Сохранить .
  ЩЕРБИНИН ДМИТРИЙ
        
        ПИЛИГРИМ
        
        Часть I
        "Матиас Гус"
        
        I. "Появление Пилигрима"
        
        
        От детства осталось мне совсем немного воспоминаний. И каждое из этих воспоминаний связано с грозой. Вот одно из них: высокое коническое окно полыхнуло слепящим белесым разрядом, в следующее мгновенье - сгустилась тьма. Я бегу к матушке, и, только наши руки встретились - страшный разрыв; я рыдаю, молю, чтобы защитила. Матушка гладит меня по голове, шепчет слова утешенья, но и сама не в силах сдержать слез.
        И все же, о своем детстве, и о своем удивительном появлении, хочу поведать со слов моего трагично ушедшего из земного бытия приемного отца.
        
        * * *
        
        Моего приемного отца звали Владиславом Гусом. Богу было угодно, чтобы он появился на свет в нищенской семье. Неизвестна точная дата рождения Владислава, но, кажется - это были 20-е годы XV века.
        Это были малопривлекательные Пражские трущобы, из которых часто выходили на дорожку бандитского промысла, в перспективе же виделась виселица или тяжелый топор палача.
        Но, в то время как его сверстники занимались всяким шалопайством, в том числе и мелким воровством, маленький Владислав Гус размышлял о Боге, о Вечности, и прочих совсем не свойственных его возрасту вещах. Причиной тому было видение, сошедшее ему в годы младенческие - видение было сокровенной тайной Владислава Гуса, и он не рассказал о нем даже мне, своему приемному сыну. Хотя в остальном он доверял мне полностью.
        Здесь не стану описывать всех перипетий его судьбы. Отмечу только, что необычайное религиозное рвение Владислава не осталось без внимания; и тощий от постоянного недоедания, оборванный, но вдохновенный юноша получил расположение в лице одного благочестивого и, что немаловажно - влиятельного монаха; и был принят в духовную семинарию. Теперь, получив доступ к богословским фолиантам, он буквально погрузился в них; и ничто - ни пенистое пиво, ни звонкий девичий смех иногда проливавшийся с Пражских улочек, ни замечательная погода - ничто не звало его так, как жажда проникнуться древней мудростью. Поэтому неудивительно, что он стал одним из лучших учеников, и, в конце концов, получил высокую церковную должность. Впереди его ждало еще более блистательное будущее, но единственное, чего желал Владислав Гус - покоя, и возможностью изучать свои любимые книги.
        Такая возможность была ему предоставлена - он получил должность смотрителя церкви Всех Святых, что высилась над кладбищем при Седлецком монастыре. Монастырь этот стоял в Кутне Горе - городе почти столь же славном, как и Прага, и расположенном в пятидесяти верстах от древней Чешской столицы. Церковь Всех Святых окружало огромное, и древнее, наполовину ушедшее в землю кладбище; и, если не считать духов, которые в ветряную погоду завывали в кряжистых кронах вековых вязов - место было нелюдимое и тихое - как раз под характер Владислава Гуса.
        Но шло время, и смотритель чувствовал приближение старости. Иногда, в длинные, холодные, зимние ночи он, в глубокой тоске, вставал на колени перед распятием, и молился:
        - Милый мой Отец Небесный! Вот я, преданный и недостойный раб твой, вопрошаю: не суждено ли соединиться мне в благочестивом браке, со смиреной и доброй женой, кою ты в спутницы и в утешенье дал каждому Адамову сыну? Если есть на то воля твоя - с радостью приму; если нет - в смирении перед непостижимой мудростью твоей изопью чашу блаженного одиночества...
        Так молил Владислав Гус, и вскоре был вознагражден за свой добрый нрав. В ледяной, ноябрьский день в церковь вошла нищенка. От голода она едва держалась на ногах, а мороз сделал так, что ее зубы долго не могли встретиться. И все же, после того как Владислав накормил ее густыми, горячими щами, а на второе предложил картофельных кнедликов собственного изготовления, она нашла силы рассказать о себе. Звали ее Флеска, и когда-то была она владелицей богатого поместья. Веселая беззаботная юность прервалась, когда один из претендентов на ее красоту и деньги отравил другого. Тогда она ужаснулась мирскому злу, передала свое денежное богатство во владение церкви, сама же, надев смиренную рясу, ходила по дорогам, и просила милостыню, большую часть которой опять-таки отдавала церкви.
        И так, в величайшем смирении и в молитве, не разу не ужалив себя греховной мыслью, ходила Флеска уже двадцать лет. Но в эти холодные ноябрьские дни почувствовала она слабость, и ноги привели ее в это место.
        И Флеска, ныне покойная, благочестивая моя матушка, осталась в церкви Всех Святых. Воистину небесами был освящен брак ее и Владислава Гуса. В те минуты, когда их робкий говор коснулся темы совместной жизни, сильный порыв ветра распахнул церковные врата, и влетел белый голубь. Он уселся на их соединенных ладонях, и, когда Владислав дрожащим голосом спросил: "- Можно ли?.." - голубь утвердительно кивнул...
        Жили они так счастливо, как могут жить только добрые, умудренные жизнью и искренней верой люди. И лишь в одном отказал им Господь - Флеска была бездетной...
        А теперь я расскажу о событиях той ужасной ночи, в которую мне суждено было появиться в церкви Всех Святых.
        
        * * *
        
        - Как грохочет! - молвила Флеска, и перекрестилась.
        Владислав Гус выглянул в окно. Кивнул:
        - С Пражской стороны небо черней-черного. Но после стольких жарких дней -это неудивительно. Сегодня ночь наступит раньше срока. Будет великая буря.
        Флеска повернулась к распятью, и, сложив ладони, прошептала:
        - Упаси Господи, тех странников, которых эта буря застанет в дороге...
        Как и предвещал Владислав Гус, ночь наступила раньше положенного ей в августе срока. Уже в половине девятого сделалось темно, и одни всполохи неистовых молний разрывали воющий ледяным ветром мрак. А, когда часы отбили девять - ослепительная колонна ударила в один из вековых вязов, который и рухнул, раздробив несколько надгробий. Обрушился сильнейший ливень, земля вздрагивала, а с колокольни утробно загремел колокол, хотя никакого звонаря в такое ненастье там не было, и не могло быть.
        Тогда перекрестилась смиренная Флеска, и прошептала:
        - Воистину, в этот час Дьявол выступил из своей преисподней. Упаси, Господи, рабов твоих от всего зла и ужаса...
        А потом завыли волки. Судя по тому, как сильно они выли - это была очень большая стая. Еще за сотню лет до описываемых событий королевские ловчие истребили в окрестных лесах всех серых разбойников - и этот вой еще больше убедил моих добрых родителей, что в этой ночи не обошлось без козней нечистого.
        - Слышишь, как Лок скулит? - спросила Флеска.
        Да - Владислав слышал. Лок - этот огромный, сильный и добрый рыжий пес, жил в конуре рядом с церковью, и честно нес свою несложную службу (благо, за все это время грабители так и не появлялись) - теперь Лок испуганно скулил.
        Владислав сказал:
        - Я впущу его в складской придел, иначе нечистый унесет его, и сделает частью своей проклятой свиты.
        Флеска осенила Владислава крестным знаком, и попросила, чтобы он был осторожен. Гус накинул плащ, и вышел. Однако ему пришлось вернуться - ветер был так силен, что сбивал с ног.
        Мой приемный отец взял посох, и вышел уже окончательно.
        Казалось, начался новый Всемирный Потоп. Повсюду бурчали грязевые потоки, и плыли в них не только сломанные ветви, но и остовы - это вода вымывала нутро древнего кладбища.
        Но вот и конура Лока. Преданный пес радостно залаял, и бросился к своему хозяину, едва не сбил его с ног.
        Волки завыли в непосредственной близости, а вместе с тем и молния полыхнула. Среди могильных рядов показалось движение.
        - Вовремя же я! - стараясь перекричать грохот бури, возвестил Владислав, затем - перехватил цепь, и повел пса в складской придел.
        Однако, Лок продолжал скулить. Отец склонился и легонько потрепал его мокрую рыжую холку.
        - Что волнуешься? Ведь теперь ты под защитой церковных стен.
        Лок постарался услужить своему хозяину, и перестал скулить, однако всем видом показывал внутреннее смятенье.
        Тогда Владислав Гус подошел к двери, которую бил ветер и хлестал ливень, да тут и сам побледнел, перекрестился. Прошептал:
        - Пресвятая Богородица, а ведь в этой ночи плачет ребенок!
        И действительно, снаружи, едва различимый за раскатами грома, волчьим воем, и зловещим напевом колокола, кричал ребенок - судя по голосу совсем крошечный, беззащитный.
        Владислав Гус зашептал молитву, а вместе с тем - схватил мотыгу, и бросился в бурю. Крик шел из кладбищенских глубин, оттуда же выли волки...
        Каждый шаг давался с трудом. Ветер налетал порывами, и бил, старался повалить. Раз молния впилась в землю так близко, что Владислав почувствовал жар, и к тому же - едва не ослеп и не оглох.
        Как и полагается добропорядочному христианину, он положился на милость Божью: шептал молитву, и шаг за шагом прорывался вперед. Хорошо еще, что в руке у него был посох, иначе бы увяз - так развезло почву.
        Но то, что Владислав Гус вскоре увидел, заставило его забыть и про волков, и про неистовую бурю. Он побледнел, затрясся, и, перекрестившись, прошептал:
        - Уж не ребенок ли это самого Дьявола?.. Упаси Господи!..
        И вот что он увидел: по самому бурному, ревущему, грязевыми валами кипящему потоку плыла колыбель. Это была массивная колыбель, на которой преобладал костный орнамент, а тот проем, куда укладывался младенец, представлял исполинский череп со зловещими, мерцающими багровым светом глазницами.
        Поэтому и не удивительно, что Владислав Гус был повергнут в такое смятение, и уже думал о том, чтобы бежать в Церковь Всех Святых. Ведь ни один честный человек не станет помогать адскому порождению!
        А ребенок голосил буквально у него под ногами, и Владислав понял, что не может решить: ребенок это Ада, ребенок Земли, или Небес; и что, если оставит его - потом все равно не найдет покоя.
        Он схватился за костяную ручку, и оказалось, что она накалена до такой степени, что кожа на его ладони зашипела. Но он выдержал боль, и не выпустил колыбель. А колыбель была тяжелая - сгибаясь под его тяжестью, Владислав Гус устремился к Церкви.
        Ноги утопали в грязи, отовсюду топорщились вымытые дождем остовы; безумно метались всполохи молний.
        Подобно маяку была раскрытая дверь церкви - за ней сияли бессчетные свечи. Флеска увидела своего супруга, бросилась ему навстречу, и, не говоря ни слова, помогла донести страшную колыбель до входа.
        Далее - они поспешили закрыть дверь. А запиралась она тяжелым и толстым железным брусом - никакая сила не могла прорваться внутрь, против воли хозяев.
        Только теперь Флеска разглядела колыбель, вплеснула руками, и вскричала:
        - Что ты принес?!
        В ровном сиянии свечей колыбель представлялась еще более устрашающей, нежели при всполохах молний. Видно было, что составляют ее настоящие кости; и только не понятно было, каким существам могли такие кости принадлежать, и какая сила так их изогнула.
        Но добрый Владислав нагнулся, и осторожно достал младенца, закутанного в темно-серебряную вуаль. Младенец мирно спал, щеки его румянились, и вообще, по словам моих родителей, он представлялся самым милым младенцем, из всех, которым им когда-либо доводилось видеть. И, как Вы, наверное, уже догадались - этим младенцем был Я...
        - Взгляни, как мирно он спит... - прошептал Владислав. - А ведь прежде кричал... Но стоило нам только перенести его через порог этого Святого Места - успокоился. Милая моя супруга, неужели ты думаешь, что, если бы он был порождением нечистого, он смог бы так блаженствовать здесь?..
        А Флеска осторожно приняла младенца на руки, прижала к груди и прошептала:
        - Ты прав. Несмотря на страшную обертку - это подарок небес. Наши молитвы услышаны, и теперь у нас будет ребенок...
        До утра они провели в молитве, а утром буря прекратилась, а волки убрались восвояси.
        
        * * *
        
        И потекли дни, в которых к прежним заботам Владислава и Флески прибавились новые: они воспитывали ребенка, то есть - меня.
        Нарекли меня Матиасом Гусом. И, сколько знаю и помню, души во мне не чаяли.
        Поначалу, конечно, часто вспоминали Ночь, содрогались, шептали молитвы - просили Бога уберечь от Нежити. Но летели мирные дни и ночи - складывались в недели, месяцы, годы. И постепенно батюшка с матушкой уверились, что ничего им не грозит; и что старость они проживут в счастье.
        Теперь я вынужден констатировать, что их мечтам не суждено было сбыться.
        
        
        II. Асфоделия.
        
        Итак, после описания ночи моего появления, о которой слышал единственно со слов приемных родителей, приступаю к повести о тех событиях, которые уже отчетливо помню сам. И молю у того Единого, кто создал все, что есть светлого и благодатного в Мире, чтобы не оставлял меня все это время, и дал сил вспомнить и рассказать все, ибо то, что пережил я, и то, что открылось мне, не доводилось не переживать, ни открывать никому прежде!
        
        * * *
        
        Как уже говорилось в начале этой повести, воспоминания из раннего моего детства так или иначе связаны с грозой. Действительно - казалось, что бурное небо следило за мной, и окружало, словно являлось вторым, после Владислава Гуса приемным отцом.
        Однако, причиной того мрачного, нелюдимого характера, который был свойственен мне с самого раненого детства, было не только грозное небо. Причин было несколько.
        Перво-наперво, мои родители, которые и по сию пору остаются самыми дорогими людьми, из встреченных мною на этой земле. Они не мыслили своей жизни без служения Богу, и не было такого часа, чтобы они не думали о Нем. И искренние молитвы спадали с их уст гораздо чаще, нежели какие-либо иные слова. Таким же религиозным человеком рос и я.
        Быть может, Вера для жителя цветущих, солнечных долин, и есть что-то светлое, подобное весеннему празднику. Для меня это была постоянная мысль о смерти, и уже в пять лет, я знал, что человеческое бытие - краткий миг, и истово, часами, молил Бога, чтобы он спас меня от всякого греха, и Ада.
        То место, в котором мне суждено было взрасти, вполне способствовало моей мрачности. Как уже говорилось, Церковь Всех Святых окружало огромное, древнее кладбище. Над этим пустынным кладбищем часто стлался туман, а возвышающиеся в отдалении монастырские стены, словно клали предел всему миру, и иногда думалось мне, что во всем мире есть только я, батюшка с матушкой, да холодные остовы. Те же люди, которые иногда посещали нашу церковь, представлялись мне виденьями из снов.
        В те часы, когда я не был занят чтением Библии или молитвой, я бродил по кладбищу. Практически все плиты покосились, заросли мхом, а некоторые ушли в землю. На большинстве надгробий невозможно было разобрать подписей. И, так как земля была размыта, часто выпирали пожелтевшие черепа, кости рук и ног, а иногда и целые скелеты. И я мог подолгу сидеть в компании безжизненных остовов, шептать молитвы, и воображать, что и мне в самом скором времени доведется успокоиться вместе с ними...
        
        * * *
        
        И был сон, который повергал меня в трепет. Сколько помню, сон этот повторялся, по крайней мере раз в неделю, и содержал в себе некое откровение. Откровение забывалось, когда я просыпался, а просыпался я в холодном поту, и, едва сдерживая крик, падал перед распятием, и истово молился...
        Наконец, это было замечено моими родителями, и они приступили ко мне с расспросами. И, хотя мне не хотелось их огорчать, солгать я не мог, и честно рассказал все, что помнил.
        А помнил я немногое.
        В том сне была неописуемая феерия костей. Костей больших и малых, совсем крошечных и исполинских. Кости переплетаясь меж собой, дыбились к небу, окнами зияли пустые глазницы великанов, арками изгибались кости ног и рук. Пирамидами высились мириады черепов. Помню, частыми были клыкастые колодцы, а под ними - костяные туннели: бесконечно дробящиеся, уводящие в немыслимую глубь. И, хотя ни одна из причудливых костяных конструкций не шевелилась, и тишь нависала мертвая, я чувствовал, что все там живое, и все следит за мной. Следит без доброго, и без злого чувства - просто следит и все. А потом происходило что-то, что я не мог вспомнить, и что заставляло меня просыпаться в холодном поту.
        Родители внимательно меня выслушали, переглянулись. Посовещавшись, они решили, что необходимо ограничить мои кладбищенские прогулки. Я не осмелился им перечить, хотя, признаюсь, нигде, даже и за блаженными фолиантами не испытывал такого душевного покоя, как среди могильных плит...
        И, вместе с тем, я почувствовал, что между мной и родителями осталась недосказанность. Выждав некоторое время, я приступил с расспросами с Владиславу Гусу. Сначала он не захотел рассказывать, но потом, видя, что я не нахожу себе места, а также, что Сон меня не оставил - сам подошел, и сказал:
        - Что же, Матиас, я думаю, нельзя дальше скрывать историю твоего появления. Рано или поздно ты все равно обо всем узнаешь.
        Сказав так, он взял меня за руку, и повел в складской предел. Там он отодвинул коробы, и пустые бочки. Открылась костяная колыбель, о которой читатель уже знает из начала этой повести.
        Для меня то было внове. По словам отца, тогда я сильно побледнел, губы мои сжались, но я не отступил, а напротив бросился к колыбели, встал перед ней на колени, и стал пристально вглядываться в костяной орнамент. Надавил на один из клыков, и разодрал в кровь палец, но тогда совсем не заметил боли.
        - Да, да... - шептал я. - Это из того места. Из сна. Там все такое...
        Владислав Гус собрался с силами, и рассказал обо всем. Тогда я узнал, что ни он, и не добрая Флеска настоящие мои родители.
        Помню, я похолодел тогда, и смог вымолвить только:
        - Тогда родился я в том месте, которое мне так часто снится...
        Владислав Гус озарил меня крестным знамением, и сильно изменившимся голосом произнес:
        - Упаси тебя, Боже, от таких мыслей! Ты вырастишь добропорядочным христианином, и молитвой изгонишь бесовской сон!..
        Тогда пал перед ним на колени, и зашептал, что если даже я и родился в ином месте - не хочу знать иного отца и мать, нежели он и Флеска.
        Владислав кивнул и молвил:
        - Давно следовало выкинуть эту дьявольскую колыбель.
        Но тут уже я вступился. И с неожиданной горячностью стал защищать эту зловещую вещь. Не помню, что я говорил тогда, но приемный отец был крайне расстроен моими речами...
        Тем не менее, колыбель осталась, и теперь часто, в тайне от приемных родителей, пробирался я в складской придел, и вглядывался в колыбель также, как прежде вглядывался в кладбищенские остовы. Иногда мне казалось, что страшная тайна вот-вот откроется, но я сам боялся этой тайны, и холодел, и бежал к кресту, где долго и истово молился о Спасении.
        
        * * *
        
        А теперь я расскажу о Асфоделии.
        Тот читатель, который живо представил цветущую, романтично настроенную барышню; с непременными загадочными глубокими, пламенными очами, любительницу сонетов и ночных любовных воздыханий - окажется совершенно не прав...
        Но, прежде чем я поведаю о ней, попробую описать тогдашнее свое состояние.
        Мне доводилось видеть светских девушек. Но я всегда старательно их избегал. Сущность моя сторонилась всякого громкого веселья; и я чувствовал, что если вдруг увлекусь одной из них - это меня погубит...
        И все же, на стыке пятнадцати и шестнадцати лет, когда происходит окончательное созревание юноши, мысли о противоположном поле невольно лезут в голову. И, будь я воспитан в иной, не столь религиозной семье - не сдержался, и непременно погнался бы за какой-нибудь вертихвосткой.
        Но я уже, кажется, достаточно описал и воспитание, и окружение, и собственный мой настрой. И поэтому не удивительно, что всякую мысль о сближении с любой девушкой я считал мерзостной, внушенной дьяволом. Искушение представлялось мне змеем: раскаленный, огнедышащий извивался он под моими ногами, а я вновь и вновь поражал его воображаемым копьем. Порой я целые ночи проводил в молитве; и родители заметили, что я стал бледнее обычного, а под глазами появились темно-синие вздутия. Кажется, они понимали причину, и очень волновались. Батюшка старался укрепить меня проповедями о добродетели...
        И сейчас, спустя столькие годы, я прекрасно помню день, когда впервые повидался с Асфоделией.
        Тот день, как и иные дни моего детства и юности был обложен тяжелыми, низкими тучами. Но ни грома, ни ветра не было - тишина окутала Церковь Всех Святых и древнее кладбище.
        К тому времени запрет на прогулки среди надгробий закончился, и я как раз совершал одно из таких хождений.
        Туман стлался над кладбищем, я загребал его ногами, а он расплескивался безмолвными, темными волнами. И получилось так, что я увлекся думой о смерти и не заметил, что забрел на ту дальнюю часть кладбища, где прежде не появлялся.
        А здесь, прижатые к монастырской стене стояли ветхие домики, которые и с ближнего взгляда казались надгробиями. В них проживали немногочисленные благочестивые люди решившие покинуть мирскую суету, но по каким-то причинам не ушедшие в монахи, а посвятившие себя кладбищу, Церкви Всех Святых, и еще нескольким древним постройкам, как то колокольня и часовня. И прежде мне доводилось видеть этих людей. Подобно призракам, бледные и робкие, появлялись они в Церкви или ее пределах, помогали матушке и батюшке в уборке и прочих хозяйственных делах. Они почти не разговаривали, и ходили с прикрытыми глазами...
        Я так был занят мыслью о смерти, что очнулся только тогда, когда уткнулся в темную, каменную стену. Уже собирался повернуть назад, как робкий свет льющийся из под моих ног, привлек мое внимание. Я опустился на колени, и обнаружил, что в нижней части стены, почти уходя в землю, было маленькое, затянутое грязью окошко. А за окошком были тончайшие лепестки, из которых исходил этот печальный, бледный свет.
        Тогда я почувствовал страстное желание к этому свету приблизиться. Каким-то образом я уже знал, что здесь, если и не найду ответ на мучавшие меня вопросы о "костяных" снах, то, по крайне мере, приближусь к нему.
        Немалых трудов стоило мне оторваться от окошечка и подойти к двери. Дверь, так же как и окошечко вросла в землю, и когда я постучал - она оказалась незапертой. Хотя роста я среднего - мне пришлось согнуться, чтобы перешагнуть порог.
        Навстречу шагнул сгорбленный старец, лицо которого было изъедено временем еще больше, чем кладбищенские надгробия. Глаза его были завешены беленой - он был слеп. Отрешенный его лик говорил о том, что он давно оставил этот мир, и погрузился в созерцание Божества.
        Также на стенах я приметил древнюю роспись. Время постаралось, и почти ничего невозможно было разобрать... И все же то, что я разобрал, заставило меня содрогнуться. Из стен проступали те костяные сооружения, которые преследовали меня во Сне.
        Все же я постарался говорить как можно более спокойно:
        - Простите, что потревожил ваш покой. Но, проходя мимо, я увидел в окошке цветок. Свет, который исходил от его лепестков, стал мне очень дорог. И я был бы очень признателен Вам, если бы Вы позволили мне полюбоваться на этот цветок вблизи.
        Старец кивнул, и прошелестел тихим, безжизненным голосом:
        - Я проведу тебя... это здесь... только ничего не спрашивай у Нее... Она нема... Будь так же тих, как остов...
        Он сжал мое запястье своей холодной и жесткой, словно кость дланью, и провел еще к одной двери. Эта была толстая, кованная железом дверь, но раскрылась она совершенно бесшумно.
        Как только я переступил порог - сразу забыл о своем провожатом. Цветок был здесь! Мягкий, печальный свет наполнял комнату, и я бросился к нему, надеясь разом получить ответы на все вопросы.
        Вот я уже на коленях, жадно вглядываюсь в тончайший стебель, в хрупкие лепестки. Свет, который исходил от цветка, не был светом солнца - это был холодный и спокойный свет звезд, свет смерти. Свет порождался самим цветком, и я понимал, что он не от этого мира; но вот дитя он небес или ада, я тогда еще не знал...
        А потом я понял, что в комнате, помимо меня и цветка, есть еще одна фигура. Это и была Асфоделея.
        Я не мог определить ее возраста. На ней не было ни одной морщинки, но она казалась старее самого времени. Она была тонка и хрупка необычайно. Так же холодна, как и цветок. Такая бледная, что я сразу уверился, что во всем ее теле нет ни единой кровинки. Цветок занимал все ее внимание - она созерцала его в бесконечно спокойном религиозном экстазе, и, когда я пошевелился - ни одна черточка не дрогнула в ней. Возможно, кому-нибудь она напомнила бы безжизненную статую, но из нее исходил тот же холодный свет, что и из цветка - она жила своей жизнью, совсем не похожей на жизнь иных людей.
        Я хотел было что-то спросить, но тут вспомнил наставление старца, и сдержался. Но и уйти не мог. Сначала ждал, что мне откроется Тайна, и очень волновался. Но постепенно волнение ушло, и я уже ничего не ждал. Дивный, никогда невиданный покой снизошел на меня.
        У меня не было желаний к каким-либо действиям, или словам. Созерцание света было единственной радостью, все иные радости в сравнению с ней были пылью. Чувство времени отступило...
        Очнулся, от прикосновения к плечу. Это был тот самый старец, который встретил меня. Он дал мне знак, и мы вышли. Оказывается, на улице уже сгустилась ночь, и Владислав Гус в большом волнении пришел сюда, и всех расспрашивал, не видели ли меня. Он начал с укора, но, увидев мой лик, молвил:
        - Что с тобой?.. Ты так сияешь, будто было тебе божественное виденье...
        - Да - это было Божественное Виденье. - задумчиво, и с большим чувством ответил я.
        Мы как раз проходили мимо окошечка, из которого исходил свет Асфоделии, и я указал на него батюшке. Владислав Гус очень удивился, потому что ничего не увидел - в его разумении окошко было таким же темным, как и окружающая нас ночь. Тогда я понял, что свет открывается только мне...
        Вернувшись в церковь, я не стал ничего таить, и подробно рассказал все отцу и матери. Они внимательно выслушали, задали еще какие-то вопросы, но тогда ничего не сказали.
        На следующий день Владислав и матушка посетили обитель Асфоделии, и вернулись в очень благодушном настроении. Они подозвали меня, и говорили:
        - Матиас, мы повидали ту девушку. Воистину небо милостиво к тебе! На твоем пути встретилась Святая бесконечно далекая от греха, смущающего людей разных полов. Она из тех, духовная близость с которыми - величайшее счастье. Будь с ней, и та греховная мысль, которая по юношескому горячему возрасту, быть может, еще смущает тебя, будет разбита. Дальше, если встретится тебе хоть самая искусная блудница, только вспомни об этой Святой, и очистится твое сердце...
        Но они могли бы и не говорить это...
        Итак, теперь часто я наведывался в обитель Асфоделии. Ни разу, за все то время, пока я сидел рядом с нею, она не издала ни единого звука, и не шелохнулась. И впрямь, можно было бы подумать, что она сияющая статуя, но каждый раз, когда я приходил, она была в новом положении, нежели прежде - то сидела, то стояла прямо, то вполоборота.
        Итак, я становился рядом, созерцал свет, и испытывал то величайшее блаженство, когда забыты все страсти, волнения, желания и само время.
        Никто, кроме меня, не видел этого света, и приемные родители были уверены, что я веду с Асфоделией благочестивые беседы. Кажется, несколько раз даже смотрели в окошко, и им виделось, что я действительно разговариваю.
        Наверное, забыв о времени, я остался бы в этой комнате навсегда, но ведь была еще и жизнь, и я должен был исполнять некоторые церковные обязанности, и учить богословские фолианты.
        Два, самое большее три часа - столько я пребывал рядом с Асфоделией в день. Потом меня уводили...
        Говорили, что я сияю, как святой. Я действительно чувствовал себя самым счастливым человеком, и иногда даже не верил своему счастью.
        Иногда спрашивал себя - неужели эти блаженные дни могут прекратиться? От одной этой мысли меня бросало в дрожь, и я старался забыться - мысленно вновь погружался в Свет.
        Но эти дни пролетели так быстро, как только могут пролетать блаженные дни.
        И пришла беда....
        
