Библиотека / Фантастика / Русские Авторы / СТУФХЦЧШЩЭЮЯ / Саканский Сергей : " Мрачная Игра Исповедь Создателя " - читать онлайн

Сохранить .
Мрачная игра. Исповедь Создателя Сергей Юрьевич Саканский
        # Роман увлекает читателя в недавнее прошлое, которое уже стало историей - в девяностые годы, затем еще дальше - в восьмидесятые, в самое начало времени перемен. Казалось бы - совсем еще близкие к нам события, но как же этот мир отличается от нашего, хотя бы тем, что тогда не было ни мобильных телефонов, ни интернета, и наш герой с большим трудом и риском решал такие задачи, которые сейчас ограничиваются простым нажатием клавиш.
        Рома Ганышев, несправедливо осужденный, возвращается домой. Он хочет найти того, кто предал его, начинает свое частное расследование, но постепенно втягивается в другие, фантастические и страшные события. Он узнает о гибели своей возлюбленной, но отправляется на ее поиски, не веря, что девушки уже нет в живых. На этом пути он будет сталкиваться с разными людьми, уходить от преследования и встречаться лицом к лицу с опасностью.
        Что-то странное происходит с миром, который он так хорошо знал. За восемь лет, пока его не было в Москве, город, конечно, изменился, Ганышев попал из советской эпохи в постперестроечную, из мира пустых прилавков, очередей, стабильности и скуки - в шумный оголтелый базар. Но, вместе с тем, произошло то, чего просто не может быть. Известные столичные памятники стоят на других местах, в дачном саду непонятным образом выросли новые деревья, и дальше, в Ялте, куда привели Ганышева его поиски, изменились даже очертания гор.
        Уж не сошел ли он с ума, не стал ли объектом какого-то непостижимого воздействия? Или же некая глобальная, всемирная катастрофа все же происходит на его глазах, и он - единственный человек на Земле, который видит эти чудовищные превращения?
        Сергей Саканский
        Мрачная игра
        Исповедь Создателя
        Ретро-роман
        Ждать спокойно Его суда
        ГУМИЛЕВ
        Jai Guru Deva Om
        LENNON
        На обложке: памятник А. С. Пушкину в Москве, работы А. М. Опекушина.
        Почему я все время пишу, хотя ясно, что ложь не станет правдой - оттого, что облегчишь ее в слово, и ничего не изменится в твоем мире - оттого, что ты это слово услышишь, пусть даже выучишь наизусть? Мне не дает покоя этот единственный и неповторимый, совершенно фантастический образ, который мы все вместе создали; он, будучи плодом любви, ревности, игры и греха одновременно, стал, как Франкенштейн, твореньем не-Божьим, следовательно, адовым. Он, кажется, ожил во мне, и я схожу с ума, я галлюцинирую… Так, похоже, и появляется на свет то, что я пишу… Я начинаю верить, что он существует, движется, это чудовище, этот дьявол в ангельском облике, я вижу его словно какую-то стеклянную куклу в потоке дождя, шагающую мне навстречу, рядом со мною, во мне… Иногда мне снится, будто бы я прорастаю. Какие-то корешки, волокна шевелятся в моем теле, рвутся наружу, прорезая кожу… Бр-р! Со стороны, наверное, жуткое зрелище… Я никогда всерьез не думала, что на самом деле увижу тебя: время, оставшееся до встречи, стремится к вечности; когда ты вернешься, я уже буду стара, или я буду далеко отсюда, где-нибудь в
Африке, в Америке - сейчас многие уезжают в Америку - может быть, я буду избегать тебя, как избегают смотреть в зеркало, в надежде перехитрить время… Да, ты и есть мое единственное зеркало, в которое я смотрюсь, когда в очередной раз пишу тебе… И это какое-то безумие, какой-то неукротимый поток - вот сейчас, стоит лишь мне прерваться, подняться по листу наверх, чтобы проверить грамотность, знаки препинания, и я снова разорву все это в мелкие клочья, и буду рвать и рвать, складывая накрест, пока не сопротивляется бумага, а завтра я снова погружусь в эту мерзкую двойную жизнь, ты даже представить себе не можешь, как она ненавистна мне; единственный выход - немедленно заклеить конверт и послать его по адресу, где живет Тот, Кто Передает Письма, и впрочем, хорошо, что я на самом деле не знаю, где по-настоящему находишься ты - на севере, востоке, юге… Но милый мой? Ты всегда наверху, стоит только безоблачной ночью посмотреть в небо.
        ИЗ ПИСЬМА
        ПРЕДЧУВСТВИЕ ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЫ
        - В жопу, господа! Не пойти ли вам всем в жопу? Меня от вас просто рыгать тянет, факт!
        Так сказал Бог и вправду рыгнул через левое плечо, в сторону ублюдков, столпившихся в проходе.
        - Куда-куда?- басовито переспросил один из них, предвкушая махево.
        - В жопу,- тихо повторил я, выглядывая в их шалмане самую крупную особь.
        - Рискуете, отцы,- заметила она, также пытаясь понизить тембр.
        - Алик, дай папаше сникерзу,- предложил первый.
        Не понимая значения слова, я все же прохавал общий смысл кипежа, и мне стало жаль молодых людей.
        Прыщеватая бикса в несвежей униформе проводницы распахнула дверь, открыв утомленному взору быстротечный асфальт, впустив в тамбур внушительный глоток воли, ветра, сухого февральского снега. Поезд в последний раз дернулся, будто агонизируя, и стал. Мы с Богом спрыгнули на перрон.
        - Вздрючим?- спросил Бог, глянув на ублюдков, которые были поглощены выгрузкой и, казалось, забыли о нас.
        - Как скажут,- ответил я, и мы, взвалив свои чухи на плечи, пошли вдоль состава.
        Их было четверо. Они ехали в соседнем купе и насмерть забарали нас - и этой своей незрелой басовитостью с обращением на «господа», и запахом неизвестного нам дезодоранта, отдающим бабьей раздевалкой, и заразительным хохотом, и - разумеется - музыкой.
        - Эй, мужики!- послышалось сзади.
        Мы оглянулись. Двое стремали шмотки, а двое, широко улыбаясь, медленно шли в нашу сторону.
        - Хочешь сникерзу, дядя?- спросил один.
        - Хочу,- сказал Бог и скинул свою чуху наземь.
        Пока они пытались встать на копыта, двое других шмыднули им на выру. Я штеко будланул первого и, вытирая штробы о его ряху, боком увидел, как Бог курдячит другого.
        - Эй, Коперник?- крикнул он мне.- Перекрой ему детородку.
        Я взял своего за яйца и хорошенько крутнул, одновременно поставив ему моргушку свободной рукой. Я сделал это довольно нежно, так, чтобы тестикулы не лопнули, но все же он изрядно кайфанул.
        - Пусть прочухают, как вязать с паханами,- сказал Бог.
        - Редиски,- беззлобно заметил я.
        Мы мирно двинули к подземному переходу, сопровождаемые немым восторгом перронной толпы. Люди любят, когда кому-то принародно дают тыквы.
        - Слышь, Бог,- сказал я,- они нам сникерзу, в мы им тыквы.
        - Это факт,- солидно подтвердил Бог, раскрыл хлебальник, желая что-то добавить, но не успел…
        Они напали сверху, едва мы сошли на несколько ступенек. Их было трое: четвертый, с яйцами, ждал, облокотясь на перила. Как вскоре выяснилось, мы жухло облажали, не приняв его в расчет…
        Удары, довольно толковые, шли со всех сторон. Первым выправил положение Бог, поскольку прошел более суровую школу, чем я. Он четко, отрывисто заправил моравчика крайнему, и тот выключился, съехав затылком по льду.
        Похоже, что ублюдки немного знали боевые искусства: они приняли стойки и выглядели вполне уверенно, хотя и чуть смахивали на бройлерных кур. Бог тяжело вздохнул и достал пикало.
        Сбитые блеском лезвия, враги на миг расслабились. Этого было достаточно, чтобы я выдал длинного кончиком штробы. Удар пришелся ровно в висок. Оставшись один, последний сделал рыску вдоль тоннеля, и мы с Богом хлопнули друг друга по плечам.
        И тогда тот, с яйцами, начал стрелять…
        Все это напоминало затянувшийся, многоступенчатый кошмар, или первые кадры какого-то дребаного кино. Мы полиняли, виляя, по тоннелю, краем глаза я увидел стрелка, он стоял, широко расставив ноги, держа пушку по-французски, на вытянутых руках. Одна пуля прошла низко над моей головой и я услышал ее дыхание.
        Было понятно, что он не умеет пользоваться дорогой игрушкой, но огонь ведет на поражение, с явным желанием убить, будто бы то невинное, детское, что мы сделали, было достойно исключительной меры.
        Бабий визг разразился эхом не менее громким, чем пальба. Несколько человек, бывших в тоннеле, бросились на пол, по кафелю покатились цитрусовые, какая-то дама, наверно, сглотнув шальную пулю, с криком скорчилась у колонны, показывая свои розовые трусы.
        Мы с Богом прошли стеклянные двери чуть ли не насквозь и через несколько секунд выбрались на воздух, в ночь, где, как ни в чем не бывало, двигались люди, грела мотор «Волга», и пьяный легавый беседовал с парой трупных курочек.
        Мы быстро пошли прочь от вокзала, вдоль вереницы ларьков, пока не набрели на один открытый, полный каких-то немыслимых флаконов и столь же немыслимых нулей на бирюльках.
        - Падлы,- сказал Бог, то ли вспоминая свежую шугу, то ли комментируя цены.
        - А не смазать ли нам по случаю?- предложил я.
        - Можно и смазать по хрюлечке,- охотно согласился Бог.
        Мы взяли самую дешевую ханку, вроде той, что раньше была по три-шестьдесят-две, и устроились тут же, за ларьком. Я достал апельсин, весь липкий, покрытый крошками табака, а Бог - такого же качества и размера кусок сала, вставленный, как в футляр, в черствый полукирпич пшеничного черныша. Первая хрюлька не забрала, и мы тотчас ударили по второй.
        - Похоже, мы тут приживемся,- сказал Бог, вытирая рот рукавом.
        Мне захотелось блевать. Эта ханка была не чище Божьего технического спирта, которым он потчевал зону весь свой червонец. Бог-Из-Машины, таково было его полное имя, был таким же придурком, что и я, но кантовался в машине, то есть, в котельной. Это было хлебное, богатое место. Там водилась ханка в больших количествах, и он продавал ее нам, разливая в шланги. Бога любили все.
        - Ну, что будешь делать до следующей ходки?- поинтересовался он, смачно разбив соплю оземь. Холод был такой, что слизь мгновенно схватилась.
        - Ничего,- сказал я.- Лягу на дно.
        - Хавать захочешь - всплывешь. А я - в водилы пойду. Как Гайто. Торчу от романтики: бабки, бабы, ночные дороги…
        Я вспомнил осетина Гайто из третьего барака, таксиста, который сшиб малолетку и, дабы замести следы, добил его монтировкой. Мне снова захотелось блевать.
        Когда булька опустела, Бог выжидающе посмотрел мне в глаза, безнадежным, таинственным взглядом алкоголика.
        - Нет,- сказал я, сытно рыгнув апельсином и салом в знак несогласия.- Располземся по норам. Как говорится, семь футов под килем и черный «Мерседес» в облаках.
        Бог навсегда уходил из моей жизни. Ему надо было на запад, мне - на восток.
        Мы вышли на обочину Садового кольца. Первым тачку поймал Бог, как бы символизируя свой будущий путь, и, уже застекленный, свободной рукой сделал мне петушка. Я подумал, что больше никогда не увижу Бога-Из-Машины, понятия не имея, при каких странных, чудовищных обстоятельствах встречу его в следующий раз, и каким причудливым образом он подтвердит свою кликуху.
        Я долго смотрел вслед удалявшимся огням. Мне казалось, что это не он, а я навсегда уезжаю в зимнюю ночь. Впервые за много лет я остался совершенно один. Зона внезапно отвалила от меня, как бы насосавшись вполне моей крови.

* * *
        Я вернулся в мой город, знакомый до тошноты, город, полный желтого, густого, как рыбий жир, воздуха, моих детских слез, живых мертвецов, телефонных номеров, адресов, где меня давно не ждали, но где знают, что я не могу не прийти.
        Я - гость угрюмый, гость нежеланный.
        Кровоподтек на моей скуле, уже начинающий чернеть, привлек внимание таксиста. Он был молодой, веселый, любящий потрепаться, как Гайто. Таким обычно всегда хочется дать по морде.
        - Как поедем - через Семеновскую или Сокольники?
        - Через жопу,- сказал я, и мы тронулись.
        Я не узнавал моего города: огромная кисть прошлась по его улицам, беспорядочно роняя краски - кровью налитые буквы вывесок, рыбьи глаза фонарей - все это сливалось в какую-то пародийную мелодию, тухлую, словно вечерняя песнь параши.
        Зона отпустила меня внезапно, как крепкая восточная дрянь, но тотчас другое чудовище, с множеством щупальцев и присосок почуяло свободную кровь.
        Холодная ярость овладела мной, гулкая и до слез знакомая ярость, которая поселилась во мне в тот момент, когда я получил последнее письмо от матери, где она сообщала, что Марина вышла замуж.
        Марина.
        Машина несла меня уже по Преображенке, Гайто, вовремя осажденный, не приставал с разговорами, я в последний раз вспомнил о Боге и подумал, что вряд ли когда-либо у меня будут друзья.
        Это было гадко, жестоко и совершенно нелогично, будто известная мне реальность где-то дала трещину. Марина, которая ждала меня восемь лет, писала письма, возвышенные и трагические, Марина с ее набожностью, девственностью, ночными молитвами и клятвами в вечной любви и верности, да за три месяца до моего… Нет, невозможно.
        Я много думал, кем мог быть этот временный счастливчик, эта жертва грядущей мести, этот труп. Нувориш, соблазнивший ее, бессребреницу, сказочным богатством? Юноша, пленительный, как молодой Иисус? Курчавый аскал, умело подменивший близкий позыв собственной плоти на мистический зов родины? Или это был труп священника, вконец закрутившего ей мозги смирением, моногамностью, благочестием?
        М-да. Мне вовсе не хотелось обратно на зону.
        Я шел, чтобы судить и карать, благо, я имел достаточно опыта в этих делах. Мне надо было не столько разобраться с тем, кто сдал меня ментам (следователь тогда намекал на некий анонимный звонок), сколько всмотреться в это фальшивое, незаконное свидетельство о браке, в ее глаза, в глаза ее мужа, и может быть тогда, на воображаемой скамье подсудимых, опустив голову…
        Я вхожу в переполненный зал суда, среди лиц узнаю знакомые: моя мать, мой бывший друг и его жена, вероятно, еще и Полина, также своеобразная жертва этой любви, другие, уже безымянные, вне светового круга мелькающие лица…
        - Подсудимая, встаньте. Признаете ли вы тот факт, что в здравом уме и рассудке излагали признания в своей любви ко мне?
        - Да, гражданин прокурор.
        - Обратите внимание, товарищи судьи на текст письма, наиболее характерного для подсудимой, включая неизбежные грамматические ошибки… Я люблю тебя почти так же, как я люблю Бога. Дело не в том, что мужчина вообще создает любимую женщину, по своему образу и подобию, а в том, что именно ты создаешь именно меня… Вдумайтесь в эти слова, господа присяжные! Слово, как говорится, не воробей. Преступление, совершенное подсудимой, в сущности, лежит не в плоскости верности, измены и т.п. Это прямое нарушение третьей заповеди Христа: не солги. В связи с этим я продолжу чтение данного письма, хотя оно, вроде бы, не имеет прямого отношения к нашей теме, но красноречиво свидетельствует о том, насколько сильна и искренна вера подсудимой… Меня смутило твое письмо, в котором ты говоришь, что Бог ушел из твоей жизни как посредник между тобой и вселенной, что теперь ты будто бы вышел на прямую в космос и т.д. Это - немыслимое заблуждение, потому что Бог и есть вселенная, и выше Бога ничего нет. Я знаю, ты возразишь на это, т.к. уже возразил в том же письме: дескать, Бог - неудачник, Его творенье оказалось
несовершенным, он потерпел фиаско и т.д. Следовательно, по-твоему, существует нечто, что выше Бога. Но все дело в том, что Бог сотворил мир раз и навсегда, а все то ужасное, что происходит в мире - дело либо человеческих рук, либо козней дьявола. Ты пишешь, что Бог несчастен, что Бог болен, и даже кощунственно шутишь, что Он последнее время слишком много пьет и дело, сотворенное Им, разрушается. Я, правда, не совсем поняла, что ты имеешь в виду, когда говоришь, будто бы Бог работает в какой-то «машине», но…
        - Достаточно!- оборвал судья, зазвенев в колокольчик.- Уже приехали.
        Мы остановились на Сиреневом бульваре, прямо перед моим домом. Я так хлопнул дверью, что машина закачалась на рессорах. Моя башня была темна, и лишь одно окно циклопически светилось. Я увидел, как появился в окне силуэт. Наверно, всю ночь она сидела на кухне и кидалась к окну при каждом уличном звуке. Почему я не позвонил ей с вокзала, еще там, в Азии?
        Кажется, впервые в жизни я не ключом отпер свою дверь, а нажал на кнопку, успев удивиться, как незнаком этот звук снаружи, и вот уже завозилось за дверью, уютно лязгнуло, и в расширяющейся щели я увидел накрашенное лицо пожилой женщины: она пятилась, пятилась к противоположной стене прихожей, пока спиной не уперлась в стену и не превратилась в мою мать.

* * *
        Я обнял ее за плечи и поцеловал в обе щеки. Запах перегара был почти не слышен.
        - Хочешь кофе?- предложила она, поведя головой в сторону кухни.
        - Да, с коньяком.
        - Коньяка нет. Есть портвейн, шампанское, откроешь?
        - Не хочу. Я уже пил сегодня.
        - Почему не позвонил с вокзала?
        - Не знаю. Я вообще несколько лет не говорил по телефону.
        - Ага. Надо бы обработать йодом, иногда бывает заражение крови.
        - Очень редко. В крайнем случае - исчезну опять, теперь уж на неопределенный срок.
        - Не надо так шутить. Знаешь, буквально на днях я хотела все переставить в твоей комнате, но потом подумала, что тебе будет приятно увидеть свой дом именно таким, каким ты его оставил. Но мне почему-то кажется, что все здесь надо основательно передвинуть.
        - Мне это безразлично, мама.
        - Но ты все-таки подумай. Если поставить кровать боком к стене, то солнце не будет светить тебе в глаза по утрам, и ты сможешь просыпаться, когда захочешь.
        - В этом есть своя прелесть, мама. Как и в том, чтобы просыпаться по скользящему графику светила.
        Мы вошли в комнату, бывшую когда-то моей. Я ошарашено огляделся, похолодев от тоски, тревоги, поскольку то, что я увидел, наглядно демонстрировало ее безумие.
        Мать продолжала свою болтовню, тем непринужденным тоном, который она взяла с самого начала, который подразумевал, будто бы я отсутствовал месяца три, скажем, путешествовал с хиппи и вернулся, полный удивительных впечатлений:
        - Я подумала, что эту тумбочку можно поставить у изголовья и пить кофе прямо в постели. Это аристократично. К тому же - телевизор. Если он уместится тут, то ты сможешь включать его ногой, словно это какой-то педальный телевизор, правда?
        - Да,- сказал я, интонируя терпеливого психиатра.- Мне нравится такая идея.
        Дело в том, что философия обстановки в комнате кардинально изменилась. Мать действительно, а вовсе не воображаемо, слабая, передвинула вещи. Я почувствовал жалость, ужас: надо бы поскорее, не откладывая, выяснить, как далеко зашла ее болезнь. Впрочем… В те минуты я не был уверен, что имею дело с ее, а не с моей собственной галлюцинацией.
        - А что это за коробка?- спросил я, увидев в углу кое-что подозрительное.
        - Так, пустяки. Хочешь, открой…
        Легкая прохлада ее голоса насторожила меня. Я развязал вместительную телевизионную картонку и раскрыл ее, уже догадываясь что в ней может быть. Сердце мое екнуло. Это был мой компьютер, который я, счастливчик, собрал незадолго до. Это было немыслимо.
        - Как ему удалось избежать конфискации?
        - Мара. Я сразу отвезла его на хранение к Маре. Там он и прожил благополучно все это время.
        - Ты гений, мама! И старушка Мара…
        Я осекся, проглотив слово, как всегда бывало, если я ловил себя на том, что на несколько минут забыл о Марине.
        И тут я заметил, что мы в комнате не одни.
        - Кто это?
        - Рыска.
        - Кошка.
        - Нет, кот. Рыска ведь может быть и мужским именем, как, скажем, какой-нибудь Спиноза.
        - Заноза, глюкоза… В общем, лучшего желать нельзя.
        Я подошел к окну. Как и обстановка моей комнаты, пейзаж улицы изрядно изменился, будто бы мать поработала также и на свежем воздухе. Она достроила стадион, наскребла экскаваторами каких-то бессмысленных ям на востоке и зачем-то сломала одну из трех кирпичных труб вдали. Эта пародия на трезубец Нептуна когда-то была зрительным центром общего плана и хоть как-то держала пейзаж. Впечатление было такое, будто бы у некрасивой, но все же сносной женщины вышибли зуб, что окончательно изуродовало ее лицо. История как бы повторялась: смысл своей перестройки вертухаи государства видели не столько в создании, сколько в разрушении жизненной среды.
        - А кто этот счастливчик,- наконец спросил я, глядя в окно, на эллиптический простор стадиона.
        - Все гораздо сложнее,- сказала мать.- И проще.
        Капля пота, медленно увеличиваясь, заскользила по моей спине.
        - Я солгала, написав, что Марина вышла замуж. Сама не знаю, как это получилось. Кажется, я совершила ошибку, решив тебя таким образом подготовить, но… Наверное, вообще не надо было напоминать о ней, но ты все спрашивал, она ведь перестала писать тебе задолго до того, как…
        Кот прыгнул мне на плечо, и я машинально приласкал его.
        - И что же?- спросил я, поглаживая мягкую шерсть.
        - Марина не вышла замуж, она…
        - В Америку,- внятно подумал я.- Ну, конечно же! Сейчас многие уезжают в Америку, она…
        - Она умерла.
        Я сбросил кота на пол. Он, потянувшись всем телом, хрипло мяукнул, изнывая от наслаждения собственным бытием.
        - Просит есть,- сказала мать.- А ведь тебя сразу принял! Пойти, дать ему чего-нибудь? Эх ты, Рыска! Я не сразу об этом узнала. Я ничего толком не знаю. Это был несчастный случай. Последний год она и не навещала меня. Вообще, последние годы люди стали меньше общаться. И как-то раз я сама позвонила Полинке, и та рассказала… Вот и все. Несчастный случай… А тебя сразу признал. Я дам ему чего-нибудь, ладно?
        Я услышал, как на кухне мать налила себе вина и выпила. Потом занялась котом. Последние минуты дались ей тяжело.
        Я разделся и лег. Небо уже светлело, но было пасмурным, значит, солнцу сегодня не удастся разбудить меня, даже если бы кровать стояла на прежнем месте.

* * *
        Проснувшись, я было принялся обдумывать планы возмездия, пока не вспомнил. Я проспал двенадцать часов, из сумерек в сумерки. Квартира была тиха и безжизненна, как чистый лист бумаги. Мать я нашел в ее комнате, она спала в одежде, уткнувшись в ковер, где пуля, сотню лет назад выпущенная бородатым русским охотником, все еще летела в голову серого волка.
        Годы и прочее не смогли испортить ее фигуру. Тут же, на стуле, громоздился дьявольский натюрморт: пустая бутылка из-под простого портвейна и любимый хрустальный бокал, который я очень давно подарил ей на день рожденья.
        Мама когда-то была красавицей, впрочем, таковой она и осталась, только перешла в высшую возрастную категорию. Это ложь, будто бы зек обожает свою мать: «мать» для зека лишь повод развязать драку.
        Я взял телефон, подержал и положил на место. Звонить Лине, немедленно дернуть за эту невидимую нитку смерти? Вот прямо так, с корабля на бал, из огня в полымя, как некий романтический герой, который, едва откинувшись, тотчас начинает собственное расследование, падает, бежит, стреляет, целует судьбу в диафрагму…
        Я занялся компьютером: извлек, расположил на столе, стер вековую пыль. Я даже сентиментально погладил его и понюхал - не пахнет ли чесноком?
        Эта модель, в момент своего рождения бывшая последним криком IBM, теперь годилась разве что как пишущая машинка. Уж лучше бы и ее конфисковали, подумал я. Она всего лишь грустно и невостребованно состарилась а картонной коробке.
        Вскоре, однако, я понял, что это не так. Кто-то изрядно поработал над ней: часть моих программ была стерта, а на их месте были записаны новые, но самым отвратительным было то, что кто-то уничтожил мои дневниковые записи, касавшиеся меня и только меня.
        Я в ярости набрал номер Мары. Это была сослуживица матери, в один год с нею ушедшая на пенсию - такая маленькая благородная старушка, Божий одуванчик, из тех, кого всегда хочется схватить за ноги и бить, бить головой об пол. Ее любимым наркотиком являлся чеснок: она ела его до тех пор, пока ее не пробивали кашель и тошнота.
        Мара была жива и здорова: естественно, ведь еще Авиценна учил о всеобъемлющей пользе этого удивительного растения. С выразительным тактом, свойственным лишь евреям, она опустила всякие расспросы и перевела разговор на массовый исход соплеменников в Америку.
        - Вас можно поздравить,- перебил я,- вы сделали значительные успехи в программировании.
        - Не понимаю, о чем ты.
        - Ну, как бы это потактичнее… Я, конечно, весьма благодарен вам, Мара Феликсовна, за то, что вы сохранили бесценную принадлежащую мне вещь…
        - Что, не включается?- в свою очередь перебели она.
        - Спасибо, все хорошо. Скажите - так, из любопытства - никто на нем не работал за это время?
        - Нет, что ты!
        - Может быть, в ваше отсутствие, кто-нибудь из племянников?
        - Нет, клянусь! Он лежал, упакованный на дне моего самого девичьего комода, где я с юности храню любовные письма… Что ты, деточка!
        - М-да… - промямлил я, вспомнив об одной существенной детали.- Извините, мне просто что-то показалось.
        - Ну, так перекрестись.
        Мара закончила разговор. Телефонная трубка пахла чесноком. В мониторе величественно плыли звезды Нортон-командора, символизируя полет бога-создателя через Вселенную.
        Обстоятельство, которое заставило меня поверить в ее слова, заключалось в том девственном слое пыли, который я два часа назад стер с корпуса, беличьей кисточкой осторожно удалил и внутри. Несомненно, что коробка даже и не открывалась, и мельчайшая домашняя пыль изо дня в день просачивалась сквозь щели. Следовательно…
        Следовательно, это случилось еще до моего исчезновения и непосредственно связано с той драмой, которая произошла тогда.
        Я еще раз внимательно просмотрел винт. Это было немыслимо. Образ некто, стирающего программы, был вполне понятен, но разве возможен кто-либо, записывающий программы? Может быть, среди тех, кто проводил обыск, был программист-любитель, и он развлекался, пока его коллеги работали?.. Что за чушь! Во-первых, ему для этого надо было иметь при себе дискеты, ну ладно, пусть он чокнутый, всегда носит дискеты с собой, но ведь сказала же мать, что она спрятала компьютер у Мары до обыска… Нет, скорее, это какой-нибудь племянник, сволочь, он читал мои дневники и, может быть, переписал их себе на память, прежде, чем уничтожить, о, с каким бы удовольствием я проломил бы ему юный череп ясеневым молотком для отбивания мяса! А пыль? Но племянник мог быть и все восемь лет назад, сразу после того, как.
        Мысли мои путались. В таких случаях, чтобы не зациклиться, я приучил себя ставить в мозгу что-то вроде замка. Я попытался и у меня получилось. Я благополучно отбил мясо, стараясь как можно громче стучать ясеневым молотком, чтобы вывести мать из летаргии.

* * *
        Вечер, часть ночи и весь следующий день я провел у телевизора, большим пальцем ноги активизируя сенсоры и глядя все программы одновременно. Разбудив мать и накормив ее мясом, я включил телевизор и уже не мог оторваться от экрана.
        Последние годы телевизор на зоне был табу, впрочем, как и пресса вообще. Информация с воли, конечно, просачивалась, но подлинную картину мира я увидел только сейчас. Меня поразило, измучило и чуть ли не довело до безумия обилие негритянской крови в рекламных роликах и так называемых видеоклипах. Счастливые зубастые негры исполняли причудливые танцы свободных яиц, на фоне аппаратуры, которая и не снилась мне в мои времена. Соблазнительные негритянки двусмысленно лизали шоколад, bubble gum, вертели своими, особого африканского покроя, ягодицами в белых псевдотрусиках, облизывали бананы на фоне снежной пены морского прибоя, прицельно постреливали белками глаз…
        Ближе к вечеру, вполне насладившись, я, наконец, набрал номер Лины. Она ответила сразу, словно держала аппарат на коленях.
        - Ах, это ты! Ну что ж? Ты уже знаешь, да?
        - Хотел бы тебя увидеть,- сказал я.
        - И услышать что-нибудь о…
        - Вероятно.
        - Я не хочу по телефону. Да и вообще - не хочу.
        - Тогда я приеду.
        - Нет. Я жду гостя. Встретимся завтра.
        - Утром?
        - Нет, в четыре часа.
        - На Пушке.
        - Разумеется. Выпьем где-нибудь кофе.
        - В «Лире».
        - В жопе.
        - Ну наконец-то! А я уж было подумал, что ошибся номером.
        - Ты недалек от истины.
        - Спасибо тебе за письма. За все три.
        - Это была просьба твоей мамы.
        - Об этом я и толкую. Что не оставила ее.
        - Должен же был быть с нею хоть кто-нибудь.
        - Я отлучался не по своей воле.
        - Может быть - по моей?
        - Откуда мне знать?
        - Что? Давай-ка сразу расставим точки. Это не я сдала тебя.
        - Меня не слишком интересует этот вопрос.
        - Но ты хочешь сказать, что допускаешь такую возможность?
        - Нет. Просто мне все это безразлично, как, скажем, вчерашняя катастрофа в Лондоне или вопрос божьего бытия… Я не собираюсь заниматься расследованием, вершить суд и, зачитав приговор, долго, низкими сводчатыми коридорами вести виновного в ту особую, длинную, словно тир, комнату, которая заканчивается дощатой стеной с желобом внизу, где, если я чего-то не путаю, Раскольников спрятал свое шальное золото, хотя, разумеется, радость моя, это и именно это я собираюсь проделать с одним из вас, или со всеми вместе, тщательно взвесив на воображаемых весах восемь лет моей жизни и - на параллельной чаше - чей-нибудь зуб или око… Падла! Кто, кроме тебя, мог, ничем не рискуя, навести на меня ментов? Хомяк? Моя матушка? Как видишь, круг подозреваемых четко ограничен, а по закону жанра преступник не может быть человеком со стороны. Так что, не надо быть Эркюлем Пуаро, каждого встречного увеча пиками усов, чтобы догадаться, с кого начать…
        Разумеется, все это я проговорил мысленно, да и в самом деле: найти и покарать предателя было уже не самой главной целью моей оставшейся жизни.
        - Что ж, если ты уже решил этот теософский вопрос, то я рада за тебя,- холодно произнесла Полина и, помолчав несколько секунд, неожиданно сменила тон:
        - Скажи-ка, во избежание шока: руки-ноги целы? Глаза, ребра?
        - Почти. Я скучал по тебе.
        - Иди ты…
        - Марина умерла,- зачем-то сказал я в трубку, когда эфир уже забили короткие гудки, чьи-то утробные диалоги… Это внешнее, полное запредельных звуков пространство, как бы призывало меня.
        Я вышел на улицу и двинулся на юг. Я миновал стадион, Петровский остров, уродливое сооружение метро, углубился в Измайловский парк и в кромешной тьме прошел его насквозь, снова оказавшись в городе.
        Это был не проход, хотя я отчетливо сознавал, что иду, перебираю ногами, а нечто вроде полета - низко над землей, сквозь призрачное пространство, временами разрывая его и двигаясь сквозь предметы - нечто подобное говорил один бывалый, умещая в короткую метафору: когда ты на воле, ты как бы летишь… Ради этого ощущения стоит влачить долгие годы в неволе… Еще лучше об этом сказал Леннон: Images of broken light which dance before me like a million eyes, that call me on and on across the Universe…
        Ноги, казалось, сами несли меня к какой-то цели. Неожиданно я очутился вблизи того места, где произрастали заводские трубы, трезубец, прежде видный из моего окна. Это одно из тех мест, где никогда не бываешь, но которые стремишься посетить - из праздного любопытства - и всегда откладываешь. Над подобными объектами педантично маячит призрак твоей старости.
        Ну и что? Я увидел забор, ярко освещенную проходную кирпичного завода, две оставшиеся трубы, на которых тысячи раз останавливался мой взгляд, только теперь - вблизи, запрокинув голову, словно американский турист.
        Какое-то беспокойство овладело мной от этого банального местечка. Что-то было не так, но я не мог понять, что именно.
        Мое внимание было рассеяно. Я то чувствовал уколы Марины, то думал о старческом маразме матери, то вспоминал метаморфозу компьютера, и мне казалось, что игра, которая отобрала часть моей жизни - если даже не всю ее - еще далеко не закончена.
        Будто бы разорвалась нить, на которую были нанизаны девяносто семь моих месяцев, будто бы я увидел, как они рассыпались и утонули в снегу.

