Сохранить .
Оккульттрегер
Алексей Борисович Сальников


        Алексей Сальников (р. 1978) – автор романов «Петровы в гриппе и вокруг него», «Отдел» и «Опосредованно», а также нескольких поэтических сборников. Лауреат премии «Национальный бестселлер», финалист премий «Большая книга» и «НОС».


  Новый роман Сальникова «Оккульттрегер» написан в жанре городского фэнтези.


  2019 год, маленький уральский город. Оккульттрегеры – особые существа, чья работа – сохранять тепло в остывающих городах и быть связующим звеном между людьми, херувимами и чертями. Главная героиня Прасковья как раз оккульттрегер. Ей две сотни лет, она меняет внешность каждые четыре месяца и дорожит лишь гомункулом – своим спутником и помощником, принявшим вид ребенка. Но вдруг гомункулу начинает угрожать опасность…







        Алексей Сальников
        Оккульттрегер

        Светлой памяти Александра Петрушкина


        © Сальников А.Б.
          



        Глава 1

        Больше не имея сил в одиночестве переживать воспоминания прошедшей новогодней ночи, Прасковья напялила на гомункула куртку, шапку и рукавицы, сама оделась, и они спустились на улицу с четвертого этажа. Снаружи, впрочем, было не сказать что людно. Только шел по тротуару, бодро постукивая тростью, слабовидящий молодой человек, совершенно пьяный, в яркой оранжевой куртке с отражателями. Но отражать было нечего – утренний свет равномерного картонного оттенка, как снег, лежал на домах и деревьях. В целом зимний город выглядел так, будто кто-то взял соляной карьер, замусорил его, воткнул сухой растительности, человеческих жилищ да так и бросил.
        «День триффидов, честное слово», – подумала Прасковья, пристраиваясь на лавочку возле детской площадки. Гомункул, изображая ребенка, несколько раз скатился с горки – три раза вниз ногами, два раза вниз головой, – после чего принялся лепить снежки: бросал их в черных, как уголь, ворон и в серую, как британский кот, трансформаторную будку.
        Вокруг лежало затоптанное конфетти, а еще ленты серпантина, почему-то в основном светло-голубого цвета, из-за чего казалось, что у сугробов проступили вены. Там и сям валялись коробки из-под салютов. Словно камыш, качались на ветру обгоревшие стебли использованных ракет. Разбросанные по двору бутылки походили на куски льда сильнее, чем сам лед.
        Хрущевка, в которой жили Прасковья и гомункул, будто специально сделана была так, чтобы походить на рубку какого-нибудь ледокола, поэтому и выглядела органично только зимой, когда низкая невеселая облачность сплошь волоклась над головой или когда нежной красноты солнце выглядывало из-за горизонта, чтобы чуть подсветить город сбоку, а затем снова скрыться в морозном мраке.
        Меж тем народу прибывало: воздух слегка расстегнулся от звука, который Прасковья стала забывать, – это был треск открываемой примерзшей хлипкой деревянной двери. С кустов порхнули воробьи (удивительным образом они разлетелись и в разные стороны, и в некоем общем направлении). На балкон второго этажа вышел мужчина лет пятидесяти, его худая складчатая шея торчала из ворота толстой кофты. Мужчина облокотился на перила и оглядел окрестности. Миг – и только что зевавший, сонный, он втянул большими ноздрями еще более огромный свежий воздух, неторопливо закурил, и лицо его наполнилось спокойной суровостью. Мужчина стал похож на капитана дальнего плавания, на вторую половину песни Юрия Визбора «Серега Санин». При виде рваного табачного дыма, синего елочного шарика, что болтался на тополиной ветке рядом с лицом курильщика, Прасковья почувствовала, что постепенно приходит в себя. Поэтому сказала:
        – Доброе утро! С наступившим! Как отпраздновали?
        Когда мужчина сообразил, что это обращаются к нему, то с удовольствием отмахнулся от Прасковьи, дескать, «и не спрашивай!».
        – Просто охренеть! – ответил курильщик после молчания в две затяжки длиной. – Бегал чё-то, чё-то носился весь год, чё-то все мутил, туда-сюда мотался, один раз даже в больничке весной полежал из-за всего этого, еще со своей грызлись, считай, весь вечер перед курантами. И вдруг бац – просыпаюсь сейчас. И…
        Он показал, что вдыхает полной грудью.
        – Как так? – недоуменно спросил он у Прасковьи.
        – Пока часы двенадцать бьют, – объяснила она. – Может, у вас жена что-то такое загадала.
        – Если бы она загадала и сбылось… – начал он с той доверительностью, какая бывает между почти незнакомыми людьми, однако продолжать не стал, а покривился, словно держал во рту батарейку «Крона», затем понял, что все о себе говорит, спросил с хитрецой, и с участием, и с пониманием: – А чего вы оба в такую рань во двор вылезли? С братишкой заставили гулять?
        – Ну это сын, – солгала Прасковья.
        – Да ну? А тебе самой сколько?
        – В этом году двадцать пять.
        Балконный курильщик не стал спорить, не стал и комплименты развешивать, хотя да, Прасковья выглядела моложе, но видно было, что все же вычел семь или восемь из двадцати четырех и вздохнул не без сочувствия:
        – Бывает, чё… Сама живешь, или родители помогают, или еще кто?
        – Сама, – ответила Прасковья.
        Если разобраться, то гомункул, что по-детски возился со снегом, был старше этого мужчины и его жены, вместе взятых, и настоящий возраст Прасковьи перекрывал и возраст вот этого вот мужчины на балконе, его родителей, дедушек и бабушек. Курильщик был перед ней все равно что младенец, а она ответила «сама» – и ощутила гордость оттого, что вся такая самостоятельная.
        – А чем занимаешься, если не секрет? – спросил курильщик.
        – Когда теургией, когда тауматургией, – запросто ответила Прасковья.
        Конечно, особенности уральского произношения, расстояние между Прасковьей и соседом и ветер сделали свое дело.
        – Драматургией? Это как? Пьесы, что ли, пишешь, как Коляда? – не расслышал курильщик, чиркая зажигалкой в промежутке между вопросительными знаками. – А ты не в двадцать пятой, случайно, живешь?
        Прасковья кивнула.
        – Ой, ну слушай, до чего странная квартира! – воскликнул сосед. – Там постоянно молодая мать с каким-нибудь ребенком жилье снимает. Уже года три. Раз в несколько месяцев меняются. И не то странно, что всегда вот так, а то, что никогда переезда-то и нет. У нас это заметно как нигде: лестница узкая, не развернешься, поэтому, если начинают таскать шкафы, холодильники, пианино, – считай, всё, приходится штукатурку спиной обтирать, чтобы на улицу выйти. А тут ни разу, прикинь, НИ РАЗУ не попадали, чтобы такое беспокойство. Там с мебелью хозяин сдает? Это убежище какое-то от семейного насилия или что? Ты вот надолго к нам?
        «Палево», – юмористически подумала Прасковья и вспомнила, что давненько не маскировалась от соседей по подъезду, потому что особой нужды в этом не было: почти все они не являлись собственниками – выныривали из сумрака грузовых «газелей», вносили вещи в дом, какое-то время попадались на лестнице, в ближайших продуктовых, на улице, а затем снова возле подъезда стояла «газель», внутрь нее заносили коробки, торшер, невероятно чистую микроволновую печь, детали шкафа, стола, табуреты, телевизор, холодильник – машина уезжала и увозила бывших соседей в неизвестность.
        В течение сорока с лишним лет Прасковья могла наблюдать, как люди заезжают в дом и съезжают из дома, где она жила, как ссорятся и мирятся, знакомятся и расстаются, даже немного участвовала во всем этом.
        Труднее всего пришлось в восьмидесятые и девяностые, потому что гомункул то и дело тащил с улицы временных друзей и сам ходил в гости: возникали невольные ненужные знакомства. После перестройки стало гораздо спокойнее, а вот годы советской власти запомнились Прасковье сущим кошмаром, который полнился непрерывным общением. Взять те же весенние и осенние субботники – их нельзя было игнорировать, чтобы казаться хоть сколько-то нормальной. Или стояние в очередях, когда приходилось отвечать на вопросы, где она работает, как справляется с ребенком, как все успевает, в какой школе и каком классе учится ее ребенок. Или тогдашний обычай их тихого городка не запираться днем (в кражах не было смысла: перетаскивание из дома в дом спичек, прищепок, турки, кастрюль, емкостей для специй без специй таило в себе больше логистики, чем воровства). Период, пока моноколор еще не сменился триколором, вспоминался тем, что в квартиру, пару раз стукнув, мог войти кто угодно с каким угодно вопросом и просьбой. И ладно люди. Сколько чужих кошек заглядывало на огонек – и не пересчитать, а однажды, ошибившись этажом, пришел
к Прасковье на кухню эрдельтерьер.
        …Между тем сосед – балконный курильщик – не сказать чтобы ждал, но не был против ответов на свои большей частью риторические вопросы, и тут выручил гомункул – прекратил игру в снежки, запрокинул голову и похвастался:
        – Мы в феврале хотим переехать. В центр.
        Гомункул так забавно картавил, что и Прасковья умилилась. Что до соседа, тот и вовсе растаял и охотно переключил внимание с Прасковьи.
        – Да ну?! – воскликнул сосед с удовольствием. – А здесь плохо?
        – Здесь хорошей музыкальной школы нет.
        – А… – принялся было сосед, но тут его уволокли в дом.
        Впрочем, в его компании теперь не было нужды. Справа уже выгуливали кокер-спаниеля с бомбошками снега на животе, лапах и ушах, слева подъехал мусоровоз цвета оранжевой астры, покрытой пылью, с приятным пневматическим шумом принялся шевелить поршнями. Неторопливый человек подсовывал машине, один за другим, зеленые контейнеры с подарочными упаковками, бутылками из-под шампанского. Все это поглощалось мусоровозом с сотрясанием воздуха, звоном, шелестением, блеском. Как только мусоровоз уехал, пошли до лесопарка лыжники в ярких, будто фломастерами раскрашенных костюмах. Еще не пристегнув к себе ни одной лыжи, лыжники все равно шагали одной общей скользящей походкой, уже охваченные грядущим полетом по лыжне.
        Холодный воздух слегка покачивался туда-сюда вроде воды, которую пытаются не расплескать, когда тащат в ведре или кастрюле. Нежно выдыхая газовый пар, прокралось по следам мусоровоза такси, такое чистое, что даже глянцевое. Из городской пустоты возникла усталая компания, чтобы молча проследовать мимо гомункула и Прасковьи, скрыться из виду; люди держались так близко друг к другу, что казались единым существом. «Пилигримы», – вспомнилось Прасковье слово. Она долго смотрела в ту сторону, куда ушли люди, хоть и телефон давно достала из кармана, намереваясь проверить поздравления и эсэмэс, еще позвонить своему Саше, с ним предстояло расставание в середине февраля не потому, что все было сложно, а в силу особенностей самой Прасковьи.
        Потыкав пальцем в различные части древовидной трещины на экране, Прасковья разблокировала телефон и подождала, пока приложения, замирая, подвешивая сами себя и своих соседей, отзовутся на включение. Затем в страшных муках родились, одна за одной, иконки на рабочем столе, и можно было звонить.
        Прасковья разбудила Сашу, но он сказал, что нет, что давно уже встал. Тут же зевнул и стал чесаться во всяких местах, принялся ходить по квартире, закурил, поставил чайник, не прекращая отвечать на вопросы, как все прошло, было ли весело, как ему Надя. После каждого вопроса обдумывал ответ, то ли подозревая ревность, то ли отвлекаясь на телевизор и музыку из умной колонки. Кажется, у них с Прасковьей уже все было не очень, потому что он продолжил разговор сначала пенным ртом, набитым зубной пастой, затем застучал клавишами ноутбука: видимо, узнавал между делом, насколько изменилась в новогоднюю ночь политическая обстановка в стране и мире.
        – Ну а Наташа тебе как? – спросила Прасковья. – Давно хотела вас познакомить. Это вот еще одна моя лучшая подруга.
        – Не было там такой, кажется, – ответил Саша. – Это которая с Эдиком? Тогда норм. Удивительно стойкая девушка. Вообще, ты зря не пошла, там и дети были, было бы мелкому чем заняться.
        – Нет. Наташа такая же, как я. Тоже разведенка.
        – Тогда не было. Там, считай, три пары, с ними всякая мелкота, а еще, считай, Надя. Всё. Собаки Надины. Дед Мороз. Местная знаменитость какая-то, вроде блогер или инстаграмщик, но тоже мужик.
        – Ага, – неопределенно ответила Прасковья на все это, бросила трубку и почувствовала, что раздваивается.
        С одной стороны, она думала, что беспокоиться не о чем. Как правило, потеряшки находились живыми и здоровыми, и не только люди. Дошло до того, что в городе и звери почти не исчезали безвозвратно.
        С другой – она позвонила Наташе, и оказалось, что ее телефон выключен или находится вне зоны действия сети.
        Объяснить такое можно было несколькими способами. Наташа никогда не следила за уровнем зарядки смартфона; постоянно получалось при разговоре, что батареи хватит от силы на три-пять минут. «Поболтаем, но я сейчас отключусь», – говорила она почти каждый раз, когда поднимала трубку. Наташа не держалась города в праздники, ее то и дело уносило в глухие места, к едва знакомым людям. Еще она бросалась телефоном в стену, если телефонная беседа ее не устраивала. Ах да, Наташа теряла смартфоны, кошельки, ключи, забывала своего гомункула в разных местах, когда случайно, когда – поддавшись чувству, похожему на жажду самоуничтожения.
        Подобное поведение оставляло мало места для тревоги за подругу, но, ведомая беспокойством, Прасковья минут десять вертела телефон в руках, в результате чего гомункул оказался сфотографирован, выложен в сеть, получил пару сердечек; выяснилось, что Натальи нет в интернете уже пятнадцать часов; несколько чужих ночных постов с елками и людьми пролайкались почти сами собой; собака в шапке Деда Мороза удостоилась хохочущего смайлика; набрано и отправлено было сообщение: «Надежда, доброе утро! Слышала уже, что Новый год неплохо прошел. Проснешься – перезвони».
        И пока этот короткий текст набирался, вмешалась внутренняя редактура, почерпнутая из роликов и дзена. Прасковье не понравилось приветствие: две близких друг другу «д» мешались, стоя рядом, так что ей захотелось написать «Надежда, утро доброе», но это звучало, как ей показалось, слишком старо; Прасковья набирала, стирала, снова набирала, после чего махнула рукой и в прямом, и в смысле, отправила как есть.
        Телефон зазвонил почти сразу же. Вокруг Нади на том конце имелся уличный шум, сама Надя бодро дышала в трубку, слышалось, как азартно возятся возле нее три ее ротвейлера.
        – Ага, не забыла меня, это хорошо! А я и не сплю! – сказала Надя весело, с шутливой интонацией. – Вы там как? Уже пришли в себя? Ты в этом году рано. За Александра беспокоишься?
        – Наташка у тебя не появлялась? – в свою очередь поинтересовалась Прасковья.
        – Нет, – ответила Надя, и в этом «нет» послышалось беспокойство того же рода, что и у Прасковьи. – Думала, она решила к тебе зайти. Я ее позавчера видела. Она мартини покупала, а это же ваш с ней напиток. Решила, она у тебя будет.
        Прасковья помолчала и тем самым как бы ответила, что никто никакого мартини не принес.
        – Она опять вне дозвона? – спросила Надя и не сделала того, что сделал бы любой человек утром первого января, узнав, что нужно срываться, идти, ехать кого-то искать, – не вздохнула.
        Как и любому демону, Наде было чуждо чувство досады. Она и ее сородичи смотрели на мир одним и тем же взглядом, похожим на взгляд малолетнего ютьюбера, распаковщика наборов лего или еще каких игрушек, которого устраивают и пять подписчиков, и пятьдесят просмотров – всё ему в радость. У этого доброго отношения почти ко всему на свете были свои очевидные причины: материальное благополучие, восторг существования, невозможность заболеть чем-нибудь серьезным.
        – Давай я сейчас к ней домой съезжу с собаками, – предложила Надя.
        – Да что ж тебя все время тянет на приключения? – спросила Прасковья. – Это совсем не твоя работа, в конце-то концов. Оторвут тебе когда-нибудь голову, допрыгаешься.
        – Так три собаки здоровенных, – сказала Надя уверенным голосом. – Сто двадцать кило зверства.
        – Видела я это зверство, – ответила Прасковья. – Давай лучше без них. Только глаза соседям мозолить. Если собираешься приехать, то подожди там где-нибудь неподалеку, пока я доберусь.
        – Слушай, я могу за тобой заскочить. Это не трудно, – предложила Надя.
        – Ну заскочи, если тебе так все это интересно. Если тебе это еще не надоело за все годы.
        – Ой, Головнякова, если что, будешь должна, да всё! А вдруг сглаз покажешь! А вдруг порчу? Дорога приключений не надоедает! – заранее обрадовалась Надя, и Прасковья закатила глаза.
        Беззаботность Нади ее слегка раздражала, и звучание собственной фамилии смущало – мерещилось в ней что-то такое… путеводное, что ли, то, чем определялась Прасковьина жизнь.
        Ну и, конечно, «Параша Головнякова» звучало для Прасковьи несколько обидно, даже когда она сама себя так называла. Прасковье казалось, что реальность дала ей кличку. Хорошо, что эта же реальность раз в четыре месяца подкидывала ей паспорта на разные имена, разные фамилии, иначе было бы чуть более невыносимо.
        – Сейчас окажется, что она просто дома спит. Вот тебе и сглаз, вот тебе и порча, – произнесла Прасковья надтреснутым от раздражения голосом, заранее выговаривая Наташе за все ее безалаберные поступки, чтобы, когда все благополучно закончится, сдержаться и промолчать.
        – Посмотрим! – жизнерадостно сказала Надя и прервала разговор.
        Динамик телефона в случаях, если трубку клали на том конце, всегда издавал характерный щелчок, похожий на звук, когда вода попадает в ухо. Прасковью такое неизменно раздражало, потому что, как она помнила, ее несколько раз пытались утопить, и подобный щелчок разом вызывал к жизни все воспоминания об этих неприятных случаях, включая все, что их сопровождало: беспомощность, унижение, холод, собственный крик, кажущийся отдаленным, особенное округлое грохотание пузырей воздуха, охотно вылезавших изо рта и ноздрей.
        Опять же по старой памяти, если Прасковья разговаривала по телефону на улице, она чувствовала себя все равно что в телефонной будке. Уж сколько всего изменилось незаметно. К примеру, Прасковья однажды поймала себя на том, что больше десяти лет, наверно, не выносила на улицу мусорное ведро, нет, не сам мусор, именно ведро, чтобы взять его, дотащить, вытряхнуть, вернуться с этим ведром обратно, – всё пакеты, пакеты. Лет пять не держала в руках наличных денег. А вот привычка окружать себя придуманными стенками телефонной будки, видимо, осталась с ней навсегда: она крючилась во время разговора, даже на ходу; оглядывалась, будто за ней, как в старые времена, могла образоваться очередь из желающих поговорить.
        По окончании разговора эти стенки лопались, возвращалась погода, с ее ветром, дождем или снегом, город разом врубал всю свою акустику, это происходило одномоментно, Прасковья чувствовала нечто вроде пробуждения, будто после короткого внезапного инэмури в трамвае или троллейбусе.
        Хлоп-хлоп-хлоп – это старушка, изваляв половик в снегу, выбивала его на турнике. Солнце, желтое, как сигнал светофора, положило прямой свет на ветки деревьев, а те дотягивались тенями до стены местного ЖЭКа. Гомункул обзавелся компанией, правдоподобно делил оживленную деятельность с настоящими детьми. Подростки мимоходом поджигали и бросали петарды, дымили вейпами, пили пиво и собирались в центр города, но двигались в другую от ближайшей остановки сторону. С ними была беспроводная колонка, исходившая бодрыми звуками веселого ремейка песни «The hanging tree». «Одно что и осталось от дебильных “Голодных игр” – песня, да и ту испохабили», – удивленно подумала Прасковья, но ее сейчас же отвлекли от сарказма, подергали за рукав: ребенок из тех, что бегали по детской площадке, зачем-то жалобно стал отпрашивать гомункула, которого называл Мишей, к себе в гости.
        – Конечно, – ответила Прасковья. – Можете потом к нам, там какие-то конфеты, все такое. Мандарины.
        «Кислые, как пиздец», – подумала она, но озвучивать эту мысль не стала.
        Еще решила, что во время следующей линьки нужно дать гомункулу имя посовременнее. Макаром назвать, Елисеем, Даниилом, Назаром, а если девочка будет – Эмилией, Евангелиной какой-нибудь, а то он перестал соответствовать общим трендам. Когда его окликали «Олег!» или «Вова!», казалось, что двор на мгновение проваливается в прошлое, лет на двадцать назад.
        Отпускать гомункула куда-либо она не боялась – опасаться должен был тот, кто решился бы его обидеть. Похищать его было себе дороже. Да что там, даже поссориться с ним было невозможно. Уж сколько они жили вместе, а вспоминалось это все как один огромный день. Прасковья знала: все те, на кого гомункул обратил внимание – а действовал он, скорее всего, сознательно, – чувствуют потом всю жизнь эту короткую, в несколько месяцев дружбу. Спустя огромное время длиной чуть ли не в человеческую жизнь подчас замирают, усмехаются, сожалеют о пропавшем друге: «Был друг во дворе, переехал куда-то, вот бы узнать, что теперь с ним», «Была подруга, жаль, что быстро уехала, вот с ней бы я сейчас поговорила».
        Оставшись одна, Прасковья снова побеспокоила звонком Надю, не столько из спешки, сколько от внезапно навалившейся скуки спросила: скоро она там?
        – Скоро! – обнадежила Надя и обнадежила еще раз: – Но, похоже, мы зря едем. Я тут попросила геолокацию ее телефона. Телефон дома у нее лежит ну или где-то близко к дому.
        – А! Уже все равно, раз взялись, – сказала Прасковья. – Хотя бы узнаем, какое у нее приключение было этой ночью. А если никакого, то даже лучше. Просто поругаемся да разойдемся.



        Глава 2

        Прасковья не переставала удивляться демонической природе. Даже точно зная, что Надя – самый настоящий демон, Прасковья скорее себя причислила бы к чертям, чем свою подругу. Вроде бы в этом ничего удивительного не было, в конце концов, основная Надина работа заключалась в том, чтобы сбивать с толку, вызывать зависть – а трудно заставить себе завидовать, если ты выглядишь не абы как. Прасковья не могла объяснить, чем Надя отличалась от обычных смертных женщин. В любом случае, не красота Надю выделяла. Никто от вида Нади голову не терял. Если брать сексистские цветочные аналоги, ни орхидеей, ни розой, ни даже незабудкой Надя не являлась, вид ее вызывал ассоциацию, скорее, с несколькими ромашками, воткнутыми в прозрачный стакан с еще более прозрачной водой. Всякие другие сравнения лезли в голову при виде нее: крупные цветные бусины, рассыпанные по лакированному столу, зеркало, только что тщательно вытертое газетой, новые наручные часы со скользящей по циферблату секундной стрелкой – все вот такое, непонятно как вызывающее в сердце какое-то доброе шевеление. Но это были, так сказать, косвенные
признаки, а Прасковья знала стопроцентный признак того, что ты знаком с демоном. Правда, для этого нужно было попасть к демону домой. В жилищах нечистой силы, как ни странно, всегда царил невероятный, недостижимый человеком порядок.
        У Нади, например, жили три собаки, все эти псы спокойно разгуливали по дому, валялись на диванах, но ни одной шерстинки невозможно было обнаружить ни на полу, ни на мебели. Таких чистых кастрюль и сковородок Прасковья не видела ни в одной человеческой квартире. Это была как будто только что купленная посуда, какой не касались еще ни продукты, ни газовое пламя. Пыли в двухэтажном Надином доме не было вообще.
        Когда Прасковья бралась за ежедневную уборку, все было не так. Если у Нади в доме и до уборки блестели полы, стены и зеркала, то Прасковья как ни старалась, все равно выходило чуть чище, чем раньше, да и только, но и эта чистота буквально на глазах сходила на нет.
        Прасковья начинала с кухни, затем переходила в спальню, гостиную, прихожую, заканчивала в ванной, садилась выпить чаю и видела, что на оконные стекла в кухне уже села пыль, да еще этак разводами, будто окно не мыли полгода, от соседей через вентиляцию лезла беременная тараканиха, обнаруживалось, что чайные ложки потемнели, что между холодильником и стеной кухни – паутина. Стоило закончить с кухней, сунуться на диван в убранной гостиной, как с дивана взмывала пыль и принималась по-комариному роиться в солнечном луче, проникшем меж гардин, в промежутке которых виднелось только что протертое, но уже покрытое пылью денежное дерево, а в отраженном свете этого солнечного луча особенно явно виднелись следы тряпки на экране телевизора.
        В том, чтобы люди сами ели себя поедом, не в силах добиться такой же легкости в жизни, в каждом движении, не умея, за редким исключением, быть такими же обаятельными, собственно, и состояла основная демоническая функция, но, когда однажды Прасковья выразила эту претензию кому-то из знакомых демонов, тот, с присущей им убедительностью, необидно ответил:
        – Не знаю. Чем дольше живу, тем больше не понимаю, что мы тут у вас делаем. Ни один черт не сделает с человеком того, что человек сам с собой может сотворить. Искушение искушением, но ведь это человек сам решает, что делать, когда его соблазняют: красть – не красть, изменять – не изменять, завидовать – не завидовать, отчаиваться – не отчаиваться. Это при том, что у кого-то из ваших даже и выбора нет, кто-то изначально в таких декорациях оказывается, что ему ничего не остается, кроме, например, отчаяния. Что-то я даже в аду не припомню тех мучений, которые переживает какая-нибудь девочка, у которой, сколько она себя помнит, мать полубезумная, что без конца ей что-нибудь вдалбливает про неблагодарность, полупарализованная бабушка тут же, требующая заботы, за которой сорок лет нужно этой девочке горшки выносить, и эта бабушка еще и переживет эту девочку, и все это в однокомнатной квартире происходит, куда и материнские ухажеры таскаются. Этому существу, кажется, автоматически пропуск на небо нужно выписывать, если оно, небо это, вообще существует.
        …Надя могла одеться как угодно и все равно выглядела мило. Когда Прасковья залезла к ней в машину, то увидела, что на подруге легкомысленная бирюзовая курточка, из рукавов которой торчат и болтаются бирюзовые же рукавицы на резиночках, из-под длинной синей юбки выглядывали ноги в белых кроссовках. Растрепанные светлые волосы, блестящие от неизбывного любопытства глаза, по-особенному розовый нос делали Надю похожей на персонажа студии «Пиксар». По приезде оказалось, что для выхода на улицу у Нади имеется красная вязаная шапка с ушами – что-то среднее между головным убором Шерлока Холмса и шарфом.
        – Что? – спросила Надя, когда Прасковья радостно рассмеялась тому, что безумный головной убор сделал Надю только симпатичнее, что в этом сезоне Прасковьиной линьки они похожи если не на родных, то на двоюродных сестер – Прасковья тоже была вся такая светлая, в светлом пальто, светлых джинсах, светлой кофточке с ярким узором.
        Временно потерянная Наташа жила на другом конце города, чуть дальше от центра, чем Прасковья, и тут было заметнее, что город снова подточило, блеклость окружающих зданий, людей, деревьев, вывесок так и бросалась в глаза, но прошедший праздник слегка встряхнул все это, и, очевидно, окраина выглядела теперь бодрее, чем накануне. Над пестрыми крышами частного сектора стояли лубочные печные дымки и запах горящих березовых дров; затянутый в сетчатую гирлянду фасад дома культуры, который много лет назад переделали в гостиницу «Релакс» и одноименный ресторан (завтраки, бизнес-ланчи), то медленно гас, то медленно разгорался множеством чахоточных в свете дня диодных огней. Возле двух специальных магазинов, где продавали только разливное пиво, около супермаркета и киоска «Продукты», который выглядел так, будто его только вчера забросили в сугроб возле тротуара, уже вовсю ходили люди. Это движение было столь интенсивно, что не пришлось прибегать к ухищрениям, чтобы попасть в Наташин подъезд – стоило подойти к двери, а она неторопливо отворилась, оттуда с таким видом, будто на работу, выпятилась девочка,
волочащая за собой бублик для катания с горки.
        Мимолетно глянув на Прасковью с Надей, девочка было продолжила движение, а затем спохватилась, узнала Надю. Можно было подумать, что с девочкой случился легкий приступ астмы.
        – Ой, здравствуйте! Вы Надя? Я тоже. А собаки у вас дома остались? А можно?.. А можно?.. – Создалось ощущение, что девочка полезла внутрь себя, будто намереваясь вынуть сердце из груди, но, понятно, достала чудовищных размеров телефон, не дожидаясь согласия Нади, принялась настраивать камеру на селфи.
        Тут бы и задать девочке вопрос: не рано ли ей сидеть в инстаграме и тиктоке? Однако Надя не спросила, да и Прасковья тоже промолчала и спокойно самоустранилась из фотографии.
        После этой небольшой возни Прасковья и Надя проникли наконец в подъезд, где пахло мокрым снегом и масляной краской. Молчаливые от какого-никакого, а все же волнения, Прасковья и Надя поднялись на второй этаж, сначала стали прислушиваться, есть ли внутри жизнь. Но понять что-либо было трудно: дом полнился телевизионными звуками и речью из квартир вокруг, слышимость позволяла различить звон бокалов и вибрацию включенного на беззвучный режим телефона.
        Нажимать на кнопку звонка у двери не имело смысла – Наташа обр?зала провода еще несколько лет назад, поскольку ее бесило, когда один из соседей, по пьяной лавочке перепутав этаж, начинал включать раздражающую соловьиную трель в ее квартире в два часа ночи. (Оставался еще настойчивый стук требовательным кулаком, однако Наташа и тут выкрутилась – пару раз слегка навела на соседа порчу, пока он не сообразил, что долбиться к ней не стоит.)
        Они постучали – ответа не было. Металлическая дверь (наружная отделка – коричневая шагрень, два замка: сувальдный и цилиндровый), встроенная в подъезд середины двадцатого века, мало того что выглядела тут гостьей (как и все остальные двери), так еще и почти издевательски смотрела на Прасковью и Надю своим единственным серым глазком, чем-то похожим на взгляд Красной королевы из первой части «Обители зла».
        «Сглаз на глаз», – подумала Прасковья, быстро вынула отмычки и вскрыла оба замка, пока Надя отвлеклась на шаги сверху. Вообще, Надя должна была сказать какую-нибудь глупую шутку насчет замков, двери, поскольку очень любила веселиться, каламбурить, как правило несмешно и невпопад, – такой у нее имелся раздражающий изъян в ее на первый взгляд безупречном образе. Однако Надя промолчала, только вдохнула, увидев довольное лицо Прасковьи.
        – Ой, ну ладно! – опередила Прасковья восхищенный возглас Нади, распахнула дверь и шагнула за порог.
        – Просто я люблю все эти ваши оккульттрегерские штучки, – объяснила Надя, заходя следом. – Знаешь, когда ты эдак челюсть вперед и с решительным видом что-нибудь делаешь.
        В приоткрытой ванной горел свет, в кухонной раковине лежало полностью размороженное мясо для отбивной.
        – Знаешь, с чего у нас вегетарианство началось? – спросила Надя.
        – С Лескова? – в свою очередь спросила Прасковья, к чему-то вспомнив, что при участии Лескова в свое время была издана первая в России книга вегетарианских рецептов.
        – Со стишка про попа и собаку, – ответила Надя. – У попа была собака, он ее любил, она съела кусок мяса, он ее убил. Не поп убил, а кусок мяса.
        – О, первая шуточка в этом году. Смешно, – одобрительно кивнула Прасковья.
        Они ходили в обуви по прибранной квартире, Прасковье казалось, что сейчас Наташа выскочит из шкафа и крикнет: «Ага! У себя вы в ботинках по мытому не разгуливаете! Все с вами ясно!»
        Она выдернула из розетки работавшую гирлянду, заглянула в холодильник и увидела два приготовленных зимних салата, с той разницей, что в один из этих салатов были замешаны креветки, а во второй – копчености и спаржа.
        Надя глянула в окно и заметила, что оранжевые «жигули» Наташи стоят возле дома. Прасковья тоже зачем-то отодвинула тюль и посмотрела на утопленный в снегу автомобиль.
        – Это ничего не значит, – сказала она со вздохом. – Уже года два она ее тут маринует. Что-то с тормозами, и с двигателем, и с печкой, кажется. Все надеется как-нибудь отремонтировать, но, по-моему, проще новую купить или продать эту на металлолом, еще тысяч тридцать добавить и нормальный электросамокат приобрести.
        Надя озабоченно кивала на слова Прасковьи.
        Между прочим, нашелся и выключенный телефон Наташи, подцепленный к зарядному устройству в гостиной. При помощи очередного сглаза Прасковья проникла сквозь телефоний ПИН-код, а затем и через пароль.
        – Вот поэтому у меня айфон и активируется через отпечаток пальца, – сказала Надя.
        Такой разговор повторялся уже много раз, но Прасковье нужно было чем-то унять свое волнение, поэтому она решила заполнить его словами.
        – При сглазе все равно, даже если бы через ДНК включался, – почти с зевком заметила Прасковья. – Я бы, честно говоря, всё бы отдала не за сглаз, а, знаешь, за умение, чтобы все в руках мгновенно работать начинало, без этих всех загрузок, обновлений, без этого подвисания экрана, когда тычешь в иконку, она не реагирует, тычешь второй раз, а там уже что-то открылось в промежутке между первым тычком и вторым. Или за умение текст двумя большими пальцами набирать, как сейчас все делают, кто выглядит на тот же возраст, что и я, потому что я-то когда щурюсь и указательным пальцем жму на клавиатуру – это выдает, что я гораздо старше, чем кажусь.
        – Поверь, вовсе не это выдает в тебе человека, который гораздо старше, чем кажется, – заметила Надя, хитро блеснув глазами. – Плейлист с Муслимом Магомаевым и Анной Герман – вот что выдает. …А вот если бы я умела в сглаз, таких дел бы натворила! – сказала опять же Надя, но на этот раз с коварством во взоре.
        – Каких дел? – усмехнулась Прасковья. – В личку к людям бы залезала? Ну вот смотри, Наташа – необычный человек, она вся такая трется меж визионерских сил, как ты сама знаешь, вся такая ведьма. Казалось бы, у такой женщины должны быть необычные обои на рабочем столе, какие-то фантастические фотографии, где не городские достопримечательности, а НЕВЕРОЯТНЫЕ ЛОКАЦИИ, фотографии со свечами, пентаграммами и хрустальными шарами, какое-нибудь экстремальное видео. Но на фотографиях вот – дурацкие селфи, гомункул. Среди последних приложений вовсе не тиндер какой-нибудь, а список покупок, ютьюб, открытый на ролике с рецептом. Чего от остальных людей ждать, которые и вовсе обычной жизнью живут? Но – чу! Может быть, она в ватсапе обнаженку демонам кидает или пытается соблазнить чьего-нибудь богатого супруга…
        – Обнаженка, – перебила Надя. – Вот еще слово, которое выдает в тебе человека старше, чем ты есть. Сейчас не обнаженка, а нюдесы или даже нюдсы. И не смешные картинки с подписями, даже не мемы, а мемесы.
        – В любом случае, дорогая Надя, в ее переписке мы наблюдаем именно смешные картинки с подписями, а не мемесы, – возразила Прасковья, вертя перед лицом Нади чужим смартфоном с диагональной трещиной через весь экран. – Потому что демотиваторы с Мальчишом-Кибальчишом, Чапаевым вот, Чубайсом – это именно что смешные картинки. И, к сожалению, они не дают ответа на вопрос, куда пропала Наташа.
        Прасковья проверила переписку Наташи с Артуром, чертом, который с недавнего времени за Наташей приударял, но в последних сообщениях было только несколько вопросов: «ты где?», «ты в поряде?», «чего не отвечаешь?», оставшихся без ответа. Прасковья влезла в их чат, объяснила, что Наташи пока нет, а где она, неизвестно. Артур был знаком с нравом Наташи – она никогда ни от кого не скрывала душевных порывов и скачков настроения, – поэтому довольно беззаботно написал в ответ: «Ну лан, пускай позвонит, когда появится, а то я тут в Екб тусуюсь, ей было бы интересно».
        – Как бы то ни было, – продолжила Прасковья, – я еще не завтракала ни фига, знаю, к чему все идет, и не готова к встрече с херувимом на голодный желудок.
        Она повесила пальто на вешалку в прихожей, разулась, нашла тряпку в ванной, стала затирать собственные следы (Надя следов не оставляла), затем вымыла руки, поставила чайник, убрала кусок мяса из раковины в холодильник, вытащила из холодильника салат с копченостями.
        – Но и сильно наедаться тоже не стоит, – подсказала Надя. – У херувима и укачать может.
        – Никогда не была у херувимов первого января, – ответила Прасковья, поедая отгруженную в отдельную тарелку порцию салата.
        Она не решалась сесть ни на один из пустующих кухонных табуретов. Надя тоже почему-то стояла. Наступал вечер, и пришлось включить свет.
        – Мне кажется, они просто продолжают то, чем занимаются весь год, и никакой разницы нет, – предположила Надя, глянув на лампу у себя над головой. Лампа была в виде белого шара с зелеными и черными прожилками, словно украденная из музея советского быта. – А может, они сердитее, чем обычно. Сейчас вообще трудно загадывать, так все меняется. Раньше, когда я заглядывала к тебе, буквально года четыре назад, все было сурово и при этом карикатурно. Действительно, как в дурном кино про окраины, люди сидели на корточках, тут же барсетка, тут же семечки, четки вертели в руках. А сейчас велосипедисты, бегуны, хипстеры до нас докатились, так интересно, на самом деле. Может, и на херувимов это как-нибудь повлияло.
        – Представляю, если они на крафтовое пиво перейдут или на винишко. Или вискарь из такого ценового сегмента, который превращает алкоголизм во что-то вроде… не знаю, как сказать, безобидного увлечения с фетишами. Хайболы такие-сякие, разные наборы камней. Дорого же тогда встанет общение.
        – Даже не деньги проблема в этом всем, – сказала Надя. – А то, что Сережа (мы же к Сереже сейчас поедем?) начнет продавцам правду о процентах контрафакта говорить. Как тогда с текилой из Ставрополья.
        Видимо, заметив не очень веселую усмешку Прасковьи, Надя спросила:
        – А ты сама? Ты же первого января тоже особо никуда… Тяжело?
        Прасковья неопределенно повертела вилкой в воздухе, не находя слов, но все же ответила:
        – Ну вот эти все воспоминания наваливаются неприятные, да, не очень хочется скакать и веселиться. Но это же привычно. Не так трудно, как в первые годы. Сейчас накатывает, но ведь это уже, грубо говоря, одна двухсотая от всех воспоминаний, что у меня есть. Честно говоря, жду, что мне что-нибудь заслонит этого парня из четырнадцатой квартиры, но пока не судьба.
        – Ну еще нужно учитывать, что не так много времени прошло, – сказала Надя, пытаясь быть настолько убедительной, что верхнюю половину ее тела даже слегка отшатнуло от Прасковьи, будто убеждение обладало отчасти еще и реактивной силой. – Сейчас смотрю на себя тогдашнюю, даже десятилетней давности, как на кино, честное слово, а что-то более давнее – оно совсем смешалось с фильмами и книгами. Оглядываешься назад и уже не можешь различить: где твое, где за тебя уже придумано, где придумала сама. Точно знаю, что говорила на французском, но все выветрилось теперь английским. Иногда вспоминаю что-то, а ощущение, как от этой пошлой песни: «Послушай меня, деточка, прабабушку свою». И слово «пальто» склонялось, и мигрень была мужского рода, но это просто бессердечные факты, способ поддержать беседу.
        – У меня не так, – вздохнула Прасковья. – Сама знаешь. Сколько раз мы об этом говорили, ничего не меняется. Я помню, как меня пороли, как сквозь строй прогоняли, всю эту березовую кашу помню так, будто она вот только сейчас была, в каждый из дней, похожий на этот, что сегодня. Вот такой же, с легким морозом. Умела бы рисовать – каждое из лиц, что тогда вокруг были, могла бы набросать на бумаге. И много всего перед глазами стоит…
        Последние слова уже сопровождали мытье наклоненной в раковину тарелки; Прасковья, говоря про глаза, действительно слегка потрясла перед лицом пенной рукой, в которой сжимала губку для мытья посуды, да так и замерла, когда послышался требовательный, из пяти ударов, стук кулаком в дверь.
        Надя обмерла, а Прасковья спокойно сполоснула руки, вытерла их вафельным, но цветным полотенцем (Прасковье до сих пор казалось странным, что вафельные полотенца могут быть еще какими-то, кроме как белыми; именно белыми, скрученными в жгут, смоченными для увесистости, она получала многократно даже и по лицу, точнее помнила, что получала). Когда стук повторился, Прасковья, не скрывая некоторого азарта, взглянула исподлобья на слегка обеспокоенную Надю.
        – Если это снова твоя поклонница малолетняя за очередными фотками пришла и друзей своих навела, я ей по жопе надаю, – пообещала Прасковья.
        Понятно было, что девочка так колотить не могла, разве что головой и изо всех сил, поэтому Прасковья, не без радости ощутив, как дремотное чувство недавней сытости сменилось в ней азартом служебной собаки, которую вот-вот спустят с поводка, выступила в прихожую, достала из кармана пальто инструмент для порчи, надела его на руку и с удовольствием, будто являлась хозяйкой квартиры и ждала гостей, спросила:
        – Кто там?
        – Открывай, тварь ты лицемерная! – ответил из-за двери пропитой и простуженный низкий мужской голос и завел привычную Прасковье шарманку: – Тонет твой проклятый город, пока ты жрешь, пока себя жалеешь, пока рисуешься перед грешниками и демоном! Думаешь, отработала ночью? Думаешь, сейчас работаешь? Вот уж я задам тебе работку, мразота.
        – Да что ж ты такой злой всегда? – невольно возмутилась Надя, но не с претензией, а больше с детской обидой. Так детсадовец восклицает, перед тем как расплакаться.
        Прасковья уже убирала орудие порчи обратно в пальто, потому что, совершенно очевидно, за дверью находился их знакомый херувим Сергей.
        – Ты там один или с дружками своими придурочными? – поинтересовалась в свою очередь Прасковья.
        – Один, один, – ответил Сергей уже более миролюбиво. – Как счет в футболе.
        Даже сквозь дверь было слышно, как он почесал щетину.



        Глава 3

        Много различных знаний порой вылетало у Прасковьи из головы, воспоминания исчезали, но она точно знала, что по своей природе ангелы не могут задерживаться на земле очень долго. Витаминов им, что ли, не хватает. Или среда слишком токсичная, бог их знает. День, два – и привет. Впрочем, была пара исключений.
        Во-первых, престолы – поскольку в материальной форме способны питаться электричеством, то в виде неоновых, светодиодных вывесок, изображений в телевизорах, а иногда и на экранах смартфонов живут среди людей много лет, внушая смертным подсознательный восторг и трепет.
        Во-вторых, конечно, херувимы, наиболее крепкие из всей этой братии. Но даже им приходилось нелегко. Чтобы поддерживать материальную форму, им нужны были или спирт, или сахар, из-за чего у них наблюдались проблемы или с печенью, или с зубами. Неумение лгать и мессианская потребность доносить до людей правду являлись причинами травматического нездоровья других частей херувимских тел. Кровоподтеки, вывихи, трещины в костях – все это было следствием правдолюбия и неспособности к вранью. Из неземной природы проистекали и странные представления о гигиене. Нет, херувимы не запускали себя, как некоторые люди, до степени заплесневелого хлеба, погибшего на жаре пакета молока, трехдневного мусорного мешка, куда накиданы луковые очистки, окурки и рыбья чешуя, но все же не пахли парфюмом; смесью щей и табака от них вечно несло, лежалой шерстью.
        «Печально все это», – подумала Прасковья, покуда Сергей медленно заходил в открытую квартиру. Он делал это так неловко, что создавалось ощущение, будто действительно за спиной у него имеются огромные крылья, которые мешают пролезть в дверной проем.
        – А, сука, – сказал он несколько раз – сначала когда споткнулся, затем когда разувался, когда раздевался и не мог повесить лоснящуюся от грязи дубленку за воротник, поскольку петельки у дубленки не имелось.
        Был он коротко стрижен, но все равно лохмат теми остатками волос, что сохранились у него между залысинами на висках и плешью на макушке. Смуглый и обветренный, с трещинами на губах и болячкой в углу рта, вокруг которой не росла черная блестящая щетина из толстых редких волосков, слегка одутловатый, рыхлый, как подмерзшая картошка или старая половая тряпка, он внушал Прасковье чувство отвращения, некоторого страха, но и восхищения тоже, потому что светло-зеленые глаза его почти светились совершенно неземным огнем нечеловеческого знания. Этих глаз и не выносили всякие подвыпившие компании, случайные гопники прежде всего пытались частично загасить это пламя ударом в переносицу или в бровь.
        На демонов этот взгляд действовал тоже, но только чарующим образом.
        – Что уставилась? – спросил у Нади Сергей, как только она попалась ему на глаза. – Можешь не стараться. Мне, кроме моей дорогой Марии, ничто больше не нужно из вашей погани.
        – Так я… – начала было оправдываться Надя, но при этом не без симпатии смотрела на него: на его страшное лицо, на свитер, изначально белый, а теперь желтоватый, прожженный в нескольких местах сигаретами, покрытый чем-то вроде микроскопической пыли; на спортивные штаны с лампасами, под которые для тепла были надеты еще какие-то штаны; на шерстяные носки, поеденные молью.
        Видя эту симпатию, Сергей рассердился еще больше, начал было и вовсе впадать в ажитацию: ругаясь, полез в карман штанов, где обычно таскал заточку, – но тут вмешалась Прасковья.
        – Чего хотел? – спросила она. – Нет, ну кроме того, что понятно. Выпивку я принесу.
        Сергей словно очнулся после этих слов, но не сводил взгляда с Нади, в глазах его появилась мечтательная рассеянность, будто он не мог до конца прийти в себя.
        – Ну-ка, что это еще за гляделки? – слегка взъярилась Прасковья и потащила херувима в гостиную. – Ты там сиди! – приказала Прасковья Наде, потому что та, как завороженная, устремилась за ними следом.
        Прасковья толкнула Сергея в кресло, хлопнула по засаленному выключателю – в люстре горели две лампы из четырех, что-то было в этом свете сродни полупадшему херувиму: не слишком темно, но и не сказать, что светло. Сергей откинулся к спинке кресла, скрестил ноги, сплел кисти рук, локти развел, отбросил голову куда-то вбок – это почему-то напомнило Прасковье па из «Танца маленьких лебедей».
        – Грохнули твою Наташку, – сказал Сергей и усмехнулся, разглядывая картинку на стене – невероятно яркий водопад, окруженный брызгами и пеной, похожей на куриные перья. – Допрыгались. Киднеппершу проморгали. Жди. Теперь за тобой придут.
        Услышав про киднеппершу, Прасковья, что называется, заскучала.
        Так получалось порой, что реальность складывала нейроны в голове какой-нибудь девушки из обеспеченной семьи в знание, что есть черти, ангелы, оккульттрегеры, гомункулы, где они все живут, как выглядят. Девушка сама решала, каким образом поступить с этим знанием. Большинство подобных случаев, скорее всего, ничем не заканчивались, поэтому Прасковья о них попросту не знала. Но бывало, что девушку привлекала идея стать бессмертной. Тогда она могла просто прийти, например, к Прасковье и потребовать отдать ей гомункула, Прасковья не имела права отказать. Получив гомункула, кандидатка в оккульттрегеры должна была угадать настоящее имя гомункула. Если угадывала – всё, гомункул переходил к ней, а бывший оккульттрегер становился обычным смертным человеком.
        Всё бы хорошо, но девицы, которых посетила идея отжать гомункула, никогда не приходили сами, чтобы просто попросить. Они затягивали в свою игру влиятельных родственников, друзей, окружающих, те подключали свои связи, и начиналась нездоровая кутерьма. В прошлый раз такое приключилось с Прасковьей, насколько она помнила, в шестидесятые. Тогда ее даже в колонию упекли, чтобы присвоить гомункула, и Прасковья несколько лет и чалилась, и жила человеческой жизнью, даже естественным образом постарела года на три.
        Сергей усмехнулся, чем пробудил Прасковью из мрачной задумчивости, скосил глаза куда-то вниз и сказал:
        – …А надо чаще заходить, отрабатывать грехи. Оно, конечно, с чертями веселее, но и про нас забывать не надо. Тонет город, а им и дела нет. Муть появилась, а они и не чешутся.
        – Мог бы и сам зайти, раз такой сознательный.
        – Не сознательный. Триста метров медного кабеля в заброшке и всепроникающий взгляд. Всё вместе – безбедная жизнь, беззаботность, отданные долги.
        – Тогда хорош проповедовать, – попросила Прасковья. – Как убили? Если киднепперша, то смысла нет Наташку убивать.
        – А это все от недопонимания, – вздохнул Сергей. – Киднепперша, наверно, папу своего попросила для похищения каких-нибудь отморозков нанять, Наташка решила, что это не про гомункула, а просто какие-нибудь ушлепки с проблемами в половых вопросах. Одного покалечила, а второй ее застрелил да и прикопал кое-где в снегу.
        Они помолчали.
        – Так понимаю, ты не скажешь, где она теперь, – поняла Прасковья.
        Сергей ничего не ответил. Надя незаметно появилась в двери прихожей, на нее Сергей и воззрился осуждающе, заегозил, видимо подбирая оскорбительные слова.
        – Давай уже тогда прекращай скромничать, – напомнила Прасковья. – Опохмел. Что еще?
        – Заботы кое-какие накопились, пока я сибаритствовал, – хрипло и неохотно отвечал Сергей.
        Как и всякий алкоголик, Сергей умел мотать нервы, ходить вокруг да около каждого дела, множа планирование там, где требовалось просто что-то решить, нагонял на себя ненужную солидность, казалось, наслаждался собственной неторопливостью. При этом в делах, где как раз требовалось подумать, прикинуть, он проявлял безоглядную решительность. Сразу приняться за работу – ни в какую. Влезть в спор, в драку – всегда пожалуйста.
        – Но сначала спирт, – сказал Сергей таким голосом, будто испугался, что его сейчас прогонят.
        – Сходишь? – спросила Прасковья Надю, Надя покивала.
        – Ей не продадут, – уверенно заметил Сергей. – Подумают, что она тайный покупатель. Давай мне карту, я сбегаю по-быстрому.
        – Разбежался! – злобно рассмеялась Прасковья. – Где тебя потом разыскивать, интересно знать?
        – Тогда сама сходи, – предложил Сергей. – Иди, раз такая умная. Тебе продадут. У тебя рожа попроще.
        – Всем вместе можно… – почти шепотом сказала Надя, поглядывая в смартфон, набирая там что-то.
        – Подумают, что до нас алкаш вяжется, – уверенно возразила Прасковья, – заступаться начнут, по голове ему настучат. По-хорошему, вас бы правда двоих тут оставить, но вы или сойдетесь, или слово за слово – и он тебя порежет, Надя. За вами глаз да глаз, да и этого мало. Что молчите? Вы бы хоть, ребята, возразили, не знаю. Дали бы честное слово, что близко друг к другу не подойдете. Сережа, может, мартини тебя устроит?
        Сергей дернул половиной лица, изображая что-то вроде аристократической брезгливости.
        – Только после основного блюда, – сказал он, но, услышав, как Прасковья раздраженно цыкнула, подумал и согласился: – Хотя давайте. И поесть чего-нибудь. И можете обе идти.
        – А ты тут в какую-нибудь нычку у Наташки лапу не сунешь, пока нас нет? – спросила Прасковья.
        – Нету нычки, – сказал честный Сергей. – Она с деньгами и картой в магазин пошла, когда ее того-этого. Телефон, конечно, или телевизор, или сережки и кольца, не скрою, есть соблазн увести, потому что они ей пока без надобности, но она же потом все глаза мне выцарапает, когда хватится.
        – Давай-ка мы тебя закроем, пока ходим, – заключила Прасковья. – Ты не обидишься?
        Херувим неторопливо поднял на нее трезвые усталые глаза, спокойно сказал, гордо дернув подбородком:
        – А что тебе до моих обид? До моих предостережений? Что тебе мои мольбы? Пиздуй давай уже за выпивкой.
        Когда он или какой другой херувим смотрели так, говорили таким спокойным голосом, Прасковья на какой-то очень краткий миг чувствовала их правоту (которая все же так и оставалась для нее непонятной), ощущала их херувимскую суть из всех этих крыльев, света, слов, которые как бы ни были тихи, однако ошеломляли. Под таким взглядом она оказывалась все равно что вбитой по колено в землю.
        Чтобы развеять это чувство, Прасковья спросила, вздохнув со старательным снисхождением:
        – Сколько фанфуриков покупать?
        – Да уж прояви щедрость, – с прежней развязностью сказал Сергей.
        – Может, водки купить? Что ты с этими пузырьками?
        Сергей опять аристократически покривился.
        Вообще, если бы не трудная ночь до этого, Прасковья не так остро воспринимала бы три обычных херувимских состояния: и эту взвинченность, похожую на кружение водки в бутылке, которую собираются опустошить из горл?, и монументальную серьезность, и пустую ленивую говорливость, в которую впал Сергей, когда принял разбавленный водопроводной водой спирт поверх салатов и найденной и выпитой в полчаса бутылки шампанского. За те тридцать минут, пока Прасковьи с Надей не было дома, Сергей чересчур освоился в чужом доме: успел расставить по квартире несколько грязных стаканов, несколько грязных тарелок, кинул на спинку кресла свитер, – так что по возвращении пришлось сконцентрировать все это на кухне, усадить Сергея за кухонный стол и ждать, когда он, опьяневший, но при этом, наоборот, будто более трезвый, чем когда пришел, закончит болтать на отвлеченные темы.
        – Что человек? – спрашивал он в пустоту, сам же и отвечал: – Человек – это таракан, ползущий по баллончику с дихлофосом. Замасленная ветошь, ползущая по кислородному баллону. Может, ну его, этот мир, девочки? Что-то чем дальше, тем хуже. Маришку жалко, конечно, но она же сама свой выбор сделала. Наташку жалко, но ведь могла быть и осторожнее. Ты ведь, Парашенька, никогда бы не вляпалась, как твоя товарка беспутая, согласись? Да и толку от вас? Что есть вы, что нет. Столько бесприютности, словами не передать. Столько беспризорников – взрослых и детей, – такого, наверно, никогда не было. Даже в девяностые, чтобы оказаться одному среди чужих людей, нужно было всех своих близких потерять, а сейчас? Полная семья, а ребенок среди незнакомых шастает, не знает, к кому приткнуться, ищет, где бы что украсть, кого бы обмануть, как бы себя продать подороже, чтобы накупить какой-нибудь ерунды, а его родители заняты ровно тем же самым. Цок, цок, цок, сердечки, комментарии. Пустыня, пустыня, вам говорю! Земля, посыпанная солью проклятий и клятвопреступлений. Земля, на которую всем наплевать по большому счету.
Тонущий город, где люди ходят по горло в воде – и видеть не хотят, что тонут. Уже и муть, и взвесь, и тоска. И ладно люди слабы. Но чтобы демонов все это разобщило! Было ли когда-нибудь такое время?
        – Такое время всегда и было, – осторожно вступила Надя. – Демоны всегда были разобщены, в этом и смысл. Иначе мы бы всю Землю заселили. Нас влечет к людям, к херувимам, а к своим не очень. Это лишь в сказках у нас все организованно. Почитаешь, посмотришь – чуть ли не вермахт. А на деле – каждый за себя. Не ссоримся, конечно, праздники вместе, тусовки какие-то, троекратные поцелуи в воздух, но чтобы так, как с Прасковьей, например, такого нет. Как-то не складывается.
        Надя перехватила взгляд Прасковьи, который означал «Давайте ближе к делу», но поняла его иначе. Добавила:
        – Ну или во мне дело. Есть демоны, у которых семьи, даже детей рожают, а я все не могу взять на себя такую ответственность. Некоторые с людьми живут, но это бессмысленно. Детей в таком браке нет. Лет через пять становится заметно, что что-то не так. Человек стареет, демон – нет. Разве из природной потребности подселиться, слегка кровь попортить…
        Сергей, наблюдавший за Надей, пока она говорила, таким взглядом, каким смотрят на муху и ждут, когда она сядет, внезапно ударил кулаком по столу.
        – Не смей! Не смей так! Не смей этим тоном! – прошипел он отчаянно.
        – Ты давай тоже потише, – остановила его Прасковья. – Говори уже, что там у тебя.
        Херувим надул щеки, выдохнул и выдал историю, слушая каждый следующий фрагмент которой, Прасковья думала: «Ущипните меня, я попала в оперетту».
        Прасковья считала, что умеет отстраниться от своего восприятия мира и взглянуть на то или иное глазами нормального человека, но даже так произошедшее с херувимом выглядело не дико, а совершенным образом п?шло, а ощущение пошлости усиливалось тем, что Сергей вставлял в рассказ слова вроде «зазноба» и «хуё-моё».
        Сергей влюбился в демоницу, которую звали Мария Стержнева. («Не из моей тусовки», – тихо и быстро сказала Надя в ответ на вопросительный взгляд Прасковьи.) Херувиму хватило любви не сходиться с ней, он наблюдал за Марией со стороны. Ее деятельность казалась ему в высшей степени альтруистичной. В отличие от Нади, Мария работала учителем в начальной школе, подрабатывала репетиторством, потому что владела английским, по алгебре и началам анализа могла натаскивать.
        – Новенькая потому что, – заступилась за Надю Прасковья. – Побегает несколько лет, и линять придется.
        – А то этой не придется! – сказал Сергей, кивнув в сторону Нади.
        – А то ты с высоты своего сорокета можешь судить, как правильно жить, как правильно линять, – усмехнулась Прасковья. – Когда Надя решит меняться, ей даже переезжать не надо будет.
        Вроде бы и желая возразить, но не зная, как это сделать, Сергей продолжил грустную историю, которая его беспокоила. Как и всякая только что проникшая в этот мир демоница, Мария была полна ненужного энтузиазма, почему-то не знала, что большую часть демонической работы делают за демонов сами люди, дай им только небольшой повод. Она познакомилась с отцом-одиночкой, который отсудил у жены детей. Мария придумала, что будет самоотверженно пахать на трех работах, возиться с чужими детьми, обшивать, обстирывать, возбуждать этим в мужчине муки совести, что такая молоденькая, а уже с ним, а уже мать для чужих детей. Но не тут-то было. Мужчина был из тех, кому упали от бабушек, дедушек, матери и отца несколько квартир и дачных участков, все это мужчина благополучно сдавал, тупо валялся дома весь день и даже посуду за собой не мыл, как не мыли ее за собой почти все дети. С появлением Марии мужчина и прибираться перестал, дошел до того, что и одежду в стиральную машину ленился бросить. И мук совести при этом перед Марией не испытывал совершенно, ему казалось, что он осчастливил Марию материнством и заботами,
потому что ее прежняя жизнь была, как он видел, лишена смысла. То, как Мария жила до него, мужчине представлялось пустой бабской суетой.
        – Выручи ее, Парашенька! – взмолился херувим.
        – Она сама уйти не может? – удивилась Прасковья. – Она же не дура. Среди демонов дураков нет!
        – Бесы в инсулах не живут, – к чему-то добавила Надя.
        Сергей посмотрел на нее, как на сумасшедшую, и продолжил:
        – Она детей бросить не может! Она к ним привязалась! Это не твой кусок камня, который ты сюда притащила!
        Прасковья поймала себя на том, что давно не скрывает раздражения: уже скривила рот, как будто ковыряясь языком между большими коренными зубами, моргала, тяжело поднимая веки.
        – Сережа, угомонись, – попросила Прасковья как можно спокойнее. – В том, что Мария твоя добровольно занята тем, чем она занята, Надя не виновата. И что мы можем сделать? Вот скажет она: «Нет». И что? Что мы должны будем сделать?
        – Так вам Наташа нужна или нет, я не понял? – спросил в свою очередь Сергей. – Постарайтесь.
        – А ты не думал, что мы можем других херувимов попросить?
        – Удачи! – воскликнул Сергей с удовольствием и сделал такой жест, будто разбрасывал волшебную пыльцу над столом.
        Затем навалился грудью на столешницу и зачем-то стал спрашивать не у Прасковьи, а у Нади:
        – Кто у вас есть, девочки? Гоша и Коля? Так они на сахаре! Один вас и на порог не пустит, второй в отпуск по святым местам отправился. Остается Федор, но он в пригороде, идите ищите по дачным поселкам и деревням. Да и найдете – мы ведь солидарны. Я им скажу, они, если и не против будут, все равно помогать вам не станут, хоть ты убейся.
        – Пользуешься тем, что нет заповеди «Не шантажируй»? – упрекнула Прасковья.
        Сергей обернулся к ней, хитро поглядел из-за плеча:
        – Пользуюсь тем, что заповеди – это штука исключительно для бескрылых и безрогих.
        – А ты крылатый или рогатый? А то я уже сомневаюсь, кто тут из вас двоих демон.
        Сергей слегка изменился в лице, и Прасковья опять ощутила себя вбитой в землю.
        – Не сомневаешься, – сказал Сергей уверенным голосом. – Тик-так. Тридцать девять дней осталось. Если вы мне Марию не вытащите, то и про Наташу можете забыть, будто ее и не было. Хотя что это я говорю? Вы про нее и забудете! Впрочем, туда ей и дорога!
        – Я сделаю как ты хочешь, – ответила Прасковья. – Но затем я с тебя спрошу. Ты опять будешь у меня в ногах валяться и на сопли исходить, но я спрошу с тебя, Сережа.
        – Не сомневаюсь, что спросишь, – сказал Сергей, отворачиваясь и выпивая. – И валяться буду, конечно, потому что еще не теряю надежды, что ты нормальный человек, что тебя иногда еще можно вразумить… Ты ведь решила после всего этого опять на год постареть? А? А?
        – Не твое дело, – ответила Прасковья чуть более нервно, чем следовало бы.
        Сергей усмехнулся. Его опущенная голова, утонувшая в плечах, была похожа на ежа, сидящего меж двух верблюжьих горбов.
        – Что-то ты там еще про муть говорил, – напомнила Прасковья. – Сильно слепит?
        Горько вздохнув, Сергей кивнул куда-то в сторону, произнес:
        – Сама считай, про оброненную мелочь даже не говорю. Алюминиевых банок не вижу, денег не вижу, кошельков не вижу, а если бы и видел, то ПИН-код не смог бы разглядеть у карты, теперь и что покрупнее не могу рассмотреть. Те же бутылки, чтобы сдать, – по нулям давно. Всякий цветмет – холодильники, стиралки, телевизоры, ноуты там – голяк. Если бы не работа, давно бы ласты склеил с голодухи. Только всякую живность еще различаю, но тут как бы и неудивительно. Все живое, считай, херачит, как эти фонарики новомодные, с которыми по лесу ночью как днем можно гулять. Но и то. Вот мыши у меня завелись, а я их проморгал. Давно такого не было. Понятно, что сам виноват со своим загулом…
        – Да ладно, бывает, – посочувствовала Прасковья. – До тебя несколько раз случалось, что херувимы вообще слепли, пока до нас добирались. Чуть ли не на ощупь меня находили. Всякие заброшенные заводы можно было годами на цветмет растаскивать. Военные части. Узкоколейка. Сейчас таких развалов халявы нету… А что за муть?
        – Автомобиль, – ответил Сергей с готовностью. – Малиновый девятос с магнитолой. Он между двумя и тремя часами ночи появляется, то в одной части города, то в другой, то дискотеку восьмидесятых гоняет, то рэпчик, то еще что-нибудь, а на следующий день во дворе, где он стоял, кто-нибудь мрет. Понятно, что гражданам это оптимизма не добавляет.
        – Так интересно! – восхитилась Надя. – Почти все время разное!
        – Если с моей стороны смотреть, то выходит, что ничего интересного нет, – сказал Сергей. – Да и ничего удивительного во всем этом. Мир создан так, чтобы все в нем противоречило чуть ли не само себе, в этом и есть его стройность, так он в равновесии и держится. Нет движения быстрее сверхсветового, но Вселенная расширяется быстрее. Опять же, существует бесчисленное количество вселенных и параллельных миров, но они все одинаковые. Люди разные с виду, а суть одно. Да посмотреть хотя бы на нас с тобой: в том, какие мы есть, имеется определенная логика, но чувствуется в этом некое противоречие. Так и муть. Это одна и та же муть, именно поэтому выглядит она каждый раз иначе. Реальность неизменна, но многолика настолько, что каждый раз поворачивается к людям такой гранью, которую они еще не видели. А то, что видят люди, видим и мы. Куда нам деваться?
        – Это действительно все очень забавно звучит, – вмешалась Прасковья, – особенно когда слышишь все эти философские штуки в тысячный раз. Будто спектакль по Чехову пересматриваешь в очередной трактовке. Но есть вопросы посущественнее. Например, есть у этой машины номер? Приметы какие-нибудь особые?
        – Есть, наверно, как не быть? – сказал Сергей. – Но в данный момент мне их не видно. Только почерк ее, этой машины, как у маньяков. Но зачем тебе приметы? Ты ее собираешься в базе искать? По мне, так это лишнее мозгоебство. Ты же с демонами путаешься, а демоны – с мусорами. Пусть уж знакомый ментёнок какой-нибудь сольет инфу вот этой твоей…
        Он пощелкал пальцами, указывая на сидевшую напротив него Надю.
        – Наде, – подсказала Прасковья.
        – Да похуй, – сказал Сергей. – Да. Ей. Что там-то, там-то люди жалуются на громкую музыку в машине среди ночи. Можете сегодня и начать, если вам время дорого.