        
        III. Незваный Гость.
        
        В тот год, первая половина июня выдалась дождливой и холодной, и походила скорее на позднюю осень. Зато, со второй половины первого летнего месяца подступила жара, и подпекала без устали несколько недель. Земля иссохла и растрескалась; обнаженные кладбищенские остовы крошились в прах, который недвижимым маревом провисал в воздухе.
        Но, несмотря на пекло, небо было завешено недвижимым темноватым покровом. Время от времени в отдалении ветвились молнии, но дождь не подступал.
        С утра я, Флеска и Владислав убирались в Церкви: вымывали скамьи, престол, образа и окна. Иногда, когда становилось совсем невмоготу от жара, я поливал себя из ведра. Также я предвкушал, что скоро в очередной раз встречусь с Асфоделией...
        С улицы стал нарастать стремительный, тяжелый перестук копыт. Звуки были удивительные хотя бы тем, что мы и не помнили, когда в последний раз кто-нибудь появлялся здесь на коне.
        В тяжелом воздухе не пели птицы, ничто не двигалось. Только удары копыт. Сначала едва слышные - постепенно они разрослись до такого предела, что - казалось - это удары громов.
        И благочестивый Владислав Гус, и добрая Флеска оставили мытье. Батюшка направился к дверям, чтобы раскрыть их перед неведомым гостем.
        Тут тревожное чувство, которое оставалось во мне еще от очередного ночного кошмара, хлестнуло по сердцу, и я сдержался, чтобы не окликнуть отца. Недоброе почувствовала и Флеска. Она перекрестилась, и одними губами прошептала:
        - Господи, помилуй...
        Владислав так и не успел дойти до двери, потому что она сама распахнулась.
        Через порог шагнул человек двухметрового роста, облаченный в одеяния столь дорогие, и столь безупречно чистые, что не оставалось сомнения в его причастности к высшей знати. На багровом шелку, лаковыми, тусклыми бликами переливались драгоценные камни: в основном - кровавые рубины. К боку был привешен двуручный меч, немыслимый для ношения простому воину, но подходящий этому широкоплечему великану.
        Лицо у него было вытянутое, и вытянутым был нос, с очень широкими ястребиными ноздрями. Аккуратно выделенная испанская бородка, благородно очерченные густые брови; и глаза - черные, и раскаленные; непроницаемые, непостижимые.
        Он и не взглянул на Владислава Гуса, но сразу же вперился в меня. И, несмотря на жар, мне сделалось холодно, я задрожал, ноги мои ослабли, и, если бы не вцепился в лавку - повалился бы на пол.
        Тонкие губы незнакомца покривились в легкую, холодную усмешку. И он молвил тихим голосом, от которого мне сделалось совсем худо:
        - Ну, вот и встретились.
        Отец, который тоже чувствовал дурное, склонился в низком поклоне, и произнес:
        - Для нас великая честь, принимать у себя столь высокочтимую особу.
        Незнакомец перевел взгляд с меня на Владислава Гуса, и, продолжая ухмыляться, скинул с головы дорогую широкополую шляпу, с щегольским чернейшим пером неведомой птицы. Он раскланялся, и проговорил добродушнейшим тоном:
        - Нет - это для меня величайшая честь: посетить обитель такого мудрого в богословии человека. Да, будет Вам известно, что молва о Владиславе Гусе идет далеко за пределы этого кладбища. И, кто знает, быть может, в ближайшее время вас одарят званием Святого...
        Конечно, такие речи очень смутили скромного Владислава; он начал уверять, что ничем подобного великого звания не заслужил, но тут его речь резко оборвалась, и он отступил.
        Гость говорил мне:
        - Чего же вы так испугались?.. Ах, да - я забыл представиться. Зовите меня Самэлем. Откуда я родом, спросите Вы?.. О - это королевство столь далекое, что даже Вы, уважаемый Владислав Гус, при всей своей учености никогда о нем не слышали...
        Здесь назвавшийся Самэлем выдержал гнетущую паузу, и вновь впился своим пронизывающим взглядом в меня. Он прошептал:
        - Ну, разве что Вы, дрожайший юноша, быть может, слышали, или даже видели кое-что...
        Напряжение стало нестерпимым. Тишину нарушила Флеска - она прошептала:
        - Что же это за королевство?
        Губы Самэля в очередной раз разрослись усмешкой. Теперь он глядел поверх наших голов, а голос у него был задумчивый:
        - Через некоторое время я обогащу ваши знания, пока же позвольте обратиться к вам с просьбой. Ведь вы, как добропорядочные христиане сделаете все, чтобы помочь своему ближнему. Не так ли?
        Владислав не смел возразить, он поник головой, и пролепетал:
        - Да, конечно. Все, что в наших силах...
        Самэль кровавой горой возвышался над осунувшимся батюшкой, и тут, несмотря на ужас, родилось во мне возмущение. Я хотел вступиться за дорогих родителей, и глазами выискивал такое оружие, которое могло бы пригодиться в грядущей схватке.
        И вновь вцепились в меня раскаленные зрачки. Голос грянул повелительно и грозно:
        - Молодая кровь горяча и беспокойна, не так ли, юноша? Часто она толкает людей твоего возраста на поступки, из-за которых в последствии приходится раскаиваться. Я говорю это к тому, чтобы ты учился сдержанности...
        Сильно побледневшая Флеска прошептала:
        - О, вы не знаете - Матиас, он само воплощение спокойствия. Особенно после знакомства с этой благочестивейшей Асфоделией. Вот она воистину достойна причастия к Святым...
        - Матушка! - воскликнул я, в еще большем ужасе - теперь этот ужасный Самэль знал про Хрупкий Цветок.
        Наш гость ухмылялся:
        - О, Асфоделия рядом?.. Ну, тем лучше... - и, не давая нам опомниться, обратился к Владиславу Гусу. - У меня неотложное, чрезвычайно важное дело в Праге, и я рассчитываю на вашу помощь.
        Вновь тишина - мой отец едва заметно кивнул.
        Самэль продолжал:
        - Мне необходимо встретится с Яном Луговским, профессором богословия, и, сколь мне известно, Вашим старинным другом. Ян уже глубокий старец, он удалился от дел мирских, сидит за фолиантами, и завершает главный и последний труд своей жизни, трактат: "О Гармонии Божественного Замысла". Вход к нему доступен только ближайшим друзьям, в том числе и Вам, уважаемый Владислав Гус. И Вы единственный, кто может мне помочь. Проведите меня к Яну Луговскому, и можете рассчитывать на самое щедрое вознагражденье... Хотя, признаюсь, я уже и так ваш должник...
        Самэль продолжал чрезвычайно быстро и четко:
        - ...И сразу прошу заметить, что мною движет не праздное любопытство - желание повидаться с одним из величайших ученых современности. У меня есть бесценная, единственная в своем роде рукопись, которая станет неоценимой при написании последних глав трактата Яна Луговского. Вот, можете взглянуть...
        Он распахнул усеянную бриллиантами сумку, и достал довольно увесистый, обтянутый черной кожей том. Раскрыл - на желтых, изъеденных временем страницах в безумной круговерти переплетались кабалистические знаки.
        Взглянув на это магическое месиво, я больше не в силах был оторвать взгляд. Знаки едва не выплескивались в воздух. Я не в силах был пошевелиться, не мог издать никакого звука. Танец зловещих закорючек ускорялся, и проступал из их глубин череп из моего Сна.
        Первым заговорил Владислав Гус:
        - Что же это за книга?
        - Здесь собрана мудрость моего королевства. Конечно, не вся мудрость, но некоторая, значимая ее часть.
        Тогда я получил возможность двигаться и говорить. И первое, что я вскричал с воистину юношеской горячностью, было:
        - Неужели вы не видите, что - это книга темного колдовства, а сам он - Дьявол!
        Самэль совсем не рассердился, он еще раз внимательно меня оглядел, причмокнул языком, и изрек:
        - В последние дни властвует чрезвычайно жаркая погода, и у меня подозрения: не перегрелся ли этот юноша? Не следует ли ему отдохнуть в холодном погребе?
        Я сжал кулаки, и вскричал:
        - Неужели вы не видите: знаки на этой странице - они двигаются!
        Но, также как и свет, исходящий от Асфоделии - эта безумная коловерть на магических страницах, была открыта мне одному.
        Владислав Гус еще больше поник плечами и, не оборачиваясь ко мне, молвил:
        - Да что ты, сынок. Ничего там не движется.
        Пребывая в величайшем волнении за родителей и за Асфоделию, я бросился к Самэлю, я хотел вырвать книгу, и... не знаю, что было бы дальше, но наш незваный гость успел убрать книгу в свою драгоценную сумку.
        Он двинул руками, и я остановился - мое тело онемело.
        Губы Самэля расплылись в добродушной улыбке; и только шрам зиял яростью. Он говорил:
        - Мы не можем откладывать. И без того я провел в дороге слишком долго. Дорог каждый день. Ведь Ян Луговский очень стар - мы можем не успеть. Вы понимаете, о чем я?
        - Да. - пролепетал Владислав Гус, и даже шагнул к двери.
        Однако, Самэль жестом остановил его, и изрек:
        - Все же еще несколько минут мы можем помедлить. На дорожку я хотел бы распить с вами отменного вина.
        Мне показалось, что он выдернул эту большую, замшелую бутыль прямо из своего тела. Повеяло холодом - Самэль ухмылялся:
        - Это охладит нас, в предстоящей жаркой дороге.
        - Виданное ли дело - пить в церкви? - слабым голос молвила Флеска.
        - Так это же вино - кровь Христова. Не Он ли завещал пить ее, и вкушать его плоть - хлеб?
        И вновь мне показалось, что он вырвал кусок своей плоти. Однако, я не могу ничего утверждать, потому что голова моя кружилась, а в глазах было темно, я едва стоял на ногах.
        Вот Самэль откупорил бутыль, быстро разлился густой запах - от него притупилась воля; я уже наполовину спал, и видел, как из стен проступают костяные конструкции.
        В руке Владислава Гуса появилась чаша - вот уже наполнена до краев. Это было не вино, но что-то густое, темное...
        Слабым, наполовину задушенным голосом Владислав поблагодарил гостя, и вот начал пить. Пил долго - быть может, минут десять, и все это время мы, безмолвные, стояли и следили за ним. Чаша опустела - Владислав вернул ее Самаэлю. Тот ухмыльнулся, погрузил ее в одежды, возле сердца, протянул Флеске - все повторилось.
        В третий раз чаша была протянута мне, и я выпил это густое, и такое иссушающе-жаркое, что пробудилась неимоверная жажда.
        А дальше мы ели хлеб, который был плотью Самэля - этот хлеб содержал столько влаги, что жажда отступила.
        - Теперь в дорогу! - вскричал гость. - Владислав и Матиас - на коней! Флеска, оставайся и жди. Недолго тебе осталось ждать.
        В последних словах прозвучала угроза, но не в том мы были состоянии, чтобы противиться. А подобны мы были куклам на нитях, роль кукольника исполнял Самэль.
        Не даже не позволено было отойти к хозяйственным пристройкам, где в эту жару томилась разная живность и кони - нас поджидали иные кони.
        Самый большой - конь Владислава, и два меньших - для меня и батюшки. Кони были настолько черны, что представлялись проломами в мироздании - проломами в пустоту. Вокруг коней вились темные вуали...
        
        IV. Прага
        
        И вот мы уже на этих дьявольских конях и скачем.
        Начался сильный ливень, но несущиеся навстречу плотные и темные водные волны не освежали, а только больше распаляли тот жар, который проник в наши тела вместе с едой и питьем Самэля.
        Нас окружал черный, стонущий лес, и я явственно видел, как меж ветвей перелетали костяные твари; да и сами деревья преображались. Теперь это были произрастающие из земли кости. И как же они скрипели!
        Самэль оказался рядом со мною, и каким-то неизъяснимым образом прямо на скаку заглядывал мне в лицо. Его взгляд сцеплял волю - будто мое, и без того подавленное состояние, казалось ему еще недостаточно благонадежным.
        И он спросил у меня неожиданно:
        - А ведь Асфоделия хороша, правда?
        Ослепительно полыхнуло. Молния подрезала дерево за нашими спинами, и оно рухнуло, перегораживая дорогу к отступлению. Я громко вскрикнул, и, если бы Самэль не перехватил меня за руку - вывалился бы из седла.
        - Осторожно, мой друг. - улыбнулся он. - Или, ты думаешь - я хочу, чтобы ты свернул себе шею?.. Итак, ты не ответил на мой вопрос: хороша ли Асфоделия?
        Я слабо кивнул.
        Он продолжал ухмыляться, и молвил загадочные слова (быть может, невольно вырвавшаяся частица его размышлений):
        - ...Она подобна дереву...
        ...Но вот открылась Прага. Ливень оборвался, но тучи по-прежнему заполняли небо, и этот древний город был подобен причудливому, чудовищному скелету, затаившемуся под низкой и темной гробовой крышкой.
        Молнии, которые часто разверзались на этом фоне, несомненно, звали к пробуждению остова.
        Только недавно мы задыхались от обилия летящей в воздухе воды, теперь задыхались от жара - буря обошла Прагу стороной.
        По узким улочкам Пражских окраин неслись мы, и пустынны были эти улочки. Броско зазывали вывески дешевых трактиров, но оттуда не рвалась пьяная, безудержная речь - там было тихо и пусто. Тесно сгрудившиеся дома провожали нас пустыми взглядами окон - пустыми потому, что хозяева отсутствовали. И Самэль изрек:
        - Они уже собрались. Они только и ждут, чтобы почтить тебя, дорогой Владислав Гус.
        Спереди раздался тревожный шум большой толпы, и, одновременно с тем, черные кони Самэля остановились, задрожали, и пригнулись к мостовой.
        - Кони устали, им нужен отдых. Ну, ничего - здесь вблизи проживает мой старый знакомый. На его попечительство их и передадим.
        Оказалось, что "знакомый" обитал как раз против того места, где кони почувствовали недомогание. Это был трактир, ничем не отличающийся от иных трактиров. И, как только Самэль постучал, дверь распахнулась. Некто, с лицом удивительно напоминающим череп, и с широкими плечами гориллы, наполовину выступил из мрака и заговорил странным, гортанным голосом на совершенно незнакомом нам языке.
        Вот Самэль подхватил коней под узды, повел их к двери.
        На несколько мгновений я и Владислав Гус остались посреди пустынной улочки одни - Самэль не глядел на нас. И я нашел в себе силы вымолвить:
        - Батюшка, нам надо бежать. Сейчас же... и звать на помощь.
        Но Владислав Гус тяжело покачал своей седой, изъеденной морщинами головою.
        - Я слишком стар, слишком слаб. И, надо признать - мы сейчас полностью в его власти.
        Тем временем владелец трактира принял коней, и ввел их в темную залу - так что тела сразу в ней растворились. Ну, а Самэль зашагал дальше по улочке, навстречу людскому гомону. Он даже ничего не говорил нам, однако наши ноги задвигались сами - понесли вслед за ним.
        Впереди - плотно меж собой сбитые спины, и уже слышны голоса:
        - Ведут! Ведут!..
        - Да не ведут - в цепях тащат. Он уже и идти не может!
        - Разойдись! - негромким, но очень властным голосом потребовал Самэль.
        Люди - а это в основном была пражская чернь - оборачивались, и, видя такого знатного господина, каким представлялся наш гость, раздавались в стороны, от этого возникала давка, но никто и пикнуть не посмел. Да и разговоры стихли.
        И в этой неожиданной тиши отчетливо проступили стоны, и звон цепей. Эти звуки приближались, да и мы прорывались к ним навстречу.
        И вот центр улицы. Здесь был устроен проход - окованные железом воины стояли, упершись длинными копьями в мостовую.
        Приближалась жуткая процессия. Погруженные в черное монахи шли, и так плотно, что были одним существом внушающим что угодно, но только не мысль о любви. Прежде мне не доводилось сталкиваться с инквизицией. Что-то я, впрочем, слышал, но на мои расспросы отец всегда отвечал отговорками.
        ...Тот, кого волочили на цепях, действительно не мог идти - ноги его были выжжены на углях. Иные страшные раны скрывала шутовская одежда, а шея была перетерта жгутом, отчего каждый случайный поворот головы доставлял ему неимоверную боль. Один глаз вытек, зато второй был совершенно безумен.
        Рядом с этим страдальцем шел монах, выделяющийся тучностью - он отбивался от мошек, которые роились над его капюшоном, и, время от времени, выспрашивал у жертвы - не узнает ли он в толпе сообщников.
        - Ну, вот почти и встретились. - вполголоса вымолвил Самэль.
        Кажется, уже тогда я понял, что грозит Владиславу Гусу. Если бы я мог сделать хоть что-то! Но выпитое вино и съеденный хлеб наполнили мой разум причудливыми виденьями. Окружающие люди преображались в волосатых фавнов, чертей, в диких нимф. У одного из них стала удлиняться шея - она обвилась вокруг моих рук и ног, что-то жесткое, липучее заполнило мой рот, и единственное, на что я еще был способен - это стоять и смотреть.
        Владислав Гус узнал мученика. Это был тот самый монах, которых покровительствовал ему в юности, и к которому якобы ехал Самэль - Ян Луговский...
        Впоследствии я узнал, что орден пресвятой инквизиции не гнушался никакими средствами, чтобы набить свою и без того тугую мошну. Если был богатый человек, да к тому же и честный, без влиятельной протекции, "псы господни" начинали к нему приглядываться, и постепенно созревала интрига, целью которой было обвинить несчастного в ереси и колдовстве. Часто схваченного доводили пытками до того, что смерть казалась ему сладчайшим исходом. И он готов был на все, чтобы только ее приблизить. От него часто требовали назвать имена сообщников, и он говорил имена тех людей, которые вкладывали в его уста следователи. Часто это были имена иных зажиточных граждан. Практиковали и иное: таскали измученного по людным местам, где он, ради того, чтобы избежать или отодвинуть хоть ненадолго новые пытки, тыкал в совершенно незнакомых людей. И этих, так называемых "сообщников" тоже хватали, и подвергали тем же мученьям.
        Итак, почтенный старец, видный богослов, был обвинен в сделке с дьяволом, лишь на основе доноса, что, якобы в его доме хранился сундук с бриллиантами. И он был схвачен на месте преступления: с черным котом, с книгой сатанинских заклятий и с задушенным младенцем. Так это было преподнесено пражскому люду, но, конечно - это была выдумка.
        Палачи проявили большое мастерство - их задача была причинить как можно больше боли, но и не лишать этого старого человека жизни. Ему не раз намекали, что, стоит только сообщить, где драгоценности, и страдания прекратятся. В конце концов Ян Луговский потерял рассудок, и пресвятые судьи констатировали, что колдун умрет не раскаявшись.
        И вот его вели к месту сожжения, а люди собрались здесь, привлеченный этим громким делом, а также тем, что и их, если они останутся дома, могут обвинить в сговоре с колдуном. Конечно, и здесь никто не мог чувствовать себя в безопасности, и, когда подводили колдуна, даже и самые отъявленные горлопаны замолкали и сжимались - ведь трясущийся, вывороченный палец мог указать на кого угодно.
        До этого мгновенья он не на кого не указал, но вот резко, как по наваждению поднял голову, и впился своим единственным, безумным глазом во Владислава Гуса. И поднялась рука с развороченными пальцами, которым уже не суждено было обнять писчее перо, но только вцепиться в железный столб, у которого, часом спустя, его сожгли. И закричал он страшным, нечеловеческим голосом:
        - Он! Вот Он! Ну, иди ко мне, Владислав! Вспомни, как я вытащил тебя из этих трущоб, затем только, чтобы ты поклонялся Сатане. Пойдем теперь к нему вместе. В вечный огонь!
        И он зашелся безумным хохотом, который перешел в кашель, а затем - в истеричные рыданья.
        Моего приемного отца схватили воины. Однако не воинов, но железных чудищ с крючковатыми наростами видел я. И Владислав Гус не по своей воле кричал страшные признания:
        - Да - я был его учеником! Вместе мы приносили в жертву Сатане детей. Хозяин являлся нам в виде черного кота, а за каждого убитого младенца одаривал бриллиантом. Только я не скажу, где эти сокровища!..
        И Владислав Гус зашелся хохотом - а ведь прежде я никогда не видел на его лице хотя бы улыбки. Его стянули веревками и под надежным конвоем поволокли в сторону противоположную движущейся процессии - к тюрьме.
        Я же по-прежнему был стиснут неимоверно длинной шеей, и не мог не пошевелиться, не крикнуть. Неожиданно мой взгляд встретился со взглядом Самэля. Он стоял в десяти шагах, и прямо, не мигая глядел на меня - в его черных глазах я не мог прочесть никакого чувства.
        А потом начался невообразимый хаос. Все те причудливые создания, которые меня окружали, завопили в животном восторге, схватили друг друга за разные конечности, и понеслись в дикой пляске. Шея выпустила меня, но сама забилась по мостовой.
        Я закрыл глаза, зажал уши...
        И вдруг очнулся. Я стоял на пустынной, совершенно мне незнакомой улочке. Дома, большие и малые, до предела сжатые, очень напоминали части скелета. А темно-бурые потоки, которые бурлили в канавах, говорили о недавно прошедшем дожде. Небо, как и положено - грозовое. Время от времени на стенах высвечивались бледные и затяжные всполохи, гром приходил с большим опозданием, и подолгу не усмирялся, вызывая дрожь мостовой, и гул в домах - казалось, дома разговаривали, и вот только их языка я не понимал.
        Совершенно бесцельно, не помня, ни как я здесь очутился, ни своего имени, бросился в одну сторону, затем - в другую. Сверкнул на боковую улочку, столь узкую, что приходилось прорываться, чтобы не застрянуть среди стен, и вдруг я вспомнил трактирщика, которому Самэль передал своих черных лошадей. Тогда я уверился, что, если найду это существо, так все мои беды прекратятся.
        Не спрашивайте только, откуда взялась эта уверенность - я не смогу ответить, ведь тогдашнее мое состоянье было чистым бредом.
        Замысловатые переплеты домов сменялись черными зевами подворотен; узкие улочки выгибались мшистыми дугами мостов, с одного из которых я и полетел в разбухшую речку. Плавать я не умел, а поэтому не знаю, как выбрался. Бежал по каменной набережной, а за мной гнался кто-то страшный и бесформенный, имя которому я не знаю. И этот бесформенный все же нагнал и обволок меня липкими словами - он звал меня в трактир, а я стонал, что готов отдать все, лишь бы только в этот трактир не попасть.
        
        * * *
        
        Очнулся я, утыкаясь во что-то рыхлое и жаркое, отдающее чесноком, и еще целым сонмом резких животных запахов. Я резко отдернулся, и тут над моим ухом разразился истерично-веселый смех девки. А вот и она - разрумяненная и пьяная, с лоснящейся жирной кожицей, в броском - открытом платье. Она потирала провал между обвислыми грудями, и, с отвращеньем к себе понял, что зарывался туда носом.
        Кругом гремела кабацкая вакханалия. Кто-то орал, кто-то ржал, кто-то храпел, а еще чавкали, булькали, рыгали. В полумраке это представлялось скопищем адских тварей.
        - Ну, что?.. - передернулась девка.
        - Что... - бессмысленно повторил я.
        - Ты так интересно рассказывал....
        Но я уже забыл про девку, и бросился к окну. Там смутно проступала каменная улица, шел сильный дождь, над городом неистовствовали молнии.
        И тогда я понял, что мне уже не помочь отцу, и не найти трактир с черными лошадьми. Но были еще матушка и Асфоделия - вот за них я очень волновался.
        Прочь из этого пошлого трактира! С каким же удовольствием я вдохнул дождевой воздух!
        Не разбирая дороги, бежал и бежал, и, видно провидение вынесло меня на верный путь. Вскоре я уже Прагу, и, надрывая, мчался в окружении древнего леса.
        Вот и поваленное молнией дерево. Я стал через него перебираться, но запутался в ветвях, расцарапался. И вдруг в мою руку вцепилась иная рука - холодная и жесткая словно кость.
        То, что сначала представилось мне огромным вороном, вздремнувшим на стволе, обернулось человеческой фигурой в черном балахоне: "Инквизитор!" - вместе с молнией полыхнула мысль.
        Но он уже успокаивал:
        - Не бойся, я твой друг. - из под капюшона блеснули затянутые беленой незрячие глаза.
        Но я не верил, что в этом страшном мире у меня могут быть какие-либо друзья, кроме матушки и Асфоделии, и я заскрежетал зубами и вырвался.
        Вот и монастырь, и кладбище - все затянуто кисеей дождя, и повсюду - вымытые из земли остовы; некоторые шевелились от ручейков больших и малых. Вязы выступали черными, многорукими чудовищами - их длани шевелились и трещали, пытались сообщить мне что-то, но я не понимал. Под моими ногами трещали кости. И, уже пробежав половину, я понял, что бегу между Церковью и пристройками для челяди, и мне еще предстоит выбрать, к кому бежать сначала - к Асфоделии, или к матушке.
        И, хотя я больше хотел бежать к Асфоделии, я выбрал матушку.
        
        
        V. Суетная Ночь.
        
        Флеску я нашел в тяжелом бреду. Она, дышащая болезненным жаром, взмокшая от пота, восково-бледная, металась на сбитой простыне в той комнате, где прежде жила с Владиславом Гусом, и она кричала:
        - Муж мой!.. Что вы с ним делаете?! Он же святой человек! Не смейте! Не смейте...
        Я подбежал к ней, взял за плечи, позвал по имени, но она не слышала и не видела меня - ее глаза были завешены такой же пеленой, как и у слепого на дороге.
        Следующие три дня были страшными днями. Я не отходил от матушки, а она угасала - все звала своего мужа, и стена от того, что открывалось ей. Но все тише и тише - наважденье пожирало ее разум и ее тело. К концу она совсем иссохла, и только слабо стонала.
        Я всячески звал ее, и плакал; и, вторя мне, плакал за окнами дождь. Под вспышки молний разрастались горькие чувства, и самым страшным было чувство собственного бессилия, и еще чувство надвигающего одиночества.
        И, когда на закате третьего дня, сердце моей приемной матушки матушки остановилось, я закричал. Одновременно ударил колокол, и с грохотом распахнулась дверь Церкви. На пороге, ухмыляясь, стоял Самэль - он поглаживал шрам на щеке, и самодовольно приговаривал:
        - Теперь, стараньями святейшей инквизиции Владислав Гус испустил дух... А как здоровье матушки?
        Кажется, именно тогда, впервые во всей жизни, я пришел в безудержную ярость. Я зарычал диким зверем и бросился на своего врага, ну, а он ухмыльнулся, и отступил.
        Я вылетел из церкви, но не удержался на мокрых ступенях, и слетел лицом вниз, в грязь. Вместе с раскатом грома, грянул хохот Самэля.
        - Осторожно, мой друг! Так недолго свернуть себе шею...
        Я вскочил на ноги, и тут оказалось, что Самэль уже в полусотне шагов. Он сидел на своем черном коне и насмехался надо мною.
        - Ну, и куда же ты теперь побежишь? Небось, искать утешенья у Асфоделии? Пустая трата времени - ты не найдешь ее на прежнем месте...
        А я ничего не ответил, но сжал кулаки и бросился через кладбище, к тем пристройкам, где обитала прислуга. Вот оно - заветное окошко, но оно темно, а по ту сторону - ни цветка, ни девушки.
        Все же я ворвался в это помещение, проскользнул по узкому коридору, толкнул дверь. Теперь это была пустая, тоскливая комната, на стенах набухали отсветы молний, а по ту сторону окна, на улице, высился Самэль. И вещал голосом, от которого дрожали стены:
        - Хочешь найти ее? Нет ничего проще - просто следуй за мною.
        Голова у меня кружилась, а мыслей совсем не было - разве что жажда вцепиться этому негодяю в горло, и вернуть Асфоделию.
        И вновь я на улице. Самэль сидел на коне, еще один конь поджидал меня. И вот я уже в седле. Конем не надо было править - он тут же сорвался, и понесся за Самэлем, с такой скоростью, какую не способен развить не один нормальный конь.
        В ушах свистело, дождь хлестал без всякой жалости, но мне все казалось, что мы скачем слишком медленно, и я подгонял коня, выриками:
        - Н-но! Н-но!!
        Отлетели назад унылые кладбищенские плиты, отступили скрежещущие вязы; конь пронесся за монастырские ворота, но я даже не заметил этого.
        Вдруг ливень прекратился, и нас обступил плотнейший туман. В этом тумане ничто не двигалось, и, несмотря на то, что черный конь напрягался всем своим могучим телом, казалось, что стоим мы на месте.
        Но вот туман задвигался - стал складываться в черепа, в части скелетов.
        - Асфоделия... Асфоделия... Асфоделия... - без конца, словно помешенный, шептал я.
        И вдруг конь захрипел, а следом - закричал так, как может кричать только адское чудище....
        На плечо мне легла холодная, костянистая рука - я не испугался, не закричал, потому что был в таком состоянии, что готов был ко всему. И я вцепился в эту руку, и развернулся, намериваясь ударить того, что оказался в седле, позади меня.
        А там сидел тот неизвестный, в черном, похожий на слепого ворона - уже встретившийся на моем пути, когда я бежал из Праги обратно, в монастырь. Из-под капюшона ровно сияли задернутые беленой глаза, а голос был спокоен и совсем не подходил к этой лихорадочной ночи:
        - Матиас, неужели ты не понимаешь, что он затягивает тебя в ловушку?
        - Ничего, я достаточно сильный.
        - Ты же сам понимаешь, какие глупости сейчас говоришь.
        - Но ведь правда на моей стороне, а значит...
        - Ты еще слишком молод. И еще не знаешь никакой правды. Быть может, часть этой правды ты узнаешь от меня.
        - Да кто ты такой?! Почему я должен тебе верить?!
        - Матиас, ты должен успокоиться.
        - Я потерял отца, мать, и Асфоделию. Теперь я не боюсь смерти.
        - Матиас, только выслушай меня.
        - Поди прочь!
        Тут я попытался столкнуть слепого (а про себя я прозвал его Вороном), но он оказался намного сильнее меня, и удержался в седле. Но все же я не сдавался. И все пытался его спихнуть.
        А он говорил все тем же спокойным голосом:
        - Я очень волнуюсь за тебя, Матиас. И, если ты не хочешь послушать моего доброго совета, то, по крайней мере, прими вот эту вещь.
        Тут один его глаз задвигался, и вывалился на его морщинистую ладонь. Он протянул глаз мне, ну а я с отвращеньем отшатнулся.
        Но вот его рука обхватила мою шею, и сдавила так сильно, что я уже и вздохнуть не мог - рот мой непроизвольно раскрылся. Тогда Ворон запихнул свой отвратительный, затянутый беленой глаз ко мне в рот.
        Он выпустил меня, а я, бешено хрипя, выгнулся, и хотел, чтобы меня вырвало, но было уже слишком поздно: очутившись в моей глотке, глаз обрел собственную жизнь.
        И я чувствовал, как он там шевелится, ползет подобно улитке - липкий и теплый. Я ожидал, что он направиться ко мне в желудке, но ошибся - глаз проскользнул по небу, и протиснулся в носовую полость, и дальше, по каким-то тончайшим каналам продвигался к мозгу.
        - Что... что вы сделали?..
        - Не бойся, Матиас. И не считай меня своим врагом. Сейчас я сделал то единственное, что может помочь тебе в том месте, где ты окажешься... Уже скоро. Прощай! Я очень надеюсь, что мы еще увидимся.
        Не мог ему ответить тем же, а Ворон вдруг соскочил с кон, и в миг растворился в костистом тумане.
        