* * *
        Время было поздним, жизнерадостные жаворонки уже отходили ко сну: из окна автобуса я наблюдал антиаккорды быстро гаснувших окон. Сам я чувствовал себя довольно бодрым, как после средней дозы шняги, кукнара, кабыбыла, или какой другой маковой производной.
        С полчаса я провалялся в ванне, в течении горячей воды. Лучше бы ты умерла - эти слова не давали мне покоя, слова, произнесенные мной в тот момент, когда я скомкал в ладони злополучное письмо матери, где она задушевным тоном сообщала, что моя невеста, моя Rubber Soul уже вышла замуж, не видя чудовищной синонимии, как любой графоман, понятия не имеющая, что означает на само деле Слово… I'd rather see you dead, little girl, than to be with another man… Если уж привязались Beatles, то это надолго.
        Итак, она и вправду умерла, как бы утолив мстительное, безумное желание. Умерла моя девочка, моя аскалка, любовь моя. Теперь уже не имеет смысла, какого чудесного цвета была ее нежная кожа: она медленно почернела под землей, на дьявольском ужине синклита могильных червей, они собрались на свой изысканный пир, прогрызли замысловатые ходы в бессильном ее теле… Зачем, спросил бы я тебя, если бы верил в твое существование, она так неистово молилась, зачем виртуозно владела клавиатурой рояля, для каких иезуитских целей ты дал ей лицо Нефертити, тело Венеры, волосы святой Инессы, знание трех языков и так далее,- черт тебя подери, к чему был нужен тебе сей омерзительный эксперимент? Или все это - какая-то твоя игра, смысл и правила которой мне неведомы?
        Я подумал, как легко и - можно было даже выразиться - приятно в тепле, искусственной невесомости ванны - рассуждать о том, что жизнь реализует твои тайные желания, оживляет твои страхи, рассуждать, краем сознания все же не веря в эту инфернальную формулу бытия, но когда тебя, свято чтящего свободу и независимость, годы и годы гноят в тюрьме, когда твоя невеста, которая была единственной причиной твоей жизни, единственным тормозом от желания прекратить ее, вдруг перестает существовать - так или иначе - то ли выйдя замуж, то ли выйдя за скобки бытия… Что дальше? Не дай мне бог сойти с ума? А что ты скажешь насчет галлюцинаций?
        Я внимательно осмотрел кусок мыла, который держал в руке, сжал его и ощутил. Я поднял голову и увидел под потолком хромирование крепление душа. И вдруг я почувствовал, что называется, спиной - ее, висящую на радиаторе отопления - веревку. Я оглянулся. На трубе и вправду, как по сценарию ночного кошмара, сохнул моток бельевой веревки. И я испытал облегчение. Ее смерть действительно была лучшим исходом.
        Несколько лет мне не доводилось глядеться в зеркало столь долго, и я как бы впервые увидел себя. Это был человек лет сорока пяти, хорошо сложенный, сухой, эдакий стареющий спортсмен. Правда, я никогда всерьез не занимался спортом, и мне недавно исполнилось тридцать четыре. Вся моя молодость была поглощена заточением, и прямо из юности мятежной я шагнул в так называемую зрелость. Созрел и повис на дереве, как некий плод, как Иуда, хотя за мной не числилось никакого предательства.
        Внезапно я понял, что больше всего на свете хочу спать. Сон отключил меня, едва я добрался до кровати, почти мгновенно, как хороший удар. Где-то бесконечно далеко, возможно, на кухне у соседей, шумел водопад. Кот прыгнул мне на грудь и медленно прошелся по лесистым холмам. Вошла мать и поспешно принялась раздеваться, бросая одежду на пол. Мне было любопытно, как устроено ее тело, но под одеждой у нее была пустота, и мать постепенно исчезала в темноте, словно цитата из Сальвадора Дали. Я проснулся в холодном поту.
        Солнце действительно коснулось моих глаз и разбудило меня. Я нашел самолетик от мамы - на тумбочке, на фоне будильника. Он летел сквозь циферблат, как бы символизируя течение времени. Мать писала, что ушла на дежурство до вечера, объяснив подробно, что где лежит, какая еда.
        На обороте, как бы случайно, оказался черновичок ее стихотворения, как всегда, сентиментального, беспомощного и смешного. Ее резкий угловатый почерк раздражал меня. Увы, она забыла, что для подобных телеграмм раньше служил бумажный кораблик - самолетик же применялся на случай, если кто-то из нас уезжал на несколько дней.
        Завтрак, приготовленный ею, был жалок желанием устроить мне подобие праздника, как если бы я был человеком, придающим какое-то значение качеству еды. Я подумал о ее болезни и меня передернуло от отвращения: когда, при каких обстоятельствах теперь ожидать нового приступа?
        Я вышел на улицу. До встречи с Полиной оставалось несколько часов,- но то ли меня тяготил воздух дома, то ли мне хотелось ходить: возможно, мое тело жаждало свободы перемещения - так или иначе, я решил дойти до метро пешком и поехать в центр - погулять и посмотреть некогда знакомый мне город, однако, миновав станцию
«Сокольники», я понял, что весь день только и буду ходить, ходить… То, как я двигался в пространстве, опять напоминало вчерашний полет Across the Universe, когда потоки скорби, волны восторга неведомым течением неслись сквозь мой открытый мозг, лаская и обладая…
        Пейзаж, представший перед моими глазами, был похож на юношеский, нередко повторявшийся сон - о какой-то немыслимой, небольшевистской России: помню, я просыпался, полный ожидания и счастья, особенно, последний год перед моим уничтожением, когда мир вдруг сдвинулся с мертвой точки, поплыл, набирая скорость, раздвигая льдины, и вот теперь, теперешнее пробуждение, оно как бы повторяло изгибы чего-то знакомого - так изнанка напоминает лицо: вот грубые обмоточные швы, вот крепление пуговицы с отгрызенной нитью, вот вышивка наоборот…
        Часа за полтора дойдя до почтамта и увидев, что даже это здание отдано под какие-то новые организации, я совершенно убедился, что миру, в котором я некогда жил, пришел конец.
        Я двинулся по бульварам. Здесь, посередине, текла длинная, мирная, постоянно заворачивающая река никем не тронутой Москвы.
        Но что-то было не так. Что-то настораживало меня, беспокоило, приятно удивляло и в месте с тем - приводило в смятение, почти в ужас. Вдруг случай помог мне понять, в чем тут дело.
        Напротив Пушкинского дуба (к счастью, его не спилили, к счастью, его не разрушило молнией) крашеная, не первой молодости девица спросила у меня огня, для выразительности описав в воздухе большой вопросительный знак длинной, какой-то коричневой сигаретой. Я молча протянул ей острый язык пламени. Поблагодарив и выпустив кольцо дыма, она несколько секунд пристально разглядывала мое лицо, затем криво улыбнулась и продолжила свой неторопливый бульварный путь.
        Ее отвратительная морда была белой и круглой, словно дневная луна. У нее были большие желтые глаза, маслянистая кожа, словом - ни дать, ни взять - яичница из двух яиц, если еще учесть, что всю ее кожу покрывали кратеры от прыщей: так прошлась по ней мятежная юность…
        Почему я так внезапно возненавидел ее, честную проститутку, трупную курочку, как называют их на зоне - тем более, что я ей, несомненно, понравился?
        Подумав об этом, я понял, что именно беспокоило, удивляло меня весь этот променад. Откуда такое внимание ко мне, невзрачному мужчине, при виде которого - даже в годы его цветения - прохожие женщины еще издали опускали глаза, мельком определив что-то безынтересное, скучное? Может быть, я успел с утра чем-то запачкать лицо, или же у меня на лбу проступило, подобно стигмату, какое-то неприличное слово?
        Я достал карманное зеркальце и, присев на лавочку, принялся внимательно рассматривать свое отражение, как вчера в ванной. Неистребимый образ тюрьмы - морщины по углам глаз, якобы загорелая, землистая кожа, ярко выраженный череп - особенно, в районе скул - глубокие складки от крыльев носа до уголков рта… С самого утра встречные женщины беспардонно заглядывали мне в лицо. Это было непостижимо: почему, каким образом, из посредственности я превратился в красавца? Может быть, это и есть - в понимании глупых, лишенных вкуса особей женского пола - самый натуральный красавец?
        И тут я раздулся, как рыбий пузырь - пузырь, внутри которого плавает некий еще - словно страховая оболочка дирижабля - меньший пузырь, рыбий пузырь номер два… Я не узнавал себя. Казалось, я видел совсем другое лицо, ничего общего не имевшее с моим прежним. Надо сегодня же достать свои старые фотографии и сличить. Впрочем, нет ничего удивительного в том, что я так изменился. Да и улица, полная женских глаз, ласкающая меня, обладающая мной, вовсе не беда, не Вселенская катастрофа, а скорее - наоборот.
        Так, обойдя бульвары по наибольшей дуге, я вовремя успел на встречу с женщиной, которая возбуждала во мне лишь отвращение и ненависть, потому что я очень хорошо понимал, что существо это лишено души, даже резиновой, а представляет собой ловкий самодвижущийся механизм. Так, наверное, эти ублюдки, которые называют себя новыми русскими, встречаются с деловыми партнером, который, скажем, болен гастритом и воняет за версту.
        Поднявшись из подземного перехода, я через левое плечо, как на молодой месяц, привычно глянул на часы. Циферблата больше не существовало: на его месте красовалась реклама какого-то шоколада.
        Лина еще не подошла. Опаздывать на свидания было ее неизменной привычкой, вероятно, этим она стремилась доказать свою гипертрофированную женственность.
        Я обошел вокруг памятника, с досадой отметив, что встреча с ним не вызвала во мне никакого трепета. Тот же самый голубь, или его правнук, законно восседал на измазанной гуано голове гения. Я вообразил: а что если там, в толще бронзы, как зловещая шутка Опекушина, расположены бронзовые внутренности - почки, печень, желудочно-кишечный тракт? Или же - скорее всего - этот молчаливый сфинкс полый внутри, и там (ну как все-таки не думать о белой обезьяне?) в запаянном пенале ожидает своего часа записка: Эй, вы, германны, моцарты, бонапарты, если б вы только представляли всю глубину и скорбь моего отвращения к вам, здравствуйте. православные, слушайте, товарищи потомки!
        Я остановился у левого яйца, перечитал бездарную, завязшую в зубах школьную розгу, exegi monumentum:
        И долго буду тем народу я любезен, что чувства добрые я лирой… был полезен… И т.д.
        В сущности, Пушкин такой же гений, как и Бродский: спереть все лучшее у современников, которым с талантом повезло меньше, и незаметно, как зажигалку в гостях, засунуть себе в карман. Ну, послушай, Сергеич, разве это ты? Не узнаешь? Несчастный! Тебя не было вечность. Ты просто призрак, муляж, восковая фигура, неизвестно что, впрочем…
        Впрочем, этот словесный коллаж не имел никакого отношения к сфинксу Натальи Николавны: среди толпы ожидающих я увидел нечто, похожее на Полину. Напряженно улыбаясь, оно двигалось прямо на меня. Мир дрогнул и поплыл перед моими глазами: мне вдруг показалось, что все вокруг замерли, строго посмотрели в мою сторону и громко щелкнули пальцами.
        КУКОЛ ДЕРГАЮТ ЗА НИТКИ
        Полина была из тех женщин, которые бурно цветут и рано вянут. Я встретил жирную, обрюзгшую, совсем чужую. Она шла вразвалку, и я не сразу узнал ее, отметив, что ко мне приближается что-то вроде утки. Кря-кря. Ну, иди же скорее сюда.
        Мы остановились на расстоянии руки, словно упершись в стеклянную стену. Это не она, вдруг подумал я, просто очередной выверт реальности, образовавший в том же времени и месте другую, похожую женщину. У этой, ложной Полины, были темно-зеленые, почти черные глаза…
        - Это ты?- спросила она.
        - Не знаю,- сказал я, впадая в панику.
        Это был призрак, муляж, восковая фигура, неизвестно что. Я точно помнил глаза Лины: серые, водянистые, порой голубые - в зависимости от цвета небес.
        - Я бы выпила кофе.
        - Идем в «Лиру».
        - В жопу, как я уже сказала по телефону. Нет больше никакой «Лиры». Несчастный! Тебя не было вечность. Я даже с трудом тебя узнаю. Послушай, Сергеич, разве это ты?
        - Конечно, нет. Не совсем. Клетки этого тела обновились процентов на семьдесят, если ты что-то помнишь из курса анатомии.
        Мы пошли молча. Перейдя улицу Горького под землей, вошли в дверь кулинарии, где теперь расположилась кофейня. В помещении все еще пахло чем-то непоправимо капустным. Мне показалось, что я попал в какую-то западню.
        - Что так смотришь - тоже не узнаешь?
        - Нет,- признался я.
        - Это хорошо. Не думала, что ты помнишь их цвет. Это контактные линзы, и они цветные. А ты, верно, подумал, что я вурдалачка, или тут замешаны пришельцы, или мы здесь все мутировали, пока тебя не было, так?
        - Нет. Ничего такого я не подумал. Пойду, возьму кофе.
        За прилавком сидела флегматичная уродка с большим чувственным ртом и огромными грудями, которые она уютно расположила среди разнообразного питейного стекла. Она улыбнулась так похотливо и кокетливо, что мне захотелось сотворить ей глокую смазь.
        - Ну, выдохнула Лина, когда я поставил перед ней дымящуюся чашку,- рассказывай.
        Эта неизменная фраза значила, что от меня требуется подробный отчет о моей жизни от встречи до встречи - полупрозрачный намек, своеобразный такт, от которого меня уже тошнило.
        - Часть мебели мать продала,- сказал я, включаясь в игру,- часть переставила.
        - Неужели?
        - Да, представь. Платяной шкаф, который раньше стоял у южной стены, теперь перекочевал на северную. Книжный отодвинулся в противоположный угол, рядом с ним - кресло.
        - А кровать?
        - Кровать развернулась на девяносто градусов, боком к окну.
        - Что ж, теперь утреннее солнце не будет светить тебе в глаза, и ты сможешь просыпаться, когда захочешь…
        Мы помолчали. Я пригубил кофе, культивируя паузу.
        - Хороший кофе?- спросила Полина.
        - Понятия не имею. Возьми и попробуй сама.
        - Послушай, Сергеич, перестань морочить мне голову. К чему, скажем, эта шутка с мебелью? Стоит, как и стояла, в том числе, и кровать, с которой у тебя связано столько приятных воспоминаний…
        - Боюсь, что это не вполне моя шутка. Ну а ты, что ты можешь мне рассказать?
        - Ганышев совсем не изменился, до самой последней клеточки,- сказала Лина, отпила из своей чашки и скорчила недовольную гримасу. Мне захотелось ее ударить.
        - Ганышева,- сказал я,- больше не существует. Его расстреляли за шпионаж, подрывную активность, менаж, метранпаж и другое - все в рифму.
        - Ганышев - неисправимый фразер.
        - Кря-кря.
        - Что?
        - Так, привязалось.
        И снова пауза. Надежды на то, что она заговорит первой, больше не оставалось.
        - Когда и где?- резко спросил я.
        - На даче в Переделкино.
        - Что? На той самой даче?
        - Откуда мне знать? Там несколько сотен дач.
        - Что произошло в Переделкино?- терпеливо спросил я.
        - Сгорела какая-то дача. Она - вместе с ней.
        - Я делаю вывод, что ты, по крайней мере, месяца три не видела нашего общего друга.
        - Гораздо больше. Хомяк, видишь ли, стал новым русским, вышел в другие круги общения, ему теперь наплевать на таких как я. Да и мне, соответственно - по ветхозаветной морали - глубоко наплевать - его ли дача там сгорела или чья-нибудь еще.
        - Так,- я ободряюще похлопал ее пухлую руку.- Продолжай.
        - Ничего более. Я не видела ее целый год до того, а раньше - еще год. Люди, понимаешь, расстаются иногда. Последняя встреча была случайной. Она торговала газетами в метро. Мы поболтали несколько минут, пока не явилась ее подруга, какая-то Ника…
        - Кто эта Ника?
        - Почем я знаю? По виду - тоже аскалка.
        - Есть ее телефон, адрес?
        - Ты не на допросе.
        - А где?
        - Говоря откровенно, ты просто в жопе.
        - Жопа - гораздо более целомудренное место, чем голова,- парировал я, сжимая кулаки.
        Этот жест не ускользнул от моей внимательной наперсницы. Она беспокойно двинула по сторонам своими линзами. Увы - она помнила мои кулаки.
        - Отлично,- сказал я, примиряюще показав ладони, любимым жестом гуру Махариши.- Тело опознали по какому-нибудь недогоревшему лоскутку. В саду под каштанами нашли голенище от шузов. А где зарыли уголь?
        - Отвезли к бабушке в Киев, нетрудно догадаться.
        - В запаянном цинке, как афганского героя. А через девять дней, в каминной трубе, Babulinka услышала протяжный, тоскливый вой. О доме Ашеров Эдгара пела арфа…
        Полина внимательно посмотрела на меня.
        - Зря ты развеселился,- сказала она.- Труп действительно опознали. За ту вечность, пока ты был в небытие, криминалистика ушла на октаву вперед. Я не знаю, была ли это дача Хомяка или какая другая, и не знаю также, с какого дьявола она оказалась там. Где найти Нику, я понятия не имею и ничем не могу помочь, даже если бы и захотела… Давай-ка закончим этот разговор, Ганышев, прошу тебя. Если хочешь, можем чего-нибудь взять и поехать ко мне. Надеюсь, за время своего космического путешествия ты не набрался звездной голубизны?
        Я посмотрел ей прямо в глаза, минуя линзы, симулируя внутреннюю борьбу. Тоном самым серьезным, каким обычно выдаются отъявленные глупости, я произнес:
        - Полина, он не полетит.
        Это была остроумная шутка из одного древнего телефильма. На моем бывшем языке - нет, я не согласен.
        Лина отшатнулась, словно я плеснул ей в лицо горячим кофе, плюс пропустил через ее тушку электрический ток: мышечная дрожь дошла до меня даже через столешницу.
        Я не мог понять, почему мои слова привели ее в такой колоссальный ужас.
        - Ты… - Полина не договорила, поспешно встала и вышла, оставив настежь открытую дверь.
        Отказ провести с нею ночь не мог возбудить подобную реакцию - я слишком хорошо знал ее характер. Знаменитый самолет из сюрреалистического сновидения Нестора, хоть и напомнивший один из самых черных моментов наших отношений, был давно прощен и забыт - в той неожиданно трогательной переписке, которую я вел с нею, частично предавая Марину.
        Невозмутимо допив свое кофе, я вышел на улицу и снова увидел эту женщину. Она втягивала дым сигареты, глядя исподлобья, словно ожидая порки.
        - Ты думаешь,- услышал я,- что она торговала книгами теософского содержания? Такая опрятная, смуглая, в белом кокошнике? Она торговала порнухой. Да, да, что ты вылупился? Самой грязной и безобразной порнухой. Ты слышишь? Она умерла задолго до того, как умерла, она…
        Я взял ее за плечи, развернул и легонько подтолкнул коленом под задницу.
        - Иди с миром,- благодушно сказал я,- и благодари бога, что я не перепутал твою жопу с твоей головой.

* * *
        Ночь была мучительной. Меня терзали какие-то навязчивые мелодии, психоделические тексты, в голову лезли всякие бредовые версии, одна состязалась с другой своей нелепостью. Нет, она не могла умереть, бросив меня одного на этой долгой и ветреной дороге, в темноте, во сне… Но я с необыкновенной ясностью представлял, как ее тело - то, что от него осталось - запаянное в металлический ящик, двигалось из Москвы в Киев, и эта реальность была неумолима. И я - не могу лучше это выразить - чувствовал, что Марины больше нет в этом мире, то есть, вообще больше нет нигде, потому что никакого другого мира не существует. Непонятно почему, но я ощущал это. В скором времени я убедился в том, что предчувствие не обмануло меня, что все мои надежды напрасны, но то, что произошло в действительности, оказалось гораздо страшнее, чем я мог себе вообразить.
        Так всегда в полусне, когда слабеет сознание, детали бытия раздуваются, и само существование оборачивается кошмаром, и вот уже очищенный, вытянутый, словно эссенция, предстает перед глазами и ужас будущей смерти, и страх оставшейся жизни.
        Ночь звучала гулким, мистическим эхом отражений: звуки, рожденные где-то внизу на бульваре - лай брошенной собаки, сцуг автомобильной двери, синусоидальный путь пьяного - шли сквозь меня подобно какой-то эмиссии, и так же, от катода к аноду, двигался сквозь мой позвоночник расстроенный лифт. Чьи-то чудовищные аморфные лица заглядывали в мое лицо, в разрыве туч показалась и спряталась луна, как бы подмигнув, кот медленно приоткрыл дверь, вошел и поскребся лапами о косяк, вдруг кто-то потянул с меня одеяло…
        Мать стояла подле кровати, совершенно голая, бледная в свете, тянувшемся из прихожей. Я глянул на часы - четыре утра. Мать погладила свое тело от колен до груди и посмотрела на меня, улыбаясь.
        - Хороша?- спросила она чужим, утробным голосом.
        Я сел на кровати, стараясь не глядеть в ее сторону. Наивно было полагать, что это кончилось, но все же я не ожидал, что это произойдет так скоро.
        - Разве ты больше не хочешь меня, Леонид?
        Я встал и, стараясь не смотреть в ее мутные глаза, несколько раз ударил ее по щекам. Потом взял за локти и бережно потянул назад, в ее комнату. По пути она проснулась. Я подал ей халат.
        - Какая глупость,- сказала она.- Знаешь, я не лгала. Со мной действительно, ничего такого не случалось за все эти годы.
        - Еще бы,- подумал я.
        Иногда мне казалось, что она лишь делает вид, что не помнит своих припадков, и меня бросало в дрожь. Однако, врачи утверждали, что сознание возвращается к ней лишь в момент пробуждения, когда она обнаруживает себя где-нибудь посредине комнаты, вполне уверенная, что подвержена самому обыкновенному лунатизму.
        Ее припадки повторялись примерно раз в год. Когда это произошло впервые - мне тогда было лет пятнадцать - я чуть было сам не сошел с ума. Чтобы ее не посадили в дурку, мне пришлось заявить, что припадки прекратились. С годами я научился с этим бороться.
        Она назвала меня Леонидом, словно действительно существовал какой-то Леонид… Последним был, вроде бы, Иосиф. Понятия не имею, откуда она брала имена.

* * *
        На какое-то время мне снова удалось провалиться в сон, и проснулся я часов в одиннадцать, как ни странно, с довольно свежей головой. Меня переполняла и придавала мне силы какая-то безотчетная ненависть, чувство, не имевшее ни конкретной точки приложения, ни даже какого-нибудь вектора своей направленности.
        Лежа в постели, я вспомнил об одной, казалось бы, незначительной детали. На фоне моего общего состояния, существуя где-то на заднем плане в скобках, сегодня она стала не на шутку беспокоить меня. Несколько минут я разглядывал мебель в моей комнате. Мать могла иметь любое внутреннее представление об окружающем мире, и это было понятно, но Полина?
        Итак, уже два человека утверждали, что мебель осталась на прежнем месте, хотя я, понятно, не мог забыть свою прежнюю обстановку.
        Я вспомнил один детектив, который пользовался наибольшей популярностью в моей библиотечке, пока его не заиграл парнишка из охраны. Там две женщины, лесбиянки, договорившись между собой, устроили герою спектакль, чтобы свести его с ума и отделаться от него… Я представил, как моя дорогая матушка, на пару с Полиной, тужась, двигают мебель… Это было немыслимо, не имело никакого мотива, но было вполне возможным, хотя бы по той простой причине, что я уже никому ни в чем не доверяю в жизни, никому и ни во что не верю… Одно я знал наверняка: мебель в моей комнате была передвинута, хотя обе женщины утверждали обратное … Стоп! Какое, в таком случае, имеет к этому отношение злосчастная труба? Я вспомнил свое сомнамбулическое паломничество к кирпичному заводу и понял, что поразило меня тогда. На данном бетонном основании стояло и могло стоять только две металлических трубы, и не было места для третьей, следовательно, никто никогда не сносил этой третьей трубы, следовательно, третьей трубы попросту никогда не было.
        Nothing's gonna change my world…
        - Мам,- вкрадчиво спросил я за завтраком,- вон там на горизонте, две заводские трубы, видишь? Мне кажется, там раньше была и третья. Ее что - снесли?
        Мать посмотрела в окошко, потом - на меня.
        - В порядке перестройки,- добавил я.
        - Не помню,- сказала мать, равнодушно поведя плечами.- Я не приглядывалась никогда. В этой стране, вообще, нет ни одного приличного вида из окна.
        - Так,- подумал я.- Интересно, кто в этом мире сошел с ума: мебель в моей комнате, моя сумасшедшая мать, трубы на горизонте, или же - я сам?
        Я опять подумал о галлюцинациях, которые посещали меня последние несколько лет. Когда это началось и как? Может, причина была в моем юношеском увлечении наркотиками? Я не мог вспомнить никакого события, никакого толчка, с которого это началось. Одно оставалось ясным: галлюцинации были моим личным делом, значит, виноваты были не мебель, не труба, не компьютер, так же дающий неверные показания, а я сам. То, чего я всю жизнь боялся, оказывается, уже произошло - незаметно, тайно, исподволь…
        Я ушел в свою комнату, бросился на кровать, закурил. Мои руки дрожали. Итак, это произошло со мной. Сдаться врачам? Покончить с собой? Но ведь я и так, оказывается, уже давно живу с этим, почему бы не попробовать дальше? Зачем? Ответ прост: надо найти Марину или ее следы. Надо или убедиться в том, что ее действительно нет, или… В тот день мне опять стало казаться, что она жива, что произошло какое-то недоразумение, что возможно еще какое-то чудо…
        Последний способ, который остался у тебя, чтобы доказать мне свое существование, или, имея в виду то, что я иногда действительно думаю, что ты есть,- доказать твою добрую волю, продемонстрировать твой сусальный лик - это оживить ее!
        Вдруг меня посетила простейшая мысль. Что, если все эти так называемые припадки матери есть мои личные припадки, то есть, на самом деле - все это мои собственные галлюцинации?

* * *
        Прекрасно понимая, что рефлексия имеет какой-то смысл, я все же был уверен, что мне необходимо действовать.
        Проще всего было позвонить Хомяку и спросить, не сгорела ли дача, и если да, то… Но я не мог представить, как буду разговаривать с человеком, с которым мы около двадцати лет дружили и в один, как говорится. прекрасный день, стали смертельными врагами, навроде Печорина с Грушницким. С тех пор его для меня не существовало, и надеюсь, что это взаимно…
        Тем не менее, я позвонил ему, но мне ответил грубый незнакомый голос, я даже не разобрал толком, мужской или женский. Я повторил и меня опять обложили. Вероятно, изменился номер. Мать говорила, что в городе открылось несколько новых станций и часть телефонов переключили. Я решил поехать в Переделкино, чтобы увидеть своими глазами эту сгоревшую дачу, тогда, может быть, не надо было и вовсе встречаться с Хомяком. В конце концов, Лина права: в поселке несколько тысяч дачных участков, а теория вероятностей… Хотя шестое чувство (Седьмое? Одиннадцатое?) подсказывало мне, что драма разыгралась в одном единственно возможном месте… Я слишком хорошо помнил, как однажды, оглянувшись на это двухэтажное, псевдорусской резьбой украшенное строение, отчаянно его возненавидел и невнятным шепотом произнес: чтоб ты сгорело! Опять меня обуял ужас: кто и зачем исполнил еще одно мое бредовое желание?
        В Переделкино все было на месте: нигде не выросло ни одной столетней сосны, Рождественскую церковь слегка подновили, но это было вполне естественно… Все было на месте, кроме дачи Хомяка.
        Посередине участка возвышалась бесформенная, чуть припорошенная снегом груда из обгорелых брусьев, досок, немыслимо погнутых водопроводных труб.
        Но что-то было не так… Я потоптался на месте, прошел вдоль забора, не сводя глаз с пожарища.
        Останки дачи находились метрах в двадцати от того места, где они должны были быть. Безумие…
        Я перелез через забор. На сей раз реальность оказалась права, милосердна: обломки действительно были перенесены и свалены пожарными, фундамент же был на прежнем месте. Вероятно, здесь велось следствие по поводу… Слово труп, неизбежное в этой ситуации, вызвало волну отвращения.
        Что-то привлекло меня в самом эпицентре развалин. Я приблизился. Это была огромных размеров, тускло блестевшая гитарообразная вещь, и несколько секунд я не мог определить ее происхождение. Присмотревшись, я понял, что передо мной ничто иное, как деформированная высокой температурой медная дека рояля, поставленная на попа и столь похожая на могильный обелиск.
        - Я пепел посетил,- вдруг пришло мне на ум начало строки, и я автоматически продолжил:
        - Я пепел посетил, ну да, чужой, но родственное что-то в нем маячит… Хоть мы разделены такой межой. Нет, никаких алмазов он не прячет… - но у меня, не было ни времени, ни желания сочинять дальше.
        Я пошел в сторону сарая, чей профиль угадывался вдали среди сосен. У колодца остановился, поднял крышку и заглянул внутрь. Далеко внизу, в зыбком квадрате инобытия, из-за какого-то уж совсем немыслимого края, высунулся по плечи и невыразительно посмотрел на меня мой двойник. Он слегка покачивался, значит, по линии сейчас шел тяжелый поезд. Я вдруг представил, что где-то там, в глубине этой дрожащей земной коры, существует и ждет меня отраженный мир, где, подобно отвратительной TV-рекламе, которую я видел недавно, все танцует - бутылочки, рюмочки, мордочки, туда-сюда - живет необугленный дом, хлопают на сквозняке форточки, щелкают дверные запоры, шумит чайник, готовый отдать порцию утреннего счастья, и скрипят половицы под ее ногами… И если сейчас, зажмурившись и прижав руки к груди, перевалиться через сруб, выйти в новую зыбкую реальность, сразу покончив с этим сюжетом?
        Нет, это всего лишь гнусная, мучительная, ледяная смерть - с переломанными ребрами, в черной, хотя и кристально чистой воде.
        Помню, как ребенком я спускался туда по влажной веревке, чтобы увидеть звезду… Увы - это оказалось чьей-то мрачной шуткой, задуманной для того, чтобы убить в пространстве и времени несколько сотен любознательных детей. Тогда я испытал жуткое одиночество под землей, одиночество и оторванность, грубую реальность смерти,- несмотря на то, что сверху были отчетливо слышны голоса моих друзей, и появлялись в квадрате неба их темные торсы.
        Я нагнулся и потрогал бревно, за которым был тайник. Там мы с Хомяком прятали - последовательно, от возраста - рогатки, сигареты, вино… Я попробовал сдвинуть половинку бревна, но она не поддавалась, обледенелая. Если бы кто-то неведомый, услужливый, подошел ко мне и шепнул на ухо: горячо! Почему мне не пришло в голову, что я прикасаюсь ладонью к той самой тайне? Ведь и Марина знала о существовании этой дверцы…
        Я двинулся дальше, по щиколотку утопая в неглубоком снегу - холодно, холодно! Внезапно какой-то предмет привлек мое внимание. Я увидел прибитый к развилке сосны кусок ржавого железа, вернее - в форме трапеции Лобачевского - развертку старого ведра.
        Это была мишень для упражнений в стрельбе, пробитая в нескольких местах. Кучность оставляла желать лучшего. Несколько секунд я тупо смотрел на это - что-то показалось мне странным, знакомым… Хомяк никогда бы не стал палить в бесформенную железку, этот этап мы прошли с ним еще в детстве. Тогда - кто?
        Я добрел до сарая или, как жеманно называли его родители моего друга, флигеля. Ключ был на месте - естественно, под стрехой. Я отпер дверь и вошел. Сарай был все тот же. Все та же дрянь красовалась на стенах: ужасающие африканские маски - трофеи загранкомандировок, гравюры в деревянных рамках, мотки веревки…
        Одно меня смутило: зачем, спрашивается, надо было менять картинки - на даче, тем более, в сарае? Я задумчиво, словно в музее, уставился на одну из них. Это была репродукция Милле. Сутулый человек в соломенной панамке сопровождает плуг, на горизонте - роща. Прежде на этом месте, кажется, в той же самой раме было другое изображение: стог сена и спутанный вол - того же автора, с той же мелкой, точно рассыпанная горсть зерна, подписью в углу… Было бы понятным, если кому-то надоел колхозный пейзаж, и он решил заменить его, скажем, на мари… на Айвазовского… Но менять Милле на Милле?
        Странная мысль впервые пришла мне в голову. Возможна ли вообще подобная форма безумия: избирательная память на предметы, которые я, якобы, видел в прошлом, какие-то совершенно бессмысленные галлюцинации, вроде этих пресловутых Милле?
        Что если мир действительно изменился, и я попал в какую-то другую реальность, в лучших традициях ненаучной фантастики, почему-то при этом оставшись самим собой? Окружающий мир обернулся кошмаром, хоть не являл ни призраков, ни голливудских чудовищ, не истекал реками крови. Это был спокойный, уверенный кошмар деталей. Медленно, вкрадчиво, по одной - они входили в мою жизнь, настаивая на безумии.
        Подумав так, я захохотал в голос, запрокинув голову. Я даже хлопнул себя по коленям. Я уже давно так искренно не смеялся. Ну да, непременно - вот сейчас распахнется дверь, и на пороге материализуется пришелец, вампир, мой двойник, Марина, или что-то в этом роде. Я, конечно, не всегда и не полностью отрицаю некую инфернальность бытия - существование каких-то посторонних сил очевидно, доказано многолетним опытом моих собственных наблюдений,- но не до такой же степени!
        Внезапно сзади раздался шорох. Я оглянулся. В дверном проеме стояла женщина. Она тревожно смотрела на меня.
        - Здравствуйте,- улыбнулся я, не сразу узнав профессоршу с соседней дачи.
        - Здравствуйте,- ответила она бесцветным голосом.
        - Я думал найти здесь Гену, но…
        - А как же вы вошли?
        - Все знают, где лежит ключ.
        Она вздохнула и перевела взгляд на гравюру, которую я только что рассматривал.
        - Вы похожи на посетителя музея, молодой человек.
        Внезапная догадка осенила меня.
        - Разве вы меня не узнаете?
        Женщина пожала плечами.
        - Я - Рома, старый друг Геннадия, Рома Ганышев.
        - Что-то не припоминаю.
        - Посмотрите на меня внимательно, неужели я так изменился, Жанна Михайловна?
        Услышав собственное имя, она успокоилась.
        - Извините, здесь бывает так много людей… Вы ведь школьный друг Гены, да?
        Она не узнавала меня. Эти слова были лишь любезностью мягкого, никогда не имевшего своего мнения человека. Когда-то давно я хорошо знал ее. Тогда это была женщина сорока с лишним лет, немногим младше моей матери, милая, соблазнительная. Сейчас передо мной стояли развалины. От города, некогда процветавшего, остались одни фундаменты. И она никогда в жизни не знала и не видела меня.
        - Их никого не было со времен пожара,- сказала она.
        - С первого ноября?
        - Ну нет. Несколькими днями позже, когда нашли трупы.
        - Трупы?- сказал я.- Сколько трупов?
        - Два - мужчина и женщина.
        - Как вы сказали? Мужчина?
        - Ну, не совсем. Можно ли назвать мужчиной обугленный труп?
        - Почему бы и нет? Почему бы не совокупляться с обугленным трупом?- подумал я, придя в бешенство, но все же сумев сохранить бесстрастный голос:
        - А эта женщина - кто она?
        - Какая-то второсортная певица, либо танцовщица - не знаю. Вся эта история довольно грязная. Взломали замок, залезли, барабанили на рояле, словом - резвились дня два. Я сначала подумала: Гена с друзьями. Мне еще показалось странным, что он не заглянул к нам… Потом я услышала пальбу. Ночью загорелась дача.
        - Ну да,- сказал я,- они палили в мишень, из мелкашки.
        И тут меня пошатнуло, будто бы кто-то невидимый толкнул меня в грудь. Из мелкашки ли? Я отчетливо вспомнил мишень. Отверстия были от крупнокалиберных пуль, выпущенных из настоящего оружия. Целая улица глупостей, которую я так тщательно выстроил за последние полчаса, стремительно закружилась возле меня, навроде Penny Lane.
        - Я уж не знаю, из чего они палили и зачем,- сказал Жанна, не заметив моего кружения.- Помню, я считала. Выстрелов было ровно семь. Не правда ли, это что-то мистическое?
        - Несомненно,- сказал я с ненавистью.- Могу ли я от вас позвонить?
        Она поколебалась, все еще предполагая во мне бандита.
        - Пройдемте,- наконец решилась она.
        Я запер сарай, положил ключ на место, стараясь сделать это правильно, небрежно. Пальцы мои дрожали.
        Мы прошли сквозь внутреннюю калитку, соединяющую два соседних участка, и поднялись по ступенькам дома Жанны.
        Увидев через мое плечо, как я кручу телефонный диск, она усмехнулась:
        - Вы набираете не то. Это старый номер. Они ведь разменялись с родителями, разве вы не знали?
        - Меня давно не было в Москве.
        - Это заметно. Ваш черноморский загар…
        Я недослушал, поскольку произошло соединение, и в трубке возник чей-то неприятный голос. Я спросил Гену.
        - Я тебя слушаю,- произнес тот же голос.- Как раз сегодня вспоминал тебя, хотя, честно говоря… Никак не ожидал твоего звонка.
        Это оказался Хомяк, и он сразу узнал меня. Он не стал скрывать своего удивления.
        - Нам надо увидеться,- без предисловий сказал я.
        Он помолчал. Где-то в глубине его квартиры тихо звучал Because Леннона. Это привело меня в ярость, вызвало каскад воспоминаний: именно под этот аккомпанемент я бы с величайшим удовольствием раздробил череп моему бывшему другу.
        - Хорошо,- холодно произнес он.- Приезжай. Записывай адрес. Только… Через два часа мне надо будет свалить по делу.
        Его голос неузнаваемо изменился за эти годы, в чем не было бы ничего удивительного, если бы голос не показался мне знакомым, причем как-то странно, навязчиво знакомым, вроде бормотания радиоточки. Это был голос какого-то другого человека, которого я, несомненно, знал, но никак не мог вспомнить. Я ощутил легкий укол страха, как всегда бывает, если сталкиваешься с чем-то необъяснимым.
        Положив трубку, я быстро двинулся к выходу.
        - Не хотите ли чаю?- предложила Жанна.
        - Спасибо,- возразил я, продолжая свой путь.
        - Сейчас перерыв в электричках. К чему вам мерзнуть на платформе?
        Она сделала шаг ко мне. Ее лицо стало кокетливым, еще более гадким. Похоже, она боялась упустить случай, которых в ее жизни осталось уже немного. Ее слишком уж пышный бюст показался мне подозрительным, и я понял, что там, под накладной упругостью лифчика болтаются жалкие старческие груди.
        - Я возьму такси,- сказал я.
        Ее взгляд потух.
        - Дорогое удовольствие по нынешним временам.
        - Скорее, дорогая необходимость.
        - Как и этот коньяк,- она кивнула на стеклянную дверцу буфета, впрочем, уже без всякой надежды.
        - Поверьте мне,- сказал я,- это очень дешевый коньяк.
        Выходя, я еще раз посмотрел в сторону дачи. Развалины, руины… Жанна стояла в дверях и, вероятно, смотрела мне вслед. Я не оглянулся. Оглядываясь, мы видим лишь руины.

* * *
        По пути на трассу я попытался переварить эту случайную встречу. Почему я с такой легкостью расписался в собственном безумии? Только что передо мной красовалась Жанна, о которой я мог бы сказать то же самое. Ведь это не я забыл ее и как бы впервые увидел, а она - меня, хотя мы знали друг друга около двадцати лет, и она не могла не помнить - если уж я так сильно изменился - моего имени, фамилии… Тогда кто же из нас - сумасшедший?
        Начнем по порядку. Матушка всегда была больна, она действительно могла забыть, что переставила мебель… Мара и компьютер. Почему Мара была всю жизнь лучшей и единственной подругой матери - не потому ли, что их связывало родство диагнозов? И станет ли нормальный человек - Хомяк или кто-то из его родственников - тщательно подгоняя, высунув от усердия язык, вставлять в рамку вместо одной репродукции Жана Милле - другую, причем, того же бездарного автора? Теперь - Полина. Она, несомненно, была в гостях у матери уже после перестановки, и ее вздорная, пустая башка вполне могла принять новое за старое.
        Выходит, что безумие сидит не внутри меня, а свободно разгуливает снаружи, и я просто-напросто принял чужое безумие за свое. Будь я действительно сумасшедшим, то, прежде всего, обвинил бы в сумасшествии окружающих.
        Это надо было проверить как можно скорее, и случай не заставил себя ждать. Первая же машина, которой я сделал стоп, затормозила, приветливо подмигнув. За рулем была женщина. На мой вопрос о плате она снисходительно рассмеялась: ей не нужны были мои гроши, если существовал некто, способный ее содержать, или же она зарабатывала сама, проституируя - все это не волновало меня, равно как и действительность со своими новыми деталями - придорожными ларьками, яркими вывесками, какими-то многоступенчатыми недостроенными виллами - детская книга, которая зашелестела снаружи, сливаясь в единый огненный поток, едва мы понеслись по шоссе. Baby, you can drive my car…
        - Послушайте, любезнейшая, не знаю вашего имени… - начал я.
        - Агния,- представилась эта пародия на кинозвезду.
        - Роман,- ответно представился я.
        - Бульварный?- пошутила она.
        - Не совсем. На первый взгляд, оно конечно, того: сюжет и все такое прочее, но если приглядеться… - я вдруг отчетливо вспомнил свое вчерашнее сентиментальное путешествие бульварным кольцом, когда я мысленно здоровался со всеми памятниками на своем пути…
        - Вы понимаете, Агния,- сказал я с мягким акцентом,- я приезжий, из Киевской области, и плохо знаю ваш гарный город. Скажите пожалуйста, где у вас в Москве памятник, к примеру, моему соотечественнику, Николаю Василичу Гоголю?
        - На Гоголевском бульваре, естественно.
        - Да уж, что может быть естественней… А памятник Климент Аркадичу Тимирязеву?
        - Кажется, у Никитских ворот.
        Агния коротко глянула на меня, в тот миг, как я так же коротко глянул на встречный КАМАЗ. Векторы скорости, разумеется, складываются, а за рулем сидит сумасшедшая, спокойно держащая сто десять по зимней трассе. Безумие выражалось, конечно, не в скорости - в конце концов, это могла быть какая-нибудь матерая гонщица автораллей, шумахерша,- а в том, что она сказала о памятниках.
        Итак, они все сошли с ума, пока меня не было с ними. Или же я, излучая какую-то неизвестную энергию, притягиваю исключительно безумцев, как бы, двигаясь по смешанному лесу, иду от березы к березе… Но это уже из области фантастики, хотя в первой версии нет ничего фантастического - вдруг это какой-то вирус или что-то еще. Ведь взялся же откуда-то из Африки… Господи, как трудно в моем горле этому слову - Африка…
        СПИД… Почему бы не появиться чему-либо еще, почти за десятилетие?
        Будучи разрешенной, проблема перестала интересовать меня. Кроме того - все это было лишь словесным фоном, обстановкой комнаты, в центре которой, в кресле развалившись, небрежно закинув ногу на ногу, сидела…
        Так писали в старых романах: сначала мебель, ковры, рояль, гардины, уютное пламя в камине…
        Марина была не одна, она была с каким-то мужчиной, сей факт отбрасывал меня на три месяца назад, в тот день, когда я получил письмо от матери, и лишний раз подтверждал тождественность измены и смерти.
        - Что это вы приуныли?- поинтересовалась Агния.
        Я посмотрел на нее. Большие, искусно подкрашенные глаза, тени стремятся скрыть мешки под глазами, явные признаки обжорства и гипертрофированной сексуальности. Мне захотелось плюнуть ей в лицо.
        - Скоро выходить: метро,- сказал я.- Жаль расставаться с такой очаровательной девушкой.
        - Это не проблема,- усмехнулась Агния.- Вот моя визитная карточка. Думаю, вам понадобится гид для дальнейшего изучения памятников старины.
        Дойдя до ближайшей урны, я выбросил глянцевую бумажку, даже не заглянув в нее. Итак, они все, или - по крайней мере - часть из них, незаметно сошли с ума. Я вспомнил тот чисто литературный, полностью соответствующий мистической теории бытия, путь, который привел меня к безошибочно точному, безукоризненно уместному разговору о памятниках города.
        Дело в том, что меня с детства мучил некий парадокс, одна из труднообъяснимых, но весьма будничных московских тайн, а именно: почему Гоголевский бульвар возглавляет памятник Тимирязеву, а сам Гоголь преспокойно сидит у Никитских ворот?
        Теперь - по крайней мере, в воображении этой Агнии - монументы стали на свои логические места, и парадокс был разрешен.
        Размышляя таким образом, я направился в гости к другу моего детства.

