поблекших уже в дороге латах скептически осмотрел так-сяк выстроенный на проселке отряд. Не войско, а сборная селянка: трое своих слуг, да двое немцев-мушкетеров, да пятеро вороватых казаков, выдающих себя за запорожцев, да двое нищих православных мещан из Самбора, взявших в долг коней, оружие и снаряжение под будущую московскую добычу. Теперь этим последним, горожанам, к воинскому делу почти непригодным, наконец-то нашлась работа: надо же кому-то обиходить телегу со взятым у лесных схизматиков добром. И еще на телеге устроился монашек-иезуит, вот уж личность совершенно бесполезная.
        Пан Ганнибал из Толочин Толочинский, герба Топор, был в свое время ротмистром у короля Стефана Батория, командовал ротой храбрых польских рыцарей «панцирной хоругви». Теперь у него под началом оказалась эта кучка черни, убийцы и насильники. Но делать нечего: ехать через здешние дремучие леса с одними только слугами было бы намного опаснее. Но тут прервалась нить размышлений пана Ганнибала, потому что его слуга, кашевар Лизун, скатился со стоявшей последней в колонне собственной повозки ротмистра и бросился затаптывать тлеющие угли костра — а ведь именно он и развел на рассвете костер, намереваясь сварить завтрак.
        — Ну и дурень,  — показал на Лизуна грязным узловатым пальцем бородатый Мамат, старший над казаками.  — Хутор полыхает, а он костер тушит!
        Отряд грохнул хохотом.
        — Да Лизун вчера так нализался, что и сегодня еще пьян!
        Пан Ганнибал поморщился. Усердие Лизуна, и вправду смешное, объясняется, несомненно, его нечистой совестью. Чем может угрожать лесу костер, если и пылающие избы не смогут его зажечь? Ведь мертвые строители хутора выкорчевали вокруг него широкую полосу, чтобы обезопасить постройки от лесного пожара, а вот теперь их предусмотрительность, напротив, спасает лес.
        Пан Ганнибал откашлялся и, перекрикивая гул и треск пожара, проревел на польском, чтобы все слушали. Когда налитые кровью глаза спутников-проходимцев сосредоточились на нем, напомнил, что позавчера отряд перешел московскую границу. Тут идет война между своими (он сказал: «вуйна домова»), и для нас все московиты, что не признают власти великого князя Димитрия, враги есть, а с врагами так и надлежит поступать, как вы вчера обошлись с местной деревенщиной. Задача наша — соединиться с войском великого князя Димитрия, а оно, по верной ведомости, идет сейчас к Путивлю. Будем догонять! Жаль, что не сумели уговорить проводника, да он-де, ротмистр, и сам не промах — переведывался с москалями в этих лесах! Жаль и мне, что не удалось кулеша сварить. Ну так надо было иметь голову на плечах! Вольно вам было бросать тела схизматиков в колодец, не набрав прежде воды для завтрака и коней не напоив. Ничего, вот выйдем к Сейму, там и коней напоим, и сами позавтракаем по-человечески. Виват великий князь Димитрий, московский и всея Руси!
        — О йя! Йа! Цар Димитри!  — Длинные стволы мушкетов закачались над плечами немцев, потому что закивали они головами. И вдруг подняли глаза к небу.  — О! Доннерветер!
        — Змий! Огненный! Летит, мать его! Змей!  — закричали тут со всех сторон. Облако пивного перегара над отрядом сгустилось.
        У пана Ганнибала после стычки с татарами под Рогатиным плохо поворачивается шея, и он успел разглядеть только красный хвост пролетевшего к северу от хутора огненного летающего змея. Хвост был замысловат и красив, как на большой иконе святого Ержи, виденной им у схизматиков в Почаевском монастыре. Крякнув, пан Ганнибал тронул левый повод, и верный Джигит поднес его к монашку, с разинутым ртом уставившемуся на стену леса, за верхушками которого скрылось удивительное небесное явление. «Вот и нашлось бездельнику занятие»,  — подумал пан Ганнибал и рукой в железной перчатке спихнул замухрышку с телеги.
        — Тераз ойчец Игнаци поясниць[1 - Сейчас отец Игнаций объяснит (польск.)].
        Патер Игнаций первым делом подобрал с притоптанной травы свою четырехугольную черную шапочку, потом, не вставая с колен, перекрестился, поклонился и пробормотал молитву. Легко поднялся на ноги, отряхнул длинную черную рясу, внизу всю в колючках репейника, бодяка и прочей колючей растительной нечисти. Встал по правую руку от пана Ганнибала и заговорил вкрадчиво по-польски:
        — Все природные вещи на Земле и вокруг нее, в небе, созданы Богом. Нам с вами Бог позволил увидеть уранолит, или звезду падающую. Только глупые невежды могут думать, что это знамение не на добро есть. Ибо разве может Божье творение быть не на добро человеку? Если же найдется невежда, кой захочет упорствовать в этом своем невежестве, то пусть вспомнит, в какую сторону полетел уранолит? Он на восток полетел! Если бы и было это скверное знамение, так сие для тех московитов, что великого князя Деметриуса не признают, скверное знамение!
        Казаки заворчали. Слуги пана Ганнибала недоуменно оглянулись на своего хозяина. Он невозмутимо кивнул им головой. Самборские мещане таращились на монашка так же испуганно, как до того на закованного в блестящее железо пана Ганнибала.
        Монашек тем временем продолжал:
        — Сиятельный пан ротмистр правильно изволил сказать, что со схизматиками сего поселения вы поступили по праву войны. Но не по заповедям Господа нашего Иисуса Христа, нет! Сильно нагрешили мы с вами, братья, этой ночью, весьма сильно! Однако исповедуйтесь мне на первом же привале, братья мои католики, и я сниму грехи с вашей души, даже и смертные. А схизматикам и без того гореть в геенне огненной — так имеет ли для них значение лишняя пара смертных грехов? Amen.
        Пан Ганнибал склонил голову на мгновение, тоже перекрестился, развернул коня и вдруг гаркнул:
        — Рушай!
        И только сейчас вспомнилось ему, что удивило несколькими минутами ранее, когда скользнул его взгляд по сидевшему на борту телеги монашку,  — был тот поверх рясы в мешковатом русском кожухе. Пропустил горе-отряд мимо себя, склонился к монашку, снова сидящему в той же позе. Спросил свистящим злым шепотом:
        — Разве не знает святой отец, что нельзя трогать общую добычу, пока ее не разделили?
        — А разве сиятельный пан ротмистр ничего не слыхал о церковной десятине?
        — Скажи это сам казакам! Кстати, давно тебя хотел я спросить, святой отец. Почему ты никогда и никому не смотришь в глаза?
        — По уставу ордена наши, членов ордена Иисуса, глаза должны быть обращены долу и не должны подниматься выше нижней части лица собеседника.
        Пан Ганнибал смачно сплюнул под колесо телеги, едва не попав в сандалию замухрышки, и придержал Джигита, чтобы между ним и нахалом оказалась замыкающая колонну повозка с его периной и запасами, с оружием и снаряжением, которое пан не вез на себе, и с котлом, в котором его повару Лизуну приходится теперь варить кашу на всю ватагу. Не глядя, он кивнул кашевару, сидящему на передке, и пристроился в двух шагах за телегой. О голове колонны пан Ганнибал не беспокоился: отряд ведет его оруженосец, Тимош, знающий эти места не хуже своего пана.
        Пану Ганнибалу надо было подумать. Впереди визжали несмазанные колеса крестьянской телеги, однако перед ним, по крайней мере, хоть не маячили сейчас фигуры мерзавцев, учинивших вчерашнюю пакость. Конечно же, удивление лесных насельников, ничего на знавших о чудесном спасении и возвращении царевича Димитрия, можно было истолковать и как нежелание его признать, следовательно, и как измену. В таком случае мужиков следовало судить и повесить, селение ограбить, к вот женщин и детей вовсе не трогать. Нехорошо вышло и с бродячим киево-печерским чернецом, не в добрый час пришедшим на хутор. Всего несколькими днями ранее такой же чернец-схизматик показывал пану Ганнибалу в пещерах нетленные тела прежних обитателей монастыря, к вот надо же — привязали беднягу к коновязи и поджаривали пятки, будто пленному крымскому татарину! И монашек-иезуит, сам пьяный, вместо того чтобы унимать мучителей (как-никак, одному Богу оба служат), еще и подзуживал казаков-палачей.
        Пожалуй, пану Ганнибалу как шляхтичу и рыцарю следовало вступиться и защитить слабых и беззащитных. Наверное, он так и поступил бы лет тридцать тому назад, попади в такую переделку где-нибудь под Великими Луками. Вчера же он не вмешался, и даже не запретил своим слугам участвовать в позорных, что ни говори, деяниях. Сидел в натопленной избе, попивал скверное местное пиво, играя сам с собою в кости, а когда крики и визги в деревне утихли, улегся на свою перину и заснул.
        Допустим, он обнажил бы против этой черни свой рыцарский палаш, к результат? Едва ли бы встали рядом с ним и собственные его слуги, пьяные, а еще более одурманенные уже пролитой кровью и безнаказанностью. Разве что Тимош, одних лет со своим паном, тот мог бы поддержать его. А вот стоило ли им обоим класть свои головы за каких-то схизматиков? Господи, да пусть Тимош сам о себе и о своей бессмертной душе заботится, а ему, Ганнибалу из Толочин Толочинскому, следует беречь свою жизнь, прежде всего и в первую очередь, для семьи, оказавшейся по его вине в положении хуже некуда. Тут пан Ганнибал громко застонал — как всегда теперь, незаметно для себя стонал, стоило ему припомнить свое последнее позорное приключение.
        Когда так называемый московский царевич набирал в Самборе и его окрестностях войско для похода на Москву, обещая прилично заплатить наперед, к в Москве — уж и вовсе сказочные награды, пан Ганнибал не соблазнился, считая себя слишком старым для столь далекого и рискованного похода. К тому же ему не очень понравился и сам парень, называвший себя царевичем Димитрием.
        Начать с того, что пан Ганнибал вообще недолюбливает московитов, потому что считает их татарами, неизвестно почему оказавшимися христианами-схизматиками, к в силу другой исторической причуды говорящими по-славянски, хоть и уродливо. Еще важнее, что молодчик, объявивший себя чудесно спасшимся царевичем, слишком уж заискивал перед своими благодетелями-магнатами и, вообще, не проявлял царской породы. К тому же он вовсе не был похож на своего будто бы отца — царя Иоанна Васильевича Грозного, которого пану Ганнибалу довелось увидеть в его столичном замке, в Кремле, когда ездил в Москву в охране одного из польских посольств. Пусть и был покойный царь Иван, как говорили, жестокий тиран, убийца, палач и развратник, однако на троне своем золотом смотрелся весьма величественно. Кроме того, и некрасивым его нельзя было назвать. А нареченный сынок его, мало того что неприлично суетлив (тут его холопское прошлое проявляет себя), он еще и плюгав отменно. Как такое возможно? Ведь настоящий царевич Димитрий был рожден от последней, восьмой жены царя Ивана, к тому же взятой из незнатной семьи с красноречивой
фамилией Нагие, к этот женолюбец, перепортивший, подобно Геркулесу, тысячи девиц, не стал бы жениться на дурнушке.
        Свои соображения пан Ганнибал благоразумно держал при себе, однако, вращаясь среди панства, собравшегося в Самборе и образовавшего нечто вроде походного двора царевича Димитрия, понял, что так же думают о своем нанимателе очень многие шляхтичи, поляки и русины, из вставших под его знамена. Однако им наплевать, что их принципал и предводитель — скорее всего, просто ловкий жулик. А наплевать потому, что многое предрекает успех похода на Москву — и, прежде всего, слухи о чудесном спасении царевича Димитрия, буквально наводнившие православные земли Речи Посполитой несколько лет тому назад. Уж если православные подданные короля Сигизмунда, которым, в общем, не столь и важно, законный ли государь сидит на троне в стране московитов, столь бурно обсуждали эту новость, можно только представить, какую волну она подняла в самой Московии, где очень многие недовольны своим нынешним царем! О благоприятной обстановке для появления в пределах Московского государства самого «царевича» твердили и его лазутчики, отвозившие «прелестные письма» в Москву и другие российские города, точнее, те из них, коим удалось
благополучно перейти границу в обратном направлении.
        Из природного любопытства, из него одного, ездил пан Ганнибал и на прием к «царевичу» во дворец Мнишеков, был милостиво допущен к руке и к беседе, во время которой убедился, что претенденту на российский престол людьми управлять еще не доводилось,  — впрочем, ловкий молодчик этого и не скрывал. Узнав, что пан Ганнибал был ротмистром в походе короля Стефана Батория на Псков, он привстал с кресла, приятно улыбнулся гостю и заявил, что нуждается в таких опытных военачальниках. На что польщенный пан Ганнибал, сам не зная зачем, пообещал, что догонит войско уже в пути.
        Бес, наверное, дернул его тогда за язык, ибо и двух месяцев не прошло, как пан Ганнибал вынужден был выполнить свое обещание. Многие из ушедших в поход шляхтичей оставили полученную с «царевича» плату дома, а внезапно разбогатевшие родственники не догадались приберечь эти с неба свалившиеся злотые или потратить на что-нибудь путное. В самборских шинках заграничные вина полились рекой, а ставки в азартных играх — карточных и в кости — замечательно выросли. Азартный, тем более во хмелю, пан Ганнибал сначала, памятуя свои прежние подвиги, держался подальше от игроков. Потом расслабился немного — и оглянуться не успел, как за одну ночь сперва выиграл за малым не тысячу злотых — и сразу же просадил их, а потом, пытаясь отыграться, продул наследственное имение, свои Толочины. Под крики и вой своего бабья, с головой, раскалывающейся от тупой боли, пан Ганнибал вывел жену и дочерей из уже не принадлежащего ему дома с вырезанной на воротах датой «1582 А. D.», вынес носильные вещи (мебель и домашнюю утварь он тоже проиграл) и, взобравшись в седло, даже не окинул взором уже не принадлежащие ему поле и сад.
        Отвел семью на подворье к жившему отдельным домом в Самборе оруженосцу Тимошу, своему однолетке, ничего не объясняя, попросил не выпускать, пока не возвратится, со двора. Выехал к Днестру, сошел с верного старого Джигита. Ноги не держали, и он сел на берегу, уставился на зеленовато-серые волны. В голове у него по-прежнему сменялись сочетания очков, звучали звонкие, короткие удары костей о деревянную доску, возгласы игроков… Потом, однако, боль в висках прошла, в голове нехорошо опустело и смолкло, оставив одно неистребимое ощущение большой беды. И тогда будто кто-то, стоявший за спиной, приказал ему как власть имеющий: «Иди к царевичу».
        И, на колени опустившись, возблагодарил бывший ротмистр Господа за то, что некогда дал Ему страшную клятву никогда не играть на своего боевого коня, оружие и доспехи, а также и на слуг своих. Поразмыслив, пошел он на поклон к большому пану Юрию Мнишеку, сандомирскому воеводе, львовскому старосте и управляющему королевской экономией в Самборе. Слуги удивились, что он не знает об отъезде их пана в Киев с «московским царевичем», и после долгих уговоров согласились передать его просьбу об аудиенции дочери магната. Панна Марина изволила посмеяться над бедой старого ротмистра, подразнила немного, а потом приняла важный вид, смилостивилась и снабдила на дорогу из денег, оставленных «царевичем» для тех польских шляхтичей, которые опоздают к началу похода. Львиную долю этих злотых пан Ганнибал оставил супруге, взяв для себя и слуг только на самое необходимое. На рассвете следующего дня выехал он из Самбора, испытывая огромное облегчение: по улице нельзя было пройти не встретив знакомца, обязательно начинавшего, посмеиваясь в усы, расспрашивать, как это он, седой старик, ухитрился проиграть имение в кости, 
— и не рубиться же с каждым на саблях, защищая свою шляхетскую честь!
        Воспоминания переключили внимание пана Ганнибала с неприятных событий ночи, да и солнце уже поднялось над лесом, в воздухе потеплело. Пан Ганнибал знал, что его слуги сперва будут отмалчиваться, а потом сами по очереди станут приходить к нему, чтобы посплетничать и осторожно донести друг на друга. И тогда он, не торопясь, восстановит всю картину ночных преступлений. Если чутье его не обманывает, и зачинщиками в самом деле окажутся эти и без того подозрительные казаки, он, да поможет ему в том Матка Бозка, выдаст их головами «царевичу», а тот пускай судит, как велит ему государская его совесть.
        А покамест положил пан Ганнибал поскорее забыть сожженный безымянный хутор и загубленных его насельников. Однако именно это ему и не удалось.



        ГЛАВА 2. МСТИТЕЛИ ТРУБЯТ СБОР

        Сероватое скучное небо резко засинело вокруг огненного змея, когда делал он круг над пожарищем. Круто пошел бесовский летун на снижение и ударился об землю именно в том самом месте, где несколько часов тому назад гарцевал перед строем старый пан Ганнибал. Тотчас рассыпался змей снопом искр, а на его месте в облаке пепла и пыли явился золотоволосый добрый молодец, пожалуй слишком красивый для мужчины
        Углубленные тематические и уникальные. Интересные каждому. Присоединяйтесь!
        и слишком уж роскошно и чистенько одетый для такой лесной глуши. Озабоченно огляделся кудрявый красавец, и тотчас лицо его утратило несколько глуповатое, для соблазнения женского пола предназначенное, выражение.
        Вдруг ноздри прямого носа красавца раздулись, он подскочил к колодцу, заглянув в него, всмотрелся — и отшатнулся. Увиденное столь поразило молодца, что на мгновение растаял он в снопе искр и блесток, но тут же снова вернул себе человеческий облик. Ибо убедился Змей, что не послышалось ему: из колодца раздались стоны, а потом и членораздельное:
        — Прохожий… помоги…
        Молодец метнулся туда-сюда, подскочил к обугленному «журавлю», которым поднимали ведро с водой из колодца, завязал остатки веревки в петлю, потом, легко орудуя тяжелым камнем-противовесом, опустил петлю в колодец. Покряхтел-покряхтел, прижимая камень к земле, пока над срубом колодца не показалось бледное лицо. Простоволосый мужик вцепился в верхний венец сруба и с помощью подоспевшего молодца перевалился на землю. Был он в одной рубахе, прожженной в нескольких местах и выпачканной кровью, красные от холода босые ноги связаны. Молодец только прикоснулся к узлу, пальцы особым манером сложив,  — и он распался, а концы веревки задымились.
        — Ты кто, спаситель мой?  — сверкнул на него белками мужик.
        — Да Змей я,  — просто ответил добрый молодец.  — А ты кто, неужто батька Проворин? Так он же, Сопун, черноволос, мне помнится, а ты седой как лунь.
        — Поседеешь тут.  — вздохнул мужик.  — Я еще разберусь, как ты, красавчик, ухитрился с моей Проворой спознаться. Лучше бы ты мне о ней не напоминал! Лежит бедная моя Провора здесь же, в колодце, мертва да зверски поругана. Все наши мертвы.
        — Замучена она, значит, голубушка моя,  — протянул молодец и пригорюнился едва ли не по-бабьи.  — А тебе, Сопун, как удалось уцелеть?
        Мужик еле заметно отстранился от своего спасителя. Принюхался и заговорил — осторожно, будто с сумасшедшим, что завладел топором и в любое мгновение может броситься:
        — О! Не человек ты, ибо не пахнет от тебя ничем человеческим. Наверное, и вправду Огненный Змей — то-то удивлялся я, с чего бы это повадился ваш брат летать над нашим захолустьем? А как я спасся? Сил моих больше не стало видеть и слышать, что тут творилось,  — и я вроде как умер. Есть такие тайные слова. А я ведь ведун. Ведаю, как и ты, кое-что.
        — Да нет, я как раз ничего не знаю! Летаю себе по небу да к бабам и девкам подваливаю. Даже не припомню никак, откуда я взялся и почему мой златотканый кафтан никогда не грязнится. А вот ты. Слабым моим умишком смекаю, если умер ты и ожил снова, то уже тоже не человек. Ты теперь оживший мертвец, наша косточка. Вот ты кто теперь, Сопун.
        Сопун осторожно ощупал себя. Вдруг охнул и страдальчески скривился.
        — Черт, да у меня же пуля под левым плечом. Проклятый немец — и свинца на меня не пожалел. Как бы мне и взаправду теперь не помереть.
        — А вот в меня можно стрелять сколь угодно — хоть стрелою, хоть пулей огненного бою!  — похвастался Змей. И вдруг наморщил свой гладкий белый лобик.  — Ты ложись и в зубы возьми палочку какую ни есть, потому как больно будет! Вытащу я из тебя твою пулю, мужик.
        Послушно растянулся на земле Сопун, но перед тем, как взять в зубы сучок, проворчал:
        — Пулю вытащить — не хитрость, а вдруг затыкает она дыру в становой жиле, и я кровью изойду?
        — Не бойся! А вот если сам не заткнешься тотчас же — язык как пить дать откусишь! Ну, поспеши мне на помощь, о всеблагой Симаргл!
        Тут он приподнял колдуна, стукнул его легонько по левой лопатке — и в красивую и чистую, будто девичью ладонь Змея скатилась пуля. Была она большая, неровно круглая, вся в темной крови, и кровь, но уже алая, начала было заполнять дырку в груди Сопуна, однако Змей поднес к ране два своих хитросплетенных пальца. Между кончиками Змеевых пальцев и раной полыхнул огонь, и противно завоняло горелым мясом. Сопун перекусил сучок, выплюнул его и, замычав, засучил ногами по затоптанной траве.
        Змей легко поднялся на ноги, присмотрелся критически к полам своего парчового кафтана, достал из левого рукава большой шелковый платок и тщательно вытер руки. И хоть рана у Сопуна продолжала пылать адским огнем, сумел он заметить, что пятна на платке исчезли прежде, чем Змей успел вернуть его в рукав. Силен, однако, девичий угодник! И, кажись, опять принялся хвастать.
        — …чистое оно, пламя, и рана теперь ни мокнуть, ни загнивать не будет. Прижечь тут — первое дело. Слушай, да что это с тобой, ведун, неужто и малой боли перетерпеть не можешь?
        — Да ты оглянись, оглянись, боярин! Ведь это же батя мой!
        Подбоченился Змей, поднял изломом правую соболиную свою бровь и крутнулся на каблуке. Невольно присвистнул: на сей раз никакой ошибки быть не может — кем же еще, как не ожившим мертвецом, может быть этот полуистлевший богатырь, ковыляющий к ним из леса напрямик через пожарище?
        Ведь кожа на лице силача в местах, серой бородой не скрытых, зеленовата была, слизи подобна, и казалось, вот-вот должна будет уже облезть. Глаза — того беловатого цвета, что у живых бельма. Голова, как рассмотрел Змей, прочно склонилась к правому плечу. Щеголял великан в испачканной глиной и гноем длинной домотканой рубахе и в таких же штанах, на ногах имел некогда белые же ноговицы и под ними босовки — на живую нитку сметанные постолы из бросовой кожи. А зачем покойнику лучшая обувь, когда обычно он из могилы не выходит? И если из колодца несло начавшей разлагаться запекшейся кровью, то приближающееся существо толкало перед собою волну запаха застарелой мертвечины. Однако Змей, хоть и различал запахи, не умел, подобно людям, делить их на приятные и противные, а Сопуна не вывернуло наизнанку, потому что смердел его родной отец.
        Сопун уже стоял на коленях и кланялся.
        — Здравствуй, батя! Поведай, что привело тебя сюда из могилы?
        — Здравствуй и ты, сынок! А мне теперь здоровья не положено,  — прогудел мертвец, остановившись в сажени от колодца и белоглазый взгляд свой переводя с сына на Змея.  — И ты здравствуй, боярин, не знаю твоего имени и отчества твоего!
        — Просто Змей, отец, отчества не имею, а из рода я Симарглова, легко поклонился красавец.
        — Служилый татарин, значит. Да…  — Мертвец поскреб у себя в затылке, пустив по ветру прядь серых волос.  — А меня живого Серьгою звали. Вопросил ты меня, сынок, и я обязан тебе ответить. Так что не сетуй, если долго буду говорить: мысли в моей голове вот уж несколько лет, как стали ворочаться медленно. А что никак не засну в своей могиле, так это мне наказание за то, что в большой голод страшно согрешил я: человечину ел. Я и прежде многажды приходил к вам, но по ночам и тайным образом. На внуков я хотел посмотреть, срубили ли конюшню, любопытно мне было, да и — чего уж теперь скрывать — за пивом.
        — Вот оно что. А я, батя, на брата, на покойника Тренку, грешил.
        — Покойника? Когда же он успел окочуриться, вечный недотепа? Мне бы тоже жить еще и жить, да придавило меня, боярин, не в добрый час сосною, шею напрочь сломав. А вы… Что тут скажешь, оплакали вы меня и похоронили, как положено. Грех было жаловаться, сынок.
        Не забыли и слабости моей, что живой прилежен был я к питию хмельному, налили пива в настоящую стеклянную бутылку, в зеленую, не пожалели сей дорогой вещи, из Киева привезенной, для старого своего отца, положили мне в колоду под правую руку. Да только маловата оказалась та бутылочка для меня, такого огромного. Вот и ходил бутылочку наливать, пока не перестало пиво меня хмелить. А сегодня под утро, когда обычно в колоде моей холодает добре, нежданно по земле тепло до меня дошло. Решил я было, что лес горит. Переждал я, пока огонь прокатится через погост, высунул нос наружу — а там никакого пожара. Ну, испугался тогда, что это вы погорели. Так оно и есть. А где остальной народ, сынок?
        — Прости меня, батя, что не сберег я семью,  — трудно, по-мужски, заплакал Сопун и склонил голову.  — Все тут в колодце лежат, замученные. Моя вина, не сумел уберечь, старейшина хренов.
        Мертвец все так же медленно подковылял к колодцу, нагнулся над ним и долго стоял неподвижно. Сопун поерзал на коленях, развернулся в сторону отца и снова застыл со склоненной головой. Змей закручинился: ему очень хотелось помочь этим, из-за бедняжки Проворы не вовсе ему чужим, мужикам, живому и мертвому. Да вот беда: только и умел он, что утешать одиноких баб, вдов да девок, потерявших жениха. Поэтому молчал красавец, порою тяжко вздыхая от полноты сердечной.
        Наконец, Серьга, не отрывая взор от колодца, прогудел, как бы квакая посреди речи:
        — А почему детишки. не разбежались? Кто-нибудь из твоих. или Тренкиных. Глядишь, и схоронился бы кто из малых в чаще. Хотя бы и Ксанька. всегда живая, сметливая такая. И как ты, Сопун, живой оказался. коли все там полегли?
        — И я там, батя, лежал с немецкой пулею в груди. Вот этот добрый чело. добрый Змей вытащил меня и лечил, когда ты пришел. А детишек как раз матери спать укладывали, когда эти нелюди приехали на Серьгин хутор. Мы ж его в твою честь, батя, назвали. Схватили иноземцы нас с Тренкой и давай спрашивать, признаем ли мы царевича Митрия за подлинного царя?
        — Это какого же царевича? Не того ли, что про него слухи ходили? Неужто и вправду объявился?
        — А как же, батя, объявился Митрий-царевич на нашу голову. Спрашивают нас, признаем ли его, так я догадался промолчать, а Тренка, любимчик твой, губошлеп великовозрастный, возьми да и ляпни, что на Руси вроде царствует православный царь и великий князь Борис Феодорович. Тут-то они на нас, яко звери, и набросились. Я теперь думаю, что, признай мы царевича, они с нами так же точно поступили бы.
        — Ты верно рассудил, сынок. Теперь послушай меня,  — мертвец повернулся к сыну, спиной опираясь на сруб колодца. Лицо его стало теперь ужасно. Настолько ужасно, что Змей невольно отвел глаза.  — Будем мстить. Нехорошо оставлять такое без кары. Я бы зубами их порвал, да только мало у меня зубов осталось. Придется руками на части раздирать, руки мои силушку еще не потеряли. А пулю прибереги, сынок: мы ею тем, кто тебя расстреливал, глаза продавим поближе к затылку.
        — А у меня, батя, остались и зубы!  — оскалился своими желтыми Сопун. И вдруг погрустнел.  — Сперва добраться до них надо. Мы безлошадны, а они конные, уйдут далеко. Уже сейчас уехали они добре вперед, батя.
        — Ничего, из этого леса супостаты смогут уйти одной только дорогой. Я уже придумал, как их задержать. А ты, боярин. Да нет, догадался я. Ты же тот Огненный Змей, что к бабам летает? Это ведь тебя, Змей, я видел над лесом получасом раньше? Надежен я, что поможешь нам. Али нет?
        Змей зарделся, переступил с ноги на ногу. Сопун покосился на его сапоги — красные сафьяновые, с золотыми узорами, на высоких каблуках. Продать такие в Путивле — хватит на трех коней, да не на лошадей рабочих, а на боевых коней с седлами, еще и на телегу с конем-работягой. Да только кто в ней может быть уверен, в бесовской работе: вдруг только стянет Змей удивительные эти сапоги с ног, как рассыплются они в пыль?
        — Я бы рад помочь, дядя Серьга,  — развел руками Змей.  — Вот только надобно мне к вечеру навестить одну смугляночку в Бояро-Лежачах, по ту сторону Черного леса. Да ладно, подождет. Иное худо: не умею я с оружием обращаться, да и нет его у меня, как видите. Эта сабелька на боку, она и не настоящая вовсе.
        — Да имеется у Тебя оружие, Змей,  — криво усмехнулся Сопун.  — Вот только, как разумею я, против баб оно.
        Покраснел Змей, закусил губу и уже начал было растворяться в облаке искр, когда мертвец неуклюже поклонился ему:
        — Прошу тебя, господин Змей, не обижайся на моего сына-дурака. Ты, легкий и скорый летун, очень нам помог бы, если бы хоть до вечера с нами остался. Вот, к примеру, хотел я тебя спросить: ты с нашим домовым, с Домашним дедушкой, не знаком ли случайно?
        — Совершенно случайно знаком, почтеннейший Серьга,  — ответил Змей, сразу раздумавший улетать.  — И вот что мне сейчас в голову пришло: странно, что Старый дедушка не выполз из своей норы, как услышал твой голос, дядя Серьга. Ведь от неживого не нужно ему таиться, а любопытен чрезмерно. Прячется же он обычно.
        — Да знаем мы, где его логово, Змей!  — вскинулся тут Сопун и тотчас же, болезненно сморщившись, покосился на левое плечо.  — Уж не сгорел ли Дедушка давеча вместе с избою?
        Змей ласково надавил ему на правое плечо, заставив снова сесть. Предложил сам привести Старого дедушку, коли жив еще тот: сварлив и зол старик и, если пострадал на пожаре, может сгоряча накинуться и на неповинных людей.
        Танцующей своею походкой направился Змей к печи большей из изб: закопченная, она торчала на пожарище как горькое напоминание о кипевшей еще вчера вокруг нее людской жизни. Сопун попытался было заикнуться, что сейчас им не в пример полезнее было бы ударить челом лешему, однако отец оборвал его:
        — Сам ведаю, сынок. Всему свое время.
        Тут возвратился Змей, принес на плече Домашнего дедушку — и в самом жалком виде, что и обнаружилось, когда положил ношу на вытоптанную траву. Был он раньше домовой как домовой, а стал теперь маленьким нагим старичком, с голой, вроде бы как лысой, головою, только черные точки на месте выгоревших волос и остались, точно так же и на лице у него, и, видать, на теле все волосы истлели в огне. Дышал хоть, слава богам, а если точнее, то натужно, не в лад, хрипел.
        — Угорел, бедный, в своей печи, наглотался дыму. Ничего, на лесном воздухе оклемается,  — пояснил Змей, заботливо отряхивая свой кафтан.
        Живой мертвец пошевелил остатками своих кустистых бровей, трудно повернул голову к сыну. Прогудел:
        — Делать нечего. мало сейчас от Старого дедушки толку. Пойдем мы пока что. Лесного хозяина вызывать. Давай поднимайся, сынок. только осторожно.
        Выяснилось, что хоть и нетвердо, но стоит Сопун на ногах. Огляделся колдун, промолвил раздумчиво:
        — Допустим, я до березовой рощи доковыляю как-нибудь. А чем будем березки рубить? Выходит, батя, нам так и так к моей охотничьей избушке брести. Ведь без своей волшебной лечебной мази я и загнуться могу. Ой, прости, батя.
        — Пустое. На что тут мне обижаться? Но главное для нас сейчас — с лешим договориться, потому как только ему под силу не выпустить ворогов из леса. Подождет твоя избушка. А березки я и руками с корнями вырву.
        — А я тебе, Сопун, помогу дойти до рощицы. Это где она тут? На восход солнца, что и дорога на Путивль? Цепляйся, друг,  — подставил Сопуну свое плечо Змей.
        И они пустились в путь той же дорогой, что и несколькими часами ранее иноземные воинские люди. Перед скорбным колодцем на маленькой площади, которой явно светило обратное превращение в лесную поляну, остался лежать только голый домовой. Жалкий и маленький, он скорчился, будто младенец в животе у матери. Хрипы его вдруг утихли, и Старый дедушка ритмично засопел — совсем как немолодой мужчина, спокойно заснувший в собственной постели.
        Однако недолго это место оставалось безлюдным — ведь спящего домового духа с человеком можно только сравнивать, а трупы в колодце людьми, конечно же, оставались, но их безмолвное и скрытое присутствие только подчеркивало пустоту пожарища.
        Сначала треск раздался в кустах папоротника и дикой смородины, и вскоре оттуда выполз на спине, локтями от земли отталкиваясь, поджарый бородач в темно-коричневой рясе. Простоволосый, босой, без дорожной сумы, без пояса и всех висящих на нем необходимых в дороге вещей, даже креста не имел он на шее — однако, судя по одежде и особой повадке, принадлежал к монашескому чину. Был это тот самый православный монах, об ограблении которого своими головорезами вспоминал пан Ганнибал. Вот только думал бывший ротмистр, что чернец лежит в колодце вместе с прочими жертвами, а тому удалось вечером спрятаться от пьяных убийц в кустах.
        Пока полз чернец через поляну, едва не ткнул он локтем в затылок домовому, а тот, и в беспамятстве почуяв присутствие служителя Христова, снова принялся хрипеть. Добравшись до колодца, несчастный передохнул. На ноги встать он не мог: обожженные, в струпьях, были они обернуты сухими лопухами, а и те в большинстве своем свалились на пути к колодцу. Поэтому монах, как и колдун до него, на руках подтянулся на краю сруба, заглянул вовнутрь. Лицо его, все в синяках, сморщилось, он расслабил пальцы, повалился на бок возле колодца и громко заплакал.



        ГЛАВА 3. НА ЛОЖЕ ЗАХОЛУСТНОЙ КОРЧМАРКИ

        Некрасивый юноша лет двадцати пяти, называвший себя царевичем Димитрием, а на самом деле неизвестно кто, давно уже не чувствовал себя таким телесно счастливым, таким расслабленным. Обнаженный, валялся он на грязной трактирной постели и прислушивался одним ухом, глаз не раскрывая, к легкому плеску воды. Это смазливая шинкарка, с которой он всю долгую осеннюю ночь пробарахтался, возилась в темном углу светлицы с кувшином и тазом. Слева сия пышнотелая наяда плескалась, белыми своими бедрами рассеивая утреннюю полутьму, а справа, на колченогом табурете у стола, была сложена его одежда, а на скамье и под скамьей у стены — латы и прочее походное имущество. Некрасивый юноша ухмыльнулся: там, в одном из дорожных мешков, лежит и лубяная коробочка с киево-печерским подарком. Не помешал ему ночью святой Моисей Угрин, и слава Богу, что только сейчас вспомнилось о частице его мощей! Возможно, впрочем, что чудотворец и чернецам помогает побороть похоть только тогда, когда его о том попросят.
        — Эй! Как тебя там? Забыл я, молодуха, как тебя дразнят.
        — Анфиска я, надежа-государь, вдова я.
        — Не изведи всей воды, оставь мне умыться, Анфиска.
        — Да я тебе теплой принесу, надежа-государь, стоит тебе только приказать. На печи чан стоит еще с вечера. Тебе ведь окатиться надо после грешной-то ночи.
        Он открыл глаза и присмотрелся к белой и стройной, будто на картине «Суд Париса», обнаженной спине Анфиски, протянувшей руку к грядке, чтобы сдернуть с нее свою рубашку. Та, на картине, как ему объяснили, была прекрасная Хелена (или все-таки Венера?), и она тянулась к яблоку, которым принц Парис должен был отдать ей первенство. Картину эту любознательный юноша видел в Кракове, в столичном королевском дворце. Теперь он развесит такие картины в замшелом Московском Кремле — и кто посмеет ему запретить?
        — Да ты не одевайся, Анфиска. Вернись на кровать. Поболтаем еще.
        — Ой, стыдно, надежа-государь.
        Тем не менее мгновенно оказалась рядом с ним — и по-прежнему в чем мать родила. Глазки так и блестят. Смешная. Простенькая слишком. Глазки те же чересчур широко расставлены. И полные грудки в разные стороны торчат.
        — Что ж ночью не стыдилась, Анфиска? Заездила ты меня, право: руками-ногами не могу пошевелить.
        Она захихикала, прикрывая ладошкой свои вычерненные, по московской моде, зубы.
        Любезный юноша присмотрелся: нет, не ошибся он — лиловый синяк красуется на тугом плечике, а еще один на левой груди. Да и на ягодицах, помнится, тоже.
        — А синяки где заработала, красавица?
        — Да все немцы проклятые щиплются. Бесстыдники. Однако досталось бы мне и похуже, если бы ты, надежа-государь, на меня глаз свой царский не положил.
        — Будто сама не знаешь? Когда войско проходит, следует рожу сажей намазать. А еще лучше спрятаться.
        — И что же мне было — с сажею на роже корчемствовать? Да кто бы со мною, замарашкой, захотел бы расплачиваться за съеденное, выпитое да зажилое? Нет уж, такая моя доля, надежа-государь, а долю конем не объедешь.
        Некрасивый юноша взглянул на нее заинтересованно: его и самого пока в жизни имели чаще, чем ему удавалось кого-нибудь поиметь,  — и не только фигурально, как выражался отец Лактанций из иезуитской школы в Люблине: тот и сам был очень даже не прочь — не фигурально… Однако зачем он в такую минуту о былых невзгодах? Вот кстати напомнила…
        — Чуть не забыл… Возьми, красавица, на столе большой кошель, там и малый есть, а ты большой возьми. И отсыпь из него себе столько монет, сколь в ручке своей удержишь.
        Он снова прикрыл глаза. Под шелест и позвякивание возле стола подумал лениво, что успел растратить колоссальное богатство — и, надо же, нисколько о том не жалеет. Добрый король Сигизмунд не только пообещал сорок тысяч злотых ежегодной субсидии, но и выдал вполне приличную сумму. Будь он и вправду ловкий мошенник, как твердят его враги, что помешало бы ему с этими деньгами удрать к туркам — сначала в Молдавию, а там и в Царьград? Только бы его и видели! А принял бы ислам, не выдали бы никогда турки. Если из православия перешел он в католичество, то из католичества в мусульманство перейти тоже не бог весть какой подвиг — в чем, в сущности, между сими confessiones разница? Если по правде, то все веруют в единого Бога, а православные, католики и мусульмане — даже и в одного и того же, к тому же в иудейского. Славно пожил бы у турок на королевские тысячи, надолго бы их хватило. Однако ему ведь не деньги нужны, деньги теперь не главное. Он усмехнулся: ему совсем не нужно было прислушиваться, не роется ли ночная прелестница в его вещах. Боже мой, до чего же изменилась его жизнь, и как сладко ощущать свое
новое, независимое, поистине великолепное положение!
        Ага, вернулась. Прилегла на него. Будет по-своему, по-бабьи благодарить. А он и не против.
        — Ты такой сильный, надежа-государь,  — замурлыкала.  — Такой сильный: по мне сей ночью будто рота рыцарей проскакала. Неутомимый, словно славный богатырь Илья Муравленин, вот ты какой.
        — Илья-то, слыхал я, из здешних мест?
        — Да, говорят, что из Моравска.
        — А Моравск добровольно перешел под мою царскую руку. Мало того, тамошние дети боярские привезли мне налоги, собранные для ложного царика Бориски Годунова,  — произнес некрасивый юноша с нескрываемой гордостью, глаз, впрочем, не открывая.  — И не один Моравск — сам Чернигов мне сдался. А подойду к Путивлю, и он мне ворота откроет. Мое имя сильнее оказывается, чем самые крепкие крепостные стены.
        — Да ты, надежа-государь, уже сейчас славен, как древний богатырь Илья. Песен про тебя пока не слыхала, врать не буду, а вот повестей сколько о тебе ходит! Все только о тебе и говорят, надежа-государь!
        — А не врешь?
        — Зачем мне врать? Ты уже наградил меня по-царски, для чего мне перед тобою заискивать? Поедешь прямо сейчас, я же знаю, надежа-государь. Жаль мне, конечно.
        — И чего же тебе жаль, красавица?  — лениво спросил любезный юноша и зевнул.
        — Жаль, что неплодная я. А то ребеночка бы тебе родила, надежа-государь,  — и спрятала лицо у него на груди.
        — А я и сам уразумел, что неплодная. Живот у тебя вон гладенький какой. И лучше для тебя, Анфиска, что неплодная ты. Думаешь, тебе так просто и дозволили бы родить царю ребенка?
        Она замерла на его груди — от страха, что ли? Державный юноша вздохнул: ему известны были ужасные и бесстыдные способы, к которым прибегал отец, царь Иван Васильевич Грозный, чтобы его наложницы не могли забеременеть от драгоценного царского семени. Пересказывать все эти гадости сейчас простушке Анфиске значило ее без толку пугать. А зачем? Самого некрасивого юношу похабные подробности могли бы сейчас подзадорить (знал такое за собою), однако ему не хотелось больше бурных соитий, хотелось подремать в жарких объятиях молодухи. Благо тут приятно натоплено, однако не воняет дымом: печь стоит в соседней горнице, а сюда выходит только ее раскаленная стенка. Это лучшая из двух спален для проезжающих, и впредь теперь только так и будет: отныне ему всегда предстоит получать в корчмах, гостиницах, палатах и дворцах лучшие покои. Державный юноша снова зевнул и подумал, что грозный его отец вызвал бы сейчас сказочников, чтобы легче заснуть.
        А чем Анфиска хуже? Да ничем.
        — Почему бы тебе не поведать, красавица, что ты обо мне от людей слышала?
        Она встрепенулась и принялась звучно целовать его в безволосую, будто и не мужская вовсе, грудь:
        — Слава Богу!  — проговаривала между поцелуями.  — А я уж думала, что рассердила тебя своими глупыми речами. Отчего ж не рассказать, надежа-государь?
        Притаилась тогда, значит… В самом деле глупа — или прикидывается, чтобы его потешить? Опять ее затылок оказался у него чуть ли не прямо под носом: от гладких волос Анфиски пахло квасом, с которым небось она на ночь их расчесывала. Поневоле припомнились любезному юноше волосы на голове его нареченной невесты, вельможной девицы-полячки Марины Мнишек,  — пушистые, воздушные, выложенные в какую-то сложную, башней, прическу, надушенные, напудренные так, что вблизи волоска и не разглядишь. Потому что не подпустит к себе так близко, семнадцатилетняя гордячка. Припомнилась ему Маринино к нему как бывшему холопу презрение, его горячность, который только недотепы-поляки могли принять за проявление пылких галантных чувств. Хер вам! Злость тогда им двигала, отчаяние! Ведь из-за строптивой девчонки могла обрушиться вся его замечательная задумка. А Марина… Говорили ведь о ней знающие люди, что отнюдь не глупа. Неужели она не понимала, когда кочевряжилась и безжалостно ставила accentus на своем полном равнодушии к нему, что тем самым закладывает пороховую мину в fundamentum их будущей семьи? И чего было
кочевряжиться, спрашивается, когда обо всем давно было договорено с ее отцом, лукавым паном Юрием Мнишеком? Если бы не развеселый пан Ержи с его светскостью, обширнейшими родственными и дружескими связями, он до сих пор мотался бы по Польше, уговаривая шляхтичей выступить с ним в поход. И сам нареченный тесть поехал, не побоялся, изнеженный, избалованный судьбою, походных неудобств и опасностей войны. А с одними казаками, что запорожскими, что донскими, на регулярное войско Бориса Федоровича наступать не приходится. Иное дело — немцы-мушкетеры, иное дело — закованная в железо рыцарская польская конница. Забавно все-таки, что в его жизни есть и панна Марина, которой он много чего наобещал, и такая вот Анфиска, которой от него многого и не нужно.
        А если припомнить птолемееву систему, то бабы крутятся вокруг него, словно планеты вокруг Земли: панна Марина где-то далеко, за хрустальной сферой, как некая Сатурналия, а Анфиска совсем близко, и в сфере вовсе не хрустальной, а грубого стекла, да еще сальными пальцами залапанной.
        — А ты не спишь, надежа-государь?
        — Рассказывай, красавица, ведь обещала.
        — По-разному говорили про тебя, когда еще в заграничных палестинах скитался, и сейчас, когда явился ты в Московскую державу во всей силе своей. Право, не знаю, с чего начать, надежа-государь.
        — А ты поведай, Анфиска, что более на сказку похоже.
        — Ой, да вся твоя история настоящая сказка!
        Загадочный юноша улыбнулся. Сам он свою жизненную историю назвал бы не волшебной сказкой, а жалостной песнею об одиноком молодце, умирающем в чистом поле между трех дорог. До недавнего времени назвал бы. А теперь — разве сам он не сказку творит? Вон оставил пышной Марине заручную запись, по которой обязался не посягать на ее католическую веру и отдать ей в полное владение Великий Новгород и Псков, причем она сможет сохранить эти города за собой даже в случае неплодия. Это кроме огромных денег, а также алмазов и прочих драгоценных камней. Неужели не поняли заносчивая девчонка и ее веселый папаша, что обещанное — это вроде сказочных трех царств, золотого, серебряного и медного? Талеров и злотых он отсыплет ей щедро, а также драгоценных камней, если не растратил Борис эту казну, закупая хлеб для простонародья в голодные годы. А вот Великий Новгород и Псков. Жалким дурачком он был бы, если бы отдал вздорной полячке русские города с богатейшими землями, присоединить и удержать которые прежним московским государям удалось только великой кровью.
        — И тебя неправдивый царь Бориска, обманом севший на царство, ненавидел как настоящего государя, единственного живого сына государя царя и великого князя Ивана Васильевича. И сослал он тебя вместе с малым двором твоим в Углич.
        Державный юноша ухмыльнулся. Пока что Анфиска говорит сущую правду. Но он не помнит тех событий, ему тогда и трех лет не было. И в том случае, если на самом деле он есть чудесно спасшийся московский царевич, и если даже и кто иной (об этой возможности — молчок!), человек не может помнить того, что происходило с ним во младенчестве.
        — А потом, когда царик Бориска решил убить тебя, чтобы не иметь в будущие времена соперника, то сначала посылал он к тебе отравителей, а потом женку-чаровницу, чтобы тебя испортила. Но рядом с тобою был верный твой дядька, и он все царевы козни. как это?.. Да ладно, скажу я по-простому: похеривал он все Борискины козни.
        Странное дело, подумал таинственный юноша, теперь многие уверены в том, что Борис Годунов желал его смерти. Да откуда им знать? Ведь едва ли всевластный царский шурин, твердо и уверенно правивший вместо слабоумного Федора Иоанновича, рассказывал направо и налево о таких предосудительных своих желаниях. Борис для того слишком умен и расчетлив. И что бы о нем ни говорили, это ловкий делец и — пока еще — весьма удачливый. Захотел бы отравить мальца-царевича, так отравил бы. Все слухи одни, все людская молва. Хотя, когда он уже объявил себя, о неудачных попытках извести царевича Димитрия напоминали ему очень многие люди, в том числе достаточно осведомленные.
        — И тогда Бориска послал к тебе убийц. Они приехали в Углич, однако не удержали языков, и слух о том, что тебя, невинное дитятко, намереваются смерти предать, дошел до матери твоей, царицы Марии, и до твоего верного дядьки. А они уже давно подготовили подмену — мальчика-сиротку, которого тайно передали на воспитание одной просвирне. А он был на тебя очень похож, только немного придурковатый. И вот они приводят тебя тоже тайно к той просвирне, а там надевают рубище мальчика на тебя, а его в твои шитые золотом одежды. Оставляют тебя у просвирни, а сами возвращаются с мальчиком во дворец. Накормили бедняжку по-царски и свели во двор поиграть. А тут как раз прибежали посланные Бориской убийцы и, словно лютые звери, бросились на мальчика и зарезали его. Кто-то из угличан ударил в вечевой колокол, сбежался народ и разорвал убийц на месте.
        Почему никто не думает о том, что и мальчик, убитый вместо царевича, тоже был невинным дитятей, имел бессмертную душу и такое же право на жизнь, как и царевич? А за что убили тогда его, царевича, няньку и ее сына? Ладно, пусть ее сын и племянник дьяка Данилки Битяговского, присланного в Углич Бориской, были убийцы. Однако в любом случае розыск показал, что на горле мертвого царевича была одна-единственная рана. Не были ли нянька и ее сын убиты для того, чтобы не выдали тайны подмены? Розыск вели окольничий Клешнин и боярин князь Василий Иванович Шуйский, из Рюриковичей, быть может, самый родовитый из московских бояр. Они доложили Бориске, что царевич играл в детскую игру «тычку», или «ножичек», с другими детьми. Как раз тогда, когда он должен был бросить ножик от своего горла, чтобы тот воткнулся в землю, с царевичем случился припадок падучей болезни, и он сам нечаянно зарезался. Вот так. Если окольничий и боярин соврали в главном, то они не с потолка же взяли, что царевич любил эту игру или что он болел падучею болезнью? А у некрасивого юноши никогда не было приступов падучей, ему ли не знать. И
хотя, пока не отдал его названый отец в иезуитскую школу, он, как и всякий русский мальчик, носил на поясе ножик, как раз играть в «тычку» никогда не любил.
        — А когда пришла весть, что на Углич идет войско царя Бориски, чтобы чинить суд и расправу, дядьке пришлось взять спасенного царевича и вместе с ним бежать из Углича. Сперва скитались они, старый да малый, в родной земле, а потом дядька увез царевича за кордон, в Литву…
        Загадочный юноша потрепал шинкарку по гладкой попке. Да, покушение на жизнь царевича и бегство из Углича он должен был бы помнить: было тогда царевичу Димитрию уже десять лет от роду. Однако он вообще не помнит ничего, что с ним происходило, именно до этого возраста. Спутник его, которого он до шестнадцати лет считал своим отцом, рассказал ему, что после перехода через польскую границу, в Остре, заболел он тяжко весьма, огненной горячкою, а когда выздоровел, уже не помнил ничего из того, что было с ним раньше, и даже своего имени. Если и в самом деле он-то и есть царевич Димитрий, такая болезнь понятна: легко ли было ребенку, привыкшему к роскоши дворцовой жизни, разом испытать, будто в холодную воду окунувшись, тяготы жизни беглеца и изгнанника? А если даже и не царевич он вовсе, а настоящий царевич Димитрий вот уже полтора десятка лет лежит в сырой земле, то и тогда он отнюдь не самозванец, как называют его враги. Объявил его царевичем тот самый человек, который до того втолковывал ему, что они, отец с сыном, сбежали из Москвы, потому что отца, подьячего, преследовал и хотел засадить в тюрьму
его начальник, всевластный думный дьяк Андрей Яковлевич Щелкалов; отец-де так боялся дьяка, что сменил имена обоим, равно как и родовое прозвище.
        Некрасивый юноша помнил, как будто вчера это было, тот пасмурный день в Люблине, когда за ним в аудиторию пришел надутый отец Лактанций. Не говоря ни слова, он доставил перепуганного подростка в келью ректора, где ждал его отец — вконец постаревший, худой, как скелет, будто и не жилец уже вовсе. Ректор отец Гортензий одним властным жестом отпустил его, безмолвно перечеркнув четыре года школьных мучений, а отец привел к себе, в каморку, которую снимал у крикливой люблинской мещанки. Там всю ночь, закашливаясь на каждом втором слове и сипя, он рассказывал подростку о царском его происхождении и чудесном спасении, открыл, что не отец ему, а воспитатель, дядька. Единственным доказательством его слов оказалась сбереженная во всех скитаниях и передрягах маленькая иконка святого Димитрия Солунского, оклад которой был усеян драгоценными камнями. Этот и после признания своего самый близкий для новоявленного царевича человек попросил побыть с ним, пока не отойдет к Господу, а потом идти на двор князя Ивана Мстиславского, тоже московского беглеца: он уже договорился с князем, что тот возьмет его сына в
слуги. Нелучшая должность, но для будущего русского царя лучше пережить трудное время в слугах, чем выучиться в иезуитской школе и, чего доброго, еще вступить в орден иезуитов. С ними и не заметишь, как залезут тебе в душу.
        Относительно иезуитов, конечно же, был он прав, не то дядька его, не то отказавшийся от него ради славной будущности сына настоящий, родной отец. И до сих пор благодарен таинственный юноша князю Константину Константиновичу Острожскому, хитрому и въедливому старцу, за то, что отправил его, уже двадцатилетнего своего слугу, поучиться, а скорее потолкаться в арианскую школу в Гоще. Властвуя над тремястами городами и местечками, владея тысячами сел с крестьянами, вполне мог бы князь Константин и самостоятельно, на свой кошт набрать ему войско для возвращения на московский престол. Старику уже под восемьдесят, тяжел он на подъем, да и не поверил, видать, его истории, прикинулся, что не понял весьма прозрачных намеков. Однако приказ засветиться в протестантской школе был очень хорош. Если бы в Москве узнали, что он у иезуитов учился, еще неизвестно, как повернулись бы сейчас дела…
        — И вот ты открылся верным людям и показал им свои царские знаки на теле. Ой!  — И прелестница в испуге закрыла ротик ладошкой.
        — Побоялась спросить, где мои царские телесные знаки?  — зевнув, осведомился некрасивый юноша вполне добродушно.
        — А я слыхала, что у тебя в груди золотой крест,  — призналась Анфиска.
        — Бабские басни,  — отмахнулся великодушный юноша и снова смежил веки. И вдруг засмеялся тихонько, будто исподтишка.  — Вон он, мой царский знак,  — между ног!
        Она похихикала, а он продолжил вдумчиво, будто кому достойному того объяснял:
        — Телесно цари суть такие же люди, как и все прочие. Вот у меня на скуле бородавка в том самом месте, где была бородавка у моей покойной бабушки, у великой княгини Елены Глинской. Да и все, кому доводилось видеть меня в детстве, сразу узнают меня! А дойду до Москвы, тогда меня и мать моя несчастная, инокиня Марфа, узнает — если не изведет ее до того отравою хитроумный царик Бориска.
        А про себя добавил: «Куда денется, признает меня матушка, если захочет из монастыря вырваться и во дворце царицею-матерью жить». Предусмотрительный юноша хотел было уже прикрикнуть на сладкогласную шинкарку, чтобы замолчала и дала ему, наконец, всласть подремать, когда его чуткое ухо уловило стук в дверь. Даже и не стук, а легкое поскребывание, словно вымуштрованный пес просится в комнату.
        — Поди узнай, в чем дело?  — ласково спихнул с себя шинкарку. А сам наставил ухо, прикидывая, не слишком ли далеко от себя оставил меч: хоть и парадная железка, а все лучше, чем ничего.
        — А тебе тут чего, Анфиска? А-а-а, понял.
        — Говори лучше, зачем притащился, Спирька.
        — Там паны охраны волнуются. Пан капитан говорит, что войско, как и было ему приказано, поднялось до света, а ушло рано утром. Говорит, что наши могут неожиданно наскочить. А их, мол, рыцарей, горстка.
        — Какие, мать твою, «наши»? Смертушки моей хочешь? Ты что ж, непутевая твоя голова, с утра глаза залил?
        — Ну, наши, московские которые.
        Державный юноша с трудом удержал смех, потом проговорил нарочито сладким голосом:
        — Анфисушка, милая! Возьми у меня из большего кошеля еще несколько дукатов, а твой слуга пусть поставит страже еще вина и закуски. Пусть славное рыцарство во второй раз позавтракает. А буде спросит пан капитан, чем царь московский Димитрий занят, отвечать, что важным государским своим делом!



        ГЛАВА 4. НЕПРОСТАЯ ДЕЛЕЖКА ДОБЫЧИ

        Памятуя, что голодный куда злее сытого, пан Ганнибал разрешил делить добычу только после завтрака. Впрочем, без обычного горячего кулеша это и завтраком назвать было нельзя: до речки оказалось дальше, чем ему помнилось, а народ проголодался, потому и позволил пан Ганнибал своему кашевару отхватить для каждого по доброму куску от взятого в хуторе окорока. И сам, отрезая кинжалом одну тоненькую скибку за другой и тщательно прожевывая передними зубами, осилил он свою долю — хоть и отдавала эта прокопченная свинина диким кабаном, показалась она на вкус вполне терпимой. А вот пивом, как ни мучила его жажда, побрезговал: перешел к нему последний из хуторских бочонков после того, как дыру в нем уже обмусолила чуть ли не вся благородная компания.
        Из способов дуванить добычу пан Ганнибал выбрал тот, который считают самым справедливым и в войске, и в разбойничьей ватаге. И сразу же, не мешкая, один из казаков, Тычка по имени, забрался на телегу с хуторским скарбом, а другой, рыжий здоровяк (как его там? ага, Бычара), повернулся спиной к телеге.
        Пан Ганнибал тотчас догадался, что канальи успели сговориться (а в таком случае открываются замечательные возможности для жульничества), и остановил казака, принявшегося уже рыться в кузове:
        — Пане Тычка! Не годится тебе, рыцарю, товарищу войсковому славного его королевского величества Войска Запорожского, в грязном мужицком хламе ковыряться! Давай сюда, к нам!
        Казак побагровел, положил руку на сабельную рукоятку, однако не нашел чем ответить на лесть бывшего ротмистра, и тяжело спрыгнул на землю. Пан Ганнибал поднял правую бровь, подбоченился и коротко кивнул младшему из самборских мещан, Федку.
        — Давай, пане Теодор, послужи, проше пана, нашему товариществу!
        Тогда, распихав товарищей, к телеге протолкался самый матерый из казаков, атаман их, так называемый Мамат. Уставился на пана Ганнибала налитыми кровью глазами:
        — Добро, пане ротмистр, пусть будет по твоей, шляхетской, воле! Но тогда нехай и твой монашек скинет не раздуваненный тулуп!
        — Да ради Бога, пане Мамат! И я то же самое с утра талдычу пречестному отцу Игнацию!
        Тут монашек, с бороды Маматовой на усы ротмистра взор свой испуганный переводя, забормотал умильно:
        — А разве себе я взял, панове? Правила запрещают мне иметь любую собственность, вот я и позаимствовал шубу во временное пользование.
        Недослушав отца Игнация, зверообразный Мамат ловко сдернул с его плеч кожух и бросил на телегу. Второй казак снова повернулся к телеге спиной.
        Федко шмыгнул носом и, не теряя времени, поднял над головой деревянную баклагу:
        — Кому?
        — Тебе, недотепа!
        — Кому?
        — Мамату.
        — Кому?
        — Немцу тому долговязому, как его. Гансу.
        Под крики, ворчанье и свист, сопровождающие дележку, пан Ганнибал принялся перебирать в памяти события той ночи, когда ему фатально не повезло в кости. Ему уже не так стыдно было вспоминать, как в первые дни после несчастья, и он пытался определить переломный момент в той игре, когда еще мог спасти дело, прекратив делать большие ставки. Вдруг наступила тишина, и пан Ганнибал почувствовал, что все глядят на него. Что там еще?
        — Тебе, сиятельный пане,  — это Федко, вытаращившись на него, поднял за полу над опустевшей телегой злополучный кожух.
        — А. Жертвую отцу Игнацию!  — прокричал пан Ганнибал и вернулся к своим невеселым воспоминаниям.
        Возня возле телеги продолжалась, и мелькнула в голове у бывшего ротмистра мысль, что большой хозяйственный горшок в переметной суме у сумрачного Тычки едва ли добавит тому боеготовности и что прежние его подчиненные, гордые шляхтичи-гусары, не кидались грабить убогий крестьянский инвентарь. Да ладно, сами шляхтичи этим брезговали, а вот слуги их, те тоже последней деревянной ложки не пропускали. Тут вклинилось неприятное воспоминание, связанное с последним грабежом, пан Ганнибал отогнал его и принялся в двадцатый раз вспоминать, как держал главный его обидчик, молодой пан Хмелевский, коробочку для костей, когда сделал тот роковой для пана Ганнибала бросок. И снова пришел к выводу, что сжульничать, засунув палец в коробочку и придерживая кости в нужном положении, молодчик сумел бы только в том случае, если предварительно отвел всем прочим игрокам глаза.
        Рядом раздалось нарочитое покашливание. Да и по запаху узнал пан Ганнибал своего оруженосца Тимоша, такого же, как и хозяин его, старика. А старики отнюдь не аромат розовой воды испускают.
        — Чего тебе, Тимош?
        — Сдается мне, пане ротмистр, что должны были мы уже выйти к речке.
        — А ты припомни, когда мы с тобою последний раз бывали в этих краях. То-то! Те пути, Тимош, что в молодые годы короткими кажутся, в старости удлиняются еще так. Давай теперь разбираться, старый, верный слуга.
        — Осмелюсь напомнить, пане ротмистр, что, с Бакаева шляху свернувши, взяли мы влево.
        — Точно, влево. Понятно, что войско царевича Деметриуса прошло Бакаевым шляхом, но кто мог знать не замкнула ли снова в его тылу шлях московская застава? Русские пограничники — ребята лихие. Наш же отряд слишком мал, к настоящему бою негоден.
        Тимош крякнул, сдвинул шапку на лоб, поскреб бритый затылок. Жест этот означал, что решение хозяина он не одобряет, но и возражать вслух не считает нужным. А сейчас, напротив, поищет довод а пользу не понравившейся ему господской мысли. Пан Ганнибал усмехнулся: вот именно поэтому Тимош, человек неглупый, не робкого десятка и, а принципе, везучий (жив ведь до сих пор!), так и не выбился за всю свою жизнь из оруженосцев. Тут Тимош, глядя в сторону, заявил:
        — Ну, казаков уж точно было не удержать, захотелось парням пограбить. Ведь свернули на проселок, пробитый на две колеи, а не на звериную тропу.
        — Ладно, грабеж грабежом, а с убийствами надо будет еще разобраться,  — нахмурился пан Ганнибал. Пусть и другим перенесет, что безобразия не сойдут им с рук. Послушнее будут.  — Но не прежде, чем окажемся а стане царевича. Важнее, что свернули мы на юг, а с хутора дорога шла на восток. На первой же развилке надо брать вправо. А к Сейму выйдем а любом случае.
        — Люди перетерпят, пане ротмистр. А вот кони не напоены. Не пивом же было их поить?  — с вызовом, будто именно его хозяин был виноват а этом обстоятельстве, спросил Тимош.
        Пан Ганнибал спрятал ухмылку а усы. Он мог бы рассказать о гусаре, который вот именно и поил своего коня пивом, а при случае так даже дорогущим фряжским вином. И как тот же чудак приучил бедное животное и трубку курить, что особенную сенсацию производило а рядах неприятеля. Однако он не стал об этом рассказывать. Во-первых, не дело шляхтича развлекать своего слугу. Во-вторых, если ему вспомнилась эта забавная история, то она известна, разумеется, и его тени — оруженосцу.
        — Пане ротмистр, вопрос к тебе имею от казацкого сотоварищества!  — Это опять Мамат чем-то недоволен.  — Почему этот дурень Федко не желает дуванить селянских лошадей и телегу? Когда ты отдал ему этот приказ? Что это за шуры-муры за спинами вольного рыцарства?
        Из-за спины казака выглянул бледный Федко: казалось бы, невозможно еще более вытаращить глаза, но ему это удалось. Схватился за крест на шее и просипел:
        — При чем тут, пан ротмистр, вельмишановное рыцарство? Да меня убили бы на месте те, кому достались бы только домотканые штаны или горшок!
        — О! Надо же!  — улыбнулся пан Ганнибал.  — Пан Федко рассудил очень здраво! Я также предполагал пока телегу и лошадей оставить за отрядом. Как это в юриспруденции называется, отец Игнаций?
        — В совместной собственности, пане ротмистр,  — не замедлил с ответом иезуит.
        — Вот-вот. А как придем в лагерь, там продадим, а деньги честно на всех поделим, как поделили казну того монашка-схизматика. Пока же предлагаю передать двух не запряженных лошадок пешим вашим товарищам, немцам. Пока в стан московского царевича не придем, то бишь не насовсем, а как это, отец Игнаций?
        — Во временную собственность, сиятельный пане ротмистр.
        — Вот-вот. Уж не знаю, почему не обзавелись они до сих пор конями и седлами, да только в таком опасном походе ждать, пока немцы за нами пешком тянутся, нам не приходится. Хотят — пусть едут охлюпкой, а хотят — пусть мушкеты свои и снаряжение навьючат, а сами бегут, как прежде, за чужое стремя держась. А на общую телегу всем остальным сложить поклажу, которая во внезапном бою (не дай нам того Бог!) помешать может. Править же телегой попросить по-прежнему пана Федка, с тем чтобы к задней грядке привязал оседланного коня своего. Любо ли вам такое мое предложение, панове запорожское рыцарство, панове честные немцы, и вы, славные мещане города Самбора?
        Нестройное «Любо!» и «Йя!» заглушили ворчанье кое-кого из казаков, и пан Ганнибал с полным правом подытожил:
        — А коли любо, то по коням, панове! С нами Бог и милостивая его Матерь!
        — Amen,  — склонив голову, оставил за собой последнее слово монашек.
        Однако, когда выстроились в походный порядок, обнаружилось вдруг, что пропал Хомяк, второй мещанин из Самбора. Не такой бойкий, как приятель его Федко, был он парнем вполне незаметным, однако и отсутствие Хомяка нельзя было не обнаружить: встал его гнедко привычно за вороным конем казака Лезги, да только седло на нем пусто, без всадника.
        — Отлучился в кусты по нужному делу — вот-вот прибежит,  — усмехнулся Лезга и, перекинув длинную ногу через седло, расположился так, чтобы первым увидеть возвращающегося к отряду спутника. Однако не удалось казаку на сей раз посмеяться над нерасторопным мещанином: Хомяк так и ни пришел, хотя прождали его довольно долго.
        Кончилось тем, что нетерпеливый Мамат предложил трогать потихоньку — авось догонит. На это пан Ганнибал только бровь поднял, однако, еще немного подождав, подозвал к себе жестом Мамата, а когда тот, ломак конем кусты вдоль проселка, выехал в хвост отряда, промолвил тихо:
        — Пане Мамат, неладно с парнем. Нужно вернуться, поискать. Я поеду с Тимошем, ты остаешься за старшего. Если и мы не вернемся, сам решай, как поступать. Только дай мне одного казака, чтобы был добрый лучник.
        — Сделаем, пане ротмистр,  — оживился казак и даже попытался улыбнуться любезно.  — А почему пан не хочет взять с собою немца с мушкетом?
        — Вонь от фитиля на милю разносится, будто сам не знаешь. А кстати,  — повысил голос пан Ганнибал.  — Огонь высекать, фитили поджигать! Тимош, ко мне!
        — Эй, Бычара! Доставай лук, поедешь с паном ротмистром!
        Пан Ганнибал уже посторонился, пропуская вперед невозмутимого Тимоша и побледневшего Бычару, судорожно цепляющего тетиву, когда снова поднял забрало своего шлема, повернулся к оставшемуся воинству и спросил спокойно:
        — Ребята, а не слышал ли кто чего в лесу, пока мы тут дележкой забавлялись?
        Переглянулись, помолчали. Потом Лезга заговорил неохотно:
        — Я кое-чего слышал, пане ротмистр, коли не почудилось. Будто смеялся наш Хомяк.
        — Смеялся, пся крев?!
        — Может, и послышалось, пане ротмистр. Но хохотал.
        Пан Ганнибал перекрестился, прошептал «Pater noster»[2 - «Патер ностер» (лат.)  — католическое соответствие православной молитве «Отче наш»], снова перекрестился. Опустил на лицо забрало, вытащил из ножен, притороченных к седлу, палаш, тронул поводья, выехал в голову дозора, а там пустил Джигита рысью.
        Долго трястись в седлах им не пришлось. Как и предполагал пан Ганнибал, Хомяка нашли прямо на проселке, пробитом в этом месте сквозь дубовую рощу. Скорченный, он лежал навзничь, нелепо выпятив голый белый живот, а когда пан Ганнибал поднял забрало и склонился над беднягой, увидел он, что сине-красное, распухшее лицо Хомяка искривлено в маске мучительной гримасы, зубы оскалены, а губы покрыты белесой пеной.
        — Тимош, обыщи,  — приказал пан Ганнибал, а сам, не пряча оружия в ножны, внимательно огляделся.
        Окрестный лес вроде пуст. Однако. Пан Ганнибал резко обернулся. Показалось ему или нет, будто на ветвях большого дуба что-то блеснуло. Дуло мушкета? Нет, все как было. Джигит захрапел. Хозяин положил ладонь ему на шею, успокаивая. А кто бы его самого сейчас успокоил?
        — Что там, Тимош?
        — Да странно оно как-то, пане ротмистр. Это еще что?
        Кто-то бежал к ним со стороны отряда.
        — Лучник! Не спи!
        — А там наши, свои.
        — Между нами и твоими «нашими» здоровый кусок леса, пся крев!
        Однако прав оказался придурковатый казак, а не осторожный пан Ганнибал. Потому что из-за поворота показался отец Игнаций, запыхавшийся, в одной рясе.
        Пан Ганнибал убрал палаш в ножны и подбоченился.
        — Что, святой отец, опять тебя казаки из шубы вытряхнули?
        — А? Нет, я сам оставил. на телеге у Федка. Просто мне рядом с тобой, пане. и с твоим Тимошем. спокойнее, чем среди этих схизматиков.
        — Мещанин наш для исповеди уже не годится. Вон Тимош обыскал бедолагу. Сейчас расскажет.
        — Позволь и мне посмотреть, сиятельный пане ротмистр. Я слушал лекции на медицинском факультете в Болонье.
        — Да бога ради! А ты пока докладывай, Тимош, не тяни!
        — А? Что, пане ротмистр?  — Тимош с трудом оторвал выпученные глаза от монашка, что твой пес, со всех сторон обнюхивающего труп.  — Странно оно как-то, говорю. Помер неизвестно от чего, однако ему помогли помереть, конечно. Потому как ограблен. По-дурацки, я извиняюсь, его ограбили. Будто сорока орудовала.
        — Что ты несешь? Опомнись!
        — Я извиняясь, пане ротмистр, да только это сущая правда. Грабитель или грабители (не знаю, сколько их было) позарились только на блестящие вещи. Кольцо с руки стянули, крестик с шеи. Сабельку его плохонькую из ножен вытащили и унесли. А зачем было, спрашивается, вытаскивать? Вот ты, Бычара, ты как поступил бы?
        — Да понятно как,  — ухмыльнулся казак.  — Снял бы пояс со всем добром, к нему подвешенным,  — как же еще? И уж не оставил бы на покойнике этот славный кунтуш.
        — Молчать, невежды!
        Пан ротмистр поднял правую бровь домиком, а Тимош и Бычара изумленно переглянулись. Монашек вытер руки о полу славного кунтуша, неторопливо поднялся с колен и встал так, чтобы кони всадников прикрывали его от леса. Только тогда продолжил — неторопливо, глядя мимо собеседников, будто рассматривая что-то в самом себе:
        — Дело в том, что только что услышанный мною диалог невежды и грабителя не касается главного для всех нас сейчас. Как погиб Хомяк? Обделался он, когда уже умирал, penis стоит. Умер от разрыва головных сосудов, произошедшего от излишнего прилива крови к голове.
        — Пенис?  — переспросил Тимош.
        — Стручок, ну, член стоит у него, у мертвого,  — дошло, наконец? Прав оказался Лезга, слух ему Господь даровал и вправду отменный. Хохотал Хомяк перед смертью и умер от хохота. Потому что защекотала его до смерти какая-то лесная сволочь. Я думаю, что сейчас этамерзкая тварь прячется где-то рядом, ждет, когда мы уйдем. А поскольку она с трупом еще не успела наиграться, то пойдет за нами, если мы несчастного заберем с собою. Поэтому я на месте сиятельного пана ротмистра бросил бы Хомяка здесь, на месте, и не позволял бы почтенному пану Бычаре снимать с него кунтуш или сапоги. Кто знает, не рассердит ли это некрещеную тварь-убийцу?
        — Да чтобы я, Ганнибал из Толочин Толочинский, герба Топор, ротмистр его величества короля Стефана Батория, земля ему пухом.  — Побагровевший пан Ганнибал закашлялся, потом продолжил уже сипло: — Чтобы я оставил труп воина из своего отряда, испугавшись какой-то лесной нечистой силы? Да не бывать тому, черноризец!
        Монашек пожал узкими плечами:
        — Осмелюсь напомнить храброму пану ротмистру, что он обещал доставить меня к царевичу Деметриусу безопасно, а со мною — и послание от святейшего отца нунция Рангони, куда более важное, чем моя ничтожная жизнь. Что же касается тела этого схизматика, то ведь началась война, а на войне, тем более в таких глухих местах, останки многих и лучших христиан остаются не погребенными. К тому же…
        — Смотрите, да смотрите же…  — захрипел вдруг Тимош.
        Не было нужды Ганнибалову оруженосцу и показывать, куда стоило его спутникам посмотреть. Ибо в двух саженях от головы резко отшатнувшегося и едва не вставшего на дыбы Джигита вдруг закачалась дубовая ветка. Так внезапно и резко закачалась, будто только что спрыгнуло с нее невидимое, однако достаточно увесистое существо.