        * * *
        
        А туман расступился, и образовал обширную залу, где и пол и стены, и купол - все была кость. В центре залы, восседал на своем черном коне Самэль. Вид у него был триумфальный - он походил на полководца, победившего в долгой, тяжелой войне. И говорил он торжественно:
        - Ну, юный Матиас, ты, кажется, хотел возмездия?.. Ну, так скачи сюда...
        Мне доводилось слышать, что во время поединков пользовались мечами или копьями, и вот руки мои непроизвольно потянулись к поясу. Конечно, никакого оружия там не было.
        Сейчас смотрю на себя тогдашнего, и вижу глупого юношу, которому не пошла в прок ни "кладбищенская" задумчивая жизнь, ни смиренный нрав моих приемных родителей. Во мне взбунтовалась кровь, и я действовал как последний пьянчужка, который не соображает что делает, и не контролирует своих поступков.
        Я сжал свое единственное оружие - кулаки, и прохрипел:
        - Н-но!
        Конь охотно повиновался. Он сорвался с места. И вот я уже в тридцати, в двадцати, в десяти шагах от Самэля. Я привстал, намериваясь налететь на своего врага, и выбить его из седла, но этому не суждено было сбыться.
        Одно мгновенье и подо мной еще был конь, следующее мгновенье - он рассыпался в мельчайший прах.
        Туманная зала разлетелась в клочья. Открылось место, которое прежде видел лишь раз, да и то - издали. У Владислава Гуса были в этом районе какие-то дела, и он брал меня, совсем еще маленького мальчика с собою, чтобы я развеялся от кладбищенской атмосферы. Но и это было мрачное место.
        В земле чернела воронка - ее опоясывал забор, однако же, от частых непогод прогнил и обвалился. Тогда, раз взглянув на эту воронку, я отвернулся, и сжался, едва не заплакал - оттуда исходила какая-то жуть, и мне подумалось, что воронка - это врата ада.
        А Владислав Гус положил ладонь мне лоб и возвестил:
        - Сто лет бушевало здесь восстание народа.. И большая у восставших армия собралась - тысячи человек. Но король выступил на них с армией еще большей и разбил. Над бунтовщиками была учинена жестокая расправа - их живыми скидывали в шахту, которая слыла самой глубокой в этих местах. Много-много их туда скинули...
        Это воспоминание было погребено под многими иными значимыми событиями, но вот теперь, волей-неволей пришлось его вспомнить.
        А дело в том, что Самэль завлек меня как раз к этой воронке. Ему никакого труда не стоило парить в воздухе, зато я, оказавшись без коня, полетел вниз, в черноту.
        А он падал вслед за мною, взмахивал костяными крыльями, которые выступали у него из спины, он залетал то вниз, то вверх, то кружился по бокам. А я все падал и падал.
        - Эй, Матиас, я хочу тебе сказать - зря ты бегал от грудастных девок! Видом ты ничего, и он бы тебя приголубили! Хотя бы попробовал, что это такое. А то ведь так и не доведется.
        Я кричал:
        - Асфоделия! Где ты?! Асфоделия!
        - Не смей! - вдруг гневно закричал Самэль. - Навсегда забудь ее!
        А мы продолжали падать. Я, хоть и не большой знаток в шахтерском деле, отмечал, что шахта не может иметь такой глубины.
        Самэль возвестил:
        - Ну, а теперь, Матиас, ты увидишь свое настоящее лицо!
        И тогда он бросился на меня, и стал сдирать с меня плоть. Рвалось мясо, трещали сухожилия, я чувствовал боль, но при этом догадывался, что любой человек испытывал бы при такой процедуре боль во сто крат большую. Во всяком случае, я оставался в здравом рассудке, и даже пытался отбиваться руками и ногами.
        Часть моей плоти Самэль поглотил, часть - отбрасил, и она, кровоточа, кружилась вокруг нас, а мы все падали и падали.
        Стены исходили тусклым желтоватым свечением, и я отмечал, что составлены они из костей.
        Ни рук, ни ног у меня уже не было, а были только костяные сочленения, на которых поблескивала кровь. Самэль вырвал из меня кишки, живот, печень, сердце, все иные органы, он соскабливал с моего лица кожу. Его рот раскрывался, и его длинный, со змеиным раздвоением язык прошелся по моему остову, слизывая останки крови.
        И тогда я ужаснулся не тому, что потерял человеческую плоть, а тому, что кости меня составляющие были древними - это были закаменевшие кости мумии. И мне страшно было на них глядеть, и страшно было сознавать, что сам я нахожусь в этих костях.
        А Самэль - окровавленный, ликующий, нависал надо мной и хрипел:
        - Теперь ты видишь, какой ты на самом деле. Последнее, что осталось от пережитой тобой жизни - это твой мозг. В нем - воспоминания, чувства... Но сейчас я его выпью, и ты навсегда забудешь, что звали тебя Матиасом, забудешь ты Владислава Гуса, и Флеску, и... все-все ты забудешь.
        Сказав так, он склонился к моему глазу - намеривался через него высосать мой мозг. Но глаз сам зашевелился, ушел вглубь черепа, а на его месте появился затянутое беленой незрячее око Ворона. Одно мгновенье и лик Самэля переменился, стал темным от ужаса, он зарычал:
        - Ты-ы-ы!!!
        Он вихрем метнулся в сторону, проломил костяную стену, и сразу остался где-то далеко наверху, ну а я продолжал падать.
        Потом понял, что падать можно бесконечно, а надо вцепиться в стену, и пробираться вверх. И это мне удалось - я вцепился в выступ - мои костяные руки затрещали, но выдержали. Далее - я подтянулся, и пролез в узкий и душный лаз.
        
        
        VI. Откровения Мертвых.
        
        Туннель, по которому я полз, был обтянут костями. Здесь были кости тонкие и толстые, и все они выгибались, и сплетались меж собою так, что представляли единую, очень сложную конструкцию. Я понимал, что это часть моего "костяного" сна, но это меня не волновало - ведь я и сам был скелетом. Также я старался ни о чем не задумываться - подобное действие лишило бы меня разума.
        А в моем обнаженном черепе крутилось только одно: "Надо искать дорогу вверх. Чтобы только выбраться отсюда".
        Однако, костяной туннель не желал исполнять мою волю, и изгибался не вверх, а вниз. Были, впрочем, и проходы уводящие вверх, но все настолько узкие, что я, в лучшем случае, мог протиснуть в них руку.
        А снизу был гул, и протяжные, нечеловеческие, скрежещущие стоны. Помню, заскрежетал своими челюстями, на которых не осталось и крупинки плоти, и произнес:
        - Я помню - я уже слышал этот стон. Но я не хочу вспоминать когда и где... Это что-то страшное.... Я не хочу туда возвращаться...
        Однако, проход здесь изгибался уже под очень большим углом, и я, слишком легкий, был подхвачен резким ударом воздуха, и полетел вниз.
        И вот я ударился о камни, на которых оседала пыль: как костяная, так и соляная. Причем, соляной пыли было гораздо больше, и она сразу защипала у меня в суставах. Я рад был бы прикрыть глаза, но не было век, и глаза болели.
        Вокруг, с тяжелым шуршанием, по-черепашьи медленно проползали плотные пылевые валы. Над ними возносились стены с многочисленными вкраплениями соли, а также - механизмы из костей. Эти механизмы урчали, двигались и проделывали некую, неведомую мне работу.
        Я знал, что был здесь прежде, и так старался отогнать воспоминанья прошлого, что и не замечал - мученический стон нарастал, приближался. А, когда все-таки заметил, было уже слишком поздно.
        Из соляной и костяной дымки выступили скелеты. Они надвигались со всех сторон, они шли медленно и покачивались. Их руки и ноги были сцеплены одной, вытягивающейся во все стороны ржавой цепью. Составляющие их кости были разъедены солью, но больше всего соли накопилось у них на суставах - там образовались темно-серые вздутия, которые при каждом движении скрипели и трещали. Некоторые скелеты переломились, но были еще живы, и закованы в цепь - они волочились за всеми. От некоторых остались только отдельная рука или нога, но эти рука или нога изгибались, вцеплялись в почву и отталкивались.
        И теперь я вспомнил: и я когда-то был среди них. Вспомнил боль, к которой невозможно было привыкнуть, и которая тянется вечность. Это была соляная боль. Она раскаленными листами обволакивала кости, и прожигала насквозь.
        И они тоже узнали меня. И вот костистая длань вцепилась мне в плечо, перехватила запястье. Она шипела и стонала:
        - Мы узнали тебя... узнали... узнали... Ну же - повернись... дай взглянуть...
        И тогда я поднял голову и взглянул в их обросшие солью, бесформенные черепа. Они громко вскрикнули, попытались заслонить пустые глазницы руками, но цепи им этого не позволили. Они отворачивали головы, но делали это слишком резко, и у двоих или троих шейные позвонки переломились и головы упали...
        - Глаза! У него глаза!.. - шипели они. - Один из этих глаз с беленой - он так жжет!.. Надо доложить надсмотрщикам!
        И тогда я вспомнил, кто такие эти надсмотрщики - это были костяные пауки с могучими клешнями, и эти клешнями они и делали что-то страшное.
        Нельзя было дольше оставаться на этом месте, и я вскочил, и побежал туда, куда вела меня память...
        Не долго мне пришлось бегать: все здесь было выверено, и за мной уже увязалась стремительная погоня. Я слышал частый и тяжелый перестук, словно сотня летающих кузниц неслась на меня.
        "Довериться чувству! Здесь надо повернуть налево. Еще двадцать, тридцать шагов. Что-то здесь скрыто под дымом. Да - вот - узкая трещина!"
        Протиснулся в нее - упал на камень. Костяные ноги пауков пронеслись надо мною... они тоже скрипели, на них тоже была соль.
        Потом они проносились надо мной еще много раз, и останавливались и вслушивались. А после принесли огромное костяное ухо, но даже и оно не могло ничего услышать.
        Я лежал без движенья, я не вдыхал воздух, потому что у меня не было легких, у меня не было пульса, потому что и сердца тоже не было.
        Я рад был бы избавиться от того, что там вспомнилось.
        Но от этого уже было не избавиться - это было частью меня.
        
        * * *
        
        Прежде всего - этот костяной мир не был моей родиной. С тем, как я появился там, была связана некая тайна, но... на то она и тайна, чтобы оставаться тайной.
        Не сразу, не сразу попал я на соляные копи. А в начале обитал в костяном городе. Скелеты не знали, что такое сон; без конца занимались работой сколь тяжелой, столь и бесполезной.
        Они перетаскивали с место на место различные костяные тяжести, а следили за ними коты (тоже, конечно, костяные) - у них были очень подвижные и гибкие усы из гибкой кости. В случае малейшей оплошности эти усы выгибались, и били так сильно, что несчастные кости трещали.
        Такое существование могло показаться сущим адом, но никто из скелетов не знал ничего иного, и воспринимал как должное.
        И все же были соляные шахты, куда отправляли за различные провинности. Могли отправить на день, на год, а то и на сотню, и на тысячу лет.
        Сколько себя помнил - был я странным скелетом. И твердо знал, что тот резкий, щелкающий звук, которым меня подзывали, не был моим настоящим именем. Вглядываясь в однообразные, бездушные черепа окружающих, я задавал вопросы: как я здесь появился, что это за место, почему все так, а не иначе, и в чем вообще смысл происходящего. Но эти вопросы были слишком сложным для них, и хорошо еще, что я не обращался к костяным котам - иначе, попал бы в соляные копи много раньше...
        Однажды мне и еще нескольким скелетам было поручено перетащить шипастый кристалл в одно место, где любили прохаживаться костяные коты.
        Мы установили этот кристалл и уже собирались уходить, как я увидел тот самый свет, который уже был описан выше. Там была Асфоделия.
        Тогда же я понял смысл пребывания в костяном царстве: я должен был найти этот свет и приблизиться к нему. Свет изливался из узенькой щелочки в каменной стене и, когда я приник к ней пустой глазницей, то увидел помещение, мало отличающееся от увиденного мною позже, в пристройке на кладбище, в Верхнем Мире.
        Асфоделия ничем не отличалась от той, увиденной и позже. Перед ней стоял цветок, и она, недвижимая, созерцала его. Также и я потерял чувство времени....
        И продолжалось это до тех пор, пока сзади на меня не наскочил костяной кот. Он просунул свои когтистые лапы мне меж ребер, и развернул к себе столь стремительно, что я не понял произошедшего. Костяные его усы ударили меня, потом взмыли и еще раз ударили, и так вздымались и опадали, подобно маятнику. Коту доставляло явное удовольствие мучить меня. И в тоже время кот был рассержен. Продолжая мучительную экзекуцию, он сообщал мне:
        - Если ты приблизишься сюда еще хоть раз - попадешь на соляные копи. И не на год, и не на сотню лет. Навсегда.
        Я не чувствовал боли от этого избиения, и уже тогда думал, как бы незаметно вновь пробраться к Асфоделии.
        Спустя некоторое, недолгое время, я уже крался туда... И, конечно, был схвачен. Коты исполнили свою угрозу, и я попал на соляные рудники, с приговором "навечно".
        Там боль душевная перемежалась с болью физической, и не было никаких иных состояний - одна лишь боль. Не было ни минуты покоя, а боль все возрастала. Соль разъедала кости. Давило сознание того, что еще немного и я просто развалюсь.
        И я задавал вопрос:
        - Неужели отсюда нет никакого исхода?!
        В окружающем меня стоне прорывались гневные голоса:
        - За такие вопросы ты можешь быть раздроблен раньше времени. Черт с тобой! Но ведь вместе с тобой могут сцапать и нас!
        Но я не унимался, и, найдя острый соляной кристалл, перебивал сковывавшую меня цепь. За нами следили, и мне приходилось урывать мгновенья, чтобы только нанести еще один удар.
        То, чем я занимаюсь, видел мой сосед - это был череп с шейными позвонками, несколькими ребрами, и единственной рукой, за которую он и был прицеплен. Он безумно ухмылялся и шипел:
        - Я мог бы выдать тебя, потому что тебя ненавижу, но я не сделаю этого, потому что ненавижу их еще больше. Более того - я не помогу тебе советом. Ведь за тобой будет погоня, и она не успокоиться, пока не поймают тебя. Но здесь, неподалеку, есть соляная пещера, и в этой пещере обитает Ведьма. Она даст тебе какое-нибудь задание и, если ты выполнишь, она тебе поможет.
        И этот раздробленный остов подробно объяснил мне, как пробраться к жилищу Ведьмы. Вскоре мне удалось перебить цепь, и я бежал, по его указаниям.
        ...Это была пещера в соляной толще. Ее серые стены имели столь острые грани, что можно было использовать их в качестве копий. В центре пещеры шевелилась отвратительная тварь сцепленная из множества костей. А больше всего в ней было черепов. Это была адская помесь костяной каракатицы, тысяченожки, спрута и предсмертного бреда.
        И, не успел я войти, как был уже схвачен. Она шипела тысячью разных голосов.
        - При-ишел. Ты со-ольшься со мною...
        Но перспектива быть сцепленным с нею, болтаться в этой мерзкой костяной требухе отталкивала еще больше, чем возможность разложиться на соляных рудниках, и тогда я выпалил:
        - Я должен встретиться с Асфоделией!
        И тогда ведьма разразилась хохотом, в котором доброты было столько же, сколько в исступленной битве. Я чуть не оглох от этих скрежещущих, бьющих звуков. Однако, у меня не было возможности заткнуть ушные скважины в черепе.
        Наконец, она отсмеялась и бросила мне в лицо:
        - Вот уж наглец так наглец! Таких наглецов еще и не видела! Асфоделию ему подавай!
        Будь у меня сердце - оно бы сжалось. Я пытался бороться, но все тщетно - сила ведьмы безразмерно превосходила мою силу.
        А она шипела:
        - Молодой, безрассудный, готовый на все... Да - готовый на все! И ты мне еще пригодишься!
        И вот что мне сказала ведьма:
        - Для меня нет восторга большего, чем рост. Вбирать в себя новые кости, новый страх и новую боль! О, как сладостно испытывать это страдание! Конечно же труда стоит мне сейчас сдерживаться, чтобы не поглотить тебя! Но слушай: над нашим миром есть мир верхний, его населяют такие же скелеты, как и мы, но только наполненные внутренностями, обитые мясом и обтянутые кожей. Когда их коротенький жизненный путь заканчивается, внешняя их оболочка изгнивает, а остов уходит в землю. Но это слишком высоко, и мне не добраться до них. Слушай теперь внимательно: там большая шайка безумцев восстала против таких же безумцев. Возможно, они могут одержать победу, но они ее не одержат. Их предводитель был околдован, и он уже здесь, мертвый.
        С этими словами ведьма подползла к стене, и достала из ниши человеческое тело: холодно, но без видимых следов разложения. Затем она продолжила свой рассказ:
        - Его плоть подобно одежде наползет на твой скелет. И в этой "одежде" ты поднимешься в верхний мир. Но не обольщайся: лишь три дня и три ночи ты сможешь проходить так, а затем закончится действие той мази, которой я его пропитала. Тогда начнется разложение, и ты испытаешь такую боль, по сравнению с которой соляная - райское наслаждение. И ты уже не сможешь убежать от этой муки, и, главное - ты не приблизишься к Асфоделии.
        - Что же я должен сделать?! Что?! Я на все готов!
        - Ты вернешься, и тебя примут за своего, за предводителя. Но ты должен их выдать. Позже я объясню, как это сделать. И дар провидения говорит мне, что, если восстание будет разбито, бунтовщиков сбросят в глубочайшую шахту. Тебя, как предводителя, скинут первым, но ты своим падением пробьешь грань между нашими мирами, и все эти сотни тел падут ко мне. О-о, не говори мне про их человеческие души - души не в моей власти, и я не знаю, что с ними бывает, после смерти. А вот тела... сколь же я разрастусь от них! Ну, согласен?
        - Да! - не задумываясь, ответил я.
        И все же я понимал, что поступаю плохо, и... мне кажется, не стоит оправдываться. Я согласился совершить предательство, ради достижения своей цели.
        - О, я и не сомневалась! Ради Асфоделии мы на все готовы, не так ли?
        - Да... и мне нужны гарантии. Ведь, по возвращении, вы можете обмануть меня.
        Судя по тому, как рассвирепела от этих слов ведьма, она действительно собиралась меня обмануть. Она и шипела, и скрипела, и исходила едкой соляной слюной.
        - Хорошо! Будут тебе гарантии! Это амулет с человеческим глазом. Я положу его у входа в пещуру. Когда вернешься, просто надень его на шею, и никто из этого костяного царства не сможет встать на твоем пути. А сейчас - пошли, я покажу тебе дорогу в верхний мир.
        По смрадному туннелю проползли мы к основанию шахты. Там ведьма нацепила на мои руки и ноги специальные крючья, чтобы я мог цепляться и подтягиваться.
        Она хрипела:
        - Чем выше ты будешь забираться, тем больше на тебе будет нарастать плоти этого предводителя. Когда ты переползешь верхнюю кромку шахты - внешне ты будешь человеком, и восставшие примут тебя за своего. Но не забывай: три дня и три ночи - это все что у тебя есть.
        
        * * *
        
        Не стану описывать всех трудностей подъема. Зачем выражать эти муки? Чтобы вызвать к себе жалость? Но какая может быть жалость, когда сам тогдашний я кажусь мерзким, достойным презрения. Я подымался вверх, чтобы принести мучительную смерть сотням людей...
        И в ту ночь была гроза, молнии яростно рассыпались и высвечивали буйно извивающиеся, стонущие на сильном ветру деревья.
        Обилие новых образов захватило меня, но оно же и мучило, потому что никогда прежде ничего подобного не видел. И огни лагеря повстанцев показались мне чудовищами, которые только и выжидали, чтобы я приблизился к ним...
        По замыслу ведьмы, я должен был сразу идти к королевскому войску, однако - Богу было угодно, чтобы все свершилось иначе. Не успел я отойти и на полсотни шагов от шахты, как из дождящего мрака выпрыгнули несколько фигур, и повалили меня в грязь.
        Отчаянье придавало мне сил, я почти вырвался, но тут в горло мне уперлась холодная, острая сталь.
        - Ловкий, дьявол! - прохрипел кто-то над моим ухом. - Попробуй только пошевелиться - сразу без головы останешься.
        Затем меня поставили на ноги, поднесли к лицу факел. Последовал громкий, радостный возглас:
        - Так это же Йиржи! Вот так счастье! Вернулся! Мы уж и не думали тебя живым увидеть!..
        Итак - это были восставшие, и они приняли меня за своего предводителя...
        Ну, а вскоре я оказался в их лагере.
        Многочисленные, плотно приставленные друг к другу шалаши не могли защитить от ненастья, и они под большими навесами разводили костры, возле которых, вытягивая к этим кострам руки, и грелись. Там были не только мужчины, но, в равной степени, и женщины, и дети. Видно, им приходилось несладко: если здесь и были толстяки, то пухли они от голода, а не от обжорства.
        Были лица потемневшие от копоти, лица со старыми шрамами, и с новыми перевязями. И только отчаявшихся лиц там не было. Своим присутствием, своей духовной близостью они поддерживали друг друга, а самым сладким для них было слово: "свобода".
        Быстро разлетелась весть о том, что после трехдневного отсутствия вернулся я, якобы их предводитель. И они веселились так, будто с моим возвращением победа стала уже несомненной. И эти, по природе своей веселые люди, бросали свои навесы, и спешили к центру лагеря, как раз туда, куда вели мен.
        А там горел самый большой костер, и сидели возле него предводители этого восстания - суровые, закаленные в битвах мужи. Слишком многое довелось им пережить, и у некоторых раньше времени появились седые пряди. Среди них была только одна женщина: с длинными золотистыми волосами, и с открытым, красивым лицом. Она завидела меня издали, и бросилась мне навстречу, крепко обняла за шею.
        - Йиржи, Йиржи. - шептала она в упоенье, а я стоял недвижимый, потому что никогда прежде мне не доводилось сталкиваться с подобными чувствами.
        И, наконец, она прошептала:
        - Ты такой холодный... Я тебя не узнаю... Этот холод идет из твоих глубин... Будто ты побывал в могиле, и теперь вернулся. Что с тобой, Йиржи?
        А вокруг собралась уже привеликое множество народу, подхватили меня под руки, к костру повели. И они настоятельно требовали, чтобы я рассказал, что со мной было в эти три дня.
        Ведьма придумала историю и на такой случай, но тогда я так растерялся, что мог выговорить только обрывочные, ничего не значащие фразы.
        Надо мной сжалились, и говорили:
        - Он слишком устал. Ему довелось пережить что-то очень тяжелое. Дайте ему отдых.
        И, спустя лишь несколько минут, я сидел возле костра, в одной руке сжимал чашу с вином, в другой - большой кусок жареного мяса с приправами, что, если учесть бедственное положение восставших, было большой роскошью.
        - Что же ты не пьешь, Йиржи? - спросил один из старейших воинов - он сощурился, и смотрел похожими на угольки глазами на меня..
        Но я не знал, ни что такое "есть", ни что такое "пить", и оставался недвижим, и глядел на огонь, который одновременно и притягивал и пугал меня.
        - Ну, что же - давайте петь! - предложил один воин, с довольно молодым, но печальным лицом.
        И первым стал петь. Голос у него был очень красивый, и, также как и внешность, печальным. На втором, иль на третьем куплете это пение подхватили и иные, сидевшие у костра. И пели они не о войне, не о злобе, не о мести, потому что долго жили, окруженные именно этим, и очень от этого устали. Нет - они пели о тихих вечерах, и он каких-то неведомых мне чувствах.
        Ну, а я сидел и слушал, пораженный и зачарованный, потому что в подземном мире неведома ни музыка, ни пение. Скрежет и стоны - это то единственное, что было ведомо скелетам.
        Потом появились лютни, и играли на лютнях и пели... пели еще долго, а я все сидел и слушал.
        Кубок подрагивал в моей руке, а в другой - подрагивало совсем остывшее мясо.
        Но вот пение прекратилось, и я понял, что мне в глаза заглядывает женщина:
        - Что с тобой? - тревожно спрашивала она. - Такое чувство, будто ты очень сильно в чем-то раскаиваешься.
        Мне трудно было говорить, а когда я смог все-таки выдавить из себя слова, женщина вздрогнула и отдернулась.
        - Вы очень красивые и добрые создания. - говорил я. - Спасибо за то, что вы сейчас мне подарили. Быть может, мне никогда больше не доведется услышать такое.
        - Что с твоим голосом, Йиржи? - шептала женщина. - Разве же у тебя был такой голос?! Ты говоришь слова благодарности, но в тебе совсем нет чувства. Будто ты вымерз изнутри. И глаза - они такие холодные, безжизненные. Йиржи, что же случилось с тобой?.. Неужели в тебя вселился дьявол?!
        И она сама испугалась этого своего последнего предположения и заплакала. Я же очень испугался, что заговор может раскрыться, и мне так и не доведется больше встретится с Асфоделией.
        И вот я начал доказывать свою невиновность, я говорил, что заблудился, что, быть может, меня водил леший, но теперь то все в порядке, и, единственное, что мне требуется, так это хорошенько отдохнуть.
        Тогда меня отвели в шахтер, аккуратно прибранный, но без каких-либо излишеств. Уложили спать, а сами вернулись к костру, где обсуждали мое состояние...
        Я слышал их голоса и, несмотря на то, что позади были многие тяжелые часы, сон не шел ко мне - ведь внутри я по прежнему был скелетом.
        Помимо прочего, ведьма сообщила мне, что предутренние часы жителей этого мира охватывает самый крепкий сон, и именно перед зарей, я попытался выйти из лагеря.
        Но уже у шатра меня окликнули. Это был один из предводителей.
        - Эй, Йиржи, далеко ли собрался? Вид то у тебя такой, будто тяжелую рану получил. Лучше уж ложись, отдыхай.
        И вот я покорно кивнул, и вернулся в шатер.
        Весь следующий день был наполнен яркими впечатлениями и сильными чувствами.
        Несмотря на то, что погода стояла пасмурная, лагерь расцвел. Устроили праздник в мою честь. Меня усадили во главе большого стола, и преподнесли мне самые лучшие кушанья. А я старался не глядеть на людей - ведь мне предстояло совершить предательство...
        И все же, волей-неволей, а я узнавал этих людей. Вот подошел юноша, которого, оказывается, среди боя спас Йиржи. И этот юноша стал рассказывать, как поживает он и его молодая жена, которая была здесь же, с ним в этом лагере. Она была беременна, и через два месяца должен был появиться ребеночек, которого они в мою честь решили назвать Йиржи.
        А в конце своего рассказа, юноша преподнес мне отображающий Луну, вырезанный из дерева амулет. И это была такая искусная работа, что я невольно залюбовался. Был подарок и от его супруги - перчатка с тончайшей, узорчатой вышивкой, и снова я благодарил.
        И много еще было преподнесено подарков; причем, не только мне, но и той золотоволосой женщине, которая была рядом со мною. И ей говорили:
        - Ты береги такого замечательного человека, как твой муж. Он ведет нас к победе, мы верим в него.
        И снова были песни, и играли на музыкальных инструментах, и плясали.
        А золотоволосая женщина снова дотронулась до моей руки, и не смогла сдержать слез:
        - Какой же из тебя исходит холод! Будто внутри тебя лед!
        
        * * *
        
        Мне удалось выбраться только лишь на третью ночь. Все, что у меня оставалось - эта ночь, и следующей за ней день. После этого я должен был лишиться плоти.
        Как в бреду, борясь с напирающим раскаяньем, где ползком, где крадучись, пробрался к окраине лагеря. И все-то мне казалось, что следят за мной, однако, сколько ни вздрагивал, сколько ни оглядывался, так никого и не увидел.
        И не понимал я, что это за горькое чувство, и почему оно так гнетет меня. Старался я себя убедить, что это все из-за перенапряжения последних дней, что - это болезнь. А это была не болезнь - это человеческая совесть во мне пробуждалась.
        И на окраине лагеря меня окрикнул дозорный:
        - Э-эй, кто идет?!
        Я назвался, и шагнул к нему навстречу.
        Это был совсем еще молодой, безусый парень. Увидев меня, он оробел, и вдруг, в сильном смущении, зарделся, и расплылся в совсем детской, наивной улыбке. Он увидел своего героя Йиржи, и воскликнул восторженно:
        - Сегодня самый лучший день в моей жизни!
        - Дай я пройду. - опустив голову, прошептал я.
        - Конечно, конечно! - приветливо улыбался он, и дал мне пройти.
        
        * * *
        
        Еще несколько часов прошло и я, связанный по рукам и ногам, стоял перед мрачным, бородатым человеком, в вычищенном до блеска черным панцире. Его выпученные, гневные глаза; густые, взвитые усы делали его похожим на диковинного морского моллюска, по каким-то причинам ополчившегося на обитателей суши, и вот выползшего, чтобы воевать.
        Поблизости было еще много таких моллюсков - пусть и не столь важных, но тоже в черной, выглаженной скорлупе, с клинками, и с гневными глазами. Свет факелов и отблески молний перекатывались по их панцирям.
        И я слышал их голоса:
        - Это сам Йиржи Манес, главарь бунтовщиков.
        Главный моллюск яростно всматривался в мертвое лицо, под которым был мой холодный череп. И он медленно, стараясь посильнее каждым словом ударить, выговаривал:
        - Ну, попался?..
        Я вспомнил, чему учила ведьма, и выдавил:
        - Я не попался, а сам пришел к вам. Дело в том, что я понял, что наше восстание обречено, и решил показать тайные проходы через наши укрепления.
        Воины рассказали, что действительно - я сам пришел к ним.
        Главный моллюск задумался, долго меня рассматривал. Наконец, изрек:
        - Если бы здесь стоял не Йиржи Манес, а кто-нибудь иной, я бы сказал, что нас пытаются заманить в ловушку. Но Йиржи - предводитель. По большей части - сила восставших держится на преданности ему. Что же ты -предаешь своих товарищей?
        - Да! - вскрикнул обтянутый кожей - то бишь я.
        - И что ты ждешь в награду?
        - Ничего.
        - И замечательно. Единственное, на что ты можешь рассчитывать - это более легкая смерть. - помолчал немного, и бросил презрительно. - Предатель!
        Сейчас, вспоминая ту ночь - ночь, когда я совершил самый мерзкий из всех грехов, почему этот важный королевский воевода поверил мне.
        Стой перед ним не я, а настоящий Йиржи Манес он бы не поверил (Впрочем, единственная причина по которой Йиржи Манес мог прийти к нему - это попытаться заманить врагов в ловушку). Но у меня были безжизненные, блеклые глаза, и воевода уверился, что я разочаровался в своем деле, и, чтобы спасти свою шкуру, решился на подлое предательство.
        Помня, сколь недолго мне оставалось быть во плоти, я настаивал, чтобы войско поторопилось. И через два, или три часа все приготовления были завершены.
        Буря не утихала, и, закованные в черное воины продвигались среди грязевых потоков, проклинали бунтовщиков, грозились учинить кровавую расправу.
        Меня, связанного за кисти рук, стиснутого ошейником, вели во главе войска - я указывал дорогу. Клинок упирался мне в горло, а также я знал, что поблизости было множество лучников, которые готовы были сделать из меня ежа, в том случае, если бы что-нибудь пошло не так.
        Помню, споткнулся и лицом повалился в грязь. Однако, внешняя грязь не шла ни в какое сравнение с тем грязевым океаном, который я чувствовал внутри. И я уже не понимал, как мог на все это согласиться, и не понимал, как смог подойти к Асфоделии; да и мерзким мне казалось отвоеванное такой ценой счастье... И , наверное, я был слишком труслив, чтобы отказаться тогда, когда было еще не слишком поздно. Ни короткой расправы этих людей я боялся, а возвращения в соляные копи, медленного, мучительно разрушения, и обращения в прах...
        Резня началась в тихий, предрассветный час. Не стану описывать всех подробностей, и отмечу только, что воины не щадили ни женщин, ни детей.
        Многие были убиты, так и не успев проснуться, и только через час после начала, удалось организовать хоть какую-то оборону. Однако, уже было ясно, что восставшие обречены.
        Сразу после полудня все было закончено.
        От меня хотели узнать, где я спрятал некие сокровища, однако об этом я ничего не мог сказать. Меня подвергали пыткам: ноги ставили на раскаленные угли, раскаленными клещами выдирали куски плоти, выворачивали руки и ноги, но, хотя я и чувствовал боль - это ни в какое сравнение ни шло с пережитым в соляных шахтах. Я даже не стонал...
        Палачи ругались:
        - У него дьявольская выдержка - нечистый ему помогает!
        Но потом я испытал боль, которая заставила меня закричать.
        Меня, и еще многих-многих людей подвели к черной бездне той шахты, из которой несколькими днями прежде я выбрался. Это были окровавленные, замученные люди; но у тех, у кого глаза были не выбиты, смотрели гордо - и сейчас они чувствовали себя победителями, чувствовали себя свободными. И главным символом их свободы был Я.
        Они смотрели на меня с верой и любовью.
        И тогда "главный моллюск", который, по случаю победы был в сильном подпитии, хлопнул железной руковицей мне по плечу, и вскрикнул:
        - Вот он вас и предал!..
        И с видимым наслаждением поведал, как все было. Те, кого должны были казнить, спросили у меня:
        - Правда ли это?
        - Да. - тихо ответил я.
        Если бы меня ругали, били, плевали в лицо - это было бы легче последовавшей затем тишины. И эта тишина заставила меня закричать.
        