* * *
        Я не мог без отвращения вспоминать этого человека, и лишь чудовищная игра обстоятельств заставила меня обратиться к нему. Мне предстояло выступить в роли христианина, скорее, даже - еретика-толстовца - подставляющего ягодицы, сразу после того, как его смазали по лицу. Отче наш иже еси на небеси. Если бы я мог выбирать своего Иуду, я бы хотел, чтобы им оказался именно он.
        С точки зрения логики это было невозможным, хотя, судя по опыту классического детектива Агаты, преступником всегда оказывается самый невинный.
        Хомяк жил за жирной металлической дверью. Я хотел позвонить условным сигналом, представляющим букву «д» на азбуке Морзе, но вовремя передумал, не желая напоминать о нашей общей юности.
        Дверь отворилась тяжело, как в склепе, и на пороге возник какой-то толстяк. Несколько секунд знакомые черты не могли найти себе места в той суповой миске, которую он считал своим лицом. Время как бы исправило одну, чисто лингвистическую ошибку: слово Хомяк, звучащая, как кличка, было на самом деле фамилией субъекта, и в прошлом - высокий, стройный - он ничем не напоминал этого безобидного зверька.
        - Заходи,- сказал он голосом Хомяка, вернее, тем его новым голосом, который я услышал в телефонной трубке.- Шузов не снимай, тут вчера сешн был, нашакалили. Рад лицезреть твой фейс…
        Он явно переигрывал со сленгом, тщетно пытаясь выстроить вокруг меня Гурзуф начала восьмидесятых. Эта неуклюжая попытка не вызвала во мне ни малейшей жалости. Он был тем, кто посадил меня в тюрьму, если и не тем, кто продал - этого человека я еще не прочь найти - а тем, кто именно посадил меня.
        - Ты что, женился на дочери советника?- спросил я, оглядывая обстановку.
        - Нет,- сказал он.- Дуся у меня все та же. Я, знаешь ли, сменил профессию.
        - Как тебе это удалось?
        - Помнишь Жору, что в Чикаго свалил?
        - Ну?
        - Списались, я съездил. Открыли совместную фирму, теперь фарцуем.
        - Чем?
        Он косо посмотрел на меня: об этом не спрашивают, не лезь не в свое дело, ты, ублюдок! Я подумал, неужели этот слизистый мешок был когда-то моим другом?
        - Трусами,- наконец ответил он.
        - Какими трусами?
        - Трусами, чулками, насисьниками, шелковыми подписьниками - всего более четырехсот наименований… Ты лучше скажи, чего тебя на дачу потянуло? Мне Жанна сразу после тебя позвонила. Она, верно, совсем крызанулась, если олдовых бухарей не узнает. Кстати, давай задринчим, за встречу. У меня еще около часа времени.
        Он жестом пригласил меня в другую комнату, и я увидел сервировочный столик на колесах, на котором возвышалась небольшая горная страна бутылочного стекла.
        - Расскажи,- попросил я,- что там произошло?
        - Ничего особенного. Я, между прочим, эту самую Марину не видел столько же, что и ты… Ключ она знала, где лежит. Приехали с каким-то мафиози, трахались до потери сознания при свечах, газ то ли сам потек, то ли забыли выключить, ну и - свеча горела на столе - все полыхнуло. Весьма кстати, между прочим. Я, знаешь ли, новый хауз хотел строить, а бунгало было как-то жалко ломать. Короче, расчистили место.
        - Какой еще мафиози?- спросил я, чувствуя, что начинаю дрожать.
        - Понятия не имею. Меня поначалу стали в полис таскать, но я им дал, и дело замяли. Я даже протокол из любопытства прочитал.
        - Как они вообще опознали сгоревшее тело?
        - Стоматологическая экспертиза. Еще какие-то специфические признаки. Она стали дальше копать, пока я не стопарнул. Не хватало еще, чтобы на моей даче произошло убийство.
        - Значит, это совершенно точно была она?
        - Да, к моему удивлению. Этим занимались квалифицированные специалисты.
        Мы помолчали. Я заметил, что Хомяк наливает мне вино, а себе - апельсиновый сок.
        - За рулем?
        - Не в этом дело. Я закодирован на дозу. Более пятидесяти грамм - делаю уэлл. А ты все дринчишь?
        - Умеренно.
        - А там?
        - Пил с Божьей помощью.
        - Ну и хорошо.
        Мы помолчали.
        - Кто такая Ника?- спросил я.
        - Путана. В деле она фигурировала.
        - Как ее найти?
        - Не знаю. И вообще… Все это темная история, и замешан в ней какой-то крутой пипл. Зачем тебе это? Аскалку нашу ты все равно не вернешь, а собственный пелвис зачем подставлять?
        - Помнишь,- вдруг сказал я,- как я спускался в колодец, чтобы посмотреть на звезды, но ни черта не увидел, и чуть было не оборвалась веревка?
        - Нет,- покачал головой Хомяк.- Хотя, детство, знаешь ли… А ты помнишь, как мы заслипили на чердаке, а паренсы искали нас весь день, даже в этом самом колодце?
        - Помню,- сказал я, хотя ничего такого не было.
        Ничего подобного в моем прошлом не было, но оно существовало в его прошлом. Ни слишком ли много сумасшедших на моем пути? Я вдруг почувствовал тошноту и страх. Почему Хомяк ведет себя, как ни в чем не бывало, будто бы и не было той давней истории? А что если она - инвариант реальности, а в его сознании мы старые друзья, которые встретились после вынужденной разлуки?
        Но все это не имело ни малейшего значения, потому что уже была поставлена жирная точка над «i». Стоматологическая экспертиза. Квалифицированные специалисты.
        Марина была мертва.
        Мне захотелось встать и уйти (неизвестно куда и зачем), но Хомяк опередил меня.
        - Извини,- проговорил он,- но мне сейчас надо в офис, меня ждет брокер с палеными ваучерами.
        Смысл этой фразы был мне не вполне ясен. Я поставил недопитый бокал на стол и поднялся.
        - Хочешь, подвезу до метро?
        - Не стоит. Я уже видел твою машину на улице.
        - Ну, как знаешь.
        - Послушай, Хома,- сказал я уже в коридоре, одевшись.- Можно один вопрос напрямик?
        - Валяй.
        - Не ты ли это позвонил тогда по известному телефону и сдал меня в полис?
        Его глаза сузились, сквозь прежнюю тошнотворную маску проступило циничное и жестокое, пожалуй, истинное лицо. Было видно, что он борется с желанием меня ударить. Я ожидал и хотел этого, чтобы через несколько минут сделать из него кусок мяса. Но он лишь усмехнулся, пожевал губами и спокойно ответил:
        - Это глубоко не логичный вопрос, кореш. Если бы тебя сдал я, то сразу последовал бы за тобой, как подельник. Я не смог бы сделать этого ни при каких обстоятельствах, даже если бы у меня были мотивы.
        - Мотивы, между прочим, у тебя были.
        - Давай забудем об этом, а? Ведь столько уже лет прошло…
        - Да?- сказал я.- А тебе никогда не приходило в голову, что роман о Раскольникове написал никто иной, как Свидригайлов?
        - Нет, не приходило. Да и вообще - последние годы я читаю только детективы, фантастику… Голова слишком забита делами, извини.
        Едва я протянул руку к двери, как замок, будто во власти телекинеза, открылся сам, и Авдотья вошла. Мне было любопытно, узнает она меня или нет.
        На ней был клетчатый костюм в стиле деловая женщина. Она выглядела плохо: похудела настолько же, насколько поправился ее муж, словно бы он впитал ее мясо. Она узнала меня.
        - Неужели?- и ее лицо скривилось в улыбке.
        Я никогда особо не жаловал ее, хотя она, похоже, стремилась найти во мне друга.
        - Уже уходишь?
        - Надо.
        Щелкнув каблуками, я припал к ее руке. Похоже, эту женщину грызла какая-то болезнь или простая хандра, усталость.
        - Я позвоню,- сказала она.- Телефон все тот же?
        - Не знаю,- сказал я и сгинул.
        Выйдя на улицу и, как на прогоне, представив всю эту сцену, я, наконец, понял, чей голос напоминал мне этот мерзкий баритон Хомяка. Это никак не могло быть объяснено чьим-то безумием, кроме моего личного, и даже пресловутый сдвиг реальности казался тут совершенно ни при чем.
        Это был мой собственный голос.
        СУИЦИД КАК НУЛЕВОЕ РЕШЕНИЕ
        То был конец пути, тупик, за которым пыльная трава, сор, одуванчики. На что я надеялся? На то, что погибла другая женщина, какая-нибудь новоиспеченная Ника, а моя, присвоив ее документы (и лицо!) отправилась, скажем, в теплые края - куда, зачем? Неужели я с самого начала не чувствовал, что ее нет в этом мире, подобно тому так, войдя в темную комнату, сразу понимаешь, есть ли там человек или же комната - безжизненна?
        Наверное, все это было для меня лишь реализацией страха смерти. Как же отчаянно я цеплялся за жизнь, если так верил в эту, мною же созданную легенду!
        Я приплелся домой. Мамаша была на очередном дежурстве. Я подумал, что и она совершенно не беспокоит меня: не беспокоит, как она увидит это, что дальше будет с нею… Ничто не могло мне помешать, равно как и помочь в те злосчастные минуты. Я подумал, что меня совершенно не волнует, как я буду выглядеть… Я почувствовал такую тупую, невыразимую скуку…
        Вот и все. Еще несколько движений, и с этим будет покончено. А вдруг? Что если сделать последнюю ставку, любую, нелепую… Что если я сейчас просмотрю в окно и проклятая труба будет снова на месте? Если так, то я ничего не сделаю и буду лишь с легким содроганием вспоминать весь этот кошмар. Итак, если труба на месте, то я…
        И тут раздался телефонный звонок.
        Это могли звонить только матери, или она сама - мне: ведь пока лишь трое людей знали, что я вернулся, и у меня не было ни малейшего желания восстанавливать старые связи, с самого начала, еще до того, как я принял то теплое, пьяно согревающее, ванное решение…
        Телефон продолжал звонить.
        Мне пришла в голову бредовая мысль, будто бы я нахожусь в пространстве какого-то романа или фильма, где - по закону жанра - герой не может погибнуть, посему этот звонок придаст сюжету новое движение, спасая тем самым от смерти - меня.
        Я поднял трубку.
        - Алло, это я,- послышался знакомый голос, едва различимый за шорохами и тресками.
        - Да?
        Это была Авдотья, жена Хомяка.
        - Здравствуй, Дуся,- сказал я, будто некий Чехов.
        - Нам необходимо встретится,- сказала она.
        - Да,- сказал я, почти утвердительно.
        - Я в отчаянье. Наверно, я на грани самоубийства.
        - Интересно,- сказал я, свободной рукой нащупав свою веревку.- Так ли уж здесь важно мыло?
        - Что? Какая Мила? Во имя всего, что было между нами, умоляю, помоги мне!
        Между нами ничего никогда не было, кроме одного, не совсем дружеского поцелуя, не сблизившего, но еще больше разъединившего нас.
        Зажав телефонную трубку между щекой и плечом, я принялся свивать петлю.
        - Я не могу с ним больше жить,- продолжала Авдотья высоким страдальческим тоном. - Он только и делает, что потеет и пердит, пердит и потеет, но это не имеет значения. Он ничего не хочет знать, кроме денег. У него есть несколько женщин, каких-то грязных шлюшек, но мне и на это наплевать. Он постоянно ест и пять раз в день испражняется. Все вокруг изменились. Все только и делают, что жрут и срут. Слушай, Рома, может быть, я схожу с ума, но творится что-то не то. Меня бросила старая подруга и даже не узнает на улице, глядит, как сквозь стекло…
        - А памятники?- спросил я, прилаживая петлю к трубе отопления, словно некий Есенин.
        - Что - памятники?- она не уловила иронии моего голоса. Вот будет любопытно, когда от меня останутся лишь короткие гудки.
        - Памятник, Гоголю, например?- промяукал я.
        - Да-да! Его больше не существует. Он исчез.
        - Что-о?
        - Какая-то фирма купила землю под ним. Его разобрали и увезли. Народ устроил демонстрации, пикеты,- все без толку. Теперь там строят виллу для кого-то из них.
        - Какой ты говоришь памятник,- спросил я, продолжая заниматься своей адской атрибутикой,- сидячий или стоячий?
        - Стоячий. Тот, который был во дворе.
        - Ну, это не такая уж большая катастрофа.
        Я уже стоял на табурете с затянутой петлей на шее. Оставалось сделать один шаг, так сказать, из реальности в вечность.
        - Рома, я видела твое лицо. Перестань убиваться по ней, слышишь? Она не стоит того. Когда мы встретимся, я расскажу тебе о ней - всю правду. Ника говорила, что…
        - Кто?!- вскричал я.- Кто говорил?
        В этот миг я оступился и табурет выскользнул из-под моих ног. На долю секунды опередив струящуюся веревку, я схватился за трубу и повис на ней, обжигая ладони, Есенин. Телефонная трубка, закрутив в воздухе витую спираль, снова оказалась в моей руке. Голос, прервавшийся таким странным образом, взволнованно продолжал:
        - …подруга, тоже аскалка, с которой они жили последнее время, снимали квартиру на Тверском бульваре. Я встретила ее незадолго до… Так вот, она говорила…
        - Подожди,- сказал я.
        Это был один из тех моментов жизни, когда невольно жалеешь о зрительской аудитории. Вид человека, висящего на одной руке, а другой сжимающего телефонную трубку, был бы весьма забавен. Я ослабил петлю, вывернулся из нее, как червяк, и спрыгнул на пол.
        - Теперь давай поговорим, Дуся. Ты знаешь ее телефон или адрес?
        - Только телефон.
        - Ну, давай-ка,- бодро сказал я, отыскивая на столе чего-нибудь пишущее. Мою правую ладонь саднило: надо было бы смазать растительным маслом…
        - Прекрасно,- сказал я через несколько секунд.- Я позвоню тебе, как только смогу. Мы обо всем поговорим, ладно? Целую.
        Я повесил трубку и возбужденно огляделся вокруг. Вещи смотрели на меня широко раскрытыми глазами. Мы еще поборемся с тобой, злой волшебник! Это была действительно большая победа. Некая Ника, вторгшаяся в ее жизнь и изменившая ее. Они познакомились в метро, что может быть нелепее? Выходит, оттого, что броуновское движение случайно сблизило две частицы… И после этого ты будешь говорить мне, милая моя, о божьем промысле, о провидении, да, в тот самый миг, когда ты, умиленная, в своем церковном платке, возвращаясь с заутрени, где так нежно пахнет воском, так осторожно перебирают в воздухе золотистые лучи, спускаясь со сводчатого потолка… Простите, я наступила вам на ногу, ах, ничего страшного, тут такая толчея, меня зовут Ника, победа, я всего лишь буду вашей нежной подружкой на оставшуюся жизнь, а ведь ее осталось немного, да: я завлеку тебя на какую-то там дачу, там мы немного поупражняемся в стрельбе по куску ржавого железа, затем мы займемся группен-сексом с одним солидным, уважаемым человеком, он будет так крепко тебя ласкать, что случайно задушит, а я, твоя лучшая подруга, в качестве акта мести,
угроблю его каминной кочергой, затем оболью бензином рояль, как самый любимый твой предмет в этом доме греха, и спущу, как говорится, красного петушка, меня зовут Ника, я - твоя Победа.
        Я набрал указанный мне номер. Длинные гудки. Вряд ли романы Ф.М.Достоевского, чисто автоматически подумал я, с их непрестанной беготней, комнатами, дверями, выходами новых героев, могли бы развернуться в современном мире, где существует телефон…
        Несколько минут я курил на балконе и смотрел на звезды. Ковш Большой Медведицы, уже ставший вопросительным знаком, намеревался вычерпать Луну - похоже на подстрочник какой-то хокки, или на эхо недавнего моего имажинизма…
        И вдруг я ощутил накат сердцебиения. Мысль о том, что я упустил что-то важное, там, на даче… Дом, колодец, мишень, флигель… Было нечто, подсознательно меня поразившее, но пропущенное сегодня утром.
        Я глянул на часы. Шесть вечера. Я оделся и поехал, захватив фонарик.

* * *
        Сад был переполнен луной, включавшей мучительный механизм воспоминаний. Они существовали в реальности отдельно, слог за слогом, подобно вставной новелле -
«Восемь лет назад на Рождество выпали такие морозы, что несколько человек погибло и т.д.» Вот так же луна заливала это уютное снежное пространство, и в том же месте я преодолевал забор, правда, я был тогда не один.
        Развалины выглядели угрожающе, тут что-то определенно изменилось с утра. Я испытал безотчетный страх: то ли меняется сама реальность, то ли нечто в ее пределах. Последнее было куда опаснее. Останки дома, колодец, флигель - все было таким же, что и утром. Но что-то произошло со снегом… Я присел на корточки и пригляделся - в скользящем селеническом свете я все увидел и понял. Первым моим побуждением было немедленно уйти, но любопытство пересилило страх. В конце концов, я был силен, я умел биться, и у меня даже имелось кое-какое оружие, если можно посчитать оружием увесистый металлический фонарь.
        Кто-то побывал здесь сегодня, после меня, и основательно осмотрел участок. Нога была огромной: мои собственные отпечатки, и уж тем более, жалкие, утлые лодочки Жанны, казались детскими по сравнению с этой массивной, широкой подошвой снежного человека. Я посветил. Объемные шипы елочкой, дорогая модельная обувь, размер, по крайней мере, пятьдесят второй.
        На углу колодезного сруба я увидел какую-то странную, бесформенную сосульку. Она так бросалась в глаза, что я не смог бы утром не заметить ее, в том случае, если бы утром она там была.
        Я отломил кусочек этого чуть зеленоватого льда, положил на ладонь, понюхал, лизнул зачем-то, несколько секунд рассматривал под фонариком и вдруг с отвращением отбросил в сторону, потому что, наконец, понял, что это.
        Вскоре я полностью восстановил картину посещения.
        Человек был один. Он преодолел забор на юго-востоке, и это говорило о том, что он не знал другого, более удобного перелаза. Он обошел развалины, потолкался у колодца, смачно высморкался, выпустив зеленоватую соплю на угол сруба. Он полностью повторил мой утренний маршрут, двигаясь по моим следам. Затем он обошел участок по периметру, делая бессмысленные петли, как бы что-то ища, и, заметив западный перелаз, воспользовался им, чтобы покинуть сад. Я вспомнил глубокие следы автомобиля за квартал от дачи, которым сперва не придал значения.
        Итак, не я один интересуюсь этой историей. А может быть, кого-то интересую я сам?
        В свете этого открытия как-то померкла цель моего приезда. Еще дорогой я понял, что меня волнует мишень, точнее - рисунок, выбитый пулями. Вспомнив, как утром я усмехнулся над слабой кучностью упражнения, сейчас я обругал себя последними словами - за то, что сразу не увидел очевидного. Да… Это сделал меткий, фантастически меткий стрелок.
        Кусок железа был укреплен невысоко и я, снова включив фонарик, поставил его так, чтобы отверстия засветились.
        Я отошел на несколько шагов. Сердце мое защемила страшная, невыносимая тоска. Семь выстрелов легли так, что образовали ничто иное, как фигуру созвездия Ориона…

* * *
        Итак, она совершила предательство. Три пули легли в ряд, словно пояс небесного охотника, остальные - четырехугольник по краям: Бетельгейзе, Беллатрикс, Ригель - молодые косматые гиганты, где-то в невообразимом пространстве несущие ответственность за наши судьбы… И она совершила предательство.
        Орион был незакончен: не хватало звезды, не имеющей собственного имени и обозначающейся греческой «лямбдой». Это было понятно, стрельба велась из семизарядного американского кольта, и звезда была принесена в жертву как безымянная.
        Созвездие, которое мы однажды зимним вечером назвали нашим, восемь мерцающих жемчужин, созвездие, через которое там, почти в самом сердце Азии, большую часть года я смотрел, как сквозь зеркало, в надежде увидеть твои глаза. Или ты думаешь, будто что-то другое позволило мне выжить?
        Марина не умела стрелять. Следовательно, кто-то другой, меткий, посвященный в нашу тайну, глумясь, выбил на куске ржавого железа звезды.
        И спустя несколько часов ты умерла, перестала существовать, здесь же, на этом пепелище… Нет, не по-русски сказано, безграмотно: это я - на пепелище, а ты была внутри… Или?
        Вся моя жизнь сфокусировалась в этой точке, в этом трепещущем или.
        Никто, кроме Марины, не мог выбить звезды. Допустим, она записалась в спортивную секцию и научилась стрелять. Или же - ее научил какой-то мужчина. Вероятно, он и стрелял - какая еще секция, что за бред… Но в это невозможно поверить, потому что очень немногие люди в мире знают рисунки созвездий, не считая, конечно, профессиональных астрономов, на которых мне наплевать, так как звездное небо для них то же, что для архитектора Париж.
        Я снял мишень с дерева и с незначительным усилием разорвал на две половины. Вот если бы и небо так разом, чтоб хлынула сквозь рваную щель ослепительная плазма… В прошлом году, когда Shoemaker-Levy-9 падал на Юпитер, я страстно желал, чтобы эта недоразвитая звезда взорвалась, уравняв тем самым сорок миллиардов человеческих существ, прошедших по планете за ее историю… Это было преступное желание, но я и есть - преступник.
        Больше мне совершенно нечего было делать на даче, и я принял решение уйти отсюда как можно скорее, но, сделав несколько шагов, остановился, как вкопанный, и ужас охватил меня. Метрах в двадцати на юге я увидел огромную, черную, чем-то пародирующую человека - фигуру. Ее рост был значительно выше любого из когда-либо живших на Земле людей, и цвет ее был чернее черного.
        Я зажмурился и вновь открыл глаза. Это была елка, обыкновенная елка, облепленная снегом, затесавшаяся среди сосен - что-то вроде великана из знаменитых стихов Маршака. Да, это была елка, естественное для наших мест растение, но я мог бы поклясться, что раньше его на этом месте не было, и оно не могло вырасти до таких размеров за восемь лет, следовательно, передо мной демонстрировался все тот же ряд явлений: труба, памятники… Для пущей выразительности это совпало с моментом моей галлюцинации, и действительность как бы показывала мне свои волчьи зубы.
        И тут до меня, как до жирафа, дошла запоздалая реакция на замороженную харкотину, которую я облизал, и я начал блевать. Опершись руками о две сосны - вот каким огромным стало мое тело - я принялся изрыгать из себя ниагару желудочного сока и желчи.
        Вдруг кто-то брызнул мне в лицо ярким светом фонаря. Я не видел стоящего - только ослепительный круг сетчатого света. Силуэт был не очень большой, но мощный, широкоплечий. Я подумал, вооружен ли этот человек, и если нет, то я смогу с ним легко справиться. Как-то не верилось, что именно это создание тьмы могло оставить такие огромные следы… И тут я понял, что передо мной - женщина.
        - Это опять вы?- услышал я голос Жанны Михайловны.
        Я тихо, остаточно рыгнул, но она тактично не заметила этого, что привело меня в бешенство.
        - Очень любезно с вашей стороны, что вы не уехали. Может быть, все-таки зайдете на чашку чаю, а когда ночной электричкой вернется муж, я вас с ним познакомлю. Он - профессор, очень интересный человек.
        - Идите вы в жопу вместе со своим мужем,- пробурчал я, повернулся и пошел на станцию.
        Небо было чистым, и я отыскал подлинный Орион. Слеза обожгла мне щеку. Я с нежностью подумал о тех немногих людях планеты Земля, которые сейчас, одновременно со мной, видят с различных континентов эту область небесной сферы.

* * *
        Весь тот день я метался по городу, словно по какому-то роману Федора Михайловича, спотыкаясь о бесчисленные «вошел», «прошел», «вышел», путаясь в деепричастных оборотах метро, которое обросло новыми станциями, какими-то выдуманными, уже постжизненными линиями, мучаясь неузнаванием знакомых улиц, как если бы вполне по-русски построенная фраза состояла из каких-нибудь выдуманных слов.
        Несколько раз по дороге домой я звонил Нике, ответом были длинные гудки. Уже в лифте меня посетила элементарная идея, из тех, которые всегда следуют с опозданием. Не раздеваясь, я сел на тумбочку в коридоре и набрал справочную. Через несколько минут адрес Ники был у меня в руках.
        - Может, сначала примешь ужин?- забеспокоилась мать, но я только махнул рукой.
        Вскоре я разыскал дом на Тверском бульваре, поднялся на пятый этаж и несколько раз безуспешно позвонил в старую обшарпанную дверь.
        Молчание.
        Тупик.
        Все мои действия кончались этими молчаливыми тупиками, будто я был шариком известной детской игры. Почти десять часов вечера…
        Я уже сделал несколько заплетающихся шагов по лестнице, как вдруг услышал клацанье замка. Я оглянулся: открылась противоположная дверь, и я увидел голову женщины.
        - Что вы хотели?
        - Ничего особенного,- сказал я, в два прыжка одолел лестницу и очутился в ауре роскошного, пышущего жаром тела.
        - Меня интересует квартира номер семнадцать, уточнил я ледяным голосом, который мог бы принадлежать как милиционеру, так и профессиональному убийце.
        - Если вы хотите ее снять, так она занята, а если,- женщина смерила меня оценивающим взглядом,- вас интересуют девушки, то их нет уже месяца три. Во всяком случае, я там поливаю цветы и не заметила, чтобы кто-нибудь трогал вещи.
        Она поливает цветы три месяца,- эта фраза крутнулась в моей голове и тотчас разбилась на сотни стеклянных шариков.
        - Следственный отдел уголовного розыска,- вдруг выпалил я.- Я уполномочен воспользоваться вашим ключом для осмотра квартиры.
        - В столь поздний час?- она кокетливо склонила голову набок.
        - Ни сном, ни духом, мадам.
        - А можно взглянуть на ваше удостоверение?
        - Разумеется,- сказал я и, симулируя жест самый привычный, полез в потайной карман пиджака.
        Несколько секунд соседка рассматривала то, что я показал ей, как и подобает, в развернутом виде из собственных рук.
        - Хорошо,- наконец согласилась она.- Мне как раз пора освежить цветы.
        Она скрылась за дверью и вскоре вернулась, покручивая на пальце кольцо с ключами. Я заметил, что она успела причесаться и тронуть губы помадой. Если бы эта набитая дура немного смыслила в жизни, она не только не позволила бы менту ворваться в квартиру без санкции и понятых, но и с гораздо большим вниманием отнеслась к той ксиве, которую он предъявил.
        Это была уродка. Ее непомерно пышный бюст как бы рассматривал меня, словно пара очков. Соски, топорщащие даже грубую материю свитера (если продолжить метафору) напоминали выпуклые блики света от электрических ламп. Над всем этим, на длинной тонкой шее, колыхалась мучительно маленькая голова, и черты ее лица были какие-то птичьи, типичные для жительницы города, который я с детства ненавижу.
        Мы вошли в квартиру. Просторная прихожая, располагающая к велосипедным прогулкам. Налево-направо две комнаты. Прямо - кухня и прочее.
        - Приступайте,- сказала женщина, глянув через плечо, и быстро прошла в ванную. Я услышал шум воды.
        - Вы хозяйка этой квартиры?- спросил я.
        - Нет, просто слежу за ней. Хозяева отстроили дом в Тарасовке, что называется, вышли в люди. Ника снимает ее. Месяца три, как уехала в Крым. Кстати, странно: она давно должна была вернуться.
        - Куда именно она отправилась?
        - Секундочку. Ай, ай… Ну-да, Данила-мастер! В Ай-Даниль. Какой-то пансионат или санаторий, по путевке.
        Интересно, до пожара или после?
        - Не помните точно, какого числа?
        - Разумеется. Это было второго ноября, у дочки как раз начались каникулы.
        На другой день после пожара, буквально, через несколько часов.
        - Вы видели ее в тот день?
        Это был вопрос, решавший все. Если бы она сказала «да», мой роман с действительностью был бы закончен.
        - Да,- сказала она и вдруг закашлялась. В эти мгновения я пережил многое…
        - То есть, что же я вру? Я забыла. Она оставила записку.
        - Почерк принадлежал именно ей?
        - Да. Впрочем… Я не очень-то знаю ее почерк.
        - Записка не сохранилась?
        - Нет, конечно. Извините, мне надо поухаживать за цветами.
        Мы прошли в комнату. Ничего особенного: неприбранное жилище одинокой женщины - поперек кровати банный халат, на стуле - скомканные черные колготки… И вдруг мое сердце забилось, я ощутил резкий спазм в гортани, будто подавился недожеванным куском. Комната медленно пошла вкруговую, явно демонстрируя нелепость, фальшь, мультипликационность окружающей среды…
        И в центре этого кружения я увидел Марину.
        Чуть склонив голову вниз-набок, как-то странно, незнакомо улыбаясь, безуспешно пытаясь подражать леонардовской шлюхе, она смотрела на меня, то есть, в объектив, то есть - на каждого желающего. Фотография была самой верхней в пачке, лежавшей на журнальном столике. Я взял пачку в руки и принялся рассматривать, тасуя, словно колоду карт.
        На фотографиях были запечатлены крупные планы девичьих лиц. Всего их было одиннадцать, словно кроме существующих четырех мастей появились еще какие-то семь. Все они чуть наклонили головы вниз-набок, как-то загадочно улыбаясь - моны лизы - и по отсутствию воротничков было видно, что они либо глубоко декольтированны, либо… На лбу у меня выступила испарина. Следующая серия подтвердила мою догадку. Те же девушки - и среди них Марина - были сняты уже поясным планом, взятые чуть ниже пупков: у всех как на подбор крупные груди, и было видно, что для пущей выразительности они искусственно вызвали у себя эрекцию сосков.
        Далее начиналось самое интересное. Девушки приняли излюбленную позу Поля Гогена
«теха-омана» - эти фотографии выполняли двойную функцию: показывали во всей красе как обнаженные тела, так и профили лиц. Затем шли вольные фантазии на тему «я самая лучшая» - девушки причудливо изгибались, чуть не завязываясь в узел, протягивали в объектив свои груди, выворачивали наизнанку срамные губы… И среди них была Марина.
        Она стояла, одним коленом упершись в венский стул, приспустив трусики, и симулировала мастурбацию. Глаза мои отказывались верить. Но это была - вне сомнения - она.
        Одна странность поразила меня в этих изображениях, одна общая черта. Большинство моделей имели в той или иной степени выраженные африканские черты: либо настоящие мулатки, либо наши, доморощенные аскалки. Это был весьма романтический пансион.
        - Бедненький!- услышал я голос соседки.- Тяжело на такое смотреть нормальному мужчине… Понимаю.
        Я ошалело оглянулся на нее. Кажется, на несколько минут я вообще забыл о ее присутствии. Безумная мысль посетила меня. А что, если нет и никогда не было никакой Ники?
        Я отделил от пачки крупные планы и дал соседке в руки.
        - Если среди них Ника?
        - Конечно,- сказала она.- Именно здесь они всем этим и занимались.
        Нет, она указала не на Марину.
        - Скажите, а эту девушку вы знаете?
        - То же мне «девушку». Вы бы еще сказали - девочку…
        - Знаете вы ее или нет?- терпеливо спросил я, трясущейся рукой алкоголика протягивая фотографию Марины.
        - Да,- сказала соседка.- Это Лиля.
        - Лиля?
        Гадкая улыбка появилась на моем лице: конечно, это двойник, доппельгангер - ведь не могла же в самом деле Марина, моя Марина…
        - Но это не настоящее имя,- продолжала соседка, будто бы грязной половой тряпкой стирая надежду с моего лица.- Да и Ника по паспорту обыкновенная… Как ее? Серьги, бусы… Ах, да! Анжела Буссу-Би. Это фамилия ее отца, негра из Марокко или Анголы, черт их разберет. Они все так называли себя для клиентов - Лилия, Ивонна, Гера… Вы, разумеется, знаете, чем они тут занимались?
        - Чем же они тут занимались?- словно эхо, пробормотал я.
        - Блядством они тут занимались,- сказала соседка ласково.- Что с вами? Вам плохо? Милиционеру нельзя матом, да?
        Я промолчал. Комната продолжала медленно вращаться перед моими глазами, словно я находился в центре карусели.
        Вдруг взгляд соседки уперся во что-то за моей спиной, и лицо ее стало заметно бледнеть.
        - Нет, невозможно!- воскликнула она.
        Я резко обернулся, ожидая увидеть что угодно, но интерьер был неизменен, словно стоп-кадр.
        - Вещи поменялись местами!
        - Какие вещи?- встрепенулся я.
        - Многие, если не все. Я ни к чему здесь не прикасалась. Сегодня все лежит не так, как на той неделе. Будто их взяли в руки и аккуратно положили на место. Вот и ящик стола выдвинут чуть больше.
        - Вы хотите сказать, что тут кто-то побывал?
        - Точно. И дверца шкафа…
        - Может быть, это вернулась эта самая Буссу-Би?
        - Нет. Тогда был бы полный бардак. Я говорю вам: кто-то обыскал квартиру… О. черт подери! Боже мой, что это?
        Я проследил за лучом ее взгляда и не заметил ничего, кроме одинокого горшка на подоконнике: развесистая лилия вот-вот собиралась зацвести.
        - Что вы имеете в виду?
        - Подойдите и посмотрите сами. Надеюсь, вы мужчина с крепкими нервами.
        Слабое эхо ее ужаса зацепила и меня. Я медленно, словно опасаясь, что взорвется миниатюрная домашняя бомба, подошел. И тут будто какая-то лямка лопнула внутри меня: на бутоне растения, бессмысленно, в отсутствие жильцов, выпустившего свой белоснежный половой орган, висела желто-зеленая, с мелкими кровавыми прожилками - сопля.
        Итак, существо, любящее пострелять из ноздрей, вне всякого сомнения, двигалось маршрутом, симметричным моему - так же в поисках утраченного времени. Это мог быть как мужчина, так и немыслимая, фантастических размеров - женщина, или какой-нибудь трансвестит, мутант… Безликое, бесполое - это перемещалось в пространстве параллельно мне, то отставая, то опережая меня, и я понял, что рано или поздно наши пути пересекутся.
        Я спросил:
        - Что-нибудь пропало?
        - Не думаю. Тут вообще, нечего брать… Послушайте, мужественный вы человек! Мне страшно…
        Она вдруг двинулась на меня и, прежде, чем я успел что-либо сообразить, прижалась ко мне всем телом, так, что я ощутил на своем животе ее арбузные груди, размерами сравнимые с массивной задницей. Развратный рот приблизился, и я невольно впитал червеобразное прикосновение губ, острый гнилостный запах, в то время как ее рука торопливо боролась с молнией на моих брюках.
        Я мягко, но сильно отстранил женщину.
        - Вы понимаете, что я на работе,- сказал я с каменным лицом.
        - Ах, простите, лейтенант!- краснела она так же быстро, как и бледнела.
        Мне захотелось повалить ее на пол и давить, скрежеща зубами, ее горло, пока она не перекусит собственный язык.
        - Не стоит волнений сударыня,- сказал я.- Надеюсь, мы еще увидимся - в более благоприятной обстановке.
        Я нежно провел ладонью по ее жирным волосам…
        Мы вышли на лестницу, и я стал спускаться, кивнув и улыбнувшись через плечо.
        - Эй!- крикнула она мне вслед.- Меня зовут Эмма.
        - Эмма,- процедил я сквозь зубы, уже завернув на смежную лестницу.- Ау, Эмма! Это - я.