        Глава 4

        Трудновато было распроститься с херувимом. Он пытался заночевать в квартире у Наташи, для чего начал притворяться, что засыпает. Когда его выдворили и предложили подвезти до дома, Сергей стал артачиться, что не поедет в нечистой машине, предпочтет идти пешком. Ведомая уже не рациональными побуждениями о безопасности херувима, а усталостью и профильтрованной сквозь эту усталость чистой ненавистью, поэтому с виду бесстрастная, Прасковья вызвалась проводить Сергея до его жилища. Она осведомилась у херувима: устроит ли его автобус, если Прасковья за него заплатит (получилось – и за автобус, и за Сергея). Херувима это устраивало.
        – Езжай, Надь, тут уж я сама. А обратно такси вызову из своих, – сказала Прасковья.
        Надя сказала, что доедет до Сергея и подождет Прасковью там.
        Разумеется, проводы обернулись несколькими приключениями, одно другого краше.
        По пути до остановки Сергей поскользнулся и чуть не ахнул об лед набитый едой и напитками пакет, который ему собрали девушки. Нужно отдать Сергею должное – сначала он махнул ногами, завис в воздухе на такое мгновение, какого достаточно было Прасковье, чтобы оценить безнадежность ситуации и для стекла, и для костей херувима, но Сергей скомкался вокруг гостинцев, тихо ударился оземь, так что внутри него ничего не хрустнуло, не звякнуло, только шапка отлетела в сторону.
        Полчаса ожидания на особенном ветру – когда ветер дул, Прасковья чувствовала все швы на пальто.
        Автобусные рассуждения Сергея, в которых он принялся объяснять, почему не сел в машину к Наде. «Мы, конечно, почти родственники, я чувствую это родство, Парашенька, мне от него хорошо, но и так же плохо. Так со смертными не бывает душно, а как представил, что с демоном в этой металлической коробке нужно сидеть. Нет! Не смог! От демонов, понимаешь, такой дух. Он вам приятным кажется, а нам, небесным жителям, мертвечинкой потягивает». Молодой кондуктор с удовольствием развесил уши по относительной тишине пустого салона, иронично улыбался, ходя туда-сюда, поглядывая на громкого херувима. Всё бы ничего, но кондуктор и сам не далеко ушел от херувимов в том, что касалось прикида.
        Не обошлось и без насилия: выбравшись из автобуса, Сергей миновал несколько встречных прохожих, будто выбирая кого покрепче, а когда наконец нашел верзилу, крикнул ему: «Пидор!» С огромным удовольствием Прасковья сама бы отделала Сергея, но так устала и хотела домой, что остановила разозленного мужчину пинком в тестикулы и поволокла херувима дальше.
        Жил Сергей в двухэтажном доме желтого цвета, из тех, которые выглядят, будто их не строили, а придали куче сырой штукатурки более-менее форму параллелепипеда, водрузили сверху двухскатную крышу, вдавили окошки, приставили деревянное крыльцо с изначально исхоженными ступеньками и четырьмя облезлыми почтовыми ящиками на входной двери. Так хорошо было направить херувима в глубину подъезда, что Прасковья ощутила к Сергею что-то вроде благодарности за то, что он не стал долго прощаться, а заспешил к себе.
        Затем Надя везла Прасковью, а та, вымотанная, уже почти не чувствовала поворотов, только смотрела вперед, слушала Надю и радио, изредка отвечала. Они решили, что займутся делами через пару дней, когда Прасковья придет в себя после новогодней ночи, и от этого решения сразу стало легче и безмятежнее, поскольку нет ничего приятнее, чем отложить неотложное, – возникает ощущение, что чуть ли не смерть отодвинута на потом, хотя это, конечно, не так.
        Улицы, по обе стороны освещенные фонарями, казались одной бесконечной шахтой лифта. Надя многословно, однако приятно одобряла ангельскую привычку говорить правду, а Прасковье нравилось просто глядеть вперед, слушать музыку. По пути проигралось много песен, но было так сонно, так тепло, так снежно, что возникало ощущение, будто всю дорогу звучала «Сексуальная кошка» «Крематория».
        – Ты вот хвалишь Сережу, – хриплым от усталости голосом, как бы сквозь сон возражала Прасковья Наде, – а ведь были и есть нормальные херувимы, которые тоже говорят правду, но не так. Ее можно просто говорить, а он же ее, не знаю… Так в кино булыжник, знаешь, к нему записку привязывают и в окно закидывают. Слишком много шума от этой правды, много злости. Такая правда больше отторжения вызывает, чем принятия, а правду человек и так с трудом принимает. До такой степени, что самообман всегда почище любой лжи, что снаружи приходит, даже если это вранье самое изобретательное. И при этом пирамиды, секты, выборы. До сих пор удивляюсь, что вы ничем таким не занимаетесь.
        – Понимаю тебя, да, – улыбнулась Надя.
        Прасковья давно уже выяснила, что демоны не занимаются политикой. «Это скучно, будто грузчиком работать, – пояснил однажды кто-то из бесов, – громоздить кучу из мешков с кормом и тумаками, а затем еще задницу чью-то на самую верхушку пристраивать… То еще развлечение».
        …И не уснула, пока ехали, но все равно, будто разбуженная, вынутая из машины, хотя и сама вышагнула, махнула силуэту Нади, подождала зачем-то, когда габаритные огни автомобиля сойдутся на повороте в один, после чего снова будут раздвоены силой движения и перспективы, глянула на три светящихся окна своей квартиры: ночник, люстра, лампочка в матовом пластмассовом шаре. На прощание Надя успела поцеловать Прасковью в щеку. «Привет собачкам». «Привет мальчику». Как-то хорошо было от всего этого. Не хотелось думать про Наташу, но все равно думалось, как ей там лежится на холоде. Но Прасковья однажды тоже пролежала месяц в ноябрьском лесу, заносимая листьями, покрываемая инеем, объедаемая животными, мучимая голодом и жаждой, – много всего она тогда успела передумать в ожидании Наташи, и каждая из этих мыслей осталась до сих пор с ней, как и каждая минута, проведенная в состоянии смерти, и не все из этих воспоминаний были неприятными. И Наташе не мешало чуть-чуть поваляться таким образом, побыть, так сказать, в оккульттрегерском отпуске, или, как они порой говорили, «пройти омолаживающие процедуры».
        Прасковья добралась до квартиры и открыла дверь, гомункул вышел из своей комнаты и прижался лицом к рукаву Прасковьиного пальто, ноздри его слегка дрогнули, когда он вдохнул запах шерсти и снега. Прасковья погладила его по голове.
        – Кто-нибудь приходил в гости? – спросила она.
        – Да, – ответил гомункул, отлепился от Прасковьи, ушел на кухню и, пока Прасковья переодевалась в домашнее, во всякие там тапки, треники и майку, наполнил чайник и поставил его на плиту.
        В промежутках между различными бытовыми действиями вроде мытья рук средством для мытья посуды, гляделок с едой в открытом холодильном отделении, установки на пять минут таймера микроволновой печи Прасковья и гомункул перекинулись вопросами-ответами. Прасковья спросила, сколько было гостей, гомункул ответил, что три. «Побесились?» – спросила Прасковья, на что гомункул ответил утвердительно. «А ели что-нибудь?» – снова спросила она, потому что не заметила грязной посуды в раковине. «Так… – неопределенно ответил он. – Шоколад. А мандарины кислые, не понравились никому».
        Микроволновка запищала сигналом грузовика, сдающего назад. Прасковья вытащила наружу раскаленную с одного края и прохладную с другого тарелку с фрикасе, а точнее – резаную курятину, размешанную со специями, сливками и вешенками, но временно забросила ее на столе. Не пользуясь ложкой, Прасковья натрусила растворимого кофе в кружку с кипятком. Погоняв несколько кусков рафинада по почти пустой коробке, выбрала один, пока размешивала его, вспомнила, что раньше были щипчики для сахара и она ими пользовалась. Да что там щипчики, у нее был угольный утюг, причем не так и давно. Сколько там? Двадцать – нулевые, еще двадцать – восьмидесятые, еще двадцать – шестидесятые – вот тогда и был у нее этот утюг, до того как удалось обзавестись электрическим.
        Гомункул вытянул руки по столу, лег головой на правое плечо, смотрел на Прасковью, а ей нравилась линия, которую образовывали лоб, щека, подбородок повернутого к ней на три четверти лица.
        – Опять тебя украдут, – обратилась к нему Прасковья со вздохом сожаления. – Не чокнуться бы.
        – Нужно было взять меня с собой, – будто не услышав, спокойно сказал гомункул. – Я бы Сергея уговорил насчет Наташи… И муть нужно быстрее разогнать, – продолжил он, помолчав. – Это заразная машина. А то потом сама же будешь ругаться, когда придется их по всему городу ловить.
        Гомункул знал, о чем думала Прасковья, вплоть до самых мимолетных ее мыслей, она могла и не отвечать ему вслух, но ей хотелось слышать звук собственного голоса.
        – Так я не знала, что Наташа действительно влипла, – ответила Прасковья. – Да еще и успеешь ты побыть не дома. Ну и вид Сережи, конечно. Надо оно тебе? А Наташе полезно полежать – подумать. Тем более она сама до этого довела, когда херувимов вокруг себя разогнала постоянным кидаловом. Один вон аж в пригород сбежал. Если время будет поджимать, тогда и уговоришь.
        – Но она не изменится, – возразил гомункул настолько спокойно, что даже как бы скучая. – Только на время.
        – Так и город мы спасаем только на время, потом он опять тонет, мы его вытаскиваем, причем не только мы, а и люди вокруг. Это не значит, что мы не нужны, просто это нормальная рутина.
        – Справедливо, – сказал гомункул.
        Он, как и Прасковья, был в трениках, тапках, но не в майке, а в красной футболке. Принт с человеком-пауком отчасти сливался с цветом ткани. «Как город с окружающей географией», – невольно подумала Прасковья.
        Чуть позже, когда Прасковья завалилась на неразложенный диван и укрылась одеялом, этот алый цвет вспыхивал в кресле в ответ на всяческие бледные мерцания телевизора в зашторенной темной комнате. Еще и мята зубной пасты не истаяла, еще Прасковья чуяла запах геля для душа, с каким помылась, прежде чем упасть, и даже задремать не успела, а Саша, ни одного сообщения не приславший за целый день, позвонил, будто из засады, и предложил познакомить с родителями.
        – Ой нет, давай в другой раз, Саша. Я сегодня уже уработанная, – ответила Прасковья, а подумала: «Бедный».
        Саша помолчал, но угадывалось, что обиделся. Кажется, он давно готовил этот сюрприз, к этому знакомству с различными родственниками Саши Прасковью вели, видимо, собрали что-нибудь на стол, хотели посмотреть на гомункула, прикидывая, насколько такой большой ребенок впишется в роль нежданного внука. Прасковья отчасти обиделась в ответ, потому что Саша как бы делал ей одолжение: принимал разведенку. А Прасковья должна была радоваться уже одному только факту Сашиного благородства. С другой стороны, он имел право обижаться, хотя еще и не знал, что его кинут; что все их сексы являлись отчасти (как совестливо думала Прасковья) актами реверсивного изнасилования.
        – Ну вот что ты, – сказал Саша. – У меня и сестра вечер с подружками бросила. И брат из Катера приехал специально с женой и дочерью. Так трудно, что ли? Давай я заеду, а? Я ведь согласился с твоими Новый год встречать.
        – Было не совсем так, – напомнила Прасковья. – Тебя Надя увела.
        – Так ты из-за этого так взъелась? – тоскливо спросил Саша. – Ну извини, не знаю, что на меня нашло. Но ты ведь сама раз десять меня прогоняла. Иди да иди! На боли какие-то все жаловалась, что у тебя там болело, ты хоть сама-то помнишь?.. Мне и сестра сказала, что я дурак, – неожиданно признался он. – Сказала, что после этого номера, который я учудил, никуда бы не пошла на твоем месте.
        – Ты своим родственникам рассказываешь, что между нами происходит? – делано возмутилась Прасковья. – Спасибо, блин, дорогой! А у мамы ты советов не спрашиваешь?
        Он смолчал, но понятно стало, что замялся.
        – В общем, давай завтра как-нибудь поговорим или еще когда, – сказала Прасковья и не без опасения, что он перезвонит еще не раз и не два, положила трубку.
        Держа в руках телефон, глядела, как вспыхивает во тьме футболка гомункула. Звонка, к счастью, не было, и Прасковья незаметно для себя переключилась на другие мысли, припоминала случившееся за день, в очередной раз удивлялась этой экосистеме, которая выстроена была между бесами, людьми и херувимами. Надя паразитировала на Прасковьиных чувствах и на чувствах остальных людей, но это было такое нежное, в большинстве своем приятное паразитирование, отчасти обоюдное, так что почти и симбиоз. Умение Нади шарить в медиапространстве, как и ее обширные знакомства, были незаменимы, но требовались очень редко. При всем при этом Надя и Прасковья общались довольно близко. Надя через знакомого черта обеспечивала Прасковью земной работой, что, помимо оккульттрегерского скупого заработка, было неплохим подспорьем в небогатой Прасковьиной жизни.
        Херувимов, по совести говоря, неплохо было бы посещать почаще, однако тут вмешивались два обстоятельства. Те херувимы, что жили в городе, не спешили общаться с Прасковьей, если им хватало денег на спиртное. Когда херувимы избегали встречи, их трудно было отыскать, они будто проваливались в какую-то городскую щель, куда Прасковья не имела доступа, кормились, собирая цветмет и бутылки, занимались этим, пока поднятая в городе муть не заслоняла их взор настолько, что невозможно было уже так легко конкурировать с обыкновенными смертными алкоголиками. Тогда уж кто-нибудь из херувимов мог достать Прасковью чуть ли не из-под земли, готов был, хотя и небезропотно, выслушивать упреки: где он был раньше, когда муть можно было задавить в зародыше, потратить на нее, еще медленную и неловкую, меньше сил?
        С херувимами трудно было вести дела, и ну бы их совсем, но все упиралось в пару нюансов: только херувимы умели воскресить оккульттрегера, если до такого доходило; только херувим мог указать гомункулу, в чем заключена очередная муть.
        Прасковья слышала, что в области есть города с покладистыми херувимами, которые сочетают алкоголь, семейную жизнь, чуть что бегут к оккульттрегеру; где симпатия и ненависть между херувимами и бесами выражены не так энергично, так что не нужно бояться, что они начнут сожительствовать, вступать в брак, что херувим может порезать беса. Неизвестно, от чего это зависело. Может, эти города отстояли дальше от проклятого областного центра, может, там было больше солнечных дней в году, словом, неизвестно, почему все обстояло так, но Прасковья не хотела менять свой город на какой-нибудь другой.
        Она подозревала, что спокойствие или движение в городе зависели от ее собственного темперамента и от живого нрава Наташи, а если они переедут куда-нибудь, то всякая оккультная движуха начнется и там.
        Вот и теперь она лежала, чувствуя, что перешагнула через сонливость, ощущала себя бодрой настолько, что готова была дождаться нужного времени, а там уж выбраться на поиски мути, ходить и кататься по улицам, пока муть не будет найдена и переосмыслена. Стоило, наверно, согласиться на предложение Саши, тем более он прислал эсэмэс в надежде, что Прасковья передумала. Можно было скоротать время до охоты, побыть среди настоящих людей, наврать им с три короба про свое прошлое. Часы показывали только полдевятого.
        Готовая немедленно скинуть одеяло, подняться, Прасковья вздрогнула и на мгновение проснулась. Сквозь сон она увидела, что гомункул подобрал с пола оброненный ею телефон и кладет его на стул рядом с диваном.
        – Да ты мой хороший, – сказала Прасковья, отворачиваясь лицом к стене, как плащ запахивая одеяло у себя на горле.
        Даже звонок в два часа ночи ее не разбудил. Да, она взяла телефон, посмотрела на него, увидела, что это Надя, но это не заставило ее выйти из сна. Знание, что есть Надя, всегда готовая помочь, красные всполохи из кресла, почти беззвучный шепот телевизора успокоили и убаюкали ее еще больше.



        Глава 5

        Утром гомункул подождал, пока Прасковья приведет себя в порядок, приступит к завтраку, и только тогда принес телефон и, не говоря ни слова, включил Надину сторис в инстаграме. Замер, держа экран перед глазами Прасковьи, чтобы она могла не отвлекаться от еды.
        Прасковья не подавилась, когда увидела, что сделала Надя, но все же поймала себя на том, что все время, пока смотрела этот необычный перформанс, так и не донесла кружку до рта, так и держала ее между лицом и столом и сама отчасти ощущала себя этой кружкой, как бы зависшей между землей и небом.
        А Надя беззаботно щебетала с экрана, забавно хмуря брови в тех местах, что казались ей наиболее серьезными.
        – Дорогие подписчики, – говорила она. – Возможно, прозвучит безумно, но все, что я скажу, – правда. Дело в том, что в нашем городе то и дело появляются аномалии. Они всегда разные, но их объединяет одно – они всегда приносят беду: вспышки неизлечимых болезней, внезапную гибель людей, депрессию. Вы можете пошутить, что аномалии, которые приносят депрессию, никогда наш город не покидали со дня его основания, но это совсем не так. Даже неизвестно, что хуже – горе, у которого есть причина, или беспричинное горе, когда тебя окружают замечательная новая музыка, новые книги, новые фильмы, хорошая погода, когда вокруг какой-нибудь праздник, а ты всего этого не чувствуешь.
        «Да что ты, выдра, можешь о депрессии знать?» – успела подумать Прасковья, потому что находившаяся в кадре Надя – слегка лохматая, ненакрашенная, в мятой какой-то футболке – выглядела лучше и милее, чем могла бы выглядеть Прасковья сразу после парикмахерской, магазина одежды, косметолога. Когда Надя двигала головой, на ее шее то и дело взблескивала цепочка – тонкая, как паутинка, возможно, дешевая, из таких украшений, которые продаются на кассе супермаркетов, но, господи, тут же хотелось при виде этого тонкого блеска не забыть приобрести в «Магните» или «Пятерочке» что-нибудь этакое дебильное.
        А Надя меж тем продолжала:
        – Так вот, у нас завелась аномалия. Наверно, вы слышали про нее, потому что мы замечаем такое, хотя все это проходит по разряду городских легенд. Я вот глянула в паблик «Уральская крипота» (ссылочка в первом комментарии), а эту аномалию уже активно обсуждают. Если что, это про пасту «Девятос». О чем там? Да все просто.
        Тут Надя пересказала страшную историю, которую, скорее всего, сама и написала, разбавив услышанные от херувима слова любовной линией и художественными деталями.
        В конце она сделала что-то вроде заявления:
        – На самом деле все серьезно. Пишите в паблик, где вы видели эту машину, ее номер. Если удалось сфотографировать ее или записать видео, пожалуйста, не стесняйтесь, расшаривайте.
        Гомункул положил телефон, и, прежде чем экран погас, Прасковья успела увидеть восемьдесят тысяч сердечек под постом Нади. Прасковья поставила кружку и завистливо задумалась, что, если б она сама сделала такую запись, последовала бы мгновенная отписка половины аудитории (человек сто кануло бы одномоментно), а остальные, пожалуй, стали бы относиться к Прасковье как к слегка помешанной городской безумице. Ах да, еще тролли принялись бы комментировать и присылать адреса, где видели машину.
        Надя от всего этого была защищена самим фактом того, что она собой представляла. Инцелы, тролли, инцелотролли, троллеинцелы считали ее своей Дульсинеей, ну или, на современный лад, вайфу. Да что там, Прасковья тоже отчасти считала ее своей вайфу.
        Задумка Нади подключить жителей города к ловле мути была интересной и неожиданной, но именно поэтому первое, что захотелось сделать Прасковье после просмотра поста, – позвонить и слегка поворчать на это как-нибудь, спрятать за добродушными замечаниями досаду, что не она сама это придумала. «Но, дорогая Парашенька, – рассуждала она, постукивая пальцами по столу, – от кого ты скроешь, что тебя слегка жаба душит? Давай-ка успокойся».
        Надя не стала мучить Прасковью сомнениями, откликнулась на поставленный Прасковьей лайк вопросом в личке: «Я не переборщила?» Они тут же созвонились, слово за слово совсем не о деле, и вот уже Надя выманила Прасковью из дома в заведение, похожее на паб, отрихтованный до состояния кофейни. Прасковья прихватила с собой гомункула, и они обе какое-то время не начинали разговор, а смотрели, как гомункул разглядывает интерьер, отделанный под дуб, хаотически расположенные светильники, гирлянды, пристроенные согласно какой-то паучьей логике к потолку и углам; смотрели, как гомункул поедает одно за другим три пирожных.
        Прасковья зачем-то всегда заказывала американо, а потом страдала, когда запах кофе становился привычным и как бы исчезал, и при каждом глотке ей казалось, что она пьет ржавую воду только что из-под крана. Из этого вкуса, а не из настоящего недовольства возник у Прасковьи ответ на Надин вопрос: «Ты не обиделась?»
        – Конечно, я обиделась! – Прасковья зачем-то схватила несколько салфеток и, повернувшись к гомункулу, но глядя на Надю, стала вытирать щеки и руки гомункула, хотя тот не особо и уделался. – Не на тебя конкретно, а вообще. На людей. За всю эту придурь. За готовность деньги нести на курсы, где обещают английскому за два месяца научить, за то, что ведет какой-нибудь педиатр свой блог, где дает дельные советы, а людям он до фонаря, зато к больному на голову мошеннику, который предлагает все болячки лечить мануальной терапией, акупунктурой и напитками на основе соды, – к тому, да, в очередь записываются за полгода вперед. Или говорит человек: «Я – живое воплощение бога на земле!» И ему не возражают, принимаются ему квартиры отписывать, молиться на него начинают. Откуда эта тупизна? Ума не приложу!
        Незаметно для себя она оставила в покое гомункула, обнаружила, что таскает за ухо кофейную чашку и что уже депрессивно высказалась и про свое оккульттрегерское напрасное дело, и про город, которому, возможно, следует исчезнуть, потому что нет толку в этих одинаковых домах, административных зданиях, скрывающих убожество под сайдингом, дорогах, которые как ни ремонтируют, а они все равно выглядят будто погрызенные бобрами. Что сколько ни вливай в город тепла, а никуда не деваются покосившиеся заборы, грязь весной и осенью, два рекламных щита в центре с выцветшими ободранными плакатами пятилетней выдержки (один – с утекшим в областной центр депутатом, показывающим большой палец, второй – анонс жилого комплекса, чьи цементные скелеты до сих пор возвышались над частным сектором юго-восточной окраины города).
        Много еще чего она сказала в таком ключе, но когда подняла глаза, то увидела, что Надя смотрит на нее и улыбается, не скрывая восторга. Прасковья покосилась на гомункула, но и он, казалось, улыбался, но не потому, что ему было весело, а по той простой причине, что в нынешнем воплощении лицо у него было озорное по умолчанию.
        – Одно и то же, – пояснила Надя свою улыбку. – И безнадежнее были времена. Не знаю, может, у тебя много что вытеснилось из памяти и я много что подзабыла, но сорок второй год – извини. Неужели сейчас хуже, чем тогда?
        Прасковья сделала вид, что не поняла, о чем это Надя, а та явно намекала на какого-то знакомого демона, который играл в жизни Прасковьи какую-то важную роль. Возможно, Прасковья даже была в него влюблена, потому что до сих пор ощущала боль потери, когда в памяти возникало одно из оставшихся от него воспоминаний, в котором он легкомысленно с ней пререкался: «Парашенька, милая, давай ты не будешь беспокоиться. С точки зрения смертных, мои поступки выглядят рискованно, с этим спорить не буду. Но пойми меня. Это я должен вызывать у людей зависть и восхищение. Но сейчас я испытываю все это по отношению к людям, которые безоглядно жертвуют своими единственными жизнями. Я никогда не смогу сделать больше, чем они, потому что этот смертный ужас бесами непостижим. Да и в конце концов, я вообще-то Античность прожил и Средневековье, хотя говорю это – и сам себе не верю. Что мне сделают эти смешные младенцы в серых костюмчиках? Черепа и кости, молнии, свастики – это даже смешно, им нужно разнообразить декоративные элементы еще чем-нибудь, а то это уже становится скучно. А я вывезу еще нескольких военнопленных
из лагеря, и еще, и еще, потому что останавливаться нельзя, нужно как-то их переупрямить, этих серых человечков».
        Когда, бывало, совпадали в Прасковье припадок самоуничижения и это воспоминание, она с мазохистским удовольствием, как пластинку, проигрывала в себе одну мысль: «Замечательная ты баба, Параша. Черт обратно в ад от тебя сбежал».
        – …Ну так разве хуже? – переспросила Надя.
        – Да не хуже, не хуже, – сварливо согласилась Прасковья. – Только все равно опасно, что ты каждый раз со мной таскаешься. Муть – не человек, цацкаться с тобой не будет, отвинтит тебе голову когда-нибудь, а мне потом страдать.
        – Это лучше, чем если она тебе голову отвинтит, я даже помнить не буду, что ты когда-то была. Наверняка вас раньше больше жило в городе, а сейчас всего две.
        – М? – обратилась Надя к гомункулу. – Что скажешь? Ты-то должен все помнить?
        Она не поленилась приподняться, перегнуться через стол, чтобы потрепать гомункула по голове:
        – Ходячая ты БСЭ.
        – Были, да, – подтвердил гомункул. – Но в тысяча девятьсот девяносто восьмом в городе поднялась тройная муть: киллер, котлован на окраине и…
        – …и стая дворняг! – перебили его Надя и Прасковья хором.
        – Ну вот, – оглядел гомункул подруг. – Светлана, Лидия была. И не стало их.
        И Прасковья, и Надя знали, что просить гомункула вернуть воспоминания об ушедших оккульттрегерах бесполезно – все равно что уговаривать радиоточку снова зачитать новости или требовать у старого телевизора, чтобы он по новой выступил с пропущенной передачей. При всей видимой одушевленности гомункул не жил, а делал что-то другое, что можно было назвать, наверно, осуществлением процесса жизнедеятельности, техническим переживанием человеческих чувств. Прасковья знала, что большую часть времени гомункул обитает сразу в двух головах, в ее и в своей, по работе может заглядывать и в другие. Сама она, когда была такая необходимость, входила в соприкосновение с его разумом и поражалась тому, как он делит на фрагменты каждое впечатление, сколько звуков, слов, оттенков, мимоходом даже не замечаемых Прасковьей среди обыденности, он запасает в ячейках своей памяти, а затем с легкостью собирает в нужный эпизод.
        – По совести говоря, – призналась Надя, прижав руку к груди, – лучше бы забывалось что-нибудь другое. Недостаток большой жизни в том, что ты помнишь то, что помнить не следует, а забываешь то, что нужно бы помнить. А еще недостаток большой жизни в том, что все эти американские фильмы-биографии выглядят еще одной вариацией фильма про Павку Корчагина, честное слово. Вот что я забыла бы с удовольствием. Павку. «Белеет парус одинокий» Катаева – тоже. Книгу и экранизацию.
        – Это да! – не смогла не откликнуться Прасковья. – А еще эта нынешняя движуха с обижающимися людьми, с этим: тут обижаться имеешь право, тут не возникай. Знаешь, что она мне благодаря моему возрасту напоминает? Книгу Жарикова «Судьба Илюши Барабанова». Там про мальчика, единственный талант которого – безупречное классовое чутье. И вот начало двадцать первого века, и внезапно это чутье оказалось актуальным. Чутье не совсем классовое, но близкое к нему, так что можно его считать эволюцией того, прежнего. Когда это до нас докатится лет через пятнадцать – мало не покажется никому.
        – И при всем этом атеизме, отрицании всего прежнего, патриархального, глупости и суеверия больше, чем в девятнадцатом веке, кажется! – заметила Надя и почему-то рассмеялась. – Херувимы правы насчет этого противоречащего самому себе мира. Бога отрицаем, но и прививки тоже у нас плохие, зато Земля плоская, а в мистицизм настолько залезли, что аж Одина вспомнили, Тора и прочую шушеру, но все это попсовое – от рун до комиксов, что аж кринжово. Не мир, а этакий pop-Hades, или, пелевинским каламбуром говоря, поп-адос. Очень забавна вся эта мифология вокруг потусторонних сил, конечно.
        – Мифология мифологией, смех смехом, а собачек ты назвала все же Пестик, Фамик и Беллик. Не стыдно?
        – Поддалась тренду, – притворно потупила глаза Надя, затем хитро взглянула на салфетницу и спросила: – Их, кстати, брать на дело?
        – Что с вами, собачниками, не так? – делано возмутилась Прасковья. – Ты, как их завела, будто с ума сошла. Как это вообще можно любить? Смесь слюней и шерсти. Сиди дома и лижись со своими ротвейлерами. Не нужны они! Не нужны! Там, где меня могут кончить, собаки точно не помогут! Тем более твои блоховозы, совершенно невоспитанные… Нет-нет, не спорь. Блог этот про дрессировку – это профанация. Собаки в вас просто влюбляются с первого взгляда и каждое слово понимают. Но и вы к ним что-то такое испытываете. Смотрю на всё со стороны, и знаешь что? Похоже, ты им душу продала – вот как это выглядит.
        В полумраке, в желтоватом свете, в перемигивании гирлянд трудно было увидеть, что Надя зарделась, но этот внезапно подкативший к ее лицу румянец угадывался по тому, как Надя быстрым движением прижала ладони к щекам. Очевидно, шутка насчет наличия у нее души очень ей польстила.
        – Просто в городе холодно, а у меня нет никого живого рядом, чтобы погреться, – объяснила Надя вполголоса.
        – В любом случае трудно что-либо планировать, – вздохнула Прасковья. – Понятно, что нужна будешь ты, твоя машина, потому что ночью бегать по городу не очень удобно. Если хочешь, бери собак – машина-то твоя, в конце концов, или багажник осиновыми кольями забей и святой водой. Все, что угодно. Лишь бы успеть до того, как новогодние выходные закончатся. А то ведь я вас просто сожру обоих, дорогие мои, когда с работы на эту охоту, с охоты на работу, а на работе хотя и не запрещается вздремнуть время от времени, но это ведь все равно работа, на которой хочешь не хочешь, а устаешь.
        Надя смотрела на Прасковью понимающе, при том что усталость была ей незнакома. Она, кажется, могла не спать месяцами, стоило в любое время дня и ночи прокомментировать у нее что-нибудь в соцсетях и тут же приходил отклик. На любой звонок Прасковьи Надя почти сразу поднимала трубку.
        – А пока не начала жрать, – продолжила Прасковья, – давай я тебе, Надюша, все же спасибо скажу. Идея с инстаграмом классная. И дело не в том, что ролик нужный. Дело в том, что он такой, как надо. Без пятиминутного вступления с упоминанием какого-нибудь спонсора ебучего, без этого монтажа, когда из-за того, что паузы вырезаны и все смонтировано для большей динамики, из-за чего иллюзия возникает, что сама реальность скотчем скреплена и едва держится. Без сования рук в кадр. Не жестикуляция, нет. А вот когда говорят: «Первое», – и показывают указательный палец, затем монтажная склейка и какое-то утверждение, которое склейками перемежается, затем снова склейка, «второе», – и уже два пальца – указательный и средний, опять склейка, опять утверждение со склейками, – и так все время. Как это бесит! Старая я, видимо, для рваного монтажа.
        – У меня почему-то всегда получается одним дублем… – сказала Надя вполголоса и как бы извиняясь.
        – А самое главное, – не дала ей закончить Прасковья, – что весь ролик не обман! Что не пришлось смотреть пятнадцать минут что-то вроде «Как отчистить пригоревшую кастрюлю с помощью соли и соды» и узнать в конце видео, что никак! «Как приготовить шашлык в квартире?» – никак! А честно смотришь полчаса.
        – Можно сразу под конец перемотать… – снова тихим голосом произнесла Надя.
        – Дело не в этом! Дело в том, что люди изначально знают, что нельзя отчистить кастрюлю, нельзя пожарить шашлык, а все равно принимаются записывать видео. А у тебя, за что ни возьмись, у тебя нет обмана, и тем-то ценно, что ты записала и выложила. Нужно будет знаешь что сделать?
        – Что? – подняла глаза Надя.
        – Когда все это закончится, выложить подведение итогов, если хочешь.
        – Нужно, чтобы все сначала закончилось. Не буду планировать, – при этих словах Надя откинулась на спинку стула и скрестила руки. – Не хочу загадывать, – вздохнула она.
        – Да фигня это все. Не суеверничай. Я эту машину уже почти люблю и так, без посторонней помощи, – Прасковья невольно глянула на гомункула. – Переосмыслю как-нибудь.
        – Уже придумала как? – спросила Надя.
        – Да в фестиваль какой-нибудь, – сказала Прасковья первое, что пришло в голову. – В фестиваль малиновых девяток. Можно сюда еще девятую «Балтику» приплести, улицу Девятого января. Считай – перевернутое число зверя, может, казачки местные начнут возбухать на это или еще кто, заодно дополнительный пиар.
        – Опять фестиваль… – скептически поморщилась Надя. – Скоро от фестивалей будет не протолкнуться. Я же тебе рассказывала, как позапрошлым летом в Тюменскую область ездила?
        – Может, и рассказывала, только что-то я не помню.
        – Тем лучше, – заметила Надя. – Короче, не знаю, что там происходило, сколько там было мути, но местные переработали все это в гору фестивалей. От фестивалей не протолкнуться. Включаешь областной телеканал, а там все благостно: фестиваль меда, фестиваль яблок, фестиваль резной игрушки, фестиваль плюшевой игрушки, фестиваль игрушки, плетенной из бересты, фестиваль такой народной песни, сякой народной песни, фестиваль народных костюмов. Наверное, это перебор. А если появится муть – фестиваль? Во что вы будете это переосмысливать, девочки?
        – Как пойдет, – улыбнулась Прасковья. – У нас, к счастью, довольно широкое пространство для маневра. Русская реальность так выстроилась сама собой, что можно двигать не только в позитив это все. Можно углубить тоску, отчаяние, и в этих тоске и отчаянии начинает светиться надежда, у нас люди от депрессняка, если его углублять и расширять, начинают получать своеобразное удовольствие. Чем беспросветнее, тем светлее. «В раю мне будет очень скучно, а ад я видел на земле». «…И хоть мы и врем, потому ведь и я тоже вру, да довремся же наконец и до правды».
        – Все равно это уже скучно, – заметила Надя. – Взять пример Питера. Можно как у них сделать. Кто-то там просто и красиво переосмысляет все в Васю Ложкина и «Свиное рыло».
        – Так то Питер, – возразила Прасковья. – Я над этим думала. Давно уже пора переосмысление только блогерам подкидывать, тиктокерам, всяким фотографам, потому что всем остальным деятелям культуры, ну, все равно, что хоронить. Ты же сама мне альбомы местных членов Союза художников приносила! Это просто утилизация. Хоть бы кто хайпанул, а то уже город потихоньку гаснет и остывает. Человеку двадцать лет скармливаешь переосмысление, а он всё березки рисует да церковки. Вот и получается только, можно сказать, щепками местных новостей подтапливать. Хотя, если так глянуть, окинуть взглядом страну: что-то не так, если слово «муть» в лексику людей проникло. Вроде и хайп, а люди замечают, что муть пишут, что муть снимают, что муть рисуют, что телеканалы мутью заполнены.
        – Так есть двое, которые хайпанули и уехали, а ты все жалеешь ими город подогреть.
        – Жаль, что тобой нельзя температуру поднять, – сказала Прасковья со вздохом. – Ладно, это всё слова. Так можно долго планировать, у меня куча всяких идей, что со всем этим делать, с этим теплом. Я тут про энтропию почитала и посмотрела всякого научпопа и думаю: а если все потихоньку погасить до тепловой смерти города, так, чтобы никто ничего не заметил, чтобы, знаешь, всегда было такое существование, как на какой-нибудь открытке, где зимняя деревенька изображена: всё в снегу, дымк?. Чтобы никаких новостей, никакой мути и жизнь этакая, неотличимая от смерти, – что есть, что нет. Ничего хорошего в этом нету, но и ничего плохого. Чтобы каждый, кто к нам въезжал, все равно что отчасти умирал, отчасти погружался в этакий сон.
        – Мне кажется, такое равновесие будет труднее удержать, чем жонглировать теплом, мутью, знаменитостями, переосмыслением.
        – Да, – внезапно подтвердил гомункул. – У нас это лишь случайно может получиться. Идеальные условия для такого – замкнутые территория и культура. Для этого нужно, чтобы в другую страну перекинуло, да и то неизвестно в какую.
        – Что вы набросились? – притворно взъелась Прасковья. – Это всё мечты! Как мечта жить в городе, который заселяли бы одни только таксисты с моей работы. Мне это уже который раз снится, и каждый раз после такого сна очухиваешься с огромным сожалением. Такой же город, как наш, но в домах никто не живет, в окнах, когда наступают сумерки, случайным образом горит всякий свет: под ночник, под телевизор, под гирлянду. И кругом желтые и белые машины автопарка «Пятидесятка», и больше никаких других. А людей совсем нет, в некоторых дворах стоят маленькие киоски, где нет безнала, на витринах несколько шоколадок, на табачной стойке две пачки стиков для айкоса, холодильник забит банками газировки, которую, разумеется, никто не покупает (потому что в городе пусто), а за прилавком – одна и та же скучающая девушка, которая смотрит сериал, где говорят на незнакомом языке.
        Глаза Нади загорелись, она, перебивая, замахала рукой, затараторила, восторженно вдыхая в промежутках между предложениями:
        – Не наступают сумерки! Всегда полный мрак, но он то летний, то осенний, то весенний, то зимний. И куча цветочных киосков, которые как аквариумы, и на каждом гирлянда с цифрами «24», но видно, что в киосках никого нет, одни букеты и всякая чепуха, всякие сувениры, цветные коробки с бантиками, цветные коробки в виде сердца. И в окнах супермаркетов тоже всегда яркий свет, так что супермаркеты видны чуть ли не насквозь, есть надпись «Работаем круглосуточно», но видно, что охранник и кассир – неподвижные манекены. Стеклянные остановки с табло, на котором светятся оранжевые цифры времени, даты и температуры воздуха, – к такой подъезжаешь, и кажется, что на остановке кто-то ждет автобус, но это тень от ближайшего дерева так легла. И поворот в обход парка, где сквозь ограду торчат ветки. Асфальт там настолько ровный, что можно решить, будто не ты объезжаешь парк, а он вращается перед тобой. И еще там должна быть промзона с кирпичными зданиями и высокими окнами, но в них не стекло, а зеленые стеклоблоки.
        – Это ты уже не сон мой дополняешь, а жизнь мою пересказываешь, – напомнила Прасковья, чья человеческая работа находилась как раз таки в промзоне, в окружении старых кирпичных зданий, а окно ее диспетчерской выходило на бетонный забор, за которым высилась красная стена какого-то цеха, и ничего не было в этой стене, кроме сплошных мелких кирпичей, от которых рябило в глазах, и маленького металлического балкона, выкрашенного белой краской, и металлической балконной двери, тоже белой. На этот балкон то и дело выходили курить тамошние мужчины в оранжевых касках и спецовках болотного цвета.
        – Сегодня начнем? – спросила Надя.
        – Получается, что завтра, раз после двенадцати. Значит, третьего. Надо бы уложиться до восьмого, иначе капец: работа, Саша еще этот, охота эта – по отдельности еще туда-сюда, а все вместе сочетается не очень.
        Прасковья говорила это уже как бы сквозь работницу кофейни, которая убирала за ними посуду и грязные салфетки, причем делала вид, что не замечает людей за столом, не слышит, что они говорят. На миг выключилась эта обоюдная призрачность, когда работница кофейни спросила: «У вас все хорошо?», получила ответ и тут же выпала из Надиной с Прасковьей реальности и вычла их из своей.



        Глава 6

        Уж искали что-то подходящее, равноудаленное от каждой самой крайней точки города, а все равно получилась не география, а такое что-то сатирическое, политическое, российское, родное, вроде выборов. Как бы и сознательно подыскали место, чтобы успеть на любой зов из любого конца города, то есть сами выбрали, прикинули, приехали, припарковались на одной из центральных улиц, полной яркого полуночного электрического огня, витрин, несколько нарочитых чистоты и блеска. Что могло пойти не так? Но вот первая ночь, сигнал с юго-запада, а уже чуть загодя внезапный снег навалился на город всем телом. Снегоуборочные машины выкатились, заполонили все вокруг, одна сломалась, в другую въехал поскользнувшийся на собственном тормозном пути внедорожник, и этого хватило, чтобы сгустить ситуацию до такой степени, что Надина машина оказалась заперта со всех сторон. Прасковья выбежала вызывать Яндекс. Такси, но то обещало прибыть не ранее получаса, и пришлось отказать, похерить свой рейтинг. Злая Прасковья вернулась к Наде вместе с занесенным снежными хлопьями гомункулом и, будто в отместку самой себе за глупость,
призналась, как прошла ее встреча с родителями и родственниками Саши вечером перед охотой за мутью.
        – Мы сравнялись с этими замечательными людьми в лицемерии и вопросах, которые вроде про одно, а на самом деле про другое, – рассказывала Прасковья. – Хорошо, что я не мать-одиночка, потому что сначала их реально смутило, что я в данный момент не пью. Это для них был недобрый знак. Ты не представляешь, какая волна ужаса прокатилась по лицам этих бедных людей, когда я это сказала.
        Заботливо обутые в плюшевые тапки Прасковья, которую Саша знал под совсем другим именем, и гомункул по имени Миша были посажены за стол, и началось знакомство, больше похожее на шахматный дебют вроде славянской защиты. Пешечные вопросики и фразы пошли типа: где работаете? М-м, понятно. А какое у вас образование? А родители кем работают? А собираетесь образование продолжать, потому что сейчас ведь все учатся непрерывно?
        Прасковья спокойно врала про образование и родителей, насчет работы ответила правду, но мысленно попросила гомункула стереть из памяти Сашиных родственников и ответ, и сам вопрос, чтобы его больше не задавали. Гомункул кивнул, не поднимая лица от тарелки.
        Отчасти Прасковья жалела, что в очередной раз не может влиться в одну из таких семей – красиво выстроенных наподобие аккуратной башенки игры «Дженга», в одну из семей, приемы гостеприимства которой складывались на протяжении многих лет, как театральный репертуар, и теперь нельзя было прийти к этим людям без того, чтобы не получить в обязательном порядке: плюшевых тапок, определенных салатов, конкретных десертов, полувекового сервиза подо все эти салаты и десерты, определенного даже освещения.
        Все, кроме сутуловатой от усталости Прасковьи, сидели прямо, поэтому Сашин отец, худой, с зачесанными назад темными волосами, большими глазами, узким прямым носом, с длинной шеей, закрытой воротом черной водолазки, расправленными узкими плечами, походил на Майю Плисецкую. Мама Саши, его старший брат, его младшая сестра, дочка брата, с их особенными, зеленовато-голубыми, глубоко посаженными глазами, русыми волосами странного оттенка, близкого к оттенку шерсти британской голубой, распространяли вокруг стола свое удивительное сходство, создававшее у Прасковьи чувство, что инспектировали не только ее, но и отца семейства, но и жену Сашиного брата, маленькую рыжую женщину, которая то и дело выскакивала покурить на балкон. Она если и поглядывала на Прасковью, то не без симпатии, в основном же следила за дочкой – высокой, чуть ли не с нее ростом девочкой лет десяти, потому что та будто специально пыталась уронить вилку или кружку.
        Да, все сидели прямо, но Сашин брат был прямее всех, его слегка откинуло назад силою выпитого коньяка, при этом в его полноватом лице было столько женского – яркие, будто накрашенные, губы, пушистые ресницы, – что он походил на собственную мать больше, чем сама мать на себя походила. Он и вел себя, так сказать, по-матерински, создавалось ощущение, что все вокруг некоторым образом его дети, он старался сделать так, чтобы разговор не перешел в ссору. При том что вопросы, задаваемые Прасковье, были обыкновенные, хотя и с некоторым наездом, Сашин брат все же взял на себя обязанность слегка заступаться за гостью. Когда поинтересовались насчет Прасковьиных родителей, получили ответ про доярку и механика, сочувственно вздохнули, Сашин брат рассмеялся, как опереточный артист, и ввернул:
        – Ох, а мы так! Чем у нас там прадед занимался, если никто не наврал? Он у нас то казак-пластун, то раскулаченный, то чуть ли не купец.
        – Это разные дедушки, – вспыхнув, заметил Сашин отец, голос его был мягок и осторожен.
        – Чё-то как-то у нас их много, дедушек этих. Всех их расстреляли, а мы тут сидим как ни в чем не бывало!
        Когда Сашина мама взялась высчитывать разницу в возрасте между гомункулом и Прасковьей, Сашин брат не выдержал, фыркнул:
        – Я же не спрашиваю, почему я через три месяца после вашей свадьбы родился!
        Ему, наверно, казалось, что Прасковья чувствует себя неловко, потому что да, вот семья, а она пришла с готовым ребенком, на которого ее жених Саша соглашался, но истоки Прасковьиной неловкости находились совсем не в той стороне, где Сашин брат развивал свою адвокатскую деятельность.
        В памяти Прасковьи имелось множество воспоминаний про такие пристальные современные знакомства с семьей жениха (на фоне этих воспоминаний то и дело невольно, памятью почему-то включалась песня «I got you, babe!»). Если к невесте имелись какие-то претензии, то они, в зависимости от агрегатного состояния гостьи, всегда были высказываемы пассивно-агрессивным образом. Невесте исполнилось двадцать пять, и у нее имелись какие-то бывшие, и тогда спрашивали, почему так, спрашивали, как все было, она ли бросала или ее бросали, почему бросала она, почему бросали ее. Если у невесты имелся ребенок, это слегка осуждали, дескать, ну что это такое, нужно было заниматься образованием, а не глупостями, куда это годится, наш сын в это время еще только о плейстейшн в новогоднем подарке мечтал, а тут такое.
        Но даже если невеста, что называется, берегла себя до свадьбы, то и тут на нее или смотрели как на лгунью с тайной дочерью в деревне у бабушки, «которая вам ничего не будет стоить», ну или просто начинали осторожничать, будто невеста была слегка ебанько.
        Как бы ни вела себя семья, Прасковье было не сказать что безразлично, просто стыд по отношению ко всем этим в принципе радушным людям был гораздо сильнее любого давления извне.
        – Какая же я все-таки лицемерная сука, – сказала Прасковья Наде. – Каждый раз одно и то же. Стыдища такая, когда на улыбки смотришь, на попытки понравиться.
        Вместо ответа Надя неопределенно подняла брови, отвернув лицо от Прасковьи, стала перебирать радиостанции в автомагнитоле, которая работала так тихо, что едва была слышна через внутренний шум автомобиля и внешние звуки уличной уборки.
        – Я понимаю, что все эти проблемы с женихом – это смешно, потому что это всё траблы сериала «Горец». Что я подставлю человека, что даже брак нельзя зафиксировать, потому что паспорта меняются постоянно. Что уже было такое и опять на те же грабли…
        Действительно, Прасковья пару раз состояла в постоянных отношениях, оба раза это было очень тяжело: на протяжении всей жизни приходилось как-то скрываться от друзей гражданского мужа, чтобы хотя бы не показывать совершенно невзрослеющего ребенка. Под конец было и легче, и тяжелее: свое присутствие рядом со стариком можно было объяснять заботой молодой сиделки, дальней родственницы, но потом была смерть человека, с которым прожили несколько десятков лет, – кажется, даже на гомункула это действовало угнетающе.
        – Но ты же уже все, конечно, решила, – так и не глядя в сторону Прасковьи, заметила Надя тихим голосом.
        – Еще не решила, – возразила Прасковья, она так углубила отрицательную интонацию, что провалилась голосом чуть ли не в бас, отчего невольно рассмеялась и уже со смехом спросила: – С чего ты взяла?
        Надя поболталась в кресле, головой помотала, ничего не говоря, но в этом движении угадывались слова: «Ну вот, типа, откуда-то взяла».
        Наконец их выпустили.
        – Ладно, – смиренно произнесла Прасковья в молчании, которое сопровождало их по дороге до дома, – надеюсь, завтра мы закончим с этой дебильной сказкой про малиновую машинку.
        Наде так понравилась фраза про сказку, что следующей ночью, когда чат в ее телефоне выдал локацию проклятого автомобиля, Надя, с энтузиазмом косясь на Прасковью, протянула с улыбкой:
        – Слу-у-ушай! Ты прямо угадала с этой сказочностью вчера! Мы зна-а-аешь куда едем? В поселок, где ты несколько лет назад поработала! Который тебя впечатлил!
        Видя, как Прасковья с деланой наивностью хлопает глазами, Надя изобразила раздраженный вздох, выдала этакое сердитое рычание, сказала:
        – Вот эта вот твоя хаотичная амнезия – ни в какие ворота! Ты столько всего не помнишь самого интересного про себя, что даже не знаю! Там муть была в виде прохода к монументу павшим воинам, рядом с проходной завода. Ну? Неужели?
        – Вообще глушняк, – честно ответила Прасковья. – Сама же знаешь. Такое со мной часто бывает.
        – Ну, ты эту тропинку среди деревьев переосмыслила в вагину, соединила со сломанными часиками возле ворот на проходную завода, еще чего-то там намешала с годом основания поселка – числом сорок два, с Дугласом Адамсом, с улицей, которая сама себя пересекает в нескольких местах, все это вы с гомункулом сунули в голову местной студентки филфака, а она такой верлибр выдала, что слегка пошумела в области. Сейчас на всяких ресурсах феминистических публикуется.
        – Круто, – сказала Прасковья. – Может быть, что-нибудь из этого и выйдет. Как тогда с Тобольском и Тюменью. Как на железную дорогу надоумили народ и, считай, центр области в другой город перенесли. Никогда заранее не угадаешь, сработает – не сработает. Мы уже тогда знакомы были, нет?
        – То есть про железную дорогу ты помнишь? А когда и где познакомились – тут у тебя снова амнезия. Очень ловко, Прасковья Батьковна!
        Надя, всячески притворяясь уязвленной, ненадолго оторвала взгляд от дороги, по которой они двигались довольно шустро: вроде бы только что стояли на набережной пруда, неподалеку от здания, похожего на поставленную вертикально половину пилюли (пруд, кстати, был некоторым образом тезкой Нади по сути, потому что носил название Шайтанский), – а вот уже миновали мост, перекинутый через реку, так заросшую деревьями, что будто над парком проехали, нырнули в березовую аллею с грунтовыми ответвлениями, мелькнула похожая на туристическую палатку остановка, и Прасковья успела увидеть в свете фар, что название остановки – аббревиатура из четырех букв; что за аббревиатура, разглядеть не успела.
        – Да помню я, что мы познакомились в Петербурге, когда там еще на улице курить было запрещено, – сказала Прасковья. – Это, получается, где-то первая половина тыща восьмисотых. Затем гигантский пробел, и уже Сибирь.
        – Не пожарник, а пожарный. Не «можно», а «разрешите обратиться». Тюмень – не Сибирь, – ответила Надя, явно кого-то изображая, потому что, пока произносила эти слова, не на дорогу смотрела, а в зеркало, прикидывала: насколько удачно лег воображаемый грим, как точно удается передразнить интонацию и голос.
        Спохватилась, виновато покосилась на Прасковью.
        – Что? – не поняла Прасковья.
        – Так. Просто.
        Надя на какую-то секунду потускнела, но дальнейшее оживление ее было таким радостным и ярким, что Прасковья не только не успела понять, а сразу же забыла, что Надя впала в очень редкую для беса меланхолию.
        – Смотри-смотри-смотри, – защебетала она, – в прошлый раз тебя это очень поразило, когда мы тут кругами катались, ты тут…
        – Погоди, Надюш, – прервала ее Прасковья и выключила радио. – Заглуши машину, пожалуйста. Может, сегодня успели, может, музыку слышно.
        В подступившей темноте особенно заметно блестели в звездном свете снежные обочины, среди черневших слева домов и деревьев стала видна красно-белая вывеска магазина «Красное и белое». Справа стояли приземистые, неисчислимые без света длинные бараки гаражного кооператива, именно оттуда доносился не звук, а ощущение басов автомобильной аудиосистемы.
        Надя прошептала несколько слов так тихо, что лишь по щелчку ее языка, который подразумевал звук «л»; по следующему «х», похожему на выдох, которым нежно греют чужие замерзшие пальцы, но не для того, чтобы по-настоящему согреть, а скорее для того, чтобы изобразить нежность; по мягкому «т» и следующему за ним мягким «п» Прасковья угадала фразу: «Ну и слух у тебя».
        – А чё шепотом-то? – спросила Прасковья, не замечая, что и сама шепчет.
        Гомункул, опередив мысль Прасковьи, щелкнул застежкой ремня безопасности, уверенно открыл дверь, выпрыгнул наружу, покуда Прасковья натягивала шапку, поправляла шарф, надевала рукавицы. «Еще губы начни красить», – подумала с иронией, чтобы подбодрить себя, поскольку, помимо любопытства и азарта, ощущала и страх, который подкатывал под сердце, а то, в свою очередь, толкалось где-то в горле.
        Именно по причине страха она сказала гомункулу, вылезая на холод (а ветер этого холода был какой-то особенный рядом с мутью, от него шел запах инея и льда оттаивающей морозильной камеры):
        – Раз уж все равно у меня в голове, мог бы как-нибудь, я не знаю…
        Гомункул, как и всегда в таких случаях, если Прасковья высказывала претензию, что он не помогает ей побороть страх, спокойно ответил:
        – Так я уже.
        Прасковья быстро зашагала к гаражам, освещая себе путь телефонным фонариком, гомункул засеменил за ней. «Интересно, кто Наде стуканул про машину? Кому тут в этой глуши из кирпичей и железных ворот музыка помешала?» – подумала Прасковья, чтобы слегка отвлечься. Затем, чтобы опять же успокоить себя, стала вспоминать, как звали машину-убийцу в романе Стивена Кинга, но в голову, кроме имени Кэрри, ничего не приходило, несколько раз Прасковья споткнулась, потому что шевелящаяся в контрастном свете фонарика грунтовка, скупо осыпанная щебнем, обманчиво выдавала углубления за выпуклости и наоборот.
        И вот в конце одной из просек между двумя рядами гаражей Прасковья увидела светящуюся автомобильную фару ближнего света – эта светила постоянно, вторая, более тусклая, подмигивала в такт ударам аудиосистемы. Мелодия была неразличима за дребезжанием автомобильного корпуса.
        Будто загипнотизированная, Прасковья, ни секунды не раздумывая, пошла навстречу этим полутора фарам, хотя гомункул зачем-то и ухватил ее за рукав, под шапкой вдруг стал не пот, а пар, такой, будто не голова была у Прасковьи, а чайник, а шапка – чехол для чайника, как в старые времена. Прасковья почувствовала, как скользко у нее между лопаток от пота. Она увидела елочку ароматизатора в салоне, протертые серые чехлы для сидений, сделанные как будто из ткани для полицейских рубашек, холодную аптечку в багажнике, ледяную запаску, чуть ли не покрытые инеем инструменты, услышала сквозь басы песню Михаила Круга и Вики Цыгановой «Приходите в мой дом», и Прасковье захотелось коснуться капота дурацкого малинового автомобиля, чем-то похожего на зубило. Как зачарованная, Прасковья двигалась на свет фары. Но дорога, раскрашенная в цвета черепаховой кошки или пестрой бордер-колли, в очередной раз подвела ее: темнота, выглядевшая ровной в том месте, где ступала Прасковья, оказалась надкусанной шинами колеей, Прасковья упала, а машина, будто напуганная, попятилась в темноту, плавно, будто кулисой, закрылась
тишиной и мраком. Пропала.
        – Блядь! – с досадой прошептала Прасковья, не чувствуя боли от ушиба левой половины тела, словно она не упала, а прочитала о падении в книге или подсмотрела в фильме. – Сука!
        При этом она чувствовала облегчение. Она была уверена, что будь вся эта муть сильнее нее, то накинулась бы, поглотила ее этими басами, этой глупой музыкой, этими одной с половиной фарой, качающейся над лобовым стеклом елочкой, серыми мышиными сиденьями, черствыми от старости резиновыми ковриками.
        Подступил гомункул, протянул рукавичную руку, которую Прасковья с досадой оттолкнула, сама поднялась сначала на локоть, затем на четвереньки, все еще поглядывая в ту сторону, где полминуты назад стояла несчастная «девятка», словно в надежде, что муть не исчезла насовсем. Но тут Прасковью и гомункула осветили фары Надиного автомобиля, и Прасковья поняла, что на сегодня все кончено.
        – Слушай, ну это невозможно, – говорила Прасковья, откинувшись на подголовник сиденья. – Без Наташки трудновато. Так бы мы с тобой в одном месте, она – в другом: все больше шансов. Надо как-то Серегу уговорить. Это же, считай, по трупу в день. Мути несколько месяцев. Это сотня лишних трупов в городе за все время. К его гуманизму воззвать, что ли?
        – Боюсь, это у тебя больше сил отнимет, чем ловля, – вздохнула Надя, и Прасковье стало понятно, что Надя права.
        Надя была права, но днем Прасковья все же прихватила гомункула и поехала к Сергею, в его квартиру, где в прихожей висели несколько замасленных спецовок и фуфаек, стояли валенки с резиновым низом, дутыши с графитовым блеском грязи, где пахло кошками, хотя кошка была всего одна, да и та сразу скрылась из виду, как только Прасковья и гомункул перешагнули порог.
        У Сергея появилась подруга. Когда сели на шаткой кухне, где от малейшего движения шевелилось все: половицы, табуреты, ходил ходуном стол, накренялся старый холодильник обтекаемой формы, покрытый магнитиками, – в кухне стала хозяйничать женщина под стать самому Сергею: несколько помятая, не сказать что некрасивая, но со следами былой красоты, отрихтованными алкоголем, и смотреть на это было еще грустнее, чем если бы женщина эта была некрасивой изначально. Худая, шаркающая замасленными тапками, в одном очень ярком желтом халате, чистом, видимо, потому, что куплен этот халат был недавно. Он был велик подруге Сергея; пока герлфренд херувима собирала чай, двигалась туда-сюда, Прасковья зачем-то разглядела в промежутки между пуговицами, что на ней нет нижнего белья, зато есть татуировки на груди и животе – что-то такое крылатое, будто скопированное со старых пачек сигарет Memphis, Paramount или American Legend, – всматриваться не очень хотелось.
        – И не проси! – сразу же заявил Сергей, глядя в числа выцветшего настенного календаря с котятами.
        Календарь был за две тысячи первый год, а котята и того старше, еще эти ретушированные пушистики голубого цвета с неестественно зелеными глазами, словно изъятыми у афганских детей и вставленными в глазницы зверюшек.
        – А что так? На принцип пошел? Так мы тебе все равно обе нужны, кто знает, как там Маше помогать.
        – Что за Маша? – спросила женщина Сергея.
        – Тебя ебет, что ли? – внезапно взвился Сергей. – Съеби вообще, блядь, хули ты тут уже вторую неделю трешься?
        – Да ты, скотина, охуел, что ли! – возмутилась женщина. – Ты бы без меня загнулся тут! Ты мне подарок на мои деньги купил, сука, хоть бы постыдился!
        Видно было, что Сергей постыдился, но и рассказывать правду насчет ангелов, бесов и оккульттрегеров он тоже не мог. Как ни велико было искушение оставить вредного херувима наедине с его подругой и скандалом, Прасковья все же решила вступиться за давнего товарища.
        – Это сестра моя, Маша, его племянница, как и я, – сказала она.
        – А сам ты не мог сказать? – на полтона ниже, но все еще ядовито спросила женщина. – Все за тебя бабы должны делать! Посуду мыть, на работу ходить, подсказывать.
        Она внезапно переключилась на Прасковью:
        – Тоже родственнички! Что-то я тут вас не видела, когда он тут подыхал! А как что-то понадобилось – оп! Здравствуйте, бля! Дядя Сережа, помоги! Небось, еще и бесплатно! Да? Да? Так ведь?
        Не отворачивая от Прасковьи напудренного лица с накрашенными губами, нарисованными бровями, ругаясь, она меж тем положила в тарелку самодельных вафель, налила чая в кружку, кинула пару ложек сахара и поставила перед гомункулом, подтянула голову гомункула к своей груди, поцеловала в макушку, сказала:
        – Кушай-кушай, маленький, не слушай взрослых, все мы дураки и не лечимся!
        И тут же снова накинулась на Прасковью с упреками:
        – Тоже вот «руки золотые», вечно хвалят, а толку? Оказывается, у него и родственнички есть. Небось, когда он коньки отбросит, первые прибежите квартиру продавать! Уже, наверно, примериваетесь, красотки? А вот хер там! Мы весной расписываемся!
        – С хуев ли? – спросил Сергей.
        Внезапно запыхтев, как от одышки, женщина со злостью и удовольствием отходила Сергея кухонным полотенцем. На этом полотенце, помимо многочисленных глаз неопределенных цветных зверюшек, имелись такие коричневые подпалины, как на вафлях. Кухня закачалась во время избиения, зазвенела посуда в желтых от жира шкафчиках гарнитура, весело забрякали стекла в покрытом росой и льдом окне, заскрипели половицы, гомункул предусмотрительно взял кружку в руки. К Прасковье прикатился по столешнице отточенный простой карандаш, и только тогда она заметила, что на стороне Сергея лежит журнал со сканвордами. «Бедолага», – подумала Прасковья сразу и про женщину, и про Сергея.
        От херувима Прасковья ушла с пустыми руками, как примерно и ожидала, но с ощущением, что побывала на дневной увольнительной от оккульттрегерства. Когда выяснилось, что гомункул не младший брат Прасковьи, а сын, появился портвейн. В одной из комнат Сергея обнаружилось рассохшееся пианино «Заря», больше похожее на предмет мебели, нежели на музыкальный инструмент, на котором гомункул исполнил «К Элизе» и «Лунную сонату». Пока он играл, женщина прижимала опаленное полотенце к губам и сдерживала рыдания, выпившая портвейна Прасковья – тоже, только вместо полотенца у нее была собственная ладонь. Самое приятное в этой встрече было то, что говорить не пришлось, женщина сама рассказала историю своей жизни с отсидкой за кражу и отданной в детдом дочерью, с двумя мужьями, один другого краше, страстями в виде переломанных ребер и ножевым ранением из ревности, то есть такой жизни, по сравнению с которой жизнь самой Прасковьи была детской сказочкой с забавными приключениями.
        Понимая, что еще чуть-чуть – и она останется ночевать у Сергея, Прасковья вызвала такси из таксопарка, где работала, потому что там у нее была скидка, поехала домой, надеясь, что приступ тошноты настигнет ее уже дома. Но был светофор, остановка перед которым что-то колыхнула в Прасковье, так что пришлось открыть дверцу. Ощущение было такое, что она выблевывает половину лозы очень кислого винограда.
        – Бывает, – спокойно сказал таксист. – Но я водочку предпочитаю. После нее даже если и стошнило, то чувство, что просто у стоматолога побывал. Особенно если когда пьешь – не закусывать.
        – Я хотя бы не у вас во сне уже? – спросила Прасковья, отплевавшись.
        – Кто знает? – простодушно ответил таксист. – Думаете, я различаю? Давно уже все смешалось. Еще в детстве.
        Дома пришел второй приступ, но Прасковья только зря просидела, обняв унитаз, после чего ее довело до дивана, а затем накатил очень приятный плотный сон без сновидений, такой, после нескольких часов которого она проснулась бодрая и повеселевшая, даже какая-то азартная, с аппетитом, без головной боли, легкая, готовая к любому исходу следующей ночи.
        Она сама позвонила Наде и сообщила, что с Сергеем ничего не вышло, ну да и бог с ним, пускай подъезжает.
        – Как считаешь, сегодня что-нибудь получится? – спросила Надя, когда Прасковья аккуратно забиралась к ней в автомобиль.
        – Да пофиг, – ответила Прасковья. – Не этой ночью, так следующей.
        – А ты не думаешь, что с каждой ночью эта штука сильнее становится? Ну знаешь, как в фильмах ужасов, набирается силы. А потом по городу начнет ходить огромный манекен «Мишлен», откроется портал, из которого что-нибудь полезет?
        Понятно было, что она шутит, поэтому Прасковья ответила:
        – Знаешь, было бы неплохо. А то как-то все невзрачно, без спецэффектов. Взять то же переосмысление. Нужно, чтобы оно как поединки в аниме. План на меня, план на муть, от него заклинание, от меня, мы на экране в двух разных кадрах, летящие и мерцающие задники и все такое, а мы с мутью в этот момент неподвижны и только что-то такое орем, у меня вены на лбу пульсируют, рот в пол-лица. Ну или не так как-нибудь, а по-голливудски. Я такая сильная женщина, суровая, типа Сары Коннор, чтобы дробовик и гранаты, взрывы. А извлечение тепла из уголька – жертвоприношение со свечами и пентаграммами.
        – В некотором смысле это ведь жертвоприношение и есть! – напомнила Надя, в ее голосе мелькнула зверская нотка, впрочем шутливая.
        – Мне тоже раньше так казалось, – сказала Прасковья. – Но сейчас гляжу современным взглядом. Ну это просто отключение от подписки. От тарифа «Успех». Да, человек живет после этого не так феерично, но он за это и не платит такими неприятностями в жизни, которые у него были бы, если бы подписка осталась. Если повезет, получает обыкновенное человеческое счастье.
        – Не знаю, я впечатлительная, – ответила Надя, подумав. – Мне все видится немного со спецэффектами. Не такими масштабными, но каждый раз ветер как-то по-особенному дует, солнце как-то по-особенному светит. Декорации впечатляют. Каждый раз ты уходишь этак спокойно, я в тебе эту Сару Коннор вижу. Ты же как раз сильная женщина и есть.
        – Вот на этом я когда-нибудь и подорвусь. На сильных женщинах, на феминитивах, потому что не понимаю. Человек ведь в одном силен, в другом слаб, кого ни возьми. А русский язык – минное поле. Вот слово «оккульттрегер». Во-первых, его не существует в обиходной речи, кто его придумал – неизвестно, но оно мужского рода, хотя мужчин-оккульттрегеров не существует по чисто физиологическим причинам; с другой стороны, у нас само слово «мужчина» имеет явную феминитивную окраску, женское окончание, у нас мужские имена – всякие Сережа, Саша – тоже отчасти свободны от мужского шовинизма, хотя сам шовинизм, конечно, есть, никуда от него пока не деться. Гомункул бывает и девочкой, и мальчиком, но все равно всегда «гомункул». Но тут опять не все просто: то это шовинизм, то вот это шовинизм. Повторюсь: возникнет, не знаю каким образом, муть в виде границы между шовинизмом и не-шовинизмом – и мне конец.
        – Нет, ну я даже среди своих с этим сталкиваюсь, – призналась Надя. – Что только для себя живу, намекают. А вообще – да. Все довольно запутанно. Допустим, лазаешь по интернету, на каком-нибудь сайте знакомств порой довольно высокие требования предъявляют что те, что другие, требования на грани ожесточения, что ли, с вычитанием отрицательных черт, которые были у предыдущих партнеров. Будто бывшим мстят, будто если кто из знакомых заглянет на страницу, увидит оглашение приговора.
        – Видела, видела, – перебила ее Прасковья. – Но у меня нет таких проблем. Бесплодие имеет свои плюсы, когда истоскуешься по телесному общению, да и вот этот вот своеобразный иммунитет к ЗППП – тоже. Если бы не правила на некоторых площадках, то в открытую бы писала: «На несколько перепихонов». А вот что-то постоянное – тут тяжеловато.
        – Как хорошо, что тут в паблике народ оживился и пишет насчет мути, – сказала Надя. – И что здесь темно. А то я сижу вся красная.
        – Ну а что? – Прасковья искренне не поняла стыда Нади. – Дело житейское. Где, кстати, на этот раз машинка?
        – Минуты четыре ехать, если без сюрпризов на дороге, – ответила Надя, задумчиво полистав экран телефона.
        Затем, сделав решительное лицо, тронула машину с места.
        Прасковья выдержала минуту легких подпрыгиваний на почти ровной дороге и упрекнула в ответ:
        – Я, между прочим, тоже иногда чувствую неловкость от твоих слов, но молчу.
        – Это когда же я такое говорю?
        – А вот не скажу. Сиди и гадай. Переживай.
        – Да что тут гадать, – коротко улыбнулась Надя. – Ты на «сильную женщину» взъелась.
        – Гори ты в аду, Наденька, за свою догадливость, – не выдержала Прасковья, потому что Надя угадала с первого раза.
        – Буду, – так же мельком улыбнулась Надя.
        Будто в ответ на слова об аде впереди в промежутке между домами замелькали отсветы красно-черного зловещего пламени.
        – Нам как раз туда! – сверившись с картой, сказала Надя не без любопытства.
        Они въехали во двор из четырех пятиэтажных домов. В стороне от детской площадки и стоянки, припаркованная на вытоптанной поляне для выгула собак, стояла и все более и более разгоралась машина ВАЗ-2109. Пламя над ней походило на корону, на балрога. Неподалеку от пожара стоял мужчина в дубленке поверх махрового халата, у левого ботинка которого, и впрямь как собака, располагалась канистра; в руке у него блестел черный мегафон, покрытый красивыми шевелящимися бликами яркого пламени.
        – Итс май лайф! Пап-пап! – услышала Прасковья, вылезши наружу. – Люди! Убедительная просьба: не вызывайте ни пожарных, ни полицию, пусть эта херня прогорит! Пускай стоит, не жалко! А если хозяин появится, ебальник ему начистить!
        Эти слова, пропущенные сквозь микрофон, удивительным образом обретали что-то вроде официальной силы поздравительной декламации или разрешенного митинга. Невольно оглянувшись вокруг, Прасковья увидела, что люди внимают мужчине с балконов. Рядом с мужчиной стояли другие соседи. Один из них крикнул:
        – Вася, ты охренел! Я сам из полиции, что мне вот теперь делать?
        – А эту хуйню терпеть третий раз подряд нормально, нет? – ответил Вася не в мегафон. – У меня ребенок! Только уложили!
        – У нас тоже! – одобрительно поддержали Васю с балкона. – Вадька, забей, если хватятся, скажем, что подростки подожгли, пускай ищут.
        – Вадька, реально, – крикнули откуда-то, – я вообще участковый, но хуй там я скажу, кто это сделал! Фуражка башку жмет, что ли? Успокойся уже! Гори оно, бля, синим пламенем!
        Словно в ответ на его слова машина полыхнула особенно ярко. Хлопнула дверь одного из подъездов, в сторону компании стоявших во дворе прошел одетый в форму работника МЧС коренастый мужчина с бутылкой водки в одной руке и пластиковыми стаканчиками в другой. Он с выражением отчетливого целеполагания проскрипел сапогами по снегу и льду, едва не задев плечом Прасковью.
        – Ну или так! – рассмеялся гомункул.
        Глянув на озорное лицо гомункула, такое милое, родное, радостное, Прасковья подумала: «Господи, как мне будет тебя не хватать. Господи, как мне будет тебя не хватать. Пережить бы».
        Но гомункул смотрел туда, где Васе наливали для согрева третий стаканчик вне очереди, и будто и не слышал этой мысли.