        ГЛАВА 5. ПОСОБИТ ЛИ ЛЕСНОЙ ХОЗЯИН?

        Сопун, повисший на Змее, и хмурый мертвец Серьга брели проселком довольно долго, как показалось Змею, к пешим переходам непривычному. Наконец, Сопун прохрипел:
        — Здесь. Налево, между кустами…
        И в самом деле, когда старый Серьга раздвинул кусты можжевельника, обнаружилась еле заметная, вроде звериной, тропка, которая и привела к
        березовой рощице. Мертвец, не теряя времени, тут же принялся валить молодые березки кругом, верхушками в середину, а Сопун и Змей присели отдохнуть. Когда закончил мертвый батька работу, спросил Сопун почтительно:
        — А кому из нас вызывать Лесного хозяина — мне или тебе, батя?
        — Я думаю, что мне сподручнее. Лесной хозяин — мой давний знакомец, это раз. А если станет душу за свою услугу требовать, так тебе, сынок, свою лучше поберечь. Я ведь душу и без того давно загубил, а как принялся мертвецом по белому свету шататься — о чем разговор? Это два.
        — Тебе виднее, батя.
        Тогда мертвец встал в середину круга на верхушки березок, гулко откашлялся и завопил утробно:
        — Лесной хозяин! Пришел я, Серьга, к тебе с поклоном, вспомни, великан, со мною дружбу!
        Недолго пришлось ждать из лесу ответа. До того день разгорался теплый, погожий, а тут сразу же пахнуло холодом. Вроде как вихрь промчался верхушками окрестных дубов и березок, а там и весь темный лес зашумел. Затем на севере раздался треск сучьев, глухие удары тяжелой поступи, и явились над верхами самых высоких дубов голова и плечи великана, неуклонно приближающегося к рощице.
        Голова круглая, непокрытая, глаза голые, без бровей и ресниц, так и блестят, борода и волосы на голове зеленые. Когда остановился великан с дальней стороны святого круга из березок, увидели путники, что одет он будто обыкновенный крестьянин, вот только бараний полушубок на нем подпоясан широким красным кушаком и с левой полою, запахнутой на правую, а не наоборот, как у добрых людей.
        Едва успели путники обсмотреть великана, как он гаркнул — и столь громко, что с дубов и с березок слетели еще не упавшие желтые листья, Сопун присел, а из Змея посыпались красные искры, оба оглохли на время, и только Серьга, неподвижный, как старинный каменный истукан, услышал и понял все, о чем оповестил своих гостей рассерженный леший. А Лесной хозяин рассердился, что потревожили его на пороге зимы, когда готовится он уйти на зимовку в теплые подземные палаты.
        — Не вели казнить, вели миловать, Лесной хозяин,  — загудел в ответ мертвец.  — Не осмелились бы мы тебя потревожить, если бы не несчастье у нас. Сожгли злые вороги наш хутор, ограбили напрочь, а весь мой род замучили — вот только старший сын мой, Сопун, из колодца-могилы выбрался и со мною еле прибрел.
        Тогда вдруг уменьшился Лесной хозяин до роста своего собеседника, и только для изумленных глаз зрителей, не успевший разглядеть это превращение, повис на какое-то мгновение в воздухе размытый и прозрачный силуэт великана. А Лесной хозяин закричал уже не столь оглушительно, однако же громко, потому что тихо говорить он просто не умел:
        — Как же это я не узнал вас, мужики, и тебя, Огненный Змей? От гнева глаза мне слезами застило, вот почему. Да, большое, видать, несчастье случилось, если ты, старый мой знакомец Серьга, из могилы своей поднялся, а ты, Сопун, ни жив ни мертв и сам себя подлечить не можешь. А пива нет ли у вас с собою, мужики?
        — Мы привезли бы тебе, ведомо ведь нам, как пиво любишь,  — да вороги все выпили, а хутор на пепел обратили.
        — И что же — все твои бабы погибли, Сопун,  — и женка твоя, и дочка-красавица на выданье, и любимица твоя — вострушка-подросток Ксанька?
        — В другое время едва ли бы мне понравилось, Лесной хозяин, что ты бабу мою и всех девок помнишь: знать, задумывал ты против них свои бесстыжие каверзы. Да только теперь не о чем нам ссориться, потому что умерли они все злой смертью,  — подумав, с расстановкой ответил колдун.  — Но почему ты не спросил, помиловали ли злодеи сына твоего, которым ты подменил десять лет тому назад нашего с покойницей Марфой младенца?
        Как это ни удивительно, но леший смутился. Присел он на сломанную березку, спиной упершись в ствол живой, покряхтел-покряхтел, в землю взгляд свой потупив. Потом прокричал, глаз по-прежнему не поднимая:
        — Так, выходит, догадались вы с хозяйкой, что мой был подкидыш?
        — А как было не догадаться, Лесной хозяин, если лицом младенец был твое точное подобие, волосы имел торчком, что и не причешешь никак, а прожорлив был, ты уж меня прости, втрое против человеческого дитяти? Да еще сказал нам, что зовут его Вершком, в том возрасте сказал, когда людские младенцы только укают да гукают.
        — Тогда почему же вы с Марфой не выкинули моего сынка в лесную чащу?
        — Да потому что нашего младенца ты к себе забрал, а мы надеялись обменяться в конце концов. Знаю я, что такие подкидыши в лес убегают, когда одиннадцать лет им стукнет, а твоему Вершку уже десять этой зимой исполнилось, и подметил я, что он начал в сторону леса посматривать.
        — Ну что ж ты?.. Почему не говоришь?  — прокричал леший.  — Считай, что я уже спросил тебя, Сопун.
        — А. Нет, не могу я тебя порадовать, Лесной хозяин. Все убиты, всех порешили иноземцы, всех наших в колодец бросили. И твой сынок не сумел им глаза отвести — или уж не знаю, как там у него вышло.
        Леший зарыдал в голос, поднялся на ноги, подошел к колдуну и, продолжая рыдать, обнял его. Глядя на них, Огненный Змей крепился-крепился, да и сам заплакал. А мертвец потоптался возле безутешных отцов, а потом не выдержал, подошел и обхватил их длинными своими руками.
        Потом Лесной хозяин осторожно похлопал Сопуна по здоровому плечу и все еще плачущим голосом прокричал:
        — Сейчас мои слезы тебе на рану попали, затянется вскоре твоя рана. А чтобы силы к тебе вернулись, дам я тебе своего снадобья.
        И леший принялся срывать с можжевельника синие ягоды, а когда набрал их в левой горсти довольно, раздавил между ладонями, растер, поплевывая в мякоть зеленой своей слюной, затем скатал сине-зеленую лепешку. Помял-помял ее и протянул колдуну на явно посветлевшей мохнатой ладони:
        — Съешь ее, всю сразу. А пива у вас нет ли с собою?
        Сопун, и мгновения не поколебавшись, принялся разжевывать кислую лепешку. Украдкой отогнул он ворот рубахи, чтобы поглядеть под левую ключицу: там рассосалась уже тупая боль. О ране напоминал только рубец, зато седая поросль на груди колдуна окрасилась в буро-зеленый цвет. Вздохнул Сопун: дареному коню в зубы не смотрят. Тем временем и сил в руках-ногах у него прибавилось.
        А леший вернулся на прежнее свое место и рукой гостям показал, чтобы тоже сели. Потом вытер правым рукавом глаза и, не оборачиваясь, гаркнул:
        — Эй, Михайло свет мой Придыбайло! Кончай втихаря подслушивать. Не стесняйся, выходи к людям. Свои они. Друзья.
        Тотчас из-за могучего дуба появился огромный медведь, присел, как человек, на корточки по правую руку от Лесного хозяина. Приложив лапу к мохнатой груди, наклонил он голову и прикрыл маленькие умные глазки. Потом принял первоначальное положение и принялся рассматривать гостей.
        — Видали?  — хвастливо спросил Лесной хозяин.  — Мой Мишка и не такое умеет. Он сбежал из ватаги скоморохов, когда через лес проходили, вот я его и прозвал Придыбайлой. Клыки у бедняги были выбиты, так я ему новые приспособил, кабаньи. Михайло Придыбайло, покажи!
        Медведь послушно разинул пасть, со стороны поглядеть, так поистине смертоносную. Колдун нарочито отшатнулся и притворно охнул.
        — Ладно, я же понимаю, что вы мне не только злую весть принесли,  — прогремел Лесной хозяин.  — Мстить, что ли, надумали, мужики?
        — Зубами грызть супостатов,  — загудел мертвец.
        — И то,  — быстро произнес колдун.  — Мы тебя просить хотели, чтобы ты обидчиков наших задержал в Черном лесу, покуда мы соберемся да их догоним. Поводи их кругами, ты ж это любишь, а еще лучше заведи их в болото, чтобы застряли у них телеги и кони! А мы пока поспешим в мою лесную избушку: мазь там у меня волшебная. О, прости! Спасибо тебе, вылечил ты меня, а вот должны мы там еще разжиться оружием и одежкой какой-никакой.
        — Я уж и призабыл, как любишь ты поболтать, Сопун,  — ухмыльнулся Лесной хозяин, показав кривые желто-зеленые зубы.  — О чем речь? Ваши враги — мои враги. Из Черного леса им двое суток не выйти теперь, а застрянут они в Жилинском болоте. А ты, Михайло Придыбайло, даром времени не теряй! Будь другом, смастери волокушу из этих березок, чтобы напрасно тут не гнили. Чтобы на ней можно было вот его, богатыря Серьгу, потащить и чтобы лошадь можно было запрячь, а пока, не обессудь, сам потащишь.
        Медведь тут же поднялся на задние лапы, присмотрелся к лежащим березкам и, порыкивая от усердия, принялся стаскивать их в одно место и прикидывать, как устроить волокушу.
        — Напрасно ты это, Лесной хозяин,  — прогудел мертвец.
        — И вовсе не напрасно, ты сам сейчас поймешь. Сколько их там было, супостатов?
        Мертвец развел руками. Сопун закатил глаза, на пальцах подсчитывая. Пояснил неохотно:
        — Не до того мне было — ворогов считать, когда головнями в меня, связанного и оглушенного, тыкали. От десятка до дюжины разве. Латинский монашек там бегал, однако он без оружия. Два немца в шляпах и с длинными пищалями, один гусар в полном железном доспехе. Остальные все вооружены до зубов, это точно помню. Вот еще: были и чубатые казаки.
        — Если запорожцы, то каждый гусара в доспехе стоит. А вас двое всего. Тебя, девичий угодник, я не считаю — ты не боец!
        — Это мы еще посмотрим, лесной ты урод,  — вскочил и подбоченился Змей.  — А насчет девичьего угодника — от кого я такое слышу, спрашивается? Кто из нас девок ворует, когда они в лес по грибы забредут? И дома у себя разве не ты вокруг уворованной девки крутишься, потчуя ее своей кашей? Чтобы поела твоей еды и тогда у тебя навсегда осталась, а не вернулась к людям с ребеночком! Ты, леший, девичий угодник и есть!
        Тут Сопун, невольной телесной радостью веселясь от того, что его члены снова двигаются легко и просто, поднялся с земли и силой усадил Змея. Сам снова сел. Тем временем рассердившийся не на шутку Лесной хозяин принялся раздуваться и снова ушел головой под небо. А путникам оставил для лицезрения свои огромные ноги в онучах и лаптях, уже растрескавшихся от носки, да и напяленных не по-человечески: лапоть, разношенный некогда на левую ногу, был теперь на правой ноге, а правый — на левой. Впрочем, леший, как всем известно, сердит, да отходчив.
        — Скажи спасибо, Змей, что ты у меня в гостях,  — прокричал сверху леший.  — А у вас, как ни крути, всего пара бойцов, и пока я не вижу никакого оружия. И волокуша не роскошь, друг ты мой Серьга. Вот уж не знаю, ведомо ли сие тебе или нет, но недолго осталось тебе бродить по земле.
        — Ох, ведомо, Хозяин, ведомо!  — склонил голову мертвец.  — Пиво меня давно не веселит, а о других бедах гниющей моей плоти и сказать стыдно.
        — Поэтому и надо будет тебе силы до битвы сохранить. Поедешь в волокуше и не спорь. И еще я отправляю с вами своего Медведя.
        Эти слова услышав, Михайло Придыбайло оставил уже почти сплетенный из березовых ветвей помост для волокуши, встал на задние лапы и, снова разинув пасть, передними принялся бить себя в грудь. Его хозяин, чтобы наблюдать удобнее любимца, вернулся к обыкновенному своему облику.
        — Молодцом, Миша! А лучше всего я сам утоплю их всех по-тихому на Гнилище, в топи.
        — Рвать на куски вот этими руками,  — выставил вперед мертвец пудовые свои кулаки.
        — Нет, спасибо, Лесной хозяин,  — подхватил его сын.  — Мы отомстим, как в священных книгах написано: око за око, боль за боль, позор за позор. И никакого человеческого погребения для этой мрази. Только так.
        Медведь тем временем вернулся к своей работе, а его хозяин и приятель принялся размышлять вслух:
        — Двое с Медведем — против дюжины вооруженных до зубов иноземцев? Ох, боюсь я, поляжете вы напрасно. Я выходил на большую дорогу, к Бакаеву шляху, когда главное войско иноземцев проходило, сидел в кустах. Сам невидимый, я присматривался и прислушивался. Чужие запахи, чужая речь. Много немцев и поляков. Ну, поляков мы видали, они в драке заядлые, однако и понять их можно, хоть и вера у них не такая, как у вас. А вот немцы меня просто испугали: пищали у них длиннющие, все на своем месте лежит. Нет, вы только представьте себе, мужики! Всякая мелочь в особой сумочке помещается, а для того те сумочки везде на одежде и на перевязи такой широкой пришиты — нет чтобы как у людей, к поясу прицепить! Видел — издалека, правда,  — как стреляли они по русской пограничной страже, когда пытались наши стрельцы сжечь наплавной мост через Семь[3 - Старинное русское название реки Сейм]. Где нашим стрельцам до их стрельбы — нечеловеческая у немцев выучка!
        — Пугай-пугай, Лесной хозяин! От мести все одно не отговоришь,  — махнул на него громоздкой рукою мертвец.
        — Кто же вас от мести отговаривает? Да и сам желаю им отомстить. Только по-умному надо, в открытый бой не вступая, а воруя их по одному. И еще меня этот их чернец смущает. Вы же, друзья, своих, православных, чернецов и попов сторонитесь — разве я не прав?
        — Да, так оно для всех лучше,  — кивнул колдун.  — Впрочем, я бы и в ихнем пекле не пропал, вот только отогрелся бы за все здешние жестокие зимы. А если без шуток, так наши попы с чернецами вас, лесную и водяную нечистую силу, просто в упор не видят. В черте они хоть своего беса признают, а про вас говорят, как про вовсе не существующих, что вы суеверие одно.
        — Ври, Сопун, ври — да не завирайся!  — загремел Лесной хозяин.  — Это я-то не существую? Надо же было такое придумать.
        — Пожалей наши уши, не кричи на меня, потому как не моя выдумка, а поповская. А явись сюда попик, он бы пояснил, что вас с Огненным Змеем, равно как и бати моего покойного, вовсе и нету здесь. А привиделись вы мне потому, что ударил меня иноземец прикладом по затылку, и приключилась со мной головная лихорадка.
        И тут странная вещь случилась с красноречивым Сопуном. Притихли лесные звуки в его ушах, а перед глазами вверх-вниз дернулась березовая рощица — да и растаяла в воздухе. И представилось ему, что лежит он в собственном колодце, своими руками вырытом, над головой — синий квадрат полуденного неба, а на нем звезды, вокруг ледяная вода и трупы родных, и будто слаб он настолько, что не может снять с груди холодную руку мертвой жены своей Марфы.
        Встряхнулся тут Сопун, словно мокрый пес, сбросил наваждение — и снова увидел ту же березовую рощицу, а за нею верхушки вековых дубов и услышал со всех сторон хохот. Хохотал Лесной хозяин — и так же громоподобно, как в гневе, кричал; хихикал, ладошкой в красивой, ладно на руке сидевшей перчатке рот прикрывая, Огненный Змей; смеялся богатырь-мертвец, будто в пустую бочку кулаком бухал; Медведь, ухмыляясь во весь свой страшный рот, хлопал лапой об лапу, будто в ладоши бил. И веселился, скромнее и тише иных, даже лес: тот, своему хозяину подхихикивая, эхом возвращал посланные в него звуки.
        — Меня нет — и не было никогда! Надо же!  — прорычал между приступами громового смеха Лесной хозяин.  — А кто же тогда помнит времена, когда этой же большой дорогой скакали на запад косоглазые людишки в кожухах и с одними луками только, а возвращались из Польши с мешками правых ушей, для своего царя с мертвых ляхов срезанных? Когда проезжали тут на восток ватаги литовских и польских панов, усатых и в кунтушах? Дуб сей тысячелетний запомнил это — или все-таки я?
        Тут Сопуна передернуло: его словно бы вдогонку достал ледяной рукой смертельный холод из только что почудившегося видения. Мертвец булькнул в последний раз, Змей хлопнул обеими руками по полам, а Лесной хозяин помолчал, остаток смеха в своей груди смиряя, и заявил:
        — Эк нас от дела отнесло! Всего только хотел я предупредить: а вдруг латинский чернец знает особые молитвы — и против тебя, православный ведун, и против нашего брата, не-су-щест-ву-ю-щих лесных, водяных да воздушных? Изловить его первым — и на осину!
        Тут Медведь, успевший, с людьми и духами повеселившись, и споро волокушу доделать, вдруг зарычал, лапой на восток показывая. Хозяин его принюхался, ухмыльнулся.
        — Кстати, и волокушу испытаешь, Михайло Придыбайло. Там, совсем немного проселком пройти, любопытнейшие вещи происходят.
        Лесной хозяин шагал столь широко, что спутники его, как ни спешили, отстали. Первым догнал его Медведь, остановил волокушу (мертвец с проклятиями скатился на землю), побежал на четырех лапах в ту сторону, куда ушли оставившие свой враждебный запах иноземцы, встал на задние лапы, прикрывая своего хозяина, и зарычал.
        — Ничего не скажешь, Михайло свет Придыбайло, возчик с тебя хреновенький, не то что плотник,  — громогласно балагурил Лесной хозяин, присевший на корточки возле скорченного трупа парня лет тридцати в мещанской одежде.  — А ты, горожанин, весело помер, ничего не скажешь. Шапку, кунтуш и сапоги ты уже не пожалей, подари нашему Сопуну, замерзает мужик, а сорочку и портки загаженные можешь себе оставить. Эй, мужики, сюда! Укройтесь за моей спиной про всякий случай. А ты, Зелёнка, явись сейчас же пред мои очи!
        — Очень мне надо, дяденька! И я, может быть, стыжусь как честная девица,  — прозвенело по лесу, вроде как со всех сторон.  — С тобою столько мужчин, глаза разбегаются. И такой пригоженький пришодши, что прямо бы съела, как пряничек.
        — Ох, Зелёнка, не испытывай мое терпение, короткое оно! Не явишься сейчас, поймаю и так задницу надеру, что и на ветку присесть не сможешь!
        — Уговорил ты меня, дяденька!  — прозвенело уже совсем близко, и под самым носом у Змея вдруг закачалась дубовая ветка. Так внезапно и резко закачалась, будто только что спрыгнуло с нее невидимое, однако достаточно увесистое существо.
        Она и в самом деле спрыгнула с ветки, бледно-зеленая, полупрозрачная русалка, и стояла теперь нос к носу со Змеем, раскрыв в безмолвном восхищении свой ярко-зеленый рот.



        ГЛАВА 6. КАК ЧЕРНЕЦА ИСПУГАЛА МЕДВЕЖЬЯ ПРИЯЗНЬ

        — Благодарите богов, мужики, потому как вы в безопасности,  — зашептал леший Серьге и Сопуну, а заодно и половине леса было слышно.  — Зело влюбчива наша Зелёнка и теперь за вашим красавцем будет ходить по пятам. Эй, племяшка! Отдай фанты, что на горожанине взяла!
        — Фантики мои, честной девицы,  — и, по-прежнему не отрывая глаз от Огненного Змея, русалка облизала губы острым зеленым язычком.
        — Саблю зачем стащила? Вон ножны пустые лежат.
        — А я, дяденька, думала: если блестящая она, то можно будет мне в нее посмотреться. Да где там — такую мерзкую рожу увидела, что хоть плачь!
        Красавец Змей стал фертом, потом откашлялся и промокнул губы своим роскошным платком. Умильно улыбнулся русалке и промолвил убедительно:
        — Таковую красу бездушное блестящее железо исказить может только по своей природной кривизне. Любое озерцо или даже, прости на низком слове, лужа покажет тебе, красавица несравненная, что тобою можно только восхищаться. И то подумай, зачем такой тонкой, такой нежной девице грубая железная сабля?
        — Забирайте железку, а то невзначай еще ручку свою белую обрежу,  — проворковала русалка.  — И кресало берите, на кой оно мне? А вот колечко, монетки и золотую палочку с перекладинкой да с цепочкой себе оставлю: надо же мне, честной девице, приданое собирать.
        И с дуба упали сабля и кресало. Прямо перед Сопуном упали, успевшим уже набросить кунтуш покойника и натянуть его сапоги.
        — А теперь поведай нам, Зелёнка, что сталось меж тобою и этим супостатом-горожанином и почему он оставлен здесь товарищами в таком виде?
        — Некогда мне, дяденька. Не видишь разве, что с мил-дружком беседую?
        И только когда леший пообещал Зелёнке, что вместо милой беседы отправит ее к ручью отстирывать загаженные штаны и рубаху мертвеца, рассказала она, как было дело. сперва слушал ее Сопун вполуха, потому что прикидывал, как бы проделать на поясе покойника дырку, соответствующую сложению нового хозяина. Потом Медведь отобрал у него пояс и огромным клыком ловко прокусил на нужном месте.
        Подпоясался колдун, вернул саблю в ножны и смог уделить должное внимание рассказу русалки. Понял он, что стесняется Зелёнка полюбившегося ей Змея, посему выражается окольно и явно умалчивает о некоторых своих с молодым горожанином предосудительных развлечениях. Ну и черт с ней! Немного развлекло Сопуна, что оказался злодей таким же зеленым, как и встреченная им пробивная лесная девица. Не догадался ведь сразу удрать к товарищам, чтобы только пятки засверкали; не знал он отгадки на ее всем в лесу известную загадку («Что бежит без повода?» — вода бежит, что же еще?); не помнил ни одного против русалки заклятия; не ведал, что достаточно, на худой конец, материть русалку без перерыва, дабы она от тебя отстала. Впрочем, против бойкой Зелёнки едва ли последнее средство подействовало бы… О, так за покойным убийцею возвращались?
        Тут и Лесной хозяин встрепенулся. Загремел:
        — Рассказывай подробно — и как ты о такой важной вещи промолчала?
        — А кто меня спрашивал, дяденька?  — огрызнулась Зелёнка и тут же сладко улыбнулась Змею, глядевшему на нее во все глаза.  — Я спряталась на дереве, робкая девица, когда услышала топот копыт. Они подъехали. Трое мужчин. Двое говорили не по-нашему, почти не разобрать, третий, рыжий, одет почти как татарин, молчал, стрелу держал на луке. Едким потом от рыжего сильно несло: страшился, стало быть. А говорили меж собою и моего забаву-покойничка осматривали два старика: один весь в железе и с длинным мечом у седла, второй тоже по-польски одетый, но попроще и с пикой. Я все боялась, что станет пикой тыкать меж ветвей. Мало ведь приятного, хоть и не смог бы поранить.
        — Так это старик в железе приказал отступить и труп оставить, даже для семьи одежду и оружие не снявши?  — хмуро спросил Лесной хозяин.  — Умен у них вожак, коли так.
        Тем временем живой мертвец Серьга, отчаявшись привлечь внимание заслушавшегося сына, сам вытащил у него из ножен саблю и, поманив за собою Медведя, отправился к кустам.
        — Нет, не он, дяденька,  — глазея на Змея, ответила лешему Зелёнка и снова облизала губки.  — Они еще не договорили, два старика-иноземца, для честной лесной девицы совсем ненужных, когда с той же стороны, от Семи, прибежал добрый молодец в длинной такой одежке подпоясанной. Темная вся, а длиною до половины каблука. Мне сгоряча он показался моложе того трусишки, что с луком. Он тоже начал разглядывать моего забаву-покойничка, а я с дуба к нему присматриваюсь: очень уж мне понравилась шапочка у молодца на голове! Защекочу молодца, смекаю, а шапочку себе заберу. На распущенные волосы надену — все подружки от зависти окочурятся! Значит, так: шапочка вверху на четыре угла, войлочная, вычерненная.
        — Это латинский монашек был,  — выдохнул Сопун.
        — А ты, Зелёнка, перестань чепуху молоть,  — громогласно попросил Лесной хозяин.  — Дело говори, племяшка.
        — Какая ж это чепуха, дяденька?  — надула губки русалка.  — Вы, мужики, просто ничего в нарядах не понимаете. О Велес всемогущий, так то монашек был? Ничего себе! Могла так еще напороться, оказывается. Однако я к нему присмотрелась: не такой и молодой оказался ваш монашек, просто обритый со всех сторон. Он тоже не по-нашему говорил, но ясно и четко выговаривал, так что я почти все поняла. Ругал меня, не без того, всякими словами. Это он посоветовал убираться, оставив мертвеца-забавушку как есть. Догадался, что я поблизости прячусь, и посоветовал старикам уходить от греха подальше, чтобы я не рассердилась. Вот.
        — Сообразительный слишком,  — громогласно подытожил леший.  — Вот его и будем первого отлавливать. Впрочем, я сие уже предлагал. А потом мы черноризца на суд поставим — и того.
        Позади его Медведь мягко спрыгнул на землю. Леший оглянулся: давешний молодой горожанин свисал с дубовой ветви, как огромный желудь, а повешен был на длинном тонком корне. Живой мертвец Серьга отходил от него, руки гадливо отряхивая. Поклонился русалке:
        — Спасибо тебе, прекрасная девица, что отловила насильника и убийцу, губителя безжалостного моих детей и внуков. Но не спасибо тебе, что сама его порешила, а не отдала живым в мои руки. Дай Бог, и все остальные так же повиснут. Только, клянусь Велесом, не столь целы будут.
        Тогда вздохнул Лесной хозяин, подняв на проселке целую тучу пыли, и пророкотал:
        — Ладно. Почин есть. А мы с Медведем поспешим теперь к иноземцам. Догоним и заставим по кругу ходить. Чтобы утомились и перессорились. А вы к ночи подходите к Жилинскому болоту. Я из него супостатов до вашего прихода постараюсь не выпустить.
        Тут поклонился ему Сопун:
        — Велесом-богом прошу тебя, Лесной хозяин, позволь Михайле Придыбайле с нами вернуться в березовую рощу. Там оставим мы батю моего, Змея и племяшку твою, а сами
        поспешим к моей охотничьей избушке. С таким мастером, как твой умница-медведь, я вдвое быстрее на всю нашу ватагу оружия наготовлю, а также ловушек и капканов.
        — Быть по сему, колдун. Только побереги Михайлу Придыбайлу. Он мой сейчас лучший друг и помощник. Если бы не он, я бы не выдержал наедине со своим бабьем.
        Обнялся на прощание Лесной хозяин с приятелем-медведем, словно на год расставались, и отправился в погоню за иноземцами. Пустился он в путь в том почти человеческом обличье, в котором с мстителями беседовал, но тут же начал бледнеть, и вот уже стали просвечивать сквозь него темные стволы дубов и оставшиеся на их ветвях узорчатые желтые листья. Теперь только шелест ветерка в еще не облетевшей листве указывал знающему человеку, что леший обходит владения свои.
        А мстители побрели в противоположную сторону. Впереди — Сопун, боевой вид которого портило теперь разве что отсутствие штанов, за ним под ручку, друг от друга сияющих очей не отрывая и посему время от времени на корнях да на кочках спотыкаясь, следовали Зелёнка с Огненным Змеем, а за ними Михайло Придыбайло тащил на волокуше живого мертвеца Серегу. Медведь порыкивал от усердия и зорко осматривался: заодно и дозорную службу нес. Мертвец задремывал, по совету Лесного хозяина сберегая двигательные силы.
        Радоваться бы дорогою Сопуну: ведь, что ни говори, а полку мстителей прибыло, даже сам Лесной хозяин взялся помогать. Он же предался невеселым размышлениям. Новую на время как бы семью обретя — или сплоченное общей местью товарищество, тем острее переживал он теперь потерю своей настоящей семьи. Да еще вспомнились ему слова бати. Жаловался тот, что супостаты убили «его детей и внуков». Почему батя сказал, что «детей»? Ведь младшая сестра Орина жива, выдана в дальнюю деревню Малушино, вторая сестра, Манка, старшая, померла еще в девках, брат Знойко уж очень давно на охоте погиб, а в колодце мокнет один брат Тренка. Можно было, конечно, прямо о том батю спросить, однако побоялся он почему-то.
        А вот и место, где был срублен Серьгин хутор. Догорело тут уже, дотлело все, что могло гореть и тлеть. Только обугленный журавель высится над ужасным сердцу колодцем. Э… Да вот и чьи-то босые ноги из-за сруба торчат. Неужели и брат Тренка выбрался из колодца? Сопун наддал, ног под собою не чуя, однако вблизи подтвердилось то, что он почти сразу увидел, да только глазам верить не захотел: вовсе не Тренкины они, эти красно-черные от ожогов ноги, а сруб колодезный оббежав, увидел, что на него вытаращил глаза давешний печерский чернец, которого полагал он замученным.
        — Господи, Твоя воля!  — перекрестился чернец.  — Как же ты жив оказался, мужик? Тебя же на моих глазах безбожные разбойники застрелили, а потом в колодец кинули!
        — Очнулся, а потом удалось мне и выбраться,  — пробормотал колдун и нахмурился, соображая, что же ему делать теперь со свалившимся на голову православным монахом.
        — Кто ж помог тебе? Я здесь без помощи собрался уже помирать голодной смертью.  — Тут наставил ухо чернец, но поскольку Сопун и не подумал ответить, то задал он следующий вопрос: — А где кунтуш и сабельку взял, хозяин? И шапочка-магерка на тебе хоть и дешевенькая, плохого сукна, да все не наша, иноземная.
        — Один из наших обидчиков, отец, уже на дубе повешен. Согласись, что это бывшее его, убийцы, добро теперь мне нужнее, чем ему,  — пояснил Сопун и замер, к движению мыслей в себе прислушиваясь: почувствовал он, что вот-вот придумает, как поступить с чернецом. Да не тут-то было!
        Смешная, будто со всех сторон обритая фигурка домового вдруг поднялась над вытоптанной травой, и прозвучало пискляво:
        — Кому тут Домашний дедушка понадобился? А вот он я!
        — Угомонись ты ради бога, Дедушка!  — замахал на него руками Сопун.  — Не видишь, что ли, кто к нам в гости пожаловал?
        Тем временем прищурился домовой, рассмотрел, наконец, монаха — и тут же от испуга обратился облезлым котом. Кот, без следов шерсти на теле выглядевший еще даже неприличнее, чем безволосый и голый домовой, выгнул спину дугой и зашипел.
        — А я удивляюсь, хозяин, с кем это ты там разговариваешь. Котик, оказывается, он тоже уцелел, Божье создание. Хе-хе, хорошо, говорю, что котик, бедненький, мне раньше под руку не попался: боюсь, съел бы я его с голодухи, не побоялся бы и оскоромиться…
        Тут замолчал чернец и попытался вжаться спиной в бревенчатую стенку колодца: на полянке показался огромный медведь, усердно тянущий за собою волокушу с мертвым телом. Увидав мужика, радостно рыкнул зверь, бросил стволы-оглобли (живой мертвец на сей раз уцепился руками и с волокуши не слетел), поднялся на задние лапы и замахал передними приветственно. Кот заурчал и принялся тереться о задние лапы медведя, а чернец сам не заметил, как оказался с другой стороны колодезного сруба. Впоследствии никак не мог он припомнить, ступал ли тогда на обожженные ноги.
        За спиной у него слышалась непонятная возня, звучали тяжелые шаги, оттуда непереносимо несло мертвечиной. Чернец закрыл глаза и принялся читать Господню молитву, крестясь и кланяясь после каждого своего «Господи помилуй!». Тут уж прямо перед ним раздалось тяжелое дыхание, и повеяло звериным смрадом. Охнул чернец, открыл в ужасе глаза — и увидел прямо перед собой сидящего на земле, совсем как человек, медведя, который к тому же еще и крестился правой лапой. Правильно зверь клал на себя крест, пописаному, как православному надлежит. На длинной шерсти его слева повис, когтями вцепившись, давешний кот.
        Когда желтые глазки кота встретились с изумленным взором монаха, мелкое животное убрало когти, отцепилось и с истошным мяуканьем бросилось прочь. Чернец отшатнулся. Тут заговорил мужик, оживший хозяин подворья, стоявший справа от медведя, рукою его по загривку поглаживая.
        — Ты, святой отец, не бойся его: наш Михайло по прозванию Придыбайло от скоморохов убежал, а у них успел многому научиться.
        — В Писании сказано: «Всякая тварь да славит Господа». Да только нет ли ереси в том, что тварь бездушная кладет на себя православный крест?
        — Было у меня, как не быть?  — почесал в затылке Сопун.  — Да забылось мое крестильное имечко: с младенчества все мне «Сопун» да «Сопун». Я вот что сделаю: я тебя в свою охотничью лесную избушку препровожу, это все одно мне по пути. Вот Михайло Придыбайло тебя отвезет. А в избушке у меня и еда для тебя найдется, и мазь лечебная, чтобы ноги твои помазать. И не замерзнешь, пока я не вернусь: есть печка и дровишки к ней на первое время. А в лесу вокруг полно сушняка.
        Чернец испуганно поглядел на медведя и перекрестился: не уподобится ли он, грешный Евстратий, девочке Маше из сказки? Это ведь только в сказке Маша медведю всего лишь пироги пекла: всем взрослым понятно, чем он с нею занимался. А Медведь, увидев, что новый знакомец решил с ним поиграть, захлопал от удовольствия лапой об лапу, будто в ладоши, и сам снова принялся креститься. Не понравилась чернецу Евстратию сия явная приязнь к нему огромного зверя, ох, не понравилась. Вслух же сказал о другом:
        — Век за тебя буду Бога молить, спаситель ты мой бескорыстный. Да только как сможет твой медведь меня отвезти, если у него мертвое тело на волокуше?
        — А батя мой уже возле колодца сидит. Подождет здесь нас с Мишею мой покойный батя Серьга,  — повторил Сопун погромче, чтобы и живой мертвец услышал.  — Кстати, вспомнилось. Михайло Придыбайло, а не приметил ли ты, куда это Змей и Зелёнка подевались?
        Медведь заурчал, показал лапой в сторону березовой рощи, а потом склонил голову набок на сложенные передние лапы и закрыл свои маленькие глазки.
        — Спать улеглись? Это до обеда?  — изумился Сопун.  — Однако же и молодежь пошла, святой отец. Вот уж поистине молодо-зелено.
        Чернец был тоже неприятно удивлен, не без того, но предпочел промолчать. Во-первых, в чужой монастырь со своим уставом не суйся. А во-вторых. Собирая в мире подаяние для обители, давно убедился отец Евстратий, что слишком скромно, прямо-таки по-дурацки бестолково провел свои юные, перед пострижением еще, годы. А теперь и вспомнить нечего.
        Серьга сидел у колодца неподвижно, чтобы не ставить сына в неловкое положение. А Сопун, весьма за то бате благодарный, перекатил чернеца на волокушу и показал сметливому Медведю еле заметную тропинку, по которой тому надлежало двигаться.
        — Тащи, Михайло-богатырь, я вас скоро догоню. Мне тут надо на пожарище одну вещь поискать, авось не сгорела.
        Мотнул Медведь головой, впрягся в волокушу и поволок ее засыпанным пеплом промежутком между черными квадратами на месте сожженных строений.
        — А меня отцом Евстратием, чернец я КиевоПечерского монастыря. Теперь, впрочем, вот уже несколько лет как лаврой его именуют… А каково твое христианское имя?
        — Хозяин! Милый!  — закричал вдруг монах с волокуши.  — Христом Богом тебя молю, не дай пропасть! Не оставляй меня наедине с лютым зверем!
        — Неча, отец Евстратий!  — махнул ему рукой Сопун.  — Не съест он тебя, вот увидишь.
        Наконец, на дальней стороне полянки Медведь проломался бодро сквозь кусты дикой смородины, протащил на тропинку волокушу, и хитрец Сопун вздохнул свободно. Времени нельзя было терять, и он огляделся.
        — Кис-кис, кис-кис,  — позвал. И черта помянув, поправился: — Дедушка домовой, поди сюда, не бойся!
        Голый безволосый старичок тотчас же встал перед ним как лист перед травой. Уж кому-кому, а Сопуну уж точно не до смеха тогда было, но и он еле удержался от улыбки. А домовой подбоченился и запищал:
        — Это что же у тебя делается в хозяйстве, Сопун! Как же ты позволил себе избы и все постройки на дым пустить! И куда ты, идол, разогнал своих домашних? И где мои любезные Гривка и Воронок, где Савраска — неужто в конюшне сгорели? Горелым мясом на поляне в нос шибает!
        Склонил Сопун голову перед Домашним дедушкой и ответил почтительно:
        — Добрый нюх ты сохранил, Дедушка, а вот я что-то перестал запахи различать. Если горелым мясом несет, так это от коров и теляток наших, что в хлеву сгорели, да и псов наших, Брехуна и Хватая, супостаты, убив, в огонь вкинули. Да и тебя они же чуть не запекли в печи. А все мои домашние в колодце мертвые лежат, один я, пулей застреленный, спасся. Гривку и Воронка увели они же, супостаты, а Савраску в телегу с нашим скарбом запрягли.
        — Ой-ей-ой-е-ей!  — схватился за голову старичок.
        А Сопун тяжело упал на колени. Прижал руки к груди, заговорил торжественно:
        — И тебя, Дедушка, всеми богами, которых помнишь и которых чтишь, молю! Побеги, Дедушка, вослед супостатам, отбери у них хоть лошадей наших с телегою! Далеко уйти они не могли, Лесной хозяин их сейчас по проселку кругами водит, на дорогу на Путивль, на Бакаев шлях, не допуская. А мы их с покойником-батей порешим по одному, на куски порвем и по лесу раскидаем.
        — Ай, беда! Ай, беда-то какая!  — хлопнул старичок себя по безволосым ляжкам.  — Разом мы с тобою всего, что имели, лишились, бедный ты мой Сопун! А лошадок я приведу, приведу — мало, что ли, я их чистил, мало им гривы в косички заплетал, мало ли ворованным овсом втихую подкармливал? Только скажи, куда их, дорогих моих животинок, привести?
        — Веди сюда, Дедушка. А если я раньше управлюсь, мы с Михайлой Придыбайлой и батей встретим тебя на проселке. Вот батя мой тебе, если хочешь, подробнее про нашу беду расскажет.
        Тогда прогудел живой мертвец Серьга из-за сруба колодезного:
        — Беги, беги, сынок, немного у нас времени. Сколь бы наш захолустный леший ни хорохорился, ему одному не удержать супостатов на проселке надолго.



        ГЛАВА 7. ЛЕКЦИЯ О ПОТОМКАХ ЛИЛИТ, ИЕЗУИТОМ ПРОЧИТАННАЯ В ДРЕМУЧЕМ РУССКОМ ЛЕСУ

        — А вот за тем поворотом и наши,  — облегченно вздохнув, объявил Бычара.
        Пан Ганнибал кивнул, соглашаясь. Дороги назад он не запоминал, положившись в том на Тимоша, однако только что нос его распознал запашок тлеющих мушкетных фитилей. И как им не вонять, если их, чтобы помедленнее горели, в козлиной моче вымачивают?
        Вот и отряд. Что ж, зверообразный Мамат неплохо распорядился. Проселок перегорожен мужицкою телегой, за нею с мушкетами на изготовку притаились немцы да казак Лезга с пищалью. Остальные пищальники за ними, готовые принять у стрелков оружие на заряжание, а им свои пищали, набитые, передать.
        — Разворачивайте телегу, панство, уходим!  — распорядился пан Ганнибал.  — Пан Хомяк мертв, и нам надо уносить ноги из этого опасного леса. Пане Мамат, ты веди! Если будет развилка, поворачивай влево! А я со слугою моим прикрою вас сзади. Оглохли?! Кому сказал, телегу развернуть, пся крев!
        Отряд на удивление быстро перестроился. Монашек ловко вскочил на захваченную телегу и напялил кожух. Казак Бычара, проламывая конем кусты, присоединился к своим, вооруженного до зубов Тимоша пан Ганнибал оставил в хвосте колонны, а сам поехал сразу
        за чужою телегой. Когда военные меры для защиты приняты, надлежит понять, откуда и какая, собственно, может грозить опасность, а лучшего способа для этого, чем выспрашивание сметливого и быстрого мыслями, как оказалось, отца Игнация, не найти.
        — Святой отец, как ты думаешь, кто напал на несчастного Хомяка?  — спросил он напрямик.
        Монашек пересел так, чтобы повернуться лицом к бывшему ротмистру, и рассеянно улыбнулся. После пробежки пот лился ручьем по желтому бритому лицу, однако испуганным иезуит не казался. А когда заговорил он, увидел пан Ганнибал: монашек настолько владеет собою, что не забыл даже показать, будто ему лестен заданный шляхтичем вопрос.
        — Бежал я, за стремя панского жеребца держась, и думал только о том, чтобы не упасть под копыта коней, позади скакавших. На телегу вскарабкавшись, думал только о том, как бы отдышаться, и о том, что необходимо предохраниться от простуды. А вот после мудрого вопроса пана ротмистра голова моя освободилась для действительно полезных мыслей.
        — И ты уже можешь поделиться ими, святой отец?  — усмехнулся в усы пан Ганнибал.
        — Могу, пожалуй, вот только без стройности изложения и словесного изящества, необходимых для беседы с такой знатной особой, как вельможный пан ротмистр.
        — Кончай со мной вилять, отец. Я обычный шляхтич, к тому же бедняк, и это тебе прекрасно известно. Коли нечего тебе сказать, так и говори, не бойся.
        — Всегда полезно подольститься к собеседнику, пане ротмистр. Ладно, тогда обойдусь без красот элоквенции. Думаю я, что несчастного замучили местные лесные духи.
        — Отец, поясни, будь добр, свои слова.
        — Неужели пан ротмистр никогда не слышал о Боруте и Роките?  — удивился монах.  — О том, как эти духи лесные водят честных христиан кругами по лесу, как показываются в виде черных псов и о прочих их проделках?
        — Кто из поляков о них не слыхал? Народ польский в них верит, а шляхта смеется над простонародными россказнями,  — ухмыльнулся пан Ганнибал. И вдруг встрепенулся.  — Так что же получается у тебя, отец,  — будто лесные духи существуют? А это не ересь ли?
        — Не было еще ни одного монаха нашего ордена, который был бы обвинен в ереси, пане ротмистр,  — наставительно заметил монашек, вытирая пот со лба.  — Как и не было еще ни одного иезуита, выбранного папой. Мы — чернорабочие католической церкви и, для блага общей нашей матери трудясь, не боимся запачкаться. А поскольку орудие наше — мысль, какие-либо ограничения в осмыслении политических или религиозных обстоятельств были бы нелепы. Разве шпиг[4 - Шпион. Польско!украинское слово XVII века], действующий в глубоком тылу противника, не прибегает к мимикрии, чтобы.
        — Какой еще такой мимикрии, святой отец?  — надменно вопросил пан Ганнибал.
        — Сие есть приспособление к обстановке для сохранения жизни. Бог, например, создал бабочку, которая раскрашена так, что сливается со цветком, на коем сидит. А шпиг — разве он не одевается так, как принято у врагов, и разве он не пользуется их языком?
        Пан Ганнибал выпрямился в седле и подбоченился. Откашлялся, прежде чем продолжил разговор. Однако голос его прозвучал из шлема скорее ласково:
        — Прошу тебя, отец Игнаций, не говори мудреных слов. Я ведь простой рубака и никакого образования не имею, кроме военного, на полях битв обретаемого и порой остающегося бесполезным,  — это если ученик оказывается вдруг без головы. Кроме того, я убедился в твоем уме и самообладании и в другое время с удовольствием с тобою поболтал бы и выслушал бы твои философские соображения, но не на сей раз. Я хотел бы понять, что с нами в этом лесу происходит, до того, как неведомый противник нападет снова.
        — Хорошо. Я понял,  — улыбнулся монашек.  — Но ты ведь сам заговорил о ереси, и мне пришлось защищать и обосновывать вынужденное свободомыслие, без которого в нашей беседе, какое бы вражеское нападение ни оборвало ее, просто не обойтись.
        — Святой отец!
        — Хорошо-хорошо, теперь прямо о деле. Относительно объяснения феномена лесной нечисти возможны два подхода. Первую интерпретацию можно услышать от благочестивых польских поселян. Эти добрые католики видят в лесных и прочих духах тех самых бесов, кои сброшены были с небес архангелом Михаилом. Изуродованные и охромевшие во время падения на землю, бесы те вредят людям до сих пор.
        Пан Ганнибал перекрестился.
        — Нет, я не считаю это объяснение изначально правильным, пан ротмистр!  — Тут монашек приложил руки к груди, однако в то самое мгновение колесо телеги попало на кочку, и он чуть было не расквасил нос о грядку телеги.  — Оно подлежит проверке, как и все сказанное или написанное человеком! Припоминаю, что на лекциях по демонологии в Максимилиановом университете в Ингольдштадте славный отец Пистоний говорил нам, что в современных представлениях о дьяволе и бесах есть и бесспорное ядро, и периферия, которая может быть подвержена диалектическому осмыслению.
        — Короче!
        — Короче невозможно, пане ротмистр! Итак, для христианина бесспорно существование дьявола и бесов, подручных его, ибо Господа нашего Иисуса Христа дьявол соблазнял в пустыне, а потом Господь наш изгонял бесов из одержимых ими. Поскольку об этом повествует Евангелие, сомнения тут неуместны.
        — И правда, пся крев!
        — Вот и я, помнится, так же удивился на лекции. Ведь выходило, что вся эта лесная и прочая тварь и вправду бесы! Однако отец Пистоний тут же переложил руль и спросил у нас, много ли нам известно мертвецов, оживленных в наши дни или в недавно прошедшие времена, или даже знаменитыми основателями таких прославленных монашеских орденов, как францисканский или доминиканский? А ведь Иисус Христос оживил своего умершего друга, Лазаря Четверодневного!
        — Я могу поклясться на этом палаше и всем самым дорогим для меня, что ни разу в своей долгой, слава Иисусу, жизни не встречался с ожившим мертвецом,  — положив руку на рукоять палаша, притороченного слева у седла, отчеканил пан Ганнибал.
        — Конечно! И мать наша католическая церковь считает, что время чудес ограничено, коротко говоря, периодом истории церкви, отраженном в Святом Писании. Quod licet Jovi, non licet bovi, пане ротмистр!
        — Что? При чем тут лис и святой Иов?  — с заминкой отозвался бывший ротмистр.
        — Простите великодушно, пане ротмистр, мою скверную латынь. Древние римляне говорили: «Что дозволяется Юпитеру, не позволено быку». Если Господь наш Иисус Христос и некоторые его апостолы совершали чудеса во славу Божью, то это еще не означает, что такой же божественной силой Господь наделил более поздних святых и отцов церкви. Поэтому в католической церкви так тщательно проверяются гуляющие среди верующих слухи о современных чудесах. Точно так же, отнюдь не отрицая присутствия дьявола и подручных его бесов в современном мире, мать наша католическая церковь.
        Однако тут прямо перед оратором возникла оскаленная морда чалого жеребца, а грубый голос оруженосца прозвучал едва ли не смущенно:
        — Пане ротмистр! И вы, святой отец! Простите, что прерываю ученую беседу. Странное что-то в лесу делается, пане ротмистр. Вроде как гром у нас гремит за спиною — вот только разве может быть гроза в ноябре? Да и небо чистое.
        — А мы вот Лезгу спросим, у него ухо чуткое. Пане Лезга, а на сей раз ты что-нибудь расслышал?
        Казак Лезга обернулся в седле и смущенно прочистил указательным пальцем свое правое ухо — ухо как ухо, и не сказать чтобы слишком уж оттопыренное.
        — Вот как раз прислушивался, пане ротмистр. То не гром, ваш слуга прав. То лесовик кричит, недовольный он.
        — Спасибо, пане Лезга,  — монашек слегка поклонился казаку и снова повернулся к ротмистру.  — Слышали сами — «лесовик кричит». Но я говорил о том, что мать наша католическая церковь не только современным позитивным, так сказать, правильным чудесам не очень-то доверяет, но и явления одержимости бесами тоже проверяет весьма придирчиво. Ведь ни одну еще ведьму не сожгли, пока не были признаны неоспоримыми все против нее свидетельства. Представления о дьяволе и подручных ему бесах приобрели теперь, в наше просвещенное время, более абстрактный, философский характер.
        — Видывал я дьявола на фресках и картинах, что в костелах, и сказал бы я, что он вызывает дрожь именно жизненностью своей, что ли.  — заметил пан Ганнибал задумчиво.
        — Прошу простить, вельможный пане ротмистр, но при всем уважении к твоему природному уму и жизненному опыту, я вынужден заметить, что ты все-таки не богослов. И художников тоже, даже самых умелых, никто не отнес бы к философам. Вот приведу только один пример из своей ничтожной жизни. Пришлось мне побывать с миссией нашего ордена в Баварии, там помогал я отцам-иезуитам, профессорам университета его величества Людвига Максимилиана
        в Ингольштадте, и возили мы на каникулы студентов в славный город Мюнхен.
        — О Боже! Короче!
        — Там, конечно, посетили мы главный костел Мюнхена, под названием Фрауэнкирхе. После мессы пошли мы осмотреть вблизи знаменитый алтарь «Отцов церкви». Народ толпился там перед изображением дьявола, подающего молитвенник святому Вольфгангу, и честные бюргеры, насмотревшиеся вдоволь, буквально отползали с выражением непередаваемого ужаса на бледных лицах.
        — Каковое выражение мы увидим вскоре на лицах наших вояк, если ты, патер, не заговоришь короче!  — взорвался пан Ганнибал. Быстрым движением руки в железной перчатке засунул он в рот свой правый ус, пожевал, выплюнул и продолжал уже спокойнее: — Доводилось мне слышать об отцах иезуитах, что они не только хитры, но и замкнуты, очень уж себе на уме. Из тебя же твоя, как ее. елейвейнция прет, как пивная пена из бочки, которую забыли заткнуть.
        — Но я ведь тоже человек, и я тоже боюсь, пане ротмистр!  — взмолился иезуит.  — И лучше не прерывай меня больше, потому что короче все равно не получится! В общем, протолкался я к той створке алтаря — что ж, дьявол, написанный художником, меня и вправду напугал. Черный как эфиоп, костлявый настолько, что круглые позвонки его спинного хребта можно пересчитать, хвост короткий, будто у черной свиньи (а такие разве бывают?), тонкие ножки на копытцах. За спиною серо-черные кожаные крылья, как у нетопыря, на голове длинные рога. А морда! Морда и сейчас стоит у меня перед глазами, пане ротмистр.
        — О, раны! О, раны Господни!
        — Нос крючком, загнутым вверх, огромная алая пасть, а из нее длинные клыки. И белые глазки, горящие на черном ужасном лице.
        — Свят, свят, свят! Спаси меня, Матка Бозка!  — Это бледный как смерть Тимош, вновь подъехавший прямо к задней грядке телеги, принялся креститься и кланяться.
        — Ты, лайдак, лучше назад посматривай!  — рявкнул на него пан Ганнибал.  — Тоже мне святоша нашелся!
        — Признаться, я тогда, перед той створкой алтаря, тоже устрашился, вельможный пане ротмистр. Однако вдруг услышал я рядом с собою хихиканье. Это славный отец Пистоний не сдержал в себе смеха. И смотрю: прочие святые отцы переглядываются и, усмехаясь пристойно, подмигивают друг другу. Если творение благочестивого художника Михаэля Пахера, одобренное церковью, вызвало у просвещенных отцов иезуитов смех как произведение фантазии темного человека, стоит представить себе, что сказали бы они о придуманных безмозглым мужичьем лесных демонах!
        Некоторое время только и слышно было, что скрипы тележных осей, мягкий топот копыт, позвякивание оружия и сбруи, да еще далекие громыхания, непонятно от чего происходящие. Потом пан Ганнибал вопросил ехидно:
        — Выходит, по просвещенной иезуитской науке получается, что нашего мещанина Хомяка замучило до смерти создание простонародной выдумки? Немногим же помогла мне твоя наука, святой отец.
        — А разве не предупреждал я, вельможный пане ротмистр, что существует два взгляда на сущность лесных демонов? До сих пор я излагал только первый, весьма распространенный. Второй же изложил на лекции уже упомянутый отец Пистоний после многих оговорок и заверений, что он высказывает только свое личное предположение — и только для того, дабы дать противоположный тезис для учебного диспута о сущности лесных и прочих демонов простонародного происхождения. Мне же его объяснение показалось тогда идеальным, я и сейчас не вижу в нем серьезных изъянов…
        — Постой, святой отец, так ты оканчивал Максимилианов университет? заинтересовался пан Ганнибал.
        — Да нет, твой покорный слуга, к глубокому моему сожалению, получил образование в училище не столь знаменитом — в Полоцком коллегиуме, а в названном тобою немецком университете я служил ассистентом профессора Пистония и, конечно же, присутствовал на всех лекциях. И понимал я в них, осмелюсь утверждать, побольше, чем юные губошлепы, рядом с которыми сидел за партой.
        — Я же просил, патер, чтобы без мудреных слов!
        — Ассистент профессора — примерно такой же его помощник, как оруженосец у рыцаря, пане ротмистр.
        — Теперь понятно. следовательно, ты познакомился с учением этого Пистония, будучи уже достаточно зрелым человеком. Вот это мне и нужно было знать.
        — Amen. Так вот, отец Пистоний напомнил, что в древнем переводе Библии на халдейский язык, называемом «Таргум», говорится о первой, еще до Евы, жене Адама по имени Лилит. Еврейское предание рассказывает, что она, созданная Господом одновременно с Адамом, принялась ему доказывать, что они равны. Когда же ей это не удалось, она улетела. С тех пор Лилит, превратившаяся в крылатый призрак, навещает ночью одиноких мужчин и соблазняет их, желая иметь от них детей. И не только иудеев соблазняла эта ночная красавица: рассказывают, что уговорила она и одного бедняка-немца в Вормсе — утром сластолюбца нашли мертвым. Однако и в боговдохновенной латинской Библии, «Вульгате», переведенной святым Иеронимом, современные ученые богословы находят свидетельства о людях, существовавших до Адама и Ева. Я и сам потом проверял: действительно, в главе четвертой «Бытия» Каин изгнан Богом за убийство Авеля, и Каин говорит: теперь, мол, меня, изгнанника и скитальца, убьет всякий встречный. И Господь сделал ему знамение, чтобы его всякий встречный не убил. Как это может быть, откуда на земном пространстве возьмется «всякий
встречный», если на свете нет больше людей, кроме Адама, Евы, Каина и уже мертвого Авеля? А дальше сказано, что Каин пришел в землю Мод, на восток от Эдема, и женился там. Откуда же взялась там эта женщина, если других людей на земле не было? Отсюда вывод отца Пистония: если уж Библия свидетельствует о существовании преадамитов, то они и вправду существовали.
        — Преадо… Как ты их назвал?  — наморщил лоб пан Ганнибал.
        — Преадамиты. Люди, существовавшие до Адама и Евы. Вот отец Мистоний и доказывал, что вся эта лесная и прочая нечисть и есть те самые преадамиты.