* * *
        На следующее утро мне пришлось убедиться в том, что эта эпоха все же имеет какие-то положительные черты. Сделав несколько звонков по газетным объявлением, я запродал свой компьютер и, погрузив его в две хозяйственные сумки, отвез по указанному адресу, а на обратном пути, заглянув в авиакассу, безо всякой суеты взял билет до Симферополя.
        Сборы заняли не более получаса, как в студенческие времена, когда кто-то из друзей внезапно звонил и предлагал отправиться куда-нибудь в Вильнюс - стопом, товарняком, бупом, порой даже - по билетам.
        Two of us riding nowhere spending someone's hard earned pay…
        Я предусмотрительно захватил с собой весь набор документов, которые когда-то напечатал на лазерном принтере - то, с чего началась моя невинная игра. Это были удостоверения: милиционера, пожарника, журналиста, и даже особый мандат, где со всякими вензелями и печатями было указано - пропустить Ганышева Р.С. вспециальное минетное управление (СМУ) для сотворения минета согласно минетному предписанию.
        Уже сидя в самолете, я вспомнил, что так и не посмотрел наш семейный альбом. Поразмыслив немного, я понял, что в этом не было необходимости: я знал, что я там увижу. Я был уверен, что на групповых фотографиях не смогу отличить свое лицо от лица Хомяка, как и его современный голос. Это могло значить лишь одно: изменился не Хомяк, а я сам. Зачем, кому это нужно, чтобы я, подобно какой-то супруге или болонке, со временем стал принимать облик своего друга? И если бы это было действительно так, то Хомяк бы не узнал меня. Значит, все гораздо страшнее, чем я думал. Значит, мысль, которую я принял сперва за курьезную, является вполне реальной: изменилась сама действительность.
        Если бы в тот момент, когда я сделал это открытие, меня не мучило другое, более важное, я бы попросту прошел в служебный салон, выключил пару стюардов, стюардесс - без разницы, кого в таких случаях бить, мужчину или женщину - открутил бы штурвал двери аэробуса и спокойно шагнул вниз, не перекрестившись, как я однажды чуть было не сделал - через перила Б.Каменного моста, но об этом речь впереди.
        Я подумал, что если бы я верил в существование Дьявола, то я бы продал ему свою душу в обмен на жизнь женщины, которую любил. Но, поскольку никакого Дьявола не существует, я готов заключить этот адский договор с реальностью, вселенной - пусть Ты меняешься, мне наплевать на Тебя, но, молю Тебя, изменись так, чтобы Марина была жива!
        Я снова вспомнил о фотографиях и понял, что вовсе не надо лезть ни в какой альбом, а достаточно просто сунуть руку в карман, что я и сделал, достав пачку своих удостоверений.
        Лицо, мелким паспортным форматом изображенное на них, было в равной степени похоже как на хомяковское, так и на мое собственное. Вероятно, мы с ним всегда были похожи, или сделались похожими за долгие годы общения, просто раньше я этого не замечал.
        Я не замечал. Но, может быть, заметила Марина, и может быть, когда меня не стало, она воспользовалась суррогатом и вступила с Хомяком… И тогда именно Хомяк сделал эти выстрелы по мишени и, хотя он понятия не имел о фигуре Ориона, Марина, опять же, глумясь (или изнывая от тоски - что не имело значения) губной помадой нарисовала ему точки, которые он добросовестно, слепо прострелил?
        Но это же бред, опять все тот же абсурд! Ведь сказано было, что семь выстрелов прозвучали в тот самый день, когда загорелась дача, но Хомяк же не мог присутствовать при этом? А почему, собственно? Ведь об этом рассказал мне именно он. Как пишут иногда врачи, со слов больного…
        И почему я поверил ему, что это не он совершил тогда этот роковой звонок? Из-за того, что он подставлял самого себя? Но как? Ведь «улики» тогда находились только у меня, и обыск в его квартире - тем более, если он заранее позаботился об этом - не дал бы никаких результатов, к тому же, он сам собирался, окончив дело, уничтожить «улики».
        Смешно. Это все равно, что подозревать мою собственную мать: ведь она имела, в конце концов, совершенно те же мотивы, что и Хомяк.
        Или же, если принять к сведению мои собственные галлюцинации, как ни крути - болезнь… И тогда тот звонок - в конце концов - мог сделать и я сам.
        Упершись лбом в стекло иллюминатора, я смотрел на облака, и этот, в уходящих лучах темнеющий снег, был родствен холоду и снегу мой души, среди сосен на живой еще даче в Переделкино, снегу, который вполне мог бы скрыть своей девственной белизной величайший грех моей жизни, если бы я тогда его совершил.
        Почему белый цвет навсегда связан в моем сознании с ее образом, белый, вобравший в себя весь видимый и невидимый спектр, цвет облаков, цвет снега - вот и ответ, исключающий обещанную вопросительную закорючку, Большую Медведицу зимы,- да, я встретил ее в начале зимы, и снег окружал нас всю эту короткую жизнь - и снег, и зима, и зимние звезды, скажем Сириус, впервые восставший из-за черно-зеленого конуса ели в самом начале ее каникул, трехкратная догонская жемчужина в ночи, острым зрением твоим легко разделяемая на три. Кем был тот юноша, восемь лет назад носивший мое имя?
        Он существовал с женщиной, которая была ему отвратительна во многих смыслах, кроме одного. Она лишила его невинности и несколько лет любила, кукла, способная лишь вращать шарнирами для принятия различных поз. Она представляла собой весьма приличный снаружи, но скользкий и липкий внутри - мешок, снабженный различными отверстиями для ввода-вывода веществ: шоколада, дерьма, мочи, спермы и так далее - это был хорошо развитый, еще не изношенный организм, страдающий лишь несколькими легкими недостатками, как то: близорукость, обжорство, похотливость,- он назывался «Полина» и имел статус невесты Ганышева, что, в свою очередь, не могло не придать Ганышеву ответного, возвратного статуса жениха, именно он, этот организм, и явился тем провокатором, который привел Ганышева от игры к преступлению, заставил Р.С.Ганышева делать деньги, и это был я.
        Он работал или, лучше, служил программистом на секретном предприятии, которое в силу своего дурацкого наименования, всегда представлялось ему в виде гигантского ящика с вырезом для писем, куда проваливались, однако, маленькие пластилиновые человечки. Это была одна из типичных, жестоких и довольно милых заморочек прежней жизни: Ганышев был пацифистом, он не хотел служить в армии; предприятие освобождало Ганышева от воинской обязанности; предприятие делало бомбы. Вся нематериальность, естественность и - в конечном счете - прелесть советской жизни иллюстрировалась, в данном случае, тем, что ни одно из этих страшных, коварных устройств не причинило никому вреда: все они, несколько лет пропутешествовав по территории страны, вернулись, наконец, обратно, где были, правда, уже без Ганышева, демонтированы на мирные нужды, но мы тогда об этом не знали, мы болели обязательным юношеским диссидентством, как триппером, и Ганышев тоже витийствовал на кухнях, и сочинял опусы с фигой в кармане, и все это растворилось и выпало в осадок, и смылось в дренаж, и даже его тогдашняя набожность, как выяснилось
впоследствии, оказалась лишь причудливой формой тайного нонконформизма… Как, когда, каким образом из этого далекого, в перспективе маленького человечка, получился я?
        Я сквозь разобранные храмы, крестясь и плача, проходил и падал, выбившись из сил, ничком на высохшие травы. Я был на равных с мудрецами великодушными, когда в колодцах облачных мерцали цепями улиц города.
        И даже так.
        Я каждый год справляю тризны по мертвой родине моей, я ухожу из прежней жизни ежеминутно вместе с ней. Из тьмы веков, из тьмы упругой, глазами яда и огня, как женщина, глазами Юга, глядит Россия на меня. Почти слепой во тьме кромешной вбираю соль там-там-там… губ… И сам, давно уже умерший, люблю ее прекрасный труп.
        Там Гумилев, тут Мандельштам, все вместе, в оправе прозы, немного Набоков, хотя - можно заметить - не эпигонство, а официальная постмодернистская вариация.
        ОФИЦИАЛЬНАЯ СМЕНА ЛИЦА
        Рома Ганышев, бедный, едва сводивший концы с концами молодой программист, сутулый и невзрачный, и Гена Хомяк, его лучший и единственный друг, его антипод, здоровый и красивый мужчина, богатый наследник, владетель жизни, также, между прочим, молодой программист, как-то ясным холодным утром осени 1986 года, в праздник Покрова, посетили церковь Воскресения, что на Успенском Вражеке, точнее, на улице Неждановой, и там, в таинственной и ложной, плохо сфокусированной реальности воска, лучей, зычного голоса, Ганышев впервые увидел ее…
        - Не может быть: православная негритянка!
        - Скорее всего: аскалка. Я сам за ней давно наблюдаю…
        Видимая в профиль, она беззвучно шептала слова молитвы, свеча в ее пальцах трепетала от ее дыхания, белоснежный русский платочек темнил ее, впрочем-то, довольно светлую для аскалки кожу, и многие присутствующие в храме искоса поглядывали на нее.
        Она почувствовала взгляды, обернулась и нежданно, в этой слезами блестящей вариантности, встретилась с Ганышевым на несколько мгновений, и луч ее заставил его содрогнуться. Увы - нельзя было не любить это лицо.
        Долгие годы невыносимой тоски и одиночества моя душа все дальше и дальше отходила от тела, и жизнь, которую я живу, пока нет тебя, все более кажется мне нереальной, призрачной, а настоящая моя жизнь там, где ты, да, пусть я была гадкой строптивой девчонкой, может быть, я и осталась ею, но та, которая все эти годы ждет тебя, и есть девушка, ушедшая в монастырь, как и было обещано, девушка-доппельгангер, даже помыслом не изменившая тебе. Это выглядит так: будто из меня нынешней вышла другая, разорвав в кровь мою оболочку, и эта другая - белая, светлая - приняла душ, смыв остатки чужой крови, гнилых вен, одела чистое белое платье…
        От пустоты времени и по многим другим понятным причинам я заучил наизусть и эти слова, и все остальные ее письма… Почему-то у меня больше не получались стихи.
        - Может, подождем ее на паперти, интересно… - предложил Хомяк.
        - Зачем это?- возразил Ганышев, но, спустя час, когда они, следуя карикатурной беспечности тех лет, бросавшей каждого из нас в непостижимые крайности, штурмовали вместе со всеми винный магазин, у Ганышева засосало под ложечкой от этой невстречи, этого неизлома реальности, и еще через час, откупорив и выпив, Ганышев совсем сник от этой несостоявшейся любви.
        Облик дачи, которую он не видел с весны, не обрадовал его, к тому же, родители Хомяка, прожив здесь сезон, сделали перестановки, к которым еще надо было привыкнуть. У антикварного рояля, царившего посередине гостиной, почему-то исчезла крышка с клавиатуры, и инструмент приобрел откровенную белозубую улыбку. На многих дверях - совсем уж непонятно, для чего - появились новые, блестящие хромом щеколды, будто члены семьи внезапно возненавидели друг друга…
        Целомудренное утро, осененное церковной чистотой, перешло в глухой дачный вечер, когда с чуждой немецкой пунктуальностью действительно повалил снег, и друзья, затопив камин, продолжали жрать портвейн, говорили о политике, о науках и искусствах, о женщинах.
        - Эти аскалки очень хороши в постели (немного икая). Никогда себе этого не прощу, где ее теперь искать?
        - Нет ничего проще (все просто, когда есть портвейн). Она была в этой церкви сегодня, почему бы ей не пойти в следующее воскресенье?
        - Точно, прямо на паперти. Она роняет платок, нагибается, и молодой человек, с массой тончайших, остроумнейших комплиментов…
        Всю эту хмельную ночь, холодея под ватным одеялом, Ганышев занимался фантазиями - и простыми эротическими, и глубокими духовными, как всегда в подобных случаях, если какая-нибудь девушка бросала на него взгляд, он программировал собственный вариант реальности, и упущенный случай вырастал в быстро проговариваемую повесть - с нежнейшим диалогом, с живыми призраками улыбок, с неминуемым катарсисом - липким, горячим, постыдным…
        Вся следующая неделя прошла в этом счастливом тумане: он вглядывался в лица прохожих женщин, пытаясь занять на время ее черты, мысль, иногда свободная от навязчивой идеи, вновь цеплялась за промельк церковных луковок в окне троллейбуса, Хомяк, пять лет университета прососедствовавший с ним за одним столом и теперь соседствующий этажом выше, повесил в своем углу красочный плакат, смазливую негритянку с бананом, как бы издеваясь, хотя это было случайным совпадением: их организация в те дни получила новые игривые календари, как бы прикручивая свои дурно коптящие светильники, но именно эта случайность больше всего поразила Ганышева, представляясь в виде какого-то знака судьбы.
        Ничего не сказав другу, в воскресное утро (был следующий по церковному календарю праздник) он отправился на улицу Неждановой и сразу, едва перекрестившись у портала, увидел ее через открытую дверь.
        Народу собралось много, к тому же, часть помещения была отгорожена для ремонта, и в этой толчее Ганышев начал свое продвижение к намеченному объекту, терзаясь и мысленно матерясь. Он терся и сопел вокруг нее, тщательно подобранные, такие ладные слова улетели прочь, и она заметила его лишь тогда, когда, закончив свою молитву и повернувшись к выходу, наступила Ганышеву на ногу.
        - Ах, простите, я сделала вам больно…
        - Что вы! Ничуть. Тут такая толпа…
        - Слава Богу, я ухожу.
        - Я тоже. Вы позволите проводить вас?
        Она не ответила словом, но короткий взгляд, торопливо брошенный из-под удивительных бархатных ресниц, сказал - да!
        На улице она сняла платок, волосы ослепительно черным дождем полились ей на плечи и спину, пока не застыли у талии, где-то в районе зимы, и снежинки облепили их, не сразу тая, но оказывая милость насладиться совершенством кристаллов… Господи, ей было всего шестнадцать лет!
        Все кончилось искренним дружеским рукопожатием в вестибюле метро и телефоном проходной общежития - в его записной книжке, которую теперь надо постоянно ощупывать в кармане у сердца…
        В понедельник утром Ганышев, присев на край хомяковского стола и бросив косой заговорщический взгляд на календарь, принялся беспечно и весело болтать, зная, что у него есть сенсация под конец сеанса.
        Их давняя, еще детская дружба была разновидностью соперничества, скрытой мучительной битвы, в которой рано или поздно должен был объявиться проигравший.
        Это казалось вневременным, данным на какой-то абстрактной игровой плоскости: у кого лучшие игрушки, кто имеет больше денег, кто лучше владеет мячом, боевыми искусствами, компьютером, кто объездил больше городов, выпил больше вина, кто первым поймал жука, сдал кандидатский минимум, у кого самая красивая мама, кто больше нравится женщинам,- в этом последнем Ганышев был, бесспорно, проигравшим: Хомяк выпускал более мощный поток той таинственной, еще не открытой энергии, которая часто, вне зависимости от всех прочих свойств субъекта, влечет противоположный пол, да, это был главный и совершенно убийственный козырь Хомяка: ведь как бы высоко ты ни летал, каким бы ни стал мастером и бакалавром, знаменитым художником или поэтом, великим мыслителем,- если ты не возбуждаешь аппетита у женщин, ведь ты говно, ей!- дерьмо вонючее, тухляк, вот я, например… и Хомяк выдавал очередную душераздирающую историю, которая не была лишь эротической фантазией, мелким продолжением какого-нибудь шапочного знакомства на остановке, а действительно происходила в некоем темном, потном, малознакомом Ганышеву пространстве, и даже
Полина, старая шлюха, была в свое время великодушным подарком Хомяка, или, как подозревалось потом - далеко заброшенной блесной, дабы лишний раз доказать Ганышеву, как плохо и неумело он делает это.
        Вышеизложенная наидлиннейшая фраза молниеносно прокрутилась в сознании Ганышева, когда он, болтая ногами, поведал наконец вчерашнюю историю другу, ничуть не приукрасив, разве что, заменив рукопожатие на поцелуй, и когда Хомяк, долгим задумчивым взглядом посмотрев на банановую фотомодель, самым невинным голосом сказал:
        - Это очень кстати. Мы с Дусей как раз открываем сезон в Переделкино. Отполинь свою и приезжай с новенькой.
        - Вот тебе,- сказал Ганышев и, издав поцелуйный звук, показал из паха кукиш.

* * *
        Она была зачата в Москве и родилась в Киеве, куда ее мать, так и не покорив великий год, вернулась в родительский дом с незаконченным высшим образованием, с катастрофическим делением клеток под сердцем и, так сказать, с позором. Марина - это вполне советское имя, вероятно, было произведено (сознательно или под) от названия страны, откуда прибыл студент, даже несколько в квадрате, потому что прибыл этот веселый бурш из города Марракеша, издревле славившимся производством шерсти, пряжи, ковров, пальмового волокна. Цитадель Хll века с украшенными эффектным декором воротами, мавританские мечети, медресе, белые, словно мукой осыпанные улицы, оживляемые подвижной тенью листвы - можно было бы вдруг, совсем обезумев, завести обстоятельное жизнеописание этого субъекта, высокого, стройного мулата, поленившегося надеть презерватив, углубив и затянув тем самым эту и так мучительную рекламную паузу, или лучше, поэтичнее - эту жемчужину изящной словесности, ловко вставленную в оправу из прочих слов…
        Она бросилась под поезд на станции метро «Арсенальная», и этот внезапный импульс (вместе с нею в кашу превратилась авоська со сладким перцем, только что купленным на Бессарабке) можно понять, как и бабушку, в чьей истерзанной душе преспокойно уживались набожность и расизм.
        От отца она унаследовала не только специфическую внешность, но и абсолютный музыкальный слух. Пятнадцати лет она эмигрировала в Москву и поступила в музыкальное училище, вернувшись в город своего детства в цинковой облатке, застреленная единственным метким выстрелом в сердце, изнасилованная новообращенным некрофилом и кремированная спустя несколько минут - вместе с остатками дачи, на которой прошли чуть ли не лучшие дни и ночи ее жизни… Но все это еще впереди, все это - как брешь в разорванной странице и величина, неизвестная в текущий момент.
        Я не могу понять, почему так быстро выкристаллизовалась моя любовь к тебе: теперь, спустя так много лет, я с прекрасной ясностью представляю и то волшебное стечение обстоятельств, и то внезапное стечение наших взглядов, когда в их лучах, словно сквозь магический кристалл, я увидел все наше будущее, роковую неизбежность любви, страдания, смерти, послушай, ведь я вовсе не собирался тогда в церковь, мы просто шли за вином в стекляшку у Никитских ворот, и мой друг, соблазнившись таинственной тьмой распахнутой двери, предложил зайти на минуту, ведь я тебе еще не говорил: мы увлекаемся, мы хотим осмотреть все действующие храмы города, это своего рода хобби, и вот чем обернулась и еще обернется эта минута, скажи, не сам ли Господь Бог устроил нашу встречу, тонкой невидимой палочкой подталкивая беспокойные фигурки?
        - Нет. Ты не прав. То есть, ты, конечно, в чем-то и прав, но… Если бы я могла выразить словами так же гладко, как это умеешь ты! Я говорю: разумеется, на все Божья воля, только цели Его нам совершенно неведомы.
        - Может быть для того, чтобы родить на свет какого-то особого, с особой миссией ребенка?- подумал Ганышев.
        - Мы этого не знаем,- сказал он,- но если у нас что-то началось, оно ведь не может пройти просто так, верно?
        - Что это у нас началось? Я вижу тебя второй раз в жизни, мы только что перешли на ты, а ты рассуждаешь, будто…
        - Стоп!- Ганышев хлопнул себя по лбу, так что получилось театрально.- Я не могу отделаться от ощущения, что где-то видел тебя раньше…
        - Это бывает, дежавю называется. Из этого даже сделали известный прием…
        - Неделю назад, в Цветаевском музее, мы с Хомяком ходили на выставку Сальвадора Дали…
        - Нет, я не была, но если кто-нибудь…
        - Конечно, пойдем! И… кажется, еще где-то, может быть, в театре?
        - В прошлой жизни, - страшным шепотом произнесла Марина, и оба рассмеялись.
        Они допили кофе и вышли на воздух. Кажется, падал снег, или это всего лишь навязчивое видение, вызванное непрерывной плоскостью облаков под крылом… Ганышев подумал, что «Лира», куда они обычно ходили с Полиной, не самое лучшее место для встреч.
        - Пойдем в кино?- предложил он.
        - Пойдем… А на трамвае покатаешь?
        - Что?- смысл шутки не сразу дошел до Ганышева, он вдруг подметил, что в ее лице мелькнуло что-то странное, отнюдь не ангельское, но тотчас восстановились прежние черты.
        - А поехали на дачу!- вдруг выпалил он.
        - Поехали,- вдруг согласилась она.
        Ганышев остолбенел, и его глупое сердце отчаянно забилось: неужели все так просто? Значит, она вовсе не… А самая обыкновенная…
        - Шлюха,- сказала она.- Признайся, ведь так ты сейчас подумал?
        Ганышев прилежно опустил глаза.
        - Послушай,- сказала Марина, двумя пальцами осторожно потрогав его пуговицу.- Я вовсе не собираюсь с тобой ночевать. Мы могли бы действительно куда-нибудь съездить, проветриться. Это гораздо лучше, чем сидеть в темном кино, где ты с упорством школьника будешь домогаться моей руки.
        - А если я буду просить твоей руки в прямом смысле?
        - Увы,- Марина глянула на небеса, показав ослепительные белки,- придется отложить этот разговор до моего совершеннолетия.
        Они вдруг принялись хохотать, пристально глядя друг другу в глаза, и так же вдруг замолчали…
        - Так что? Поедем?
        - Поедем, поедем. Да и вообще… - Марина быстро посмотрела на часы.- Сегодня мне надо быть в общаге пораньше и выдолбить одну гамму. Так что бегом в кино и все. А на эту твою дачу съездим в субботу, с утра.
        Ганышев приуныл.
        - Во-первых, дача не моя, а моего друга,- скучным голосом проговорил он,- а во-вторых, в субботу там занято.
        - Да?
        - Ну, там будет что-то вроде праздника, начало сезона… Понимаешь, родители живут там все лето и пол-осени, а зимой обитаем мы, и вот, в эту субботу…
        - Ну и что? Поедем на праздник, я люблю веселиться.
        - Поедем,- пожал плечами Ганышев.
        Эта затея ему не нравилась: он вовсе не собирался знакомить Марину с Хомяками - по разным причинам, не говоря уже о главной: Ганышев с трудом представлял, как Дуся отреагирует на перемену «невесты».
        Вернувшись в тот вечер домой, Ганышев принялся думать о своих отношениях с Линой, и ему стало так горько, что нестерпимо захотелось выйти в другое, более спокойное пространство: выпить или покурить травы.
        Он позвонил Хомяку, но трубку взяла Дуся, ровным голосом сказав, что муж еще не вернулся из шахматного клуба, и ее подозрительность имела под собой вполне реальную почву, ибо никакого шахматного клуба не было: эта очередная выдумка (прошлым увлечением была рыбалка, с которой Хомяк как-то умудрился принести морскую рыбу) угрожала вот-вот лопнуть под натиском Дусиной ревизии.
        Ганышев отыскал заначку в закромах матери (у нее недавно начался очередной роман, и она часто пропадала вечерами) и напился. Чужеродное вещество, попав в его кровь, сделало окружающий мир более податливым: Ганышев позвонил Полине и, как ему показалось, решительно порвал с нею. Вернулась мама, счастливая, пахнущая духами, пахнущая мужчиной, чуть пьяная, и Ганышев, приникнув к ее плечу, все ей, плача, рассказал, во всем повинился - украл ее водку, думал о ней дурно, ибо она не верила в Бога - мама гладила Ганышева по волосам и тоже, наверное, прослезилась.
        - Представить не могу, что у меня будут черные внуки…
        - Но мамочка! Ее отец был не негр даже, а мулат. В сущности - ик!- она ровно настолько же негритянка, насколько я - еврей.
        Поздно вечером позвонил Хомяк, и Ганышев, еще полный химической свободы, взял с него кровную клятву, что он никогда, ни при каких обстоя… Не посягнет… Ибо это единственное, что осталось у него в жизни…
        - Не беспокойся,- заверил его друг.- Аскалки вообще не в моем вкусе. К тому же, у меня сейчас такая баба, что тебе и не снилась.

* * *
        Порвать с Полиной, однако, оказалось не так-то легко.
        На следующий вечер она без звонка заявилась к Ганышеву домой и потребовала объяснений. Он был полон какой-то мрачной твердости, он стоял, привалившись к стене, молча наблюдая истерику, а затем вдруг сильно, с омерзением и страхом ударил любовницу по лицу - так взрывают мосты…
        - Полина, он не полетит,- изрек Ганышев, удивленно разглядывая свою ладонь.
        Кажется, именно в этот момент я впервые заметил подозрительный излом на линии судьбы, по хиромантии предвещающий тюрьму.
        - Полетит,- задумчиво произнесла девушка, отерев обагренное пощечиной лицо.- Полетит далеко и надолго.
        И вышла, оставив настежь открытую дверь и дымный след сигареты, будто свой собственный призрачный силуэт - критическое свое, параноидальное свое одиночество.

* * *
        В восемь утра в субботу, Ганышев встретил Марину на «Киевской», в центре зала, у фонтана и, глядя в ослепительные черные глаза, непринужденно болтая, думал: эх, знала бы она, что пришлось перенести ему в эти последние дни… М-да! Знал бы он сам, что придется перенести ему за несколько последующих дней, последующих месяцев, последующих лет…
        Возвращаясь в ганышевский период моей жизни, я с кинематографической точностью вижу этот сломанный, как бы за смертью ребенка выброшенный на свалку, игрушечный мир, вижу не в пелене тумана, не в кипении царапин на изношенной пленке, а будто в каком-то четком, полном солнечной искренности дверном проеме. Я плохо представляю стену, в которой прорублена дверь в мою юность, но картина, создаваемая на сетчатке глаз, безукоризненно сфокусирована и необычайно ясна.
        А создается непритязательный интерьер тамбура электрички, полный едкого дыма, тогда еще вполне табачного, сломанная стеклянная створка с неизменно подтертой надписью, неперестроенная переделкинская платформа середины восьмидесятых (почему-то особенно запомнилась мусорная урна, подожженная какими-то огнепоклонниками, которые теперь - увы - выросли и, вероятно, шмаляют из неигрушечного оружия в горячих точках страны), мертвый сухой вяз, зачем-то скоротавший свою сотню лет на обочине дороги, деревянный забор Рождественской церкви, деревянная же улица дачного поселка, сама дача, окруженная соснами, также лет сто ожидающими драматического зрелища - нетрудно уловить в этой череде звуков нечто общее, целенаправленное, так или иначе провоцирующее будущий пожар… Дача привела Марину в какой-то дикий восторг, девушка вела себя так, будто только что приняла изрядную затяжку, и Ганышеву даже показалось, что она намеренно переигрывает, чтобы польстить хозяевам. Впрочем, в тот сумасшедший день чувство безумия охватило всех и все: небо страдало от первого зимнего солнца, гости, давненько не видевшие друг друга,
разрывались от желания все всем рассказать, да и выпивки было более чем достаточно - обычно скупой Хомяк на сей раз неожиданно расщедрился.
        В середине вечера, когда все набрались настолько, что кое-кто, в том числе и Дуся, временно умерли где попало, Ганышев вдруг решил, что его чудесная мечта сбудется именно сегодня, почти сейчас, но Марина, быстро разгадав его намерения, отвела Ганышева в угол под лестницу и, поигрывая его пуговицей, произнесла такие слова, которые вполне могли бы отрезвить его, будь он не так сильно пьян.
        Да, да, я вероятно, скажу тебе да, огромное, до небес, на крепких корнях произрастающее ДА, слушай, я наверно и впрямь дура, но что-то в тебе есть, и поверь, я никого не любила никогда, никого не люблю и сейчас, и через неделю, через месяц, но у меня такое странное чувство, что это когда-нибудь произойдет, друг мой, душа моя, делай со мной все, что захочешь - да!- но эти слова я скажу тебе не сегодня, скажу когда-нибудь, может быть, не скажу никогда вовсе, а сейчас иди спать, потому что ты уже набрался, как Ной, и неизвестно, куда еще заплывешь.
        Ее глаза блестели, и вся она была, как натянутая струна, ее энергия была так сильна, а курсив столь упруг, что ганышевская пуговица осталась в ее пальцах.
        Он повиновался. Хомяк отвел его в самую дальнюю комнату и уложил, посоветовав запереться изнутри, дабы кто-нибудь случайно не заглянул сюда пофачиться. Ганышев блаженно вытянулся во весь рост, завернувшись в ватное одеяло, в не менее ватные грезы о любви, семье, очаровательных смуглых детках, и дом поплыл куда-то, словно Ковчег, и звуки рояля, доносившиеся из залы, округляя метафору, символизировали волны, бьющие о борт, затем вошла мать, присела на край кровати, заплакала, но Ганышев прогнал ее, погрузившись в еще более глубокий сон, где он занимался всякой ерундой - на пару с другом валил двуручной пилой вышеуказанный сухой вяз, не догадываясь, что это - один из многих, всю жизнь мучающих нас, звоночков из будущего, потом он старательно разрезал хрустящие денежные купоны и, углубясь уже на самое дно Марианской впадины, твердой рукой поднял парабеллум и выстрелил, как пишут в пошлых романах, в самое сердце своей возлюбленной… И Полина умерла во сне, навсегда исчезнув из его жизни.
        Внезапно он проснулся. Дача была безмолвна. Показалось, будто кто-то подошел к двери, послушал и на цыпочках удалился. Ганышев нащупал на полу недопитую бутылку (Хомяк позаботился о похмелье друга) и вслепую выпил несколько глотков бормотухи. Внезапно возникшая безумная идея показалась мудрой, совершенно естественной. Он вышел из комнаты и так же на цыпочках, как та недавняя галлюцинация, поднялся на второй этаж, где, как было решено еще вечером, спала Марина.
        Ему пригрезился запах марихуаны, что было также галлюцинацией, посещавшей его в самых невообразимых местах: в театре, в церкви - людям, вкусившим это магическое знание, всегда чудится его запах…
        Он тихо вошел и закрыл за собой дверь. В проеме окна стоял Орион, вполне освещая комнату и девушку, разметавшую волосы на подушке. Бетельгейзе, этот непостижимый кровавый гигант, окрашивал все сущее в соответствующий цвет, как бы символизируя то, что должно было здесь произойти. Ганышев бросился на спящую девушку, жестом русского рубахи-парня оторвав свои последние пуговицы. Когда Марина проснулась, было уже поздно: вся ее православная ортодоксальность, вся тщательно сберегаемая для какого-то теоретического мужа девственность, равно как и ганышевские мечты о венчании с аскалкой, облаченной в белоснежную фату,- все это выплеснулось из девушки-женщины кровавым протуберанцем, смешавшись с белоснежной спермой насильника, и в этот миг сквозь ирреальную, откровенно выдуманную и для дураков освещенную - Бетельгейзе, Ригелем или там Регулом - картинку, на самом законном основании проступили облака, серебристые змейки рек в разрывах, и я («в колодцах между туч мерцали…») отвернулся от мутного иллюминатора и стал скучающим взором рассматривать пассажиров. Как знать, может, среди них был еще один будущий
убийца, и даже не один?
        Курсив мой,- как однажды выразились друзья-литераторы. Сколько грусти заключено в этом сказочном слове… Однажды Ганышев стоял перед ее дверью и, пьяно вообразив эту душе- и телораздирающую сцену, ужаснулся. Как знать, случись она на самом деле, я (то есть, все-таки, Ганышев) двуручной пилой с Божьей помощью валил бы стволы не по 88-й, а 117-й статье, не летел бы за полторы тысячи верст за сожженной любовью, не предавался бы мучительным и красивым воспоминаниям на высоте двенадцати тысяч метров и на сто восемьдесят градусов изменил свои сексуальные наклонности…
        Слава Богу, Ганышев всего лишь постоял перед закрытой дверью, на всякий случай зачем-то даже осторожно на нее нажал (проклятые Хомяки - везде понаделали запоров) и вернулся в свою комнату, где ждала его недопитая бутылка вина.
        Он лежал и пил, и даже наслаждался сознанием, что он хотя бы услышал ее через закрытую дверь. Бедная, бедная моя девочка, измученная жизнью в вонючей общаге, ежедневным приставанием, тоской по черной своей родине, язычеством, христианством и черт знает, чем еще… Она спала беспокойно, метаясь во сне, и скрип старых пружин, наверно, вызывал музыкальные сновидения, она стонала во сне - чужим, утробным голосом и Ганышев, слыша все это, чувствовал, как слезы наполняют его глаза… Наполнили, но - увы - не выкатились. Увы, ни одна слеза не покинула тело Ганышева в ту роковую ночь. М-да.

* * *
        Ганышев проснулся от музыки: в сердце дома звучал Abbey Road, причем, на самом любимом месте хозяина - похоже, он решил включить спящую компанию таким нежным образом - юный Леннон тонко и трогательно вытягивал Because…
        Однако, спустя какое-то время, вернувшись из сна в явь (переход, конечно, чисто словесный, весьма спорный), Ганышев осознал, что слышит не мертвую магнитную запись, а вполне живые струны рояля, и звучит вовсе не Because, а самая обыкновенная «Лунная соната».
        Марина сидела за роялем, ее распущенные волосы цветом и блеском соперничали с инструментом, причем, явно не в пользу «Шредера», Хомяк, расположившись в венском кресле поодаль, сонно наблюдал за исполнительницей, время от времени пригубляя из бокала, Дуся, с редким для нее отсутствием выражения ревности, возлежала на оттоманке, окруженная подушками: пережрала, бедняжка, что, впрочем, не мешало ей наслаждаться бессмертным творением мастера, неуверенно оживавшим в длинных, тонких, таких, наверное, нежных пальцах интерпретаторши.
        - А где все?- глупо спросил Ганышев, как раз в тот момент, когда пальцы пытались справиться с одним из самых сложных пассажей.
        - Схиляли на первой собаке,- сказал Хомяк, и музыка сразу оборвалась, Марина опустила глаза и руки, наступившая тишина обратила только что спаянный человеческий круг в гигантский четырехугольник.
        - Что вы называете собакой, Геннадий?- спросила Марина, чтобы пробить паузу.
        - Электричку. Неужто вы этого не знали?
        - Нет. Мне не нравится, когда коверкают русский язык. Собака - это животное на четырех ногах, с двумя ушами.
        - Четыре четырки… - попытался пошутить Ганышев, но никто не обратил на него внимания.
        - Ты совершенно права!- подала голос больная Дуся.- Если б ты знала, как достали меня все эти ихние герла, задринчим, асканем, взнучим… Причем, были б они настоящие хиппи, а то так: летом на пару недель стопом в Гурзуф, затем - рассказов на целый год.
        - Ну и что? Иногда несколько секунд оргазма помнишь всю оставшуюся жизнь.
        - Гена, прошу вас, не говорите пошлостей.
        - Ладно, сдаюсь. Извините. Между прочим, не пора ли нам тоже перейти на ты?
        - Я не против. Ты хоть и не лишен недостатков, но, в общем, мужчина неплохой.
        - Назови меня еще дядей - Гумбертом или Карлсоном. Никакой я не мужчина в расцвете сил, а элементарный молодой человек, образно выражаясь - довольно клевый чувак. Кстати. Так это не делается. Надо задринчить на брудершафт, поцеловаться, а уж потом сказать друг другу это заветное интимное ты.
        - Я не против. Только меня совершенно не тянет пить эту вашу «осень».
        - Ужасно!- вмешалась Дуся.- Ты и так - так скверно выглядишь, что еще один глоток…
        - Ничего подобного!- воскликнул Хомяк.- У меня наверху завалялось полбутылки шампанского. Как хорошо, что я не вспомнил о нем раньше…
        - Позволь мне узнать, где и как это у тебя завалялось? - угрюмо спросила Дуся.
        - Среди прочего хлама, как раз под той кроватью, где сегодня почивала наша дорогая гостья.
        - Потрясающе!- сказала Марина.- Оказывается, я всю ночь провела с этим игристым, чудесным, любимым моим напитком? Правда, я почти не спала: мешали звезды. Казалось, они были нарисованы прямо на стекле…
        Хомяк отправился наверх, Марина, поглядев куда-то за окно, устало произнесла:
        - Вы не поверите: это была самая лучшая ночь в моей жизни. Эта маленькая комнатка чем-то напоминает уютную каморку Раскольникова, а все те комнаты, где я жила раньше, походили на гробы.
        - Не понимаю,- подал голос Ганышев,- что ты в ней нашла? Обыкновенный шкаф, только большой.
        - А вид из окна? Впервые в жизни я вижу порядочный вид в этой стране… Вот если бы вы разрешили мне хоть немножечко пожить здесь… И этот рояль…
        - Сука! Мерзкая поганая тварь!- вдруг вскричала Дуся.- Подумать только: эдак как бы случайно, тихой сапой… Заначил шампусика под кроватью, и вроде бы только что вспомнил… Клянусь, он приводил сюда какую-то бл… то есть, pardon … exusesezmoi! Какую-то шлюху, какую-нибудь пешку из своего, так сказать, шахматного клуба. Как раз на той неделе, когда пахан схватил грипп и отлеживался дома… Скажи-ка, дядя, ведь не даром? Откуда у тебя, Карлсон, это советское, если вы все жрете исключительно шмурдяк? Ну-ка, поди сюда, такой покажу тебе Bruderschaft!
        - Дусечка!- заблеял Хомяк с середины лестницы.- Надеюсь, ты не забыла, какое сейчас тысячелетие на дворе? Между прочим, год восемьдесят шестой, в не какой-нибудь там, скажем, девяносто пятый. За шмурдяком была очередь часа на два, и мы с Ромкой взяли шампу… Ну, скажи ей, Ром, пока она мне батл об хэд не разбила!
        Монолог был произнесен быстро и лепетно, примерно на той же скорости, с которой работают дикторы в этом самом вышеуказанном году, однако, Ганышев все же успел понять, что от него требуется, и с готовностью нарушил заповедь номер три.
        - Муж говорит правду,- лжесвидетельствовал он.- Мы действительно заначили этот пузырь на Покрова, а утром позабыли, так как опаздывали на соба… То есть, тьфу! На electrical train… Более того: именно я и засунул ее под кровать, эта привычка передалась мне от матери, она всегда так делает, кстати, вы знаете, почему я курю исключительно «Пегас»? Дело в том, что моя матушка в молодости курила именно
«Пегас» и я, воруя у нее сигареты, присел…
        Бормоча все это, Ганышев с гадливой ясностью представлял, как Хомяк, отпив из горлышка последний, достаточно возбуждающий глоток, ловким ударом вбивает пробку на место и тут же (шампусик еще не успел всосаться) входит в какую-то женщину, сопит, наслаждается, и все это кончается тем, что Ганышев, глядя в серые глаза чужой обманутой жены, старательно крестится троеперстным знамением, а Марина бросает на него удивленный взгляд - ведь ее проницательность была не чета Дусиной: она сразу увидела в Хомяке бабника и лжеца… Был вечер, и закупорена туго была бутылка красного вина…
        - Так как же насчет брудершафта?- весело спросил Хомяк, когда страсти улеглись.
        - А ты не забыл,- сказала Дуся,- что нам уже пора на станцию?
        - Минут восемь у нас найдется.
        - Ты собираешься посвятить этому сладостному процессу целых восемь минут?
        Пока происходила их мягкая перепалка, Хомяк уже наполнил бокалы, с истинно советской тщательностью разделив это, чьим-то оргазмом подкрашенное шампанское, на четыре равные части.
        Обогнув рояль с запада (его отражение в черном зеркале деки добавило нам еще некую толику Африки) Геннадий Иванович Хомяк (явно ему не хватало фрака, манишки, прочих атрибутов эпохи Шредера) изящно, лирически (то есть, напоминая музыкальный инструмент, коим беременно это многозначное слово) изогнул свою блудливую руку в извилистом жесте, и Марина, какбы передразнивая его, сделала то же самое. Выпив, они весьма корректно и целомудренно поцеловались (хоть и в губы, но коротко, хоть и взасос, но символически) и все это было наяву, и Ганышев ясно ощутил, как в момент этого скорбного бесчувствия губ вино все еще течет по их пищеводам. (Я так хорошо помню эту удивительную сцену, что готов извести сотни часов, чтобы создать ее на мониторе - кадр за кадром - красочный, никому, кроме меня, не интересный мультфильм…)
        Марина вытерла губы украдкой, лицо ее скривилось от отвращения, никто, кроме Ганышева, этого не заметил, так как он никогда не спускал с нее глаз. Хомяк же, напротив, демонстративно вытерся рукавом, скорчив гримасу: простодушная Дуся была вполне удовлетворена.
        - Я хочу сделать то же самое,- вдруг заявил Ганышев.
        - Спасибо,- отпарировала Марина.- Как я только что выяснила, поцелуй - не такая приятная вещь, чтобы ее повторять.
        - Ты что же - ни разу не целовалась?- задав вопрос, Дуся посветлела лицом, будто бы кто-то прибавил яркости на экране.
        - Целовалась,- сказала Марина, опустив глаза.- Один раз в жизни. Одну минуту назад.
        - Фантастика,- сказала Дуся.
        - Врешь,- сказал Ганышев.
        - Что-то мы часто сегодня крестимся,- усмехнувшись, сказала Марина и тут же осенила себя знамением.
        Возникла короткая пауза.
        - У нас осталось три минуты,- напомнила Дуся.
        - Этого хватит,- сказал Ганышев,- чтобы мы успели повторить брудершафт, например, с тобой.
        - Я не хочу,- сказала Дуся.- К тому же, больше не осталось шампусика.
        - Мы сделаем это на бормотухе,- возразил Ганышев,- но не с Мариной и не с тобой, любовь моя, а с твоим почтенным супругом. Надеюсь, наш Хомячок не откажется от посошка на дорожку?
        Ганышеву хотелось выпить, и выпить - немедленно.
        - Отнюдь,- согласился Хомяк, и Ганышев с трепетом, ужасом ощутил прикосновение его губ, пахнущих перегаром, женской секрецией, жужкой, но главное - в этом почти Веничкином коктейле была мизерная капля, та самая, в которой, говорят, способна отразиться Вселенная.
        - Как ты мог сделать это?- были ее первые слова, когда супруги отправились на станцию - встречать вторую партию. гостей.
        - Сделать - что?
        - Перекреститься, мой будущий муж.
        - Как это - муж?
        - По-моему, ты все еще пьян, дуся. Ты в шутку предложил, а я в шутку согласилась…
        - Я вовсе не в шу…
        - Подожди. Знаю, что не в шу. Вчера я почти что сказала тебе да. Но сейчас… Самое страшное, что существует в человеке - ложь. Я не смогу любить человека, который способен на ложь. Я не смогу переступить с тобой порог храма.
        - Я сделал это впервые в жизни,- сказал Ганышев.- То есть, я много врал и лгал, но впервые в жизни моя рука поднялась на крест. Не понимаю, почему это случилось. Клянусь, я никогда больше не повторю этого.
        - Клянешься? В самом деле?
        - Вот тебе крест.
        - Это мы уже проходили. Поклянись кровью.
        - Каким образом, душа моя?
        - Очень просто,- проворчала Марина.- Надо только суметь добыть кровь. Эх ты? Тебя еще надо многому учить, создавать по образу и подобию…
        Она встала, сделала несколько решительных шагов к обеденному столу, взяла зубчатый хлебный нож и протянула Ганышеву. Он взял нож, несколько секунд поблестел себе в глаза ослепительным лезвием и с силой резанул палец Юпитера. Порез был глубоким, но, к счастью, не задел сухожилия… Он и сейчас красуется на моем пальце, и я знаю, что буду носить его всю оставшуюся жизнь, как и ту каплю-Вселенную ее слюны, которую я слизал с губ моего друга.
        ВЕЧЕРНИЙ ПАУК НАДЕЖДА
        Полчаса пролетели быстро, Марина (ей бы служить сестрой милосердия) трогательно перевязала палец Ганышева, тщательно вымыла пол, превратившийся в ночное небо, усеянное кровавыми звездами, наконец завалились новые гости, и постепенно стал раскручиваться сценарий вчерашнего дня - с той лишь разницей, что гости (при симметричной мере вина) были гораздо трезвее: каждый из них сознавал, что завтра рабочий день и ночевки на даче не получится.
        Весь вечер Ганышев пытался поговорить с Мариной, но Дуся полностью завладела девушкой и не отпускала ее ни на шаг, причем, мучимый какими-то бессмысленными разговорами Хомяка о работе, Ганышев издали, из различных углов - видел и крестные знамения, и брудершафты, будто бы Дуся и Марина, с утра запрограммированные, работали над правкой какого-то черновика реальности.
        Их псевдо-лесбические поцелуи вызвали раздражение даже у Хомяка: как всякий неверный муж, он сам страдал комплексом ревности, а что касается Ганышева, то он завидовал Дусиным губам, делавшим то, что так желали сделать его собственные губы.
        Эта внезапная дружба кончилась весьма неожиданно: поздно ночью, уже в электричке, Дуся предложила Марине пожить какое-то время на даче, в той самой комнате, насладиться свободой и одиночеством и - сколько душа пожелает - упражняться на рояле. Решено было переехать на следующей неделе, предварительно, конечно, уладив это с родителями.
        О чудо, чудо, чудо - думал Ганышев, слушая эти речи. Теперь она будет жить в полной досягаемости, я смогу видеть ее, когда угодно, оставаться с нею наедине, и может быть, уже совсем скоро - сердце отказывалось верить - произойдет между нами это смутно обещанное, заветное ДА.
        - Нет, душа моя, пойми меня правильно, я пока не могу сказать тебе это слово - слишком оно свято для меня, но мне иногда кажется, особенно по ночам, перед самым засыпанием, что все это вот-вот произойдет. Если ты ждал меня целых двадцать пять лет, можешь ли ты подождать еще несколько недель, месяцев? Ну, не криви рот, это тебе не очень-то к лицу. Пойми: я так же как и ты хочу жизни, своего дома, детей. Но я не могу уступить тебе. Умоляю - не заводи больше разговоров об этом. Это ужасно. Я девушка и останусь ею до тех пор, пока кто-то не снимет с меня фату. Я не обещаю, что этим человеком будешь ты, но… Ну, перестань ты плакать, мальчишка! Я действительно хочу полюбить тебя… Ну, спасибо. Спасибо, что улыбнулся. Сыграть тебе что-нибудь?
        Они сидели у рояля, рядом, словно собирались играть в четыре руки. Это было любимое место Ганышева - слева, в районе субконтроктавы, чуть позади, чтобы видеть, как волосы обнимают ее спину, чтобы видеть, как она иногда оглядывается - похвастать удачным звуком, или наоборот, извиниться глазами за измену пальцев.
        Она жила на даче уже второй месяц, обитатели уикендов свыклись с нею и полюбили ее (возможно, им не хватало чистоты, как порой не хватает алкоголя в крови), она с удовольствием исполняла обязанности тапера, топила печь, подметала и мыла, хотя хозработы давались ей с большим трудом, как и все материальное… В снегу, среди сосен, появилась причудливая сеть тропинок, протоптанных ее ножками: она любила гулять по участку (почти гектар дремучего бора), и Ганышеву казалось, что эти самодельные аллеи в плане составляют символы какого-то неизвестного языка, что-то таинственное, из Эдгара, будто какое-то гигантское существо, белое на белом, начертало гигантские знаки - вечерний паук надежда…
        Он часто посещал ее в будни, иногда оставаясь ночевать. Они вместе ужинали, вместе мыли посуду, пили шампанское при свечах, увлеченно беседовали, затем Марина шла к себе наверх и запиралась (на случай внезапного безумия), а Ганышев, блаженно вытягиваясь под одеялом, сладко мечтал (печаль моя светла) и - что греха таить - иногда его рука безвольно, непроизвольно…