        * * *
        
        Из пещеры слышался треск, стоны, шипение - костяная ведьма росла за счет тех, кто попал к ней. Я уже был в прежнем обличии - жалкий скелет. И амулет с человеческим глазом был в моей костяной длани. Едкие соляные облака окружали меня, и вновь терзали мою богомерзкую оболочку. Но я не спешил уходить от пещеры. Я кричал:
        - Скажи, что с этими людьми?
        - Уходи прочь! - тысячью голосов взвизгнула ведьма.
        - Что с этими людьми?
        - У тебя есть несколько минут, чтобы убраться подальше! Когда я разделаюсь с ними, я заодно прихвачу и тебя.
        - Что с этими людьми?!
        - Да сколько же можно слышать твой голос! Откуда же я знаю, что с этими людьми, когда мне нужны только скелеты. Скелеты становятся частью меня, но не люди. А теперь - убирайся прочь.
        Эти слова несколько утешили меня, и я стал пробираться в сторону костяного города. Поблизости от того места, где была Асфоделия, на меня бросились костяные коты, однако, стоило только показать им амулет, как они сжались от боли и страха, и бежали.
        И последнее, что мне удалось вспомнить: я приближаюсь к Асфоделии, я в ее свету. Восторженный, улыбающийся, забывший о боли.
        Мерзкий предатель.
        
        * * *
        
        Это то, что я вспомнил, лежа, зажавшись в узкую и жесткую каменную щель, где-то в недрах недоступного для людей, но несомненно адского мира. Каждая крапинка моего костяного тела вопила от разъедающей его соли, но куда страшнее было чувство раздвоенности. Так я, всегда считавший себя добропорядочным христианином, открыл в себе вторую жизнь - жизнь предателя, жизнь порождения ада, отверженного небесами, и обреченного на муки. И все эти воспоминания захлестнули меня, переполнили чувствами: жалостью, раскаянием, жаждой искупить собственную вину...
        Так лежал я, должно быть очень долгое время. Но вот наступило такое мгновенье, когда жжение соли стало невыносимым и я, после нескольких неудачных попыток, выбрался-таки из своего убежища.
        Дальнейшее вспоминается с большим трудом. Как бредовый сон, как набор отдельных образов из очень большого полотна... И была жажда вырваться из этого затхлого и мучительного мира, и было чувство, что Самэль выискивает меня, и утащит - а куда, я даже и представить себе не мог. Несколько раз я даже слышал его надрывный, разъяренный долгим моим отсутствием голос.
        А я полз в верхний мир, который казался таким прекрасным... Я доверился чутью: среди сотен костяных туннелей выискивал ведущие вверх, но все же иногда ошибался, и приходилось возвращаться. Я не чувствовал голода или жажды, зато в самом воздухе было отчаянье, безнадежность. Они окутывали черными, липкими вуалями, а мысль о том, чтобы сдаться, приходила все чаще. Ослабла воля, и только челюсти слабо шевелились, и, скрежеща соляными гранями друг об друга, выдыхали молитвы к Богу...
        Если вспомнить, сколь долгим было мое падение в шахту, то также можно представить, сколько продолжался этот подъем. Совсем обессилевший, трясущийся, уткнулся я черепом в камень, и зашептал:
        - Ну, Самэль, твоя взяла...
        И, несмотря на то, что шепот был совсем тих, находящийся очень далеко Самэль все же услышал его. Меня настиг его вопль, и дальше - я понял, что он уже знает, где я; и мчится к этому месту.
        И вот тогда - ужаснулся своему поступку. Понял, что проявил непростительную слабость; а надо бороться, чтобы жить, чтобы искупить свою вину перед загубленными людьми, чтобы вновь встретиться с Асфоделией.
        Я двигал своими соляными челюстями, и шептал:
        "Милый, милый Боженька! Теперь вижу греховность свою. Вижу, что, когда взывал к Тебе в прошлых своих молитвах, и надеялся, что искуплен от мирского греха - сильно ошибался. Всякая чернь и убийцы, и насильники, и ведьмы, и еретики - все выше меня, предателя, вступившего в сговор с нечистым. Но, из Ада взываю: Если мне еще хоть раз позволено будет увидеть Верхний мир - я искуплю свой грех. Клянусь!.."
        Сверху тяжело и затяжно, сотрясая землю, пришел удар грома. И я сразу определил, из какого прохода этот звук доносится - устремился к нему...
        Спустя некоторое время, этот проход уперся в каменную плиту. Однако, я знал, что это еще не конец. Надавил своими костяными пальцами на плиту, и она заскрежетала, отодвинулась в сторону.
        На меня рухнул истлевший скелет - это был безжизненный, принадлежащий уже Верхнему миру скелет. Далее - я пробрался в узкую горловину, которая была ничем иным, как нутром одного из многочисленных каменных гробов, которые подымались над землей на кладбище при Церкви. И, так же как и иные гробы - этот был сильно растрескавшимся. И в один из узких проломов я увидел кусочек неба.
        Конечно, небо было мрачным, но каким же милым, желанным оно было для меня! Вот последняя плита отодвинута, с сильным чавкающим звуком повалилась в грязь.
        Поблизости оказался большой пес. С трудом я признал в нем Тора - сына Лока, того самого пса, который вместе с Владиславом впервые принес меня, еще младенца, в Церковь. Так же как и у отца, у него была огненно-рыжая шерсть; но, прежде ухоженная стараньями Флески, теперь она свалялась, пропиталась грязью; и вообще - пес истощал настолько, что выпирали ребра.
        Как же я рад был увидеть хоть кого-то живого! Тогда мне просто необходима была дружеская компания, чтобы меня понимали, чтобы утешили, чтобы сказали, что не все так уж плохо, а дальше - будет еще лучше.
        Я стал подзывать Тора по имени, а он, всегда прежде преданный мне, любящий меня, ощерился, начал пятятся.
        И вот я поднялся из могилы в полный рост, зашептал:
        - Неужели ты не узнаешь меня? Ведь это я, Матиас?..
        Но Тор не узнал моего искаженного голоса; тем паче - не узнал в уродливом скелете своего прежнего хозяина - он развернулся и, громко завывая, бросился прочь. Я медленно побрел следом.
        
        
        VII. Отверженный.
        
        Лай Тора смолк в отдалении, и окружила меня мягкая, безмятежная тишина. Остановился, огляделся... Это был рассветный час, и, несмотря на то, что небо затянулось тучами, на их, выгибающихся к земле плавных склонах, разлился даже не свет, а предчувствие света. На фоне этих отрогов пролетела птица, пролетела неспешно, и была подобна спокойному чувству. Я хотел прошептать, что жизнь прекрасна, но не посмел - опасался своим голосом нарушить эту гармонию...
        Но вскоре в сером тумане, который стлался над кладбищем, забрезжили факелы, и прорвались голоса:
        - А я говорю - здесь нечистый! Собственными глазами недавно его видел!
        - Должно быть, тебе привиделось...
        И снова я забыл, что теперь нет на мне человеческой плоти, но лишь изъеденный солью остов. И я, соскучившийся по людям, устремился к этим недобрым, оторванным от безмятежности природы голосов.
        Уже совсем близко они, и слышны чавкающие звуки шагов, а свет факелов резал мои глаза, которые нечем было прикрыть.
        Дрожащий голос хлестнул над самым ухом:
        - А я говорю - видел. Это был скелет - он двигался, а глаза у него пылали! Не иначе, как сам Сатана вселился в него! И не говорите, что я пил - я вообще не пил!.. Да вот он! Видите! Бежит к нам! Упаси нас Господи!.. Спаси!..
        Теперь до этих людей оставалось не более чем десять шагов - и только тогда я остановился. Свет факелов выхватывал их фигуры, но все же они были размыты туманом, и сами напоминали кладбищенских призраков. И они заметили мой костяной контур и остановились. Видно было, что они крестятся.
        - Это душа грешника, который не нашел покоя!
        - Пусть земля развернется под ним, и Ад возьмет то, что принадлежит ему!..
        Тут земля действительно содрогнулась, и нее донесся глухой, невнятный, и оттого особенно жуткий вопль. И я узнал - это был Самэль...
        Тела этих людей, а вслед за ними и факелы, затряслись. Вот один из факелов выпал, с шипеньем погрузился в грязь.
        Кто-то закричал:
        - Наше ли дело бороться с самим Дьяволом?! Если он вздумаел выбраться из Ада здесь, пусть сам Бог заточит его обратно!
        Иной голос поддержал его:
        - Ведь и мы по ошибке можем провалиться в ад! Бежим!..
        Еще несколько факелов выпало, и только один остался. Фигуры отступили, туман слил их в одно бесформенное колышущееся чудовище, которое повернулось и бросилось вспять. Вскоре единственный оставшийся у них факел стал пятнышком, а затем - звездочкой, которая затухла в тумане...
        День родился, и теперь разрастался. Возможно, где-то уже ласкались солнечные лучи, но мне это было неведомо. Над этим кладбищем и над окрестностями тучи сгущались, словно бы неведомая небесная хозяйка сбивала их в одну непроницаемую кучу, и, причем - прямо над моей головою. От этого с каждым мгновеньем становилось не светлее, а напротив - темнее.
        А я все не мог смириться с тем, что теперь чужд всем людям, и так быстро, как только было возможно в этой грязи, шел к Церкви.
        И я был уверен, что найду там Владислава Гуса и Флеску, которые примут и утешат меня, как родного сына. Конечно, никакими разумными словами невозможно было объяснить этой уверенности. Но объяснение все же было - я был близок к безумию.
        И вот она - Церковь Всех Святых: выступила из этого тумана, взметнулась вверх порталами, вся темная и загадочная; переплетенная темно-серыми, дымчатыми веерами, безмолвная, но готовая грянуть голосами.
        Стал подыматься по ступеням, и это оказалось очень тяжело - ноги постоянно соскальзывали, я падал, скрежетал челюстями, вцеплялся руками в ступени, подымался еще выше. Вот я уже у дверей, там, готовясь к последнему рывку, уткнулся лбом в древний, истрескавшийся, обвитый темным мхом мрамор.
        И тогда дверь заскрежетала, раскрылась. Надо мной стоял кто-то, и говорил брезгливым, и слегка хмельным голосом:
        - И куда только смотрит прислуга?.. Почему уже и здесь эти скелеты?.. Еще немного и они попадут в церковь! Убрать эту дрянь!..
        Вслед за этим последовал сильный пинок, от которого я перевернулся в воздухе, и повалился в грязь у основания лестницы. Только каким-то чудом составляющие меня кости не развалились.
        И я лежал, удрученный этим обращением, чувствовал сильную душевную боль, и лихорадочно, напряженно думал, как вернуть былую жизнь.
        А тот, кто меня пнул, уже спустился со ступеней, и говорил кому-то:
        - Следи за порядком, черт тебя подери! Всячески понукай этих бездельников!.. Слышишь - если я еще раз увижу здесь подобный скелет - тебе самому несдобровать!..
        Тогда я слегка повернул голову, и увидел говорившего. Это был мужчина, невысокий ростом, но с оттянутым, пивным животом. У него были лихо закрученные усы, и массивный кадык, который сильно вздымался при каждом произнесенным им слове. Также выделялась артерия на шее: это был жирный, пульсирующий змей, нетерпеливо ждущий, кто его разорвет, высвободит переполняющую его кровь. Одежда на этом человеке была весьма богатой.
        Рядом с ним стоял пожилой, чрезвычайно худой человек, с редкими седыми волосами. Этот человек был в черной мантии, в которой я безошибочно признал мантию Владислава Гуса. Этот старик кланялся хищному толстяку, и подобострастно, испуганно что-то лепетал.
        Видно, толстяку нравилось, что его бояться, и он, в конце концов, ухмыльнулся, и свистнул так громко и нагло, как могут свистеть только разбойники с большой дороги, или же пираты.
        Незамедлительно из-за угла вылетела черная, изрезанная демоническими ликами карета, который правил бескровно-бледный, похожий на вампира человек.
        Дверцу распахнула элегантная, обтянутая черной шалью ручка; и из алого полумрака, выступил женский лик.
        Я не мог вспомнить, где прежде видел ее, но она мне показалась настолько знакомой и настолько отталкивающей, что я громко вскрикнул..
        По человеческим меркам, не было в ней ничего страшного, а напротив - это было очень привлекательное женское лицо. Пожалуй, какой-нибудь впечатлительный юноша влюбился бы в нее, и бегал бы за ней, бесцельно посвящая воздыхания, и драгоценные дни своей юности. Черты ее были совершенны, ее можно было бы назвать Мадонной, но глаза леденили - это были глаза убийцы, готового, ради достижения своей цели, на любое преступление.
        А на коленях этой женщины, сливаясь с окружающим мраком, высилась костяная колыбель - та самая колыбель, в которой я появился в этом мире. Она говорила мягким, притворным голосом:
        - Ну, что же ты так задержался, милый?
        И этот толстый человек, который только что так старательно показывал свое превосходство, сразу затрепетал, и рассыпался в извинениях, он лепетал:
        - Ах, прости, прости меня, Мэри! Я заставил тебя ждать!.. Только не злись, прошу тебя! Сейчас я постараюсь объяснить, что послужило причиной моей задержки. Дело в том, что я обыскивал Церковь, искал что-нибудь... интересное, что могло остаться от прежнего хозяина - колдуна Владислава Гуса. Но Церковь эта так велика, столько в ней тайных переходов, что даже и теперь, вынужден констатировать - многое осталось неисследованным, и мне еще придется вернуться...
        - Ну, довольно, Фридрих. Ты искал не там где надо... - улыбалась мягкой улыбкой кошки, играющей со своей жертвой, эта женщина.
        Тут только Фридрих заметил костяную колыбель на ее коленях, он отшатнулся, побледнел, и, воздав глаза к тяжелому, тучевому небу, перекрестился.
        Женщина продолжала улыбаться, и приговаривала:
        - Ну, довольно ломать эту комедию, мой дорогой. Иди сюда, нам уже давно пора ехать!..
        Толстый человек повернулся к тощему служителю Церкви, хотел что-то сказать, но так волновался, что не вымолвил ни слова, а только махнул рукой, и поспешил к карете. Алый свет поглотил его, а женщина захлопнула дверцу. В то же мгновенье лошадей ужалил кнут, и они резко сорвались с места, сразу растворились в наползающем, густеющем тумане.
        Несмотря на то, что я был ошеломлен, а беспорядочные мои мысли бежали куда быстрее погоняемых лошадей, я понял, что служитель Церкви сейчас повернется, подхватит меня, и отнесет в глубины кладбища, и там, скорее всего, закопает в землю. И вот я пополз в обход ступеней, там, где под лестницей был пролом, и некое подобие пещеры, во мраке которой я часто сидел еще в детские годы.
        И вот я забился в эту прохладную черноту, замер...
        Слышны были медленные шаги этого старого человека, и его угрюмое ворчание:
        - Только что здесь был этот скелет, а теперь уже нет... Упаси Господи, ведь это все происки Дьявола!..
        А потом зачавкали ноги бегущих, и добавились новые голоса - быстрые, перебивающие друг друга. С трудом можно было разобрать:
        - О, преподобный Ярослав!.. Спасите нас!.. Сегодня на землю выходит Дьявол!.. По кладбищу расхаживают скелеты!.. А земля трясется, и слышны из них такие вопли, которые могут издавать только Дьявол!.. Укройте нас в Церкви!.. Укройте!..
        И тут, в подтверждение их слов, земля содрогнулась, и донесся размытый расстоянием вопль Самэля, в котором была воистину демоническая ярость.
        Стоящие на ступенях люди залепетали молитвы, но они даже и не знали, чего бояться. Я же знал, что ярость Самэля направлена на меня...
        Они поспешили в Церковь. Вот хлопнула дверь, затем - ударился массивный железный засов...
        Вот я выбрался из своего временного укрытия. Теперь туман обрел костяные формы, и в любое мгновенье мог расступиться, чтобы предстал передо мной Самэль. Вновь кладбище огласилось подземным воплем, и на этот раз был он уже значительно ближе.
        И вновь я побрел вверх по ступеням. И, хотя в этот раз я сознавал, что в Церкви я чуждый, и что дверь заперта массивным засовом - все же поднимался. Мне просто не на что было надеяться, и я бежал от кладбища к людям.
        И вот я уже возле дверей, и словно огромный дикий кот скребусь в них. Вот крикнул голосом, в котором даже приемная моя матушка Флеска не узнала бы Матиаса:
        - Впустите! Дайте мне укрыться, ради Бога!..
        Изнутри прорвался дрожащий от испуга голос:
        - Не смей поминать Господа, ты - Нечистый! Убирайся, откуда пришел!..
        Но я вовсе не хотел возвращаться в подземный мир, к уродливым костяным образам. Понимая, что дверь мне не вышибить, я стал карабкаться по карнизу, и проявил при этом воистину кошачью ловкость.
        Вот я уже возле витража, который отображал святого Георгия. Заскрежетал по нему своими костяными пальцами, а затем, в отчаянье, и зубами впился - надавил так сильно, что затрещал мой, пропитанный солью череп. Однако, я не чувствовал боли. Неожиданно витраж треснул, а из глубины Церкви прорвались испуганные вопли.
        Из моей костяной глотки выплескивалось:
        - Не бойтесь меня! Только укройте!..
        Это был тот слепой, которого я назвал Вороном. Один его глаз был затянут беленой, второй отсутствовал - чернела пустая глазница. Этот второй глаз был в моем черепе.
        Он сказал:
        - Позже ты еще вернешься сюда, но сейчас - пойдем со мною.
        Все мои мысли смешались, и единственное, что я смог выдавить было:
        - Но почему я должен уходить отсюда?
        - Если я стану тебе объяснять, ты все равно не поверишь. Ты должен увидеть это сам. К тому же, на объяснения просто нет времени - Самэль может появиться здесь в любое мгновенье.
        И действительно: с громким треском содрогнулась земля; а тучи плеснулись ветвистой молнией. Из глубин Церкви Всех Святых, словно из гробницы подымались гулкие голоса:
        - Избави нас, Господь Вседержитель!.. В час последний вырви из хватки нечистого! Забери к себе верных своих рабов!..
        Я не хотел уходить от Церкви - все еще надеялся, что найду здесь Владислава Гуса и Флеску. Вцепился в подоконник, но Ворон дернул меня с такой силой, что я сразу оказался в десятке шагов от Церкви.
        Здесь Ворон заявил:
        - На своих двоих нам далеко не уйти, так что - потребуются кони...
        Затем, так уверено, будто был здесь хозяином, направился к хозяйственным пристройкам; там неподалеку был рыжий Тор, но, увидев нас, этот огромный рыжий пес поджал хвост и, завывая, бросился по кладбищу.
        И кони при нашем появлении захрипели, задрожали, покрылись пеной, и забились в углы своих стойл. Когда же приблизились, они заметались в панике, будто начинался пожар.
        С такими конями было не совладать, но вот Ворон произнес одно неведомое мне мягкое, похожее на шелест трав слово, и кони тут же успокоились.
        Мы не стали седлать коней (не было времени), и вот уже вскочили на них, поскакали.
        Уже был десятый час дня, но туман сгустился настолько, что по освещению это напоминало поздние ноябрьские сумерки. А, между прочим - это было в начале июля, и парило, словно перед ливнем...
        И вот кладбище осталось позади, мы проскочили под древней аркой, из верхней части которой хвостами свисал мох. С одной стороны виднелась утопающая в пышных, волнообразных садах Кутна Гора, но мы сразу свернули на дорогу, которая должна была привести нас к Праге.
        И уже у начала древнего леса; там где задумчиво журчала лесная речушка, и пристроилась маленькая и темная, словно из земли выросшая деревенька, нас заметили. Это были две бедные, в лохмотьях девушки, которые несли из леса большие связки хвороста. Но, только они увидели нас - выронили хворост, и с громким визгом бросились к своим домишкам....
        Мы проехали еще немного, и, уже в окружении мшистых лесных исполинов Ворон издал резкий звук - кони также резко остановились. Мой провожатый мельком взглянул на меня, и молвил:
        - У тебя вид способный исторгнуть крик не только из слабой девушки, но и из храброго воина. Жаль, что я сразу не подумал об одежде для тебя. Ну, да ладно - сейчас мы попробуем исправить это упущение...
        Тогда Ворон слез с коня, и поманил меня за собою. Вместе мы удалились в лесную чащу, столь дремучую, и столь темную, что ничего, кроме выступающих поблизости вспученных уродливыми наростами стволов не было видно. Но вот мы вышли на большую поляну, по которой змеились мерцающие теплыми испарениями корни. На поляне этой не было ни трав, ни цветов; зато вся земля была искорежена, изрыта. В центре, подобная затаившемуся зверю, высилась большая груда углей. И сразу пришла мысль, что здесь собирался один из шабашей, расследованием которых с таким рвением занималась инквизиция.
        Меж деревьев, которые окружали поляну, была развешена паутина; причем настолько плотная, что в ней запутывались не только насекомые, но и птицы. Их, обмотанные темными паучьими тканями скелеты, без движения висели в душном, безветренном воздухе. Со всех сторон глядели они на нас, с укором за то, что мы не пришли раньше, и не выпустили их в небо.
        Не говоря ни слова, Ворон подошел к одной из этих паучьих вуалей, вытянул из нее нить, и приделал к игле, которую еще прежде вырвал у древней ели. Затем он начал ткать. Пальцы его двигались с невиданной даже для искусной швеи скоростью, но все же на вышивание одежды для меня должно было уйти не менее полутора часов.
        Некоторое время я следил за беспрерывным, гибким и стремительным танцем его пальцев, но затем решил отойти, оглядеться.
        Так подошел я к пепелищу, и, разворошив его, обнаружил козлиный, рогатый череп - это еще больше укрепило меня в мысли, что здесь проходили сборища ведьм...
        Пересек поляну, и с большим трудом стал разрывать паутину. Когда она наконец была разорвана, я увидел маленького мальчика оборвыша. Он глядел на меня широко раскрытыми глазами и трясся.
        А потом мальчик развернулся, и безмолвно умчался. Я прислушался, и определил, что с той стороны, куда он убежал, доносится стук лесорубов...
        - Ну, вот и готова тебе одежда. - от громкого голоса Ворона я вздрогнул, обернулся...
        И в моих руках оказалась легкая, и совершенно черная одежда, которая весьма напоминала одежды монахов. Одел ее, закрыл лицо капюшоном, и тут закричала рвущаяся к свободе птица, перед глазами замелькали крылья.
        Ворон положил мне на затылок ладонь, и повелел:
        - Успокойся, отгони эти бесполезные виденья, которая хранила в себе паутина. Помни - скоро мы окажемся в Праге, и там тебе откроется кое-что очень важное.
        Усмиренные Вороном, кони все это время дожидались нас у дороги, и, когда мы уже вскочили на них и понеслись, мой провожатый изрек:
        - А ведь тот мальчишка - сын лесоруба, запомнит этот день на всю жизнь. И это изменит его жизнь - он станет монахом. И это благо...
        
        
        VIII. Откровения Живых.
        
        И вот я снова в Праге!
        Если весь мир всегда открывался мне в темных тонах, то этот город был более темным, нежели какое-либо иное место. Здесь я видел огромное количество домов и домиков, в основном древних и темных; здесь встречалось превеликое множество людей, занятых своими тайными мыслями. И дома, и люди представлялись в равной степени загадочными и пугающими. Фасады домов и лица людей, были лишь тонкими оболочками, под которыми чувствовалась всеобъемлющая тайна.
        Город представлялся темным не только из-за освещения, но и от воспоминаний: здесь я видел ужасы инквизиции и обезумевшую толпу, здесь потерял Владислава Гуса. Помниться, убегая из Праги в первый раз, поклялся, что никогда больше сюда не вернусь, но пришлось нарушить обещание...
        На нас, облаченный в черное, смотрели с ужасом; загодя укрывались в подворотнях, а кто не успевал в подворотни - жался к стенам домов, и стоял там бледный, не смея даже перекреститься.
        Издали нас принимали за инквизиторов, но, когда мы подъезжали ближе, думали, что - мы посланники Дьявола. И долго еще стояли пораженные, едва шевелящие белыми губами, шепчущие молитвы.
        Неожиданно из меня вырвалось:
        - Мне нужна человеческая плоть...
        И получил ответ:
        - Да - я понимаю тебя. Но, если тебе и суждено вновь ходить в человеческой плоти, произойдет это не сейчас, не сегодня...
        Из бедняцких кварталов мы попали в ту часть города, где стояли солидные дома, а люди выхаживали важные и надменные. Почему-то копыта наших лошадей совершенно бесшумно ступали по каменной мостовой, и наше появление всегда было неожиданным. И реакция этих богатых людей ничем не отличалась от реакции бедняков - также они бледнели, и отскакивали, и стояли безмолвные, провожали нас долгими испуганными взглядами.
        Здесь частыми были воины-караульные. Они расхаживали небольшими отрядами, от трех до пяти человек, и следили, чтобы не наведывалась сюда всякая чернь. На нас они смотрели с недоумением и испугом, но никто не посмел окликнуть...
        Вскоре мы подъехали к воротам, за которыми, утопая в густом, плотном саду высился готический дом, по мрачности своей сливающийся с небом. В аллеях сада было пустынно, но массивные древесные ветви шевелились без ветра, и представлялась лапами чудовищ.
        У ворот нас встречали слуги: все в черном, и с бескровными лицами. Они внимательно осмотрели Ворона, мельком глянули на меня, и кивнули. Мы смогли проехать.
        До крыльца нас провожали черные волкодавы; щелкали челюстями, и, чуя мою нечеловеческую суть, щерились.
        В дверях стояли такие же как и у ворот, бескровные, в черном слуги. При нашем появлении они низко покланялись, а один из них изрек безжизненным тоном:
        - Проходите, мастер Ворон. Все гости уже в сборе, и ждут только вас.
        - Как? Я правильно узнал ваше имя? - прохрипел я сдавленным голосом.
        - Нет. Моего настоящего имени не знаешь ни ты, ни кто-либо из присутствующих здесь. Ничего удивительного в том, что зовут меня Вороном - ведь я действительно похож на эту птицу... И запомни: не болтай здесь лишнего; на все отвечай однозначно: "да" или "нет"...
        Меж тем мы переступили порог, и оказались в зале-прихожей. Поражало обилие багрово-кровавого бархата. Им были обиты не только стены, но и широкая, плавно выгибающаяся вверх лестница, а также и потолок. Пол был устлан алыми коврами. В нишах потрескивали факелы, и от их подвижных бликов казалось, что кровь живая, и стекает в черную воронку...
        На самом деле никакой воронки не было, но была большая черная вешалка, из костяных материалов. Она стояла в центре залы, и, неестественностью своей прямо-таки резала глаза.
        Стремительной чередой нахлынули шаги. Зашелестело тяжелое платье, и вдруг перед нами оказалась та самая женщина, которую мне недавно довелось видеть у Церкви Всех Святых. Каждая ее черта, каждое ее движенье отливало грациозностью, но - это была грациозность хищного зверя.
        Она сжала руки Ворона, и окутала нас притворно-теплым голосом:
        - Что же Вы так задержались? Что-нибудь случилось?.. А кто этот молодой человек?.. Ну, рассказывайте, рассказывайте.
        - Зовите этого юношу Скелетом, но ни о чем у него не расспрашивайте. Он вряд ли сможет ответить хоть что-то, но его желание влиться в наши ряды очень искренно.
        Теперь она перевела взгляд на меня, и долго, изучающе глядела во мрак под моим паучьим капюшоном...
        - Хорошо, хорошо... - говорила она тихим, задумчивым тоном. - ...Мы дадим этому юноше испытание...
        - Разве же моего поручительства недостаточно, Мэри? - спросил Ворон.
        Она ничего не ответила, и вдруг разразилась громким, неестественно звонким смехом, подхватила нас за руки, и с необычайной силой повлекла вверх по багровой лестнице. Дальше - по коридору с барельефами демонов, и, наконец в залу...
        Вначале мне показалось, что - эта зала необъятная, и мириады, освещенных свечами столов с яствами, уходят в бесконечность. И возле каждого стола сидели богатые кавалеры, и их пышнотелые дамы. Все они сидели без движенья, и, выжидающе глядели вперед.
        И только когда мы подошли ближе, я понял, что зала отнюдь не бесконечна, но у нее, вместо стен зеркала. Отражения, дробясь друг в друге, создавали иллюзорность бесконечности; к тому же зеркала были тщательно вымыты - на них я не заметил ни единой пылинки, и отражения представлялись воздушно-прозрачными.
        И в зале этой, помимо ароматов дорогих вин, и изготовленных по рецептам иноземных кухонь, кушаний; помимо запахов разгоряченных человеческих тел, чувствовался еще и сладковатый, теплый запах свежей крови... И был еще какой-то запах, от которого у меня сразу закружилась голова, но в тоже время - я почувствовал такую легкость в ногах, что изумился - почему это еще не летаю, подобно птице.
        Но вот Мэри подвела нас к столу, и торжественно представила:
        - Мастер Ворон, и его молодой ученик, который решил к нам присоединиться. Его зовут Скелет.
        Эти люди стали кланяться, а я отвечал такими же поклонами.
        Затем Мэри хлопнула в ладоши, и два человека с совершенно черной кожей и в узких набедренных повязках, внесли для меня кресло.
        Мне, как новичку, досталось почетное место, возле от хозяев этого сборища.
        Точнее - была одна только хозяйка - Мэри. Сидящий же рядом с ней толстый человек - тот самый человек, который незадолго до этого обыскивал Церковь Всех Святых, пребывал в таком оцепенении, что напоминал восковую куклу, а не живого человека.
        А вскоре мне довелось узнать и должность этого человека. Мэри обратилась к нему насмешливо-покровительственным тоном:
        - Ну, Фридрих, или, если Вам угодно - господин главный судья, как думаете - не пора ли начинать?
        Человек задвигал белыми губами, но вместо слов вырвался из него лишь какой-то шелест. Тем не менее, он утвердительно кивнул головой. Затем, слабой, дрожащей рукой потянулся к золотому колокольчику, который лежал перед ним. Вот поднял, позвонил.
        Зеркальная поверхность одной из стен раздвинулась, и из образовавшегося черного проема выплеснулась целая колонна черных тел, которые, на серебреном подносе несли, вылитого из черного железа идола. Поставили свою ношу на стол, затем - бесшумно удалились; зеркальная стена закрылась.
        У этого идола не было спины. Его живот оттопыривался во все стороны, был накален, и в этот животе отчаянно бурлил, некий, наверняка наркотический отвар. У идола было четыре, глядящие в разные стороны света морды, а из клыкастых глоток и широченных ноздрей вдруг повалил багровый дым.
        Голова у меня закружилась сильнее прежнего, и мне страстно захотелось бежать из этого нечистого места в Церковь - отмаливать свои грехи. Ворон почувствовал этот порыв, и перехватил меня за руку. Прошипел:
        - Оставайся. Скоро ты увидишь кое-что очень важное...
        Минуло еще некоторое время, и тут я заметил, что зеркальные стены преображаются. Проступают из них увитые паутиной стволы, а идол превращается в неистовый пламень.
        И вот оказалось, что я уже мчусь в хороводе, вокруг костра. Куда подевались богатые кавалеры и их пышнотелые дамы? Я видел ряженных в самые вызывающие, воистину дьявольские наряды. У многих женщин были обнажены груди, и груди эти подскакивали при каждом их неистовом прыжке. Все они безудержно хохотали, и вопили:
        - Приди, Дух Нечистый! Услышь, как верно, в грехе, мы служили тебе! Одари нас новым злом, а также - золотом и плотскими наслажденьями!
        И вновь из пламени стал проступать идол. Только теперь он преображался - у него выросли рога, и огромный раздвоенный фаллос, который извивался змеей, и, брызжа белым пламенем, хлестал пробегающих женщин. На их телах оставались черные, дымящиеся шрамы, они вопили, но это им нравилось, и они жаждущими кошками вопили:
        - Еще! Еще! Еще!
        В нескольких местах земля расступилась, и из нее вылетели крылатые мужские и женские демоны, которые вопили непристойности, всячески поносили Бога, и, кружа над нашим бесовским хороводом, время от времени испражнялись нам на головы.
        Зашевелились и деревья, прямо из стволов выступили волосатые фавны, и их подруги русалки, которые ходили на руках, размахивали чешуйчатыми хвостами, брызгали в нас смрадной болотной тиной.
        Вот паутина задвигалась, и образовался круглый проход, в который впрыгнул усеянный бессчетными красными глазищами двухметровый паук. В своих могучих челюстях он сжимал спеленованое паутиной тельце.
        В это мгновенье хоровод остановился, а Мэри, совершенно обнаженная и лоснящаяся от пота, подбежала, и крепко обняв меня, закричала:
        - Сюда! Это должен сделать он!.. Испытаем его!..
        Паук, звеня своим бронированным, непробиваемым телом, подбежал к нам, и передал спеленованое тело мне в руки. И я узнал - жертвой был тот мальчик, с которым я встретился в лесу. Да и это место я тоже узнал - это была поляна, на которой Ворон соткал мне одежду.
        Мэри приговаривала мягко, едва не мурлыкала:
        - Чтобы войти в наш круг, ты должен принести это невинное дитя в жертву Владыке.
        В одну руку она мне вложила холодный, черный клинок; и зашептала настойчиво:
        - Ну же - ударь его. Покажи, на что ты способен...
        Все во мне противилось этому отвратительному действу; но воля была притуплена, а клинок леденил, и постепенно захватывал власть над моей рукой.
        А в это время на краю поляны завязалась потасовка - лесные фавны, и кавалеры не поделили какую-то девицу. Но, как я позже узнал, разжег это Ворон. И вот уже валяются, наносят друг другу увечья, но при этом и хохочут. Если кто-нибудь получал через чур серьезную рану - появлялись горбатые карлики, поливали поверженного из змеевидных кувшинов, и раны затягивались.
        Несколько лягающихся, кусающихся, и вопящих непристойности тел приблизился к нам.
        Мягкая до того Мэри разом преобразилась. Глаза ее жгли ненавистью, она змеей шипела, и разве что ядом не истекала:
        - Да как вы смеете?! Да Вас за это...
        Однако этот клуб стараньями Ворона уже налетел на нас, больно меня ударил, повалил на истоптанную землю. Но даже и в таком состоянии, я успел заметить, как из клуба вырвался коготь, и сильно расцарапал Мэри руку.
        Оттуда обильно потекла горячая, темная кровь, но еще брызнул свет - и я сразу узнал этот свет. Зашептал:
        - Асфоделия...
        