        ГЛАВА 8. СТЫЧКА, В КОТОРОЙ ПРОЛИЛАСЬ ТОЛЬКО СИНЯЯ КРОВЬ

        Неприкрытое изумление пана Ганнибала, а также выражение лица Тимоша, свидетельствующее, что старый оруженосец вот-вот поймет, о чем речь, подстегнули благочестивого оратора, и он с немалым воодушевлением продолжил:
        — Не знавшие не только первородного греха, но и постоянной Господней заботы о потомках Адама и
        Евы, примерами коей преисполнена Библия, преадамиты одичали и опустились. Люди познали единого Бога, построили города и совершенствовались в земледелии и ремеслах, а преадамиты все прятались от них в лесных чащах, на болотах и в неприступных горных пещерах. Не имея одежды и не научившись ее производить, они обросли шерстью, как звери. Не ведая философии и вообще избегая всякой сложной умственной деятельности, они потеряли человеческий облик, черепа их стали маленькими, а от постоянного жевания твердых кореньев челюсти развились и выдвинулись вперед. Принятие лучшей частью человечества христианства еще более усугубило границу, что пролегла между людьми и потомками преадамитов. Последние и прятались от людей, и интересовались ими, стараясь им даже подражать; они то вредили людям, то помогали им, норовя с ними подружиться. Однако… Разве не точно так же ведут себя и лесные демоны?
        Монашек обвел собеседников торжествующим взглядом. Те, ошарашенные, молчали. Наконец, пан Ганнибал промолвил:
        — Хорошо, допустим. Но если так, почему же никто их никогда не видел, твоих преадамитов? Почему, если все это время они прячутся рядом с людьми в лесах и болотах, охотники или, скажем, бортники их никогда не ловили?
        — Вот именно что и видели, и ловили, пане ротмистр!  — чуть ли не прокричал отец Игнаций.  — Отец Пистоний читал нам свои выписки из старинных хроник, в которых описывались пойманные дикие существа, похожие на людей. Одно из таких даже крестили в католическую веру, что оказалось деянием явно поспешным. Как только его сняли с цепи, существо сумело удрать в лес.
        — Чтобы проповедовать среди прочих диких людей святую католическую веру?  — выпучив глаза, осведомился вдруг Тимош.
        Пан Ганнибал хохотнул коротко, глаза отведя от монашка. Казак Лезга, обладающий отменным слухом, захохотал без всякого стеснения. Иезуит побагровел, раскрыл было рот. Делать замечание слуге в этом случае было бы то же, что читать нотацию его хозяину. А этот мрачный лес — нелучшее место для выговоров о недопущении насмешек над миссионерством святой католической церкви.
        — Отец Пистоний, чью лекцию я сейчас вкратце пересказываю,  — мирно, как ни в чем не бывало продолжил монашек,  — привел и замечательный пример, когда, как он выразился, доказательство существования преадамитов было высечено в камне. Приходилось ли вам, вельможный пане ротмистр, наблюдать так называемую «медвежью комедию», с которой по всей Европе бродят москали-скоморохи?
        — А кто их не видел, этих забавных медведей, святой отец? И ведь смешные их штуки понятны без всякого переводчика.
        — Рассказывал отеи Пистоний, что есть во французской земле Пикардии горол Амьен, а в нем знаменитый собор Нотр-Дам, построенный в древние времена. Так вот, на стене этого собора высечены донаторы, благочестивые люди, давшие деньги на постройку. Среди них с кошелем в руках и московит, поводырь медведя. Однако не медведя держит московит на поводке, а мохнатое существо, похожее на человека, вот именно со скошенным лбом и выступающей челюстью. Отец Пистоний сделал конклюзию, то есть вывод, что раньше, в древние времена, московиты-скоморохи отлавливали в лесах и учили всяким штукам именно преадамитов, а уж потом, когда тех стало меньше или научились мохнатые канальи лучше прятаться, пришлось московитам перейти на обучение медведей.
        — Ну и что?  — вопросил пан Ганнибал устало.  — Чем нам поможет твой ученый бред о духах лесных?
        — Как же не поможет, пане ротмистр? Еще как поможет. Ведь если это живые существа, а не духи лесные, их можно убить. Мне кажется, что пуля при встрече с ними — аргумент более надежный, чем крест или святая вода. Да и не прихватил я с собою, признаться, святой воды, очень уж торопили меня отцы-начальники.
        — А мне сдается, что святая вода нам очень не помешала бы,  — заметил пан Г аннибал и, подбоченившись, гаркнул во весь голос.  — Эй! Те из панства, кто не расслышал! Отец Игнаций уверяет, что лесная нечисть — это не духи бесплотные, а живые твари! Из плоти и крови! Их можно убить саблей или пулей! Проверьте полки ружей, не просыпался ли порох, пся крев!
        Выкрикивал, а сам смотрел на спину мещанина Федка, который, привязав по его приказу свою лошадь к задней грядке хуторской телеги, сидел с вожжами на ее облучке. Неподвижна была согнутая эта спина, словно Федко так перепугался после смерти товарища, что боялся пошевелиться. Все перевернулось в этом мире! Раньше не молодые боялись смерти, а старики, знавшие цену жизни. Впрочем, раньше и девицы заботились о своей чести, и вдовы не предавались распутству столь разнузданно. И разве возможно было бы тогда появление молодчика, бесстыдно объявляющего себя чудесно спасшимся московским царевичем? Однако пану Ганнибалу не удалось завершить свои сетования на современный упадок нравов.
        Можно было подумать, лесная нечисть только и ждала окончания лекции монашка, чтобы напасть. Не успели слушатели так-сяк переварить замечательные идеи иезуита Пистония насчет сущности лесных духов, как налетел внезапный шквал. Он сорвал последние листья и сухие ветки с деревьев, бросил их в людей и лошадей. С нескольких казаков были сброшены и унесены шапки, свою шапочку отец Игнаций удержал на голове, только крепко вцепившись в нее обеими руками. Лошади бешено заржали. Тимош показал хозяину на небо и прокричал:
        — Небо чистое, пане ротмистр! Это здешняя, лесная буря! Местный Борута над нами пошучивает!
        Между тем громыхание не прекратилось, только в нем уже все, не один удачливый на ухо и чуткий Лезга, начали различать ауканье, уханье, рычание и свист. Впрочем, свистел в воздухе, как оказалось, огромный дуб, вырванный с корнем, и приземлился он, ломая сосны, в десятке шагов от отряда. Кони ржали, косясь в ту сторону, где грохнуло об землю дерево, пытались встать на дыбы. А в небе нарастал уже новый свист, и новый дуб, не меньше первого, пролетев на сей раз над дорогой, обрушился на лес еще ближе к отряду.
        — Пристреливается, пся крев!  — закричал пан Ганнибал. Вперед! И как можно скорее! И держите коней, чтобы не понесли!
        Вдруг уханье и рык прекратились, вихрь утих, как по мановению волшебной палочки. Многие перекрестились. Тут казак Каша завопил, показывая нагайкою в ту сторону, откуда прилетели дубы:
        — Лесовик! Вон! Нас высматривает. Чтобы наверняка дубьем прибить!
        Там, над кромкой дальнего леса, медленно поднималась гигантская фигура Лесного хозяина. Приставив козырьком к глазам мохнатую руку, он беспокойно всматривался в бесконечные ряды деревьев. И вдруг ухмыльнулся, увидев, куда отступил отряд, легко наклонился и, вырвав очередной дуб из земли, раскрутил его в воздухе, окутался серым облаком земли, высыпающейся из корней, и отправил свое метательное орудие в полет.
        — Стойте!  — закричал что было сил пан Ганнибал, натянул поводья и, сам себя презирая, втянул, как и все в его отряде, голову в плечи.
        Маневр удался. Очередной дуб рухнул на дорогу, перегородив проезд, едва ли не прямо перед ноздрями лошади Мамата. Та встала на дыбы. Отряд смешался на узком проселке.
        — Все с коней, пся крев! Мушкетеры и кто с самопалом, бейте в великана, берите чуть выше красного кушака! Палите без команды, как успеете прицелиться. Всем остальным — освободить дорогу. Быстрее, если жить хотите!
        Между тем Лесной хозяин быстро приближался, преодолев, как прикинул пан Ганнибал, уже половину первоначального расстояния до проселка. Огромный, шагал он по лесу точно так же, как человек шагал бы через луг по высокой траве. Оглушительно хохоча, уже раскручивало чудовище над головою свой смертоносный снаряд, когда грянул залп, будто кусок полотна разорвали. Не все ружья выстрелили, не все пули попали в цель, однако одна уж точно достигла лохматого великана. Когда рассеялся окутавший отряд пороховой дым, стало видно, что из огромного выпуклого живота лесного гиганта ударил фонтанчик синей жидкости, и на красном кушаке его появились и быстро расширились синие пятна. Лесной хозяин выпустил из руки дуб и, присвистнув, изумленно вытаращил безбровые глаза без ресниц, поглядывая то на свой живот, то на лес. Еще раз присвистнул, пробормотал нечто вроде «Вот такие пироги.» и, внезапно резко уменьшившись, нырнул в лесную чащу. Сразу же и ветер утих. Теперь слышно было только тяжелое дыхание людей и лошадей.
        — Кажется, пронесло!  — Пан Ганнибал обеими руками поднял вверх свой шлем, освободил голову, ткнул шлем Тимошу и перекрестился. Потом вернул шлем на голову и обвел взглядом подчиненных.  — Панове, так кто же из вас свалил лесного великана?
        — Их, их!  — залопотал рыжий немец, Ганс по имени, кажется. При этом он указывал пальцем на свой мушкет, из дула которого и из затравки тянулись дымки.
        Едва ли это был аргумент в пользу Ганса, ведь выстрелить не удалось только круглолицему казаку Каше: порох напрасно вспыхнул на полке его самопала. То ли высыпалось зелье из затравки, то ли забыл беспечный казак прочистить ее перед заряжанием.
        — Сдается мне, это я попал, пане ротмистр,  — промолвил тут Тимош.  — Хотя и глаза мои уже не те, что прежде.
        — А по мне, так я, пане джура,  — мрачно прогудел казак Тычка и вдруг залихватски передвинул свою шапку на затылок.  — У меня ведь руки от старости не дрожат. И ствол самопала подлиннее.
        Тут в воздухе негромко свистнуло, раздался мягкий звук удара, и Тычка, все с тем же мрачным выражением лица, выпустил пищаль из рук, осел в седле и ткнулся носом в гриву своего саврасого конька. От виска его отлепилась круглая свинцовая пуля, вымазанная синим, и упала в кузов повозки, в которой съежился, закрывая руками голову, монашек.
        — Пожалуй, и впрямь это пан Тычка попал в бок Лесному хозяину,  — заметил Тимош и перекрестился.  — Моя пуля так уж точно поменьше была.
        Пан Ганнибал потянулся было и себе перекреститься, однако ему показалось утомительным каждый раз снимать шлем.
        — Эй, святой отец, не бойся — пронесло пока! Погляди, прошу, что там с паном Тычкой.
        Монашек нашел на дне кузова свою шапочку, напялил ее, на коленях вплотную подобрался к Тычке, пощупал артерию на шее, заглянул в остановившиеся глаза. Развел безнадежно руками и горестно склонил голову.
        — Понятно,  — пан Ганнибал кашлянул и, сердясь неизвестно на кого, прикрикнул: — Ты вот что, святой отец! Сейчас Тимош тебе поможет свалить пана Тычку в телегу, а ты садись вместо него в седло. Твоя голова нам еще понадобится, а хуторская скотинка, смекаю я, может теперь стать шибко ненадежной.
        — Пане ротмистр, согласно казацкому праву.  — загремел из головы колонны Мамат.
        — Да ваш конь! Вам конь останется, казаки!  — вскричал пан Ганнибал.  — Смотрите только, чтобы от жадности голов своих не потеряли. Сейчас мой Тимош передаст тебе, пане Мамат, пищаль пана Тычки и к ней все припасы, вот ею, прошу, озаботься.
        Разобрались, наконец, с конем и имуществом Тычки, зарядили снова мушкеты, пищали и самопалы, да и двинулись в путь. Лошади, почти сутки уже не поенные, жалобно ржали, люди давно допили последнее хуторское пиво. Да и показалось ли пану Ганнибалу, или взаправду проселок резко сузился? Теперь придорожный дубняк низко наклонялся над всадниками, а твердые ветки так и норовили ударить их по лицу. Пан ротмистр облегченно вздохнул, когда впереди началась суматоха, возы остановились, и Мамат передал по цепочке: «Развилка».
        — Передай, святой отец, вперед: «Бери влево».
        Проехал и пан ротмистр развилку. Развилка как развилка. Ничего особенного. Лесная дорога, высокой, уже поблекшей травою заросшая, похожая скорее на просеку, раздваивалась. Никаких межевых знаков, которые у московитов принято вытесывать на деревьях, он не заметил. И никаких особых примет близости речки. Усталые кони, тем не менее, сами ускорили шаг. Сразу после развилки лес снова сомкнулся над дорогой, кусты терновника будто нарочно царапали лица, и пан Ганнибал, помянув дьявола, опустил забрало. Тут же ему почудилось, что терновник на глазах движется, сбегаясь через редколесье к проселку и громоздясь на обочинах.
        Наконец, отряд снова остановился. На сей раз зверообразный казак не спешил сообщать, на что наткнулся, и пану ротмистру пришлось передать по цепочке запрос, составленный в достаточно крепких выражениях.
        — Отвечает: «Сам посмотри, пане»,  — пожав плечами, сказал ему монашек.  — Впереди кричали: на дереве, мол, висит, не понял я только, что именно.
        Пан ротмистр пробурчал свое излюбленное ругательство, пососал ус, выплюнул. Прикинул, с какой стороны придорожные кусты пожиже, и гаркнул во весь голос:
        — Вправо придерживай!
        Опустил забрало и заставил возмущенного Джигита протискиваться вдоль телеги. У Федка рожа застыла в гримасе ужаса: на щеках, белых как мел, сереет дорожная грязь. Приободряя коня нагайкой, посматривал теперь пан Ганнибал сквозь прорезь забрала на лица других вояк: бледные, осунувшиеся, краше в гроб кладут. Пожалуй, о гробе лучше не вспоминать. Слуга его, конюх Корыто, оказывается, теперь на своем коне, а вожжи от повозки на луку седла закинул. Случись тревога, бросит теперь повозку с походным добром своего пана на произвол судьбы. Еще немного, ну еще немного продвинься вперед, Джигит.
        Вот, слава Богу, и голова колонны. Джигит стряхивает с себя, словно собака воду, ветки и сухие листья. Его хозяин поднимает забрало. Оказывается, Мамат спешился, прислонился спиной к древнему дубу, в руках самопал на изготовку, водит головой справа налево, слева направо. А рядом на дубе. О, раны! О, раны Господни!
        На дубе висит, все в тех же загаженных портках и все так же жутко оскалившись, несчастный Хомяк. Впрочем, кое-что изменилось в его лице, шибко простоватом (такие, впрочем, бывают именно у самых отпетых мошенников): клыки явно выделялись теперь своими размерами среди рано пожелтевших зубов. Пан Ганнибал пробормотал наскоро «Pater noster», стащил железную перчатку и осторожно взял Хомяка за плечо. Покойник уже задубел, следовательно, не смог бы самостоятельно забежать наперед отряда и повиснуть у него на дороге. Следовательно.
        — То самое место, пане ротмистр. Лесовик, чертова душа, чтобы ни дна ему ни покрышки, заставил нас сделать круг,  — пробурчал Мамат.
        — Да, пожалуй,  — согласился пан Ганнибал.  — Мертвец и тогда лежал слева от дороги, да и дуб вроде тот же. Да, мы сделали круг, пане Мамат.
        Тут со всех сторон так страшно заулюлюкало и захохотало, что Джигит встал на дыбы, едва не сбросив своего хозяина. Мухортая кобылка казака прижала уши и бросилась наутек. Повод, который, как оказалось, был Маматом предусмотрительно намотан на руку, натянулся, казака развернуло на месте, и пищаль в его руках оглушительно выпалила. Тут же хохот и улюлюканье смолкли. Настала удивительная тишина.
        — Ты веди, пане ротмистр,  — еле выговорил Мамат, как только утвердился в седле.  — Боюсь, что я очень уж великий грешник.
        — Крепись, казак! Ты же только что испугал лесного духа. Впрочем, теперь я поведу. Все одно, пане, нет у нас другого пути, как вперед.
        — И то.
        И тогда пан Ганнибал прокричал команду, а затем первым пустился в путь — на первый взгляд совершенно бессмысленный, если суждено им ездить по кругу. Однако бывший ротмистр давно понял, что на войне куда полезнее совершать ошибочные действия, нежели совсем ничего не делать, а с духом лесным — чем тебе, старому дураку, не война?
        Однако недолго довелось им наслаждаться тишиной и покоем. Не отъехал отряд и мили от дуба с печальным украшением, как ни с того ни с сего взбесились взятые на хуторе лошади. Сначала гнедая кобыла с темной гривой и вороной конек посбрасывали с себя немцев, ехавших без седла, охлюпкой, потом принялись зубами и копытами прокладывать себе дорогу в конец колонны, а там и в смирную саврасую кобылу, запряженную в хуторскую телегу, будто дьявол вселился. Закусив удила, она с невероятной силой, ломая кусты и отгибая стволы случившихся тут больших берез, сумела развернуть телегу и, корежа кузов, проложить себе дорогу мимо ошеломленного Тимоша и его смирного старого коня, с явным ужасом вжавшегося в кусты. И ускакала, за собою волоча изуродованную, скособоченную телегу, а в ней — съежившегося от страха Федка и, под рогожкой, меткого стрелка Тычку, ко всему происходящему равнодушного. За телегою, привязанная поводом к задней грядке кузова, послушно бежала лошадка Федка. Ее же теснили сзади, покусывая за круп, кобылка и воронок, прорвавшиеся сквозь брешь, пробитую телегой. Вот они все и скрылись за поворотом.
Вот и безумное ржание стихло.
        В другое время не составило бы труда догнать взбунтовавшихся лошадей и вернуть их в строй. Однако сейчас пан Ганнибал не озаботился даже судьбою самборского мещанина Федка, земляка как-никак, он только на то и был сейчас способен, чтобы благодарить Бога, подсказавшего ему желание выехать в голову колонны.
        — Я ранен!  — поднял руку Тимош, скривившийся, как среда на пятницу.  — Проклятые твари сломали мне ребро. Моему Турку возом ободрали бок, кровь так и хлещет. Да что же это делается, пане ротмистр?
        Отряд поредел, и теперь без всякой команды вояки сгрудились возле единственной оставшейся у отряда повозки. Густо матерились, ощупывая укусы, потирая места ушибов. Пан Ганнибал откашлялся и осведомился, перекрикивая замысловатый и еретический казацкий матерок, не видел ли кто, отчего взбесилась эта задрипанная рабочая скотинка?
        — Я слышал за спиною, пане ротмистр, странное какое-то посвистывание,  — пояснил, постепенно обретая обычный апломб, бледный монашек.
        — А я — тоненький голосок, вроде он кого-то подзывал,  — смущаясь под взглядами спутников, сознался обычно молчаливый казак Бычара.
        — Ты гляди — та это же Федко, матери его болячка!  — закричал тут Мамат, показывая нагайкой назад, на дорогу.
        А из-за поворота действительно выходил Федко, живой и здоровый. Увидев своих, расплылся в счастливой улыбке, присел, хлопнул ладонями себя по полам кунтуша и вдруг довольно высоко подпрыгнул на месте.
        — А я думаю: что же мне делать?  — закричал срывающимся от счастья голосом.  — Прыгать с телеги нельзя — затопчут как пить дать. Так я вперед присматриваюсь, нет ли над дорогою подходящей ветви или сука. Увидел, ухватился, ноги поджал — и вот я здесь!
        — Послушай-ка, пане Федор,  — медленно заговорил Мамат.  — Откуда у тебя взялась петля на шее? Ведь только что, лопните мои глаза, никакой петли на тебе не было!



        ГЛАВА 9. В ОХОТНИЧЬЕЙ ИЗБУШКЕ

        Сопун потянул за веревочную петлю (замков тут никогда не водилось), дверь лесной избушки со скрипом открылась. Обернулся к чернецу Евстратию и встретился с его преданным и умильным, как у хворой собаки, взглядом: Медведь как раз подтягивал болезного на волокуше поближе к двери. Усмехнулся Сопун и промолвил:
        — Палаты не бог весть какие, втроем с Михайлом Придыбайлом нам тут не поместиться, а вот ты, отче, замечательно сможешь отлежаться, пока ноги твои не подживут.
        — Век за тебя буду Бога молить, ты меня от верной и мучительной смерти спасаешь.
        — Мучительная смерть тебе, отче, грозила от людей,  — усмехнулся колдун.  — А один в лесу поздней осенью ты помер бы смертью как раз не мучительной: ночью ударил бы мороз, ты заснул бы — и не проснулся. А там уж, мертвого, тебя всякий мелкий зверь объел бы, это уж точно. А сороки глаза бы выклевали.
        Чернец испуганно перекрестился, хотел было сказать что-то, да промолчал. Сопун, дверь за собою не закрывая, огляделся в избушке. Высунулся изнутри и попросил Медведя:
        — Я тут разберусь пока, а ты, будь другом, отвези нашего гостя чуть дальше в лес, пусть сделает свои нужные дела, чтобы в жилье не пришлось ему пакостить.
        Рыкнул Медведь в ответ согласно и снова впрягся в волокушу.
        А Сопун вернулся в избушку. Это было его личное тайное пристанище, куда бабы и дорогу не знали. Даже Тренке не показал его, когда достроил, наконец, и покрыл березовой корою. Потому что этот слюнтяй непременно проболтался бы своей женке, у которой, у Дашки, пребывал под каблуком. Здесь все устроено по-мужски, вещи лежат в правильном мужском порядке, пусть и представился бы он женке Сопуна, покойнице Марфе, сущим кавардаком. Мгновенно вытащил Сопун из пыльной кучи в углу два топора — для себя и Медведя, со стены снял двуручную пилу да струг — немалые деньги некогда на них бухнул! Не теряя времени, взял с подоконника оселок, уселся на скамью и принялся подтачивать плотницкие снасти, как вдруг отложил брусок и с топором в руке зарыдал в голос.
        Теперь он не убегал бы от них, все бы терпел, все на свете теперь от них бы вынес, любые докуки, любые придирки, какую угодно бабскую глупость выслушал бы теперь не моргнув глазом — лишь бы только живы они были, баба его и девки. И в избушку бы заветную пустил: пусть выметают, пусть сор выносят, пусть даже и нужные деревяшки выбрасывают, пусть щебечут о своих бабских пустяках тут, где всегда царило благородное и смысла исполненное мужское молчание. Только бы живы были, только бы не покинули его.
        Послышалось рабочее рыканье Медведя и скрип волокуши. Подавил Сопун судороги рыданий, обтер рукавом слезы, пошарил глазами по стенам, где висели копченые окорока да из Семи вяленые осетры, и, заодно пробуя наточенный топор на остроту, отсек от ближнего окорока три добрых шмата. Два положил на лавку, а с третьим, для себя отрезанным, подступил к «красному углу». Низко поклонился стоявшему там Велесу, грубо вырезанному из липового полена, помазал ему темную жирную голову окраинным салом от своего куска. Потом еще раз поклонился и попросил у бога помощи на супостатов.
        Скрип волокуши смолк. Колдун прикрыл Велеса оленьей шкурой, выглянул наружу, бросил шмат окорока Медведю:
        — Угостись, Михайло Придыбайло!
        Клацнуло, коротко блямкнуло, и от здоровенного куска розового мяса с салом по краям осталось одно воспоминание. А вот монах угощением побрезговал, обе руки вперед, будто защищаясь, выставил:
        — Мне по чину моему монашескому не можно никак!
        — А если тебе это порося да перекрестить на карася?
        Чернец промолчал обиженно, а Сопуну на мгновение стало стыдно, что подшучивает над беспомощным. Он и этот шмат окорока скормил Медведю, а от своего, уже разделенного с Велесом, откусил. Есть ему абсолютно не хотелось, но подкрепиться посчитал необходимым. С полным ртом (сухо почему-то было во рту) он сообщил чернецу, что от голода тот не пропадет, даже если так и не посмеет оскоромиться: есть вяленая рыба и сушеные грибы.
        Потом Сопун сунул Медведю топор, показал клинок косы и попросил вырубить и обстругать подходящее длинное косовище. А когда разумный зверь скрылся за стволами берез, тотчас занялся чернецом, затащил его в избушку, уложил на лавку. Достал с полки горшочек с заветной мазью, предупредил:
        — Сейчас, Евстратий, будет больно. Ты уж матерись во весь голос, полегче тебе станет.
        — Уж лучше я «Отче наш.», благодетель. О-о-о!
        — Косматого нашего богатыря я отослал в лес, потому что целебная сия мазь на медвежьем сале — вдруг почует. Обидится еще зверь, а без него мне сейчас не справиться.
        — А чего еще там есть, в твоей мази? Ой! «Отче наш, иже еси.»
        — Уж лучше тебе не знать, чернецу. Зато моя мазь тебя на ноги поставит. А пока сможешь всюду с лавки рукой дотянуться — и до рыбы, и до меда в сотах, и до бересты на растопку, а дровами, видишь, пол-избы заложено. А я тебе вырублю сейчас костыли какие-никакие.
        — Огниво и трут у меня сняли вместе с поясом.
        Сопун убрал мазь на место, повернулся к заветной своей куче всякого добра, вытащил из нее заскорузлую от грязи тряпицу, вытер руки. Порылся в куче и выкинул из нее огниво, кремень и сверток трута, обвязанного лычком, точно при этом каждый раз попадая на бересту и щепки для растопки.
        — Вот, Евстратий, остатную мазь я ставлю на полку. Если привстанешь, дотянешься и до окошка, дым выпускать. Для света, ты уж не обессудь, оно у меня мало годится, осетровым пузырем затянутое. Ты днем-то потерпи, а, как к ночи похолодает, тогда лучше протопи. Кажись, все показал. Пошел я.
        — Извини, благодетель, но ты забыл о воде сказать.
        — Да, правда твоя. Родник отсюда прямо на восход солнца, однако довольно далеко. А ты, когда уйдем мы с Мишей, пошарь под лавкой,  — тут Сопун перешел на шепот,  — там бочонок с пивом. Наш Михайло Придыбайло во хмелю буянит, неизвестно что может учинить. Да и мне сейчас не до хмельного питья. Теперь уж точно все. Ну, я еще пилу и струг занесу, как отделаемся мы с Мишей, тогда и попрощаться успеем.
        Когда через полчаса заглянул Сопун в свою избушку, монашек похрапывал. Впрочем, на скрип двери он тут же открыл глаза. И пока хозяин снимал со стены лук, тяжелый самострел, колчан со стрелами и искал в заветной куче коробочку с тетивами, отец Евстратий морщил лоб, вспоминая, о чем он хотел на прощание попросить лесного мужика. Наконец, его осенило, и он заговорил неуверенно:
        — Забыл я, добрый ты мой самаритянин, тебе пожаловаться.
        — Да что же ты творишь, отче?  — вскричал тут Сопун и скривился страдальчески.  — Какие ты слова говоришь? Вот я теперь всю дорогу буду гадать о том, каким это словом ты меня обозвал — будто мне не о чем больше подумать? Давай жалуйся скорее! И без того, боюсь, супостаты уже из леса вышли — а там их ищи-свищи!
        — Про самаритянина в Святом Писании сказано. Нашел он на большой дороге прохожего, ограбленного и раненного разбойниками, перевязал его, отвез в первый на пути город и заплатил наперед за уход и лечение,  — быстро произнес, досадуя на себя за неловкость, отец Евстратий.  — Так что хотел похвалить я тебя. Ты уж прости, если, того не ведая, рассердил.
        А дело мое такое: вымучили у меня те разбойники денежную безделицу, для святого монастыря походным моим нищенством собранную, всего шесть злотых польских и семнадцать грошей. Ты ведь собрался догнать их и порешить, так что.
        — Да раздуванили давно злодеи ту твою казну,  — криво ухмыльнулся Сопун.  — Забудь о тех деньгах, отче. Старайся лучше жизнь свою сохранить. Будешь живой и здоровый, соберешь еще злотых. Ну, прощай. Кто знает, может быть, и увидимся еще. А не увидимся, тогда будет и у меня к тебе просьба.
        — Исполню, если сил достанет, благодетель ты мой. Не сомневайся,  — хотел поклониться монах, не вышло, так он руки к сердцу прижал.
        — Когда оклемаешься, отче, и выйдешь на наше пепелище, на Серьгин хутор, похорони ты там моих страдальцев, коли увидишь, что остались они не погребенными. Это если я сам не сумею, если убьют меня. Всего-то и нужно, что колодец землею засыпать, а сверху поставить крест, как на братских могилах ставят. И погребальным пением их проводи, как положено.
        — Службу погребальную я не имею права служить,  — развел руками отец Евстратий,  — понеже не имею я священнического сана, ни поповского, ниже дьяконского. Простой я послушник. Одначе я сделаю все по твоему слову и над покойными почитаю псалмы, каковые помню. Сие тоже для их душенек полезно.
        — Спасибо тебе заранее и на том, отец Евстратий. Ну, теперь уж точно прощай, отче.
        — И ты прости, если чем обидел тебя, благодетель ты мой. Вечно за тебя буду Бога молить.
        Захлопнул Сопун дверь избушки, чтобы чернец скорее своим духом ее согрел, и махнул рукой Медведю. Тот послушно оставил в покое куст дикого крыжовника (и что только надеялся там найти поздней осенью?) и схватился лапами за оглобли волокуши. Груз на ней был теперь небольшой — тщательно привязанные лубом оба топора, коса, большой лук и ложе для самострела, пара кованых капканов, купленных еще отцом Сопуна, покойником Серьгою, в Путивле, да несколько простых, без наконечников, копий, острия которых полезно было бы для твердости еще и обуглить на костре. Припасена была также лопата, чтобы ямы-ловушки копать.
        Оглянулся Сопун на старательного Медведя — да и присвистнул. Забыл он предупредить чернеца, что пару раз дикие сородичи Михайлы Придыбайлы наведывались в избушку в отсутствие хозяина и переворачивали внутри все вверх дном, разыскивая еду. Что ж, не возвращаться же теперь — примета сквернейшая. А если и явится мохнатый посетитель, авось Евстратий справится, мужик вроде смышленый.
        Лук в налучье Сопун нес на левом боку, колчан со стрелами — сзади, тоже у пояса, коробочку с тетивой из бычьих жил — за пазухой. Из стрел для обычного лука только с десяток годились на крупного зверя, а стало быть, и на человека, остальные, с наконечниками вилочкою, предназначены для отстрела лесной птицы. Слабенькое оружие против войсковых людей, что ни говори. Еще сабля на боку. Какая от нее польза, если не научен Сопун на саблях рубиться? Уж лучше он с топором. Одна надежда на Лесного хозяина и на Медведя, а еще, разве что, на внезапное нападение из засады. Как там леший говорил? «По-умному действовать, в открытый бой не ввязываясь, а подлавливая их по одному». Тоже ведь правильно…
        Как бы там ни было, противник у мстителей умелый и жестокий, так что Сопун не очень-то и надеялся остаться живым. Ну а если повезет, если он вернется, то есть ли куда возвращаться? В лесную избушку, от которой на печку половина ушла? В избушку, где лежит беспомощный монах? А если затянется у того выздоровление, если не сможет уйти, хватит ли на двоих припасов, ведь зима впереди долгая? Тут он припомнил, что в зерновой яме, которая, присыпанная слоем земли, никак не могла сгореть, наверняка осталась пшеница, заготовленная для всей большой семьи, и на душе у него полегчало. Очень уж неприятно было почувствовать себя скупцом, пожалевшим, что помог попавшему в беду человеку.
        И осознал по дороге Сопун, что пришел конец тайне его избушки. Старательный Медведь, протащив к ней волокушу с монахом, а назад — с оружием, превратил еле заметную звериную тропку чуть ли не в просеку. Ну и пусть — от кого теперь прятаться?
        А уж совсем невдалеке от пепелища позволил себе Сопун и помечтать немного. Как Лесной хозяин не спросил его, что сталось с его сыном, подброшенным в семью Сопуна, так и он не решился спросить, выжил ли в лесу его настоящий сыночек, его собственная кровиночка. Именно потому и не спросил, что после страшной беды единственной отрадой его было теперь представить, как возвращается сюда его сынок, уже десятилетний, странноватый, конечно, с повадками лешачонка, такой, что вроде прирученного волка, все в лес смотрит — да все равно свой ведь, родной! Как срубят они на новом месте новую избу, как женит он сына, взяв невестку по своему разумению — и обязательно из дальней деревни, где никто не ведает о том, что Лесной хозяин у Сопуна и Марфы сына подменял…
        Вот и пепелище. Над срубом неподвижно торчит лохматая голова Серьги. Пригляделся Сопун: неужто снова помер папаня? Испугаться и осознать последствия сей потери не успел: мертвец Серьга, свое живое состояние подтверждая, прогудел, не оборачиваясь:
        — Это надо же как завозился. Да тебя, сынок, только за смертью посылать!
        — Коли ты, батя, ругаешься — стало быть, жив,  — усмехнулся Сопун и спросил озабоченно: — Не слышно ли тебе чего было с лесной дороги?
        — Много чего слыхал я, сынок. Лесной хозяин сердился и ругался, потом пальба была из огненного боя, а леший замолк. Совсем недавно лошади дико ржали, и показалось мне, что распознал я голос Савраски… О! Ты слышишь?
        Теперь и Сопун услышал ржание, хоть и не различил в нем голос отцовской любимицы Савраски, а также топот копыт, все приближающийся. А вот лошади и на пепелище влетели и встали, храпя, перед колодцем.
        Савраска запряжена была в изуродованную телегу из Серьгина хутора, а Гривка и Воронок взнузданы чужими уздечками. На Гривке к тому же чудом удержалась попона, в которой Сопун с горечью узнал свой лучший праздничный кафтан. К телеге была привязана чужая пегая лошадка, и волочилась за телегой длинная веревка, закрепленная на правой грядке. Из тележного кузова показалась голая голова Домашнего дедушки, и он лихо выпрыгнул на землю.
        — А вот и ваши лошадки! Что бы вы без меня, детушки, делали?  — заторопился, запищал.  — И даже с добычей к вам! Поглядите в кузове! Я бы побольше привез, да только.
        — Айда, посмотрим добычу, сынок!  — перебил его живой мертвец и, тяжело ступая, направился к телеге.  — О! Еще одним супостатом меньше! И снова, вот беда, помер он легкой
        смертью! Ты что ж, Дедушка, не захотел мне его оставить? И где тогда твоя, старого, совесть?
        Домовой так рассердился, что превратился в облезлого кота, тот зашипел и зафыркал, выгнув дугою спину. Тут же кот увидел медведя-трудягу, истомно заурчал и, прибежав к зверю, принялся тереться о его лапы. Воспользовавшись передышкой, Сопун заглянул в кузов, потормошил мертвеца:
        — Да, помер мгновенно. Кто-то засадил ему камешком в висок — и с силой, почитай, нечеловеческой. Ну конечно, какой же еще. Не думал я, что наш Дедушка так силен. Ай да домовой, ай да старичок!
        Тем временем живой мертвец углядел в соломе пулю и поднял ее.
        — Дедушка домовой у нас, кто спорит, молодец, да только пуля в синей засохшей крови. Лесного хозяина ранили во время той пальбы, вот что! А он шибко осерчал. Думаю, что и сейчас ему лучше не попадаться на глаза.
        Голый, в черных точках, старичок (и когда успел взад превратиться?) пропищал почему-то уже из-за телеги:
        — Наконец-то, мужики! Хоть пары похвальных слов дождался. А мертвец уже был в телеге, когда я, в лесу схоронившись, лошадок позвал. И на телеге, когда лошадки ко мне понеслись, еще один супостат был. Тот приловчился и…
        — Заберу-ка я пулю,  — прогудел живой мертвец.  — Теперь, две пули имея, можно сразу по два глаза выдавливать.
        — Ну и не надо, коли так. Не буду вообще вам ничего рассказывать, неблагодарные!
        Домовой визжал так, что Сопуну захотелось зажать уши. Вместо этого он произнес рассудительно:
        — Добрый Дедушка домовой! Поклон тебе от всех от нас, мертвых и живых нашего Серьгина хутора насельников, что лошадок нам вернул, да еще и с придачею. Велесом-богом клянусь: если в сей передряге живой останусь, закажу тебе всю одежду, от рубахи до кожуха, шапку по мерке у портного Макарки в Путивле, чтобы зимою не мерз ты, а летом на солнце не обгорал. И на сапожки сафьянные денег не пожалею. А если не отрастет у тебя борода, ты и тому не печалься. Ты ведь без бороды куда моложе выглядишь! Вона у иноземцев пошел обычай бороды обривать, так ты у нас будешь что твой немец, да еще и молоденький!
        — Умеешь ты, Сопунчик, приятное слово сказать,  — промолвил домовой тоненьким, однако на сей раз за малым не приятным голоском и захлюпал носом, расчувствовавшись.  — А как, дорогой ты мой, будем добычу делить?
        — Не только добычу, но и оружейную снасть, которую мы с твоим приятелем Медведем припасли!  — уточнил Сопун, довольный, что гроза, кажется, миновала.  — Сейчас же и поделим, Дедушка.
        — А вам чего там делить?  — прикрикнул Серьга.  — Я в доме старший был, я и разделю. Значит, так. Я беру себе косу и еду на Савраске, своей любимице, она меня бояться не будет.
        Ты, сынок, живой. стало быть, и без седла на Воронке удержишься, а для меня сними седло с чужой кобылы, а ее к телеге поставь припряжной. Гривка из наших лошадей самая спокойная, пойдет коренною. Ты, Михайло Придыбайло, даром времени не теряй, а выпрягай Савраску, бери топор и давай телегу почини. Надежно почини, под свою версту, потому что ей тебя везти. Мой сын, Сопун, как только переседлает коней, тебе поможет. А если к нам вернутся Змей и русалка, выпряжем для них чужую пегую, они на ней вместе поедут.
        — А я, я на какой поеду?  — запищал Домашний дедушка, приплясывая возле лошадей.
        — Тебя, дедушка ты наш милый, мы попросим, как лучшего среди нас знатока конского, править телегой. Просим, просим.
        — Просим, просим!  — подхватил тут Сопун, а Медведь положил топор перед собою, присел, как человек, на землю и тоже принялся порыкивать, умильно взглядывая на Домашнего дедушку.
        — Ну уж если и Михайлушка наш просит.  — смягчился старичок. И вновь противным голоском: — А оружие для меня жалеете? Я, быть может, желаю меч-самосек!
        — Вот, Дедушка, займись этим новым мертвяком,  — показал Сопун.  — Ты его нам привез, все его теперь твое. Прав ли я, батя?
        — Да прав ты, прав, сын, только болтаешь шибко много. Я и без того все никак не пойму, почему это день такой долгий, давно бы пора завечереть.
        — То Лесной хозяин, смекаю, нам помогает. А ты, дедушка, бери с мертвеца саблю вместе с поясом, авось на нем и цацки для тебя любопытные найдешь. А мне уступи, Дедушка, его штаны. Они, слава богу, не загажены, а я боюсь яйца отморозить без штанов ночью.
        — Бери, я не жаднюга какой-нибудь. А мертвое тело прикажете мне теперь в своей телеге возить?
        Живой мертвец Серьга огляделся. Много звучало болтовни на горестном этом месте, да только болтуны не сидели сложа руки: все споро работали, готовясь к походу. Вздохнул с каким-то даже скрипом Серьга и предложил:
        — А давайте повесим мертвеца рядом с первым супостатом, как проезжать будем. Дело недолгое, а у Дедушки, я вижу, и веревка подходящая есть.
        Тут Домашний дедушка отбросил в сердцах иноземцеву саблю с поясом и подскочил над землей не меньше, чем на семь вершков:
        — Да уж который раз я порываюсь вам рассказать! Ну прямо никакого уважения к старости и мудрости! Так вот, вышел я навстречу лошадкам, успокоил, остановил. Вижу: в телеге мертвец (на кой он мне?), а в соломе длинная веревка смотанная. Я один конец к задней грядке привязал, на другом петлю сделал, в зубы его — да и назад к иноземцам. Там один еще живой был на телеге, возчик, так он уцепился за сук и…



        ГЛАВА 10. СПАСИТЕЛЬНАЯ МУДРОСТЬ КАЗАКА КАШИ

        — Откуда у тебя петля на шее, спрашиваю?
        Федко вытаращил глаза, поднял руки к шее — и вдруг на месте его по-прежнему счастливого лица явилась желтая листва леса, а ниже, на вытоптанной траве проселка, быстро уменьшающиеся потертые подошвы сапог.
        — В стороны!  — закричал, срывая голос, пан Ганнибал.  — Раздайтесь, пся крев!
        Вонзил шпоры в бока Джигита, протиснулся сквозь бестолковую груду людей, лошадей, колес да оглобель, и только на том месте, где в последний раз перед поворотом мелькнули подошвы сапог Федка, решился выхватить палаш из ножен, притороченных слева у седла. Вот и Федко: летит, пыль поднимая, на длинной веревке влекомый, а впереди, в такой же пыли, мелькают круп лошади и задок телеги, которая и тащит, несомненно, за собою незадачливого самборского мещанина. Веревка натянулась удобно, справа от всадника, и пан Ганнибал, нагнувшись, без труда разрубил ее палашом.
        Придержал Джигита, всматриваясь в исчезающую за очередным поворотом телегу, успокоил коня, как смог, развернул его и вернулся шагом к Федку. Тот стоял уже на ногах, покачиваясь. Повернул круглое багровое лицо к пану Ганнибалу, поклонился неловко:
        — С меня бочонок лучшего вина, сиятельнейший пане ротмистр, лучшего, какое только найдется в Москве!
        — Пожалуй, теперь я готов поверить, что ты, пане, до Москвы доедешь,  — пробурчал пан Ганнибал.  — Сними лучше с шеи веревку, а то смахиваешь на висельника.
        — О черт! Коня моего увели…
        — Ладно. Придумаем что-нибудь.
        Однако думать пану Ганнибалу вместе с удачливым Федком, иезуитом и Маматом пришлось совсем о другом.
        — Послушай, Федко, что ты сделал, когда на суке повис?  — спросил пан Ганнибал.
        Федко подъехал на смирной конячке Корыта, конюха пана Ганнибала, которая в начале похода, оседланная и навьюченная, бежала за повозкой с имуществом пана ротмистра. Корыто уступил ее с большой неохотою, только после того, как хозяин пригрозил ему железным кулаком. Оказавшись в седле, Федко сразу почувствовал себя увереннее. И ответил он сейчас после некоторой выдержки, с полным к себе, лихому вояке, уважением:
        — Повисел я, сиятельный пане, пока подо мною эти бешеные проскачут, а тогда спрыгнул на дорогу. Ну и к вам сразу же. Решил не догонять тех кляч: хрен с ними.
        — Вот и мы так же решили. Хрен с ними, с клячами,  — усмехнулся в усы пан Ганнибал.  — В телеге был еще кто-нибудь, не заметил?
        — Только мертвый пан Тычка,  — ответил Федко. И перекрестился.
        — А когда пешком возвращался, не приметил ли чего?  — осведомился хмуро Мамат.
        Федко сдвинул шапку на лоб и почесал в затылке. Ответил с заминкой:
        — Особенного ничего. Я ведь и не опомнился еще толком. Вот только показалось мне, что в ветвях слева малый такой зверок мелькнул. Вроде кошки.
        — В лесу кошки не водятся,  — хмыкнул Мамат.  — Разве что рысь или росомаха. Правда, росомаха не станет лазить по деревьям.
        — Не, не, маленький зверок…
        — А вот мы у Лезги спросим,  — и Мамат повысил голос: — Эй, Лезга, а не слышал ли ты, случаем, в лесу мяуканья?
        — Уж не смеешься ли ты надо мною, атаман?  — подбоченился Лезга.  — Откуда в лесу взяться кошке?
        — Слыхал я,  — вставил, наконец, свое ученое слово отец Игнаций,  — будто иногда дьявол перекидывается черным котом.
        — Не, не,  — вскинулся Федко.  — Уж не пугай ты нас напрасно, святой отец. Тот зверок, что промелькнул, он был не черный. Конечно, таких кошек не бывает, но эта зверушка была без шерсти, розовенькая такая. И еще мне показалось (вы уж извините, панове), что тащил тот малый зверь за собою длинную змею, держа ее за голову. Уж прошу меня простить, панове.
        — Некогда нам твои сказки слушать!  — без злобы прикрикнул на него пан Ганнибал.  — Поехали дальше, пока не начало темнеть! Я в голове! Отец Игнаций, ко мне, проше пана! Рысью!
        Теперь поредевший отряд продвигался довольно быстро. Пан Ганнибал склонился к уху иезуита и заговорил негромко:
        — Не думаю, святой отец, что россказни Федка имеют какое-либо значение. Я позвал тебя, чтобы посоветоваться о вещах, которые тревожат меня куда больше, чем какая-то баснословная кошка. Скажи, тебе не кажется, что день сегодня выдался слишком длинным?
        — Да, кажется. Тем более что сегодня, по моему счету, шестнадцатое ноября. А день мне показался долгим, будто в июне, и конца ему пока не видно. Известно, однако же, что время для человека течет по-разному: то убыстряется, то замедляется.
        — Еще бы, святой отец! Ночь, проведенная за игорным, скажу лучше, за пиршественным столом, пролетает пташкой, а ночь, которую отсиживаешь на службе, скажем, в засаде или в дозоре, тянется бесконечно. Но мне кажется, что сейчас день уж слишком растянулся. И мы не можем проверить, который час: мы в лесу, а не в городе с башенными часами. А у святого отца нет ли с собою «нюрнбергского яйца»?
        — О чем ты, ясновельможный пане? Я же давал обет бедности. Вот в свите царевича Димитрия наверняка имеются паны, у которых найдутся переносные часы.
        — А как ты думаешь, нет ли тут наваждения какого — хотя бы со стороны и того лесного духа?
        — Конечно же, имеется наваждение, ясновельможный пане,  — прошептал иезуит.  — У меня в том нет сомнения. В Библии рассказывается, как Иисус Навин, чтобы продлить время битвы, остановил, помолившись Господу, солнце на небе. Бес мог в том подражать праведному военачальнику. Тем более что ему даже не нужно действительно останавливать солнце, а достаточно просто наслать на нас, слабых людей, одинаковое помрачение ума. Да и свет с небес идет какой-то странный: где солнце, не определить. А если по-настоящему уже наступила ночь? И я не могу понять, почему меня перестал мучить голод, уж не говорю о том, что и жажда прошла.
        — Вот такое на войне бывает в часы смертельной опасности. Я всему этому вижу одну причину: кто-то пытается нас задержать в лесу. А тогда у нас одна задача — поскорее выехать из чащи, к речке. И вот еще о чем хочу я тебе поведать, святой отец. На войне есть такое правило: если не понимаешь, что происходит, выполняй последний приказ. Я должен был догнать войско царевича Димитрия, обещал доставить ему тебя с твоим посланием, и я знаю теперь только один путь — вперед!
        Пан Ганнибал вдруг осознал, что Джигит идет шагом. Конечно же, лошади устали, но что поделаешь. Бывший ротмистр обернулся к подчиненным и гаркнул:
        — Рысью, пся крев!
        И Джигит под паном Ганнибалом пошевелил ушами и, не дожидаясь особого для себя приглашения, принялся подбрасывать хозяина в тяжелой рыси. Совершенно не узнавал местность пан Ганнибал и не мог вспомнить, тут ли они проезжали. Нагнулся к проселку: да, есть свежие следы колес и копыт. А вот и развилка. Как ни жаль, она, несомненно, та же самая, на которой он велел в прошлый раз Мамату повернуть влево. И следы влево поворачивают. Ладно, уж тем развилка поможет, что на ней легче перестроиться.
        — Стой!  — И, выждав немного, пан Ганнибал и сам натянул поводья.  — Пане Мамат! Ко мне, проше пана. И ты, Тимош! Ты же, святой отец, держись лучше за повозкой. Теперь главная опасность впереди.
        Отдав распоряжение Мамату, повернулся к Тимошу:
        — А ты, старый мой слуга, оставь Бычаре свой самопал, а себе достань из повозки арбалет. И чтобы ехал со взведенным и со стрелой на ложе. На полшага за мной. Пуля из мушкета лесного затейника не остановила — ладно! Посмотрим, что он скажет на хорошую тяжелую стрелу, каковая и панцирь пробивает.
        Тимош побледнел. На его месте любой бы испугался. Что ж, на войне как на войне! Казаки тем временем справляли малую нужду, не покидая седел, а конюх Корыто для этого встал на повозке, из вежливости повернувшись к своему пану спиною. Глядя на людей, и Джигит под паном Ганнибалом последовал их примеру. Бывший ротмистр усмехнулся и потрепал коня по холке.
        Как только отряд был готов, пан Ганнибал поднял правую руку, а левой рукой натянул правый повод, посылая Джигита на дорогу, уходящую вправо.
        — Рысью!
        Долгое время (а над головою все то же бессолнечное и безоблачное, серебристое какое-то небо) ничего на этом проселке не происходило. Пан Ганнибал отвлекся на размышления о свободе воли, которые завели его в столь глубокие дебри мудрствования, что пожалел он:
        зачем отправил от себя в более безопасное место отца Игнация? И в самом деле, выбор пути на развилке очень был похож на выбор в игре в кости, тот самый, роковой, когда поставил он на кон свое имение. Или — или. Тогда он стоял на рубеже между спокойной обеспеченной жизнью для себя и своей семьи (богатством это не назовешь) и позорной нищетой. Теперь, возможно, только что выбрал между жизнью и смертью. Своей собственной смерти он не придавал сейчас такого уж большого значения. Во-первых, достаточно пожил уже на свете, пора и честь знать. Во-вторых, все чаще приходило ему в голову, что смерть в бою есть освобождение от кровавых трудов и хлопот похода, а также и от мучительной старости, которая светит ему, если повезет и он вернется из Московии с богатой добычей.
        Пан ротмистр давно уже, лет с пятидесяти, когда еще пребывал в цветущем состоянии (это если с теперешним сравнивать), присматривался к дожившим до глубокой старости дряхлым воякам. У всех болели раны, кости отзывались болью на полученные еще в молодости ушибы, а совесть. Впрочем, большинство таких стариков и не помнили многого из своих деяний, ведь удары мечом или шестопером, даже когда ты в доспехе, сотрясают тебя всего, а тот горшок с тестом, что на плечах, в первую очередь. Тогда, в пятьдесят лет, пан Ганнибал пришел к выводу, что не стоит и доживать до Мафусаилова века, теперь, постарев, не был уже столь в этом уверен…
        Оба выбора были и тем еще похожи, что определяли судьбу его семьи, однако есть и существенная разница: там результат становился известен мгновенно, стоило проклятому пану Хмелевскому повертеть в длинных, гибких пальцах стаканчик с костями и неуловимым движением выбросить их, а здесь. О нет, кажется, исход ближе, чем он думал.
        Застриг ушами Джигит и самочинно замедлил шаг. Потому что даже и тупое животное поняло, что оказалось на той же полянке, где висел на дубе неудачливый самборский мещанин Хомяк. Опять круг! Да только что-то здесь уже не так, изменение здесь произошло. Был один покойник, а теперь два мертвеца висят рядышком: к Хомяку прибавился Тычка, повис в одной рубашке на таком же гибком древесном корне. И в Хомяке кое-что стало не по-прежнему. Показалось пану Ганнибалу, что лицом уже не тот Хомяк. Однако не удалось ему завершить это наблюдение.
        Потому что будто проснулся зазевавшийся лесной бес: заулюлюкал громовым голосом, загрохотал, снова поднял вихри из пыли и палых листьев. Рядом оказался казак Мамат, прокричал:
        — Куда теперь прикажешь, пане ротмистр?
        Присмотрелся внимательно пан Ганнибал: нет, как будто не подтрунивает над ним казак — только этого не хватало! Ответил серьезно, будто равному:
        — Думаю, надо ехать как ехали, не разворачиваться.
        Вдруг улюлюканье и хохот смолкли, так же внезапно оборвалась оглушительная бесовщина, как и началась. Над лесом повисла невероятная, звенящая тишина. А пан Ганнибал прочистил горло кашлем и продолжил уже обычным голосом:
        — Возвратимся на хутор, а от него тем проселком, что на него вышли, назад на Бакаев шлях. Времени потеряем еще больше, зато коней, а то и головы сбережем.
        Мамат отвел глаза в сторону и заговорил тихо, проникновенно:
        — Не можно нам возвращаться на Бакаев шлях, ясновельможный пане. Мне тут хлопцы кое-что донесли, я у всех по дороге поспрашивал, убедился. Нехорошее дело случилось. Сбежал тот киевский монашек, которого наши немцы к огню приводили, а ребята обчистили. Бросили монашка вроде как дохлого, но… Никто не помнит, чтобы своею рукою добивал черноризца, и никто его труп в колодец не спускал, прощения прошу.
        — Ну и что мне до этого, казак?  — подбоченился пан Ганнибал.  — Время ли вспоминать о таких безделицах?
        — Киево-Печерский монастырь в Речи Посполитой в большом уважении пребывает. А если монашек спасся и уже подал жалобу в суд, то может попасть и на православного пристава. А тот, не откладывая дела в долгий ящик, возьмет чернеца с собою, да и поедет разыскивать — а вот и мы ему навстречу, прямо судейским в руки!
        — Ну знаешь ли, казак…  — аж задохнулся пан Ганнибал.  — Ты за собой и своими разбойниками смотри! Вы только прикидываетесь запорожцами! Не видал я будто запорожцев! Они все великие воины и колдуны, один запорожец за четверть часа навел бы в этом лесу порядок! Мои люди подслушали и мне донесли, что вы были в надворных казаках у князя Острожского, да и сбежали от старика! Мне нет дела до твоих грязных делишек!
        Казак коротко взглянул на него, снова отвел глаза:
        — Ты волен гневаться, пане, и делишки мои, твоя правда, грязные, так ведь и слуги твои в стороне от них не стояли. А если ты взял нас, беглых острожских подданных, под свое начало, то и за наши делишки тоже отвечаешь. Будто и сам того не ведаешь, пане!
        Тут лесной бес захохотал совсем уже близко — и с такой силой, что кони дернулись вставать на дыбы, а люди все как один потянулись затиснуть ладонями уши. Стена дремучего леса с белыми пятнами на ней пошла волнами перед глазами пана Ганнибала, а хохот в ушах слился в сплошной вибрирующий рев. Он вытянул ноги вперед, уперся в стремена, будто копейщик перед атакой. Да, уже бывало с ним такое, однако в тот раз, под Псковом, пришлось вести роту на московитов, не закончив славной попойки,  — а тут и капли вина давно во рту не было… Нестерпимый для ушей хохот внезапно смолк, и поляна перестала колыхаться перед глазами пана Ганнибала.
        — Он где-то рядом!  — прокричал бывший ротмистр, радуясь передышке.  — Панове, к бою! Фитили раздуть, полки проверить. Будем отстреливаться, пся крев!
        Оба немца вышли вперед, забили в землю сошки и поставили на них мушкеты. Полки открыты, фитили дымятся потихоньку. Немцы бледны настолько, что и у рыжего Ганса усы кажутся черными. Боятся небось смертельно, но дело делают. Настоящие вояки! Остальные даже не спешились, самопалы за плечами, готовятся удирать, вот что. Пан Ганнибал плюнул, закрыл забрало шлема и вытащил наполовину палаш из ножен. Вот сейчас… что еще за дьявол? Он убрал руку с рукояти палаша и отщелкнул забрало кверху.
        Это казак Каша кричит тонким, не по комплекции своей, голосом. Стоит уже перед немцами (перепрыгнул через них, что ли?), кричит и одновременно стягивает с плеч шубенку. С ума спятил от страха, пся крев. Пан Ганнибал бросил быстрый взгляд на стену леса, однако над нею еще не взгромоздился великан, и он позволил себе прислушаться к безумным словам казака Каши:
        — …начальники, одно название. Простейших вещей не знают, будто дети малые, туды вас в Матерь Божью! Как начнет тебя лесовик водить кругами да еще над тобою посмеиваться, треба переодеться, чтобы все шиворот-навыворот было на тобе, и обувку переобуть. То значит: сапог, разношенный на левую ногу, надеть на правую, а разношенный на правую — на левую ногу. И даже портянки переменить местами. И шапку вывернуть…
        Удивительно, но его послушались. И не только собратья-казаки и слуги пана Ганнибала принялись с сумасшедшей скоростью переодеваться, но и, глядя на них, даже немцы, мушкеты к сошкам прислонив. Один бывший ротмистр не пошевелился, только скривил свой породистый тонкий нос, когда Каша уселся на землю прямо под копыта его Джигита и принялся переобуваться. Пану Ганнибалу тогда припомнилось, что о таком средстве отвадить польского лесного шутника Боруту он слышал в детстве, однако сам не собирался сейчас его применять. Во-первых, железные доспехи, как ни старайся, наизнанку не выворотишь. Во-вторых, толстый стеганый гамбизон[5 - Зипун (кафтан без воротника) и штаны — специальная одежда для ношения под стальными доспехами] грубой шерсти, что под доспехами, был измазан ржавчиной, а та вместе с потом образовывала жесткую противную корку, с которой пан Ганнибал совершенно не желал соприкасаться голой кожей. Обойдется он и без переодевания.
        — Пан не переодевается. Пан не переобувается,  — услышал он справа, узнал голос Мамата и все равно повернулся в седле, чтобы на него посмотреть. В вывернутой наизнанку шапке зверообразный казак был так смешон, что пану Ганнибалу с трудом удалось удержаться от неуместного хохота.  — Пан хочет всех нас погубить?
        Не успел ответить пан Ганнибал, только нащупал снова эфес палаша, когда услышал слева тяжелое дыхание оруженосца своего Тимоша. Выглядел он как шут гороховый, однако тоже был уже в седле, а в руках держал взведенный арбалет, по странной случайности направленный в живот Мамату.
        — Заткни щербатую свою пасть, разбойник! Пан ротмистр сегодня весь день вас спасает, скоты вы неблагодарные,  — с укором заметил Тимош.  — А ты, пане ротмистр, скоренько сходи с коня, а снова сядешь — тогда уже головой к хвосту. Так тоже можно Боруте глаза отвести. Я поведу твоего Джигита за повод, ты только прикажи, куда ехать.
        Неистовый вой раздался будто сразу за обочиной, не оставляя бывшему ротмистру времени для раздумий. Мгновенно, будто в молодости, скатился он с беспокойного Джигита, неловко занес правую ногу в левое стремя, уселся лицом к хвосту коня и почувствовал себя дурак дураком. Подумал, что еще и палашом махать в такой позиции было бы совсем уж нелепо и со шляхетским гонором невместно, и жестом потребовал у Т имоша арбалет.
        Тут и вой смолк внезапно на какой-то низкой, будто обиженной ноте. Пан Ганнибал торопливо крикнул:
        — Разворачиваться! Скачем назад, снова к речке! Вперед! Разберетесь на ходу!
        После неизбежной суматохи отряд снова двинулся — теперь уже точно, как все надеялись, к речке. Пан Ганнибал ехал замыкающим, с арбалетом на изготовку. Страдая от шутовской своей посадки, посматривал он больше налево, откуда в последний раз раздался вой лесного духа, поэтому правую обочину, где на дубе висели раздетые покойники, наблюдал краем глаза. И все равно успел заметить, что один из них исчез. Но это могло и привидеться. А если и забрал мертвеца к себе лесной дух, какое сейчас до этого дело ему, ротмистру его величества панцирной хоругви, удирающему от зеленой нечисти на коне задом наперед?
        На самом же деле исчезновение с дуба одного из мертвецов прямо касалось пана Ганнибала и оказавшегося в его подчинении сброда. Ведь в действительности не огорченный второй своей неудачей Лесной хозяин утащил Хомяка (ему ограбленный мертвец был вовсе без надобности), а это сам Хомяк во время неразберихи, происшедшей от скорого переодевания, ожил, огляделся украдкой и решил, что одному ему в лесу нечего делать. Чувствовал себя Хомяк будто с крепкого похмелья, а вкус во рту был даже гаже, чем после большого перепоя. Когда оглядывался он, товарищи его по походу как раз усердно раздевались, выворачивали одежду наизнанку, снова натягивали на себя. Понять, что там происходит, было невозможно, однако Хомяка куда больше озаботило, что наблюдал он все это как бы на вогнутом зеркале и что все увиденное покрывала оранжевая сетка с искрами внутри, похожая на ту, которая возникает пред тобою, когда закрываешь глаза и поворачиваешь лицо к солнцу.
        Он знал откуда-то, что сейчас на дороге слишком светло для него и что хорошо бы теперь укрыться в темное место. Еще он чувствовал в себе огромную силу, а в то же время и жестокий голод, с этой силою, несомненно, связанный. Сначала померещились ему на месте суетящихся на проселке товарищей огромные, кровавые туши освежеванных вепрей, потом он понял совершенно четко, чего ему действительно, без дураков и безумно, хочется: живой, горячей крови, которая омоет и размягчит его задубелое во временной смерти тело. Как бы приблизить исполнение этого желания?
        Хомяк протянул вверх руку, крепко ухватился за тонкий корень, на котором висел, и легко подтянулся. Петля ослабела, и теперь не составило труда вынуть из нее голову. Оказалось, что шея не сломана, а проверять, не повреждена ли гортань, было не время. Он огляделся еще раз, убедился, что никто на него не смотрит, хотел было спрыгнуть на землю. Нет, так не годится, заметят! Если он сумел ожить, если столь силен теперь, то не сможет ли стать невидимым? И тут удивительные чувства довелось пережить Хомяку: мир перед ним вдруг увеличился во много раз и как бы удвоился, при этом каждым из глаз он видел не только как человек, перед собою, но и происходящее по бокам от него. Рука его, превратившаяся теперь бог знает во что, скользнула по корню и сорвалась, однако он не упал, потому что руки растопырились, оказались чем-то вроде кожаных крыльев. Хомяк, уже понявший, что превратился в нетопыря, скользнул над землей рядом с приминающим остатки травы задом Федка (тот с трудом натягивал сапоги) и оказался, никем не замеченный, под повозкой. Сам себе изумляясь, он вонзил когти задних лап в пыльные доски кузова и
повис вниз головой, сложив свои руки-крылья.
        Оставаясь внешне отвратительным нетопырем, а внутри этой жалкой животной оболочки сохраняя человеческое сознание, Хомяк вполне понимал, что с ним происходит: теперь он — очередной упырь в своей семье.