«Великий онанист» - картина слабая: в ней нет ни величия, ни даже онанизма, что вполне понятно, ведь автору тогда было столько же лет, что и Ганышеву, если не меньше, и в этой работе он лишь наметил свой будущий путь, бросив на холст образы, которые мучили его всю дальнейшую жизнь и которыми сам он измучил человечество. Вся прелесть Сальвадора - в названиях картин, что делает их принадлежащими столь же живописи, сколь и литературе, и назови он «Великого онаниста», скажем,
«Загадкой желания», а «Загадку желания» - «Великим онанистом», обе картины ничего бы не проиграли,- вот в чем слабость раннего Дали, что, впрочем, не мешало Ганышеву любить его. Бедняга Ганышев даже некоторые свои стихи пускал в обращение под псевдонимом «Сальвадор…»
        Ну, перестань ты плакать, мальчишка! Я действительно хочу… Ну, спасибо, что улыбнулся. Сыграть тебе что-нибудь?
        - Лунную.
        Диск, в эти минуты спокойно и бессмысленно кривившийся в окне, был тут совершенно ни при чем. Просто эта избитая вещь стала своеобразным гимном Ганышева - с того самого первого дня.
        - Кстати,- сказал он.- Я давно хотел спросить тебя, Марракеш. Почему ты играешь ее как-то… Я не скажу, что это плохо, но… Может быть, это одна из вариаций? Прости, если я тебя…
        - Странно,- сказала Марина, уже разминая пальцы.- Я думала, ты давно обо всем догадался, а ты, оказывается, совершенный лопух в музыке. Дело в том, мой мальчик, что я играю не это,- она глянула через плечо на луну в окне,- а нечто свое. Поэты плохо разбираются в музыке, но я думаю, ты поймешь. Это как бы синтез из двух произведений - Бетховена и Леннона, двух гениев - плюс моя интерпретация. Странно: мне казалось, что именно это тебе и нравится…
        - Черт подери!- Ганышев хлопнул себя по лбу.- Это же просто-напросто «Because».
        - Именно. Ты, я вижу, сообразительный парень. Because the world is round it turns me on. Кстати, ты знаешь, как это переводится?
        - Ну… Что-то вроде того: Потому что мир существует… э-э-э… вокруг меня - это как бы меня включает, что ли?
        - М-да. Из тебя поэт, как из меня потаскуха. Неужели ты, столько лет игравший словами, не способен понять элементарной метафоры?
        - Одну минуту. Turn on - на сленге означает еще «ширнуться».
        - Ширяйся, сколько хочешь, душечка, хоть полной машиной. Не забудь только прокипятить иглу - не хватало еще, чтобы в законном супружестве ты подарил мне какой-нибудь AIDS… Я, правда, не помню, кто из вас намедни - ты или твой омерзительный Хомяк - хвастал, что в совершенстве владеет English?
        - Мой омерзительный Хомяк.
        - Скорее всего, врал. Так вот: если бы Джон хотел сказать, что мир существует, э-э-э… Впрямь, баран какой-то! Вокруг него, то он бы употребил слово around, а слово round значит круглый. В таком случае, включает - это намек на какую-то кнопку, как ты понимаешь, круглую, то есть, получается, что огромный, в астрономическую единицу ростом Джон, нажав на круглую кнопку планеты Земля, раскрывает себя этому миру, ясно? И небо у него не только голубое, но и грустное…
        Ганышев почувствовал себя униженным. Он сказал:
        - Между прочим, слово turn в английском языке означает еще и менструацию, следовательно, все это можно перевести еще и как…
        - Shut up! Считай, что я оценила твою шутку. Через три минуты мы отправимся спать, а сейчас я все-таки спою, несмотря ни на что.
        И она запела высоким, мужским, неизбежно подражательным и сводящим с ума голосом… В комнате сразу потемнело: луна почему-то (очевидно, чтобы никто не подумал, что она тоже какая-то там кнопка) наполовину скрылась за тучу, будто бы ее полоснул лезвием сам Сальвадор.
        - Я люблю тебя,- сказал Ганышев.- Я никогда не устану повторять: я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю… Представь, Мар, будто заела какая-то изрядно запиленная пластинка.
        - Я знаю. В переводе на человеческий язык это означает - спокойной ночи.
        - Постой! Дай мне хотя бы пожать твою руку, ну, в знак благодарности за блестящий концерт.
        - Не надо этих уловок, умник. Я же сказала: никаких прикосновений до Рождества.
        - А после?
        - Перестань изводить меня, урод! И убирайся завтра на первой же собаке. Чтоб я утром проснулась одна, понял? О, черт! Прости меня. У меня сейчас действительно начинаются эти самые turns, и завтра я буду невыносима в общении. Не сердить. Все хорошо. Все будет хорошо. Хо-ро-шо. Извини - у меня тоже иногда заедает пластинка.
        - Все это не так страшно,- подумал Ганышев, когда девушка ушла,- ведь у меня есть план…
        Ганышев задернул занавески, медленно обошел залу и заглянул в углы. Он обошел все комнаты первого этажа и везде делал одно и то же: включал свет, плотно закрывал занавески и заглядывал в углы.
        Затем он достал свой план и развернул его. Это был маленький, с горошину величиной, шарик темно-зеленого вещества, пахучего и маслянистого на ощупь, так называемый башанчик замастыренной ширы - эта мало кому понятная абракадабра, несомненно, что-то реальное означает на одном из тюркских языков.
        Ганышев раскрыл пачку своего «Пегаса» - промеж белых кружочков сигаретных фильтров зияли дырочки штакетин от папирос. Он достал одну и выдул ее на ладонь, смешал табак с планом, сделал пятку и снова забил в штакетину свою дьявольскую смесь. Взорвав пламя и несколько раз глубоко затянувшись, Ганышев заморил косяк в специальном завинчивающимся пенале от гаванской сигары и сверху закурил «Пегас». Реальность сместилась, каждая вещь приобрела новый смысл: так, внимательно всмотревшись в силуэт обеденного стола и продолжая размышлять о Дали, он понял, откуда взялся дух Вермеера в роли стола…
        - Эдгар По, Бодлер, Анна Каренина, Хармс - все это понятно,- подумал Ганышев, но Сальвадор Дали? Ведь одна из его заповедей гласит: художник должен курить марихуану не более пяти раз в жизни… Правда, тут не совсем понятно, что означает слово раз, подобно тому, как, в соответствии с христианской казуистикой, не известно, какой период времени подразумевается под одним днем Бога-Создателя. Может быть раз Сальвадора - это то, что может длиться несколько недель, месяцев, ведь никто еще не определил, что такое один прием марихуаны… Если считать так, то этот раз как раз и был у Ганышева четвертым или пятым - когда он оказывался тайным владельцем такого количества плана, которым можно было обдолбить целую фабрику или школу, а одному человеку хватит на три-четыре месяца непрерывного закура. Итак, шел уже третий месяц четвертого раза Ганышева…
        - Почему вообще,- продолжал он,- я употребляю по отношению к конкретному человеку эти понятия и метафоры: заповедь, Божий день? Не потому ли, что Сальвадор переводится как Спаситель? Спаситель и Создатель - одно ли это лицо или два, или даже несколько? И есть ли вообще у Него лицо, а если есть, то не похоже ли оно на лицо Луны? И откуда здесь взялся Леннон? Не потому ли, что он как-то обмолвился, что все идет к тому, что меня могут распять? The way things are going, they're going to crucify Me…
        - Если представить Марину в роли молодой девушки, развращаемой рогами своего собственного целомудрия, ту геометрически правильную, соблазнительно синюю дверь, куда ей весьма скоро придется войти… Картина явно направлена на уничтожение имиджа невинности и смягчает ситуацию. В таком случае, Дали действительно стал для меня спасителем - просто так, с маленькой буквы - ведь не будь его картины, мне было бы куда тяжелее воспринимать все это, и не будь у меня моего плана… О, если бы Эдгар знал, что в русском языке существует такой каламбур… В его родном языке, правда, уже через много лет после него, появилось слово hole…
        Ганышева стало крутить, ему заложило уши: он понял, что сделал одну-две лишних затяжки и теперь, вместо легкого душевного кайфа, получит и шугу, и свиняк, и космический холод.
        - And the silken, sad, uncertain rustling of each purple curtain… Вот почему я только что задернул шторы и заглянул в углы… Следовательно, во мне существует нечто самостоятельно мыслящее, нечто, являющееся не я. Оно поступает и действует согласно неведомой мне программе, может быть, это оно пишет стихи, думает, любит …
        Ганышеву показалось, что мебель в комнате искривлена. Он внимательно рассмотрел крышку рояля и увидел, что в этой волнистой, далеко не зеркальной поверхности отражается совершенно нормальная мебель, чего быть не может, следовательно, угол зрения и кривизна зеркала случайно подобрались так, что деформированная, изношенная обстановка смотрится, как новая. Ганышев подробно осмотрел и ощупал шкаф: дерево поехало, швы кое-где разошлись, шпон треснул, отстал от поверхности, обнажив за показным декором сандала старый сосновый набор… Кажется, что все это вполне естественно для помещения, которое топится нерегулярно, но тогда почему то же самое происходит и у него дома, и в других квартирах? Ганышев вспомнил, что мысль о каком-то искривлении пространства - постепенном и постоянном - преследует его уже давно, и вовсе не обязательно связана с употреблением анаши.
        - В первом варианте,- подумал Ганышев,- Лев толстой создал Анну Каренину наркоманкой, но потом тщательно вычистил в романе те места, где об этом говорилось прямо, но остались и блеск ее глаз, и неуверенность движений… В те времена в светских кругах гашиш и опиум были распространены и популярны как новая французская мода, с той лишь разницей, что какую-нибудь шляпку можно немного поносить и выбросить, а наркотик… Считается, что автор отказался от первоначальной версии, думая, что наркомания принижает созданный им образ. Скорее всего, произошло другое: в процессе работы граф попробовал наркотик и, заглянув в психоделическую бездну, понял, что описание состояний было неверным, надуманным, и понял также: чтобы получить реальное описание прихода, ему придется либо стать наркоманом, либо писателем-лжецом. Не желая ни того, ни другого, он пересоздал Анну… Интересно, в каком веке от Рождества Христова наркотики вкусил Господь Бог, и с какого именно момента в Европе стало твориться все то нелепое, бессмысленное, что испокон веков тайно творилось в Азии, в Центральной Америке? Почему, с одной стороны,
алкоголики-конквистадоры легко покорили наркоманов-ацтеков, с другой - алкоголики-британцы не справились с наркоманами-индусами? Ответ прост: ацтеки сидели на марихуане и были во власти ее шуги, а индусы употребляли лаодан, что делало их спокойными и сильными…
        - Шуга… - испугался Ганышев, озираясь по сторонам.- Этого только не хватало. Не надо думать о шуге, ее ужасе, иначе она действительно придет…
        Ужас не заставил себя ждать. В материальном смысле Ганышеву показалось, что дача окружена, что три-пять насильников, истекая слюной, подкрадываются к дому с разных сторон, от сосны к сосне… В космическом смысле - Ганышев испугался того, что весь мир ограничивается лишь тем, что он в данный момент видит: комната, «Шредер», искривленная мебель, и сразу за тонкими стенами простирается бесконечный ужас первородного огня… Более того: действительно лишь поле его зрения - реальность является только в его пределах и, если внезапно оглянуться, можно застать ее врасплох, еще не до конца сформировавшуюся…
        Он попытался переключиться на что-нибудь более веселое, скажем, вообразить за стенами пригород Киева или Парижа. Первое удалось легче, Париж же получался каким-то призрачным, недоделанным и от того, опять же - страшным… Вдруг Ганышев с отчетливой ясностью представил, что наверху не спит, думает о нем, смеется над ним женщина, грязная шлюха, выдающая себя за девственницу, что стоит только подняться по скрипучей лестнице, с силой вышибить дверь, так как она только того и ждет, чтобы он ее изнасиловал… О, какой вздор!
        Он прошелся по комнатам и выключил везде свет - от страха, или же наоборот - поборов страх. Он уже несколько минут, столь долгих, что они казались часами, рассматривал ослепительный диск зимней луны, стоя за портьерой, шторой, держась двумя пальцами за край материи.
        Была ночь полнолуния. Ганышев безуспешно пытался увидеть в ее лице собаку у тернового куста, или хотя бы зайца с кувшином в руках, но неизменно видел лишь одно - лицо.
        - Лицо и яйцо, яйцо с человеческим лицом, щербатый смеющийся рот… Как это люди могут столько тысячелетий существовать под этим жутким, циничным, с ума сводящим взглядом?
        Ганышев лег, испытывая космический холод, завернулся в два одеяла, но леденящая дрожь не отпускала его, как и голод, и страх, и эротические фантазии. Он клялся себе, что больше не будет курить план, потому что за минуты свободного полета всегда приходится расплачиваться часами ужаса и тоски… Он даже обрадовался, подумав, что ощущения, которые дает этот план, он же - дурь, гашиш, анаша, марихуана, дрянь… Сколько еще синонимов в разных языках человечества? Он даже обрадовался, подумав, что те чувства, которые дает трава, сами по себе рано или поздно заставят его отойти от травы… Дальнейшие его мысли уже были чистым бредом, как бы бредом квадратной степени:
        - Роман представляет из себя косичку из трех взаимно не пересекающих фабул - детектив, мелодрама и fantacy. В данный момент я нахожусь в пространстве мелодрамы, но вскоре вернусь обратно, в этот мрачный глумливый ужас, итак, вам бы меня увидеть, этого пингвиноподобного человека, поющего Харе Кришна, пинающего Эдгара По. Все, что я хочу, женщина, это ты, и все вокруг будет только таким, как ты хочешь, чтобы оно было, и все, что тебе нужно - это любовь, то есть, постель, потому что я ищу лунную собаку, катаю маленькие камушки, могу превращаться во все, что угодно, хоть в лодку, хоть в моржа, хоть в яйцо… Позволь, милая моя девочка с солнцем в глазах, я проглочу тебя, поскольку я собираюсь в такие места… О, я возьму тебя с собой, через миры, туда, где можно жить с закрытыми глазами, пойдем со мной, пойдем со мной, пойдем… Goo Goo G’joob… Гу Гу Джуб.

* * *
        - Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, сожженная пожаром, французу - в рот дана?
        - Что-что?
        - Ну, как это? Недаром помнит вся Россия, как там какая-то мессия, про день Бородина?
        Друзья сидели в гостиной, вальяжно развалившись в креслах, бокалы были полны русским розовым вермутом, и в камине уютно потрескивало, облагораживая залу глубоким ароматом, сухое сосновое пламя, и все это производило впечатление позднего вечера, хотя было семь утра, и тьма за окном была столь же переполнена ложью, как и внутренний полумрак этой обители греха.
        Вчера они основательно нажрались, несмотря на будний день (проводы Марины) Ганышев проснулся там же, где и заснул, а именно: на рояле, что, вероятно, и определило лейтмотив его ночных кошмаров (перебирая ногами по клавишам) а снился ему, естественно, суд, где он попеременно исполнял роли прокурора, адвоката, публики, но в зале было так темно, что никто не мог разглядеть человека, сидевшего на скамье подсудимых,- именно это и было самым страшным, самым безумным кошмаром, не говоря уже о том, что это был ничто иное, как вещий сон. (Здесь Лев Николаевич, как всегда, успешно закруглив фразу, упустил одну деталь, а именно: звуки, издаваемые пальцами ног нашего героя, вооружили присутствовавших в зале разнокалиберными музыкальными инструментами, и вся эта несусветная глупость напоминала, скорее, репетицию оркестра, нежели юридический процесс…)
        Ганышев слышал ее суетливые шаги наверху - девушка собиралась провести Рождество в Киеве, с бабушкой, которую ненавидела, но от которой пришло слезное письмо (бумага явно спрыснута водопроводной водой) и теперь Марина в спешке укладывала вещи, а Ганышев, похмеляясь в компании с другом, готовился провожать ее на вокзал, для чего заранее взял на службе отгул.
        Ганышев так был погружен в сочинение тех важных, значительных фраз, которые он скажет ей на прощание, что никак не мог вообразить, откуда взялись «День Бородина», Лермонтов, Толстой… Скучно ему было и грустно.
        - Ну и что? Забил заряд ты в пушку туго?
        - Постой-ка брат,- сердито проворчал Ганышев,- у меня мозги смешались в кучу, и башка трещит, как барабан. Ну ж был денек вчера! На славу угостил ты друга, скажу я тебе. И откуда только бабки берешь?
        - Это очень сложный, философский вопрос, хотя - что тут греха таить? Могу рассказать…
        - Не стоит. Наверняка какая-нибудь дрянь, эдакая безделка, фарца. Уж если ты рожден был хватом, хватом и умрешь. Богатыри - не вы… Кстати, с какого хрена ты вешаешь мне всю эту лапшу про Кутузова?
        - У тебя и впрямь с утра плохо с мозгами, поэтому - не обижаюсь. Я просто хотел поинтересоваться, как у тебя с ней дела? Ведь были ж схватки боевые?- подмигнув, Хомяк посмотрел в потолок, отчего у него непроизвольно раскрылся рот.
        - Еб твою мать!- выругался Ганышев.- Так бы сразу и сказал.
        - Ну, ты, допустим, полегче с матерью… Между прочим, знаешь, что это выражение пошло со времен татарского ига?
        - Пардон, вырвалось. Пора завязывать с пьянкой, а то последнее время падаю, где попало, память теряю. Разумеется, за двести лет каждый татарин мог такое каждому русскому… Ух, как не в кайф мне сейчас переть на вокзал!
        - А мне, думаешь, в кайф - на работу? Кстати, это очень кстати, что она сваливает… Тьфу! Каламбур… Я сегодня же бабу приведу. Надоела пилиться по подъездам да случайным норам, когда у тебя своя хата есть… А при этой святоше,- Хомяк опять вскинул глаза потолку,- неловко как-то, несолидно… Так ты скажи, наконец, трахнул ты ее или нет?
        - Разумеется,- сказал Ганышев, сладко потянувшись и тоже поглядев в потолок, за которым продолжались нервные шаги ее: бедная, юная, как тебе трудно решать какие-то тухлые бытовые вопросы - трусики, гребень, пипифакс, не забыть бы пакетик соли…
        Разумеется, Ганышев мерзко соврал: она по-прежнему не позволяла ему даже прикоснуться к своей руке, кроме официальных, многолюдных встреч и прощаний, в процессе которых Ганышев порой испытывал эрекцию, но также разумеется - он никогда не смог бы сказать другу эту правду, правду о том, что, фактически живя с девушкой в одном доме, он… Немыслимо! Эту правду Ганышев был готов заменить на любую ложь.
        - И что же, аскалки и вправду страстные?- безразличным тоном, в котором все же чувствовалась зависть, поинтересовался Хомяк.
        - Не то слово. То, что она делает, не снилось тебе даже в самом уродливом эротическом сне.
        - Неужели?- высокомерно произнес Хомяк, подразумевая, что Ганышев перед ним, конечно, мальчишка.
        Шаги наверху замерли. Ганышев ясно представил, как она держит в руке, скажем, пакетик с тампонами и пытается вычислить, стоит ли брать его с собой на недельную поездку? Милая, родная моя девочка, прости меня, как ты иногда бываешь глупа, и я знаю, что ты будешь неумелой хозяйкой, бездарной женой, все будет у тебя гореть, выкипать и рваться, и я буду есть какую-то бурду, приготовленную тобой, и через десять лет наживу себе язву желудка, и я люблю тебя, люблю тебя, лю…
        - Короче,- сказал Хомяк,- в жопу дает?
        - Конечно. И в жопу, и в рот, и куда захочем. Очень любит потрахаться на рояле, сидя на клавишах. Забавная, брат, получается музыка.
        - Да? Это что-то новое. Сегодня же попробую на своей. Кстати, моя теперешняя в бальзаковском возрасте, а эти ничем не хуже аскалок. Так что - как угодно, куда угодно.
        - И в жопу?
        - В жопу, брат, в жопу.