        * * *
        
        Ледяная, родниковая вода плеснулась мне в лицо, я вздрогнул, и очнулся.
        Это была все та же зала с зеркальными стенами. Вот только черного идола уже унесли, и пропал дурманящий запах. На столе высились лишь золотые потиры с ароматными, фруктовыми напитками.
        Все, кого я увидел здесь прежде, сидели на прежних местах. Отсутствовали только Мэри, и городской судья, которого, напомню, звали Фридрихом.
        Переговаривались вполголоса, и вот, что можно было разобрать:
        - Она недовольна...
        - Да что там - она в ярости...
        - Какой казус!..
        - А что же ребенок?..
        - Когда потасовка достигла наивысшего накала, ему удалось бежать...
        - Но ведь он был спеленован пауком!..
        - Значит - ему кто-то помог.
        - Но кто?
        - Хотел бы я знать, да разве же этот "кто-то" сам признается...
        - Тихо - она идет.
        Действительно, раздались стремительные шаги, и в залу буквально ворвалась Мэри. Черты ее лица пылали звериной яростью. Рука же ее была плотно перевязана, и в то время как второй рукой она размахивала - оставалась недвижима.
        - Среди нас появился предатель! - с порога крикнула она, и затем пристально стало разглядывать собравшихся.
        Никто не смел пошевелиться. Напряжение росло, и вскоре достигло такого предела, что - дотронься, и последует взрыв.
        И вот она смотрит на меня... Невозможно было выдерживать ее иступленный, болезненный взгляд, и я опустил голову.
        В залу вошел Фридрих. Его губы растягивались широкой улыбкой, но в глазах поселилось безумие. Он лепетал самым жалким, похожим на щенячий скулеж голосом:
        - Дорогая. Мэри. Ты рассержена. Я совершенно не могу это выдерживать. Мне страшно. Мэри, скажи, как я могу вернуть твое расположение?..
        Взгляд ненавидящих глаз выпустил меня, и я, совершенно обессилевший, и, трясущийся как с большого похмелья, осел вниз.
        Рука сама потянулась к потиру, и тут обнажилась. Какая-то дама увидела, что - это костяной остов, и вскрикнула. Ворон поспешил натянуть на кость рукав, и прокашлялся.
        А Мэри одаривала Фридриха нежной улыбкой, и леденила глазами безжалостного убийцы. И она вздыхала так, как должны вздыхать хорошие актеры, играющие в театре влюбленных:
        - О, ты можешь не волноваться. Ведь ты давно доказал мне свою преданность. И, вскоре я в очередной раз отблагодарю тебя.
        Неестественная улыбка судьи натянулось еще больше, отчего его лицо сделалось уродливым. Он хотел что-то сказать, но так волновался, что издал лишь бормотание. Мэри схватила его за руку, и, обернувшись к нам, и, глядя куда-то поверх голов, изрекла:
        - Хорошо. Сегодняшнее собрание объявляю закрытым. Вы можете возвращаться по домам. Будьте уверены, что до следующей нашей встречи виновные в сегодняшнем происшествии понесут примерное наказание. А сейчас, прошу удалиться!
        В одной из стен распахнулась дверь, за которым кровавым светом замерцал бархатный коридор. Мэри встала возле выхода, и с видимым трудом вытянула раненую руку (а здоровой она удерживала Фридриха). К этой руке прикладывался губами каждый из выходящий, независимо от того, была это женщина или мужчина.
        Вот и моя очередь; на слабых, словно бы ватных ногах, подошел и склонился, но так и не дотронулся своими костяшками до этой, похожей на чеканную, мраморную статую ладони. А смотрел я на слабый проблеск спокойного света, который все-таки проходил через обильные перевязи.
        - Асфоделия... - позвал я тихо.
        - Что? - она отдернула руку. - Как ты меня назвал?
        И тут рядом оказался Ворон. Он говорил самым примирительным, дипломатичным тоном:
        - Должен отметить, что сегодняшнее собрание произвело на моего молодого друга неизгладимое впечатление. По всему видно, что он так и не пришел в себя, и лепечет не пойми что...
        - Правда? - задумчиво переспросила Мэри. - Но какое интересное он произнес имя. Азф... Нет - не могу выговорить. Ну, впрочем, довольно. Вы можете идти.
        Мы вышли в коридор последними, и двери за нашими спинами захлопнулись. Из-за обилия окружающего кровавого цвета, казалось, что мы внутри некоего живого организма.
        В большом волнении, я устремился вперед - хотелось скорее вдохнуть свежего воздуха, однако Ворон перехватил меня за руку, и произнес тихим, заговорщицким тоном:
        - Ты еще не видел самого главного.
        Спереди раздались шаги, и в конце коридоры уже появились чернокожие служители Мэри. Ворон толкнул меня в сторону, и мы оказались в нише, меж двумя статуями, изображающих свирепых быков.
        Здесь мой провожатый надавил на едва приметно выступающий камень, и часть стены незамедлительно отползла в сторону.
        Открылся проход, стены, потолок, и пол которого были выложены стеклом. Первые метры еще полнились багровыми отсветами, но дальше - все растворялось во мраке.
        Ворон поспешил утянуть меня в этот тайник, надавил еще какой-то выступ, и стена закрылась.
        Стало совсем темно, и я возвестил:
        - У вас, наверное, найдется какой-нибудь светильник.
        - Нет-нет. Никаких светильников. Здесь мельчайший лучик может породить нежелательные отражения, и нас заметят. Но я успел здесь все изучить, так что - пошли.
        Он сжал мою руку, и повел. Шли мы очень быстро, но при этом согнувшись - ход был очень узким. В темноте ничего не было видно, но я чувствовал, что мы делаем частые завороты, и, по холодным или же горячим воздушным токам, догадывался, что постоянно открываются боковые проходы и разветвления. Но вот впереди забрезжил красный свет, и мы подкрались к зеркальной стене, за которой находилась большая, обставленная резной, золоченой мебелью спальня.
        Ворон шептал:
        - Наше преимущество в том, что с той стороны нас никто не увидит. Но я тебя предупреждаю: не издавай ни звука.
        Вдруг дальняя дверь распахнулась; в спальне появилась Мэри; она буквально вволокла за собой Фридриха; она толкнула его к кровати, а сама - захлопнула дверь. Вот развязала повязку на волосах, и дальше - взмахнула головой; густыми, черными волнами рассыпались по ее плечам и спине волосы. Далее - расстегнула пояс...
        Тут я догадался, что должно произойти то действо, которое я считал чуть ли не величайшим грехом, и от которого страстно молился к Богу. И вот я прикрыл глаза, и опустил голову.
        Ворон настойчиво прошептал:
        - Смотри. Сейчас произойдет кое-что очень важное...
        И я смотрел дальше.
        Мэри отбросила пояс, и слегка приоткрыла подобное лучшей из античных статуй, но живое, мягкое, податливое тело. Я почувствовал исходящее от нее тепло, и... вожделение. Вновь опустил глаза, с большим чувством зашептал молитву. И вновь повелел Ворон:
        - Смотри.
        И я смотрел...
        По-видимому, Мэри что-то услышала, повернулась к нам, и посмотрела прямо мне в глаза. На мгновенье я забыл, что зеркало позволяет видеть только в одну сторону... В этих черных глазах был сам Ад - я едва не закричал...
        А Фридрих сидел на кровати и лепетал:
        - Мэри, что ты сделала со мной? Ведь я полностью в твоем плену. Ради тебя я отрекся от Бога, и теперь служу Дьяволу. Я позволил, чтобы мой дом заполонили эти черные, так похожие на чертей существа - твои слуги. А как горел я в страсти к тебе, и... теперь я ослаб. Ты связала мою волю, и... я делаю, все, что ты пожелаешь. И знаешь, Мэри, я совсем не жалею. Ты для меня и небо, и земля. И, хотя я стольких осуждаю на костер, сам бы, ради тебя, пошел в пламень...
        - Ну, довольно этих бестолковых речей, милый. - сладостно прошептала Мэри, потянулась и шагнула к нему.
        Глаза Фридриха, несмотря на то, что были и усталыми и пьяными, похотливо загорелись, он потянул к ней руки, но Мэри повелела:
        - Оставь.
        Он подчинился.
        Далее эта женщина подошла к окну. А с другой стороны к окну вплотную подступало темное и древнее, угрюмое дерево. Мэри стала развязывать веревки, которыми крепились шторы.
        Когда в ее руках оказалось четыре веревки, освобожденные шторы закрыли окно, и в спальне стало совсем темно. Мэри вернулась к кровати, на которой покорно лежал, ждал своей участи Фридрих.
        Когда она склонилась над ним, судья прошептал слабым голосом:
        - Что ты хочешь?
        - Просто привяжу тебя. Ведь мы же не можем заниматься любовью как чернь. Мы все время должны придумывать что-нибудь новенькое. Сегодня я многому тебя научу.
        - Да, да, да... - возбужденно шептал Фридрих, даже в полумраке было видно, что он весь взмок.
        Было очень душно.
        Мэри стала его привязывать, делала это долго и с видимым наслаждением. Привязывала его так сильно, что Фридрих стенал, однако - не смел сказать хоть одно слово против. Но вот он привязан, а она уселась на него сверху... Тут я вновь зашептал молитву...
        - Смотри. - прохрипел Ворон. - Ты должен видеть...
        Мэри склонилась над лицом Фридриха, а затем - задвигалась ниже, к его шее.
        Вдруг Фридрих закричал:
        - Ты так грызешь меня! Мне больно! Не надо! А-а-а!!!
        Он стал отчаянно извиваться, веревки затрещала. Мэри резко отдернулась, и тут из шеи судьи брызнула кровь. Лицо женщины, ее расстегнутое платье, и тело, тут же оказались под темной маской.
        - А-а-а! - в ужасе кричал, жаждущий жить судья.
        - А-а-а! - сладострастно кричала эта дьяволица.
        Вот нагнулась, чтобы напиться из разодранной артерии, но тут Фридриху удалось высвободит одну руку, и он вцепился в раненную руку Мэри. Дернул, и содрал с нее перевязь - из последних сил, уже ослепший, рванул ее плоть.
        И тут разлился свет Асфоделии. Этот свет сразу унял весь ужас, который был в спальне. И я совсем ненадолго почувствовал спокойствие.
        Мэри вскочила, заметалась по комнате, заголосила так, будто к ней приложились каленым железом. Из ее разодранной руки высовывался корень светоносного растения.
        Далее - двери распахнулись, появились черные рабы. Безмолвные (просто потому, что у них были выдраны языки), они схватили еще вздрагивающего, но уже мертвого Фридриха, и понесли его прочь.
        Мэри, вскрикивая, бросилась за ними следом.
        Увиденное так подействовало на меня, что я оказался как бы в оцепенении, и, единственное, что мог делать - переставлять ноги, слепо идти туда, куда вел меня Ворон.
        
        
        IX. Под Прагой.
        
        Я не помню, как мы покинули дом судьи Фридриха, не помню нашего пути по Пражским улочкам. Возможность здраво видеть и оценивать события, вернулась ко мне позже - в том сумрачном жилище, куда привел меня Ворон.
        Это была небольшая комнатка с закопченными стенами, и с маленьким зарешеченным окошком, в непосредственной близости от которого подымалась стена иного дома - бедного и ничем не отличного от множества иных домов Пражских окраин. По узкой улочке не ходили люди, зато на всей ее протяжности шел дождь, и грязевой поток, с недовольным шуршаньем скребся по закрытому окну.
        В комнате Ворона пахло сушеными травами (кажется, целебными), еще было несколько полок с толстыми, кованными железом, либо - шитыми золотой нитью томов. И, сколько я мог определить с первого взгляда - все эти произведения были связаны либо еврейской каббалой, либо с магией иных народов. Имелось несколько работ на совершенно мне незнакомых, но, скорее всего восточных языках.
        Еще был потемневший от времени, и сросшийся с полом стол. На столе - толстая груда исписанных аккуратным мелким подчерком листов; кое где имелись там и формулы, и магические рисунки. Мне пришла в голову мысль, что достаточно кому-нибудь пройтись по улице, заглянуть в окно, увидеть это и... через некоторое время Ворон был бы сожжен инквизицией, с приговором "колдун".
        Помимо описанного выше, в комнате была роза. Она стояла в восточной вазе на столе. И ее алые лепестки изливали нежный, мягкий свет. И была эта роза самым прекрасным, что я мог видеть в окружающем мире.
        Ворон перехватил мой взгляд, и тут, впервые за все время нашего знакомства, улыбнулся.
        - Прелестная, не правда ли? - осведомился он, и подошел к розе.
        Протянул руку, но до цветка не дотронулся. Зато лепестки вздрогнули, и сами потянулись к нему.
        Ворон говорил:
        - Этот цветок я вырастил, следуя наставлениям одной из этих книг. В нем - память света, который бессчетные годы странствовал между миров... Она - источник успокоения. После особенно тяжелых дней, я могу подолгу созерцать ее.
        - Словно Асфоделия! - с чисто юношеской, и совсем не подобающей скелету горячностью, выпалил я.
        - Нет - не сравнивай! - в тон мне, резко перебил Ворон.
        Затем мой таинственный товарищ распахнул один из ящиков стола, выхватил оттуда темную, траурную вуаль, и накинул ее на розу. И в комнате сразу стало так беспросветно мрачно, что мне страстно захотелось изменить эту несправедливость - откинуть вуаль обратно.
        Однако Ворон почувствовал этот мой порыв и воспротивился:
        - Нет. Созерцание розы - праздник сердцу, а как мы можем праздновать, когда на улицах чума?
        - Чума... - повторил я, и, опустив голову, увидел свое костяное тело, а заодно - вспомнил ту ужасную сцену, которая разыгралась перед нами, инкогнито, у покойного Фридриха.
        - Асфоделия! - как бы с вызовом повторил Ворон, и мне больно было слышать это имя, потому что я хотел видеть ее в то же мгновенье, а ее не было и не могло быть.
        - Не сравнивай этот цветок и Асфоделию. - продолжал Ворон.
        - Почему?! - с жадностью спросил я.
        - Потому что эта роза - лишь услада, лишь источник отдохновения. А эти же слова, друг мой, к сожалению подходят и для гулящей девки.
        - А Асфоделия?!
        - Неужели кладбище не приучило тебя к спокойствию. Неужели ты так и не понял, что сдерживание своих порывов есть величайшее благо. Успокойся, не рвись так. Лучше загляни внутрь самого себя. Ты все уже знаешь, иначе не был бы здесь, а оставался у подножья...
        - У подножья чего? - в большом волнении, дрожащим голосом спросил я.
        - Даже Самэль обмолвился при тебе об этом. Ну, вспомни - ночью, когда вы впервые скакали в Прагу.
        - Да, помню. Тогда он сравнивал Асфоделию с деревом, которое пронизывает все пласты мироздания.
        - Ну, теперь ты понимаешь?
        - Да, я кажется... кажется... Она - ветвь, и я должен приблизиться к ней, как это уже было в подземном мире. Я должен обнять ее, или, быть может - поцеловать.
        - Нет - речь идет только о духовном сближении.
        - Хорошо. Я должен приблизиться у ней духовно, чтобы подняться над этим миром, так как же поднялся над миром скелетов.
        - А вот сейчас ты говоришь правильно. И есть только одна загвоздка: ничего у тебя в нынешнем твоем положении не получится. И, если ты не будешь слушать то, что я говорю тебе, ждет тебя возвращение не то что в мир скелетов, но много-много ниже.
        За мгновенье до того я чувствовал величайшую радость от того, что вот тайна Асфоделии раскрыта, а теперь и замер, и сжался. Я ждал, что Ворон продолжит свой рассказ, но он ничего не говорил, а стоял возле окна, и к чему-то прислушивался - лицо его было напряжено, и сосредоточено...
        Нескончаемой, чрезвычайно медлительной чередой тянулись мгновенья. Наконец, я решил, что ждать больше не имеет смысла. И спросил:
        - Но расскажите - кто такой Я, откуда Я, и кто такой Самэль?
        - Тише! - сквозь сжатые зубы проскрежетал он, но было уже поздно.
        Перво-наперво, по этой нелюдимой улочке загрохотала какая-то адская кавалерия, и вот мы уже можем созерцать: за окном месят размытую пражскую грязь кованные тяжелыми бронзовыми подковами черные кони. Слышно голоса, столь грубые, что напоминают больше всего хрип адских тварей. И, наконец, в маленькую дверцу этого помещения застучали, и торжественный, знающий о бессилии "преступников" голос возвестил:
        - Именем святой инквизиции, приказываю - открыть!
        - Это Самэль подстроил. - возвестил Ворон.
        В дверцу постучали, и на этот раз - гораздо более основательно. Кричали:
        - Сами откроете или ломать?! Считаю до трех! - и скороговоркой. - Раз! Два! Три!
        Теперь в дверь били каким-то тяжелым предметом, и, судя по тому, как скрипели петли, долго выдержать такое насилие они не могли.
        И тут траурная вуаль, которая скрывала розу зашевелилась и бессильно упала.
        Вновь полился успокоенный свет от лепестков, и в окружающем коловращении Роза стала центром спокойствия. Про себя я отметил, что слова Ворона, относительно того, что Роза - услада, источник отдохновения, и в этом сравнима с гулящей девкой, не верен. Гулящая девка и сама есть, и себя окружает суетой и жаром, в ней, как в масле кипящем варимся, ибо без этого в ее грехе нельзя. Так и сгорают, одному лишь органу потакая, кроликам иль даже жукам навозным уподобляясь. Роза же была средоточием блаженного спокойствия и прохлады. В чем, однако ж, тогда Ворону не стал перечить, так как иные и важнейшие дела занимали.
        Ворон бросился к столу, и сильными рывками стал отрывать его от пола. Вскоре это удалось, и в полу стала видна запыленная каемка - потайной люк, которым уже очень давно не пользовались.
        Далее - Ворон выхватил тонкое, остро отточенное лезвие, и просунул его в каемку, надавил. Люк треснул, и, дыхнув облачко пыли, открылся. Видны стали уходящие вниз каменные ступени, но дальше сгущалась тьма.
        Из подземелья слышалась обильная капель.
        На лбу Ворона вырезались морщины; он жалостливо, как на родных детей, с которыми надо навсегда расстаться, смотрел на книги, и на толстую рукопись, лежавшую на столе.
        - Всех нам не унеси, что-то придется оставить. Но они все бесценны! Второго экземпляра каждой просто не найти в этом мире. Ну, ладно - берем это-это-это...
        И он поспешно выхватывал какие-то, особо ценные труды.
        Но вот дверь с грохотом рухнула на пол. Ворон запустил руку в карман своей черной рясы и бросил к двери темно-зеленое облако, которое разрослось, и перегородило весь выход.
        Сначала раздался вопль, что "жжет", а затем - безумный хохот. Но вот сильный удар в окно, зазвенело разбитое стекло, а в образовавшийся проем, вместе с грязной уличной водою, втиснулся еще и клинок длинного, двуручного меча. Подобно языку жадного хищного зверя зашарил из стороны в сторону. В комнате стало совсем тесно, но железный инквизиторский зверь хоть на время был ослеплен, и не находил свои жертвы.
        В мои костяные длани грохнулась книжная кипа, и настолько тяжелая, что я едва удержался на ногах.
        На себя Ворон взгромоздил еще больше, но при этом, по крайней мере половина книг оставалась на растерзание инквизиции.
        - Возьмите, пожалуйста, Розу. - взмолился я, но Ворон и так не собирался ее оставлять, а, так как руки его были заняты книгами и рукописью - схватил ее в рот.
        Если бы не нависшая над нами угроза мук и смерти - зрелище могло бы показаться комичным. И вот мы оставили комнатку - поспешили виз по ступеням. Воины инквизиции ворвались и уже топали над нашими головами, ругались непристойно и испуганно.
        Бросились было за нами, но тут возопили:
        - Там скелет! Слуга чернокнижника! Пресвятая Дева! Черт подери! Он всех нас убьет! Он одет алым цветом!
        Алый свет исходил от розы, которую предо мною нес Ворон, видны были выложенные старым, истрескавшимся, но вполне еще благонадежным кирпичом стены. Во многих местах капало, и Ворон, старательно такие места обходил - он очень дорожил своими фолиантами.
        По-видимому, воинов припугнули страшными карами, на которые горазда была инквизиция, и они, исступленно шепча молитвы, все же бросились нас преследовать.
        Ворон заботливо смотрел на книги, и приговаривал:
        - Ну, от этих то мы уйдем. Ты, главное, не отставай, и никуда не сворачивай.
        Неожиданной ход раздвоился, затем - разделился на три части; затем - началась галерея со множеством боковых ответвлений. Ворон все время выбирал наиболее узкие, и ведущие вниз проходы. Слишком слабы были мои костяные ноги, а руки ныли и едва ли не ломались под тяжестью книг. Про себя я стенал: да сколько же может продолжаться это бегство? Однако вслух свои претензии выразить не смел - ведь я понимал, что раз уже проявил слабость - стал предателем...
        И тут сверху пришел слабый отблеск света. В потолке, сквозь узкую каемку изливался блеклый, едва приметный белый свет. И тогда мне подумалось, что - это свет Асфоделии.
        Так наше сознание в неприятной обстановке хватается за некий спасительный образ и уверяется, что так и есть...
        Я окликнул Ворона, и мне показалось, что он отозвался, и остановился. На самом же деле, он повернул за угол, и звук от его шагов был мне уже не слышан, а он не спросил.
        Итак, я быстро положил книги на землю, сам поднялся на них, и, вцепившись руками в неровности бывшего надо мной земляного люка, подтянулся - костяное мое тело было очень легки, и поэтому подъем прошел легко.
        И вот я уже у узкой трещины. Это был прогнивший дровяной настил, и, когда я на него надавил, он так отчаянно и резко возопил, что, казалось - это живой организм, которому я своим прикосновением доставил сильную боль.
        Так же я уже понимал, что просачивающийся свет не мог принадлежать Асфоделии - это был бледный, безжизненный свет, и он не радовал, а скорее настораживал.
        И уже хотел спрыгнуть вниз, как вся эта прогнившая деревянная поверхность завизжала на предельной ноте, и резко откинулась куда-то вниз.
        Надо мной был плотный, костяного цвета туман, и вытянулись из него узкие, обтянутые темной кожей руки. Перехватили меня у запястий и поволокли вверх:
        - Отпустите! Вы не знаете... вы!
        Так выкрикивал я, в отчаянии, но чувствовал, что сказать больше нечего, и что попался я исключительно по глупости.
        Пытался вывернулся, посмотреть - не идет ли, по крайней мере, за мной Ворон, но за туманом уже ничего не было видно, а волокли меня быстро.
        
        * * *
        
        Остановились мы в каменном помещении, напоминающем горлышко грязной, великанской бутыли. В этом помещении воздух был относительно чистым, но, вместе со мной принесли и изрядно липкого уличного тумана, так что некоторое время не могли своей ноши разглядеть, и переговаривались отрывистыми, словно бы сломанными голосами:
        - Ну-что-принесли?!
        - Еще-не-знаем! Не-рвался-из-под-земли! Возможно-лазутчик-врагов!
        - Наколите-иглы-будем-его-пытать!
        Но постепенно туман рассосался, и я смог разглядеть тех, кто меня держал. Это были не люди, но и не скелеты, скорее - почерневшие, ссохшиеся мумии. И, если на черепах уже не видно никаких очертаний прошлой жизни, то здесь черты еще сохранились, и я их, хотя мы уже очень давно не виделись, узнал - это были те самые, восставшие шахтеры, у которых я несколько дней был предводителем, и которых предал.
        Как я только что сказал, в линиях черепа невозможно увидеть образов прошлой жизни, но они, привыкшие к своим невнятным, сжатым чертам, признали меня.
        - Ты! - крикнули они разом. - Вернулся! Ты! Предатель! Предатель!
        И вперед выступила мумия к черепу которой присохло несколько прядей все еще золотистых, но уже безжизненных, как давно уже высохшая трава, прядей. Она ничего не говорила, но только плюнула в меня едкой, черной слюной, повернулась, и, никем не остановленная, пошла прочь.
        И эти мумии не кричали больше "предатель!", а только стояли, и глядели на меня своими пустыми, но все же зрячими и мучительными глазницами.
        Кажется, я жалобно, щенку уподобляясь, заскулил, стал вымаливать у них прощения, и выспрашивать, чем мог им помочь, и в то же время желал, чтобы накинулось спасительное забытье - забрало бы из этой муки. Но они ничего не отвечали - только глядели с укоризной...
        - Ну, расскажите же, чем вы здесь живете, с кем боритесь?
        Один из них, кажущийся моложе, вскрикнул:
        - Ты предатель, и какое тебе может быть дело до нашего существования?! Тебе интересно, кто наши враги?! О - если бы мы сами знали!.. Но они окружают нас, они подступают отовсюду!..
        Последние слова он громко выкрикнул, потому что нарастал глухой, глубинный грохот, а свешавшаяся с потолка цепь сильно раскачивалась. Эти мумии бросились куда-то (должно быть - вооружаться), а я не посмел идти за ними, и один на один остался с тем, что подступало.
        Вот пол в одном месте задрожал, и стал зыбким, словно бы водянистым. Из этой зыби раздался окрик Ворона:
        - Иди же сюда! Не медли!
        Конечно, я поспешил к этому голосу, и вскоре уже был схвачен моим провожатым, и оказался в подземелье. Проход над нашими головами еще некоторое время подражал, затем - сделался непроницаемым.
        Ворон не спрашивал, что я пережил, он спрашивал иное:
        - Где книги?
        - Простите... там... у входа... оставил...
        - Проклятье! - воскликнул он, но тут же взял себя в руки. - Ладно, думаю воины не забрались так далеко. И я еще вернусь за книгами. Пойдем скорее - впереди нас ждет отраженная Прага.
        Затем - подхватил святящуюся розу, которая лежала у стены, и, разделив с мною оставшиеся книги, зашагал дальше. Ну, а я приговаривал:
        - Отраженная... А что же я тогда видел?
        - А видел ты то, что до поры до времени тебе видеть не следовало!
        Ворон говорил весьма раздраженно, но, по правде, я заслужил его раздражение.
        