        ГЛАВА 11. ПОД СТЕНАМИ ПУТИВЛЯ

        Некрасивый юноша, называвший себя коротко царевичем Димитрием, огляделся. Одни распаханные поля лежали вокруг, и не было поблизости ни кургана, ни хотя бы пристойного холма, на который он мог бы заехать, чтобы наблюдать, и для своего войска на виду, как оно, свое собственное и весьма дорого ему стоившее, приступает к славному российскому городу и крепости Путивлю.
        Поэтому он снова послал вперед своего тонконогого, серого в яблоках, Дьябла и только с седла присмотрелся, как пестрая, поблескивающая оружием и латами польских рыцарей, лента его войска приближается к неподвижной, темной полосе на краю земного круга. Та полоса (издали похожая еще на плоскую груду бревен) имела сверху как бы зазубрины: над крепостными стенами кое-где торчали маковки церквей, к сожалению, ни одна из них не сияла золотом. Из того, что рассказывали любознательному юноше о Путивле, вынес он впечатление о нем как о городе на тульском прянике или на голландском изразце, и именно таким вот, красивым и игрушечным, Путивль однажды ему приснился.
        Подъехали еще ближе — и стали видны под крепостью бедные избы посада, как русские называют не защищенный стенами пригород. Посад остался цел, не выжжен — хороший знак! Однако стоит пустым, ведь жители унесли с собою свой скарб и увели скотину в город; державный юноша получил об этом донесение два дня тому назад. Видно было, как его войско, не входя в посад (грабить даже и брошенные дома он строжайше запретил), пестрым полукольцом охватывает усадьбы со стороны Киевских ворот, а немцы, лучшие в мире пушечные мастера, развозят на приличные интервалы свои орудия на колесах.
        Наконец, и для любопытного юноши нашелся такой-сякой холмик, и он торжественно въехал на него, а за ним, после оруженосца и трубача,  — увалень-знаменоносец. Подбоченившись, держал тот хоругвь, расписанную с горем пополам самборским художником, всю жизнь, наверное, пробавлявшимся одними вывесками. Во всяком случае, увидев уже готовое знамя, державный юноша раздумал заказывать ему свой портрет, хоть и очень в собственном парадном изображении нуждается: и без того Бог не одарил ни ростом, ни красотой, а такой мастер сотворит еще из тебя сущую обезьяну.
        На знамени написан толстенький архангел Михаил, на взгляд некрасивого юноши, излишне жизнерадостный с виду. Ногами он топчется по какой-то тряпке, в правой толстой руке держит огненный меч, а левой протягивает некий шар, надо думать царскую державу, слишком уж изящному, напротив, рыцарю, который стоит перед ним на одном колене и в котором, судя по тщательно выписанной бородавке, державному юноше следовало узнать самого себя. На худеньком рыцаре надето нечто среднее между русской кольчугой и европейскими латами, а он вроде как завязывает ремень на сапоге. Поверху идет надпись славянской вязью и спускается справа. От скуки любознательный юноша пробовал как-то прочесть ее, да так и не одолел. Может быть, самборский мастер, поляк и католик, просто срисовал надпись, не мудрствуя лукаво, с какой-нибудь православной иконы?
        На темной крепостной стене вдруг появился и вырос белый клубок, тотчас же разреженный и отнесенный ветром в сторону. Вскоре и гулкий хлопок донесся, однако юноша-полководец так и не услышал свиста летящего ядра и не рассмотрел, куда оно упало. Холостой выстрел, что ли? Он обернулся к знаменоносцу — и изумился: молодой ражий немец спал в седле. А что? Знамя в сторону отставил, древко уперев в пятку седла; левой рукой подбоченился, длинные ноги выпрямил, стремена натянув, поводья держит — все как надо, отчего и не подремать? Державный юноша тут же решил заменить всю свиту русскими. Объехал знаменосца и увидел гусар своей охраны: те собрались во впадинке за холмом и выглядели осоловелыми, даже крылья за их спинами казались обвисшими: сказывался, наверно, навязанный им второй завтрак с вином. Капитан ^шальший, впрочем, сразу увидел начальство, выхватил из ножен палаш и лихо отсалютовал.
        — Отчего это они стреляют?  — спросил некрасивый юноша, не удосужившись перейти с русского, на котором думал, на польский.
        — Salutant[6 - Салютуют (лат.)], - по-военному кратко ответил капитан и снова приветствовал его своим палашом. Видно, для него если не по-польски, то на латыни.
        — Позови-ка ко мне Молчанова, пане капитан.
        — Molshanoff… e-e-e… est ante urbem[7 - Молчанов, э-э-э… под городом (лат.)].
        Юноша-полководец разочарованно вздохнул и снова повернул коня, чтобы поглазеть на город. Ему-то спать совсем не хотелось, и было даже несколько жаль, что, скорее всего, не удастся увидеть настоящую осаду города-крепости. Умом понимал, какая это глупость, но, видно, осталось в душе что-то детское, не избытое в шумных играх со сверстниками: ведь провел свое детство или в скучной зубрежке, или в унизительном услужении. А Молчанов, что ж Михалка Молчанов? Один из немногих деловых людей в свите — так где же еще ему сейчас, спрашивается, быть? Разливается под стеной соловьем, обещает райские кущи для желающих перейти с оружием на нашу сторону. И сразу возникает вопрос, необходимо ли ему, царевичу Димитрию, после победы выполнять все такие, в горячке переговоров сделанные, обещания — или и так обойдется?
        Державный юноша знал, точнее, догадывался, с кем мог бы обсудить этот вопрос философски, а то и богословски. Он давно приметил, что один из шляхтичей его охраны, принятый в Киеве пан Сорочинский из Сорочин, герба… да не имеет значения, какого он герба. А важно, что пан Сорочинский за все время похода ни разу не вынимал сабли из ножен и вообще, по наблюдениям некрасивого юноши, при малейшей опасности тотчас оказывался в хвосте свиты. Поведение для шляхтича весьма странное! Некрасивый юноша уже успел обсудить (на польском, разумеется) свои наблюдения с капитаном Сошальским, и тот пояснил, что пан Cорочинский и в походном воинском быту весьма смахивает на иезуита в миру, есть в их ордене такие, зовутся «короткополыми». Им дозволяется не носить рясы, чтобы удобнее было выполнять поручения ордена.
        Капитан сам оказался протестантом, последователем Социна, и посему, понятно, иезуитов не жалует. «Видно,  — предположил тогда усатый вольнодумец,  — отцы-иезуиты решили не выпускать нас из виду и в далекой схизматской Московии, однако вполне может и так случиться, почему-то я это предчувствую, что о грехах наших и о прегрешениях некому будет донести». Державный юноша сочувственно с ним переглянулся, однако промолчал. Поход только начался, еще не вся польская помощь поступила, и превращать печальное предчувствие капитана в действительность сейчас было бы неосмотрительно. Да, чтобы добиться поддержки папы римского, он принял католичество сам и пообещал ввести католицизм в Московском государстве. Однако теперь, перейдя границу, от своего католичества он будет возмущенно и с клятвами открещиваться, а об обещании папе и не заикнется — ведь не самоубийца же он, в самом-то деле! Если пан Cорочинский поймет это вовремя и догадается сбежать — скатертью дорожка. А нет, так придется шепнуть о нем Михалке Молчанову.
        Вот и вырисовалась еще одна тема для беседы с «короткополым» иезуитом: возможна ли добродетельная тайная служба? А в том, что и народному царю, чудесно спасшемуся от ножей убийц всеобщему любимцу, без опричников никак не обойтись, у некрасивого юноши давно нет сомнений. Поэтому именно так и надлежит спрашивать: «Возможен ли, святой отец, хотя бы in abstracto Малюта Муратов, исполняющий десять заповедей Христовых? Ибо батюшка мой, вечная ему память, царь и великий князь всея Руси Иоанн Васильевич, во иноцех Иона, сей грозный самодержец, сумевший навести ужас на своих неправедных подданных, он ведь тоже над этим задумывался. Ибо разве можно иначе объяснить, что устроил он в Александровской слободе опричный монастырь, где сам был игуменом, Малюта — звонарем, а опричники — монахами? Днем убивали, пытали, насиловали, пировали, а ночью — замаливали свои грехи».
        Как ни удивительно, но и Борис Годунов, несомненно, крепко задумывался над тем, как построить свою тайную службу. Ведь сделал ее поистине тайной, незримой как бы: вроде и нет ее, а по действиям своим существует. К примеру, стоит кому-то начать обличать Борисовы порядки, хоть бы и юродивый был, для того же царя Иоанна Васильевича особа неприкосновенная, такой покричит-покричит, да и исчезнет неведомо куда. Впрочем, теперь, когда началась настоящая борьба, придется этим ребятам вынырнуть на поверхность, а тогда ужо посмотрим, чего она стоит, Борискина тайная служба.
        И хоть до конца войны предстояло еще пуд соли съесть, загадочный юноша уже предвидел, как именно она закончится. Он подведет свое войско под стены царствующего града Москвы, вот как сегодня под маленький Путивль, москвичи взбунтуются и сбросят Бориску. Доносят ему, что Бориска пополняет запасами и грузит своим добром корабли флотилии, построенной покойным отцом, царем Иоанном Васильевичем, то ли в Вологде, то ли в Архангельске для бегства, в случае необходимости, в Аглицкое королевство. Будто бы такой договор был в прежние лета подписан: королева аглицкая девица Елизавета имеет право схорониться в Московском государстве, а русский царь — в ее королевстве. Бориска будто бы сей договор обновил, не пожалев на то московского золота. Что ж, успеет уплыть от бунтующего народа — скатертью дорожка! А если не успеет или будет за золотой трон цепляться, вот тут-то понадобится Михалка Молчанов с его заплечных дел мастерами, чтобы бунтующий народ тайно возглавить и к дворцу подвести, чтобы подсказать, как со злым цариком и его семейством поступить. Что?
        — О! Государ! Государ!  — залепетали под холмом. Рассудительный юноша встретился взглядом с капитаном, а тот радостно оскалил свои прекрасные белые зубы.
        И в самом деле, есть ведь чему радоваться! На башне Киевских ворот появились люди, размахивающие своим оружием и какими-то стягами, а сами ворота распахнулись, и из них высыпала толпа. До ушей некрасивого юноши донесся ликующий рев. Теперь уже и его войско под городом принялось подбрасывать оружие в воздух и орать.
        — Путивльский гарнизон не сдался, а присоединился к твоему величеству, с чем и позволь тебя поздравить!  — заявил капитан на своем изысканном польском и снова отсалютовал ему палашом.
        Державный юноша сухо кивнул в ответ (я, дескать, не слабоумный же и сам догадался), снова всмотрелся в происходящее под путивльскими стенами.
        Там из ворот выехала телега, окруженная всадниками. Толпа то смыкалась, то размыкалась вокруг нее, потом в направлении холмика, где под знаменем маячил на своем Дьябле державный юноша, двинулась самочинно сложившаяся процессия. Он перестал беспокоиться, когда, прищурившись, рассмотрел во главе ее, рядом с московскими, невысоких воинских чинов людьми, своего клеврета Молчанова. Тут и его собственное войско снялось с места и, оставив пушки, а возле них жиденькую охрану, точно так же, нестройными толпами, устремилось к холму.
        За спиной у некрасивого юноши лязгало железо и звонко ржали кони. Это усатый капитан Сошальский выстраивал красиво стражу. А юноша-полководец, выпрямив до невозможности спину и подбоченившись, всматривался в подъезжавших к нему московских воинских людей. Да, конечно, кто же спорит, одеты в нелепые с точки зрения европейского модника длинные шубы, все как на подбор заросли бородами, и не видно, чтобы и волосы у них принято было подстригать; лица скорее простоватые, чем умные; оружие имеют разномастное, подобранное как Бог на душу положит; конные на лошадках небольших, мохнатых, вроде татарских, да и сидят по-татарски: колени подняты чуть ли не к подбородку; многие с луками; у стрельцов в одинаковых лазоревых кафтанах и шапках того же сукна пищали на плечах устаревшие, дедовские. Ну и что? Когда сойдутся вместе в большое войско да еще получат доброго воеводу, расторопного и смелого, тех же поляков смогут если не шапками закидать, то потрепать весьма прилично, чему в истории бывали и примеры. И вообще, может быть, лично ему и хотелось бы править Французским королевством, однако если таких подданных
изволил даровать ему Бог, то нижайший поклон Господу и за них.
        Позади него протрубила короткая труба, похожая на охотничий рожок,  — и толпа путивлян остановилась, не дойдя до холма нескольких саженей. Приметливый юноша поглядел по сторонам: роты и курени его войска обтекали холмик сзади, смыкаясь за его спиною. Да, прав тот мудрец, что считает мир театром, а людей в нем ничтожными актерами. Сейчас, когда подмостки готовы, а зрители наполнили балаган, приходится начинать представление. Некрасивый юноша безотчетным движением взялся обеими руками за шлем, потянул кверху, снял его (толпа перед ним ахнула) и скосился налево и за спину: там было место его оруженосца, пана Шмыдла, которому сейчас надлежало принять у него железное ведро. Однако джура-шляхтич ехал в обозе, потому что второй день маялся животом.
        Тогда находчивый юноша поставил шлем перед собою на луку седла и, придерживая левой рукою, указательным пальцем правой ткнул в московита из первого ряда, глазевшего на него с каким-то даже восторгом.
        — Эй, дядя, закрой рот, а то ворона залетит!  — и, переждав, пока толпа отсмеется, передавая его слова в задние ряды, осведомился: — А кто ты, дядя, есть таков?
        — Путивльский сын боярский Коротай Ермолин, сын Шишкин, по росписи состою при затинной пищали у Глуховских ворот,  — бойко оттарабанил тот, выпучив глаза уже за пределы возможного.
        — Поди, поди сюда, Коротай,  — поманил к себе. И закричал, снова в московита пальцем тыча: — Ты, вишь, сын боярский, а я вот сын царский — чины у нас больно похожи. Ты, Коротай, возьми мой шлем, подержи немного. Побудешь у меня оружничим, пока мой ближний боярин хворает — ты не против, часом, а, Коротай?
        Державный юноша переждал шум и смех, а тогда обратился к Молчанову:
        — А сие что за люди пришли с тобою, верный мой слуга?
        Молчанов же, боком повернувшись к путивлянам, прокричал натужно:
        — Сие суть, надежа-государь, граждане города Путивля, стрельцы и казаки, несущие в нем твою государеву службу! Засевший хитростями, обманом и чарованием в царствующем граде Москве неправедный царик Бориска Годунов озлобил их бесконечными поборами, неплатежами жалованья да обидами нестерпимыми!  — Тут повернул он голову к путивлянам.  — Верно ли я говорю, отцы и братья?
        — Верно, верно! А то как же!  — нестройно и разрозненно ответили из толпы.
        — А теперь, надежа-государь, прознав про твое чудесное от убийц спасение и на землю Русскую вооруженною рукою возвращение, решили они передаться под твою государскую руку всем Путивлем-городом, его стрельцами, казаками и всем народом. А вот и подарочек тебе привезли — изменников твоих путивльских воевод Мишутку Михайлова, сына Салтыкова, и князька Ваську Васильева, сына Мосальского! Народ отговаривали да и лаяли тебя, надежа-государь!
        Тут после некоторого замешательства прямо под холмик подкатила давешняя телега, и с нее сброшены были стрельцами на выцветшую траву двое, судя по дородству, знатных вельмож. Оба связаны, оба босы, старший годами в одной шелковой, странного свободного покроя рубахе, второй — в измазанном навозом кафтане.
        — Отрубить обоим головы — да и всего делов! Ишь, ряшки наели на Борискиной службе!  — прозвучало в толпе стрельцов. И со всех концов: — Поднять на пики бояр-изменников! Повесить, чего уж там! Порубить на части пирожные! Скормить свиньям!
        Некрасивый юноша поднял руку, требуя тишины. Прокричал:
        — Путивляне! Честные горожане, славные стрельцы и казаки! Послушаем сперва, что они сами, изменники, скажут.
        Связанные вельможи переглянулись, потом младший из них с усилием сел, огляделся и принялся сипеть натужно:
        — Я, боярин государев Михайло Михайлович Салтыков, желаю мучеником явиться перед Христом Богом моим! Обличаю тебя, исчадие! Никакой ты, парень, не Димитрий-царевич! Жалкий расстрига, беглый чернец Гришка Отрепьев — вот ты кто!
        Загадочный юноша расхохотался. Остановил бросившегося было к телеге с обнаженной саблей Молчанова. Отсмеявшись, спросил:
        — И кто же тебе, боярин, такое сказал?
        — Царская грамота, в Путивль прислана…
        — Эй, православные! Не случилось ли с вами сей грамоты? Для себя из любопытства никто ее не списал?
        Наконец, список грамоты нашелся, и владельца уговорили подойти к холму.
        — Да не бойся ты, грамотей!  — заявил ему некрасивый юноша.  — Читай же, да погромче!
        Каждое обвинение грамоты войско, пришедшее с великодушным юношей, встречало смехом, путивляне слушали чтение молча.
        — В жизни не доводилось мне слышать такой наглой лжи, да вот сподобил меня Бог,  — заявил некрасивый юноша и истово перекрестился по-православному.  — Никакого расстригу Гришку Отрепьева я в глаза не видел и даже до сегодняшнего дня не слыхал о нем. Сам я, скитаясь в иноземных землях, упражнялся в воинском искусстве, а в монастыре и не жил никогда. Да и то рассудить: разве я мог добровольно принять иноческий образ, если знал я, что по рождению природный государь? А если бы и постригся я в монахи, то никогда не посмел бы расстричься — сие пред нашей материю православной церковью грех великий! Все ведь знают: коли надел на себе монашескую рясу, даже если и по пьяному делу пошутил, снять ее уже невозможно, так до смерти чернецом и ходи!
        В толпе путивлян теперь раздавались сочувственные возгласы.
        — А если ты и впрямь воскресший из мертвых царевич Димитрий, то почему же ты на Русь иноземцев приводишь?  — прокричал тут второй связанный вельможа.
        — Ты, стало быть, князь Мосальский?  — спросил его некрасивый юноша.  — Ну и ответь, царев воевода, что бы ты со мною сделал, приди я в твой Путивль один или сам-друг и объяви тебе в приказной избе, кто я такой? Вот то-то же. А войско какое же еще можно было в иноземных землях набрать, если не из иноземцев? Тебе ли, воеводе, не знать, что иноземцы и в Борискином войске служат? Однако посмотри вон туда: там стоят пять куреней запорожских казаков, знаменитых православных рыцарей, они за православную веру кому угодно глотку перервут!
        Потом рассказал он уже набившую оскомину историю о своем чудесном спасении от убийц и о скитаниях за рубежом, при этом приврал для самого себя неожиданно, что его вооружил, отправил на подвиг и благословил «великий защитник православия в Речи Посполитой князь Константин Константинович Острожский». Под конец спросил у путивлян, как желают они поступить с воеводами-изменниками? Услышав в ответ весьма разнообразные и даже остроумные предложения насчет их казни, поднял руку, требуя тишины.
        — Нет, верные мои путивляне, не стану я уподобляться злобному Бориске! У сих вельмож, в отличие от вас, жены и дети остались в Москве, и, если бы Бориска узнал о том, что они перешли ко мне, семьи ихние изничтожил бы различными страшными муками. Пусть еще поживут воеводы, а наказаны будут темницей. Я вообще решил по возможности вовсе не проливать русской крови. Когда приду на Москву, разорю и обращу в нужники те ужасные подвалы, где Борискины палачи пытают и убивают людей. Милостивым и добрым будет мое царствование, и сегодня начинаю с того, что на десять лет обеляю всех путивлян от налогов, а всем служивым людям, пришедшим ко мне, с сегодняшнего дня назначаю тройное жалованье!
        — Любо! Любо!
        — Ну-ка, вместе.
        — Лю-бо! Лю-бо!



        ГЛАВА 12. ПРИКЛЮЧЕНИЯ И ВОСПОМИНАНИЯ ХОМЯКА-НЕТОПЫРЯ

        А Хомяк-нетопырь висел себе под повозкой пана ротмистра, сложив жесткие крылья-руки, покачиваясь от тряски и постепенно привыкая к новому своему положению. Успокоившись немного после случившихся с ним удивительных превращений, вернул он себе и человеческую способность рассуждать. Вскоре пришел к выводу, что лучше быть уродливым нетопырем размером в ладонь, чем мертвецом-человеком мушкетерского роста и самой красивой наружности, и, если такова его доля, ее остается только покорно принять. Несмотря на голод, Хомяка сильно клонило в сон и одновременно тянуло к блудным играм с какой-нибудь славненькой нетопырихой, розовенькой такой, ушастенькой. Откуда-то он знал, что его новые сородичи, прямо как твои медведи, засыпают на зиму, а вот спариваются перед спячкой, чтобы самки могли принести детенышей весной, когда проснутся. Останься он человеком, едва ли был бы Хомяк на что-нибудь путное способен после ночных стыдных забав со связанными хуторскими бабами и девками, однако, сделавшись нетопырем, почувствовал в себе Ярилину силу, не умещающуюся в маленьком хрупком тельце.
        Понимал он также, что облик неказистой летучей мыши есть только временное пристанище для него, могучего и жадного упыря, которому никак не улыбается проспать всю зиму вниз головой в какой-нибудь пещере или под крышей заброшенного человеческого строения. Однако помнил он и ужасную жажду крови, охватившую его в том жестоком обличье, и понимал, что, превратившись снова в упыря-человека, принужден будет эту жажду в скором времени утолить.
        Рядом с Хомяком надоедливо выли и скрипели колеса; если одно из них наезжало на кочку, бахрома серой пыли, повисшая на днище, испускала из себя облачко, запорашивающее нетопырю его выпуклые глазки. Сзади, ближе к задку повозки, болталось на особом крючке кожаное ведро, впереди свисали с облучка человеческие ноги в стоптанных сапогах, впереди и сзади топали лошадиные копыта, внизу по примятой траве проселка ползали съедобные насекомые, однако их невозможно было достать, не отцепившись от кузова телеги. Тогда он начал прислушиваться к голосам своих бывших товарищей, звучавшим сверху, будто с неба, и поразился, установив, что смысл сказанного доходит до него не сразу. Писклявый Каша
        бахвалился, что еще и не так обманет Лесного хозяина, и понять, о чем казак талдычит, было совершенно невозможно. Однако уже и то неплохо, что отряд уходил все дальше и дальше от хутора, где так здорово они набезобразничали. Чем дальше от того страшного места, тем лучше. А чем больше утечет времени после проделки, тем легче будет убедить себя, что ничего и не было. Вообще же Хомяк догадывался, что его посмертные превращения произошли именно из-за отвратительных злодейств, совершенных им на сожженном хуторе, однако не желал останавливаться на этом объяснении. Ведь тогда превращения становились карой за преступления, а это было бы обидным, и вдвойне обидным от того, что его товарищи, не чувствовавшие, по-видимому, никаких угрызений совести, наказания избежали.
        В рассуждениях своих Хомяк не принял во внимание судьбу казака Тычки, смирно висевшего себе на дубе, однако следует учесть, что приходившие ему тогда в голову мысли были скорее ощущениями или не получившими четкого словесного воплощения догадками.
        Тут Хомяк-нетопырь отвлекся. В противном скрежете и вое колес прорезался новый звук. Это гудели слепни, крепко досаждающие грязно-белой кобыле, запряженной в повозку. Напившись лошадиной, а при удаче и человечьей кровушки, малые кровососы прилетали на днище телеги, чтобы спрятаться здесь и переварить без помех пищу. Скосив свои выпуклые, похожие на гнилые виноградины глазки, Хомяк увидел слепня, высматривающего для себя на пыльных досках местечко поудобнее,  — и тотчас же неведомо как измерил расстояние до добычи, уже понимая, что нужно сделать, чтобы большая муха оказалась у него во рту. В следующее мгновение, неуловимым движением повернув и вытянув ушастую голову, ухватил ртом насекомое. Слепень возмущенно жужжал у него внутри, пока ошеломленный собственной ловкостью Хомяк не догадался пустить в ход свои новые мелкие, зато в три ряда, зубы. Жужжание смолкло, гибкие крылья и твердый панцирь мгновенно перетерлись, он глотнул — и неминуемо бы закашлялся, если бы рот его не оросила капля-другая сладкой свежей крови. Слишком уж сладкой, к сожалению: оказалась та кровь лошадиной, не человечьей.
        Хомяк продолжал охотиться, пока слепни не перестали прилетать в ставшее опасным для них укрытие. Утолив голод, решился вздремнуть, тем более что и раскачивание убаюкивало. Наполовину уже засыпая, постановил он доказать себе, что превратился в упыря только потому, что так водится в их семье. Пришедшие к нему полусны-полувоспоминания были такими ясными, такими человеческими, что даже растрогали Хомяка: ведь стал он теперь жалким ушастым зверьком и — подумать только!  — отчаянно жаждал излить свое семя в лоханку первой попавшейся летучей мыши, вонючей и острозубой.
        И вспомнилось Хомяку, как в последний раз довелось ему свидеться с дедушкой Ильком. Было ему тогда только шесть лет, и звали его ласково — Хомячком. Невинный хлопчик был, безгрешный, если не считать котенка. Ну замучил Муркиного котеночка — есть ли о чем вспоминать? Все едино покойная мамуся утопила бы в ведре. В тот день остался он дома один, играл со своей деревянной лошадкой на кухне, лупил ее игрушечной плеткой. Вдруг послышался шум в светлице. Побежал туда, думал, что мамуся вернулась с базара раньше времени. А там дедушка сидит на скамье у окна, на своем любимом месте, набивает в свою знаменитую трубку, положенную ему в гроб, табак из папиного кисета. Тогда в Самборе среди мещан очень модно было трубку курить.
        — Дедушка Илько, родненький! Дай мне, пока мамка не пришла, из трубочки твоей потянуть,  — начал канючить Хомячок, поздоровавшись.
        Тут дедушка поднял от кисета голову, и увидел внучек, что усы, рот и подбородок у дедушки вымазаны вроде бы алой блестящей краской. Должно быть, удивление нарисовалось у Хомячка на личике, потому что тотчас же утерся дедушка краем скатерти.
        — А кстати мы с тобою свиделись,  — промолвил, сморщив в улыбку свое багровое до синевы лицо.  — Сыну, отцу твоему Гниде, никогда не скажу, а вот тебе, внучек, настоящая моя кровиночка, открою одну тайну. Знаешь, я теперь больше в ящике своем лежу себе, отдыхаю, трубочку покуриваю, а ночью табак, как на грех, кончился… Вот и пришел за табачком, а шел огородами больше, чтобы соседи не увидели. Перекусил, правда, по дороге…
        — Про какую тайну ты говорил, дедушка Илько?
        — Ага, я как раз вспомнил, внучек,  — тут дедушка отрыгнул, и светлица наполнилась запахом, который стоит на кухне, когда мама Хомячка набивает кровяные колбасы.  — Я ночью себе лежу, и если на земле снаружи тихо, то многое слышно мне из того, что делается под землей. Как черви почву прогрызают, как кроты свои ходы роют, как корни деревьев и травы растут, как каменная часовня на польском кладбище проседает. А когда совсем уж тихой ночь выдастся, тогда слышно становится мне, как клады плачут и жалуются: «Не хочу я, золото, дольше лежать в земле» или «Возьми меня, возьми!» Про все клады в нашем конце не скажу, а вот один я уж точно вычислил. Слушай меня внимательно, внучек.
        — А что такое клад, дедушка?
        — Не знаешь еще? А с виду так сметлив… Это сокровище, в землю закопанное. Так просто, конечно, никакой дурень свои сокровища в землю не закопает. Но когда люди прознают, что идут на них татары, то все ценное в доме: золото, серебро, драгоценные каменья — кладут в горшок какой-нибудь и в землю зарывают, чтобы враги не отобрали. Ну, закопают они. А татары наскочат, людей убьют или в полон заберут к себе в Крым, а то и в Туретчину. Хозяева кладов не вернутся, а сокровищам скучно становится в земле лежать, вот они… Эй, да что там такое?
        А в сенях раздался топот. Закричали чужие люди. Дедушка быстро убрал трубку, для которой и огня не успел высечь, за пазуху, туда же сунул и папашин кисет, встал на ноги, подозвал к себе Хомячка и зашептал на ухо:
        — На пустыре напротив старой хаты Яковчиков, от кривой березы две сажени…
        Тут дверь, что из сеней, распахнулась, в светлицу ввалились татары, о которых только что услышал Хомячок,  — кто с топором, кто с вилами, а кто и с голой саблей. И до того были незваные гости озлоблены и взъерошены, что не сразу узнал в них мальчик давно ему знакомых соседей, мирных мещан его родной Замковой улицы.
        — День добрый, дядьку Сом!  — попробовал Хомячок поздороваться.  — А что ты забыл в нашей светлице?
        Однако дядька Сом не обратил на мальчонку никакого внимания. Вместе с толстым Лешком, соседом справа, он уже крепко держал дедушку за руки. А по лицу Лешка почему-то текли слезы. Со всех сторон кричали на дедушку, и только одно и понял тогда Хомячок, что все они дедушку очень не любят. Тогда обхватил он дедушкину ногу (холодная нога оказалась у дедушки!) и, совсем потерявшись, заревел в голос.
        Соседи оторвали дедушку от Хомячка, вывели из дома, а потом и со двора. На улице народу прибавилось, и кричали теперь больше о том, где лучше развести костер, и хватит ли на него тернового хвороста.
        И хотя толпа на улице разрослась, дедушке удалось вырваться и убежать. Потом говорили, что он сумел отвести глаза Сому и Лешку, прочие же просто растерялись. А Хомячок тогда разинул рот и только смотрел, как дедушка, прижав локти к бокам, с неимоверной скоростью перебирает ногами и вот уж скрылся за углом.
        Ошарашенные мещане начали переглядываться и пожимать плечами. Потом пролетел над толпой радостный крик:
        — Так он же, упырь, побежал прятаться на кладбище, в свою могилу! Ничего, мы тебя и там достанем!
        — Хитер упырь, а все дурак!
        А парубок в синем кунтуше, с пищалью в руке (фитиль дымился, и Хомячок, о дедушке почти позабыв, не мог уже оторвать глаз от хитроумного замка), подмигнул малому и отчеканил:


        Раз, два, три, четыре, пять -
        Я иду искать.
        Кто не заховался -
        Я не виноват.
        И вся толпа двинулась на кладбище. Но тут прибежала с базара мамка, схватила Хомячка за руку и оттащила домой. Поэтому того, что происходило на кладбище, он уже не видел своими глазами. Из всего, рассказанного впоследствии мамкой, лучше всего запомнились Хомяку ее слова, что, если бы дедушке не отрубили голову злые люди и не пробили сердце осиновым колом, он мог бы прожить в своем гробу, иногда развлекаясь на поверхности земли, до самого Страшного суда.
        Конечно же, Хомячок, повзрослев, пытался найти дедушкин клад. Перекопал он по ночам, не жалея труда, весь тот пустырь, а старый Яковчик поудивлялся-поудивлялся — да и посадил там репу. А кстати пришлось бы семье закопанное сокровище, потому что вскоре после второй смерти деда Илька исчез бесследно отец Хомячка, седельник Гнида, и остались Хомячок и мать его Гнидиха вдвоем. С горя мать начала чудесить: по утрам она поила сынка вкусным парным молоком и сама пила, хоть коровы у них отродясь не бывало, завела странных подруг, уж слишком свободных на язык, с кощунственным матерным лаем через слово, а в перебранках с соседями полюбилось ей добрых мещан пугать, что оборотит — кого в козла, а кого к в жеребца. Хомяк, трудившийся уже учеником у старого товарища отца, тоже седельника, забеспокоился, когда уличные приятели-подростки принялись у него допытываться, случалось лк ему видеть свою мать голой, к не было ли у нее при этом хвоста?
        А тут и большой праздник наступил, Спасовка. Хомяк послушал пение в церкви, подивился, что по приказу епископа-униата разобрали в ней иконостас, дабы больше походила на костел, потом выпил с такими же учениками. Домой вернулся уже ночью. Матери не было дома. Что ж, понятно, куда подалась… С упорством пьяного принялся Хомяк искать метлу — и не нашел ее, зато на кухонном столе обнаружил горшочек с дурнопахнущей мазью. Припомнились тогда пареньку истории о мужиках, подсмотревших, как их жены полетели на шабаш. Те ловкачи намазались — и вслед за ними! Сдуру разделся и он догола, размазал желтую мазь по коже. А вот что было потом, и сам до сих пор не поймет — то ли и в самом деле, оседлав черенок от лопаты, летал на Лысую гору, где его обнаружила мать и отправила домой еще до поганого их ужина, то ли просто приснилась ему эта бодяга спьяну. Одно хорошо, что из-за дурманящей мази проспал он во второй день Спасовки до полудня и не видел, как погибла его мать.
        Рассказали ему приятели, что Гнидиха вернулась домой на рассвете голая, вся в грязи, пьяная, с метлой под мышкой и в весьма задорном настроении. У дома ее уже поджидали. В толпе кричали, что ведьмы вечером вытащили из беременной Даринки плод, чтобы угостить им главного черта на Лысой горе. Мать начала огрызаться, пообещала сгоряча, что всех их испортит. На это муж Даринки сунул ей под нос свой пудовый кулачище и предложил заговорить его так, чтобы ее не смог ударить. Тут же размахнулся и засветил матери Хомяка в ухо. Она так и повалилась навзничь. Тогда соседи скопом бросились ее переворачивать, чтобы посмотреть, имеется ли у нее хвост.
        Долго возились, потому что мешали друг другу, вот и дали Гнидихе опомниться, хвоста не успев обнаружить. Завизжала она, принялась защищаться, немало рук перекусала, немало щек исцарапала. И ее сильно отдубасили, но баба, уже еле ворочая языком, пригрозила, что каждого, кто тронул ее за жопу хотя бы пальцем, превратит в собаку. Когда утомились мещане ее бить, поволокли они Гнидиху на Днестр проверять, потонет баба или не потонет. Так она и здесь показала свой норов. Вроде и потонула — и не потонула как будто по-настоящему: лежала на воде бездыханная, лицом вниз, однако ж и на дно не уходила. Посовещались, решили, что проявила себя Гнидиха на испытании ведьмой. Тогда два парубка разделись и вытащили ее на берег, пока не уплыла далеко по реке, а соседи пошли и разбудили Хомяка, чтобы оплакал мать и зарыл где-нибудь не в освященной земле.
        Так остался Хомяк круглым сиротой… За ним примечали, но ничего указывающего на потомственного ведьмака не находили. Единственно, что попытался он из-за угла напасть с колом на мужа пресловутой Даринки, чтобы отомстить за смерть матери. Вот только неудачно: тот здоровяк вырвал у него кол, да и измочалил об неудачливого мстителя. Залечил Хомяк ушибы да ссадины и принялся мечтать о том, как разбогатеет, накупит оружия, научится им владеть и пройдется по Замковой улице, вихрем пронесется, оставляя кровавые трупы в каждом дворе — как знаменитый Шелудивый Буняка, которым в Самборе пугают маленьких детей. Правда, тот еще и маленьких детей ел, а ему ни к чему, вот только сучке Даринке от него не поздоровится. Потом вернулась к нему прежняя мечта. Сунулся он было на бывший пустырь, теперь огород Яковчиков, в надежде, что клад теперь, после всех несчастий, с его семьей и с ним случившихся, соблаговолит открыться,  — и еле отбился лопатой от собак, которых напустил на него старый Яковчик.
        Он понимал, что в Самборе и последний бедняк не отдаст за него дочери. Нужно было начинать жизнь заново, в городе, а еще лучше в стране, где его не знают. Набор царевичем Димитрием войска для похода в далекую и богатую Московию, как показалось Хомяку, давал для этого все возможности, только вот выступило из Самбора войско без него. Хозяин не желал рассчитываться с Хомяком до Спасовки, когда истекал третий год их договора, а получив, наконец, заработанное, завозился парень, закладывая у ростовщика Исаака родительский дом, покупая коня, выбирая на опустевших прилавках самборских купцов чего подешевле из сбруи и оружия. У оружейника и познакомился с Федком, подмастерьем кожевника, который тоже решил догнать московского царевича. А уж Федко прознал случайно, когда выезжает из города с той же целью старый пан Толочинский со слугами, и они вдвоем, прямо перед Киевскими воротами, перехватили бывшего ротмистра и упросили принять на время путешествия под свою рыцарскую руку.
        Что скрывать, мнилось Хомяку прошлой кровавой ночью, что расправляется он с самборскими мещанами, погубившими его мать. Но что тогда означают его превращения? Кто дал «добро» на них — Бог или дьявол?
        Тут прервались воспоминания Хомяка-человека, потому что проснулся Хомяк-нетопырь. Повозка остановилась, вокруг замелькали сапоги спутников, люди громко переговаривались, кони радостно ржали. Протопал рядом, с облучка с кряхтеньем слезши, конюх Лизун, весело выматерился и, не глядя, снял с крюка кожаное ведро. Под собою увидел Хомяк не прибитый копытами чахлый татарник проселка, а густую луговую траву. По-видимому, отряд добрался до воды и становится лагерем. И в самом деле, впереди раздался плеск, захохотали, закричали его спутники. С некоторым запозданием разобрал оборотень, что это казак Лезга похвастался, что выпьет хоть два ведра воды, а чернобородый атаман посоветовал ему сначала напоить коня. Повеяло дымком — и не вонючей дрянью пищальных фитилей, а благородным дымом от дубового сушняка. Притопал, ворча, повар пана Ганнибала, снял сповозки тяжелую кладь (котел, наверное), зашуршал мешком с припасами, ушел.
        Огляделся Хомяк-нетопырь — и понял, что настал благоприятный момент для того, чтобы отцепиться от повозки. Недолго думая, он так и поступил, расправил крылья-руки, опустился на траву под задком повозки, а оттуда уже взлетел, стараясь не подниматься выше кузова, и направился к недальней опушке. Лошади зафыркали, его увидав, да тем тревога и ограничилась.
        Оказавшись в густом лесу, почувствовал Хомяк-нетопырь, что только стоит ему захотеть, как обратится Хомяком-упырем — а ему надо? Упыря тотчас бы начала терзать жуткая жажда — и как ты ее утолишь, если бывшие товарищи, эти ходячие бочонки, полные вкусной крови, уселись вокруг костра кучей? Подлетел он к старому дубу, рассчитывая найти на нем дупло,  — и не ошибся. Узловатая, корявая дыра в стволе затянута была паутиной, а в ней бился заблудившийся слепень. Не задумываясь, проглотил Хомяк слепня, а потом и вовсе безвкусного паука, затем, окутанный ошметками паутины, забрался в сырую темноту дупла. Почему не знал он раньше, как удобно засыпать повиснув вниз головой? Надо дождаться ночи, а уже тогда. Тут услышал он звуки возни снаружи, стряхнул дрему и осторожно высунул из дупла ушастую головку. Душа у него ушла в длинные розовые пятки, когда увидел за стволами дубов матерого медведя, копающего землю лопатой. Собрался Хомяк с духом и снова выглянул — на полянке медведя не оказалось.
        Пригрезится же такая дичь! Где это видано, чтобы медведь орудовал лопатой?



        ГЛАВА 13. ДВА ВИСЕЛЬНИКА ЛУЧШЕ, ЧЕМ ОДИН

        Хуторское малое войско продвигалось вперед проселком, быстро продвигалось, однако с оружием наготове. Сделали только остановку, чтобы избавиться от чужого мертвеца. Опять Медведь лазил на дерево, а, когда уже отъезжали, Домашний дедушка причмокнул и пропищал: «Хорошо висят!» Потом долгое время ничего особенного не происходило, впереди только погромыхивало. Вот и березовая рощица осталась позади и слева. Сопун вздохнул: он до последнего мгновения надеялся, что Змей и Зелёнка поджидают мстителей здесь. И они действительно догнали хуторское войско примерно через полверсты, при этом Змей прибежал с томною Зелёнкой на руках.
        — Хоть выспались?  — Это живой мертвец расслышал легкий топот догоняющих и повернулся к ним в седле, запустив над дорогою волну тяжкого духа потревоженной мертвечины.
        Змей ответил ему после того, как усадил Зелёнку в телегу (Гривка, коренная, только дико покосилась на них), а сам присел на облучок рядом с домовым. А ответил Змей уклончиво:
        — Это как посмотреть, мертвец Серьга.
        — Ты, дядюшка Серьга, чем задавать ехидные вопросы, лучше бы раздобыл в лесу мяты и себе за пазуху положил,  — сморщив носик, посоветовала русалка. И вдруг затараторила: — Почитай и не спали мы вовсе. А ты, колдун, напрасно лыбишься, потому что никакой стыдной сладости мы так и не испытали. И скрывать сей позор, как честная девица, я вовсе не намерена. Нет, вы поглядите на него, мил-друга моего: разве не красавчик? А проку — чуть.
        — Ей-богу, Зелёнка, мне сейчас не до смехов — показалось тебе. И сдается мне, прекрасная девица, что это вовсе не наше дело, а твое со Змеем. Тем более что на войну едем,  — Сопун сказал это осторожно, предчувствуя, впрочем, что русалка не остановится, пока не выскажет всего, что накопилось на зеленой прозрачной душе.
        Красавец Огненный Змей, видно, тоже предчувствовал такое из Зелёнки словоизвержение. Ибо проговорил быстро:
        — Полететь дорогу впереди разведать.
        Поерзал взад-вперед на облучке, вдруг встал на него ногами, подпрыгнул — и в воздухе уже рассыпался искрами, немало напугав тем лошадей. Окончательно обратившись летучим Огненным Змеем, принялся он набирать высоту и вскоре скрылся из виду в небе.
        — Разумно поступил,  — заметил Сопун.  — И ему оттоль все видно, и наше место ворогу не выдаст.
        — Вот ведь глупенький,  — проводив любезного друга глазами, проворковала Зелёнка.  — Я ведь подожду, не стану на него бочку катить, пока не вернется.
        Мужики: живой, мертвый и домовой — переглянулись и одновременно вздохнули.
        — Вздыхают они тут!  — вдруг завопила русалка, да так, что лошади едва не понесли.  — Сами, окаянные, налюбились этой грешной любовью — ешь, не хочу, а я вот уже триста лет в нелепом девическом чину пребываю! Вам-то могу сказать — вас-то к чему мне стыдиться, козлы старые?
        — Тьфу!  — одновременно отозвались мертвец и домовой.
        — И на кого это вы вздумали плевать, спрашивается?
        Тогда, спасая положение, заговорил Сопун. Как довольно часто с ним случалось, не ведал он, чем закончит свою речь, однако начал, опять-таки как всегда, весьма бойко:
        — Любезнейшая Зелёнка! Мы тебе по гроб жизни благодарны за то, что извела ты первого из наших супостатов, сделала славный почин. А теперь едем мы на битву, и нам, извини, не до твоих любовным размолвок со Змеем. Вот только мне любопытны стали твои слова про столь долгое твое девичество. Ведь видели мы этого последнего твоего ухажера, иноземца, коего ты оставила в виде, ты уж извини как честная девица, но из песни слова не выкинешь. Похабный был, в общем, у парня вид.
        — А, вот ты о чем, колдун…  — И тут Зелёнка впервые за все время знакомства с нею Сопуна пожелтела лицом, что, видимо, передавало испытываемое девицею крайнее смущение.  — Как бы вам, мужикам, пояснить? Начинаешь с парнем играть, вроде и чувствуешь желание, чтобы. Ну, понимаете меня? Ну, чтобы девичество свое, наконец, потерять. А как возьмешься за щекотку, тут сразу так увлекаешься, так увлекаешься. И до того заведешься, что приходишь в себя, рукою рядом лап-лап — а играть-то уже не с кем! Все равно что с тобою, дядька Серьга!
        — Если хотела ты меня уязвить, балаболка ты зеленая, то просчиталась. У меня одноединственное теперь желание: зубами загрызть убийц моей семьи.
        — Ну и Велес тебе в помощь, дяденька-покойничек.
        — Подумать только, как девки испортились за последние четыреста лет!  — горестно пропищал Домашний дедушка.  — Еще немного — и додумаются штаны на толстые свои зады напялить!
        Русалка фыркнула. Взор ее блуждал беспокойно по странно серебристому пустому небу.
        — На Змея надейся, а сам не плошай,  — пробурчал Сопун.  — Лучше бы ему вернуться поскорее. Неладное со временем делается, день слишком долог, а это значит, что и темнота может подкрасться внезапно. Да и впереди подозрительно притихло. Я вот думаю, что нам не худо бы снова вызвать Лесного хозяина.
        Сопун ехал впереди всех, а говорил обернувшись к товарищам, поэтому немало перепугался, когда почувствовал, что его Воронок встает на дыбы, а справа от проселка трещат ветки. Оказалось, что это Лесной хозяин, перепрыгнув через придорожные дубы, лихо приземлился прямо под ноги Воронка. Видно, при этом леший забыл о своей ране, потому что распрямлял ноги скривившись и рукою держась за правый бок. Люди успели спешиться, а Медведь — соскочить с телеги, в общем, все товарищи, кроме русалки, оставшейся на месте, уже окружили лешего, когда он, по-прежнему скособоченный, сумел заговорить:
        — Не хер меня березками вызывать, мужики,  — и без того много лесу загубили! Ох, недаром опасался я этих клятых немцев с их длинными пищалями! Сумели, канальи, мне, Лесному хозяину, пулей в бок угодить! А потом, когда уже пришел я в себя, перевязал рану, да и взялся за негодяев по-настоящему, они догадались переодеться да переобуться шиворот-навыворот — и развеяли чары. Вот-вот будут на Чертовой мельнице, умники…
        — Это та мельница, у коей запруда на болоте?  — оживился Сопун.
        — Она самая. Там мы их и прижучим, если Велес даст.
        Тут Медведь рыкнул, привлекая внимание хозяина и приятеля, потом принялся бить себя в грудь лапами, желая, по-видимому, показать, что такое несчастье могло случиться только в его отсутствие. Раскинул передние лапы пошире и направился к лешему на задних, ворча умильно и высовывая острый красный язык. Леший принял зверя в объятия и потрепал по холке:
        — Славно, друг, что ты с людьми остался. Еще застрелили бы тебя те негодяи — что бы я тогда без тебя делал?
        А Медведь, зацепив когтями, осторожно размотал на лешем кушак, отвернул полу кафтана и принялся зализывать рану. Лесной хозяин закрыл глазки, его безбровое лицо разгладилось и приняло довольно глупое выражение.
        Сопун кашлянул, прочищая горло:
        — Спасибо тебе, Лесной хозяин, что бился за нас за всех и рану принял. Теперь мы к бою-драке тоже готовы, а Домашний дедушка нам и лошадок наших вернул.
        — Ох уж эти немцы! Да не конец ли света приближается? А супостаты ваши могут, на
        Чертовой мельнице не останавливаясь, выйти снова на дорогу, а та через пару часов их приведет на Бакаев шлях. А я вот прямо сейчас на весь лес ночную темень напущу, безлунную. Тогда им на мельнице уж точно придется остановиться.
        Тогда вскинулась из телеги Зелёнка:
        — Дядюшка, да подожди ты с теменью! Там мой мил-друг Змей летает, боюсь, как бы он в темноте меня не потерял.
        — Мил-друг? Змей? Уже он тебе мил-друг, негодница? Что он тут делает, этот прощелыга, в моем лесу? Мало ему сельских и городских вдовушек, теперь моим собственным дурочкам головы кружит! Да уж не замуж ли ты за него собралась, Зелёнка! Смотри у меня! Моей власти, Лесного хозяина, над тобою, вертихвосткою, еще никто не отменял!
        Тут русалка встала в телеге во весь свой рост, подбоченилась, склонила зеленую головку набок и принялась отвечать весьма велеречиво — и столь визгливо, что Медведь, продолжая зализывать рану хозяина, предпочел бережно развернуть его так, чтобы закрывал от разгневанной лесной ведьмы. Из того, что успел услышать Сопун, прежде чего догадался заткнуть уши, самым пристойным было сожаление о том, что немец попал из мушкета в правый бок «лесного Ирода», а не на полсажени ниже и влево. Мертвому батьке Сопуна услышанное уже по барабану, для Домашнего дедушки, хоть и ссорятся они с Лесным хозяином, леший и русалки все-таки свой брат, однако сам Сопун, хоть и был колдун, не желал бы услышать об отношениях между малыми и большими божествами чего-нибудь лишнего и соблазнительного для себя как для человека. В таких делах излишнее знание столь же опасно, как и полное невежество.
        Визг и крики Зелёнки оборвало только возвращение ее долгожданного дружка. Приняв человеческий облик, Змей отряхнулся, почистил перчаткою рукав и застенчиво обратился к Зелёнке:
        — Пока летел я, свистело у меня в ушах, однако послышалось мне, моя милая, что ты песенку пела…
        — Все мои песни о тебе, мой сладкий,  — проворковала она как ни в чем не бывало.  — О том я пела, что тебя давно не видала.
        Леший рыкнул. Чтобы предотвратить ссору, Сопун спросил торопливо:
        — Так что же удалось тебе разведать, скорый летун?
        — Да не разведка то была, колдун,  — так себе, безделица. Супостаты наши у Чертовой мельницы, отселе версты две, не больше. Видно, станут лагерем. Кони пьют из запруды как были, взнузданные, не расседланные, а они сами рядом с ними лакают, как собаки. Поставили было дозорного, да и он к запруде прибежал.
        — И все-таки мне неясно, станут ли они там отдыхать,  — прогудел леший.  — Ну хоть сам опять беги к ним да смотри.
        — Мне кажется, станут,  — встрял Сопун.  — Они же и не ели с утра, разве что на ходу. Им надобно огонь развести, котел повесить, сварить кашу. А нам хорошо бы туда засветло попасть, чтобы успеть ямы-ловушки выкопать, самострел и капканы установить. Сейчас они воды напьются от пуза, а потом им понадобится вылить лишнее. А мы тут как тут!
        — Теперь мне тоже кажется, что они разобьют стан. Что же до ночи, так ночь давно настала, до рассвета сейчас.  — Лесной хозяин прищурился на по-прежнему странносеребристое небо, пощелкал языком,  — да, еще порядочно осталось, пятая часть ночи примерно… Ночь, когда надо будет, я очень просто вам верну, вот сделать наваждением из ночи день — сие уже чарование большое, без помощи Хорса не получается. Давай, Михайло-друг, теперь наворачивать кушак будем.
        Медведь зацепил когтем кушак, а когда убедился, что хозяин закрепил противоположный конец за очкуром штанов, отошел на задних лапах на длину кушака и принялся бегать по сужающемуся постепенно кругу, наматывая пояс ровно и туго. Леший похвалил умного зверя, подпрыгнул на месте и заявил, что готов пуститься в путь.
        — А что будем делать, если они, коней напоив и напившись, ушли от Чертовой мельницы?  — хмуро спросил живой мертвец.
        — Тогда нам придется, батя, их догнать и ударить в спину. Ничего иного не придумаешь,  — развел руками Сопун.
        — Разве что я нашлю темень перед самим нашим нападением,  — проворчал Леший.  — Надежду имею, что их пищальники не видят в темноте, как кошки.
        — Зато я вижу, как кошка,  — вскочил с облучка домовой.  — Разгоню телегу, а сам пересяду на коренную, ударю оглоблей по дозорному, вскочу паршивцу на спину и задушу вот этими своими руками!
        — И мне немца, и мне!  — завизжала Зелёнка, и было заметно, что огорчила тем своего дружка.  — Защекочу усатого красавчика!
        — Тихо!  — Это мертвец не вынес визга русалки.  — Надеюсь все же, что они на мельнице. Тогда мы должны подъехать незаметно, ползком выбрать место для ловушек, а поставим их уже в темноте, так и быть. А как будем готовы, мы, мужики, затаимся возле ловушек, а ты, Зелёнка, и ты, Змей, вы останетесь с лошадьми и телегой. Чтобы было на чем, если побьют нас, сматываться.
        — Только оружие мне оставьте, мужики, потому что сабелька моя. Не для того она — одни ножны да рукоять.
        — Боюсь, мил-друг, у тебя не одна сабля такая.
        Однако тут живой мертвец гаркнул на русалку, остановил поток ее ядовитого красноречия, а Огненному Змею протянул одно из копий, посоветовав:
        — Ты, парень, ежели что, улетай. Еще не народился на свете мужик, который сумел бы твою подружку обидеть.
        — Кажется, все!  — подытожил Сопун и вдруг хлопнул себя по лбу.  — А на чем вы, молодежь, поедете, и ты, господин Лесной хозяин? Отпряжем для вас чужую конячку, это раз…
        — Вот и пусть молодые на ней едут, а я на телеге с Медведем, а устанет ваша Савраска, меня Михайло, богатырь наш косматый, на себе повезет. Годится?
        — Вот только беда,  — потупился летающий бабий угодник.  — Не умею я, мужики, верхом ездить. Как-то все на крыльях да на крыльях… Уж извините.
        — Ладно, я спереди, неумеха ты,  — буркнула Зелёнка. И вдруг улыбнулась прельстительно.  — Кто знает, миленький мой дружочек, может быть, хоть таким манером чему-нибудь научишься?
        — Так чего же мы ждем?  — рявкнул живой мертвец, бесконечно сейчас далекий от любовных переживаний Зелёнки.  — Помолимся нашим вечным богам — и вперед!
        Оказалось, что противник был совсем рядом. Сопун не успел даже освоиться на месте переднего дозорного, как с телеги раздалось шипение, и ему пришлось натянуть поводья. Обернувшись к малому войску, он увидел, что Лесной хозяин резво скатился с повозки и бежит к нему.
        — Однако же ты и торопыга,  — заявил леший, хватаясь за стремя.  — Не придержи я тебя, прямо бы к ним в стан и въехал. То-то бы удивил!
        — Быстро мы слишком,  — буркнул колдун.
        — А будто и сам не замечал, что лес может стягиваться и растягиваться. Может статься, я перемудрил со всякими чарами, он и того.
        — А как же ты, господин Лесной хозяин, догадался, что мы уже невдалеке от мельницы?
        — Имеются у меня тайные приметы,  — прищурил леший свои безбровые глазки.
        Подъехавший тем временем живой мертвец загоготал:
        — А ты и купился на суесловие лешего, сынок! Да вон он, столбик дыма над лесом. Кашу, подлецы, варят.
        — Вот с того дуба,  — показал леший,  — можно увидеть поляну перед Чертовою мельницей. Но сам не полезу теперь, потому как вы, хуторские, имеете наглость меня высмеивать.
        — И как только тебе такое в голову пришло?  — снова загоготал Серьга.  — Можно подумать, что нам жизнь не дорога!
        — Эй, Домашний дедушка, а не хочешь ли ты полезть да посмотреть?  — поклонился Сопун с коня домовому.  — Ты ведь так лихо оборачиваешься кошкой!
        Старичок вздохнул:
        — Обернуться котом дело нехитрое, да вот карабкаться долго. А как залезу на верхушку — кто меня, спрашивается, будет оттуда снимать?
        Тогда Медведь принялся бить себя в грудь, предлагая тем самым другу сердечному свои услуги.
        — Тогда, Михайло Придыбайло,  — встрепенулся Сопун,  — не выручишь ли ты сам всех нас, не залезешь ли ты сам на этот проклятый дуб?
        Медведь согласно рыкнул, спрыгнул с повозки (Савраску, успевшую подзабыть, что везет страшного зверя, домовой еле удержал), вперевалку подбежал к дубу, принялся ловко взбираться по стволу и вскоре скрылся в остатках листвы. Некоторое время с дуба падали сухие сучки, спускались, кружась, узорчатые желто-коричневые листья, потом раздался треск, за ним второй, рычание, сухие листья и сучки слетели целым облаком, большая обломанная ветвь повисла на дубе, не долетев до земли, потом опять все успокоилось. Наконец, Медведь спустился задом на самую нижнюю, толстую ветвь дуба, повис на ней, держась, как человек, передними лапами, спрыгнул, пару раз перекувыркнулся и остался сидеть под деревом с выражением сильного удивления на морде.
        Домашний дедушка подскочил к нему и погладил по холке:
        — Вишь, Мишенька, не надо было на самую верхушку взбираться. От них, от верхушек, одни неприятности. А ты храбрый какой зверь, не завопил…
        — Дай знак, дружище, удалось ли тебе рассмотреть наших супостатов? Там ли они? Что делают?  — Это уже Лесной хозяин подошел огладить зверя с другой стороны.
        В ответ Медведь часто закивал головой. Затем поглядел на обоих своих друзей круглыми умными глазками да и принялся водить правой лапою над ладонью левой, будто помешивал. Снова часто закивал.
        — Да сколько можно болтать? Весь день одна болтовня!  — загремел вдруг живой мертвец. Подковылял к Медведю и сунул ему лопату.  — Пойдем, наконец, ямы копать!



        ГЛАВА 14. ОПАСНО ЭТО — ВОДЯНОГО УНИЖАТЬ

        — Мельница эта давно заброшена,  — заявил отец Игнаций, облизывая ложку,  — однако, как я установил в результате осмотра, легко может быть пущена в ход. Это плохая примета, пане ротмистр.
        — А почему же плохая?  — Пан Ганнибал ответил ему рассеянно, потому что прислушивался к ощущениям в своем животе: холодная тяжесть воды не сменилась там теплой и в сон клонящей
        сытостью, а смешалось в желудке черт знает что.  — Стены мельницы — какая ни есть, а защита. Есть очаг. Перенесем внутрь часть собранного сушняка, протопим — и заночуем с максимально возможным в походе удобством.
        — Доводилось мне слышать, что в таких брошенных мельницах поселяются бесы, а по-народному черти,  — нехотя признался монашек.  — Ночевать в них для доброго христианина небезопасно, пане ротмистр.
        — А ты прочти молитву, святой отец, и очисти помещение!  — ударил его по плечу пан Ганнибал.  — Должна же быть от тебя в походе хоть какая-нибудь польза!
        — Это можно… Молитва никогда не повредит. Стыдно признаться, пане ротмистр, но я сейчас не отказался бы от доброго ломтя хлеба, чтобы вычистить им стенки котла. Мне самому удивителен такой приступ чревоугодия…
        — Пустое, святой отец! Хлеб давно кончился, однако Тимош даст тебе сухарь. Гей, Тимош, ты слышал? А я пойду распорядиться насчет сушняка и поставлю дозорного.
        Ночь упала на болото мгновенно, будто кто-то накрыл унылую эту местность черным мешком. Темная ночь: ни луны, ни звезд, хоть мгновением раньше небо было чистым. Подчиненные пана Ганнибала, теснились, позевывая, вокруг костра, пока протапливался очаг и пока дым от него не вытянуло в узкое оконце. Потом оконце погасло и снова окрасилось красноватым светом, когда внутри мельницы Тимош раздул тлеющий фитиль на своем самопале и сумел зажечь от него походный каганец. И четверти часа не прошло, а возле костра остался один казак Бычара. Сначала бродил он вокруг костра, исправно в него сушняк подбрасывая, потом стоял, опершись на копье, а потом прикорнул у огня под доносящийся из мельницы храп — дружный и согласный, будто хором храпели. При этом Бычара, засыпая, чувствовал и некоторое довольство собой: все посматривал ведь на повозку, где на соломе можно было удобно вытянуться, однако не соблазнился, а сейчас, и задремывая, вроде бы оставался на посту.
        Пан Ганнибал не увидел этого нарушения воинских уставов. Не увидел потому, что сам уже заснул. Храп его не был легок и заливист, как у монашка, не походил на бульканье стоящего на огне горшка, как у Мамата,  — пан Ганнибал храпел громко, отрывисто и наводил бы, несомненно, на окружающих уныние, если бы все его возможные слушатели не спали. А храпел столь тяжко пан Ганнибал, потому что снился ему страшный сон.
        Ведь только успели смешаться в сонном его забытьи краски и звуки яви, как оказался он снова на том же месте, где заснул, на той же походной своей перине. Только очень уж сгустилась темнота в правом углу мельницы — и явно не к добру, ох, не к добру ведь. Вскоре оттуда, качнувшись на хромой ноге, как утка, шагнул к багровому кругу, каганцом отбрасываемому, незнакомый горожанин, щеголевато одетый в немецкое мещанское платье. Пробираясь между телами спящих, иногда перешагивая через них, он задумчиво поглядывал на пана Ганнибала своими сплошь черными, будто совсем без белков, миндалевидными глазками. Вблизи и лицо под шляпой у него оказалось тоже темным, даже с фиолетовым отливом.
        — Так ты, пане эфиоп, кто? Не здешний ли мельник?  — спросил старый ротмистр, хоть на самом деле, как это и бывает во сне, сразу сообразил, с кем имеет дело.
        — А ведь меня можно назвать и мельником, действительно,  — протянул несколько даже удивленно щеголеватый эфиоп.  — Ведь я владею этой мельницей на паях с местным мужичком, водяным бесом. Доходов никаких, кроме нескольких душонок от утопленников, вот так. А каковы основные мои занятия, ты и сам уже догадался.
        — Да, ты — черт, пане эфиоп. А как тебя зовут?
        — Я не скажу тебе, как меня зовут,  — хихикнул черт.  — Это все глупости, что ты, узнав мое имя, получил бы власть надо мной. Вот ты же знаешь имена своего бога — ну и кто же из вас двоих верховодит? Просто тебе легче было бы в будущем, как станешь кипеть в котле со смолою, вызывать меня на беседу, а у меня и без тебя дел невпроворот.
        — Тогда зачем же ты решил потратить время на меня сейчас, пане черт?
        — И снова лукавишь, ибо тебе это и самому хорошо известно. Ну что может понадобиться мне от пожилого шляхтича, который рискует вот-вот преждевременно отправиться на тот свет? Разумеется, я пришел за твоею душой.
        — Пане черт, а ты не станешь возражать, если я разбужу ученого отца Игнация, чтобы он присоединился к нашей беседе? Боюсь, что я сам не сумею вести достойно дискурс о собственной душе, а у святого отца язык хорошо подвешен.
        Тут черт рассердился. Старый ротмистр догадался об этом, потому что по лицу беса и по шее, не закрытой воротником, пробежали красноватые отблески, будто внутри, под одеждой и темно-синей его кожей, начал он накаляться, подобно железу на огне. Ответил же бес, впрочем, внешне спокойно:
        — Если тебе не жаль иезуита, буди, потому что в конце беседы я его, клянусь Вельзевулом, утоплю в запруде. Во-первых, потому что мне все иезуиты крепко осточертели, в частности, из-за своего дурацкого убранства. Одна безвкусная шапочка чего стоит! Во-вторых, этот проныра мог прихватить с собою пузырек святой воды, а у меня от нее насморк. В-третьих, он не умеет играть в кости. В-четвертых, с него вполне станется нам помешать, ляпнув свой идиотский «Amen» тебе или мне под руку.
        — Так ты, пане черт, пришел сыграть со мною?  — прошептал пан Ганнибал.
        — Ну да, конечно же. На твою душу, пане ротмистр.
        — А мне какой резон играть с тобою? Проиграв, я отдаю тебе душу, а если лучшая сумма выпадет у меня?
        — А ведь тебе есть прямой резон сыграть со мною,  — заявил черт с такой железной убедительностью, которую ранее пану Ганнибалу доводилось слышать разве что в голосе отца Казимежа из костела Святой Анны, лучшего в Самборе проповедника.  — Ты, пан, хоть и старый вояка, однако человек неглупый и понимаешь, что твоя душа попадет ко мне и в том случае, если я тебя не обыграю. Зато в последний раз в жизни ты сыграешь в любимую свою игру! Сыграешь со мною, игроком, скажу не хвастаясь, мирового класса! Сыграешь замечательными костями, изящнее которых ты в жизни не видел! Вот посмотри — да заодно проверь, нет ли в них подвоха. Хорошо проверь, пане ротмистр, не торопись.
        И достал из пазухи замечательную, действительно очень красивую коробочку слоновой кости с серебряными инкрустациями, а из нее такой же граненый стаканчик, а из него — столь же изящные кости. Не теряя времени, пан Ганнибал внимательно осмотрел стаканчик (дно и стенки оказались абсолютно гладкими), а затем тщательно взвесил в разных положениях оба квадратика из слоновой кости: жульнических заливок свинца внутри вроде бы не обнаружилось.
        — Годятся?  — снисходительно осведомился черт.
        — Как будто, как будто…  — пробормотал пан Ганнибал, прощупывая теперь шкатулочку: нет ли в ней полостей, чтобы припрятать дополнительные, мошеннические кости. И вдруг встрепенулся.  — Так все-таки, пане бес, что ты поставишь? И с какой стати ты говоришь, что это была бы последняя игра в моей жизни?
        — Я поставлю жизни твоих людей. Если ты выиграешь, пане ротмистр, ты сохранишь этой ночью свой отряд. Ведь твой дозорный спит, и его вот-вот пробьет стрела. Кстати, позволь задать тебе деликатный вопрос. Лесные мужики натыкали вокруг мельницы капканов и ловушек, напрягли даже самострел, чтобы твои уроды, напившись вдоволь воды, попали в беду, когда пойдут мочиться. А ведь никто из них шагу не сделал с поляны. Как же им это удалось, пане ротмистр?
        — Да чего уж там, пане черт,  — позволил себе ухмыльнуться пан Ганнибал.  — Ребята отлили прямо в запруду, чтобы далеко не отходить от лагеря.
        — Напрудили в запруду,  — и себе погано усмехнулся черт.  — То есть на голову самому Водяному, который там, прямо под мельницей, и отсиживался. И его бабам, утопленницам, которые такого позора своему повелителю теперь не простят. Однако я надеюсь, что, прежде чем совершить сей подвиг, вы набрали воды во фляги и в котел для утреннего кулеша?
        Пан Ганнибал крякнул и промолчал. Черт, выдержав паузу, продолжил светским тоном:
        — Вот теперь ты понимаешь, почему совладелец мельницы, Водяной, стакнулся с лесным бесом, которому ты еще прежде ухитрился крепко насолить. Позабыв прежнюю вражду, эти русские дикари совместно решили вас прикончить, соединив свои банды. И сейчас, как только скапустится твой дозорный, вы окажетесь в ловушке: враги будут ждать вас и на земле, и в воде.
        — Ах, так?  — Пан Ганнибал решил проснуться и усилием воли оторвал голову от перины.
        Тотчас же фиолетовая морда черта завертелась перед ним, а когда тошнотворное вращение прекратилось, увидел он на месте черта свою супругу Геновефу, только лет на тридцать помолодевшую. Потрясая черной кочергою, а заодно, весьма приметно, и юной свежей грудью в вырезе лифа, она упрекала пана Ганнибала в каком-то крупном проигрыше, а также, с еще большим пылом, в излишнем внимании, уделенном на банкете некоей Анельке. Потом он долго припоминал, о какой именно Анельке могла идти речь тридцать лет тому назад, и, хотя эти попытки воспоминаний, при всей их отрывочности, не были лишены определенной приятности, старый ротмистр все время чувствовал, что подвергается тягучей бесовской каверзе — именно тогда, пся крев, когда промедление смерти подобно!
        Наконец, Геновефа растаяла в воздухе столь же неожиданно, как и явилась, а вместо нее опять возникла противная рожа черта.
        — Вот к чему приводят попытки меня обмануть!  — прошипел он, совсем уж, по-видимому, не желая теперь понравиться пану Ганнибалу.  — Беспечный дозорный уже корчится в предсмертных судорогах. А я еще не ответил на вторую половину твоего вопроса!
        — Да черт с ним, с вопросом!  — отмахнулся несчастный игрок.  — Я согласен! Играем в три кона, а я начинаю!
        — Ну, извини!  — заявил тут черт с такой противной интонацией, будто на самом деле хотел грязно оскорбить собеседника.  — Вопрос был задан, и я обязан ответить. В последний раз ты будешь играть потому, что, когда ты продул все, что имел, пану Корчинскому, ты ведь поклялся больше никогда не брать в руку стаканчик с костями — разве не так?
        — То был не пан Корчинский, а пан Хмелевский, племянник подстаросты люблинского!
        — Вот видишь, это не я, а ты затягиваешь время,  — вдруг ухмыльнулся черт.  — Согласись, что разница несущественна. Однако я хотел сказать, что сейчас я вынуждаю тебя сыграть, а в будущем ты ведь будешь придерживаться своей клятвы, разве не так? Бери, пане, кости, бросай, не томи, а то у меня от азарта уже руки дрожат.
        — Пане Ганнибал, пане Ганнибал, проснись скорее!  — Это монашек безжалостно теребил старого ротмистра, а потом сумел посадить его на перине.  — Снаружи неладное делается!
        Отмахнулся от монашка пан Ганнибал и, не открывая глаз, снова улегся. Во сне он выбросил «пять» и «четыре» — совсем неплохой бросок. Тотчас же сам собрал кости, вложил в стаканчик и отдал черту: так сузил он для нечистого возможность смухлевать. Черт бросил кости с виду совсем небрежно, однако тоже резво сунулся посмотреть, сколько выпало, и они с паном Ганнибалом едва не столкнулись лбами. «Два» и «шесть» — первый кон остался за ним, ротмистром! Да откуда здесь взялся проклятый иезуит, что ему, плюгавцу, нужно? И кто матерится в полный голос, мешая игре?
        — Очнись, пане ротмистр! В окно влетела стрела…
        Тем временем упырь Хомяк, которому пришлось пережидать ужин живых, чтобы самому, наконец, поужинать, подкрался к сидящему над тлеющим костром Бычаре. Быстро запрокинул ему голову и впился зубами в поросшую волосами впадинку рядом с кадыком. Горькое разочарование ожидало Хомяка: кровь была еще горяча и, собственно, даже неплоха на вкус, но сам Бычара оказался неживым, и Хомяку пришлось пить кровь мертвеца! Его передернуло от омерзения, он едва не сблевал, однако продолжал высасывать противную, словно у крысы, кровь, повторяя себе, что подкрепиться необходимо. Пристраиваясь
        поудобнее, укололся слегка и понял, что Бычара пробит стрелою насквозь. Почти одновременно почувствовал впереди, на опушке, опасное движение — и сразу же, как был, с окровавленным подбородком и полным ртом не проглоченной крови, упал на траву ничком рядом с трупом Бычары. Тут же рядом громко зашептали:
        — Да их тут двое, Серьга!
        — Черт возьми, да ведь это тот самый, которого Зелёнка защекотала, в загаженных портках. Иноземцы таки сняли мертвяка с дуба, будто им делать больше нечего. Или сам пришел? Надо бы забить ему, дедушка, осиновый кол в сердце.
        — Давай, Серьга, посадим их спина к спине, чтобы не путались под ногами.
        Тут Хомяка ухватили под мышки, посадили, и он ощутил спиной горячую, не остывшую еще спину Бычары. Упыря едва не передернуло от отвращения: за его тело хватались холодные руки мертвеца. Опять шепчутся.
        — Сними, Домашний дедушка, с ирода колчан да оттащи, будь другом, моему сыну к окну. Скажи, пусть теперь стрел не бережет: кого-нибудь внутри да достанет. Скажи, чтобы от окошка отходил, только когда внутри подожгут фитили. А тогда уже к лошадям, хорошо?
        — И почему же не сразу к лошадкам, а? Тоже мне атаман нашелся — «Дедушка, туда! Дедушка, сюда!». Прикажи лучше Михайлушке, чтобы колчан отнес!
        — Мишенька, а ты давай переноси хворост под крыльцо. Я туда пойду, чтобы никого не выпускать, пока не подожжем. Заодно косу испробую.
        — Ох, не понравится Водяному, ох и рассердится старик!
        — Да я только дымом хочу супостатов выкурить, а вовсе не сжигать мельницу. Нешто я не понимаю?
        Подобно тому, как Хомяк видел теперь окружающее словно на выпуклом кривом зеркале, он и понимал теперь только то, что имело отношение к добыванию свежей крови. От нападавших ему поживы не предвиделось, следовало ожидать, пока его прежних сотоварищей не вынудят покинуть мельницу. Хомяк заставил себя проглотить оставшуюся кровь и решил сидеть, где посадили, не рыпаться.
        Внутри мельницы было нехорошо. Первая стрела, испугавшая монашка, оцарапала руку Мамата. Теперь он перевязывался наскоро, матерясь без остановки. Разувшиеся на ночь поспешно наматывали онучи и натягивали сапоги, поднялась тошнотворная вонь. Она-то и пробудила окончательно пана Ганнибала. Бесповоротно расставаясь со сном, он пришел к выводу, что выиграл у черта в первом же коне. Этот вывод поднял ему настроение; кроме того, старый ротмистр возблагодарил Бога, что свалился на перину не снявши не только сапог, но и доспеха. Вернувшись к земным делам, он первым делом прищурился на дверь: накинут ли засов? Почти полная темень не позволила ничего увидеть: пустив внутрь стрелу, вражеский стрелок, ставший снаружи у окна, задвинул закрывающую его доску. Воткнул для этого, наверное, в нее нож.
        — Высекайте огонь, пся крев! Раздувайте фитили!
        — Йа, йа!  — отозвался кто-то из немцев, кажется Ганс.
        По темной комнате полетели россыпи искр. До чего же проще было бы начать отстреливаться, если бы каганец не догорел! Дверь оказалась на засове. Узнать позднее, кто его накинул, лишив дозорного Бычару последней возможности спастись? Из-за двери раздается рычание, звериное, едва ли не медвежье, и грубые голоса. Вдруг стукнула, отъехав в сторону, доска, прикрывающая окошко, и из него посыпались стрелы.
        — Ложись!  — закричал пан Ганнибал.  — Ложись, пся крев! Он нас не видит, сто Иродов ему в селезенку!
        Все и раньше, понятно, лежали, а теперь распластались по земляному полу. Стрелы свистели, в основном, бесполезно, однако ухо пана Ганнибала различило и короткий, не понравившийся ему стон. Лезги, что ли? Как долго возятся. О, раны Господни! Не почудилось ли? Он потянул носом — и никогда еще вонь мушкетного фитиля не казалась ему таким райским благоуханием.
        — Есть фитиль, пане ротмистр,  — промолвил Тимош.
        — Молодец, верный слуга! Поделись огоньком с товариществом, а тогда бей по окошку! Всем остальным беречь заряды!
        Вонь мушкетного фитиля почуял и Сопун. Не мешкая, прильнул он к окошку и увидел тлеющий конец фитиля, освещающий смутно знакомое, поросшее седой щетиной лицо и рядом — как занялся потихоньку от него другой фитиль. Тут же отодвинулся, резко бросил назад правую руку и пустил стрелу, целясь меж двух фитилей. Почти тотчас же раздался громкий матерный лай, а потом в мельнице грохнуло, полыхнуло огнем, пуля отщепила белый кусочек дерева от оконной рамы и с визгом ушла в сторону запруды.
        Сопун укрылся за стеной, наложил на лук новую стрелу. Что-то не так. Почему он разглядел на темной доске светлый отщеп? Он огляделся: начинался осенний рассвет — медленный, белесый. Теперь им с супостатами не справиться: при свете враги увидят, как их мало. Придется отступить. Подумав, он задвинул доской окно, вытащил из нее свой охотничий нож, подвесил к поясу. Перебежал к костру, укрылся за двумя сидевшими теперь спина к спине трупами. Пока бежал, показалось ему, что красные глазки того, в загаженных портках, нахально уставились на него. Теперь сине-багровый затылок мертвеца торчал перед самым носом Сопуна. Сопун огляделся и поднятым с земли камнем хорошо приложился по затылку.
        — Повесили тебя, так и не шляйся!
        А живой мертвец Серьга с помощью Медведя успел уже обложить хворостом двери мельницы, и мелкий сушняк начал заниматься от принесенных Серьгой под дверь головешек от костра.
        Тогда всколыхнулась водная гладь запруды, и поднялся из воды с плеском узкоплечий старик с зелеными волосами на открытой круглой голове, с кожей серо-черной, блестящей, как у налима. Он погрозил Серьге и крикнул писклявым голосом:
        — Мельницу не жечь мне тут! Утоплю безобразников!
        — Да мы и не жжем вовсе, хозяин Водяной!  — отвечал Серьга, нимало не испугавшись.  — Мы с Медведем только хотим выкурить супостатов из мельницы, как пчел из дупла!
        Водяной еще раз погрозил и ушел под воду. И все-таки мертвец Серега встал с косой наперевес справа от двери, подальше от Водяного. Михайло Придыбайло хотел занять такую же позицию слева от двери, однако Серьга безжалостно прогнал его, безоружного, в лес.
        Хворост и сушняк под дверью разгорелись и, засыпанные палыми листьями, дымили просто безбожно. Ясно, что и дверь начинала тлеть, а что мельница внутри наполнилась едким дымом, в этом не приходилось сомневаться. Того не миновать, что супостаты попробуют прорваться, и вот тогда и настанет решающий, последний, быть может, бой. Интересно, как они поступят, когда увидят, что Домашний дедушка увел их коней? Телега, впрочем, стоит среди поляны. Сопун коротко помолился сперва Велесу, потом, на всякий случай, Христу и со слезами на глазах присмотрелся к мощной фигуре своего папани, которого, быть может, сейчас в последний раз видит не в гробу. Серьга ухмыльнулся сыну синим беззубым ртом, махнул ему рукой и снова встал вправо от двери, готовый поработать косой.
        Сопун рукавом шубенки смахнул с глаз слезы и горько пожалел, что сейчас они с батей не медведя из берлоги поднимают. Охотничий опыт совсем не годится против умелых иноземных вояк, а у них один батя только, да и то в далекой молодости, да и то обозным мужиком, ходил с князем Курбским покорять заволжских черемисов. Ведь даже если посчастливилось бы, отбили бы они у супостатов пищаль и припас к ней, так вряд ли кто и сумел бы зарядить огненное оружие по-человечески. Да и на саблях рубиться.
        Вот оно! Клацнул засов, дверь с грохотом распахнулась. В ней явились немцы в шляпах с перьями, имеющие перед собою на подставках большие пищали. Пищали выпалили, пули провизжали над поляной, никого не задев. Немцы, не глядя, сунули свои железки назад, уложили на подставки переданные им пищали покороче и снова склонили головы в шляпах, прицеливаясь. Сопун подумал, что, если бы перед крыльцом супостатов встречала целая толпа, она бы разбежалась, но против пустой поляны эта придумка была почти бесполезна. Однако во второй раз один из немцев явно целил в Сопуна: тот успел пригнуться, а пуля угодила в сбежавшего висельника, жертву Зелёнки. Почудилось колдуну или нет, что злобный сей труп не только дернулся, но и обматерил немца?
        Теперь и верхняя часть двери заволоклась дымом, а живой мертвец Серьга решил, что настал его час. Выступил из-за двери и сработал косой, только поднял ее выше, чем обычно на покосе. Немцу, стоявшему справа, мгновенно отсекло ноги выше коленей, и он, с сосредоточенным выражением усатого бритого лица, не выпуская из рук пищали, рухнул прямо в тлеющий хворост. Серьга высвободил косу и размахнулся снова, однако тут произошло неожиданное: за спинами немцев раздался неистовый крик, и все набившиеся в мельницу супостаты ринулись вперед. Словно табун необъезженных коней, проломавший загородку, сбили они с ног оставшегося целым немца, Серьгу с его косой, промесили сапогами безногого товарища и вынеслись на поляну. Тут они немного потоптались возле повозки, чем воспользовался Сопун, выглянувший из-за своего прикрытия. Он немало приободрился, увидев, что супостаты отягчены седлами и переметными сумами, и тут же выпустил несколько стрел. Стрелял Сопун как в горячке и вряд ли в кого-нибудь попал. Решил уже, что враги вот-вот отбросят седла и возьмутся за сабли, чтобы с ним разделаться, когда на стороне
мстителей выступил неожиданный союзник.
        Это Водяной снова вынырнул из запруды, но теперь не с пустыми руками, и отнюдь не с какой-нибудь ослизлой и сучковатой палкой, обвитой водорослями. В правой руке держал он гарпун, привязанный к длинной веревке (впоследствии колдун вспомнил, что с такой снастью охотятся на белуг), и зловеще помахивал им над головою, приговаривая:
        — Подарочек от дяди Водяного!
        Хороша картинка, да не было времени на нее пялиться. Сопун наложил очередную стрелу, высматривая более или менее неподвижную цель, когда в воздухе слева от него просвистел гарпун. Сопун увидел, как он вонзился в плечо одного из супостатов, пожилого уже, по одежде скорее слуги, и тот выпустил седла, которые держал под мышками. Пожилой кричал, будто раненый заяц. Тело его мелькнуло перед Сопуном, и за ним дернулся рыцарь в полном доспехе, замахиваясь длинным мечом. Сопун повернулся к нему вместе с луком и пустил стрелу в шлем, навскидку. Звякнуло железо, рыцарь рывком поднял блестящие руки к голове, зазвенел меч, упав на камень. За спиной, у мельницы, прервался высокий крик слуги, и дважды громко булькнуло.
        Тогда железный рыцарь со звоном нагнулся, подхватил с земли меч, затем (будто мужик корзину на базаре) поднял седло, коротко прокричал по-польски и первым тяжело побежал к той дороге, что ведет на Бакаев шлях. За ним все остальные. Некоторое время слышен был топот, потом и он смолкнул.
        На мельничьем крыльце живой мертвец Серьга отпихнул от себя отрубленные ноги немца, проследил, как они, в сапогах на высоких каблуках и с широкими отворотами, скатились на траву. Потом, подталкивая ногами, сбросил с другой стороны крыльца самого усатого немца, проговорив:
        — Я тебе еще и руки оторву, ты обожди немножко…
        — Батя! Так ты живой?  — восхитился Сопун, подбегая.
        — Я, что ли? Очумел ты, сынок,  — блеснул на него белыми глазами Серьга, тяжело поднимаясь на ноги. Весь облитый свежей кровью, выглядел он еще страшнее, чем обычно.  — Это ты живой, да только глупый. Супостаты видели, что нас раз два и обчелся. Как только опомнятся, обязательно вернутся. Надо ноги отсюда уносить, пока не поздно. О! Уже скачут. Что-то рано оклемались. Давай сюда, схоронимся на первый случай на мельнице.
        Однако особо хорониться не пришлось. Конский топот усилился, и теперь всякий бы уже расслышал, что скачет только один конь, и что приближается он по дороге, ведущей к Бакаеву шляху. Вот и вылетел он на поляну, красивый и дорогой боевой конь, неоседланный и без всадника — это если не считать облезлого кота, что вцепился ему в гриву.
        Конь захрапел и попятился, когда мелкое животное обратилось Домашним дедушкой. Тот сразу же запричитал:
        — Ох, детушки! Не велите казнить, велите миловать. Отогнал я лошадок у супостатов, а они прибежали и у меня назад отобрали! Еле-еле одну животинку увел!
        Серьга тяжело вышел на крыльцо и укоризненно покачал головой:
        — А как же ты, Дедушка, оказался на пути к Бакаеву шляху? Ведь тебе надо было по сей дороге, что к дому ведет, к Змею да к Зелёнке отгонять!
        — Ох, Серьга, темень-то какая была. А я, старая перечница, много лет за печкой просидел, совсем теперь в лесу теряюсь.
        Живой мертвец Серьга вздохнул, спустился с крыльца, ткнул ногой в бок безногого немца, норовившего уже закатывать глаза, и поднял с жухлой травы свою косу.
        — Ты, Дедушка, исхитрился украсть коня главного супостата, того, что в доспехе. Теперь-то уж точно прискачут, ироды. Давай прячь коня в лесу, а сам бегом к нам, поможешь подготовиться к встрече.
        Тут кусты затрещали, и выломался из них, порыкивая, Медведь. Как раз вовремя явился.
        — Михайло Придыбайло, друг!  — прохрипел Серьга.  — Тащи сюда из кустов лопату! Есть для тебя работенка!