* * *
        Втроем они ехали в электричке, успев расписать десятку, Марина, только на днях овладевшая преферансом, естественно, была в выигрыше, и Ганышев с удовольствием вручил ей шестьдесят восемь копеек медью и серебром. Он думал о том, как примерно через полтора часа она будет ехать по Киевской дороге в обратном направлении (довольно частая возможность перевернуть время, словно песочные часы) как увидит в сквозном проеме окна быстрый промельк платформы Переделкино: голубую луковку церкви, в утренних сумерках снег на знакомых крышах, засохший вяз… Он думал о ней так глубоко и пристально, что совсем потерял интерес к игре, внимание, и в одном из раскладов у него почему-то не сыграл козырной марьяж.
        Они простились с Хомяком на пороге подземелья, рукопожатие возбудило в Ганышеве ревность: уже окончательно протрезвевший, он с гадливостью вспомнил утренний разговор, омерзительное бахвальство, которое могло иметь самые плохие последствия… Вроде бы друг чуть ли не кровно поклялся Марину не трогать, но допустим, сегодня, после этой пошлой рекламы, придет он на службу, посмотрит на плакат с негритянкой, мысли потекут в определенном направлении…
        Мне жаль тебя, Ганышев. Ты думал о будущем, ближнем и дальнем, просчитывал варианты, фантазировал, собирался, к примеру, отправив свою любовь восвояси, спокойно, одиноко поработать недельку-другую над некой «повестушкой», чтобы дерзнуть прорваться в «Новый мир», починить смеситель в ванной, что-то там еще,- не зная, что все это столь же бессмысленно, как какое-нибудь «небо Аустерлица», что жить тебе, бедный мой Ганышев, осталось всего-то двенадцать часов…
        - Я хочу сказать что-то очень важное.
        - Я тебя слушаю.
        - Я хочу сказать, что никогда в жизни не предам тебя, всегда буду верен тебе, не поддамся ни на чьи соблазны, ни про каких обстоятельствах не изменю тебе, даже если этого придется ждать еще десять лет.
        - Я думаю, что это произойдет гораздо раньше. Только скажи мне: разве тебе доставит удовольствие переспать с трупом?
        - С каким еще трупом? Почему?
        - Я ничего не умею делать, вот почему. Я буду лежать, как старое сухое бревно.
        - Я люблю тебя, и все это не имеет никакого значения. Ты юная, глупенькая девочка. Пройдет время, и ты поймешь, что близость имеет самый что ни на есть духовный смысл, и тогда…
        - Я никогда не пойму этого, потому что я не хочу этого знать. Это я буду делать - с тобой или с кем бы то ни было - только для того, чтобы рожать детей.
        - Я хочу много детей, милая! Твоих детей.
        - Я тоже. Правда, я не обещаю, что мои дети будут твоими детьми.
        - Я не требую никаких обещаний, солнышко мое! Я просто люблю тебя - и ничего больше.
        - Я тоже… Держись, не падай! Я вовсе не это имела в виду. Я люблю тебя по-христиански, и ты это прекрасно знаешь.
        - Я благодарю тебя за эти слова. И давай пока больше не будем об этом. Я счастлив.
        - Ты подожди меня несколько минут. Я сбегаю в одно место… Вот он, как раз подходит, этот проклятый поезд к бабушке. Осталось полчаса.
        Она отошла, смешавшись с толпой чемоданолюдей, Ганышев, стоя под изваянием Ленина (в те годы еще так ненавистным ему, будто бы он лично сделал Ганышеву какую-то гадость) нервно курил, слушал украинскую речь, и в голову лезла всякая суета: вот, к примеру, дебаркадер Киевского вокзала, он был построен в 1916 году, когда Россия вела войну, да и многие другие сооружения по всей стране, скажем, монументальное шестиэтажное здание близ вокзала в Харькове… Почему же потом, при власти этих козлов, едва началась Великая Отечественная (ВОВ - как сокращали студенты, мистическим эхом вызывая образ вождя) - сразу прекратилось не только всякое строительство, но и вообще, вся жизнь народная покатилась по дороге ВДФВДП? Известно, почему… Нищета, рабство, страсти наполеончиков - поэтому все, что осталось в некогда богатой стране - для Фронта, для Победы. И что будет дальше?- продолжал размышлять Пьер, беспокойно поправляя соскальзывающее пенсне.- Год от рождества Христова тысяча девятьсот восемьдесят шестой подошел к концу. Странный какой-то был год, новый, впервые запахло свободой, порой что-то замирало в груди:
неужто это правда? Неужто все это действительно произойдет? Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые, его призвали всеблагие как собеседника на пир… Глупая фантазия государственного служащего, которому и впрямь иногда позволялось хлебнуть баланды за одним столом с «всеблагими». Или все-таки не блажен а счастлив? А кто протянет и пожмет руку ему, Ганышеву, кто и куда его призовет? Руку. Марина. Неужели, даже прощаясь у вагонной двери, она не позволит…
        Ганышев встрепенулся. Марины не было более двадцати минут. Пока он тут, себя под Лениным чища, в самое неподходящее время и место, будто какой-то сермяжный персонаж, обстоятельно размышлял на значительные темы, его любимая девушка бесследно исчезла, оставив ему свою дорожную сумку и судьбу. Ганышевская мысль лихорадочно заработала… Это Хомяк! Он вынырнул из метро, поймал ее за рукав у дверей туалета, затащил в такси и сейчас мчит обратно в Переделкино, чтобы там, на рояле…
        Или ее задержали менты? Или обступили цыганки? Или у нее просто понос после вчерашнего вина? Или… Да вот же она! Спокойно, медленно идет ко мне, и даже подняла голову, чтобы рассмотреть конструкцию дебаркадера, как Day Tripper…
        - Ты спятила, Мар! Самолет, то есть - тьфу!- этот поезд… Быстро доставай билет, успеешь вскочить в последний вагон!- где-то в глубине Ганышев подумал, что в суматохе никакого поцелуя не состоится…
        - Но билет у тебя,- невозмутимо возразила Марина, продолжая рассматривать изящные фермы Шухова.
        Ганышев вылупил глаза. Боковым зрением он заметил, как перемигнули электронные часы.
        - Но я сам видел, что ты утром положила его в свой…
        - Несессер,- хотел сказать Ганышев, но уже не было никакого смысла произносить это трудное слово, ибо в этот момент поезд (или пусть даже и самолет, что также не имело значения) медленно, плавно, изящно набирая скорость… И под крылом розовели облака, и те серо-голубые, традиционные, всегда возбуждающие струи дыма вагонных печей, подчиняясь неумолимым законам инерции, потянулись в сторону, противоположную движению, как бы приглашая неким невероятным образом еще успеть зацепиться за что-то, уходящее навсегда. Господи! Это был кошмар наяву: Ганышеву часто снился сон, будто он то опаздывает на какой-то поезд, то влезает в отцепленный вагон… В детстве он особенно любил книжку Маршака, толстую, в серо-голубом переплете: мама читала ровным, спокойным голосом и засыпал он под нежный шепот этих мастерских рифм, и стихи продолжали сниться ему…
        Мимолетнее воспоминание успокоило и расслабило. Он даже демонстративно потянулся и сказал:
        - Ничего страшного. Билет мы найдем и сдадим, и ты поедешь следующим поездом, договоримся с проводником…
        - Ничего страшного, ты прав, брат. Я пошутила. Нет никакой надобности искать его и сдавать, потому что я только что это сделала. Извини, что заставила тебя волноваться.
        Ганышев непроизвольно раскрыл рот.
        - Что за шутки!- закричал он.- Почему ты передумала ехать?
        - Урод! Какая дура с тобой поедет?- бросила через плечо проходившая мимо цыганка, но Ганышев даже не удостоил ее взглядом.
        - Не кипятись,- сказала Марина.- Я передумала - вот и все. Новый Год мы встретим вместе. А сейчас - обратно на дачу. Только не провожай меня, я хочу побыть одна.
        Ганышев все же вскочил в электричку, и через полчаса они уже были дома. Его мысли путались: с одной стороны, он был безумно рад, что она осталась, с другой - рушились его сладкие планы одинокой паузы, литературной работы и проч.
        Марина поставила чайник, сразу запахло знакомым уютом. Вдруг Ганышев вспомнил, что Хомяк как раз сегодня собирался привести свою бальзаковскую шлюху и заволновался, почувствовал себя виноватым.
        Он набрал рабочий номер друга, но, к его удивлению, начальник (капитан по фамилии Дубовик, с армейской точностью соответствовавшей его уму и характеру) чеканным голосом ответил, что Геннадий Иванович Хомяк сегодня в отгуле.
        Отгул на этом вонючем предприятии брался загодя, значит, сегодня утром Хомяк намеренно врал, что собирается на службу… Зачем? Решил обделать какие-то свои темные делишки: потрясти трусами на «Беговой», продать валюту? Или он намеревался привести свою бабу не вечером, а прямо сейчас, тогда… Что - тогда? Сломаем мы ему с Маринкой кайф - вот и все. Посидим вчетвером, выпьем шампанского - ведь своих сучек этот запасливый хомячок угощает отнюдь не бормотухой… Эта мысль подняла ганышевский тонус: все-таки неплохо хлопнуть стакан хорошего вина. Ганышев даже вскочил с кресла и прошелся туда-сюда по зале, потирая руки… И внезапно остановился, оцепенев. Мысль, пронзившая его мозг, была настолько ужасна и фантастична, что он не удержался на ногах и плюхнулся обратно в кресло, и вдруг сильно закололо слева, там, где сердце…
        Из кухни доносилось шипение чайника, прочие звуки, издаваемые Мариной, которая пыталась приготовить что-то съедобное из тех жалких продуктов, что взяла с собой в дорогу.
        Почему она сдала билет и вернулась? Почему еще утром она упрашивала Ганышева не провожать ее прямо до поезда, а оставить на вокзале, чтобы, как она выразилась, не затягивать мучительную сцену прощания? Почему она настоятельно уговаривала Ганышева, чтобы он оставил ее сегодня на даче одну? Почему она была такой мрачной все эти последние часы?
        Да и вообще - был ли этот самый билет? То есть, была ли бумажка, которую Ганышев мельком видел утром, билетом именно на тот самый поезд, который ушел, утягивая дымы, или это была кукла, намеренная демонстрация?
        Что если не существует никакой страстной старухи? Что если она и Хомяк в одну из тех пьяных ночей, когда Ганышев не помнил, как засыпал, сделали это самое ЭТО, и весь сегодняшний день переполнен ложью, и вся эта христианская любовь, вся эта дружба…
        Вошла Марина с горячим чайником в руке - лицо серьезно, сосредоточенно, в глазах какое-то новое, никогда прежде не виданное выражение.
        - Марина,- тихим ровным голосом сказал Ганышев.- Я хочу задать тебе один важный вопрос. Прости, но я должен спросить это. Это нечто такое… Это… - Ганышев растерял слова.
        - Рома, я тебя умоляю! Пожалуйста, только не сейчас. Я устала, измучена. Поезжай домой, прошу тебя.
        - Только один, Рина! Это очень просто: надо только сказать да или нет.
        - Это мы уже проходили. Наш довольно скучный и трудночитаемый роман полон повторений. Ну, сколько можно, милый?
        - Ты не дослушала. Сейчас все будет наоборот: если ты скажешь да, я уйду и ты никогда больше меня не увидишь. Если ты скажешь нет, все останется по-прежнему и мы забудем наш разговор.
        - Это что-то новое, мне даже любопытно. Ну, выкладывай свое to be or not, - но в ее голосе Ганышев уловил беспокойство, даже страх.
        Он помолчал. Ему вдруг показалось немыслимым произнести эти слова. Он встал, быстро обошел вокруг рояля, словно собираясь дать концерт, несколько секунд постоял к ней спиной, затем, резко обернувшись, не используя вопросительного знака, сказал:
        - Ты спишь с Хомяком.
        Раздался грохот, всплеск, громкий крик боли.
        - С енотом, глупый ты дурак, будь ты проклят!- закричала она, скорчившись и растирая обожженную голень.
        - Мне наплевать, буду ли я проклят! Я спрашиваю да или нет?
        - Нет, идиот! Тебе просто надо лечиться. Я посажу тебя в психушку и буду писать тебе трогательные письма. Ты сойдешь с ума от ревности, как Дуся. Господи! Но как только это могло прийти ему в голову?
        Ганышев почувствовал такую слабость, что ему захотелось лечь на пол, закрыв руками лицо.
        - Ты сильно обожглась?
        - Уйди, прошу тебя. Уезжай сейчас же. Я больше ни минуты не вынесу… Боже, как больно! Я буду ждать тебя завтра. Завтра, завтра…
        И тут Ганышев услышал скрип шагов по снежной тропе, возбужденные голоса. Первый принадлежал Хомяку, второй… Он также показался знакомым, но в мозгу включился какой-то блок, и Ганышев не сразу узнал его. Дверь распахнулась стремительно, громко, и на пороге возник хохочущий Хомяк и тоже хохочущая, неимоверно накрашенная пожилая женщина, в которой Ганышев не сразу, но со второй мучительной попытки - зажмурившись и снова открыв глаза - узнал свою мать.
        НЕ ЖДАЛИ?
        Последние часы жизни Романа Сергеевича Ганышева (как бы в качестве какой-то персональной компенсации) были особенно полны событиями, великими мыслями, мощными впечатлениями,- так бывает, скажем, за партией в преф: тот, кому суждено сегодня проиграть, поначалу идет ровно, даже порой обгоняет партнеров, но вот, когда пуля подходит к концу, он вдруг начинает метаться, медленней дышать, швыряет даму вместо туза, заказывает безумные мизера с паровозами, его берут под руки, жалкого, вяло сопротивляющегося, вежливо выводят из казино, сначала лениво, вальяжно, затем, все более увлекаясь, входя в азарт, принимаются бить ногами, рвать его одежды, и вот уже какой-то янычар кривым ятаганом вспарывает ему живот, и комната наполняется запахом дерьма, и блистательная хозяйка длинным жестом погружает в образовавшуюся дыру пылающий канделябр… И поэтому нечего удивляться, что с утра в электричке у Ганышева не сыграл марьяж.
        - Вот сюрприз!- очень весело воскликнул Хомяк.- Маринка опоздала на поезд. Надеюсь, билет-то не забыли сдать, хоть за половину?
        - А я тут, в поселке, как раз навещала подругу,- трясясь и стуча зубами (будто от холода) проговорила мать,- и вот случайно встречаю Геннадия. Дай, думаю, посмотрю, наконец, эту вашу дачу - столько наслышана… Ираида Израилевна Мерц. Ты ведь помнишь ее, правда, Роман?
        - Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались,- процитировала Марина и, перешагнув через чайник, медленно направилась к себе наверх.
        - У меня, между прочим, пара шампанского,- сообщил Хомяк, подмигнув, и лицо его исказилось ужасом.- Кстати, почему чайник? У нас что - семейная ссора?
        - Я уберу,- засуетилась мать.- Геннадий, где у вас тут вешалка?
        - Не беспокойтесь, Мария Романовна, я все сделаю сам. Позвольте вашу шубку, сударыня… Вы не очень замерзли?
        Ганышев, опустив ладони на клавиатуру, отрешенно наблюдал, как друг раздевает мать, устраивает ее шубку на вешалке, предлагает тапочки…
        - Как это впервые произошло, сколько это длится?- подумал Ганышев.- Полгода назад был случай, когда Хомяк умер пьяным на его кровати, и Ганышеву ничего не оставалось, как поехать ночевать к Полине… В ту ночь с мамашей мог произойти ее обычный припадок. Где-то в то же самое время у нее и появился этот таинственный кавалер. Последние месяцы Хомяк как-то зачастил в гости, иногда они напивались так, что рухали оба, а мать звонила Дусе и увещевала ее, что все в порядке, нажрались, как свиньи, оба они тут, спят, болезные, спят, соколики, не беспокойся, доченька…
        - Все у нас тут просто, по-домашнему, располагайтесь, где хотите. Сейчас принесу бокалы, отдушничек открою. Вы ведь не откажитесь от шампанского, Авдотья Романовна, то есть, простите, Мария…
        Когда Хомяк вышел, мать беспомощно посмотрела на Ганышева.
        - Почему ты все время молчишь?
        - Силями,- сказал Ганышев.
        - Что? C'est la vie?
        - Си, ля, ми, мама. А также - соль, фа, ре, ля, до. Вот, послушай,- Ганышев проиграл названные ноты.- Я, видишь ли, учусь тут немного того… На рояле.
        Вошел Хомяк, сопровождаемый звоном бокалов. Ганышев не поглядел в его сторону. Было слышно, как наверху Марина, вероятно, двигаясь обратно во времени, распаковывает свою дорожную сумку.
        - А вы уже музицируете?- почти совсем успокоившись, спросил Хомяк.
        - Мам, я сегодня не приду ночевать,- сказал Ганышев.- Мне надо… В общем, это не важно.
        Раздался выстрел. Щедро орошая скатерть, шампанское полилось в бокалы. Тут же послышался еще один хлопок - наверху. Все подняли головы. Марина, полностью одетая, с киевской дорожной сумкой в одной руке и с каким-то немыслимым, наспех из простыни связанным узлом, скоро спускалась по лестнице.
        - Я возвращаюсь в общагу,- объяснила она, смеясь.- Сегодня вообще - день каких-то неожиданных решений.
        - Но… - протянул Хомяк и осекся.- Чем же тебе тут…
        - Огромное всем спасибо!- Марина отвесила низкий поклон.- Все было прекрасно, я никогда не забуду вашего гостеприимства… Понимаешь, это сложно объяснить.
«Шредер», хоть и весьма приличный инструмент, но настолько древний, что абсолютная настройка его невозможна. А мне как раз именно сейчас нужны правильные, чистые звуки. Для этого очень подходит наше фоно в ленинской комнате. Вот. Поручик Ганышев! Проводите меня.
        Марина спустилась на несколько ступеней, волоча свой узел, вдруг, в конце лестницы остановилась и, будто бы сделав внезапное открытие, обратилась к Хомяку:
        - А ты ведь не веришь в Бога, да?
        - Как это не верю!- встрепенулся Хомяк.- Очень даже верю. Я даже ясно представляю себе, как Он вочеловечился. Дело в том, что Бог творит вселенную постоянно, и, явившись в образе Христа, Он продолжал творить все то, что было именно тогда, а явись Он сейчас, то творил бы этот, современный, искаженный мир. Та вселенная была солнечной, доброй, песчаной, люди ходили в сандалиях, дрались честно, врукопашную, они жили в небольших городах, знали, любили друг друга… А затем Он творил инквизицию, эпидемии, войны, оружие массового поражения и, явись Он сейчас, то был бы вынужден продолжать свою работу, и прошел бы уже не путь Христа, а путь кого-то другого.
        - Сталина,- угрюмо пошутил Ганышев.
        - Тебя самого!- огрызнулась Марина, причем, было не вполне ясно, к кому из двоих она обращается.
        - Почему бы и нет,- сказал Хомяк.- Представьте, как Он рождается, маленький, беспомощный, от обычной земной матери. Он ничего не понимает, начинает жить младенцем, но продолжает творить этот мир, потому что не может остановиться, потому что не может быть в двух местах одновременно…
        - А как же триединство?- возмутилась Марина.
        - Триединство - это миф, вернее, это и есть - триединство. Он просто стал жить и творить мир. Посмотрит на небо и подумает: вот сейчас пролетит птица… И птица действительно летит… Он, конечно, делает это несознательно, то есть, тот человек, который родился и растет, и по мере своего роста все больше догадывается, что он - Бог, именно потому, что в мире как раз происходит то, что Он представляет. В тот раз Он догадался, когда Ему было лет двенадцать, и потерялся в храме, и сидел там три дня, слушая учителей, а сейчас Он может прожить всю жизнь, стать художником, инженером, неудачником, и так и не узнать, что Он - Бог.
        - Ты просто Его не любишь,- раздраженно сказала Марина.- Я поняла: ты веруешь, но не любишь.
        - А за что Его любить, если Он принес столько несчастья, причем, Сам Себе, поскольку неосознанно Сам все это и создал, и еще неизвестно, сколько Ему еще придется перенести,- сказал Хомяк, подмигнув Ганышеву, причем, опять было не ясно, о ком идет речь, о Хомяке или о Ганышеве, то есть, действительно, пытаясь сохранить видимость, будто ничего не произошло, Хомяк хочет показать Ганышеву, как трудно спорить с женщиной, тем более, такой ортодоксалкой, или же он знает о том, что придется еще Ганышеву перенести в жизни…
        Если справедливо последнее, то Хомяк и был тем, кто позвонил тогда ментам, и, говоря эти слова, он уже несколько дней, как сделал это, и ждал, когда Ганышева уберут, и мотив его поступка совершенно ясен: он знал, что его связь с матерью Ганышева рано или поздно обнаружится и тогда…
        - В тебе просто нет ни капли души!- крикнула Марина.
        - Что за вздор? Душа есть у каждого.
        - Нет. Каждый рождается с душой, но у большинства людей она умирает еще в детстве, оставляя блуждать по свету пустое, как кукла, тело. Ты и есть это пустое тело, только ты сам об этом не догадываешься!
        - Перестаньте ссориться, молодые люди,- примиренчески сказала Мария Романовна и добавила, полушутя:
        - Это все от дьявола.
        - Да нет же никакого дьявола, есть только Бог,- подумал Ганышев.
        В гостиной воцарилась тишина. Было слышно, как тихо постанывает рояль: вероятно, какое-то крупное насекомое, проснувшись от тепла, теребило струны… Вдруг Ганышев увидел, что все молча смотрят на него, и понял, что слова эти он произнес не мысленно, а вслух.
        - Пойдем, Марина,- негромко сказал он.
        - А как же шампанское?- спросил хозяин.
        - С сегодняшнего дня я бросила пить,- сказала Марина.
        - И я что-то не очень… - промямлила Мария Романовна.
        - Засуньте его себе в жопу,- подумал Ганышев, не спеша подошел к столу и медленно, в полной тишине глотая, один за другим опорожнил все четыре бокала, затем легко, спортивно подхватил нелепый Маринкин узел и вышел, ни на кого не взглянув и никому ничего не сказав.
        Марина догнала его уже у калитки.
        - Чтоб ты сгорела, - процедил Ганышев сквозь зубы.
        - Кто - я?
        - Да при чем тут ты? Милая, глупая девочка, ничего не понимающая в том, что происходит вокруг, музыка!
        Ганышев в последний раз оглянулся на дом с мезонином, зная, что больше никогда в жизни не увидит его, и вся эта микровселенная, выстроившаяся здесь за десятилетия, вне времени - вдруг предстала перед ним, вроде небольшого огненного шара.
        - Музыка… - задумчиво произнесла Марина.- Это не я, а как раз ты ничегошеньки не понимаешь. Почему, ты думаешь, я уезжаю в свою вонючую общагу?
        - Так ты обо всем догадалась?
        - Надо быть полным, слепым идиотом, чтобы не видеть. О, черт! Все это можно было понять гораздо раньше. Не завидую я тебе, Ганышев. Кажется, с тобой сейчас должно что-то такое произойти…
        - Меня больше волнуешь ты.
        - В каком смысле?
        - Зачем тебе было убегать? Мало ли кто там кого водит, шампанское, осенний каннибализм…
        - Да. Рояль действительно прекрасен, даже без крышки, о лучшем я и не мечтала. Но представь: дали бы тебе любимую работу, все условия, но при этом ты должен был жить вместе с ворами, убийцами, проститутками…
        - Я и так с ними живу и работаю,- подумал Ганышев.
        - В общем, я не могу оставаться в этом доме больше ни минуты. Странно, мне казалось, что ты меня понимаешь.
        - Я понимаю, милая. Теперь, через полчаса, уже все понимаю. Просто я испытал какой-то шок и захромал мозгами. Кстати, вот и электричка. Сколько же можно кататься туда-сюда за один день!
        В вагоне было холодно. Они тесно прижались друг к другу и со стороны выглядели любовниками. Поля и кустарники за окнами были сплошь занесены снегом, закруглены, словно облака. Пахло еловой хвоей.
        - Где же мы теперь будем встречать Новый Год?- спросил Ганышев.
        - Я в общаге, а ты… Какое мне дело?
        - Что-то я опять ничего не понимаю. Разве мы будем порознь? Почему?
        - Я не смогу тебе этого объяснить. Кажется, наступило время, когда мы с тобой очень долго будем порознь.
        - Что случилось, любовь моя? Что я тебе сделал?
        - Ничего.
        - Тогда скажи, что я тебе не сделал?
        - Ничего.
        - Сука, стерва, мерзкая тварь! Каким же я был олухом!
        - Ты им и остался. Только пожалуйста, не ругай подобными словами свою мать. Странно, что человек, так близко к сердцу принимающий свою любовь, презирает и ненавидит чужую. Насколько было бы все легче, если бы мы научились любить чужую любовь…
        - Завтра я приду на службу, увижу там Хомяка, и что?
        - Ничего. Вы оба притворитесь, будто ничего не произошло, как это с переменным успехом было уже отрепетировано… И жизнь твоя с матерью ничуть не изменится: она по-прежнему будет стирать, готовить, мыть, словом - выполнять обязанности твоей несуществующей жены. И лишь только я одна - выпала из этого порочного круга - навсегда. Слова ложь и смерть для меня едины. Еще вчера ночью я была живая, а уже сегодня утром - умерла.
        - Не говори так.
        - Я буду говорить именно так, как я этого хочу.
        - Но…
        - Молчи. Если ты скажешь хотя бы одно слово, я встану и перейду в другой вагон.
        Пространство, разрезаемое электричкой, снова погружалось в сумерки, теперь вечерние. Как я ненавижу это быстрое, уже с середины московского октября, умирание дня! Слякоть, снежное крошево, холод и тьма, тьма… Насколько таинственнее, волшебнее - в то же время года - полная острых огней, сверкающая, теплая тьма Ялты, куда я лечу по следам трупа, дважды трупа, чтоб не разлучаться с милым трупом… Вот если бы у этого советского боинга отказали все четыре турбины или, скажем, отвалилось крыло, и мы посыпались, как труха из торбы, внезапно обняв необъятное, увидели землю, и в конце этого самого длинного, самого потрясающего пути наших жизней - поцеловали ее в щедрые снежные губы… Хорошо сказано, да…
        - Знаешь что,- вдруг прервала молчание Марина.- Бог для меня - музыка, если музыка творит мир, значит, музыка - это Бог, и Тот, Кто Творит Музыку, творит мир. Я думаю, явление Господа нашего в мир уже состоялось, и оно длилось ровно семь лет и семь месяцев, и на сей раз Господь явился в образе Beatles. Они изменили музыку, изменили мир, следовательно, исполнили цель второго пришествия.
        Ганышев хотел что-то сказать, но Марина жестом остановила его, и оставшуюся часть пути они снова были в молчаливом раздоре, и Ганышев думал о Beatles.
        Каждый их новый альбом был целым направлением в музыке и порождал серии рок-групп. Бывало также, что какая-нибудь значительная группа, к примеру, «Песняры», целиком выходила из одной-единственной их песни, как из шинели Гоголя, в этом случае - из Let It Be, с ее развитием мелодии, гимнообразной вставкой, мажорной концовкой, а в тексте - от личного через общее - к самому себе космическому, то есть, к музыке, ну, прямо, чистый соцреализм и одновременно - католическая молитва, потому что Let It Be можно перевести просто-напросто как аминь.
        Они распались, когда написали Abbey Road, так как стало совершенно ясно, что никакого нового направления эта дорога не даст, ибо в мире не было таких творцов, которые могли бы повторить подобное, а для Beatles было важным создавать музыку, а не альбомы… Выходит, что Бог тихо вошел в мир и незаметно его покинул.
        Люди, выросшие на Beatles и как бы сотворенные ими, стали государственными деятелями, бизнесменами, литераторами, заправилами мафий, и по-настоящему эти люди разворачиваются только сейчас, в своем зрелом возрасте, то есть, новая эра Beatles только еще начинается…
        Ганышев подумал, что если Бог существует в триединстве, то и здесь с Beatles все ясно: Леннон - отец, Маккартни - сын, Харрисон - святой дух… А вот кто такой Ринго? Во имя отца и сына и святого духа и ринго аминь - Let It Be? Ганышев стал думать о Ринго и ужаснулся: Ринго не писал песен, ему их дарили, поддерживая видимость, что каждый в группе - творец. Ринго стучал на ударных хорошо, но не более того, и был лишь аккомпаниатором. На месте Ринго вполне мог оказаться любой другой музыкант. Ринго - никто.
        Значит, за две тысячи лет у Господа нашего появилась какая-то новая, четвертая составляющая, и имя ей - Ринго… Что такое это ринго и символом чего оно является? Может быть, именно ринго творит в мире все насущное зло? Страшно…
        Ганышев дотащил узел прямо до дверей общежития. Там они и прощались.
        - Я позвоню тебе.
        - Завтра?
        - Не знаю. Мне надо побыть одной.
        - Тогда, под праздник?
        - Не знаю. Может быть даже - никогда.
        Она стояла на две ступеньки выше и грустно улыбалась, глядя сверху. Ветер шевелил ее волосы.
        Все было сказано, но оба не двигались с места, а жаль, так как это именно и был один из тех многочисленных, миллионами людей упускаемых моментов судьбы.
        Все слова улетели, словно бесконечный дождь сквозь бумажный стаканчик - они скользнули мимо и скатились прочь.
        - Ты больше никогда не увидишь ее, кореш,- будто бы бросил на ветер какой-то прохожий, неразборчивый в темноте.
        Я виновата перед тобой, и вина меня гложет уже три года, как тебя нет. Жизнь, которую я вела, была насквозь лживая, какая-то сонная жизнь. Три года назад я отвергла тебя, затем я встречала множество разных людей, но целая жизнь с каждым из них не стоит и минуты разговора с тобой. Ты позволишь изредка писать тебе? Я даже не прошу об ответе, а спрашиваю лишь разрешения обращаться к тебе. Много раз, садясь за чистый лист бумаги и выводя на нем какие-то загибульки, я как бы светлела душой, я радвоялась. Мне необходимо писать тебе, чтобы сохранить во мне теперешней ту, которую ты знал и любил три года назад, поверь, она, хоть и была порядочной дрянью, но так же нужна мне сейчас, как была нужна тебе тогда. Помнишь нашу последнюю встречу? Я стояла на две ступеньки выше и грустно улыбалась тебе с высоты - ты казался мне таким маленьким, ветер шевелил мои волосы, все было уже сказано, шли секунды, но ни один из нас не бросился навстречу другому, разбрасывая все эти дурацкие узлы, картины, корзины, картонки… Просто мы не распознали в этой снежной круговерти момент истины. Нас было двое и одновременно -
четверо. Двое из нас разошлись в разные стороны, а двое - остались, и долго-долго ехали домой, светило солнце, они стояли в дождевиках, в одиночестве, зажигали спички, запирались на щеколды… Милый мой, наша память гораздо больше дороги, что простирается перед нами, долгой и ветреной дороги, и любовь равносильна любви: та, которую ты отдаешь - той, которую ты принимаешь…
        С этого письма, обращенного к покойному Ганышеву, которое я получил с оказией на четвертом году зоны, началась наша странная переписка, это астральное общение трупов: она (как там она себя называла - Лилия?) эксгумировав шестнадцатилетнюю аскалку, некоторыми порошками оживляла мумию, и та писала мне так, что я плакал, запершись в сортире, да из мешка, которым сам себе казался, извлекал крошечный, моими ладонями отполированный антрацит Ганышева и царапал ответные письма, причем, уголечек-то мой со временем истирался, а ведь все мы помним, как любили именно те карандаши, которые были короче других, и которые неизбежно кончались.

* * *
        Ганышев стоял, тяжело опершись о перила Большого Каменного моста, и с любопытством разглядывал черную полынью глубоко внизу.
        Он превосходно умел плавать, но думал, что это ему не помешает, когда внезапно сведет мышцы и тело течением увлечется под лед. Вопрос о мучительности процесса не занимал его: ведь если соотнести минуты смерти с миллионами минут прожитой жизни, величина получится смехотворно малая. Интересен, вероятно, будет сам полет: город в непривычном ракурсе, всеобъемлющий ветер…
        Мост был пуст. Автомобили, являясь как бы подвижной принадлежностью архитектуры, успешно культивировали как и неизбежную человеческую фигурку, так и то, что она задумала, но не Москва, согласитесь, должна была окружать ее: как-то испокон веков для подобных сцен выбирались другие города.
        В северной части моста, на той же панели показались двое прохожих. Надо было либо делать это немедленно, либо ждать, пока они пройдут. Можно было даже поставить ва-банк: например, если они пройдут молча (что, скорее, именно так и будет), то он распрямится во весь рост, перешагнет через перила и, как птица, как Катерина… А если что-нибудь спросят, пошутят? Тогда он спокойно поедет домой, выпьет и ляжет спать, а наутро попытается продолжить ту жизнь, за портьеру которой случайно заглянул… Или же, согласно своей полной литературности, процитирует:
        - Я, брат, еду в чужие краи… В Америку…
        Время шло, они приближались. Время как-то подозрительно медленно шло. Чайка опустилась на чугунный шарик и с любопытством заглянула ему в глаза. Кремлевские часы стали бить. Какой-то огромный фургон, из тех, на которых он не раз ездил по стране, остановился прямо напротив, и шофер, матерясь, раскрыл капотову пасть, откуда немедленно повали неестественно белый пар. Позади фургона, очевидно, с намерением помочь, остановилась «Волга». Какие глупости, подумал самоубийца. Придется ехать домой, принимать горячую ванну, пить эту гадость…
        - У вас не найдется прикурить?- спросил один из прохожих, уже преодолевших половину моста.
        - Ну и погодка!- подмигнул другой.
        Спустя минуту мост был снова пуст.
        Упокой, Господи, душутвою, Ганышев, дай, Господи, тебе силы уйти и не возвращаться больше, научи меня сразу припомнить всю жестокую, милую жизнь, всю родную и странную землю и, представ перед ликом Бога, с простыми и мудрыми словами, ждать спокойно Его суда.

* * *
        - Ты не в чистилище, и перед тобой не Ангел, а, скорее, даже Черт. Так что, я предлагаю прекратить комедию. Вряд ли мы будем затевать психиатрическую экспертизу, лечить и спасть твою душу. Нам, скажу я тебе откровенно, все это дело ясно - с начала и до конца. Веди себя хорошо, лапа, не умничай, не глупи, и я клянусь тебе - слово офицера, между нами говоря - что сделаю все возможное, чтобы скостить тебе годика два.
        - Годика два из скольких?
        - Ну, не будем торговаться. Статья, по которой ты идешь - до пятнадцати лет лишения свободы с конфискацией имущества. Разумеется, возможны варианты.
        Я совершенно был не готов к аресту. Правда, я сразу, еще на мосту, понял, за что меня берут.
        Эта история совершенно выпала из моей головы, будто бы ее и не было, я совершенно не придавал ей значения, я ничего не хотел помнить…
        Все началось с того, что наш Почтовый Ящик получил в свое распоряжение новейший, секретнейший, украденный где-нибудь в самом сердце Японии, наверняка, обагренный кровью - лазерный принтер, и мы с Хомяком были допущены к нему.
        Это был изящный, полный хромированных деталей, с безупречным дизайном созданный аппарат. Первое, что он нам выдал, была цветная, сканированная до последней завитушки, обертка от шоколада «Аленка» - не хватало лишь запаха.
        Потом, шутки ради, я напечатал дурацкие удостоверения, мандаты, воспроизвел, чтобы раздать друзьям, свой единый проездной билет… Дальнейшее развитие событий было предрешено. Несколько фальшивых пятерок и трешек, специально измятых и замусоленных, удалось сбыть в винных магазинах, далее я решил остановиться.
        - Мы будем делать доллары,- угрюмо сказал Хомяк.
        - Мы сотрем файлы и навсегда оставим дивные мечты.
        - Ты не понимаешь: в Кодексе написано - подделка государственных, казначейских билетов… К валюте это не имеет никакого отношения.
        - Это не имеет никакого отношения и ко мне.
        - Послушай, мы сделаем конечное количество валюты, обменяем ее на деньги, сотрем файлы и прекратим деятельность навсегда, зато будем обеспечены на всю оставшуюся жизнь. Помнишь, Ром, как в детстве мы мечтали ограбить телефонный аппарат, прострелять двушки в тире…
        - Помню,- сказал я,- разумеется, помню.
        Я напечатал несколько пробных стодолларовых банкнот, внимательно, через лупу, сличил их с первоисточником и остался доволен качеством полученного изображения.
        - Имеются в виду эти предметы?
        - Да. Фальшивок было ровно пять.
        - Вы могли бы распознать среди них настоящую, если бы она сейчас лежала перед вами?
        - Конечно. Достаточно пощупать бумагу и посмотреть на свет.
        - Следовательно, вам удавалось находить таких малограмотных лохов, или подпаивать их титурамом, чтобы заключать свои успешные сделки?
        - Вы что-то путаете, гражданин следователь. Я ни разу не заключил ни одной успешной сделки.
        - Все сделки были безуспешными?
        - Никаких сделок не было. Я повторяю: я напечатал всего пять бумажек, и около года они провалялись на дне моего стола, где вы их и обнаружили при обыске.
        - Допустим, это правда. Тогда скажи, умник, где ты взял шестую, то есть, первую, исходную банкноту?
        - В журнале «Америка». Я сканировал изображения, отредактировал нечеткие места и…
        - Лжете. Экспертиза показала, что исходным материалом была настоящая банкнота. Кто, где и при каких обстоятельствах передал ее вам, и куда она делась потом?
        Я попросил закурить, затем - стакан воды. Стодолларовую бумажку раздобыл, естественно, Хомяк.
        - А если я откажусь отвечать на этот вопрос?
        - Это ваше право.
        - Или, допустим, я нашел ее под деревом, у «Метрополя», затем обменял и пропил?
        - Не имеет значения. Уже за тот факт, что иностранная валюта без законных оснований находилась в ваших руках, мы можем привлечь вас к уголовной ответственности на срок от трех лет. Но это еще не все… - следователь выдвинул ящик стола, как бы намереваясь достать пистолет и пристрелить меня, и вытащил увесистую пачку американских долларов. Все они были как две капли воды похожи друг на друга, как и на ту, исходную, тайну которой я никогда не смог бы выдать.
        - Но этого не может быть! Файлы были стерты немедленно, моими собственными руками, и все, что осталось от этой глупой шутки - пять фантиков, которые я просто забыл выбросить.
        - Так-так. Вы были в лаборатории один?
        - Да,- соврал я.
        - Вы были в трезвом, ясном сознании?
        - Да,- сказал я истинную правду.
        - Что ж! На этом допрос пока считаю оконченным.
        Меня долго вели по коридорам, лестницам, пока не бросили в камеру, полную настоящих преступников. Я слишком хорошо помнил момент, о котором допытывался следователь по особо важным делам.
        После моего полного и окончательного отказа мы с Хомяком решили стереть все наши наработки и забыть об этом. Внезапно позвонила Полина, и я был вынужден выйти к другому телефону, чтобы друг не услышал даже срезанную модуляцию нашего разговора. Полина, как всегда, потребовала много слов и времени. Когда я вернулся в кабинет, Хомяк уже заканчивал работу.
        Теперь для меня не было никакого сомнения, что, воспользовавшись моим отсутствием, Хомяк переписал файлы на свои дискеты, а в дальнейшем печатал доллары, сколько ему было нужно.
        Первым моим порывом было биться о железную дверь и немедленно требовать следователя. Затем я спокойно и серьезно подумал, благо, у меня была целая ночь.
        Чего я добьюсь этим? Мести за поруганную честь матери, преданную дружбу? Странный какой-то способ осуществления… Привлечь его в соучастники - с тем, чтобы мне скостили пару годков? Тут, не говоря уже о главном, будет совсем наоборот: преступление пройдет уже как групповое, и будет действовать следующая, более суровая статья закона.
        К утру, когда лампочка в камере разгорелась несколько ярче, что, собственно, и сигнализировало о начале нового дня, я принял единственно верное в этой ситуации решение - взять все на себя.
        - Сегодня вечером мы будем показывать тебе то, что ты придумаешь сам,- сказал мне вслед специалист по прописке, когда меня повели на утренний допрос. Ноги вертухая (вероятно, перебрал вчера) были довольно ватными, да и сама лестница, как где-то у Набокова, была мягкой, валкой; чудной милиционер, в юбке вместо брюк, распахнул передо мной дверь, а там, все еще материальный, но вот-вот готовый раствориться, зыбился силуэт следователя, и тут хлынули из окон в комнату облака, затем и вовсе не стало ни комнаты, ни облаков, поскольку - что только не случится за восемь с хвостиком лет?- наш самолет вынырнул из грозового слоя и круто пошел вниз, будто увидел на каком-то колхозном поле лакомого тельца.
        Лишь когда колеса ударились о бетон и аппарат встряхнуло, я вышел из ностальгического оцепенения, моя душа, совершив путешествие в пространстве и времени, болезненно вернулась в тело, которое, между тем, спускалось по трапу, ни на кого не производя впечатления будущего убийцы, а вместе со всеми вдыхало густой воздух Юга, хотя, как знать, может быть, этот аэробус как раз и был переполнен убийцами.

* * *
        Я вошел в Крым, улыбаясь. Ялта встретила меня проливным дождем.
        Оставив рискованную мысль сразу сойти в Ай-Даниле, куда вели последние следы Ники, я все-таки доехал до автовокзала и снял комнату.
        Хозяйка сетовала на цены, жаловалась на невыносимую жизнь: постоянные перебои с водой, электричеством, часто приходится пользоваться свечами, будто бы специально, как бы создавая - хе-хе - интимную обстановку… Женщина была немолода, некрасива, источала запах нестиранного белья.
        - Вы любите Хемингуэя?- перебил ее я.
        - О да, обожаю! Особенно, его последний роман, «Райский сад», где отчетливо звучит великая булгаковская мысль о том, что рукописи не горят… Надо же! Двум писателям, разных судеб, национальностей, пришла одна и та же мысль… А вы, кстати, случайно, не еврей?
        - Рукописи,- сказал я, игнорируя вопрос,- горят. К тому же - дурно пахнут при этом.
        - Шо вы такое гутарите? Это же нонсенс. Надеюсь, у нас будет время и место подробнее поговорить об этом. Между прочим, вам нравится роман французского писателя Гюстава Флобера «Госпожа Бовари»?
        Отвечать уже не было необходимости, так как мы приехали, и я, в мутном свете салонной лампочки, занялся подсчетом карбованцев, которые выглядели еще более нелепо, чем новые российские рубли.
        Город, который я мельком успел разглядеть, изменился столь же радикально, что и Москва: разве что, коммерческие ларьки, выросшие повсюду, словно прыщи, имели здесь иную, местную конструкцию. Один из них уже прорвало: стекла осыпались, стенные дуги пузырились воспаленной краской… Вне метафоры здесь просто случился пожар.
        О, сколько гноя скопилось под кожей земли, когда-нибудь он брызнет на улицы, сквозь стекла ларьков, вздымая гребни выше головы, захлестнет решетку променада, будто какая-то неожиданная, желто-зеленая нефть…
        Моим жилищем оказалось каменное бунгало дореволюционной постройки, прописанное по переулку с саркастическим названием Народный. За годы его существования земля, вернее, культурный слой, дорос почти до самых окон, что вскоре помогло продолжить в этой комнате драму, чьи первые акты уже были написаны при моем непосредственном участии. Пока же, закурив и рухнув на кровать, я почувствовал себя незащищенным от человека, который снаружи мог подойти к окну и прицельно посмотреть на меня сверху вниз…
        Я подумал, что последнее время слишком часто курю траву и, наверно, именно поэтому меня преследует одна и та же песня, когда со словами, когда - просто вроде навязчивой мелодии, исполняемой каким-то внутренним оркестром клуба одиноких сердец: контрабас печени, почки, как пара фаготов, фортепиано ребер,- песня, написанная Ленноном не иначе как под воздействием ЛСД, и трава - это проводник, открывающий второе его пространство:
        Sounds of laughter shades of Earth
        are ringing through my open view
        Inciting and inviting me…
        В комнате восстановилось равновесие звуков, нарушенное моим прибытием. Я слышал гуляющий по набережной вольвокс и гнусный, парализующий мысль голос моря, я слышал троллейбусный зуд наверху и утробное ржание иномарок, и где-то был детский плач, и кто-то во дворе, какая-нибудь будущая шлюха или какой-нибудь будущий убийца, маниакально швырял о стену мяч.
        Невидимое радио транслировало песню. Я уловил обрывок и не поверил своим ушам. Я вновь прислушался, и вдруг ужас охватил меня. Я сел на кровати, нервно хихикая, потому что у этой песни были вот какой текст:
        Прикольными словечками вела ты разговор…
        Ты на меня наехала своею красотой…
        Потому что этого не может быть… Не может радио или TV, или какое другое электронное устройство воспроизводить такую песню. Потому что такой песни не существует.
        Не может быть человека, который написал бы эти слова. Ладно, пусть он все-таки есть. Но нужен другой, который сочинил бы музыку, третий и еще многие - музыканты, певцы, звукооператоры, техники - и так далее, по крайней мере, человек двадцать должны были совершить те или иные действия, чтобы я сейчас слышал эту песню, и такого не может быть.
        Вот оно, снова началось… Или же - оно и не прекращалось ни на миг, кроме, разве что, длинного, упоительного перелета над облаками, полета моих воспоминаний… Все это - и немыслимая песня, и прыщеватые ларьки, и шагающие памятники, и президент России, и рекламные паузы,- весь этот причудливый мир есть всего лишь плод моего больного сознания, затянувшаяся галлюцинация.
        Я рванул ворот рубашки и в ярости впился ногтями в собственную грудь. Было больно. Между сосками явственно проступили восемь красных пятен. Я проснулся. Свет был знакомый, желто-зеленый, сырой, круглосуточный, медленный свет…
        Я в лесу точно…
        На соседней шконке, чему-то улыбаясь внутри, похрапывал Бог-Из-Машины.
        Зеку часто снится, что он выходит на волю и куролесит, обычно, на следующий день надо нежно, заботливо культивировать такой сон…
        Я снова погрузился в дрему, единственное, чего они не состоянии отнять - эти вольные фантастические полеты личности в пространстве и времени, эти произвольные замены деталей реальности деталями сна и наоборот: образ Бога растворился в рисунке обоев… И вот уже пошел более легкий, местный кошмар: какой-то длинноволосый урод, белый, как Незнайкина совесть, на кровать ко мне садится, тычет пальцем, белый, весь в белом - Белый Человек, прескверный гость, послушай, Бог, ты мне сегодня приснился, будто бы нас выпустили в один день, меня и тебя, вдвоем и, откинувшись, мы едем почему-то вместе, хотя я знаю, что тебе надо в Кострому, махево, перестрелка, жопы какие-то, далее - уже мой личный, долгий, профессиональный кошмар…
        - Знаю, наслышан. Только вот что я тебе скажу, Коперник: Не то и не там ты ищешь. Фактически, тебе давно известно, кто донес на тебя, это просто читается между строк. Выходит, что детектив исчерпал себя.
        - Вовсе нет. Просто один вопрос заменился другим. Меня больше интересует, что произошло на даче, чем какая-то давняя история. И выясняю я не причастность к доносу, а его мотивы.
        - Мотивы были у всех. Обидно только, что сидишь ты ни за что, даже если бы ты и сам напечатал деньги. Это поганое государство считает, что только оно может рисовать фальшивки и спекулировать валютой.
        - Государство - это просто узаконенная банда. Ты мне лучше скажи, Бог, найду ли я свою аскалку или нет?
        - Разумеется, найдешь. Это заложено в самих правилах твоей игры… Ну что? Идем его пилить, наконец…