        
        X. Отраженная Прага.
        
        Мы уже очень долго шли по подземному ходу, и мне оставалось только удивляться, как Ворон не запутался во всех этих разветвлениях, подъемах и спусках.
        Конечно, после своего проступка я не смел роптать и покорно волочился за своим провожатым...
        Но вот, наконец, подъем - ступени каменные и мшистые, с резьбой из переплетенных змей и скалящихся демонов, и еще - цветков, которые, если бы ожили, могли бы стать и цветками Асфоделии. Над нами была каменная плита, и, чтобы приподнять ее, Ворону пришлось приложить немалые усилия.
        Повелел:
        - Вылезай - быстро!
        Пока он придерживал плиту, я выбирался: затем поднялся и Ворон. Плита грохнулась, и так слилась с мостовой, что ее совершенно нельзя было отличить от множества иных плит.
        Мы стояли посреди одной из Пражской улиц. Темные, хранящие тайну, каменные, с многочисленными надстройками дома. Окна темные, с выступающими бессильными контурами трепетных свечей; с контурами обитателей этих древних склепов - всегда медлительных, и ожидающих ливня, который наползал со стороны замка. Замок высился на холме, был над крышами домов; слился с черной, прорезанной блестками молний тучей. Остальная часть неба, как и всегда в моей памяти, была завешена тучами бездождевыми, но плотными и толстыми, словно в темнице хранящие солнце.
        По улице, подобно неспешной кисельной реке, проплывал туман. Метрах в пятидесяти, контуры домов размывались, в сотне метров - терялись окончательно. Такая же туманная река костяным хребтом проплывала и над соседской улицей, но ни над крышами домов, ни в стороне замка никакого тумана не было.
        Время от времени проявлялись прохожие; лицо их были вымазаны туманом, а потому черт лица не наблюдалось: порой невозможно было определить - идет это женщина или мужчина. На нас они не обращали никакого внимания.
        Нам надо было укрыть от надвигающегося ливня книги, и мы отошли под навес. Там устроились возле выпирающей львиной морды, и там я буквально набросился с расспросами на Ворона.
        - Мы все еще в Праге?
        - Да, конечно.
        - Но, если я не ошибаюсь - это место все же отличается от той привычной Праги. Здесь больше волшебства...
        - А что ты называешь волшебством?
        - Ну...
        - Тебе кажется волшебным туман, замок, эти дома?.. После того, что тебе открылось ты еще способен удивляться таким внешним проявлениям? Да - эта Прага немного отличается от той привычной. Без особых навыков сюда не пройти, да и незачем. Просто мы спаслись от инквизиции, и раз уж так довелось - милости прошу в мой дом.
        - Где же он?
        - Замок.
        - Вы богаты?
        - Нет. Я ничем, кроме этих книг не владею. Я один в замке, но замок не мой. Замок живет сам по себе, а я просто пристроился в нем, словно кошка.
        По улице хлестал сильный ливень, по сточным канавам, пузырясь, забурлили ручьи.
        - Придется ждать. - заметил я.
        - Нет - не придется. Здесь все связано.
        Он надавил на челюсть каменного льва, и она распахнулась, обнажая довольно узкую и гладкую каменную горловину, по которой мы, согнувшись, пошли.
        - Вы хотите, чтобы я поселился в этом замке?
        - А ты разве этого хочешь?
        - Нет. Я хочу действия. Я хочу изменить то, что есть. Понимаете, когда рядом была Асфоделия, я действительно жил. А сейчас... вот иду куда-то... вижу что-то, а зачем это?
        - Вот и я хотел объяснить тебе, что надо делать, чтобы вновь приблизить Асфоделию. А инквизиторы нам помешали. Но ничего - сейчас в этом замке...
        Но он не успел договорить. Я то думал, что Ворон в этой отраженной Праге как властелин, и что, рядом с ним мне ничего не грозит. Как тут же выяснилось, я ошибся.
        Туннель, по которому мы шли, содрогнулся, и над нашей головой разверзся сонмом трещин - из этих трещин часто закапали крупные, густые капли крови; раздался хохот, в котором я признал Мэри.
        - Ну, что такое?! - обратился я к Ворону, надеясь, что он сейчас же все исправит.
        А он и сам был в замешательстве. Единственное, что смог сказать:
        - Быстрее!
        Передвигались так быстро, как позволяли фолианты, которыми мы были нагружены. Наконец, вывались в зал темный и протяжный, высвеченный чередой молний. С потолка свешивались цепи, на стенах - портреты в лучших традициях итальянских мастеров. Это была причудливая смесь галереи и застенка. Предвещая мои вопросы, Ворон молвил:
        - Замок сам создает свою архитектуру.
        И тут - вновь хохот Мэри. Метров в пяти, тень выделилась из дальней стены, и, когда она промчалась рядом с нами, оказалось, что - это Мэри, сжимающая отрезанную голову Фридриха.
        Мэри убежала, но, когда мы вышли в коридор, вновь появилась - уже без головы Фридриха, но волосы ее были растрепаны - страшная, истинная ведьма. Она бежала нам навстречу, и в какое-то мгновенье я был уверен, что раздерет меня в клочья. Но ошибся - он пронеслась мимо, и только обдала могильным холодом.
        Затем была длинная винтовая лестница, по которой мы то подымались, то опускались, но при этом неукоснительно приближались к цели. Наконец, оказались в зале, в центре которой медленно кружилась массивная, составленная из множества уровней сфера.
        Ворон прошел к массивному столу, аккуратно разложил на прилегающие к нему полки свои книги; затем достал из своей рукописи один лист, разложил предо мною. Там, в окружении аккуратного мелкого подчерка была гравюра: скелет обнимает стройное дерево. Не говоря ни слова, Ворон выложил следующий лист: вместо дерева - ведьма; скелет же прежний.
        И тут вновь, и прямо за спинами, хохот Мэри.
        Ворон насупился:
        - Ну, неужели ты еще не все понял? Неужели, надо тебе объяснять? - нетерпеливо спросил Ворон.
        - Это про меня . - молвил я. - Этот скелет - я. На первой гравюре отображен я в подземном мире, свершивший смертный грех предательства, но приблизившийся к ней, обнимающий ее, чтобы преобразиться, стать человеком. На второй картине - я уже в этом мире, это по-прежнему скелет, коим сейчас и являюсь. А Асфоделия - это ведьма Мэри. Но... как же... ведь Асфоделия непорочна...
        - Сейчас постараюсь объяснить. По определению, чтобы из скелета превратиться в Человека, ты должен был совершить благородный, быть может - героический поступок. Совершив предательство, ты не мог подняться в этот мир. В лучшее случае - ты бы остался среди скелетов; в худшем - скатился вниз, к самому дну. Асфоделия, как ты верно заметил - непорочна, и, вместе с тем - безотказна. Приблизившись к ней, ты как бы перелил яд своего греха в нее. Она - дерево. А ты отравил эту часть ее ствола. Но все же она была достаточно сильна, чтобы не проявлять этой своей сущности сразу.
        - Да - ведь я приходил к ней еще в той, прошлой жизни, когда был человеком, в монастыре. Она была Асфоделией, а не этой... - за нашими спинами Мэри разразилась бранью, и что-то посыпалось на пол, загрохотало.
        Ворон, стараясь не обращать на это внимание, продолжил:
        - Но, когда Самэль пробрался в этот мир, ему ничего не стоило скинуть с нее оболочку света, и Асфоделия стала Мэри - ведьмой, убийцей. Ее злодеяния я тебе продемонстрировал.
        - А также показали, что в ней - прежняя Асфоделия.
        - Совершенно верно. Этой внутренней сути не удалось исказить. Так пламень обожжет дерева, но в стволе все равно останутся живительные соки.
        - Понимаю. И ведь вы бы не стали все это показывать и объяснять, если бы невозможно было ничего изменить? Вы только скажите...
        Но Ворон ничего не стал объяснять, а занялся он делом совсем уж неожиданным. Среди множества листов своей рукописи, выбрал один - сплошь изрисованный кабалистическими знаками, начал сворачивать, сминать его по граням. Причем, делал это, сверяясь с цифрами на другом листе, а, когда я приступил с расспросами - отмахнулся... Через нескончаемый час, когда за окнами все сверкало, да лило, да било, была изготовлена бумажная чаша. В эту чашу посыпались мельчайшие обрывки от иного листа, наконец - Ворон запустил туда пламень свечи.
        Чаша объялась синим пламенем, но полностью не сгорела. Ворон протянул этот сосуд мне, и повелел:
        - Пей.
        Итак, я принял, поднес к губам. В чаше метались окрыленные огнем буквы. Они складывались в слова, слава - в предложения. И вот я поднес чашу к губам, начал пить это варево. Теперь эти слова пылали в моем сознании....
        Пламень объял мои кости, проел их насквозь. Воспоминанья и чувства таяли, как восковая свеча, брошенная в раскаленный горн....
        Оставалось одно сцепление символов:
        "Аарон Стрепхорт"...
        
        * * *
        
        Но - все это уже было пережито и искуплено...
        
        
        
        Часть II
        "Аарон Стрепхорт"
        
        
        I. Аарон Стрепхорт.
        
        Если еврей богатый, к нему, хоть и с лицемерным почтением, может подойти и благочестивый католик, и даже раскланяется, и заговорит сладко, дабы умилостивить, попытаться снизить проценты в ростовщическом контракте. Правда, что этот "друг" останется таковым до ближайшего еврейского погрома, а там постарается зарезать именно своего кредитора.
        Богатые евреи получали хоть лицемерное, хоть недолговечное почтение, но Аарон Стрепхорт был нищим евреем, а к тому же, из-за заячьей губы, он был уродом. Будь он богат, будь он наследником престола - на его долю достались бы и ласки прелестных фрейлин, и жалостливые взгляды всяческих подхалимов. Но он был нищим, и единственное, зачем нуждался иным людям - это для насмешек, и вымещении на нем злобы.
        Он не помнил своих родителей. Не помнил ни одного ясного дня - все время небо над его головой обильно застилалось тучами. Зато он помнил череду зуботычин и пинков, а также насмешек, однообразных, как лай науськанных дворовых псов.
        Однажды он понял, что для того, чтобы подняться из грязи, надо получить образование. Когда ты нищ, и у тебя не на что купить книгу, необходимую для поступления в университет, надо бороться. И он боролся. Аарон работал грузчиком у одного купца. Месяц напряженного труда, недоедания и унижений, и одна книга в руках. Еще месяц - еще одна книга. За год - двенадцать книг. Жил в заброшенном доме, читал ночами, при свете лучине. Каждую книгу он перечитывал по двадцать-тридцать раз. Он выучил их наизусть, и вот, в очередной дождливый день побежал к университету.
        У ворот его встретил хмурый смотритель. Строго спросил:
        - Что надо?
        - Я пришел сдавать экзамены. Я хотел бы поступить в ваш университет.
        Он оглядел Аарона и осведомился:
        - Ведь ты безумец?
        - Нет. Я пришел сдавать экзамены.
        - Хм-м... Быть может, у тебя есть грамота, удостоверяющая, что ты дворянин.
        - Нет. Я совсем беден, но я хотел бы получить образование.
        - Так иди же прочь, рвань подзаборная! Если ты придешь сюда еще раз - я спущу на тебя псов.
        
        * * *
        
        А теперь вы должны узнать, что Аарон Стрепхорт - это я.
        В начале этой главы я хоть и вкратце поведал о своем детстве и отрочестве; о своем безрассудном, наивном желании поступить в Пражский университет. Получив этот очередной грубый отпор, я плелся под промозглым осенним дождем, и бормотал:
        - Быть может, в этой жизни кто-то счастлив. Но этот кто-то - не я. И мне никогда не стать счастливым, также как мне никогда не избавиться от своей заячьей губы. Так зачем жить дальше? Чтобы до последнего дня получать насмешки, и испытывать боль? Не лучше ли прекратить это сейчас же?
        Я поднял голову к небу, и вызывающе крикнул:
        - Бог, тебе я молился, и ты говорил, что самоубийство - тягчайший грех. Но я ли виноват? Наказуй не меня, а тех, кто довел меня до этого...
        Сначала я думал вернуться в заброшенный дом, попрощаться с книгами, которым посвятил столько бессонных ночей, но потом решил, что ни к чему это. Огляделся, и обнаружил, что от университета шел все по богатой части Праги, и только из-за сильного дождя до сих пор не был остановлен ни одним из солдатских патрулей.
        Но вот я остановился возле каменной стены, над которой выступали мрачные под дождливым небом вязы. Решил, что на одной из ветвей повешусь.
        Начал оглядывать стену, и обнаружил в ней выбоины такой странной формы, будто некое массивное животное пыталось здесь вскарабкаться - стал за эти выбоины цепляться, и вскоре уже был наверху. Со стены мне открылся очень плотный, и прорезанный узкими, бессильными линиями дорожек парк. В центре парка, сливаясь с деревьями, стоял готический дом из темного камня, окна его алели, и были похожи на свежие раны.
        С улицы меня резко окрикнули, но я даже не стал оборачиваться, но тут же спрыгнул вниз. Палая листва набилась у стен темными, влажными горками, и, благодаря попаданию в одну из них, я выбрался без переломов, но зато оказался насквозь мокрым, а осенний ветер обледенил меня.
        Помня, что с улицы меня окрикнули, и что это могли быть солдаты, которые уже побежали к местным садовникам, я стал разрывать свою и без того драную рубаху, и трясущемуся руками извивать из нее веревку. Было очень холодно, и кожа моя посинела - я трясся всем телом, стучал зубами, и говорил с горечью:
        - Как это, наверное, нелепо кажется со стороны! А-а, господа, ну посмейтесь еще над этим уродцем, который перебрался в сад, и рвет свою нищенскую одежку, чтобы повеситься на суку. Всю жизнь надо мной потешались, ну, так и в смертный час найдите во мне что-нибудь веселое. Ах, как он трясется, как стучит зубами, как он дрыгается, чтобы добраться до этой ветви. Смейтесь же, господа! Добрые христиане, вот гибнет шут! Ха-ха-ха! Хо-хо-хо! Но через несколько минут вы до меня уже не достанете. Шут уйдет от вас! Извините!
        Так приговаривал я, и состояние мое, как нетрудно догадаться из этих бредней, было близким к помешательству. Я смеялся и плакал, и в то же время ожидал, что вот сейчас раздастся топот бегущих, и их окрики. Уж кто-кто, а эти "спасители" мне совсем были не нужны. Что они мне могли дать? Ну, перво-наперво, конечно, намять бока за то, что пробрался в этот сад. Затем - доставить в тюрьму. В тюрьме меня бы высекли, и на год, или на два отправили бы на рудники, за воровство.
        И я молил то у Бога, то у Дьявола, чтобы никто меня не остановил, но дали бы спокойно уйти... И вот я взобрался на ветвь... завязал свою "веревку" несколькими хитроумными узлами, затягивал узлы так, что содрал на ладонях кожу. При этом хрипел:
        - Только бы не сорвалась! Только бы не дать этим насмешникам еще один повод...
        В темных сплетениях стонущих на ветру ветвей, в узловатых трещинах стен, среди корней и ворохах листвы - везде мне чудились хмылящиеся морды демонов, а то и просто презрительные, буравящие меня глаза.
        Поспешно собрал несколько больших охапок хвороста, и подтащил их к основанию вяза. Примял, взобрался на этот помост... Стал завязывать узел. Казалось, что в пальцах вместо костей лед. Пальцы совсем не двигались, но трещали, бунтовались приступами боли... Не с первой попытки, но мне все же удалось завязать узел на шее. Оставалось сделать последнее движенье - откинуть хворост из-под ног.
        В какой-то миг появилось сомненье: быть может, остановиться, покаяться, пока не поздно. Ведь за грех самоубийства меня возьмет Дьявол. И вновь я обратился к Богу, моля, чтобы он наказывал тех, кто довел меня до такого состояния, но только не меня.
        И окончательно мои сомнения рассеялись, когда в дальней части парка залаяли псы. Вот я размахнулся - от удара ноги хворост разлетелся. Веревка стала змеей, сдавила горло - сильнее-сильнее. Стало больно - я хотел закричать, но уже не мог вобрать в легкие воздуха.
        В какое-то мгновенье страстно захотелось жить, и я потянулся к веревке, попытался протиснуть под нее пальцы, но пальцы не слушались, зато шея пылала раскаленным обручем. Но вот в глазах стали разливаться темные озера, и пришло долгожданное спокойствие.
        И, именно когда пришло спокойствие, ноги мои были обхвачены, и меня приподняли вверх, так что веревка больше не давила шею, и я получил возможность дышать. И смог я прохрипеть:
        - Оставьте меня!
        Я думал, что закричат грубые голоса солдат или садовников, но, к удивлению, голос был женский, хоть и насмешливый, но и мягкий, податливый, как ночная мгла:
        - Оставить? - переспросила она. - Но я не могу позволить, чтобы такой привлекательный молодой человек погибал.
        Темные озера вылились из моих глаз, и я смог разглядеть ту, которая меня держала. Это была женщина с развитыми формами, с очень свежей кожей, несмотря на холод - сильно декольте. Одежды, также как и волосы были темны. Ее можно было бы назвать красивой, если бы не ледяные глаза.
        - Мэри. - представилась женщина.
        Я оставался безмолвным, не двигался, но ноздрями шумно вбирал леденистый воздух.
        Теперь прямо за моей спиной залаяли собаки, раздались человечьи окрики.
        - Уходите! - повелела Марта.
        Они безропотно повиновались, но женщина окрикнула:
        - Жак, останься. Помоги снять этого несчастного юношу.
        Я понимал, что теперь сопротивляться бесполезно, и не сопротивлялся.
        Жак оказался одним из тех уродцев, каких мне в скором времени довелось изрядно повидать. У Жака вся кожа и лицо были покрыты маленькими, жесткими зелеными волосками, и помимо этого у него было три руки. Третья рука росла из середины грудной клетки, и для него был сшит специальный костюм. Жак отличался чрезвычайной силой, и, помимо развлечения Мэри, в его обязанности входило воспитание псов.
        Жак без труда снял меня с ветви и поставил на землю. Несмотря на то, что сам я был рост выше среднего - этот трехрукий великан возвышался надо мной еще в половину моего роста. Его плоское лицо отражало чрезвычайное скудоумие и скотскую покорность. Если бы Мэри повелела разорвать меня - Жак незамедлительно исполнил бы это пожелание.
        Но Мэри сказала:
        - Отведи его на кухню, и хорошо накорми. Я же подыщу для него подходящую одежду...
        Я знал, что, стоит мне выйти из этих стен, и я попадусь солдатам. Что ж - мне не оставалось ничего иного, как последовать за Жаком. Тем более, он сжимал мою руку, а его зеленые волоски шевелились, и царапали мне кожу.
        
        * * *
        
        В первый же день для меня была найдена достойная одежда: золотистый кафтан, с темно-зеленым гербовым полем посредине. На этом поле выступал белый заяц - явный намек на мою заячью губу, и признанье шутовского статуса.
        Когда я, вымытый и накормленный, облаченный в эту унизительную, но несомненно дорогую одежу, встал перед зеркалом, Мэри оказалась рядом со мною. Глядя на мое мрачное, бледное лицо, на мои глаза, в которых я тщетно пытался сдержать слезы обиды, она улыбнулась и говорила мягко и непринужденно:
        - Ну, мой дорогой друг, неужели этот костюм вызвал в тебе столь горькие чувства? Отныне ты будешь регулярно питаться, и никто не посмеет поднять на тебя руку.
        - Но я хочу быть человеком, а не шутом! Неужели думаете, что едой можно купить меня?
        Она смотрела на меня своими леденящими глазами, и говорила все тем же мягким, непринужденным тоном:
        - Что же - ты волен идти. Но ты знаешь, что ждет тебя за этими стенами. Тебя обвинят в воровстве, и... Конечно, есть еще один путь - самоубийство. Но я знакома с Дьяволом. Я бываю на шабашах. Да, да - что ты на меня так смотришь? Я ведьма! - тут она театрально, неестественно рассмеялась, и сжала мне руку. - Дьявол не простит тебя, за самоубийство, ты попадешь в ад, навечно...
        Я почувствовал слабость, испарина выступила на моем лбу, а из глаз все-таки покатились слезы.
        - Я остаюсь... Только не гоните меня.
        Таким образом я остался в доме Мэри.
        
        
        II. Адская Свора.
        
        Любил ли я Мэри? Нет - не любил. Были ли она мне безразлична? Нет - не была. То чувство, которое я к ней испытывал, было ближе к ненависти. Едкое и темное, давящее чувство. Хотел бы я, чтобы с ней случилось бы какое-нибудь несчастье? Как то не противоречиво с ненавистью - нет - не хотел. Более того - я знал, что, если бы над Мэри вдруг нависла какая-нибудь угроза, и я эту угрозу хоть ценой собственной жизни мог бы предотвратить - я, не задумываясь, поступил бы именно так.
        Мэри была привлекательной женщиной, и я испытывал к ней вполне естественное для юноши, сильное влечение. В такие мгновенье, пожирая жадным, животным взглядом ее бюст, ее стройные, словно лакированные ноги, которые все время двигались в обворожительном танце, я чувствовал ненависть и отвращенье к ней - соблазняющей и недоступной дьяволице.
        И еще в большей степени испытывал ненависть в отношении себя. Мне отвратительно было собственное существо, такое слабое, соблазнившееся, я чувствовал себя попеременно - то ругал себя последними словами, то взывал к Богу.
        А Мэри ловила мои взгляды, и все понимала - это ее забавило, она поправляла платье, свои густые черные волосы, и подмигивала мне. Я скрежетал зубами, терзался...
        ...Терзался и днем, и ночью. Почти совсем не спал. Все мысли мои были только о Мэри. В жаре, в поту, метался я в отсветах алого, проливающегося из коридора света, и вскрикивал:
        - Я ее ненавижу! Но я к ней привязан! Все время ее чувствую. И даже если я уйду из этого дома - ведь все равно ее не забыть! Что она сделала со мною? Это ведьма! Ведьма! Ведьма!
        Тогда я еще не знал, что все бессчетные комнаты этого дома соединены огромным лабиринтом из туннелей...
        Да - был еще судья Фридрих. Вообще-то, формально дом принадлежал ему, но этот важный, волевой человек был порабощен Мэри, и постепенно все больше превращался в тряпку. Дом, конечно, был построен не этим Фридрихом, и даже не его предками, а бог весь кем, и бог весь когда.
        Однажды, подавая к столу пищу, я слышал, как Мэри, сильно сжимая руку Фридриха, говорила:
        - Этот дом был построен моим родственником, пятьсот лет назад. И этот дом перейдет мне.
        И Фридрих лепетал заискивающим, жалким голоском:
        - Да, да - дом будет твой...
        Служение мое заключалось не только в разносе еды, но и в необходимости появляться на неких собраниях, пред ликами важных господ и их дам. Частыми атрибутами подобных сходок были перевернутые кресты, козьи черепа, и еще кровь - почти уже свернувшаяся и дурно пахнущая. Эти сходки были прелюдией к встрече с Господином, а меня и иных, бывших там же уродцев, принимали как незаменимую часть декора. Мы символизировали отход от гармонии природы, извращение Божественного замысла, еще одно богохульство. Иногда мне перепадала кой-какая денежная мелочь. Сначала эти деньги выкидывал, но потом, сообразив, что такая напускная горячность никому не нужна - стал их копить, надеясь, что когда-нибудь в будущем они мне пригодятся.
        
        * * *
        
        В тот день я почувствовал волнение - причину его я не знал, но чувство было настолько сильным, что на некоторое время я даже забыл о существовании Мэри.
        Не находил себе места и метался по дому. Всюду натыкался на черных рабов, и, судя по их сосредоточенным приготовлениям, намечалось что-то очень важное.
        Вынырнул в большую алую прихожую, и тут же отдернулся обратно, укрылся за колонной Вон он - источник моего волнения - это был некто, весь в черном, с закрытым под капюшоном лицом. Из-под тканной материи проступали острые, несоизмеримые с человеческой плотью грани. Я был уверен - под этой одеждой скрывается скелет. Он и представился:
        - Скелет.
        Рядом с ним был одноглазый мастер Ворон, который и прежде уже не раз был гостем дома Мэри. Хозяйка приветствовала его и в этот раз - затем повела и его, и Скелета на сборище.
        Двери закрылись - я не был допущен внутрь...
        Спустя несколько часов гости стали расходиться; они были недовольны, встревожены. Я же, забившись в один из темных закутков, слышал обрывки разговоров. Оказывается, в их ряды затесался предатель, и на этом необычно важном шабаше устроил так, что жертва - детеныш лесника - сбежал.
        Некоторое время дом был полон их тревожными голосами, но вот голоса отступили - стало совсем тихо. И все же я чувствовал, что Скелет по-прежнему оставался в этом доме, и поэтому я не спешил покидать свое убежище, и ждал.
        И действительно, вскоре раздались приглушенные голоса, и я увидел двоих: мастера Ворона, и Скелета. Они стремительно завернули в темноту между двумя статуями.
        Я весь обратился в слух, и определил, что там они открыли потайной ход, и прошли в него. Я решил следовать за ними. Юркнул в этот же проем, и начал обшаривать руками стену. Вот наткнулся на едва приметный выступ, надавил. Часть стены незамедлительно отодвинулась в сторону, и я оказался лицом к лицу с темнотой прежде мне неведомого, но опоясывающего весь дом лабиринта.
        Старался ступать бесшумно, и по-прежнему наибольшее внимание уделял своему слуху. Едва приметные, но все же слышались мне их шаги... Ход ветвился вверх и вниз; все звуки, отражаясь от многочисленных граней, путались, и поэтому неудивительно, что запутался и я. Вдруг их шаги раздались сверху, потом - снизу, с боков, а потом и вовсе стали надвигаться на меня.
        Скелет меня притягивал, но, вместе с тем, я боялся встречи с ним. И вот я бросился наутек... Не стану описывать моих метаний по узким проходам. Скажу только, что часто открывались комнаты, о существовании которых прежде я даже не подозревал. В некоторых из этих комнат я мог попасть; некоторые - оставались за толстым слоем стекла. Но я не останавливался - знал, что сейчас вершится некое таинство...
        Наконец, я попал к спальне Мэри. Там свершилось страшное - Фридрих был растерзан, спальня - залита кровью; суетились черные рабы - приводили спальню в порядок, но у них ожидалось еще очень много работы. То же время я почувствовал, что Скелет покинул этот дом.
        От досады я заскрежетал зубами - Скелет уносил некую очень важную для меня тайну, и я не знал, доведется ли нам встретиться в будущем.
        
        * * *
        
        Однако мои злоключения в тот день не закончились. Едва я выбрался из лабиринта, нагрянули вопли Мэри. В них было столько черной ненависти, что я содрогнулся - я был уверен, что ненависть направлена на меня. Вопли приближались - буря надвигалась.
        На самом деле Мэри не знала, на кого выплеснуть свою ненависть. Да - она исполнила свой замысел - она умертвила Фридриха, и теперь, когда эта "ненужная тряпка" исчезла, дом полностью переходил к Мэри. Но судье удалось нанести ей рану - разодрать руку. Рана доставляла ей неимоверную боль, но самым страшным для Мэри был светоносный корень, который выглядывал из ее раны. Этот корень был у нее вместе кости, и а исходящий от него свет был совершенно невыносим для ведьмы. Он разрезал ей глаза, и, даже когда она закрывала веки - проникал сквозь них.
        Ее пытались остановить, перевязать рану, но она не выдерживала боль, и, обезумевшая, похожая на тяжело раненую тигрицу, вырывалась, неслась дальше.
        И, когда я увидел этот корень, то забыл о страхе. Вся моя мучительная жизнь вдруг обрела смысл, и я понял, что стоило претерпеть все унижения, всю боль, чтобы только увидеть этот свет. Пошел к ней навстречу, хотя и не знал, что стану делать дальше.
        Но нам так и не суждено было встретиться. Наперерез, демонам подобно, бросились несколько темных фигур. И они все-таки совладали с Мэри - перевязали ей рану. Ну, а я стоял в стороне, и плакал.
        ...Через пару часов Мэри пришла в себя и выискивала, кого бы растерзать.
        И понадобился какой-то совершенно незначительный предлог. Один из рабов поскользнулся и разбил чашу - не какую-нибудь драгоценную, а самую обыкновенную, каких в этом доме было множество.
        Я видел лицо Мэри в те мгновенья. Если у Дьявола есть супруга, то лицо Мэри без сомненья подходило этой адской властительнице. Она нашла на ком выместить свою ярость, и испытывала сладострастное удовольствие. Тигрицей ухмыляясь, пантерой выгибаясь, она изрекла свой приговор:
        - Отдать негодяя на растерзание псам!
        Оказавшийся рядом трехрукий Жак покорно кивнул и, схватив жалобно стонущего раба, поволок его за собою.
        Мэри окрикнула Жака:
        - Свяжи его, и подготовь все так, как мы готовим для торжественных церемоний. Я должна быть там, я должна видеть.
        Ну а я стоял в стороне, и все это видел, и слышал. Кажется, во мне тогда не было ни одного спокойного чувства, но чувства исключительно бурные, ненавистнические. Не знаю, как еще сдержался, и не бросился на Мэри сразу.
        В величайшем смятении, на сильно дрожащих ногах направился в свою комнатку. Но ноги мои заплетались, я шатался, хрипел; и, должно быть, со стороны представлял зрелище воистину комическое.
        Вот ввалился в свою комнатушку. И здесь все было устроено для того, чтобы напомнить, кто я: налитые глянцевым шелком кресла и кровать, а на этом шелку - вышит белый заяц. На стене большое тканное полотно, на котором, под мрачным, дождевым небом веселилась большая заячья семья; но они не замечали, что под кустами затаился, готовый прыгнуть голодный волк.
        Но прыгнул не волк, а я. Прыгнул на это, стоящее десятилетий тяжелого крестьянского труда полотно; содрал его, начал его топтать, хрипеть проклятья.
        В стене за полотном чернотой зиял вход в лабиринт. Эта черная, выложенная блестящим стеклом воронка привела меня в еще большую ярость.
        Я метнулся в коридор, и далее - ворвался в ту комнату, где на стенах была развешена богатейшая оружейная коллекция. Среди множества секир, ятаганов, сабель, мечей обычных и двуручных, древних и новых, с рукоятями из золота, и россыпями драгоценных камней, я никак не мог выбрать достойное оружие. Конечно, обычно в том состоянии, в котором я был тогда, хватают первое, что попадается под руку, но я отбрасывал и клинки, и мечи. Поднялся невообразимый грохот, но многие были заняты подготовкой к казни раба, а поэтому поблизости никого не оказалось, и никто меня не остановил.
        Наконец я добрался до дальней части залы, где была черная, инкрустированная костистыми демоническими ликами дверца. Безумие, сродни состоянию сильного опьяненья, и придает человеку немалые, даже несвойственные ему физические силы.
        Никогда прежде не держал в руках даже обычный меч, а тут сразу схватил двуручный меч, и обрушил на дверь череду таких ударов, которым позавидовал бы и легендарный Роланд.
        Дверь распахнулась, и я оказался в маленькой, затемненной комнатушке без окон. Там я смог разглядеть два предмета: колыбель, в которой несомненно потчевал сам Люцифер - она была сплетена из костей, и топорщилась клыками, которые обещали разорвать каждого, кто осмелился бы приблизиться. А над колыбелью, на крючке висел костяной клинок.
        Тогда я схватился за голову, и воскликнул то, что чувствовал:
        - Я что - был здесь прежде?.. Конечно же - нет. Тогда почему такое чувство, что видел эту колыбель и клинок прежде? И... что они мои...
        Но напряженные мои мысли неслись слишком быстро, и вот я уже схватил костяной клинок (он холодом прожег мою ладонь). Выбежал из затемненной комнатушки, выбежал из оружейной, и вернулся в свое "заячье" жилище. Там исступленно, но вместе с тем и методично стал резать: кресла, обивку, диван, сорванное прежде полотно. Через полчаса напряженного труда это место превратилось в место совершенно непотребное, полное клочьев и обломков; также было выбито окно. Темным, дождистым языком врывался ледяной ноябрьский ветер, бил меня по щекам, однако не в силах был остановить безумие.
        Я еще раз огляделся, и, определив, что резать и крушить больше нечего, прохрипел:
        - Да что же я здесь делаю?! Надо остановить эту... - но я не мог подобрать никаких слов, достойных Мэри, а потому просто взвыл хищным зверем, и метнулся по коридору.
        Я никогда прежде не присутствовал на экзекуциях, и не знал, где они проводятся. Но я слышал, где больше всего двигались, и пробирался туда. Когда кто-нибудь шел навстречу - нырял в темные углы, или боковые комнатушки, которых в этом доме было гораздо больше, нежели звезд на небе...
        Наконец, я оказался в большой зале, с грубыми стенами, без всяких украшений. И лишь из одной стены проступал огромный костистый лик некоего демонического создания. На треножниках были закреплены факелы, они трещали, много чадили, но не давали достаточно света. В полумраке суетились черные рабы, поблескивали их глаза, выступали могучие, животные торсы - они казались порождением довременной тьмы, и сливались с этой тьмою.
        Под потолком были многочисленные широкие отдушины, в которых змеями извивалась тьма. В этих отдушинах постоянно выл ветер; но иногда, вместе с порывами, этой вой переходил в резкие, оглушительные вопли. Не оставалось сомненья, что нечистая сила наблюдает за этим действом, и всячески выражает ему свое одобрение.
        В центре зале, на золоченом помосте, на черном, с рельефами адских мук троне сидела Мэри; и всем своим видом выражала нетерпение. Рука ее была тщательно перемотана; однако, и через множество перевязей пробивался слабый свет - это ее раздражала, она морщилась.
        Перед помостом была огорожена присыпанная песком арена. С четырех сторон арены подымались железные столбы, с которых, к центру вытягивались тонкие, но чрезвычайно крепкие цепи. Они по рукам и ногам держали приговоренного к расправе раба. Он мог метаться на несколько шагов в любую сторону, но не более.
        - Начинайте же! - нетерпеливо вскрикнула Мэри.
        В дальней части залы медленно и со скрежетом поползла вверх решетка. По мере того как она подымалась, возрастал гулкий собачий лай. Наконец решетка поднялась полностью, и из нее, на мощных, до скрипа натянутых железных поводах появилось нечто чернотой клубящееся. Следом выступил, окруженный слабой темно-зеленой аурой трехрукий великан Жак. Даже ему, богатырю, большого труда стоило сдержать свою свору.
        Псы хотели метнуться на жертву сразу, но, как требовала церемония - Жак их сдерживал, и сам вышагивал неспешными, но широкими шагами. Когти псов впивались в гранитные плиты пола, высекали искры, оставляли зазубрины.
        Когда прикованный раб увидел их, то замер, и стоял, трясся, исходил потом. Но, когда они приблизились, когда в свете факелов стали видны их сабельные клыки, и не знающие никакого чувства, темные глаза - он стал отчаянно рваться к Мэри. Его рот широко раскрывался, но вырывающееся жалобное мычанье исторгло из ведьмы лишь усмешку.
        - Спускай! - повелела она.
        Все это время я простоял, укрывшись за колонной, а тут сорвался. Сначала я хотел броситься к Мэри. Я не смог бы нанести ей удар, но я бы схватил ее за волосы, и потребовал бы, чтобы она прекратила казнь. Чтобы было потом, я не знал - мне было все равно.
        Однако, перед Мэри выступило не менее дюжины рабов-силачей; вооруженных, готовых к убийству. И я понял, что к Мэри не прорваться. И тогда, прямо на бегу, переменил свое решение - бросился уже к рабу.
        Ударил - костяной клинок без труда перерубил одну из цепей.
        Однако, Жак спустил псов, и они были уже рядом. Я оскалился, и, в предвкушении крови, бросился им навстречу.
        Завязалась исступленная схватка. Псам удалось повалить меня, но я беспрерывно наносил удары. На меня лилась темная, раскаленная кровь; в мою плоть погружались острейшие зубья-клинки, и все это только поддавало мне безумного азарта.
        Клочья-кровь-пыль-звон-хруст-вопль - все это слилось, и крутилось, и вертелось, и не было ничего, кроме этого. Псы брызгали едкой, кровавой пеной, но и сам я исходил подобной пеной и хрипел:
        - Ну, давайте! Все силы ада - нападайте на меня! Ничего вы не сделаете! Я бессметный!..
        И вдруг раскаленный поцелуй раздробил мне правое плечо. Рука сразу стала бессильной тряпкой, и клинок выпал.
        В вопле и скрежете поднялся голос Мэри:
        - Остановите это! Освободите Заячью Губу!
        Но тут одна из собачьих челюстей добралась до моего горла. Все решали мгновенья - костяные клинки погружались в мою плоть, но из кровавого тумана вырвались разом три зеленые руки Жака; ухватили челюсти, и, не обращая внимания на раны, начали их разводить.
        Тут еще один пес вгрызся мне в бок. Я терял сознание, и чувствовал, что теряю очень много крови. Хотел крикнуть, чтобы оставили жизнь рабу, но вместо этого разодранное горло отозвалось клокотаньем.
        А дальше был мрак.
        