        ГЛАВА 15. УЖАСНЫЕ И ЖАЛОСТНЫЕ ДЕЯНИЯ У ЧЕРТОВОЙ МЕЛЬНИЦЫ

        Старый ротмистр сидел на холодной земле, пытаясь отдышаться. Шлем он сбросил, ноги вытянул и прислонился спиной к седлу. Болела вся грудь, будто напханная бутылочными осколками, першило в горле, пот с него лился рекой. Вокруг ротмистра копошились оставшиеся в живых, успокаивали и седлали лошадей. Оружие и снаряжение валялись на земле бестолковыми грудами. Приходи, ворог, бей — не хочу. Наконец, в голове у пана Ганнибала прояснилось, и он почувствовал, что воздуху в груди прибавилось.
        — Да что это за чертовщина такая?  — тотчас же заорал, теряя остатки своего шляхетского терпения.  — Где мой Джигит, дьявол ему в горлянку! Корыто, хрен старый, ты же головой отвечаешь! Ах да. Корыто булькнул, помер Корыто, вечная ему память.
        Перекрестился старик и прочитал «Pater noster».
        — «Amen»,  — зааминил как будто из-под земли вылезший отец Игнаций.
        — Только тебя мне сейчас и не хватало, святой отец,  — сверкнул на него глазами ротмистр.  — Лизун, пся крев! Лизун! Ко мне, кашевар засранный!
        Монашек перекрестился и кротко заметил:
        — Вот именно я тебе сейчас и нужен, пане ротмистр. А все потому, что принял я в свое время обет бедности. Когда все остальные возились со своими седлами, самопалами и переметными сумами, я, нищий монах, имея всю свою собственность на себе одетой, а на плече держа одно чужое седло, получил возможность оглядеться. Нет, я испугался, спорить не стану, однако дара наблюдения не потерял. Знаешь ли ты, пане ротмистр, сколько врагов было против тебя в этой стычке?
        — Да не считал я еще, тут своих надо бы сначала пересчитать… А у тебя сколько тех вышло, святой отец?
        — Двое их было! Большой мужик с косой, от которого крепко воняло мертвечиной, и еще лучник. Тот, второй, сначала стрелял в нас через окно, а потом из-за трупов Бычары и Хомяка, который неизвестно как тут оказался.
        — Двое…
        — Второго я узнал, пане ротмистр. К сожалению, это хозяин мызы, которую сожгли твои люди.
        — Помню того мужика смутно, я ведь плюнул и ушел, когда он отказался вывести нас к Сейму… Так он тоже жив? Да что же это у вас, размазней, делается? Пришибить схизматика не можете! То у них монашек сбежал, то хозяин… Постой, как ты сказал?.. «Мызы»? А я думал, что ты поляк, отец Игнаций, хоть эдак твердо выговариваешь… Тьфу ты черт, где же мой конь?
        Иезуит грустно улыбнулся. Повел глазами вправо, влево, убедился, что дикая суета вокруг продолжается, хотел было уже начать говорить, когда явился перед ними кашевар Лизун, уже в полном вооружении, и попросил своего пана встать, чтобы забрать седло.
        Пан Ганнибал, звеня навешанным на него железом, поднялся на ноги, стряхнул со лба пот.
        Однако вызверился, едва зубы не оскалив, не на кашевара, а на отца Игнация — как будто он, а не Лизун виноват в потере повозки с припасами, периной и котлом, а заодно и в исчезновении верного Джигита.
        — Ты задал три вопроса,  — кротко и тихим голосом заговорил монашек,  — и едва ли ожидаешь, что я отвечу тебе на все три. Однако я именно так и поступлю, чтобы дать тебе время успокоиться и разобраться в обстановке. Сначала о хозяине мызы. Он мог бы умереть и от одних пыток, но ему под конец прострелил грудь из мушкета вон тот немец, Георг из Кенигсберга, по-польски Кролевца, а по-латыни Региомантануса. Тот, что рыдает сейчас под березкой. Причем целился Георг старательно, в сердце. После чего схизматик был брошен в колодец.
        — Долго объясняешь,  — процедил ротмистр.
        — Зато ничего не пропущу… От этого не несло мертвечиной, однако и не должен был еще провонять, если и он — живой мертвец: время еще не пришло. А для обычного тяжелораненого он слишком быстро вылечился.
        — Разве ты, ученый человек, веришь в живых мертвецов?  — быстро осведомился пан Ганнибал, выплюнув ус, который принялся было посасывать. Он явно успокаивался, привычный к передрягам старый вояка.
        — Наука еще многого не может объяснить из происходящего в мире, а жизнь человека для нее вообще тайна за семью печатями. Нет-нет, я понимаю, что в Святом Писании есть ответы на все вопросы, однако они слишком обобщены, я бы сказал абстрактны.
        — О, раны Господни!
        — Кстати, о Писании… Там очень ярко описаны посмертные изменения на теле Лазаря Четверодневного, но ничего не сказано о том, что после оживления его Господом нашим Иисусом Христом он получил и тело здорового, не умиравшего человека. И разве тогда Лазарь не прожил оставшуюся часть своей продолженной Господом жизни именно как живой мертвец?
        — О, раны Лазаревы! Где мой конь, монах?
        — Пожалуй, я буду лучше отвечать тебе по порядку, а то не захочешь слушать… Этим двоим помогают ручные животные, вот. Теперь обо мне. Я не поляк, я из Лифляндии, из-под Дерпта, по-русски Юрьева. Теперь вы, поляки, у нас хозяйничаете, однако прежние господа, московиты, нам насолили куда больше. Ненавижу грязных московитов! А сам я теперь принадлежу к великой нации католиков, а отчизна моя — Рим. Конь же твой убежал в сторону мельницы в суматохе, которая началась, когда мы нашли коней здесь. И как только они тут оказались?
        Старый ротмистр развел руками. Он, однако, в отличие от иезуита, любившего всему на свете искать объяснение, давно понял, что в жизни, а тем паче на войне, порядка не больше, чем в борделе в полночь, поспевай только прилаживаться ко вновь возникающим обстоятельствам. Тут Лизун, сам теперь верхом, подвел ему воронка пропавшего Лезги, уже под большим гусарским седлом; стремена висели низко, чуть ли не над самой землей.
        Уже в седле, пристроив, наконец, палаш в ножны, пан Ганнибал закрутил головой:
        — Эй, Тимош, а ты куда подевался?
        — Я здесь, пане,  — отозвался из-за его спины старый слуга.  — Зацепило мне плечо, еле справился, как клятого Турка оседлывал.
        — Давай сюда! И ты, Мамат! Не в голову ведь вы ранены, устроим, дьявол им в печенку, военный совет. И ты, святой отец, держись поблизости.
        — Куда я денусь, пане ротмистр? Буду тут рядом седлать казацкого гнедка.
        Мамат, непривычно бледный, с правой рукой на перевязи, заявил неприязненно:
        — Да какой тебе еще военный совет, пане ротмистр? Нас тут поистине осталось каждой твари по паре да еще немец. Не засветить ли ему в морду, чтобы перестал лить слезы, как девчонка? Говорят, помогает.
        — Как его? Георг, я не ошибся?  — тихонько уточнил пан Ганнибал. И вдруг заорал: — Георг! Ауфштейн! Нехмен! Дер саттел![8 - Встать! Молчать! Седло! (Искаженный нем.)]
        Немедленно замолчал немец, вскочил, глотая слезы, и подхватил седло. А пан Ганнибал, усмехнувшись в усы, обратился к Мамату и Тимошу:
        — Это нам с вами надо было бы рыдать, а не немцу. Знаете, сколько против нас было народу? Двое, пся крев! Пусть и не крестьяне, пусть лесные охотники! Все едино мы вдоем с Тимошем должны были па «раз-два» разогнать это быдло!  — оглянулся на монашка и добавил уже потише: — Правда, оба, как убеждал меня отец иезуит, живые мертвецы.
        — Ну, это, пане ротмистр, меняет дело,  — еще более побледнев, протянул казак.  — Мой Лезга остался там, на мельнице.
        — И паш Корыто, царствие ему небесное, пал от руки Водяного,  — перекрестился Тимош и скривился от боли.
        — Водяной свою обиду мстил. Оп под колесом сидел, а вы ему на голову мочились,  — неохотно пояснил пан Ганнибал.  — Кроме того, Водяной на сушу вовсе не выходит. Нас прогнали с мельницы двое мужиков, и мне очень желательно было бы им насмешку отсмеять. Как вы на это смотрите:
        — Ну, пусть их двое, мужиков, пусть они быдло,  — Мамат отчеканил это, глядя в сторону.  — Но с ними ведь еще лесовик. И к слову, пане ротмистр. А что, если он засел в засаду на этой самой дороге:
        — Верно, казак! Как я мог забыть? И ведь черт проговорился мне ночью, что Лесной хозяин с Водяным стакнулись…
        Тут замолчал ротмистр, потому что рассмотрел, наконец, с каким ужасом вытаращились на него собеседники.
        — Вот когда я пожалел по-настоящему, что забыл прихватить с собою флакон святой воды,  — пробормотал монашек, неумело подтягивая подпругу.  — Есть, правда, еще одно средство — перекрестить с молитвою все грешные отверстия в теле пана ротмистра…
        — И я недоглядел, Матка Бозка! Обещал ведь пани Геновефе, что буду присматривать за ее стариком…
        — Молчать! А то как раз перекрещу все ваши грешные отверстия вот этой плетью!  — И пан Ганнибал, действительно выхватив палаш, стукнул плашмя старого слугу по сапогу.  — Мне черт во сне явился! Я с ним в кости играл!
        Мамат, скривив губы, пожал плечами. Тимош покорно склонил голову. Монашек укрылся за гнедком.
        — Военный совет, как же! Нашел я, старый дурак, с кем устраивать военные советы!  — продолжил бушевать пан Ганнибал.  — Я даже не могу приказать вам вернуться прямо сейчас, прикончить этих мужиков и забрать наше имущество и тела наших людей! А вот-вот уже и поздно станет…
        — А ты расскажи нам свою задумку,  — прищурился казак.  — И тогда я, быть может, выкину из головы, что ты, пане ротмистр, поедешь выручать своего дорогого Джигита и повозку со всем твоим добром, а мы — тела убитых товарищей. А на кой они мне?
        — Можно подумать, что барахло товарищей и их оружие ты решил подарить тому быдлу! А задумка мол проста. Пока мы бежали сюда и оседлывали коней, те мужики ловили Джигита, потом приводили одного из отбитых у нас коней, запрягали в повозку. Я знаю, с чем они там сейчас возятся? Мертвых раздевают, например. Если мы сейчас же поскачем на них и ударим, то, несомненно, застанем врасплох. Ты, Мамат, бери в здоровую руку пику, и мы вдвоем угрохаем того большого вонючку. Гей, у кого в стволах остались заряды? Вижу, что у троих. Подсыпьте пороху на полки и возьмите на себя лучника. А ты, Лизун, поедешь на коренной без седла. На месте разберешься, как там с повозкой. Удастся нам сразу покончить с тем быдлом, запрягай спокойно, нет — выталкивай повозку с поляны па дорогу.
        — Да, конечно,  — протянул плаксиво Лизун.  — Чтобы меня утыкали стрелами, как пани Геновефа булавками свою подушечку для иголок. Ты в доспехе, папе, ты и толкай, если прожить пе сможешь без своей повозки!
        — Ишь ты, какой ты, кашевар, у пас сегодня смелый! Лучше бы ты па врага так же храбро наступал, как на хозяина!  — Старый ротмистр, как ни странно, развеселился.  — Да ладно, буду и я толкать, а ты за мною спрячешься, трусишка. О, чуть пе забыл! Ты, святой отец, останешься здесь с Тимошем. Взгляни на его рану, перевяжи наскоро. Заодно за нас помолись. А нам уже некогда. По коням, пся крев! Вперед!
        Когда па поляне возле мельницы услышали быстро приближающийся конский топот, без некоторой паники не обошлось. А именно три утопленницы, то ли жены, то ли наложницы Водяного, которые, передавал по цепочке кожаное ведро, украденное с повозки, заливали водой остатки тлеющего хвороста на крыльце мельницы, вот кто замешкался и засуетился! Были эти бабы отменно некрасивы, щеголяли такой же налимьей серой кожей, как у их мужа и повелителя, круглыми лягушечьими глазками да зелеными волосами, а приятные у живых женщин округлости отвратно отвисали у них и спереди, и сзади. Однако прикрыты жалкие их прелести были только водорослями, да и то кое-как, посему неудивительно и даже по-человечески понятно, что внимание влетевших на опушку всадников-иноземцев обратилось, прежде всего, на них. Почувствовав на себе взгляды чужих мужиков, да к тому же и красавчиков-военных, утопленницы наскоро прихорошились и с визгом помчались к запруде. Одна за другой бухнулись бабы в воду, а когда вода успокоилась, на поверхности осталось только кожаное ведро, да и то вскоре утонуло.
        Однако никто тогда не стал бы присматриваться к несчастному кожаному ведру, ведь мстители позаботились о том, чтобы нападающим нашлось на что посмотреть. На ветвях самого большого дуба висели в одних рубашках трое иноземцев. Бычара и Лезга повешены были уже мертвыми и выглядели вполне пристойно, даже языков не высунули — в отличие от покачивающегося на сухом суку, ближнем к дороге, мушкетера Ганса Пурбаха из Мангейма. У немца, мало того что ноги, белые, бескровные, висели отдельно, но и окровавленные руки, связанные гибким корнем, свисали с шеи: выполнил-таки свое обещание мертвец Серьга.
        А главное, удалось хитрецу отвлечь внимание нападавших от ямы, выкопанной прямо перед повозкой и наскоро перекрытой ветками и дерном. Старый ротмистр, вместе со всеми уставившийся на бренные останки Ганса, опомнился и натянул поводья, только когда слева и сзади от него раздалось душераздирающее ржание, настоящий лошадиный отчаянный вопль. В щель прорези на забрале увидел пан Ганнибал, что это рухнула в яму и напоролась животом на какую-то острую дрянь мухортая кобыла Мамата, а сам казак лежит неподвижно, уткнувшись головой в окованный железом обод тележного колеса, и под колесом расплывается темная лужа.
        — Лизун! Спешиться!  — натужно заорал старый ротмистр.  — Делай свое дело, трус недоделанный!
        Он и сам спешился, прикрываясь от леса крупом коня, и, намотав повод на левую руку, побежал к повозке. Лизун, у которого небось совесть проснулась, хозяина опередил. Однако стоило кашевару приналечь на заднюю грядку повозки и поднатужиться, как раздался свист, и тотчас голову Лизуну свернуло на сторону, нагрудник пана Ганнибала обдала струя крови, а еще раньше кованый наконечник большой стрелы самострела, вырвавший кашевару половину шеи, бессильно стукнулся о стальной доспех.
        Старого ротмистра охватила холодная ярость. Не торопясь, привязал он повод воронка к задней грядке повозки, прошагал вперед, ухватился за оглоблю и повернул передние колеса, чтобы объехать яму. Кобылка Мамата уже не подавала голоса, по тусклой, давно не чищенной шерсти ее крупа пробегали волны дрожи, а сам казак вовсе не шевелился, рассчитывать на него больше не приходилось. «Врете, сволочи, не отдам вам последнее свое добро,  — стучало в голове у пана ротмистра.  — Да я лучше голову тут сложу, чем подарю вам, быдлу лесному, нажитое годами. Вот именно что нажитое и взятое на боях с ворогами — не вам, сопливым, чета». Бегом вернулся он к задку повозки и приналег на него, повозка сдвинулась с места.
        Перед его глазами маячила картинка, намалеванная на досках кузова,  — Мелюзина, сирена с рыбьим хвостом и мечом в руке; самборский маляр предлагал еще написать над красоткой «Счастливого пути!», и это пожелание сейчас было бы как никогда кстати. Вот катить стало полегче. Пан Ганнибал поднял голову: это пеший Федко, закинув самопал за спину, впрягся в оглобли и обернул к нему оскаленное белозубо лицо.
        — Оставь, Федко!  — выговорил ротмистр, задыхаясь.  — Снимай с плеч. Открой полку — лучник вот-вот объявится…
        Вот уж несколько минут пан Ганнибал, памятуя, что стрела обычного лука особыми неприятностями ему не грозит, сознательно подставлялся под выстрел вражеского лучника. Правда, врагам достался мушкет Ганса со всеми к нему принадлежностями и припасами, однако едва ли эти сиволапые успели освоить новейшее изделие прославленных испанских оружейников. Выстрелив, лучник должен был открыть, где прячется, и тогда вся надежда на Георга с его мушкетом да на Федка и казака Кашу с их самопалами.
        Колдун Сопун, схоронившийся на том самом дубе, где несколько ниже покачивались на ветру трое супостатов, прекрасно понимал, что его подлавливают под пищальный залп. Однако впоследствии вряд ли удалось бы объяснить мертвому бате, с какой это стати сынок-мститель отсиделся за толстым дубовым стволом. И почему бы сейчас Водяному снова не вынырнуть со своим гарпуном? В зловредного рыцаря целить было неудобно, да и доспех не пробьешь охотничьей стрелой, поэтому Сопун, коротко помолившись Велесу, нацелил лук в немца, установившего мушкет на подставку и спокойно оглядывающего крайние деревья леса, тут же быстро и изо всех сил оттянул и отпустил тетиву.
        Стрелою немцу снесло с головы шляпу, а он зачем-то поправил усы, затем шевельнул стволом мушкета и выпалил. Пуля ударила в сук, на котором лежал Сопун, и убежище его заходило ходуном. Оп только и успел, что крепче обхватить сук ногами, когда внизу дважды хлопнуло, и дуга его лука разлетелась в щепки. Левая рука Сопуна онемела, а сап оп едва не свалился па землю вслед за остатками своего лука.
        — По коням!  — закричал тут пан Ганнибал, худо-бедно сумевший вытолкнуть повозку с добром па дорогу.  — Федко, ты хотел помочь, так запряги, прошу, коренную! Уходим, панове, незачем нам здесь дольше возиться с этим мужичьем!
        И сам старый ротмистр успел отвязать воронка и примеривался уже носком сапога, собираясь вставить ногу в непривычно низко свисающее стремя, когда кусты позади него затрещали. Воронок рванулся вперед, пап Ганнибал придержал его и, вместо того чтобы садиться, добыл из ножен, к седлу притороченных, свой палаш. И только тогда обернулся: па него надвигался давешний мертвый верзила, выкрикивая нечто вроде того, что пора им переведаться один на один. Пан Ганнибал был так разъярен, что и не подумал возражать.
        Живой мертвец, глухо матерясь, шел на него с поднятой косой. Пап Ганнибал коротко махнул палашом слева направо и перерубил древко косы пополам. Тотчас же его потряс сильнейший удар остатком косовища, угодившим в железное плечо, однако он уже исполнил свой коронный прием — и голова богатыря-мертвеца скатилась па землю. Не обращая внимания на то обстоятельство, что тело противника осталось на ногах и даже угрожало ему обрубком косовища, победитель ловко, как в молодости, запрыгнул в седло и уже сверху позволил себе взглянуть на отрубленную голову. Не сразу нашел ее в щели забрала — и буквально наткнулся на открытые, пылающие яростью белые глаза.
        Тогда старый ротмистр потянул за правый повод, заставляя коня топтаться по голове, чтобы размесить ее в студень, однако воронок, не желая причинять зла человеку, которого считал, наверное, живым, упорно ставил копыта только рядом с лицом богатыря. Последние товарищи старого ротмистра уже ускакали с опушки, да и визг колес его повозки явно удалялся. Пап Ганнибал пришпорил конька и с торжествующим гиканьем помчался догонять.
        Далеко они не уехали, стояли, смотрели па стволы вырванных с корнем дубов и берез, перегородившие дорогу. За завалом слышалось знакомое глухое громыхание Лесного хозяина. Натягивая поводья, пан Ганнибал подумал, что главное для него после только что совершенного подвига — сохранить уверенность, что и дальше все будет получаться. Вот только народу мало осталось, теперь даже малый ребенок легко пересчитает па пальцах одной руки: раненый Тимош, Федко, крепко его сегодня выручивший, казак Каша, которого сегодня не видно и не слышно, немец Георг, остановивший лучника, и бесполезный в драке отец Игпаций. Осталось каждой твари по паре (а метко сказанул незадачливый Мамат!), и теперь даже не как у Ноя в ковчеге, а по одному. Не скажешь даже, что па развод.
        — Жив, папе?  — обрадовался Тимош.  — А я уж хотел за тобой поехать…
        — У наших врагов теперь па голову меньше,  — похвастался пап Ганнибал, желая поднять боевой дух подчиненных.  — Мы и со вторым лесным недоумком разберемся. Это кто же у нас знаток обхождения с лесовиком? Ты ведь, пане Каша?
        — Та уж думал я, думал, пане ротмистр,  — запищал Каша, весь теперь обвешанный оружием.  — Чуть голова не лопнула, о, раны Господни! Однако и вспомнил кое-что. Такой завал можно сжечь только святым огнем, то есть от свечки, затепленной в церкви на Пасху. А поджечь может только человек святой жизни, скажем пастух, который все лето прожил на лугах целомудренно и ни одной скотинки не потерял. Лесовик станет лес тушить, а нас не тронет. Вот так вот, милостивый пане.
        Пап Ганнибал подумал-подумал, да и спросил, глядя в упор па мудрого казака Кашу:
        — Кто из вас снял самопал и припас к нему с папа Мамата, земля ему пухом?
        — У меня. Добрый самопал, падежпой турецкой работы,  — помешкав, ответил Каша.  — А зачем тебе, пане ротмистр?
        — Да вот, в бирюльки решил поиграть, знаешь ли,  — зловеще ухмыльнулся.  — Оп набит, надеюсь? Отдай святому отцу и пороховницу отстегни. А ты спешивайся, святой отец. Спешивайся, говорю тебе! Не тяни кота за хвост.
        Монашек выставил перед собою ладони, будто защищался.
        — Мне нельзя брать в руки оружия, правила запрещают.
        — Врешь, отец!  — рявкнул па него ротмистр.  — Когда мать-отчизна в опасности, монахи оружием не гнушаются, и не думаю, чтобы вы, иезуиты, были исключением. Да вспомни ты хоть, сколько раз мы тебя спасали! А теперь ты должен пойти и всего-навсего поджечь завал, потому что изо всех пас ты самой святой жизни. Подбери тут сушняка помельче, возьми под мышку. Пороховницу — к поясу, самопал — на плечо и иди, молись там по дороге. Если лесовик будет пугать, пальни в него, а не сумеешь — бабахни в белый свет как в копеечку, только себе ничего не отстрели. А когда дойдешь, подложи под завал опрятно сушняк, а сверху высыпь весь порох из пороховницы и из затравочного — вот тут он, в натруске. Из затравочного пороха, говорю, сделай тонкую дорожку — и в самый конец ее фитилем! Как загорится, опять начинай молиться и бегом к нам! Понял ли ты меня, умник? Или повторить тебе палашом по спине?
        Завал пылал уже по всей ширине проселка, возле него суетился, причитая, Лесной хозяин. Все иноземцы, в том числе и успевший возвратиться к своим монашек, глаз не могли оторвать от пожара. Поэтому никто не заметил, как из кустов выбрался озабоченный, с багровым лицом Хомяк, неслышно подбежал с тыла к всадникам, вскочил на круп воронка позади замечтавшегося Федка, бывшего своего приятеля, и медленно вонзил клыки в его подбритый загривок.



        ГЛАВА 16. ПРИЯТНЫЕ БЕСЕДЫ НА ГАЛЕРЕЕ ЦЕРКВИ РОЖДЕСТВА БОГОРОДИЦЫ

        Некрасивый юноша, привыкший в последнее время сам себя называть царевичем Димитрием, избрал Путивль своей временной столицей. И хоть ему был подвластен теперь Чернигов, древний стольный град Северщины, куда как шире раскинувшийся, не говоря уже о том, что намного более многолюдный, а также вынесенные вглубь Московской земли Рыльск, Корачев и Белев, именно Путивль полюбился некрасивому юноше как город, покорившийся ему лично, его собственной воле и обаянию.
        Однако поселился он не в тесной внутренней крепости, ощетинившейся, будто еж, пушками из бойниц, не в тереме воеводы, построенном посреди шумной торговой площади, а на окраине города, можно сказать что и сразу за его стенами — в путивльском подворье Пустынного Молченского монастыря. Это была отдельная маленькая крепость, обнесенная крепкими стенами из дубовых бревен, на высоком холме над Семью, с трех сторон защищенная крутыми обрывами, а со стороны города еще и глубоким рвом, с подъемным мостом через него. Вчера вечером любознательный юноша долго допытывался у заросшего черною бородой по самые брови иеромонаха отца Уара, настоятеля церкви Рождества Богородицы, не ведет ли с подворья в город и подземный ход, однако черноризец отговаривался незнанием.
        Чернецы и послушники, жившие на подворье, без излишних церемоний отселены были в лесную Молченскую пустынь, остались только отец Уар да отец-иеродьякон со своими келейниками, пономарь, звонарь, еще отец-привратник; всем им было передано пожелание гостя, чтобы старались не попадаться ему на глаза, а в церковных службах слишком не усердствовали. Освободившиеся кельи проветрены от монашеского духа, в дальних
        поселилась рыцарская стража царевича, три лучших занял он сам. Слугою пребывая, жил загадочный юноша в тесноте, гаме и грязи, а объявив о себе и в походе — неизбежно на людях, публично. Теперь ему остро захотелось уединения, простора и свежего воздуха для прогулок, захотелось пообщаться хоть несколько дней только с теми представителями рода людского, с которыми сам пожелает. Понимал, что коротка передышка, ведь войско он отправил осаждать Новгород-Северский, по-местному Новогородок, мощную крепость, в которой успели закрепиться московские стрельцы во главе с окольничим Петром Басмановым, шедшие на помощь Чернигову, да не успевшие.
        И полюбилась ему церковь, что на подворье, Рождества Богородицы, не внутренним убранством, к коему остался он глубоко равнодушен, полюбилась, а внешним своим обустройством. Была то церковь странной постройки: основой ее стала старинная башня белого камня, построенная в итальянском стиле еще при поляках, в ней устроен теперь алтарь, а прочие церковные помещения прирублены к башне уже из дерева, с северной же стороны этого довольно неуклюжего сооружения, высоко над рекой, устроена галерея. Вот здесь особенно понравилось прогуливаться некрасивому юноше, он даже велел забрать для себя из игуменской кельи кресло и поставить сюда. Несмотря на холодную погоду, просидел здесь сегодня после завтрака несколько часов.
        Замечательные виды открывались отсюда, настоящие русские! Сразу за рекою скошенные луга, а на них скирды сена, по-русски, а не по-немецки или по-польски сложенные. За лугами — бескрайние леса, еще догорающие кое-где в осеннем пожаре. И казалось порой некрасивому юноше, что на краю этой лесистой земли, если вглядеться пристальней в белесое марево, если прищуриться, можно увидеть и сам царствующий град Москву.
        Но сегодня жадный взор любознательного юноши уже насытился родными лесными далями, а деятельная натура утомилась размышлениями, к тому же одинокими. Каков мог быть теперь час? Свое «нюрнбергское яйцо», вдоволь с ним наигравшись, некрасивый юноша на днях подарил сгоряча кому-то из московских перебежчиков, и не помнил уже, кому. Городских башенных часов в Путивле еще не завели, судя же по солнцу, до обеда остается часа два, не меньше.
        Некрасивый юноша перегнулся через перила галереи, высматривая внизу дозорного. Наконец, тот показался. Шагает, не торопясь, по заборолу крепостной стены, сверху только и видно, что поляк и что не в доспехе: лисья шапка с пером, волчья шуба, крытая синим сукном, на плече парадная алебарда.
        — Эй, дозорный!
        — Слухам пана,  — поднял к нему круглое усатое лицо. Нет, это не пан Сорочинский. А жаль.
        — Ты позови, пане, ко мне своего капитана.
        Пошлепал, а во время разговора с государем даже шапки не снял. Выпить да похвастаться, это они умеют… При первой же возможности заменить поляков русскими, а еще лучше набрать старательных немцев — вот кого!
        Капитан Сошальский, тот явился сразу, да и поклонился красиво, выметая шапкой пыльные доски галереи. Тотчас пахнуло от него добрым монастырским медом, чему снисходительный юноша не придал особого значения. Сам равнодушный к веселящим напиткам, он полагал, что военные люди имеют право отдохнуть в часок мирной передышки.
        — Счастлив явиться пред светлые очи твоего царского величества!
        — И моим светлым очам,  — усмехнулся некрасивый юноша,  — приятно тебя видеть, пане капитан. Помнишь ли нашу с тобой беседу о пане Сорочинском?
        — Конечно, государь. Я по-прежнему убежден, что это иезуитский шпиг, а если не иезуитский, так католический. Кстати, тут в одном месте на замковой стене доски заборола подгнили, так что неловкий человек вполне может оступиться, рухнуть вниз, да и сломать себе шею.
        — В таких делах едва ли стоит торопиться, пане Юлиан. Мне хотелось бы с ним потолковать. Скажи, сейчас это возможно устроить?
        — Да, разумеется, государь. Он как раз отстаивает свою смену на мосту, так пусть поболтается здесь. Если приедет к тебе гонец или проситель, я буду поблизости и услышу. Значит, прислать к тебе Сорочинского, государь?
        — Не торопись, пане Юлиан. Ведь выдалась у нас на пару дней возможность отдохнуть, оглядеться. Ты вот занимаешься моей охраной да заодно испытываешь монастырские стоялые меды, не перекисли ли они.
        — Да я, государь…  — вскинулся было пан Сошальский, однако великодушный юноша остановил его резким движением руки и приятной своей улыбкой.
        — …а я пытался худым своим умишком пофилософствовать на свободе, однако убедился, что неспособен высоко парить и решать поистине важные вопросы нашего бытия и самоосмысления наших поступков. О проблемах мироздания и догматах религиозных уж и не вспоминаю! Не те крылья дал Господь мне, петуху. Снова и снова возвращаюсь я, словно пес на свою блевотину, к более простым вещам и делам. Как наладить мне свое правление? Вот о чем мыслю и вот о чем хочу с тобой, пане Юлиан, посоветоваться.
        — Я всего лишь простой рубака, государь…
        — Не прибедняйся, пане Юлиан. Простой рубака не устроил бы свою религиозную жизнь по своему разумению, как это сделал ты. И вот о чем хотел я тебя спросить. Задумал я после похода заменить в своей личной охране вас, поляков, на русских или немцев. Что ты об этом скажешь?
        Открытое, вызывающее симпатию лицо капитана приняло отсутствующее выражение. Рука его потянулась было к фляге на поясе, однако вернулась к привычному месту, на рукоять сабли. Заговорил он не сразу, и заметно было, что тщательно выбирает слова:
        — Я на твоем месте не торопился бы заменять нас, государь. Ведь ближняя стража обязана спасти тебя во время бунта или заговора, а в самом поганом, безнадежном случае положить свои головы, прежде чем твоя ляжет. Мы, поляки, пришли с тобою, сделав свой свободный выбор, и нас не пощадят ни бунтовщики, ни заговорщики. Мы не изменяли Речи Посполитой, своей отчизне и его величеству королю, а русские и немцы уже раз изменят царю Бирису, прежде чем перейдут к тебе. Им легче будет изменить еще раз, уже новому государю. Тебе.
        — И немцам?  — удивился некрасивый юноша. И улыбнулся широко.  — Славное же будущее ты мне предсказываешь, пане Юлиан!
        — Где ж ты на Москве новых немцев наймешь? Там только те найдутся, что уже служили царю Борису. А относительно предсказания. Я никакой не предсказатель, государь. Просто отец мой покойный, да будет земля ему пухом,  — капитан перекрестился,  — учил меня, что в любой ситуации следует предвидеть и самый печальный исход, и меня это его правило никогда еще не подводило. Предупрежденный, как говорят, наполовину спасенный. Против бунтовщиков будут сражаться и русская стража, и твои немцы, а вот с заговорщиками могут стакнуться и те и другие.
        — Предлагаешь оставить твоих поляков? Но на Москве свои порядки. Там царя охраняют рынды, бездельники с топориками. Эти прямо во дворце живут. Есть еще теремные жильцы…
        — Пусть охраняют замок (Кремль, да?) и твой дворец снаружи. Да и этих, Борисовых, с топориками которые, надо прогнать, а набрать новых, лучше всего из тех пограничных городов, которые на твою сторону перешли, чтобы люди были лично тебе, государь, обязаны. А нас, поляков, оставь возле себя. Пока, во всяким случае, не будешь полностью уверен в своих московских подданных. И я посоветовал бы назвать эту ближнюю стражу как-нибудь по-новому, чтобы тем самым, с топориками, и тем вторым, как их, забыл. чтобы им было не так обидно. Драбантами хоть бы, как в Священной Римский империи такие, как мы, называются. И праздничное оружие для нас особое закупить, например протазаны…
        — Драбанты? Звучит красиво. Хорошо, я понял. А что скажешь, пане Юлиан, о тайной службе? Я вот второй день думаю, возможна ли такая тайная служба, чтобы жила по Божеским законам? А если не может быть такой, не обойтись ли без нее? А?
        Капитан снова задумался. Когда прервал молчание, то не ловил уже взгляд некрасивого юноши, а говорил тихо и неуверенно:
        — Боюсь, что в этом я тебе не советчик. Что тайная служба нужна, у меня сомнений нет. Придворные ведь обычно врут государю в глаза, чтобы ему понравиться, и нужно иметь надежных, умных людей, которые будут знать горькую правду и не побоятся тебе ее сказать. Если противник действует против тебя тайно, распускает нелепые слухи, подсылает к тебе соглядатаев и тайных убийц, то ты неминуемо должен противодействовать. Это как в бою на саблях: тебе наносят удар, ты его отбиваешь, но, если будешь только защищаться, тебе конец — нужно и самому атаковать!
        — Говоришь, как в бою на саблях?
        — Да, только так, государь! А что до соблюдения Божеских законов, то, если на войне про них все забывают, тайная служба тем более не обязана их соблюдать. И вот что еще пришло мне в голову — потому, наверное, что монастырский добрый мед ее просветлил: если к тебе будут проситься люди из тайной службы царя Бориса, принимай их. Такие хитрецы на вес золота, а из своих людей подбирать и готовить тебе пришлось бы слишком долго.
        — До этого я и сам додумался,  — улыбнулся державный юноша.  — Спасибо тебе за советы, пане Юлиан. И ты ведь обещал прислать ко мне Сорочинского.
        Когда капитан, грохоча сапогами, спустился лестницей, некрасивый юноша позвал:
        — Михалка, поди сюда!
        Почти сразу же из-за противоположного угла церкви на галерее возник ближний человек Михаил Молчанов, скорее средовек, чем молодой, чрезвычайно тепло одетый и оттого похожий на покрытый мехом колобок. Тут же заворчал:
        — Сидел на мерзлых дисках, боялся пошевелиться, царь-государь. Не заработать бы мне на твоей службе прострел.
        — Все слышал?
        — Не все разобрал я, царь-государь. Зачем ты пшекал с ним на польском?
        — Потому что я пана Юлиана уважаю. Схоронись снова. Потом поговорим, Михалка. Я хочу решить насчет Сорочинского уже сегодня.
        Вскоре на лестнице послышались шаги, и Молчанов бесшумно убрался за угол. Некрасивый юноша успел уже позабыть, что пан Сорочинский весьма долговяз, а поскольку принял его сидя, и посадить вызванного было некуда. В общем, взгляд, брошенный на него паном Сорочинским — сверху вниз, будто из-под облака летящего,  — вызвал у него раздражение. Может быть, именно поэтому он и не стал выбирать обходных путей, а спросил прямо, к тому же на русском:
        — Правду ли говорят о тебе, пане, что ты есть шпиг нунция Рандония, а сам чернец-иезуит из тех, коим дозволено не носить орденского платья?
        По тонкому породистому лицу Сорочинского пробежала тень. Ответил он на польском — и с удивившей державного юношу сварливостью:
        — Что я верный сын матери нашей с тобою, твое величество, католической церкви, того я не отрицаю. А что доверенный человек известного тебе представителя святейшего папы в Речи Посполитой, в том я бы тебе не признался, если бы и пребывал таковым. Скажу тебе только, что принадлежать к ордену иезуитов есть великая честь для католика, я же, грешный, ее недостоин.
        Любознательный юноша спросил осторожно:
        — Кажется, твой ответ означает скрытое согласие. Но мы ведь сейчас на земле Московского государства, где являюсь я законным правителем. Неужели ты не знаешь, что чернец-католик, да еще принадлежащий к ордену иезуитов, должен был предварительно спросить у меня разрешения, прежде чем вступать на мою землю, где господствует православная церковь?
        — Если ты, твое величество, принял католичество, то для тебя приглашение братьев ордена Иисуса есть обязанность верного сына католической церкви, и единственное, что могло бы тебя остановить, это государственная целесообразность. И не думай, что мать наша, католическая церковь, оставит тебя, своего новообретенного сына, без присмотра и поддержки. Ведь ты неофит, а неофиту обычно свойственны либо особо горячая вера и экзальтированность (чего в тебе не наблюдается), либо сомнения и желание вернуться к отечественному язычеству, в твоем же случае — к богопротивной схизме. Посему не удивляйся, что святые отцы-иезуиты будут и без приглашения твоего приходить к тебе, дабы напомнить о твоем обращении в католичество и о данных тобою святейшему папе обещаниях.
        — Ну, это я понял, собственно, знал о такой заботе вашей обо мне и раньше. Ничего нового ты мне, пане (или святой отец?), не сказал. Однако, не признавшись в том, что ты «короткополый» отец-иезуит, ты проявил немалую осведомленность в моих отношениях с католической церковью. Ты не будешь возражать, если я задам тебе как человеку знающему и образованному несколько вопросов?
        Пан Сорочинский поклонился. Пока разгибал он снова спину, некрасивый юноша метнул на него исподлобья быстрый взгляд, проверяя, поверил ли этот надутый индюк робости его тона?
        — Я рад,  — заявил пан Сорочинский,  — помочь твоему величеству бедными своими знаниями.
        — Век тебе буду благодарен, пане. то бишь святой отец. Прежде всего я хотел бы узнать твое мнение вот о чем. Что предприняла бы папская курия, если бы я отказался выполнить данные ей обещания? Представим себе, пане, эту. ну совершенно невероятную возможность.
        — Я думал об этом неоднократно, поэтому отвечу твоему царскому величеству сразу же и с уверенностью. Безнаказанно обмануть Святой папский престол еще никому не удавалось. Государей, которые решались на сие преступление, наказывала церковь либо само Провидение. Если же твое царское величество решится на такое (чего даже невероятную возможность предполагаю не иначе как с глубоким сокрушением сердечным), то по всему свету будет объявлено, что ты вовсе не природный царевич Димитрий, а неизвестный мошенник, обманом присвоивший его имя. Разумеется, будет сделано все возможное, чтобы это мнение папы и его величества короля Речи Посполитой распространить и в самой Московии.
        — А не признаются ли тем самым святейший папа и король Сигизмунд, что они признали самозванца и мошенника за московского царевича?  — безразлично осведомился загадочный юноша.
        — Король может сослаться на политические соображения, а святейший папа в своих поступках ни перед кем не обязан отчитываться. Тем более что понтифик Климент VIII, тебя поддержавший, увы, уже на небесах. Однако, если нынешний святейший папа Лев XI потребовал бы ответа от упомянутого твоим величеством в начале нашей беседы своего нунция Рангони, тот мог бы воспользоваться философской системой отца Васкеза.
        — О!  — воскликнул некрасивый юноша как бы восхищенно, а пан Сорочинский принялся расхаживать взад-вперед по галерее, не обращая внимания на подозрительный скрип досок у себя под ногами, руками же размахивая. А говорил он вещи не вполне понятные:
        — Я бы на его месте, прежде всего, напомнил, что, согласно учению отца Васкеза, у нас нет полной уверенности в том, правильно ли мы и добродетельно ли исполняем свои обязанности. Имеем в данном случае две точки зрения на твой статус: ты — чудесно спасшийся царевич Димитрий и ты — преступный самозванец, подобный Лжесмердису, о коем сообщает нам Геродот. Из этих двух точек зрения на данный вопрос каждая имеет свои основания, но ни одна из них не может почитаться несомненно достоверною (certa opinio)…
        — О, проше пана, избавь меня от латыни,  — отмахнулся обеими руками хитроумный юноша.  — Мне не удалось получить достойного моего сана образования.
        — А? Ну ладно…  — И совершенно, видимо, забывшийся «короткополый» иезуит скривился, показывая, как оценивает образование, не научившее собеседника элементарной латыни.  — Ни одно из мнений не может быть абсолютно достоверным, а каждое считаем лишь вероятным, правдоподобным. Разумеется, если святейший папа объявит твое царское величество самозванцем, для иезуита это будет мнение абсолютно достоверное, а не только непререкаемое. Ведь к трем обычным обетам иезуит добавляет обет беспрекословного подчинения святейшему папе, а это означает, что внутри ордена папа признается непогрешимым. Однако нунций Рангони не иезуит, он бенедиктинец. Святой отец Рангони папе, конечно же, тоже подчинится, однако возразит, что и прежнее мнение о том, что ты природный московский царевич, имело основания, следовательно, тоже правдоподобно. При этом упомянутые основания могли быть внутренними, например таковым является личное убеждение святого отца, что ты не обманщик, или внешними. Во втором случае имеются в виду авторитетные свидетельства — к примеру, той московской черни, перебежчиков, которые признали в тебе царевича.
Теперь поставим вопрос о том, какое из двух мнений о тебе является более безопасным.
        — Достаточно!  — рявкнул некрасивый юноша. Однако, успокоившись, он тут же улыбнулся.  — Надеюсь, что тебя, ученого человека, не удивит мой следующий вопрос. Скажи, пане, возможна ли, по твоему мнению, тайная служба, соблюдающая десять заповедей Господних?
        — Удивляюсь я, как может в том сомневаться твое царское величество!  — воскликнул пан Сорочинский.  — Такая тайная служба существует уже семьдесят лет. Ее основал святой отец Игнатий Лойола и назвал ее обществом Иисуса. Это известный тебе орден иезуитов, который борется против адских чудовищ и порождений Сатаны и призван совершать подвиги к вящей славе Божьей. Если светское государство имеет право защищать себя, то почему это право не должно принадлежать вселенской католической церкви? И обратно: если тайная служба католической церкви, по определению, призвана вершить свои дела добродетельно, то возможно построить по заповедям Божьим и тайную службу светского государства.
        — Понял я тебя, пане!  — развеселился отчего-то некрасивый юноша, даже в ладоши заплескал.  — Ты считаешь, что возможна тайная служба, утирающая слезы вдовам и сиротам. А теперь скажи мне, нравятся ли тебе эти заречные дали?
        Однако некрасивому юноше пришлось еще и рукой показать, прежде чем пан Сорочинский уразумел, что от него требуется. На сей раз ему пришлось немного подумать.
        — Поскольку эти великие леса есть творение Господне, что я могу сказать о них доброго или плохого? Они существуют, и слава за них Создателю. Красивого же, радующего глаз человека я не вижу в них ничего. Скажу больше твоему царскому величеству: такое огромное пространство, занятое безлюдными лесами, заставляет плохо думать о Московском государстве. Например, как о стране дикарей. Разве возможна такая картина в Европе? Там за каждым лесом, в котором и деревья пересчитаны, мы видим постройки города или села. Здесь же, как можем догадаться, люди разбросаны среди дремучих лесов и не могут жить жизнью, достойной просвещенного христианина…
        — Врешь, пане!  — вскричал державный юноша.  — Не бывал ты в Новгороде Великом или в Твери хотя бы! А наша Москва побольше твоего Кракова будет! Впрочем, я…
        Тут он замолчал и прислушался. На подворье начиналась возня. Любознательный юноша уже совсем другим, приказным голосом бросил:
        — Поди, пане, узнай, что приключилось. Или нет, позови ко мне своего капитана, а сам вернись к мосту. Поднять мост при первом намеке на опасность!
        Прогрохотали по лестнице сапоги Сорочинского, и тотчас явился из-за поворота галереи Михалка Молчанов. Взглянул вопросительно на некрасивого юношу, тот пожал плечами. Снова поднялся лестницей капитан Сошальский, кивнул Молчанову, а государю своему протянул бумажный свиток:
        — Гонец из-под Новогородка-Северского, государь, говорит, что от гетмана.
        Он принял послание, посмотрел на печать («Да, Мнишеков герб»), сломал ее и развернул
        тугой, плотный бумажный лист. Прочитал, бормоча, с заминками, ткнул бумагу, не сматывая, Молчанову:
        — Убери в секретный сундук. И тотчас скачи к новому воеводе. Мой нареченный тесть пишет, что к Новогородку идет большое московское войско, и мне бы лучше быть с ними, моими рыцарями и казаками, когда случится битва. Еще просит из Путивля подкреплений, а главное, чтобы мы привезли с собою крепостные орудия для осады Новогородка — не меньше десяти. Пане Юлиан, сколько потребно времени, чтобы подготовить пушки, снятые с крепостных стен, к походу?
        Капитан призадумался. Потом заговорил уверенно, отгибая пальцы на сжатой в кулак руке:
        — Спустить пушки со стен — раз, найти, починить полевые лафеты, поставить на них пушки — два, собрать коней, устроить упряжь или починить старую, если была,  — три. Сутки потребны, никак не меньше, государь.
        — Понял я, пане Юлиан,  — некрасивый юноша легко поднялся с кресла.  — Молчанов, слышал? Вместе с новым воеводой отвечаешь за пушки. Утром вы должны выступить с ними и приличной пороховой казной на Новогородок. Пусть покажут путивляне, готовы ли и на самом деле мне верно служить. Мы же выступаем через три часа из Глуховских ворот. С нами стрелецкая сотня, а поведет ее князь Василий Васильевич Мосальский. Сего князя приказываю из тюрьмы извлечь, в бане выпарить, накормить-напоить, одеть и вооружить пристойно. Для чего вернуть ему оружие и одежду.
        — Ну.  — протянули в один голос капитан с Молчановым.
        — Тогда одеть и вооружить из моей доли в добыче.
        — А что делать со шпигом?  — спросил, переглянувшись с Молчановым, капитан.
        — А ничего!  — ухмыльнулся державный юноша.  — Через пару дней примем первый настоящий бой, без потерь не обойдется теперь. Зачем же нам самим лишнюю кровь проливать? Я еще не решил, но, может быть, я этого надутого дурака из-под Новогородка отправлю с посланием в Краков, а по дороге придумаю, о чем написать, чтобы и ни о чем существенном не сказать и чтобы ксендзы не заподозрили ничего… Ну, это, ребята, уже не ваша забота.