        Глава 7

        Сразу после встречи с Машей, только сев в машину и пристегнувшись, Прасковья развернулась к Наде всем телом и убежденно сказала:
        – Совершенно не тянет она на все те ужасы, которыми нам Сережа плешь проел. Вполне себе бодрая, румяная девка. Была б моя воля, я бы тупо сделала, чтобы Маша своего мужика этого пережила. Да ведь?
        – Нет, – тоже уверенно покачала головой Надя. – Тут ты, Панюша, не права. Она УЖАСНО выглядит, просто жутко смотреть на такое.
        – Серьезно? Да я на ее фоне вся потасканная и уставшая. Нас рядом поставить: я – шахтер после смены, она – девочка из эйчар.
        Одними глазами Надя дала понять, что Прасковья все же человек, а Маша – бес.
        – Да ладно! – не поверила Прасковья. – Если бы она сама не сказала, что у нее боли внизу живота после этого товарища, я бы ни за что не догадалась. Если бы Сережа не сказал, что она на нескольких работах пашет и еще семью с несколькими детьми обстирывает, кормит, – тоже. Чё там у нее? Цистит?
        – Очевидно, что не цистит, а экзорцистит, – то ли пошутила, то ли серьезно ответила Надя. – Видимо, напоролась наша Маша на человека с такой способностью. Первый раз такое вижу и про такое слышу. А ведь я, если ты в очередной раз не помнишь, дарила утешение людям во времена такой санитарии, что просто охнуть и не встать. Считай, в эпидемию тифа, в эпидемию испанки.
        – Это я как раз почему-то помню. Помню, сифилис еще гулял только так. А ты порхала во всем этом, будто в костюме химзащиты.
        – Да, – сказала Надя. – Это что же этот мужик за зараза такая! Это же полный, выражаясь твоими словами, трындец!
        – «Трындец»? Говоря моими словами, «трындец»? – развеселилась Прасковья. – Ты уже большая девочка, можешь сказать как есть! Ну?
        – Давай не будем этого делать, – предложила Надя. – Этими ограничениями в речи я отчасти уравновешиваю то, что у меня внутри.
        Прасковья не удержалась от смеха, стала тыкать Надю пальцем в бок и приговаривать:
        – У-у, а ты страшная внутри, да? Прямо жуть? А можно сделать так, чтобы все это наружу полезло?
        – Да ну тебя! – подпрыгивая от щекотки, прикрикнула Надя. – Врежемся же!
        Прасковья сама дышала так, будто ее только что щекотали, – настолько ее позабавило, как общались Маша и Надя, как приглядывались друг к другу, изображая позитив. А может, это и не было так забавно, только Прасковья, слегка разобранная тем, как провела несколько дней до этого, во время ловли машины, совсем перестала готовить – перешла на полуфабрикаты. И эти пробуждения после полудня, и вредная еда, и засыпания под утро под телевизор слегка столкнули ее с обычной озабоченности на какое-то подростково-юношеско-студенческое настроение, в котором были только две крайности: грусть по любому поводу, слезки на колесиках в ответ на каждую песню в чарте музыкального канала – или наоборот, такая радость подступала почему-то, что дух захватывало.
        – Извини, если уже спрашивала когда-нибудь, – заговорила Прасковья с ощущением, что сейчас пошутит, хотя никакой шутки в голове еще не появилось. – А вы друг друга тоже подначиваете, как и людей?
        – Конечно, – с готовностью ответила Надя. – Это в нашей природе. Индивидуализм, все такое.
        – И ты специально, получается, так сегодня приоделась? Сережки, смотрю, повесила, шапку дома забыла. А шарфик, а шарфик-то, вы посмотрите на нее!
        Надя красиво зарделась, будто подгадав время, когда румянец будет выглядеть наиболее мило, – свет заходящего солнца еще золотился, вокруг начинали синеть сумерки, но эта синева пока не впутывалась в солнечный свет, а относилась только к теням вокруг и неосвещенным частям городских предметов: дорожных знаков, столбов, заборов, деревьев и прочего. Снег казался весенним, как бывает, когда он собирается таять и от сугробов уже исходит тепло, а слякоти еще нет.
        – Она тоже в долгу не осталась, – ответила Надя. – Только ты этого не видела. Она как раз по мне прошлась, как все мои родственники.
        – Извини, если уже спрашивала, – повторилась Прасковья. – Но откуда вы вообще беретесь?
        – Спрашивала, – кивнула Надя с довольным видом. – Но в этом-то и прелесть, что тебе можно по кругу все повторять. Я точно не знаю. Я здесь родилась. Говорят, что в аду настолько тесно, что кого-нибудь то и дело сюда выдавливает. Это как в нашем городе сейчас: если кто лишним становится, то просто переезжает куда-нибудь в центр или в Москву. А в раю пусто, как в краеведческом музее, если не пришла пора школьных экскурсий. Есть подозрение, что в раю, кроме самих ангелов, никого, собственно, и нет. Они, похоже, от скуки сюда спускаются, а не по работе. Но если ты думаешь, что у нас, чертей, тут прекрасная жизнь – без котлов, без геенны, – то напрасно. Мне и папа, и мама, и сёстры довольно сильно ездят по мозгам по поводу моей беззаботности. Не поверишь, но мне уже Машу в пример поставили. Удивительным образом херувимы и бесы в некоторых вещах сходятся. Как, знаешь, поборники нравственности и поборники самых свободных взглядов сходятся на аргументе: «А представьте, если бы это был ваш ребенок». На детях, в общем. На ответственности. – Надя вздохнула без раздражения.
        – Ты такая честная порой, что даже не верится, что ты бес, – сказала Прасковья.
        – И такое ты тоже говорила, – улыбнулась Надя, – поэтому повторюсь: не обязательно лгать, чтобы ввести в обман. Не обязательно, знаешь, очевидно участвовать в растлении, чтобы кого-то растлить.
        – Ох, батюшки, – сказала Прасковья. – Прямо Достоевским повеяло.
        Надя иронично покосилась на Прасковью, и Прасковья догадалась, что и это она уже когда-то говорила.
        – А сейчас вообще все очень упростилось, – продолжила Надя, – достаточно вещь какую-нибудь купить и показать на людях, чтобы вызвать зависть. Достаточно быть какой угодно. Будь ты наглой, будь ты незлобивой, изображай тупость. Главное, делай это в сети с кучей подписчиков – и вот ты предмет зависти, предмет соблазна, объект подражания, личность. Что бы ты ни делала, если это сопровождается лайками и узнаваемостью, ты предмет для подражания. Это удивительно просто.
        – Так в чем тогда конфликт сегодняшний? – не поняла Прасковья.
        – Конфликт? – удивилась Надя.
        – Ой, не притворяйся!
        – Нет никакого притворства, – убежденно заявила Надя. – Мы будем решать Машины проблемы. Мы уже выше. Что бы эта несчастная Маша ни делала. С циститом ты ей поможешь и мальчик твой: найдете доктора. А с тем, чтобы у ее бойфренда детей отсудить, – тут уж мое дело. Можно, конечно, сразу по адвокатам пройтись из наших. Но хочется, чтобы и дальше все было в порядке и у детей, и у бывшей жены этого оригинального кадра.
        Надя поковыряла пальцем экран телефона на автомобильной панели, ткнула в кнопку вызова, включила громкую связь.
        – Это ты кому сейчас? – поинтересовалась Прасковья.
        – Старшей сестре. Всё ради тебя и Наташи, – запросто объяснилась Надя.
        – И как мы с тобой сочтемся? Даже не представляю, чем могу быть тебе полезна, кроме как…
        – Угольками под котлом рассчитаешься, – перебила Надя шутливо и при этом в некоторой спешке, потому что на том конце уже отозвались.
        – Привет, Надюша, вовремя ты! Будто мысли читаешь!
        – Оль, привет! – ответила Надя. Лицо ее приобрело забавное выражение деловитости. – У нас тут нашу убили. И херувим влюбился в одну из наших. И отказывается воскрешать нашу, пока мы его любимой не поможем. А эта любимая из новеньких, из выпавших, вселилась к одному, ну и выселиться теперь не может. Там такой мужчина – вроде экзорциста оказался, хотя, если точнее, фемзорцист. Он из своей бывшей жены всю кровь выпил, в такой ужас вогнал, что она своих детей бросила. Сейчас эта дама сидит у вас в бывшем Надеждинске, шьет, а часть накоплений шлет на детей. Понятно, что она несчастная и нищая. Нельзя ли как-нибудь так устроить, чтобы она по материальному благополучию обошла своего благоверного? Иначе прямо-таки дом, который построил Джек, складывается: наша, которую не воскрешает херувим, который влюблен в беса, который отказывается бросить детей женщины, которая не может взять их себе, потому что не потянет.
        – Погоди, погоди, – забеспокоилась сестра Нади. – Давай-ка с начала! С вашей. Это Прасковью, что ли, убили?
        – Нет, не Прасковью. Наташу. Ты ее не знаешь. А Прасковья вот тут буквально рядом сидит.
        – Привет! – сказали одновременно Прасковья и гомункул с заднего сиденья.
        – Фух, ну слава богу, – сказала Ольга. – И сколько дней у вас там есть на воскрешение?
        – Да месяц где-то еще, – ответила Надя беззаботно.
        – А! Ну норм! – тоже не сказать что беспокоясь, воскликнула Ольга. – Проблем никаких нет, Надюш. У меня есть тут небольшой швейный цех. Я могу его отдать бывшей жене вашего злодея и запустить цепочку поступков, которые приведут к воскрешению вашей Наташи. Только у нас тут вообще тоже есть проблема. И без Прасковьи и ее гомункула никак.
        – Так у вас же там четырехсотлетняя работает! Точно помню! – удивилась Надя.
        – Ой, Надя, – вздохнула Ольга, и, к своему удивлению, Прасковья услышала легкое раздражение в этом вздохе. – Работает, да. Точнее, она у нас есть. Только у нее, похоже, посттравматическое расстройство. А про ее возраст лучше не говори, Надя, потому что это прямо по больному месту. Четыреста лет, ума нет… Представляешь, до чего дошло, мы с херувимом скооперировались, чтобы ей помогать. Остальные разбежались от греха подальше. Ладно херувим у нас в адеквате, слегка пьющий, но женился на старости лет, такой уже поживший. Да и я замужем…
        – Что ты замужем и с детьми, это я помню, – сказала Надя.
        – В общем, – как бы не услышала Ольга, – за вычетом проблем с оккульттрегером, у нас тут такая беда, о которой я не могу ничего сказать по телефону, не могу приехать и рассказать, не могу написать письмо, не могу выслать эсэмэс. Мы в тупике, Надя. У нас на весь город только один свихнувшийся оккульттрегер и один херувим, да и тот довольно старый, может, у него в любой момент инфаркт или еще что. С чертями получше, но в данный момент толку-то от нас?
        – А чего раньше не позвонила, если все так серьезно? – спросила Надя.
        Возникла пауза, в которой угадывался ответ, что Надя такая легкомысленная, как стрекоза из басни, а у нее в городе более-менее всё в порядке, что оккульттрегеров в ее городе пусть и убивают, но их пока два, да и херувимов побольше будет. Опытная старшая сестра оказалась в худшем положении, чем младшая, и не могла справиться с этим сама. Это был сильный удар по гордости.
        – Понятно, – вздохнула Надя. – Боишься, что из Питера позвонят, спросят, как дела, а я все возьми и выложи.
        – Да если даже и не позвонят, – сказала Ольга. – Я бы знала, что не могу справиться. А тут такой бартер выгодно подвернулся, смогу с тобой рассчитаться.
        – Ну еще ничего не решено, – ввернула Надя ангельским голоском. – Прасковья ведь еще не согласилась. То, про что ты не можешь говорить, оно ведь опасное? Не зря же у вас там так богато оккульттрегеров. Остальные куда-то делись, а последняя кукушкой поехала. Это же не на пустом месте.
        – Очевидно, да. Не зря, – признала Ольга. – Но тут вот обещаю полную поддержку вашей человеческой женщине. Да и Прасковье заплатим сверх стеклянного потолка, побрякушек накидаем, обещаю. Мы в отчаянии. Хоть бросай все и съезжай.
        Брови у Нади дрогнули от удивления, а на лице появилось беспокойство.
        – Ты как? – спросила она у Прасковьи.
        – Ждите завтра, – ответила Прасковья.
        – Даже могу сама за тобой заехать. Или Васю прислать, – торопливо пообещала Ольга.
        – Да нет, спасибо, мы сами, – тоже торопливо отказалась Прасковья. – Сейчас только с циститом разберемся, но это буквально до вечера, а завтра с утра выдвинемся. Ты адрес скинь, куда подъехать.
        – С циститом? – не поняла Ольга.
        – Долго рассказывать, – откликнулась Надя.
        А Прасковья вспомнила недоуменно раскрытые карие глаза Маши, когда та рассказывала вполголоса: «Такое странное чувство. Я его никогда не испытывала. Я понимаю, что это боль. Но для меня это всегда было просто словом».
        Маша мяла в руках очень белый платок, от которого до Прасковьи, сидевшей на противоположном конце стола очередной кофейни, куда затащила их Надя, доносился отчетливый, но тонкий запах духов.
        «Пошла к врачу, – говорила Маша. – Он, конечно, сразу диагноз поставил. Потому что для него очевидно было, чт? со мной. Выписал таблетки, а они не помогают от слова “совсем”. Ужас какой-то».
        «Ну, тут сложный случай, – отвечала ей Надя. – Конечно, не повезло тебе связаться с таким типом. Погоди, когда мы тебя вытащим, он тебя еще преследовать начнет, вот увидишь. Такой сразу не отстанет. Это не ты к нему вселилась, а он к тебе». – «А так бывает?» – удивилась Маша. «Чего только не бывает! – поддержала Надю Прасковья. – Но не переживай, с болячкой мы тебе поможем справиться. Есть врач от такого?» – спросила она у гомункула. «Да, – сразу ответил гомункул. – Только не совсем врач. Фармацевт Ильина Евгения Петровна. Но проданные ее рукой лекарства помогают от демонических болезней». – «Вот! – сказала Прасковья. – Или в сети ее поищи, или мы у херувима спросим, где она околачивается, в какой аптеке и по какому адресу эта аптека. Жаль, что к херувиму придется обращаться, конечно, но ничего не поделаешь, из нас с мелким (она кивнула на гомункула) адресная книга не ахти». – «Спасибо…» – сказала Маша.
        – …Спасибо, – сказала и Ольга под конец разговора. – Мы тебя на автовокзале встретим, слушай, все что угодно, только приезжай как можно скорее, правда. Такое тут вообще, сама увидишь эту красоту. Не хочется город терять.
        – Успокойся, сестричка, – сказала Надя, с удовольствием играя в доброту и, кажется, правда испытывая радость, что может помочь, что уже помогла. – Прасковья сказала, что приедет, – значит, приедет.
        – Просто такое чувство с этим всем, что у меня у самой уже ПТСР, – призналась Ольга и положила трубку.
        Надя широко улыбнулась и не удержалась от шутки:
        – Буквально месячник больных чертей у тебя, Прасковья. У одной ЗППП, у другой ПТСР.
        – У третьей СДВГ, – нашлась Прасковья, на что гомункул откликнулся одобрительным смешком.
        – Сиди молчи там! – с несерьезной сердитостью обернулась к нему Надя и притормозила возле дома Сергея, куда они, собственно, и ехали, потому что тот номер, что был указан в телефоне Прасковьи, не отвечал. Оставалось надеяться, что херувим дома.
        Прасковья не успела выйти из машины, а Сергей уже торопливо вылезал из подъезда, борясь с ветром, который давил на дверь, как на парус, и не давал ей открыться. Игра света и тени, бурки, трясущиеся небритые щеки, меховой жилет делали Сергея похожим на Левченко из фильма «Место встречи изменить нельзя», но, когда херувим вывалился наружу с трепыхающимся в кулаке тетрадным листом, эта иллюзия рассеялась – в лице Сергея не было той замечательной печали актера Виктора Павлова; клонимый ветром, скользя на утоптанном снегу двора, веселый и поддатый Сергей радостно ухватил Прасковью за локоть и стал совать листок ей в карман пальто. На листке, куда Прасковья мельком заглянула, был адрес аптеки, где работал чудесный лекарь.
        – Всё тут записал! – сказал он. – Не потеряй!
        – Как дела у тебя? – спросила Прасковья, но не стала дожидаться ответа и задала еще один вопрос: – Что ж ты про болячку ничего не сказал?
        – Так Маша у меня не под круглосуточным присмотром. Не как ты. Я могу за ней не подсматривать, если не хочу. А всякие интимные ее дела меня не очень интересуют. Она светлый человечек, ты же видела. Не хотелось этот образ рушить физиологией, как с тобой.
        – М-да, человечек, – ответила Прасковья. – А про меня лучше не напоминай. Обо многом забываю, порой о нужном, но вот мысль о том, что за мной круглые сутки херувимы смотрят, из головы никак не улетучивается. Как представлю, что ты, именно ты, в ванной за мной подглядываешь, даже не желая этого…
        – Ну почему же не желая? – запросто заявил Сергей. – Еще раз повторюсь, как и всегда повторялся, когда речь об этом заходила. Не буду скрывать, несколько раз, когда ты фигуристой была, я даже этим воспользовался от тоски и одиночества, когда накатывало.
        Он помолчал. Уточнил:
        – Передернул на тебя, так сказать. Было дело, ввела ты меня во грех.
        Прасковья вздрогнула, как от озноба, да и от озноба тоже:
        – Вот где-то ты молчишь, а где-то объясняешь, хотя тебя даже не просят, – сказала она. – Давай беги уже обратно домой. Башку не застудишь, потому что нечего уже застужать, а какие-нибудь почки…
        Впрочем, Сергей, не дослушав, уже семенил обратно, дыша на руки, прижимая руки к мерзнущим на ветру ушам. На крыльце он обернулся, и до Прасковьи донеслось его «спасибо».
        – Вали уже! – махнула рукой Прасковья.
        Она хотела крикнуть ему вслед, что вместо словесной благодарности лучше бы он помог с Наташей, но даже если бы крикнула, не успела бы: Сергей выждал паузу между порывами ветра и юркнул в подъезд к своей кошке и своей женщине.
        – Забавный он все же парень, – сказала Прасковья Наде, подразумевая, что Сергей идеально вписывался в пейзаж из этакого сказочного домика и двора, словно специально оформленного в духе нового реализма: тут были и турники, и какие-то кольца с облезлой краской, и ржавые мусорные баки, и граффити на стенах, фонарных столбах, и пластиковые окна в домах, построенных еще в середине прошлого века.
        – Херувимы – чудики такие, в отличие от вторых, – одобрительно заметила Прасковья зачем-то.
        Когда она это сказала, ей показалось, что один из неназванных городских престолов задел крылом автомобиль, в котором они сидели, потому что приборная панель слегка мигнула, дав зеленоватый отсвет на серьезное лицо Нади.
        – Вот, – Прасковья достала из кармана смятый листок. – Звони. Утешим девку, облегчим ей жизнь на новом месте. А то как-то не очень приветливо ее наш город встретил, согласись?
        – Мне кажется все же, это не город наш, а мы его, – поправила Надя.
        – Пусть так, – легко согласилась Прасковья, стараясь не думать о том, что ждет ее завтра.



        Глава 8

        Стоило прибыть на место, и тут же вся дорога – ранний подъем, пересадки, ожидание между пересадками – схлопнулась в мимолетное, очень компактное воспоминание, где не было места неудобству и усталости. А меж тем до Серова, бывшего Надеждинска, она и гомункул добирались чуть ли не двенадцать часов. Усталости не было, а вот мрачные мысли сами собой лезли в голову, подстегиваемые невольным страхом.
        Названный в честь разбившегося летчика город и сам был будто упавший, засыпанный снегом самолет. Прасковья поймала себя на том, что жутко предвзята. Сугроб, свесившийся с козырька краснокирпичного, да еще и покрашенного в красный цвет автовокзала, казался ей умирающим и тоскливым. Над волнистой шиферной крышей, над заснеженной посадочной площадкой, обнесенной забором, закрытой воротцами, проходными от безбилетников и террористов, возвышалась узкая информационная панель на двух толстых столбах, эта панель и эти столбы походили разом и на японские ворота тории, и на два могильных креста, поставленных впритык горизонтальными перекладинами друг к другу. Поймав себя на сравнении с могильными крестами, Прасковья подумала: «Веселая я сегодня, однако». Когда выходила из темного автобуса по узкому проходу между двумя рядами высоко стоящих кресел, зачем-то взяла гомункула за руку, будто боясь, что он может потеряться. При этом, когда поглядывала на серьезные лица остальных пассажиров, успела несколько раз подумать: «Тут, похоже, весь город нужно переосмысливать разом».
        Она вышла из замкнутого сумрака автобуса на пасмурный полумрак улицы, вдыхала воздух сразу носом и ртом, чтобы избавиться от привкуса автомобильной смазки, что отдавала рыбой, – этот запах преследовал ее всю дорогу, им, казалось, была пропитана даже медитативная мелодия, негромко сопровождавшая пассажиров всю дорогу; под этот запах, эту мелодию Прасковье, когда она заваливалась в сон, виделся неторопливый рыбий косяк, медленно скользивший в мутноватой глинистой воде. Вдогонку пришло воспоминание о шторках на окнах автобуса: темные, с такими же темными кистями, они выглядели так, словно их совсем недавно перевесили с зеркал, закрытых на время траура.
        Вокруг стояли домишки, торчали облетевшие деревья, но при взгляде поверх жести, покрывавшей двускатные крыши частных домиков, туда, откуда поднимались белые промышленные дымы, Прасковье мерещился фэнтезийный черный з?мок, где обитал какой-нибудь рыцарь – Като – или какой-нибудь дракон, к которому так и напрашивался эпитет «злоебучий». Чем ближе было к городу, тем чаще захватывало дух, как при кошмаре перед самым пробуждением. Теперь же, когда Прасковья, не в силах отпустить горячую ладонь гомункула, стояла, уже даже не озираясь в поисках ждущей ее машины, и смотрела на то, как Ольга идет через небольшую площадь перед автовокзалом, – радостная, призывно машущая рукой, – чувство падения переросло в легкую тошноту.
        Неизвестно, насколько старше Нади была Ольга, но выглядели они одногодками. Как и сестра, Ольга предпочитала светлые цвета, так что почти светилась на фоне серого серовского снега, да и на фоне расходившихся с остановки людей она выделялась: было в том, как она шла, как приветливо улыбалась, как блестели ее добрые глаза под круглой оправой очков, столько светлого и непосредственного, родного, что несколько человек с улыбкой оглянулись на Ольгу. А та подошла к Прасковье и приветливо протянула узкую маленькую ладонь, похожую на ладонь гомункула, с той лишь разницей, что у гомункула не было маникюра, а красиво сделанные ногти Ольги покрывал лак нежно-голубого цвета и милые блестяшки. И у цвета, и у блеска, возможно, были какие-то специальные названия, но Прасковья уже лет пятьдесят не занималась руками, чтобы не множить знакомства среди людей. Самостоятельно делать себе ногти она не рисковала, и хотя ничто не мешало обратиться к любой из знакомых демонов, Прасковья не хотела увеличивать свой долг перед ними.
        – Ну здравствуй! – просто и радостно выдохнула Ольга. – Столько про тебя слышала и наконец увидела. Вася так впечатлен, что даже застеснялся вот сразу выходить. Мужчины… А тут у нас кто?
        Ольга слегка наклонилась к гомункулу:
        – Как зовут юношу?
        Несколько взвинченная Прасковья поняла вопрос не так и чуть не одернула Ольгу, чуть не сказала, что настоящее имя гомункула – это только между Прасковьей и гомункулом, но гомункул сам успел ответить. Широко улыбнувшись, показав белые верхние резцы, которые выглядели так, будто вместо зубов у него подушечки «Орбит», он тоже протянул Ольге руку и сказал:
        – Миша.
        – Миша-медведь может песеночки петь, – по-хорошему усмехнулась Ольга, и Прасковья ощутила, что страх пусть и остался, но слегка сбавил обороты.
        Как это обычно бывает при встрече, если при этом имеется знакомство, вокзал или аэропорт, ждущая неподалеку машина либо такси, возникла суета, торопливый обмен необязательными вопросами про то, как доехали, нет ли желания перекусить, а когда оказались в машине, то будто не через двери в нее попали, а телепортировались прямо на сиденья, колыхнули подвеску и, почему-то пыхтя, стали торопливо пристегиваться.
        – Прасковья – Василий. Василий – Прасковья, Миша, – представила всех Ольга.
        – Угумс. Очень приятно. Наслышаны, – пошевелился и повернулся к пассажирам муж Ольги.
        Для солидности Василий выглядел лет на тридцать пять. Конечно, все было при нем. И легкая щетина на физиономии, которая вовсе будто и не щетина, и прямой нос, и подбородок – не волевой, но близкий к такому, чтобы не выглядеть совсем уж солдафоном из кино, и юмористическое поблескивание зеленых глаз, и несколько растрепанная на современный манер прическа, словно муж Ольги буквально только что вымыл голову, вытер ее полотенцем, но не успел пригладить волосы. При взгляде на него в памяти Прасковьи шевельнулись несколько неопределенных воспоминаний, поскольку Василий даже чем-то походил на тот неуловимый образ, каждая мысль о котором вызывала в сердце содрогание тоски и утраты, но все же чего-то Василию не хватало, чтобы быть именно тем чертом, который выделял забытого демона из знакомых ей чертей.
        – Сейчас позвоню этой выдре, – сообщила Ольга, – а то наверняка беспокоится… Кстати, а что это она сама погостить не приехала?
        – Да я Надю и так задергала, – объяснила Прасковья. – Сколько можно.
        – Весело у вас там, – одобрительно заметил Василий, который, очевидно, был в курсе приключений Прасковьи, Нади и всех причастных. – Хорошо хотя бы то, что у этого мужчины не СПИД. А то как бы лечили?
        – Никак, – тут же отозвался гомункул. – Ближайший терапевт для бесов с иммунодефицитом – во Владивостоке.
        – Бывает же, – неопределенно заметил Василий.
        Безо всяких объяснений, куда они едут, муж Ольги тронул машину с места, а сама Ольга уже болтала с Надей, всячески успокаивая ее, обещая вернуть Прасковью в целости и сохранности.
        «Если что случится, вы ведь и не вспомните», – подумала Прасковья почти спокойно, потому что вид на город из окна машины оказался уютнее, чем из окна автобуса. Что говорить, эти густые тополя, тянущиеся вертикальными ветвями к проводам городского освещения, эти пятиэтажки и трехэтажки, будто проявленные в городском пейзаже с черно-белой пленки, цветные окна с еще не убранными гирляндами, шторами, кухонными гарнитурами, чугунное литье оград вокруг достопримечательностей, – если не вглядываться, то почти ничем улицы Серова не отличались от улиц всех других городов, и уж тем более не очень много было отличий между ним и таким же уральским городком Прасковьи.
        Меж тем Василий считал иначе.
        – Вроде и железнодорожные пути на нас сходятся, и трасса, и газопровод, и всякие-то у нас предприятия, но почему-то не очень притязательно всё. Вроде бы попадаются здания, арену собираются отгрохать. Но вот улица Карбышева довольно печальна. Понятно, что гаражи и не должны удивлять разнообразием дизайна, но все равно. Какая-то средняя температура по больнице неутешительная, если целиком на город взглянуть. Так что наступивший ужас – это лишь следствие ужаса повсеместного.
        – Да, – подтвердила Ольга. – Неудивительно, что у нас никого не осталось. Попробуй-ка переосмысли такое.
        – Так что случилось? – не выдержала Прасковья. – Что за секретность такая нездоровая? Конечно, Наташи со мной нет. Но вашу я как-нибудь уговорю. Как ее там? Вдвоем как-нибудь вытащим это дело.
        – Ага, – неопределенно вздохнула Ольга, чем вызвала у Прасковьи новый приступ беспокойства.
        – Пять сек. Уже подъезжаем, – успокаивающе сказал Василий. – Ох, неловко получилось, Иван Иваныч уже стоит. Вот зачем он нас ждет? Хоть бы в подъезд зашел… Подхватит пневмонию, будет совсем хорошо.
        – Кажется, он хочет помочь мешки с продуктами занести, – сказала Ольга.
        Высадились у трехэтажного дома.
        С тростью, но уверенно к ним подошел высокий херувим лет шестидесяти в длинном черном пальто с двумя рядами пуговиц, шарф у него был черный, перчатки черные, вязаная шапка – тоже, а узкое лицо бодрое, розовое, с аккуратно подстриженными седыми усами и седыми же бровями. Из-под этих бровей смотрели на Прасковью спокойные, внимательные светлые глаза неопределенного цвета.
        – Огромное спасибо, что вы согласились, – сказал он тихим простуженным голосом.
        По легкой гримасе Иван Иванович догадался, какие слова Прасковья хотела сказать, но не сказала, и поправился:
        – То есть, простите, вы не совсем в курсе и можете отказаться. Но спасибо, что вы хотя бы приехали.
        Он едва заметно улыбнулся, увидев, что Прасковья смолчала еще несколько слов, и добавил:
        – Да, ситуация патовая. Вам без нас никак, нам без вас тоже. Так что никуда мы друг без друга вроде бы не денемся, да.
        Он тихо рассмеялся, и у Прасковьи мурашки пробежали по спине и рукам, слезный ком необъяснимого восторга и счастья застрял у нее в горле – настолько смех Ивана Ивановича был похож на то, как смеялись престолы, когда принимали человеческое обличье на экране.
        Впрочем, это было пусть и светлое прекрасное чувство, некоторым образом даже обнадеживающее, ведь иметь при себе херувима в адеквате было приятнее, чем если бы на пороге очередного дела ошивалось бы рядом подобие Сергея, страдающее от похмелья, вострящее лыжи к ближайшему источнику синьки, но это ощущение продлилось недолго. Хватило его буквально на то, чтобы отобрать у Ивана Ивановича пакет с продуктами, который херувим и правда пытался взять на себя, поднять этот пакет на второй этаж, на то, чтобы услышать от Ивана Ивановича: «У меня есть ключ, у вас есть сглаз, но давайте все же позвоним – невежливо без предупреждения». И еще с десяток секунд все было хорошо и казалось декорацией и сценарием советского фильма середины семидесятых, про каких-нибудь сознательных товарищей, что пришли на выручку члену своего трудового коллектива – все такие бодрые, хорошо одетые, переглядывающиеся в предвкушении: какой сейчас сюрприз устроят, какое принесут утешение.
        Последовало шевеление у дверного глазка со стороны квартиры, звук решительно открываемого замка, дверь распахнулась.
        – Заходим! Заходим! А то сквозняк! – почему-то торжественно произнес Иван Иванович.
        – Так что случилось-то? – спросила Прасковья, уже повесив пальто и разматывая шарф. – Где, собственно?..
        – А вот, собственно! – будто даже и с энтузиазмом произнес Иван Иванович и показал рукой через прихожую.
        В прихожей стоял в тапочках и халате гомункул в обличье девочки и непроницаемо наблюдал за Прасковьей, а на пороге одной из двух комнат, тоже в халате и тапках, стояла девочка лет десяти, глядела слегка угрюмо, грызла ноготь на мизинце. Один из карманов ее халата оттягивал здоровенный смартфон, на колене был цветной пластырь с уточками.
        Молчание затянулось.
        Иван Иванович осторожно сказал:
        – Мы решили, что если вы будете знать, как у нас тут все обстоит, то откажетесь.
        – Что мы у порога стоим?! – подметила Ольга бодрым голосом. – Давайте уже пройдем или в гостиную, или на кухню. Лучше в гостиную, там места больше. Чай, все такое, что-нибудь решим!
        – Если судить здраво, то ведь это всего лишь внешность. Все знания и опыт не пострадали, – опять же спокойно и тихо высказался Иван Иванович.
        – Пойдемте, пойдемте! – торопила Ольга.
        В квартире пахло подгоревшим молоком, для Прасковьи это был запах рассеянности и ненужной в работе оккульттрегера тягостной задумчивости. «Придется одной, что бы там ни было», – сразу решила про себя Прасковья.
        Так или иначе, а Прасковью все же провели внутрь квартиры, посадили на четырехколесный пуфик (такой у нее когда-то был, верх его, помнится, откидывался и открывал настолько обширную полость внутри, что Прасковья хранила в нем пылесос и принадлежности для него). Между нею и диваном, куда отсел к девочкам гомункул, находился овальный журнальный стол с отколом, обнажавшим его древесно-стружечную суть. На столе ничего не было, поскольку в доме на момент прихода гостей не осталось чистой посуды. Из кухни доносились шум в раковине, позвякивание вилок и ложек, различное посудное побрякивание. В этих звуках слышалось удовольствие: демоны сбежали, чтобы молча возиться с гелем для мытья, губкой, металлической щеткой, ненавязчиво переложив тяжесть объяснений на плечи Ивана Ивановича. А он сидел на табурете между детьми и Прасковьей, положив руки на трость, а подбородок на руки, терпеливо ждал, пока Прасковья отдышится и начнет задавать вопросы.
        – Я все понимаю, – сказала Прасковья. – Но как так вышло? Это как в песне, детство, что ли, кому-то звонило многократно?
        Иван Иванович охотно шевельнулся:
        – Нет, никаких звонков, конечно. Всё традиционно. Вы же сами знаете, как у вас там все устроено. Убиваете – на год стареете. Умираете сами – молодеете на год.
        Прасковья, раз посмотрев, не в силах была любоваться на угрюмую физиономию серовского оккульттрегера, но, чтобы не сорваться на грубость, некоторое время с некой долей сарказма любовалась на цветной пластырь с уточками, на красную шерстяную нитку, зачем-то повязанную на правое запястье девочки-гомункула. Не поворачиваясь к Ивану Ивановичу, стараясь подражать его интонации, не повышая голоса, Прасковья спросила:
        – Так объясните тогда, как она у вас умудрилась до такого состояния доумирать? Она любит дорогу в неположенном месте перебегать или что?
        – К сожалению, – сказал Иван Иванович, – элемента случайности тут нет.
        – Помнишь передачу «Я сама»? – не без вызова обратилась к Прасковье девочка-оккульттрегер.
        – Помню, что такая была. – Прасковья посмотрела на злые глаза, что мрачно сверлили ее из-под низкой темной челки.
        – Ну так вот, – сказала девочка-оккульттрегер, и в голосе ее мелькнуло что-то вроде гордости. – Я сама.
        Тут бы Прасковье и рассердиться, но испытывать злость к человеку, который выглядит как ребенок, она не могла, пусть этот ребенок и был старше ее самой в два раза.
        – Ты несколько раз суициднулась, что ли? – запросто спросила Прасковья.
        – Семнадцать, – подсказал херувим.
        – Зачем? – удивилась Прасковья.
        – Поживи с мое, и узнаешь, – сказала девочка-оккульттрегер с вызовом.
        – Я как на работу ездил ее воскрешать, – признался Иван Иванович. – То бритва, то петля, то таблетки. Видимо, в то время в Серове были еще оккульттрегеры, потому что, ну, кто-то же помогал мне дверь в квартиру открывать, пока я копию ключей не сделал. А потом у нас муть завелась, а кроме Галины никого не осталось. И тут возникла парадоксальная проблема… Как вам сказать…
        – Да говори уж как есть, Иваныч, – разрешила девочка-оккульттрегер.
        – Да… – слегка смешался херувим. – Словом, Галя, я тебя ни в чем не упрекаю, мы тебя понимаем и поддерживаем, потому что такое много у кого в жизни бывает. На ум, правда, не приходит ни одного живого примера, а только библейский, с предательством Христа Петром, и почему-то эпизод из фильма «В бой идут одни старики»…
        Прочистив горло, Иван Иванович заговорил чуть громче, будто уже начал спорить с Прасковьей и уже отвечал на ее возражения:
        – Понимаете, когда появилась муть, Галочка, вопреки своему поведению последних полутора лет, внезапно воспылала жизнелюбием, за что ее трудно упрекнуть, и категорически отказывается покинуть порог своего убежища.
        – Ну так одно дело – добровольно уйти из жизни, а другое… – она изобразила руками и голосом вспышку фейерверка, затем прервала пантомиму и, со злорадством посматривая на Прасковью, попросила Ивана Ивановича: – А ты расскажи, что за муть в городе. Расскажи-расскажи, не стесняйся!
        Иван Иванович вдохнул, как перед нырком, хрустнув суставами, расправил плечи и наконец признался:
        – У нас завелся экстрасенс. Возможно, единственный в мире. Это парадоксальная муть, потому что он людей лечит на самом деле. Но при этом у нас налоговики мрут, несколько участковых скончалось, люди, которые ему дорогу переходят, очевидно, тоже не остаются без наказания. Ну и наверняка он распылил нескольких ваших, потому что я, видимо, имел неосторожность сообщить им информацию о нем вне убежища. Теперь вы понимаете, почему мы не могли вам ничего сказать, пока вы не окажетесь на безопасной территории?
        Прасковья рассмеялась с сарказмом, но при этом и с восхищением тоже:
        – Но теперь получается, что я тоже не могу выйти из квартиры вашей Гали без того, чтобы меня тут же не распылило!
        Иван Иванович виновато вздохнул:
        – Да. В плане есть изъян. Но есть надежда, что вы в данный момент более решительны и сообразительны, чем наша Галина, поэтому что-нибудь да придумаете. Галя говорит, что способ есть. Какое-то ментальное замещение. Но она считает, что в ее нынешнем виде у нее ничего не получится. Что необходимо прикоснуться к мути, а…
        – Да понятно! – Прасковья махнула рукой. – Экстрасенс, как я только что поняла по контексту, мужик, а времена теперь такие, что мужчина, даже и муть, – он скорее к себе десяток оккульттрегеров подпустит на расстояние касания, чем ребенка. Шваброй будет отмахиваться, а то и сразу с порога погонит.
        – А что за ментальное замещение такое? – поинтересовался Иван Иванович. – Суть я предполагаю, но уточнить бы не помешало. Первый раз об этом слышу, а я очень старый.
        – Думаю, вы правильно угадали, – сказала Прасковья, поднимаясь. – Сейчас я пойду руки помою. Затем мне гомункул память перепрошьет, и я стану другой женщиной, а гомункул станет как будто обычным ребенком. Я, такая вся разведенка с прицепом, поеду к вашему экстрасенсу за помощью в личных делах или с какой-нибудь болячкой. Себя я полностью забуду, чувство при выходе, надо сказать, не из самых приятных. Гомункул доведет меня до места, я начну общаться с этим типом, непреодолимо захочу до него дотронуться, а когда коснусь, гомункул включит меня обратно, я приду в себя, и тут у меня будет не очень много времени, чтобы переосмыслить вашего Кашпировского. Кстати, сколько он у вас уже тут?
        – Да с год где-то, – прикинув, ответил Иван Иванович. – Видите ли, я человек семейный, тихо балующийся винцом из своих небольших подработок, своей пенсии. Я этим мраком над городом не очень доволен, но ведь со мной он ничего такого не может сделать.
        – Я просто пытаюсь представить, сколько вы, ребята, за год успели сюда народу заманить. Потому что как-то пусто в области стало.
        – Можно у гомункулов спросить, – мрачно предложила Галя.
        – Только мы ничего не скажем, – ответила за двоих девочка-гомункул. – Это может внести раздрай в и так уже непростую ситуацию.
        Прасковья выдохнула.
        – Да. Ребята, спасибо, – сказала Прасковья. – Не очень хорошо вы поступили.
        – Ну а что было делать? – вступила Ольга, входя и расставляя кружки. – Тем более ты столько раз уже себя хорошо показывала. И, не хочу напоминать, однажды ты поступила не очень хорошо, и передо мной и Надей ты немного в долгу. Не в таком долгу, который из денег и услуг, а в таком, в котором стерта грань между херувимами, бесами и людьми.
        – О чем ты вообще? – не поняла Прасковья.
        Ольга посмотрела на нее, пытаясь понять, правда ли Прасковья не помнит или притворяется.
        – Потом в гляделки поиграем, если придется.
        Прасковья в отчаянье подумала, что у Сергея может хватить совести не воскрешать Наташу, и сказала:
        – Меня забудете, про Наташку не забудьте. Может быть, она справится.
        Ольга поняла, что погорячилась, и стала оправдываться:
        – Понимаешь, ну как было по-другому? Прислали бы эсэмэс, тебя бы тут же распылило, написали бы в личку, тебя бы распылило, письмо бы прислали, не знаю, – тоже.
        – Да ладно, забей, Оля, – усмехнулась Прасковья. – Сколько там длится ментальное замещение это? От силы три часа. Да. Трудновато было бы до вас добраться при таком раскладе. Надо побыстрее с этим закончить. Сколько сейчас? Ага, почти четыре.
        – Хоть перекуси! – предложила Ольга.
        Прасковья поблагодарила и ответила, что с удовольствием попьет потом и остывшего чая, на что Ольга покивала.
        – Вы дайте Мишке местоположение этого типа, – попросила она Ивана Ивановича.
        – Конечно, конечно, если что – звякну ему на телефон, поправлю, – виновато закивал херувим. – Но куда же вы так спешите? Вы же устали с дороги! Переночевали бы, и завтра с утра. Прямо так сразу, что даже страх берет.
        – Да какой уж тут сон, – ответила Прасковья. – Только хуже.
        Невольно оттягивая момент перерождения, уже одетая, держась за вертушку дверного замка, она набрала Надю и сказала, стыдясь своего пафоса, носчитая, что в данный момент имеет право на этот пафос:
        – На всякий случай прощай, подруга.
        – Не прощай, не прощай, ни фига не прощай, – ответила Надя.
        – Давай, – сказала Прасковья гомункулу, сбросила вызов и распахнула дверь.



        Глава 9

        Мать Милы, пока отец ушел купить себе пива на вечер, предложила поговорить. Но даже и в отсутствие отца она сделала это вполголоса, чтобы Ярик не развесил уши. Тяжело было с двумя скорпионами в семье. Младший обожал старшего, передавал ему все сказанное мимоходом и забытое, а старший потом насмешничал над женской глупостью, а точнее, над тем, в чем ничего не понимал.
        Так он прервал вождение Ярика к остеопату, целый вечер рвал и метал, и самая частая фраза его была: «Второклассника к костолому таскать! Да вы ебанулись, девоньки! Да вас бы самих!» А Ярик злорадно смотрел из своего угла.
        Почти то же было, когда узнал, что мать записала Милу к знакомому астрологу, который помог многим маминым подругам. Пиком его издевательств в тот день были слова: «Да я и без гороскопа могу предсказать, что этот гороскопист отвесит нашим весам пару палок на клык!» (И самое обидное в его словах было то, что он говорил в будущем времени, а это отвешивание уже произошло.)
        Включив телевизор на кухне погромче и тем самым повысив голоса политическим спорщикам на втором канале, мама вернулась к разделочной доске, умело застучала острым ножом по луковице, сказала, стараясь, чтобы ее голос был слышен для Милы, но смешался с другими квартирными шумами за пределами кухни:
        – Дорогая моя, ты же понимаешь, что бесконечно так продолжаться не может. Что сидеть на шее у родителей до старости невозможно. Что нужно становиться на ноги – искать надежную поддержку для себя и ребенка. Мы с папой не вечные, ты же понимаешь. Нужно успевать, пока Ярик не вырос. Что мы будем делать, когда он станет подростком? А куда он приведет невесту? Сюда? И что мы будем делать? Ты же помнишь, какой дурдом тут был, когда ты родила, а бабушка заболела? Повторения этого я не хочу. Да и ты не хочешь.
        Мила все это, конечно, понимала, но что она могла сделать? Она и так не вылезала с сайтов знакомств, но попадались ей там только странные какие-то кадры разной степени привлекательности, иногда даже красавчики, но безденежные, как она сама, а иногда и беднее даже и без собственного жилья. Попадались отцы-одиночки со своей квартирой, но и с чужим ребенком в придачу, с каким-нибудь слепым сыном, дэцэпэшной дочерью, которую бы пришлось катать в коляске по всяким врачам, а Миле хватало и проблем с Яриком, у которого были астма и энурез. Одиноких богатых бизнесменов Миле в сети не попадалось.
        В реале был один одинокий бизнесмен – хозяин цветочного киоска, где она работала. Буквально за месяц до этого разговора с матерью он переспал с ней, угрожая увольнением, но общение не продолжил, вроде бы потерял к Миле интерес. Об этом Мила маме рассказывать не стала, как о многом не рассказывала, потому что считала, что это попросту бесполезно, тем более что какого-то ощутимого толка от этих свиданий не было. Максимум, что Миле перепадало, – букеты из трех роз, бесплатный десерт в какой-нибудь забегаловке. Кажется, займись она проституцией – и то получала бы больше уважения и дарили бы ей что-нибудь подороже.
        При всем этом подруги ее, как будто издеваясь, демонстрировали какой-никакой успех. Одна одноклассница, которая, как и Мила, родила еще в школе, да еще и двойню, спокойно познакомилась с турком и уехала жить за границу. Другая вышла за одноклассника, и пусть выяснилось, что он не только с ней жил разнообразной половой жизнью, но и с тещей, и все затем, конечно, путались, кто кому там теперь дядя, кто внук, но папа молодого человека передал ему в управление сеть автомоек, и все были вполне себе обеспечены, подружка демонстрировала в инстаграме и ВКонтакте трехэтажный дом, сад, пятикомнатную квартиру в новостройке. Третья уехала в Германию и за какие-то пару лет отсудила у немецкого мужа дом и алименты.
        Мила, с ее жизнью в двушке с родителями, с задыхающимся и ссущимся сыном, испытывала отчаяние буквально двадцать четыре часа в сутки, даже сон не давал ей покоя. Она засыпала, и ей снилось, что у нее имеются еще подружки и все они уже чего-то добились в жизни, причем очень легко, волею случая, без всяких усилий. Она бодрствовала, и какой-то с виду обсос заходил в киоск и покупал букет ценою в смартфон для какой-то неизвестной бабы, которая Миле и в подметки не годилась. (Единственное утешение в этом случае заключалось в том, что дорогой букет состоял из передержанных цветов, которые должны были осыпаться уже через день-два после дарения.) Заходила мать с ребенком возраста Ярика, ребенок выбирал цветок себе на подоконник, и оказывалось, что он сам, САМ увлекается цветами, что у него есть и различные лампы, что он кучу всего знает про удобрения. Заходил счастливый молодой человек и, смущаясь, спрашивал, какой букет принято дарить роженице. Появлялись пожилые муж и жена, просили четное количество цветов, но при этом шутили, что некая неизвестно кто всю жизнь ненавидела все эти веники и как бы по
ночам не стала приходить с недовольным видом. При этом оба супруга, с их спокойными голосами, прикосновениями друг к другу, с их незамысловатыми шутками невольно приковывали к себе завистливый взгляд Милы.
        – …Так вот, – продолжила мама. – Я узнала, что в Серове есть невероятный знахарь. Он жизнь моей подруги устроил и ее дочери. У них все плохо было, даже и по женским делам. У дочери подруги было бесплодие и венец безбрачия. Сама подруга кисла в Серове. А сейчас подруга в Москве. Ее дочь в Париже, залетела от француза во время этого футбольного дурдома, который в Екатеринбурге проходил. Представляешь? Там чудеса творятся. Экстрасенс этот кому-то бизнес поднял. Кому-то ребенка исцелил. Ты самое дорогое, что у меня есть. Поэтому завтра, у тебя как раз выходной, завтра ты возьмешь сорок тысяч, которые я тебе дам, и поедешь в Серов с Яриком, вылечишь его и для себя что-нибудь сделай.
        – …Умоляю тебя, пожалуйста, не спорь и езжай. Я тебя еще три месяца назад записала к нему. Там огромная очередь. И Ярика подлечишь, и для себя что-нибудь сделаешь, – повторила мама спокойным голосом. – Только не потеряй деньги. Сама не потеряйся. Не залети от кого-нибудь еще, ради бога.
        Мила догадывалась, что вот эта вот черта – надежда, что всю свою жизнь можно безвозвратно поменять в лучшую сторону нажатием некой судьбоносной кнопки, – это у нее от матери. Именно эта надежда, что некое жизненное благополучие и согласие в семье появляются не в результате учебы, терпения, упорного труда, привела к тому, что появился Ярик, именно эта вера в чудо чуть ли не за руку протащила через все свидания и несколько работ.
        – И деньги при Ярике экстрасенсу не отдавай, – предупредила мама, вытаскивая восемь пятитысячных купюр из кармана халата и перекладывая их в карман халата Милы. – Нас отец потом сожрет с потрохами, если узнает.
        Мила не стала спорить. На случай, если на обратном пути из Серова подвернется судьбоносный мужчина, Мила побрилась во всех местах, даже выбрила что-то вроде треугольника, постриглась там покороче.
        Между делом списалась с подружкой, которая жила в Серове с дочкой, отсудив у мужа квартиру. Невесть какое достижение, но все же. Обещала заскочить в гости, посплетничать о некоторых старых знакомых.
        Рано утром мать растолкала ее и Ярика. Отец спал сладким пивным сном после трех литров шестипроцентного крафтового белого, поэтому даже направленное в его сторону нытье Ярика его не разбудило.
        Организм Милы ожидал выходного, из-за чего на улице было по-особенному черно и холодно, а лампы в транспорте слепили сонно и злобно, на автовокзале было тесно не только от людей и от ожидания, но и от многочисленных мелких товаров, кучно расположенных на прилавках различных киосков и торговых автоматов. Ярик, увидев кафе, захотел есть, увидев торговый автомат с газированной водой, захотел пить. «Не сдохнешь», – нашипела на него Мила, и он успокоился.
        Но были еще пять часов в автобусе. Ярик захотел сидеть у окна, но там сквозило, стекло окна было покрыто чуть ли не сантиметровым слоем льда, сидеть там, чтобы смотреть, что происходит снаружи, не имело смысла, но Ярик заныл, Мила поддалась на его нытье, сдалась, уснула. Через некоторое время Ярик растолкал ее и сказал, что ему жарко. А у окна и правда было жарко: печка прямо под сиденьем разогрелась и создавала поток восходящего очень горячего воздуха. Тут бы и пересесть, но свободных мест не было. Пришлось пересесть на жаркое место, где Мила, пусть у нее и не было никакой астмы, стала испытывать приступы удушья, а Ярик, откинувшись в сторону прохода, уснул с открытым ртом, с налипшими на лоб прядями челки. Мила иногда смотрела на него и испытывала отвращение. Ярик казался ей взрослым, упрятанным в тело ребенка, как в подарочную упаковку, упаковка эта периодически подтекала и в прямом, и переносном смысле. Прорывались порой черты и поступки, которые обещали закрепиться в зрелом возрасте. Ярик уже все время вел себя как слегка подвыпивший, поэтому вместе с ним в магазин лучше было не ходить: там
он мог что-нибудь уронить с полки, мог упасть на ровном месте. И что-то вроде алкоголизма у него имелось, просто касалось еще не самого алкоголя непосредственно, а различных мелких игрушек на кассе, которые он вымогал точно так же, как отец выстанывал себе обязательные несколько банок пива.
        И похотливого мужичка он в себе обнаруживал, и хорошо бы тайком. Но на всех групповых фотографиях из детского сада и школы именно он был всегда запечатлен с рукой в штанах. Руки у него, кстати, были такие, будто он работал сантехником или автослесарем, – крепкие, красноватые, с толстенькими сильными пальцами.
        Ел Ярик жадно и основательно. Порой он еще сам не осознавал, что голоден, а уже злился, показывал как бы беспричинное раздражение, бросался вещами, бил кулаком об стол, если что-то не клеилось с домашним заданием. Но при этом Ярик был на удивление рукастым. Если по математике, русскому, чтению он получал одни только тройки с очень редкими четверками, то на уроках труда у него всегда были пятерки. Отец уже научил его менять розетку и выключатель, кран-буксу в смесителе, доверял поклейку самых мелких деталей в моделях бронетехники, сборкой которой увлекался чуть меньше, чем выпивкой. Конечно, если требовалось вставить сим-карту в новый телефон, воткнуть туда новый флеш-накопитель – тут Ярику не было равных, как и в том, чтобы помочь родным разобраться в настройках какого-нибудь приложения. Тут бы порадоваться, но делал он это снисходительно, как газовик, пришедший на регулярную проверку оборудования.
        И астма у него проявлялась будто специально, чтобы показать, какой он больной. Он задыхался увлеченно и злорадно, и чем больше суеты возникало вокруг, тем он, кажется, выглядел довольнее, когда все заканчивалось.
        Ну и укачивало его, а еще приспичило в дороге не тогда, когда была остановка и ему категорически никуда не хотелось, а минут через тридцать после.
        – Да вы издеваетесь, девушка! Только что останавливались! – заругался водитель. – Вообще, хватит ходить по салону во время движения транспортного средства!
        Но все же остановился, и Мила потащила сына по проходу, слыша вслед советы надеть на ребенка шапку, застегнуть на нем куртку, отвечая, что она сама как-нибудь разберется.
        Советы были бесполезны хотя бы потому, что бабушка нарядила Ярика в комбинезон, чтобы он себе чего-нибудь не застудил.
        – Вы бы еще в лес ушли! – прокомментировал водитель, когда они вернулись, а Мила действительно отвела сына к столбику далеко позади автобуса, где Ярик, как собака, пристроился и, казалось, бесконечно стоял в свете габаритного огня.
        – Мало ли всяких извращенцев! – ответила Мила.
        – Вот именно! – поддержала ее пожилая женщина.
        Так, с грехом пополам, добрались до Серова. К концу поездки у Ярика обнаружились сопли. «Ну, мама, спасибо тебе огромное», – несколько раз ядовито думала Мила.
        У автовокзала стояли бомбилы, Мила села к одному из них и буквально за сотку и намеки продолжить знакомство доехала до подруги по имени Снежана. Неизвестно, зачем родители назвали смуглую черноволосую дочь таким белым именем, но Снежана, как будто стремясь соответствовать, осветлялась и самым нещадным образом тратила на себя тональник. Ярика торопливо накормили и выгнали знакомиться с дочерью Снежаны, имя которой Мила забыла сразу же, как оно было произнесено.
        Снежана рассказала про два аборта, оплаченных одним женатиком. Мила – про то, что иногда тоже считает дни.
        – Но я все равно его обработаю, – сказала Снежана. – Эта сука его через приворот получила, ей это обязательно вернется.
        – Так ты на нее порчу наведи, – посоветовала Мила.
        Снежана в ужасе стала отмахиваться:
        – Ты что! Ты что! Такой грех на душу брать. Это же всегда возвращается.
        – Ну или можно развеять приворот как-нибудь… Есть же несколько способов. У нас бабушка ворожила, там все просто…
        Мила рассказала Снежане как и что, но та смотрела недоверчиво, понятно почему, поэтому Мила добавила в конце:
        – Или к бабке сходи какой-нибудь. Не может быть, чтобы у вас такой не было.
        – Есть, есть, конечно! – ответила Снежана. – В Воронцовке живет. Она мне с моим бывшим благоверным и помогла получше всяких юристов. И берет не много. Не то что тот, к которому ты собралась. Но он, конечно, того стоит. Прямо, говорят, реально гарантированно помогает. Даже рак лечит, но за запредельные бабки. К нему даже из Москвы приезжают тайком, потому что такая силища. Он не фальшивый, как во всех этих телешоу, которые только бабки гребут, когда по всяким клубам ездят, массово лошпедов всяких обрабатывают. Я тут документальный фильм посмотрела про них. Вообще непонятно, почему это не запрещают.
        – Так им выгодно народ за дураков держать. Выкачивают и всё на чурок пускают и на Крым.
        – Во-во, – подтвердила Снежана. – Еще пенсионный возраст подняли, совсем уже охуели, всё жрут и жрут и всё никак не нажрутся.
        Но разговор о политике продолжился недолго. Снежана принесла свою коллекцию духов, пока показывала их, рассказывала, сколько каждые из них стоят, взяла с Милы обещание, что та обязательно переночует у нее сегодня. Мила согласилась, хотя ей завтра нужно было на работу, она решила отмазаться болезнью сына, тем более ее напарницу всегда можно было дергать на внеочередную смену – почти пожилая одинокая женщина под пятьдесят, наверно, только и знала, что свой огородик да цветы. Скорее именно этой старой цветочнице грозило увольнение за то, что она не вышла бы, чем Миле, которая могла откупиться от хозяина киоска за нарушение трудовой дисциплины. Не в силах дожидаться этого приятного вечера вне стен надоевшей родительской квартиры, Мила хлопнула со Снежаной по бокалу красного сухого и еще один у порога.
        – Я пока все приготовлю тут к девичнику, – сказала на прощание Снежана. – Такой рецепт салата раскопала. Там, короче, помидоры, сладкий перец, крабовые палки, копченый сыр и кукуруза. Звучит не очень, но ум отъешь!
        Мила поволоклась по нужному адресу в предчувствии, что сейчас все пойдет не так: или экстрасенс окажется в отъезде, или он внезапно задерет цену, или еще что-нибудь такое, чего нельзя предугадать. Но нет. И автобус подъехал быстро, и нужный дом за высоким кирпичным забором нашелся сразу, и на звонок ответили, а когда Мила назвала фамилию, ей сразу же открыли.
        К покрашенному в черный и золотой цвета двухэтажному дому вела тщательно выметенная тропинка из черного кирпича, по обе стороны которой стояли скульптуры, похожие на шахматных коней, засыпанных снегом, но, кажется, это были не кони, а сгорбленные ангелы или какие-то другие сгорбленные фигуры, свет фонарей, с которыми чередовались скульптуры, был ярок, но не позволял как следует разглядеть, чего там налепил неизвестный скульптор.
        В огромном холле все, наоборот, белело и отражалось в многочисленных зеркалах. За стойкой рядом с дверью сидел юный секретарь с несколькими татуировками на вежливом лице, золотыми часами на запястье, в строгом черном костюме и галстуке-бабочке.
        – Все в порядке, проходите! – показал он на дверь в противоположном от входа конце холла.
        Но экстрасенс сам уже вышагнул из своего кабинета, и Милу обдало волной его доброты и соучастия, она сразу поверила, что экстрасенс ей поможет. Это был мужчина лет пятидесяти, высокий, мощный, широколицый, с очень высоким лбом, с сединой в черной окладистой бороде и коротко остриженных волосах, его проницательные глаза глубоко блестели, как два темных самоцвета, из-под густых бровей. Одетый, как и секретарь, во все черное, тоже строгое и деловое, он не производил впечатления дельца или врача, вся его фигура, казалось, была сделана из темного, но теплого камня.
        – Илюша, это последние посетители на сегодня, – сказал экстрасенс мягким голосом.
        – Спасибо, Клим Викторович, – ответил секретарь и стал собирать бумаги у себя на стойке, закрыл ежедневник.
        – А вы проходите, пожалуйста! – приветливо пригласил экстрасенс. – Вот, тут можно одежду повесить. Здесь небольшой гардероб, – шутливо показал он на черную деревянную вешалку возле двери. – Да вы не беспокойтесь за карманы. У нас не воруют.
        В центре комнаты, куда вошли Мила и Ярик, стоял огромный стол, столешница которого была обита зеленым сукном, на сукне лежало несколько толстых томов, стояла настольная лампа – единственный источник освещения в этом кабинете. Пять стульев с высокими спинками находились там и сям. Возле стены была пристроена обычная клеенчатая медицинская кушетка.
        – Это небольшой тренинг состоялся, немного хаоса, – пояснил экстрасенс по поводу стульев, два из них переставил к столу, остальные три построил вдоль книжного шкафа слева от входа. – Что, дружок, лечиться пришел? – осведомился он у Ярика.
        Тот неуверенно кивнул.
        Экстрасенс сел на стул, поманил пальцем Ярика.
        – Ну, иди сюда, маленький злодей, – и мимоходом кивнул Миле: – А вы присаживайтесь, присаживайтесь, в ногах правды нет. Вами мы чуть позже займемся, это чуть больше времени потребует.
        Мила послушно села, Ярик послушно подошел. Экстрасенс воздел над Яриком обе руки, погладил пространство вокруг него так, будто Ярик находился в огромном невидимом яйце.
        – У-у-у, – сказал экстрасенс уверенно. – И энурез, и астма, и простуда, и немножко анемии. Ну ничего-ничего, сейчас уберем, не велика беда.
        Последние слова он, чуть повернув голову, адресовал как будто бы Миле. Этого движения хватило, чтобы понять, что от него пахнет, как от еще не прикуренной сигариллы с вишневым вкусом, голова Милы слегка закружилась, на нее накатило смешанное чувство умиротворения и покорности.
        Экстрасенс водил руками над Яриком, а Мила ощущала себя так, будто это ее гладили, как кошку. Не сразу, но она услышала, что в кабинете играет, вмешиваясь в тонкий вольфрамовый звук лампы накаливания, очень медленная мелодия, с таким ритмом, будто некое сердце не спеша бьется через четыре раза на пятый. Миле казалось, что она спит, потому что мама не разбудила ее с утра, что длинный путь сюда, подруга, особняк, экстрасенс – это просто сон.
        Этот весьма уютный полумрак в Милиных мозгах не развеялся, даже когда экстрасенс перестал делать пассы и сказал:
        – Вот так, Ярик, гуляй здоровый…
        После чего передвинул стул и пересел поближе к Миле.
        – А тут у нас что? – Он взял ее холодную руку в обе горячие свои. – О-о, дорогая моя. Сколько работы предстоит…
        Он смотрел ей прямо в глаза, но Мила почему-то отвлеклась на Ярика, наблюдавшего двух взрослых, Миле показалось, что на миг зрачки сына стали невероятно огромными, что лицо его стало совсем другим – чужим и незнакомым.
        Экстрасенс неторопливо проследил за ее взглядом и вздохнул.
        – За мальчика не переживайте, с ним все в порядке. А у вас… – он опять вздохнул. – Я могу, конечно, слегка подкорректировать кое-что в рамках обычного сеанса, но это временно, это как плотину пальцем затыкать. Тут и родительские вуали, и самопроклятия, и чего только нет. Требуется глубокое очищение, Мила.
        Мила вздрогнула.
        – Не пугайтесь, девочка, – сказал экстрасенс. – И сглаз доверчивости на вас от одной из подружек. Вы же записались под своим именем и фамилией. Так чт? будем делать?
        – А что можно сделать? – растерянно прошептала Мила. – У меня всего сорок тысяч.
        – Что деньги? – мягко произнес экстрасенс, не отпуская ее руки. – Главное, чтобы вы были согласны на это. Вы согласны?
        Он опять перехватил ее взгляд, направленный на сына.
        – Не переживайте, – усмехнулся он, и в этой усмешке было больше заботы, чем она прочувствовала, кажется, за всю свою жизнь. – Там наверху и холодильник, и телевизор.
        Мила и вздохнуть не успела, а уже стояла на втором этаже, на ногах ее были тапки, сама она была в махровом халате на голое тело, а Ярик сидел перед здоровенным телевизором, ел пиццу, роняя крошки на ковер, но это не вызывало у экстрасенса какого-то недовольства.
        Экстрасенс приобнял Милу за плечо и едва слышно сказал:
        – Вот видите, как все хорошо получилось. Пойдемте, не бойтесь.
        А сам уже мягко вел ее по длинному широкому коридору, увешанному гравюрами сказочных чудовищ, каждое из которых, на какое ни глянь, смотрело Миле прямо в душу, но вот экстрасенс толкнул одну из дверей, а за ней была комната с душевой кабиной и ванной. Все в ванной комнате было сделано как бы из твердой нефти.
        – Не стесняйся, я все равно что доктор, – сказал он, снял с нее халат, поставил под душ, включил воду; Мила посмотрела на то, как он неспешно раздевается, складывая одежду на мраморную скамью, и загадала, чтобы не пришлось садиться на эту холодную каменную лавку, а если придется, то пусть она окажется вымытой после предыдущей пациентки.
        Раздевшись, экстрасенс скользнул к Миле, выбрал один из многочисленных гелей для душа, что толпились на полке над раковиной, уверенно выдавил его сначала на одну руку, потом на другую, стал намыливать Милу с груди до ног, и всё бы ничего, но совсем скоро залез ей пальцами и спереди, и сзади.
        – Расслабься, глупенькая, – попросил он ее невозмутимо, при том что Мила не особо и напряглась, даже слегка радуясь, что сэкономила сорок тысяч и теперь их можно будет закрысить от матери и отца, купить себе что-нибудь и сказать, что подарили.
        После водных процедур, во время которых экстрасенс напел: «Скорей сними свою усталость», но осекся, видно застеснявшись своего возраста, он перенес Милу в другую комнату, оклеенную черными, опять же с золотом, обоями, с черным траходромом, где по логике не помешала бы компания еще из нескольких человек. Пока экстрасенс тащил Милу, возбуждение его несколько спало. Забавно было наблюдать, как такой солидный, серьезный, уверенный, огромный человек, способный, наверно, одним взглядом приводить в трепет других серьезных мужчин, сопел с одышкой от прикосновений губ, языка и рук Милы. Мила надеялась, что ее умения хватит, чтобы удовлетворить его орально, и они мирно разойдутся, но нет. Экстрасенс зачем-то начал дрючить ее в разных позах, но не потому, что был затейник, а потому, что матрас на черной кровати был такой одновременно проваливающийся и пружинящий, что на нем и дрочить-то наверняка было проблематично, чтобы не укачало или не сбросило на пол. Темп у экстрасенса был как у паровоза, набирающего скорость до определенной отметки, затем следовала пауза, во время которой он дышал так, будто сейчас у
него случится сердечный приступ. Ах да, о контрацепции он тоже не забыл. Когда во время перемены позы Мила успевала взглянуть на экстрасенса, в полупрозрачном, изначально черном презервативе его член напоминал грабителя из боевика. Что-то от стуканья пасхальными яичками было в его попытке проверить, чья тазовая кость треснет быстрее – его или ее.
        Капля его пота упала Прасковье в глаз, а Прасковья держала его за плечи и обхватывала ногами, когда экстрасенс замер, закатив глаза. Надо отдать должное мути – она сразу начала с последнего воспоминания Прасковьи, с Надиных слов и выхода за порог, откидывая основные детали их с гомункулом замысла, но Прасковья уже чувствовала жалость к нависшему над ней волосатому человеку, к его одышке, бороде, образу, который он должен был поддерживать, к его постоянному актерству.
        Замысел выдержал, но подкатил жар близкого распыления, к счастью замедленный человеческим телом, с которым муть была связана. Этого внезапного резкого жара успел испугаться и сам экстрасенс, выражение его лица успело исказиться в страх, что с Прасковьей случилось что-то невероятное, что она сейчас умрет под ним, и будут разборки с полицией, и трудно будет уничтожить всю полицию города Серова. Прасковья же придумала, что экстрасенсорные чудеса мути на самом деле пустяки, в них есть только скучная механика, что-то вроде похода в магазин за картошкой. Когда приносишь деньги и получаешь желаемое – это просто товар, ничем и не отличимый от картофеля, гречки и растительного масла. Другое дело, когда люди несут деньги заведомому мошеннику, имея только надежду и ничего более. А когда в результате этого происходит исцеление, или беременность, или брак – вот оно чудо и есть, если вопреки. И она переосмыслила настоящего экстрасенса в то множество, из которых и состояла вся экстрасенсорика, гомеопатия, гадание и все остальное.
        А экстрасенс завалился на бок, довольно дыша.
        – Я смотрю, тебе тоже понравилось, – сказал он. – А притворялась такой ледышкой до самого конца.
        Он гладил ее по груди, по ногам. Предложил остаться. Прасковья отвела его руку, попыталась встать, но проклятый матрас не дал ей сделать это сразу. Экстрасенс поймал ее, обнял, стал колоть бородой в шею.
        – Ну куда ты? Куда ты? Хочешь в ресторан? У нас тут есть неплохой. Грузинский. С шашлыками.
        Прасковья терпеливо высвободилась. Не стала пользоваться ни наготой экстрасенса, ни эффектом неожиданности, чтобы оставить его корчиться на матрасе, лить кровь из носа, задыхаться после удара в кадык.
        – Да, было хорошо, спасибо, – сказала она на прощанье. – Выход мы сами найдем.
        – Нет-нет, я провожу! – воскликнул радостный от похвалы экс-экстрасенс и принялся, посмеиваясь, выбираться из постели, из складок черной простыни, черного одеяла.
        Слова насчет «хорошо» не были враньем, но к сексу они не имели никакого отношения. Два часа Прасковья являлась кем-то, в чью голову не были замешаны чужие воспоминания. Два часа она точно знала, какое отражение увидит в зеркале, знала, что в ее жизни хорошо, а что плохо. У нее были родители, бестолковый сын, и сама она была бестолковая. Но как же хороши были эти отчаяние и надежды, зависть к таким же надеющимся и отчаивающимся рядом живущим людям.
        Однако Прасковья все же подумала в сторону гомункула: «Ну ты и скотина, конечно. Можно было все закончить еще на первом этаже».
        «Можно было закончить, – подумал в ответ гомункул. – Раз и навсегда».