* * *
        В пять часов утра, как всегда, пробило подъем - молотком об рельс у штабного барака. Я сел на кровати. Все было наоборот: жуткая, сноподобная реальность и короткий провал в уютный мир зоны. Я открыл окно и выглянул на воздух. Совсем близко, припудренная утренним светом, шелестела лиственная стена. Я протянул руку, перевалившись через подоконник, чтобы сорвать лист, но не хватало какого-то децила сантиметров. Внезапный спазм в желудке вывернул меня наизнанку. Остатки моего московского обеда вылились на теплую глину, на ту сырую смесь камушков и корешков, которую в Ялте называют землей.
        Позже, все-таки глянув на море, я промелькнул по пустой набережной и позвонил из ближайшего автомата матери.
        - А я думала, ты шутишь!- сказала она, имя в виду мой самолетик, оставленный вчера на тумбочке.
        - Все в порядке,- сказал я.- Как поживает Рыска?
        - Какая Рыска?
        - Рыска, кот, который… - я осекся: все было ясно.- Не обращай внимания. Это так, ялтинская шутка.
        Мы поговорили еще немного.
        - Я привезу тебе адамово яблоко,- сказал я на прощание.
        Через полчаса я уже был в Ай-Даниле.
        Санаторий представлял собой плоский недоразвитый небоскреб, которому не хватало лишь нескольких этажей до золотого сечения.
        Я поднялся по ступеням, прошел через холл и вызвал лифт. Перед тучным швейцаром коротко махнул удостоверением инспектора противопожарной обороны.
        Я поднялся на верхний этаж и вышел на балкон. Зрелище, представшее перед моими глазами, было самым ослепительным, самым бесстыдным ужасом моего безумия. Несколько минут я пытался осмыслить то варварское, уродливое и огромное, что находилось в нескольких километрах к востоку, на месте Аю-Дага. Это был персональный кошмар, направленный прямо на меня, потому что наглым образом была деформирована самая любимая, наиболее дорогая мне гора в Крыму…
        Странная догадка, зацепившись за слово, пришла мне в голову. При всем том, что происходило, звездное небо оставалось неизменным. Сначала мне казалось, что дело лишь в расстоянии и массе, но сейчас я подумал, что масса Медведь-горы гораздо больше, чем масса всех звезд, вместе взятых, потому что в мире едва наберется несколько тысяч человек, знающих звезды. И если бы все происходящее касалось меня и только меня, то, прежде всего, пострадало бы звездное небо - как то, что я знаю и люблю больше всего на свете.
        С трудом прикурив на ветру, я привалился к стене и постарался сосредоточиться на том, что мне предстояло делать в ближайшие минуты, но спокойствие не давалось мне. Я стал подробно рассматривать эту… Этот морской пейзаж. Ничего парадоксального не было в том, что теперь Аю-Даг, как бы выражая мысль народную, казался больше похожим на медведя: это был действительно исполинский, карикатурный, какой-то мультипликационный медведь, присевший до ветру. В нагромождении базальтовых глыб можно было различить его уши, глаза… В принципе, потребовалось не так как много работы: подошва и северная часть горы выглядели неизменными, сохранился даже
«хвостик», только спереди образовался гигантский нарост. Адалары символизировали теперь две кучи дерьма, которые навалило это чудовище. Я различил камешки в районе родника, где мы когда-то занимались любовью с Полиной. Почему-то стало грустно от мысли, что именно с этого балкона какой-нибудь визионист с подзорной трубой… Молния полыхнула меж Адаларами, в том месте, где до землетрясения 1929 года висела конструкция ресторана… Я не представлял себе своих дальнейших действий.
        Я спустился на третий этаж, где как указывали таблички, расположилось логово администрации.
        За дверью с надписью «Отдел учета» я услышал человеческое присутствие. Я вошел и увидел женщину, одновременно спереди и сзади, так как она сидела ко мне спиной и смотрелась в зеркало. Она выдавливала огромный прыщ (индийская точка) посередине лба. В момент моего появления Везувий как раз эякулировал на стекло.
        Женщина вскрикнула и обернулась, поменяв местами лицо и затылок.
        - Чего надо?
        - Вас.
        - Я, пожалуй, позову охранника,- угрожающе и вместе с тем спокойно произнесла она.
        Я был уверен, что безо всякого с ее стороны сопротивления, мог бы овладеть ею тут же, на ее рабочем столе.
        - Не стоит, сударыня. Я из Москвы.
        Я показал удостоверение. Маркитантка удовлетворилась лишь уверенным жестом красной книжки, не рассмотрев ее содержания. Уже пряча фальшивку в карман, я заметил, что перепутал документы: вместо удостоверения мента предъявил ей минетный мандат.
        - Я должен взять справку об отдыхающем, проживавшем у вас три месяца назад.
        - Нет ничего проще. Мы храним данные в течение года. Только… Надо бы связаться с директором, а он еще не подъехал, а я не имею права…
        - Не надо волноваться,- я так обворожительно улыбнулся, что глаза этой прожженной шлюхи чуть помутнели.- Ведь еще не известно точно, была ли здесь эта отдыхающая.
        - Правда… - женщина пожала плечами.- Сейчас справлюсь.
        Она встала и, виляя бедрами, двинулась в сторону металлических шкафов, но вдруг остановилась и посмотрела на меня.
        - Как вы сказали - Анжела Буссу-Би? Аскалка из Москвы? Даже и копаться не надо. Я ее прекрасно помню. Она пробыла у нас целых четыре заезда подряд, постоянно продляя путевку. Недели две, как выписалась и уехала.
        - В Москву?
        - Не знаю. Во всяком случае, не сразу. Я как-то видела ее по Ялте. Я, между прочим, догадываюсь, почему вы ей интересуетесь. Она вела себя, мягко скажем… Постоянно приводила мужчин… Омерзительно! Если бы она захотела пожить еще, мы бы ей вежливо отказали. Наверно, она сняла квартиру в городе и продолжает свою работу. Впрочем, теперь ведь это разрешено, правда?
        - Не совсем.
        Женщина стояла близко от меня, и я чувствовал запах лука, исходящий из всех пор ее кожи.
        - Вы не находите,- сказала она,- что делать это за деньги мерзко и нечестно?
        - О, да!- поспешно согласился я.- Как вас зовут?
        - Полина Поликарповна. Мне нравятся мужчины решительных профессий. Хотите чаю, пока начальство не подъехало?
        - Да,- сказал я, борясь с желанием разорвать Полине Поликарповне ее вафельный рот.
        Мои руки дрожали. То, что я собирался сделать, было самым важным, единственным, из-за чего мне пришлось преодолеть полторы тысячи верст.
        Я достал пачку фотографий и протянул ей. Это были, разумеется, те фотографии, которые изображали только лица женщин. Обнаженную натуру я опрометчиво оставил в бунгало: мне и в голову не приходило, что кому-то захочется провести в моих вещах обыск.
        Поликарповна стала просматривать фотографии, отрицательно поводя головой при каждой перетасовке. Мне оставалось только барабанить пальцами по столу. На фотографии Ники она чуть задержалась, но также пролистала ее. Я машинально отметил массивный тройной канделябр на столе, коробок спичек, чтобы можно было на ощупь восстановить в комнате девятнадцатый век, если подведет двадцатый.
        - Ее здесь нет,- сказала Поликарповна, возвращая колоду.
        Я ожидал этого ответа. Я достал другую половину пачки и протянул ей. На этот раз Полина Поликарповна узнала Марину.
        СМЕРТЬ ИДЕТ ЗА СМЕРТЬЮ
        В тот день по всей Большой Ялте шел черный, настоящий зимний дождь, было холодно, вольвокс покрылся оболочками, стремясь к стадии цисты. К вечеру, наконец, рассвело - с тем, чтобы вскоре окончательно стемнеть.
        Я ходил от фонаря к фонарю, всматриваясь в лица женщин, словно маньяк. Теперь мне казалось, будто бы я всегда знал, что моя девочка жива, моя курочка, пышечка, шлюшка - жива, курва, кушает, жует, смеется, принимает фаллосы…
        Я не нашел ничего, кроме влажной листвы в фонарных конусах, фальшиво золотой в этом горячем свете, хотя самой природой ей дан цвет хлорофилла. В кипарисовых ветвях запутались мутнявые, словно рыбьи пузыри, атавистические остатки дождя.
        Я наблюдал проституток у подъездов ресторанов, гостиниц. Они были уродливы и жалки. Мне пришло в голову, что есть какая-то общая извращенность в революции, в самом духе бунтовщика: все эти часы меня не покидал, можно даже сказать, выручал образ лейтенанта Шмидта, женившегося на трупной курочке.
        Поздно, когда все разошлись, я приплелся домой - с тем, чтобы, не раздеваясь, рухнуть, но на пороге комнаты мне пришлось испытать легкий шок.
        В первое мгновенье я решил, что нахожусь в пространстве галлюцинации, потому что в моей постели, завернутый в одеяло, лежал, затылком излучая какой-то каштаново-седой кошмар - я. Вернее, мой, завернутый в одеяло - труп.
        Я огляделся. На столе стояла бутылка шампанского, два высоких бокала и большое блюдо, похожее на Сатурн. В центре возлежало полосатое (как бы вращаясь) колоссальных размеров адамово яблоко.
        Хозяйка спала, уткнувшись лицом в стену, ее легкие работали со свистом. Комната была наполнена густым настоем ацетона: у женщины, похоже, была больная печень.
        Все это слегка дрожало в неверном пламени свечи, которая уже изрядно оплыла, свесив с чугунных лепестков канделябра причудливые сопли.
        Я оценил возможность тихо собрать свои вещи, но не успел приступить к этой операции, так как содержимое моей постели завозилось и, детскими кулачками протирая глаза, посмотрело на меня мутным взором.
        - Шо ты так долго? Я даже уснула,- пожаловалась она.
        Больше всего на свете мне захотелось, нетрадиционно используя бутылку шампанского, расквасить ее маленький череп. Впрочем, та дичь, что произошла через несколько минут, заставила меня пожалеть об этом яростном импульсе.
        - Иди ко мне, топтушка,- пригласила Эмма.
        - Топтушка,- тупо повторил я.
        Я подошел к окну и распахнул его. Воздух сада казался не более свежим, чем воздух комнаты, будто бы там была не Ялта, а еще одна, гораздо большая комната.
        - Послушай, Эмма,- сказал я,- мне надо сообщить тебе одну печальную вещь. Я служил на подводной лодке, целых восемь лет. Однажды у нас разорвало реактор. И вот теперь я - импотент.
        Она расхохоталась в голос.
        - А ты, поди, ляг рядом, а там посмотрим. Я у тебя фотокарточки видела. Небось дрочишь, а? Открывай-ка шампанское.
        - Эмма,- сказал я.- Мне нельзя пить ни грамма. Я закодирован. Если приму хоть наперсток, то сразу умру.
        - Что ж! Тогда мне больше достанется. Ну, иди же!
        - Подожди, моя радость. Мне надо в сортир.
        Я, вышел, присел на унитаз и закурил. Тяжелый кал свободно повалил из меня. Я уже не испытывал больше никакого комплекса верности - только отвращение к телу, которое ждало меня в постели, истекая своей мерзкой жидкостью. В моей сумке была початая бутылка коньяка. Если выпить ее в два стакана, да запить шампусиком… Я вообразил Эмму, стенающую от наслаждения, ее рот с вывалившимся бараньим языком… Моя плоть не дала никакого ответа.
        Да чтоб ты сдохла!
        В комнате раздался хлопок: старая шлюха открыла шампусик. Я представил, как она сидит, белая, словно медуза-аурелия, на краю постели, и струей льется на ее бледные венозные ноги газированное вино…
        Я вернулся с мрачной решимостью.
        - Эмма, это я!- гнусным голосом Флобера пошутил я, но никакой мадам Бовари в комнате уже не было.
        Бутылка шампанского была цела. Эмма лежала навзничь, широко раскрыв глаза. Посередине ее лба зияло отверстие, задняя стенка кровати, подушка - все было обрызгано ее мозгами, ползущими по белому, будто дождевые черви. Поднимался пар, пахло мясом, в распахнутом окне шевелилась листва.
        Я быстро вышел из комнаты и встал в простенке. Стоя в простенке, я весь превратился в слух.
        Так я провел минут десять - время, вполне достаточное, чтобы хорошенько прислушаться. Мысль, что пуля искала меня, была совершенно бесспорной. В тусклом свете огарка, со стороны окна, любое тело на кровати превращалось в абстракцию тела: достаточно было отыскать смутно белеющий треугольник лба и нажать на спусковой крючок. Нет, сначала надо прицелиться. А чтобы попасть с такого расстояния прямо в середину смутно белеющего треугольника, надо быть полностью уверенным, что не промахнешься… Я вспомнил мишень в заснеженном Переделкине, и холод пронзил меня до костей. Что если это была… Такое могло произойти лишь в самом плохом, традиционном триллере. Допустим, она за эти годы зачем-то научилась стрелять. Живая моя и здоровая. Допустим, она… Но с какой стати ей охотиться за мной?
        Вернувшись в комнату, я долго рассматривал лицо трупа. По его выражению я понял, что Эмма в последний момент увидела своего убийцу. Рот был открыт, готовый выкрикнуть изумление и ужас. Она так любила Хемингуэя…
        Посередине лба было аккуратное, с ровными краями отверстие, куда можно было просунуть палец, не очень большой, скажем, мизинец. Выходное отверстие в затылке было огромным: туда спокойно вошел бы кулак взрослого человека.
        Я решил проверить это и засунул мизинец в лобовую дыру. Это получилось с трудом: я чуть не порезал подушечку пальца о край разрушенной кости. Вытащив палец, я машинально сунул его в рот и облизал.
        Внезапно как бы пелена спала с моих глаз, и я увидел себя со стороны. То, что я только что сделал, было немыслимым. Я не мог понять, что заставило меня это сделать. Привкус во рту был чудовищным. Я немедленно стал блевать, давясь и исходя слезами.
        Быстро собрав свои вещи, я вышел, обогнул дом и подошел к окну снаружи. Свеча кончала на столе. В свете огарка труп Эммы вызывал церковные ассоциации. Я заметил свою вчерашнюю рвотную массу, уже засохшую, но снова разжиженную дождем, чуть дальше - смятую, выброшенную мной утром пачку «Пегаса», и следы.
        Это были огромные отпечатки подошв в елочку с крупными шипами - здесь, в Ялте, в местной глине, без сомнения, те же самые, что и в переделкинском снегу.
        Стоя на самой точке выстрела, я внимательно осмотрел стену из листьев глицинии и вскоре нашел, что искал. Это была длинная, клейкая, слабо дрожащая на ветру - желто-зеленая сопля.

* * *
        Остаток ночи я провел на автовокзале. Утром, сдав сумку в камеру хранения, я отправился завтракать. Бледная яичница с трудом влезла в меня, зато чашку кофе я проглотил с завидным аппетитом.
        В семь утра я позвонил домой.
        - Да,- ответила матушка на мой вопрос.- Заходил какой-то… Назвался твоим другом, товарищем по несчастью. Он был вчера утром, сразу после твоего звонка.
        - И ты дала ему мой ялтинский адрес.
        - Разумеется, нет. Что я - сумасшедшая? Я никогда не видела этого человека, и понятия не имею, кто он такой.
        - Как он выглядел?
        - Высокий, светлый, волосы до плеч. Прямо-таки альбинос. Я еще подумала, откуда у твоего товарища по несчастью могут быть таки длинные волосы… Как тебе отдыхается, сынок?
        - Все замечательно, мама. Только вот альбинос меня чуть не ухлопал, забрызгав дамскими мозгами мою девичью постель,- мысленно ответил я и вслух наплел что-то идиллическое, с адамовым яблоком.
        Ситуация была кристально ясна. Раскрытая телефонная книга, куда мать записала мой адрес, лежала на тумбочке в коридоре. Народный переулок, мама. Оставалось только смазать оружие и сесть в самолет. Есть много способов запрятать массу металла от таможенных рентгеновских лучей…
        Выйдя на улицу, я почувствовал себя так, будто бы редкие утренние прохожие, спешившие на работу, вдруг замерли, повернулись ко мне задом и, хлопнув в ладоши, одновременно пернули.
        Я пошел в кино на утренний сеанс. Действительность продолжала свою игру: в отвратительном американском триллере тоже был эпизод с выстрелом через окно. Я ушел, не досмотрев…
        Размышляя о том, чем занимаются трупные курочки с рассвета до вечера, я шел по набережной и вдруг - увидел его.
        Это был он, альбинос из сна, мой Белый Человек. Его волосы развевались на ветру. Он шел, на голову над вольвоксом возвышаясь, его бледное лицо с глазами, устремленными вдаль, напоминало театральную маску. Это была сильная, прямая, хорошо развитая рептилия, с длинными конечностями и маленькой головой на гибкой шее. Она была одета в долгополый плащ белой кожи, белые расклешенные брюки и белые ботинки.
        Лицо было бесполым: оно в равной степени могло принадлежать как мужчине, так и женщине. Я подумал, что справиться с этим существом будет нелегко.
        Я пошел за ним. У квасного киоска оно остановилось и выхлебало две пол-литровые кружки. Затем, громко рыгнув на всю улицу, двинулось вверх по Морской и скрылось за дверью адресного стола.
        Я ждал, прячась за стволами альбиции. Через несколько минут Белый Человек вышел. Лицо его было кислым, словно он на ходу вляпался в паутину и вдобавок проглотил паука. Отведя голову назад, большим пальцем он зажал ноздрю и шумно высморкался. Сопля, вихляя, отлетела на несколько метров в сторону. Затем, перенеся упор на другую ногу, он выпустил еще одну длинную параболу над мирной улицей, вытер пальцы о листья плюща и, не замечая ворчания прохожих, поднялся на Кирова, где тотчас поймал машину и исчез.
        Постояв несколько минут с протянутой рукой, словно уродливая статуя, я понял, что преследование бесполезно, и дал отбой остановившемуся, наконец, такси.
        Весь день мне было нечего делать. Проститутки отдыхали, нежась в теплых постелях, принимали хвойные ванны, ближе к вечеру - завтракали. Я знал, что рано или поздно найду ее в этом маленьком городе.
        Я зашел в галерею Айвазовского и долго бродил по пустым залам, рассматривая марины. Почти все были на месте, кроме нескольких, которые отнесли на реставрацию или продали. Это было чистое место, какой-то отстойник действительности: масляное солнце на полотнах, остановленный кистью блеск волны… С таким же успехом я мог бы забрести прямо с ялтинской улицы в Эрмитаж или Лувр: этот маленький сюрприз реальности поначалу мне понравился, но со временем я стал испытывать беспокойство: что-то было не так… Боже, что если не галерея переместилась из Феодосии в Ялту, а я, переступив ее порог, шагнул из Ялты в Феодосию? И теперь мне надо преодолеть более двухсот километров, вернуться в Ялту, которая уже разваливается, деформируется, течет на глазах… Я побежал, на ходу сбрасывая бахилы, пытаясь разглядеть что-нибудь за окнами. Уже на улице мне удалось отдышаться и успокоиться: Ялта.
        Присмотревшись к афише, я понял, что кто-то со мной пошутил: Феодосийская Картинная Галерея действительно гастролировала в Ялте - официально, с 1 февраля, и все это было настоящим.
        Но шутка оказалась странной: по воспоминаниям десятилетней давности я смутно узнавал здание - галерея гастролировала здесь вместе со своими стенами.
        Мне вовсе не хотелось смеяться, мне самому хотелось шутить.
        В магазине «Спорт» я купил небольшой охотничий топорик. Найдя мастерскую металлоремонта, я попросил хорошо заточить его, затем, устроившись в сквере, принялся за дело. Распоров подкладку сумки, я выделил фрагмент ткани вершков восемь длиной. Сложив ее вчетверо, я бегло прошил ее нитью, так что получилась петля, куда свободно входило лезвие топора. Саму петлю я крепко-накрепко прикрепил к пиджаку, под левую мышку изнутри. Вооруженный таким образом, я почувствовал себя способным сразиться с рептилией, когда придет ее час.
        Где-то около пяти, едва солнце мигнуло в последний раз из-за гор, я вдруг остановился у ствола пальмы… Это было немыслимо. Я вспомнил, что произошло со мной ночью: «Я засунул мизинец в свежее пулевое отверстие во лбу, это получилось с трудом, я чуть не порезал подушечку пальца о край…» Я вдруг ясно понял, что этого не могло быть. Этого не могло быть, как не могло быть той песни… Я не мог засунуть палец в свежее пулевое отверстие во лбу трупа, а затем облизать его. Этого не было. Этого не могло быть. Видимый мир наполовину состоит из галлюцинаций. Fifty-fifty - надо лишь научиться отличать одно от другого…
        План моих действий был прост и изящен. Уже не один, а два человека в этом городе интересовали меня.
        С наступлением темноты улица оживилась. Эти острые, всегда уводящие в область фантазий ялтинские фонари, эта листва, колышущаяся в их ирреальном свете… Я сам был призраком, тенью, не имеющей ног, низко скользящей над тротуаром.
        Ты так и будешь шататься по прекраснейшему из городов - от вечера к вечеру, из притона в притон - пока тебя не задержат по подозрению в убийстве женщины по имени Эмма, и ты снова попадешь в зону, и теперь уже - навсегда.
        Меня привлекло к «Ореанде», где красные тормозные огни автомобилей, казалось, издавали низкие утробные звуки. Я остановился у ларька и выпил большую рюмку коньяку. Терпкая таинственная влага пронзила, оглушила меня, все перед моими глазами дрогнуло, смазалось в очертаниях, вдруг кто-то хлопнул меня по плечу, я резко обернулся - птица. Черная траурная птица, скребя перьями горячий воздух, выполнила короткий вираж за моей спиной и, мелькнув выше, на фоне лунного диска, исчезла. Я облокотился на перила, размял сигарету, закурил и - на исходе третье затяжки - увидел Марину.

* * *
        Эта картина навсегда останется в моей памяти: длинная финиковая пальма с кроной, полной сухих плодов, черный автомобиль неизвестной марки, Марина, уже занесшая ногу на ступеньку салона, отчего ее короткая юбка задралась, бесстыдно обнажив резинку чулка.
        Двое мужчин, хохоча, заталкивали ее в машину, третий, невидимый, тянул изнутри. Марина притворно сопротивлялась, отбиваясь беленькой сумочкой, я бросился вперед, колотя кулаками по стеклам, круша головы топором, царапаясь и кусаясь… М-да. Я стоял смирно, в шести шагах, как бы прилипнув к стальным перилам, мои ноги по колено вросли в землю, душа моя извивалась, как вполне материальный червяк, наколотый на крючок.
        Она посмотрела сквозь меня, будто сквозь какой-то куст, мое присутствие в этом времени и месте было невозможным, и она меня не узнала… Машина тронулась, набирая скорость, я зачем-то побежал, увидел ее силуэт в свете встречных фар и увидел, как она безразлично оглянулась на меня, словно на пьянчужку, который, споткнувшись о чугунную решетку водостока, шлепнулся об асфальт.
        Она была так великолепна в этой светлой одежде, обрамляющей черноту ее кожи, в белых кружевных чулках, исправно служивших той же меркантильной цели, ее чудесные волосы стали еще чернее, еще пушистее, умащенные каким-то особым шампунем… Я был уничтожен, раздавлен, утоплен на самое дно тоски и отчаяния.
        - У вас не найдется огня?
        Передо мной стояла шлюха лет двадцати и, вращая в воздухе длинной сигаретой, хорошо понятным взглядом смотрела из-под бархатных ресниц.
        Я выдал ей порцию пламени. Губы, тонкой поцелуйной трубочкой втянувшие дым, навели меня на мысль, от которой мне стало дурно… Но в этой глухой тлетворной ночи я не видел никакого другого пути.
        - Как тебя зовут,- спросил я.
        - Марина.
        Это прозвучало, как удар по лицу. Ее имя - единственное человеческое имя в ложном, фальшивом ряду придуманных имен…
        - Сойдет,- сказал я.
        Не без брезгливости взяв ее за талию, я придал нам обоим импульс движения.
«Марина» была высокожопая, худая, с большими, круглыми, вероятно, искусственными грудями, ее непропорционально длинные ноги аля Барби раздражали меня. Именно такой тип женщин вызывал во мне наибольшее отвращение.
        - Мне нравятся такие как ты,- задумчиво произнесла она, машинально сорвав лист с куста олеандра.- Прямые скулы и волевой подбородок, мощная, как бы вырубленная из цельного куска мрамора шея,- все это говорит о том, что передо мной мужчина сильный, крутой, несгибаемый под ударами судьбы…
        И так далее - что-то в этом роде - я не слушал ее болтовни. Она чем-то была похожа на Лину: рыжие волосы и зеленые глаза, особый бантиковый рисунок рта… Или нет? Она действительно кого-то напоминала мне, причем, остро, болезненно, но было ли это связано с Линой? Я вдруг поймал себя на том, что совершенно не помню, как выглядит Лина, не могу представить ее образ, хоть и видел ее всего четыре дня назад. Что ж? Возможно, это также входит в реестр игры, которую ведет со мной реальность…
        Стоп! Правильно ли я сказал? Что такое «реестр» и существует ли понятие «реестр игры?» Может, я просто погнался за этим быстрорежущим «р»? Или - некоторые слова также изменили свое первоначальное значение, как изменились улицы, скалы, глаза?
        - Откуда ты родом?- поинтересовался я.
        - Местная.
        Она соврала просто и искренно, и стало ясно, что рядом со мной прирожденная лгунья, такая же, как я. Акцент выдавал в ней москвичку.
        - А ты откуда приехал?
        - Из Ленинграда,- сказал я с питерским прононсом.
        - Врешь,- вероятно, подумала она.
        - Будь моей женой,- мысленно промямлил сидевший во мне лейтенант Шмидт.
        - У тебя есть братья, сестры, жених?- спросил я.

«Марина» косо посмотрела на меня.
        - Послушай, не лезь ко мне в душу, а? Лучше залезь мне в трусы.
        - Об этом не придется просить дважды. Где ты живешь?
        - На бульваре Фонтанов, совсем рядом.
        - Разве есть в Ялте такой бульвар?
        - Не знаю. Но я там живу. Там рядом памятник Лесе Украинке.
        - Хорошо. А не знаешь ли ты здесь одну аскалку, такую крупную, в белом платье. Я бы не прочь с ней познакомиться.
        - Сначала ты познакомишься со мной.
        - Конечно. Я совершенно без ума от тебя. Ты полностью в моем вкусе… Но я, знаешь ли, с детства имел склонность к экзотике. Моя первая тоже была аскалкой. Комплекс недосказанности. Дрочу и все такое прочее.

«Марина» рассмеялась.
        - Ну, конечно же, я ее знаю. Я сведу тебя с ней, если ты так хочешь. Но завтра, завтра. А сегодня ты будешь со мной. Янко не боится бури.

* * *
        На бульваре Фонтанов был дом дореволюционной постройки, с портиком о четырех высоких колоннах, круглой беседкой под самой крышей. Во дворе стояла бочка, до краев полная дождевой водой, древний мох обрамлял ее наподобие бороды и волос, грубые звезды отражались в этом внимательном лике. Мрамор ступеней был усыпан мягкой хвоей, опавшей с распластанного над крыльцом ливанского кедра. «Марина» увлекла меня в этот огромный, черный, с резными дубовыми створками рот…
        Все было настоящим, даже адресная табличка, хотя в Ялте никогда не было бульвара Фонтанов, да и вообще, не принято было называть улицы бульварами, но это уже не имело никакого значения.
        Меня волновала не столько эта нарочитая, грубая текучесть реальности, сколько ее конечная цель, та возможная катастрофа, к которой неотвратимо двигался мир, а единственная цель моего собственного существования в этом мире была давно и кристально ясна.
        Мы прошли по темному коридору, заставленному старинной мебелью, под потолком висела какая-то мутная сталкерская лампа, все было нелепым и запущенным, как любое ялтинское жилье, сдающееся внаем. От легенды, что девушка местная, значит, экзотическая, наиболее привлекательная для заезжего клиента, не осталось и следа… А куда я, собственно, иду, подумал я, представив, как через несколько минут буду должен, потея, дрожа… «Марина» оглянулась, жеманно подмигнув, ее профиль попал в пыльный конус света, и в этот момент я узнал ее.
        Да, я действительно видел ее раньше, более того, ее образ последние дни я, оказывается, носил у самого сердца. Это была одна из тех женщин, чьи фотографии я обнаружил в комнате Ники.
        Увы - открытие было сделано слишком поздно: я уже переступил порог комнаты, где была все та же интимная мебель и тусклый изношенный свет, а посередине, в кресле развалившись, закинув ногу на ногу, с револьвером в руке сидел - Белый Человек.
        - Присаживайся, сынок,- сказал он голосом, который мог бы принадлежать как мужчине, так и женщине.- Разговор будет долгим.

* * *
        - Ося, только не при мне!- воскликнула «Марина», и я понял, что дела мои плохи: слишком мала была вероятность того, что вторая попытка, предоставленная судьбой динозавру по имени Ося, также окажется неудачной.
        Я устроился на стуле, подавшись вперед, уперся ногами в пол, но расстояние было слишком велико, чтобы прыгнуть. Переход количества в качество совершался уже на третьем шаге пути, и сразу за этим рубежом простиралась бесконечность.
        - Норочка, подойди ко мне,- ласково попросил Ося, и по его тону я понял, что он собирается сделать.
        - Я думала он так лучше клюнет!- попыталась оправдаться Ложномарина.
        Ося несильно, но чувствительно шлепнул ее по щеке тыльной стороной ладони.
        - «Марина-Марина»,- произнес он в кавычках.- «Красивое имя…» Ты чуть было не спугнула птицу, умница. А птицу пугать нельзя. Не правда ли, птица?
        Я пожал плечами. На несколько секунд мне стала безразлична моя судьба, было лишь обидно, что все эти существа еще какое-то время будут жить, пить свои ликеры, достигать оргазмов. В сущности, мною всю жизнь владела зависть к ним, нормальным людям, способным испытывать простые радости - вкус горячего шоколада, запах вульвы, умеющим отдыхать и резвиться, несмотря на нелепость жизни, неизбежность смерти.
        - Ты выяснила адрес?
        - Это было просто,- Нора покосилась на меня.- Первая же девушка выдала ее за небольшую мзду.
        Она наклонилась и прошептала что-то в огромное белое ухо, нечто вроде«Шошолясесся».
        Я подумал, что впервые вижу эту бесшумную штуку, так сказать, живьем и, хотя только сегодня ночью мне довелось наблюдать ее действие, все же не верилось, что отверстие направлено прямо на меня, и все это произойдет в считанные минуты.
        - Я могу рассказать тебе, детка, что произошло на самом деле,- обратился Ося ко мне, устраиваясь поудобнее и не спуская с меня…
        Нора, стоя в дверях, заискивающе улыбалась.
        - Ты, верно, думаешь, что все это время шел по следу, как некий герой, эдакий бронсон, неожиданно втянутый в чуждый мир, и тому подобное… Здесь тебе не Голливуд, лапочка, максимум - русский бульварный роман, и ты был всего лишь червяком, на которого я ловил свою рыбу. Теперь крючок заглочен и в наживке уже нет надобности.
        Я прикинул расстояние и возможность совершить прыжок ниньзя. Возможности не было никакой. Я отлично представил, червяк, как в рот мне вставили толстый стальной прут и, разрывая ткани, протащили до желудка. Я подумал, что даже если бы сейчас погас свет (но техника всегда работает только против) то и тогда - соверши я прыжок ниньзя,- вряд ли мог бы справиться с рептилией, разве что сразу всадить ей в горло топор… Сделав вид, что воротничок душит меня, я осторожно высвободил свое оружие из петли.
        - Твоя подруга плохо себя вела, мальчик,- продолжал Ося, сощурившись.- Она прикарманила всю нашу кассу и сбежала с ней, убила и сожгла хорошего, уважаемого человека. Не думаю, что она успела растратить так уж много и…
        - Скорее, она их припрятала,- заметила Нора.
        - Ты еще здесь, душка?- рептилия повела в ее сторону длинной шеей, и в этот миг я бросился на нее, коротким ударом дзы-цень вышибив из ее лапы револьвер - увы - лишь мысленно: секундная заминка была пропущена, и я отчетливо понял, что второй возможности не будет.
        Я безобразно, грязно хотел жить, я, еще недавно свивавший петлю, теперь, когда не сам распоряжался своей… Когда ее хотели отобрать у меня насильно…
        - Поймай машину, девочка, и жди меня на углу, у памятника. Я скоро буду.
        Нора кивнула и вышла, даже не взглянув в мою сторону, и я пришел в тихую ярость: существо, несколько минут назад кокетливо болтавшее со мной, и даже не видящее меня теперь, даже своей уходящей в темноту спиной,- это существо не было человеком и не имело права вести себя как человек. Почему я не уничтожил его, когда оно было в мой власти, там, в темноте, среди канав, в переулочной пыли, в листве - не сломал, как механическую куклу-Суок, чья душа давно покинула тело, оставив его скитаться среди других, таких же как она, кукол?
        - Ну что, милый, уже дрожишь, я вижу?- удовлетворенно проговорил Ося.- Вот мы и приехали. Стоило так далеко ехать, а? Тупик, песок, одуванчики… «И, наконец-то, будет разрешен себялюбивый одинокий сон…»
        И в этот самый момент погас свет…
        Я превратился в какую-то пружину, обладающую неимоверной мощью. Левой ногой я отшвырнул стул, одновременно перенеся центр тяжести на правую. Не разгадав маневра, рептилия, хорошо видная на фоне окна, повернулась и хлопнула свое шампанское на звук падающего стула. В самый момент выстрела я совершил прыжок ниньзя, коротким ударом ноги вышиб пистолет и, применив захват дзао-цзы, поверг растерянного врага на пол. Секунда - и лезвие моего боевого топора уперлось прямо в то место могучей шеи, где неглубоко под кожей билась сонная артерия.
        Здесь неведомый Бог электричества вновь осветил комнату - с кардинально изменившейся философией обстановки.
        Слегка удивленный, как легко и просто мне удалось справиться с чудовищем, я, продолжая знаменитый захват дзао-цзы, который применил великий Якимодо на чемпионате в Гамбурге в 1982 году, перевернул жертву на спину.
        - Не убивай!- прохрипела она.- Не убивай меня. Я - женщина.

* * *
        - Что? Что ты сказал?
        - Женщина я.
        Голос был действительно женским, скорее, даже девичьим, звонким, что-то от солнечного кинематографа ранних советских лет, да и с лица как бы спала темная вуаль мужественности: подо мной лежала - правда, весьма больших размеров - женщина.
        - С детства я страдала комплексом высокого роста, мои сверстники смеялись надо мной, а соседские мальчишки не хотели со мной играть… - существо, похоже, собиралось рассказать маленькую повесть.
        - Короче,- попросил я.
        - Операция была тяжелой и дорогостоящей, но я вынесла ее. Мне вырезали часть кожи с лобка, надлежащим образом ее оформив, создав из моей собственной плоти, как Еву из ребра, импровизированный член. Курс гормональных инъекций, некоторые упражнения и вот - я мужчина. Только сильно беспокоит насморк, но ведь это пройдет, правда?
        - Пройдет,- сказал я.
        - Дай мне хоть высморкаться напоследок!
        - После высморкаешься,- пошутил я.
        Ося заплакала. Как закодированный алкоголик, который сразу по исцелению начинает гнать самогон, бойко торговать водкой, так и Ося, неудавшаяся проститутка, вполне естественным образом превратилась в сутенера. Мне стало жаль эту судьбу, я даже на секунду представил, что Ося - человек.
        - Подробнее,- сказал я.- Что произошло тогда на даче?
        - О, это было ужасно! У нас кончился бензин, сел аккумулятор, разбился баян…
        - Какой еще баян?
        - Ну, шприц, стеклянный… Мы все тогда сидели на шняге. Знаешь, что такое шняга?
        - Знаю, продолжай.
        - Ну вот. Лиля сказала, что есть неподалеку одна дачка, где можно отлежаться. Мы застряли там на три дня. Все шло прекрасно, если бы не этот инцидент с Никой… Она тоже оказалась воровкой, вскрыла шпилькой кейс и вытащила несколько сотен. Шеф, конечно, дал ей сникерзу. Последние дни он был очень нервным, много пил. Он никому не доверял, всегда носил кассу с собой, в таком красивом, белом кейсе…
        - Он что - был идиотом? Почему не держать деньги в банке?
        - О, он сам был себе банком! Он постоянно менял рубли на деньги, деньги на рубли, и наше благосостояние росло. Особенно последняя сделка, черный вторник, когда доллар подскочил на восемьсот тридцать четыре пункта за один день…
        - Шеф тоже был переодетой женщиной?
        - Нет! Это был пожилой, уважаемый человек. Он был комбайном: трахал все, что движется, даже своего шварценеггера, то есть, я оговорилась, я хотела сказать - ризеншнауцера… Он думал, что я мужчина, и трахал меня в жопу…
        - Короче, сука!- закричал я, надавив лезвием на горло рептилии.- Что там произошло на даче, как она сгорела?
        - Вот я и говорю… У нас кончилась шняга, и надвигалась ломка, правда, оставалось немного очень крепкой травы, просто урагана, но это рискованный выход из ломки, да и чувство может усилиться, ведь трава, она как бы меняет отражения, она…
        - Вернись к пожару, тварь. Я хорошо знаю, что делает трава.
        - В окрестностях не было такого бензина, специального, для иномарок. Я поехал в Москву - за бензином и прочим. Взял канистру бензина, колес, морфия, одноразовых баянов, кондомов, деликатесов… О, не бей меня! А когда вернулся, вместо дачи были дымящиеся развалины, руины, дека рояля, на котором я так любила играть, тускло, медно блестела в лучах восходящего солнца, кругом шныряли менты… Мы сначала тоже думали, что с кейсом смоталась Ника, и не могли найти никаких ее следов, пока не появился ты, и я не понял, что во всем виновата Лиля, то есть, Марина, ведь не стал бы ты, как дурак, искать какую-то Нику…
        - Так,- сказал я.- Где ты научилась стрелять?
        - Я посещала специальные курсы, дорого. С тех пор, как я стала мужчиной, я начала во всем вести мужской образ жизни: научилась водить машину, драться, гарцевать… Не убивай меня!
        - Никто не собирается тебя убивать. Слушай, животное! Это ты в тот день стреляло на даче в мишень?
        - Да. Я очень хорошо…
        - Откуда тебе известна фигура Ориона?
        - Ор… Кого? Я ничего не знаю. Это Маринка нарисовала на мишени точки, губной помадой, на спор: чья сейчас очередь трахаться с шефом. Ну, я и прострелил все эти точки.
        - Ну и что? Кто выиграл спор?
        - Я, конечно. Потому что точно попал в каждую точку.
        - В чем была суть спора, уродина?
        - Идти трахаться с шефом.
        - Я уже слышал, дура! Победитель шел или же не шел к шефу?
        - Конечно же, не шел! Пошла Марина…
        Сжав зубы до скрипа, я сделал длинный, нечеловеческий жест правой рукой. Голова существа, ровно срезанная, с глухим стуком упала на пол, катнулась и замерла, уставившись на меня остекленевшими глазами кролика, бормоча бессвязные слова. Обезглавленное тело, став невероятно сильным, вырвалось из моих рук и пустилось в какой-то бешеный куриный танец, изрыгая в потолок потоки крови и рвоты. В отчаянном, также рефлекторном прыжке, я бросился под кровать и чудом остался чист - ни одна капля не задела меня.

* * *
        Выйдя на улицу, я заметил невдалеке салатовую «Волгу». Кукла стояла, ежась от ночного холода, у заднего бампера, высокомерно игнорируя таксиста, который пытался с ней пошутить.
        Я приблизился, скрываясь в тени кустов лавровишни, и сладким Осиным шепотом позвал:
        - Подойди ко мне, Норочка.
        - Одну минуту,- бросила она шоферу через плечо и двинулась в мою сторону, в то время как я, шелестя и пятясь, отошел за угол дома.
        - Ося, ты чего?- трусливо спросила кукла.- Ты позаботился о нашем друге?
        - Позаботился,- сказал я.
        Одной рукой я взял куклу за шею, другой - за то место, которое больше всего нравилось в ней мужчинам, и резким, точно рассчитанным движением сломал. Несколько секунд кукла еще возилась, белея на земле, из ее ротового отверстия выплескивались какие-то тихие звуки.
        И в этот момент ужас охватил меня. Что я наделал… Ведь только что эти трупы, пока они еще могли говорить… Я не знал адреса Марины, и теперь уже никто не мог сказать его мне! Я сошел с ума. Мне надо было сначала узнать адрес.
        Голова была словно в тумане, я туго соображал и, наверное, минуты две тупо стоял над куклой, навсегда скрывшей свою глухую тайну, пока не услышал короткий нетерпеливый сигнал… О! Ведь когда Нора ловила такси, не могла же она не назвать места, куда они отправлялись, пристрелив меня?
        Я поправил свой галстук, бодро прошел несколько шагов и, как ни в чем не бывало, сел в машину, захлопнув дверь.
        - Поехали,- распорядился я.
        - Куда?- спросил шофер, и мне стало холодно.
        - Туда, куда сказала моя подружка.
        - Но она ничего не сказала - сказала: подожди, сейчас поедем.
        Я чуть было не взвыл. «Шошолясесся!» - вот все, что я мог разобрать, случайно подслушав ее шепот.
        - Шошолясесся,- беспомощно произнес я.
        Таксист без удивления посмотрел на меня.
        - Что? Гоголя-десять?
        И мы помчались. Я был на грани отчаяния, но ночные огни возбуждали меня, как всегда возбуждает густой, пьянящий воздух воли. Мы летели по темным пустым улицам, и крупные листья веерных пальм скользили по ветровому стеклу, как бы пытаясь остановить меня раскрытыми ладонями.