        ГЛАВА 17. ЖИВОЙ МЕРТВЕЦ СНОВА УДИВЛЯЕТ СЫНА

        Сопун горько рыдал, спрятав лицо на груди Зелёнки, а та неумело гладила его по жестким, растрепанным волосам.
        — Пришлось батю там оставить…  — трудно выговаривал между всхлипами.  — Левая моя рука висит… Как полено… Голову мог бы еще принести… Или тело приволочить отдельно… А всего батю сразу — и голову, и тело… Ну никак…
        — Да мы сейчас подъедем, друг, с телегой подъедем,  — утешал его Змей.  — Вот ведь беда какая… Это ведь ты, колдун, во второй раз отца своего оплакиваешь?
        — Во второй раз… А теперь, когда сам поседел, оно еще горше…
        Медведь горестно порыкивал, подперев голову лапой, как опечаленная молодайка, а Домашний хозяин похрапывал с устатку, растянувшись в телеге на груде снятой с врагов одежды.
        Наконец, Сопун, похлопав благодарно по зеленому ладному плечу, отлепился от Зелёнки, вытер тыльной стороной ладони глаза, громко высморкался, обчистил пальцы об полу и промолвил:
        — Поедем мы с Домашним дедушкой, пожалуй. А то опять супостаты вернутся. Видел ведь я, как их главный, батькин убивец, пытался его голову копытами раздавить…
        — Тихо!  — мяукнул вдруг домовой с телеги и приставил к уху грязную ладошку.  — Ох, просто не верится мне.
        Теперь и Сопун услышал, что из-за поворота проселка доносятся тяжелые шаги. Вроде отцовские, только неуверенные и неспешные, будто крепко пьян батя или устал после многодневной охоты.
        А вот и сам Серьга появился — и в таком виде, что народ, собравшийся возле телеги и лошадей, просто онемел. На сгибе левой руки нес он свою голову, примерно так, как воин в доспехе держит снятый с головы шлем, однако лицом вперед, на плече — казацкий самопал, в правой руке — обломок косовища с клинком. На поясе у него висела сабля, пороховница и сумочка с прочим припасом к самопалу. Чужая кровь успела высохнуть на Серьге, и могло теперь показаться, что его рубаху неудачно попытались покрасить суриком.
        Сопун ахнул и сел на землю, привалившись спиной к колесу.
        — Что вы за люди?  — удивился живой по-прежнему мертвец. Если голос его и звучал несколько необычно, то потому только, что звуки рождались на уровне живота.  — Все на свете побросали, пришлось самому подбирать. Самопал дуры-утопленницы едва не утащили: ума не приложу, для чего они его хотели у себя в омуте приспособить… Эй, да что это с вами? Сынок, очнись!
        — Сейчас, батя…  — прохрипел с земли колдун.
        Тут Домашний дедушка влез в разговор, зачастил:
        — А мы уж за тобой собирались, не оставили бы на опушке.
        — У тебя, сынок, я вижу, шуйца ушиблена?  — прищурилась голова Серьги.  — Значит, лука тебе не натянуть теперь. Придется научить тебя, сынок, хитростям огненной стрельбы. Вот дай только голову снова на плечи приспособить. Уж не думаете ли вы, что я так и буду теперь ходить с собственной головою в руках?
        Змей и Зелёнка дружно покачали головами. Домашний дедушка фыркнул по-кошачьи, а Сопун просто глядел на своего батю во все глаза.
        — Так, может быть, ее рыбьим клеем… того… приклеить…  — пробормотал Змей.
        Шея живого мертвеца сдвинулась влево, затем вправо, а голова сказала:
        — Смердит он больно, твой рыбий клей,  — и обиженно: — Про меня же и так говорят, что сильно воняю. Всего лучше бы пришить.
        — А разве такое пришивают?  — ахнула Зелёнка.
        — Лучше не придумать… А нет ли у тебя, зеленая девица, иголки с ниткой?
        — А зачем они мне, дяденька-мертвец?  — удивилась русалка и себя гордо взглядом окинула.  — На мне рубашка самородная, не рвется, не тлеет, не грязнится. И скажи, попробуй, что покрой устарел!
        — У меня есть иголка, костяная, и нитку из тряпки высучить сумел бы,  — заявил колдун.  — Да только иголка моя в лесной избушке, возвращаться придется долго. И боюсь, сломается она сразу. Для твоей шеи, батя, иголка стальная нужна, а такие мастера только в Немецкой земле водятся, чтобы такую иголку сумели выковать.
        — Быстро же вы, мужики, баб своих позабывали,  — вздохнул домовой.  — У твоей женки, Сопун, у голубушки моей Марфы, была одна на весь дом заветная железная иголочка, она ее никому не давала — ни дочерям, ни племянницам…
        — Да не язви ты, Дедушка, нам с батей душу!  — вскинулся Сопун и за голову схватился.  — Нельзя нам сейчас баб и детей своих вспоминать — мстить надо! Отомстим, убийц ихних в землю вгоним — вот тогда и вспомним, и помянем, и (хрен уж с ними, с попами) панихиду закажем!
        — Други, я вспомнил!  — Это Змей воскликнул, а когда все к нему обернулись, и голова на согнутой руке Серьги глазами его нашла, даже покраснел от смущения.  — Как-то пролетал я над польским военным лагерем и увидел, как один служивый, сидя у костра и скинувши с себя кафтан, снимает и шапку с головы и начинает в ней, в шапке, колупаться. Любопытно мне стало, чего он там ищет? «Не вшей ли?» — думаю. Завис я в небе над тем местом, невысоко, и давай присматриваться…
        — Фи!  — сморщила носик Зелёнка. Вот уж от кого не ожидала такого, так от тебя, друг любезный…
        — О чем ты, любовь моя? Мне потому и любопытно было увидеть вошь, что дотоле в глаза их не видел. А меня частенько ими пугали…
        — Это которая же сучка тебя вшами пугала, любезнейший мой?
        Небесный летун замялся, русалка подбоченилась, сверля его своими зелеными глазищами, однако ссору прекратил Сопун:
        — Потом, голубки, с этим разберетесь, кто кого и чем пугал! Ты давай дальше, друг Змей! Иноземец, говоришь, в шапке колупался?
        — Именно! И достал из нее, из шапки, иголку с намотанною на нее ниткой! Вот что я вспомнил, други. А мы ведь с убитых иноземцев шапки поснимали.
        Здоровой правой рукой колдун стащил с себя шапку с пером и внимательно осмотрел ее внутри. Покачал головою. И Домашний дедушка не нашел иголки в своей, явно ему большой, казацкой папахе. Однако Зелёнка, согнав домового с лежавших в телеге одежек, нашла в соломе шляпу безногого теперь и безрукого немца, а в ней, за кожаной полосою, чтобы фетр от пота предохранить, и железную иголку с изрядной длины суровой ниткой.
        — Запасливый был немчик,  — протянул Сопун, протягивая руку за драгоценной находкой.
        — Прижимисты они, немцы, скуповаты,  — это уже Домашний дедушка вставил свои рубль двадцать, внимательно следя, как колдун разматывает нитку.  — Наверное, очень этот наш переживал, когда увидел, что его штаны теперь годятся разве что на тряпки.
        Неизвестно, поняла ли Серьгина голова, что ей зубы заговаривают, но промолчала. И почти безмолвно позволила уложить тело Серьги на высохшую траву, так, чтобы шея опиралась на кочку. Сопун взглянул было вопросительно на Зелёнку, однако та отшатнулась, он вздохнул и начал сам прикидывать размер стежка, чтобы покрепче и чтобы достало нитки.
        Когда закончил Сопун свою нелегкую работу, едва ли не впервые в жизни увидел он на лице отца выражение неуверенности и сомнения. Не решаясь поднять голову с кочки, живой мертвец пробормотал:
        — Боюсь, что скатится голова с плеч, а нитка кожу порвет… Ненадежно как-то… И щекотно…
        Тогда приступил к нему Медведь и тщательно облизал шов со всех сторон. Серьга сердечно его поблагодарил, уверяя, что теперь чешется уже не в пример меньше, и предположил, что ему помогла бы чудесная мазь сына-колдуна.
        — Нет ее у меня с собою, батя,  — развел руками Сопун сокрушенно.  — И боюсь, тебе моя мазь не помогла бы сейчас. Помнишь, как в сказке Серый Волк оживляет царевича мертвой и живой водой? Сперва собирает разрубленные и разбросанные его члены, соединяет и сбрызгивает мертвой водой, а когда члены царевича прирастают друг к другу, тогда брызгает живой водой — и готово! Моя мазь вроде той живой воды — она живое тело лечит, а мертвой воды у меня нету, батя, ты уж извини.
        — На нет и суда нет, сынок,  — развел руками живой мертвец, по-прежнему на земле лежа.  — Тогда надо сверху шею крепко тряпкой обмотать, а еще лучше бы сделать мне на шею широкий и тугой кожаный воротник.
        — А дышать не помешает, батя?
        — Да разве я дышу, сынок? Видимость одна…
        Поскольку не нашлось в походном хозяйстве потребного куска кожи, пришлось сшить воротник из остатков немецких штанов, даже и пуговица пригодилась. Теперь уже Серьга решился встать на ноги и тотчас же попросил Медведя взять на телеге топор и вырубить для него в лесу новое косовище.
        — А мы пока посовещаемся, Михайло, верный ты наш помощник.
        Совещание показалось Сопуну начинанием слишком долгим. Все ведь понимают, что иноземцы выломились уже на Бакаев шлях, уходят сейчас в сторону Семи и Путивля. Надо было ехать за ними, едва ли сейчас возможно иное решение.
        — А что, если нам, батя, поехать сразу же, а посовещаться уже в пути, времени не теряя?
        — Мы-то поедем, у нас другого выхода нет, а вот что скажут Домашний дедушка, Зелёнка и Летающий Змей?.. Прости, друже, призабыл я твое татарское отчество. Вот они захотят ли и дальше мстить вместе с нами?
        — Из рода я Симарглова, однако едва ли сие татарский род,  — скромно заметил летун.  — Знаю только, что с Востока мои предки. А я с радостью поеду, чтобы добрым людям помочь. Дела мои подождут, никуда не денутся. Вот если б еще и Зелёнка с нами.
        — И как это тебе в голову пришло, любезный друг, что я тебя одного отпущу? Чуть я домой, к своему дубу с качелями, как ты полетишь, известно куда — на свои похабные дела с девицами да с молодицами! Нет уж, я с тобою, голубчик мой!
        Выслушал Домашний дедушка Зелёнку, махнул ручонкой, как у десятилетнего ребенка, заметил грустно:
        — И почему это все девки такие дуры, даже если им и по триста лет?
        — Ты на кого это, дед, намекаешь?  — окрысилась русалка.
        — На ту дуру, что нам тут про свои года рассказывала, на какую же еще,  — кротко пояснил маленький старичок.
        — Так не для того она вам рассказывала, чтобы вы при любезном ее друге повторяли!  — прикрикнула Зелёнка и босой зеленой ножкой топнула.
        — О ком это вы?  — осведомился рассеянно Летающий Змей и оглянулся.  — Неужели, пока я на разведку летал, к нам сюда Баба-яга заглядывала?
        — Да я к слову только,  — Домашний дедушка хихикнул, от Зелёнки отвернувшись.  — Я о том, что Зелёнка с нами отлучится из своего леса, да к тому же без разрешения Лесного хозяина, и еще неизвестно, как ее встретят лешие других лесных угодий. Вот я о чем. Мне же самому некуда возвращаться, а в пути я хоть с лошадками позабавлюсь.
        — Остался Медведь. Если он и захочет с нами, то мы должны его у Лесного хозяина попросить,  — заметил Сопун.  — Однако я надежен, что мы нашего друга лешего на дороге встретим. Что-то гарью несет с Бакаева шляху, и дым еще не рассеялся, а Лесной хозяин пожаров не жалует.
        — А пока наш мохнатый плотник Михайло тюкает топориком, давайте разберемся с тем добром, что нам перепало. Вот, наши лошадки запряжены в телегу, а в телеге что для нас было припасено?
        Когда все подсчитали, оказалось, что у мстителей имеются: телега, запряженная Гривкой, коренной, да Савраской и Гнедком, пристяжными, пегий конь с седлом, рыцарский конь без седла; одно седло казацкое; большая пищаль с сошкой, разряженная, казацкий самопал, разряженный; две пороховницы и две натруски; перевязь немца-пищальника для принадлежностей; кусок большой кости с дырками в ней, чтобы пули выливать; свинца доброго два куска; мешочек с готовыми пулями на перевязи; три мотка мушкетного фитиля; два шомпола разной длины; три сабли в ножнах; лук поломанный в налучье, колчан полупустой; два плотницких топора; сабля у Змея да нож у Сомуна; коса у Серьги, для которой Медведь косовище выстругивает. Еще лопата, три капкана на крупного зверя, лук на ложе и веревки для самострела. В кошельках вражеских найдено десять злотых польских и три гроша литовских, в узелке тряпичном огрызок окорока и два сухаря.
        Была еще одежда, сапоги, шляпа немецкая да шапка мадьярская. С ними решили не мудрить, а одеть немцем Сомуна, а во все остальное нарядить Зелёнку.
        — Да мне и не холодно вовсе!  — мохвасталась русалка.
        — Рад за тебя, прекрасная девица!  — поклонился ей в шутку Сомун.  — И если до сих мор не мерзнешь, ты для нас и в одной рубашке хороша. Однако мы выезжаем на большую дорогу, а там народ не привык встречать русалок, разъезжающих на телеге. И волосы свои убери мод шапку, очень тебя прошу. И позволь у тебя спросить, прекрасная девица, не запаслась ли ты случайно румянами и белилами?
        — Славно ты начал, дяденька Сомун,  — Зелёнка похвалила голоском как раз неодобрительным.  — Славно ты начал, а вот закончил обидно, вовсе не как друг мне, прекрасной девице. Неужели тебе мой цвет лица не по нраву?
        — Нравится ему, как раз нравится!  — забулькал тут, засипел живой мертвец.  — Что-то начал мой непутевый сын на тебя заглядываться, красавица ты наша зеленая! А вот мне твоя краса по барабану, Зелёнка, поэтому не побоюсь тебя попросить: если встретим подорожных, будь добра, вытянись на телеге, будто мы труп везем.
        — Давай лучше, батя, коней делить.
        — А чего там делить? Для меня, как старшего, заседлаем рыцарского коня, а ты уж, сынок, потрясись без седла на чужом мегом. А весь прочий народ на телеге. Это справедливо.
        На том и порешили. А как только из лесу прибежал Медведь, принес дядьке Серьге новое косовище, тронулись в муть. Замах гари все усиливался, и вот уже оказались они на пожарище. Увидели засеку, всю выгоревшую, и в обе стороны от дороги два полукружия сожженного леса еще дымились, а кое-где поднимался столбики белого пара.
        — Это Лесной хозяин пожар тушил,  — уверенно заявил Серьга.  — Так, значит, и сам он тут неподалеку.
        И леший тотчас же явился перед ними. Оказалось, что сидит он на камне, валявшемся на обочине, хоть Сомун и мог бы поклясться, что мгновением раньше там никого не было. На сей раз обычного человеческого роста, весь закопченный и в пепле, старик выглядел усталым и сердитым.
        — Мишка, скотина ты неразумная! Вот скажу черту, чтобы забирал тебя! Где ты бродишь, когда лес горит и твоя помощь нужна?
        Медведь зарычал в ответ, показывая ламой на живого мертвеца, к седлу которого была приторочена коса со свежеоструганным новым косовищем.
        — Здравствуй вовеки, Лесной хозяин!  — поклонился с коня Серьга всем телом.  — Я правильно разумею, что ты намеревался придержать тут наших врагов?
        — Не вышло, Серьга, не вышло! Проклятый монашек поджег завал, а я и пошевелиться не мог, на огонь уставившись. Знали, гады ползучие, как я боюсь живого огня! А еще он, пока к завалу подбирался, все молился и крестился, не давал мне себя зацепить… Ненавижу! Чуть лес мне не сжег со своим порохом и самопалом… Тьфу, как в горле пересохло… А вы пивка не раздобыли ли?
        — Самопалом, говоришь? Значит, и нам поганца прикончить можно, не впадая в великий грех. Обещаю тебе, что он следующий повиснет на дереве.
        — А я про пиво спрашивал!
        — Нету пива… Ты, Лесной хозяин, приметил, наверное, что мы их, супостатов, с велесовой и твоей помощью переполовинили?  — вопросил Серьга, гордо подбоченившись.  — Пятеро уже висят, коли не ошибся я в счете. Правда, один из дохлых супостатов, тот самый первый, коего Зелёнка защекотала, оказался шибко шустрым. Матерится (вон и сын мой слыхал) и по лесу бегает.
        — А… Теперь понятно. Там, за остатками завала, в полуверсте, лежит голый труп еще одного иноземца. Подстрижен по-польски потому как. Свеженький. На шее две ранки от клыков, вся кровь высосана, будто вино из бурдюка. Сам белый такой, ну, как грязный снег. Я спервоначала, друг Серьга, на тебя грешил.
        — Что? Напрасно обижаешь, леший! В нашем роду упырей нет и не бывало никогда!  — воскликнул Серьга.
        — Тебя, Серьга, обидишь, можно подумать! А тому дохлому шустрику. Осиновый кол в сердце, вот верное средство, чтобы не резвился больше,  — и, посоветовав, встрепенулся Лесной хозяин: — Эй! Он же из своих кровь выпивает — так, может, не трогать поганца, а, Серьга?
        — Нам такие помощники не нужны — правда, сынок? А осиновых кольев, Михайло Придыбайло, ты поди, будь другом, сейчас заготовь, пока мы с хозяином твоим беседуем.
        Медведь, который, пригорюнившись по-бабьи, наблюдал за Лесным хозяином, вскинулся, рыкнул, вынул из телеги топор и побежал на задних лапах в лес.
        — Я зверя отослал, чтобы с тобой о нем за его спиною решить,  — пояснил Серьга.  — Отпустишь ли Мишку с нами? Идем на дело опасное.
        — Пусть остается. Без него я тут как без рук, без верного помощника. Да и боюсь я за зверя, честно скажу… Мало ли что, большая дорога.
        — Да и мы его перед боем спрятали, неужто сами не понимаем. А как русалке нашей, Зелёнке, ей дозволишь ли пойти с нами?
        Леший махнул рукой.
        — Не пущу, так она мне плешь проест. Да и как ее не отпустишь?
        — Мы тут боимся, что русалки тех лесов, мимо коих поедем, на Зелёнку озлятся, что в чужих заповедных местах промышляет…
        Не давая живому мертвецу договорить, сорвал Лесной хозяин с головы шапку, бросил на землю и, продолжая сидеть, засучил ногами, будто растаптывал. И буквально взвыл:
        — Русалки? Да не осталось в лесах вокруг Бакаева шляха никаких русалок! И нашего брата, леших, там нету! Вы что же, мужики, не видите, чего на свете делается!
        — А чего ж делается?  — опешил Сопун. Он даже не заметил, что заговорил раньше, чем сказал свое слово отец.
        — Я понимаю, что у вас, людей, жизнь коротка — вот вам и кажется, что на свете ничего не меняется: как при отце-деде велось, так и сейчас… А мы, духи лесные, здесь, на Руси, со времен незапамятных, и кому-кому, а нам хорошо видно, как меняется мир… Проклятые попы закрестили все вокруг Бакаева шляха, на русалок устраивали облавы с крестами и святой, как говорят они, водой… Не было их, проклятых, в нашей глуши — так на ваших глазах добрались… А то ли еще будет! Вы, мужики, в нашу глушь от злых-богатых людей убежали, так они, душегубы, и сюда придут. Через полстолетия тут вовсе не станет лесов: все, что горит, спилят и на винокурни отвезут, чтобы гнать горелое вино. А пустые места засеют рожью, чтобы для того горелого вина закваску делать. Все курганы и холмы раскопают, добывая селитру. Одни болота да пустоши и останутся, вот ведь как!
        — А тебе, Лесной хозяин, откуда сие ведомо?  — осторожно спросил Серьга.
        — Да ко мне, когда здесь в засаде сидел, заходил один черт, совладелец Чертовой мельницы, он замечательно гадать умеет, лучше всякой цыганки,  — неохотно признался леший.  — Если бы что доброе предсказал, я не поверил бы, наверное, а в худое верю — куда денешься, если с каждым годом живется все хуже.
        — Ну, я всего этого уже не увижу, слава Богу,  — Серьга потянулся было рукой, чтобы перекреститься, да спохватился вовремя.  — Горелое вино! В рот бы ее никогда не брать, эту отраву… Мы поняли, Лесной хозяин, у тебя теперь своих насущных дел по горло, однако что ты посоветуешь на будущее?
        — Супостатов уменьшилось, а ты и твой сын, хоть и ранены, как вижу, но рветесь еще повоевать, разжились конями, одеждой и оружием, даже огненной стрельбой. Я вам посоветую сражаться так же, как раньше сражались: не лезьте в лоб, устраивайте засады, ройте совушки, выбивайте их и дальше по одному. Супостаты устали, как в вы, они не завтракали сегодня в не кормили коней. Я смекаю, им никак не проехать мимо корчмы Анфиски-вдовицы, последней на Бакаевом шсяху перед Путивсем. Наедятся, напьются пива (можно только позавидовать!), заночуют — вот тогда в придет ваше время, ночных лиходеев. Весело с вами, храбрые души!
        — Анфиска-вдовица, говоришь? Это в правда совсем недалеко…  — начал было Змей, да и замолчал. Потому замолчал, что Зелёнка насторожилась, а Сопун неизвестно зачем уставился на ближайшую березку, будто что путное увидел.
        — Анфискина корчма, надо же…  — мертвец Серьга прогудел.  — А про настоящего хозяина… мужа ее, Проныру покойного, никто в не вспомнит.
        Тогда Змей, в сторону Зелёнки не глядя, предложил:
        — Полечу, посмотрю, не проехали си вороги мимо корчмы.
        Взлетел Змей, обычным своим манером взмыл в воздух. Все проводили его глазами, а Сопун сказал раздумчиво:
        — Вот бы дать ему в руки мушкет набитый или лук — поистине чудеса совершал бы! Ведь с высоты любого супостата выцелить можно.
        — Однако же ты, сынок, в загнул: летун с огнистой стрельбой — такого в немцам не придумать! К тому же порох взорвется или мушкет выпалит без толку, а лук, тот сразу сгорит.
        — Сколько просила меня в небе покатать!  — потупилась русалка.  — Миленочек мой то же говорит: что не человеком, а Огненным Змеем летает. Сожжет, мол.
        — Давно собрался тебе это сказать, Зелёнка,  — это Лесной хозяин вступил в разговор, причем довольно раздраженно.  — Напрасно ты прилипла к Огненному Змею. Он, вишь, старинного боярского роду, из прибылых ордынских татар, а ты невесть кто, он в златых одеждах, а ты в одной рубахе. У тебя свое занятие, с парнями в мужиками, у него свое с женским полом, сама ведь знаешь. Не выйдет у вас дружная совместная жизнь.
        — Вот уж не твое десо, дяденька, сколько тебе говорить,  — надула она губки.
        — Быть может, не мое, а быть может, как раз в мое, Зелёнка. Я понимаю, что ты засиделась в девках. Триста сет в девичестве — не шутка! Я уж предлагал тебе: иди ко мне четвертой женой! Мы с тобою друг другу ближе, роднее…
        Змей, слава богам небесным, не слышал этих перекоров. Задумчиво поднимался он все выше в выше, в вот уже вся Северщина раскинулась перед огненным летуном, словно географическая карта, однако сам он не смог бы сделать такого сравнения, потому что никогда не видел географических карт. Увиденное же воспринимал как довольно широкий кусок земного пространства, расчерченного прихотливо извивающимися белыми реками, на пересечениях которых с темными дорогами, более прямыми, чем реки, средь лесов в пашен чернели жалкие человеческие селения. Над россыпями бревенчатых срубов кое-где мерцали, иногда вспыхивая поярче, рубиновые сердечки: это робко призывали его к себе тоскующие от любви в разлуки девки, женки да вдовы. Змей вздохнул, выпустив из ноздрей снопики искр, встряхнул своей золотой, похожей сейчас на собачью, головой: целый день он пренебрегает своими обязанностями, увлеченный Зелёнкой,  — и не потому ли она запала ему в душу, что ничего не просит, сама берет то, что нужно ей, в представить ее томно страдающей просто невозможно?
        Тут в глаза ему бросились две черные змейки, медленно продвигающиеся, в общем в целом, навстречу друг другу. Не сразу сообразил летун, что это войска, сближающиеся для кровавой битвы. В его сознании мелькнули слова «царевич Димитрий», «царь Борис Феодорович», однако мало они значили для Огненного Змея, поэтому не стал он даже вычислять, где чье войско. Одно было ясно: после того как войска сойдутся в совершенно непонятном для летуна ожесточении в вести о потерях дойдут до семей воинов, прибавится работы ему — в таким же, как он, утешителям слабого женского пола.
        Тут вспомнил он, для чего поднялся в воздух, в нашел на темной линии Бакаева шляха россыпь построек — Анфискину корчму. Нет, показалось ему: не рдеет над корчмой красное сердечко, как некогда: нашла бойкая красотка себе иного утешителя. Огненный Змей вздохнул в спустился пониже — разведывать.
        — А вот он в Змей летит!  — закричал Сопун, которому завязавшаяся между лесными духами перебранка стала неприятна. И в самой деле, ведь не на прогулку двух любовников, Змея в русалки, среди луговых цветочков они едут! Еще не хватало, чтобы духи-помощники мстителей перессорились.
        Змей приземлился слишком близко к сгоревшему завалу, поэтому поднял целую тучу пепла. Когда отряхнулся и обчистился красавец, сообщил весело:
        — Они в корчме! Не проехали мимо! Немец с мушкетом стоит на страже, а телегу с намалеванной на ней морской сиреной оставили возле конюшни. И еще видел я, как к Новгороду-Северскому с полуночи подходит большое московское войско.
        — Тогда поехали!  — воскликнул Серьга и снова, стараясь шеей не шевелить, поклонился Лесному хозяину.  — Спасибо тебе за все! Быть может, еще свидимся!
        — И тебе спасибо, Огненный Змей,  — это уже Сопун прижал руку к сердцу.  — А что касаемо московского войска, то пусть они Дмитрия-царевича хоть с кашей съедят. Поедем же!
        Однако отправиться в путь им удалось не прежде, чем прибежал Медведь с топором и пучком коротких осиновых кольев. Потом принялся обниматься на прощание со всеми, а живого мертвеца Серьгу зверь заставил спешиться, снять с шеи тряпку и наново вылизал ему прилежно весь страшный шов.
        Наконец, тронулись, и тогда со всех сторон зашелестели робкие от лесного замкнутого житья голоса, женские и детские:
        — Прощайте! Велес вам в помощь!
        Показалось ли Сопуну, что в этом хоре различил он и ломающийся тенорок одиннадцатилетнего отрока?



        ГЛАВА 18. ХОМЯК-УПЫРЬ НЕ ВОВРЕМЯ ЗАДРЕМАЛ

        Отсюда, с кургана, корчма была видна как на ладони. Большая, на два жилья, изба с шестом возле крыльца, а на шесте пучок сена — знак, что здесь кормят, поят и берут на постой. Низкие, бревенчатые же службы: поварня, из окошка которой еще тянется дымок, конюшня и возле нее телега, колодец с журавлем, баня, сенник, амбар. Рисунок на задке повозки не разглядеть, конечно, однако по общим очертаниям вроде та телега,
        супостатов. Немца не видно, зато возле конюшни прохаживается казак с самопалом на плече.
        — Приглядись, сынок, у тебя глаза помоложе… Был ли среди супостатов такой пищальник?
        — Вроде был, батя. Что немца не видно, тому я не удивляюсь. Когда Змей сюда подлетал, он на страже стоял, тот немец, а теперь сменился, пошел выпивать и закусывать. Что делать будем?
        Вечер выдался ясный, тихий. Лес, дорога и корчма были облиты холодным багряным закатом, обещавшим на завтра сильный ветер. Завтрашняя погода колдуна мало заботила, а вот темень, что должна была упасть через полчаса, куда больше.
        — Дозорный — наш человек, сынок. Когда стемнеет, мы его из самострела уделаем. Я тебе помогу натянуть, а ты будешь целить. Что-то у меня глаза слабеть начали. А тех, кто к нему выйдет,  — из большой пищали и самопала.
        — Да не научен я огнистому бою, батя! Ведь говорил уже…
        — До темноты успею тебя научить, а заодно и оружие набьем. Надо сперва Зелёнку на дело отправить, пока светло еще. Эй, красавица, давай к нам!
        Зелёнка с явною неохотою отклеилась от Змея, с которым ворковала у подножия, и принялась карабкаться к вершине кургана. Хотела было схватиться за голову каменной бабы, в незапамятные времена вывороченной неведомыми силачами из земли,  — и отдернула руку:
        — Боязно мне его что-то.
        — Ты, красавица, не каменных бойся, а живых,  — заявил живой мертвец поучительно.
        Сын же его промолчал: он решал для себя, какой ему русалка больше по душе — в природном своем зеленом виде или в мужской шапке и больших для нее сапогах. И тут кольнуло его в сердце: а вдруг кто из супостатов узнает на Зелёнке вещь, принадлежавшую товарищу?
        — Что-то я, дяденька, не поняла, тебя самого мне бояться али нет?
        — Тут, Зелёнка, не до смеха,  — скучно вымолвил Сопун.  — Как бы не разглядели на тебе снятую с мертвых супостатов одежду…
        — А я раздеваться не согласная,  — русалка закусила губу и с надеждой взглянула на Серьгу, ожидая от него помощи.  — Привыкла я к теплу, не замерзнуть бы мне теперь в одной рубашке.
        Мертвец Серьга, не отрывая глаз от корчмы, бросил:
        — В сумерках не разглядят. А вот, как ты мимо дозорного пройдешь, ума не приложу. Ну скажешь ты, что хозяйкина племянница, а он хозяйку и позовет… Слушай, сынок, ты ведь колдуном слывешь! Сумеешь ли отвести дозорному глаза?
        — Худо-бедно отведу, если он человек…  — И тут Сопун хлопнул себя ладонью по лбу.  — Если человек?! А вдруг это ихний упырь? Из дозорного кровь уже выпил, его папаху надел и поджидает, пока кто-нибудь из корчмы выйдет ему на ужин? Его, упыря, ведь Зелёнка защекотала — ему ли ее не узнать? Ему и к лисьей шубенке присматриваться не придется!
        — Да ладно уж,  — улыбнулась русалка,  — придумаю чего-нибудь. Постараюсь к двери с тылу подойти, от этих развалюх во дворе… Только дайте мне с собою пару осиновых кольев.
        — Вот сын мой тебе даст… А ты не забыла, чего в корчме делать будешь?
        — Помню, помню…  — Зелёнка ухватилась за протянутую Сопуном руку. Оказалось, что она очень неуверенно чувствует себя на склоне кургана.
        — Сынок!  — повысил голос Серьга.  — Будешь возвращаться, прихвати с собою большую пищаль, самопал да все к ним припасы.
        Внизу Зелёнка снова упала в объятия Огненного Змея, а Сопун нашарил в телеге и протянул ей два коротких осиновых кола. Она сунула колья за пазуху, кивнула и опять закинула руки на шею Змею. Тут Сопун присвистнул и принялся рыться в кузове. Вытащил узелок и похлопал русалку по плечу. Она повернула головку:
        — Почему мешаешь мне с милым дружочком попрощаться?
        — У корчмы не видно собаки. А что, если мы ее просто не увидели?
        — Собаку?!
        — Вот я нашел для тебя кость, чтобы бросила собаке. Окорок вепря с остатками мяса. Сам добыл, сам коптил…
        — Сам и доедай, колдун! Для собаки достаточно и голой кости, а ты от голода уже на ногах не держишься. А у меня времени прибавится с любезным другом попрощаться, помиловаться.
        Когда Сопун, тяжело дыша, поднялся на курган, отец его, не оборачиваясь, пробормотал:
        — Тебя, сынок, только за смертью посылать…
        — Все хотел я тебя спросить: зачем тебе за Смертью посылать, батя?  — задыхаясь, ответил колдун.  — Подожди, пока у тебя мясо с костей отвалится, и со своей неразлучною косой сам за Смерть сойдешь… Скажи мне лучше, почему велел сие оружие на самую верхушку тащить? Можно было бы и у телеги его набить…
        — Слышу, закусывал ты… Копченой свининой от тебя несет. Дело доброе, что догадался подкрепиться. А насчет оружия, так здесь, наверху, дольше светлее будет. И мы, пока с ним возиться станем, сможем посматривать, что делается у корчмы.
        Разложил Серьга ружья и припасы к ним на выцветшей траве, заявил важно:
        — Ты самопал возьмешь, он попроще будет, а я уже большую пищаль. Вот гляди, как заряжается…
        Живой мертвец осторожно снял крышку с пороховницы, наполнил ее порохом по самые края и пересыпал зелье в ствол самопала. Закрыл крышку и отдал пороховницу сыну:
        — Привесь к поясу. Да ствол, ствол не наклоняй, высыплется зелье!
        Потом Серьга нашел в перевязи немца-пищальника вшитую сумочку с пыжами и два из них вытащил. Пыжи оказались бумажными, а на клочках вытеснены черные буквы. Грамотный Серьга кинулся было читать, однако чужие начертания букв («alten Dracole… …Bruder haben…») сразу охладили его. Забормотал:
        — Надо же… Сподобился наконец печатную книгу увидеть, да и та немецкая, да и ту глупый немец разорвал на пыжи… Давай мне пулю из той сумочки, а сумочку — себе к поясу… Так… Шомпол, шомпол подай! Ту палочку, что покороче, говорю.
        Круглую тусклого свинца пулю Серьга обернул пыжом и шомполом задвинул ее в ствол до упора. Затем взял с земли натруску, показал сыну, как открывается и закрывается полка, заставил самого открыть и насыпал на нее пороховой мякоти.
        — Видишь в стволе скважинку просверленную? Это затравка. Мы должны протолкнуть в нее побольше тонко растертого зелья, чтобы, когда пыхнет на полке, огонь по затравке добрался до заряда в стволе. Понял?
        — Да ничего я не понял, батя… То ли дело из лука!
        — Ладно, потом когда-нибудь поймешь. Натруску к поясу цепляй, кому говорю! Сейчас бы нам тонкую травинку какую. Эй, а ну подай сюда свою иголку!
        Попробовав сначала использовать острие драгоценной иголки, Серьга ее перевернул и принялся уже тупою стороною заталкивать пороховую мякоть в затравку. Потом закрыл полку крышечкой.
        — Теперь не высыплется… Однако, если дождь пойдет или там снег, прячь замок под полу. Промокнет зелье, уже не выстрелит самопал, понятно?
        — Что ж в том понятного? И где тут замок? Ты мне про замок ничего не говорил, батя.
        Показал Серьга замок и поведал, что, кроме полки с крышкой, состоит он из курка со спуском, а в губки курка вставляется конец фитиля.
        — Видишь, он уже вставлен, фитиль, и конец его обгорел, а нам теперь надо губки разжать немного и продвинуть фитиль вперед. Вот так. Теперь поджечь фитиль в губках — и можно стрелять. А стреляем так. Открываем крышечку полки. Прицеливаемся по стволу, вроде как из лука по стреле, потом осторожно тянем вот здесь, за спуск, пружинка сжимается, а курок наклоняется с горящим фитилем к полке. Пороховая мякоть на полке вспыхивает, а ты крепко держишь самопал, пока не выстрелит. Отпускаешь палец, и курок возвращается на место. Можно снова заряжать. Теперь подай сюда большую пищаль…
        В мушкете замок оказался посложнее: здесь крышечка от полки была хитроумно соединена со спуском, так что, когда губки курка с зажатым в них фитилем приближались к полке, она сама открывалась! Для удобства прицеливания над дулом припаяна была мушка, а задняя оконечность ствола немного расплескана, и в ней сделан пропил. Зато имелось, слава богу, и упрощение: ствол у большого ружья почти в полтора раза толще, чем у самопала, и дуло шире, поэтому и затравка просверливается шире, в нее порох заталкивается и на полку насыпается такой же, что засыпается в ствол, и таскать с собою натруску с пороховой мякотью не нужно.
        Теперь Сопун затравленно следил, как отец подбирает с травы принадлежности и припасы к мушкету, как складывает их в мешочки на перевязи. Вот на траве осталась потертая кожаная подушка и сошка.
        — Ладно, я помню, что палку с рогулькой в землю втыкают, а на нее кладут ствол… А подушечка для чего?
        — Черт ее знает, сынок, это он помогает немцам придумывать все их хитрости-мудрости. Но если была она на перевязи, я ее на место пристегну.
        Было обидно колдуну, что в его зрелые годы оказался он в роли мальчишки-несмышленыша, которому отец никак не может объяснить хитроумное устройство Водяной мельницы. Тем более что и Серьга едва ли понимал, какой силой этот черный порошок, зелье, бросает пулю неведомо куда. Сейчас, когда и самопал, и большая пищаль были уже набиты, когда оставалось только в нужное время высечь огонь и поджечь фитили, любопытство не оставляло Сопуна, и он все-таки спросил:
        — Батя, а ты не знаешь, зачем немец придумал большую пищаль, такую длинную и тяжелую? Чем немцам нехорош стал самопал вроде этого?
        Серьга подумал и ответил недовольно:
        — Откуда мне знать? Немец, он расчетливый. Лишнюю тяжесть таскать не станет, и на лишнее зелье и свинец немца не заставишь понапрасну тратиться. Я же из сего ружья надеюсь пробить латы на своем главном враге, клятом рыцаре, потому что пуля из любезного тебе самопала от железа просто отскочит… Эй, а наша русалка не пробралась ли уже в корчму? Да где ж она, сынок?
        Огляделся Сопун и присвистнул. Сумерки успели сгуститься в лесу, а на кургане тоже вот-вот должна была наступить темнота. Заигрались они с батей своими железными игрушками, и забыл колдун, что должен был помочь смелой русалке, отвести дозорному глаза. Фигуру дозорного еще можно было различить возле повозки, но в двух окошках корчмы, в верхнем и нижнем жилье, уже засветились окошки.
        — Ну, с Богом, сынок! Не забыть только самострел с телеги прихватить и договориться со Змеем, где он будет держать для нас коней. Если сей ночью порешим супостатов, завтра к вечеру будем дома. Казалось бы, чего хорошего ждет меня в моей могиле, да вот соскучился я по ней, признаться.
        Однако мужики, живой и мертвый, увлекшись своими стреляющими железками, пропустили не только момент, когда Зелёнка проскользнула в двери корчмы. Сейчас, в сумерках, уже не тот часовой расхаживал возле телеги с самопалом на плече, которого они видели там на закате.
        Четвертью часа ранее Хомяк-упырь вышел на большую дорогу из лесу, примерно в полуверсте от корчмы. Лошадь Федка он оставил привязанной к сосне на полянке, где прятался, а сам пустился к корчме по быстро темнеющей дороге. В голове у него мутилось от голода, безумно хотелось свежей крови. Когда впереди мелькнула неясная тень, он ускорил шаг и вскоре, как бы на покрытом искрами вогнутом зеркале, увидел молодую женку, которая продвигалась к корчме так же бесшумно и осторожно, как и он. Постанывая от нетерпения и пуская слюни, упырь сократил расстояние до добычи, однако вскоре испытал жесточайшее разочарование: человеческие запахи испускала одежда бабы, в теле же ее самой никакой вкусной человеческой крови не было!
        В походке бесовки, в ее повадке, что ли, Хомяк-упырь распознал знакомые черты, однако он был теперь больше упырем, чем Хомяком; жажда крови поглощала все его человеческие чувства, и если бы он даже узнал теперь русалку, виновницу его неокончательной смерти, то едва ли бы напал на нее, желая отомстить. Иное дело, что женка-бесовка, обратившись к дозорному, присутствие которого возле усадьбы почувствовал с некоторых пор Хомяк, могла отвлечь внимание этого двуногого бурдюка, полного восхитительной горячей крови. Поэтому он разозлился на девку, когда она вдруг пригнулась, приняла вправо и растворилась среди придорожных кустов. Выматерил ее вполголоса Хомяк и, осторожно ступая, пошел дальше по дороге. Тут услышал он горьковатый запашок и тотчас же распознал его опасность для себя. Осторожно повернул голову: на обочине стоит одинокая осина, а нижние ветки у нее срублены. На земле под осиной, на темно-красной листве еле заметно белеют стружки. Хомяк злобно ощерился и тотчас же забыл об осине — потому что густые запахи дозорного достигли его носа. О, это был человек, и никаких на сей раз сомнений, теперь
уже без дураков!
        Слова «Каша» и «казак» промелькнули в сознании Хомяка, однако тут же были смыты волной изумительных вестей, принесенных запахами дозорного: тот был сыт, стало быть, кровь его сейчас исполнена питательных веществ, он был чуток пьян, выпив заморского вина, и это придаст его крови пленительный привкус! Не успев придумать никакой хитрости, ничего вообще не соображая, упырь зашагал к дозорному, как будто тот подтягивал его к себе на веревке.
        — А ну стой!  — услышал Хомяк, однако и не подумал остановиться.  — Ты, что ли, Федко?
        «Федко?» — повторил про себя Хомяк. Если вся кровь, бывшая в Федке, прошла через его тело, то не стал ли он теперь еще и Федком? Ему даже не пришло в голову, что казак принял его за Федка, потому что он в кунтуше свого бывшего приятеля, в его шапке и сапогах.
        — Я, это я, Федко, мать твою девочку,  — проворчал упырь и сделал еще несколько шагов. Он почувствовал, как, нежно щекоча его губы, выползают клыки, и теперь от него больше ничего не зависело, все уже делалось само собой, как у оленя во время случки.
        — Да ты упырь!  — воскликнул казак Каша и отшатнулся, отбросил самопал и полез за пазуху.  — Осиновый кол тебе в…
        Однако было уже поздно, он неисправимо промедлил, он зазевался, казак Каша, хитроумный знаток всей и всяческой нечистой силы! Клыки вонзились в шею Каши, и сопротивление жертвы, вначале довольно сильное, теперь лишь усиливало желание упыря привести ее в удобное для себя положение — и откуда у него только силы брались! Вот уже и обмяк Каша, выпустил из руки осиновый кол, и теперь уже Хомяку приходилось поддерживать его, чтобы не упал.
        Насытился Хомяк, и едва сам на труп Каши не свалился от полноты пережитых им ощущений. Наконец, опомнился. Чудесная сытость и хмель пройдут, увы! Надо продолжить охоту. Он наклонился, поднял самопал Каши, повесил на плечо рядом со своим, то есть Федка. Обжегся при этом о фитиль, о чем узнал, только почуяв запах паленого мяса. Схватил Кашу за ноги и оттащил в тень. Снял с головы польскую шапку Федка, убрал ее за пазуху, сам удивившись своей неуместной теперь рачительности, разыскал на земле и натянул на голову папаху казака.
        Посмотрел, на каком из самопалов длиннее фитиль, взял его себе, оставшийся ствол положил на труп Каши. С удовольствием отрыгнув пару раз, упырь сосредоточился на переваривании ужина. Где-то ближе к полночи на крыльце избы появится сменщик казака — вот тебе и закуска, чтобы дотянуть до утра, когда придется укрыться для отдыха в темное место. А что, если в амбар? Впрочем, ночь длинна, а у него, как стал упырем, получается пока все, что он задумал.
        Однако везение изменило сегодня злому кровопийце, а быть может, напрасно он, на удачу свою надеясь, позволил себе осоловеть после ужина. Во всяком случае, когда он вдруг захрапел, прислонившись к повозке, а самопал на нее положив, неумолимые убийцы были уже невдалеке.
        Серьга и Сопун втиснулись в лес с правой стороны обочины, от усадьбы не просматривающейся. Вдвоем натянули тетиву в самостреле, положив ружья на землю. Немало времени потеряли, пока высекли огонь и зажгли фитиль большой пищали. Потом двинулись по дороге вперед, причем сын нес самострел, а мертвый отец, шепотом чертыхаясь, косу, обе пищали и сошку. В темноте он походил на плотника, собравшегося на ярмарку с охапкой грабель. Серьга сердился, потому что не мог взять тяжелый мушкет на плечо: ему надо было полою прикрывать горящий фитиль.
        Собственно, желтая точка тлеющего фитиля и выдала им, где в темноте притаился дозорный. Сопун предположил было, что это светлячок, однако отец высмеял его: какие могут быть светлячки поздней осенью? Подошли поближе, на полсотни шагов, и Сопун разглядел слева от желтой точки темное пятно на повозке, а когда смолк на короткое время неясный шум и гам из корчмы, расслышал и похрапывание. Он повернулся к отцу и кивнул. Тот молча протянул ему сошку.
        Колдун с усилием воткнул сошку в землю и положил на ее развилку самострел. Целился он до того долго, что перед глазами пошли красные круги. Пришлось дать глазам отдохнуть, снова найти во тьме пятно цели, снова прицелиться в середину темного пятна. Наконец, он потянул осторожно, ложе самострела на месте удерживая, за спуск дубового курка. Курок легко заскрипел, поворачиваясь на дубовой же оси, и его верхняя часть, поднимаясь, начала сталкивать со шпенька зацепленную на нем тетиву. Тетива, сплетенная из оленьих жил, издала звук, похожий на щелканье кнута, и послала вперед стрелу.
        Щелканье тетивы прервало дрему Хомяка, уже готового проснуться, потому что он почуял перед тем человеческий запах, распространяемый Сопуном, но в сонном расслаблении не сумел еще сообразить, чем это может ему угрожать. В следующее мгновение большая стрела от самострела вонзилась Хомяку в живот, пробила кишки, наполненные чужою кровью, вышла из его тела чуть левее позвоночника и пригвоздила упыря к борту тележного кузова.
        Мерзко матерясь, Хомяк подергался-подергался, но вырвать стрелу из доски так и не смог, только рану расширил. Тогда он, скользя сапогами в луже чужой и своей крови, подался вперед и, оставив часть оперения в ране, снял сам себя со стрелы, как мясник снимает с крюка свиную тушу.
        Тут Сопун, с самопалом в руках бегущий к повозке со всех ног, обернулся к отставшему отцу:
        — Он матом кроет! Это же тот самый дохлый сукин сын!



        ГЛАВА 19. ПИРУШКА В АНФИСКИНОЙ КОРЧМЕ

        Укрывшись в темноте на обочине дороги, Зелёнка как раз пыталась придумать, как бы ей проникнуть в корчму, когда перед дозорным возник вдруг другой супостат и после короткого разговора вцепился ему зубами в шею. Испуг сорвал русалку с места и бросил на крыльцо корчмы. Дверь, слава всем богам, оказалась незапертой, и она вбежала в пропахшие дымом сени. Собравшись с духом, Зелёнка толкнула следующую дверь и оказалась в большой комнате с двумя длинными столами и скамьями перед ними.
        На скамьях сидели трое мужчин, и еще один стоял перед ними с подносом. Сидевшие разговаривали по-польски, однако замолчали при ее появлении, а стоявший мужик спросил невежливо:
        — Куда прешь, девка?
        — Я к хозяйке твоей! Я племянница ейная!  — выкрикнула русалка и, не чуя под собою ног, припустилась вверх по лестнице. Днем дядьке Серьге удалось вытащить из любвеобильного Змея, что Анфиса-шинкарка, когда есть постояльцы в обоих верхних покоях, спит в каморке, от лестницы сразу направо.
        Зелёнке нельзя было показывать свое лицо, поэтому она позволила себе только короткий взгляд на сидящих мужчин, однако узнала двух стариков-ляхов — пана и слугу, которых на днях видела в лесу, схоронившись в листве на дубе. Третий был усатый добрый молодец в немецком платье. Прятала же она лицо не потому, что сама боялась быть узнанной, нет: супостаты не должны были разглядеть природную зелень ее кожи.
        — Откуда тут взялась девица?  — поставил перед сотрапезниками вопрос пан ротмистр, обсосал длинный седой ус и заглянул зачем-то в свою кружку.  — Быть может, до Путивля отсюда ближе, чем нам с тобою, Тимош, запомнилось?
        — Быть может, пане,  — ответил старый слуга уклончиво.  — А мне показалось, что я уже где-то видел эту лисью шубу.
        — Все шубы из обычной, то есть рыжей лисицы, крытые синим сукном, в конечном счете похожи друг на друга,  — это уже отец иезуит счел нужным вступить в разговор.  — Проблема же философическая состоит в удивительном многообразии человеческих лиц. Ведь Создателю куда проще было бы создать наши лица одинаковыми. Что у мужского, что у женского пола.
        — А я вижу другую проблему,  — ухмыльнулся старый ротмистр.  — Мы с тобой пойдем себе спать, а нашему доброму Георгу придется выбирать, за которой из молодок приударить.
        — О, йя! Цвай медхен… Зер гут! Карашо!  — блеснул белыми зубами на красном лице немец.
        А стоявший с подносом горбатый Спирька, многолетний слуга и наперсник Анфиски, мог бы пояснить иноземцам, что до Путивля ещк верст… то есть миль сорок, ближайшая же деревня в пятнадцати милях, а у его хозяйки сроду не было никакой племянницы, но промолчал. Жизнь научила Спирьку, что слово далеко не всегда серебро, а молчание так уж точно золото. Особенно когда имеешь дело с иноземцами, увешанными всяким острым железом, словно березка на Семик яблоками и пряниками.
        Зелёнка тем временем решилась постучать в дверь каморки, сквозь щели которой просачивался тусклый свет.
        — Кто там ломится? Ты, что ли, пан Георгий?  — отозвался раздраженный женский голос.
        — Какой еще Григорий? Здесь я, Зелёнка,  — нарочито жалобно ответила русалка давно придуманными словами.  — Меня к тебе, Анфиска-вдовица, Сопун прислал, тот, из Серьгина хутора.
        — А и в самом-то деле, вроде баба,  — лязгнул крючок, стукнул засол, скрипнула дверь, и последовало приглашение — Тогда что ж, заходи, гостьей будешь.
        Так Зелёнка оказалась внутри и, пока хозяйка накидывала большой кованый крючок и задвигала мощный засов, успела все обсмотреть. Ей страх как любопытно было оказаться в человеческом жилье, потому что раньше она встречалась с людьми только на дороге и, не будь девицей сообразительной, могла бы остаться при убеждении, что люди вот так и живут, странствуя — в седле, на телеге, в карете или на своих двоих с дорожным посохом. Огромная, на два жилья, корчма, срубленная из темных дубовых бревен, совершенно не походила на зимовье, вырытое Лесным хозяином под корнями тысячелетнего дуба: обиталище лешего разве что размерами отличалось от пещерки, в которой сама Зелёнка то в сладкой, то в тревожной дреме коротала долгие зимы.
        Большая комната на нижнем жилье, где пировали иноземцы, привела русалку в восторг своей просторностью и удобством, а лестница, ведущая на второе жилье, показалась чудом изобретательности и плотницкого мастерства. Зато каморка Анфиски-вдовицы поразила ее своей теснотою: справа, во всю длину комнатки, стояла скамья, покрытая периной и одеялами, слева еле уместились небольшой столик и светец с лучиной. И светелкой нельзя было бы комнатку назвать: окно тут совсем маленькое и едва ли достаточно освещает помещение даже в полдень. Тут взгляд Зелёнки встретился с суровым взглядом темнолицей святой на неожиданной большой иконе, висевшей в углу,  — и вдруг отбросило русалку к двери, больно вдавив ей в спину запоры. Эта неприятность не позволила Зелёнке додумать простую мысль: почему Анфиска-вдовица теснится здесь, будучи хозяйкой роскошного теплого покоя, в котором никогда ни пахнет дымом, ведь печка?..
        — Да ты зеленая! Русалка!  — раздался вскрик, и хозяйка корчмы метнулась к двери. Однако, поскольку вышло так, что гостья прикрывала собою выход, пришлось Анфиске-вдовице остановиться. Как была, с вытаращенными глазами и разинутым ртом, брякнулась она снова на свою скамью.
        — Да тихо ты, тихо! Я тебе ничего плохого не сделаю!  — всплеснула руками русалка.  — Я к тебе только с маленькой просьбишкой! Я ж уже говорила, что меня к тебе Сопун послал, Сопун из Серьгина хутора. Две маленькие просьбишки: челом бью, чтобы ты со мною поделилась румянами и, главное, белилами, и чтобы сама заперлась здесь и носа не высовывала, пока я твоих постояльцев, а семьи Сопуна убийц, скольких сумею, не изведу!
        Снова вытаращила корчмарка на нее свои красивые, ничего не скажешь, карие глазищи и уже поспокойнее промолвила:
        — Фу, сколько наговорила! Я до того теперь устаю, что сегодня, хоть и выпила с постояльцами самую малость, голова моя к вечеру почти совсем не варит. Посему давай по порядку, и лучше — сначала. Что ты лесная русалка, я уже смикитила. Как зовут тебя, ты сказала?
        — Зелёнкой меня кличут.
        — Что меня Анфиской, тебе ведомо. Вот и познакомились. А на мою Параскеву Пятницу ты не обижайся. Она святая великомученица, голову ей отсекли мучители, а была она непорочной девицей. Да еще и гречанка, обычаев наших не понимает. Часто и на меня злобится, да только я от греха подальше делаю вот так,  — и Анфиска ловко накинула на икону вышитое полотенце.  — И кем ты, говоришь, Сопуну приходишься?
        Гостья помолчала, честно пытаясь понять, кем же она приходится дядьке Сопуну. Потом сказала:
        — Да хрен его знает, кто я ему. Вроде боевой подруги. Он меня, правда, иногда лапает, будто невзначай.
        На это улыбнулась Анфиска, на первый взгляд свысока и даже презрительно, а присмотреться — так скорее мечтательно:
        — Узнаю изменщика Сопуна, всегда ему в жизни чего-то недостает. Землю пахать наскучило — занялся охотою и колдовством, жена надоела — к вдове-шинкарке под бочок подкатился, а теперь и к русалке клинья подбивает!
        — Что клинья подбивает, это, пожалуй, чересчур,  — раздумчиво заявила Зелёнка.  — Я хоть и неискушенная девица, вроде твоей этой противной святой, сердитой Пятницы, да в любовных чувствованиях разбираюсь. Мнится мне, Сопун просто мучается от одиночества, у него ведь эти иноземцы, что пируют у тебя внизу, в палате, убили всю семью и бросили в колодец. А хутор сожгли.
        — Эти самые?  — Хозяйка корчмы сорвалась со скамьи, отпихнула, не чинясь, русалку от дверей и проверила крючок и засов.  — Теперь ни за что не отопру. Да хрен с нею, с той платою! Своя жизнь дороже. Об одном жалею, что велела Спирьке им доброго заморского вина наливать, а не прокисшего пива из прошлогодней бочки.
        — Я говорю, одиноко Сопуну, вот что! Отомстить мы ему помогаем, я с любезнейшим моим дружком Огненным Змеем…
        — Вот как — с Огненным Змеем? Ну-ну…
        — Теперь понимаешь, что мне дядька Сопун без надобности? Да ты не бойся, я не ревную даже и к Змею, хоть и ведомо мне, что он к тебе по ночам залетал. Я еще хотела тебя о нем порасспросить, если ты не против…
        — Ну мужики, ну болтуны — прямо языки без костей. А я бедная вдовица, в меня каждый камень кинет.
        — Я о чем? О том, что мы Сопуну помогаем мстить, а еще домовой, да наш Лесной хозяин, Медведь еще там, ему, лешему, лучший друг. Однако из людей рядом с ним только его папаня Серьга, да и тот живой мертвец.
        — Ой! Пожалуй, я еще и в одеяло закутаюсь — дрожь пробирает…
        — Сколько их у тебя на постое, этих иноземцев-супостатов?  — деловито осведомилась русалка.
        Анфиска высунула руки из-под одеяла и посчитала по пальцам.
        — Пятеро. Да, пятеро всего: четверо в доме, а один сторожит.
        — Теперь на одного уже меньше, четверо. На сторожа, когда я на твое крыльцо взбегала, как раз упырь насел. Ты ж понимаешь, я его первого защекотала, а мужики на дубе труп повесили. Так тот дохлый ожил, из петли выбрался и давай за своими же гоняться и из них
        кровь высасывать. Вот теперь и не знаю, как их считать. Видно, опять их пятеро у тебя.
        — Да сядь ты, сядь на постель! Я должна видеть, что там с запорами делается!  — вскричала Анфиска. Потупилась и обняла русалку за плечи нерешительно.  — Ты прости меня, девка. Я сначала рассердилась на тебя, а теперь тебе очень благодарна. Предупредила ты меня, а то и от смерти спасла.
        — Их, супостатов, раньше еще больше было…
        — Тихо! Что там за беготня внизу?
        А внизу происходили страшные и удивительные события. Освободившись от стрелы, упырь бросился к корчме, взлетел на крыльцо и исчез за дверью. Преследователи его сгоряча кинулись следом, однако Хомяк успел задвинуть засов.
        Кинулся было Сопун прикладом выбивать дверь — Серьга крикнул ему, чтоб не лез. Приковыляв с косою в руках, живой мертвец пояснил, задыхаясь:
        — Нам туда не с руки… сейчас… Больше их, супостатов…
        — Ладно, батя, ладно… А кровищи-то с дохляка сколько! И совсем уже непонятно мне, как он в дом вошел, если…
        — …если никто его не пригласил, упыря? Мне сие тоже дивно, сынок… А ну-ка, уходи с крыльца! И дуло опусти, а то еще меня пристрелишь… Х-ха…
        И Серьга, отведя косу в сторону, пристроился справа от двери. Решил он повторить прием, с успехом сработавший в стычке у Чертовой мельницы. Только на сей раз поднял косу несколько повыше.
        А Сопун расположился прямо напротив двери. Пошарил за пазухой, достал осиновый кол, понюхал его зачем-то, потом примерился, как будет забивать прикладом самопала. В прямом своем предназначении самопал был сейчас просто бесполезен. Сопун прекрасно помнил, как упырь только матерился, схлопотав пулю. Вот если бы серебряную достать! Ведь спрятана же в лесной избушке пара-тройка дукатов, одного бы точно хватило на серебряную пулю, да только кто же мог предвидеть?
        А с другой стороны двери Хомяк почувствовал, что не может оторвать ноги от пола. Страшная сквозная рана его понемногу затягивалась, жжение и неудобства в животе и на спине слабели, растворяясь в чувстве сумасшедшего голода, однако посреди этих, в сущности уже привычных ему, ощущений возникло и стало их пересиливать воздействие новой, чужой и могучей силы. Его поворачивало лицом к двери, и он, грязно матерясь, вынужден был покориться. Хомяк уже понял, в чем дело, и заплакал. В сени изнутри корчмы через щели сочился свет, и он, как обычно в последние дни, словно на вогнутом зеркале, усеянном искрами, увидел, что засов начал сам собою и бесшумно, будто смазанный дегтем, отодвигаться. «Почему, ну почему меня никто не любит?  — вопросил шепотом упырь, наблюдая в оцепенении, как красные искры перед глазами одна за одною лопаются с легким треском, рассыпаются и исчезают.  — Одна мамуся моя меня любила, да и ту утопили злые люди. Почему меня никто не пригласил внутрь, за роскошно накрытый обильный стол, почему никто не предложил мне удивительного вкусного питья — сладко-солоноватого, чутьмаслянистого,
свежего и приятного небу? Почему мне всегда не?..»
        Дверь вдруг распахнулась, и Хомяка вынесло на крыльцо. Чье-то тяжелое, с запахом мертвечины дыхание сменилось коротким «Х-ха!», словно молотобоец опустил молот на наковальню, лезвие косы рассекло многострадальный живот Хомяка, с коротким хрустом преодолело его спинной хребет и, высвободившись, воткнулось острым концом в дверь. Тотчас же какой-то здоровенный мужик принялся, чертыхаясь, освобождать косу. Упырь, начиная уже выпускать клыки, принюхался: от великана не пахло живым человеком. Не успев разочароваться, он почувствовал, что стоит крайне неустойчиво, и тут же верхняя и нижняя его половины обрушились, каждая сама по себе, на доски крыльца. Нос Хомяка погрузился в его же горячие, дымящиеся кровью кишки, ему пришлось отжаться на руках, чтобы не захлебнуться. Ощутив же, что лежит грудью на собственных дергающихся ногах, выматерился Хомяк и изрыгал поток мерзких ругательств, пока не заставили замолчать. Ведь ни ужаса, ни страха смерти не испытал упырь, а только дикую злобу и голод, когда Серьга сбросил верхнюю половину его туловища с лестницы, перевернул на спину и удерживал на месте, пока Сопун
почти ощупью наставлял кол. Потом Хомяк почувствовал, как нечто чужое и лишнее вторгается ему в грудь, и тут же, не докричав последней стыдной нелепости о своих тесных отношениях с бабушкою Сопуна и матерью Серьги, содрогнулся и перестал что-либо ощущать.
        — Сжечь бы шустрика для верности, чтоб опять не ожил,  — предложил громким шепотом колдун.
        — Некогда нам,  — ответил ему отец.  — Вот голову отрубить и откатить подальше. Черт, неудобно мне косой!
        — А у тебя ж, батя, у пояса сабля.
        — Уж лучше поставь его, чтоб головою кверху… Эх, отойди!
        Сопун посторонился, коса просвистела, а голова Хомяка откатилась к повозке.
        — Ночь длинная, потом сожжем по отдельности. А сейчас давай подкатим телегу, чтобы напротив крыльца, и тащи к ней все пищали, какие найдешь.
        Они толкали уже повозку, когда под ноги Сопуну попалась голова Хомяка, он поскользнулся на мокрых волосах и чуть было не упал. Перевернули повозку на правый борт, сами укрылись за кузовом и вывалившимся из него имуществом. Положили на борт большую и две малых пищали. Сопун буквально на ощупь проверил, есть ли порох на полках. Фитили исправно тлели.
        — Надо же, какой злой матерщинник!  — заметил Сопун.  — И откуда только берутся таковые, батя?
        — Мало ли откуда? Мать у него, к примеру, была шалава, а он мальцом ползал вокруг нее с хахалями да их похабные слова, не понимая смысла, на ус мотал. А вырос — вся грязь и повылазила, неведомо откуда. Ты давай, не выпускай из глаз дверь. Чую, что супротивники наши вот-вот разведку вышлют.
        В своем предположении живой мертвец не ошибся. Враги хуторских мстителей именно о разведке, точнее, о том, кому идти на нее, и спорили. Если точнее, спорили пан Ганнибал и отец Игнаций, красномордый Георг всем поддакивал на немецком, а старый Тимош молча потягивал из своей кружки. В темном углу маялся бледный как смерть Спирька. Сидя на табуретке, держал в дрожащих руках жбан с вином. Польскую речь постояльцев понимал горбун пятое через десятое, однако после матерного лая и звуков, раздававшихся снаружи, да и из сеней тоже, ничего для себя хорошего не ожидал. Только что он сильно перетрусил, когда старый лях заставил его накинуть крючок на двери из сеней.
        Сейчас слово взял отец Игнаций. Лицо иезуита, покрытое двухдневной полуседой щетиной, раскраснелось, со лба на стол, застеленный несвежей холщовой скатертью, капал пот. Говорил отец Игнаций с развязностью, которой раньше в нем не наблюдалось.
        — Я полностью с тобою согласен, пане ротмистр. Как это ни прискорбно, звуки, прервавшие нашу веселую, беззаботную пирушку, свидетельствуют, что пан Каша, несмотря на свои глубокие познания в славянской языческой демонологии, оплошал, и что его уже нет на этом свете. Я глубоко сожалею о том, что, выходя в дозор, дабы сменить нашего храброго Георга, пан Каша не забыл дожевать свой кусок окорока и допить свою кружку, однако пренебрег возможностью исповедаться мне и причаститься Святых Тайн.
        Тут все перекрестились, а немец показал зубы, замечательно белые на красном обветренном лице, и залопотал:
        — Йа, йа! Зер гут! Карашо!
        — Мы думали, что оторвались от лесной русской нечисти. Увы! Наши безумные преследователи снаружи, а еще там (я узнал голос, изрыгающий страшные, кощунственные ругательства) пан Хомяк, по неизвестной причине после смерти превратившийся в вампира…
        — «По неизвестной причине…» — ничего себе!  — не выдержал тут Тимош и даже стукнул дном кружки об стол.  — Дозвольте, пане ротмистр? Да ведь его деда пришлось пробить осиновым колом в могиле, чтобы не шлялся по ночам, высасывая кровь из младенцев, а мать, известная в Самборе ведьма, была утоплена в Днестре. Я извиняюсь, пане ротмистр, и ты прости меня, святой отец.
        Иезуит передернул плечами и продолжил как ни в чем не бывало:
        — Итак, кому-то из нас придется выйти в сени и высунуть нос на двор. И если бы я был на месте пана ротмистра, я бы отправил на разведку нашего храброго, молодого и сильного Георга…
        — Йа, йа! Карашо!
        — Вот ведь чурка! «Карашо» ему, ты ж понимаешь,  — усмехнулся в усы пан Ганнибал.  — А ты сам, святой отец, не желаешь ли отправиться на разведку, чтобы пополнить свои знания в сей, как ты красиво сказал, демо-но-ло-гии?
        — Смеешься надо мной, пане ротмистр? Да и не дерзну я на такой подвиг без благословения своего отца провинциала.
        А пан Ганнибал засунул длинный свой нос в кружку и вдруг гаркнул:
        — Хлопче! Наполни наши кубки! И стань к свече поближе, чтобы я тебя, схизматика, все время видел!
        «Хлопец», в бороде которого было уже полно седины, бросился исполнять приказание, а отец Игнаций торопливо закончил:
        — Названный мною воин не только самый молодой и сильный из нас, но и вооружен самым современным и совершенным оружием, испанским мушкетом. Таковы мои аргументы, пане ротмистр.
        — Я рыцарь, и как, спрашивается, я должен оценить оружие, специально придуманное для того, чтобы пробивать большой пулей рыцарские латы, доспехи, брони и кольчуги? Придуманное, когда тяжелые арбалеты, стрелявшие стальными крюками, вышли из моды?
        — Уже несколько столетий такие арбалеты были под запретом святейшего папы как оружие бесчестное и бесчеловечное,  — быстро проговорил иезуит.
        — Я святого отца не перебивал,  — бросил на него тяжелый взгляд пан Ганнибал и продолжил раздумчиво: — Да только совершенное ли мушкет оружие? Вот с этим я готов поспорить. Бой у него сильнее и дальше, чем у аркебузы, которую запорожские казаки называют самопалом, а москали пищалью, зато и таскать на себе мушкет могут лишь такие здоровяки, как наш Георг…
        — О! Йа, йа! Карашо!
        — Однако и у силачей-мушкетеров отдача выбивала бы плечи из суставов, если бы не подкладывали под приклад подушку. А что против бесовской нечисти огнестрельное оружие почти бесполезно, показала позорная для нас стычка у мельницы. На моих глазах в того же вампира пана Хомяка попала пуля, а он только матерно выругался. Вот почему я принял решение отправить на разведку своего верного слугу Тимоша.
        Тимош отставил кружку, расправил усы, встал и поклонился.
        — Как прикажет пан ротмистр.
        — Ты старый, битый лис, Тимош, и ведь это твоя очередь, после пана Каши, идти в дозор. Мой шлем наденешь и возьмешь с собою арбалет. Вот только вместо стрелы хорошо бы положить на ложе осиновый кол, да только где его теперь возьмешь?
        — Я позаботился, пане ротмистр,  — гордо отчеканил отец Игнаций, достал из-за пазухи и высыпал на стол несколько коротких кольев.  — Вот, и безоружный чернец может оказаться небесполезным для славного рыцаря.
        Пан Ганнибал только руками развел. А Тимош огляделся, взял со стола нож, которым его сотрапезники резали и на котором отправляли в рот куски окорока, и принялся острить колья, а на задках вырезать у них бороздки для тетивы.
        — Была, панство, еще одна причина, по которой я решил не тревожить больше нашего доброго Георга,  — заговорил старый ротмистр, сделав добрый глоток из кружки.  — Не очень-то я уверен, что мы переживем завтрашний рассвет. Не хотелось мне вас пугать, но во время заварушки во дворе огонь нашей свечи дважды склонялся в сторону сеней, а это означает, что в сени заходил кто-то из чужих. Может быть, этот затейник до сих пор поджидает нас там, а дверь в последний раз открыл и закрыл, чтобы мы подумали, будто он уже вышел. Мы выйдем в сени с обнаженным оружием все… Ну, кроме святого отца и корчемного слуги… Мы дождемся, когда Тимош вернется из разведки, и запремся в корчме. И чем же мы тогда, спрашиваю я вас, займемся? Конечни же, вернемся за этот стол и допьем все доброе вино в этой захолустной корчме, потом мы с Тимошем и святым отцом отправимся вздремнуть до рассвета — а что нам, старикам да монаху, еще остается? Зато нашему Георгу предстоят амурные подвиги. Подкрутит он ус и молодецки приголубит трактирщицу, а то, глядишь, и сразу двух москальских молодиц!
        — О, йя! Цвай медхем. Зер гут! Караши!
        — Всегда ты, пане ротмистр, найдешь, чем утешить твоего верного оруженосца,  — проворчал Тимош, не поднимая глаз от своего рукоделия.