        Глава 10

        Еще даже не одевшись, позвонила Наде. Сил долго разговаривать по телефону не было, поскольку накатил запоздалый страх, так что даже руки слегка тряслись, а в ногах была слабость; сказала:
        – Надя, привет! Все ок.
        Та, понимая или притворяясь, что понимает, выдохнула счастливым шепотом:
        – Ну ладно, хорошо. Там тебя уже ждут.
        Как ее встретили! Бесы подкатили на машине прямо к выходу с территории экстрасенса. И Василий, и Ольга выбежали навстречу и попеременно обнимали гомункула и Прасковью. Прасковья подозрительно сощурилась, когда заметила слезы сначала на глазах Ольги, а затем и на глазах Васи.
        – Что-то вы слишком… – ответила Прасковья на это.
        – Так мы, считай, сколько этого ждали! – сказал Василий, держа Прасковью за плечи, радостно глядя ей в лицо.
        Он был выше, мощнее, что-то в нем было от Петра Первого из кино для глядящей снизу Прасковьи, и ей казалось, что он сейчас и поведет себя как царь из фильма – притянет к себе и расцелует.
        – Не сказать, что мы были в неведении, – вместо поцелуя признался Василий. – Нам Иван Иванович вел что-то вроде трансляции про твой поход до этого дома, а затем про то, что внутри. Но это мгновение… Как же это было и ужасно, и прекрасно одновременно. Будто весенним ветром обдало. Ты сама как человек сторонний это чувствуешь? У нас тут все было, как на улице Карбышева в три часа ночи, и внезапно улицы обрели названия, стали разными.
        Но Прасковья не чувствовала ничего особенного, кроме радости, что до сих пор жива и что на улице как будто стало теплее.
        – Если хочешь, прямо сейчас тебя отвезу домой, – предложил Василий. – Закину Ольгу к нам, и сразу поедем, купим чего-нибудь, чтобы перекусить. Ты, наверно, устала. Вот и проснешься у вас уже.
        – А вы не знаете, Иван Иванович еще у Гали? – спросила Прасковья.
        – Вроде бы да, немножко решил отметить успех, – ответила Ольга. – Но, если что, у нас его номер сотового есть. А что?
        – А вы собираетесь так и жить с этой малолетней? – поинтересовалась Прасковья. – Как она вообще живет? Она ребенком стала до или после того, как муть появилась? Если до, то ее в магазинах не спрашивали: «Девочка, а почему ты все время сама за продуктами ходишь? А почему ты все время одна?»
        Бесы ничего не ответили, видимо догадываясь, к чему клонит Прасковья. В машине, когда они в нее сели, тоже продолжилось это тягостное молчание.
        – Вы же понимаете, что так ей жить нельзя. Иногда и физическая сила нужна в нашем деле, – начала Прасковья. – Как она зарабатывает? Вашими подачками живет?
        – Ну любая обычная работа ваша – это некоторым образом подачка от нас, – как бы через силу напомнил Василий.
        – А все же? – спросила Прасковья.
        – Да нигде она не работала, конечно, – ответил Василий. – Дошло до того, что ей даже херувим денег подкидывал на ее джуниор-карту, чтобы она хоть пиццу могла заказать. Был момент, когда ее Иван Иванович поймал на том, что даже неловко и говорить… Это еще до мути было.
        – Не томи, – попросила Прасковья. – Закладки, что ли, разносила? Но там же паспорт нужен, насколько знаю.
        – Она в вебкам вкатилась. Однократно порадовала сетевых педофилов, – призналась Ольга. – Но там ее, во-первых, киданули. А во-вторых, забанили.
        Прасковья рассмеялась от неожиданности.
        – Что-то в этом есть прямо анимешное! – сказала она не без восхищения. – Товарищ майор, это была не девочка, а четырехсотлетняя фемина в ее теле!
        – Ей Иван Иванович уши надрал под ее возгласы: «Мое тело – мое дело». И под угрозы снова с собой покончить, – добавил Василий.
        – Так вот, – сказала Прасковья. – Сейчас правда закинь Ольгу и меня к вам домой, у вас ведь частный дом?
        – Да, да, – подтвердил Василий.
        – Пусть Ольга…
        – А что сразу Ольга? – внезапно возмутилась та.
        – Потому что я сегодня еще раз в голом виде щеголять не собираюсь, а все, что на мне, будет в крови заляпано, да и не только в крови, – твердо заявила Прасковья. – Подбери мне какую-нибудь одежду, какую не жалко. И пол там застели у вас в подвале какой-нибудь клееночкой. Надеюсь, в доме наточены ножи?
        – Да у нас ружье есть, – сказал Василий. – Но Гале, чтобы взрослой стать, сколько раз тебя надо убить? Ты сама ребенком станешь…
        Прасковья злорадно усмехнулась:
        – Не до такой степени, ребята, я собираюсь молодеть. До подростка несколько лет накинем, и хватит с нее пока. А потом я к вам Наташку отправлю, ей под тридцатник. Лишь бы Галя сейчас не начала дурковать и выделываться.
        – Вот да! – хором подтвердили Вася и Ольга.
        – А если что, пакуйте ее с Иваном Ивановичем, – сказала Прасковья. – Что вы, два взрослых мужика, с ребенком не справитесь? А там уж как-нибудь придумаем, чтобы она пальцем на спусковой крючок нажимала. Тоже привяжем, что-нибудь такое. Главное, чтобы она сейчас, пока мы едем, не догадалась, к чему все идет, и не свалила бы погулять.
        – А вот и наш домик трех поросят! – с гордостью сказал Василий и притормозил.
        – Ладно, Нуф-Нуф, аккуратнее там, – предостерегла Василия Ольга.
        Она, Прасковья и гомункул вошли в дом, где их встретила девочка-демон лет тринадцати, в которой не было подростковой несуразности, угловатости, правда, ростом она была с Василия, так что и Ольга, и Прасковья, и уж тем более гомункул смотрели на нее снизу вверх, а Прасковье захотелось сказать: «Здравствуйте, тетенька, можно мы зайдем?»
        – Ой, ты на гитаре играешь? – сказал гомункул, поглядев на руки девочки.
        – Я бы даже сказала, «на гитарах», – заметила Ольга, а дети пропали в глубине дома.
        Ольга и Прасковья прошли на второй этаж, где в комнате, специально выделенной под вещи, Ольга стала предлагать Прасковье одежду, пригодную для расстрела, но все эти штаны, джинсы, кофточки и сорочки были лучше, чем все то, что было надето на Прасковье.
        – Слушай, – не выдержала Прасковья. – А можно я в своем поумираю, а потом возьму вот это, вот это вот…
        – Господи, да бери все что хочешь! – порозовев от удовольствия, сказала Ольга. – Могу еще сережки тебе подкинуть. Колечко какое-нибудь!
        – А знаешь, давай! – вздохнув от стыда перед своим стеклянным потолком, решилась Прасковья и пошутила: – Так сказать, на память!
        Василий позвонил и сказал, что все в порядке. Галя едет добровольно.
        – Хоть что-то пошло так! – заметила Прасковья, а у Ольги спросила: – Где тут у вас трусы с лифчиком бросить, чтобы никто не спотыкался?
        – В ванной, наверно, – сказала Ольга.
        – Надеюсь, она у вас не черная?
        – Ой, вот тут можешь быть спокойна. Обыкновенная белая, обыкновенней некуда.
        Как на грех, захотелось есть – от волнения ли, либо от того, что как встала, так ничем и не перекусила: сначала боялась, что стошнит от страха, затем уже из чистого упрямства, от злости на Галю. «Ничего, – подумала, – будем надеяться, что Галя быстро отстреляется». Очень не хотелось дополнительно грязи на клеенке.
        В доме бесов оказался обширный, прекрасно, будто для съемок, освещенный подвал с котлом для отопления и нагрева воды. По периметру подвального потолка находились маленькие прямоугольные щурящиеся окна, занесенные снегом. Обычной пленки для теплиц у чертей не нашлось. Ольга принесла огромный рулон упаковочного пузырчатого полиэтилена.
        – А мы переезжали когда, вот и осталось после мебели, – с наигранной веселостью сказала Ольга, при этом смотрела виновато и благодарно.
        – Пойдет! – ответила Прасковья с той же интонацией и, чтобы не остаться в долгу, принялась помогать. – Ох и завалю я тут вам все. Прямо жалко. Жаль, на улице нельзя пошмалять. Или можно? У вас фейерверков не осталось? Замаскировали бы как-нибудь шум.
        – Еще не хватало! – испугалась Ольга. – И так жуть, чтобы это еще в сюрреализм превращать! Отмоем уж, не облезем.
        Прасковья немного удивилась ее испугу:
        – А ты, когда то одно, то другое, ты в тылу, что ли, всегда была? Ну, когда всякие войны?
        – Да, – помолчав, ответила Ольга. – Только в Гражданскую не удалось отсидеться. Причем, знаешь, так насмотрелась тогда на чехов, что до сих пор они у меня не вызывают умиления, как у всего остального мира. Даже Гашека так до сих пор и не прочитала, рекламу переключаю, если там пивные эти закосы про чешских пивоваров.
        – Ничего себе ты впечатлительная, оказывается, – слегка удивилась Прасковья, с удовольствием лопая пузырьки расстеленной по полу пленки, пока Ольга, умело орудуя ножницами и строительным скотчем, обклеивала один из углов подвала.
        – А вот и мы! – пахнув холодом, ввалился к ним Василий, а за ним такие же холодные Иван Иванович и Галя.
        В локтевом сгибе Василия уже лежало переломленное ружье, в которое он совал патрон. При этом он обивал заснеженные ботинки об пол, Иван Иванович тоже стал топать на пороге, Галя же смотрела на них со странной улыбкой, снимала куртку и развязывала лямки на шапке в виде головы хаски. Голубые глаза хаски и темные глаза Гали были одинаково бездушны. Пальто и шапку Галя бросила прямо на пол и осталась в шерстяных бордовых штанах и кофте, покрытой горизонтальными пастельными полосками. Мягко переступив сапогами цвета фисташкового мороженого, Галя сказала:
        – Лично я готова. Только окна здесь приоткройте, а то оглохнем к херам.
        Пока Василий обегал подвал по периметру и крутил ручки пластиковым окошкам, Прасковья, слегка рисуясь, опустилась на полиэтилен, села, откинувшись на прямые руки.
        – Ой, нет, я пойду, – пропищала Ольга испуганно. – Меня и так тошнит.
        – Погоди-погоди! – крикнула Прасковья, будто застрелить ее должны были сразу же, как только дверь за Ольгой закроется. – Мобильник мой возьми!
        Василий отдал Гале заряженное ружье, а она со знанием дела приняла его в руки, покачивая опущенным к полу стволом, подошла к Прасковье; следом за Галей к Прасковье подошел и Иван Иванович.
        – Я поскорее постараюсь тебя воскрешать, не волнуйся, – сказал он.
        Испытывая явное удовольствие от процесса, Галя сначала навела ружье Прасковье в сердце, потом поводила стволом возле ее глаз.
        – От отдачи не улети, – предостерег Василий.
        – А ты не обосрись там, – ответила Галя хладнокровно и положила палец на спусковой крючок, после чего уткнула ствол в нос Прасковьи.
        – Не наглей, – сказала Прасковья.
        – А ты не рисуйся, – сказала Галя.
        Она отступила от Прасковьи где-то на пятую часть своего детского шага, пугающе отработанным движением повернула оружие в сторону Ивана Ивановича, так что никто даже и охнуть не успел, крикнула:
        – Бах!!!
        Иван Иванович заметно вздрогнул и побледнел. Прасковья стала подниматься со словами:
        – Да зря это все, блядь, с этой мелкой поехавшей сучкой…
        А Галя, почти не глядя, наставила ружье в голову Прасковьи и выстрелила. Мертвое тело Прасковьи упало навзничь. Своим посмертным зрением она увидела, как лампа над ней, будто душ, испускает фотоны, своим посмертным слухом она услышала, как, будто вода из крана, течет кровь из ее крупных кровеносных сосудов, а еще услышала, как вырвало Василия.
        – Давно хотела такое с кем-нибудь сделать, – сказала Галя.
        Затем недовольно закряхтела:
        – А-а, жмут…
        До Прасковьи донесся звук брошенного ружья. Некоторое время, пока тело Прасковьи корчилось в недолгой агонии, Галя стаскивала с себя ставшие ей маленькими сапоги. Затем Прасковья почувствовала нарастающий холод воскрешения, кровь и полиэтилен под ее спиной затрещали, замерзая, свежие ткани новой плоти, отрастая в ее продырявленной голове, выталкивали наружу попавшие в тело дробинки, сгустки крови, Прасковья ощутила, как быстро срослись кости ее черепа, как выросли зубы, как, будто молнией застегиваемые, соединились разрывы ее наверняка раздробленного в сущее смузи лица. Затем тело внезапно нагрелось, уверенно стукнуло и пошло сердце. Было сыро под спиной, под головой, между ног, на груди. Недовольно ворча, Прасковья попыталась усесться на том же месте, где ее застрелили, но там было скользко, и она перебралась на сухую часть клеенки.
        – Спасибо, – сказала она Ивану Ивановичу. – Вы правда быстро…
        Она попыталась вытереть липкое лицо рукавом.
        Галя тем временем, испытующе глядя на Прасковью, подобрала ружье, переломила его, вытащила гильзу, бросила Прасковье, подула на пальцы.
        – На память, – сказала Галя.
        Этот патрон ушел практически впустую. Нельзя было сказать, что Галя сильно изменилась, Прасковье показалось, что все, чего они добились этом выстрелом, – слегка укоротившиеся рукава, слегка укоротившиеся штанины, из-под которых торчали ноги в хлопчатобумажных, таких же бордовых, как штанины, колготках с овальной вытянувшейся дырой возле правой пятки.
        Кофта Гали и ее лицо были забрызганы кровью.
        – Ты подальше отходи, а то прямо мясник, – посоветовала Прасковья хладнокровно.
        Галя, слегка покачивая бедрами, прошлась до Василия, зарядила ружье, продефилировала обратно и снова выстрелила Прасковье в лицо.
        «Господи боже, какая она ебанутая, – грустно думала Прасковья, посмертным взором посматривая в потолок. – Ей же лечиться надо. Интересно, я такой же стану, если столько же проживу?»
        Итоги выстрела на этот раз были гораздо заметнее: штаны сидели на Галине так, что походили уже на модные в девяностые леггинсы, а кофта стала смотреться чем-то вроде топика, а лодыжки потолстели, невероятно удлинились, Прасковья окинула взглядом изменившиеся пропорции Галиного тела, не к месту вспомнила фильм «Возвращение в страну Оз» и нервно подумала: «Долбанный ты колесун».
        – Ужас! – прокомментировала Прасковья, пока Галя шла в ее сторону и на каждом втором шаге подтягивала сползающие штаны.
        Прасковья не стала уточнять, в чем заключается ужас, потому что только выстрела в ногу ей не хватало для полноты подвальных впечатлений, но все равно получила заряд дроби в середину туловища, а за ним мучительное умирание от обширного повреждения внутренних органов, пока вопящий отгнева и ужаса Василий не выдал Гале патрон для того, чтобы добить Прасковью. Полчаса затем Прасковью не спешили воскрешать, а, судя по всему, бегали вокруг Гали и орали на нее, упрекая, что ей взялись помочь, а она в очередной раз устраивает балаган.
        – Я устраиваю балаган? Я? – кричала в ответ Галя. – Дайте мне одежду нормальную, а то я как клоун! Пусть эта сука перестанет ухмыляться! Приехала тоже! Кто ее просил? Я не просила! А если взялась помогать, так пусть прекратит насмехаться!
        – Что тут у вас? – донесся до Прасковьи голос Ольги. – Ух, елки-палки!
        Кажется, этот возглас относился и к тому, во что превратилась Галя, и к тому, что собой представляло Прасковьино тело. А может, к тому, что порохового дыма было в подвале как тумана на болоте Баскервилей.
        В это воскрешение накатившая теплота сразу сменилась ознобом: Прасковья была мокрой с ног до головы, одежда ее была в клочья, джинсы так вымокли в крови, что бедра блестели и чернели, как туши моржей. Прасковья отползла к стене и предложила:
        – Давайте дальше без фокусов.
        Будто фокусы показывали все присутствующие в подвале.
        Галя, что приближалась к ней в очередной раз, выглядела уже довольно взрослой для того, чтобы, накрасившись, выдавать себя за совершеннолетнюю. Конечно, сигареты и алкоголь ей не продали бы, но проникнуть на сеанс фильма 18+ шансы у нее были пятьдесят на пятьдесят. В любом случае Прасковья согласилась состарить ее еще на год, и отступать было неловко.
        Затем Прасковья с час, наверно, как не больше, торчала в ванне. Сначала просто отмокла, затем вымылась несколько раз, а после этого принялась выковыривать дробинки из волос – последнее заняло у нее большую часть времени, и, конечно, все воспоминания о том, как она обнаруживала у себя вшей, разом выплыли наружу, это была парадоксально одновременная ретроспектива, где нашлось место бритью наголо, керосину, гребню, новым средствам; по тематической близости присоединились к этим воспоминаниям и воспоминания о клопах, плоских, как камбала, и блохах, плоских, как пираньи.
        Устав ловить дробинки по одной, Прасковья догадалась наконец набрать полную ванну, а сама вылезла наружу, зажала нос и несколько раз побултыхала в воде головой, как шваброй в ведре.
        Как ни странно, усталости не было. Прасковья так долго не выбиралась из города, что это путешествие воспринималось ей как отдых, точно так же, как почти ежегодная поездка поездом до Владивостока.
        Иван Иванович, из вежливости дождавшийся, пока появится Прасковья, попрощался и стал собираться:
        – На меня ведь внука оставили. Он мне, конечно, не родной, как понимаете, но все равно, пацан весь день один. Мне супруга голову оторвет, если узнает. Хотя, честно говоря, я разрываюсь, пару стаканчиков с Прасковьей я бы охотно пропустил…
        Прасковье тоже не хотелось расставаться с Иваном Ивановичем, поэтому сразу же был придуман план: Прасковья ужинает у бесов, а затем заскакивает к Ивану Ивановичу и ночует у него («У меня сейчас просто ужас как много места! Хоть квартирник собирай, как в старые добрые времена!»), а утром к нему заскакивает Василий и увозит Прасковью в ее город.
        Галя, как ни странно, вроде бы и всячески изображала нелюдимость, а на ужин с демонами осталась, смотрела на Прасковью если и не благосклонно, то вежливо, чуть приветливее, чем какая-нибудь кошка, когда, наевшись, щурится откуда-то сверху.
        – Ну вот, – подытожил Василий. – Теперь можете быть уверены, что ваша Маша окажется на свободе, а ваш херувим выполнит свое обещание.
        – А вы ждите Наташу, – сказала Прасковья. – Тир можно пока не драить.
        Доставленная к Ивану Ивановичу Прасковья сердечно попрощалась с Ольгой и Василием, а они с ней – и тем более. Несколько раз по пути Прасковья извинялась, что не остается в гостях, оправдывалась тем, что с адекватными бесами она может поболтать и у себя, а нормальный херувим на вес золота, и хочется поболтать с таким, когда еще будет возможность.
        – Да ладно! – весело отвечали бесы по очереди. – Для тебя просто твоя Наденька – образец, а мы – так, отребье!
        Спокойная, будто согретая изнутри, она поднялась к херувиму на пятый этаж, гомункул каждый раз забегал чуть вперед, громко топая по ступеням неравномерно освещенного подъезда.
        Иван Иванович знал, где она идет, поэтому стоял, заранее открыв дверь. Первое, что Прасковья увидела в его квартире помимо его самого, – кот, гонявший винную пробку по клетчатому линолеуму.
        Готовясь к винопитию, Иван Иванович разоблачился из своих доспехов, похожих на профессорские, и надел более удобные для питья на хрущевской кухне свитер, спортивные штаны, шлепанцы, а самое главное – шерстяные носки, которые были необходимы при сквозящем понизу зимнем холодильнике.
        – Деда! – донеслось из ванной. – А где перед у футболки? Тут непонятно…
        – Саша! – ответил Иван Иванович, слегка накренившись в сторону этого голоса. – Сколько можно повторять? Ну, блин, где пятна от зубной пасты, там и перед!.. Так и живем, – будто оправдываясь, вздохнул херувим. – Зимой еще ничего, когда супруга уезжает к сестре. Зимой что? Ну максимум варежки мокрые. А вот летом! Отпустишь погулять надолго – возвращаемся с шеей, которая грязная, как мешок от пылесоса. Разрешаешь за компьютером подольше посидеть – красные глаза и подъем в два часа дня. Разрешишь слегка погулять и слегка посидеть за компьютером – и шея как мешок от пылесоса, и подъем в два часа дня.
        И крикнул снова:
        – Саша! Выйди познакомься. Тут дочка моей сестры приехала! Как я тебе и обещал!
        В ответ послышались приветственные звуки, смешанные со звуком катающейся туда-сюда по рту зубной щетки.
        – Ладно, пойдем, – шепотом сказала Прасковья. – Честно говоря, детей мне сегодня хватило.
        – Понимаю, – тонко и галантно улыбнулся херувим.
        Сначала поговорили о том, что происходило: от мути до воскрешений. Прасковья не выдержала и намекнула, что Гале не помешает несколько месяцев в психушечке.
        – А кто из нас без заскока? – парировал Иван Иванович, а точнее, сначала сказал: «А кто из нас…», затем хлопнул разом полбокала, крякнул от удовольствия и закончил: «…без заскока?» И Прасковья вынуждена была с ним согласиться.
        Когда счет пошел на третью бутылку и херувим перешел на обычную херувимскую риторику насчет того, что нынешний мир должен быть сметен с лица земли за все свои клятвопреступления, что мир не только должен быть разрушен, сметен, но и обязательно исчезнет, потому что нынешние девочки не вечны, Прасковья и то слушала его с удовольствием и даже соглашалась. Ей хорошо было оттого, что Иван Иванович, в отличие от Сергея, не брызжет ей слюной в лицо, не колотит кулаком по столу, не рвет ворот. Но при этом Прасковья все равно успокаивала и без того тихого херувима:
        – Раз должен быть разрушен, то и будет. Да и ладно…
        На что Иван Иванович порой одобрительно похлопывал ее по плечу, тихо посмеивался смехом престола, и от этого Прасковья каждый раз слегка трезвела, а по ее спине бегали мурашки.



        Глава 11

        – Все равно это воскрешение в кредит! – заявил Сергей. – Еще ничего не решилось, кроме цистита!
        – Не наглей, – попросила Прасковья.
        Она бы с огромной радостью напомнила ему, чего ей стоило выполнить его просьбу да еще и сделать сверх того по собственной инициативе. Но тут пришлось бы поговорить и о том, что она засиделась с Иваном Ивановичем до утра, проспала всю обратную дорогу, затем два дня отсыхала дома, выключив телефон, и, все еще разбитая, катилась, покачиваясь по любому дорожному поводу, пассажиром в Надиной машине сквозь медного цвета утро и еловый лес по обе стороны дороги, такой черный и белый, что напоминал гравюру Доре. Поскольку сама была вымотана, то решила, что и гомункул устал, и оставила его дома.
        – Кстати, нас там сахарные поджидают, – предупредил Сергей. – Не знаю, считается засадой, если о засаде знаешь, ну все равно засада.
        – Еще не хватало! – вырвался у Прасковьи раздраженный вздох. – Ты раньше не мог предупредить? Вот где пригодились бы Надины ротвейлеры.
        – Я своим не враг, – гордо заметил Сергей. – Да там их и не много.
        – Жора и Коля? – догадалась Прасковья. – Старые знакомые. Ну так какая это засада? Так, потрындеть на свежем воздухе. Я думала, может быть, новая смена появилась. Молодые да решительные.
        – Держи карман шире! – отвечал Сергей с непонятным Прасковье самодовольством. – В нашей-то глухомани! Даже в Пышме больше. А если я крякну внезапно, то не по знакомым шукай, а или в Екабэ едь к Храму на Крови, или в село Николо-Павловское, там, кажется, каждый третий из наших.
        – Крякнешь ты, ага, конечно, – сказала Прасковья. – Ты еще всех нас переживешь. Такие живут по сто лет, а если всем назло, то сто двадцать.
        – Будто ты подарочек, – ядовито ответил Сергей и мгновенно переключил внимание на Надю: – Можно я окно открою? Ну пиздец, Надюха, ты бы хоть дезодорантом прошлась перед тем, как меня в машину сажать. Ну прямо мертвечиной же херачит от обивки, от всего.
        – Открывай, конечно, – спокойно сказала Надя. – Только не простудись.
        – Главное, хлеборезку закрытой держи, – посоветовала Прасковья. – А то надуешь флюс, как тогда под моей форточкой. Будешь ходить стонать, нервы мотать, ждать, когда он сам вскроется.
        Сергей приоткрыл окно и стал держать нос по ветру.
        – Вот ведь ты вредная псина, – не смогла не поддеть его Прасковья.
        – И от кого я слышу эти слова? – риторически поинтересовался Сергей. – От серьезной мудрой женщины? Нет же! Какая-то первокурсница надо мной тут шутит. От соседей…
        – Отсоседи! – внезапно развеселилась Надя, изображая подростка-гопника, загыгыкала. – Отсоседи, хыхыхы.
        – От соседей еще вопросов не получаешь, как ты так помолодела? – перебил Надю Сергей.
        – Вот вопрос этот и меня гложет. Ладно соседи. Тебе до линьки больше месяца, как ты собираешься со своим женихом объясняться? – тоже спросила Надя. – Если раньше ты выглядела как бывшая участница программы «Беременна в шестнадцать», то сейчас – что-то запредельное.
        – Закрыли тему, – приказала Прасковья, но остаток пути не ехали молча: Сергей и Надя, проявив удивительное единодушие, принялись обсуждать, как Прасковья будет выкручиваться перед своим Сашей.
        Бенджамин Баттон всплыл в их разговоре, «Интервью с вампиром», Сергей к чему-то вспомнил анекдот про «Так мы до мышей доебемся». Прасковья только вздыхала, поедаемая слева и из-за спины, Сергей еще и слегка толкался, когда придумывал очередную подколку, называл Прасковью Клодией. Впрочем, всякая шутливость разом слетела с Сергея, когда он попросил остановиться.
        И Сергей, и Прасковья строго наказали Наде сразу же уезжать, если из леса выйдет кто-нибудь, кроме них. Прасковья понимала, что Надя не тупая, но последний каламбур поставил это знание под сомнение, да и не вылетела из памяти шуточка, громко сказанная ей в одном из баров Питера во время совместной поездки: «Знаете, какое такси нужно открыть в Петербурге? “Bla-bla-када”», и Наде за эту шутку ничего не было, а вот Прасковью чуть не отмудохали.
        Прасковья нацепила на Сергея рюкзак с Наташиной одеждой, обувью и парой полотенец, а когда херувим стал возмущаться, сунула ему и рулон туристической пенки.
        Как и сказал Сергей, возле тела Наташи их поджидали два херувима. Хотя о том, что их кто-то поджидает, можно было догадаться по свежей тропинке в глубоком снегу. В конце тропинки была вытоптана небольшая площадка, горел костер. Возле костра спокойно стояли две фигуры.
        Жора, он же Гоша, был одет в казацкую форму: в папахе набекрень, в пальто защитного цвета, увешанном разноцветными наградами. Нигде не было видно коня, но в руке Гоши находилась плетка, которой он постукивал по сапогу. Коля был в камуфляже, вязаной черной шапочке, лежавшей у него на темени, будто кипа, на левой стороне груди имелась нашивка «Охрана», справа «Крылатов Н.А.», а на рукаве Прасковья разглядела эмблему, на которой много чего навертел дизайнер, но очевидны были только нож и надпись «Скат-3».
        – Красавцы! – насмешливо похвалила Прасковья. – Орлы!
        Она обернулась к Сергею:
        – Вот видишь, какие дяденьки! Бросишь пить, будешь такую же красивую форму носить! Какая тебе больше нравится?
        Несколькими годами ранее эти сахарные херувимы не стали бы ждать, пока Прасковья наговорится, но теперь, имея бесценный опыт общения с оккульттрегерами, не спешили огрести.
        Прасковья, впрочем, выделывалась, а все же осторожничала. Бывало, что при таких встречах ей везло находиться в более мускулистом, более натренированном теле, но и тогда какой-нибудь доходяга, с виду – тюкни щелбан, и отправишь в нокаут, – а он толкал плечом, и Прасковья улетала кубарем, дивясь по дороге, какая сила все же запрятана в каждом, даже тщедушном мужском организме.
        Небольшое неудобство в драке с херувимами заключалось в том, что все человеческие намерения и мысли были ангелам видны, но помогало это херувимам, только если их били не спортсмены: можно было голову вовремя заслонить от пинка, если оказался на земле; еще можно было себя как-то обезопасить, например обойти агрессивную компанию по неосвещенному участку улицы. Но от поставленных ударов херувимы были, конечно, не застрахованы абсолютно – эти короткие движения обесценивали всякую телепатию.
        Херувим, который дружил с Прасковьей до Сергея, рассказывал, что телепатия бесполезна в ситуациях, наиболее опасных для жизни. Например, в голове наркомана, собирающегося отоварить тебя обрезком трубы по затылку, вообще нет никаких мыслей и намерений, ты проходишь мимо него, стоящего возле батареи отопления на лестничной площадке, и очухиваешься с сотрясением мозга, весь в кровище, с пустыми карманами. Чарльз Ксавье не выжил бы в девяностые однозначно.
        Меж тем ситуация, в которой оказалась Прасковья в зимнем лесу, была странной. Сергей сказал про засаду, но смысл засады был нулевой. Друг друга херувимы не убивали. Если бы сахарные херувимы попытались прикончить Прасковью, то Сергей тут же ее бы и воскресил. Ивана Ивановича тоже не стоило сбрасывать со счетов. Чтобы заработать заточку в бочину и невоскрешение, нужно было так задолбать всех в городе, что Прасковья и представить не могла. Наверняка необходимо было общее согласие всех херувимов в городе и окрестностях, чтобы уработать оккульттрегера окончательно, ну или нужен был свеженький херувим, полный энтузиазма, который еще не знал бы, что к чему, а Жора и Коля таковыми не являлись. Херувимы никак не отвечали на остроты Прасковьи, даже не послали ее ни разу, поэтому она спросила:
        – Так, что-то неловкая пауза возникла; к чему это собрание, товарищи? Дело в моем моральном облике? Юбилей? Что-то забыла?
        Сахарные херувимы переглянулись. Коля покраснел, замялся, расстегнул куртку, вынул из-за пазухи перевернутый конус из оберточной бумаги – в такие лет сорок назад насыпали конфеты в магазинах. Коля протянул конус Прасковье и покраснел чуть ли не до слез.
        – Вот, – сказал он, и только тогда Прасковья заметила, что упаковка обернута лентой, что внизу торчат три стебля, что это букет.
        Получить букет от херувимов было так немыслимо, что Прасковья, принимая его в руки, не верила, что это цветы. Так трогательно это было, что она сама вспыхнула и чуть не прослезилась.
        Гоша полез за пазуху, передал ей теплый полиэтиленовый пакет, где тоже похрустывала оберточная бумага.
        – Это пирог. С капустой, – объяснил Гоша. – Сам испек.
        – Господи, мальчики, вы что? – удивилась совсем уже растроганная Прасковья. – Это за Серов?
        – И не только, – сказал Коля. – За него тоже.
        Он качнул подбородком в сторону Сергея.
        – Да ладно, пустяки, – ответила Прасковья. – Всё как обычно. И хуже бывало, если помните.
        Херувимы молчали. Показывать склоки между друг другом они не любили; пользоваться мысленной связью промеж собой издалека, как сотовыми телефонами, считали кощунством, но поспорить с глазу на глаз могли без слов. Прасковья в обнимку с пирогом и цветами чувствовала себя так, словно назначила свидание сразу трем молодым людям, и каждый из них говорил, что не придет, а нарисовались все трое разом.
        Так странно: ее работа оккульттрегером была связана с риском для жизни, забвением, демонами, ангелами – а если подумать, попадала она, как правило, в ситуации, похожие на опереточные. Что с Марией, что с Галей, что вот с Наташей, женихом Сашей – каждый из этих случаев можно было разложить на комические четверостишия, веселую музыку, яркие костюмы и грим.
        Ей бы одернуть бесшумных херувимов, но после того как ей преподнесли незамысловатые, но милые подарки, прерывать ангелов казалось невежливым поступком. Дожидаясь окончания их разговора, она потихоньку озиралась, пробуя угадать, в каком из окружающих сугробов припрятали Наташу.
        – Пойдешь? – спросил ее из-за спины Сергей так неожиданно, что Прасковья подскочила.
        Гоша махнул рукой и показал направление. Но херувимы уже позаботились о грядущем воскрешении: метрах в трех от костра под корнями полностью завалившейся на землю еле стояла воткнутая в наст саперная лопатка, рядом, отчасти вырытая из снега, лежала не похожая на себя Наташа с зеленоватым, расслабленным после смерти лицом. Кто-то из херувимов заботливо отряхнул снег с ее головы, и красивая, сделанная к празднованию Нового года прическа выглядела на мертвой голове как старательно изготовленный парик.
        Прасковья переместила цветы и пирог под левую руку, а правой заткнула себе рот, чтобы не заорать от ужаса: при всем ужасе смерти, жутком виде мертвого тела, замерзшего до состояния одной сплошной глыбы льда, для человеческой психики это было пусть и пугающее, пусть невероятно страшное зрелище с ощущением неотвратимости происходящего, но природное, врожденное чувство. Воскрешение же воспринималось нервной системой как нечто ненатуральное, отвратительное самой природе всего живого, и вызывало такой ужас, которому и названия не было, нечто во множество раз сильнее, чем паника. Можно было не смотреть, но Прасковья считала это своим долгом, необходимой платой, издержками профессии. Если она не могла проводить никого из своих подруг, когда случалось по-настоящему непоправимое, то встречать их лицом к лицу, раз имелась такая возможность, было своеобразным даром каждому оккульттрегеру, страшным, но даром.
        При воскрешении херувимы не делали никаких жестов, не направляли рук в сторону покойника, могли даже не смотреть на труп. Казалось, все происходило само, и тем неприятнее было это зрелище.
        Сначала Наташино тело стало корежить от сгустившегося вокруг мороза, кожа на ее лице пошла несколькими крупными трещинами, из сугроба высунулись локоть и колено, после чего холод стал настолько сильнее, что саперная лопатка внезапно покрылась плотным слоем инея, а ель, под которой лежала Наташа, возмущенно затрещала. Снег возле трупа с шуршанием распался на отдельные снежинки и раскатился по сторонам, как бусы, обнажив множество мелкого лесного мусора: еловые иглы, чешуйки коры, шишки. Труп Наташи осел, но трещины на ее лице стали стремительно зарастать, кожа из зеленоватой стала белой, особенно заметно это было на губах.
        Со звуком мягкой колотушки, осторожно ударившей в огромный барабан, пришла волна пронизывающего тепла, от которого по спине Прасковьи сразу потек скользкий пот, снег вокруг Наташи мгновенно растаял, с корней ели потекла вода. Лицо Наташи порозовело, она вздохнула, открыла глаза, сказала: «Наконец-то!», быстро встала и принялась стаскивать с себя сырую одежду, продырявленную пулями в нескольких местах. А Прасковья уже расстегнула рюкзак прямо на спине Сергея, бросила ей в руки полотенце.
        Наташа сбросила сапоги, стащила с себя совсем уже всё, перепрыгнула на расстеленную туристическую пенку, принялась обтираться и тут же подставляла ноги, руки, голову под натягиваемые на нее торопливыми всеми подряд шерстяные носки, шерстяные штаны, две кофты, пальто, шапку, шарф. В суматохе даже не заметили, как материализовался Наташин гомункул, просто в какой-то момент Прасковья оглянулась на оранжевое пятно среди елей, а там уже стоял мальчик в куртке и шапке апельсинового цвета.
        – Так, ну вроде норм, – сказала Наташа, когда ее подвели к костру, хотя и слегка тряслась то ли от озноба, то ли от злости. – Только этих козлов осталось наказать, и порядок. Сколько дней прошло? Суды уже работают?
        Это Наташа говорила будто бы костру, а когда посмотрела наконец на Прасковью, то прищурилась и заявила:
        – Ты тоже, подруга, выглядишь неважно, честно говоря. Будто тебя саму несколько раз убили. Что вообще творилось, пока меня не было? Это что, букет? Херувимов целая делегация… Сколько дней прошло? Я на третьей, на четвертой ночи, как всегда, сбилась.
        Если Прасковью черти пристроили диспетчером в свой таксопарк, то Наталье в середине девяностых предложили работу диджеем на местном радио, смены у нее были только ночные, качество звука было аховое, она представлялась одним и тем же именем и ставила песни. С появлением стабильного интернета в начале двухтысячных ей предложили выпускать одну из тех городских газет, которые выходили с непонятной периодичностью и бесплатно попадали в почтовые ящики. Наталья бессовестно копипастила из интернета лунные календари для садоводов, иллюстрации, проекты законов, посвященных изменениям в пенсионном законодательстве, кулинарные рецепты и хитрости народной медицины. В предвыборные времена газета превращалась сразу в несколько газет под знаменами разных депутатов, и Наташа вела фальшивую идеологическую войну сама с собой. К ней охотно обращались, потому что она брала дешево. Журналистка из нее была так себе, но эта профессия все же накладывала свой отпечаток. Наташа, задавая вопросы, разве что диктофон не доставала, а так все было при ней: и хищноватый блеск в глазах, и энтузиазм, и бесцеремонность, и ощущение,
что в спине у нее есть крышка, а под этой крышкой – огромная батарейка «Энерджайзер». Херувимы, любящие неспешность, недолюбливали ее за это, а еще за то, что, получив свое, она, как правило, исчезала, не заплатив ответной какой-нибудь услугой или хотя бы пузырьками со спиртом. При этом, Прасковья знала, херувимы относились к Наташе с б?льшим уважением, чем к Прасковье. Насколько Прасковья понимала, херувимы считали, что то, что можно делать Наташе, а именно – все это кидалово, равнодушие, обман, – во всем этом было что-то роковое, как в Настасье Филипповне, а у Прасковьи этого рокового не имелось. Прасковья была просто своим пацаном или что-то вроде. Какой капустный пирог? Какие три розы? Если бы Наташа оказала услуги двум городам, терпя противного Сергея, и херувимы решили бы ее за это отблагодарить, то придумали бы подарок поизысканней (Прасковья, правда, вообразить не могла, какой это должен был быть подарок). Впрочем, неизвестно, херувимы Наташу побаивались, предпочитали держаться от нее подальше.
        Узнав про Галину, Наташа сразу сказала:
        – Ну нет, извини. Ей надо, пусть сама сюда и едет. Я в эту глухомань не потащусь.
        Взяв у Прасковьи телефон, она позвонила своему другу, черту Артуру, который был ей под стать – эдакий тоже франт и роковой молодой человек среди демонов, – вызвала его, после чего пояснила:
        – Сколько, считай, не ела нормально, в холодильник можно не заглядывать. А так сгоняю Артурчика до Екабэ, пусть разорится на стейк.
        Когда Прасковья поняла, что Наташи с ними не будет, то стала зазывать Гошу и Колю поехать обратно в город вместе, и они вроде оживились, но Сергей пояснил:
        – Она с Надей, с демоном, а вы решили, что на такси?
        И херувимы поскучнели, решительно отказались, так что пришлось поуговаривать их еще и у дороги, но это было бесполезно: неодобрительно косясь на Сергея, возможно и упрекая его, потопали к ближайшей автобусной остановке.
        – Жаль, – сказала им вслед Прасковья.
        – Ну вот так! – развел руками Николай.
        В ожидании Артура залезли в машину к Наде, причем Наташа запрыгнула на переднее пассажирское кресло.
        – Вообще-то тут Прасковья сидела до тебя, – не стал молчать Сергей.
        – И что? – недоуменно обернулась к нему Наташа. – Я же сейчас все равно вылезу, освобожу…
        – Да то, – продолжал Сергей, – не подумала даже и не спросила.
        – Господи, пустяки какие! – упрекнула его Наташа, отвернулась, и Сергей вместо того, чтобы возразить, покраснел, как школьник, которого осадил любимый учитель.
        Сергею, быть может, мешала не только бесцеремонность Наташи, а то, что его оттеснили от открытого окна, он замешкался и оказался посередине между Прасковьей и Наташиным гомункулом.
        Прасковью же волновало не то, кто где сидит, а слова Наташи насчет суда.
        – А ты правда собираешься с теми подонками судиться? – спросила она. – У меня насчет них совсем другие планы.
        – Конечно, собираюсь! – уверенно заявила Наташа. – Привлеку юристов из чертей. У них в машине мои следы, кровища, даже если они и попытались ее отмыть, все равно что-нибудь осталось. Только так затаскаем этих двух педерастов. Может, и до тюрьмы доведем.
        – А как ты планируешь вести судебный процесс, если у тебя линька раз в несколько месяцев? – спросила Прасковья. – Другие документы, другое все. Даже ребенок другой.
        – Да сглажу его, этого козла, соцсети, – объяснила Наташа тут же. – Я лежала и про это думала. Надо изящно. Сниму квартиру, сама себе от его имени свидание там назначу до линьки, затем все своей кровищей залью, его следы как-нибудь надыбаю. Пускай выкручивается.
        – А второй? – спросила Прасковья.
        – Что – второй? – не поняла Наташа. – А! Второй-то? А второй не стрелял. Пусть гуляет и думает, что ему дико повезло.
        Несогласие Прасковьи с этим планом почувствовали и бес, и оккульттрегер, а херувим просто прочитал это в Прасковьиной голове, но не спешил вмешиваться.
        – Извини, – понизив голос для большей убедительности или большего авторитета, сказала Наташа, – но это меня убили. Мне решать, что делать с человеком, который совершил это убийство. Все было бы иначе, если б перед нами был труп кого-то третьего и мы бы знали, кто его убил. Вот тогда бы мы решали совместно.
        Она повернулась к Прасковье и произнесла мягко, почти сочувственно:
        – Но и то вряд ли я была бы на твоей стороне. Нужно уходить от всей этой дикости, этой кровожадности. Погляди на себя, ты сейчас на волчонка похожа. Не скалишься, конечно, но заметно, что ты на это способна.
        – Разумеется, я способна! – вскипела Прасковья. – А если бы они не тебя похитили? Они же не знали, кого похищают, для них ты была обычная женщина с обычным ребенком. Этим тварям сказали тебя схватить, и они это сделали. Им все равно было, для чего красть тебя и гомункула, понимаешь?
        Наташа выслушала горячие слова Прасковьи, которых было еще много, снисходительно вздохнула:
        – Дорогая моя, и что ты предлагаешь? Всех обидчиков рода человеческого убивать? Давай начнем с коллекторов, давай в каждую квартиру, где насилие происходит, вламываться и мужиков резать. Есть вполне законные способы влиять на этих подонков, зачем прибегать к насилию? Уже нигде так не делают, кроме самых диких стран, включая нашу. Человеческая жизнь бесценна. Точка.
        – Вот бесишь ты меня, Наташка. И тварь ты еще та бываешь, – вступил Сергей, – но сейчас не могу не согласиться с твоими словами. Кроме высшего суда, есть себе вполне суд земной, который вполне себе предварительный ад на земле. Зачем еще один грех на душу брать, тем более если мало кто тебя по сумме грехов обгоняет из ныне живущих. Так ведь? Так! Вы косите под людей, дорогие девочки, а подавляющее большинство людей каким-то образом ухитряются прожить до ста лет и никого не убить. Более того, целые семьи живут поколениями, и никто из членов этой семьи ни разу не замарал себя убийством. Разве трудно не убивать?
        – Тут даже я соглашусь, – подтвердила Надя.
        – Видишь, в каком ты меньшинстве, – назидательно сказала Наташа. – Задумайся.
        Для полного унижения не хватало только, чтобы Наташин гомункул высказался назидательно, Прасковья даже посмотрела на него с некоторым опасением, но гомункул, что называется, воздержался.
        Зато Сергей рассыпался мелким смехом, затряс щеками, осклабился в Наташину сторону:
        – Сидишь вся такая правильная, да?
        – Ну так если я права! – уверенно сказала Наташа. – Ты же сам с этим согласен. И почти все согласны. Это дикость. С этой дикостью пора завязывать. Спасибо, я насмотрелась на это, когда насчет папы в газете статья вышла, где все рабочие какого-то завода единодушно выступили в поддержку того, чтобы его расстреляли. Затем в другой газете то же. И в третьей. Не дай бог такое повторять.
        – Хорошие слова говоришь, – одобрительно произнес херувим, но в этом одобрении уже чувствовалось, что вместе с этим одобрением он потихоньку съезжает в сарказм. – Но кого ты обманываешь этими словами? Себя? Ну так посмотри в зеркало, родная моя. На сколько ты выглядишь при всех этих своих правильных словах? На тридцатник. А Параня? Кого больше убивали? Кто больше убивал? Ответ очень легкий. Морда твоя лицемерная тебя и выдает, Наташка, и сколько тут лисьим своим хвостом ни крути, а всё как на ладони.
        – Я не виновата, что Прасковью несколько раз убивали, когда она сама пыталась убить, незачем было на рожон лезть, – с достоинством ответила Наташа.
        – Ой, это такая история с этими попытками! – внезапно оживилась Надя. – Сейчас это уже как сказка звучит, хотя тогда было не очень сказочно. Она немецкого офицера пыталась убить, а вместо этого ее саму убивали. И так раза четыре.
        – И чем закончилось? – спросил Сергей.
        – Чем, чем, ясно чем, – ответила Надя запросто. – Прикинь, на тебя четыре раза подряд покушается одна и та же девушка, и ее четыре раза подряд ловят, вешают прилюдно и оставляют болтаться в петле. Первый раз он, наверно, подумал, что обознался, на второй раз удивился, на третий – впал в задумчивость, а на четвертый, скорее всего, свихнулся. Да и солдатики ужасались, конечно. Да и не только солдатики, местные тоже не веселились. Представьте: ко всем неприятностям в виде военных бедствий, оккупации, голода еще и ходячий мертвец. В общем, застрелился этот офицер.
        – В советском лагере у тебя бы этот номер не прокатил! – очень уверенно сказала Наташа. – Закопали бы так, что до сих пор бы лежала в вечной мерзлоте!
        Добавила:
        – Небось, еще и пару медалек от Софьи Власьевны заработала за партизанскую деятельность?
        – Вообще этого не помню, – сказала Прасковья. – Ты Надю больше слушай. Все, что с войны помню, – несколько эпизодов, но там никаких подвигов. Только помню, что есть все время хотелось. Мне кажется, что я на несколько лет помолодела не от пуль, не от бомб, а от того, что от голода умирала. А муть какая в городах тогда была! Помню репродуктор, который пришлось переосмыслить, чтобы люди в немецкой пропаганде умели найти настолько положительные новости, что этот репродуктор немцы сами и заткнули, потому что он стал их пугать.
        – Так об этом я тебе и говорю. Нечего тебе на Урале делать. Тебе на территорию ИГИЛ[1 - Запрещенная в РФ террористическая организация.], на какую-нибудь еще территорию – партизанить. Или лет на двадцать в прошлое, в конце концов. Да, я косячила, да, постарела, но я с ужасом на это оглядываюсь, а ты принадлежишь к истинно русским нашим, которые оглядываются на то прошлое, которое помнят, вздыхают без ностальгии, почти равнодушно. Еще пословицу или поговорку при этом могут какую-нибудь произнести.
        – Будешь долго мучиться, что-нибудь получится, – зачем-то ляпнула Прасковья.
        – Во-во, вот это самое! Вот пыталась бы за тебя придумать, лучше бы не придумала! Вот в этом ты вся и есть!
        – Ты тоже вся в этом, – съязвил Сергей. – Открещивайся не открещивайся. Стейки жри. Кьеркегора читай. Газету делай. На форумах срись за идеи западничества. Но оглянись. Ты замочила больше людей, чем Прасковья. Вокруг тебя поля того, что ты переосмыслила, – несколько пиццерий и «Сабвей».
        – В любом случае лучше, чем в Серове! – фыркнула Наташа.
        – Вот так достижение, прекрасно! Лучше, чем в Серове! – расхохотался херувим. – Да и лучше ли? Ты на все сто уверена?
        – Да! Я уверена! – заявила Наташа. – На инфраструктуре должно все постепенно нарасти. И цивилизованность. И свобода. И доброта.
        – Так свобода, доброта или цивилизованность? Всего вместе сразу не бывает! И по отдельности-то редкость! Только в новостной повестке одно другому не мешает, когда очередная движуха и очередная толпа с песней пиздует в сторону рассвета нового мира, который на деле – свет раскаленной печки очередного крематория. А? А? Это как со всеми эффектными словами. Красота, добро и правда. Правда редко когда красива и редко когда добра. Добро не всегда правдиво, а красота очень редко когда добра и правдива. Выходит, ты за наше ангельское дело стоишь? Как тебе такое? Да, есть такие светлые места на планете Земля, где любая ясноглазая девушка выскочила из дома, написала в блог, как прекрасен этот мир, заскочила в кофейню и все такое, но, чтобы она это сделала, сотня таких же, как она, девушек хуярят, не разгибаясь, по двадцать часов в день и будут хуярить до самой старости, если доживут.
        – И что ты предлагаешь? – усмехнулась Наташа. – Так понимаю, отнять и поделить?
        – Предлагаю пересесть в автомобиль к Артуру, вон он уже едет.
        – А что бы ты правда предложил? – поинтересовалась Прасковья, когда Наташа уехала, Прасковья пересела к Наде, а Сергей сел у открытого окна.
        – Здрасьте! – развел руками Сергей. – Я, в общем-то, на другой стороне. Трахайтесь с этим сами, девочки, думайте, переосмысляйте. Но все равно вас рано или поздно сметет, и ты знаешь почему.
        – К сожалению, да, – ответила Прасковья.
        Спохватилась:
        – Надя, слушай, повстречалась я с твоей сестрой. На что она там мне намекала, не знаешь? Про какую-то мою вину перед вами.
        – Да забей, – попросила Надя.
        – Почему это?
        – Да потому, что ты все равно забудешь или не поверишь. Вот сегодняшний разговор про месть, про суд или смерть. Не знаю, в чем дело, но вы его уже несколько раз повторяете, мне его несколько бесов пересказывали. Как и речь про красоту, добро и правду. Сергей ее уже отрепетировал и улучшил, чтобы побольше выбешивать Наташу. А он умрет, следующий херувим будет эту речь развивать в своем каком-нибудь ключе.
        – А это смешно или бесит? – поинтересовалась Прасковья.
        – Ни то ни другое. Хочется обнять и баюкать, – со вздохом ответила Надя.
        – Вот да, точно, – неожиданно подтвердил Сергей, – только не эту самодовольную грымзу, а тебя иногда. Тут дело в таком странном сочетании внешней юности и симптомов Альцгеймера. Именно что – обнять и баюкать.
        Они, как чудилось Прасковье, неспешно катились в обратную сторону, вроде бы вместе, но будто отдельные колобки – каждый со своими мыслями, каждый со своей лисой в конце. Никто не обнимал и не баюкал Прасковью, она сама держала в руках пакет с пирогом, который до сих пор казался теплым, держала завернутые в бумагу цветы, удовлетворенно думала, что на этот раз, если она правильно помнит, праздничные дни прошли гораздо веселей, чем в прошлом и позапрошлом году, когда только и было что поедание салатов и листание телеканалов. Что она успела все, что могла успеть, что завтра с утра наконец-то на работу.



        Глава 12

        Прасковья любила свою основную работу диспетчером в таксопарке «Пятидесяточка». Она трудилась там по графику «День, ночь, отсыпной, выходной», и график этот ей был настолько симпатичен, что она и не замечала, как проходили месяцы до отпуска.
        Таксопарк был, конечно, чистой фикцией, чтобы собрать в одном месте оккульттрегера и людей, которых реальность наделила способностью спать всю жизнь, от рождения до самой смерти. Эти спящие не лежали в коме, в летаргическом сне, они жили обычной жизнью, росли, ходили в школу, ложились вечером в постель, засыпали, но делали это уже спя, не отличая, где сон, где явь, до такой степени, что и окружающих иногда захватывал этот сон или его часть. Рядом с домом обычные люди видели, к примеру, из года в год странный кривоватый тополь, граффити на заборе, которое отсутствовало на самом деле. Спящий дрых себе, и ему и его домочадцам снился приехавший издалека родственник. Кошка, которая удивительным образом исчезала с приходом гостей и ненадолго появлялась, когда и гостей захватывал общий сон.
        По иронии судьбы ли, волей ли самой реальности, все эти спящие становились таксистами.
        Бесы собрали их по всей области в один город, составили из них службу такси, устроили туда Прасковью и еще нескольких девушек. Бухгалтер там был из своих, другое начальство тоже, текучка естественная – по причине низкой оплаты, поэтому лишних вопросов не возникало.
        Прасковья обожала ранние подъемы в дни утренних смен, ей казалось, что ожидание автобуса на остановке, совместное путешествие в толпе сближает ее со всеми остальными людьми именно в такой степени, в какой ей нужно было самой, то есть без плотного знакомства. Каждый раз, разглядывая попутчиков, цеплявшихся за поручни, она думала, и ей не надоедало: «Лес рук». Передавала деньги за проезд, получала сдачу, передавала сдачу, каждый раз думала, и ей опять же нисколько не надоедало: «Совесть – лучший контролер». Ее устраивала даже предварявшая поездку утренняя возня с душем, когда котельная подавала горячую воду еще не очень нагретой, – эта прохлада ни в какое сравнение не шла с теми эпизодами в памяти, где Прасковья переживала настоящий холод: безнадежный, равнодушный, ночной, почти бесконечный, там находилось место и остывшей печи, на которую сквозь очень чистое стекло смотрела луна, и снегопадом занесенным саням, которые волокла все более выбивавшаяся из сил лошадь, и путешествию в металлическом вагоне, холодном в какой-то сверхневыносимой степени.
        Сначала на работе не было чайника, а электроплитка была запрещена правилами пожарной безопасности, и Прасковья заряжала с утра большой термос чаем или кофе. Затем комнатку диспетчерской оборудовали сразу микроволновкой, небольшим холодильником, автоматическим чайником, телевизором в углу, где, как ни переключай, а всё шли детективы с элементами драмы, драмы с элементами детектива и новости. Словом, необходимость в термосе отпала, но еду приходилось таскать в рюкзачке.
        Чуть после бытовой техники появился компьютер, заранее потасканный, чем-то похожий на алкогольного херувима. Прасковья вбивала в него детали заказа и кто из восьми таксистов его принял. До этого Прасковья просто записывала адрес в тетрадь, звонила на сотовый кому-нибудь из таксистов. А на самой заре «Пятидесяточки» были рации, но исчезли, как показалось Прасковье, очень стремительно.
        Конечно, хозяин «Пятидесяточки» мог просто разместить по городу баннеры с восемью номерами телефонов, да и все, диспетчер не особо и нужен был. Прасковья понимала, что служит ненужным промежуточным звеном между клиентами и исполнителями заказов, но это не было для нее в новинку. И в советское время она подшивала бумажки в нескольких конторах, где работала только она и один и тот же начальник-бес: какие-то отделы отчета, архивы подписных изданий, что-то такое между идеологией и ненужной бюрократией, но при этом не идеология (в этом плане было строго), да и бюрократия так себе – не было никаких проверок, никто срочно не требовал данные из папки за такой-то период, за такое-то число. Каждый год, почему-то по весне, Прасковья, ее начальник и сторож-херувим жгли во дворе костер из журналов, газет, папок, бумаг с машинописным текстом (бумага была не чета нынешней плотной, белой, куда там! точки и запятые, нули и буква «о» порой пробивали ту бумагу насквозь). Все это прогорало очень плохо: еще полгода валялись по окрестностям обгорелые клочки, унесенные ветром, во время дождя сажа растекалась от
слипшейся кучи по всему двору. Затем приезжал трактор, сгребал все оставшееся добро ковшом, долго пятился, выбираясь наружу. Случалось, что до костра и не доходило: появлялись пионеры, которые собирали макулатуру. Они подчистую утаскивали все бумажное, что им давали, и делали это с азартом, которому сравнение нашлось гораздо позже, когда Прасковья увидела в интернете, как ведут себя люди во время распродажи в черную пятницу (в СССР происходили регулярные столпотворения за выброшенным на прилавки товаром, но там было больше беспокойства, злости, тоски, нежели азарта). За первой партией пионеров неизбежно появлялась вторая и третья. Зная это, бес-начальник и Прасковья не отдавали всего бумажного хлама тем пионерам, которые пришли первые, а, как только видели детей в красных галстуках, мысленно делили свои бумажные запасы на три части, стараясь, чтобы было поровну, и отдавали треть. Бывало так, что приходила и четвертая партия пионеров, но тут уж начальник и Прасковья принуждены были отпускать их ни с чем. Но никогда не случалось, чтобы прибежала одна компания пионеров, а за ней никого больше.
        При том что учреждения, в которых работала Прасковья в советское время, вроде бы ничего не производили, следовательно, никаких успехов у них не было, на их стенах висело некоторое количество вымпелов за победу в соцсоревновании. Начальник тех древних контор естественным образом переквалифицировался в хозяина таксопарка, но вымпелы оставил, украсил ими диспетчерскую, будто в напоминание Прасковье об их долгой совместной так называемой работе, о ежедневных встречах под крышей скрипучих темных помещений, заставленных стеллажами. За почти тридцать лет работы в такси Прасковья не увидела его ни разу и даже имя забыла. Для нее он был теперь только это небольшое помещение с огромным незашторенным окном, батареями парового отопления, широким подоконником, где стояли пыльные дикие герани и алоэ, настолько одичавшие и мощные, что выглядели мускулистыми.
        Если утром и днем Прасковья глядела в окно диспетчерской с таким чувством, будто смотрит внутрь некой диорамы, то ночью ощущала себя рыбкой в аквариуме, но дискомфорта у нее это не вызывало – наоборот, было нечто уютное в этом дежурстве под неоновыми лампами нежилого света, среди стен, сверху покрытых известью, а снизу – синей масляной краской. Ей даже приятно было думать, что кто-то, проезжая или проходя мимо, смотрит на светящееся в облицованной кирпичом стене окно, видит только лампы на потолке, пытается представить работающих в комнате людей, а Прасковья остается за играми этого воображения, занимается тут обычными делами: сидит за телефоном, пьет чай, ест, дремлет, смотрит телевизор, моментами чувствует себя так, что лучше и не нужно.
        Звонили в «Пятидесяточку» не часто, можно даже сказать, очень редко. В праздники почему-то реже, чем в будни. По ночам чаще хотели куда-нибудь доехать, но ни разу за три десятка лет не доверили поездку до вокзала в Екатеринбурге и аэропорта «Кольцово». У Прасковьи была уйма времени на то, чтобы потреблять различный современный контент, вырабатывая терпимость к нему, готовя себя к следующей мути, чтобы переосмыслить из нее что-нибудь забавное. Довольно продолжительное время она пыталась представить, что будет, если прислонить супергероику к российским реалиям, поскольку подросло поколение, воспитанное на популярных цветных героях, еще несколько поколений подрастало следом, и для них истории про сверхлюдей были почти как сказка «Колобок». Прасковья задумывалась, ругала себя: скорее всего, двигаться в направлении всех этих так называемых вселенных Марвела, ДиСи и других было пустой затеей, вселенные медленно, но верно пожирали себя сами, расширялись, перезапускались, кроссоверились и спиноффились, чтобы сохранить актуальность, но именно поэтому с этих вселенных облетала штукатурка, косметические
усилия, произведенные на лицах вселенных, лезли в глаза, как ботокс. Казалось бы, забудь, думай о чем-нибудь другом, но верно пойманная, однако неверно трактуемая идея, что у людей могут быть необычные способности, очень привлекала Прасковью, тем более это было правдой. Каждый человек обладал несколькими необычными способностями, только подчас не подозревал об этом или воспринимал их как должное. Умение проживать на ту зарплату, которую платили, на ту пенсию, которую давало государство, не замечать, что смерть всегда рядом, – уж что могло быть незаменимей, чем такие способности, а меж тем окружающие граждане считали, что обладать такими способностями – это что-то естественное, что это и не способность вовсе, вот паутину бы из рук пускать – это да!
        Прасковья и на себя примеряла роль супергероини: была же она бессмертна, в конце концов; боролась со злом, которое херувимы отчасти считали благом, могла наслать сглаз и порчу; еще кое-что делала с ней реальность такое, что выделяло ее из остальных людей, а именно – линька. Четырнадцатого февраля, четырнадцатого июня, четырнадцатого октября Прасковья линяла, то есть просыпалась в другом теле. Гомункул тоже менялся, в случайном порядке становился то мальчиком, то девочкой. Но, будто этого было мало, менялась и обстановка в квартире, где Прасковья жила, гардероб, посуда, обои – всё, кроме содержимого большой картонной коробки от цветного телевизора, стоявшей в комнате гомункула. Вот туда можно было предварительно убирать вещи, которые хотелось сохранить на будущее: всякие там кофточки посимпатичнее, ювелирку, духи, запасные зарядки для телефона, потому что с линькой приходили только потасканные, с почти перетертыми шнурами, и хотя цена вопроса была в паре сотен рублей, но это идти покупать прямо сразу, потому что мало ли. Еще бесило, когда в ванной не обнаруживалось зубной щетки, хотя, если она и
стояла в стакане, как положено, Прасковья ее все равно выбрасывала. Расческа со своими, но все же как бы чужими волосами вызывала содрогание. Нижнее белье Прасковья и рада была купить заранее и сложить в коробку от телевизора, но не могла угадать с размером.
        Порой Прасковья думала, что различия бесов, херувимов и оккульттрегеров вовсе не идеологические, не в принадлежности к условному добру или злу, а в линьке. Херувимы не линяли совсем, оккульттрегеры три раза в год в обязательном порядке и случайным образом, а бесы по желанию.
        И линька была тем тупиком, в который заходили все ее отношения с людьми, а не долгая молодость. Знакомясь с кем-то, Прасковья уже прикидывала, как пройдет расставание. Проще всего было с женатыми – они отваливались сами, иногда и четырех месяцев не проходило. С теми, кто заявлял о серьезных намерениях, тоже все было довольно просто, они сразу начинали прикидывать, каково это будет – все время жить вместе, растить чужого ребенка, – быстро начинали тосковать, искали недостатки в Прасковье, находили и отчаливали.
        Саша оказался из тех, кому Прасковья была вроде бы и нужна – если бы она попросилась замуж, он бы согласился и глазом не моргнул, но и на просьбу сделать перерыв в отношениях тоже согласился бы совсем без проблем. Расставание как таковое не составляло трудности, а вот отвязаться от Саши было нелегко. Он мог эпизодически вспоминать о Прасковье, пытаться найти ее новый адрес, мог обеспокоиться, что она и ее ребенок бесследно пропали, а ее телефон не отвечает. Поэтому Прасковья загодя начала готовить почву для своего исчезновения, стала намекать, что жизнь в городе тяжела и тосклива, что у нее есть тетка, которая живет в Подмосковье, которая давно зовет, потому что устала жить одна, что есть там и работа, где зарплата получше.
        Не теряла Прасковья и надежды рассориться с Сашей вдрызг, но как-нибудь так, чтобы он начал первый, потому что подобных Саше так и манила женская стервозность, страстей им подсознательно не хватало на фоне благополучного детства, спокойной работы, избегания всякой токсичности.
        Первую попытку поссориться Прасковья предприняла во время встречи сразу после январских праздников. Договорились о кино. Как и обещал Сергей, как и предполагала Прасковья, от Саши не укрылось, что его подружка сильно помолодела. Он ничего не сказал, хотя первым делом удивленно отстранился, вглядываясь.
        – У меня на лице что-то? – готовая к этому, спросила Прасковья и полезла в сумочку за зеркальцем.
        – Да нет, нет, все нормально, – заторопился Саша. – Всё при тебе.
        – Как нормально, если ты чуть в обморок не упал. – Прасковья подняла брови, пытаясь казаться как можно более простодушной. – Простуда выскочила, или что? Прыщ где-то?
        Саша покраснел, но выкрутился:
        – Ты бледная какая-то, будто болеешь. Ты нормально себя чувствуешь? Может, ну его, это кино? Тем более и смотреть-то нечего.
        – Да мне кажется, «Темное зеркало» ничего так. Трейлер мне понравился, когда в прошлый раз ходили.
        Пока, в ожидании сеанса, пятнадцать минут бродили туда-сюда по кинотеатру, Саша все время поддерживал Прасковью под локоть, все время был слева, но у нее было чувство, что он со своим вниманием вращается вокруг нее, словно искусственный спутник, специально подлавливала его, когда он осторожно заглядывал ей в лицо, спрашивала, опять же с простодушием:
        – Что, Саша? Спросить что-то хочешь?
        Он неизменно пугался, говорил, что все в порядке, что давно не виделись, наконец придумал вопрос:
        – Ты помаду поменяла или что? Или мелировалась?
        Прасковья вспомнила дранный дробью поли-этилен, куски собственного черепа и мозга на нем, молниеносный бурый, как космос, всполох спинального шока после каждого выстрела в голову, ответила:
        – Если хочешь, могу разрешения у тебя спрашивать, чтобы тебя не пугать.
        Он оскорбился, замолчал, пришлось игриво ткнуться ему головой в плечо:
        – Да не дуйся. Ну пожалуйста. Мы с подружкой просто поры почистили. Вот надо было это тебе знать? Ты только представь, сколько там всякой дряни. Прямо самой противно было смотреть. Бе-э (она изобразила тошноту).
        Прасковья надеялась, что Саша ей не поверит, тем более и фильм, который они посмотрели, был про человеческую двуличность или, скорее, двоякость, но ее помолодевшее лицо примелькалось Саше буквально за несколько часов: если до наступления темноты он еще дичился, то, когда наступил вечер и пришла пора включать люстру и другие лампочки, а тусили они в квартире Прасковьи, оказалось, что в неярком свете ламп накаливания и сам Саша выглядит лет на сорок, ну и Прасковью такое освещение совсем не молодило. Зато камешки в подаренных серовскими бесами сережках начали поблескивать так сине и глубоко, что Саша наконец обратил на них внимание:
        – Это кто это тебе такое подарил, интересно знать?
        – Да подруга и подарила, – не стала врать Прасковья, чтобы, находясь в этом правдивом тоне, тут же безбожно солгать: – Это стекло, Саша, успокойся. Рыночная бижутерия с какого-то курорта.
        Саша даже изображать не стал, что поверил. «Ах ты крыса подозрительная», – с симпатией подумала про него Прасковья и на какой-то миг даже решила окрутить его по второму разу, как уже, бывало, делала с другими ухажерами. И такое поведение еще находилось в разумных пределах жестокости, которую позволяла себе Прасковья. В начале двухтысячных, неизвестно что на нее нашло, она пропустила одного несчастного через пять своих линек и делала это со злым упорством, наслаждаясь тем, что так легко цепляет одного и того же мужчину на каждую новую свою личину, ревнуя к самой себе прежней, едва ли не балдела, когда лезла с вопросами: «А ты точно меня любишь? А ты всегда меня будешь любить? Если я умру, ты сразу себе кого-нибудь найдешь или подождешь какое-то время?» Бедолага, последовательно окунувшись в отношения, которые пять раз подряд закончились ничем, наверняка зарекся встречаться с матерями-одиночками, а может, и не зарекся – Прасковья не стала просить никого из херувимов заглянуть ему в голову, – но что в тайгу уехал – факт.
        На вторую январскую встречу с Сашей Прасковья надела браслет потяжелее. (Вообще, с прошлых голодных времен у нее накопилось достаточно безделушек, чтобы в следующие голодные времена можно было протянуть месяц-два и еще подкармливать какого-нибудь херувима.) Саша опять ничего не сказал, но принялся задумчиво покусывать губы и продолжил это делать и на третьем, и четвертом январских свиданиях. Устав ждать ссоры, а уже начался февраль, Прасковья, пока Саша плескался в душе, сглазила его телефон, нашла хоть какую-то переписку с какой-то девушкой в личке ВКонтакте и устроила скандал, изо всех сил сыграв запредельную ревность. Напрасно Саша пытался доказать, что это коллега, что переписка рабочая. Он совал в лицо Прасковье телефон, а она, глядя как бы сквозь экран, спрашивала:
        – Скажи честно, ты ее любишь ведь? Так?
        А еще:
        – Хотя бы самому себе признайся, что тут что-то есть, иначе ты так долго бы с ней не переписывался. У нас с тобой личка за три месяца короче, чем у тебя с ней за день. Не лги себе. Просто признай. Мужик ты или нет? Что вы все за тряпки такие? Конечно, у нее прицепа нет, твоим родителям она больше понравится, вся такая целочка.
        Хорошо воспитанный Саша вежливо пытался вразумить Прасковью, на что она отвесила ему две оплеухи, третью Саша терпеть не стал и перехватил ее руку, Прасковья вырвалась так быстро и хитроумно, чтобы на ее руке остался синяк. Понимая, что перебарщивает, сказала напоследок:
        – У меня срок был три недели, хорошо, что у меня ума хватило… Поздравляю, папочка.
        Дома она слегка накатила, чтобы заплетался язык, тут и слезы грядущего расставания подкатили. Она сфотографировала синяк на руке и чуть не отправила ему снимок, но одумалась: это могло вызвать ненужные извинения, дикое чувство вины, Саша обязательно полез бы с букетами, небось, до поста у двери подъезда или двери квартиры бы дошло.
        Саша и так пытался звонить и писать. Прасковья отвечала ему настолько безжалостно и грубо, что приходилось это делать сквозь волны стыда. Когда он оставил попытки помириться, Прасковья взяла звонки и переписку в свои руки, да так успешно, что Саша заблокировал ее контакты и в телефонной книге, и в соцсетях.
        Тут с Прасковьей случилась настоящая истерика. Икая от слез, она удалила все их с Сашей совместные фотографии из альбома, влезла в ютьюб, включила звук ноутбука погромче и стала слушать различные грустные песни, полежала в горячей ванне, представляя, что уже порезала себе вены, а из гостиной доносилась скрипка OST «На игле». Лежа в ванной, стыдясь, что выделывается сама перед собой, пила вино прямо из бутылки, пока не подавилась.
        Вино было такой интересной версией «Сангрии», что похмелье от него длилось как будто неделю с лишним, до линьки, везде мерещился химический плодово-ягодный привкус. Прасковья и в утро четырнадцатого проснулась с тошнотой и головной болью.
        В обновленном убежище стоял шкаф с зеркалом на дверце. Прасковья оглядела себя со всех сторон на предмет татуировок, чтобы потом не удивляться, тем более оглядывать было особо нечего, она переродилась в девицу еще меньше той, что была. На голове ее был форменный кошмар, не столько сама прическа Прасковью не устроила, а то, что она оказалась брюнеткой со следами былого окрашивания в серебристую блондинку. Во рту чувствовалось пять пломб. Прасковья долго вглядывалась в свое новое лицо, пытаясь понять: некрасивая она, или еще не привыкла, или еще не придумала, что делать с этой внешностью, с маленькими злыми глазами, широкими скулами, небольшим ртом, настолько тонкогубым, что в лице Прасковьи угадывалось что-то рыбье.
        Гомункул был снова мальчик, но теперь почти с нее ростом. Гардероб полнился дешевыми спортивными вещами, в которых никто никогда не занимается спортом, больше носят из необходимости. Дико хотелось курить, и на кухне нашлись тонкие сигареты и несколько зажигалок, но Прасковья сдержалась и приготовилась избегать курения и далее. По экрану смартфона, конечно, проходила трещина, зато всего одна, Прасковья уже знала свой номер, а в телефонную книгу были забиты номера всех ее немногочисленных друзей, чуткие к медиа и соцсетям бесы поставили несколько лайков фотографиям в ее новых профилях, приветствуя новую линьку знакомого оккульттрегера. Все было как обычно в таких случаях. Сначала Надя позвонила и вежливо похвалила ее внешность:
        – Такая ты миниатюрная, прямо загляденье.
        – Не дай бог до порчи дойдет, – мрачно ответствовала Прасковья. – Не знаю, что я буду этими кулачками делать. В этом организме только с гномиками драться. С этим лицом только с херувимами мутить.
        – Ты преувеличиваешь, – уверенно сказала Надя. – Ну и даже если так, то небольшой перерыв тебе не помешает. Ты знаешь, что в городе есть сообщество, в котором мужчины делятся историями про матерей-одиночек с твоего адреса, как кого бросили, как они выглядели. Целая картотека. Я бы на твоем месте ненадолго остановилась.
        – Можно так, а можно пожаловаться и заблочить их за разглашение личной информации.
        – Уже сделано, но они ведь снова организуются, – сказала Надя. – Ты сильно многих достала.
        – Я подумаю, – ответила Прасковья.
        Следующей звякнула Наташа, но начала с себя.
        – Велл дан, – сказала она вместо приветствия. – Тоже прошла омолаживающие процедуры. Спасибо, сестричка. Кто ты там сейчас по паспорту?
        Прасковья пошарила в тумбочке рядом с диваном, нашла документы:
        – Кристина Коврова.
        – А по батюшке?
        – Александровна.
        – Симптоматичненько, – заметила Наташа. – Он не появлялся? День всех влюбленных все же.
        Конечно, она и Надя были в курсе размолвки, они и сами звонили, и Прасковья приседала им на уши, не в силах держать всё в себе.
        Саша не делал попыток примирения все эти дни, Прасковья собиралась отбрить Наташу с ее низким покровительственным голосом, ее циничным умом, потому что всегда начинала чувствовать себя в таких диалогах Эллочкой Людоедкой, тогда как Наташа была кем-то вроде Фимы Собак. Но только Прасковья открыла рот, как в дверь позвонили.
        Это был не прежний хриплый звонок, похожий на покряхтывание старого будильника, почти погибшего от ежеутренних хлопков по темечку. Это был самый бесячий из всех дверных звонков, если не считать соловьиной трели: он делал глубокое внезапное «динь», отчего сердце будто проваливалось в этот звук, а затем издавал ожидаемое, но неприятное «дон», на котором сердце будто толкали снизу.
        – Надеюсь, ты не настолько проницательная, – сказала Прасковья.
        – Погоди, погоди, не клади трубку. Если это он, то просто скажи «да», а там делай что хочешь. Интересно, угадала, нет?
        – Да, – пришлось признаться Прасковье, поскольку за дверью на самом деле стоял запыхавшийся Саша. – Но на этом все, я же в твои отношения с Артуром не лезу.
        – Ладно, ладно, – примирительно проворчала Наташа и отстала.
        При виде Прасковьи Саша издал горловой звук, в котором было и смущение, и растерянность; кажется, и внешность новой хозяйки квартиры его смутила. Прасковья решила играть до конца. Сунула телефон в карман спортивных штанов, которые, судя по всему, были ей вместо пижамных, потому что никаких других рядом с диваном она не нашла. Ковыряя языком одну из пломб, нервная не столько из-за гостя, а силою никотинового голода, она вопросительно дернула головой.
        – А… Где другая девушка? – спросил Саша, не зная, куда деть букет из разнообразных цветов, такой здоровенный, будто Саша не ссору пытался разрешить, а отмазывался от пятнадцати лет строгого режима.
        – По-о-онятия не имею, – безразлично протянула Прасковья. – Я въехала, тут уже никого не было. А чё?
        – Да нет, ничего… – сник Саша.
        – Ну лан тогда, – сказала Прасковья и захлопнула дверь, затем прижалась к ней лопатками и выдохнула как можно осторожнее – в горле, порождая звук, похожий на скуление собаки, дрожал плач.
        Бесшумно подошедший гомункул с непривычным чужим лицом смотрел из-под косой темной челки раскосыми черными глазами. «Пусть он спящего вызовет, ты номер знаешь», – мысленно попросила Прасковья, а сама уже решительно шагала в глубину квартиры, чтобы ее телефонный разговор не был слышен с лестничной площадки. Набрала одного из таксистов:
        – Павел ведь? Слушай, пожалуйста, очень надо. Сейчас тебя молодой человек вызовет. Присни ему, что мы с ним по-доброму расстались, что он меня позавчера на вокзал ночью проводил.
        – Да хоть в страну Оз, – ответил щедрый Павел хриплым сонным голосом. – Хоть в Нарнию. О, он уже звонит. Пока!
        Чтобы не расстроиться и не раскиснуть окончательно, Прасковья не стала выглядывать в окно, а походила по квартире, заглянула в холодильник, где только и было что початая банка томатной пасты, полкастрюли супа и полная морозилка льда.
        Прасковья повздыхала, набрала Наташу, горько покаялась, что воспользовалась служебным положением.
        – Еще один уголек под котел! А если что, никто и не вспомнит! – утешила Наташа. – Если будут претензии, скажи, что таксисту это все приснилось! А в целом как оно? Сосуд она, в котором пустота, или огонь, мерцающий в сосуде?
        – Не умничай, – усмехнулась Прасковья. – Посмотрим, в кого ты сама отлиняешь. Но тело капец во всех смыслах. Уже бросаю курить. И пить. Но все лучше, чем с хмурого соскакивать.
        Покой не приходил, да и не мог прийти, Прасковья посидела за кухонным столом и поймала себя на новом машинальном движении – задумавшись, она принялась постукивать ногтями по зубам. Дико хотелось закурить, а еще лучше – выпить химозного яблочного сидра и закурить, или закурить и не сидром запить, а каким-нибудь другим алкогольным коктейлем, послаще и покрепче. Будто в ответ на эти мысли снова всплыла Надя.
        – Может, развеять тебя каким-нибудь образом? Как насчет того, чтобы через несколько часов небольшой бухенвальдик организовать?
        – Что-что организовать? – осторожно осведомилась Прасковья, хотя, конечно, поняла.
        – Ну выпивку, ну, я думала, тебе шутка зайдет…
        – Надя, завязывала бы ты с каламбурами, – посоветовала Прасковья и пошла злобно прибираться в обновленном убежище.