        * * *
        
        Когда очнулся, долго не мог понять, где нахожусь. Сознание, память, чувства - все было прикрыто дымкой забвения. Я даже не мог вспомнить собственного имени. Надо мной склонилась Мэри (но тогда я не помнил, кто она), и внимательно - я бы даже сказал, жадно разглядывала мое лицо. Ее глаза леденили, но в них, по крайней мере, был неподдельный интерес ко мне.
        - Кто ты? - спросил я.
        - Нет - это ответь - кто ты?..
        - Не могу вспомнить.
        - Ну, другого ответа, я по правде сказать и не ожидала! - с видимым раздражением воскликнула она, тут же, впрочем, сменила тон на более мягкий. - Как твое горло - не сильно болит, когда разговариваешь?
        Я чувствовал, что мое горло обложено мягкими пластинками - должно быть, меня изрядно подштопали, пока я был в забытье. При говоре, чувствовалась некоторая резь, но все же вполне сносно, о чем я и поведал.
        - Значит, не помнишь? - впилась в меня ледышками глаз Мэри. - Но почему, в бреду ты называл себя Матиасом Гусом, почему ты хрипел, что идешь по кладбищу, среди скелетов, и приближаешься к некоему окошку, за которым - свет? Почему ты называл это имя... Асфоделия.
        Меня как обожгло, и я повторил, с чувством:
        - Асфоделия...
        - А-а, задело! Вспомнил что-то! Ну, кто она такая - эта Асфоделия? Кто - брюнетка, блондинка, рыжая? Она дворянка, купчиха, крестьянская дочь или монахиня?.. Что же ты молчишь?.. Не помнишь?.. Но почему, когда ты говорил, что уже с ней рядом, лицо твое исходило таким светом, что... что мне становилось больно, и приходилось отступать? Этот свет был сродни тому, который прорвался из меня. Так что же ты про все это знаешь? Ну, вспомни хоть что-то...
        - Нет-нет. Ничего не помню. Я словно новорожденный.
        - Ну, а этот юноша - Скелет... А-а - опять вздрогнул! Значит, он тебе тоже знаком? Мне удалось выяснить - ты следил за ним, когда он появился в этом.
        - Помню только образ: обтянутый черной материей остов. Мне было очень важно узнать, кто он...
        - И я бы хотела знать, кто он! - разражено вскрикнула Мэри. - Есть подозрение, что из-за него провалился последний шабаш... Во всяком случае, он исчез вместе с мастером Вороном - человеком достойнейшим, посвященным во все наши тайны. Жилище Ворона было разворочено - кажется, там устроила обыск инквизиция.
        - Что же он - в тюрьме.
        - Я навела справки - его там нет. Как сквозь землю провалился!.. Асфоделия, Скелет, Ворон, кладбище с костями - можешь ли вспомнить хоть что-то?..
        - Нет. Но, значит, вы все это время были рядом со мною?
        Она разгневалась, вскочила:
        - Конечно не все время! И как ты мог такое подумать! Что - мне делать больше нечего, кроме как сидеть возле кровати какой-то Заячьей Губы?
        Это обидное прозвище воскресило многое: я вспомнил и свое настоящее имя - Аарон Стрепхорт, и еще многое болезненное, и совсем ненужное из своей жизни. Вспомнил, и то, как оказался в этом доме, и про псов вспомнил.
        И вот я уже гляжу на Мэри с ненавистью, и понимаю, что отныне все мои чувства будут крутиться вокруг этой женщины. И кричу громко, с вызовом:
        - Что с этим рабом?! Вы не стали его казнить?! Не стали?!
        А Мэри словно от сильного удара покачнулась. И сказала неожиданно слабым голосом:
        - Да. Его освободили... по моему приказу. - шагнула к дверям, но там остановилась, и вновь долго, и с большим интересом разглядывала меня. - Заячья Губа, а ведь ты ворвался в мою сокровищницу. Ты выкрал клинок, который был мне очень дорог. Ты учинил погром в своей комнате. Наконец, ты покушался на мою жизнь... Этого более чем достаточно, чтобы ты занял место того раба. Но не займешь.
        - Почему?
        - Не знаю почему! Ты мне все спутал. Я не могу лишить тебя жизнь, не могу выпустить из этого дома... Ты что - думаешь, я к тебе привязана?
        - Нет.
        - Конечно - нет! Ты отвратителен, ты один из моих шутов, уродцев. Ты просто интересен мне. Ты все вспомнишь, и все мне расскажешь. Мне нужно знать, кто такая эта Асфоделия. Чтобы знать, что это...
        Она дотронулась до своей руки, которая по-прежнему была плотно затянута перевязями, и резко выскочила из комнаты.
        Оставшись один, я откинулся на мягкие подушки, прикрыл глаза, однако - забытье не шло. Хотел знать: кто такая Асфоделия, что это за свет - дивный, манящий; кто такой Матиас Гус, и многое иное. Но эти вопросы пока оставались неразрешенными.
        Я попытался подняться со своего ложа. Пусть с некоторым трудом (слабыми были ноги, и резало в боку), но все же мне это удалось. Оглядел свое жилище. Если первая "заячья" комната была обставлена богато, то обстановка в этой была гораздо более изысканной. Здесь и золотистые парчовые занавески, и усеянные драгоценными каменьями ларцы, и картины: в основном мрачных тонов пейзажи - каждая из картин была выполнена с большим мастерством, и оценивалась в толстый кошель с золотыми. Были восточные ковры, была огромная хрустальная люстра, а еще - ваза с тончайшими, узорчатыми барельефами. Однако, среди всего многообразия образов не было ни одного "заячьего", так же и новая, сшитая для меня одежда, была очень дорогим камзолом, но без каких-либо шутовских деталей. Было зарешеченное с двух сторон окно. Решетки были из старого темного золота.
        Вспомнил, какой погром учинил в "заячьей" комнате, и невесело усмехнулся:
        - Неужели мое буйство пошло на пользу?.. Такое доверие мне... Ведь я могу разворотить все это...
        Но на самом то деле в этот раз ничего ломать я не хотел...
        Подошел к двери, надавил на ручку - конечно дверь оказалась запертой. Очутился возле полки, на которой аккуратно были расставлены книги, наугад раскрал одну из них. Там были стихи.
        Начал читать, и это занятие поглотило меня. Никогда прежде не доводилось читать стихов. В этих строках воспевался мрак, но был он так сладостно строен, что был мне слаще света. За этим занятием пролетели многие часы.
        А за окнами скрипел обледенелый, черный декабрьский сад. Иногда голая ветвь плети подобно била по решетке; иногда могучий, вспученный наростами ствол приближался к окну, и подолгу разглядывал меня ледяными, безжалостными глазами Мэри.
        
        
        III. Враг.
        
        Прагу окутала зима. Ледяные ветры неслись в темном, клубящемся тучами небе; и, незримыми валами перекидываясь через ограду, проникали в черно-белый, обледенелый сад; вызывали скрип в обнаженных ветвях, визжали на обледенелой, изъеденной шрамами-морщинами затвердевшей снежной поверхности, далее - неслись к дому. Дом стойко выдерживал удары зимней стихии. С каждым разом, глядя на его стены, я видел, что появляются все новые и новые демонические лики. Они выступали из гранитной клади, и безучастно глядели на наступающую стихию. На ликах нарастал лед, делал их еще более отвратительными, чуждыми всему живому.
        В эти дни было очень холодно. Никакая одежда не спасала от цепких, крючковатых пальцев северного ветра. Однако дом противопоставлял зиме вызывающе жаркий, алый свет; который, страстно мерцая, лился из всех окон.
        
        * * *
        
        А потом в доме появился Враг
        Хорошо помню тот декабрьский день. Я, так же как и в предыдущие дни, проснулся в своем роскошном, но никакого счастья не приносящем жилище. Дверь была закрыта, но через час обязан был появиться один из черных рабов - принести золотой поднос с завтраком. Затем - слуга должен был удалиться, а я до обеда - остаться наедине с очередным романтичным фолиантом.
        Однако, проснувшись, я уже твердо знал, что этот день пойдет совсем не так, как его предшественники. Но, если при приближении Скелета, я чувствовал нечто родственное, то теперь чувство было темным, как зима. Чувствовал я, что приближается Враг.
        Ни о каком чтении не могло быть и речи. Я стоял у окна, и напряженно глядел на ту незначительную часть дороги, которая была видна - ждал Его появления. Даже и не заметил, как вошел раб, поставил на стол завтрак и удалился...
        Как и всегда при ожидании, минуты представлялись часами, и я до того измучился (особенно тяжко было сознавать свою беспомощность), что едва держался на ногах.
        И вот - наконец! Так быстро, что впору было усомниться - не бред ли? - по открывающейся части дороги пронеслась черная карета. Но я уже знал, что в карете, тот, кого я чувствовал. Еще некоторое время простоял, но, конечно, ничего больше не увидел - Враг уже был в доме.
        Я представлял, что этот некто приближается к моей комнате, сейчас войдет, и... я стал метаться - выискивать, где можно спрятаться. Но я понимал, что он найдет меня всюду.
        Вот схватив тяжелый, усеянный рубинами потир, остановился перед дверью.
        Так прошла минута, другая... Но безмолвным оставался коридор. С трудом досчитал до сотни. Затем - еще, и еще...
        На несколько мгновений ветер смолк, и в неожиданно объявшей тишине проступили звуки: шумели, суетились - готовились к торжеству, но это было в дальней части дома, в гостиной.
        И тогда я понял - Враг не придет ко мне. Возможно, он еще не знает о моем присутствии. Но он встретится с Мэри, и ему будет оказан роскошный прием. Видно - это был очень важный и долгожданный Мэри гость.
        ...Вновь и вновь, с едким, темным чувством вспоминал Мэри, и знал, что должен быть рядом с ней и, пусть даже ценой собственной жизни, остановить происходящее.
        Сначала, по горячности, отбросил потир, схватил тяжелое кресло - попытался высадить дверь. Несмотря на силу ударов, дверь лишь слегка вздрагивала - к тому же я понял, что могут прибежать рабы, и оставил это.
        Тогда я подошел к картине, на которой, на фоне грозового неба, на черном коне, скакала сама Смерть. Еще раньше я обнаружил, что за этой картиной - вход в оплетающий дом лабиринт. Однако, проход этот, дабы я не мог им воспользоваться, был замурован.
        Я подошел к золоченой подставке, в верхней части которой горела лампада. Эту лампаду я поставил на стол, а подставкой воспользовался как тараном. Кирпичи были сделаны на славу, и мне пришлось изрядно попотеть, чтобы пробить хоть небольшое отверстие.
        Пусть и с трудом, но все же мне удалось протиснуться, и я оказался в темном лабиринте. Слепо шаря по стенам, сначала пошел, а затем и побежал. И снова разветвления, новые проходы...
        Несколько раз я останавливался, вслушивался. Через некоторое время что-то услышал. Однако, я совсем забыл, что этот лабиринт горазд на обманы - голоса могли доноситься и с прямо противоположной к истинной стороне. Получилось так, что я забрел в совершенно мне неведомую часть дома.
        В одном из проходов стало приближаться багровое свечение, и еще - шелест множества лапок, будто - это была исполинская тысяченожка. Куда бы я ни бежал, свечение только разрасталось, и, в конце концов, я просто повалился на живот, и прикрыл голову руками...
        Когда решился приподняться, оказалось, что меня окружает тьма. И вновь начались мои блужданья...
        В этот раз я решил не доверять обманчивой акустике, а просто представить дом, и двигаться в нужном направлении. Но легче сказать, чем исполнить. Проходы вели совсем не в ту сторону, куда мне хотелось, а, когда все-таки выворачивались в якобы нужном направлении, оказывалось, что иду я совсем не туда. Следует учесть, что я очень волновался - полагал, что мое исчезновение может обнаружиться; и боялся, что без меня свершиться что-то непоправимое.
        Когда я лбом уткнулся в стеклянную поверхность, то некоторое время ничего не мог разглядеть: пот застилал глаза, а голова сильно кружилась.
        Но вот увидел: банкетная зала, вся алая, дышащая мириадами пульсирующих жарких свечей. Свет пламени и бархата стен переливался на хрустальных приборах, которыми был обильно заставлен стол.
        Но за столом уже никто не сидел. Сидели на диване: Мэри сжимала руку высокого человека, в черном камзоле. Это и был он - Враг. С жадностью вглядывался я в эти ненавистные черты. Про себя не мог не отметить, что лицо у него красивое, черты - благородные.
        При моем появлении он глазами лобызал Мэри, и жадно шептал ей. Хотя я и не мог его слышать - знал, что речь любовная.
        Но вот Враг вздрогнул и воскликнул громко:
        - Мы здесь не одни!
        Он вскочил, начал пристально озирать стены.
        Ну, а я был сцеплен его голосом, и не мог больше двигаться: сжавшийся, сидел за стеклом, и ждал своей участи.
        И, наконец Враг увидел меня, подошел, и, проводя перед моим лицом ладонью, уверенно заявил:
        - Лазутчик здесь!..
        - А? Что? Черт! - так воскликнула Мэри, и по голосу чувствовалось, что она в гневе. - Кто посмел?.. Он поплатится, черт его подери!..
        Вот она подошла, надавила на неприметный рычажок, и непроницаемое с их стороны стекло отъехало в сторону. Враг тут же схватил меня за руку, и резко выдернул в гостиную.
        Я повалился на ковер, но Враг вздернул меня сначала за плечо, а затем, сжав горло, поднял к своему лицу (он был много выше меня). Я не мог пошевелиться, ничего не мог сказать, не мог хотя бы вдохнуть воздуха.
        - Мы уже встречались! - заявил Враг.
        - Выпусти его. Иначе он задохнется. - неожиданно жалостливым голосом попросила Мэри.
        - Выпустить?! Ты волнуешься за него? Он что - дорог тебе?
        - Это один из моих слуг.
        - А-а, один из слуг! Ну, так устроим ему допрос с пристрастием. Пускай выкладывает, кто его подговорил...
        - Да. Но сначала выпусти его, Самэль (тогда я впервые услышал это имя)... Иначе, он задохнется...
        Рука разжалась, и я, с хрипом и кашлем, повалился на пол. С трудом, удалось мне приподняться...
        - Стой на коленях, и гляди мне прямо в лицо. - потребовал Самэль.
        Я был слишком слаб, чтобы сопротивляться, а потому подчинился.
        Враг наморщил лоб, стал вспоминать:
        - Где же мы с тобой встречались?.. Быть может ты... Да нет-нет, ты - не Матиас... Ну, уродец, напомни, где мы встречались.
        Но я сжал губы в тонкую, белую линию, и с ненавистью смотрел на него.
        Он понимал мои чувства, и отвечал тем же:
        - Не хочешь отвечать? Но у нас есть много способов заставить тебя говорить...
        - Нет. Не сейчас. - вновь вмешалась Мэри. - Он... он мой преданный слуга. Можно сказать, он действительно мне дорог.
        - Но мы встречались с ним прежде! Я не мог ошибиться... Какое твое имя? Отвечай, живо!
        Словно липкая паутина сцепила мою волю, и губы сами задвигались. Теперь я мог говорить только правду:
        - Аарон Стрепхорт. Я еврей.
        - Кто были твои родители?
        - Я видел их только до пятилетнего возраста. Их образы, как в тумане. Могу сказать только, что они были бедны. Мы странствовали из города в город. Потом их забрала чума, а я остался.
        - Чем ты занимался в дальнейшем?
        - Стоял на паперти, ночевал - где придется. Когда подрос - начал подрабатывать. Исполнял всякую черную работу. Насмешек и пинков получал гораздо больше, нежели денег...
        Далее, против ослабшей воли поведал о своем желании поступить в институт; далее - как оказался в доме Мэри...
        Самэль внимательно меня выслушал. Раздраженно кивнул:
        - Но ты не рассказал ничего интересно. Где мы встречались?
        - В этой жизни - это наша первая встреча.
        - В этой?.. А что было в предыдущей жизни?
        - Я не могу вспомнить предыдущую жизнь.
        - Нет - ты вспомнишь!
        - Не надо, Самэль. - просила Мэри. - Он... он просто нездоров. Скорее всего, у него просто случился очередной приступ, и...
        Самэль был в гневе, черты его лица исказились, и проступил какой-то звериный, адский лик.
        - Но не хочешь же ты сказать, что Я (он подчеркнул это "Я"), могу ошибаться?!.. Мы встречались, и он расскажет - прямо сейчас расскажет! - ВСЕ! Выкладывай! Выкладывай! Выкладывай!..
        Он сжал два моих виска ладонями, и стал сжимать. Ладони его были словно каменные. Глаза приблизились, завихрились двумя черными воронками.
        Я издал пронзительный клекот. Горлом у меня пошла кровь, и я потерял сознание.
        
        * * *
        
        Очнулся в своей роскошной комнате, на мягчайшей перине. На лбу у меня была марлевая, пропитанная прохладной, ароматной жидкостью повязка; а рядом, на столике, в графине - целебное питье, и еще - печенья с шоколадной глазурью, которые, я особенно любил...
        Почему-то мне показалось, что прошли уже годы. Я поднялся к кровати, и, пошатываясь на слабых ногах, проковылял к двери. Конечно, дверь была заперта. Прошел к портрету Смерти и снял его. Проход был закрыт - на этот раз сплошной гранитной плитой.
        В голову забилась, и никак не хотела оттуда выбираться мысль: "Добраться до Мэри". Взял тяжелый потир с изумрудами, и начал колотить в гранитную твердь. Колотил долго, и с одержимостью безумца. Конечно, мои потуги были тщетны, а силы таяли.
        Я и не слышал, как раскрылась за спиною дверь. Но вот знакомый голос окликнул. От неожиданности я выронил потир. Обернулся.
        Это была Мэри. Щеки ее были нарумянены. Она сияла свежестью, благоухала дорогими духами. По-прежнему леденили ее глаза.
        Мэри разглядывала меня с большим интересом, как очень ценную, и к тому же - таинственную вещь. Я ее ненавидел, и чувствовал, что никогда уже мне от нее не избавиться.
        - Ну, и что дальше? - спросил я.
        - Дальше свадьба! - вскрикнула она.
        - Чья?
        - Наша!
        Должно быть, я сильно побледнел, пошатнулся.
        А она рассмеялась - в этих звенящих звуках дробился лед.
        - Ты что поверил?.. Ох, ты дурачок! Заячья губа! За тебя могу сосватать карлицу - она в этом голодна... А сама я выхожу за Самэля. А ты будешь на этой свадьбе почетным гостем. Тебе надо развеяться, а то скоро совсем зачахнешь в этой конуре!..
        А за окнами по-прежнему выл ветер. Еще был декабрь...
        
        
        IV. Свадьба.
        
        ...Свадьба была назначена на один из тех дней, на стыке декабря и января, когда в темном, морозном воздухе чувствуется присутствие чего-то неведомого, не от этого мира.
        Холод не унимался, холод объял Прагу, и она, обледенелая, лежала и стенала домами в ледяных панцирях; время от времени вздыхала дымом из многочисленных труб. Но этот дым был слишком слаб против зимы, и быстро застывал - темной коростой оседал на крышах; или же леденел, и, в порыве ветра, подобный древнему духу, несся над улицами, над домами.
        И люди, темные в своей плотной, толстой одежде - они казались придатками зимы, лишь призраками; зловещими тенями, которые переносились от двери к двери, выглядывали из заиндевелых окон, и издавали невнятный гул...
        В свисте ветра тикали часы - мгновенья складывались в часы - часы приближали Свадьбу.
        Самэль больше не появлялся в доме Мэри, однако - его присутствие чувствовалось постоянно. Он следил за мной из каждого угла, из каждого портрета, он пристально наблюдал за мною из-за окна. А я чувствовал, что схожу с ума, метался из угла в угол, заламывал руки, и шептал (а иногда и выкрикивал):
        - Ну, что же тебе от меня нужно? Я Аарон Степхорт! Мы раньше никогда не встречались! И... я ненавижу тебя! Ненавижу!
        Еще я молил его, чтобы он меня оставил - невозможно было выдерживать этот пристальный, нечеловеческий взгляд. Но он не оставлял - незримый, все следил за мною, выжидал... А свадьба приближалась...
        
        * * *
        
        Мэри вызвала меня в свои покои.
        Здесь все было в золоте и парче, в россыпях драгоценностей; все блистало, переливалось, мерцало; повсюду была упругая плоть перин, подушек, диванов, кресел. Персидские ковры тянулись сочными садами, а среди ветвей и птиц выгибалась обильная и свежая женская плоть.
        В золотой клетке сидели несколько попугаев, и, помахивая крыльями, которые тоже казались золочеными, деловито переговаривались на незнакомом языке.
        А Мэри стояла в центе этих воистину королевских апартаментов. Вокруг нее суетились карлицы (некоторые стояли на лесенке); они сосредоточенно одевали хозяйку дома, и были похожи на оживших кукол - правда, старых и сморщенных.
        Мэри была полуобнажена, и ее налитая, гладкая плоть резко контрастировала с уродством карлиц.
        Вот Мэри увидела меня, и рассмеялась таким ледяным смехом, что, если бы она сейчас же кликнула Жака, чтобы он отвел меня на растерзание собакам - я бы не удивился.
        Но она пренебрежительно бросила карлицам:
        - Убирайтесь!
        Те уродливой, сосредоточенной гурьбой, беззвучно вышвырнулись за дверь.
        - Подойди. - велела меня Мэри.
        Я уже был рядом, чувствовал, что щеки горят.
        Она снова рассмеялась, спросила:
        - Ты когда-нибудь владел девушкой?
        - Нет.
        - Это не удивительно. Ведь ты - заячья губа. Девственник...
        Она схватила мою ладонь, и сильно, словно в тисках, стала ее сжимать. И говорила со страстью, которой я совсем не принимал, которой боялся.
        - Сегодня на свадьбе нам потребуется девственная кровь. Не бойся, мы не станем резать тебе горло. Достаточно лишь пореза на запястье. Нацедим чашу для меня и Фридриха. Далее - ты получишь отдых. И ты будешь дальше жить рядом с нами. Ты станешь нам первым слугой. Этого хочу я. Пойми, я не могу от тебя избавиться... Ты мне нужен. Быть может, ты знаешь, что это за наважденье. Ну, Заячья Губа, отвечай же!
        - Я вас ненавижу! - вырвалось из меня признанье.
        И вновь она залилась своим ледяным хохотом. Наконец, насмеявшись, оттолкнула меня, и крикнула:
        - А я знаю, что ненавидишь. Ну, а теперь - возвращайся к себе, жди вечера.
        