        ГЛАВА 20. СОКРОВЕННАЯ БАБЬЯ БЕСЕДА С ДВУМЯ СМЕРТЯМИ В ПЕРЕРЫВЕ

        Закончила Зелёнка рассказ о попытках мстителей покарать убийц-супостатов, и подумалось ей, что очень уж выпячивала она свои собственные подвиги, да еще любезнейшего своего дружка. Однако кому какое дело? Главное, что новая ее подруга слушала раскрыв рот.
        Зелёнка потупилась. Спросила, девичью робость вовсю изображая:
        — А теперь не могла бы ты, дорогая Анфиса, рассказать мне кое-что о моем дружке, Огненном Змее? Если, конечно, не жаль тебе на то своего времени…
        — Уж чего-чего, а времени у нас с тобою предостаточно,  — показала шинкарка свои красиво вычерненные зубы.  — Постояльцы, они сперва наедаются, потом напиваются, а когда питье на столах кончается, кто-нибудь начинает ломиться ко мне. А то и всей ватагой пытаются запоры сорвать. Когда ты, Зелёнка, заявилась, я как раз ложилась подремать, иначе никак не удались бы выспаться. Однако я не жалею вовсе: ты мне вроде страшную сказку рассказала, вот было здорово!
        — Постой, постой! Верно ли я поняла, что ты иногда и открываешь им, подруга?  — вытаращила русалка свои зеленые гляделки.
        — А это зависит от того, кто именно ломится. Этим иродам уж точно теперь не открою, и даже усатому красавчику-немцу,  — теперь потупилась уже хозяйка. И вдруг оживилась.  — Да знаешь ли ты, с кем я на этой неделе в лучшей горенке всю ночку ночевала? Как скажу тебе, упадешь, подруга! С самим его царским величеством, с царевичем Димитрием! И проболтала с его царским величеством всю мочь, ну вот как сейчас с тобою, только, конечно, голой и в обнимку. И в перерывах между телесными забавами.
        — Вот где настоящая сказка! С живым царевичем ты была!  — Русалка заплескала в ладоши.  — И кто ж ты теперь есть? Поедешь теперь в Москву, Анфиска? Вот ведь удивила меня.
        — Я и сама, конечно, задумывалась, кто я теперь,  — вздохнула Анфиска-шинкарка.  — Бывшая царевича Димитрия полюбовница — вот я, наверное, кто. А насчет Москвы. Знаешь, подруга, царевич не из тех, кто к тебе в каморку твою ломится, а кто к себе вызывает. Поеду, конечно, если в царствующий град Москву позовет, но это вряд ли. Знаешь, сколько таких, как я, у него будет? Да и невеста у него уже есть, польская гордая королевна… Вот только до меня, скажу я тебе, подруга, бабы его, моего сладкого царевича, не шибко привечали. Был бы избалованный женской любовью, сам не показал бы себя таким любезным, ласковым, таким щедрым. Нежным и вежливым таким — почти как твой любезный друг Огненный Змей!
        — Так у тебя и с этим моим изменщиком Змеем,  — тут Зелёнка вскочила с лавки и подбоченилась,  — случались телесные забавы?
        На сей раз Анфиска-шинкарка ничуть ее, русалки, не испугалась, позволила себе даже отмахнуться от нее:
        — С ним? Да не смеши меня! И не сбивай меня, я все расскажу по порядку. Ты только представь себе, царевичу долгой осенней ночи было мало, он отправил войско вперед, а сам еще до полудня нежился, со мнию обжимаясь. И расплатился за постой своей стражи по-царски. «Бери,  — говорит,  — любезная моя Анфиса, из моего кошеля, сколько белая ручка твоя загребет». И сам даже не посмотрел, не взяла ли я лишку. Вот это настоящий ухажер!
        — А в лесу говорят, чти он беглый черноризец — тьфу!
        — Вот это не наше с тобою, не бабье дело,  — строго прикрикнула раскрасневшаяся от одних разговорив хозяйка.  — В таких делах пусть мужики разбираются. И как нам с тобою решать, царевич или не царевич? Я, например, тех же королей только но картах и видела… Ой, заговорились мы, чуть лучина не погасла!
        Анфиска-шинкарка раздула угли, оставшиеся от лучины, заставила разгореться новую и вставила в светец. Зелёнка проговорила мечтательно:
        — И мне бы хотелось, чтобы был он настоящий царевич и чтобы вызвал тебя в Москву. Это только подумать, какое с тобою случилось приключение!
        — Да уж, размечталась… А теперь о твоем Змее. Я тебе все поведаю как на духу, а ты уже с ним сама решай. Мы с ним спознались, когда я овдовела, месяца через три, как мужа похоронила. Я тогда тосковала сильно — и не так по мужу (его я, можно сказать, и не любила совсем), как по любви и ласке: муж меня хотя и ревновал по-глупому, хотя и больно поколачивал, а все ж и супружеские дела исправно выполнял, и я их сладость начинала помалу постигать — а тут настал один бесконечный Великий пост. Подпустила раз к себе от тоски Спирьку, так едва не сблевала…
        — Справлял супружеские дела — то бишь поил-кормил?  — осторожно осведомилась русалка.
        — Да ты и впрямь совсем зеленая! Что, и в самом деле не знаешь, о чем речь? Ну ладно, я сперва про твоего Змея договорю. Значит, лежу я глубокой уже ночью и никак не могу заснуть. Тогда постояльцев не случилось, потому я не тут постелила себе, а в лучшей горнице. Вдруг окошко сперва засветилось ярко, потом распахнулось, и влетел в комнату Огненный Змей. Ударился, как водится, об землю и оборотился. Ну никогда бы ты не догадалась, кем! Моим покойным стариком оборотился, вот. Тут я и высказала муженьку все, что думала о его возвращении с того света, а старый мой побледнел, да и растаял вовсе. А на его месте возник твой Змей во всей сказочной своей красе, и давай за мною приударять. Ты ведь меня поймешь, я долго не сопротивлялась и повела себя даже, наверное, бесстыдно. Ой, да не делай ты такие большие глаза! Я от души с ним нацеловалась, а потом рубашку стащила с себя…
        — Если ты думаешь, что мне сие приятно слышать…  — набычилась Зелёнка.
        — Сейчас, вот сейчас и приятное для себя услышишь, подружка! Словом, разделась я, а мой красавчик и сапоги не думает стаскивать, хоть я уже и хотела было ему помочь. А потом сел эдак скромненько на краешек кровати и давай меня сладкими речами убаюкивать. И я, подруга, и не заметила, как глаза в блаженной истоме закрыла, а рука моя оказалась… Сама знаешь, где она оказалась.
        — А где?
        Раскрасневшаяся и похорошевшая, Анфиска-шинкарка присмотрелась к своей гостье, не смеется ли та над нею. Кажись, нет. Она решилась и показала на себе:
        — Вот здесь! Будто не знаешь, как она называется…
        — О! А что у тебя там?
        — Будто и у тебя такой нет! Не вешай мне лапши на уши!
        Однако недоумение русалки оказалось столь непритворным, что хозяйка принялась расспрашивать ее, выслушав же последний ответ, задумалась. Потом сказала:
        — Видно, и в самом деле, если ты не пьешь ничего, даже и воды, то тебе оно просто не нужно. И не ешь… То-то ты такая чистенькая! Надето на тебе все чужое, вонючее. А вот от личика твоего и рук пахнет одной только хвоей и свежестью… Но все же я хотела бы убедиться. Ты не могла бы раздеться, подруга?
        Зелёнка кивнула деловито и принялась стаскивать шубу. Когда осталась в одной бледнозеленой своей рубашке, развела беспомощно руками:
        — А дальше и не знаю как быть… Я рубаху никогда не снимала. Похоже, что в ней и родилась.
        Анфиска-шинкарка заменила лучину в светце, подождала, пока в каморке посветлело, и решительно повернула русалку к лучине.
        — А теперь попробуй поднять подол. Как, не больно? Ну тогда не бойся, еще выше. Так-так… Можешь опускать. Знаешь, внешне у тебя все там как у обычной бабы.
        — Тогда ты вот что, Анфиска. Ты давай расскажи мне о том, что делается между бабой и мужиком. Только подробнее, чтобы мне понятно было, неопытной девице. И покажи тоже.
        — Ну, одной мне показать будет трудновато,  — хохотнула хозяйка.  — Или хочешь, чтобы я Спирьку позвала? Мой дармоед небось только о том и мечтает! Да ладно уже, подружка моя зелененькая, ложись сюда ко мне под одеяльце, а то еще простудишься в одной рубашке…
        Русалка как раз сверлила зелеными глазищами подругу, соображая, нет ли какой коварной ловушки в ее приглашении, когда снизу донесся стук и громкие голоса. Чьи-то сапоги прогрохотали по лестнице, на верхнем жилье стукнула дверь…
        — Что-то рано сии постояльцы решили ко мне наведаться,  — прошептала Анфиска-шинкарка.  — Знаешь ли, давай-ка лучше будем с тобою одеваться…
        Корчемницу подвело распространенное среди красивых женщин обыкновение преувеличивать свое значение в жизни окружающих их мужчин. На самом деле иноземцы-супостаты подняли шум, собирались не к ней, а в сени, сопровождать отряженного на разведку старого Тимоша. Спьяну пан Ганнибал расщедрился настолько, что позволил оруженосцу надеть на себя и свою собственную кирасу. Однако Тимош наотрез отказался облачаться, пока не исповедается и не получит облатку.
        Отец иезуит немедленно отвел старика в дальний угол, побубнил немножко, а потом и Тимош, в кои-то веки снявший вечную свою шапку-магерку с облезлым пером и оттого непривычно светивший лысиной, принялся, опустив голову, в свою очередь гундосить, словно отчитывался, как подумалось пану Ганнибалу, о покупках на базаре перед рачительной пани Геновефой. Пан Ганнибал сглотнул комок, застрявший в горле, и отвернулся: не набожность Тимоша его умилила, а воспоминание о супруге, которую он, похоже, обрек уже на нищету.
        Наконец раздалось довольно громкое «Ego absolvo te!»[9 - Освобождаю тебя (лат.)  — католическая формула отпущения грехов в конце исповеди], и Тимош, приняв в рот облатку и натянув шапку, принялся возиться с доспехом. Немец, уже подготовивший к бою свой мушкет, любезно согласился помочь ему с завязками. Пан Ганнибал попросил у Тимоша самопал, сам поджег фитиль от свечки и вручил оружие сопротивлявшемуся монашку:
        — Держи, святой отец, на прицеле сего плюгавого схизматика, чтобы не вздумал удрать и унести вино!
        — Боюсь я, пане ротмистр,  — заговорил вполголоса отец Игнаций, с опасением поглядывая на самопал,  — что подобное оружие наших покойных спутников и даже один мушкет пребывают теперь в руках вражеских.
        — А ты не бойся, святой отец,  — ухмыльнулся пан Ганнибал, сбрасывая ножны со своего палаша,  — если ружья попали к русским дикарям, те смогут их пустить в ход разве что ухватив за стволы, как железные дубины. Ну, панство, все готовы?
        И старый ротмистр, взяв подсвечник в левую руку, концом палаша откинул крючок и молодецким ударом ноги распахнул дверь в сени. Оказалось, что сени пусты, а под входной дверью чернеет лужа крови. Тимош принялся громко читать «Pater noster», а пан Ганнибал поставил подсвечник на бочку и перекрестился.
        — Неважно, что здесь произошло,  — прошептал он.  — Тимош, вперед!
        Во дворе Сопун стряхнул легкую дрему, толкнул локтем отца. Тот встряхнулся и принялся растирать пальцы правой руки. Тут дверь корчмы распахнулась, а отец с сыном дружно склонились над своими пищалями.
        Тимош, наверное, рассчитывал сбежать с крыльца и залечь в темноте, однако застрял на крыльце: оказалось, что и снаружи на крыльце кровавая лужа, которую старый оруженосец не смог уже перешагнуть, а вступить в которую решился не сразу. Зато стрелки, укрывшиеся за повозкой, увидели перед собой его силуэт на фоне освещенных свечкой сеней.
        Тотчас громыхнули два выстрела, один погромче, и мгновенно раздался сильный короткий стук. Тимош рухнул в дверях, прямо в темную лужу, а пан Ганнибал, изрыгая страшные ругательства, отбросил палаш и втащил своего оруженосца в сени. Подхватил с полу скользкий от крови арбалет и выстрелил навскидку, мгновенно выбрав правую из двух мерцающих в темноте красных точек.
        — Получи, убивец!  — Это Серьга выпрямился за повозкой во весь свой немалый рост, потряс над головой кулаками — и словно наткнулся на осиновый кол, пробивший полуистлевшую рубаху, скользнувший между ребрами и пронзивший сердце. Уже не живой нисколько, мертвец упал лицом на мушкет, и волосы его бороды легко вспыхнули, занявшись от фитиля.
        Сопун зарычал, как раненый волк, и схватился за запасную пищаль, однако с проклятиями снял палец с узорно вырезанного крючка: дверь корчмы захлопнулась.
        По ту сторону двери Георг, взяв свой мушкет и сошки на плечо, старательно задвинул засов. Потом он ухватился за одну ногу Тимоша, пан Ганнибал, успевший подобрать свой палаш, за другую, и они втащили оруженосца в гостевую. Железо кирасы и шлема цеплялось за все неровности земляных полов, звук получился будто в комнату волокли сундук. Старый ротмистр застыл над своим слугою неподвижно, немец сходил в сени за арбалетом и подсвечником, снова поставил подсвечник на стол, закрыл дверь в сени и накинул крючок.
        Тем временем Анфиска-шинкарка выбралась из постели и, как была, в рубашке, принялась подслушивать у дикри.
        — Да что же они там творят, безбожники! Еще сожгут мне корчму ко всем чертям!
        — Не сожгут, подруга, они вернулись и дом и притащили одного своего,  — лениво пояснила русалка. Она разнежилась в тепле и удобстве, а только что совсем некстати обнаружила, что ей очень приятно смотреть на полные белые руки подруги и на ее круглый задок.  — Стреляли на дворе, и один из супостатов убит или ранен.
        — Ну, тогда до нас руки у них дойдут еще не скоро!  — утешилась хозяйка, повернулась к гостье и улыбнулась загадочно.  — Значит, я тебе успею кое-что рассказать и показать…
        А внизу, в гостевой, пахло теперь кровью, свежей и застарелой, наполовину свернувшейся. Общее молчание нарушил отец Игнаций. Поднялся с колен, отряхнул шубу и заявил:
        — У несчастного пробито пулей бедро, задета артерия. А голова…
        И горестно всплеснул руками.
        — Какая еще голова, святой отец?  — желчно подхватил пан Ганнибал.  — Голова! Нет у моего Тимоша головы! Мушкетная пуля смяла забрало и вдавила его остатки в череп моего верного слуги. Второй раз в жизни вижу добрый рыцарский шлем, наполненный мозгами. Вот только теперь это мой шлем, и второго у меня нет! Не станешь же из него вычищать мозги бедняги Тимоша! Кираса хоть цела, но вся измазана в крови. О, раны! О, раны Господни!
        Иезуит деликатно похлопал его по плечу:
        — Тебе теперь полезно выпить вина, пане ротмистр. Смотри, наш добрый Георг уже сидит за столом и держит кружку. Он даже улыбается, желая тебя подбодрить, наш железный, наш несгибаемый Георг!
        — О йа! Йа!
        Пан Ганнибал бросил на немца острый взгляд из-под кустистых седых бровей. Выкрикнул вдруг:
        — Он не дурень!  — и продолжил ворчливо: — Ты ведь хотел сказать, что он дурак,  — ведь правда? А он не дурак, он просто слишком молод и здоров. Видит, что другие умирают, а в то, что сам может умереть, просто не верит. Однако пойдем за стол и мы, помянем Тимоша.
        Помянули. Поставив кружку, пан Ганнибал поправил усы и заявил:
        — Покойный был человек военный, однако благочестивый. Любопытно мне, святой отец, много ли смертных грехов ты ему отпустил?
        — Забыл ты, пане ротмистр, о тайне исповеди,  — криво усмехнулся монашек.  — Однако не согрешу, если скажу, что твой оруженосец был чист как младенец.
        Пан ротмистр выпятил нижнюю губу и пожал плечами. Иезуит добавил быстро:
        — Я сие обо всех говорю, мне исповедовавшихся.
        — А я не мог себе представить, что эти дикари умеют стрелять из ружей!  — невпопад заметил старый ротмистр.  — Кстати, надо загасить фитили. И сбережем, и даром смердеть здесь не будут.
        — А вот я не так удивляюсь Георгу, как тебе, пане ротмистр. Храбрость немца инстинктивна, а ты.
        — Говори понятно, чернец!  — стукнул кружкой по столу пан Ганнибал.
        — Она не управляется разумом, в отличие от твоей. Ведь мы, как я догадываюсь, хоть и недостаточно осведомлен в военном искусстве, находимся в чрезвычайном, отчаянном положении. Кому, как не тебе, это понимать. А ты ведь не испытываешь страха — разве я не прав?
        — Я воюю с шестнадцати лет, святой отец и, как и другие военные люди, давно научился подавлять страх. На рассвете мне предстоит очередная стычка — а я и не скажу тебе, какая это по счету в моей долгой жизни. Жаль, конечно, если последняя, ведь имеются особые обстоятельства, из-за которых я должен обязательно вернуться в Самбор из этого московского похода.
        — Неудачный бросок богопротивных костей, подзатыльник от нечестивой Фортуны,  — пробормотал иезуит, пряча глаза.
        — Пся крев! Заткнись, грязный монашек! Не тебе меня упрекать! Сам ни мужик, ни баба, а черт знает что! И даже скорее баба — думаешь, люди не знают, что вы вытворяете, запершись в своих дортуарах и бурсах! Или ты уже забыл, что по уши в дерьме после той ночи на сожженном хуторе?
        — Да мы тут все по уши в дерьме из-за тебя, великий полководец,  — тихо заговорил монашек, устремив свой горящий взор почему-то на подбородок Спирьки, еле живого от страха.  — Каждый раз, когда нужно и когда не нужно, ты выставляешь дозорного — и погибает очередной дозорный. Мы заняли мельницу, и нас осадили в мельнице. Казалось бы, не стоило снова совать голову в петлю, забиваясь в эту проклятую корчму. Нет, ты дважды наступаешь на те же грабли, ты, бывший ротмистр! И мы остались втроем, мы лишились всех лошадей, а ты — последнего своего слуги и расписной колымаги с драгоценным твоим походным котлом. А знаешь ли ты, как надобно было поступить на сей раз, ты, Александр Македонский?
        — Ох, ну и любопытно же мне тебя послушать, святой отец,  — пан Ганнибал шумно допил вино из своей кружки, отрыгнул часть выпитого прямо на скатерть и поискал глазами палаш. Ножны он уже успел прицепить к поясу.
        — О! Найн! Камараден! Фройншафт!  — выкрикнул Георг, блаженно улыбнулся и упал головой на стол.



        ГЛАВА 21. НА ИСХОДЕ ПОСЛЕДНЕЙ НОЧИ

        Отец Игнаций выпрямил спину и, по-прежнему свирепо взирая на реденькую бородку Спирьки, заговорил — со стороны поглядеть, так совершенно бесстрашно:
        — А надо было натаскать сюда побольше сена и завести лошадей, занести кладь с повозки. Заставить этого недочеловека… лучше сказать преадамита… выкатить бочонок с вином наверх и хорошенько наверху протопить, потом связать его и шинкарку, а самим обосноваться на втором этаже, в горницах. Во входной двери вырубить бойницу и выставлять дозорных именно там, в сенях.
        — Позор на мою седую голову, позор!  — прорычал пан Ганнибал и вдруг расхохотался.  — Прямо-таки замечательная диспозиция, святой отец! А когда это ты успел обучиться военному искусству, если не секрет?
        — Просто я читал Юлия Цезаря, Тацита и Светония, пане ротмистр,  — объяснил польщенный иезуит, наконец-то прямо взглянул на пана Ганнибала, точнее, на его длинные седые усы, и тот увидел, что глазки у святого отца покраснели, как у кролика.  — Словно пчела мед, я выискивал в их книгах крохи военной мудрости.
        — Цезаря знаю, про других названных тобою полководцев, скажу честно, и не слыхивал,  — пан Ганнибал еще раз огляделся, обнаружил теперь свой палаш, сходил за ним, вставил в ножны, вернулся за стол, а во время этих манипуляций убедился, что руками владеет, в ногах вот нетверд.  — О чем бишь я? Ах да, это ты о чем-то говорил, святой отец…
        — Я говорил о том, что я мудр, хоть у меня и внешность серой мыши. Я, пане ротмистр, подготовил себя к великим делам. Я уверен, что ты беседуешь сейчас с будущим провинциалом ордена Иисуса в Московии. Кому же еще, как не мне, занять этот пост? Как только я передам послание царевичу.
        — Эй, я же просил говорить понятно! Что еще за «провинциал»? Слыхал я, как столичные шпыни-краковьяне обзывают нас, самборцев, провинциалами, а ты о чем?
        — Это большая тайна, но, поскольку я уже решился доверить тебе, пане ротмистр, послание. Нашим орденом управляет отец генерал, а в каждую страну, и в Речь Посполитую тоже, он назначает местного начальника всех действующих там братьев, вот таковой и называется у нас отцом провинциалом, а ежели точнее, так praepositus ргоvinciае…
        — Я же просил!
        — Имен, заметь, я даже тебе не называю… Отцу генералу и отцу провинциалу самим нашим Господом и святейшим отцом папой дана власть распоряжаться мною, как кадавром. то есть как бездыханным трупом. А я хочу получить такую власть над всеми иезуитами, кои будут действовать в дикой Московии. Как только я вручу послание его царскому величеству, я стану его тенью и нижайшим слугою, а там, Бог даст, и наперсником. Я добьюсь, что царевич станет доверять мне, как самому себе, а я буду неутомимо вращивать. взращивать семена святой католической веры, посеянные в его душе обращением из схизматиков. И постепенно я добьюсь разрешения вызвать в Московию сотни моих братьев по ордену Иисуса, и безбожная, невежественная страна покроется сетью наших школ, коллегиумов и дортуаров. Мы обратим в истинную веру сначала бояр, потом тамошнюю шляхту, а тогда уже купцов, всякую городскую сволочь и пахотных мужиков. Последних попов-схизматиков, отловив в дальних лесах, будем водить по улицам на цепи, как медведей! И кого же тогда, пан ротмистр, святейший наш папа посоветует отцу генералу назначить провинциалом Московии, а?
Кого же еще, как не меня, пане ротмистр, сегодня незаметнейшего из братьев ордена Иисуса… Я сказал. Amen.
        Крякнул пан Ганнибал и поискал глазами слугу. Плюгавец дремал стол, вжавшись в темный угол. Жбан стоял на столе.
        — Гей, служник!  — загремел старый ротмистр.  — Долей наши кубки, пся крев! А если посмеешь сказать, что вино кончилось, мы твою кровь нить станем!
        И подмигнул отцу Игнацию. Тот икнул и, оценив шутку, хихикнул. Тут же красное лицо монаха размякло, он скривил тонкие губы и заплакал беззвучно. Снова икнул, шумно сглотнул и поведал плачущим голосом:
        — Я все ждал, когда ты скажешь, старик, что надо сначала эту ночь пережить… Думаешь, я не понимаю? Похоже, ты любимец богомерзкой и тупой Фортуны… Из тех, кто войско теряет, а сам спасается… Наберет новых солдат и снова геройствует… Прошу тебя, если меня убьют, возьми у меня послание от нунция Рангони и отвези его царевичу Димитрию. Обещаешь, пане ротмистр:
        — Клянусь. коли жив буду! Ранами Господа нашего Иисуса Христа клянусь!  — ударил себя в грудь старый ротмистр.  — Только скажи мне заранее, где ты послание прячешь, откуда мне его с твоего мертвого тела доставать:
        Багровое, налитое кровью лицо иезуита вдруг побледнело, и он неловко показал себе на грудь:
        — Здесь послание. Здесь, где сердце.
        Пан Ганнибал кивнул. Потом проследил, как заспанный слуга наливает вино из бочонка в жбан, а из жбана в кубки.
        — Ты и немцу долей, ему потребуется подкрепиться, когда очухается. А ты, святой отец, не желаешь ли составить Георгу компанию? Ведь в клетку, помнится, еще одна птичка залетела…
        — А что? Я бы не прочь, если б не ты в свидетелях,  — ухмыльнулся отец Игнаций и погрозил пальцем.  — А то еще потом мне на голову сядешь, начнешь из меня деньги тянуть. И не подумаю!
        — Ты о чем это, монашек?!
        — А я разве не сказал? Ты же будешь начальником стражи у меня, в московской моей резиденции. Большая честь!
        До того изумился старый ротмистр, что даже немного протрезвел. И припомнились ему молодые и дерзкие шляхтичи, не один такой припомнился, тоже вот так, хлебнув лишнего у костра, не потаивший намерения дослужиться до коронного гетмана или завоевать Крым. пногие из таких столь спешили отличиться, что погибали еще до завершения кампании, и хорошо, если попадали в братскую могилу, а не оставались валяться в поле, добычею волков и стервятников. И уж точно никто из них на памяти старого ротмистра не выслужился в полковники, а о Крыме что и говорить. Вздохнул тяжко пан Ганнибал и решил, что пора заканчивать застольную беседу и устраиваться на ночлег. А иезуиту, напротив, хотелось еще поболтать.
        — Та, вторая, проворная такая, резвушка,  — вздохнул он.  — Твой покойный слуга, Тимош, вечная ему память. Он где-то видел ее лисью шубу. Теперь и мне уже кажется, что тоже ее видел, шубенку. Так тебе понравилась моя. как это?.. Диспозиция? Очень, очень мне сие приятно, пане ротмистр…
        — Да, я сказал, что твоя задумка хороша. И я поступил бы точно так же, если бы мы находились на вражеской земле. Однако хозяйка корчмы готова глаза выцарапать за царевича Деметриуса, более того, он даже соизволил на днях разделить с нею ложе…
        — Да неужели?  — скривился отец Игнаций.  — С этой простушкой?
        — Его величеству виднее,  — пожал плечами пан Ганнибал.  — Не наше это дело, ведь правда? Но поскольку царевич воюет тут неподалеку, то, глядишь, еще и вздумает послать за нею (чем черт не шутит?), чтоб развлекала его в лагере. Вот я и приказал Георгу вести себя с корчмаркой осторожнее. И представь себе, что мы сразу связали бы хозяйку и этого слугу. Тогда не видать было нам вкусной горячей похлебки и вполне приличных битков на ужин.
        — Почему же я не знал о прихоти царевича?
        — Да потому, что ты, святой отец, и лошади своей не расседлав по-человечески, бросился на кровать и спал до ужина, как мертвый. Покойный Каша (надеюсь, что парень легко умер) в то время занимался лошадьми, а Тимош стоял в дозоре. Мы же с Георгом отравились на кухню. Меня привлекали туда блюда, чти там готовились, а немца — корчмарка. Однако стоили мне услышать и благосклонности к ней царевича, как я отозвал Георга в сторонку и втолковал ему, чтобы оставил с этой прелестницей свои обычные замашки, а поладил с нею по-доброму, по взаимному согласию.
        — Это Георг?  — фыркнул монах.
        — Вот-вот… Боюсь, что хозяйка запрется от него, а двери я запретил ломать. Парень там, на кухне, пытался поухаживать, а для того втолковывал корчмарке, чуть ли не на пальцах, как именно он, на пару с бедным Гансом, обходился с девками,  — я так и не понял, о продажных шла речь или о пленных. В его годы я, святой отец, о таких гадостях и понятия не имел.
        — Да, не обучен парень увиваться за бабенками. Даже я, монах, знаю,  — тут иезуит громко икнул,  — что это настоящее искусство, о котором Овидий написал целую книгу.
        — Правда? Брехун, видать, какой-нибудь. Теперь я хотел бы сказать о наших конях и о дозорных. Если нам с Георгом удастся разогнать на рассвете последнюю лесную сволочь, мы либо отобьем у них всех наших лошадей, либо заберем себе кобылу и мерина, что стоят в конюшне. Найдем под домом мою повозку, в нее мерина запряжем, а нет, и без нее до лагеря доберемся. Немец пешком, а мы с тобою, отец провинциал, верхом.
        — Скажи лучше, будущий отец провинциал, а еще лучше: praepositus ргjvinсіае рrobabilus, то бишь возможный, вероятный отец провинциал…
        У пана Ганнибала зашумели в голове, а в сердце больно кольнули. Он замер на мгновение, прислушался к себе. Да нет, прошло… Однако пора уж и отдохнуть. Он переборол желание прикрикнуть на безумного монашка и обратился к нему, тщательно выбирая слова:
        — Тебя послушать, святой отец, так я нарочно отправлял своих людей на смерть. Ты просто не понимаешь, какая необходимая вещь на войне дозор. Да я сам в молодости, когда был простым гусаром-товарищем, десятки раз стоял в дозорах, охраняя роту от внезапного нападения, однако жив ведь остался, как видишь!
        — У тебя сердце прихватили, пан ротмистр?  — пригляделся к нему иезуит сочувственно.  — Я бы мог пустить тебе кровь…
        — Пустое, святой отец,  — пан Ганнибал отмахнулся от него небрежно.  — К тому же, если пустить сейчас кровь, из меня вино потечет. Уж лучше чуть попозже мы с тобою выйдем в сени и вмести кровопускания сотворим мочеиспускание. Тоже полезно… А почему дозорные на обычной, человеческой войне остаются живы, поднимают своих по тревоге и укрываются в лагере? Да просто потому, что вражеское войско не может подойти незамеченным к дозорному, если он честно несет службу и не спит на посту. Днем над войском поднимается пыль; это если летом, а зимой над людьми и лишадьми стоят белые облака пара. Лошадей нельзя заставить замолчать, они ржут, а ночью к тому же очень далеко слышно, как скрипят колеса повозок и пушек, как стучат подковы коней и сапоги пехотинцев. В общем, ты понял меня… Иное дело, что у нас сейчас противник не обычный, не человеческий — черт его знает какой! Русский лесовик, который швыряется бревнами и отводит глаза, великан, воняющий мертвечиной, прочая нечисть. И нападают только подло, только из-за угла, стреляют только в спину, пся крев! Вот товарищи и погибли. Однако я кое-что еще, святой
отец, приметил.
        Пан Ганнибал склонился над столом в сторону отца Игнация и поманил его узловатым пальцем к себе. Прошептал:
        — Первыми погибли самые ярые, нераскаянные грешники. Те, кто на том проклятом хуторе лютовали больше других, разве я не прав? И еще, того кроме, жулье, обманщики — те беглые надворные казаки князя Острожского, выдававшие себя за запорожцев. Будто я настоящих запорожцев не видал!
        Иезуит опять побледнел, потом снова побагровел. Кивнул на беззаботно спящего Георга и зашептал еще тише, чем пан Ганнибал:
        — Почему же тогда этот безбожный лютеранин еще жив?
        — А разве ночь уже закончилась?  — сверкнул глазами ему навстречу пан Ганнибал.  — Впрочем, кое-что из твоей задумки стоит применить. Эй, ты, недоумок со жбаном! Ты, недоразумение Господне! Давай сними с пояса у пана, что на полу лежит, смотанную веревку — и на стол! А потом отвяжи с него кирасу (доспех, понял?) и почисть. А мы пока со святым отцом в сени прогуляемся.
        Поднялся на нетвердые ноги отец Игнаций, пошарил-пошарил глазами по столу — и вдруг отшатнулся от Спирьки:
        — Он нож со стола украл! Поберегись, пане ротмистр!
        Пан Ганнибал правой рукой взял слугу за шиворот и отодвинул от себя, левой смахнул со стола объедки и поднял нож, оказавшийся под пустым оловянным блюдом.
        — Ишь ты, не украл… Но мы его, паршивца, все-таки свяжем (это ты, святой отец, славно придумал) и уложим наверху под нашей дверью. От греха подальше. Ладно, допиваем и пошли, святой отец.
        Наверху подруги услышали, как грохнула дверь, и снова замолчали. Вот дверь снова стукнула, внизу еще потоптались, опять загрохотали, но как-то с заминкой, по лестнице сапоги, донеслась польская шершавая речь.
        — А если, Анфисушка, мне встать и придержать дверь спиной?  — шепотом предложила Зелёнка.
        — Не стоит с этим торопиться, они сначала стучать будут,  — Анфиска зевнула, прикрыв рот ладошкой, чтобы бес не залетел. Хотя… есть ли ей смысл бояться такой напасти, если делит ложе с лесной бесовкою?
        — Тебе виднее, подруга.
        Между тем невдалеке от них шум продолжался. Дважды брякнул засов. В дверь к подругам по-прежнему никто не стучал.
        — Они спать укладываются,  — уверенно заявила шинкарка.  — В лучшей горнице, без дыма. Там двое поляков, немца с ними нет.
        — Твоего этого немца, Георгия, я все равно порешу вот этими руками,  — Зелёнка выпростала из-под одеяла и неизвестно для чего осмотрела свои бледно-зеленые ручки.  — Мерзавцу не жить. Отольются кошке мышкины слезки!
        — Тогда Георг расплатится за сотню, а то и за тысячу других таких солдат. Ты бы видела, с какой гордостью он рассказывал о своих, вместе с этим его другом, гнусностях. Правило войны, слышь ты! Будто даже закон войны. Кому нужен такой закон, чтобы сильным и с оружием измываться над слабыми и беззащитными!
        — Так бы их всех, наглых усачей, и разорвала!
        — Тихо ты!
        Шинкарка прислушалась. В горнице вроде успокоились, только в проходе перед ними слышалась слабая возня и ругань шепотом.
        — Угомонились, оглоеды,  — шинкарка снова прижалась к подруге и вдруг замурлыкала.  — Ты напряжена, словно лук… Расслабься, отдохни со мною, коли уж выдался часок… Нет, уж лучше бы я тебе о немецком хвастовстве вовсе не рассказывала! Мне показалось было. да нет, это уж точно… В общем, ты, как я тебе кое-что из того показывала, что обыкновенно меж мужиком и бабой происходит, повела себя так. Ну, вроде тебе любопытно стало.
        — Еще бы не любопытно было бы мне, невинной девице! Кое-что и до сих пор в голове не укладывается.
        — И ты вроде и ко мне, подружка, стала нежнее, добрее…
        — Да, наверное. Я даже подумала, что, если была бы у меня матушка, а еще лучше сестрица, я бы точно так же приходила бы к ней и забиралась бы под одеяло поболтать. А ты еще такая мягкая, сдобная, душистая…
        — Только-то и всего?  — вздохнула полупритворно шинкарка.  — Нет чтобы сказать: «Ты, Анфисушка,  — красавица, умница… Давай с тобою еще поцелуемся».
        — Отчего ж не поцеловаться?  — И Зелёнка, повернувшись к подруге лицом, натолкнулась на ее горячие мягкие груди и живот. Ей стало жарко и вдруг захотелось на свежий воздух, поэтому она не подоткнула за спиной одеяло.  — Я же видела, как целовались сельские девки на Семике. Как-то раз нарочно очень далеко ходила, до ближней деревни, до Зиново почти лесом пробиралась, чтобы из чащи с дерева подсмотреть, как они там празднуют. Очень красиво целовались — через кольца, из березовых веток вывязанные. Поцелуются и, значит, становятся кумами на целый год, до следующего девичьего праздника… Эй, так мы с тобою теперь кумы?
        — Ну, если хочешь, будем кумами…
        — А что до твоих рассказов, Анфисушка, то я тебе честно скажу, что кое-чем они меня обидели. Выходит, что и люди так же сочетаются, как медведь с медведицею,  — велика честь, ничего не скажешь!
        — А ведь я тебе и другие способы любиться показывала…
        — Все одно ведь грязные дела какие-то. и стыдные, ты уж меня извини. может быть, с непривычки?  — Она помолчала.  — Послушай, а где у тебя стоят румяна и белила? Показала бы, пока лучина не догорела.
        — Да вон в тех горшочках, видишь? На самой верхней полочке. А что тебе лучина? Станет догорать, другую вставим.
        — Не нужно, Анфисушка! Мне нужно не пропустить, как светать станет. Петуха, ты ведь говорила, вы со Спирькой съели?
        Лучина догорела-таки, затрещав и вспыхнув напоследок, и в каморке стало совсем темно.
        — Послушай,  — спросила шепотом шинкарка.  — Неужели тебе, когда мы с тобою играли в мужика и бабу, так-таки ничего и не захотелось?
        — Захотелось мне,  — Зелёнка потупилась, чего в темноте ее подруга увидеть не могла, однако должна была почувствовать.  — Вестимо, захотелось…
        — А чего тебе захотелось, родная?  — прильнула к ней еще ближе Анфиска, хоть еще ближе прижаться, казалось, было уже нельзя.  — Признайся мне, своей подружке, мне-то можно.
        — Да вот не скажу тебе, Анфисушка. Понеже стыдно мне, красной девице.



        ГЛАВА 22. «МЫ С ТОБОЙ РАЗНОЙ КРОВИ, СЫНОК»

        И снова Безсонко проснулся первым в берлоге. Паренек начал рано просыпаться, раньше всех, после того как понял, что он вовсе не настоящий сын могучего великана Лесного хозяина, а только приемный. А вчера постигло его уж настоящее горе. Ведь одно дело подозревать, а другое — знать наверно. К тому же оказалось, что он даже и не медвежье дитя, как с некоторых пор подозревал, а всего лишь слабое человеческое.
        Что он на самом деле сын дяди Медведя, закадычного приятеля отца, Безсонко начал догадываться, когда понял, что ведет себя на зимовке совсем не так, как подобает настоящему сыну лешего. Сам Лесной хозяин, его три жены и дюжина настоящих его детей укладывались спать в середине осени (это сейчас дела отца, объявившего войну злодеям-иноземцам, не давали возможности залечь на зимовку всему его семейству) и спокойно пробуждались весной. Для этого им не надо было набивать до отказа брюхо, как поступал дядя Медведь, чтобы безобразно разжиреть осенью, да и просыпались они вовсе не такие злые и тощие, как он. Как будто и не нужно было им на всю долгую холодную зиму никаких питательных соков! Для самого же Безсонко семейное зимнее спанье оказалось настоящей бедой, и он так и не смог понять, как ему удалось выжить в первые годы жизни, когда не мог еще сам позаботиться о своем пропитании.
        Конечно же, он готовился к зимней спячке вместе со всем семейством: помогал матери и прочим женам отца подметать берлогу, выбегал наружу вынести мусор, приносил свежий лапник на постели и вытряхивал на поляне свою подушку из мягкой оленьей шкуры. Потом вход в пещеру закрывали дверью, на внешней стороне которой хитроумно прикреплен был хворост, переплетенный живыми многолетними стеблями вьюнка. К вечеру матери отмывали лешачат от летней грязи и расчесывали им волосы, а на ночь отец своим громовым голосом рассказывал сказку о глупом Волке, добром Медведе и хитрой Лисе, одну и ту же сказку каждую осень, однако не только дети слушали его с удовольствием, но и жены. Впрочем, лешачихи вообще глуповаты — об этом Безсонко, любивший свою маму, оказавшуюся теперь названой, раньше не позволял себе думать, а теперь позволяет.
        Дети под сказку засыпали один за другим, а с ними и Безсонко, перед сном всегда молившийся Велесу, чтобы проснуться ему уже весной, вместе со всеми. Увы, его поднимал с лапника голод, а того пуще, настоятельная телесная потребность, которую можно было справить только снаружи. Разочарованный, он крался по берлоге, стараясь ступать бесшумно, хоть и знал прекрасно, что родичей теперь и рев дяди Медведя не разбудил бы до самой весны. Потом находил оставленные заботливо для него запасы сушеных грибов и ягод, которые предстояло растянуть на все зимние месяцы.
        Вот и сейчас, в первый миг после пробуждения, показалось было ему, что он снова остался один среди спящих сородичей. Однако, поскольку отец еще не вернулся со своей войны, семейство его, хоть и зевало да потягивалось целыми днями, на зимовку еще не укладывалось — боялись, конечно, гнева своего хозяина и повелителя. Да и то сказать: засни семейство сейчас, об окончательной победе могучего Лесного хозяина над супостатами узнало бы оно только через несколько месяцев — это если обиженный батька пожелает поведать!
        Темно было в берлоге, выкопанной в незапамятные времена под корнями трехсотлетнего дуба. Летом подземные палаты, как ее гордо называл отец, худо-бедно освещалась россыпями светлячков, зимой же только гнилушки уютно мерцали, обозначая направление к
        двери. Поэтому не видел сейчас Безсонко своих названых родичей, слышал только их сопение и храп; вовсе не мешали они ему, эти звуки, напротив, под них легче думалось. Сейчас он пытался понять, почему, уснув вчера, жены и детишки Лесного хозяина не смогут проспать теперь всю зиму? Неужели только потому, что сказку на сей раз не услышали?
        И еще один вопрос Безсонко мучил. Если считает теперь своих названых матерей глупыми, означает ли это, что он сам, человеческий детеныш, выросший в этой берлоге, умнее их? Кроме того, подозревал Безсонко, что и матери его на самом деле не так глупы, а просто прикидываются недотепами перед отцом, чтобы тому приятнее было ими повелевать.
        Впрочем, третья отцовская жена, Вишенка, самая молодая из всех,  — вот та уж точно непритворная, непроходимая дура. Когда провожало семейство своего могучего богатыря на войну с иноземцами, подняли матери вой и принялись по очереди оплакивать Лесного хозяина, будто уже убитого,  — а отец так и пыжился от невинной гордости, да еще и сам себя, силача лесного, крепко пожалевши, даже разрыдался. Вот только третья жена по глупости своей принялась оплакивать не мужа, а Медведя. Зверь безъязыкий — и тот от стыда прикрыл морду лапами, а дурище хоть бы хны. Отец сразу изменился в лице и давай сквозь слезы присматриваться к малым детям от Вишенки, тут же стоящим. Потом успокоился, мокрое лицо его просветлело, он смахнул слезы с глаз и дружески шлепнул мохнатого приятеля по плечу — аж пыль над шубой поднялась!
        Надо сказать, Безсонко вполне понимал отца, когда тот время от времени под плач и робкие укоры жен втискивался в златотканый праздничный кафтан, обшитый дукатами да речным жемчугом, и ходил свататься к тете Зелёнке,  — где же еще найдешь другую такую бойкую, такую умницу, такую красавицу! Отличная была бы Лесному хозяину четвертая жена! И правильно говорил отец, что с Зелёнкой он бы не раскисал, не разлеживался бы в берлоге и даже сам рядом с нею помолодел бы. Однако про себя малый весьма доволен и тем, что русалка всякий раз отцу отказывает, потому доволен, что сам надеется жениться на тете Зелёнке, когда подрастет. То есть надеялся, теперь эту мечту придется похерить. А ведь не раз уже подсчитывал, сколько голодных зимовок придется еще пережить, чтобы получить право к тете Зелёнке посвататься. Эх, и как это его угораздило оказаться недолговечным и слабым человеком?
        Уже почувствовал паренек нарастающее неудобство внизу живота, однако потянулся еще раз и решил потерпеть: здесь, в привычной темноте, в добром тепле подземных палат, мысли свободно снуются, а если выскочишь сейчас на холод, сразу же отвлечешься. Ведь там, в глухом лесу, уже зачиналось диво рассвета, всегда поражавшее Безсонко своей загадочностью. Почему птицы иногда поют перед рассветом, а чаще нет? Почему в самую жестокую бурю, в самый густой ливень рассвет обязательно наступает? Кто заставляет солнце в ясную погоду подниматься над лесом? А если оно уже на небе, почему не остается там навечно? Безсонко обращался с этими вопросами к отцу и, если попадал на добрую минуту, получал от него и ответы. Однако, поскольку сам он никогда не видел богов Хорса, Ярилу и Велеса, а объяснения отца сильно смахивали на его сказку о Волке, Медведе и Лисе, в душе не очень-то Безсонко им верил.
        Отец! Теперь, впрочем, уже названый… Безсонко окончательно убедился, что не его сын, когда вчера Лесной хозяин забежал домой на перевязку. Покряхтывая и кривясь, сел он на пенек. А пока бабы, плача и ойкая, разматывали на нем кушак и приспосабливали на рану почти чистую тряпицу, отец рассказывал о своем сражении с дюжиной иноземцев, о том, как одних кряжистыми дубами забросал, других затоптал вместе с их конями, а сразу троих убил одним махом, бросив в них ту самую пулю, что попала ему в бок.
        — А с кем же тогда тебе дальше воевать?  — удивился Безсонко.
        — Остался там один, весь в железе, рыцарь называется. И еще двое немцев с вот такими,  — он расставил руки,  — пищалями, настоящими пушками. И раскаленными ядрами пуляют… Хорошо, что это не они в меня попали. А я им еще задам! Ты чего это вытаращился? За отца своего испугался? Или крови никогда не видел? Вот чудак!
        Вот как раз и видел свою кровь Безсонко, когда нечаянно кремневым ножом порезался,  — и была она красной. А у батьки — синяя. Да разве такое возможно? Он и спросил, не постеснялся.
        Помялся Лесной хозяин, помялся, да как закричит, взор свой от Безсонко отводя:
        — Верно, ты не мой сын, Безсон! Ты человеческий ребенок! Я тебя младенцем подменил на хуторе, тут недалеко! Ты не мой сын, а Сопуна и Марфы! Только мать твоя Марфа ночью убита со всем семейством Сопуна разом, да и Сопун, отец твой настоящий, на земле, как я смекаю, уже не жилец! И хутор их сожжен… Я тебя через полгода собирался к родичам твоим отпустить, а что теперь с тобой прикажешь делать?
        Для Безсонко тогда имена «Сопун» и «Марфа» были еще звуки пустые, потому и худые вести о них и о настоящей малой родине своей пропустил он мимо ушей. Одно его заботило, что оказался по рождению чужим всей той жизни, в которой воспитан. Тогда заплакал он и спросил:
        — Так, значит, я теперь никогда не смогу становиться, как ты, выше дерева стоячего, ниже облака летящего? Не смогу кидаться выдернутыми с корнем дубами?
        — Пожалуй, что не сможешь, сынок,  — взглянул на него прямо своими безбровыми глазками названый отец.  — Люди такого не умеют.
        — И кто же я теперь? Как ты мог так поступить со мною, отец?  — еще пуще зарыдал паренек, потому что понял тогда, что и мечту о красавице Зелёнке ему придется оставить.
        — Да уж такой я! Уж такой уродился, хотел бы иначе что-нибудь сделать, да не могу! Изнутри так и подзуживает! Уж такой я!  — Лесной хозяин всплеснул по-бабьи руками и скривился от боли.  — И разве я, Безсонушка, не люблю тебя таким, каков ты есть, не люблю такое уродливое человеческое дитятко! У тебя же уши круглые! У тебя же вон из глаз и над глазами волосы растут! И не смей меня больше расстраивать — мне же еще на войну возвращаться!
        — А сушеных грибов сколько на мальца каждую зиму уходит, а яблочек-сушек, и засцал ведь все вокруг!  — попробовала всунуться в разговор глупая Вишенка, но Лесной хозяин ее шуганул.
        — Спасибо, отец мой названый, за то, что кормил-поил,  — поклонился Безсонко, глотая слезы.  — Однако ты возвращаешь меня людям, но ничему человеческому не научил. Вот ты про какие-то «пищали» говорил, а я так ничего и не уразумел. Как же я теперь среди людей проживу, спрашивается? Если даже про такой пустяк не знаю?
        А Лесной хозяин вдруг успокоился. Тыльной стороной ладони вытер слезы, тщательно высморкался: сначала с помощью большого пальца правой руки, потом задействовал большой палец левой. Подозвал к себе Безсонко, утер ему слезы, помог почистить нос. Поставил перед собою и закричал было, потом понизил голос. Безсонко понял, что отец не желает, чтобы бабы его услышали, и поневоле возгордился: никогда еще могучий Лесной хозяин не разговаривал с ним как со взрослым. Потом он только слушал и пытался мотать на ус сказанное отцом.
        — Напрасно ты ревел, сынок. Мужчины так не поступают. Ты на меня посмотри — ужели я плачу когда? Да разве от смеха только. И еще не по душе мне, что ты горюешь, когда беда еще не пришла. Будто мы с тобою прямо сейчас расстаемся! Настанет пора идти тебе к людям — вот тогда и реви. А того лучше сядем мы с тобою, да и подумаем, как горю пособить. Ты дай мне только с супостатами разделаться! А что ты не знаешь каких-нибудь людских обычаев или не видел никогда огненного оружия, так это вовсе не страшно. Человеческая наука проста, всем человеческим знаниям может каждый ребенок научиться, если достанет у него времени и усердия. А если люди-учителя будут еще палкой бить, так вдвое быстрее выучишься.
        — Палкой бить?  — горестно изумился Безсонко и носом шмыгнул.
        — Уж такой у людей обычай, сынок. Однако же и человеческие премудрости простые. Во всех их придумках никакой особой хитрости нет. Взять ту же пищаль, оружие огненного боя. Ты ее утром в первый раз увидишь, а к вечеру научишься уже и палить из нее.
        — И узнаю, откуда в ней огонь берется?
        — А вот это совсем необязательно!  — ухмыльнулся Лесной хозяин.  — Уж таковы люди. Для них главное, что пищаль стреляет и далеко бросает пулю. Твои сородичи пользуются вещами, вовсе не задумываясь о них. Разве мужику любопытно, откуда речка, хоть бы та же Клевень, течет? Он поставит на ней запруду и устроит себе мельницу. Говорю тебе, что всему, что умеют люди, можно научиться.
        Безсонко исподлобья присмотрелся: отец улыбается загадочно. К чему бы это он клонит?
        — Ты растерялся, сын мой Безсон, и забыл, что перенял от меня многие премудрости, для людей недоступные. Ты понимаешь язык каждой птицы, каждого зверя. Одно только вспомни: тебе сразу становится известно, о чем оповещает лес сорока, и нет нужды залазить на дерево, чтобы самому увидеть. Ты сумеешь подчинить себе волю зверей и домашних животных. Медведь по знаку твоему задерет твоего врага, а лошадь никогда от тебя не убежит. Ты знаешь полезные и вредные свойства каждой травы, каждого кустарника, каждого дерева. Ты слышишь запах воды за много верст, и ты чувствуешь, где текут подземные реки и где лучше выкопать колодец. Да мало ли! Вот я вернусь с войны, найду свободную минутку и научу тебя узнавать, что думают люди, когда с тобою разговаривают.
        Если ты, сынок, будешь умницей, то будешь владеть двойным знанием — человеческим и нашим, лесным. Подумай об этом, и ты поймешь, что тебе грех жаловаться.
        — Спасибо тебе, дорогой мой отец,  — снова поклонился Безсонко.  — Спасибо тебе большущее за науку.
        — Вот и славненько,  — заявил Лесной хозяин, подмигнул сыну и закричал по-прежнему: — Эй, бабы! Застегивайте на мне полушубок, наматывайте на меня кушак! Пришла пора вашему муженьку на войну возвращаться! Боюсь, как бы не застрелили иноземцы там без меня нашего бурого недотепу! А с тобою, Вишенка так называемая, я еще по-свойски разберусь!
        И вот сейчас, лежа в приятной темноте пещеры, как некоего материнского чрева, напрягся внутренне Безсонко и ощутил, что в лесу прибавилось человеческих трупов, что Лесной хозяин и Медведь живы-здоровы и в безопасности. Горькие запахи горелого пороха, сожженной человеческой плоти и свернувшейся крови ударили ему в ноздри и сорвали с постели. Бесшумно обулся он, тихо откинул в сторону крышку-дверь. Пронзительный холод царил снаружи, и подумалось Безсонко, что вот так же покинет он когда-нибудь и родной лес.



        ГЛАВА 23. НЕЗВАНЫЕ ГОСТИ ЧЕРНЕЦА ЕВСТРАТИЯ

        И чернец Евстратий проснулся той судьбоносной ночью задолго до света. Он привык подниматься в этот час, чтобы успеть на заутреню, и не считал, в отличие от многих в монастыре, сию иноческую обязанность обременительной. Ох и славно же было, выходя из Успенской церкви, встретить, зажмурившись, первые лучи солнышка! Это при хорошей погоде, а в сумрачные дни можно было обернуться и полюбоваться красавицей церковью.
        Скудно освещенная изнутри, она выныривала из ночи, как прельстительная русалка из чистой днепровской воды, она брала за сердце своей загадочной прелестью, которая, по мере того как трезвый свет дня побеждал тьму, сменялась сухою, строгой красою творения четырех греков, церковных мастеров, прилетевших из Царьграда на облаке. Сегодня ночь стоит темная, беззвездная, и рассвет, следственно, будет трудный, медленный. Да и есть ли на что здесь смотреть, когда развиднеется?
        Отец Евстратий боялся теперь леса, как местности враждебной. Даже днем, под сияющим где-то над верхушками деревьев солнцем, когда выползал он из избушки по нужде, казалось ему, что дубы сплетаются ветвями-руками и надвигаются на него, чтобы закрыть ему путь назад, а узловатые их корни, будто огромные змеи, перекатываются под палой узорчатой листвой, норовя подставить ему подножку, и все в лесу, что только может рвать одежду, колоться и кусать, цепляет, вонзается и царапает. Ночью же из лесу, проницая непрочные стены избушки, накатывали черные волны ужаса, и боялся чернец ночью заснуть, чтобы не проснуться уже в аду.
        Вчера в сумерки отец Евстратий протапливал избушку, но за ночь не только остатки дыма вытянуло из щелей, но и все накопленное тепло. Он закутался, во что только смог, не побрезговал и невыделанной оленьей шкурой. Все бы ничего, да только непонятно ему было, отчего обожженные ноги болят сильнее на холоде. Мазь добре помогла ему вначале, потом он и сам намазывал ею ноги, однако меньшую пользу обрел — потому, быть может, что без заговора лечился, ведь не умел он заговаривать, да, если бы и умел, не стал бы шептать, как колдун, хозяин избушки.
        Хотел отец Евстратий отвлечься и оздоровиться душою, припомнив и пропев, что поется на утрене, однако оказалось, что ни одного прокимна не помнит он твердо, ни одного тропаря. Поэтому решил пропеть, как сумеет, пару псалмов, а начать, и с особым тщанием, с пятьдесят шестого: псалом сей ему, как вынужденному часто общаться с лукавым мирским людом, посоветовал заучить и часто повторять отец архимандрит Елисей. С горьким и светлым чувством личного сопричастия вывел отец Евстратий грубым, надтреснутым своим голосом строки: «И избави душу мою от среды львов, ибо заснул я среди сынов человеческих, зубы их — оружие и стрелы, и язык их — меч остр». Умиленно, вечными словесами псалмопевца царя Давида восславил он Бога и уверенно продолжил будто про себя самого сочиненное: «Сеть уготоваша ногам моим и унизили душу мою, ископаша пред лицом моим яму.» И вдруг замолчал. Словно острые ножницы отхватили ему в памяти конец псалма! Отец Евстратий ужаснулся: дело нечисто. Ведь сей псалом он еще позавчера оттарабанил бы без запинки, даже разбуженный посреди ночи. Увы, опасения оправдались. Не помогло ему крестное
знамение, для чего пришлось вытащить руку на холод из-под вонючей шкуры, и трижды прочитанный «Отче наш» не помог.
        В лесу раздался недовольный медвежий рык. Отец Евстратий замер. Затрещали сухие ветки под мягкой, но тяжкой поступью. Сомнения нету: шаги приближались, а это значило, что огромный зверь в предрассветной тьме безошибочно нашел избушку и идет к нему. Т рижды сотворил крестное знамение отец Евстратий и принялся убеждать себя, что напрасно испугался: если добрый и работящий Михайло Придыбайло, навязавшийся ему в друзья, решил навестить больного приятеля, как сему воспротивишься? Ничего страшного! Ведь не девочка же он Маша в самом-то деле… Придется перетерпеть как-нибудь медвежьи нежности, а ублажить зверя заветным куском медовых сотов, припрятанным под скамьей.
        И не успел чернец успокоить себя, как с треском распахнулась закрытая на деревянную щеколду дверь избушки, и на месте темного отверстия явилась еще более темная, черная, собственно, клубящаяся какая-то громадина из меха и клыков. Клыки же угадал он в темноте, потому что медведь раскрыл пасть, щелкнул зубами и заревел в полный свой звериный голос. Зверь сунулся вперед, и смрадное его дыхание наполнило избушку. Внутри попытался он встать по-человечески, однако крыша затрещала, и его передние лапы тяжело ударились о земляной пол. И тогда отец Евстратий с ужасом понял, что его посетил не услужливый Михайло Придыбайло: тот знает размеры избушки и легко помещался в ней.
        Между тем меховая громадина засопела. Отец Евстратий замер: лесной исполин вынюхивал себе добычу. Тотчас же сопение сменилось оглушительным недовольным ревом, и зверь принялся когтями передних лап крушить все, что нащупывал внутри. Скамья, на которой лежал чернец, опрокинулась, он полетел на пол, и теперь медведь громил избушку, топчась по отцу Евстратию. Трещали плотницкие орудия и заготовки, собранные хозяином, звонко лопнул горшочек с целительной мазью, а чернец обеими руками прикрыл себе голову и постановил больше, что бы с ним ни происходило, не шевелиться. Притвориться мертвым — а что еще ему оставалось?
        А тут и медведь замер, словно играли они с чернецом в детскую игру. Услышал тогда отец Евстратий звонкое причмокивание, будто вылизывал нечто лохматый исполин, потом мирное, довольное ворчание. Затем зверь начал пятиться, теперь уже передние его лапы прошлись по спине монаха. Тот потерял, наверное, сознание от боли, а когда очнулся, от медведя в избушке остался один только запах. Тихо было и в лесу, над избушкой повисла особая, гулкая предрассветная тишина.
        Причитая сквозь зубы, отец Евстратий ощупал себя: все тело ныло, с обожженных ног содраны были, казалось, остатки кожи, однако кости остались целы. Он нащупал и вернул на место скамью, из последних сил сумел на нее забраться. Дверь осталась открытой, и, кто знает, не сорвана ли она совсем с ременных петель. Странно, однако теперь отец Евстратий не чувствовал холода. Хотел он было помолиться, поблагодарить Бога за чудесное избавление от нахождения зверя лесного, да забыл слова молитвы, хотел хоть перекреститься — рукой, до того вполне здоровой, не смог пошевелить. Чернец зашелся в беззвучном плаче, поняв, что бесы продолжают с ним свою адскую игру. И если рассвет все не наступает, это тоже неспроста.
        И тогда в лесу замелькал огонек. Присмотрелся Евстратий — а там идет человек с факелом, возможно что и с фонарем. Хотел было чернец закричать, попросить помощи у прохожего — и одумался. Это же не Киев тебе: откуда в лесу взяться под утро прохожему? Кроме того, огонек приближался, и вдруг пахнуло с той стороны таким жестоким холодом, что у бедного отца Евстратия заслезились глаза. А когда удалось ему изгнать из своих глаз непрошеную муть, увидел он, что фонарь несет хромой человек, одетый в черное. Подошел поближе хромец, и удалось разглядеть, что одет он по-городски, в немецкое платье, а на залихватски надетом модном берете имеет короткое цветное перо, как будто страусиное. В отличие от медведя, шел он тропинкой почти бесшумно, не наступая на всякий сушняк, хотя как будто и под ноги не смотрел.
        Как-то уж очень быстро, мгновенно даже, очутился незваный гость в дверях избушки. И не подумав поздороваться, гаркнул:
        — Евстратий, сядь!
        А когда чернец послушался, протянул с порога руку, немыслимо вдруг удлинившуюся, отодвинул Евстратия, будто пустой туесок, на правый конец скамьи, а сам скользнул внутрь, повесил фонарь на крюк и уселся, ногу на ногу изящно положив, на левой, ближней к двери половине скамьи.
        — Ты, Евстратий, не обижайся,  — заговорил темный ликом гость по-свойски, будто старый знакомый,  — что я не назвал тебя отцом. Как я могу величать тебя отцом, если я старше тебя на. постой-постой. на шесть тысяч девятьсот семьдесят три года, два месяца и четыре дня?
        — Да я вовсе не обижаюсь,  — пустил петуха отец Евстратий и прокашлялся.  — Я ведь не ошибаюсь, ты — тот самый, о коем я подумал?
        — Он самый, он самый. Меня и князем мира иногда называют. Вот только не нужно кланяться мне в ноги, как это у вас, русских, водится. Я не люблю публичного поклонения, потому что от него у меня случается понос. Ты, конечно же, спрашиваешь себя, Евстратий, зачем я к тебе пришел? А я пришел к тебе попросту, навестить нового соседа.
        — А я думал, что ты в Риме, у людей латинской веры живешь.
        — Я живу везде,  — гордо ответствовал черт.  — А здесь у меня имеется недвижимость, старая мельница, которую мы держим на паях с местным Водяным. Вчера там случилась славная драка между лесными парнями и заезжими молодцами — любо-дорого посмотреть! Однако же ребята безобразно намусорили в лесу, а за собой не убрали. Дверь мельницы подожгли и закоптили, на красавце-дубе оставили висельников, при этом одного в совершенно непотребном виде, посреди поляны вырыли яму, оставили в ней дохлую кобылу — ничего себе подарочек! Водяной говорит, что без починки мельницы не обойдешься, да только где в этой глуши найти плотников?
        — Д-д-да,  — вынужден был отозваться чернец, потому что гость уставился на него черными, без белков, глазами, ожидая, черт его знает зачем, подтверждения. Выпуклые эти глазки годились бы скорее медведю или нетопырю, чем человеку, однако ведь черт и не человек вовсе.
        — Я предпочитаю, чтобы меня сравнивали с быстроглазой серной,  — небрежно заметил гость.  — А у тебя здесь много плотницкого инструмента, да и дерева припасено, так не подрядишься ли заменить дверь на мельнице?
        — Да это не мое все, а хозяина избушки. Я и не плотник вовсе. И обезножел ведь.
        — На нет и суда нет, Евстратий.
        — Однако же мне, чую я, все равно предстоит поплотничать,  — поведал чернец, будто кто его за язык тянул. А ведь нет смысла молчать, таиться, если черт все равно мысли твои читает.  — Боюсь, придется мне сколотить да поставить крест над колодцем на сожженном хуторе. Уж как выйдет тогда, так выйдет. Но это уже, извини, когда ноги заживут.
        — Вот креста не нужно,  — строго заявил черт.  — Тоже мне взяли моду совать в землю где ни попадя кресты. А что там поставить, я тебе потом скажу.
        Не очень понравилось чернецу, что черт ему будет указывать. Быстро сказал он о совсем для себя не любопытном, только чтобы на иное перевести разговор:
        — А пан ловко говорит по-русски.
        — А я все языки знаю,  — польщенный, черт показал острые желтые зубы.  — Мой век проживи, тогда, хочешь не хочешь, все нужные тебе языки узнаешь. Правда, не всегда успеваю за языками, они ведь меняются.
        Отец Евстратий только вытаращился на собеседника. Что за чушь?
        — Да, поверь мне, и языки стареют, как люди. Мне одна молоденькая ведьма попеняла недавно, что я говорю на старонемецком. Я подумал, кое-чего вспомнил и согласился. Впрочем, она хотела ко мне подольститься: вот я какой, дескать, образованный.
        Чернец и на это ничего не смог ответить. Меж тем собеседник его продолжил задумчиво:
        — И не все ли было ей равно — образованный или необразованный я? Разве бабам этого от нас нужно?
        — От меня бабам ничего не нужно,  — огрызнулся отец Евстратий, неизвестно на что обидевшись.  — Равно как и мне от женок. Я обет принимал.
        — Не один ты, многие обет безбрачия принимали, да мало кто его придерживается. Я бы на твоем месте не зарекался, ты ведь мужик в полном соку. Уж точно не зарекался бы, Евстратий. Сам, впрочем, увидишь. Да и… Вот ты скажи, кому ты обет безбрачия давал, когда принимал свои дурацкие монашеские обеты?
        — А почему же все-таки дурацкие?
        — Да потому. Вот ты отрекался от мира и всего, что в нем. А чем ты сейчас занимаешься? Разве ты не в мирских заботах больше времени проводишь, чем в своей келье?
        — Такое уж у меня послушание.
        — Ладно. Тогда отвечай на мой вопрос!
        — Какой? Ах да… Обеты я давал Господу Богу своему и господину отцу архимандриту Никифору, вот кому.
        — О первом твоем Начальнике,  — черт непочтительно ткнул перстом в потолок, и оттуда просыпалась труха,  — о Нем промолчим. А второй — ты же о покойном Никифоре Туре? Да? Допустим, он в монашестве и выполнял обет безбрачия, однако постригся пан Никита Тур сорокалетним шляхтичем, в мире остались у него жена и дети, да и любовниц предостаточно. Сам посуди, разве его можно приравнять к таким, как ты, что и не попробовали женской сладости? Разве справедливо это?
        Отец Евстратий пожал плечами. Очень убедительно излагает нечистый, однако этому знаменитому обманщику поддаваться нельзя.
        — А теперь посмотри на мой замечательный фонарь. Сработан он в Гамбурге из лучшего золингенского железа. Рукоятка деревянная, чтобы не обжигал хозяина, жаркий воздух выводится здесь сквозь дырочки и рассеивается этой вот круглой крышкой под рукояткой,  — встав со скамьи, черт показал длинным тонким пальцем на фонаре.  — Вместо стекол по бокам — отшлифованные и ограненные куски горного хрусталя. Вот эта боковина вынимается, чтобы можно было долить в лампу масло. Обычно в таких фонарях горят огарки свечей, но свечи мне о церквях напоминают, да ну их. Я сам сюда припаял маленькую масляную лампу. А теперь спроси меня, чем я ее заправляю вместо деревянного масла?
        — И чем же?
        — Так вот, я заправляю ее жиром, вытопленным на адской сковороде из твоего Никифора Тура. Прекрасно горит! Ярким пламенем! Одной заправки на целую ночь хватает!
        Чернец отшатнулся, перекрестившись. Пробормотал:
        — Таки доездился отец Никифор на своем венгерском скакуне! И вот тебе, господин отец архимандрит, твоя длинная сабля… И вот тебе сапоги со шпорами. И вот тебе твое любимое «Не мир, но меч…».
        — Нет-нет! Воевал покойник как раз по делу. Осужден же за сребролюбие, за чревоугодие и за гордое убеждение, что монастырский устав не для архимандрита писан. А думаешь, ты у нас такой уж безгрешный? Тогда посмотри, будь добр, вправо.
        Взглянул он вправо — и снова перекрестился. Потому что, освещенный ярким адским фонарем, стоял там, где у людей красный угол с иконой, вырезанный из дерева языческий болван, да еще и голова его поблескивала следами нечестивых поганских жертв. Откуда взялся кумир, неужто черт его успел подкинуть?
        — Не смеши меня, Евстратий! И оставь эту глупую манеру чуть что — у себя перед носом рукою махать.
        — Я понял, пане, понял! Идол был припрятан под оленьей шкурой, а я ночью ее стащил с него, чтобы согреться. Да и лежу я на скамье ногами к двери, и мне тот угол не виден.
        — Можешь оставить свои оправдания при себе, Евстратий. Твой добрый самаритянин оказался ярым язычником, а ты принял от него не только кров, но и лечение. Между прочим, читал же ты «Номоканон»? Я напомню. «Правило одиннадцатое, Шестого собора, иже в Трулле, повелевает: аще кто в болезни дерзнет призвати евреина-врача и от него врачуется, аще убо священник есть, да извержется, мирский же да отлучится».
        — Так то ж, если врач — еврей… Да и не читал я сам «Номоканона». Я же человек простой, ты же сам видишь, пане.
        — По-твоему, врач-язычник лучше врача-еврея? Вот только зачем я у тебя спрашиваю… Ты лучше повтори мой вопрос своему духовному отцу на исповеди, если тебе суждено будет вернуться в монастырь,  — вкрадчиво посоветовал черт.  — Ведь ты оказался в чертовски опасном положении, Евстратий. Этот лес не годится для монашеского моциона. Ты во владениях Велеса, и тебе крепко повезло, что здешний Лесной хозяин увлекся войной с иноземцами, уничтожившими Серьгин хутор. Зато передо мной тебя навестил медведь, ведь я не ошибаюсь? Быть может, то и не лесной зверь был, а сам бог Велес, ведь старик обожает являться в образе медведя-исполина.
        Отец Евстратий застучал зубами. Похоже, пронзительный предутренний холод все-таки его достал.
        — Ты ведь не так и прост, как говоришь, Евстратий. Взять хотя бы, как ты повел себя с теми разбойниками на хуторе. Если бы ты сразу же выдал им, в каком дупле спрятал мошну с собранными для монастыря деньгами, они бы тебя сразу же и убили. Если бы ты не выдал своей казны, они бы тебя замучили до смерти. А ты потерпел-потерпел, да и сказал, где деньги. А когда эти пьяные убийцы побежали в лес искать дупло, сумел уползти.
        — Я поступал не размышляя,  — честно признался отец Евстратий.  — Мне немного повезло тем страшным вечером. Если про это можно так сказать. Подумать, так уж какое там везение…
        — А скажи, как бы ты поступил с твоими мучителями, если бы они попали тебе в руки?
        — Я бы отдал их в руки судейским. Когда станут мерзавцев поднимать на дыбе, задумаются, стоило ли им мучить и калечить невинных людей.
        — Да не задумаются они, разве что уже в пекле: все почти мертвы. Убиты мстителями.
        — Это не по-христиански, пане.
        Черт тяжело вздохнул, и показалось отцу Евстратию, что и пламя в ужасном фонаре притухло.
        — Скучный ты человек, Евстратий. Потому что очень уж правильный. Ладно, теперь к делу. Предлагаю честную сделку. Простой обмен, знаешь ли: я тебе, а ты мне. Я тебе: завтра ночью за тобой прилетят две дебелые ведь… то есть молодицы из Путивля. Прежде хворых вроде тебя возили на носилках между двумя конями-иноходцами. Но так будет даже быстрее. Они возьмут тебя под руки и перенесут на пепелище Серьгина хутора. Ты кое-что обещал хозяину избушки, а они помогут тебе выполнить обещание. Только не мастери, будь добр, свой неказистый крест, а пусть они поставят над колодцем этого идола. Потом мои молодицы отнесут тебя на Бакаев шлях и присмотрят за тобой, пока не подберут тебя добрые люди. Годится?
        — Ты уж извини, пане…  — покачал головою чернец и вжал ее в плечи.  — Да и моя бессмертная душа мне самому еще понадобится.
        — Да ты дослушай сначала! Свою драгоценную душу можешь оставить при себе. Ты мне: где бы ты ни был, но на закате в последнюю пятницу каждого месяца будь готов встретиться со мною, и ты мне рассказываешь, как у твоего архимандрита идут дела с устройством типографии.
        — А чем тебе, пане, не нравится сие богоугодное начинание?  — заикаясь, осведомился отец Евстратий, никак не ожидавший от черта такой осведомленности: знает, эфиопская душа, что это именно его посылал отец Елисей прицениться, когда прошел слух, что во Львове намечается продажа одной из типографий, некогда принадлежавших знаменитому Ивану Федорову.
        — Разве я говорил, что мне не по душе этот замысел?  — искренне (а там, кто его поймет?) удивился черт.  — Да я и сам, Евстратий, не знаю, что тут сказать. Когда не по душе мне типографское дело, а когда и по душе. Видел бы ты, какие угодные мне книги печатают иногда в Европе! Хотя тебе, монаху, на такое и смотреть запрещается, не то что читать. Впрочем, ты человек не книжный, вон и те прокимны, что помнил, у тебя из головы вылетели, так что едва ли ты поймешь мои парадоксы о книгопечатании.
        — Как скажешь, пане.
        — Ладно, Евстратий, если передумаешь, только позови меня, и я возвращусь. Не поздно будет, если и медведь уже подомнет под себя и начнет ломать, не поздно будет, если и русалка щекотать станет. Кажется, все. Ах да. Спрашивай, о чем ты хотел меня спросить.
        Тогда протянул осторожно чернец грязный свой палец к адскому фонарю:
        — Если столь жуткий жир там горит, пане, отчего ж не воняет?
        — Увы, не помогает очистка. Пованивает все-таки,  — усмехнулся черт.  — Да только у тебя здесь, чистый душою Евстратий, до того смердит, что любую чужую вонь перебивает. Впрочем, таких контроверз в вашем православии хватает. Ладно, прощай. Мне еще надо тут поблизости доиграть партию в кости.