        Глава 13

        Линька Прасковьи была в феврале, Наташина же выпадала на первую половину марта, на шестое число, тоже поближе к празднику. В отличие от Прасковьи, Наташа пыталась собрать своих и отпраздновать появление нового тела и нового гомункула, обычно заказывала столик на восьмое. Однако в этом году все рестораны и кафе оказались забиты загодя, и связи среди бесов не помогли, народ будто спешил собраться толпами, словно восьмимартовская тусовка по ресторанам происходила последний раз в человеческой истории.
        «Я восьмого суши заказала, чтобы компенсировать, так мне их везли в общей сложности двадцать шесть часов, если считать от того времени, как я заказала и когда остатки заказа довезли, – поделилась Наташа в личке. – Я еще заранее оплатила, а мне только треть доставили, прикинь, стали отмазываться, что всё доставили, я уже все запасы сарказма израсходовала, пока переписывалась с поддержкой “Деливери”, ресторан им начал втирать, что я вне дозвона, из “Деливери” тут же перезвонили. Как они мне в сет стрихнина не сыпанули – не знаю, но чувствую, что хотели».
        Попытка посадить похитителей у Наташи тоже не заладилась. Тот тип, что ее застрелил, сбежал из города, и столько было возни в том, чтобы вытащить его с территории одной из бывших советских республик, что да ну его. А второй, которого покалечила Наташа, сам хотел судиться: в его руках была запись из салона машины, удачно обрезанная до такой степени, что Наташа сама ни с того ни с сего принялась наводить на него порчу. Он утверждал, что Наташа без принуждения села в машину, попросила подбросить ее в центр, а затем начала буянить.
        – Давай я его грохну, – предложила Прасковья. – Да и того тоже. Съезжу, проветрюсь. Только у меня отпуск осенью, но ты же потерпишь?
        – Давай-ка ты свой отпуск потратишь, как обычно, на поездку во Владивосток, – примирительно предложила Наташа.
        Наташе так по вкусу пришлись ее новая внешность и то, как выглядел ее гомункул, что нрав ее стал мягче обычного, будто кроткое лицо ее, чем-то похожее на лицо мадонны Литты кисти да Винчи (только с более мягкими чертами), властно было теперь над всем ее телом и даже тем, как она думала.
        Киднеппершу, которая была отчасти повинна в одной Наташиной смерти, они не обсуждали, потому что знали, чем закончится вся эта история, это была даже не опасность, а неудобство вроде дневной соседской дрели. У Прасковьи пару раз гомункула забирали, у Наташи раза четыре, причем три из этих четырех случаев пришлись на последние лет двадцать, обычно киднепперша через отца, родственника, друга службу опеки привлекала. Неизменно гомункулов возвращали – не могли угадать имя, оккульттрегерская жизнь принималась невыносимо давить на неокрепшие киднепперские организмы.
        Наташа больше переживала, что никак не удается собрать всех знакомых вместе. Она то сама была занята, то намечалась смена у Прасковьи, то кто-то из чертей был в отъезде, так что сгущение оккультных сил под одной крышей в итоге состоялось чуть ли не в апреле, но это было и к лучшему – за большими окнами ресторана, где они сдвинули три столика, вовсю блестела такая весна, которую Прасковья любила больше всего: снег уже сошел, и грязи уже не было, чувствовалось, что скоро станет совсем солнечно и жарко, зелень появилась, но лужи еще не совсем высохли, и было еще не очень пыльно.
        Организм Прасковьи оживился в ожидании алкоголя, поэтому она, опасаясь, что промилле в крови разбудят и желание подымить, решила не пить совсем, а таких трудов стоило привести себя в порядок: зубы отбелить, побегать утром, чтобы сделать лицо посвежее (оно было юным, но уже с налетом вредных привычек), на диете посидеть, избавляя нос, щеки и волосы от масляного блеска. Пластическая операция Прасковье была не по карману, но хватило декоративных очков в толстой оправе, нормального парикмахера из Надиных друзей, ушитых пальто, пары кофточек и штанов из коробки из-под телевизора, дешевых безделушек на ушах, шее, запястьях и рюкзаке – и вот уже при взгляде в зеркало приходили мысли о начинающей инди-группе, игре в «Мафию», политической активности в сети. Чтобы завершить образ, Прасковья купила огромные красные беспроводные наушники и везде ходила в них, а парфюм сменила с цветочных и травяных запахов на игривый карамельный. Гомункула тоже пришлось приодеть, натаскав у чертей приличного секонд-хенда, иначе контраст в одежде бросался в глаза всем вокруг, матерью гомункулу она уже не выглядела, но и на
младшего брата гомункул без перемены гардероба не тянул. Когда Прасковья и гомункул шли рядом, они казались или чужими людьми, или так, будто их общие родители всячески лелеяли старшую дочь, а младшего держали чуть ли не в черном теле.
        Прасковья и гомункул запоздали к началу, причем до такой степени, что все остальные разбились на несколько болтающих о своем компаний, осталось только присоединиться к одной из них. На Прасковью, конечно, слегка накинулись за ее отказ пить, но быстро отстали. Зато когда она внезапно увидела, что ее гомункул, так заботливо наряженный в симпатичную синюю водолазку, которая очень шла к его смуглому румянцу, сняв куртку, оказался в футболке мало того что с вытянутым воротом, но еще и алой, Прасковье захотелось не только развязаться, но и выкурить пару сигарет разом. Красное на гомункуле – это было нехорошо. Никогда за все время, что они были вместе, гомункул не носил красное. Красное появилось на нем только в январе, и что-то очень часто он за последние два с лишним месяца стал мелькать в одежде алого цвета. Оккульттрегерским чутьем Прасковья понимала, что это означает опасность именно для ее гомункула. Какую – она боялась даже подумать, настолько чудовищно было это предположение. Чтобы отвлечься, она выдула кувшин красного морса с неопределенным вкусом, поучаствовала в обсуждении нескольких сериалов,
выслушала упреки чертей, что в городе холодно, почему-то все были адресованы именно ей, но не стала молчать, а ответила: «Что вы хотите, ребята, – Урал!»
        Но на месте ей не сиделось, прицепленная к организму привычка проветриваться каждые полчаса, оставшаяся от никотиновой зависимости, потянула наружу. Там, возле утыканной сигаретными отметинами урны, она постояла с краю от трех курильщиков, пропитывая расстегнутое пальто табачным дымом. Ей предложили сигарету, и Прасковья с трудом сказала: «Не, спасибо, не надо». В итоге двое курильщиков ушли, а остался один молодой человек, показавшийся Прасковье каким-то излишне расслабленным. Пьяным он не был, но так навалился на гранитные перила крыльца, будто собирался кувыркнуться через них головой на тротуар; вся его поза выглядела так, словно он не на ногах держался, а на одном только локте. Наверняка притворившись, что не слышал, как Прасковья уже отказалась от сигареты, он предложил закурить.
        – Ты же не просто так сюда вышла, – заметил он развязно. – Тем более у меня сигариллы.
        Прасковья внимательнее вгляделась в его лицо, которое было замечательно тем, что состояло из красивых черт, все вместе они составляли не сказать что непривлекательное зрелище. Лет тридцати, с гладкой кожей, настолько тщательно выбритой, что будто и не росло у него на лице ничего, он уставился на Прасковью глазами серыми, как камень. Они у него были интересные, в них хотелось смотреть, но, когда Прасковья заглядывала в них, ей тут же хотелось отвернуться.
        – Тогда и зажигалку, – согласилась Прасковья.
        – Егор, – представился молодой человек.
        – Кристина, – ответила Прасковья.
        – Интересная у вас туса, – заметил Егор. – Вроде и родственники, а вроде и рабочий коллектив. А если рабочий коллектив, то какого предприятия? А еще там у вас эта Надежда из инстаграма.
        – А, – разочарованно заметила Прасковья. – Так вы из-за нее ко мне подкатываете?
        – Нет, просто интересно. Вы какое-то интернет-издание? Пиарщики ее? Любопытно, как это все устроено.
        – Угостите коктейлем – расскажу, – ответила Прасковья.
        – А тебе уже точно есть восемнадцать? – шутливо спросил Егор.
        Прасковья демонстративно выдохнула дым:
        – По-моему, вопрос уже не имеет смысла.
        Прасковья села за стол к Егору, откуда открывался удобный вид на веселье чертей, гомункулов и оккульттрегера.
        – Это на самом деле вовсе не рабочий коллектив и не родственники. И к инстаграму не имеет отношения, – сказала Прасковья игриво, когда Егор сделал заказ поверх своего пива и мясной тарелки. – Вот эти мужчины и женщины, кроме той, что с краю сидит, это на самом деле демоны: кто из ада, кто здесь родился. Даже Надежда из инстаграма – демон, поэтому такая популярная. Они в медиа, в бизнесе, во всей этой ерунде шарят – не поверишь.
        – Я же серьезно, – с легким упреком сказал Егор и разочарованно вздохнул.
        – Я тоже серьезно. Ты приглядись. По сравнению с ними все остальные в зале выглядят как бомжи. Ну не как бомжи, но не так хорошо. На остальных смотришь – и ладно. А тут такие несколько людей, на которых смотришь, и еще хочется смотреть, настолько они милые. И заразительно смеются, и смотрят друг на друга так тепло, что хочется, чтобы на тебя тоже так посмотрели. И при этом не фотомодели, а прямо такие люди-люди, даже более настоящие, чем сами люди.
        На лице Егора очень отчетливо отметились носогубные складки:
        – Развела ты меня, короче, на коктейль.
        – Я серьезно, – рассмеялась Прасковья. – Разве ты не замечаешь? Ну признай, что они именно так и выглядят.
        Егор слегка расслабился, склонил голову. Включившись в игру, спросил:
        – Ну хорошо, пусть будет так. Тогда вот та рыженькая кто? Ведьма, которая призвала их в ресторан? А ты ее маленькая подручная? А дети кто?
        – Нет, не ведьма, конечно, – сразу же ответила Прасковья. – Потому что колдовство, обряды, как в кино, не имеют смысла. Колдовство… оно, как сказать… обратно пропорционально, если я это правильно сейчас употребила, не знаю. Оно наоборот действует. Нет черных кошек, которых в жертву приносят. Но зато оно в жизнь поэтому и встроено.
        Опять на лице Егора отчетливее проступили носогубные складки, и Прасковья заторопилась, то смотря ему в глаза, то опуская ресницы, точно в раздумье, в поисках подходящего слова.
        – Ну это так: за что-то большое и ценное нужна очень маленькая плата, а за что-то мелкое и нестоящее – наоборот, очень большая. Допустим, чтобы кого-то со света свести, нужно очень мало, достаточно нескольких граммов свинца, но, чтобы без палева, нужно несколько молекул в жертву принести, а это невозможно, если ты не ядерный физик на зарплате. А если хочешь сразу кучу народу прихлопнуть, то там уже атомы нужно расщеплять. И наоборот. Например, деньги. Это же фантики. Но чтобы их получить, нужно свою жизнь тратить, а чтобы получить очень много, нужно гробить не только себя, но и кучу людей. Слава – еще больший пшик, поэтому можно всю свою жизнь и жизнь окружающих на нее потратить, да так и не получить.
        – А еда, тепло? Возможность спать под крышей? – усмехнулся Егор. – По этой логике за такое должна быть очень низкая цена, потому что все это бесценно настолько, что вообще должно доставаться просто так, даже без расщепления атома.
        – А это не человеческое, – сказала Прасковья, – это природная бухгалтерия. Общий котел, в котором нет ни знаменитых, ни богатых, ни правых, ни виноватых, ни кармы – ничего. Млекопитающие, насекомые, птицы, бактерии и вирусы – все равны. Все только и выживают как могут. Поесть – нормально. А вот чтобы пожрать, что тоже фикция, – вот тут снова начинаются человеческие жертвы. Тепло одеться – нормально, а вот нарядиться – это уже совсем другое дело. Так и получается, что без конца творятся природные процессы и бесконечное человеческое волшебство, непрерывное жертвоприношение.
        – Ну так кто вы, если не ведьмы? – спросил Егор.
        Принесли коктейль, пришлось сходить освободить для него место. Когда Прасковья возвращалась, то отметила, что Егор с любопытством оценивает компанию ее друзей. Чуть откинувшись на стуле, он закинул ногу на ногу, чуть улыбаясь, смотрел на чертей, как сквозь пенсне.
        – Ну так что насчет ведьм? – спросил он. – Кто вы? Экстрасенсы? Ведуньи? Женщины-друиды?
        – Ни то, ни то, ни то и ни то, – сказала Прасковья. – Я и та девица – оккульттрегеры.
        – Кто-кто? – не понял Егор. – Что-то такое знакомое слово, но и незнакомое.
        – Это как культуртрегер, только для оккультных сил вроде ангелов, демонов…
        – Извини, а культуртрегер – это кто?
        – Да это такое слово было в начале двухтысячных, очень модное, везде его совали, а потом так же быстро позабыли.
        – Ну извини, – сказал Егор, приложив руку к груди, – мне в начале двухтысячных было, не знаю, лет десять?
        – Ну извини, – в свою очередь ответила Прасковья, – а мне около двухсот лет.
        – Да? – усмехнулся Егор. – Я бы больше ста девяноста не дал.
        – А тебе сколько?
        – Двадцать семь.
        – Ну так вот, – продолжила Прасковья, – сначала у нас не было названия, нас звали просто «эта», «эти». А лет пятнадцать назад кто-то придумал это идиотское название, и оно как-то взяло и прижилось. Правда, кажется, только в городе у нас, еще чуть-чуть в области, а по всей остальной стране девки ходят с профессией без названия.
        Прасковья отвлеклась на громкий смех Нади, на который с улыбкой обернулись люди в зале.
        – И что вы делаете, если не колдуете? – спросил Егор и произнес в потолок, будто пробуя, как звучит: – Оккульттрегер…
        – Да много чего, – ответила Прасковья. – Но всё как-то суетливо, так что вроде ничего и не делаем. Знаешь, как в «Алисе»: нужно очень много усилий, чтобы остаться на месте.
        Она рассмеялась, радуясь, как алкоголь развязывал ей и без того развязанный язык.
        – На самом деле, чтобы рассказать, чем мы занимаемся, нужно очень издалека начать…
        – Это намек? – улыбнулся Егор и заказал коктейль «Зомби», и беглый взгляд в меню показал Прасковье, что это не прежняя «Пина Колада», в которой было больше сока на небольшой стаканчик, а серьезный полулитровый напитище.
        – В общем, – продолжила Прасковья, – когда люди слегка отделились от природы и началось все это колдовство, этот магический капитализм с разменом времени на ресурсы, жизни на славу, оказалось, что самое необязательное, ненужное, даровое среди всего человеческого – это клятвы, они были мусором больше, чем обещания. Оказалось, что чем торжественнее клятва, тем меньше от нее толку…
        Она подождала, когда Егор договорит ее мысль, и он ухмыльнулся, облокотился на стол и действительно договорил:
        – …и поэтому жертва за клятву должна быть просто невероятной. Так ведь?
        – Всё так, – сказала Прасковья. – Реальность треснула от накопившихся и невыполненных клятв, что-то такое произошло, образно говоря. К нам посыпались ангелы и демоны. Понятно, что это не конкретные прямо крылатые и рогатые существа, а такие проекции, что ли. Вот… И… как сказать… От этих сотрясений все валится на землю, поэтому на землю стряхнуло не только бесов и ангелов, но и некоторых людей, потому что людям, которых реальность выписала из людей, просто некуда было падать, кроме как сюда. Вот это оккульттрегеры и есть. Выпавшие из остальных людей люди.
        – Типа… м-м-м… парии, – сформулировал Егор.
        – Типа того, да, – сказала Прасковья. – Но это еще не всё. Натрясло на землю всякой сверхъестественной петрушки, ну да и ладно. Демоны стали соблазнять людей на разное. Не сказать что на извращения, до них люди сами доперли. Например, вся эта греческая тема чисто с голодухи была придумана – то есть с женой в то время как ни предохраняйся, а все равно риск лишний рот получить все же сохранялся, а юноши, что с ними ни делай, не залетят. А про голодуху и нищету не пустые слова. Отец Александра Македонского, между прочим, когда спать ложился, все свое золото под подушку прятал. А до этого представляешь что было? Афиняне гордились, что у них единственный город на свете, где можно вечером без дубинки на улицу выйти. Так вот, демоны стали соблазнять людей, в основном на зависть, не знаю, почему так, но такая у них фишка. Ангелы стали резать демонов, когда могли дотянуться, потому что демоны быстро обзавелись телохранителями, у них с экономическими связями как-то получше, чем у ангелов, а у ангелов фишка – они без алкоголя и сахара долго на земле протянуть не могут, они или быстро загибались, или быстро
спивались. Да и сейчас почти так и есть. Демоны практически бессмертные, типа эльфов, пока не замочишь – не умрут, а еще на них болезни почти не действуют. Иногда и от старости умирают, но это редко, чаще перерождаются. Вроде бы ничего не меняется, они всегда молодо выглядят, а поди ж ты, был старый черт, а после перерождения снова молодой. Ангелы смертные. Но зато ангелы могут каждому человеку в голову заглянуть, знают, где каждый человек на земле находится с точностью до метра, где кто монетку обронил, где кто клад закопал. Где можно что-нибудь стянуть без ущерба для собственника, так сказать.
        Под «Зомби» рассказывать стало еще интереснее. Прасковью уже не интересовало, скучает Егор или нет.
        – И вот так и было бы: ангелы бы резали, черти бы соблазняли, – если бы не два «но». Каждый город постепенно остывает год за годом, а чертям нужно это тепло, да оно и людям нужно. Это то, чем люди себя бессознательно подпитывают, и не только люди, сам город этим живет. Как это объяснить? Ну, вот город, а там, допустим, пятьдесят тысяч человек, а там магазин «Мир раковин», и в этом магазине всегда пусто, или магазин, там, «Мир диванов», явно же не каждый день туда люди за диванами ходят, это же не продуктовый. Но эти магазины существуют годами. А по соседству с ними лавочка «Мир фейерверков», он людям вообще нужен два раза в год – чтобы тридцать первого позапускать и в день рождения, – да и то не всем поголовно, а лавочка живет и здравствует, несмотря ни на что. Вот благодаря этому теплу и существует все это.
        – Да и этот ресторанчик, если разобраться, только по выходным и праздникам на полную работает, а все остальное время пустой, – засмеялся Егор. – А откуда берется это тепло?
        – Все просто, – сказала Прасковья. – Есть такие люди – угольки. Ну это, знаешь, когда кто-нибудь прославится в масштабах города, а еще лучше – в масштабах страны. Вот это тепло из него оккульттрегеры извлекают и городу отдают.
        – А с человеком что?
        – Ничего, живой. Только слегка остывший. Его помнят, но уже постольку-поскольку. Было, допустим, у блогера по полмиллиона просмотров под каждым роликом, а после – тысяч по пять. Но это же не приговор. Можно опять хайпануть. Иногда до доходит, что и из покойников черпают это тепло. Из Толстого, например. Человека уже сколько нет, а тепла от него для местных – умотаться. Уже, считай, больше ста лет. У нас, к сожалению… Приходится иногда местных героев в забвение опускать с новостных пьедесталов, потому что нам что-то не очень прет на знаменитостей. Они иногда сами успевают скатиться раньше, чем до них доберешься. Да и время такое, нет от славы такого тепла. Раньше покажут певца в «Голубом огоньке» – всё, его знает вся страна. А сейчас пятьдесят миллионов просмотров у песни – это вовсе не гарантия, что песню прослушали пятьдесят миллионов человек, скорее всего, полмиллиона детей посмотрели песню по сто раз, а на следующий день уже забыли человека и другому просмотры накручивают. Все как-то стало быстротечнее, мир будто волны амнезии накрывают. Был такой, хватишься, а уже и не помнит никто. Так что
только успевай с него тепло срывать, пока оно естественным образом не исчезло. В основном подпитываемся через местных спортсменов. Командой по хоккею с мячом «Фтороуральский химик».
        Прасковьи хватились, подошла веселая Надя, с любопытством оглядела Егора, который тоже с любопытством смотрел на нее.
        – Куда ты подевалась? – спросила она. – Может, подсядете к нам с молодым человеком?
        Егор улыбнулся сначала Наде, затем Прасковье:
        – Кристина вас тут сливает. Сказала, что вы – демоны, что она – оккульттрегер.
        Надя лукаво улыбнулась в ответ:
        – Так и есть! Ну что? Пересядете или нет?
        Егор согласился, и в результате движения стульев, пересадок Прасковья оказалась рядом с Наташей, которая, конечно, первым делом склонила к ней голову и поинтересовалась, кто это.
        – Пока никто, – шепнула в ответ Прасковья, ей было на удивление легко и хорошо.
        И стало еще лучше, когда Егор вызвался проводить ее.
        Они шли по городу, постепенно погружавшемуся в ясный вечер, было захватывающе, как от видео, на котором камера совершает облет красивого обрыва над бушующим морем. Егор купил гомункулу мороженое, и тот в итоге уронил каплю на футболку, случайно сделал слезу неизменно облезлому человеку-пауку. Где-то на трети пути остановились, обмениваясь телефонами. Прасковья похвасталась:
        – Я, кстати, могу твой смартфон на раз взломать, если он запаролен. Это такая суперспособность оккульттрегеров.
        Он тут же протянул ей телефон, Прасковья повозилась с экраном, но притворилась, что ничего не вышло.
        – Это всё «Зомби» и волнение, – объяснила она. – Видишь, у меня руки трясутся, как от азарта.
        – Ты такая смешная! – тепло произнес Егор и слегка обнял ее в первый раз.
        По сравнению и с прошлой Прасковьей он был здоровый, как лошадь. «Охохонюшки, игогошеньки», – подумала Прасковья и с готовностью пошла с Егором под руку.
        – А что еще умеют оккульттрегеры, кроме как взламывать телефоны и давать тепло городам? – спросил он.
        – Много чего… – хитро сказала Прасковья.
        – А не слишком ли они для «много чего» молоды? – юмористически произнес Егор. – Двести лет – не такой большой срок в наше время, в этом возрасте только жить начинают…
        – На самом деле мы еще с мутью боремся, – сказала Прасковья. – Работаем на ангелов, которые херувимы. Ангелов на земле два вида. Одни – херувимы. Другие – престолы. С престолами почти не приходится общаться, они только для особых случаев, а вот херувимы…
        – Тебе бы фантастику писать… – сказал Егор.
        – Тебе скучно, скучно, да, про это слушать? – капризно спросила Прасковья.
        – Нет, почему же? – вздохнул Егор. – Что-то в этом есть такое правдоподобное и неправдоподобное одновременно, скучное, но и затягивающее.
        – Это потому, что реальность противоречит сама себе, – вспомнила Прасковья январские слова Сергея. – Растворение создает концентрацию, и порой встречаешь человека, а он будто старый знакомый. Он слушает твою историю, будто много раз ее слушал, знает ее дословно, но чем больше знает, тем больше хочет слушать.
        – Ладно, – помолчав, сказал Егор. – Что там про херувимов?
        – Сначала не про херувимов, – спохватилась Прасковья. – Ты вот думаешь, это мой младший брат? А это гомункул. Оккульттрегеры появляются сразу с гомункулами.
        Гомункул услышал мысль Прасковьи и недовольно проворчал:
        – Сама ты, Крысина, гомункул.
        Прасковья притворилась, что не услышала:
        – И вот тут уже надо про муть! В общем. За нарушенные клятвы нужно отвечать. Муть – это такая идея, такая часть действительности, которую действительность из себя исторгла, оформленная в виде, не знаю, ну, вот стоит забор, а это некая идея, которую надо полюбить, принять, прочитать, понять, заронить в голову какому-нибудь человеку, который тоже способен с ней что-нибудь сделать. Вот гомункул примерно и знает, какому человеку ее в голову заронить. Если получится, то этот человек становится угольком. Он песню напишет, картину нарисует, пост опубликует. А если эту идею не перерабатывать, она постепенно расползается по городу и всех… э-э-э… угнетает, что ли. А херувимы от нее постепенно слепнут. Сейчас понятия о кладах несколько изменились, в прошлом херувимы, например, знали, где золото и серебро люди хранят, а сейчас больше по цветмету угорают. Из-за мути херувимы перестают видеть, где бутылки и алюминиевые банки лежат, ну и всякое другое, соответственно, не могут купить себе выпить и могут загнуться.
        – Они бичи, что ли? – спросил Егор.
        – Ну не совсем, но типа да.
        – Странные какие ангелы, – сказал он с сомнением.
        – Ну так ангелы не для того, чтобы нравиться. Это демонам нужно всячески людей охмурять. А дело ангелов – правду нести, остальное их не интересует почти. Правда, как правило, неприятна и есть. Истина – да, ничего себе, вполне радует. Но если разобраться, то ведь она за пределами абстрактного, всего одна.
        – Это с христианской точки зрения, – возразил Егор.
        – Да пофиг, – сказала Прасковья. – В общем, дело оккульттрегера – узнать у херувима, в чем заключена муть, переосмыслить, закинуть в голову какому-нибудь человеку, сделать уголька, обогреть город, а иначе он остынет и исчезнет. И, судя по раскопкам, такое происходило многократно, судя по тому, что цивилизации сменяют друг друга, много где оккульттрегеры исчезали под корень.
        – А отчего исчезали-то? – спросил Егор. – Разве нет оккульттрегера, который тысячу лет прожил?
        – Говорят, что если не сможешь переосмыслить что-то, что-то принять, то исчезаешь и даже памяти о тебе не остается. Но я не знаю, как это – не принять, не переосмыслить. Как это сделать неправильно? Так что, если ты меня внезапно забудешь, знай: я не справилась с мутью.
        Он захохотал:
        – Господи! А на самом деле? Ты же учишься где-то, фантазерка?
        Прасковья тоже засмеялась и ответила:
        – Я в этом году буду поступать, у меня не получилось. Хочу на филфак. А пока работаю в таксопарке диспетчером.
        – Никуда ты не поступишь, – сказал гомункул по ее указке. – Дура ты потому что!
        – Тебя-то как зовут, умнейший ты наш? – с ехидцей покосился на него Егор.
        – Миша, – ответила Прасковья за гомункула.
        «Между прочим, четвертый раз Миша», – мысленно сказал гомункул.
        «Ты еще Яриком побыл, спасибо, мне хватило», – мысленно ответила Прасковья.
        На чай Егора Прасковья звать не стала, отговорившись, что домой уже, наверно, вернулся отец.
        Поднимаясь по ступенькам, возясь с домашними делами, ужиная за телевизором, она с ужасом и восторгом вспоминала каменные глаза Егора. В тот день пришли два сообщения, на которые Прасковья не стала отвечать. Одно от Наташи: «Быстро ты, однако. Но трудно было устоять, согласна». Второе от Нади: «Я, конечно, не одобряю, но то, что он на Роберта Паттинсона смахивает, отрицать глупо».
        – Ты сегодня был красный, потому что Егор был рядом? – спросила Прасковья у гомункула.
        Гомункул кивнул.
        Егор прислал совместные фотографии, на которые Прасковья ответила селфи с загадочной улыбкой и голыми плечами.



        Глава 14

        Что гомункула заберут, Прасковья ждала еще с января. Это чувство походило на ожидание ареста, в нем совмещались сразу и страх, что все рано или поздно да произойдет, и желание, чтобы все разрешилось как можно скоррее, и надежда на то, что на сей раз обойдется, сопровождаемая с каждым днем крепнущей уверенностью – не обойдется, не пронесет, придут. Поэтому она даже испытала некоторое облегчение, когда однажды днем в ее дверь сначала громко постучали, затем, будто вспомнив про звонок, несколько раз торопливо надавили на кнопку. То, что происходило дальше, было скучно: в фильмах и сериалах если и появлялись службы, связанные с ювеналочкой, везде они походили друг на друга – суровые, бездушные, отстраненные. Всегда в команде по изъятию ребенка находилась женщина, по интонациям в голосе – чисто концлагерная надсмотрщица. Примерно таких людей реальность художественно и презентовала Прасковье. Казалось, Прасковья и оба оборота замка завершить не успела, а дверь уже лихо распахнулась, и в возникли люди, оставив хозяйку квартиры чуть сбоку, между дверью, стеной и полкой для обуви. Зацепившаяся за дверную
ручку Прасковья сама себе напоминала одного из неказистых легионеров, обреченно держащих скутум в то время, как в его сторону вприпрыжку мчался веселый Обеликс.
        Женщин, сразу распространившихся по убежищу, Прасковья не стала особо разглядывать, ей понравились два рослых полицейских в форме чернильного цвета. Она помнила совсем недавнее время, когда прикид милиционеров был составлен из серых мешковатых предметов одежды, бедные служители закона выглядели так, будто с час назад нарядились из какой-то общей кучи. В то время Прасковье хотелось их накормить и утешить, когда они встречались ей на улицах города.
        Не то было сейчас. Уверенные и оттого прямые, каждый из них озирался с таким наклоном головы, будто не осматривался, а прислушивался или принюхивался. Что-то анимешное сквозило в их поведении, что-то от мгновения самурайской дуэли между тем отрезком времени, когда герои замерли, готовые выхватить из ножен все, что полагается в таких случаях, и отмашкой собственно экшена. Горизонтальные солнечные лучи, направленные из кухни в прихожую, на удивление редкие пылинки, почти замершие в солнечных лучах, усиливали впечатление нереальности происходившего.
        Женщины ходили по комнатам, по кухне, вздыхали над упаковками фастфуда в мусорном ведре, выражали громкое сочувствие мятым простыне и одеялу на незаправленном диване, наклонялись к гомункулу, как виселицы, громко и разборчиво, как иностранцу, задавали гомункулу вопросы, интересовались, сколько ему лет, как его зовут, где папа и мама.
        Гомункул отвечал не сразу, растерянно вглядывался в женские лица, притащил из своей комнаты раскраску, пару мальчишеских кукол, одетых в доспехи и шлемы, показывал все это между вопросами. Прасковья стала опасаться, что он переигрывает, изображая задержку психического развития, и женщины могут раскрыть его неубедительную клоунаду. Скажут: «Ну нет, девочки, тут что-то не так, пойдемте-ка отсюда!» Чтобы отвлечь их, Прасковья пискнула из своего угла:
        – Вы не имеете права!
        На что ей тут же предъявили несколько бумаг, щелкнули перед носом кнопкой шариковой ручки, сказали:
        – Имеем право, не переживайте. Посмотрите, до чего вы довели своего брата. Это же просто ужас. Он у вас в школу не ходит, ест неизвестно что. Тут же не только педагогическая запущенность. Тут явные проблемы со здоровьем. Вам бы, девушка, честно говоря, тоже не помешал уход, но тут мы уже ничего не можем поделать. Слишком уж вы большая. Подписывайте, подписывайте! Тут нет ничего страшного. Родители вернутся – разберетесь. А пока о нем позаботятся, не переживайте, не съедим мы его.
        Слова были правильные. Глаза вокруг были сочувствующие. Прасковью затрясло, будто от азарта. Ей тут же предложили успокоительное, которое она с удовольствием выпила, поглядывая по сторонам, разрываясь между покорностью и желанием устроить небольшую драку, но все же усадила себя на табурет и почеркала в тех местах бумаг, куда ей указали. Смотреть на то, как уводят гомункула, Прасковья не хотела, лишь косилась на треугольные ямки, что остались на кухонном линолеуме после чужих каблучков. В прихожей нарочито громко прошептали:
        – Господи, он даже шнурки завязывать не умеет.
        – Неудивительно! – последовал громкий ответ, направленный в адрес Прасковьи.
        Чтобы не смотреть в окно, не маячить в нем на манер сестрицы Аленушки возле козлиного пруда, Прасковья сначала закрыла дверь и постояла спиной ко входу, держа руки в карманах, перебирая правой ключи, левой крутя зажигалку, затем в кухне развлекла себя тем, что помыла чайник, зарумянившийся с одного бока.
        Дозваниваясь до Натальи, забрела в комнату к гомункулу, отодвинула штору и обнаружила кактус, похожий на очень яркий огурец, сунула палец в землю – почва в горшке была прохладная, рассыпчатая, будто древесные опилки. «Это до чего я нелюбопытная к тебе стала, что вовсе не заглядывала сюда, потому что ты сам здесь убираешься, – подумала Прасковья, только в этот момент понимая, что должна испытывать по отношению к гомункулу что-то вроде чувства вины или сожаления. – И только теперь, когда тебя увезли, хватилась наконец». – «Ничего страшного, – подумал в ответ гомункул. – И так ничего страшного, да и, скорее всего, я вернусь, будет время наверстать, если захочешь. Ладно, пока. Повеселись там».
        Гомункул не мог быть не в настроении, но похоже, что так оно и обстояло. Наташа, которая наконец ответила на звонок, тоже была не очень довольна, что ее побеспокоили, более того, голос ее настолько дрожал от злости будто Наташа зябла.
        – Поздравляю, – быстро сказала она, когда Прасковья похвасталась, что гомункула забрали. – Значит, отдыхай пока. Все равно ты сейчас почти не при делах. А у нас тут тоже кое-что намечается. Спасибо столичным гостям.
        – Да скажи хоть, в чем дело! – воскликнула Прасковья, уязвленная дважды: невниманием и тем, что от нее что-то скрывают.
        – В тебе дело! – ответила Наташа перед тем, как сбросить вызов. – Как всегда, все дело в тебе! В твоих заморочках вечных…
        Озадаченная Прасковья постояла над экраном телефона, как над глубокой водой, куда только что вывалилось что-нибудь нужное, вроде ключей от квартиры. Попробовала достучаться до Нади, но телефон у той оказался занят, а несколько сообщений были доставлены, но не прочитаны, то есть тоже в некотором смысле канули. Постепенно стало очень скучно от такой безответности. Стало жалко себя. Видимо, гомункула довезли до места, он перестал быть совсем Прасковьиным, потому что на карту порциями стали поступать деньги, недоплаченные за время многолетнего оккульттрегерства. Сначала советские платежи по десятку – два рублей, что характерно, без учета инфляции, затем постсоветские, которые учитывали изменения курса доллара. Ко времени, когда начали приходить компенсации за переработки в нулевые и десятые, Прасковью уже размазало по дивану, где она лежала, свесив одну ногу и руку, скосив взгляд в сторону ноутбука и все более разочаровываясь в сериале «Люцифер». Между делом она открыла Егора в списке контактов, то собиралась позвонить ему, то передумывала до такой степени, что экран смартфона успевал погаснуть, но
при этом, каждый раз выбирая Егора, глядя на его имя, Прасковья думала: «Вот ты, милый, не бросишь меня, всегда ответишь, если звякну, придешь, как только позову», – и от этой мысли Прасковью пробирало таким ужасом, которому не находилось ничего похожего среди многочисленных жутких воспоминаний. Близко к ее нынешнему незавершенному приключению с ним было только происшествие, пережитое ей с парнем из четырнадцатой квартиры, да и оно бледненько смотрелось на фоне Егора. Именно по этой причине спешить с Егором не хотелось. Ей нужен был какой-нибудь живой голос, а вернее – ухо, требовалось слегка выговориться.
        Тут ее начальник и подвернулся, позвонил сам, поздравил:
        – Я смотрю, платежи больше не возвращаются, а наоборот, уходят с концами. Неужто удалось киднеппершу поймать?
        Полная обычных противоречий, Прасковья обрадовалась, но ответила скучным голосом:
        – Кто кого поймал, еще неизвестно, но пока так.
        Он одобрительно посмеялся неизвестно чему и спросил с подкатом:
        – Что планируешь делать? Ничего мутить не думаешь с кем-нибудь?
        – Есть уже один. Но для отношений я в принципе открыта, можно и покуролесить, если есть желание. Потому что куда мне эту гору денег девать, если она до того момента, когда мой вернется. А это сколько? Несколько месяцев. А там первая же линька – и до свидания. Все опять превратится в тыкву. Так что?
        – Вижу цель, не вижу препятствий, – ответил черт. – Но опять же: вижу соблазн, не наблюдаю желания со своей стороны. Да и с твоей стороны что-то не заметил, чтобы ты рвалась в мои объятия, как когда-то.
        Он правильно понял вопросительное молчание Прасковьи, покряхтел, притворяясь недовольным:
        – Забыла уже, да?
        – Напрочь, – сказала Прасковья. – До такой степени, что даже не знаю, как ты сейчас выглядишь. Да и какое у тебя тогда лицо было – не помню, хоть убей. Знаешь, как ты у меня в телефоне записан? «Нач». То есть даже лень было до конца слово сохранить. Представляешь, насколько все далеко зашло, все это забвение? Честно говоря, даже не помню, как тебя зовут.
        – Никакого уважения! Никакой субординации! – наигранно возмутился начальник. – Мало что в городе холодища, угольков уже сколько времени не разжигали, так еще и здесь, оказывается, полное неуважение! Ты прямо как та женщина, которую вы нашим серовским подкинули! Которой швейное производство подсунули.
        – А что с ней? Пьет? Ленится?
        – Ни в грош не ставит! – сказал черт. – Наши ей говорят: «Шей маски!» – а она женское белье на-гора выдает. На кой?
        Прасковья не поняла:
        – А маски зачем? Маскарад какой-то намечается? Или что?
        – …Ну да, – помолчав, ответил черт. – Намечается. Тебе Надюшка не сказала ничего? Хотя, наверно, рано объявлять о старте мероприятия.
        Голос у него был игривый или даже игристый, как и в начале беседы, но что-то неясное неприятно зацепило Прасковью в такой интонации. Ей почудилось несоответствие между весельем в голосе начальника и его словами, которыми он что-то не договаривал. Так Надя в начале июля 1914 года сказала: «Такая дача досталась в этом году, живу как в Сараево, ой, то есть в сарае», – и мило улыбнулась оговорке. Позже, когда Прасковья вспоминала ей эти слова, Надя только отмахивалась, говорила, что Прасковья что-то там придумала себе. «Вот ничего ты не помнишь, а это так запомнила, что никак из головы выветриться не может, – говорила она. – Ну что за глупости, Паша! Даже неловко перед тобой оправдываться!»
        – Ну твою Надю, – в сердцах отвечала Прасковья начальнику, когда невольно вспомнила канун Первой мировой еще раз.
        – Она не моя, – мягко открестился черт. – Она больше твоя подружка. В некотором смысле даже родственница, если это можно так назвать…
        – В смысле? У нас с ней ничего не было, если мне память не изменяет.
        Она сказала про память, а поймала себя на том, что, не заметив, оказывается, уже вовсю ходила по квартире, поставила отмытый чайник на огонь, в руке же, не занятой телефоном, у нее находился пульт от телевизора.
        – Нет-нет-нет, – ответил ей черт с такой степенью веселья, словно почувствовал смущение Прасковьи. – Я в ваши игры не играю, дорогие мои. Не знаю, насколько у вас там все друг с другом далеко зашло. Не надо втягивать меня в эти каскады вашего промискуитета и адюльтера. Если тебе Надя не рассказала, то и я не буду. Я и так слишком много тут сегодня разболтал. Так что планируешь делать в свете последних событий?
        – Да не знаю я… – ответила Прасковья, слегка навалившись на холодильник, как на какого-нибудь молодого человека из крепеньких. – Давно в такой ситуевине не была. В прошлый раз ты или не ты, но кто-то из ваших помогал потусить.
        – Потусить? – перебил начальник со смехом. – Я тебе многотомник дефицитный какой-то достал тогда, вот и все. Вроде бы Драйзера. Если остальной отжиг имелся, то прошел мимо меня.
        – Высад какой, – вырвалось у Прасковьи. – На еду глупо. На кино разве что и театр, не знаю. Можно еще дом снять к Наде поближе.
        – Хм, – с сомнением кашлянул черт. – Вот прямо сейчас не советую этого делать. Лучше наоборот, подальше от нее. Давай прямо уже скажу, что уж тут.
        – Ну говори, – согласилась Прасковья.
        – К ней мама приезжает. У вас с ней не очень. Думаю, это по той причине, что ты у нее мужа увела.
        – Я всегда считала, что у вас свободные нравы. Вы же как бы адские создания.
        – …Вовсе не как бы, а на самом деле, – напомнил начальник вполголоса, так, будто их разговор происходил на театральной сцене, а он обращался с комической ремаркой к зрительному залу.
        – Но разве нравы у вас не проще? – слегка удивилась Прасковья.
        – В плане всяких связей – да. Проще. Да, – признался черт. – То есть там переспать, сям – не проблема.
        – А что проблема? Не понимаю…
        Начальник вздохнул:
        – Давай я не буду объяснять тебе разницу между изменой, уходом с чемоданами к другой, полным отвалом в закат, когда партнер учит чужой язык, принимает другую веру и своих знать не желает и когда вообще все бросает, бежит в тоталитарную секту и остаток жизни проводит с ясными глазами и пустой головой. А ты такая вышла после всего, как после запоя, помнишь лишь отчасти, и теперь это вроде бы и не ты была, раз воспоминаний от него осталось раз, два и обчелся. Обижаться на тебя? Нет? Кто тебя знает…
        – А теперь он где? К кому-то третьему перебежал? Потому что рядом с собой я никакого такого влюбленного в меня черта что-то не наблюдаю.
        – Конечно не наблюдаешь! Он твоими стараниями, скажем так, вернулся на историческую родину, дорогая моя.
        После разговора с начальником Прасковья все же дозвонилась до Нади, чтобы уточнить детали своего прошлого.
        – Ну да, примерно так все и было. Увела, – подтвердила Надя таким голосом, будто у нее был хвост и ей его слегка прижали. – Увела, угробила и забыла. Извини, сейчас правда некогда, а если мама узнает, что мы с тобой общаемся… она и так знает, но не хочет, чтобы это происходило, когда она в городе… это такой головняк, что просто невозможно.
        – Подожди, подожди, – попросила Прасковья. – А ты почему не в обиде? Я вполне понимаю маму твою. Но это же, кроме всего прочего, отец твой. Был.
        – Паша, я потом объясню, умоляю тебя… – прошептала Надя скороговоркой.
        С того берега телефонного звонка послышался чужой незнакомый голос, но такой, что Прасковья ощутила, будто ее переместили в телестудию канала «Культура» и все гости говорят про Кандинского, Книппер-Чехову, Мариуса Петипа, а когда слово дают Прасковье, она может сказать только, что от помойки во все времена года почему-то всегда пахнет одинаково: смесью слегка забродивших арбузных корок и сырыми газетами.
        – Надеюсь, это не эта твоя подружка… – сказал голос с некоторого отдаления.
        – Ладно, поняла, – сказала Прасковья. – Звякни, когда освободишься.
        – Целую, – с благодарностью прошептала Надя, прежде чем положить трубку.
        Прасковья пару дней занимала себя тем, что придумывала, к кому из знакомых чертей упасть на хвост; выбор был невелик, нерешительность и то, что со всеми этими бесами за пределами соцсетей она не общалась очень давно, привели ее… к чему? Она решила совсем отстраниться от нечистой силы, покуда все не устаканится само собой.
        Она знала, что в ближайшее время ей и так хватит личного ада, связанного с Егором, поэтому она, сама себе напоминая некоторых суеверных людей, которые посещают церковь, только чтобы свечку себе на удачу поставить, решила навестить Сергея в его похожей на чистилище халупке. Как Прасковья и ожидала, застать его сразу не удалось. Несколько дней подряд на стук в дверь никто не откликался, разве что однажды тоскливое мяуканье доносилось изнутри, но и оно умолкло, когда Прасковья поколотилась в дверной косяк. Она и на кнопку звонка давила каждый раз, прежде чем постучать; неизвестно, на что Прасковья надеялась, – звонок все время молчал.
        В целом дом Сергея с уходом холода, снега, льда и приходом зелени и солнца перестал выглядеть тоскливо и безнадежно – добираться до места, где жил херувим, ждать его было даже приятно. Уже при повторном его посещении Прасковья, хотя это и было не по пути, заворачивала в «Сабвей», закупалась там, а затем перекусывала у херувима во дворе, с удовольствием посматривая на гулявшие повсюду парочки, мам с колясками, подслушивая за людьми обрывки их телефонных и обычных разговоров. Прасковья появлялась там и в рабочие дни: когда с утра, если была во вторую смену, когда вечером, после работы, и в сумерках ей было во дворе Сергея уютнее всего: еще не повылезали мухи, мошки и комары, но с приходом темноты уже не холодало, как всего неделей ранее, поэтому местные начали тусоваться на улице допоздна – и взрослые, и дети, в воздухе мелькали огоньки сигарет, ветер доносил до Прасковьи сладкие дымы парящих вейпов, там и сям возникали светоотражающие полоски на одежде бегавшей во мгле малышни, фары на велосипедах и самокатах бесшумно пролетали мимо нее, помигивая среди кустов акации и тополей, каждый уличный
фонарь состоял как бы из трех не соотнесенных друг с другом частей: пятн? света на асфальте, лампы в пустоте и фрагмента столба, подвешенного мраком между ними.
        Продлилось это счастье недолго. Два неприятных события случились почти одновременно, выпали Прасковье одним вечером. Во-первых, погода испортилась, и Прасковья, в очередной раз отправившись к Сергею, запоздало догадалась, что теперь точно застанет Сергея дома, потому что он не сможет больше развлекать себя алкоголем где-нибудь под открытым небом. А во-вторых, выйдя из дома, не с первого раза открыв зонтик навстречу весьма частому дождю, чтобы дойти до автобусной остановки, она заметила, что за ней следят. Второе ее не сильно напугало, не очень даже и впечатлило, но, чтобы следившие за ней люди не вышли на херувима, мало ли, она слегка поплутала по городу, простужаясь и сбрасывая хвост. Противный дождь расстроил Прасковью гораздо больше, поскольку появилась она у Сергея в совершенно расшатанном виде. Таком, что открывшая дверь подруга Сергея даже не стала спрашивать, кто она такая, а, увидев стучавшую зубами Прасковью, потащила ее в кухню, зажгла духовку и посадила перед синим огнем, как перед пламенем камина. Шатаясь, нарисовался херувим и только кивнул на вопрос подруги:
        – Еще одна племянница твоя? Похожа на тебя, в отличие от других… Тоже вроде кошки. Только ты драный, а она мокрая.
        Женщина была трезвая, что сразу же объяснила, хотя Прасковья и не успела ее ни о чем спросить:
        – А мы тут расписались, никто даже не появился, родственнички… Ребеночка ждем скоро.
        Сергей, стерильный, как все херувимы, переглянулся с Прасковьей, не выказывая печали, та в свою очередь не показала ни сочувствия, ни насмешки, пока жена херувима стаскивала с Прасковьи одежду, натягивала на ее ноги шерстяные носки, здоровенную кофту откуда-то притащила и накинула на гостью, сунула ей в руки полбутылки полусладкого красного, шикнула на Сергея, когда он издал горлом протестующий звук.
        – Чего глазки друг другу строите? – заметила их гляделки жена Сергея. – Секреты какие-то семейные?
        – Да какие секреты? – Сергей уютно скрипнул голосом посередине слова «секреты». – Вот, заскочила девка. Видно, неприятности.
        Как только гомункул прекратил быть полностью Прасковьиным, херувим перестал видеть ее постоянно, не сидел у нее в голове. Для того чтобы узнать, где она, что с ней, ему нужно было совершить некоторое усилие, которого он делать, очевидно, не желал. Сергею было абсолютно лень заниматься телепатией и узнавать, насколько Прасковье грустно или плохо либо, наоборот, легко и хорошо. Один отвалившийся от его мозга местный оккульттрегер снял часть груза с безостановочно работавшей головы, что Сергея, очевидно, не огорчало. Прасковья почесала висок указательным пальцем, со значением поглядывая на Сергея, предлагая ему прочитать ее мысли, но он мягко улыбнулся, вздохнул и едва заметно покачал головой, тогда Прасковье пришлось сказать вслух:
        – Всё в порядке. Просто давно не виделись. Может быть, вам как-нибудь помочь? Теми же деньгами…
        – Ты сама-то как, помощница? – иронично спросила Прасковью женщина. – Что-то незаметно, что у тебя самой все хорошо по деньгам. Вон какая ты вся.
        Прасковья все еще стучала зубами, поэтому женщина чуть ли не насильно опрокинула в нее часть вина из бутылки.
        – Я серьезно, – сказала Прасковья, обращаясь к женщине. – Вам на карту можно скинуть? Это без проблем, потому что у меня тут удачная халтура подвернулась. Лучше даже вам, потому что дядя Сережа их на… – Прасковья глянула на Сергея, не желая обидеть его еще больше, чем он и так был обижен жизнью, – …на какие-нибудь пустяки потратит.
        Женщина увидела эту заминку в словах Прасковьи и так заразительно рассмеялась в потолок, что и Прасковья не сдержала улыбки.
        – Ой, я не могу! – обняла женщина Прасковью. – Что он вам такого хорошего сделал, раз вы к нему ходите, девочки? «На пустяки»! Да, на пустяки он может! Он их на пустяки и тратил все эти дни, пока погода хорошая была. Только и ходила за ним, чтобы он башку свою дурную где не свернул!
        – Вообще-то я тоже зарабатываю, – негромко вступился за себя херувим.
        – А никто и не спорит, котик! – отозвалась жена Сергея. – Господи, конечно, зарабатываешь! Но согласись, что всякое у тебя бывает бесячее, вот как недавно.
        – Тут не поспоришь, – согласился херувим, улыбнувшись одной половиной рта. – Но я ведь сразу предупреждал, что не могу без этого. Ты вроде не против была.
        – Да я и сейчас не против, если без концертов.
        Прасковья любила наблюдать за отношениями алкогольных херувимов и обычных женщин, хотя такое происходило на ее памяти не слишком часто. Каждая из них умудрялась облагородить помятого дружка, даже если сама не являлась образцом добропорядочности. Прасковья увидела явное благополучие, которым оброс Сергей с того времени, когда она видела его последний раз. Сергей был выбрит, стрижен, цвет лица у него стал как будто здоровее, опять же треники на нем были то ли чистые, то ли новые – даже и непонятно! – футболка белая, носки, пушистые тапки в клеточку – пусть все это сидело на Сергее неровно, косо, будто неправильно сшитое, но херувим и не должен был выглядеть привлекательно, он на это не подписывался. Правда, женщины среди бесов порой находили в ангельской внешности что-то безумно возбуждающее интерес и вообще. Если херувим не тыкал в такую заточкой, когда она приближалась, если возникал взаимный интерес, вот тогда происходило то, на что Прасковья без содрогания смотреть не могла. Оба превращались в обычную пьющую парочку, женщина-черт буквально сгнивала за несколько лет до самого непотребного
состояния, и ничего нельзя было с этим поделать, такие у реальности были правила. Сторонние люди обычно говорили на это: «Такая девушка была, что она в нем нашла? Во что превратилась!»
        Жена Сергея бесом не была, поэтому посвежела, будто пила соки из херувима, но и он, похоже, пил из нее соки, такой у них происходил взаимовыгодный обмен. Прасковья добилась, чтобы херувимова супруга продиктовала ей номер своей карты. Затем Прасковья поборолась с банком, который сначала заблокировал платеж в двести тысяч, требуя подтверждения, а стоило деньгам уйти, как в кармане халатика хозяйки дома коротко прозвучало эсэмэс, и оказалось, что сообщение упало на довольно обширный смартфон. Такую вещь Прасковья в обычном своем состоянии позволить себе не могла. Прасковья, не скрывая удивления, посмотрела на Сергея и только тогда заметила, что карман его треников оттягивает здоровенный четырехугольник мобильного телефона.
        – Да ты с ума сошла! – воскликнула жена Сергея. – Куда столько? Ты сама на что жить собираешься?
        – У меня есть, – спокойно обернулась к ней Прасковья. – Не переживайте.
        После этого ее, несмотря на протесты, накормили ужином, опять же, несмотря на протесты, оставили ночевать, в результате чего снова вынута была бутылочка, впрочем, Сергей и Прасковья пили настолько помалу, что жена херувима даже удивилась, что муж ее так осторожничает и скромничает с алкоголем. Прасковья избегала рассказывать о себе, опасаясь, что может ляпнуть при незнакомом человеке что-нибудь не соответствующее возрасту, на который выглядела. Она задавала вопросы про то, как живет ее дядя, чем живет, как у них с Ириной (так звали жену херувима) дела. Смеялась в тех местах, которые жена Сергея обозначала голосом как юмористические, грустно супилась, если Ирина говорила о неприятных событиях, которых, впрочем, было немного: сдох старый кот, прорвало батарею, очереди в поликлинике. Вскоре женщина устала рассказывать, стала часто зевать, сказала: «Ну вас, полуночники» – и пошла спать.
        Сергей для виду начал травить в пустоту байку из своего рабочего быта, а развлекал он себя тогда как раз тем, что прибился сантехником к местной жилконторе, у этой конторы имелся клиент, который назло соседям раз в неделю платил за то, чтобы воду по его стояку перекрывали по средам с часу до пяти. И что было делать? Клиент имел на это право. Деньги, опять же, он платил, не жалел на это баловство полутора тысяч рублей. А люди гневались, конечно, обещали поколотить вредного соседа. Сантехникам грозили расправой. Прасковья настолько заинтересовалась историей, что забыла, зачем пришла, но Сергей, не прерывая своего спокойного, с иронией повествования, тем же самым тихим голосом свел рассказ на Прасковью:
        – И этому чудику уже дверь его антивандальную расписали разными словами, сначала краской, а когда он стер краску, кто-то гвоздем накорябал буквы. Когда и это не дошло, то и вовсе сваркой прошлись: хотели внутри его запереть, а он, наоборот, где-то гулял, так что внутрь потом попасть не мог. Вот так и ты с этим Егором. Тебя же никто не в это влезать. Ты добровольно голову в петлю суешь. Чё бы Наташку не привлечь. Чертей знакомых. Бессмертная дохуя? Толпой бы как-нибудь уработали паренька. Или кто он там. А так я даже удачи тебе желать не собираюсь. Туда тебе и дорога, если что. Хорошо бы, если бы вас всех разом вот так вот что-нибудь накрыло. И сразу конец векам несправедливости, обездоленности. Этому всему тоже крышка, этим блядям с самых верхов, что на вашем горбу столетиями катаются.
        «Вот и поговорили, – с насмешкой подумала Прасковья. – Но чего я, собственно, ожидала?»
        Сергей смотрел без малейших признаков сердитости, его нос и глаза даже мирно поблескивали в зеленоватом свете пластмассового кухонного светильника.
        – Вы же вроде знамен этого ебучего миропорядка, – продолжил Сергей в том же духе. – Как до вас не дойдет? Не люди вы, но ведь были вы когда-то людьми. Неужели так трудно перестать существовать, чтобы все изменилось? Видно же, что ты в чем-то самоотверженная. Но ты же самоотверженная ради вот этой придуманной для самой себя хуйни. Главного ты никак сделать не можешь.
        – Ты правда думаешь, что если уничтожить всех несчастных на Земле, то мир станет лучше? – поинтересовалась Прасковья, заранее зная, чт? Сергей ответит, как она сама ему возразит и чт? произнесет Сергей после ее слов.
        – Конечно, все изменится в лучшую сторону, если всех угнетенных, обиженных и несчастных смести разом, – сказал херувим. – Это будет совсем другой мир на совсем других началах.
        – Спартанский подход, – одобрительно заметила Прасковья.
        – Я понимаю, о чем ты, – сказал Сергей. – Да, подход, названный спартанским. Но, во-первых, ведь неизвестно, что было бы, если бы спартанцы действительно были такими, какими их описывают. Вот прямо такими суровыми молчунами, которые сдавали детей в коллективные казармы, со страшной силой драли за малейшую провинность и все такое, воспитывали в обстановке лютого милитаризма. Но ведь это, как и большинство того, о чем греки трепались, – сказки, сплетни. Страшилки. Про спартанцев страшилки. Про персов. Глупости это все. Люди везде одинаковые в своей природе. «Со щитом или на щите» мужик придумал для красного словца. То, что спартанцы всегда при оружии таскались, – ну так будешь тут ходить, когда за любым кустом тебя илоты мечтают камнем по башке приголубить.
        – А во-вторых… – мягко подсказала Прасковья, когда Сергей задумался.
        – А что там, кстати, во-вторых у нас в этом месте?
        – Все обездоленные и так умирают, просто в медленных мучениях, а быстрая смерть прервала бы страдания, которые длятся поколениями, – подсказала Прасковья, и голос ее дрожал оттого, что она пыталась сдержать смех.
        – А! Ну да! – спохватился херувим. – Точно! А ты потом такая говоришь, что тебя смущает не то, что это мое мнение, а то, что я, по сути своей, не самостоятельное существо, а как бы письмо, отпущенное сверху. Но…
        Сергей с выражением удовольствия слегка отклонился, поглядывая на Прасковью чуть издали, будто дальнозорко приглядывался к ней, хитро погрозил пальцем:
        – …есть надежда, что я только черновик, который случайно выпал сюда из мусорного ведра.
        – Но если так, то почему все остальные послания сюда – тоже черновики? – спросила Прасковья. – Ни одного, который бы однозначно говорил слова утешения. Всё какие-то уведомления о сносе нашего неказистого домика, в котором мы все неплохо обжились, а кто-то даже счастлив. Вот как мы сейчас.
        – Ну я-то понятно почему счастлив, – сказал херувим, разлив вино по двум стаканам. – Если я вроде письма, которое должно было дойти до какого-то адресата, то меня вернут обратно. Потому что, совершенно очевидно, до адресата я не дошел. Я уже прожил неплохую жизнь, а сейчас она разворачивается еще более чудесным образом. Разговариваю тут с тобой, как с человеком, и ты правда человеком кажешься. У меня замечательная жена. Где найти такую, что меня вытерпела бы? А вот нашлась! У меня ребенок будет. А почему ты счастлива? Не знаю. Ты ведь даже теперь не из ваших этих, когда у тебя мелкого отобрали. То есть ты изгой среди изгоев. Самое дно. А тебе будто и этого мало – Егор! Если это не алкоголь и не самообман…
        – То что? – спросила Прасковья.
        Сергей поднял стакан, чтобы чокнуться, а когда Прасковья тюкнулась кромкой своего стакана в его, сказал, как тост:
        – Ты просто дура, Параша, я так думаю. Тупая, пиздец.
        Будто не совсем удостоверившись в том, что Прасковья поняла его слова правильно, он дополнил:
        – Причем не дурочка, нет. Не блаженная какая-нибудь, а просто дура конченая.
        Он покачал головой, в его глазах светилось что-то вроде восторга, как если бы идиотизм Прасковьи, который она вполне себе осознавала, являлся чудовищной крутизны и глубины каньоном, который Сергей мог наблюдать, находясь на безопасном расстоянии от края обрыва.