* * *
        У ворот дома номер десять по улице Гоголя я увидел припаркованную иномарку, ту самую, что увезла Марину. Я вошел, пинком распахнув дверь, скорее, даже - ворвался, как Зог, с пистолетом на изготовку, однако, сразу стало ясно, что оружие здесь не понадобится.
        Продув дуло Осиного ствола, я спрятал его обратно в кобуру. Плачевная картина предстала перед моими глазами.
        В просторной комнате находилось трое мертвецки пьяных мужчин. Один лежал на софе, свесив руку до пола, другой спал, уронив голову на стол. Третий сидел напротив него и тупо смотрел перед собой. В воздухе стоял густой смрад: крутой замес пота и табака, перегара и кишечных газов. Марины в комнате не было.
        - Что, жопа!- строго сказал я.- Напердела?
        - Э-э-э… - протянуло неспящее существо.
        - Где женщина?- взял я его за шиворот.
        - Там… Ушла… - из его поганого рта полилась блевотина, запах был мне как-то странно знакомым, я не мог понять, что он мне напоминал, но в мозгу отложилась маленькая засечка…
        Я вошел в следующую комнату, поменьше, и все стало ясно с первого взгляда. Раскрытые дверцы пустого шкафа, на кровати - скомканные белые чулки, на полу - куски оберточной бумаги, порванная газета: переговоры в Барнауле, Корея отвечает ядерным ударом… - сумасшедший, на дубовый пол поверженный мир… Я взял ее тонкий, почти невесомый кружевной чулок, сжал в горсти и сильно вдохнул его запах. Это был безликий, перепрелый запах уличной девки.
        Вдруг какой-то клочок на столе привлек мое внимание. Я подошел. Это была записка. Несомненно, ее, хорошо знакомой мне рукой, там было начертано то, что не имело ко мне никакого отношения.
        Привет, Ося! Целую тебя в носик!
        Лилия
        Услышав позади какой-то шум, я обернулся. В дверном проеме, пошатываясь, стояло пьяное чудовище. В руке у него был бумажник. Вероятно, оно приняло меня за сутенера:
        - Слушай, друг… Приведи еще кого-нибудь, потому что эта сучара… Черножопая эта…
        Я вырвал у него бумажник и другой рукой сильно въехал ему в ухо. Хрустнуло. Как говорится в таких случаях - не рассчитал удара.Вздор! Все я прекрасно рассчитал. Он отлетел в угол и затих навсегда. То, что я сделал в следующие минуты, было лишено всякой логики и граничило с чистым безумием. Почему, присвоив бумажник первой жертвы, я не обчистил карманы двух других, хотя все они были полностью в моей власти: Лилия, то есть, Марина, подсыпала им в спиртное какую-то дрянь, чтобы спокойно собраться и уйти. Но, как оказалось впоследствии, будь у меня в кармане лишь на полтинник больше, вряд ли бы случилось все то, что через несколько часов случилось - по моей и Божьей воле.
        Несколько секунд я стоял над столом, думая, хочу ли я увидеть лицо того, кто спал в салате. Его затылок был прямо перед моими глазами: седеющие волосы, жалкая розовая тонзура… Я выстрелил прямо в ее центр, как в мишень, отчего в несвежий салат добавилась изрядная порция мозгов. Тот, кто спал на кровати, проснулся от знакомого звука и деловито спросил, сонно поведя носом:
        - Шампанское?
        - Да,- сказал я и выстрелил прямо в молодое, чистое, полное грешных мыслей лицо.

* * *
        В аэропорту Симферополя, в ресторане, я заказал бутылку «Амонтильядо» и скоротал за ней время, оставшееся до моего рейса. Здесь было значительно холоднее, чем на Южном Берегу, и я вспомнил, что в природе продолжается зима.
        Московский самолет поднялся час назад, следующий был еще через час. Мне было совершенно ясно, что она полетела именно в Москву, хотя в последние часы были рейсы на Питер и Новосибирск. Я представил, что в этот самый момент любимое мной оскверненное тело летит на высоте десяти километров где-то над Белгородом, и мне стало горько от этого знания.
        Расплачиваясь, я вновь уловил омерзительный запах, прилепившийся к бумажнику того, кто блевал, и… сработала моя маленькая засечка. Немыслимо! Я вспомнил, где, когда и при каких обстоятельствах слышал этот запах прежде, и хорошо знакомый, так уютно обустроенный мир стал медленно переворачиваться, стремясь занять единственно возможное устойчивое положение, и через какое-то время, глядя на стальные, густо замешенные облака, я тихо заплакал, уткнувшись в иллюминатор, чтобы не увидели соседи.
        Восемь лет назад в снежных полях Подмосковья мы катались на лыжах втроем: я, она и мой друг, зычно скрипел молодой снег, словно некий огромный заяц невидимо хрупал морковь, высоко в небе заливался жаворонок, солнце оплавило дужки ее темных очков… Оттолкнувшись, я полетел вниз, в сизую бездну оврага, лихо лавируя меж алыми флажками, с коротким выдохом - «Хоп!» - преодолевая трамплины, туда, где вилась черно-синяя, не сумевшая замерзнуть Сетунь, колыхались на ветру золотые гроздья прибрежных рябин…
        - Эй, где вы?- вернувшись на гору, закричал я, но они решили пошутить, спрятались, я проворно побежал по их свежим следам «елочкой», и нашел их в заброшенной сторожке, где они, смеясь, пили клюквенный чай из большого термоса, и ее розовые губы были так далеки, так желанны…
        - Послушай сюда,- сказал Хомяк, вытирая салфеткой рот.- Рина считает, что Сальвадор Дали такой же масскультурный, как наш Глазунов и, будучи классным живописцем, художником с большой буквы не является,- это было произнесено плаксивым тоном ябедника.
        - Вздор, Хома! Какие вы большие все глупые,- перебила Марина, дружески потрепав Хомяка по холке.- Вовсе я этого не говорила, а ты играешь, как испорченный телефон. Я сказала не такой же массовый, а такой же узколобый. Возьми, например, какой-нибудь портрет Мэй Уэст. Изображено женское лицо в виде открытой двери в комнату: нос - камин, губы - кресло, глаза - пара картин на стене… Самое примитивное прочтение, что эта женщина - как открытая дверь.
        - Э-э-э,- протянул Хомяк.- Все не так просто, да и вообще - совершенно не так. Работа называется «Портрет», но мы видим комнату. Прочитав название картины, мы доверчиво видим портрет, но стоит хотя бы раз увидеть комнату, как лицо исчезает навсегда. Здесь совершенно другая метафора: образ героини ускользает, его невозможно уловить, понять… Мы можем войти в комнату, но никогда не сможем войти в душу.
        - Если она у нее есть,- закруглила Марина.
        Я посмотрел на часы:
        - Не поря ли встречать Дусю? Если мы сейчас не тронемся, то придется ей тащиться одной, с сумками.
        - Вот ты и встречай,- сказала Марина.- Я уже так устала, что единственное, чего желаю - поскорее забраться в постель.
        - Да-да, иди, встречай ее, чужую жену,- подхватил Хомяк, вставая.- А мы вернемся домой и затопим камин.
        - Это уж ты сам топи, а мне только до постели,- потягиваясь, проговорила Марина…
        Дуся была великолепна в своей ярко-синей куртке с капюшоном, в красных полусапожках, ярко-рыжая. Почему я не люблю ее?- подумалось мне. Не потому лишь, что она жена друга, чужая жена?
        - Ты поступаешь опрометчиво, оставляя их вдвоем в доме.
        - Дуся, ты когда-нибудь кинешься от ревности.
        - Возможно. Но ситуация провокационная, а мой слоненок слишком слаб, уж я-то знаю. Ну-ка, поцелуй меня!
        В одной руке у меня были ее сумки, в другой - пара лыж. Я нагнулся и дружески поцеловал Дусю, но она вдруг жадно впилась в мои губы, мелко играя языком. Это длилось секунд пять, но мне они показались вечностью. У меня закружилась голова. Я уже больше двух месяцев, как расстался с Полиной, и никого не целовал.
        - Вот так,- сказала Дуся, но я ничего не ответил, мы дошли до поселка, и уже в виду дома она нарушила наше удивленное молчание:
        - Я кое-что про тебя знаю, и это меня тревожит.
        - Ты имеешь в виду Полину?
        - Нет - полицию.
        - Да ну?
        - Рассказал по пьяни.
        - И что?
        - Ты можешь полететь в любую минуту.
        - Куда?
        - В жопу, как любила говорить твоя прошлая.
        - Моя крошка?
        - Крошка твоего прошлого. Рекомендую учинить у самого себя обыск и уничтожить все, до последнего клочка, если осталось.
        - Спасибо. Сегодня же сожгу (ничего я не сжег, как известно)… Ты настоящий друг, Дусечка.
        - Видишь ли, Роман… Если тебе когда-нибудь захочется перечесть книжку наших судеб, то ты поймешь, кто именно был человеком в этой галерее манекенов.
        Мы пришли. Дом, на четверть занесенный снегом и сверху им накрытый, выглядел загадочно, сказочно, тонкий дымок вился над трубой, как бы сбрасывая излишки тепла.
        Марина спала в своей комнате, Хомяк, сидя на корточках, кормил огонь, нарезая лучины, пламя шарило по комнате горячими ладонями, отражаясь в его глазах, и мы сбросили сумки на пол, и в сумках предательски звякнуло, и я подумал о том, как только что совершил измену, и как все мы тут счастливы, и наш самолет ударился колесами о московский бетон и, выйдя, поймав такси, я внезапно понял, что никогда, никогда уже больше не буду ничего этого вспоминать.
        БОГ ИЗ МАШИНЫ
        Денег было в обрез, как всегда по возвращению откуда-либо, но, в принципе, деньги мне были больше не нужны, и последние я истратил на такси до Центра. Надо было только встретить ее - лицом к лицу.
        На Тверском бульваре-двадцать-пять я оказался перед запертой дверью. За ней не было ни следа человеческого присутствия, но я все же позвонил, и звонил до тех пор, пока не открылась квартира напротив и старушечья голова-одуванчик не уставилась на меня.
        - Вы кто?
        - Прохожий. А где Эмма.
        - Эммы нет. Я ее сестра.
        - Вот как? Отлучилась?
        - Отлучилась. Но навсегда.
        - Что такое?
        - Эмму убили, да. Ее застрелили через окно, когда она поливала цветы. И вы, похоже, знаете об этом лучше, чем я.
        - Вы угадали. Я действительно из милиции. Скажите, вы не видели жильцов этой квартиры?
        - С час назад. Пришла и ушла. Бросила вещи. Я, знаете ли, не любительница глазеть в замочные скважины.
        Я вышел на улицу, поднял руку, чтобы остановить такси, и вдруг вспомнил, что денег у меня больше нет.
        Ехать на электричке? Но она-то наверняка взяла машину. Я мог снова найти лишь ее недавние, теплые следы, я мог всю жизнь таскаться по этим следам, не совпадая с нею во времени так же, как однажды не совпал в пространстве.
        Я шел по обочине бульвара, опустив голову на грудь. Все было кончено. Приехать, обнаружить очередную пустоту и повеситься на той сосне, где была мишень Ориона… Вдруг что-то метнулось мне под ноги, как бы какая-то белая болонка, едва различимая в снежном крошеве… Я зашатался, глянул вокруг - пусто. И вот опять…
        Я побледнел…
        Мои ноги как бы пробило легким, вольт в семьдесят, электрическим током, я остановился, ухватился за столб, сползая… Внезапно все, что я видел перед глазами: афиша Пушкинского театра, серебристая перспектива металлического барьера, спицы автомобилей - треснуло, разъехалось на множество рваных кусков и снова сложилось, как картинка-пусли. То, что я увидел там, за действительностью - на долю секунды, сравнимую с фотографической выдержкой - было ужасно, непереносимо. Это было что-то… Трудно объяснить. Это было вроде какой-то липкой человеческой субстанции, подвижной, живой, и в ней проступало множество мясных, беззвучно кричащих лиц… И я узнал некоторые из них. На меня нахлынула невыносимая тоска, отвратительная жалость - к тем несчастным живым существам, которые, ничего не зная о душах, ушедших из них, кушали, смеялись, делали что-то свое, и которых я продырявил, разрезал, сломал, лишив их возможности существовать дальше, как они этого страстно хотели…
        Почему это омерзительное, странное, безумное «я», влекомое через Вселенную неизбывной любовью, творит такое безусловное зло?
        - Боже мой, боже,- прошептал я.- Боже!
        Но у меня никак не получалось большой буквы в этом слове, в имени…
        - Боже, прости меня, отец мой, я никогда больше не буду никого убивать, прости меня, я больше не буду, не оставляй меня, отче - Боже мой!
        - Эй, тебе куда?- окликнул чей-то голос.
        Я обернулся. Черный « Мерседес» медленно ехал рядом, и приветливая улыбка возничего была обращена в мою сторону. Ну что ж?- один раз в жизни расплачусь как настоящий мужчина: просто покажу ему ту штуку, которую держу в кобуре под мышкой - в качестве проездного от нового правительства России по всем дорогам страны.
        Я сел в кресло и назвал место.
        - Ну и ну! Далековато. А мир все же тесен, факт?
        Я посмотрел на него. Модные очки с затемнением, лысина. Доброе, приветливое лицо.
        - Тесен, как камера смертника,- сказал я.
        Мы помолчали, выруливая на улицу Горького и перестраиваясь в левый ряд.
        - Хороша у меня машина?- продолжал водитель, вроде как пустую болтовню.
        - Номер только государственный,- сказал я.
        - Точно! Кореш один устроил на фирму. Все, как и было начертано.
        Я покосился на него. Едва заметная, но несомненная - ни с чем ее не спутаешь никогда - печать зоны, и говорит, будто мой старый знакомый… И тут меня осенило. В самом деле, если мне встречаются люди, которые по прошлой жизни меня не узнают, то должны быть и такие, которых не помню я.
        - Сколько же лет, однако, сколько зим,- осторожно проговорил я.
        - Ты, братец, похоже, гонишь, а это обидно.
        Я еще раз внимательно посмотрел на него. Ничего похожего. Ничего общего. И это было ужасно.
        - Послушай, Бог,- сказал я.- Мне очень надо в Переделкино, срочно, ты не мог бы поднажать?
        - Это сделаем. Корм казенный, а силы у этой дуры на триста лошадей.
        Бог-Из-Машины переключил передачу, мы вырулили на среднюю полосу и понеслись.
        - Как тебя угораздило?- спросил он.
        - Ищу одну подругу. Это смысл моей жизни. А что нового у тебя?
        - Как видишь. Материальная сторона меня не тревожит, забудем об этом.
        - Меня беспокоит кое-что другое,- задумчиво проговорил Бог спустя минуту.
        Мы вырвались из города и мчались по Рублевскому шоссе, игнорируя дорожные знаки.
        - Если ты не понимаешь, о чем я говорю, то оставим это,- сказал Бог.
        - Понимаю. Я даже рад, что это случилось не только со мной.
        - Памятники? Новые здания?
        - Да.
        - Как переносишь?
        - Жив, как видишь.
        - Я уже давно не принимаю это близко. Поначалу - чуть с ума не сошел, конечно.
        - Разумеется. Что ты все-таки по этому поводу думаешь?
        - На, прочитай.
        Это была небольшая газетная вырезка.
        В последнее время в психиатрические больницы города поступают пациенты, страдающие новым, неизвестным ранее психозом. Похоже, наш век несет нам не только СПИД… Истоки болезни пока еще не ясны, но подмечена одна странная закономерность: расстройство наблюдается среди лиц, по разным причинам отсутствовавших несколько лет в привычной среде обитания. Это, к примеру, эмигранты, не прижившиеся за границей, лица, бывшие в заключении, прочие категории граждан. Суть психических расстройств заключается в том…
        Дальше я читать не стал.
        - Довольно оригинальная трактовка,- сказал я.- Очень просто свалить с больной головы на здоровую. Интересно, как они запоют, когда выяснится, что этой болезни подвержены все так называемые отсутствовавшие?
        - Я думаю, они всех посадят или просто перебьют, если почувствуют недоброе. У меня есть на этот счет гипотеза. Думаю, она верна на сто десять процентов.
        - Выкладывай.
        - Помнишь одно замечательное астрономическое событие прошлым летом?
        - Юпитер?
        - Да. Мне уже тогда показалось странным, что обломков кометы было ровно двадцать один, и падали они именно семь дней.
        - Как начал, так и закончу…
        - Да. И двадцать первый век. Помнишь, я брал тогда в твоей читалке Новый Завет? Я уже тогда все понял, но держал при себе. Понимаешь, в Откровении речь идет не об одной, а о двух разных планетах. Одна из них - Юпитер. Это гениальный ход с его стороны. Все ждали, что планета сойдет с орбиты, или что-то в этом роде… Ничего такого не произошло. Сдвинулась не материальная, но духовная сфера. И это произошло медленно и незаметно для тех, кто был тут. И только мы, те, кто вернулся, заметили перемены.
        Мы уже стояли в поселке биологов, напротив дачи Хомяка, но я все еще сидел в машине. Мне вдруг стало глубоко безразлично то, что сейчас происходит на даче, поскольку там не было Марины, а была пустая восковая фигура, бездумный муляж, и только мы двое, в аквариуме, за этими гладко выгнутыми стеклами, были живы. И еще кто-то неведомый - рассеянные по свету несчастные души…
        - Темнеет,- сказал Бог.
        - Я, пожалуй, все же выйду. Дел-то на несколько минут.
        - Хорошо. Не удивляйся, если тебя будет ждать машина другой марки.
        - И в другой точке.
        - И с другим человеком за рулем.

* * *
        Дача была на месте, вернее, то, что от нее осталось - снежный могильный холм. Дека рояля, правда, уже исчезла, причем, по неясной причине: ее действительно могли утащить как ценный металл… Или все же не дека, а рама - еще одно слово, изменившее значение… А вот сосны были частично заменены березами.
        Сумерки…
        Я подошел к колодцу. Тайник был раскрыт и выпотрошен. Вероятно, это стоило ей много времени и сил - освободить бревна сруба ото льда - именно поэтому я все-таки настиг ее.
        Свежие следы вели в сторону сарая, где тускло желтел свет. Я распахнул дверь и вошел. Марина вскрикнула. На столе лежал белый раскрытый кейс, только что извлеченный из тайника, я мельком увидел серую зелень долларов и прятавшийся в них, как в листве черный ствол пистолета - весьма предсказуемый джентльменский набор.
        - Ты все-таки пришел,- сказала она.
        - Да,- сказал я, подумав, как этот белый кейс пошел бы Осе, ее белому костюму.
        - Выследил. Ты думаешь, вчера в Ялте я тебя не узнала?

«Она посмотрела на меня, словно сквозь какой-то куст»,- плаксиво передразнила Марина.- Да как только я тебя увидела, сразу собрала чемоданы, даже клиентов бросила, а ты уже здесь! Ну, как это называется?
        - А это?- я указал на белый кейс.
        - Это просто доллары. И пистолет. Это как раз то, что мне надо в данный момент.
        - Может быть, ты не от меня бежала, а от чудо-женщины по имени Ося?
        - Ты и об этом знаешь? И так тоже. Да, я украла эти деньги, нарушив тем самым заповедь номер два… Или четыре… Ты ведь такой умный и проницательный, да?
        - Я дурак. Продолжай. Как тебе удалось восстать из пепла?
        - Очень просто. Хозяин решил поразмяться с Никой. Мы все ужасно обдолбились травой. Короче, проснулся зверь, и он ее задушил на сексуальном приходе. Она была моей лучшей подругой, белой вороной, как я. Я размозжила ему череп кочергой. Потом надела ей на палец свой перстень. Потом - брр!- это было ужасно… Вышибла ей один передний зуб, как у меня, видишь?
        - Да я уже заметил. Кто это постарался?
        - Ублюдок. Такой же садист, как покойный хозяин.
        - Потом ты спрятала кейс, взяла ее документы, свои подкинула в сарай…
        - Подожгла дом, начиная с рояля, отправилась по ее путевке на Юг и так далее… Но тебе нет ни малейшего толка этого знать, потому что …
        Второй раз за последние несколько часов я оказался под пристальным взглядом оружия. Она целила мне прямо в лоб.
        - Не думай, что я поделюсь с тобой этими баксами. Я вообще никогда с тобой ничего не делила, ты еще не понял? «Она всегда ходила в черном траурном платье, ее руки слегка дрожали, когда она ставила свечу»,- опять передразнила Марина мой собственный текст.
        Я оценил возможность совершить прыжок ниньзя. Это было вполне реально: теперь-то уж я наверняка знал, что передо мной слабая женщина, и важно было только чуть сбить ее внимание.
        - Послушай, Мар!- сказал я.- Каким веществом ты траванула тех ублюдков, в Ялте?
        - Титурам - старый, как мир!- с гордостью сказала она.
        - Знакомый запах, когда им блюешь…
        - Ну, наконец - то ты догадался!
        - То-то мы все так мирно спали, всегда, когда вам это было нужно. Интересно, когда и как это у вас началось?
        - Ты опять ничего не понял. Это никогда не начиналось, это было всегда. Это была гениальная идея - внедрить меня в семью через тебя. Должна признаться, получилось не сразу: не провели через музей - провели через церковь, отсюда и образ получился другой: эдакая набожная, бьющая головой об пол. А то была бы какая-нибудь искусствоведка, поклонница Босха, Брейгеля… Благодаря твоей тупости, твоей роли покорного жениха, я могла сколько угодно бывать у них в доме, и здесь мы трахались буквально на твоих и Дусиных глазах. Как мы смеялись над вами! Как упоительно было играть эту роль: христианка, теософка, девственница. Я тогда многое поняла. Я познала суть жизни в ее двойном течении, в этом постоянном присутствии зрительного зала и кулис. А ты никогда не был за кулисами. И теперь уже никогда не будешь. Никогда, o, nevermore!
        Марина сделала нетерпеливое движение стволом, уточняя сбившийся прицел. Если она промахнется с первого раза, что стрелок неметкий способен сделать даже на шести шагах, и пуля оцарапает мне колено…
        Или же произойдет осечка, ведь пистолет столько времени пролежал в колодце…
        - Тем не менее,- сказал я,- этот подонок изменял тебе, и с кем - лучше не закрутишь!
        - Да? Ты всех женщин считаешь шлюхами, в том числе и собственную мать. Почему ты все время читаешь между строк? Если воспринять этот текст буквально, то в нем сказано лишь то, что сказано, а именно: твоя мать тогда действительно навещала подругу и случайно встретила в поселке Хомяка. Так что, получается, что в конечном раскладе все равно проиграл ты.
        - Стой не стреляй!- вскричал я, проглотив запятую.- Ведь это ты позвонила тогда ментам?
        - Неужели так важно это знать?
        - Я могла бы сказать « да», но через секунду это не имело бы никакого значения. Но я скажу «нет».
        И с этим словом Марина нажала на курок.
        - Отче наш сущий на небесах,- мысленно произнес я.
        Выстрела не последовало - лишь тихий сухой щелчок.
        Она щелкнула еще раз и еще, воображаемые пули попадали мне то в лицо, то в грудь, последняя сбила панаму с пахаря Милле… Да святится имя твое.
        - Знаешь, спокойно сказал я,- когда в детстве мы прятали сигареты, они безбожно сырели в этом колодце. Их невозможно было раскурить.
        Марина швырнула пистолет об пол, и он неожиданно выстрелил.
        - Ты все равно не имеешь права на эти деньги!- взвизгнула она.
        - Хлеб наш насущный дай нам на каждый день,- подумал я.- Или нет, лучше - свет наш насущный, в смысле мир, тот что прежде писался через «i».
        - Разумеется, сказал я.- Но я имею право на нечто другое.
        Револьвер с глушителем, который появился в моей руке, красноречиво подтвердил мои слова.
        - Ты не сделаешь этого!- Марина закричала фальцетом, став похожей на неуклюжую птицу.
        - Стоять!- приказал я, внимательно рассматривая ее.- А ты, я вижу, поправилась. Сколько ты теперь весишь?
        - Восемьдесят два… Но ты ведь не убьешь меня?
        - Нет, конечно,- сказал я.- Тебя нельзя убить, потому что ты и так давно мертвая.
        - Хочешь, я поделюсь с тобой? Хочешь - бери все. Я люблю тебя. О, боже мой! Я только сейчас это поняла. Я всю жизнь любила только тебя, потому что ты, и именно ты воспитал во мне душу… Давай уедем отсюда - вместе. Давай куда-нибудь… В Америку!
        - В Америку?- переспросил я, оглядев стены и потолок.- Здесь не место в Америку.
        Произнеся эти слова, я, понятно, уже не мог не выстрелить.
        Пуля попала ей в самое сердце, пробив насквозь корпус и одновременно пригвоздив ее к стене: за ее плечами я увидел мгновенный веер артериальных брызг, поймавший радугу от лампы… Ее взор потух и тело медленно сползло, как бы стекая по стене, в последней омерзительной попытке предложить себя как плату за жизнь: ноги раздвинуты, юбка задрана, видны развратные резинки трупной курочки, белая полоска трусиков с бурым пятном менструальной крови… Словом, когда дым рассеялся, Грушницкого на площадке уже не было.
        Я прошелся из угла в угол, продул револьвер, дулом поворошил доллары в чемодане. Что-то грустное, туманное стало ворочаться в моей голове… Я вспомнил, как вложил персты в рану несчастной Эммы…
        Марина была горяча, как живая. Меня трясло от возбуждения, кажется я громко, победно кричал, разрывая ее одежду. Мертвая вагина равнодушно приняла последнее подношение.
        Спустя несколько минут я уже не мог понять, сделал ли я это взаправду, или это было моей скоротечной галлюцинацией. Отрезвев, я внимательно осмотрел труп: выглядел он действительно изнасилованным, хотя одежда, которую я только что разорвал, была цела.
        - Эй!- вдруг заорал я, пнув мертвое тело уже начинавшее коченеть.- А письма? Почему же ты тогда писала эти письма? Кто их писал?
        И тут я в общем, словно недавно прочитанную книгу, вспомнил все ее письма и увидел их все, будто разбросанные на полу, рядом с автором, и понял, что ответ на этот теперь уже риторический вопрос я найду, по крайней мере, в одном из них.
        Я подобрал с пола и проверил свое оружие. Это был американский семизарядный кольт. После всего, что произошло, в нем оставалось еще два патрона - для Бога и для меня.
        Да будет воля твоя на земле, как и на небесах.

* * *
        Мы сидели в машине, куря одну последнюю сигарету на двоих, как не раз бывало прежде. Я поминутно оглядывался в сторону флигеля, в темноте невидимого, но где-то еще существующего,- в ожидании сигнала.
        - Знаешь что,- сказал я,- по-моему, ты не прав со своим Юпитером. Семерка, двадцать одно - какая-то пушкинская атрибутика - случайное совпадение. Все это было и будет всегда. Это - обычное состояние Вселенной, бытия. Мир всегда и постоянно меняется, только не многим дано это видеть.
        - Верно,- согласился Бог с иронией в голосе.- Мысль нескромная, но вполне допустимая. Мы либо держим язык за зубами, либо нас сажают в дурдом, либо… У тебя еще остались патроны? Надеюсь, ты не собираешься продырявить наши с тобой черепа?
        - Нет,- сказал я.- А ты ожидал другого ответа?
        Стемнело совсем. Сигнала все еще не было.
        - Когда-то в детстве я мечтал стать художником,- сказал Бог, но за то, что мне пришлось однажды разрушить один скверно сделанный механизм, внутри которого содержался другой, совсем еще недоделанный, я был вынужден десять лет провести в машине.
        - Я тоже,- сказал я.- В детстве я долго не мог понять, что у меня получается лучше - рисовать или сочинять стихи.
        - В сущности, это мало отличается от профессий библиотекаря и повара, которыми ты там овладел.
        - Да. Порой им совершенно все равно, что дают пожрать… Видел когда-либо такое?- Я протянул ему одну из тех стодолларовых бумажек (остальные пошли на растопку), которыми был полон кейс Белого Человека. Брать их все не имело смысла, так как у них был один и тот же номер.
        - Идиоты, сказал Бог из машины.- Ведь это составляет их сущность.
        - Их можно понять. Ведь у них нет ничего, кроме.
        - А у нас?
        - Ничего. Вообще ничего.
        Я оглянулся. Между стволов уже был подан яркий, для красноречия на штакетины нарезанный - сигнал. В его неверном свете я увидел унылую, с опущенными плечами стоящую фигуру. Ее рост был значительно выше кого-либо из живших на земле, и цвет ее был чернее черного. Меня охватил ужас - ужас не потому, что никогда прежде галлюцинация не была столь ясной, не потому даже, что я окончательно понял: не было у меня никаких галлюцинаций, а все это - реально, вещественно, зримо, а потому, что я узнал эту фигуру.
        Это был дух Марины, некогда сотворенный по моему образу и подобию, и только что освобожденный мной.
        И в этот миг я осознал, что дело вовсе не в том, люблю ли я бога, с большой или маленькой буквы, а в том, что не существует никакого бога как посредника между мной и Вселенной, что бог, Вселенную сотворивший, и творящий ее ежеминутно, и явившийся в мир, подобно Христу, продолжая творить,- и есть я сам, и никто и иной как я - потерпел фиаско.
        - Куда теперь?- мрачно спросил мой друг, уставившись в собственное отражение в ветровом стекле.
        - В жопу,- сказал я.- Теперь только в жопу.
        На развороте я припустил стекло и далеко в сторону зашвырнул револьвер и кожаную кобуру, и оставшиеся два патрона в четыре броска: мы выехали на трассу, сразу попав в стеклистый туннель света встречных, глубоко символически, отметил я, поскольку мне открылась правда о том, откуда Я пришел и куда иду.
        Уж если Я наделен способностью творить мир, и до сих пор происходило лишь то, что Я воображал, предсказывал, то довольно глупо и неблагородно покидать его. Надо научиться его создавать - сознательно, управляемо - исправить в нем все то, что Я сделал: эти войны, эти болезни, в собственной стране и в мире, надо исправить эту текучую реальность, воссоздать горы, вернуть на свои места памятники, а поскольку Я творю мир по Своему образу и подобию - Мне надо сначала исправить Мой собственный образ.
        Мне надо бросить наркотики, алкоголь, никотин - расчистить Свою голову и излечить душу. Я должен буду чтить Мои собственные заповеди: не убий, не солги и так далее… И, прежде всего, Мне надо смирить гордыню - этот немыслимый парадокс, потому что именно гордыня привела Меня к открытию, что Я - это Я.
        И тогда Я возьмусь за работу…
        Машина шла по туннелю, сотканному из света, навстречу неслись другие, в ясных электрических конусах прозрачные, слитые в раскаленные вольфрамовые полосы придорожные фонари, Москва приближалась, сверкая гирляндами огней, ночь вступала в свои законные права: бульвары заполнялись голодными февральскими крысами, гулящими женщинами, убийцами, толпа копошилась, редея, к утру улицы опустели, остался мутный холодный свет, глубоко в метро с бронзовым скрипом ожила первая статуя, заскорузлые пальцы прокручивали русскую рулетку нагана, наверху паралитически дернул головой, стряхнув шапку серого снега, бронзовый Пушкин, грузно встал с кресла, сделал несколько тяжелых шагов, свалил решетку, даже не заметив ее, бронзовый Гоголь, будто разбуженный ящер, и вот уже улицы полнятся гулом - это идут, задевая карнизы зданий, памятники.
        ПРИМЕЧАНИЯ
        (By Billy Shears)
        Jai Guru Deva Om - индуистское славословие учителю. Фраза из песни Джона Леннона
‘Across The Universe’.
        Images of broken light which dance before me Iike a million eyes, that call me on and on across the Universe…
        Ломающиеся световые образы, пляшущие передо мной, словно миллион глаз, зовут и зовут меня через Вселенную…
        Фраза не закончена. Далее следует, после запятой:
        Thoughts meander tike a restless wind inside a letter box, they tumble blindly as they make their way across the Universe.
        Весь пассаж можно приблизительно перевести так: Хрупкие световые образы трепещут передо мной, словно миллион глаз, взглядов, они зовут меня дальше и дальше - через Вселенную, через миры, извиваясь, гремя, как беспокойный ветер в почтовом ящике, слепо тычась, кувыркаясь, и все же продолжая свой путь - через Вселенную, через миры.
‘Rubber Soul’ - «резиновая душа», название шестого альбома (1965). Soul - это также один из стилей негритянской эстрады.
        I`d rather see you dead, little girl, than to be with another man - уж лучше бы ты умерла, моя девочка, чем ушла с другим. Из ‘RUBBER SOUL’.
‘Across the Universe’ - Через Вселенную. Песня из альбома ‘LET IT BE’ (изд.1970).
        Песня сопровождает героя и является лейтмотивом романа. Ее текст воспроизведен полностью в разных местах романа, как в оригинале, так и в подстрочном переводе.
        Exegi monumentum - я воздвиг памятник (лат.) Начало оды Горация (кн. 3, ода 30). Вольный перевод этой строки Пушкин использовал в известном стихотворении 1836 года.
        Nothing`s gonna change my world - ничто не сможет изменить мой мир. Из припева к песне «Через Вселенную».
        Лирическое Я песни, пропуская через себя образы Вселенной и через Вселенную летящее, само по себе остается неизменным, неуязвимым, что говорит о преимуществе субъективного над объективным, о власти духа над материей, возможности сознания творить собственную реальность.
‘Penny Lane’ - песня Маккартни, название автобусного круга в Ливерпуле.
        Герой романа дважды обыгрывает эффект кружения, вызывая образ лирического героя песни, помещенного автором в центр круга, как в центр мироздания.
        Baby, you can drive my car - ты будешь моим шофером, малыш. Из ‘RUBBER SOUL’.
        Two of us riding nowhere spending someone's hard earned pay - двое нас, мы едем в никуда, тратим все, что заработал кто-то с таким трудом. Из ‘LET IT BE’.
        Pardon, exusesezmoi - простите, извините (фр.); Bruderschaft - брудершафт (нем.); electrical train - электрический поезд, электричка. Словосочетание придумано героем, в английском языке не существует.
        Because the world is round, it turns me on; because the world is round. Because the wind is high, it blows my mind; because the wind is high. Love is old, love is new; love is all, love is you. Because the sky is blue, it makes me cry. Because the sky is blue.
        Леннон рассказывал, что идея этой песни пришла ему в голову, когда он слушал как Йоко играет на ф-но "Лунную сонату". Джон попросил ее сыграть сонату в обратном порядке и на этой основе написал тему Because.
        Текст песни сложен, основан на игре слов,- недаром герои спорят из-за него. Можно понимать так:
        Мир (существует) вокруг меня, он круглый,
        как кнопка, и кнопка этого мира
        меня включает, вводит в транс.
        Ветер (существует) высоко в небе, голубом,
        грустном, он сдувает мой разум, сводит меня
        с ума, и мне хочется плакать, потому что небо,
        потому что ветер, потому что мир и любовь.
        Любовь (существует) стара и нова.
        Любовь - это все. Любовь - это ты.
        Shut up! - замолчи!
        Christ! You know it ain`t easy, You know how hard it can be. The way thing are going, they're going to crucify me.
        Иисус, Ты знаешь, как не просто,
        О, Ты-то знаешь, как трудно это перенести:
        Ведь все идет к тому, что они могут распять и меня.
        (Рефрен из «Баллады о Джоне и Йоко»,1969).
        Hole - дыра, нора, яма или (сленг.) - наркоман. ‘Fixing a Hole’ - песня Маккартни из альбома ‘SGT. PEPPER`S LONELY HEARTS CLUB BAND’ («Оркестр Клуба Одиноких Сердец сержанта Перца»).
        Здесь и далее герой, обозначенный в романе как «Я» и на наших глазах пишущий вставную повесть о Ганышеве, использует тройную игру слов, основанную на существующей игре Beatles.
        And the silken, sad, uncertain rustling of each purple curtain thrilled me - filled me with fantastic terrors never felt before.
        И шелковый, печальный, непостижимый шорох
        каждой пурпурной портьеры ужаснул меня,
        переполнил страхами, никогда прежде не испытанными.
        Или в переводе М.Зенкевича:
        Шелковый тревожный шорох в пурпурных портьерах, шторах полонил, наполнил смутным ужасом меня всего.
        Увлекаясь наркотиками и углубленно изучая творчество наркоманов, Роман Ганышев, естественно, не может пройти мимо «Ворона» Эдгара По. Нет ничего удивительного в том, что он знает поэму в оригинале.
        Goo goo g’joob - Гуу гуу джууб (можно - Гью гьюу джуюбь). Бессмысленное словосочетание из песни Леннона ‘I Am The Walrus’ («Я - это некий морж»).
        Предыдущий абзац почти полностью представляет собой коллаж из его психоделических текстов. Учитывая, что и Роман в данный момент отравлен гашишем - это и есть
«наркотический бред в квадрате».
‘Day Tripper’ - Туристка на один день, название песни Леннона из первого сингла (1965). В тексте песни обыгрывается сленговое значение ‘to trip’ -
«путешествовать» под воздействием наркотика, галлюцинировать.
        To be or not - фрагмент монолога Гамлета:

«Быть или не быть - вот в чем вопрос…»
        C`est la vie - се ля ви ( фр.)
        Sounds of laughter shades of Earth are ringing through my open ears inciting and inviting me. Limitless undying love which shines around me tike a million suns, it calls me on and on across the Universe.
        Смеются тени Земли, звенят в моих ушах, возбуждая и маня меня. Бесконечная, бессмертная любовь, что сияет вокруг, подобно миллиону солнц, зовет и зовет меня через Вселенную.
        Первый куплет этой песни выражен в романе нечетко. Он, как и многие другие скрытые цитаты, как бы вплетается в текст, рассыпаясь на нескольких страницах. Приводим его в примечаниях.
        Words are flowing out like endless rain into a paper cup, they slither while they pass they slip away across the Universe. Pools of sorrow waves of joy are drifting through my open mind, possessing and caressing me.
        Слова льются, как нескончаемый дождь сквозь бумажный стаканчик, они скользят, уходя, умирая, катятся через Вселенную. Потоки скорби, волны радости текут сквозь мое раскрытое сознание, обладая мной и лаская меня.
        (Вольный перевод этих стихов читатель найдет в тексте романа, разбросанный по фрагментам.)
        Образы песни «Через Вселенную» возникают как внутри ее лирического героя, движущегося сквозь пространство, так и вне его, и самостоятельно существуют в неком другом пространстве, поскольку герой песни и есть - Вселенная.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к