        ГЛАВА 24. РАННЯЯ ПРОГУЛКА ПОД НОВГОРОДОМ-СЕВЕРСКИМ

        — Твое царское величество, изволь проснуться!
        Некрасивый юноша с некоторым даже облегчением принялся выпутываться из долгого, с бесконечными повторениями сна, в котором, еще подростком, на темных улицах Люблина все пытался догнать и остановить своего отца (или дядьку, себя за его отца выдававшего), чтобы получить от него ответ о некоей неимоверно, жизненно важной для себя вещи… Временами он вспоминал, что то за вещь была,  — именной, золотой с драгоценным камением, крест царевича Димитрия. Настичь нареченного отца никак не удавалось, и все более очевидным становилось опоздание в школу, и все более неотвратимым — наказание, которому подвергнет его отец Гортензий…
        «Да бодал я теперь во все дырки отца Гортензия!» — напомнил себе во сне некрасивый юноша и проснулся окончательно. Он лежал, покрытый ковром, на своей походной перине в своем же шатре. Горела свечка в фонаре. Будил его Молчанов, сейчас почтительно отступивший к тщательно задернутому пологу.
        — Гетман просит тебя, государь, подойти. Там уже собрались,  — громко прошептал Молчанов, словно бы и не ложившийся этой ночью.
        — Войдешь в шатер вместе со мною, Михалка,  — приказал некрасивый юноша, успевший уже освоиться и утвердиться в яви.  — Пусть Франц даст тебе мой красный плащ. Накину перед шатром гетмана. Умываться пусть не подает, я только отолью по дороге.
        — Должен предупредить, государь, что ляхи с казаками уже все сами решили. Наступление уже, почитай, началось.
        — Отчего же ты меня не разбудил?  — И юноша-полководец всласть зевнул и потянулся.
        — Пан Мнишек не велел. Ты, мол, должен отдохнуть после такой сумасшедшей скачки. Князя Мосальского вообще велели не будить, ляхи ему не доверяют. А его сотне назначили охранять тебя в дороге до Путивля, если наши. Ну, ты понимаешь, там же целая туча стрельцов из Москвы. Если прислужники хлопа Бориса их сегодня побьют.
        Еще в школе отцы иезуиты научили его сдерживать природные позывы, однако не после же ноябрьской ночевки в холодном шатре и чуть ли не прямо на промерзшей земле… Снаружи было еще темно, но во тьме сновали поляной черные тени, ржали лошади. Когда некрасивый юноша отдал дань природе, ему стало еще холоднее, словно выпустил он накопленное под ковром тепло, и парадный алый плащ, накинутый на его плечи Молчановым перед входом в гетманский шатер, оказался как нельзя кстати.
        Шатер был набит военными людьми в доспехах, цепляющих друг друга саблями, однако они, завидев державного юношу, потеснились, освобождая ему путь в середину, к горевшим там, на столе, свечам, еще прежде, чем раздался запоздавший возглас:
        — Панове! Его царское величество!
        Поляки отсалютовали некрасивому юноше, выхватив сабли из ножен и подняв их подвысь, стрелецкие головы и казаки поклонились средним русским поклоном. Он обнялся со всеми, начав, конечно же, с нареченного тестя пана Ержи Мнишека, и, как всегда, преодолевая неохоту,  — с князем Константином Вишневецким, деятельным и верным своим сторонником, да вот беда: князь Константин — родной брат магната, у которого будущий царевич мыкался слугою. На любезности времени явно не оставалось, однако, чтобы показать свою осведомленность и заботу о людях, некрасивый юноша спросил:
        — А где славный атаман Корела?
        — Андрюха уже под лагерем, государь, убирает дозорных,  — прогудел атаман Скибка.
        Он кивнул, сделав умное лицо, хотя ничего не понял.
        — Прошу ваше величество к карте, посмотреть диспозицию.
        Это голос капитана Гонсевского, самого толкового из польских военачальников. Оную диспозицию сей капитан, конечно же, придумал, хоть гетманской булавой величается толстый Мнишек.
        Юноша-полководец ошибся: не стол это посредине шатра, а изрядный барабан. Он покрыт той самой картой, склеенной из двух больших листов бумаги, на первый взгляд, затейливо вымазанных в грязи, на бумаге — подсвечник на три свечи.
        — Вот он, лагерь противника, ваше величество!  — ткнул умница Гонсевский пальцем в середину листа, в совершенно заумные квадратики и закорючки, покрытые каплями воска, и продолжил быстро, скорее даже нетерпеливо: — Вчера на заре князь Федор Мстиславский привел под Новогородок главное московское войско, отряженное против тебя,  — ни много ни мало восемьдесят тысяч стрельцов, конных дворян и оным услужающих. Нас тут, тебе сие ведомо, и пятнадцати тысяч не наберется. Понятно, что мы, заранее осведомленные разведчиками и московскими перебежчиками о подходе князя Мстиславского, осаду города сняли и из своего лагеря отступили. Отошли в полном порядке, с пушками, сюда, в лес. Москали же в Новогородке не смогли бы все поместиться, поэтому заняли и достроили наш лагерь на месте сожженного Басмановым посада. Теперь мы нападем на них, спящих, ударим неожиданно, и действовать будем в нашем лагере, известном нам как пять пальцев…
        — Послушай, пане Александр, это ты же все придумал, верно?  — и в ответ на кивок Гонсевского: — И пан гетман, паны ротмистры и славные атаманы твою задумку одобрили? И войско уже, как мне доносят, выступило?
        — Ты же видишь, дорогой зятек,  — ответил вместо молодого капитана Мнишек,  — что все ротмистры и атаманы здесь. Если Ты отменишь наступление, они остановят свои роты и курени. Мы все помним, за кем в нашем войске последнее слово.
        — И вот вам мое слово, благородные мои рыцари и славные атаманы!  — тотчас же вскричал некрасивый юноша.  — Скачите в свои роты и отряды и поступайте так, как распорядились пан гетман и пан капитан! Выступаем немедленно, чтобы застать московитов еще сонными! А Ты, пане капитан, объяснишь мне свою задумку по дороге.
        Топая сапогами, звеня доспехами и саблями, толпа военачальников покинула шатер. У барабана остались стоять Мнишек, князь Вишневецкий, капиганы Гонсевский и Сошальский, за спиною государя — Молчанов.
        Юноша-полководец оглянулся на полог шатра. Показал подбородком па Молчанова:
        — Вот, панове, мой начальник тайной службы. Осведомляю только вас. С паном Михалом все ли знакомы?
        Поляки кивнули, Мнишек — последним.
        — Тогда не будем терять времени. Вперед, панове! Пане Сошальский, Ты со своими драбантами усиливаешь роту капитана Гонсевского.
        — Но, государь…
        — Меня, панове, будет охранять моя счастливая судьба!
        Гонсевский взял было со стола карту, вытащив из-под подсвечника, потом скомкал и бросил на землю. Пояснил уже снаружи — скорее рассеянно, чем почтительно:
        — Ах, да будет известно твоему величеству, что хорошо управляемое войско напоминает мне часы: когда их заводишь, они идут исправно, если их кто-нибудь пе разобьет. А тому, кто завел часы, остается роль наблюдателя.
        — Коня мне!  — воскликнул некрасивый юноша и, уже в седле, обратился к Гонсевскому: — А как в ночном бою наши станут отличать своих от чужих?
        — В безлунную ночь биться невозможно, иное дело — на рассвете. Наши должны были обвязать себе левые руки белыми рушниками. Однако многие приказом пренебрегли: либо не имеют полотенец, либо белыми их утирки уже не назовешь.
        Поехали. Казалось, темнота вокруг еще более сгустилась, как бывает перед рассветом. Подавив мимолетную тревогу (везут черт знает куда, а вдруг прямо в московский лагерь, к первому воеводе князю Федору Ивановичу — продавать за приличную сумму?), некрасивый юноша быстро спросил:
        — Так в чем же суть твоей задумки, папе Александр?
        — Ах да… Войско подкрадывается к вражескому лагерю тремя колоннами, по очереди: первыми казаки донца Корелы переползают через валы и снимают дозорных, потом стрельцы и мушкетеры выходя! к валам и воротам лагеря. А когда они будут па месте, панцирные гусары с криками и гиканьем врываются в главные ворота лагеря и штурмуют его середину, где пушки стоят и где шатер первого воеводы. Если повезет, захватят этого опытного лиса, князя Мстиславского, в плен. Вслед за ними стрельцы, прочие казаки и немцы-мушкетеры входят в лагерь, а там поворачивают: стрельцы идут, паля без передышки, направо, немцы-мушкетеры — налево. А казаки бросаются вслед гусарам, добивают и пленяют всех московитов, которые пересидели в наших землянках атаку гусар. Я думаю, московиты те устоят и разбегутся.
        — Многие и на нашу сторону перейдут,  — убежденно заметил державный юноша.
        Гонсевский ответил не сразу. Слышны были только стук копы по застывшей земле, позвякивание сбруи и оружия, а также как икает селезенка у копя кого-то из охраны.
        — Я сомневаюсь, что слишком многие. Вчера, как только стемнело, больше трех сотен к нам перебежало. Думаю, те, кто хотел к тебе перейти, государь, уже с нами. А удастся ли моя задумка, один Бог знает. Я уже немало лет воюю, государь, и успел убедиться, что никогда пе выходит в военном деле все именно так, как придумывалось воеводою.
        — Но ты же все-таки веришь в сегодняшнюю победу?
        — Не из-за моей диспозиции, нет… Просто московит утомлены долгой дорогой по осенней грязи, а мои… то есть твои вояки обозлены ночевкой на голой земле, а перед ними — построенный ими самими лагерь с протопленными на ночь очагами в землянках.
        — Главное, чтобы победили,  — убежденно заявил рассудительный юноша.  — А мое имя тоже воюет, Ты этого, пане Александр, не забывай.
        — Да разве я посмел бы забыть о главном оружии нашего войска!  — с пафосом провозгласил Гонсевский и, помолчав немного, попросил: — Не позволит ли твое величество мне проехать вперед? Я хотел бы лично дать гусарам сигнал к атаке. А пан Сошальский выберет для тебя пристойное место, откуда твое величество на рассвете сможет наблюдать за течением битвы.
        — Бог в помощь, пане капитан!
        — Извини великодушно, государь… Гей, хлопче!
        Позади раздался частый топот, и вот уже и Гонсевский погнал коня вперед и вместе с оруженосцем окончательно растаял впереди, в темноте.
        — Молчанов!  — гаркнул некрасивый юноша.
        Рядом качнулась тень и отозвалась голосом новоиспеченного начальника тайной службы:
        — Здесь я! Разреши доложить?
        — Валяй, Михалка.
        — Панки очень недовольны тем, что ты до сих пор не выплатил обещанное жалованье, государь. Гусары-товарищи грозятся в полный голос, что если в этой битве не возьмут знатной добычи, то уйдут от тебя, а ротмистры их речи не обрывают. А пан Мнишек, хоть и тесть твой будущий, намерен сложить с себя гетманство и уйти с ними. Почему пан Гонсевский не доложил тебе об этом?
        — Капитан не хотел выглядеть доносчиком, а старый пузан просто побоялся мне сказать,  — убитым голосом пояснил некрасивый юноша.  — Ничего, сейчас надо Бога благодарить уже за то, что хоть перед битвой с Мстиславским рыцари нас не покинули. Скажи лучше, как мне теперь идти на Москву? То бишь с одними казаками и стрельцами…
        — А по мне, государь, так скатертью дорожка. Чем меньше ляхов ты приведешь в Москву, тем лучше. Стрельцы и казаки каждый день переходят на твою сторону, а это главное. Кто его знает, может быть, сегодняшняя битва — последняя…
        — Я уж начинаю жалеть, что назначил тебя на эту должность. Ишь, какой мечтатель! А я хотел поговорить с тобою о царе Борисе. Будем ли мы его выдавливать из страны, чтобы плыл в свою Англию, или будем стараться уничтожить.
        Молчанов заговорил быстро, будто о давно обдуманном и даже заранее облеченном в слова:
        — Нельзя его выпускать в Англию, чтобы оттуда принялся пакостить. И еще вопрос, удастся ли тебе венчаться на царство, если жив останется выбранный Земским собором и венчанный царь.
        Необходимо будет одним ударом, как только подойдем к Москве, уничтожить Бориску и все его потомство. Все семейство, государь! Народу можно будет объявить, что Годуновы из страха перед тобой наложили на себя руки.
        — Жестоко оно как-то выходит, Молчанов…
        — Неужели надежду имеешь, что он тебя при случае пожалеет, государь?
        — За дурачка меня держишь? А я уверен, что он и казнь мне уже измыслил, вот я в чем уверен.
        А при этом подумал некрасивый юноша, что сказать-то об этом сказал, а вот представить себе, что именно его могущественный московский царь намеревается колесовать или четвертовать, никак не может. А так оно и лучше, наверное. Если слишком явственно представить себе, что с тобой произойдет, коли попадешь в руки Борисовых палачей, можно навсегда и всякий задор потерять. Что это там говорил Мишка?
        — …давно уже замыслил тебя, государь, убить. И это когда еще…
        — Давай теперь сначала, я не расслышал.
        — Я говорю, государь, что ты слишком великодушен к царю Борису и его семейству. Он-то давно задумал убить тебя.
        — Господи, да это же всем известно! Не до старых баек мне сейчас!
        — Да я не о детстве твоем, государь, а о том времени, когда ты объявил себя у князя Адама Вишневецкого. Было перехвачено письмо одного иноземца из Нарвы, а в том письме объявлялось, что у запорожских казаков прячется чудом спасшийся царевич Дмитрий, и Московскую землю скоро постигнут большие несчастья. Как только весть о том достигла ушей царя Бориса, он приказал начать розыск, а получив доклад, тайно послал своего доверенного человека в Польшу. А тот должен был нанять убийц, дабы тебя извести.
        Некрасивого юношу, и без того закоченевшего в своих промерзших латах на русском предутреннем морозце, пробрала дрожь. Нет, он отнюдь не девица, чтобы слушать страшные сказки в темноте и визжать от ужаса и восторга!
        — А тебе откуда про то поручение известно стало, если дело было тайное?  — спросил он весело.
        Тут Молчанов придержал захрапевшего своего коня и отставал теперь от державного юноши не на полкорпуса конского, как положено, а больше. Произнес с напускной беззаботностью:
        — А я и был тем самым доверенным человеком царя Бориса. Я нашел тебя уже в Самборе и понял, что исполнить приказ было тогда довольно просто. Я тогда даже снял верхнее жилье в доме на Краковской, по которой ты каждый день проходил перед обедом. В том доме был черный ход с выходом через садик на улицу Бернардинцев. Достаточно было задвинуть засов на двери внизу, выходящей на Краковскую, из окна выстрелить в тебя из пищали, завернуть ее в ковер и спокойно уйти на Бернардинцев, а там, у коновязи, меня ждал бы слуга с оседланными лошадьми. И я смог бы тогда присвоить себе казенные деньги, отпущенные на наемных убийц.
        — И куда это я ходил по Краковской? Да еще ежедень, говоришь, да перед обедом. Никак не могу припомнить.
        — Так напомнить тебе, государь?
        — А. Вспомнил. Почему же ты тогда отказался от столь блистательного и прибыльного замысла?
        — Ты смеешься, государь, значит, не очень сильно сердишься на своего слугу. А просто ты пришелся мне по душе, государь, да и очень уж мне захотелось натянуть нос царю Борису.
        — Ладно, в моем войске больше половины вооруженных людей, посланных Борисом, чтобы убить меня, и перешедших на мою сторону. Чем ты их хуже, хитрец? Одно мне только непонятно… Зачем ты решил мне в том тайном деле признаться?
        — Отвечу, государь, как на духу. Дело о твоем убийстве вершилось в тайной службе Бориса, а те Борисовы ловкачи захотят переметнуться к тебе и обязательно расскажут о полученном мною поручении. Вот я и решил лучше уж самому признаться. Ведь повинную голову меч не сечет, правда, государь?
        — Правда, Молчанов, правда, хитрец. Однако доверие к человечку тот меч отсекает. Ведь получается, ты наврал мне о том, что тебе пришлось убежать от Бориса.
        — Да я почти не наврал, государь! Дело было так. Я служил Борису и был у него в доверии. Однако ему донесли, что я, мол, чернокнижник. А Борис, хоть и весьма умный человек, однако слишком доверяет попам и подчеркивает свое истовое православие.
        — А вот сие для потомка крещеного татарина вполне естественно,  — весело прервал Молчанова некрасивый юноша. Он был готов сейчас говорить о чем угодно, родословную Годуновых обсуждать или даже судьбу ничтожного дворянина Михалки, лишь бы не вспоминать о том, что надутые, но так необходимые ему ляхи собираются его оставить. И проклятый рассвет все не наступает. Не колдуны ли в московском войске такое наворожили?
        — …обыск. А я, дурак, книги заветные по наукам алхимии и астрологии особо и не прятал, равно как и таблицы да алхимические припасы и приборы. Меня отодрали кнутом на площади, да и в тюрьму. И вот приходит ко мне в смрадный подвал сам царь Борис Феодорович и предлагает съездить в Речь Посполитую. Обещает вернуть мне свое благорасположение и все, что я имел в Москве, если выполню известное тебе поручение. Родня же моя останется в заложниках.
        — И как же теперь твоя родня?
        — Родня моя ближайшая вся убита чернью в голодный бунт в нашем поместье. Осталась одна сестра, черница в Новодевичьем. Акилина же, в инокинях Акинфия, мукам только обрадовалась бы — вот уж точно попала бы тогда на небо! С родней моей просчитался Бориска, московский рабоцарь.
        — Постой-постой, Михалка! В Новогородке, слышь, колокола бьют к заутрене. Почему же не светает?
        В ответ на этот вопрос Молчанов, нецеремонно ухватив за стальную наручь, показал ему на красную полосу на востоке, которую рассеянный юноша успел тем временем углядеть и сам. Теперь рассвет, поторапливаемый колокольным звоном, ширился неумолимо, как агония. Вот и город выступил из серой мути, и совсем близко, как показалось сгоряча пытливому юноше, возникло пепелище, оставшееся после посада. За ним большой военный лагерь примерно в полутора пушечных выстрелах от городской стены, а перед ним темные толпы людей.
        Тут запела труба, перекрыв глухое гудение колоколов, забухали барабаны, и черная толпа, издали похожая на ежа, двинулась вглубь лагеря. Ей навстречу ахнула пушка, выбросив белое облачко дыма. Тут же раздался залп из пищалей, будто сырой хворост в костре затрещал, затем второй…
        — А что они кричат?  — обернулся некрасивый юноша к Молчанову и увидел, что к ним приближается, на скаку салютуя саблей, капитан Сошальский.
        Окружающий мир теперь стал цветным, и было весело глазу наблюдать капитана в синем плаще поверх начищенных доспехов, в венгерской шапке-магерке зеленого сукна с пером над красным усатым лицом, да еще верхом на игреневом красавце, венгерском коне. Сошальский прокричал по-польски, что его величеству следует призвать оруженосца, дабы надел на него шлем, и не желает ли его величество, чтобы он, Сошальский, поискал лучшее место для наблюдения за битвой.
        Державный юноша ответил так же на польском, что обойдется без шлема и что ему прекрасно видно битву и отсюда. И добавил:
        — А ближе я не подъеду, чтобы не украсть славу победы у знаменитого полководца капитана Гонсевского!
        Про победу он не преувеличил: муравьи-московиты разбегались из лагеря, их преследовали комары-гусары с крыльями на седлах за спиной и с копьями, да блохи-мужички с саблями на юрких татарских лошадках — донские казаки. Ни одна московская пушка так и не выпалила больше, а самый высокий шатер в дальней части лагеря лежал уже на боку. Неужто запорожцы все-таки захватили князя Михайлу Федоровича Мстиславского, прославленного победителя крымских татар? Вот бы кого переманить на свою сторону. Старый конь борозды не портит. И жаль, что так и не догнал его тот седоусый ротмистр из Самбора, многоопытный старый лис, служивший еще под железной рукой победителя московитов короля Стефана Батория… Что толку переживать о неприятностях, еще не наступивших? Не лучше ли порадоваться сегодняшнему успеху, дарованному переменчивой Фортуной? И с новым, теплым чувством взглянул великодушный юноша на кучку своих военачальников, под его знаменем и гетманским бунчуком занявшую холм, отсюда казавшийся очень близким к лагерю, едва ли не под пулями. Скоро Гонсевский пришлет к нему гонца, будет уже не до Молчанова, а ведь
надобно его, плута, успокоить.
        — Ты правильно сделал, Михайло Андреевич, что открыл мне свою тайну. Теперь я знаю, что у тебя есть веские причины желать скорейшей смерти царя Бориса. Я думаю, что и одного наказания кнутом хватило бы.
        Молчанов, выдавив из своих хитрющих глаз по слезинке, подъехал ближе и поцеловал у милостивого юноши руку. Промолвил с чувством:
        — Благодарю тебя, государь. Еще спрашивал ты, чего в лагере кричат. Наш ясак тебе ведом: «За Бога и царя Дмитрия!» А московские люди? Кричат, что приказано им.
        — А если с триумфом войдем мы в Москву, рискнешь ли ты снова заняться чернокнижием?
        — Те науки, в которых я упражнялся, только тупая поповская сволочь могла назвать чернокнижием,  — принялся обстоятельно отвечать успокоившийся Молчанов.  — А наук у меня любимых две — алхимия и астрология, обе тебе, конечно, ведомы. И я, когда война кончится, науками этими, конечно же, снова займусь, хоть книги собрать снова будет очень непросто.
        — О! Варварский кнут не способен остановить прогресс науки!  — ухмыльнулся любознательный юноша, тотчас же огорчившийся, что промолвился при Молчанове иноземным ученым словцом.  — Пожалуй, я доверю тебе составить мой гороскоп.
        — Увы! Без ученых таблиц я тут как без рук. Однако, как только достану таблицы, составлю тебе, государь, наиточнейший. Нужно для сего знать только год, месяц и день твоего рождения, еще лучше и час, а там уже Меркурий поможет.
        — Да уж чего проще.  — начал было некрасивый юноша и запнулся.
        Он похолодел. О каком гороскопе может идти речь? Точное время рождения царевича Димитрия Иоанновича, бесспорно, можно легко найти в какой-нибудь кремлевской летописи, однако. Что, если действительно научный гороскоп укажет на десятилетней давности смерть его в Угличе? Ничего себе! А своего дня рождения он и не знает вовсе. Неосторожный юноша натужно улыбнулся и сказал мягко:
        — Ладно, успеем еще с гороскопом. А вон скачет к нам крылатый вестник с длинным копьем, несет нам добрые вести.



        ГЛАВА 25. СОМНИТЕЛЬНЫЙ ТРИУМФ ОТЦА ИГНАЦИЯ

        Сопун открыл глаза и встряхнулся. Оказалось, что он проспал. Уже рассвело, корчма и постройки за нею, вынырнув из ночной тьмы, теперь понизу окутаны были туманом, стелившимся, будто дым, над поляной и дорогою. Сопун замотал головой, осматриваясь: по правую руку костер, возле которого грелся, угас бесповоротно, однако тот, что слева, подальше, где сжигал кровавые останки упыря, еще курился. Торопливо, скривившись от омерзения, колдун раздул уголек из кучки пепла, сохраняющей неясные очертания головы матерщинника, и поджег снова фитили у всех пищалей, большой и двух поменьше. А загасил он фитили глубокой ночью, когда решил, что враги не выйдут из корчмы до утра.
        Он вздрогнул, вдруг сообразив, что разбудили его звуки, донесшиеся из корчмы. Прошло совсем немного времени, и, когда глухо стукнул засов, он был уже готов ко всему. Однако немало удивился, когда дверь корчмы, со скрипом растворившись, явила на крыльце старого его знакомца, Спирьку, при этом в виде весьма жалком. Корчемный прислужник скривился в беззвучном плаче, руки у него были связаны за спиной, шею стягивала веревка, конец которой свисал между ним и дверью.
        Сопун чертыхнулся и перенес прицел снова на дверь. Согнутый Спирька напомнил ему медведя, которого вот так же, сгорбленного и привязанного, только на цепи, привели в его детстве на хутор заблудившиеся скоморохи. Зверь выделывал до того смешные штуки, что у детей от хохота два дня болели мышцы живота, а взрослые немало гордились большой кучей, которую медведь, приведенный в избу, тотчас и наложил: как говорили, это обещает хороший урожай и добрый приплод у скота. Тогда, малому, тот медведь показался огромным и страшным, однако ему, конечно, далеко было до нашего Михайлы Придыбайлы… Что?
        — Чего тебе?  — переспросил таким же громким шепотом, какой только что услышал, не разобрав слов.
        — Не стреляй, Сопун, это я,  — пискнул бабский голосок.
        — Выходь, не бойся.
        По-прежнему держа дверь под прицелом, колдун снял указательный палец со спускового крючка, выпрямил его и, ничего лучшего не придумав, прижал сбоку к деревянному ложу пищали.
        А на крыльце показалась Анфиска-шинкарка, и он снова удивился: за те две недели, что они не виделись, эта шлюшка похудела и похорошела. На правом плече корчмарка держала железный самострел и сошки от большой пищали, через левое плечо у нее были перекинуты пояс с висевшей на нем саблей и широкая перевязь немца-пищальника. Столкнув с крыльца Спирьку, она бестрепетно прошла по ошметкам засохшей, свернувшейся крови.
        Протер Сопун глаза (резало их немилосердно от ночного дыма да недосыпа) и присвистнул — потому что вовсе не Анфиска подходила к его укрытию, а Зелёнка в Анфискиной вышитой шубке и красных сапожках, набеленная и нарумяненная. Присвистнул еще раз, оглянулся виновато, и вспомнилось: некому уже шумнуть на него, чтобы рухлядь из избы не высвистывал.
        — С добрым утром, дядька Сопун! Не боишься разве все свое богатство высвистать?
        Он крякнул, пожелал и русалке доброго утра и с любопытством проследил, как она деловито сваливает принесенное добро на опрокинутую повозку.
        — Это все, что с немца Григория сняла и что в корчме нашла.
        — Спасибо тебе огромное, девка! Про немца не спрашиваю, понял, что с ним сталось, а где остальные супостаты?
        — Не много их живых, двое или трое. Заперлись на ночь в горнице наверху, я ихнюю дверь, как могла, поленьями подперла. Нашумела я тогда и разбудила супостатов, наверное, но сразу им не выбраться. Давай обложим корчму со всех сторон соломой, да и подожжем, а?
        — Да кто тебе позволит чужое добро по ветру пускать!  — пробухтел Спирька и закашлялся.  — Еще чего вздумала, воровка! Да там же моя хозяйка внутри! А иноземцев всего двое осталось, а не трое: старик-гусар и латинский чернец. Чернец тоже речистый да вредный.
        — Ну-ну!  — поднял руки Сопун.  — Давайте по порядку разберемся! Холопа Анфискиного ты привела, вижу, а где сама Анфиска?
        — Да там же, в каморке своей,  — Зелёнка ткнула большим пальцем себе за спину, а глаза отвела от колдуна.  — Чего ей, бесстыжей, сделается?
        — Ты, ты, зеленая воровка!  — захлебнулся слюной Спирька, тут же получил маленьким кулачком по носу, однако не замолчал.  — Замучила нашу Анфисушку, а тогда ограбила!
        Русалка подступила к прислужнику еще ближе, глаза ее опасно сузились. Сопун удержал ее за рукав, заговорил спокойно:
        — Не бей связанного, девка, это раз. И расскажи, пожалуйста, что там с Анфиской, это два. Времени у нас всего ничего. А уж если зажигать, то немедленно.
        Стремительно повернулась к нему Зелёнка, однако вдруг одарила его такой замечательной улыбкой, что он ахнул про себя, внешне суровость показывая: до чего же все-таки хороша бесовка! И едва ли в одних белилах дело.
        — …ты же, как-никак, мужик. Да ладно уж. Поболтали мы с Анфиской, как между подружками водится, про некоторые женские дела, она и спрашивает напоследок, не хочется ли мне, мол, теперь чего-нибудь особенного? Не стыдись, мол, отвечай. Я и отвечаю, честно, как подружке, что хочется мне кое-чего. Тогда Анфиска захихикала и говорит, почему же и
        Станислав Росовецкий — Самозванец. Кровавая месть — читать в библиотеке фантастики нет, если такое желание появилось. я и давай ее щекотать.
        Тут Сопун захохотал, и даже Спирька скривился, будто ухмыльнулся. Колдун, отсмеявшись, сказал:
        — Это ваши с Анфиской дела, сами с ней разбирайтесь. Скажи только, она хоть жива?
        — Что этой кобыле сделается? Лежит в отключке. Главное, дышит. А этот мозгляк напрасно меня лает! Какая же я воровка? Взяла вещички поносить, как водится между подругами, а ей все свои оставила.
        — А Спирьку зачем связала?
        — Я связала? Да я его нашла таким уже связанным под комнатой, где иноземцы заперлись. Ноги развязала, а на прочие узлы уже времени не было.
        Сопун задумался. Заговорил как об уже принятом решении:
        — Корчму поджигать не будем. Анфиска ведь там, да и то подумать: иноземцы Серьгин хутор сожги, мы корчму сожжем — так через нашу войну ничего в округе и не останется! А вам обоим надо мотать отсюда, да поскорее.
        — Отчего же ты, колдун, наперед батьки твоего распоряжаешься? Вы ж с дядькой Серьгой вдвоем были.
        — Помер мой батька окончательно,  — повесил голову Сопун.  — Тот злохитрый старый лях попал ему осиновым колом прямо в сердце. Из этой самой немецкой железки попал, что ты притащила. Лежит мой батька в конюшне на вашей, Спирька, телеге. У меня чуть пупок не развязался, пока дотянул папаню, такого тяжелого, и на телегу взгромоздил. Но я и запряг уже, а вы отгоните телегу за курган и всех коней из конюшни уведите с собою.
        Жалостно всплеснула руками Зелёнка, подошла к Сопуну, крепко обняла его и звонко поцеловала в губы.
        — Что ж ты, девка, при Спирьке-то?
        — А что мне этот мозгляк? Тьфу! Вот батьки твоего жаль! Ты сам не представляешь, Сопун, как от тебя сейчас несет человечиной! И еще жалостью, смертным потом, тоской и пороховым зельем! Ведь тебя, бедного, и половины за эти сутки не осталось. Вот, обещаю тебе, вернешься когда на свой хутор, приду тебе помогать построить на первый случай жилье. И поживу с тобою там, пока сам не прогонишь. Всяких стыдных гадостей, кои ты с Анфиской-шалавою проделывал, я тебе не позволю, и не надейся, а вот в одиночестве твоем постараюсь утешить.
        — Ты прости меня, Зелёнка, но ты ведь, как я понимаю, собиралась замуж за своего Огненного Змея?
        — Да мало ли о каком королевиче невинная девица может размечтаться?  — и вздохнула.  — Я тут кое-чего о нем, любезнейшем моем, услышала от подружки новой своей, Анфиски, и решила свою мечту оставить. Вот ты, дядька Сопун, мужик, разве сумел бы ты ужиться с боярыней?
        — Где уж мне со свиным рылом — да в калашный ряд?  — спрятал он усмешку в бороду.  — Я их и не видывал никогда, драгоценная ты моя. Что цариц, что боярынь.
        — Вот видишь, так и у меня с моим Змеем. Я его уже раскусила немного. Он ведь постесняется сказать, что меня покидает. Просто как-нибудь исчезнет украдкой, а потом будет наш лес десятою дорогой облетать. Я среди лесных жителей простолюдинка, мне своего брата мужика держаться надо. А тебе я ничего не буду стоить, ну разве наряды мне кой-какие будешь покупать. Наступает зима, а я не залягу спать в своей девичьей пещерке и к приставучему лешему в подземные палаты не пойду. Я весь день буду дремать у тебя, на скамье под шубой, а долгими вечерами будем мы жечь лучину да друг другу сказки рассказывать. Вот тогда я тебе и поведаю, что прознала я про Змея. Если, конечно, того захочешь.
        Сопун мягко отлепил от себя русалку, отодвинул на расстояние вытянутых своих рук, всмотрелся в ее милое лицо — и не мог насмотреться, будто с красотой всей земной жизни прощался. Заговорил не сразу, тихо, и можно было подумать, что желает скрыть свои слова от Спирьки. Однако на самом деле было ему на Спирьку сейчас наплевать.
        — Ты разрываешь мое сердце, Зелёнка, своей добротой. Вот только едва ли мне судьба вернуться на пепелище. Этот лях моего батьку-богатыря дважды победил — и в ручном бою, и на перестрелке, а во мне и в здоровом половины отцовской силы не было. Вы постарайтесь увести телегу и коней, а я буду целить супостатам по ногам, чтобы никуда не делись, тут от ран подохли. Надеюсь, что Анфиска, как оклемается, не побежит их выхаживать. Вот разве проезжие ляхи из войска. А ведь Бакаевым шляхом пока так никто и не проезжал, вот ведь чудеса какие!
        — Я думаю,  — улыбнулась она сквозь слезы,  — это Лесной хозяин путникам глаза отводит, чтобы вам, мстителям, тут не помешали. Эй, ты тоже это слышал, Сопун?
        Да, изнутри корчмы снова донеслись глухие удары.
        — Совсем теперь времени у нас нет!  — огорчился колдун.
        Выхватил он саблю и, не жалея веревки, перепилил узел, стягивающий Спирьке руки:
        — Беги теперь и, не мешкая, выводи телегу и коней! Если вздумаешь Анфискиных лошадей в конюшне оставить, этой же саблей — тебе голову с плеч! Живо!
        Сам же снова прижал к себе гибкое, желанное и в шубке тело русалки, сказал ей на ухо:
        — Если убьют меня, а кто-то из супостатов уйдет, одна у меня надежда на Домашнего дедушку, на его природную злобность и нынешнюю смертельную обиду. Пусть берет Савраску и догоняет супостатов, те, пешие и хромые, далеко не уйдут. Так и скажи, родная моя, старичку: Сопун, мол, кланялся тебе, просил тебя нашу общую месть довершить. А меня поминай добром, Зелёнка.
        Тут затопали, дробно заспешили копыта, а из конюшни показалась простая телега корчмарки. Из кузова высовывались красно-синие босые ноги Серьги в клочках, оставшихся от похоронной обувки, и его страшная голова, на облучке бочком сидел Спирька с совершенно диким выражением лица. За телегой толпились, взбрыкивая, лошади, привязанные недоуздками к заду телеги.
        — Тпру!
        — Прощай, дорогая Зелёнка!  — торопясь, заговорил колдун.  — Беги, уцепись за гриву того гнедого, он выше и толще прочих, так ты спрячься за ним. Вам проезжать напротив окошка из нижнего жилья, не дай бог, по тебе выстрелят! Беги, удачи тебе!
        — И тебе желаю удачи, любезный мой. И знаешь что? Обещаю тебе, что плешь проем Лесному хозяину, чтобы в урочный час отпустил твоего сынка Безсонку! Возвращайся же, заклинаю тебя Велесом!
        Вот они и разомкнули объятия, и побежали вместе — Зелёнка, хлюпая носом и размазывая краску на лице, к телеге, а Сопун с тяжелой пищалью на плече — под злополучное окно, чтобы помешать супостатам выстрелить. Обошлось, и он, бросив последний взгляд на дорогу, за поворотом которой скрылся маленький обоз, бегом же вернулся к своему укрытию.
        А пану Ганнибалу и отцу Игнацию было тогда не до стрельбы по беглецам, хоть на визг тележных осей и на густой топот копыт они вынуждены были обратить внимание. Еще раньше стучали двери, снаружи слышался разбойничий посвист, доносились неясные угрожающие голоса.
        — А ну-ка, еще раз!  — гаркнул пан Ганнибал и сам изо всех сил ударил плечом. На сей раз и отец Игнаций сумел приложить свои слабые силы. Снаружи стукнули об пол и покатились поленья, дверь распахнулась. Старый ротмистр, впрочем, тут же прикрыл ее и задвинул засов. Выскакивать вот так, сразу, из спальни было бы неблагоразумно.
        Уже с готовым к бою мушкетом (все самому теперь приходится делать, и он потратил чуть ли не полчаса, чтобы высечь огонь), пан Ганнибал беспомощно оглянулся на свое седло. Бог с ними, с седлами, за ними можно и потом вернуться. Встретился взглядом с испуганным отцом Игнацием, оба перекрестились и пробормотали молитву. Пан Ганнибал решительно откинул засов.
        В проходе было пусто.
        — Убежал, паршивец,  — пробормотал старый ротмистр, сунул мушкет отшатнувшемуся монашку и вытащил из ножен свой палаш.
        Никого не было и в соседней спальне. Пан Ганнибал толкнул последнюю на втором этаже дверь, ту, что сразу у лестницы, и она подалась. В душной каморке увидел он на застеленной скамье молодую корчмарку. В одной рубахе, с пеной на красных полных губах, лежала она неподвижно, однако полная грудь ее еле заметно поднималась и опускалась.
        — И как она тебе теперь, эта пани Геленка-покажи-коленки?  — поинтересовался пан Ганнибал.  — Не желаешь ли оскоромиться, святой отец? Вот только умыть красотку придется.
        — Шутить изволишь, пане ротмистр,  — прошипел иезуит.
        — Изволю, изволю.  — подтвердил пан Ганнибал.  — Ты, святой отец, на спуск невзначай не нажми, а то еще мне ногу отстрелишь.
        Осторожно спустились они по лестнице и увидели, что внизу их ожидают уже два трупа. К старому Тимошу, который лежал как лежал, смирно, только вот как будто ссохся немного, прибавился здоровяк Георг. Этот выгнулся на скамье, оседлав ее ногами. Смерть настигла немца посреди судороги, мучительно исказившей его сине-багровое, разом постаревшее лицо, черные усы и подбородок покрылись засохшей пеной. Отец Игнаций принялся громко молиться.
        — Знакомая картина,  — прорычал пан Ганнибал.  — Тут побывала та же лесная нечисть, что и пана Хомяка замучила.
        — А ты еще, пане ротмистр, лишил немца возможности защищаться, утащив наверх его мушкет. Не иначе как спьяну, уж прости меня Господь.
        — Много помог бы парню мушкет с погасшим фитилем!  — огрызнулся пан Ганнибал.  — Скорее бы сабля пригодилась, а она у него на поясе. Ты смотри, нет сабли! И перевязь утащили. Арбалет тоже, пся крев! Вот только на Тимоше сабля осталась, потому что он на ней лежит. Вытащил бы ты ее себе, святой отец.
        — Мое оружие — вера да крест Господень.
        — Тебе виднее, святой отец. А пару осиновых кольев прихвати, пожалуй. Еще у нас из оружия — мушкет пана Георга. И то добро, что заряжен, а вот фитиль коротковат. Его уже не заменишь, потому что перевязь со всеми припасами утащили. Зато мой палаш со мною! Вот на него главная надежда.
        Отец Игнаций тоскливо огляделся. Попросил:
        — Давай запремся и пересидим беду, пане ротмистр. Я все надеюсь, что проедут по шляху добрые христиане, выручат.
        — Ни до чего хорошего мы тут не досидимся, святой отец,  — покачал головою ротмистр.  — Еще подожгут корчму и поджарят нас себе на завтрак, как цыплят. Еда на кухне, вино в погребе, кони в конюшне, повозка моя на дворе. Надо выходить на бой, пока не подожгли корчму, я сказал!
        Но сначала они вышли в сени, и пан ротмистр фыркнул и скривил свой тонкий породистый нос:
        — Поистине эти схизматики живут как свиньи. Ты вот что, святой отец. Я сейчас распахну дверь, а ты выскакивай и беги, что есть сил, в конюшню. Авось и не тронут враги церковную персону.
        Снаружи Сопун, услышав шумы в корчме, давно уж подготовился и вроде не упустил момента, когда супостаты выбежали на крыльцо, однако с самого начала этой стычки ему все время казалось, что опаздывает, что не успевает. Потому, быть может, что остался он теперь один?
        А получилось так. Когда бухнула входная дверь корчмы, и выскочил первым на крыльцо латинский монашек, Сопун промедлил, решая, стрелять или не стрелять. Он целил из большой пищали, а ее тяжелую пулю надлежало израсходовать только на старика в доспехе.
        К тому же. Спору нет, если бы удалось захватить монашка в полон, Сопун был бы не прочь устроить с ним задушевную беседу. Возле костра, например, поджаривая пакостнику пятки, воздавая щедрою рукою за пытки православного чернеца отца Евстратия. Однако к тому, чтобы убить невооруженного латинского монаха, он был совсем не готов. Следует признать, что и монашек повел себя по-дурацки: вместо того чтобы улепетывать куда глаза глядят, он застыл на крыльце, вжавшись спиною в бревенчатую стену.
        Промедлил колдун, промедлил, однако ведь хватило ему времени на то, чтобы нащупать стволом большой пищали главного своего, смертельного супротивника. Двойной убийца живого мертвеца Серьги был сегодня в доспехах, но с открытой седой головой. Старый лях выступил на крыльцо вслед за монашком и положил ствол большой пищали на перила, прицеливаясь в него, Сопуна. Не мешкая, колдун потянул за спуск. Порох вспыхнул на полке, оставив после себя дымок, затуманивший в глазах Сопуна главного супротивника. Раздался короткий свист, и большая пищаль вроде как взорвалась, чуть не выбив стрелку плечо, однако осталась целой. Тут же грохнуло, теперь со взвизгом, и со стороны крыльца, а над головою у Сопуна противно проурчало. Теперь уже все пространство между крыльцом и повозкой заволокло тяжелым серым дымом.
        Сопун схватился, чертыхаясь, за плечо. Левой рукой подхватил один из готовых к стрельбе самопалов и передвинулся влево, ближе к лестнице крыльца. Легкий утренний ветерок отнес в сторону пороховой дым, и колдун смог рассмотреть обоих супостатов. Краснолицый и усатый старый рыцарь возмущенно вытаращился на свою большую пищаль с искореженным усатый старый рыцарь возмущенно вытаращился на свою большую пищаль с искореженным пулей замком, кровь из ссадины на его лбу капала на остатки фитиля. Одновременно, с главного своего супротивника глаз не спуская, боковым зрением отметил Сопун неподвижную кучу черного тряпья под самой нижней ступенькой крыльца. Как пуля могла попасть в монашка? Однако ломать голову над этим было некогда.
        На крыльце старый рыцарь отбросил в сторону большую пищаль и попробовал было лихо перескочить через перила, однако не вышло у него: не удалось ногу, всю в железе, занести. Тогда он спустился по лестнице, чуть не наступил на труп монашка и, ругнувшись, с заминкой перешагнул. Выхватил свой ужасный меч и поводил головой туда-сюда. И хоть кровь из царапины на лбу все еще заливала ему глаза, старик высмотрел-таки Сопуна и уставился на него.
        — Вот, получай, подлый убийца!  — недолго думая вскричал Сопун, откинул крышку с полки и потянул за спуск казацкого самопала. Пока самопал шипел и посвистывал, успел удивиться, почему направил его не в голову старику, а в бедро, прикрытое железной накладкой.
        Однако выстрел оказался и вовсе не удачен: пулей откололо щепку от столба на крыльце. При этом труп монашка явственно вздрогнул. «Надо будет,  — прикинул Сопун,  — добить несчастного, чтобы долго не мучился. А то еще превратится в упыря. Прикладом пищали успокоить, что ли.» Однако тут же пришлось забыть о монашке.
        Потому что на Сопуна, все еще остававшегося за укрытием, надвигался последний супротивник, смертоносный меч имея в деснице. Сопун слишком хорошо помнил первый бой своего уже окончательно мертвого батьки с этим умелым воякой, и его облил холодный пот. Почти не надеясь на успех, он вскинул последний оставшийся у него самопал.
        На сей раз рыцарь прикрыл себе лицо мечом. А Сопун даже и не удивился, когда на полке второго самопала порох вспыхнул совсем слабо, а внутрь ствола огонь так и не добрался. Серьга, тот сумел бы помочь делу (натруска там нужна была, еще иголка, кажется), но его сын-неумеха только отбросил самопал. Он схватился за рукоять сабли и невольно поморщился: в плече сразу отозвалось, да и против меча вражеского сабелька и в более умелых руках — далеко не козырь. Однако противник дал ему передышку.
        Вместо того чтобы сделать два шага вперед и разрубить Сопуна вместе с повозкой, за которой тот укрылся, он опустил свой меч и принялся орать. Колдун повернул к нему правое ухо, слушал внимательно, однако, с трудом разбирая польскую речь, сумел понять только: старик говорит, что не убивал его детей, и в чем-то пытался обвинить его самого, справедливого мстителя.
        Рассвирепел Сопун и в ослеплении злобном тотчас же сообразил, как ему поступить,  — а что еще ему остается, как не защищаться большой пищалью? Железный ствол защитит от удара мечом, а приклад да и дуло тоже годятся, чтобы при удаче разворотить череп противнику. Не медля и не отвечая старику-ляху руганью, он взялся за пищаль двумя руками, как за палку, проследил, оказался ли ствол сверху, и вышел из-за укрытия навстречу последнему оставшемуся в живых врагу.
        Пан ротмистр уже высказал все, что об этом схизматике думал, и решил, что исполнил свой долг христианина. Подставлять противнику щеку он вовсе не собирался, а потому шагнул вперед и сделал палашом ложный выпад слева, потом, продолжая движение и ускоряя тяжелый клинок, вывел его вверх и обрушил на мужика-схизматика сокрушительный удар сверху вниз и наискось.
        Мужик ложного выпада вроде бы не заметил, однако коронный удар пана Ганнибала хоть и неуклюже, однако сумел отразить, варварски подставив под благородный рыцарский палаш дорогущее изделие испанских оружейников.
        Крякнул пан Ганнибал, взглянул мельком, не выщербилось ли лезвие палаша. Теперь он решил атаковать глубоким уколом, которого мужик с железной дубиной уж точно парировать не сумеет. Готовя ложный рубящий удар справа, нарочито широко размахнулся — и тут боль, что с утра притаилась у него в груди, вдруг заострилась, разрослась, быстро заполнила его всего и не дала дышать. В глазах помутилось, он почувствовал, что падает, звеня латами, на колени, и вот уже уткнулся носом в потоптанную прошлогоднюю траву, а его же собственная перевернутая повозка теперь возвысилась над ним, как стена дворца Мнишеков над прохожим. Такую беспомощность пану Ганнибалу доводилось испытывать несколько раз в жизни, когда он напивался до полусмерти, а проблески сознания сохранял. Боль же была беспримерной, и он сам удивлялся, как это продолжает ее терпеть.
        Ему видны были сапоги мужика, тот переминался с ноги на ногу, не решаясь, видимо, подойти и добить его. Пан Ганнибал хотел было заплакать от чувства полнейшей беспомощности, но не смог. Мелькнуло в голове, что надо бы помолиться или вспомнить прожитую жизнь, попрощаться мысленно хоть с той же Геновефой, однако и этого не успел. Потому что раздались глухие шаги, и возникли перед ним две пары черных вычищенных сапог на каблуках и с серебряными шпорами. Один каблук был намного выше другого, чтобы если не скрыть, то уменьшить хромоту.
        — И я же предупреждал тебя, чтобы слишком не гусарствовал!  — раздался знакомый голос.
        И когда это его черт предупреждал? Между тем пришедший уселся на корточки, и в руках у беса, чистеньких и ухоженных, словно у какой-нибудь знатной дамы, расцвело прекрасное видение — знакомая прелестная коробочка слоновой кости с инкрустациями серебром. Черт ловко извлек из нее такой же граненый стаканчик, а из него — той же работы кости.
        — Первый кон был за тобою,  — напомнил.  — А теперь смотри!
        И ловко выбросил кости.
        — Тебе хорошо ли видно, рыцарь?  — осведомился заботливо.  — У меня тоже «девять», я повторил твой бросок.
        Пану Ганнибалу хотелось сказать, что начинать должен был он и что для такого игрока, как черт, результат слабоват. Выговорить это не удалось, однако его утешила собственная уверенность, что черт читает его мысли.
        — Да ты и не смог бы бросить. Слабовато, говоришь? Тогда смотри.
        Изящным движением черт выбросил «шесть» и «шесть» да тут же и растаял в воздухе. Ревущее адское пламя бросилось в глаза пану Ганнибалу, и это было последнее, что он увидел на этом свете.
        Сопун осторожно подошел к бренным останкам старого ляха. Тот содрогнулся в последний раз и замер. От рыцаря пахнуло свежим дерьмом и еще мочой да вином — от лужи, что начала было расплываться под мертвецом, а потом быстро впиталась. Сомнений не осталось: последнего супротивника хуторских мстителей хватила кондрашка. Что ж, собаке собачья смерть.
        Хотел было колдун навестить монашка, уже взял пищаль, как дубину, в левую руку, однако вдруг застыл на месте. Ибо одолела его внезапно огромная усталость, и нечему тут было удивляться. Разве что тому, что так быстро захотелось ему спать: ведь радость победы должна была победить сон. Однако он почувствовал, что засыпает на ходу, и испытал сильнейшее желание прилечь прямо рядом с поверженным рыцарем на холодной земле. И все-таки победитель принудил себя поставить повозку на колеса, выбросил из кузова еще оставшееся там оружие, залез в кузов и улегся на остатках соломы, а под голову скомкал немецкую перевязь.
        Перед глазами Сопуна закружились обрывки видений, и не сказать чтобы радостных: будто снова он очнулся в колодце среди трупов своих домашних. Однако страшный сон почти сразу же перешел в более глубокий, спокойный и сладкий, вовсе без сновидений, а тело Сопуна начало растворяться в воздухе. Вот и осталась от него одна одежда и сапоги, при этом казалось, что кунтуш и штаны шевелятся как живые, потому что солома, придавленная тяжелым телом колдуна, начала расправляться, а сапог, бывший на ноге, положенной на грядку повозки, тот и вовсе упал на землю.
        Казалось бы, кто мог наблюдать эти явления, противоречащие нашим обыденным представлениям о природе вещей? А было, было кому их наблюдать. Потому что отец Игнаций только притворялся мертвым, а сам сквозь свои рыжие редкие ресницы внимательно
        следил за происходящим. Вначале он глазам своим не поверил, когда ужасный мужик-хуторянин исчез, как клочок бумаги, брошенный в соляную кислоту. Подумал, что тот зачем-то спрятался в кузове повозки. Однако прошла минута, другая, в соломе не наблюдалось больше никакого шевеления, поэтому иезуит решился встать и подойти к месту, где произошло удивительное явление природы, если не дрянное языческое чудо. Да, страшный мужик действительно испарился, оставив одежду, обувь, оружие и все причиндалы, что висели у него на поясе.
        А вот пан Ганнибал, тот просто ушел в мир иной и, как убедился отец Игнаций, в результате апоплексического удара. Поза, в которой смерть настигла старого ротмистра, показалась иезуиту неприличной, и он, зайдя с той стороны, где в землю воткнулся палаш, толкнул труп в железное плечо подошвой своей сандалии, чтобы опрокинуть на бок. Стук и звон лат ударили ему по нервам, отец Игнаций чуть не подпрыгнул на месте. Невольно оглядевшись, он отстегнул с пояса покойного кошель — чтобы передать вдове ротмистра, разумеется, а не удастся, тогда в костел на помин души.
        Заглянул в конюшню и не обнаружил там ничего, кроме навоза.
        — Ослика, серого ослика было бы достаточно,  — пробормотал.
        От себя не пожелал отец Игнаций скрыть восхищения, которое, несмотря на сие частное разочарование, обуяло его, когда осознал всю глубину своего теперешнего превосходства над мертвецами-спутниками, при жизни презиравшими и порой оскорблявшими его.
        Однако знание диалектики подсказывало отцу Игнацию, что ужасный хуторянин, исчезнувший неестественным образом, может в некий малоприятный момент точно так же и материализоваться снова. Поэтому он бегом отправился в корчму, с большой поспешностью обыскал мертвые тела Тимоша и Георга (не оставлять же их кошельки и другие ценности схизматикам!) на первом этаже и переметные сумы ротмистра на втором. Проигнорировав томные стоны, доносившиеся из каморки корчемницы, он скатился по лестнице, сбежал по ступенькам крыльца. Наскоро пробормотал молитву над трупом пана Ганнибала, забежал еще на кухню и, отягощенный раздутой чересседельной сумой и седлом, скорым шагом отправился по-прежнему пустынным Бакаевым шляхом в сторону Путивля.



        ЭПИЛОГ 1. НЕВЕРОЯТНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ НА ЗИМНЕЙ ДОРОГЕ ПОД СЕВСКОМ

        Ночью выпал снег и прикрыл свежей белой пеленой все трупы, падаль и нечистоты, оставленные противоборствующими войсками в лесах, на полях и на дорогах вокруг Новгорода-Северского.
        Некрасивого юношу, уже уверенно называющего себя царевичем Димитрием, не веселила белая чистота природы, и взгляд его равнодушно скользил по фантастическим красотам засыпанного первым снегом леса. Не то чтобы устал от похода или надоела ему жизнь в седле. Слишком уж серьезные заботы одолевали. Сейчас он под охраной драбантов ехал в передовом полку маленького своего войска, но ему позволили это только потому, что, когда войско отступает, а противник висит па плечах, именно голова колонны становится самым безопасным местом. Подбоченившись и выпрямив спину, а на устах имея обычную приятную улыбку, юноша-полководец погрузился в тяжкие думы о превратностях войны.
        Блистательная победа над войском князя Федора Мстиславского отнюдь не решила исход кампании. Вообще, напрасно сравнивали ее льстецы с победой Давида над Голиафом. Ведь после сражения слабый так и остался слабым, а сильный — сильным. Огромное войско московитов было только рассеяно, а не уничтожен или взято в плен. Стрельцы и дворяне, сохранившие верность царю Борису, лесами пробирались к Стародубу, под которым, в опасной близости от Новгодода-Северского, сосредоточилось запасное войско под началом воеводы Федора Ивановича Шереметьева. Лазутчики доносили, что убежавший с поля битвы и потерявший знамя князь Мстиславский, хоть и был ранен, однако быстро оправился, принял командование над вновь собравшимся войском и держиться пока между Стародубом и Новгородом-Северским.
        Ну захватили храбрые ляхи знамя, врученное князю самим царем Бориской, молодцы! Однако прочие трофеи не оправдали надежд панцирного рыцарства, и без того недовольного тем, что вот они уже воюют в Московии, однако царь Дмитрий не наградил еще их так щедро, как будто бы обещал. А чего, спрашивается, паны ожидали? Что отдаст им на разграбление те пограничные города, которые сами открыли ему свои ворота? Ведь он не вождь иноземной разбойничьей орды, а природный государь, идущий в столицу, чтобы сесть на троне своих предков!
        Погрозили-погрозили храбрые ляхи, что уйдут, да и ушли, ушли в самом деле. А с ними и нареченный тесть, пан Мнишек. Ускакал и гетманством своим не наигравшись. И прочие вслед за ними, в ротах осталось по нескольку крылатых гусаров-товарищей. Уехали храбрые ляхи, как он ни унижался, пытаясь их отговорить. Молчанов не побоялся тогда упрекнуть, что для урожденного московского государя он даже слишком пресмыкался перед иноземцами. Мол, не нужно было падать перед ними на землю, раскинув руки крестом, как посвящаемый в монашество в обряде пострижения: этим-де невольно подтверди слухи о том, что на самом деле беглый монах. Таинственный юноша тогда не соизволил ответить наглому правдолюбу, сам же остался в убеждении: скверно не то, что пресмыкался перед ляхами, а что ничего унижением своим не добился.
        И хоть па следующий день пришли к нему две тысячи запорожских казаков, да ещё с пушками, восполнить потерю они не смогли. А тут еще смелый и предприимчивый Петр Басманов сделал из города удачную вылазку и едва не отбил привезенные из Путивля осадные орудия. Пришлось поддаться на уговоры Гонсевского, снова снимать осаду с Новгорода-Северского и отводить войско к Севску.
        Умница Гонсевский в эти дни спал с лица, не порадовал его и гетманская булава, с любезным приветствием переданная Мнишеком. Верный лях поклялся, что уедет только после следующей битвы, если останется жив. Гонсевского можно было понять: он утратил железную ударную силу, которой мог пробивать строй московских стрельцов, для чего не годятся ни казаки, запорожские и донские, при всей их хладнокровной храбрости и проверенной в боях удивительной стойкости в обороне, ни тем более стрельцы-перебежчики, воинские достоинства которых капитан, польским своим гонором ослепленный, по-видимому, преуменьшает. Сейчас пан Александр едет в усиленном арьергарде, защищает от внезапного нападения артиллерия и обоз. Беда полководца в том, что умеет воевать — и воюет замечательно!  — только по-польски, а надвигается совсем другая война — одного бестолкового русского войска против другого бестолкового русского войска…
        В конечном счете, прав языкатый Молчанов, когда твердит, что уход ляхов только ускорит переход на сторону правого дела московских воинских людей из порубежных городов, еще остающихся под властью Бориски. Однако слишком неравно соотношение сил, и главную надежду загадочный юноша по-прежнему имел на себя самого, точнее, на славное имя свое, и верил, что и впредь будет имя царевича Димитрия воевать за него удачнее, чем это войско. Но где взять военачальника, который сумеет побеждать в новой, домашней, как говорят поляки, войне? Вот если бы Басманов…
        Топот частый копыт, красавец Дьябл под ним всхрамнул покрытыми инеем ноздрями. Все шагом тащатся, а кто-то скачет навстречу по обочине. Крылатые гусары, ехавшие по двое в ряд перед державным юношей, приняли вправо — и показался озабоченный капитан Сошальский. Вот натянул поводья, развернул коня, пристроился на пол-корпуса сзади.
        — Католический чернец на дороге! Пеший! Клянется, что послан к твоему величеству чуть ли не папой римским!
        — Вот уж поистине суженого конем не объедешь,  — криво усмехнулся державный юноша.  — Ладно, не убирай его. Я поговорю.
        — Проводник уверяет, что мы вот-вот из лесу выйдем. Дальше до самого Севска дорога молями идет,  — заметил капитан на своем ломаном русском.  — Я дозор вперед выслал, государь.
        — Хорошо, пане капитан. Гей, Молчанова ко мне!
        А вот и он, монашек. Вжался спиной в заснеженные кусты, сам весь в снегу. Лицо красное, обмороженное, нос облупился. Шуба прожжена, на голове иезуитская шапочка. Кланяется, переметной сумы с одного плеча, а седла с другого не сбросив. «Вот в такое чучело и я бы превратился, если бы дотерпел до конца в вашей вшивой школе»,  — подумал загадочный юноша. Теперь уже за спиной — ворчание гусаров, треск кустов, топот копыт.
        — Я здесь, государь,  — это сзади голосом Молчанова.
        Тут иезуит, до которого некрасивому юноше осталось доехать сажени полторы, закричал по-польски:
        — Прошу твое царское величество остановиться! Я чернец Игнаций, недостойный член ордена Иисуса. У меня к тебе послание от святого отца Клавдия Рангони, нунция святейшего папы в Речи Посполитой!
        — Хватайся за мое стремя и беги рядом! А какое наказание положено за попытку остановить воинскую колонну на марше, тебе скажет пан капитан Сошальский,  — и хитроумный юноша подмигнул капитану.
        — А наказание известно — повесить на первом же дереве!  — радостно рявкнул капитан.
        Монашек побледнел, и на его лице четче выделились пятна грязи. По-прежнему придерживая седло на плече, он припустил вслед за некрасивым юношей.
        — Да ладно, отец, отдай мне покамест твое седло,  — это Молчанов над беднягой сжалился.
        Неясная возня позади, и вот уже державный юноша чувствует, что его хватают за сапог.
        — За стремя держаться, я сказал!
        Опять возня слева и сзади, и рядом с левым стальным набедренником появляется грязная рука, а в ней изрядно помятый свиток, запечатанный красным воском.
        — Не прочесть ли мне цидулку, Мишка?  — спрашивает некрасивый юноша по-русски и принимает послание.  — Все веселее в дороге.
        Однако чтение не слишком уж развлекает. Ведь не последние вести и не смешные да затейливые фацеции из жизни краковского королевского двора прислал папский посол, а вымученные на тягучей латыни надоевшие напоминания и предостережения. Даже если бы и пылал державный юноша идеей обращения православных Московии в католичество, как представляет себе Рангоний подобные деяния в условиях здешней войны? Да только заикнись он о таком своем намерении стрельцам хотя бы той путивльской сотни, над которой поставил пленного князя Масальского, они той же ночью покинули бы лагерь, чтобы принести свои повинные головы воеводам царя Бориса! И хоть мозгами пошевелил бы жирный итальянец, обещая воздаяние за миссионерский подвиг, хоть бы посулил чего завлекательного! Нет, все те же загробные блаженства. Глупо обещать такое человеку на войне, который о том только и мечтает, чтобы прожить подольше.
        — Эй, чернец, а когда ты выехал из Кракова?  — Это некрасивый юноша спрашивает, а сам поворачивается к Молчанову и сует ему грамоту. Тот, с руками занятыми седлом и поводом, может взять послание только в зубы, что верноподданно и совершает. Сошальский и крылатые гусары покатываются со смеху, а невозмутимый их повелитель с нарочитой суровостью повторяет свой вопрос.
        — В начале октября, государь, 6 октября нынешнего 1604 года от Рождества Христова.
        — Что ж ехал так долго?
        — О, всемилостивейший государь! Мне пришлось пережить в Московии прямо-таки неимоверные приключения, кои не выпадали еще на долю ни одному из монахов нашего ордена, претерпеть невзгоды удивительные и ужасные.
        — Замечательно! Пане Юлиан, святой отец поедет с нами. Во всяком случае, пока не поведает обо всех своих приключениях.
        — Ясно, государь. Гей, Шопка!
        И пока капитан приказывал своему слуге забрать седло у Молчанова, подождать на обочине обоз и с запасным конем догнать драбантов на ближайшем привале, великодушный юноша решил, как поступить с монашком после того, как расскажет свои удивительные истории. Парень вроде не дурак, и язык у него неплохо подвешен, однако оставлять его возле тебя нельзя: иезуитам запрещен въезд в Московское государство, а именно этот указ, черт возьми, отменять нецелесообразно. Значит, пусть уезжает. Один, без охраны: как доехал сюда, пусть таким манером и назад добирается. Письма для Рангония не давать, отговариваясь военной занятостью. Пусть расскажет нунцию о том, что видел своими глазами…
        — Святой отец! Я жду! Так начинай же свой рассказ!
        — Прежде всего, великий государь, я хотел бы принести тебе жалобу на граждан города Путивля. Когда я добрался до сего города и пришел на торжище, дабы принять как милостыню или обменять на деньги коня и незамедлительно продолжить путь, они, насмехаясь надо моим облачением, не хотели подать или продать мне желаемого мною, и я вынужден был приобрести — за неимоверную цену!  — гнусную, шатающуюся от старости кобылу, которая сдохла, не одолев и половины пути до Новогородка-Северского…
        — А разве тебе дозволено ездить нс твари женского пола?  — спросил, пряча улыбку в усы, капитан Сошальский. Колонна уже вытягивалась из лесу, и он был доволен тем, что на опушке их не ожидала засада.
        — Уставом нашего ордена мне не запрещено ездить и на дураках мужского пола,  — отрезал иезуит. И после паузы: — Те же немыслимые приключения, великий государь, которые мне довелось пережить, произошли на проселочной дороге, отходящей от ведомого тебе Бакаева шляха. Но прежде я должен пояснить, как я оказался в тех глухих, не просвещенных истинною верою, местах.
        — Государь, глянь-ка, что впереди!  — вскричал тут Молчанов, и отец Игнаций вынужден был замолчать.
        А впереди увидели они вот что. По дороге, пересекающей заснеженное поле, навстречу войску мчалась без всадника неоседланная саврасая кобылка весьма сомнительных лошадиных достоинств. Под крики и улюлюканье вояк, пытавшихся ухватить ее за гриву, она беспрепятственно миновала передовой дозор, а затем и подтянувшихся к нему в поле первых пять пар крылатых гусаров. Внезапно кобыла замедлила свой бег, будто натолкнулась на стеклянную стену, копыта ее пропахали в обочине черные следы, и она остановила, едва не сбив с ног замершего столбом иезуита.
        — А не твоя ли это дохлая кобыла воскресла, чернец?  — воскликнул капитан и сам первым захохотал.
        Вот под этот хохот, подхваченный шляхтичами охраны, и выяснилось, что на самом-то деле саврасая кобылка была отнюдь не без всадника. Из ее желтой гривы вдруг выпутался кот возмутительного вида. Почти безволосое, будто плохо побритое, это мелкое животное ухватилось за светлый пук конского волоса, прямо как скоморох-акробат за веревку,  — и вот оно уже на шее монаха, по-прежнему неподвижного от ужаса. Воинственно замяукал кот и с дикими завываниями принялся когтями и зубами терзать шею святого отца, пока из-под правого уха не забил фонтан слой крови. Тогда кот издал последний, победный вопль и ловко перебрался на гриву своей савраски. Иезуит еще складывался, как перочинный ножик, еще соскальзывала с его плеча переметная сума, а кот уже разворачивал лошадку. Ей пришлось толкнуть крупом тонконогого Дьябла, удивившегося такому нахальству, и побарахтаться передними копытами в снежной целине за обочиной, однако кобыла справилась, и вот уже мчится она обратно, туда, откуда прискакала.
        Снова драбанты пытаются ее задержать, и теперь им не до шуток, однако савраска отбивается копытами и кусается, а кот щерится с гривы и грозится своими окровавленными когтями. Все, ускакала. Скрылась за холмом, унесла всадника-кота.
        — Михалка, пане капитан, да съезжайте вы на обочину!  — распоряжается державный юноша и сам подъезжает к уже неподвижному монаху.  — Пусть войско проходит.
        Тут уже его оруженосец, знаменщик и трубач, этим усачам и приказывать не надо. Алое пятно на снегу возле головы монаха перестает увеличиваться, над ним поднимается тонкий парок. Не душа ли это покидает тело? Краснощекий трубач крестится и бормочет молитву.
        — Что скажете, панове?
        — Монашку-мышке — от кошки смерть, государь,  — ухмыляется капитан. И уже серьезно: — За версту видно, что иезуит. А нам надо? Мы только на полдня оторвались от князя Мстиславского. Сжечь бы паписта поскорее или закопать подальше от дороги.
        — Потом, пане Юлиан, потом,  — отмахивается некрасивый юноша.  — Михалка, что это было, по-твоему?
        — Кот-воркот приехал верхом на саврасой кобылке, разорвал монашку сонную артерию и был таков. Я спрашиваю себя: возможно ли такое в нашей обыденной, лишенной чудес жизни?
        — Конечно же, возможно, если мы все это видели,  — снова ухмыльнулся капитан Сошальский.  — Хотя, пане Михал…
        — Хотя! Вот именно,  — нахмурился Молчанов.  — И я спрашиваю себя, зачем было домашнему зверьку поднимать такой труд? Впрочем. Доводилось мне читать, что египетские маги учили животных выделывать настоящие чудеса.
        — Государь, дозвольте мне!  — Это трубач державного юноши вытаращил до невозможности свои круглые честные глаза.  — А мне привиделось, что кот, когда висел на шее святого отца и отворял ему когтями жилу, на мгновение обратился в маленького голого и безволосого старичка.
        — Достаточно!  — прикрикнул некрасивый юноша. И внезапно улыбнулся своей приятной улыбкой.  — А мне жаль, что покойник не успел рассказать нам свою историю. Ведь финал ее, на наших глазах разыгравшийся, доказывает, что история стоила того.



        ЭПИЛОГ 2. НА ПЕПЕЛИЩЕ ЧЕРЕЗ ПОЛГОДА

        Стена леса, окружающая пожарище Серьгина хутора, шевельнулась, и явилось на звериной тропинке человеческое существо. Мальчик лет двенадцати, рослый и плечистый. Был он бос и грязен, одет очень странно, в зеленый из поблекшей крапивы зипун, запахнутый не в ту сторону, как у людей, поверх черной, никогда не стиранной сорочки. Нестриженые волосы торчали во все стороны, однако из-под них светились живые, светлые глаза, человеческий разум и немалую смекалку выдающие. Крупными и резкими чертами лица напоминал Безсонко покойного своего отца Сопуна, но была в его движениях легкость и ухватистость, перешедшая, наверное, от покойной матери Марфы.
        Странный подросток огляделся. На пепелище поднималась из земли молодая поросль дубков, глиняные печи почти развалились, а в дальнем углу ни с того ни с сего колосилась малая полоска пшеницы. Все это следовало со временем изучить, сейчас же глаза подростка прикованы были к главной его святыни. Это был с верхом засыпанный землей сруб колодца с крестом наверху. Не с чем было мальчику сравнить мастерство плотника, сколотившего этот кривой крест, поэтому и не удивился его неказистости.
        Склонил Безсонко голову и возгласил:
        — Спите спокойно, ты, отец мой Сопун, и ты, мать моя Марфа, вы, которых мне не дано было увидеть и запомнить, и вы, все мои родичи, лежащие в сей ужасной яме! Да сохранит всеблагой Велес ваши кости! Да будут вечными ваша радость и веселье в ирии[10 - Славянский языческий рай], куда и я к вам когда-нибудь прилечу!
        Помолчал подросток и, задумчиво посвистывая, принялся подыскивать достаточно приметное место, чтобы, как подсказали ему лесные приемные родичи, зарыть там полученное от них на прощание сокровище. Сейчас оно, прикрытое сверху сотами лесного меда и сушеными грибами, пряталось в его лубяной сумке. Был там мешочек речных жемчужин, лишь чуточку заржавевшая железная игла, серебряное яйцо со стрелкой и сломанным ключиком, тусклое золото: погнутая гривна, похожая на змейку, монета с бородачом в венке и несколько крестиков, подаренных Зелёнкой.
        Когда-нибудь он откопает свой клад, однако сейчас идти к людям лучше с пустыми руками. Многими опасностями наполнен мир людей, коварен он и жесток, но сына Сопуна тянуло туда неудержимо.

        notes


        Примечания

        1

        Сейчас отец Игнаций объяснит (польск.)



        2

        «Патер ностер» (лат.)  — католическое соответствие православной молитве «Отче наш»



        3

        Старинное русское название реки Сейм



        4

        Шпион. Польско!украинское слово XVII века



        5

        Зипун (кафтан без воротника) и штаны — специальная одежда для ношения под стальными доспехами



        6

        Салютуют (лат.)



        7

        Молчанов, э-э-э… под городом (лат.)



        8

        Встать! Молчать! Седло! (Искаженный нем.)



        9

        Освобождаю тебя (лат.)  — католическая формула отпущения грехов в конце исповеди



        10

        Славянский языческий рай

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к