        Глава 15

        Множество других воспоминаний почти заслонили от Прасковьи день, когда она стала той, кем стала, но момент, когда она вдруг ощутила себя кем-то вроде кошки, которая сразу знает, зачем ей жить, куда прятаться, как подкрадываться, на кого охотиться, – это чувство она почему-то забыть так и не смогла. Запах первого убежища тоже навсегда отпечатался в памяти – там пахло чесноком и подгоревшей кашей. Прасковья не помнила, как она выглядела тогда: кажется, в убежище не висело ни одного зеркала, редкостью они были или еще что – неизвестно. А вот гомункула в первом его воплощении Прасковья помнила так, словно только что от него отвернулась, настолько отчетливо воспроизводились перед внутренним взором спустя множество лет внимательный взгляд темных, казавшихся голодными глаз, лохмы изжелта, с легким уклоном в рыжину, торчащие уши, лицо, грязное и загорелое. И, что странно, много чего забыла Прасковья, но никак не сумела забыть, как она взглянула на этого как бы ребенка, а уже знала, как его зовут, что имя его нельзя говорить никому, поскольку его имя – это теперь единственное на свете, что Прасковье
принадлежит, а значит, она сама принадлежала имени гомункула. Она теперь навсегда была это имя, а все остальное – в ее внешности, в ее дурной голове – так, пустяки, всякая ерунда, наносимая временем.
        Да. Имя.
        Относительное бессмертие в обмен на «стеклянный потолок» – то есть невозможность получать и тратить на себя больше, чем было предусмотрено реальностью. В случае Прасковьи эта сумма равнялась примерно пятнадцати-семнадцати тысячам рублей в месяц, получаемым в разгар 2019 года. Что было неплохо, являйся она молодым педагогом, живущим в родительском доме, но не слишком хорошо, учитывая убежище, почему-то жравшее воду и электричество, как за троих. Работа с вредными херувимами в обмен на постоянное жилище, такое, словно оттуда только что отъехала на кладбище какая-нибудь бабушка. Дружба с демонами в обмен на вероятность того, что очередная муть распылит ее до полного забвения. Был еще сглаз – умение взламывать все на свете, от замков до паролей; да что там – сетчатка, отпечаток пальца тоже Прасковью остановить не могли. Сглаз давался взамен неизвестно чего.
        И порча тоже, видимо, опционально прилагалась к Прасковье и подобным ей, просто чтобы было. В чем это умение заключалось? Примерно раз в месяц Прасковья и ее сестры по работе умели обменять накопившуюся бодрость, если таковая имелась, на три секунды безудержного насилия по отношению к кому-нибудь вредному. Понятно, что раскидать группу захвата, стуча кулачками в щиты и каски, она не могла, от пули увернуться тоже не умела, а вот пару ебальников какой-нибудь гопоте начистить ей было вполне по силам. Тем более что как бы для надежности к каждому ее воплощению прилагался то кастет, то свинчатка. Правда, и они не всегда помогали, если попадались злодеи покрепче. Понятно, что яйца, кадык и глаза не накачаешь, но ведь до них еще добраться требовалось, а если руки у соперника были длинные и шустрые, можно было сразу получить по голове – и привет.
        Возможность выключить весь этот карнавал из чертей, херувимов, потолка, сглаза, убогих убежищ, мути всегда находилась буквально под рукой. В любой момент Прасковья могла назвать настоящее имя гомункула, попросить, чтобы он исчез. Тогда она стала бы вечно молода, богата, но при этом смертна и одинока. Точных деталей такой сделки Прасковья не знала, что-то там она должна была забыть, да ведь она и так не очень отчетливо помнила свое прошлое; лишилась бы сглаза и порчи, но она нечасто ими пользовалась, да и бог бы с ними. Но вот гомункула распылить… Пусть он был и неживое существо, вообще неизвестно, что он был такое, а Прасковья не понимала, как она без него сможет существовать.
        Без всех остальных, скорее всего, смогла бы.
        Наташа как-то сказала: «Если бы я тебя могла распылить, чтобы уволиться, Надю, Артура – даже не задумалась бы, вы бы и секунды не прожили». Гомункула Наташа не назвала, у Наташи гомункул тоже был вынесен за скобки уничтожения. Прасковья промолчала тогда, но сама думала так же. Очевидно, что, помимо Прасковьи, Наташи и других добросовестных оккульттрегеров, существовали и такие, кому гомункул не был столь дорог, чтобы не выбрать другой путь. Прасковья не натыкалась на таких, пошедших по другой дорожке, не искала их специально, однако оказалось, что по крайней мере одна из таких других нашла ее сама. Этой другой был, как ни странно, Егор. Как получилось, что из женщины получился молодой мужчина, Прасковья пока не знала, хотя почему бы и нет? Вопрос принадлежности к такому полу, к другому, к еще какому-нибудь этакому мало ее занимал. С той самой секунды, когда Прасковья увидела на гомункуле красную футболку вечером первого января и своим условно звериным чутьем поняла, что это означает опасность непосредственно для гомункула, она очень хотела остаться один на один с тем, кто вычислил
оккульттрегерское убежище, спросить: зачем, почему, все такое.
        Прасковья и Егор постепенно сходились в этаком нездоровом танце, пытаясь угадать, насколько каждый из них догадывается об истинной сущности другого, сможет ли справиться, если дойдет до прямого противостояния. От того, чтобы замочить Егора прямо на крыльце ресторана, где они по-настоящему встретились лицом к лицу, Прасковью удержало только то, что, судя по всему, для Наташи он угрозы не представлял и, хотя узнал, кто она такая, не мог знать, где она живет, где работает. Под удар попадала только Прасковья, и это почему-то успокаивало, никого в эту авантюру втягивать не хотелось.
        Прасковью очень волновало, что Егор оказался довольно шустрым парнем, чью слежку за собой она не заметила и не замечала, даже когда специально пыталась обнаружить, в очередной раз глядя на красную футболку гомункула во время какой-нибудь прогулки по городу, а Егора рядом не наблюдалось. Она уж было решила, что совсем растеряла навыки оперативной работы, вколоченные в нее различными мужчинами из различных спецслужб, которым она попадалась на протяжении своей протяженной жизни, ан нет! После изъятия гомункула службами опеки подвернулось что-то вроде побочной халтурки, которая вызвала у Прасковьи приступ любопытства, настолько дикого, что она решила, если получится, оставить Егора на потом и заняться сначала молодыми людьми, пасшими ее по дороге на работу и обратно, во время походов в магазин. Сколько раз она оставляла такое без внимания, и порой эти слежки заканчивались ничем, ну максимум попыткой подкатить с цветами, но после приключения с парнем из четырнадцатой квартиры она не могла уже относиться к тайному вниманию так же спокойно, как прежде. Можно было надеяться, что время когда-нибудь сгладит
впечатление от того случая, однако пока не сгладило, пока сверх слежки подразумевался Егор, для которого могла понадобиться энергия, чтобы навести на него порчу, Прасковья решила припахать к халтурке кого-нибудь из чертей.
        Надя, судя по соцсетям, возилась с мамой; Артура, Наташиного дружка, Прасковья знала очень мало, не хотела его во все это втягивать. «Ну и хорошо, ну толкайте меня в чужие объятия!» – зачем-то мстительно подумала Прасковья и набрала начальника, который в ее телефоне уже значился Олегом. (Угрызения совести перед собственным равнодушием к окружающим, поиск собственника таксопарка по документации в интернете, сверка имени и фамилии с фотографиями ВКонтакте, воспоминаниями и списком друзей.) (Где и были одни только черти.)
        – Девочка зачастила, – сказал начальник вместо приветствия. – Девочка хочет пригласить черта на свидание?
        – «Валар Моргулис», – отвечала Прасковья. – Ты уже смотришь или конца сезона дождешься?
        – Черт ждет конца восьмого сезона, тем более осталось-то, а пока пересматривает старые, – признался Олег. – Так чего там у тебя интересного?
        – За мной кто-то следит, пареньки какие-то. Можно тоже за ними последить?
        – Ой, да легко! Творить коварство легко и приятно! – радостно откликнулся Олег. – А что в итоге? Чтобы отстали? Чтобы потерялись? Еще чего-нибудь? Порочное карание со страпонами и половыми излишествами?
        – Да ну тебя! – рассмеялась Прасковья. – На самом деле хорошо, если мне голову не проломят в переулке неизвестно за что. А вообще хотелось бы с ними с глазу на глаз поговорить.
        – Так поговори! – бесхитростно предложил Олег. – Ты же можешь.
        – Я для другого порчу берегу, – вздохнула Прасковья. – Так что? Сумеешь подстраховать?
        – С моим огромным удовольствием! Пока никуда не выходи от греха, я ребят обзвоню, через час будешь под незримым колпаком, и заодно твои злодеи тоже под ним.
        Прасковья послушно выждала шестьдесят минут, а потом стаскалась в кино, где самым удобным по времени оказался фильм «Шазам!», на котором она благополучно уснула, потому что не ожидала посреди апреля попасть на какую-то рождественскую историю про сироток. Последняя ее мысль перед тем, как уснуть, была: «Оливер Твист, девочка со спичками». Подумала Прасковья хотя и с сарказмом, но без Наташи и Нади чувствовала она себя действительно немножко сиротинушкой.
        Зато сразу же на крыльце кинотеатра ее ждал звонок от Олега, чьему неизменно веселому голосу Прасковья начала уже симпатизировать – было в нем что-то отцовское, что ли.
        – Привет любителям кинематографа! – поприветствовал начальник. – Ребята твои действительно хулиганы. И жулики.
        – И что им от меня нужно? – спросила Прасковья, пытаясь угадать, что скрывается за размытыми определениями Олега. – Квартиру хотят обнести?
        – Ой, давно бы обнесли, если бы хотели, – обнадежил начальник. – Нет. Чуть более высокого полета петухи. Им кто-то сливает про всяких одиночек вроде тебя, а потом они приходят и предлагают обмен твоей хаты на какую-нибудь избушку в глуши. Тем и живут. Сейчас они тебя пасут на случай, если у тебя есть папик или еще кто. А когда убедятся, что никого нет, придут, и последует предложение, от которого невозможно отказаться.
        Память чуть ли не веером, чуть ли не павлиньим хвостом распахнула перед внутренним взором Прасковьи все воспоминания, касавшиеся утраты жилища. В основном это были пожары, но попались и кейсы, схожие с ее нынешним. Предвкушение злодейского возмездия – вот что она ощутила, когда Олег спросил:
        – Что собираешься делать?
        – Как ты смотришь на то, чтобы они меня выцепили и стали угрожать? А тут ты из засады или кто-нибудь из твоих друзей: хоба-на! Не будут же они вечно за мной смотреть. Да и сколько можно? По идее, должны скоро решиться.
        – Смотрю положительно, – одобрил начальник. – И так-то да. Сколько они тебя уже пасут?
        Прасковья прикинула:
        – Пару-тройку дней с того момента, как я их заметила. Примерно так. Может, и дольше, но вряд ли, они же лопухи какие-то?
        – Скажем так, не Штирлицы, – сдержанно прокомментировал Олег. – Лет полста назад я бы этим кадрам даже мелкую спекуляцию не доверил. Их или мы примем, или мусора со дня на день. И это еще цветочки. А ягодки – если они с местными братками пересекутся. Есть вероятность, что в таком случае мир организованной преступности предстанет перед ними самыми неприглядными своими сторонами.
        Судя по всему, Олег сам находился в нездоровом нетерпении перед развлечением, которое задумали они с Прасковьей, потому что буквально этим же вечером, ближе к десяти, когда Прасковья уже валялась, раскрыв ноутбук и ютьюб в ноутбуке, он позвонил ей еще раз.
        – Прасковья, дорогая, – вкрадчиво сказал он. – А не собираешься ли ты сейчас до магазина смотаться? Самое время. Народу на улице сегодня чего-то не очень много. Я понимаю, что тебе завтра с утра выходить, но, может, сделаешь одолжение, м? Возле твоего дома их машина стоит. Может, они к тебе и так постучались бы, но когда еще соберутся. Вдруг их твоя одинокая фигурка и цокающие по асфальту каблучки сподвигнут на решительные действия, кто знает?
        – Я бы поцокала, но у меня только кроссовки да кеды.
        – Настоящие? Китайские? С волейбольным мячом?
        – Всё так, – подтвердила Прасковья не без сарказма. – А еще заходи в гости. Есть импортное пиво в банке и растворимый кофе с индианками.
        – Да ты чё? – делано изумился Олег. – Надо к тебе забежать, раскулачить.
        Прасковья натянула джинсы, футболку напялила, сунула карточку в карман да так и пошла. По пути до магазина ее не побеспокоили. Не в силах придумать, что ей нужно в продуктовом, купила банку газировки и пошла обратно.
        Черт угадал. Возле подъезда, под уличным фонарем, Прасковью мягко придержали за локоть:
        – Девушка, не желаете прогуляться?
        Прасковья обернулась. Перед ней стоял довольно симпатичный молодой человек с красивой светлой бородой, явно оформленной барбером. Опять же андеркат. На внешней стороне кисти, что придерживала Прасковью от опрометчивого бегства, виднелась замысловатая татуировка, на запястье сидели умные часы, на шее, как лисий воротник, лежали здоровенные оранжевые наушники, откуда доносился неопределенный рэпчик. «Никогда бы не подумала, что это разбойник», – мелькнула у Прасковьи юмористическая мысль. Она снизу вверх смотрела в спокойные синие глаза, пытаясь придумать, как себя вести. Для правдоподобия стоило порыпаться, выказать несогласие с предложением, но молодой человек опередил Прасковью. Сказал приветливо:
        – Заорешь – урою прямо здесь.
        Молодой человек потянул ее за собой, подвел к черному автомобилю неподалеку. Прасковья в машинах не особо разбиралась, но был это не внедорожник, так что поездку в лес можно было исключить. Перед Прасковьей предупредительно открыли заднюю дверь. Из автомобиля, мягко обернутый уютным освещением салона, на нее поглядывал по-над стеклами очков еще один молодой человек: русый такой крепыш в цветной курточке и коротких штанишках в обтяг. Оказавшись рядом с ним, Прасковья разглядела хохлому, выбритую на висках, кроссовки, надетые без носков. Ухо юноши было заткнуто белой беспроводной гарнитуркой, пахло от него парфюмом с безобидным ароматом апельсиновой жвачки. Весь такой опрятный, с умным взглядом, подойди он к Прасковье в какой другой день, она с удовольствием бы с ним познакомилась. Даже теперь она не сказать что чувствовала сильную неприязнь. Благодаря Олегу вся эта история раскрывалась перед ней, будто аттракцион вроде сафари.
        Стукнул блокиратор на двери, машина тронулась мягко и почти беззвучно.
        – Что вам нужно? Куда мы едем? – как полагается в таких случаях, спросила Прасковья.
        – Ебальник прикрой, шкура, – миролюбиво посоветовал русенький, толкнул ее в лицо открытой незлой ладонью, так что она слегка тюкнулась затылком в стекло. – Ремень прицепи и сиди тихо, пока не спросят.
        Светленький включил автомагнитолу, заиграла «Imagine» Леннона.
        – Включи погромче, – попросил русый. – Хорошая песня.
        Светленький добавил громкости, вздохнул:
        – Жаль, его убили, столько бы еще всего написал…
        – Чепмен, – сказал светленький. – До сих пор сидит.
        – И поделом! – с дидактической интонацией произнес русый. – Ай эм нот зе онли уан…
        И тут же доверительно наклонился к Прасковье и с любопытством спросил:
        – Ты целка, нет? Или у какого-нибудь чурки уже на хую поскакать успела?
        – Эта? – рассмеялся светлый и даже обернулся, оценивая внешность Прасковьи еще раз. – Это очень надо по серым мышам угорать, чтобы встал!
        «Зато у вас отбоя не будет в петушином углу», – захотела пошутить Прасковья, но благоразумно промолчала, что было воспринято как согласие. Парни слегка похохотали.
        – Ничего, – утешил ее русый, хлопнув по коленке без всякого намека на вожделение. – Все у тебя будет в порядке, если глупить не будешь. Ты ведь не глупая, видно же. Может, рожей не вышла, с дойками пиздец, бог тебя обделил, конечно, убогую. Но у таких мозги обычно в порядке. У тебя они в порядке ведь? Соображаешь, что к чему?
        Прасковья выразительно посмотрела в очки русому, как бы собираясь что-то ответить, чуть не переборщила, потому что он едва не отвел глаза, торопливо потупилась.
        – Вот и правильно, – сказал светлый. – Если тупая, то молчи, за умную и сойдешь.
        Ребята были на удивление уверенные: они совсем не думали запутать Прасковью. Ни в багажник не запихнули, ни глаза не завязали. Она могла зыркать по сторонам, читать названия улиц, по которым ее везли. Не знай Прасковья, кто они и чем занимаются, она решила бы, что ее собираются убить. «Быть прикопанной в поселке с названием длиной в три буквы, во дворе домика по улице Волочильщиков. Это, наверно, особенно тоскливо», – подумала Прасковья, когда машина остановилась. Русый отстегнул ее ремень, выволок на улицу за шиворот, так и повел по утоптанной грунтовке к двум светящимся в темноте окнам небольшого деревенского дома. Развлекаясь, провожатый слегка встряхивал Прасковью по пути, а та, вяло бултыхаясь под его рукой, подумывала о том, что ведь есть у него девушка, которую он каким-нибудь котенком называет, небось, есть у него мать и, может быть, сестра есть – старшая, младшая, и он дарит им что-нибудь в праздники, получает обнимашки в ответ, и ей хотелось плюнуть на все и закончить это прямо сейчас, несмотря на риск невоскрешения за временным отсутствием гомункула, когда она была не оккульттрегером, а
почти нормальным человеком с необычными знакомствами.
        Во дворе дома обнаружилась огромная собака на цепи. За те несколько шагов, что проделала Прасковья по двору, собака два раза рванулась к ней в попытке сожрать, а в промежутке между рывками покрутилась на месте, не в силах унять хищный азарт.
        Внутри дома было на удивление чисто и светло. Сразу за порогом русый перестал держать Прасковью за шиворот, а ухватился за ее футболку у горла, прижал к стене и приказал:
        – Разувайся давай, тут нормальные люди живут.
        Прасковья скинула кроссовки. Ее проволокли мимо рядком стоящих у стены мешков с картошкой, толкнули в следующее помещение, еще более светлое и просторное, где висела на стене плазма с замершим в паузе приставочным развлечением; гудя, как кондиционер, стояла под плазмой «плойка» и валялся брошенный рядом с ней геймпад. На диване вдоль одной из стен развалился еще один молодой человек с голым торсом, в джинсовых бриджах, искусственно обтерханных снизу, в белоснежных носках. В нем угадывался брат светленького, хотя был он наголо выбрит. Их выдавала общая добрая теплота в синих глазах. Покрытый иероглифами бритый приятно розовел в сухом тепле топящейся печки.
        Прасковью пристроили на табурете возле журнального столика, на котором в соломенной тарелке лежали вперемешку разные печеньки, стоял заварочный чайник. Светленький бухнулся на диван рядом с братом, русый пододвинул себе ногой лакированный стул рядом с Прасковьей, по-свойски положил ей руку на плечи:
        – Поняла, что может быть, если будешь рыпаться? Так же вывезем и проучим, только все по жести будет, а не так вежливо. Знаешь, что нужно сделать? – спросил он же.
        Прасковья, опустив глаза, покачала головой.
        Русый слегка прижал Прасковью к себе:
        – Да все просто, не обидим тебя. Не кисни. У тебя квартира, тебе такую не потянуть. Считай, сколько там за две комнаты. Коммуналка, все дела. Поменяемся на избушку в пригороде, сможешь на работу ездить оттуда без проблем. Свежий воздух, ЗОЖ. Найдешь себе какого-нибудь местного. Там запросы попроще. А?
        Все трое смотрели крайне благосклонно на такую сделку и на Прасковью.
        – Я не хочу, – ответила Прасковья.
        Трое молодых людей разом зашевелились с одинаковым разочарованием на лицах. Бритый спросил с зевком:
        – Тебя давно по кругу не пускали, что ли?
        – Погоди-погоди, – вступился за Прасковью русый. – Не кошмарь малую. Сейчас мы немного подумаем и придем к решению? Так ведь? Так?
        Прасковья почувствовала его близкое дыхание, будто была замерзшим стеклом, которое он нежно отогревал. Она снова смотрела в его очки и думала, что он попробует зажать шею в локтевой сгиб, чтобы начать мутузить по лицу другой рукой. Она твердо поняла, что именно так он и планирует начать, когда снаружи донесся звук радостного собачьего визга. Звучало это так, словно сторожевой пес разом увидел своих маму, папу, братьев, сестер и собачьего Деда Мороза. Тревога мелькнула в глазах русого. Он отпустил Прасковью, развернулся в сторону входа, приподнялся навстречу стремительно вошедшему в дом Олегу. За чертом шла собака, свободная не только от цепи, но и от ошейника, дышала от радости.
        Олегу, как всегда, было на вид лет сорок или чуть меньше. Коротко стриженный, с тяжелой челюстью, глубоко посаженными глазами, он казался киношным офицером в штатском, и на нем были черные джинсы, клетчатая рубашка с длинными рукавами, зеленая, которая на любом другом смотрелась бы нелепо, а ему очень шла.
        – Здорово, пацаны, – сказал начальник и почесал живот, оглядывая троих парней таким взглядом, словно они были тремя одинаковыми пирожками на тарелке, а он не знал, с какого начать перекус.
        Выбор пал на ближайшего к нему русого. Бес протянул ему руку. Русый дернулся было в ответном жесте, но спохватился, глянул на друзей и лениво спросил:
        – А ты кто?
        Тон, каким был задан вопрос, подразумевал не имя незнакомца, не то, как гость тут возник. Как поняла Прасковья, русый спросил: «Ты кто по жизни?»
        Подобная интонация настолько не понравилась Олегу, что лицо его стало сильно похоже на лицо Эда Харриса на церемонии «Оскар», когда зал, полный кинодеятелей, поднялся в память жертв маккартизма, а Эд Харрис остался сидеть. Это сходство длилось какой-то миг, потом очки русого упали на колени Прасковьи, а русый кувыркнулся в сторону дивана, из обеих ноздрей обильно лилась кровища. Братья собрались вскочить, но черт, игриво грозя пальцем, игриво же произнес: «Не-не-не», – и оба осели на диван.
        – Не боись, не сломал, – сказал русому Олег.
        Он повернулся к Прасковье и спросил:
        – Обижали тебя?
        – Вот этот, которого ты уже отоварил, и выделывался больше всех, – показала Прасковья.
        Черт схватил стул за спинку и несколько раз приложил им русого.
        – Как все грустно у вас, ребята, – сказал он, отпыхиваясь.
        Трое молодых людей в ожидании смотрели на него, боясь пошевелиться.
        – Страшно? – догадался черт. – А ведь там, куда вы попадете, таких, как я, половина камеры будет. Прикиньте, как плохо заниматься тем, чем вы занимаетесь. Для вас же плохо.
        Казалось, что Олег затосковал вместе с молодыми людьми, потер подбородок, косясь на собаку, что преданно заглядывала ему в глаза, будто собаке и сказал, сопровождая слова выразительными кивками:
        – В город я вам возвращаться не советую, там вас ждут уже. С одной стороны, полиция. С другой… ну вы ведь сами по себе были? А зря! Есть люди, с которыми всегда нужно делиться, если крыши нет. Понятно, что вы решили, будто вы сами себе крыша. Опрометчивость по молодости простительная, как по мне. Но не все считают, как я, некоторые думают иначе. Так что вам выбирать: сидеть, побегать, договориться. А собачку я забираю в счет морального ущерба. Да, собачка?
        Он ухватил псину за уши и стал трепать, уткнулся лбом в ее лоб и застонал от нежности, та заскулила в ответ. Похитители Прасковьи смотрели на это стеклянными от страха глазами. Не в силах наблюдать эту растерянность, Прасковья аккуратно переложила очки русого со своих коленей на столик, поднялась, намекая черту, что пора уходить. Олег согласно кивнул и качнул плечом, предлагая Прасковье следовать за ним.
        Разделенные собакой, Олег и Прасковья прошли по уличному мраку к машине черта, оставленной в двух домах от злополучной избушки.
        – Ты один приехал? – вскрикнула Прасковья, почувствовав запоздалый страх за черта.
        Олег ухмыльнулся:
        – А чего тут?
        Он открыл для собаки заднюю дверь, и та послушно залезла на заднее сиденье. Прасковья села рядом с Олегом. Он завел автомобиль, и они неспешно тронулись по жутковатой в свете фар грунтовке с еще более жутковатыми обочинами: выхваченные ближним светом фрагменты пейзажа совсем не радовали глаз, казалось, что начальник везет Прасковью по перерытому экскаватором кладбищу, на котором кто-то поставил заборы, воткнул кусты защитного цвета, расставил приземистые жилища.
        – Вы, мужики, все одинаковые, – что люди, что бесы, что херувимы. Всё какая-то дурь, – сказала Прасковья.
        – О, так ты забыла уже! – понял черт. – Тогда есть повод похвастаться еще раз! Что мне эти пацаны? Вот когда тяжелую кавалерию видишь, а она в твою сторону движется, движется, а потом, знаешь, начинает ускоряться, и такой гул незабываемый. Вот после такого, если приснится, действительно просыпаешься под впечатлением. А еще было, что я по делам выехал в пригород Дрездена накануне бомбардировки. Пионерский костер величиной с город. Вот это страшно.
        – Страшно, когда ты переживаешь атаку кавалерии, бомбардировку, а в итоге тебя местная гопота одним ударом ножика в ад отправляет. Не находишь, что именно это страшно? И мало что страшно, а еще и тупо.
        – А что не тупо? – улыбнулся Олег. – Вся эта затея тоже тупая была изначально, это не значит, что в ней не стоило участвовать. Попытаться изменить мир к лучшему. Хотя что мы в итоге имеем? Ты не первая у них. Тем, кто от них пострадал, вряд ли вернут жилье. А если и вернут, то уже те пострадают, которые у этих хануриков квартиры купили. Если этих троих посадят, а скорее всего посадят, то в результате мы получаем уже настоящих, матерых уголовников со связями. Если кто-то из них убежит, то что он делать будет? Тоже в какую-нибудь мутную движуху встрянет. Так плохо, и эдак плохо, и вот так тоже плохо. Прямо там их надо было завалить? Но ведь так совсем плохо, тем более я к ним и злости даже не испытывал. Ну ублюдки, свои роли играют, никого любить не обязаны. Знаешь, что вымораживает на самом деле?
        Не дожидаясь, пока Прасковья проявит заинтересованность, Олег заговорил, все более горячась с каждым словом:
        – Ну смотри, летчики, которые бомбили, они же не обязаны были никого любить, работа у них такая была, даже долг. Всадники тоже не подписывались нас любить. Эти уроды, а кто спорит, что они уроды, раз ведут себя по-уродски, но вот так вот. Спокойно я как-то на это смотрю. А вот однажды в супермаркете – мать и сын, как ты со своим гомункулом, такие. И у матери шесть бутылок водки в корзине, какой-то там еще закусон не очень разнообразный, что-то вроде колбасы там, хлеба. И вот сын берет и кладет в корзину какую-то мелкую шоколадку, батончик вроде, типа «Марса». А она ему: «Ну ты на-а-а-а-аглый. Ну ты на-а-а-аглый растешь. Ну ты на-а-а-аглый». И начинает ему тут же кулаком по шее дубасить. Понятно, что в его лице она колотила всю свою жизнь, которая так сложилась, что ее тоже очень жалко, но это же ребенок твой, если с ним что произойдет, ты же с ума сойдешь от горя, это же как собака, которая тебя любит, несмотря ни на что. Ты мать, ты как раз подписалась на то, чтобы его любить. Вот как жизнь твоя тупая, которую ты порушила, но ты ее любишь. Так же и он. Вот в тот момент на эту несчастную бабу я
разозлился, как не злился ни на кого до этого. Оттащил, пристыдил.
        Он вздохнул.
        – И толку, да? – спросила Прасковья.
        – Да. Толку никакого совершенно. Конечно, я знал, что будут его дубасить все подряд, пока он не вырастет: она, папашка какой-нибудь такой же, который всю семью бьет, собутыльники, все, кто только может. А вмешаешься – только хуже будет… Это как мать у Надюхи приволоклась. Думаешь, зачем? Чтобы Наташку в Нижний Тагил свозить по вашим делам. Проверяет слух, что оттуда исходит муть, которая на всю страну разгоняется. С шестнадцатого века. Там что-то такое расшевелили, тогда и пошла движуха. По этой причине большинство народу живет так, как если бы все они жили в Нижнем Тагиле. Задели, в общем, какой-то артефакт. Медведь-камень какой-то. Дичь так-то чуть ли не средневековая, маразматическая, но ведь и мамашка у Нади, прямо скажем, немолода.
        Он, слегка отвлекшись от дороги, обернулся назад и погладил собаку, которая просунула морду меж сидений, дышала Прасковье в левый локоть.
        – Да и я, прямо скажем, тоже немолод, – подумав, добавил начальник и трогательно закручинился.
        – И что? – поинтересовалась Прасковья.
        – Ну вот так же, мать-алкоголичка от бессилия лупит сына, не в силах что-то изменить, просто ей в тот момент кажется, что она больше ничего сделать не может. Так и мать Надина мечется, по сути, истерит, да не в ту сторону. Замазывает собственные проблемы бурной деятельностью. Хотя кто знает, как я себя поведу на старости лет. На пороге, так сказать, ада.
        – Погоди, погоди, я не поняла, – перебила Прасковья. – На кой ей Наташка, если в Тагиле свои из наших есть.
        – У местных глаз замылился, так она считает, – объяснил начальник.
        – Но Наташка тоже из местных. Что тут Урал, что в Тагиле Урал.
        – А-а-а! – погрозил ей пальцем Олег. – Наташа чисто в подкрепление. А для дела она из Москвы девчонку приволокла. Какую-то продвинутую. У нее, короче, не стеклянный потолок, как у тебя. А стеклянный пол, если можно так назвать. Ты о таком слыхала?
        – Честно говоря, нет, – призналась Прасковья. – Наверно, что-то новенькое появилось.
        – Наверно, – вздохнул начальник. – Все меняется, и вы меняетесь. Тебе опция недоступна, а у ваших нового поколения уже в прошивке есть. Ты вот не можешь больше какой-то суммы получать, а она не может получать меньше, прикинь? У нее как бы минимальная зарплата есть, раз в десять больше твоей.
        – Ну круто, что тут скажешь, – вздохнула Прасковья, не представляя, каково это вообще.
        – Наверно, правда эхо времени. Своеобразная элита, – пояснил черт. – Скорее всего, как с чиновниками. Их с должностей снимают, закрывают, все такое. А еще никто не видел, чтобы бывший крупный чиновник в дворники пошел, он не может упасть ниже, чем ему положено. Так и тут.
        Черт взглянул на Прасковью, будто пытаясь понять, как Прасковья оценила то, о чем он рассказал, а она не могла сообразить, что она чувствует, настолько услышанное было чужим и невообразимым. Это было все равно что услышать о жизни какой-нибудь зарубежной знаменитости, о каких-нибудь магнатах. Для нее они были картинкой на экране новостного сайта. Она, в свою очередь, для них и вовсе не существовала. Материальному благополучию можно было завидовать, да только Прасковья к нему не очень стремилась, поскольку обвыклась с тем положением, в котором находилась. Пожалуй, она сошла бы с ума от зависти, если бы кто-нибудь из таких, как она, получил убежище в виде хорошего купе в постоянно движущемся поезде и в этом купе всегда были только она и гомункул. Но и такого не могло быть, а если и могло, то не было столь прекрасно, как представлялось во время ежегодного отпускного железнодорожного путешествия до Владивостока и обратно.
        Олег надолго замолчал. Казалось, он не на дорогу смотрит, а внутрь себя.
        – Так о чем это я? А! – заговорил он так внезапно, что сердце у Прасковьи стукнуло невпопад. – Я, как сталкер какой, проследил за этой семьей с этой пьющей матерью, шоколадкой и побитым ребенком. Да. Лютые алконавты. Но на грани, знаешь, когда родители вроде и пьют, а у них еще детей не забирают. И что ты думаешь? Да, колотили пацана, да, дым столбом стоял у них в доме постоянно. Чуть не поножовщина. Чисто криминальная хроника, кто-то там даже кололся в семье неизвестно на какие шиши. И мальчик этот вырастает в мужчину, у него семья. Абсолютно обычная такая семья. Сам он родителям там что-то помогает. Гараж у него, друзья, жена, двое детей. Все спокойно.
        При том что Олег говорил, как все благополучно, он тем не менее снова начал заводиться.
        – А эти трое сегодня? Видно ведь, что все у них было если не прекрасно, то вполне хорошо. Сытые, с семьей, где праздники, каждый день рождения с шариками и тортами, всякое такое. И подняли их. И воспитали, как могли. И образование наверняка дали. Игрушки, велосипеды, кружк?. А они берут и такую чушь устраивают дикую. Откуда это возникает? И ведь каждого спроси, он ответит, почему он такой вырос. То общество окажется виновато, то родители недолюбили, ага. Этот, которого колотили, который в подъезде ночевал во время семейных разборок, его долюбили, потому что ему в голову не придет хватать двадцатилетнюю девчонку и затаскивать ее в машину. А этих недолюбили. Понимаешь, о чем я?
        – Да, – сказала Прасковья. – Понимаю.
        – А я вот не понимаю, – вздохнул черт.
        – Ну так вселенная противоречит сама себе. И именно потому, что всё в этом мире справедливо в целом, в частности всякая дичь и творится, – сказала Прасковья. – Да и вообще. Ты существо неодушевленное. Тебе душу не понять. Душа, наверно, должна метаться: то вверх, то на самое дно падать, то снова возноситься из самой что ни на есть грязи. Толку от того, что человек прожил, не падая в бездны всякой безумной ерунды, не возносясь оттуда? Кто-то не возносится, так и остается на дне. А кто-то потом высоты берет.
        – Да? Вот так? Это тебе херувимы напели? – иронично спросил черт.
        – И они. И другого объяснения не нахожу, – сказала Прасковья, после чего у нее вырвался смешок. – В конце концов, что ты так переживаешь? Окажешься в аду, спросишь и этих троих, и остальных, чем они руководствовались, когда так себя при жизни вели.
        – Я спрошу, – серьезно сказал черт.
        – Спроси-спроси, – сказала Прасковья.



        Глава 16

        К гомункулу ходили гости. Для Прасковьи это было привычно. Ей казалось, что это даже обязательно – временные друзья гомункула. Если поток друзей иссякал, она испытывала такое беспокойство, будто в квартире чего-то не хватало, например холодильника или газовой плиты. В одном из воплощений у Прасковьи не было ноги, несколько раз не было слуха, зрения. И булимию, и анорексию она переживала тоже, но при этом никогда не испытывала столько непонятного беспокойства, как когда гомункул не мог найти друзей во дворе.
        Чаще всего это происходило в летние месяцы, если немногих детей того возраста, на какой гомункул примерно выглядел, вывозили к бабушкам, в лагеря, на отдых. Зимой что-то такое начиналось ближе к зимним каникулам. В начале двухтысячных образовалась пустота, потому что дети выгуливались под присмотром, почти как болонки, в школу, на кружки, во двор.
        Но в основном Прасковья привычно застигала у себя гостей, когда возвращалась с работы или на выходных. Не сказать что она стремилась общаться с детьми, да и сами дети в большинстве своем не рвались говорить ей что-то, кроме «здравствуйте» и «до свидания». Само то, что она, гомункул, убежище до неузнаваемости менялись каждые четыре месяца, исключало долгую дружбу с кем-нибудь из соседей. Так должно было быть в идеале. Но сама-то Прасковья не могла не испытывать симпатии к некоторым из них.
        Жила в доме семья собаководов. Несколько поколений ответственных людей, водивших на прогулку дога, дога, овчарку, овчарку, эрдельтерьера, овчарку. И люди, и собаки этих людей были вежливы, строги, выдрессированы, что ли. Людям казалось, что их собаки слишком быстро стареют, а Прасковья видела, как стремительно взрослеет, стареет и умирает каждый из членов этой семьи кинологов. Эти соседи настолько походили друг на друга, что сами были чем-то вроде отдельной породы людей среди остальных жителей подъезда – вроде как дворняжек.
        На первом этаже долго обитала бездетная семейная пара, которой каждое воплощение гомункула было в радость. В семидесятые, восьмидесятые люди запросто ходили смотреть телевизор к соседям, гомункул ходил к этим людям в гости под предлогом просмотра мультиков, делал вид, что берет почитать книги (всегда возвращал). Прасковья была рада человеческой доброте, но ей было жутковато от того, что делал гомункул. «Это просто утешение. Не все могут удочерить, усыновить, – отвечал гомункул, если Прасковья вслух ужасалась, что он вцепился в эту роль своеобразного сына, своеобразной дочери, внучки, этакого внука. – Если бы взяли кого-нибудь, получилось бы хуже. А так никому не плохо».
        Считала чадолюбивых соседей добрыми, но странными, упрекала гомункула, однако среди его друзей и у Прасковьи, бывало, случались любимчики. Просто неизбежно не столь многочисленные дети одного двора, то и дело крутившиеся в убежище, запоминались, как если бы Прасковья работала педагогом младшего школьного образования, изо дня в день видела в коридоре одних и тех же детей. Некоторые из них чем-то выделялись.
        Например, в середине семидесятых появилась у гомункула подружка, спокойная такая, дочка соседей напротив, которые приехали строить какой-то комбинат, поэтому зависли в городе на несколько лет.
        Прасковья не обратила внимания на то, что девочка постоянно зовет гомункула именем, которое узнала при знакомстве, а меж тем с момента первой встречи прошло уже больше полугода. И с Прасковьей здоровается так, будто давно ее знает. Прасковья и не замечала всего этого, пока не сошлись однажды на лестничной площадке она, девочка, мама девочки, папа ее. И девочка по-свойски так ляпнула Прасковье: «Здрасьте, тетя Оля!», да еще и руку протянула, которую Прасковья привычно, не задумываясь, пожала.
        Родители одернули дочь.
        «Вы извините Дашу, – прошептала мама девочки и доверительно, и извиняясь, и с едва заметным раздражением, направленным в сторону дочери. – Она л?ца не различает. Такая вот неприятность».
        Даша действительно могла не узнать родную маму, если та меняла прическу, духи или новое пальто покупала, с одноклассниками у нее были проблемы, но каким-то образом безошибочно определяла Прасковью и гомункула среди других соседей. Прасковья в итоге рассказала ей, кто они с гомункулом такие. Правда, для рассказа все пришлось упростить донельзя, а умение рассказывать было не самой сильной стороной Прасковьи, так что девочка услышала, что на одной с ней лестничной площадке живет вроде как Баба-яга и ее ручной филин (или ворон, как больше нравится) в виде мальчика (или девочки, как уж получится).
        – Я никому не расскажу! – поклялась Даша, а Прасковья, глядя на блеск октябрятской звездочки, прицепленной к лямке школьного фартука, только и сделала, что вздохнула и разрешила рассказывать кому угодно – все равно никто не поверит.
        – А вы умеете колдовать? – спросила Даша.
        – Мы можем мысли угадывать, – ответила Прасковья.
        – Не угадывать, – поправил гомункул. – Мы знаем мысли, если нужно.
        Даша тут же проверила их умение, но мыслей у нее имелось при себе не так уж много: цифры от одного до десяти, цвета, имя самого красивого мальчика из класса.
        – А в ступе вы летаете? – поинтересовалась Даша, когда поняла, что Прасковья и гомункул не врут.
        После этого вопроса рассмеялся даже гомункул.
        – Нет, увы, – отвечала Прасковья. – А избушка на курьих ножках – вот она, вокруг тебя, но и та без ножек, как видишь.
        – А какое-нибудь волшебство?
        Умение вскрывать замки Даша вряд ли приняла бы за волшебство, про переосмысление ей тоже невозможно было объяснить. Чудо воскрешения? Девочке хватало и того, что у нее уже было, чтобы добавить к прозопагнозии еще и какое-нибудь заикание, спасибо, как говорится.
        – Не совсем волшебство, – сказала ей Прасковья. – Раз в году нужно платить за то, что я бессмертная. Мне уже, кстати, лет сто пятьдесят, наверно.
        – Сто пятьдесят? – распахнула Даша глаза. – А вы Ленина видели?
        Что на это могла ответить Прасковья? «Извини, Дашутка, никого не видела, где-то в других местах ошивалась, зато моя подруга по ремеслу, которая сейчас в Калинине живет, однажды взяла автограф у Надсона». Такой ответ вряд ли удовлетворил бы подружку гомункула.
        – Не довелось, – призналась Прасковья. – Зато я революцию немного помню. И Гражданскую войну.
        – Страшно было? – спросила Даша.
        – Как только не было. И страшно тоже.
        Очевидно, что в голосе Прасковьи при этих словах случилось что-то такое, отчего Даша ей поверила.
        – Так вот! Волшебство! – напомнила Прасковья. – Раз в год, в ночь с тридцать первого декабря на первое января, мы с моим филином делаем так, чтобы у каждого человека в городе забылось самое плохое, что случилось за год, а запомнилось что-нибудь хорошее. Правда, мы не можем целиком воспоминание убрать, только самую неприятную часть из него, но и этого хватает, чтобы стало полегче. А в голову каждому вставляем хороший кусочек из наших воспоминаний. Как солнце на пруду блестело в хорошую погоду, как приятно было разворачивать фантик у конфеты, – вместо того воспоминания, которое забрали.
        – В городе столько людей, – сказала Даша. – Это получается, что вы после того, как Новый год проходит, только плохое помните, а хорошее забываете?
        – Выходит, что так. Но, во-первых, это не такая уж большая цена за долгую жизнь. А во-вторых, не самое страшное и ужасное мне в голову попадает, а то, что человека больше всего беспокоит, что ему больше всего уснуть не дает. Люди странно устроены, доложу я тебе. Какой-нибудь дедушка всю войну прошел, под бомбежку неизвестно сколько раз попадал, а он до сих пор бесится, что над ним однополчанин тридцать лет назад подшутил, а он остроумный ответ не сразу придумал. Или что место не уступили в автобусе. Или что-нибудь такое, что кажется вовсе несущественным для других, а человека задевает. Допустим, кран у соседей гудел и они его не сразу починили, да еще и нагрубили, когда к ним постучался. Не такое уж это плохое, не самое плохое.
        Сказанное Прасковьей, видно, все равно что ветер прошумело в ушах Даши.
        – Выходит, вы Деду Морозу помогаете, чтобы люди Новый год встретили? – спросила она.
        – Д-да, – неуверенно подтвердила Прасковья, непонятно ошеломленная таким очевидным для ребенка вопросом, тем более тогда дело и впрямь приближалось к празднику с елками, масками и всем таким. – Помогаю…
        – ВОЛШЕБСТВО? – захохотал знакомый черт, когда Прасковья попросила его устроить маленькой соседке какой-нибудь сюрприз. – Для нынешнего человеческого ребенка? Ты не представляешь, насколько это просто! Чудовищно, конечно, что все настолько дико и незамысловато сейчас в нашей прекрасной стране; впрочем, мы же не о политике сейчас, бог с ней.
        Черт и его знакомая переоделись в соответствующие костюмы и заявились в гости к соседям, вслед за Дедом Морозом и Снегурочкой из профкома. На следующее утро, часов в девять, Даша уже долбилась в дверь Прасковьи, но, когда та открыла, ничего не смогла сказать от благодарности, только обняла Прасковью и убежала к себе. Озадаченная Прасковья позвонила черту и спросила, что он такого сделал.
        – Подарил коробку карандашей, – ответил черт. – Там тридцать два цвета. Кажется, если бы ведро мороженого притащил и из кармана внезапно достал, и то меньше бы удивил.
        – И откуда такое?
        – Места надо знать и быстро бегать, – отшутился черт самодовольно.
        Даша прожила по соседству еще года полтора, потом им дали квартиру получше, они съехали, девочка обещала, что будет забегать в гости, но, конечно, как это и бывает у детей, не пришла: кто бы ее отпустил? да и зачем?

* * *

        Девяностые помнились Прасковье в основном обилием заведений по проявке фотографий («Фуджи», «Кодак»), так что она пусть и не фотографировала, но если оглядывалась в прошлое, то видела эпизоды оттуда в палитре той ненатуральной, выцветающей химии, которую давали тогдашние дешевые мыльницы. То ли оттого, что она уже работала диспетчером такси и приходилось подолгу ждать нужного автобуса на работу и обратно, то ли потому, что само время было такое странное, демисезонное, что ли, Прасковья запомнила, как было пасмурно, до чего тяжелые капли висели на облетевших ветках кустов и деревьев, липкую глину на сапогах, корабельные волны, которые машины разметывали, когда вкатывались в лужи, а лужи помнились многочисленные, серые, втекавшие одна в другую. Столько дорог, казалось, не было, сколько луж вместо дорог и тротуаров. В новостях говорили о наркоманах, Прасковья не помнила, чтобы встретила хотя бы одного, но она знала, что они многочисленны, потому что не было дня, когда, выйдя на улицу, она не наступала на использованный шприц, а то и не на один, и те нежно, как первые осенние льдинки, ломались под
ногами.
        Все вокруг тогда походили на каких-то беспризорников – и дети, и взрослые тоже. Прасковья встречалась с благополучным гражданином, но все в нем говорило о бесприютности и тоске. К примеру, его «тойота», похожая на голову крокодила, крокодилового же цвета, почему-то наводила Прасковью на мысли о болотах, москитах, людоедах, Халхин-Голе. Ретроспективный взгляд на ухажера вызывал у нее что-то вроде жалости, особенная грусть всплывала при воспоминании о его одеколоне, большой меховой шапке, на шерсть которой он дул, прежде чем надеть, еще белый вельветовый шарфик у него имелся, чистый, но отчего-то похожий на портянку.
        Алкогольные херувимы тогда ничем не отличались внешне от сахарных, да и от людей тоже. Черти выглядели несколько старомодно, скромненько и бледненько, бедновато, но чисто. Впрочем, неизменная их симпатичность, как и в любые, даже и более трудные времена, была, как всегда, при них.
        Именно поэтому, когда однажды вечером после очередного рабочего дня Прасковья вернулась домой и обнаружила нового гостя, которого приволок гомункул, она решила, что к ним каким-то неведомым образом занесло маленького черта. Ощущение, которое она испытала при первом взгляде на него, один в один совпадало с тем, что она испытала в кино очень много лет назад, когда на черно-белом экране появился Олег Видов. Мальчик и рта не успел раскрыть, чтобы поздороваться, а Прасковья уже совершенно втюхалась в него, абсолютно очарованная тем, какой он был весь светлый, с открытым взглядом, готовый улыбнуться. Лишь потом она обратила внимание на его жуткие штаны, заправленные в шерстяные носки, на кофту, которая была ему велика настолько, что из закатанных рукавов торчали кончики пальцев. Тогда лишь Прасковья сообразила наконец, что мальчик не из чертей, но этим его обаяние и выигрывало.
        По тому, как он абсолютно без робости смотрел на незнакомую ему Прасковью, было понятно, что вот так радостно он встречает всех незнакомцев на своем пути, что его любят все вокруг, а иначе и невозможно. Что он счастлив своей человеческой жизнью и готов делиться этим счастьем со всеми, кого встретит.
        – Здравствуйте, а мы вам яичницу приготовили на ужин, – сказал он.
        – Спасибо, – ответила Прасковья. – И откуда берутся такие кулинары, если не секрет?
        – Из четырнадцатой квартиры, – ответил мальчик. – Мы позавчера переехали.
        Сказав это, он зачем-то вытащил нательный крестик из-под ворота и сунул себе в рот, толстый шнурок крестика свисал по обеим сторонам его рта, будто сбруя. Прасковья рассмеялась.
        Он дружил с каждым воплощением гомункула на протяжении нескольких лет, Прасковья снова и снова знакомилась с ним, мимоходом болтала о всяких пустяках, заранее тоскуя о том, что эти его появления в убежище закончатся, боясь, что его семья переедет куда-нибудь, и он пропадет в неизвестном направлении, и невозможно станет подглядеть, как сложится его дальнейшая жизнь.
        Но он рос, постепенно симпатичным подростком стал, что огромная редкость, затем и в очень красивого юношу превратился, в студента, к которому Прасковья могла и клинья начать подбивать, если бы он не был соседом, – очень трудно кидать человека, которого будешь встречать на лестнице. Каждый раз при виде его у Прасковьи сердце сжималось от тоски, что она не человек, что не может повзрослеть и состариться вместе с ним, а повторять опыт долгой жизни с еще одним смертным ей не хотелось, хватило и одного раза. Да и тот прошлый опыт был все же с одиноким мужчиной, а родители мальчика были при нем, Прасковья не представляла, как она объяснялась бы с ними насчет того, что бездетна, а ребенок при ней не взрослеет, да и вообще всё: чем занимается на самом деле, с кем дружит, что может исчезнуть в любой момент и даже ни одного воспоминания от нее не останется.
        Вся ее тоска разрешилась довольно неожиданно и неприятно.
        Когда Прасковья возвращалась домой, то постоянно срезала дорогу до остановки через небольшую, очень прозрачную березовую рощу, по тропинке, протоптанной ей же и несколькими другими работницами. С некоторого времени она заметила, что за ней следят. И обнаружила, что следит за ней как раз парень из четырнадцатой квартиры. Поскольку все такие слежки, как правило, означали робость перед тем, как назначить свидание, Прасковья решила, что или облиняет, и тогда сосед просто потеряет интерес к ней новой, или наберется решимости и объяснится, и тогда пусть уж как пойдет так пойдет.
        Меланхолически идя и поглядывая на силуэты березок на фоне ясного звездного неба, Прасковья даже оглядываться не стала, когда услышала шаги за собой, чтобы не вспугнуть ухажера раньше времени. А он приблизился и схватил ее сзади за горло, да так основательно, что она и сделать ничего не могла. «Ну ладно, – подумала она спокойно, хотя и с обидой в душе. – Сейчас дело пойдет к изнасилованию, тогда я ему и настучу по балде как-нибудь». Но он повалил ее лицом вниз на мокрые березовые листочки, рухнул сверху, очень тяжелый, абсолютно неподъемный. Нескольких минут не прошло, а Прасковья была уже мертва.
        «Вот это номер, – подумала Прасковья, – что дальше? Акт некрофилии? Такого со мной еще, кажется, не бывало».
        Однако же сосед удовлетворился тем, что прикончил Прасковью, видно, это и было его основной целью, возможно, он кончил в штанишки, пока тело Прасковьи бесконтрольно шевелилось в агонии. Он взял Прасковью за ноги, оттащил ее к ближайшей дыре коллектора, которая зияла чуть в стороне от тропинки, и Прасковья еще думала, когда ходила мимо: «Хоть бы люком закрыли, провалится ведь кто-нибудь когда-нибудь». Сосед сбросил ее так, что она упала вниз головой, застряла, упершись сломанным носом в покрытую росинками трубу неизвестно какого водоснабжения.
        «Тебе пиздец, сука, – опять же спокойно подумала Прасковья. – Когда я отсюда выберусь, даже не знаю, что с тобой сделаю».
        К чести Наташи и херувима (правда, это был не Сергей, а другой, не такой вредный), воскресили Прасковью той же ночью. Но опять же, если бы ей дали время поскучать в темноте, вероятно, она бы успела все обдумать, не находилась бы в таком аффекте. Херувиму удалось ее успокоить, чтобы сразу не побежала мстить, Наташа убедила Прасковью поехать в гости в Наташино убежище – обмозговать пережитое, на что Прасковья согласилась. Пока пили чай (правда, Прасковья перед этим вылакала полстакана вискаря), херувим и Наташа то и дело кидались ей на плечи, когда Прасковья порывалась встать и пойти вершить стремительный суд Линча. Наконец, видя, что Прасковью обычным способом не успокоить, подмешали ей что-то в чаек, и она вырубилась.
        – Успокоилась? – спросила Наташа наутро.
        – Нет, – проворчала Прасковья. – После такого успокоишься, конечно. Сама-то как, не бесилась бы?
        – Это по закону нужно решать, – сказала Наташа ей в ответ. – Тут не только ты и он. Дело не только в тебе и в нем. Об этом ты подумала? А если ты у него не первая? Если кто-нибудь свою дочь ищет? Ты его завалишь, а дальше что? Его похоронят, и всё. Он тогда вовсе жертва выходит. Ни в чем не виноват. Надо, чтобы во всем сознался, рассказал, если что, где еще тела. Чтобы сопли на суде ронял, чтобы остаток жизни сидел, по команде спал, по команде ел, по команде гулял.
        – А если он, пока мы тут возимся, еще дел нахуевертит?
        – Ну давай, мсти! – взорвалась Наташа. – Только давай уж мсти последовательно всем злодеям вокруг. Всем, кто в чьей-то смерти виновен. Давай! Местный криминал зачисти, коррупцию, криворуких автолюбителей, которые пьяные за руль садятся, директоров предприятий, которые забивают на технику безопасности. Давай! Пусть никто не уйдет безнаказанным, а то ишь, выходят сухими из воды! Это справедливо? Нет! Так карай! С политиков можно начать! С военных!
        Разговор происходил у Наташи в гостиной. Наташа бегала по комнате, пытаясь унять движением те чувства, что ее, несомненно, обуревали. Помятая приключениями Прасковья до сих пор чувствовала озноб посмертного холода, по этой причине только нос высовывала наружу из одеяла, чтобы участвовать в диалоге. Гомункулы бок о бок сидели на стульях возле стены и только глазами водили, наблюдая за Наташиными передвижениями.
        – Может, он и не виноват в том, что сделал! – нашлась Наташа. – Головой где-нибудь ударился, травма родовая.
        – Нигде никакой травмы, – ответили гомункулы хором.
        Оба они были тогда рыженькие девочки, отчего у Прасковьи возникло ощущение, что она попала в фильм «Сияние». Наташа остановилась, выдохнула, опустила руки и с упреком обратилась к гомункулу Прасковьи:
        – Как ты мог это проморгать вообще? Вы же всё знаете, что там в головах творится.
        – Это из любви исходит, поэтому этого никогда не видно, – опять же хором ответили гомункулы.
        – Заебись! – воскликнула Наташа с одобрительным сарказмом. – Любовь! Ни хрена себе любовь.
        – Это искаженное чувство любви, но это все же любовь, – подтвердили гомункулы.
        – А нельзя как-нибудь посмотреть, чего он еще наворотить успел? – спросила Наташа. – Накопать у него как-нибудь в голове?
        – Да, еще одна жертва у него есть, – после секундной паузы ответили гомункулы. – В лесу. На глубине примерно полутора метров. Два года назад похоронена.
        – Вот! – Наташа обратилась к Прасковье со злорадным торжеством. – Как ее предъявить милиции? Под каким соусом? Шли мы грибочки собирать, решили копнуть землю, а там смотрите, кто лежит! Так, по-твоему? Понимаешь, что он должен расколоться, сам должен ментов к этой могиле привести!
        – И как это сделать? На совесть ему надавить? – в свою очередь взвилась Прасковья.
        – Можно престола на него науськать. Он тогда сам слезами обольется и сдаваться побежит, – не совсем уверенно предложила Наташа.
        То, что она колебалась, было понятно: побудить престола к общению было трудновато, они снисходили до смертных в совсем уж отчаянных обстоятельствах, да и то не всегда. А Прасковья и Наташа не находились в безвыходном положении.
        – Даже сейчас ментам нечего предъявить, – раздраженно заметила Наташа, чтобы разбавить озадаченное безмолвие. – У тебя следов на шее не осталось. Одежда – и та целая.
        – Вот уж действительно, очень жаль, – ответила Прасковья, сама не понимая, с сарказмом она это сказала или нет.
        – А если… – Наташа радостно вдохнула, глаза ее загорелись, но длилось это буквально полсекунды. – Нет, фигня. Ну похитим мы его с помощью чертей, заставим признаться, так он потом скажет, что из него угрозами вытащили признание. Вот и все. Под угрозой пожизненного он ведь заюлит только в путь, к бабке не ходи.
        – Есть такое, – согласилась Прасковья мрачно. – Если бы мне предъявили за всех, кого я грохнула, радостного мало, честно говоря. Я некоторых помню, и то, что они меня тоже пытались того… нет-нет да и подумаешь, что кто-то у них там остался, горевал.
        И тут у нее появилась идея, такая, что она села и откинула одеяло.
        – А как насчет тени отца Гамлета? – спросила Прасковья, и Наташа замерла, хотя намеревалась вроде бы что-то сказать еще.
        – Думаешь, проймет его? – поинтересовалась Наташа оценивающе.
        – Поколеблет, – сказала Прасковья уверенно.
        Они решили, что Прасковья будет попадаться парню из четырнадцатой квартиры повсюду: в электричке, на которой он ездил на учебу в Екатеринбург, в подъезде, конечно, на улице, там и сям, в автобусе. Для слежки и случайных встреч решили припахать херувима. Чтобы, если дойдет до насилия со стороны маньяка, привлечь внимание людей, для подстраховки, полная охотничьим энтузиазмом Наташа привлеклась сама. Придумали, что, если душитель успеет прикончить Прасковью еще раз, сначала вызвать милицию, показать труп, обозначить особые приметы преступника, а там подвернувшиеся в виде свидетелей черти как-нибудь проводят следствие прямо к порогу убийцы. Прасковья согласилась побыть покойником, если это требовалось для дела, была не против собственного вскрытия и похорон.
        Но, помня его ребенком, Прасковья все же надеялась, что нескольких очных ставок хватит, чтобы в нем пробудились остатки совести, сопереживания. В конце концов, имелись же они у него когда-то. Помнится, он прибежал к гомункулу, узнав о смерти овчарки соседей-собаководов, рыдал так, что Прасковья накапала ему валерьянки. Он сочувственно дул на ушибленный локоть соседской девочки. Хватал пакет с продуктами у Прасковьи из рук и, кряхтя, нес на четвертый этаж, а Прасковья шла так близко к нему, что ей хотелось поцеловать его в макушку.
        Первую встречу они решили устроить вечером на улице, по пути между автобусной остановкой и домом, – уличное освещение в те годы было не очень ярким, что позволяло нагнать сомнений на убийцу, внушить мысль: «Наверно, показалось». Второе свидание придумали следующим утром в подъезде, когда он будет спускаться с пятого этажа. Третье – в электричке из Екатеринбурга. А там как получится. Насчет того, что будет, когда пройдет время линьки и Прасковья перестанет выглядеть как прежде, они даже не заикались, будто неосторожное слово могло повредить их мероприятию.
        В первый вечер нагнетания страха божьего на маньяка Наташа осталась у подъезда, откуда был неплохой вид на дорогу от остановки, херувим был при ней, старый уже, жалко было держать его на уличном сквозняке, но дома оставлять тоже не годилось, он мог оттуда что-нибудь попятить. В утешение и для согрева ему выдали термос с горячим кофе по-ирландски, который успели заварить, пока парень из четырнадцатой квартиры ждал автобуса у вокзала. Людей было немного, погода не располагала к прогулкам в восьмом часу. Остальные, даже гомункулы, оделись тепло, а Прасковья планировала явить себя своему убийце, красиво сняв капюшон, для этого годилась только легкая курточка, в которой она молниеносно застыла. Ветер был бесконечным и тяжелым настолько, что казалось, будто мимо них пятерых стремительно движется бесшумный и невидимый грузовой состав. У Прасковьи сопли потекли, лоб ныл от холода, как бы она ни поворачивалась, только три слова мелькали у нее в голове, сменяя друг друга: «Отит, гайморит, менингит».
        – Пора, – каркнул херувим, и Прасковья, не задумываясь, зашагала, запрыгала через лужи.
        Парень из четырнадцатой квартиры беззаботно топал с рюкзаком на плече, он никуда не торопился, его обогнала какая-то девушка, а он на нее даже не посмотрел, потому что игрался с сотовым телефоном, увлеченно перебирал клавиши большим пальцем, не обращал внимания на холод. «Этак я мимо пройду, а он и не заметит. Прекрасно!» – подумала Прасковья, решила уже было покашлять, чтобы обозначить себя в пространстве, но где-то метрах в двух от Прасковьи он поднял на нее глаза.
        Она сняла капюшон. Он мимоходом взглянул на Прасковью, и сначала на лице у него не мелькнуло ничего, парень скользнул по ней глазами сверху вниз, сделал шажок в сторону, чтобы уступить ей дорогу, потому что Прасковья шла прямо на него. В его глазах появились поочередно: узнавание, неверие, удивление. А Прасковья вдруг вспомнила короткий фрагмент «Сказки странствий», в котором Марта, поднявшись с кирпичей разнесенного в щепки замка, говорит брату голосом Марины Нееловой: «Лучше бы я тебя не находила. Я всегда буду думать о том, каким ты был и каким ты стал».
        Правая рука Прасковьи быстро утяжелилась материализовавшимся в кармане кастетом. Прасковья всю силу вложила в этот удар, всю ненависть к той твари, что спокойно и деловито убила незнакомую ей женщину, но перед этим пожрала парня из четырнадцатой квартиры изнутри, а значит, пожрала и того мальчика, и подростка, и студента, и того, кем юноша мог стать. Он рухнул в кусты сбоку от тротуара, так и не выпустив телефона из рук, а Прасковья смотрела на теплый синий прямоугольник, светившийся на земле, и не слышала, что ей говорит подбежавшая Наташа, закрывшая ее справа за секунду до того, как из-за угла вырулил неторопливый и внимательный милицейский автомобиль. Прасковье казалось, что она оглохла, потому что внезапно для нее не стало ни шума ветра в деревьях, автомобильный двигатель она тоже совсем не слышала. Более того, в голове было пусто, будто и там наступила тишина. Два гомункула шли к ним. Прасковья посмотрела на своего и поняла, что он молчит, ошеломленный ее дикой выходкой. Что его молчание – вот такое, оглушающее.

* * *

        Старый херувим вскоре после этого случая помер. А примерно через год в городе завелся еще один маньяк, он орудовал несколько лет и успел прикончить нескольких девочек.
        – Это все ты, – напоминала Прасковье Наташа каждый раз, когда находили очередное тело.
        – С чего это я? – всегда психовала Прасковья. – Это человек. Сам. Сам себя затащил туда, куда затащил.
        – Неизвестно, сам – не сам. В головах людей иногда нейроны так складываются, что и выбора не оставляют. Возьми, к примеру, киднепперш. Есть у них выбор? А это твоя восстановленная справедливость, Парашенька, дает о себе знать.
        Убийц парня из четырнадцатой квартиры искали, бродили с обходами, с опросами, однако Наташа позаботилась об этом: вынула из карманов убитого все деньги, телефон умыкнула и утилизировала где-то, – так что искали грабителей, вроде бы даже наркомана какого-то поймали и посадили.
        Прасковья попросила гомункула стереть ей все воспоминания о соседе.
        – Нет, – твердо ответил гомункул вслух.
        – Можно хотя бы имя его забыть?
        – Можно, – опять же вслух ответил гомункул.



        Глава 17

        За пару дней до поездки на дачу к Егору Прасковье так себя стало жалко, что она накачала в телефон всяких печальных песен и гоняла по кругу, перед собой рисуясь собственным одиночеством. Слезки накатывали, когда она представляла, что всё вокруг – фильм и в титрах то «Кто я» группы «Моя дорогая», то, значит, «А принцессе можно все» от «Принцессы Ангины», а то и вовсе «Honorable Madam» Ивана Жука, Окуджавы и Даниэля Хана, вместе взятых. Конец у ее фильма был неизвестно какой, но ничем хорошим не заканчивалась эта затея с Егором. Начинался май, но в придуманном Прасковьей финале фильма стояла дождливая осень, Надя сдерживала рыдания, Сергей супился в компании собутыльников, не смея рассказать, какую огромную потерю переживает, жене ничего не говорил. Начальник брал на работу в таксопарк совсем еще молодого нового оккульттрегера и вздыхал, потому что грудь его теснили многочисленные воспоминания о Прасковье.
        Для пущего драматизма привязалась еще одна песня, которую Прасковья не слушала, а напевала сама, пытаясь петь как можно ниже:
  And who are you, the proud lord said,
  That I must bow so low?
  Only a cat of a different coat,
  That’s all the truth I know[2 - Песня «The Rains Of Castomere», авторы слов Рамин Джавади, Джордж Р. Р. Мартин.].

        Всюду ей мерещились дурные предзнаменования. Особенно ужасно себя Прасковья почувствовала, когда пятого мая совершенно жутким образом разбился самолет – часть пассажиров заживо сгорели в салоне.
        Но перед Егором Прасковья не показывала, что ее беспокоит предстоящая встреча и что-либо в стране, в том числе и недавняя катастрофа, ее как-то трогает, напротив: кокетничала, делала вид, что может продинамить его ради вечеринки с подружками на майские.
        «Какие майские? – удивлялся Егор в мессенджере. – Майские вы уже пропустили, девочки. День Победы у вас майские?»
        «Главное, что выходной», – отвечала Прасковья.
        «Господи, ужас какой, – написал Егор, – у нас не такая огромная разница в возрасте, а уже кажется, что пропасть поколений нас разделяет».
        «Так что же ты с ровесницами не встречаешься?» – резонно поинтересовалась Прасковья.
        «Потому что ты милая и забавная выдумщица. Ты мне очень нравишься», – нашелся Егор.
        «Еба-а-ать! – подумала Прасковья с ненавистью и страхом. – Я тебе дошкольница, что ли? Что тебе нужно, интересно знать? Что ты можешь, родной?»
        Да, больше всего ее беспокоило то, чем мог стать кто-нибудь вроде Прасковьи после того, как распылит гомункула на собственные нужды, что еще получает, кроме денег и бессмертия. Что, если Прасковья у Егора не первая такая, что, если он распылил уже не одного гомункула, а нескольких? Может ли он залезать в голову любому человеку, как гомункул, может ли стирать память, подсовывать чужие воспоминания, взламывать все что угодно?
        Здравый смысл подсказывал, что ничего он не может, иначе давно бы выудил из головы Прасковьи имя гомункула. Но вдруг он умел что-то такое, чего Прасковья не могла и вообразить. То, о чем никто не мог знать. Она боялась, что он может как-нибудь навредить той же Наташе, или Наде, или Сергею, да кому угодно, с кем Прасковья так или иначе пересекалась в жизни, на работе, на второй работе (какая из работ у нее первая и вторая – Прасковья, кстати, не могла определиться: если во всяких иррациональных делишках наступало затишье, она честно считала себя диспетчером, а когда начиналась движуха с ангелами и демонами, то жалела, что в трудовую книжку невозможно занести профессию «оккульттрегер»).
        В разгар весны она ощутила, что она именно оккульттрегер, пусть и ходит на работу куда-то еще, все мистическое сгустилось вокруг нее каким-то образом, при всем при том, что у нее не было гомункула, который делал бы ее оккульттрегером в полном смысле этого каламбура. Она не прекратила общаться с чертями, к херувиму в гости приперлась, подглядывала в соцсетях, чем заняты Наташа и Надя.
        Подсмотреть удалось, правда, не так уж много. Всего-то несколько совместных снимков Наташи, Нади и еще двух девушек (кто из них Надина мама, Прасковья определить не смогла). Эта совместная тусовка в городе продлилась неделю, затем, как Прасковья поняла, делегация в составе Надиной мамы, Наташи и помощницы из Москвы отбыла в Нижний Тагил. Еще через день Наташа выложила фотографию гомункула рядом с памятником Ленину (гомункул стоял возле памятника, а чугунный или какой еще Ленин стоял на чугунном или каком еще земном шаре). Буквально несколькими годами ранее памятник из черного металла выглядел устаревшим, а теперь оказался очень предусмотрительно установленным символом левой повестки, все более набиравшей обороты. Так примерно сообщала Наташа своим подписчикам, а затем пропала из сети.
        Подобное поведение Прасковью не удивило, Прасковья даже не обеспокоилась, когда чуть ли не полмесяца прошло после Наташиного исчезновения. В конце-то концов, Наташа была с Надиной мамой, они вместе уехали, а Надя осталась в городе и, случись что, наверняка вышла бы на связь. Произойди такое, и Прасковья с удовольствием бы повела себя как самая настоящая свинья, поартачилась, мстя за то, как ее вынесли за скобки, когда не стало гомункула под рукой, за то, как Надя послушно перестала общаться с Прасковьей по указке матери и не возобновила общение с отъездом мамы в другой город. А посты меж тем писала, сторис выкладывала со своими тремя кобелями, рекламой всякой мелкой косметической ерунды и курсов стремительного изучения любого языка с нуля. Ну хоть не пиарила ставки – видно, не могла переступить через свою демоническую совесть. Платные коучинги по самосовершенствованию и сбыче мечт не вела – не в силах была придать внешности, поведению, голосу и окружающей обстановке того достаточно яркого накала колхозного шика, на который обычно велись несчастные зрительницы подобных курсов.
        Прасковья несколько раз порывалась ей позвонить, но сдерживала себя, предпочитая оставаться в отчасти уютном коконе жалости к себе. Написать Наде хотела, но держалась за это свое одиночество обиды на всех и вся, так что даже сердечек не ставила под Надиными постами. Она обманывалась тем, что эта нелюдимость необходима для того, чтобы Егор не узнал о ее подругах. И, конечно, знала, что врет себе, потому что Егор крутился где-то рядом буквально с января, много чего мог увидеть и запомнить, мог за Надей проследить, тем более что в лицо ее многие знали, чуть ли не каждая дворняжка при встрече лапу подавала. Наташу мог выследить тоже, если бы захотел, ведь Прасковью как-то вычислил среди ста с лишним тысяч жителей города. «Знать бы, что он на мне прекратит всю эту петрушку, тогда можно было бы спокойно идти на это свидание», – иногда с досадой думала Прасковья и принималась грызть ногти. «Знать бы еще, в чем вся эта его петрушка заключается, можно было бы решить, стоит ли с ним разбираться быстро и решительно или подождать неизвестно чего», – иногда задумывалась Прасковья.
        Вечером, после созвона с Егором, когда он сказал, что заедет за Прасковьей следующим утром, Прасковья все-таки не выдержала, написала Наде, попросилась в гости.
        «Давай я за тобой заеду», – сразу же ответила Надя.
        «Я на такси», – ответила Прасковья.
        «Давай я тебе вызову», – предложила Надя едва ли не через мгновение после того, как Прасковья поставила точку под своим сообщением.
        «Надя, ты забыла. У меня сейчас нет проблем с деньгами», – напомнила Прасковья.
        «Тогда вызывай нормальное. А не свое. Сейчас и так. Снов хватает. Кошмарных», – быстрой серией из пяти сообщений ответила Надя.
        Прасковья сдержала порыв как-нибудь съязвить, усилием воли смягчила жестокосердие, набрала: «Ты удивишься, но у меня тоже проблемка». Затем без всякой причины отправила Наде грустную кошачью мордочку, потому что не нашла мордашку кошки в ступоре или в панике. От этого глупого поступка стало гораздо легче и спокойнее, отступила тревога, мучившая Прасковью много дней подряд. Даже в мозгу стало теплее, будто он оттаял.
        Расслабленная, ведомая этим расслаблением, которое окончательно накрыло ее уже в такси, Прасковья, слегка скосив рот в доброй усмешке, написала: «И даже никакого каламбура не будет? За столько времени ничего не придумалось?»
        «А ты пожила бы с дементором, – отвечала Надя. – Посмотрела бы я на тебя, как ты веселишься и шутишь».
        «Ладно, извини, я дура», – не смогла не ответить Прасковья.
        «То-то же, – откликнулась Надя с подмигивающим смайликом, выждала несколько минут и добавила: – Если бы я подселенная была, заходит экзорцист и такой стращает всяко, молитвами, святой водой поливает, ничего не срабатывает, он махровым полотенцем пот со лба вытирает, бросает в угол, оно – шмяк! – все мокрое, экзорцист: “Осталось последнее средство. Именем матери твоей, Виктории Спуриевны, заклинаю тебя, демон Надя, изыди!” А я такая сразу – шасть!»
        «Вижу, тебя уже слегка отпускает после ее визита», – сдержанно отозвалась Прасковья.
        «Визит еще не совсем закончен. Они еще не вернулись, – напомнила Надя. – Об этом, собственно, и разговор».
        «Не повезло тебе, – набрала Прасковья. – Я тебе тоже головняков приготовила».
        В доме у Нади горел приглушенный, тревожный свет, но зато ходили веселые добрые ротвейлеры, лоснящиеся, как тюлени. Когда Прасковья грохнулась в кресло, на которое кивнула ей Надя, два из них легли возле ног Прасковьи, а третий положил голову Прасковье на колени.
        – Собакотерапия, – сказала Прасковья.
        – Тебе налить? – без обиняков спросила Надя, а сама уже тащила две бутылки сухого красного – обе открытые, но одну полную, а вторую уже ополовиненную.
        Инфантильный видок Нади: пижама-кигуруми с полосатым хвостом, огромные яркие часы на запястье, кончики волос, подкрашенные в бледно-розовый, – парадоксальным образом и совсем не сочетался, и абсолютно сочетался с бутылками алкоголя, которыми были заняты ее руки.
        – И смысл тебе квасить? – спросила Прасковья. – Вас же это не берет. Все равно что сочок пить.
        – Но ведь нужно что-то делать, – объяснила Надя и лихо вылила в себя полбутылки из горла. – Не водой же заливать чувство вины. Бывают винишко-тян. А я винишка-тян.
        – Погоди убиваться, – поморщилась Прасковья. – Ты помнишь Наташу, я помню. Значит, все в порядке. А если бы ее грохнули, наверняка какой-нибудь херувим бы позвонил.
        – Ты в этом уверена? – слегка оживилась Надя.
        – Не совсем уверена, но в основном так они и поступают, иначе мы бы с тобой сейчас не разговаривали. То, что они артачатся и цену себе набивают, – ну так у каждого свои недостатки, в том числе и у меня, и у Наташи. А почему, кстати, у тебя дом одноэтажный? Я думала, у тебя этажа три, два как минимум. Помню, что было больше этажей.
        Надя замерла, будто ошеломленная неожиданной грубостью, сказанной в лицо.
        – Ну… – протянула она, запинаясь, продолжила: – Был второй этаж. Но то ты с протезом, то ты с тростью, то еще какая-нибудь, то Наташа в кресле-каталке. Решила так сделать. Да и неудобно туда-сюда бегать, честно говоря, так что не только в вас дело.
        – Наливай, – растроганно сказала Прасковья.
        Надя, тупя глаза, принесла бокалы, выжидала, пока Прасковья слегка выпьет, позабавится с собаками, опустошит бокал. Все молчала и молчала, подперев голову кулаком правой руки и взяв в левую пижамный хвост, постукивала кончиком его по колену. Только когда Прасковья откинулась на спинку кресла, Надя оживилась, внимательно всмотрелась в лицо подруги и протяжно вздохнула.
        – Так что ты хочешь сказать? Косяк какой-то случился?
        – Мама у меня довольно старая была, – сказала Надя, и в голосе ее дрогнула непритворная слеза. – Внешне это не было видно, но вот с головой у нее непорядок наблюдался. По вашим меркам она уже к маразму подобралась довольно близко. Да что там! – махнула Надя рукой. – Она через нее далеко перешагнула. Через границу маразма. Знаешь, какая ей идея в голову пришла?
        – Знаю, – призналась Прасковья. – Олег рассказал.
        – Вот как? – ревниво заметила Надя, но тут же спохватилась, опять ее лицо стало сожалеющим. – А там, где старость, там и смерть. Я боюсь, что когда она поехала в Тагил, то уже на грани была. Она была совсем плохая. Вот.
        Прасковья видела, что Надя ждет от нее какой-то реакции, но только не знала, какой именно. На всякий случай Прасковья сделала скорбное лицо. Осторожно спросила:
        – И ты теперь жалеешь, что если мама умерла, то ты не успела с ней нормально попрощаться? Да?
        – А похоже на то? – спросила Надя в ответ.
        «Не очень», – хотелось сказать Прасковье, но она промолчала.
        – Так. Понятно, – длинно выдохнув, сказала Надя. – И здесь у тебя амнезия. Иначе ты по-другому бы реагировала.
        Она с готовностью подлила Прасковье в бокал и без промедления вступила:
        – Можешь печаль не изображать. Скорее всего, мама не умерла, а переродилась, но если и умерла, то и бог с ней – она всегда была не подарок. Я беспокоюсь, что Наташа рядом с ней находилась в момент естественной смерти. Долгая агония черта перед перерождением или смертью – то еще зрелище. Очень плохо влияет на психику здоровых людей. Всякие видения, там, кошмары наяву, многие не выдерживают и натурально сходят с ума. Ты вот однажды попала под раздачу как раз после линьки. До новой линьки, считай, еще четыре месяца, а ты в неадеквате, мы тебя по всей стране ловили. Ты своего пыталась уничтожить, но тебе ума хватило стереть из памяти его имя, чтобы не натворить дел. Тебя это так впечатлило, что ты с тех пор телефон не сглазом разблокируешь, а паролем, который имя гомункула. Странно, что ты не помнишь, это не так давно было, года два назад.
        – Наташу ты предупредила хотя бы? – осторожно спросила Прасковья.
        – Предупредила, – ответила Надя.
        – Ты ее прямо предупредила или намеками? – не могла не поинтересоваться Прасковья. – Потому что Олег, как я сейчас понимаю, тоже о чем-то таком говорил, но через обиняки, истории из прошлого, а про мамин маразм поведал как о какой-то причуде, я еще слегка удивилась этой его истории, похожей на сказочку. Аномалия, разбуженное проклятие, чушь какая-то. Так ты Наташу предупредила нормально?
        – Да нормально, Паша, нормально я ее предупредила! – прижав руку к груди, воскликнула Надя и нервно сглотнула.
        – Точно?
        – Точнее некуда, но ты же знаешь Наташу. Ей всё нипочем. Она тоже от мамы была не в восторге, пообещала прекратить ее страдания, если та начнет дурковать, видения насылать, погружать в безумие. А теперь они обе пропали.
        – А сама ты почему не поехала? – не выдержала Прасковья.
        Надя зарделась.
        – Я плохая дочь, – сказала Надя. – Я это знаю. Я с удовольствием переложила ответственность и последствия на чужие плечи. И еще раз сделала бы так. И еще раз, если бы такая возможность была. Вот честное слово. Я вполне могла задержать ее у себя, сколько потребуется, нужно было просто потерпеть ее выходки, это совсем ничего мне не стоило, кроме нервов. Но, в конце концов, что нервы? Сейчас в целом жизнь нервная у всех вокруг.
        – А сестра твоя тоже плохая дочь? – спросила Прасковья.
        – Тоже, – сказала Надя. – Хотя мама считала ее хорошей дочерью, в пример ставила, меньше доставала. Оленька мне еще и сообщения всякие насмешливые слала, пока мама гостила.
        – Понятно, – протянула Прасковья. – И что теперь?
        – Ничего, – ответила Надя. – Ты не при делах, пока гомункула при тебе нет. Я покаялась. Не сказать, что легче стало, но сам факт… Остается только ждать, чем это все закончится. Спасибо, мамочка, ничего не скажешь.
        В голосе Нади Прасковье послышался упрек, обращенный к ней лично, сожаление, что Прасковья оказалась без гомункула и с безумной мамой пришлось отправить именно Наташу, а не ее. Черт знает что за ревность нашла на Прасковью. Приди эта мысль ей в голову чуть раньше, до алкоголя, Прасковья, скорее всего, смолчала бы, но тут рассмеялась:
        – Плак-плак. Ты ведь жалеешь, что Наташа сейчас в Тагиле, а не я.
        – Разумеется, я жалею! – взвилась Надя. – Ты более живучая, ты и не из таких переделок выпутывалась. А Наташе сколько? В сороковых ей пятнадцать было, это точно известно. Сейчас ей восемьдесят где-то. Столько люди живут иногда. Она, можно сказать, еще обычный человек по вашим меркам. А ты и то переживала, и это. И переосмысление крепостного права, и переосмысление царизма, когда все с ног на голову и наоборот поворачивалось, ты все это пережила, во все это вписалась, а что с ней может быть – неизвестно.
        – Так себе комплимент.
        – Это и не комплимент вовсе, – как бы опомнилась Надя и мимолетно посмотрела на Прасковью взглядом, который можно было принять за оценивающий. – Мне правда жаль, что ты здесь прохлаждаешься, а она там. Возможно, чокнулась и лежит в местной больничке или по городу бегает вся в каких-то иллюзиях.
        – Я не прохлаждаюсь, – перебила ее Прасковья. – У меня тут тоже дело есть.
        На этот раз Надя посмотрела на Прасковью недоверчиво.
        – Да, да, – медленно сказала Прасковья. – Гомункула нет, я и не из наших как будто, а все-таки нашла себе дело по плечу. Как раз в продолжение твоей темы.
        – То есть? – не поняла Надя.
        – Ну что «то есть»? – слегка вспылила. – Меня одна из наших бывших выследила, которая своего гомункула распылила. Скорее всего, тоже, как я, временно кукушкой тронулась и натворила дел. Теперь она мужик. Егор этот. Я его вам показывала.
        Надя сделалась очень серьезной, словно собиралась дать Прасковье команду, как собаке; сказала:
        – Это совсем не продолжение темы, Паша. Это совсем другое.
        – С чего другое-то?
        – Если бы ваша распылила гомункула в неадеквате, то в неадеквате бы и осталась. А это похоже на осознанный выбор, так что черти тут ни при чем. И херувимы, и люди ни при чем. И вы не при делах. Он сам так захотел. Или она решила стать богатым бессмертным мужиком. В обмен на…
        – Да… – кивнула Прасковья.
        – Это как душу продать, наверно, не знаю, – задумчиво сказала Надя. – У меня ее, конечно, нет, но, когда вижу ОДНОГО ИЗ ВАШИХ, мне кажется, что есть, – вот что это.
        – Это в тебе родительские инстинкты играют, – пошутила Прасковья.
        – И что ты решила с ним делать? – не услышала ее Надя. – Ты убить его хочешь? Я – за. Я первый раз с таким встречаюсь, но я знаю, слышала пару раз, что такие не абсолютно бессмертные. Что они даже от простуды могут крякнуть, если до пневмонии дойдет. Как думаешь, от трех собак он отобьется?
        – Да притормози, Надюша! – Прасковья почти крикнула. – Он меня как-то выследил. Он мог еще кого-нибудь выследить. Вдруг я у него не первая? Вдруг он уже нескольких гомункулов распылил? Поймал одну из наших, имя выпытал, да и в расход. Тогда что? Он, может, сильнее в несколько раз, чем мы думаем. А вдруг он твоих кобелей и тебя заодно одним взглядом освежует. К нему вон Сережа в голову не в силах заглянуть, а это что-то да значит. Есть даже вероятность, что Егор сейчас сидит у меня и у тебя в голове и спокойно подсматривает за нами обеими. Поэтому вот…
        Прасковья достала телефон из кармана джинсов и бросила Наде на колени; ротвейлеры, подняв головы, хотя до этого казалось, что они уже дремлют, проследили за коротким полетом смартфона.
        – Подержи пока у себя, – попросила Прасковья. – Мало ли, вдруг он сглазить умеет, залезет в список контактов и наведет шухера по городу. Ты из него батарейку вытащи к херам. Я ему скажу, что аппарат сломался, а когда все закончится, приду и заберу.
        – Я вытащу батарейку. Но ты-то что собираешься делать?
        – Ты сейчас вытащи, – попросила Прасковья.
        Надя, забавно скривившись от усердия, подковырнула ногтем большого пальца крышку телефона, вынула аккумулятор, покрутила его перед носом Прасковьи, разложила останки телефона у себя на коленях.
        – Так что? – спросила Надя.
        – Я поговорить с ним хочу, – сказала Прасковья. – Хочу узнать, что ему надо, что он умеет, ради чего это все. Понять хочу, как он до этого дошел, потому что это вне пределов моего понимания.
        Надя фыркнула:
        – Это я тебе и так сказать могу.
        А когда Прасковья уставилась на нее, ожидая, какими циничными мудростями с ней поделится Надя, и в общих чертах зная все направление ее цинизма, продолжила:
        – Жить он подольше хочет. Желательно сыто, безопасно, чтобы ничего не угрожало благополучию его сытого мирка, в котором он окопался. И ради этого он все сделает. Ради того, чтобы каждый день еще лет пятьсот, ни о чем не беспокоясь, просыпаться, дышать, есть, спать. Только это его и волнует, уверяю тебя. Если ты думаешь, что он задумал мир захватить, что собирается овладеть невероятной мистической силой, поработить все человечество, стать новым богом, то…
        Надя покачала головой с разочарованием на лице, и Прасковье показалось, что она закончила, однако Надя спросила с усмешкой:
        – Знаешь, что он может? – И сама же ответила: – Он тебе может все кости переломать, чтобы ты сказала имя. Вот что он может на самом деле. Может тебя в подвале запереть и просто перестать воду тебе давать, чтобы ты имя сказала. Может…
        – Я поняла, – остановила ее Прасковья.
        – Убей его, – посоветовала Надя. – Завтра, как только увидишь, наведи на него порчу. А я помогу тело спрятать. Так будет лучше и тебе, и ему, и всем нам.
        Надя, очевидно, сообразила, что Прасковья с ней не согласна, но поскольку Прасковья при этом не возражала, то еще дровишек подкинула в свою горячую риторику:
        – Он отчаялся. Даже не спорь. Если бы не отчаялся, то не принялся бы разыскивать бывших коллег. А отчаяние все равно что бешенство. Рано или поздно – каюк. Вопрос только в том, утащит он кого-то за собой или сам пеной изойдет, как огнетушитель. Такому даже в религию ударяться бесполезно. Это как вместо алкоголя в религию уходить – тот же запой, разве что печень здоровее. А в отчаянии и печени нет никакой пользы, вера его просто размотает. И он, конечно, прямиком к нам, но для него особой разницы не будет, он еще живой, а в котле уже сидит.
        – А если ты ошибаешься? – усмехнулась Прасковья.
        – Убей его, – снова сказала Надя. – Или дай тебе помочь.
        Такой Надю Прасковья еще не видела, скорее всего, визит матери не прошел для нее бесследно. Прасковья так и решила, видя, какой спокойной и серьезной стала подруга, хотела даже пошутить, что Надя, судя по всему, наконец покинула веселые полянки бесовского пубертата и вступила в мрачную область бесовского юношества, но вместо этого у нее вырвалось:
        – Сколько раз увидишь его, столько раз его и убей.
        – Именно, – подтвердила Надя. – Я как представлю, что он такое сотворил с НИМ, у меня даже в глазах темнеет. Развеял, как муть. Знал имя и предал его.
        – У меня ненависти к нему нет.
        – У меня тоже нет, у меня отвращение только.
        – А у меня непонимание, – сказала Прасковья. – Тебе легко говорить, ты не знаешь имени гомункула, тебе это искушение неизвестно, а его, возможно, что-то подтолкнуло к этому дикому поступку.
        Не закончив фразу, Прасковья увидела, что Надя стала серьезнее и суровее, а затем одними губами произнесла длинное имя гомункула.
        Прасковья обмерла.
        – Паша, мы давно вместе, всякое бывало, – сказала Надя. – Но никогда ни разу и мысли не возникло поэкспериментировать. А это именно идиотский эксперимент. Еще раз прошу. Грохни его к чертям.
        Прасковья взяла себя в руки и ответила:
        – Это слишком просто. А я помню, чем заканчиваются самые простые и очевидные решения. Спасибо, мне хватило соседа. Простыми решениями, как и благими намерениями, сама знаешь, что выстлано.
        – Ага, благими намерениями, малиновыми варениями, маринованными солениями, – сдалась Надя. – Ну тебя. Не хочу тебя забывать.
        Прасковья с усмешкой сказала:
        – Если я сейчас помру, ты и не забудешь. Я сейчас обычный человек. Если умру, гомункул автоматом киднепперше перейдет, а меня уже не воскресить, но зато и не исчезну без следа.
        Надя вяло изобразила всплеск радости – улыбку на лице, конфетти в воздухе:
        – Вуху-у-у… Радость какая… Это, конечно, все меняет… Давай, скорее иди и помирай.
        – Я не собираюсь умирать, – уверенно сказала Прасковья.
        – Никто не собирается, а потом – раз, а уже, оказывается, давно собран.



        Глава 18

        ………………………………………………………………………



        Глава 19

        Будто продолжая очень долгий мысленный разговор с кем-то бесконечно дорогим, но в какое-то мгновение напрочь забыв, о чем она говорила, Прасковья проснулась от этого ощущения потерянной мысли, попробовала встать, но не смогла, попыталась открыть глаза, но и это у нее не получилось, даже дышать было не совсем удобно. «Ох, что-то мне нехорошо», – подумала она, подразумевая, что у потока ее мыслей имеется некий слушатель, ругаться при котором было некрасиво. Впрочем, она успела подумать только эту мысль, и опять ее поглотило забытье.
        Когда она очнулась снова, то увидела окно слева от себя, обнаружила, что левая ее рука загипсована, а гипс изрисован единорогами, бабочками, сердечками. «Надя», – сразу же подумала Прасковья, снова попыталась вздохнуть, но дышать было по-прежнему тяжко, тогда Прасковья вздохнула мысленно. Поводив глазами по сторонам, она обнаружила стены небольшой больничной палаты, окрашенные в зеленый цвет особенно безмятежного больничного оттенка, телевизор на стене, увидела, что и левая нога не в порядке, а вздымается под углом к кровати, пронзенная спицами вытяжки. На этой задранной ноге Прасковья недосчиталась двух пальцев с внешней стороны стопы, и у нее мелькнула мысль, не оформленная в некое завершенное ругательство, однако все же направленная в матерную сторону. На трех оставшихся пальцах были накрашены ногти, цвет лака почти совпадал с окраской палаты. «Надя», – мысленно вздохнула Прасковья и отрубилась в очередной раз.
        Прежде чем Прасковья очухалась окончательно, ее посещали сначала светлые, безмятежные видения, где было солнце, пробивавшееся сквозь жалюзи, люди в очень ярких больничных костюмах вплывали в палату к Прасковье, осторожные и добрые, будто в клетку к больному тигру заходили. Надя возникала в этих видениях, сочувственно садилась на край койки, держала Прасковью за здоровую руку, что-то говорила, слов Прасковья не разбирала, ноты Надиного голоса напоминали ей подводные стоны китов, и Прасковье хотелось пошутить, что Надя – дельфин, изучивший китовий, но в этих видениях и слова не могла сказать. Недовольная Наташа приходила с гомункулом, стояла в стороне, смотрела на Прасковью, как в открытый гроб, сначала одна, затем другая, – успевшая отлинять за то время, пока Прасковья валялась, зыркая по сторонам.
        Затем из видений исчезла больничная палата, но зато появилась невероятно чистая комнатка в игривых обоях, похожая на детскую, Прасковья лежала на узкой кровати, чувствовала запах свежевыстиранной наволочки. Гипс с ее руки исчез и возник на ноге. На окне стоял цветущий кактус. И все бы хорошо, но где-то рядом было много кошек, они постоянно выли протяжными невыносимыми голосами, они выли днем и ночью, почти не замолкали, их вой просачивался даже в Прасковьино забытье, все, кого она видела, когда засыпала, тоскливо тянули бесконечные высокие и в то же время басовитые ноты, в которых слышалась претензия, недовольство, в снах Прасковьи, если там не с кем было поговорить, проезжали служебные автомобили с включенными сиренами, неостановимо ныли далекие пароходы, затерявшиеся в тумане, будил и не мог добудиться рабочих заводской гудок.
        Когда наступила слишком продолжительная тишина, от нее Прасковья и пришла в себя.
        Она сразу поняла, что находится в своем убежище, на постели гомункула. Непонятно было, утро сейчас или вечер, но вокруг было достаточно светло, чтобы недосчитаться мизинца на левой руке, заметить мобильный телефон у себя под боком, кружку с водой, стоявшую на табурете неподалеку.
        Прасковья осторожно пошевелилась, проверяя, не болит ли чего, с удовольствием сделала несколько глубоких вдохов, зачем-то ощупала лицо, голову. Экран телефона, лежавшего ничком, бессмысленно засветился гладко постеленной простыне, Прасковья перевернула его к себе.
        На экране был престол в человеческом своем обличье.
        Прасковья почти не помнила, как выглядели престолы в девятнадцатом, начале и середине двадцатого века, если собирались обрести человеческий облик, – было там что-то из языков необжигающего пламени, голоса, от которого, как от нежности, содрогалась каждая клетка Прасковьиного тела, когда ей доводилось с ними встретиться. Но с некоторых пор, несколько позже, чем появились киноэкраны и телевидение, с семидесятых вроде бы, престолы стали принимать обличье актера Николая Гринько, и говорили они голосом профессора Громова и папы Карло, так что двухсотлетняя, или сколько ей там было, Прасковья, оказываясь с престолом лицом к лицу, чувствовала себя всегда одновременно Электроником и Буратино. Это было безумно и глупо, нелепо, пошло в невероятной степени и в невероятной же степени сентиментально – так реагировать на престола в печальной и доброй маске советского киноактера, Прасковья это понимала.
        Но вот он сказал прямо ей в голову:
        – Вот ты наконец и вернулась, Паша. Хорошо, что ты живая.
        И Прасковья торопливо закрыла себе рот, иначе бы вскрикнула от радости.
        – Спа… – начала она шепотом, но дыхание осеклось от слез. – Спасибо…
        Престол тепло улыбнулся:
        – Не меня благодари, сама знаешь кого.
        Прасковья закивала.
        – Ну и, конечно, Надежде своей спасибо не забудь сказать, – добавил престол и тихо рассмеялся удивлению Прасковьи. – Да. Если бы она тебя послушалась… Нет предела чуду, но сила медицины все же ограниченна.
        Престол едва слышно кашлянул, что вышло у него тоже по-особенному, со звуком слабой радиопомехи, и Прасковья поняла, что, несмотря на близость экрана в руке, на отчетливость голоса престола, между ней и престолом очень далекая дистанция и дело не в расстоянии. Это было все равно что знать о каком-нибудь человеке, с которым никогда не сравнишься, хотя в человеке ничего особенного нет. Тот же настоящий Николай Гринько: даже при его незамысловатой судьбе, масштабе личности, далекой от самых великих, Прасковья понимала, что она перед ним – обычным смертным человеком, которого убила лейкемия, – ну, так.
        – Представляешь, что она сделала? – усмехнулся престол. – Она потерпела день, два. Думала, что ты все же вернешься. Потом поняла, что ты задерживаешься. Что, скорее всего, она думает о Егоре правильно. А она про него правильно подумала. Надя правильно предположила, что он из тебя начнет имя выколачивать… Ты и сама знала, что так будет, ведь знала. Ты же сама знаешь принцип всей этой мистической ерунды: один человек не в силах натворить действительно масштабных злодейств. Только строго в составе организованной группы да с подключением к злодейству промышленности: легкой, пищевой, химической. И тяжелого машиностроения. А отдельно… Человек без других людей и не человек вовсе – так, существо не сильнее барсука. Какие там тайные знания, какие уж там неизведанные силы…
        – Ну, в целом да, – прошептала Прасковья. – Сколько себя помню, у меня никогда ничего не пытались забрать волшебством и телепатией. Если долго упорствовать, все почти всегда колотушками и заканчивается. Не знаю, что на меня нашло.
        Престол смотрел серьезно и сочувственно.
        – Увы, – сказал он вздохнув. – У тебя не было особых иллюзий, а у Надежды тем более. Она взяла своих собак, те вынюхали ближайшего херувима… Не Сергея, – опередил вопрос престол. – Тот бы, пожалуй, дал себя живьем съесть, но ничего бы не сказал. Такой он поперёшный.
        Он отсмеялся вместе с Прасковьей и продолжил:
        – Она попугала херувима собаками, выспросила, где ты находишься, затем собрала нескольких своих, ну они к Егору в его частный дом и наведались, как водится, в последний момент.
        Егор одну собаку у Надежды убил, – добавил престол, помолчав. – Были Голод, Чума, Война, и остались у нее, бедной, только Чума и Война.
        Прасковья прислушалась к себе. Собаку она жалела больше, чем Егора. Поэтому прошептала:
        – Лучше бы я послушалась себя, Надю да и грохнула его своими руками.
        Престол опустил глаза, улыбался какое-то время, затем произнес, не поднимая взгляда:
        – И ты считала, что лучше, и Надежда. Но ведь и Егор считал, что лучше было бы, чтобы ты его убила. Вот так, – отрезал он.
        Чуть склонив голову, он слегка прищурился, будто Прасковья была памятником, из-за которого выглядывало солнце, а он пытался разглядеть лицо статуи, скрытое солнечными лучами.
        – А раз не убила, – сказал престол, и в голосе его послышалась назидательность, но не его собственная, а как бы ненадолго позаимствованная для нескольких реплик, в которых предусмотрена была некая пародия, – раз не убила, значит, глупая. А значит, сама виновата. Всех можно оправдать, но только не тех, кто сам глуп! А раз сама виновата, то можно с тобой делать что хочешь. Зачем тебе, глупой, ОН? М? А ему, умному, нужен. Ты все равно потеряешь без пользы, как и многие до тебя, которых никто и не помнит.
        Престол снова заулыбался:
        – Ну и не только физически тебя мучил. Еще глаза тебе открывал на вашу деятельность. Что вся она зря. Что сказки про ведьм – про вас. Что раньше ваши могли столько народу сгубить, что в старух превращались. Что тебя обманывают все кому не лень. Что ты можешь быть старше, чем считаешь, и быть вовсе не из России родом. Как тебе такое?
        – Не знаю, – сказала Прасковья. – А это так на самом деле?
        – Ну да, это так, – ответил престол. – Ты раза в три старше, чем думаешь. И да, ты в Польше пожила, в Башкирии. Это что-то меняет? Можешь не отвечать, ты ему уже сказала, что это ничего не меняет. Тебя, кстати, немецкий херувим с того света несколько раз вытаскивал, когда местных под рукой не оказалось. Такой же вредный, как Сергей. Притворялся, что русского не знает, хотя для нас все языки все равно что разновидности одной и той же речи.
        Много чем он тебя изводил. Почему-то считал, что это может иметь для тебя значение, – сказал престол с грустью и жалостью. – Что до того, как ты стала тем, кем ты стала, ты могла вовсе мужчиной быть. Мужчины же попадают в изгои не реже, чем женщины.
        – Это многое бы объяснило! – пошутила Прасковья.
        – Это многое бы объяснило, но в твоем случае это не так, – отвечал престол. – Еще рассказал про дополнительную опцию, которую можно сотворить, если знаешь имя.
        – Еще какая-нибудь глупость? – угадала Прасковья.
        – Но и соблазн, – сказал престол. – Ты можешь приказать расти, тогда он станет взрослым. Такое две тысячи лет назад произошло, если ты понимаешь, о чем я.
        Прасковья притворилась, что не понимает.
        – Это он про Кришну? Хотя тот гораздо раньше родился… В любом случае что-то мне подсказывает, что это не для меня, – с улыбкой покачала головой Прасковья.
        – Вот после этих слов он тебе по голове куском арматуры и заехал, – вздохнул престол сочувственно. – Ну и чтобы тебя спасти, пришлось спасать и его, переносить из города в другое место. Его успели помять, примерно до такой же степени, как и тебя, даже сильнее, потому что ты в себя пришла в конце июля, а он до октября в больнице пролежит, так что вы, можно сказать, квиты.
        – А сейчас что? Какой месяц?
        – Сейчас осень, сентябрь. Но мне показалось, что после всего ты заслужила некий отдых, заслужила не скучать в больнице, ждать выписки, реабилитацию переживать. Тебе нужно было хорошо выспаться. Со стороны все это время ты выглядела не очень вменяемой, но тебе-то что? Некоторой нервотрепки избежала. Вроде бы оно того стоило.
        Поняв озадаченное молчание Прасковьи как-то по-своему, престол сказал примирительно:
        – Может быть, вы с Егором еще встретитесь даже. Хотя вряд ли ты его узнаешь. Он сейчас обычный мужчина в другом городе, а впереди не очень простые времена, сначала мировая болячка намечается, а когда она утихнет – и того хлеще… Все меняется.
        Он, казалось, всмотрелся в помрачневшее лицо Прасковьи, утешающе махнул рукой:
        – Ой, не слушай старика, не пугайся. Исходи из логики херувимов. Все стремительно меняется, но чем быстрее меняется все вокруг, тем вернее сами люди остаются такими, какие есть. Так ведь мог сказать кто-нибудь из них? Некоторые даже в детстве чуть ли не до пятидесятилетнего юбилея застревают, до такой степени доходит. Это объективно лучше, чем когда в шахты в шесть годиков шли, но… Так что чем быстрее перемены в мире, тем проще переосмысление, тем еще быстрее перемены и еще проще…
        Престол глянул иронически, даже вроде бы насмешливо:
        – Ты не тех перемен боишься, право слово. Для тебя совсем другое намечено, и даже не знаю (вот все знаю, а тут совсем для меня неизвестное), понравится тебе или нет. Надя спросит с тебя. Это будет кое-что особенное.
        – А что? – спросила Прасковья.
        – Позволь побыть Гэндальфом и Дамблдором – позволь утаить это от тебя. Сама посмотришь после того, как я красиво удалюсь.
        – …И позволь не утаивать кое-что, – спохватился он. – Надеюсь, этот факт будет утешать тебя, пока ты его не забудешь в очередную ночь с тридцать первого декабря на первое января или пока опять не влезешь куда-нибудь, где получишь по голове… Мне кажется, тебе важно это знать… хотя бы какое-то время. Он сам выбирает, кто будет знать его имя, – сказал престол. – Вот такая правда. Если бы ты даже выдала его Егору, еще не факт, что Егор смог бы этим воспользоваться. Несчастная похитительница зря мучается, уже оставила попытки угадать, потому что угадать невозможно. Она ему просто не подходит, да ему почти никто не подходит, кроме тебя. Но если бы ты убила Егора, неизвестно, как бы все поменялось. Может быть, и никак. А может, и поменялось бы.
        Экран погас, но Прасковья несколько минут не откладывала телефон, надеялась, что престол появится и что-нибудь скажет. Осторожно поднялась, ожидая, что может закружиться голова, однако встать удалось легко, будто и не было многих месяцев на больничной койке и многих дней в забытьи. Прасковья чувствовала себя лучше, чем в некоторые свои прежние утра, когда все шло своим чередом. Тогда только она заметила, что на ней лишь длинная кофта. «Неловко как», – подумала Прасковья, запоздало стыдясь разговора с престолом в таком виде.
        Она осторожно потянула на себя дверь и сразу увидела Наташу, которая лежала на сложенном диване, спала так крепко, что казалось, будто она не просто спит, а занята сном, как работой, будто и старается спать. На плече ее лежал младенец и тоже спал беспробудным сном. В ногах Наташи сидел гомункул с раскрытой книгой на коленях и смотрел на Прасковью, прижимая палец к губам. Прасковья кивнула ему, показав, что понимает: нужно молчать и вообще вести себя тихо. Гомункул Наташи махнул в сторону кухни, дескать, «иди туда». Там действительно горел свет и происходило какое-то бесшумное шевеление, чувствовалось присутствие.
        Прежде чем послушно двинуться, куда ей показали, Прасковья оглядела комнату, не совсем узнавая ее с прошлого раза. Обстановка напоминала страницу мебельного каталога, потому что от прежних предметов убежища не осталось и следа: без пощады были вынесены книжный шкаф с древними томами собраний сочинений советских классиков и зарубежных классиков советского времени, и половик, менявший узор и размер с каждой новой линькой, но остававшийся по сути одним и тем же истоптанным годами изделием из шерстяных нитей с бахромой по краям, сменился на светлого цвета штуковину, мохнатую, как живот персидского кота. Телевизор поменяли, батареи отопления. Натяжной потолок появился, под сенью его лампочек и валялись Наташа, младенец, сидел гомункул. И Наташа, и младенец, и гомункул были босиком, и в этом тоже было что-то от мебельного каталога и рекламы теплых полов.
        Из комнаты Прасковья могла видеть прихожую, где стояла детская коляска. Крадясь на кухню, Прасковья заглянула в ванную и тоже не узнала ее без прежних привычных и почти родных надтреснутых кафельных плиток, пятен плесени под потолком и вечного банного запаха, который стоял внутри, если держать дверь закрытой, потому что вентиляционное отверстие в ванной было, а вентиляции как таковой не было никогда.
        И кухня тоже подверглась переделке, теперь Прасковья при желании могла завести канал на ютьюбе и снимать кулинарные ролики на фоне черного холодильника, белой мебели и очень белых стен. Подкрадываясь к сидевшей спиной ко входу Наде, Прасковья, не удержавшись, провела указательным пальцем по столешнице кухонного гарнитура и почувствовала скрип идеально чистой поверхности. «Жаль, что, когда отлиняю, все это превратится в тыкву», – подумала она.
        В отличие от всех остальных в квартире, Надя была одета в кофту, поверх которой еще и теплую жилетку напялила, на ногах у нее были вельветовые штаны, шерстяные носки. Одной рукой она держала телефон, а вторую протянула над пламенем газовой конфорки. Под кухонным столом дремали два ротвейлера, положив головы на пол, мирно поглядывали на то, как крадется Прасковья. Надя наполовину подсунула ступни под ближайшего.
        Прасковья тихонько обняла ее сзади, прошептала на ухо:
        – Мне престол все рассказал. Спасибо.
        Надя, не высвобождаясь от объятий, а даже наоборот, как бы окунаясь в них, запрокинула голову, будто ожидая поцелуя в шею, повернула к Прасковье лицо. Отложила телефон, обняла ее холодной рукой.
        – Все хорошо? – тихо спросила Надя. – Ничего не болит?
        – То, что до этого болело, и то перестало. Прости за песика, если бы…
        – Проехали… – шепнула Надя. – Все уже отплакано и переплакано. Плохо, что он умер, но хорошо, что ты живая.
        Прасковья расцепила объятия, переступила через собак, осторожно, стараясь не шуметь, села напротив Нади, а глаза у той уже горели весело, азартно, отчасти насмешливо, как у сплетницы, готовой рассказать новость, она даже слегка навалилась на стол, чтобы с более близкого расстояния доносить до Прасковьи свои восторги:
        – Видела уже, во что моя мама превратилась?
        Прасковья поняла, что это Надя про младенца.
        – Вот это я понимаю – впасть в детство! – восхитилась Надя, шепот ее при этом дрожал от смеха, отчего середина фразы вывалилась из шепота и стала несколькими гласными, произнесенными довольно громко.
        Надя, прислушиваясь к звукам в гостиной, замерла со шкодливым лицом. Там по-прежнему было тихо, поэтому Надя доверительно наклонила голову и сказала:
        – Орет она не так противно, как до перерождения, но все же приятного мало.
        Прасковья поняла, что кошачьи звуки, которые она слышала, пока была в забытьи, издавали вовсе не кошки. Вообще все, что она увидела и услышала после того, как пришла в себя: ремонт, Наташа и Надя в убежище, слова престола, – начало складываться в одну картину.
        – Надя, – осторожно спросила Прасковья, – мне вот мерещится сейчас что-то виноватое во всех твоих движениях и шуточках или ты на самом деле собираешься оставить мне свою маму?
        Надя цокнула языком и отвела глаза, покраснела, закусила губу. Пробарабанила пальцами по углу стола, по экрану телефона:
        – Не совсем оставляю… Я помогать буду. Просто, боюсь, если она со мной будет, я с ней что-нибудь сделаю. Она меня бесит и такая тоже. Даже пока не говорит.
        – А твоя сестра?
        – Мою сестру она тоже бесит. Она всех бесит, кто ее знал. Наташу вот… Она мало что ее бесит, Наташа с ней еще и таскается уже несколько месяцев, хотя ничего моей семье не должна. А ты и маме должна, и нашей семье. Кому еще за ней ухаживать, как не тебе. Ты ведь ее уже один раз сделала беспомощной.
        Она говорила это, не поднимая взгляда, не повышая голоса, казалось, что она оправдывается и не до конца верит в то, что говорит.
        – Ты не находишь, что это хотя и логично, все эти твои претензии, но это все ОЧЕНЬ странно.
        Шепот Прасковьи так был близок по смыслу к крику, что из горла у нее порой вырывались свистящие, как у кипящего чайника, звуки.
        – Ты предлагаешь мне растить твою маму, которая еще и бывшая моего бывшего, которого я почти не помню и который твой отец…
        – Ну не совсем отец… – аккуратно вмешалась Надя и ухмыльнулась. – Скорее, троюродный отчим, но сути это…
        – Капец у тебя семейка, вы там как кошки, что ли, друг с другом…
        А сама успела подумать: «Во сне кошки, тут кошки, что-то много кошек».
        – Day-light… – в задумчивости напела Надя с расстановкой, неосторожно и очень фальшиво. – See the dew on the sunflower…
        Из гостиной послышалась отчетливая возня, сначала сонный, похожий на однократный кашель, звук младенческого горла, он перерос в еще несколько таких кашлей, следовавших один за другим. «Ш-ш-ш», – попробовал вмешаться гомункул, но тщетно. «Тихо-тихо-тихо», – в отчаянии засуетилась Наташа, но тоже впустую. Плач завелся, подобно звуку маленького двигателя, перерос в невыносимые продолжительные напевы с короткими перебивками всхлипов.
        – Спасибо огромное! – хрипло поблагодарила Наташа кухню. – Выспалась! Целых… час сорок поспала!
        Двигаясь в сторону Прасковьи и Нади, Наташа вещала:
        – Хоть убейте, может, потом передумаю, к себе ее буду брать, нашу красавицу ненаглядную, но сначала съезжу за угольком. Это просто невозможно. Все время на руках. Спина сменная, но все же не казенная.
        Голос у нее был напряжен, как у пассажирки автобуса, которая протягивает деньги на билет одной рукой, второй держит тяжелую сумку, пытается казаться вежливой, но все равно злится.
        – О, кого я вижу! – сказала Наташа, появившись на пороге кухни, и хотела сказать еще что-нибудь, но отвлеклась, покачивая Надину маму и издавая заискивающие звуки баюканья. – Привет, мистер Фродо!
        Очевидно, тут подразумевалось, что у Прасковьи не хватало пальцев, но на эти слова Прасковья только покривилась для порядка, но не обиделась, потому что всякое уже бывало у них в жизни, она и сама в свое время обзывала Наташу Тортиллой, когда та попала в кресло на колесах.
        – …Так-то и мой папа тоже от нее к другой ушел, еще раньше, – зачем-то добавила Надя.
        – Первый раз такое ви-ижу, чтобы перерождались в ма-а-аленьких, – пропела Наташа, и Прасковья невольно ощутила, что смотрит эпизод из «Приключений Шурика» (я вам денежку принес за квартиру, за январь).
        – По-моему, она назло, – сказала Надя.
        Мама Нади заходилась, лицо у нее при этом было почти свекольного цвета.
        – Она, может быть, и ушла-а-а бы в а-а-а-ад, – снова пропела Наташа, – но та-а-ам еще не прокопали так глубоко-о-о-о, чтобы поместить туда все-е-ех, кто говорит: «Я тебя услышала». Да? Да? Мы вредные? Мы говорили «Я тебя услышала» в ответ на каждую фразу и даже в аду нам места не нашлось? Да?
        Надя оценила, как смотрит на все это действо Прасковья, и призналась:
        – Мы ей тут такого наговорили, пока с ней возились…
        – Возились! – нервно рассмеялась Наташа. – МЫ!
        – Я просто не умею с детьми… – сказала Надя.
        – А кто умеет? – спросила Наташа, и ее вроде бы слегка затрясло. – Кто из нас, здесь присутствующих, рожал и с совсем мелкими сидел?
        – Она! – сказала опять же Наташа и показала на девочку у себя на руках. – Это идиотизм! Эти разговоры по кругу, кто что умеет, кто кому что должен, эти советы добаюкать ее до ближайшей форточки и как бы случайно выкинуть или как бы случайно вниз головой уронить! Надя, это не смешно, правда.
        Прасковья вдруг вспомнила Галю из Серова, подумала, что и сама помолодела в этом году на несколько лет, и зачем-то ляпнула:
        – Это год возрастного регресса какой-то. Не год, а повесть «В ночь большого прилива».
        – Это про менопаузу повесть? – живо откликнулась Надя.
        – Просто заткнитесь обе! – прорычала Наташа, собиралась еще что-то вставить этакое язвительное, судя по выражению лица, которое состроила, но тут гомункул, подошедший сбоку, осторожно взял ее за локоть, наверно, сказал что-то мысленно, потому что она успокоилась. – Она из-за холода плачет, – пояснила Наташа. – В городе холодища.
        – Летом еще терпимо было, а сейчас совсем неприятно, – подтвердила Надя. – Ты пока в отключке была, я пользовалась положением, в обнимку с тобой лежала. С собаками тоже тепло, но с тобой не сравнить. Ты хозяйка убежища, от тебя как от камина. Мы и маму тебе подкладывали, но боялись, что вдруг раздавишь или еще что. Ты и она до недавнего времени немногим отличались…
        – А почему мы все у меня? – пересиливая голосом младенческий плач, спросила Прасковья.
        – У меня ремонт, я тоже захотела, – сказала Наташа. – Без толку, но все равно хочется пожить, как нормальный человек. Пока у тебя делали, у меня жили.
        – Карточкой моей воспользовались? – догадалась Прасковья.
        – Моей, – сказала Надя.
        – А зачем твоей, когда у меня пока на счету до хренища, – удивилась Прасковья, показывая, чтобы ей передали ребенка.
        Наташа сунула младенца Наде, та осторожно и пугливо привстала, принимая кричащую девочку, аккуратно, как башенный кран, повернулась, отдала ее Прасковье, а та села, с любопытством вглядываясь в искаженное плачем лицо, пытаясь вспомнить что-нибудь из той своей жизни, когда эта девочка была взрослой женщиной, но ничего не шевельнулось в памяти, то есть совсем. Для нее это была просто незнакомая девочка.
        – Ну, во-первых, мы тебя сразу придумали припахать ее воспитывать, раз уж ты должна, – честно сказала Надя. – Но это долг моральный, а не финансовый. Мало ли что. Да и ПИН-кода я твоего не знаю.
        – То есть имя ты знаешь, а ПИН-код – нет! – рассмеялась Прасковья.
        – Ну вот так вот! – развела руками Надя.
        – Наташу бы попросила сглазить, – сказала Прасковья сквозь закладывающий уши крик.
        – Это уже совсем! – ответили Надя и Наташа.
        Как-то все совпало в том, как стояли Наташа и ее гомункул, как сидела одетая в кофту и жилетку Надя, как матово поблескивали носы ротвейлеров, как чувствовалось их массивное присутствие под столом, как синело сбоку газовое пламя, как кричащий младенец лежал на руках, но Прасковья вдруг вспомнила чужое воспоминание начала двухтысячных, наверно. Герой этого воспоминания рассказал шутку про сисадминов, взятую с башорга, никто из находившихся на кухне этой шутки не понял, это было плохое воспоминание, оно цеплялось за начало другой мысли, что-то там про убитых енотов – так тогда порой называли у. е., условные единицы валюты.
        Мама Нади, удивленная чем-то в лице Прасковьи, ненадолго замолкла.
        – Да неужели! – сказала Наташа язвительно.
        – Прикинь, если она тебя вспомнила! – Надя распахнула глаза.
        – Тогда я рискую проснуться с подушкой на лице, – ответила Прасковья сразу же.
        Удивление девочки продлилось недолго, через несколько минут ей перестало нравиться на руках Прасковьи, или что-то еще ее не устроило, и она начала очередной номер своего концерта, но Прасковье было уже так привычно и даже приятно держать на руках ребенка, она еще не устала от этого; она сказала Наде и Наташе, которая к тому времени протиснулась к холодильнику и копалась в нем, как Прасковья в ее холодильнике первого января:
        – Обычная девочка на самом деле. Как и в любой девочке, темные силы в ней борются с еще более темными силами.
        – Все так! – подтвердила Наташа, хищно сжимая кусок колбасы в зубах.



        Глава 20

        Они жили у Прасковьи еще несколько дней, будто по привычке. Отчасти это было оправдано тем, что хозяйку убежища требовалось ввести в курс дела, наладить ее материнский быт окончательно.
        – Да у меня только пара вопросов, честно говоря, – призналась Прасковья, – насчет еды и насчет памперсов. Взрослые вы в туалет не ходите, а в таком возрасте?
        – С едой все просто, ты скоро поймешь, когда она собирается перекусить, уж это она не упустит, – ответила ей Надя. – Причем о санитарии можешь не заботиться, в этом смысле у нее все как у взрослого демона, в ней все сгорает, как в адском пламени, ни один микроб ее не возьмет, мы из любой городской лужи можем пить, и ничего внутри не забурчит, как у вас. И это я не шучу. Я серьезно.
        Прасковья долго и внимательно вглядывалась в лицо Нади, пытаясь угадать, шутит она все же или нет. Надя отвлекалась на телефон, но, каждый раз замечая, что Прасковья наблюдает за ней, строила серьезную утвердительную мину, отчего Прасковье казалось, что Надя все же пошутила.
        – А с памперсами еще проще, – сказала Надя, тонко улыбаясь матери на руках Прасковьи. – Памперсы вообще не нужны. Тоже все как у взрослых. Но если хочешь, можешь ее купать иногда. Желательно в святой водице.
        Тут она изобразила, как топит мать в ванночке.
        В целом Прасковья паниковала больше, чем следовало бы, потому что Наташа после очередного ее вопроса, не слишком ли холодная смесь в бутылочке, закатила глаза и выругалась:
        – Тебя теперь одну совсем нельзя оставить? Ведь всё тебе настроили! Одежду мелкой накупили, чистота постоянная от чертей, я память о тебе по несколько раз людям стерла, чтобы не беспокоили, чтобы хахали твои заново не набежали, собираюсь за угольком ехать, да таким, что чертям станет жарко! Что тебе еще?
        – Все равно боязно… – призналась Прасковья.
        – Да блин! Что боязно-то? Проще, чем с обычным спиногрызом!
        Наташа злилась, потому что почти настроила себе поездку в Италию, и по делам тоже, но и немного прогуляться собиралась, конечно, меж тем Артур медлил с документами, а Надя и Прасковья сомневались, что из ее путешествия получится что-то стоящее.
        Дело в том, что Наташа обнаружила, что один из уроженцев города переехал на юга, обзавелся семьей и при помощи своих детей наклепал детского контента для ютьюба с пятнадцатью миллионами подписчиков и просмотрами под несколько десятков миллионов. Озолотившись, он перевез семейство в Италию и продолжил сходить с ума в интернете уже оттуда.
        – Так это не он уголек, а кто-то из его детей, а они к городу никакого отношения не имеют, – возражала Прасковья, полистав ролики, которые показала ей Наташа.
        Целиком смотреть это было просто невозможно, это было что-то необъяснимо тупое, яркое, какое-то абсолютно стерильное и в плане изображения, и в плане смысла; было проще, чем сказка «Колобок», чем игра «с горки, на горку, в ямку – бух!».
        – Все равно надо попробовать, – убежденно говорила Наташа, – вдруг все-таки он. Его же идея.
        Когда этот спор, всегда проходивший одинаково, уже едва ли не дословно отрепетированный, заходил в тупик, обе они обращались к гомункулу, а он отвечал уклончиво: «Издалека не разобрать». Словно сам был не прочь отдохнуть за границей от Нади, шумной ее мамы, скучной Прасковьи, у которой от недосыпа быстро образовались нездоровая бледность и круги под глазами, а еще она «Игру престолов» досмотрела, как ее ни отговаривали, причем после этого поскучнела еще больше, решила глянуть «Теорию Большого взрыва», которая тоже, кстати, подошла к концу.
        – Ну, мать, удачи, – с сарказмом сказала Наташа, – может, там не все так плохо, как мне показалось, но что-то совсем не смешно, когда с экрана шутки, а в реале крики, будто кого-то режут.
        – Тебя обломали с «Игрой престолов», – не удержалась от каламбура Надя. – Зато ты поиграла с престолом!
        Вообще, концентрация каламбуров на квадратный метр в те дни просто зашкаливала. Прасковья даже перестала просить Надю приготовить смесь, сама крутилась возле плиты с младенцем в кенгурятнике, потому что Надежда, каждый раз притаскивая бутылочку и крутя ею перед лицом матери, говорила, изображая кого-то, кого Прасковья не знала:
        – Растишка-а-а! Я тебе покушать принес! – хотя кормили маму Нади никаким не «Растишкой».
        И Наташа подсмеивалась над этой шуткой, и даже гомункул хохотнул однажды.
        Прасковья так закрутилась, что, когда девчонки наконец хором засобирались восвояси, она им, вышедшим уже на лестничную площадку, почти крикнула:
        – А называть-то ее как? Как ее там звали, я забыла совсем!
        – Да забей, – щедро сказала Надя. – Назови Дэвидом! «Can I come with you?»
        – Хорош придуряться! – разозлилась Прасковья.
        А Надя и Наташа за все эти месяцы не придумали ничего лучше, чем называть Надину маму не иначе как через всякие местоимения, даже прежним именем не называли, настолько на них давили воспоминания о прошлом воплощении младенца. Прасковья же, не отягощенная такой памятью, качая девочку, в приступе непонятной нежности (потому что, когда мама Нади молчала, спала или ела, была довольно милой) сказала: «Ах ты, Тютюка». Это абсолютно тупое бессмысленное слово, как только было произнесено, сразу приросло к младенцу, только Наташа прибавила к нему еще и своебразное отчество: Тютюка Тютюковна.
        – Как назвала, так и зови! – предложила уходившая Надя. – Или мужским каким-нибудь! Самое оно под ее характер. Егором, наверно, не стоит. Иваном зови.
        Они заскакали по лестнице, Надя, явно изображая Ланового в «Офицерах», крикнула откуда-то снизу:
        – Иваном! Слышите? Ванькой!
        – Постыдилась бы, старая ты калоша! – крикнула ей вслед Прасковья, но ничего не услышала больше, кроме жизнерадостного смеха.
        И началось у Прасковьи совсем новое для нее житье-бытье.
        Каждое утро Прасковья убиралась в квартире, надеясь, что в этой уборке есть смысл. Порой она даже специально проливала что-нибудь на стол, чтобы вытереть тряпкой, поскольку все остальное время уборка казалось ей этакой игрой, чтобы не свихнуться в одиночестве. Она хотела на работу, согласна была даже ездить туда на такси, но Олег сказал по телефону, что теперь Прасковья все равно что в декрете, раза два заехал, дивясь переменам с Надиной мамой. «Не дай бог такое, – сказал он, – лучше смерть». Прасковья выходила в магазин, хотя Надя регулярно доставляла продукты, но было что-то бодрящее в таскании коляски и ребенка с четвертого этажа. Мусор специально выносила, хотя это и не требовалось: упаковка, картофельные очистки и все прочее просто исчезало ночью из мусорного ведра, как и не было.
        «Ты с жиру бесишься, Парашенька, – порой упрекала она себя мысленно, – ты по сторонам оглянись, что творится у людей, которые от зарплаты до зарплаты, которые во многом себе отказывают. Новости региональные посмотри, страдалица хренова. Что тебе на самом деле неудобно? Заметят, что пальца на руке не хватает? Так надела перчатки, да и все».
        Она испытывала муки совести, когда ей помогали спустить или затащить коляску, людей в подъезде было немного, помощники попадались одни и те же, называли Надину маму «певуньей», ну и очень быстро дошло до того, что одна из женщин – супруга одного из вольно-невольных помощников – спросила: «Ой, кто это у нас тут такой голосистый? И как нас зовут?» И Прасковья ляпнула неизвестно почему: «Варя». Так Виктория Спуриевна временно стала Варварой.
        – Ой, да она все равно была бы недовольна, даже если бы как раньше назвали, – махнула рукой Надя, когда узнала об этом. – Когда вспомнит, кто она, – посмотрим, как отреагирует. Если вспомнит, конечно.
        Сосед со второго этажа, который развлекал Прасковью разговорами в самом начале года, удивил. Поднимая коляску, еще и пакет с Прасковьиными продуктами таща, сказал Прасковье доверительно:
        – Что-то новенькое на четвертом этаже творится! Наконец-то молодая мама с совсем маленьким ребенком заехала! А то, ты знаешь, все такие девчонки с уже подросшими такими карапузами, которые сами гуляют. У меня, когда я пацаном был, подружка была с твоего этажа, так она вообще рассказала, что это одни и те же – Баба-яга и ее помощник или помощница. У меня у самого из той квартиры подружка была, такая, знаешь, я потом жену искал, чтобы она по характеру на нее была похожа (только жене моей не говори).
        Он искренне рассмеялся, а Прасковья подумала: «Спасибо, Наташенька, подтерла ты память, конечно».
        Варя мерзла и если согревалась и успокаивалась, то лишь на руках Прасковьи, а Прасковья спала вполглаза, боясь и разбудить, и придавить ее. В свете этого Прасковья жадно ждала новостей от Наташи, подглядывала в видеоролики семьи уголька, ожидая, что придет тепло и количество просмотров очередного упадет хотя бы ниже миллиона.
        Ничего не происходило, созвоны с Наташей производили впечатление шаг за шагом схождения по ступеням разочарования в полную безнадегу. Гомункул Наташи, вопреки всякому здравому смыслу, не мог определить, кто в яркой семье весельчаков-ютьюберов является угольком.
        – Чё за бред? – возмущалась в телефон Прасковья. – Ты там просто дурака валяешь, небось? Конечно, тебе там неплохо!
        – Ну так всякие способности у людей бывают бесполезные! У кого-то из них, видно, такая вот! Способность скрывать свои способности!
        Наташа решила перетрогать всех членов семьи наугад в надежде, что случайно наткнется на нужного.
        Проще всего было добраться до детей и матери. Как раз к месту случилась фан-встреча с семейкой в Москве, Наташе, гомункулу и Артуру пришлось подсуетиться, полетать туда-сюда, но они попали в первые ряды очереди за автографами. Наташа дотронулась и до старшей девочки, до мальчика, до мамы. Но ничего не произошло.
        Папу пришлось ловить по всей Европе, и не только Европе, потому что он не находился с женой в тех идеальных отношениях, какие могли наблюдать зрители семейного канала, а катал по относительно теплым пока еще осенним курортам бывшую соотечественницу, которая была моложе и фигуристее, чем супруга. Но и когда до него добрались, плюсовой температуры городу это не прибавило.
        – Мистика какая-то, – озадаченно пробормотала Наташа во время очередного разговора.
        Тогда только догадались сглазить канал блогеров-миллионщиков и узнали, что изначально он принадлежал совсем не им, а владельцу другой электронной почты, другого телефона. Еще покопались, и оказалось, что прежний владелец – сестра матери семейства и сестра эта умерла несколько лет назад.
        Услышав эту новость, Прасковья оставила Варю на диване, закрылась в ванной и сказала Наташе вполголоса:
        – Да ебись оно все конем, Наташа. Возвращайся домой и давай, как раньше, подогреемся с помощью нашего местного хоккея с мячом или кавээнщика потрогаем, когда поймаем.
        – Я хочу еще погулять, – ответила Наташа. – Не все, знаешь, так накосячили в жизни, что теперь должны в городе сидеть. Да и это мало тепла совсем – от хоккея. Ты еще жокеев потрогай с лошадиной… как, мать ее, это называется?
        – Конная база, – холодно подсказала Прасковья. – Хоть что-то. Лучше, чем ничего. Ладно взрослые. У меня мелкая мерзнет, ты сама же видела, сама возилась. Всего на несколько демонических градусов подогреть город, должно хватить. Имей совесть. Я бы давно уже сама, если бы у меня моего не забрали.
        – В Екабэ переедь, – предложила Наташа.
        – Да ты охуела, – прошипела Прасковья. – А если киднепперша наконец моего соберется вернуть?
        – Захочет нормальной жизни – и до Екатеринбурга доедет, не облезет, – ответила Наташа иронически, бросила трубку и, кажется, заблокировала Прасковью, потому что она больше не смогла дозвониться до Наташи, пока все не утряслось.
        А разрешилось все третьего октября, за полторы недели до положенной ей линьки, о которой она и думать забыла, потому что гомункула при ней все равно не было. Прасковья как раз поднялась вместе с плачем голодной Вари, накормила ее, потом прибралась. Искупала девочку. Чистоты это демону, конечно, не добавило – не убавило, но Прасковье прикольно было играться с ней, да и Варя слегка успокаивалась в теплой воде, можно было ее закутать, положить, и она помалкивала какое-то время. За этот час Прасковья сама успевала сполоснуться, позавтракать.
        Как раз Прасковья намылилась, шампунь в волосы намешала, и раздался звонок в дверь. Только что она собиралась окатить себя горячей водой, посидеть в пустой нагретой ванне, постепенно высыхая, может быть, даже вздремнуть, самой себе напоминая труп в окружении прозекторского кафеля, а пришлось кричать: «Сейчас! Да сейчас! Минуточку!» – накинув халат, обмотав голову полотенцем, бежать открывать.
        – Какого хрена в такую рань! – раздраженно произнесла она, открывая дверь, причем специально сказала погромче, чтобы ее услышали по ту сторону, заранее знали, что она недовольна.
        На пороге стояла робкая бледная девушка за руку с каким-то темным мальчиком лет восьми. Девушка первым делом заметила левую руку Прасковьи и смутилась, Прасковья увидела, из-за чего смутилась девушка, и рассердилась еще больше. Из глубины квартиры донеслось требовательное повеньгивание Вари.
        – Извините, мы, наверно, не туда попали, – смутилась девушка еще больше.
        Тут только узнавание накатило на Прасковью. Радостная, но с еще не утихшим раздражением, она проворчала негромко:
        – Туда вы попали, давайте заходите резче!
        Она затащила упиравшуюся гостью и цеплявшегося за гостью гомункула в убежище, закрыла за ними, скомандовала:
        – Давай разувайся, раздевайся, сейчас чай будем пить.
        – Да я только зашла вернуть… – неуверенно пробормотала девушка.
        – Не выделывайся давай, – с родительской строгостью приказала Прасковья, все еще не чувствуя радости, до сих пор охваченная энергией привычных утренних дел.
        «Министерство утренних дел», – между прочим пронеслось у нее в голове, а перед внутренним взором всплыл жизнерадостный портрет Нади.
        Гостья хотя и отнекивалась тем, что не голодная, а тарелку супа съела стремительно и котлету с пюре принялась точить довольно бойко. Прасковья за это время успела притащить Варю и не знала, за что взяться: ей и гомункула хотелось обнять обеими руками и прижать, никуда не отпуская, тиская все его кости (она так и сделала мимолетно), но и девочка плакала от холода, куда ее было девать. Она, держа на одной руке Варю, обнимала другой гомункула, смотрела на гостью. Сердце ее невольно ёкало от жалости при виде того, насколько девушка была растеряна и как-то разобрана, что ли, как она устала, насколько она была напугана.
        – Как тебе приключение это? – наконец не выдержала Прасковья. – Не сильно по тебе прошлась такая жизнь? Как тебя зовут-то хоть?
        Девушка проглотила котлету и слезы:
        – Юлия…
        – Страшно было?
        Девушка быстро закивала:
        – Особенно вначале страшно. Как раз мой день рождения был, а утром я проснулась и поняла то, что можно стать бессмертной, только нужно его забрать, – она показала подбородком на гомункула. – Я подумала, что с ума сошла, но все это так четко в голове появилось про вас, про вас и про другую женщину. Я сразу папе рассказала, а он такой: «Конечно, давай его заберем, если так. Толку от денег, если их в могилу все равно с собой не утащишь». То есть, понимаете, вместо того чтобы меня к врачу отправить, он: «Давай! Давай! Когда еще такой шанс! Может быть, единственный шанс в жизни!» Ужас.
        – Это нейроны в голове складываются у тебя и у твоих близких, – объяснила Прасковья. – Никто не знает, как это вообще работает. Зачем это? Скорее всего, ни за чем, поэтому и получается так. Без всякого смысла. А отец у тебя серьезный дядечка, слушай. Он хоть жив-здоров?
        Девушка зарделась, как от комплимента:
        – Наверно, да. Но только этот мальчик к нам попал, папу почти сразу же хотели арестовать за взятки, он в Европу сбежал с мамой. И всё. Сначала дело завели, хотя нет, сначала предупредили, что заведут, а потом вот так… Они всё продали, мне квартиру сняли ненадолго, у меня с документами что-то не так было…
        – Вот это было не так… – Прасковья кивнула на гомункула.
        – Да, – вздохнула девушка. – Это я потом поняла. Постепенно понимала, как все будет, если я угадаю, как его зовут.
        – И как?
        – Вот так, – девушка обвела глазами кухню. – Ну то есть у вас еще прилично.
        – Это по нескольким причинам прилично, – ответствовала Прасковья юмористически. – Без него жизнь некоторым образом налаживается, что уж скрывать, ну и всякие другие причины этого всего прибавились, пока он у тебя был.
        – Вот, – с робостью шепнула Юля и поежилась, – ужас какой-то, мама и папа обещали помогать, а от них деньги не доходят, я уехать не могу, никто денег занять не хочет, никто дружить не хочет, я украшения распродала, меня подружка, которая еще оставалась, устроила к своей маме в магазин…
        – И нет теперь подружки, – заключила Прасковья, и лицо девушки стало тоскливее, чем до этого.
        – У меня ногти… У меня прическа… Когда я про стеклянный потолок узнала, – вздохнула Юля, – хотела сразу вам мальчика отдать, но он сказал, что пока нельзя.
        – Когда это было?
        – Не помню… Летом… В середине когда-то…
        – Тогда правда было рановато, – мягко призналась Прасковья. – Я в больничке лежала. Поэтому мизинца и не хватает. Но мизинец ладно. Мне по голове прилетело. Представляешь, ты была без пяти минут одна из нас. Если бы я умерла, он бы автоматически стал твой.
        Содрогнувшись, Юля подняла красные глаза на гомункула, на Прасковью.
        – Пятнадцать тысяч… У меня футболка в два раза больше стоит…
        – Но бессмертие! – напомнила Прасковья не с насмешкой, но близко.
        – …самая дешевая, – не услышав ее, всхлипнула девушка. – Все равно что бомжихой жить. Сто лет бомжихой, двести лет…
        – Но так большинство людей живет.
        – Никакое не большинство, – возразила девушка, сделавшись серьезной, отчего ее нижняя челюсть как будто утяжелилась. – Люди помнят, как они выглядят, что они увидят в зеркале, как их зовут, что с ними было.
        – Ой ли? – улыбнулась Прасковья, на язык ей тут же прыгнули строчки неизвестно когда заученного стихотворения, но зато она помнила, что это Ходасевич: – Я, я, я! Что за дикое слово? Неужели вон тот – это я? Разве мама любила такого, / Желто-серого, полуседого / И всезнающего, как змея?
        Прасковья подумала и добавила:
        – Одни и те же фильмы пересматривают люди. Вчерашнюю новость забывают напрочь, когда читают громкую сегодняшнюю. Одни и те же истории рассказывают друг другу много лет подряд и слушают одни и те же истории, хотя наизусть знают, семейные байки травят давно, будто не помнят, что уже рассказывали.
        – Но их хотя бы помнят дети, внуки, родственники, – продолжила Юля. – А если вы умираете…
        – Есть такое, – признала Прасковья. – Но ведь никто не исчезает без следа, даже мы. Да, автографов на том, что мы сделали, не сто?т, но ведь это и не так важно. Песенки какие-то, рисунки, еще что-нибудь. Вообще, если по сторонам посмотреть, все вокруг сделано кем-то, чьего имени ты и не узнаешь никогда, каждый квадратный сантиметр в городе… если подписи на всем ставить, места для самих вещей не останется. Стол вот этот. Кто-то добрался до леса, спилил дерево для него, потом кто-то вез его на лесопилку на машине, собранной целой кучей людей, потому что кто-то металл плавил, кто-то топливо добывал, там дерево превратили в доски, в палки, опять везли – железной дорогой или еще как, стол собрали, опять повезли при помощи машин, а значит людей, кто-то таскался, озаботился тем, чтобы этот стол оказался на складе, потом его сюда везли. И так во всем: от еды до электричества в проводах. Вода плещется из бачка в унитазе, на ней нет автографов людей, которые так или иначе доставили ее на четвертый этаж, а пропади она – сразу станет интересно: почему так? кто в этом виноват? Мы так же, только не настолько
нужны, как все остальные люди. Прямо скажем, от уборщицы порой больше пользы, чем от переосмысления, но так тоже бывает.
        – Зачем все это было? – спросила Юля, грустная оттого, что жизнь ее, несмотря на то что она вернула гомункула, еще не начала налаживаться. – Все было так хорошо, пока это не началось. Что я такого сделала?
        – Может быть, ты и ни при чем. Могла я что-то сделать. А может быть, ты сумела бы стать одной из нас, только гораздо лучше меня, если бы отказалась от человеческой жизни. Случается такая игра, когда я должна добровольно отдать его, а кто-то должен его принять.
        – Вы меня накажете? – по-детски спросила Юля. – Из-за меня зимой…
        – Ты сама себя наказала отказом. Это все равно что смертный приговор, только отсроченный на полвека или сколько там. Ты бы знала, что в прошлый раз было. Я тогда на зону загремела за подделку документов и еще за что-то. Столько возни было, по сравнению с которой все твои проделки просто пустяки.
        Прасковья собралась было поведать о своих приключениях в советской тюрьме, о тех, что еще не забыла, но в телефон Юлии постучалось эсэмэс, а когда она взглянула на экран, то запрокинула голову, и по вискам ее потекли слезы. Кажется, девушка была счастлива, что все закончилось благополучно.
        – Понятно… – сказала Прасковья не без горечи, которая была непонятна ей самой.
        – Спасибо, – прошептала Юля. – Можно я пойду?
        – Ладно, – разрешила Прасковья. – Беги. Прости, если что не так.
        – Нет-нет, всё в порядке!
        Покосившись на Варю, Юля скользнула мимо Прасковьи. Прежде чем выйти в прихожую, она протянула руку к гомункулу, будто собравшись погладить его по голове, но заспешила, торопливо натянула кроссовки. Прасковья медленно поднялась, чтобы закрыть за ней дверь, гомункул посмотрел на нее, подумал: «Я сам». Он сделал шаг, Юля обняла его, длинно всхлипнула мокрым носом и выбежала.
        Гомункул два раза крутанул замок.
        – Вот ты и дома… – тихо сказала Прасковья и вздохнула, чтобы самой не расплакаться.
        Он обернулся к ней и сказал низковатым, чуть надтреснутым, как бы капризным голосом, от которого Прасковья немного отвыкла:
        – Нужно Наде позвонить насчет хоккеистов…
        – Да, да… – засуетилась Прасковья.
        И часа не прошло, а Надя уже везла их всех: кричащую Варю, гомункула, Прасковью, – трещала, что они вовремя успели, еще чуть-чуть, и местная команда улетела бы на чемпионат в Швецию. Гомункул сидел в детском кресле и держал Варю на руках, это было чудовищно, однако он сам попросил.
        – Сегодня очень удачно! – говорила Надя. – Я с тренером списалась. Как раз у них сегодня акция на улице. Они контакты наркоторговцев на стенах домов закрашивают. Всех перетрогаешь к нашей общей радости.
        Не только тренер, но и некоторые из пяти хоккеистов, выведенных на акцию за здоровый образ жизни, знали Надю, которая представила Прасковью как преданную болельщицу, а Прасковья с помощью гомункула, который мысленно подсказывал имена из машины, смогла выдать себя за таковую, подтвердить, что Надя нисколько не слукавила.
        Шесть теплых рукопожатий сделала Прасковья, и с каждым Надя становилась веселее, хотя, казалось бы, куда больше. Плач Вари прекратился на третьем.
        Команда благополучно добралась до Швеции, одержала несколько побед. Олег даже позвонил ей после третьего подряд победного матча и злорадно пропел в трубку:
        – Ага! Что, ведьмы, съели? Наши парни тащат! – Так Прасковья узнала, что начальник – ярый фанат местной команды.
        Но в четвертьфинале «Фтороуральский химик» проиграл фавориту чемпионата, и Олег уже не стал звонить, надолго оставил непрочитанным сообщение Прасковьи: «Вот так». Похоже, обиделся. А Прасковья в очередной раз тихо удивилась тому, что можно одновременно и угодить кому-то, и не угодить ему же. Угодить тем, что не угодила, не угодить тем, что угодила.



        Глава 21

        К новому воплощению Прасковьи прилагались очки. Она напялила их, когда услышала шум в прихожей, отвлекаясь от чистки картошки. После осенней линьки гомункул стал девочкой, тоже, как и Прасковья, в очках, с лукавым блеском в глазах и таким выражением лица, что если и был серьезным, то, казалось, вот-вот заулыбается.
        Прасковья решила не спорить с гомункулом, когда он придумал поставить елку, хотя декабрь только наступил. Это было все равно что возмущаться появлению новогодних товаров в магазинах еще в ноябре. Он сам съездил в магазин, пыхтя от усилий, заволок коробку с елкой в дом. Елка была с него ростом, сбоку елку поддерживала еще одна девочка – новая подружка гомункула.
        – Как ты ее дотащила, такую огромную? – спросила Прасковья тихо, чтобы гомункул и гостья поняли, что Варя спит. – Вот ты неугомонная.
        – Мне помогли, – сказал гомункул громким шепотом, пока гостья разувалась и пристраивала пальто и шапку к вешалке. – Сначала какой-то дядя до остановки дотащил и занес, потом другой помог вытащить. И оба вздыхали такие: «Эх, ладно! Куда деваться». А потом мама Надю отпустила.
        – У меня подружку тоже Надя зовут, – призналась Прасковья девочке.
        – Я знаю. Здравствуйте. Мне Маша рассказала, – она слегка кивнула на гомункула.
        – Есть будете?
        Гомункул вопросительно глянул на подружку.
        – Я – нет. Я только что поела, – сказала Надя.
        – Мы елку будем наряжать, – вполголоса заявил гомункул, возясь с одеждой.
        – Мы тихо. Можно?
        Она несколько раз видела эту девочку на улице в компании гомункула, да и без гомункула тоже, на остановке, в супермаркете. Надя была такая миленькая, что Прасковья не первый раз подумала уже, что надо посмотреть в интернете, на кого она похожа, и не в первый раз поймала себя на том, что все время забывает глянуть, потому что каждый раз что-то отвлекает. На этот раз, как только девчонки утащили упакованную елку, стуча углами коробки о стены, Прасковья вытерла руки и с озабоченным лицом полезла в телефон. «В приключениях Сабрины, кажется, – отыскала постер “Леденящих душу приключений Сабрины”, нашла, что фото похоже, но не совсем. – Еще вроде где-то в “Детстве Шелдона” она была, а, вот, точно, Маккенна Грейс. Погоди, а в “Сабрине” тогда кто? Кирнан Шипка».
        «Да, стареешь ты, Парашенька», – вздохнула про себя Прасковья, когда выяснилось, что она перепутала два довольно-таки непохожих лица.
        Не заметила, что, пока шарила в интернете, оказалась возле окна, не заметила, что уже положила телефон в сторону и задумчиво, хотя и без единой мысли в голове, какое-то время стояла, глядя на улицу, не столько наблюдая за чем-то или кем-то конкретным, а просто радуясь тому, как на нее светит солнце, желтоватое и веселое, как оно тепло просвечивает сквозь веки, если закрыть глаза.
        Возмущенно пискнула Варя.
        – Она сесть хочет, – сказал гомункул. – Вот, сиди и не пищи. Хочешь подержать?
        – Я боюсь, – ответила Надя. – Вдруг уроню.
        – Да ну! Вот так вот.
        – Давай у твоей мамы спросим.
        – Да можно, можно! – крикнула Прасковья.
        – Вот здесь ее так держи, пока я…
        Послышался шум картона, Прасковья прошла в гостиную, где гомункул выковыривал елку из коробки, она помогла ему укрепить подставку, они вдвоем расправили искусственные ветки, Прасковья скомандовала умной колонке, та запустила музыку, чудом рандома, но как по заказу сразу выпала песня «Говорят, а ты не верь!» из «Чародеев», и вдруг стало понятно и естественно приняться за предновогодние хлопоты.
        – А игрушки-то у нас есть? А если есть, то где? – спросила Прасковья.
        – Я купила набор. Синие шарики из пластмассы. Помнишь, раньше у нас стеклянные были?
        Прасковья подумала: «Это когда они были? Сколько лет назад?» – а вслух сказала со вздохом, что этого маловато, что сейчас дочистит картошку и сходит в магазин, она видела там электрические гирлянды, мишуру, игрушки вроде бы приметила. Пока она говорила про магазин и картошку, то продолжала вспоминать, что еще совсем недавно в ходу были только натуральные ели и не существовало более досадного январского развлечения, чем выметать осыпавшиеся еловые иголки из половика, этим можно было занимать себя вплоть до февральской линьки. (Кстати, когда Прасковья отлиняла осенью, то, вопреки ожиданиям, ничего в квартире не изменилось, гардероб разве что обновился. «Ну так я тебе говорила, что черти не живут в инсулах», – сказала на это Надя, очевидно подразумевая под словом «инсула» своеобразный мрак оккульттрегерских жилищ.)
        …А еще ветки принято было когда-то украшать настоящими горящими свечами, стремаясь пожара.
        …А еще раньше на елку принято было навешать конфет и подарков, чтобы дети в конце праздника могли наброситься на новогоднее дерево, опрокинуть его к чертям и разорить себе на радость.
        Вечерело уже, когда Прасковья вышла из дома, бросив младенца на растерзание детям. Так она сказала внутрь квартиры, когда закрывала дверь, но на самом деле была спокойнее, чем если бы оставила Варю с Вариной родной дочерью один на один или даже с Наташей. Хотя они вполне справлялись с ребеночком несколько месяцев, сейчас у Прасковьи доверия к ним почему-то не было, появилась ревность, что ли, пусть они особо Варей и не интересовались, у каждой были свои дела.
        Даже Сергей в последнее время показывал больше ответственности, но это было связано с тем, что он обзавелся семьей, боялся, что малейшее нарушение херувимской оптики ударит по карману. Только завелась муть, как он сразу же кинулся названивать Прасковье, а Прасковья, боясь за каждый градус городской температуры, сразу же кинулась развеивать тоску вокруг долгостроя на окраине, даже не маясь, как обычно, сомнениями и страхами. «Что со мной может случиться? Яжемать», – сообщила она Наде, когда уже все закончилось.
        Непонятно было почему, но Прасковья и сама чувствовала, что в городе стало веселее. Совместное ли проживание с демоном, надвигавшиеся ли праздники были тому причиной, но чудилось что лампочки в окнах горят ярче, что упаковки товаров в магазине стали более цветными, а продавцы – приветливыми.
        Однако наборы елочных игрушек, что продавались в супермаркете рядом с домом, показались ей однообразными, и Прасковья решила доехать до ближайшего ТЦ, откуда гомункул приволок елку: если там уже елки продают, то и игрушки тоже подвезли.
        «Знал бы Олег, на что уходят декретные», – почему-то коварно подумала она, когда тащила пакет, набитый елочными игрушками, словно совсем не имевшими веса. Прасковья, маясь совестью, поглядывая в часы на телефоне, провела в отделе праздничных товаров полтора часа.
        Когда она вернулась, Надя еще была у них, трепетно смотрела, как гомункул кормит из бутылочки лежавшую на спине, болтающую ногами Варю, – сидела рядом и гладила указательным пальцем по щеке.
        – Ну теперь уж, думаю, вы обе проголодались, – сказала Прасковья уверенно и даже настойчиво. – Потому что, пока никто не поест, никто ничего наряжать не будет.
        Беззаботно закинув задремавшую Варю в манеж, который тулился возле батареи, Прасковья скормила гостье жареную картошку и суп, чаем напоила. К счастью, не пришлось даже уговаривать. Когда гомункул дружил с каким-нибудь мальчиком, у Прасковьи на этот случай всегда имелась байка, дескать, раньше, прежде чем нанять работника, его сперва кормили: если работник наворачивал за обе щеки, то это был хороший работник, а лентяй и ел плохо. Мальчики до сих пор покупались на эту дикую, неправдоподобную фигню. Для девочек такой истории не было.
        Правда, на чае уже Наде позвонили родители, девочка включила громкую связь, и когда маме и папе открылось, что их дочь ест в гостях, они принялись громко ее стыдить: можно подумать, будто Надю дома не кормят, какой ужас, дома ты ничего не ешь, а стоит тебя выпустить… и все тому подобное. Да еще Надя ляпнула, что в гостях жареная картошка вкуснее, поскольку с корочками, «а у мамы какая-то вареная всегда получается». Родители, выяснив, у какой именно Надя подружки, стали хвалить Машу за послушание, помощь маме, вежливость, много чего еще, и это возносило личность малознакомой им девочки Маши чуть ли не на вершины святости, недостижимой никем из когда-либо живших под небесами и на небесах.
        – …И на пианино как она играет! – довершили Надины родители.
        «Еще бы, сотни лет практики», – хотелось сказать Прасковье, но она только посмотрела на гомункула, а тот только блеснул очками в ответ.
        – Да она тоже косячит! – решила вмешаться Прасковья.
        Возникло, конечно, замешательство, когда взрослые на той стороне провода резко выяснили, что их семейная перепалка все это время была достоянием общественности, и они тут же предложили:
        – Гоните ее домой на фиг! Уже темно!
        – Да я ее провожу! – стала уверять их Прасковья. – Мы еще елку собираемся наряжать!
        – О-о-о! – безнадежно пропели там. – Ну все! Надежда из нас теперь все жилы вытянет, пока мы тоже елку не поставим! Плохо вы ее знаете!
        – Пойду тогда гирлянду ей на окно вешать, раз такое дело! – смиренно сказал мужской голос.
        «Вот это она выбрала, когда отказалась. Дружбу такую все более близкую с другими родителями. Вот такую возню уютную со все более знакомыми людьми, взрослеющими детьми», – вспомнила Прасковья о похитительнице гомункула, но ее настроение нисколько не испортилось. Так уж вышло, что нельзя было без ущерба совместить человеческую и оккульттрегерскую жизнь, это данность была.
        Она мыла посуду, хотя ей посудомойку установили, слушала, как возятся в комнате гомункул и Надя, разбирая елочные игрушки. Они сразу обнаружили верхушку в виде снежинки на светодиодах, гомункул изобразил, будто не может правильно вставить батарейки, и они прибежали за помощью, а вот затем уже принялись за все остальное в пакете.
        – Надо, чтобы в разных частях елки одни и те же были! – азартно шептала Надя. – Тогда получится красивее.
        Прасковья закончила с посудой и подсела к ним. Не столько сама украшала, а больше смотрела на ту и на другого. Гомункул в обществе своих друзей преображался до неузнаваемости, у него мимика становилась совсем другая, лицо менялось каждую секунду: сосредоточение, восхищение, радость, досада, когда петелька игрушки не сразу налезала на ветку, оценивающий взгляд, когда он отклонялся от елки всем телом и глядел со стороны, насколько хорошо все получается. «Почему ты всегда не можешь быть таким?» – подумала Прасковья, а гомункул не ответил, будто не услышал.
        Прасковье доверили обмотать елку гирляндой и включить ее в розетку. Проснувшаяся Варя стала издавать требовательные звуки при виде наряженной елки. Прасковья поднесла ее к пластмассовому дереву поближе, а Варя потянула руки к ближайшей игрушке, попробовала ее на вкус.
        На елку поместились не все игрушки, некоторые показались гомункулу и Наде лишними.
        – Забери себе, – предложила Прасковья.
        – Нет, – решительно ответила Надя, – пусть останутся про запас.
        В глазах ее горели огоньки радости и гирлянды.
        – А вы приходите к нам, когда Новый год будет! – пригласила Надя. – Папа будет фейерверки запускать! Он обычно их накупает, как сумасшедший, целую гору, можно целый час стоять и смотреть! Если не будет. А если холодно, то полчаса.
        – Мы постараемся, если не забудем, – пообещала Прасковья.
        Гомункул глянул на Прасковью с сомнением. Он знал, что сразу после того, как фрагменты хороших воспоминаний будут вытянуты из ее головы и сменятся воспоминаниями чужих неурядиц и бед, она несколько часов будет лежать лицом к стене, пытаясь унять головокружение перед бездной человеческого несчастья, подступившего к ней, а он сядет рядом и в голову ей залезет, раскладывая воспоминания таким образом, чтобы Прасковья не двинулась умом, чтобы помнила, кто она есть.
        За окнами меж тем совсем стемнело, все они засобирались провожать Надю, заодно зайти за чипсами и соком, и Надя уже оделась с гомункулом, и одетая Прасковья одевала Варю, когда родители Нади позвонили и напомнили, что теперь уже точно пора бы вернуться под родную крышу.
        – А мы уже выходим! – ответила Надя, опять включив громкую связь.
        – Вот и выходи, – сказали ей. – А то мы тоже выйдем. Но не на улицу, а из себя.
        Прогулялись к дому через улицу в несильном вечернем холодке, таком, когда снег еще не превращается в кашу, перемешанную с водой, но еще не мерзнут руки и нос. У подъезда чужого дома стоял Надин отец, показал на окно, в котором уже мигали огоньки по периметру.
        – Приятно познакомиться, – произнес он, с улыбкой и недоверием вглядываясь в молодую с виду Прасковью. – А то мы столько про вас слышали, что жена у меня даже ревнует заранее.
        – Напрасно, – ответила Прасковья приветливо. – Мы тут ненадолго. Собираемся в феврале переезжать.
        – …Что мы будем делать, когда Варя в школу пойдет? – в который раз спросила Прасковья у гомункула на обратном пути.
        – Не знаю, – беззаботно ответил гомункул, лепя снежок голыми руками. – Будем память стирать, пока совсем не застираем. Там посмотрим.
        Он заходил чуть вперед и зачем-то заглядывал в коляску, которая Прасковье казалась загруженной сеткой с картошкой, настолько Варя потяжелела в последнее время. Прасковья с девочками надеялись, что Варя будет расти не по дням, а по часам, но та развивалась, как обычный ребенок.
        – А ты не помнишь, что бывает, когда память стирают! – улыбнулся гомункул Прасковье, он зачем-то держал снежок возле рта.
        – Ты еще откуси от него, – посоветовала Прасковья. – Гадость какая, ты знаешь, сколько там этой пыли в снегу, всякой заводской дряни. Нет, не помню. Хотя нет, погоди, когда тебе память стирают, ты в больничке просыпаешься весь разобранный и в гипсе.
        – Не-е-ет! – рассмеялся гомункул на ходу, у него даже ноги слегка подогнулись от смеха.
        Он по-девчачьи размахнулся и выбросил снежок, взял Прасковью за локоть, заглядывая ей в глаза, сказал:
        – Когда память стираешь и не вовремя момент подобрал, человек идет, например, на кухню и забывает, зачем шел.
        – Тогда мне ее постоянно кто-то стирает.
        – Это не я! – рассмеялся гомункул, и Прасковья, не прекращая толкать коляску с тяжелой Варей, приобняла его за плечи одной рукой.
        – Не съездили мы в этом году во Владивосток, – вздохнула она. – Пошел мой отпуск по одному месту.
        Тут позвонили с незнакомого номера, Прасковья не стала брать трубку, решив, что это опять какая-нибудь реклама, опрос или про подозрительные транзакции с ее карты начнут спрашивать. Однако звонивший был настойчив, он не вовремя принялся названивать, когда Прасковья тащила под мышкой Варю, а другой рукой волокла за собой коляску, спотыкавшуюся на каждой ступеньке, – поднимала все это добро в убежище. Затем позвонили, когда она уже дома валялась с Варей под боком, мирно улыбалась елке и телевизору с включенным ютьюбом, – выбирала, какую дурь посмотреть под настроение, а гомункул валялся на полу, опершись на локти, скрестив ноги, в длинной, как платье, футболке и шерстяных носках, стрелял на нее глазами, ожидая, что она выберет.
        Еще раз ее набрали примерно через час. Прасковья уже забросила телевизор, отдала его на откуп гомункулу, сама же взялась за книгу. Так вышло, что последние пару недель ей то в интернете попадалось упоминание Проппа, его морфология волшебной сказки, то Надя вскользь посоветовала, дескать, полезно было бы для переосмысления приобщиться (будто что-то понимала, крыса), то в очереди в супермаркете кто-то упомянул впереди стоящий, вот Прасковья и решила послушаться действительности, приобрела Проппа в книжном, но все не могла продвинуться дальше вступления. «Ну не судьба быть тебе прочитанным, Владимир Яковлевич», – подумала Прасковья, когда заиграла мелодия телефонного вызова, и взяла трубку.
        Это оказался Сергей.
        – Здравствуй, Параша, – приветливо пробухтел он. – Как дела? А то я сижу тут, Ира с мелким к своим опять ушла хвастаться, подумал поговорить.
        – Будто ты не знаешь как, – ответила Прасковья. – У тебя как?
        – С серединки на половинку, – сказал Сергей. – Все как у людей. Марию тут недавно видел. Она не то что твоя подруга.
        – Да уж куда Наде до твоей Марии, да! – с некоторой долей злорадства, но отчасти искренне сказала Прасковья. – Что она? Прокаженных спасает? Исцеляет прикосновением?
        – Нет, она просто хорошая, – констатировал Сергей. – А вокруг тебя все какая-то дрянь крутится. Что Надя, что Наташа, что Варя. Егор вот был. А подружки все твои, они ведь все как этот Егор, просто не такие явно злые. Но плохая у тебя компания. Одно только у тебя хорошо. Но это ты не сама выбирала, оно к тебе пришло.
        – Ты забыл себя упомянуть в моей компании. Ты почему, кстати, с нового телефона звонишь? Я с прошлого раза номер запомнила.
        – Проебал, – коротко ответил херувим.
        – Вот видишь, – заключила Прасковья. – А то хорошее, что у меня есть, оно тоже вон с ума сходит, между прочим.
        Действительно, получив пульт, гомункул включил научпоп, а сам достал из пакета с елочными игрушками один пластмассовый шарик, давал его в руки Варе, та бросала его на пол, гомункул подбирал его, снова давал ей, и это пока не прекращалось. Шарик со звуком мячика от настольного тенниса отскакивал от пола, если попадал не на половик, Прасковью это слегка раздражало, но нравились радостный смех Вари и довольная возня гомункула.
        – В общем, не умеешь ты друзей выбирать, – упрекнул Сергей, а Прасковье почему-то было хорошо от его упрека.
        Все было, в принципе, как раньше, футболка у гомункула была синяя, с большим белым смайликом на животе и двумя иероглифами на спине. Сергей был сварливый и даже противный, такой же, как всегда.
        – Ты не знаешь, что стало с Егором? – спросила она. – А то мне престол рассказал, но не особо распространялся.
        – Вот еще престол до тебя снизошел, – вспомнил Сергей. – К стольким достойным не приходит, а тебя, идиотку, спас, хотя ты сама башку свою дурную сунула. Попробуй в следующий раз, может, он тебя из петли вытащит.
        – Ну а все-таки?
        Гомункул продолжал играть, но вроде бы навострил уши.
        – Да что с вами такими может случиться? – возроптал Сергей. – Не тем ты интересуешься. О спасении бы подумала, о раскаянии, о том, чтобы самоустраниться, а не длить свое существование вопреки природе.
        Он привычно распространялся какое-то время, а Прасковья слушала его, закатив глаза, как трудный подросток, ждущий, когда закончатся телефонные упреки родителей.
        – …Перенесли твоего Егора в другое место и другое время, – сказал наконец Сергей. – Как всегда с вами и бывает, все ему с рук сошло почти, уроду. Даже память слегка подправили, чтобы он не помнил, как накозлил в прежней жизни.
        – Мужикам всегда все с рук сходит, – заметила Прасковья. – Или сами себе все прощают, или добиваются прощения. Он устроился неплохо, ты вот тоже живешь припеваючи.
        – Я-то да, – признался херувим. – Вытащил, можно сказать, счастливый билет. А он… Он все забыл почти, но чувство потери у него стирать не стали. Всю жизнь его будет беспокоить, что он кого-то потерял, хотя не будет понимать кого.
        – Так себе мука, – подколола Сергея Прасковья.
        – Как посмотреть, – ответил Сергей.
        Елочный шарик упрыгал к тяжелой деревянной подставке, на которой стоял телевизор, гомункул кинулся туда на четвереньках, ударился головой, так что подставка сдвинулась с места, а телевизор слегка закачался.
        – Миша, тьфу, то есть Маша, перестань! – попросила Прасковья.
        – Она никогда не перестанет, – пошутил Сергей. – Хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится…



        Эпилог


1

        Егор только-только поднялся к себе и только-только завозил ключами в замочной скважине, как услышал, что отворилась дверь этажом ниже, чьи-то шаги стали возносить некий икс прямо к нему, и Егор тотчас вспомнил, что утром открывал кран, но воды не было. Тут сердце Егора стало медленно заполняться тоской, и он ощутил вдруг совершенно фантастическую досаду на то, что под полом у него раз, раз, раз и еще раз поставлены друг на друга соседи.
        Егор оставил ключи, обернулся, причем между «оставил ключи» и «обернулся» память успела вставить ему что-то вроде слайда из той поры, когда он был ребенком, их квартиру топило, а из розетки для радио двумя нитяными струйками сочилась вода.
        Это была соседка в халатике цвета сирени (и цвета темной сирени там, где репутация халатика была подмочена), в мягких тапочках цвета земляничного мороженого и с глазами хаски. В ее руке висела серая, сырая, как бы задушенная тряпка с нелепой перламутровой пуговичкой, и у Егора возникло вдруг ощущение, что соседка поднялась затем только, чтобы надавать ему оплеух этой тряпкой.
        – Сигареты у вас не будет? – спросила утопленница сиплым от усталости голосом, вернее даже не спросила, а сказала как-то утвердительно, дескать, одно к одному, и сигарет у Егора не должно оказаться, что было верно лишь наполовину. Между ними повис секундный взгляд, похожий на бельевую веревку.
        – Последнюю только что… – неловко отвечал Егор. – Но дома еще… – Тут он откашлялся в холодный кулак и посмотрел на то, как начинают таять узкие брусочки снега, выбитые из ботинок в соломенный половик.
        Затем и Егора, и женщину коротко привлекла поставленная в угол баночка из-под кофе, полная гнутыми и прямыми сигаретными снетками, следом за этим «затем» – пять голых красавиц и два робота (bubble gum, free stickers), журавлиным клином выстроенных на серых дверцах электрощита, после чего Егор опять посмотрел на соседку, а соседка на Егора. Ее, похоже, интересовал шрам от лоботомии на левой стороне обросшего рыжей щетиной черепа Егора. «Ранен на колчаковских фронтах», – невольно подумал Егор и хотел было сказать, но не решился. Глаза хаски, розовые колени, плечи, усыпанные обломками волос, пожженных перекисью водорода.
        – Мне пару, до утра дотянуть, – сказала она.
        – Сильно я вас? – поинтересовался Егор между вторым и третьим поворотами ключа, раздававшимися по всей вертикали подъезда, как щелчки затвора.
        Ветер наддавал на дребезжащее подъездное окно, будто прибой.
        Женщина не ответила, но зато, когда дверь открылась, забавно повтягивала воздух носом, а когда Егор обернулся и, чувствуя себя очень неловко, едва не пригласил ее войти, очевидно, чтобы вместе пошлепать по лужам, она спросила:
        – У вас цветов много?
        Вопрос был таким нелепым, что Егор несколько смешался.
        – У меня совсем мало цветов, – отвечал он, а женщина все глядела на его шов, как бы незаметно, только когда он отводил глаза, но Егор чувствовал, что она смотрит. – У меня совсем цветов нет, – сказал Егор.
        – Геранью пахнет.
        – Герань ведь не пахнет. – Егор уже зажег свет в прихожей и торопливо освобождался от пальто и шарфа, только посреди всего этого разоблачения сообразив, что, если бы пошел за сигаретами сразу, получилось бы не так нелепо.
        – Вы разве без шапки? – спросила она его, будто разом позабыв про герань.
        – Без шапки, – выцедил Егор, и нижняя пуговица его пальто упала сперва ему на ботинок, а потом уже утонула на полу. Словно в наставленных друг на друга зеркалах трюмо Егор увидел все те моменты, когда пуговица как бы намекала, что скоро отпадет. Как на грех, крюки для одежды висели налево от входа, и Егор принужден был стоять к гостье левым своим боком.
        – Вам разве можно? – спросила женщина, имея в виду его уродство.
        – Нам все можно, – огрызнулся Егор, поворачиваясь к ней анфас.
        – Подберите пуговицу, потеряете, – напомнила женщина и тут же: – Вы, значит, друг менингита.
        «Господи, что за дура», – с тоской подумал Егор, но все же ответил:
        – Я сам и есть менингит. – На что она одобрительно засмеялась.
        Егор не без злорадства отметил, что ей приходится сдерживать улыбку, чтобы не показать неровные зубы.
        Он принес ей сигареты, извинился и пожелал спокойной ночи.
        – Кстати, герань пахнет, – сказала она.
        – У меня нет герани, – сказал Егор и закрыл дверь.

2

        Егор не видел ее неделю, чтобы потом пересечься в холодном трамвае на самой окраине города. Матовые от инея окна уже начинали по-вечернему синеть, сами трамваи вдруг встали, штук пять кряду, заняв очередь перед происшедшим на рельсах ДТП, и неизвестно было, когда трамваи пустят дальше, пассажиры их бессловесно разбредались по автобусным остановкам. Егор надеялся на лучшее, или, вернее, лень просто ему было двигаться куда бы то ни было. Он честно вытерпел с четверть, что ли, часа, а когда собрался выйти и потравить себя никотином, то оказалось, что женщина, сидевшая в голове вагона, чью синюю вязаную шапку и чей синий шарф Егор имел удовольствие созерцать с кормы, – та самая. Одна только передняя дверь была открыта, Егору и его соседке ничего не оставалось, как споткнуться друг о друга именно так.
        – Пуговицу вы так и не пришили, – улыбнулась она, выходя первой. Что интересно, она задержалась у последней ступеньки, сделав такое движение, будто желает подать Егору руку.
        – Скажу больше, – признался Егор, выходя следом (снег приятно хрупнул под его спускающимся шагом). – Я пуговицу не только не пришил, я пуговицу даже потерял.
        Соседка освободила руки от варежек, тоже синих, но с алыми ромбами по тылу кисти. Пока Егор и женщина закуривали, а было еще и ветрено, низкорослый пухлый кондуктор с печатью вырождения на лице, выражением неудовольствия на том же самом месте и такой сумкой на шее, будто он собирался утопиться после работы, успел докурить и, колыхнув вагон, полез обратно. Брошенный им окурок спокойно сиял какое-то время в снегу, словно свеча в бумажном фонарике. В сумраке глаза женщины казались белыми, это притягивало взгляд, как нагота.
        – Что-то не так? – спросила женщина.
        – Да нет, нет, я просто, – смешался Егор.
        – Не будете же вы мне лгать, что вы мною залюбовались, – произнесла она спокойным голосом. – Тушь потекла. Или же два моих стеклянных глаза не дают вам покоя.
        – Нет, отчего же, – даже несколько возмутился Егор, – у вас не стеклянные глаза, а глаза хаски. Тем более в прошлый раз вы разглядывали мою покалеченную голову, и я ни слова не сказал вам на это.
        – Да, – согласилась она. – Однако теперь вы оборотили ко мне лучшую половину вашего черепа. Вы специально?
        – Никак нет, – честно сказал Егор и начал было уже поворачиваться по оси O-Y, как ветер, шедший медленно, непрерывно, вдруг рванул и поставил стоймя воротник пальто Егора.
        – Оп твою мать, – отчетливо произнесла женщина, пытаясь прикрыть лицо от летящего снега.
        Через ее голову Егор видел, как встают очередные трамваи, тоже теперь весьма похожие на бумажные фонарики со вставленной внутрь свечой. Не будь внутри свечки, их, возможно, никто и не разглядел бы за снежным дымом. Перспектива выстроила трамваи, как матрешки, от большего к меньшему, на лбу самого ближнего чернел крупный «алеф», тускло подсвеченный снизу, литеры и номера дальних не давались взгляду. Мимо Егора и женщины, будто в нужном дубле, будто в рекламе, прокатилась легкая, как ангел, пустая жестянка из-под пива, синие и желтые блики были прилеплены на гладкие бока банки, пока их вместе с банкой не уволокло в абсолютный мрак между уличными фонарями и оконным светом трамвая.
        – В такую погоду нужно разрешать людям курить прямо в транспорте, – сказал Егор.
        – Господи, как вы только ходите, мне в шапке и то холодно, – сказала она без восклицательного знака.
        – Нормально хожу, – ответил Егор. – Мне перегреваться нельзя. До вчерашнего дня пить было нельзя.
        – Ну вам, наверно, и таблеток хватало, – предположила она, Егор одобрительно рассмеялся, на морозе его смех перешел в растянутый на полминуты кашель.
        Ждать, пока трамвай пустят, было невыносимо. Прежде чем отправиться к остановке, Егор и женщина зашли погреться в какое-то маленькое липкое кафе, столика на четыре, где висели еще елочные украшения, где они купили пива и перешли на «ты». Она оказалась учителем математики в школе, а он оказался на больничном – в начале мая его стукнули по голове тяжелым тупым предметом и, что интересно, не тронули карманов: или обознались, или же старушка, с которой Егор поцапался возле газетного киоска за несколько дней до того, свершила свою вендетту.
        Как это часто бывает в не очень трезвом разговоре (абзацем выше законспектирована та часть беседы, где болтовня их еще не достигла определенного градуса), разговор оставил в памяти обоих разве что музыку (надо сказать, играло «Авторадио») и совершенно нелепые вещи. Неоновая лампа над их головами раз в десять минут принималась вдруг помаргивать в ритме первых аккордов «Shape of my heart» Гордона Самнера; на рукавах пальто Егора были пришиты одинаково черные, но при этом разные пуговицы: на левом – с четырьмя дырочками, на правом – с двумя; светло-розовая помада только подчеркивала, насколько у соседки некрасивые зубы; Егор посещал туалет в три раза чаще, чем его новая подруга; сама подруга имела нездоровую склонность во время беседы складывать салфетки от угла к углу и разглаживать сгибы ногтем указательного пальца, то медленно и тщательно, то единым царапом – или как это еще назвать; у них четыре раза стрельнул сигарету один и тот же смутный тип с печатками на пальцах и в совершенно глупой кепке, и запомнился-то он лишь потому, что ни кепка не вязалась с печатками, ни печатки с кепкой. Кассу, на
правах джентльмена, посещал Егор, он помнил даже, что румянец кассирши имел такую силу, что пробивался через слой штукатурки, что на белом переднике кассирши, прямо под сердцем, располагалось пивное пятно, похожее на вереницу японских островов, но о чем говорили он и знакомая в отрезке между тем, как пошла третья кружка пива, и тем, как он начал вставлять ключ в замочную скважину (мурашки опьянения роились у него на затылке и щекотали уши), Егор не помнил, хотя знал уже, что ее зовут Майя («Как, бля, пчелу»), что она ровесница его, помнил, что упоминался даже знак зодиака, но какой – неизвестно, и неизвестно, когда упоминался, математика, математика, математика, математика, математика.
        Получилось, что последние пять слов он произнес вслух и добавил после паузы: «Математика!» – на что Майя, несомненно прикрывая рот рукой, громко рассмеялась у него за спиной и неожиданно ухватила его за шиворот, так что даже слегка придушила Егора.
        – Алгебра и начала анализа! – провозгласила она.
        – Неслабо нас растащило, – не без одобрения сказал Егор, ласково покачиваясь под тяжестью обоих тел, ее и своего. Только теперь он заметил, насколько голос его устал от того, что приходилось продавливать криком веселые мелодии забегаловки и маршрутного такси, банджо, на котором наигрывал Бахус, расположившись поперек его мозга. Так Егор не сажал связки с тех пор, как болел за волейбольную сборную школы на районном кубке в бытность свою пятнадцатилетним тхэквондистом (слово, уродливость коего была обратно пропорциональна тому, что представлял из себя подтянутый, яснолицый, похожий на гимнаста Егорка).
        Опять Егор и Майя разговорились, мешкая с замком, вышел сосед Егора по лестничной клетке, родитель той самой кофейной пепельницы в углу, замечательный тем, что являл собою недостающее звено в эволюции от утюга до Владимира Владимировича Путина. О эта белоснежная майка, эти синие треники, эти советские шлепанцы, эта шерстка, выбивающаяся из декольте, это голубое «Юра» на предплечье левой руки, эти зализанные к затылку волосы (бриолин или душ), эти складки вокруг рта, выдающие сильный характер. Беседа, начавшись по новой, уже успела прочесать старый кинематограф, откуда Майя в блуждающем порядке выполола несколько песен, ни одну из которых не знала полностью, самое большее – пару первых строк. Егор только успевал вставлять: «О, это тоже хорошая песня». На «Темной ночи», звучавшей у Майи в несколько лесбийском духе, сосед высказал с понятной претензией:
        – У меня вообще-то дети спят.
        – Спят усталые игрушки, книжки спят, – спела Майя. – Пойдем ко мне, что мы, зря торт покупали, пускай Олька тоже…
        В левой руке у нее действительно оказался небольшой торт, заточённый в прозрачный пластик и обвязанный этакими посылочными бечевками поверх пластика.
        – Неловко как-то, – заметил Егор, перемещая все же ключи от замка к карману. – Разбудим.
        – Сказала бы я тебе, что неловко, – туманно изрекла Майя, туманным взором глядя в лестничный пролет, затем все-таки определилась: – Неловко, блин, таблицами Брадиса с похмелья пользоваться… Это такой профессиональный юмор, – добавила Майя саркастически, будто отстраняясь сразу как от юмора, так и от профессии.
        – Да я понял, понял, – сказал Егор.
        Они пошли вниз. Егор несколько раз оглядывался на соседа, последний с каждым оглядом постепенно рос в его глазах. Майя, в свою очередь, порастала всходами сюрреального остроумия вокруг того же «неловко», и пока они добрались, наконец, до дверного звонка, она успела сказать, что неловко есть мел вставными зубами, неловко пиздить глобусы из супермаркета, неловко пить водку без винегрета и т. д.
        Звонить пришлось не очень долго, почти сразу после трели механического соловья не такой уж заспанный, а скорее совсем не заспанный, больше злой, нет, больше все-таки не злой, а сердитый детский голос по ту сторону двери спросил: «Кто?»
        – А то ты не знаешь, – откликнулась Майя.
        Замок дважды клацнул, дверь открылась, Егор увидел стену прихожей, на которую телевизор, как мог, проецировал остатки своего божественного света, похожего на северное сияние, но, скорее, не на коктейль, а на явление природы, звук был убавлен настолько, что обычное ежепятничное полночное веселье из певцов и рекламы свелось к шепоту и робкому дыханью. Майины глаза (на долю секунды позже Егор понял, что это не Майины глаза, а глаза ее дочери, то есть отчасти все же Майины глаза) испуганно блеснули из-за Майиного локтя, девочка ойкнула так, словно Егор случайно застиг ее в душе, и пропала во мраке, чтобы уже одетой в штаны и майку вырулить из-за угла чуть позже, сказать: «Ого, торт», – взять его, принять на пластиковую крышку торта стопку школьных тетрадей, вынутых Майей неизвестно откуда (Егор, чувствуя гусарский настрой Майи, не стал спрашивать), и этак грациозно уйти, дабы на кухне зажегся свет и зашипел скорозавариваемый чайник, чтобы вырулить из-за угла со стороны кухни, ловя хвост на затылке ярко-зеленой резинкой и невольно показывая нежные подмышки.
        – От тебя морозом пахнет, – сказала она матери.
        – Не только морозом, – уклончиво прокряхтела Майя из гнутого положения, в котором тщательно распутывала шнурки на своих побитых снегом башмаках, и коротко (егороля, оляегор) представила друг другу дочь и Егора. Девочка, впрочем, засмущалась и опять пропала на кухню, Егор тоже был готов слегка провалиться сквозь землю, но ни одного командора поблизости не было.
        – Ну ладно, пойдем, – накинула на него мягкую сетку Майя, когда покончила с одеждой.
        Неощутимо поддерживаемый под локоток Егор был увлечен душераздирающим звуком расчленяемой пластмассы из кухни, тут в ногах у взрослых и возник неожиданный кот-далматинец со своим скольжением и трансформатором в брюхе; он деликатно приостановил Егора у поворота, проникновенно вонзив ему в голень медленные когти, и, как бы знакомясь, вперил свой равнодушный взор в лицо Егора. Глаза у кота были светло-голубые. Оставив на потом вивисекцию, несколько даже отодвинутый хозяйской ногой (шкрябнули по линолеуму когти), кот опять стал бодать углы и ноги пришедших и урчать, урчать и заглядывать в глаза.
        Ольга попалась на слизывании крема со скрюченного мизинца, замерев на секунду с пальцем во рту, как если бы фраза «Оля, блин, ты руки мыла?» была фотоаппаратом; девочка оттаяла, впрочем, и принялась разливать кипяток по кружкам.
        – Женский монастырь в миниатюре, – прокомментировала Майя, окатываемая, очевидно, волною следующего глюка. – Святая преподобная аббатиса Майя и святая великомученица Ольга. Кто ты, путник, постучавший в ворота обители этой зимней ночью? Не прячешь ли ты копытца в своих трикотажных носках… (она пощурилась, обратив глаза долу)… трикотажных носках черного цвета?
        В этот момент воздух совершенно отчетливо наполнился нашатырем кошачьего запашка, заскребла по полу торопливая лапа, пополняя виртуальный курган виртуального песка, сыплющегося из кошачьей головы. Ругательства сошлись в горле у Майи и вышли вместе каким-то не очень убедительным звуком, Майя освободила Егора, который тут же присел на край табурета, выбирая, поставить ему локти на стол или подождать, пока Оля по очереди дотопит чайные пакетики, кинематографически размытые оттого, что Егор смотрел сквозь них на то, как при каждом обмакивании-вытаскивании исчезает-появляется фальшивая татуировка на внутренней стороне предплечья девочки. Пока тяжелая от пива голова окончательно понимала, что изображало тату, оно успело побывать сначала бабочкой, потом зайцем, тащившим за волосы двух женщин, сцепившимися единорогами, и наконец Егор спросил, что это у нее на руке.
        – Носферату, – пискнула девочка в пол, и голова с легким запозданием перевела: «Из пиратов», и Егор тут же, будто хлопнув себя по лбу, увидел череп, косточки, перевитые некоей изящной лентой с какой-то надписью или же девизом.
        Поверх этого потока сознания, натуралистично декорируя его, прошли: зигзагообразный, мокрый, тщательный звук тряпки, звук выжимания тряпочного сока в ведро, звук того, как вытошнило сливной бачок, и под конец – вертикальный звук воды в умывальнике с пилатовскими аплодисментами умываемых рук, и вот Майя вышла из-за кулис с недостающим третьим табуретом. Ольгу задвинуло в угол между холодильником и окном, носом в угол между страниц раскрытой книги, старческие жмурки правой руки с футляром для очков, той формы, когда его хочется покрутить, и той расцветки, что и пилюля микосиста; футляр на самом деле был пойман и раскручен.
        Вот уже Майя разыграла короткую комбинацию коротких движений, а именно: поставила льдистую пепельницу голубого стекла между собой и Егором, положила нож как бы между локтями Егора, если бы он их все-таки поставил на стол, жестом вахтовика, что смахивает со стола окурки, тару, домино, крошки, освобождая место для буры, двадцати одного, дурка, тысячи, придвинула Егору торт, дабы он понаделал в нем диаметров, за ухо подтащила открытую сахарницу, полную лишь наполовину, зато полностью глазированную изнутри шершавым сахаром, бросила отца, сына и святого духа чайных ложечек на центр стола и, будто фокусник, стремительно закурила из ниоткуда. На порог вышел вопросительный кот, но Майя выдохнула три табачных тучки по количеству слогов в «пошел вон», и кот продемонстрировал, как он умеет не только возникать, но и пропадать.
        Оказалось, что сахар способен расслаблять не хуже алкоголя, разглагольствования Егора начинали принимать несколько игривый уклон, правда, Егор не забывал, что заигрывает с математиком-женщиной, и его врожденная робость перед царицей наук не позволяла простереться заигрыванию дальше математика.
        Соль приставания к математику была в следующем. Егора еще с времен школы интересовал такой вопрос: почему бесконечная прямая, то есть прямая, состоящая из бесконечного количества точек, не занимает вообще всего пространства (стоит извинить Егора, его все ж таки несколько развезло).
        Майя, в свою очередь, видимо, почувствовала себя сиамским близнецом, которого к близости склоняли только наполовину, и сразу включилась в игру, объясняя что-то про пределы, приводя в пример дробь ноль и шесть в периоде, которая длится бесконечно, однако так и не может перепрыгнуть через ноль целых семь десятых (тут Майя корябала пальцем по столу), но Егор, упрямясь, говорил, что это софистика, что если уж точек бесконечное число, то в конце концов (на этот конец-концов Евклид услужливо напускал молочного тумана) количество точек прямой должно сравняться с количеством точек бесконечности, иначе как же это получается – одна бесконечность больше другой. Майя не сдавалась и стала приводить в пример множества, дескать, вот оно, множество четных чисел, которым нет конца, и нечетные, которым тоже конца нет, но все они входят в множество натуральных чисел, и ничего ничему не противоречит.
        – Да я все это понимаю, – кипятился Егор, – но как только представлю прямую, как представлю все эти точки, как они там плюсуются, не могу понять, и все.
        В итоге Егор бесконечно запутался во всем, что говорил, а девочка уже поела и отправилась спать, но, как ни странно, отношения Егора и Майи потеряли невинность только на следующий день.
        Действительно же сказать, когда Егор проснулся в чужой постели, в одежде, помятый, будто головной мозг, под звуки телевизора, как бы рожавшего музыку, и девочка сидела в кресле рядом с кроватью, доедая кусок торта, а на кухне шумел кран и брякала посуда, Егору показалось, что все уже произошло, настолько свойски сидела девочка, точно все уже знала про мать и ее знакомого, и не было у девочки хвоста на затылке, были этакие лохмы, не было штанов и майки, а было бог знает что, будто все, что было у Егора с ее матерью, перевело Егора в разряд родственников. Кот лежал у Егора под боком. В комнату заглянула Майя, почувствовав, что Егор проснулся, как если бы он всегда просыпался в это время, а она об этом знала.
        – Кофе, – бодро сказала Майя и пропала.
        «Кошмар какой», – подумал Егор, стыдясь себя вчерашнего, а особенно себя теперешнего, особенно стыдясь того, что снял перед сном часы и положил их на ночной столик, как у себя дома.
        – Там еще торт остался, – намекнула девочка, мерцая и отбрасывая тень в такт телевизионным всполохам.
        – Бог с ним, с тортом, – с неожиданной для себя сварливостью отвечал Егор и принял сидячее положение.
        Надевая часы, он убедился, что время почти обеденное. «Это до скольки же мы вчера языками трепали?» – подумал Егор, но только не словами подумал, а некой эмоцией, медленно, словно сквозь сухую паутину, продиравшейся через его мыслительное действо.
        Белое солнце полыхало на узкой полосе тюля с краю окна, и Егора мутило именно от этого белого света, в остальном были густые малиновые шторы, пропускавшие свет едва ли сильнее, чем театр теней (оконные рамы, круглолапый кактус, как бы раскрывший объятия, некий квадрат, в коем Егор узнал-таки кружку, забытую им на подоконнике за секунду до того, как пасть так низко).
        Девочка принялась перебирать каналы, простирая руку с плоским пультом в сторону ящика. Егора заворожило мелькание картинок. Некоторое время он смотрел «Фокс кидс», цветной, подвижный, растворявшийся у него в голове легче, нежели это делает шипучий аспирин в водопроводной воде. Потом сквозь роящиеся на свету пылинки он увидел свое лицо, отраженное в стекле книжного шкафа, сквозь которое, лицо и стекло, были видны тома Чарлза Диккенса, второй, третий и половина четвертого. Все отвратительные ощущения внутри его тела проступали на похмельном лице и были невыносимы той невыносимостью и тоской, как когда мерзкая щетина на лице и кадыке, мерзкая оттого, что уже не щетина, но еще не борода, скорее клочья, чувствуется самим лицом безо всяких прикосновений извне, как тополиный пух, налипший на кожу.
        Егор поднялся и проложил неторопливый пунктир своего пути в сторону уборной; до ванной, где вместо холодной воды было долгое утробное хрипение и где серьезный примат со шрамом на правой стороне черепа и младенческими розовыми стрелками от постельных складок на левой щеке долго всматривался внутрь Егора, будто прицениваясь к его пирамидальным и кубическим головным болям.
        Пока Егор и Майя пили раскаленный суррогат, отдающий медью на корень языка, девочка выслушала телефонный звонок, несколько раз появилась в кухне, одетая с каждым разом все больше, напоследок уже наматывавшая малиновый шарф на длинную шею, в зеленой шапке с ушами, надетой несколько по-дембельски набекрень, в еще не застегнутом пальто. После того как хлопнула дверь, Егор и Майя честно проговорили обо всяких пустяках еще часа полтора (погода, воспитание дочери, книги, плохой кофе, который трезвая Майя, не в пример вчерашнему, характеризовала политкорректными эпитетами, школьные сплетни). Разговор заносил Майю в разные углы кухни, где она курила, по новой ставила чайник, подкармливала кота; в черном свитере, усыпанном по плечам обломками волос, закрывавшем ей горло, в черном трико и черных носочках, она выглядела как-то мертвовато. У Егора болел зад, отсиженный на табурете, и шея от постоянного верчения головой, но уходить Егору не хотелось, потому как он чувствовал, что Майе тоже не хочется, чтобы он уходил, и потому еще, что устал от телевизора и газет, и Майя просто как-то увлекательно
разговорилась. В итоге на последней сигарете у Егора иссякла зажигалка, Майя стала чиркать своей и дочиркалась, что Егор как-то удачно или неудачно взял ее чиркающую руку в свою, а Майя, скорее всего силою той пустоты и недоделанности, которая глупо возникла меж ними прошлой ночью, поняла Егора как-то не так и, решив не строить из себя пионерку, просто от того, что ей хорошо было с ним поговорить, сделала некое встречное движение, сквозь которое, как и сквозь того ночного кота, проступал знак вопроса, Егор понял это движение по-своему и толкнул тележку физиологии путем пологого спуска, та покатилась, чуть подпрыгивая на все тех же обоюдных вопросительных знаках, что не помешало ей взять неплохой разбег, чтобы, впрочем, послушно остановиться в долине.
        – Да-а, – задумчиво заметила курящая, одевающаяся сверху вниз честная Майя. – Такого у меня еще не было, чтобы из вежливости.
        – У меня тоже, – сказал Егор, одевающийся снизу вверх и уже натянувший носки и штаны; он чувствовал, что, будь собакой, прижал бы уши от смущения и неловкости.
        Чувство смущения и неловкости, судя по всему, было обоюдоостро, поэтому и Егор, и Майя одевались спиной к спине по разные стороны несупружеского ложа, Майя из положения сидя, а Егор из положения стоя; получалось, что Майя говорит с тюлем, уже не белым, но золотым, с телевизором, который говорил с ней, а Егор говорил с двойной полураспахнутой дверью и плохой акварелью, приколоченной на стену в длинной прихожей (море-парусник).
        – Хотя, если честно… – протянула Майя.
        Егору неловко было уходить после того, что они вытворили, а ей неловко было выгонять Егора по той же причине, хотя Егору хотелось уйти, а Майе хотелось его спровадить. В итоге Егор вызвался пойти за сигаретами, а Майя решила готовить ужин, и они оба, Майя и Егор, потекли в ближайший магазин.
        У подножья лифта произошла рокировка с мокрой от снега и пышущей жаром Ольгой, которую они обошли с разных сторон и вышли вон, во двор, утопавший в снежной грязи; в дверях подъезда, стоит заметить, у них случилась легкая заминка из-за того, что Егор в припадке задумчивой галантности или же, скорее, пришибленный почти банными запахами весны стал пропускать Майю первой, а она, раз уж он упавший на голову и вообще равенство полов, попробовала первым выдавить из подъезда его самого, да еще толстая старушка с одышливой руганью пыталась вбить между ними мокрого ребенка в пунцовом комбинезоне, и синие мини-лыжи ребенка клацали по бетону.
        Ветер нагонял попутную рябь на воду, разбросанную по чайным ложечкам и кукольным блюдцам следов. Еще один полиэтиленовый мальчик, состоявший из цветных пятен, прозрачных соплей и бессмысленной лиловой натуги, скатывал снежный рулон, обнажая мертвую траву и грязь газона. Егор почувствовал, как начинает таять его левая ступня и влага растекается от середины подошвы, там, где он, озабоченно насупясь, некогда замечал нитевидную трещину, по всему носку. Тоска, сродни тоске энуреза, начала ласково охватывать все его существо.
        – Гляди, этот тополь у меня под окном стоит, – сказала Майя и показала на дерево, которое, благодаря относительности движения, как бы прокручивалось перед ними, словно заворачиваемая лампочка. Со стороны солнца кора тополя была уже сухой, почти белой. Егор подумал, что дерево это стоит и у него под окном тоже, что если выключить свет в квартире поздно вечером, то мальчик повернет голову и станет смотреть в сторону улицы, улыбаясь на свет уличного фонаря, стоящего рядом с деревом, что в темноте фонаря почти не видно, что виден только круг света на земле, что не видно в темноте и самого дерева, а видны лишь несколько освещенных фонарем веток.
        – А, ну да, он ведь у тебя под окном тоже, – опомнилась Майя. – Вечером, ночью, ну, когда темно, его не видно, несколько веток только видно, они под фонарь попадают, такой шар из веток под фонарем в воздухе висит. Печаль в чистом виде. Нет, ну не печаль, а такое ровное чувство, японская такая херотень, когда можно смотреть не отрываясь.
        Егор подумал, что если человек один, то может замечать круг от фонаря и смотреть на него, как японец на вишню, может замечать, что трещинка на штукатурке похожа на профиль Николая Васильевича Гоголя, что ноготь на указательном пальце похож на Клару Лучко и т. д., а когда у человека кто-то есть, то похуй человеку (Егор так и подумал: «Похуй») на то, что там на что похоже, человеку тогда не до фонарей, трещин и ногтей.
        – В больнице со мной парень лежал, – сказал Егор. – Писал афоризмы, у него был такой, я сейчас точно не помню, дескать, когда Толстой смотрел на небо, он в каждом облаке видел Льва, ну и все такое, там как-то даже зарифмовано было.
        – О, а вот тоже в тему, – вспомнила Майя. – У нас практиканты были, один литераторше рассказал… Ты «Леона» смотрел?
        Егор ответил кивком, хотя ничего такого не смотрел, а если смотрел, то не помнил.
        – А тогда его как раз показали, та пришла на работу в трансе, типа, ой как все идеально выстроено в смысле сюжета, ни одного лишнего персонажа, все наворочено там как-то почти по-шекспировски, короче, тот рассказывает ей свой вариант начала… Вот Чикаго, камера скользит по улице, скользит, скользит, заплывает в кафешку, опять скользит по коридорам, заплывает в комнату, там, за столом, спиной ко входу, сидит человек, он оборачивается к зрителю и это Лев Толстой с пером в руке, и надпись появляется: «Леон – профессионал».
        Егор обреченно ухмыльнулся теплому хлюпанью левой ноги, хлопнул себя по карману свободной левой рукой (в правой у него незаметно оказалась Майя) и вспомнил, что как раз за сигаретами-то и идет. Меж тем они подруливали к супермаркету и все не могли подрулить своим не слишком уже торопливым ходом, Майя косилась на Егора снизу вверх, ожидая, что он разродится тоже какой-нибудь своей историей, лицо Майи покрывал едва заметный детский тополиный пушок, спиралевидно завихрявшийся на скуле, электрическое ощущение его еще оставалось у Егора на губах, как остался просфорный вкус ее рта в его слюне, и Егор, будто больной ангиной, все время мелко сглатывал, не потому, что вкус этот был ему неприятен, а скорее машинально, да и поймал себя на этом не сразу.
        Когда они огибали встречную многоэтажку, их, прицепившуюся за ними стройную женщину с лицом пожилой лыжницы и прицепленного за ней среднекалиберного черного пса с брежневскими бровями и взглядом следователя (Кодоша, фу, Кодоша, нельзя, Кодоша, дорога) притиснул к стене аварийный грузовик, задумчиво прошагавший по жилкомхозным ухабам; из обоих почти по-религиозному обращенных к пешеходам окон грузовика на них смотрел человек и еще один человек, а тыл грузовика подтверждал, что в грузовике действительно люди. За грузовиком последовала нестрашная неспешная легковая машина с какой-то пидорской плюшевой веселенькой игрушкой, болтавшейся у лобового стекла, набитая пятью серьезными мужчинами в камуфляже и музыкой, жесткой, как полные кровью пещеристые тела.
        В снегу до недалекой дороги, которую надо было пересечь, чтобы угодить в магазин, был протоптан S-образный шрам с ответвлением к сплошной траве и мятой земле, в сторону снеговика со следами мелкого вандализма по высоте детского роста и по высоте поднятой собачьей лапки. Снеговик, светофор и Майя с Егором образовали равносторонний треугольник, когда Егор наконец сказал, и, пока говорил, треугольник перестал быть равносторонним, все более расширяя кругозор одного своего угла:
        – Со мной в палате мужик лежал, машиной сбитый, говорил, хорошо, что на красный сбило, не так обидно, как если бы на зеленый.
        – Такое чувство, – сказала Майя на это, – что некоторые люди не потому странные, что получили по голове, а потому получают по голове, что странные.
        Светофор на противоположном берегу дороги поморгал желтым и показал красный, рядом с Егором остановилось маршрутное такси, и из него в снежную, нежного цвета графитовую грязь попрыгала семья из четырех человек: мама, папа и одинаковые дочери лет, может быть, пятнадцати, ветер завернул хвост бензиновой гари в сторону Егора и Майи, которым пришлось отступить с тропинки в снежный творог, в снежный адыгейский сыр, в снежную сметану.

3

        Две светлые трапеции лежали на темном потолке, древесная тень была растворена в свете фонаря без остатка, какое-то донное колыхание возникало и прекращалось вместе с шевелением тюля. Одновременно с тонким потрескиванием сгорающих миллиметров папиросной бумаги в воздухе появлялся мутный, боковым зрением видимый ало-оранжевый светляк, величиною чуть меньше копейки, потом следовал дымный выдох сквозь не до конца сжатые губы, и грудь и подбородок Егора обтекало тепло чужого выдоха, и никотиновый туман начинал путаться в колючках на его шее и затекал под правое ухо.
        Егор благодушно подарил несколько безобидных сплетен о соседях по палате Майе, чей сухой жар пробивался к его правому боку даже сквозь наполовину стянутое с него одеяло, и теперь Майя, приподнявшись на локте, заглядывала в предпоследнюю сплетню сквозь увеличительное стекло последней и вещала сухим, как мел, шепотом:
        – Это он ВАМ рассказал, что бросил ее из-за того, что у нее волосатый живот был, ты бы знал, что Ольгин отец про меня рассказывал, хотя вроде бы что тут придумывать, все и так всё правильно поняли. Я зато Ольге рассказала, что он на машине разбился, ну знаешь, раньше детям говорили, что у них папы – летчики-испытатели, а теперь такая отмазка катит.
        – А он машину водит? – зачем-то умиротворенно спросил Егор.
        – Какая машина? – весело вскипела Майя. – Ну прикинь, учитель рисования, его к мясорубке-то подпускать опасно, блин, он, мы еще тогда пылесос не купили, пошел как-то половик хлопать…
        Егор на это издал горловой звук, означивший для Майи скуку.
        – Да ну тебя, – сказала Майя несколько обиженным голосом. – У нас Галина Ивановна говорит, с мужем тридцать лет прожила: как на семьдесят процентов тело человека из воды состоит, так и мужик на семьдесят процентов из заскоков, а остальные тридцать у мужика заебы; главное, до свадьбы определиться, по душе ли вам то и другое, а то потом жить будет тяжело.
        Майя в очередной раз на секунду раскочегарила светляка, и багровый отсвет очень тусклого фотографического света лег на ее кисть и лицо.
        – Да уж, – сказал Егор. – У меня вон, например, с таблеток такое было, никогда бы не подумал, – добавил он многообещающе, запоздало ужаснувшись самому себе, и сразу стал придумывать, как солжет.
        – Галы какие-нибудь выдающиеся? – поняла Майя. – А теперь как?
        – Ну не сказать, что меня прямо-таки колбасило, – сказал Егор, по-цыгански потрясая в воздухе ладонью, в бессилии объяснить, как на самом деле его должно было растаскивать от таблеток. – Один был глюк, но такой, знаешь, конкретный.
        Егор послушал басы автомобиля, так и так пытавшегося прикорнуть к дому, и, невольно дивясь легкости, с коей скелет готов был вывалиться из шкафа, и любуясь нефтяными блесками умершего телевизора и мебельного стекла, сказал, потому что следующий Майин вопрос уже просвечивал через флер всего этого покоя:
        – В общем, я из больницы вернулся, ну прикинь, сколько я там лежал, а у меня на кухне пацан сидит и в окно смотрит, весь уже пылью покрылся, как фотография, на ресницах пыль. Сидит себе, в окно смотрит, улыбается. Я сначала подумал, кто-то подшутил, ну, кукла, а он теплый, как живой, даже горячий, у него, блин, будто температура, я даже померил, тридцать семь и четыре.
        Майя пощупала почву осторожным юмором:
        – В смысле «померил»? – Она, видно, пыталась вообразить, как можно поставить градусник чертику из белой горячки.
        – Ну под кофту ему градусник сунул, – закипятился Егор. – Потом хотел милицию вызвать или врачей, но подумал, что меня вернее упекут, чем его куда-нибудь денут. Понятно ведь, что никого там нет. Подумай сама, у него пульса нет, он ничего не ест и не шевелится даже почти. Он только туда, где больше света, голову поворачивает. Допустим, если дома темно, свет на кухне выключаешь, он начинает на улицу смотреть, на фонарь, а если включаешь, то он на лампочку смотрит.
        Майя заинтригованно зашевелилась:
        – И каково спать, когда такое за стенкой?
        – А то ты не догадываешься каково, – сказал Егор. – Я его пробовал простынкой накрывать, когда вечером готовлю, днем-то еще ничего, но так еще хуже. Пускай уж, думаю, так сидит, раз сидит. Еще прятал в шкаф его от греха, чтобы глаза не мозолил, но это еще хуже, чем простынка, все время прислушиваешься ночью, скребется он или не скребется, что ни скрипнет в доме, кажется, что это он там, в шкафу.
        – А он точно ненастоящий? – спросила Майя, тыча окурком в теплую пепельницу, стоявшую на теплом животе Егора. – Может, ты маньяк какой-нибудь, – сказала она с удовольствием. – Мальчиков крадешь.
        Егор одобрительно хмыкнул.
        – Не, – сказал он, – сто процентов. Я же проверял, у него даже волосы не горели. А был бы настоящий, горели бы. – Егор тут же поспешил поправиться, поскольку последняя фраза накреняла разговор в сторону голимого безумия: – Я одну прядку пробовал опалить зажигалкой – и ничего. И он тем более ненастоящий, что слишком хороший такой, знаешь, киношный, днем так вообще родной такой, будто у меня из головы достали, как я сына своего представляю, если бы он у меня был, и посадили напротив, ужас, короче. Я втихую к врачу походил, он говорит, такое бывает.
        – Ну и что доктор прописал? – спросила Майя.
        – Посоветовал слезать с колес постепенно, самому думать, как сделать так, чтобы и мальчик исчез, и чтобы голова не болела.
        – Прикинь, придем завтра к тебе, а он там сидит, хотела бы я на твою рожу вытянутую посмотреть.
        – Да уж, – отвечал Егор, чувствуя себя приятно округлым от своей покладистости.
        Они выслушали грузные, точно прикрытые подушкой, звуки лифта, дважды, с трехминутной паузой, пришедшего в движение; бедная машина под окном опять принялась маяться, на сей раз убираясь от подъезда, и наконец медленно исчезла. Майя ласково зевнула и, наклоняясь к Егору так, что ювелирно прикрыла головой половину искры на люстре, спросила, спит Егор или нет. Егор не спал, Майя сняла с его живота пепельницу, села по-турецки, вполоборота к нему, снова закурила и стала рассказывать, как ей было девять лет, как она познакомилась в поезде с мальчиком, своим ровесником, когда они ездили с мамой и папой к бабушке во Владивосток, как они лежали на разных полках одного и того же купе и высовывали руки в одно и то же окно, а потом он ей даже не снился, хотя ей очень хотелось, чтобы он приснился, а она даже лица его вспомнить не могла и забыла, как его звали, а Егор умиротворенно думал, что вот был мальчик, с которым даже страшно было оставаться дома, настолько он был бессловесный, настолько даже слишком настоящий, что реальность его распространялась повсюду и разъедала дом Егора, отрывала пуговицы, похерила
кактус возле монитора, сам монитор, компьютер и телевизор, продавила прокладку крана в ванной, убила подошву ботинка, и это еще не все, но вот Егор забросил таблетки, ушел, и мальчика нет или можно представить, что его забрали, и вот он сидит где-нибудь, смотрит на лампу, покрывается пылью, и Егор понял, что было бы лучше, чтобы мальчик не мог без него, чтобы оттуда откуда-нибудь позвонили и сказали, что мальчику без него хуже или что мальчик без Егора умер.
        Но никто так и не позвонил.


notes


        Примечания




        1

        Запрещенная в РФ террористическая организация.



        2

        Песня «The Rains Of Castomere», авторы слов Рамин Джавади, Джордж Р. Р. Мартин.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к