        * * *
        
        Декабрьские дни... Можно ли их назвать днями? Темная и плотная перина снеговых туч, которая завешивает все небо, лишь слегка посереет, выступят из мрака очертания домов, улиц, прохожих, но - это совсем ненадолго. Пролетит несколько печальных из-за своей мимолетности часов, и вновь густятся тени, а ветер воет, о том, что ночь будет длинной, а следующий за ней день - таким же призрачным.
        Мы выезжали из дома Мэри уже в темень.
        У порога стояла черная и запряженная черными лошадьми карета. Правил ей облаченный в длинный темный плащ, бескровный, похожий на вампира возница. Я был уверен, что мне придется идти в следующую за каретой крытую повозку (там расположились всякие уродцы и рабы), но Мэри взяла меня за руку, и провела в свою карету.
        Внутри оказалось очень жарко, а стены мерцали раскаленным алым светом. На Мэри было очень открытое платье. Ее гладкая кожа лоснилась от благоуханных масел, а ее напомаженные губы изгибались обольстительной и страстной улыбкой блудницы. Ее ледяные глаза неотрывно наблюдали за мной.
        - Матиас, Матиас; где же мы с тобой встречались? И Самэль, и я? Признайся - ты ангел?.. Или, быть может - демон?.. Отвечай, зачем ты прокрался в мой дом?.. Ведь ты не хотел совершать самоубийства, ты все подстроил, чтобы...
        В дверцу постучали, раздался запуганный голос:
        - Все готово к отправлению.
        - Ну, так отъезжайте! - раздражено, совсем неподобающе ко дню свадьбы, вскрикнула она.
        Раздался свист кнута - удар. Повозка тронулась. Движение было убаюкивающим, плавным; но при этом чувствовалась большая скорость. Ветер свистел задорно и зло; мороз силился пробраться в карету, но только ярился от своих тщетных попыток - внутри было по-прежнему очень жарко.
        Мэри схватила меня за запястье, и неожиданно сильно, словно пыточным орудием, сжала, до крови расцарапала.
        - Ну же. Признавайся. Кто ты!
        - Аарон Стрепхорт. - в какой уже раз повторил я, а голова у меня кружилась.
        - Нет. Не правда! Ты - Матиас Гус. Ты это имя произнес в бреду, и оно мне знакомо. Кто такой Матиас Гус. Кто?..
        Безжалостные глаза приблизились - в висках взорвалась боль.
        - Кто он?! Кто он?! Кто он?!.. - дикой кошкой шипела она, и не была конца этой муке.
        И вдруг она задышала часто и громко; благоуханья навалились на меня и погребли под собою. Сжала мне плечи, потом горло, и захрипела уже в самые глаза:
        - Прости меня... я сделала тебе больно... Я уже сама не понимаю, что...
        Она стала жаркой как уголь в печи, и от ее прикосновений я сильнее застонал. И вдруг я почувствовал, что она у меня уже на коленях, и словно раскаленными тисками сдавливает мне бока бедрами; вжимается в меня.
        Ее губы были не влагой, но расплавленным свинцом вымазаны, и, когда она дотронулась ими до моей щеки, и повела дальше, к губам - я закричал от нестерпимой боли.
        Эта вспышка боли вернула меня к действительности, и я смог вырваться. Бросился к дверце, попытался ее открыть, но она оказалась запертой на ключ.
        Вжался лицом в блаженно холодное окошко, и наблюдал, как по ту сторону проносятся вьюжные Пражские улочки. И прохожие и снежинки исчезали с одинаковой скоростью - почти мгновенно. Ни одна, даже самая быстрая лошадь не могла так нестись, и, если бы мне даже удалось раскрыть дверцу - при падении я переломал бы себе все кости, да и шею свернул.
        - Все, успокойся. - повелительно и спокойно, но с видимым усилием произнесла Мэри. - ...Это была мгновенная вспышка. Меня тянет к тебе - пойми ты, Заячья Губа! Но ведь все равно нужна твоя девственная кровь. Так что - хорошо, что у нас ничего не получилось...
        Дальше мы ехали молча, окруженные воем ветра и Пражскими улочками. Я так и не решился отвернуться от окна, и все глядел на эту бесконечную череду домов.
        Но вот стало нарастать сияние...
        Подобный переливчатой теплой жемчужине, подобный солнцу, заблудившемуся в бесконечной ночи - таков был этот дом.
        Высокие его стены выгибались ликами - равно как демонов, так и святых. Из широких окон лился приглашающе яркий свет, однако - сами окна были затянуты причудливым узором зимы, которая силилась приникнуть внутрь, но была бессильна, и яростно скребла снежными когтями по обледенелым порталам. За окнами двигались; однако - волшебство узоров уподобляло эти фигуры чудовищным порождениям ада.
        Вот и крыльцо. Здесь, вставленные в широкие медные пазы, светили факелы. Пламя было чрезвычайно плотным, неподвластным хлестким ветровым ударам. Оно дыбилось на пять-шесть метров, и там нехотя, но торжественно расходилось мерцающим, искристым облаком.
        И в этом ярком свете четко выделялся непроницаемо черный Самэля, с бледным, бескровным лицом. Он сам подошел к карете, и торжественно-театральным жестом распахнул дверцу.
        Первым увидел меня, и тогда глаза его полыхнули гневом, на лбу прорезались морщины. Вдруг я уверился, что сейчас он прыгнет на меня и последует схватка не на жизнь, а на смерть... И я приготовился - я хотел этого, жаждал выпустить ярость, которая давно уже во мне копилась.
        Но тут меж нами встала Мэри. Она буквально повисла на шее Самэля, впилась в его бескровные губы своими раскаленными пухлыми губами. Зашептала вкрадчивым, но и нежным, влюбленным тоном:
        - Неужели мы станем омрачать этот день ссорой, о милый. Ведь я же говорила - это верный мой слуга.
        С видимым усилием Самэль успокоился, и, уже глядя поверх моей головы, произнес:
        - Хорошо, но пусть он будет где-нибудь подальше.
        - О - нет, он будет с нами. Он будет нести шлейф моего платья, а затем - мы изопьем его девственной крови.
        Последовала безмолвная сцена, когда два взгляда, две могучих воли - Мэри и Самэля сцепились, и били и крутили друг друга так, как полагается злейшим врагам, но не молодоженам.
        Я же стоял чуть в стороне, сжимался в когтях зимы, которая наконец-то почувствовала свою власть, уже изодравшей мое тело и теперь силившейся заледенить и сердце. Хуже всего пришлось ладоням - ведь их не прикрывали перчатки, и они мигом заиндевели. Любая попытка пошевелить пальцами приводила к резкой вспышке боли.
        ...Но вот, наконец, победа досталась Мэри - Самэль поник плечами, опустил голову, и прошептал:
        - Ладно, будь по-твоему...
        Мэри была слишком взволнована, и поэтому не обращала внимания на горестное мое состояние. Она схватила супруга под руку, и уже через плечо, подымаясь по лестнице, бросила мне:
        - Не отставай. Неси мой шлейф.
        Сколько я не вглядывался своими, слезящимися от холода глазами, но никакого шлейфа не видел.
        Вот мы переступили порог, и тут же окутал обильно-терпкий и жаркий аромат от многочисленных изысканных кушаний, вин, духов и разгоряченных, натертых мускусом тел. И этот неожиданный жар сыграл со мною злую шутку: обледенелые руки отдали столь сильной, режущей болью, что я вынужден был сжать зубы, чтобы не закричать.
        И тут из платья Мэри появился шлейф. Он был отражением дома, в котором она жила. По краям этот шлейф был подернут полоской инея - то было отражение стен; внутри мерцал алый свет, и столь яркий, столь обильный, что от одного взгляд на него щипало в глазах, как от близости натертого лука. Но алый цвет прорезала тончайшая паутина-лабиринт, со стеклянной инкрустацией.
        То, конечно же, был лабиринт...
        И мне надо было нести этот шлейф. Я силился это сделать, силился нагнуться, а промерзшее тело не слушалось - пальца трещали как в пыточных тисках.
        Самэль заметил жалкое мое состояние, и обратился к Мэри:
        - Видишь - этот урод не на что не способен. Отошли же его.
        - Кажется, мы уже достаточно поговорили на эту тему. - непримиримо отозвалась Мэри. - Пусть идет за нами.
        Но вот мы ступили в залу, где все было приготовлено к торжественному действу. Если покои Мэри были роскошными, то эта зала буквально лопалась от золота. Золото было повсюду. Многометровые рогатые статуи, сами стены, потолок, бессчетные мозаики, сундуки, ларцы, и даже камин, и люстра, и стол, вытягивающийся на всю залу, а в главной части расходящийся наподобие буквы "Т", и посуда, и подсвечники - все золото. И на кушаньях, и на пламени свечей - на всем лежал оттиск яркого, пылающего золота.
        Мне вспомнились все те невзрачные и слитые с зимой фигуры, которые проскальзывали по Пражским улицам, мельком увиденные мною из окна кареты. Подумалось, что, собери их здесь, и они, толкая друг друга, с воплями, с безумными глазами, попытаются вырвать хоть часть этого золотого счастья. Каждый унесет в кармане по кусочку. Но ведь людей в Праге так много - они разорвут для себя всю эту залу, а, вместе с залой, и облаченных в золотистые одежды людей, и меня.
        Мне уже слышался жадный шум человеческого моря, и я суетно оглядывался - выискивал, где бы укрыться. Но укрыться было негде - хоть и вскользь, но за мной следили сотни глаз - это были гости - они и шумели.
        Даже и самые отчаянные Пражские грабители, узнай они, сколько здесь золота, не решились бы и близко подойти к этому дому. С некоторых пор все верили, что здесь поселился сам Дьявол.
        
        * * *
        
        Я не мог сосредоточиться на происходящем. Поблизости проносились кавалькады танцующих, и было в них столько разгоряченной плоти, что кружилась голова. Гремела музыка столь соблазнительная, что я, помимо воли пьянел, и голова кружилась сильнее...
        Неожиданно ко мне подскочила девица. На ней было две полоски зазывающе алой материи - одна на поясе, другая - чуть выше колен, на широких бедрах. Помимо этих кусков материи на девице отсутствовала какая-либо одежда. Разгоряченное неистовым танцем, тело ее лоснилось от пота, золотой свет разливался по гладкой коже, по катящимся каплям пота. От нее исходил сильный, пряный запах.
        И она уже шептала мне на ухо:
        - Ну, же - давай, отойдем. Я вижу - тебе хочется того же, что и мне...
        Неожиданно в ее руках оказался массивный золотой потир, заполненный крепким и густым, похожим на кровь вином. Край потира, а следом и его содержимое, было буквально втиснуто меж моих губ.
        Далее - девица поволокла меня к одной из многочисленных резных дверок, конечно тоже из золота.
        Навстречу нам нескончаемой вереницей двигались измотанные слуги. Они несли подносы со все новыми и новыми кушаньями - ведь за столом начался-таки пир.
        Прежде Мэри была захвачена танцем, но теперь высматривала меня, но, из-за обилия движущихся фигур, так и не увидела, в какую дверцу мы направились...
        Поворот - коридорчик - еще один поворот - деревянная, ведущая вниз лестница - комната с четырьмя дверьми; причем - из-за каждой двери слышался такой топот и скрежет, будто тащили нечто чрезвычайно тяжелое.
        Девица, не в силах дождаться, что я начну первым, стала срывать с себя алые повязки, а сама тряслась от вожделения, а из уголка ее рта текла слюна - девица была похожа на помешенную.
        Преодолевая похоть, оттолкнул ее, но тут же, впрочем, и привлек, сжимая запястье, выкручивая ей руку; обезумевший - тогда я должен был казаться более отвратительным, нежели когда бы то ни было.
        Девица испуганно вскрикнула, а я зашипел:
        - Ненавижу...
        - Что?!
        - Ненавижу их. Ненавижу Мэри, ненавижу Самэля. Ненавижу за то, что никак не могу отделаться от мысли о них. Они всегда здесь, передо мною... За что мне такое наказание?! Я должен их уничтожить! Помоги мне в этом...
        Девица совсем перепугалась, слезы истерики катились по ее щекам, она пыталась что-то выговорить, но не могла.
        - Где здесь яд?!
        - А?
        - Где то здесь можно найти яд, черт тебя подери!
        - Я не знаю, правда - не знаю... Я никогда не занималась ядами, никогда никого не отравляла. Я знаю только, что еду доставляют снизу, из самого ада. Быть может, там удастся что-нибудь раздобыть...
        Оттолкнул ее, и теперь окончательно - она втиснулась в угол, и там, жалобно рыдая, осела. Я же наугад толкнул одну из дверей. Вылетел в коридор. Там массивные и неуклюжие, похожие на недоделанные статуи рабы тащили чаны, в которых что-то отчаянно булькало. Запах был настолько дурственный, а вонь - столь сильна, что сразу закружилась голова. Однако, несмотря на то, что при своем появлении я довольно сильно толкнул одного из этих носильщиков, он не обратил на меня совершенно никакого внимания - лишь покачнулся и продолжил движение.
        Заглянул им в глаза - это были совершенно пустые, ничего не выражающие стеклянные кругляшки. Похожи, все они находились во власти какого-то сильного наркотика...
        Где представлялось возможным, я протискивался вдоль стен. Однако, проход здесь был слишком узким, часто приходилось процеживаться меж их ногами. Не всегда мне хватало ловкости - тогда становился подножкой, и некоторые из носильщиков падали; часть смрадного содержимого их баков выплескивалась, полнила коридор еще большим смрадом, жаром.
        Я зажал нос. Глаза слезились, ничего не видели, а поэтому не удивительно, что я, отбивая себе бока, покатился по каменной лестнице. Катится пришлось долго - ступени были высокими. К счастью, обошлось без переломов - однако, свое тело я ощущал как один большой ушиб.
        Приподнялся, огляделся. Оказывается, судьба занесла меня в обширное помещение со стенами округленными и выложенными крупным, старым, покрытым трещинами и обросшим мхом кирпичом. Здесь было прохладно и сыро, однако ни тишины ни покоя не было. Прислушиваясь к тем звукам, которые доносились из широкой овальной воронки, которая зияла в центре залы, я понимал, что никогда прежде не подходил ближе к аду.
        Из воронки доносился скрежет цепей, и отдаленные мученические стоны. Причем стонов было столь много, что, казалось - где-то там, внизу, клокочет целое море боли.
        Подошел к краю, осторожно выглянул вниз. Открылась широкая, уводящая неведомо в какую глубину воронка. В воздухе плыла костяная пыль, а поэтому было видно не далее, чем на сотню метров. Из дыма выступали цепи; двигались, скрежетали, подымались какие-то корзины.
        В стенах же были вырублены ступени, и по ступеням этим медленно, согнувшись под тяжестью сундуков и чанов, продвигались скелеты. Они то и издавали стон. Также был слышен и скрип, который исходил от их костяных суставов. Они подымались до определенной высоты, и там передавали свою ношу рабам с плотью, но с пустыми глазами. Затем скелеты поворачивались и, явно против своей воли, спешили вниз, да по самому краю лестницы. Иногда их сталкивали... тогда скелеты, продолжая стенать, падали вниз, и вскоре растворялись в костяной дымке. Похоже, такие падения были в порядке вещей - никто не обращал на них внимания.
        А вот мне некоторые из скелетов показались знакомыми (хотя, на первый взгляд, черепа были совершенно одинаковыми), а еще я знал - надо держаться от этого места подальше: если вдруг эта бездна захватит - потом уже не удастся выбраться, а там, внизу - так много боли, ужаса...
        Отполз к стене, и, вжавшись в нее вцепившись в какой-то выступающий кирпич с такой силой, будто меня уже утягивали вниз, зашептал:
        - Я знаю - здесь есть яд, но мне его не добыть. Я просто не посмею приблизиться к этим скелетам. Я боюсь. Да - я трус, если угодно... Но они сорвут с меня плоть, отправят вниз, на соляные рудники... Что я такое говорю? Откуда я это знаю? Неужели я был там прежде? Я - Аарон Стрепхорт, бедный еврей, урод, заячья губа, был в аду? Наверное, у меня бред - галлюцинации вызванные всеми этими испарениями. Теперь я должен выбраться отсюда и... думать, как остановить эту ненавистную свадьбу...
        Над головой у меня затопали с такой силой, что, казалось - это Голем - глиняный великан, порождение еврейской каббалы - пустился там в безумный пляс. Но я уже не обращал внимания ни на шум, ни на топот, ни на стоны. С упоением убийцы-маньяка, нашептывал я неожиданно пришедшее решенье:
        - А ведь яд - он внутри меня. Это моя кровь! Они собрались испить девственной крови? Как же! Сейчас я потеряю девственность с блудницей и вы поперхнетесь...
        Дальнейшее представлялось совершеннейшим бредом. Сначала я карабкался по лестнице, затем - вновь расталкивал носильщиков в узком коридоре. Здесь было множество незамеченных мною в прошлый раз боковых дверей. Я толкал их, и заглядывал. Некоторые оказывались закрыты, за некоторыми открывались новые коридоры; еще кое-где встречались облепленные землей сундуки (впрочем, возможно - это были гробы).
        Наконец, нашел то, что мне нужно. Комнатка с четырьмя дверьми и с ведущей вверх лестницей.
        Девка была на прежнем месте - сидела, сжавшись, и рыдала. Налетел на нее, повалил, и тут понял, что не знаю, как поступить дальше. Должно быть, зарделся, вспотел, трясся, словно в лихорадке. Проговорил скороговоркой:
        - Ну-ты-сама-должна-все-сделать
        Я чувствовал насколько уродлив, чувствовал, что и последняя спившаяся кабацкая шлюшка побрезгала бы мною, но это довольно привлекательное существо было орудием рока - с голодные воем, волчице подобно, начала она разрывать на мне богатую одежку, подарок Мэри.
        Затем, когда хоть часть моей плоти оказалась обнажена, начала меня вылизывать. Ее слюна жгла - не столь, правда, как слюна Мэри, но все равно - пресвятая инквизиция не побрезгала бы таким раствором в своих богатых застенках. Я скрежетал зубами, стонал, выгибался - вновь и вновь повторял себе, что - это для того, чтобы разбить ненавистную свадьбу, что я - должен выдержать. А потом боль смешалась с наслажденьем, столь долгим и сильным, что я забыл о свадьбе, о Мэри, о Самэле.
        Кажется, я кричал что-то... Во всяком случае, тогдашние мои слова значали не больше, чем жужжание комара... Наконец, все было закончено. Ее сильно потное тело отодвинулось от меня, и она, выгибаясь, и, довольно мурлыча, стала напевать песнь на каком-то совершенно мне незнакомом, трескучем языке.
        А я лежал обессилевший, и гадал, осталось ли в моем вязком теле еще хоть крапинка крови.
        Но вот вспомнил о свадьбе, и ужаснулся: не слишком ли поздно. Быть может, все уже закончилось без меня? Не без труда поднялся; шатаясь, на негнущихся ногах, прошел к лестнице, но тут вспомнил, что обнажен. Вернулся, стал натягивать разодранную свою одежку.
        Девка продолжала петь. Все громче, пронзительнее становился ее голос. Я крикнул раздраженно:
        - Заткнись!
        Она поднялась, и вдруг оказалась значительно выше меня. Кажа ее пошла волдырями, словно ее поставили в пламень - однако, пламень этот исходил из ее нутра.
        Ее плоть вспыхнула, и в мгновенье обратилась прахом.
        Черный демон втянулся в трещины пола - оставил на прощанье исключительное зловоние. Но я уже не обращал на все эти перепады внимания, и думал только о том - не закончилась ли уже свадьба?
        Вскоре мне суждено было убедиться, что ничего не закончилось.
        Стоило мне вскарабкаться по лестнице, и выползти в верхний коридор, как меня схватила за руку сама Мэри, и с силой повлекла за собой.
        - Где же ты пропадал? - допытывалась она. - Где? Отвечай немедленно!..
        Тут мы оказались в большой зале, и она обнаружила, в каком жалком состоянии моя одежда.
        - Отвечай немедленно, что было! - крикнула Мэри - уже гневно.
        - Я... я, должно быть, хлебнул лишнего. Ну, и пошел исследовать этот дом...
        Рядом уже оказался Самэль. Он буравил меня гневным взглядом, спрашивал:
        - Что же ты искал - сокровища?
        - Да! - затравленно крикнул, но тут же поспешил поправиться. - То есть, я не хочу сказать, что я вор. Нет! Мне не нужны те сокровища, что в ваших кладовых. Я думал найти какие-нибудь тайники...
        Речь моя звучала совсем неубедительно. Так мог бы отговориться десятилетний мальчик, но Самэль слишком серьезно воспринимал меня, а потому не поверил. Тут бы он и вцепился в меня, и вырвал бы все, что было тайным, но спасла слабость - я пошатнулся, и, если бы Мэри меня не подхватила - повалился бы на пол.
        Она с неожиданной силой держала меня, и гневно глядела на Самэля. Говорила ему:
        - Ну, теперь видишь, до чего его довел? Что он тебе сделал? Не прикасайся больше к нему!..
        Самэль побледнел, прошипел что-то гневное, однако - воздержался от каких-либо действий. Он кивнул, и деланно улыбнулся... Все же, в самом скором времени и он и Мэри до меня дотронулись.
        А было так. В зале, где проходила свадьба, не играли больше музыканты; а гости, хоть и изрядно выпившие, сидели безмолвно, и без движенья; даже огонь в свечах и факелах едва двигался, не трещал, не коптил. Окна были закрыты тяжелыми парчовыми занавесями; и лишь окно, случайно иль намеренно оставалось на виду. Однако на стекле разросся такой густой и высокий ледовый узор, что, казалось - это не окно, а украшение. По этому многообразному полотну медленно перетекали тяжелые, дремотные реки зачарованного пламени, а с иной стороны все же проступало нечто темное, и клубящееся; словно снеговая туча спустилась, и теперь заглядывает внутрь...
        В продолжающемся безмолвии Самэль и Мэри взялись за руки, и медленно, торжественно прошли во главу стола. Ко мне подошли две обнаженные девушки, и, подхватив под локти, тихо повели вслед за хозяевами.
        Самэль и Мэри уселись в свои высокие, похожие на помосты золотые троны. Перед ними стояли чаши, выточенные из рубинов. Я думал, что в эти чаши и будет нацежена моя кровь, однако - ошибался.
        Девушки подвели меня к молодоженам, и отступили. Теперь - правую мою руку держала Мэри, а левую - Самэль. Ладонь ведьмы жгла, ладонь ее супруга - леденила.
        Все безмолвное многообразие гостей смотрело на нас и не двигалось. Мне представлялось, что все эти торжественно замутненные заводи глаз буравят только меня, и требуют гневливо: "Ну же - признавайся - что ты сделал совсем недавно?! Признавайся! Признавайся! Признавайся!"..
        - Прекрати дрожать. - потребовал Самэль.
        - Аарон, я прошу тебя, успокойся. - попросила Мэри.
        И вдруг она уже изучает меня пристальным, проницательным взглядом. Требует:
        - Аарон, что ты сделал? Лучше скажи сейчас; а потом - будет хуже.
        Губы мои дрожали все сильнее; язык стал похож на ящерицу - сам задвигался; прорвалось невнятные звуки, которые я всеми силами пытался сдержать... Все же преуспел в этом - не признался.
        Гости, в нетерпеливом предвкушении пожирали нас взглядами; вот кто-то топнул ногой.
        И тогда Мэри и Самэль синхронно поднесли мои руки к своим губам, впились в запястья острыми ножичками вампирских зубов. Разодрали вены, скребнули по костям, но там все же остановились, и алкали из меня кровь.
        По залу прокатился долгий, сладострастный вздох; а тень за ледовым оконным узором надвинулась...
        Они пили мою кровь долго и жадно, не упускали ни одной капельки. Как и следовало по потери этой бесценной жидкости жизни, в тело мое приходила слабость, а чувства размывались безразличием.
        В какое-то мгновенье, когда мне показалось, что тело мое опустошено, и я могу оторваться от пола, ускользнуть через потолок, и дальше - через небо; они отпустили меня.
        Дабы избежать казуса падения на стол, меня, подхватили все те же обнаженные девицы. Они оттащили меня за ширму, и там уложили на золотой диван, с чрезвычайно мягкой, затягивающей обивкой. Не говоря ни слова, плавными лебедями изгибаясь, промыли благоуханной, прохладной водой мои раны; затем смазали, и, наконец, перевязали жгутами. Остановили кровотечение, которое, впрочем, к тому времени было уже не сильным. После этого - перевязали материями цвета столь похожими на плоть, что со стороны казалось - это кожа кольцами обвилась на моих запястьях. Выполнив все это, одна из них взяла арфу, вторая - лютню, и начали играть колыбельную.
        По-видимому, было рассчитано, что я крепко и надолго засну, и в таком состоянии меня перевезут в дом Мэри.
        Однако, тогда мне не суждено было заснуть.
        Из залы раздалась тревожная, пронзительная нота. Казалось, некто ударил смычком по скрипке, и вывел этот острый, продолжительный звук. Кто-то вскрикнул, кто-то выругался, что-то тяжелое посыпалось на пол.
        Девушки сбились со своей усыпляющей мелодии; повернулись на эти звуки.
        - Помогите подняться... - прошептал я.
        Должно быть, в моем голосе было что-то такое, что заставило их подчиниться.
        Я, не обращая больше на своих целительниц внимания, заговорил вслух:
        - Ну, а теперь посмотрим, к чему привели мои старанья...
        Желание увидеть, как, благодаря моей уже не девственной крови расстроилась свадьба, придало мне столько сил, что я смог подойти к ширме, и отодвинуть ее.
        То, что я увидел, превзошло мои ожидания.
        Услышанный прежде грохот произошел от того, что Самэль ухватился за скатерть на столе, и сильным рывком потянул на себя. Мэри отскочила к стене, а на пол посыпалась посуда.
        Самэль продолжал тянуть, посуда сыпалась; содержимое чаш и блюд раскатывалось по полу. Глаза неудачливого жениха выпучились двумя вороньими зеницами; кадык неимоверно вытянулся и метался копьеобразным штырем. Вены на шее были напряжены до предела; дергались черной, шипящей вязью. Сонная артерия выступила растянутой, готовой разорваться змеей; которая пульсировала с неимоверной, почти неуловимой для взгляда скоростью.
        Одной рукой Самэль пытался удержать кадык, но тщетно - он выпирал все больше, и трещала кожа. Другой рукой, он пытался расстегнуть свою одежду. Но тщетно - слишком там много было застежек.
        Наконец, он просто разодрал все эти дорогие ткани, и обнажилась грудь, которая выгнулась колесом, и на которой также проступал отвратительный лабиринт раздувшихся вен...
        И вдруг он вскочил на ноги. Произошло это столь неожиданно, что я вскрикнул. И вот он вытянул ко мне руки - мускулы его напряглись; и я понял - сейчас он тигром на меня прыгнет, и ни Мэри, ни кто-либо иной меня не спасет.
        И неимоверным усилием, вместе с кисеей темно-кровавых брызг ему все же удалось взреветь:
        - М-а-а-т-и-и-а-сс!!!!
        И тогда я уже точно знал - это мое второе имя. Но вот где я его носил?
        Тело Самэля метнулось на меня. Верхняя его часть рванулась вперед. Однако, ноги его так и не оторвались от пола.
        А дело было в том, что покрывающие их вены разорвались, но не кровью брызнули, а корнями. Корни эти жадно, словно в землю, впились в пол.
        Пол, как и все остальное в этой зале, был золотым. Однако - это не было помехой для корней. Золото отчаянно затрещало; раздалось сначала тонкой паутиной; затем - трещинами; корни поспешили туда протиснуться, заструились вглубь, и при этом становились толще; кровь пульсировала внутри их, но так же - нетерпеливо проступала наружу, пузырилась.
        Остатки одежды Самэля на поясе и на животе зашевелились, и были сорваны новой, расползающейся по нему плотью. Эта плоть была иссиня-черной, чрезвычайно плотной и похожей на панцирные пластины корой.
        Кора наползала вверх, поглощала грудь; и, судя по стонам и вскрикам, причиняла Самэлю адскую боль. Часто лопались вены - из них вырывались ветви. Вырвавшаяся из сердца ветвь, венчалась крупным плодом, который пульсировал и струился огненной пеной.
        Наконец кора поднялась до сердца, и лопнула крупнейшая, похожая на змею артерия. Высвободившаяся ветвь также была самой крупной. Копьем метнулась она на меня.
        Я был бы насажан на нее, как баран на вертел, но подоспела Мэри - оттолкнула меня в сторону. Сама же была ранена - рука ее стала багровая, но на эту рану она не обратила внимания.
        Еще немного времени прошло, и в том, что незадолго до этого было Самэлем не осталось никаких человеческих черт.
        Это было адское дерево, которое, однако, не успокоилось, но продолжало разрастаться во все стороны. Похожие на питонов корни продолжали разрывать пол, и поспешно уползали в глубины.
        У Самэля больше не было глаз, но воля осталась, и он все еще пытался насадить меня на одну из ветвей. Все новые и новые жала вырывались из панциря, и, таким образом, был поражен один из гостей. Заболтался, захрипел что-то, но грудь у него была пробита, и вскоре он успокоился.
        Зала неистовствовала. Гости орали, метались, толкали друг друга. Некоторые бросились к выходу; но трещина метра в два шириной разорвалась перед ними, и они полетели...
        Я вспомнил бездну со скелетами, и тут уверился, что - еще немного, и мне предстоит низвергнуться в нее. Это наполнило меня таким ужасом, что я забыл совершенно обо всем. Это придало таких сил, будто я восполнил всю выпитую кровь.
        И вот, перепрыгивая через все новые и новые трещины, в чаде воплей и смрада метнулся к обнаженному окну. Вметнулся в его плоть, и ледяной узор вскрикнув, переломился.
        Навстречу ударила темная, плотная вьюга, но все я вырвался наружу; и ударившись коленями об обледенелый рельеф каменного демона, соскользнул вниз.
        Мостовая крепко ударила меня, но все же смилостивилась - костей не поломала.
        Далее у меня осталась единственное стремление - бежать.
        Все равно, куда бежать. Хоть в воровские подворотни, хоть на безжизненные поля - лишь бы подальше от этого места.
        
        
        V. Зимняя Ночь.
        
        Когда я бежал по большой улице, ветер несся мне навстречу. Однако, и когда я свернул на боковую, значительно более узкую улочку, ведущую почти под противоположным углом к первой, ветер также метался мне навстречу.
        Я старательно разрывал ледяную стихию, пытался отделаться от криков разворошенной свадьбы, но, несмотря на свист ветра - они не только не отставали, но и сжимались со всех сторон.
        ...Наконец, голоса отступили. Я попал на выложенную черным глянцем льда улицу. Здесь не было ни одного окна - дома словно бы поссорились, и повернулись друг к другу спинами. Зато лед образовывал на стенах такие формы, что их вполне можно было принять за деяния безумного, охваченного адом художника. Снеговая крупа сыпала из глоток, из пустых глазниц льда; засыпала меня, и без того обледеневшего.
        И на этой улице не было покоя. Я чувствовал - за мной наблюдают. Могут сейчас же сцапать, но пока что-то медлят - быть может, играют, как кошка с мышкой. И тогда я вновь побежал.
        Улица оказалась неимоверно длинной, и я испугался, что она будет вести меня всю вечность. Так что поспешил свернуть на один из боковых придатков.
        Эта улочка оказалась настолько узкой, что мне пришлось буквально протискиваться меж стен. Истрескавшиеся стены стонали, словно морщинистые, не утерявшие сладострастия старухи.
        И дальше - я вырвался на набережную Влтавы. Река была окована толстым ледовым панцирем, а также - пеленала ее каменная набережная.
        Здесь, по крайней мере, были огни. Они переливались за обледенелыми, маленькими окнами домов, которые подступали к реке, и безучастно глядели в ночь.
        Я привалился к каменной ограде речной колыбели, попытался отдышаться, но, по причине сильного ветра - это было совершенно невозможно. Также невозможно было определить, где я нахожусь. Да, ведь я и не знал вовсе Праги...
        Одна из дверей заскрипела - кто-то пытался выйти, однако дверной косяк сцепился ледяной коростой со стеной, и противился. В дверь ударили сильнее, и тогда она, протестующе вскрикнув, открылась-таки.
        Ну, вот - наконец человек! Я могу ему довериться, согреться; быть может - он меня накормит спасет.
        Побежал к этой распахнутой двери, но, когда навстречу мне выступил расплывчатый, угрожающе воющий, слитый с ночью силуэт; я попятился, а затем - бросился в противоположном направлении, но по-прежнему, вдоль набережной Влтавы.
        Мне чудилась погоня, и бежал я долго. Раз обернулся, и действительно увидел это чудище - оно неслось по пятам, и плевалось снегом.
        Наконец, я поскользнулся, и прокатившись несколько метров, сжался, задрожал обессилевшим комком - ждал, что сейчас накинется и растерзает. Однако, никто на меня не кидался, не терзал.
        И тогда я понял, что - чудище, плод моего полубредового состояния. Также понял, что, если это понимаю - уже хорошо. Ну, конечно из двери выступил простой житель Праги, и тут сыграло роль плохое освещение. И гналось за мной не чудище, а метель - она и сейчас меня окружала, все силилась превратить в ледышку. По причине малого количества оставшейся во мне крови, зиме уже почти удалось сделать свое дело.
        Но все же я хотел жить, а поэтому боролся... Спустя некоторое время мне удалось подняться, и, цепляясь за речное огражденье, заковылял я...
        И вот настало такое мгновенье, когда понял, что дальше идти не смогу - надо проситься на ночлег. В это время проходил возле дома, который отличался от иных домов тем, что огонь за окнами был более ярким, а на крыше восседала некая темная фигура.
        Но зимняя ночь не хотела меня выпускать - вцепилась крючковатыми клешнями, повалила под окнами. Я силился подняться, но тут оказалась, что моя заячья губа примерзла ко льду. В голове слабо забилось:
        "Ну, вот - так и не отделался ты от участи шута для жестокой публики. Где же публика? А-а - слышу - воет, рукоплещет!.. Неужели - это конец шута? Или все же пожелаете для какой-нибудь новой потехи..."
        Но в унылое течение моих мыслей, да в хлесткий напев ветра, стали проникать и иные звуки. И слышались эти звуки из-за окна.
        Один голос был мужским - эдакий добродушный, медовый баритон. Второй голос женский - смиренный и тихий - голос кроткой христианской души.
        Женщина говорила:
        - ...Ну, упокой Господь его душу...
        Муж отвечал:
        - Да, будь земля ему пухом, а душа его уже на небе, блаженствует среди мучеников за веру; взирает на нас грешных...
        Последовала пауза - должно быть, они пили.
        Я подумал, что речь обо мне, и стало до слез себя жалко. Впрочем, слезы замерзали прямо на щеках.
        А разговор продолжался, говорила жена:
        - Такой благочестивый человек, и кто бы мог подумать...
        - Э-эх, да что же тут думать. - вздохнул ее супруг. - Невинным он был. Оклеветали его.
        - Да разве можно такое говорить? - испуганным шепотом спросила женщина. - Разве ТАМ ошибаются?..
        Кажется, и муж испугался своих слов - поспешил поправиться:
        - Ну - это действительно не нам судить... - помолчал немного, и добавил. - А все же - Владислав Гус был прекрасным человеком.
        - И жена его - Флеска. - добавила супруга.
        - Также и сын Матиас Гус подавал большие надежды...
        Если до этого момента мое сознание затухало, и говор растворялся в морозящем дыхании зимы, то это имя "Матиас Гус" подействовало, как глоток живой воды. Я стал внимательно вслушиваться, и при этом пытался высвободить заячью губу.
        - Да-да. - вздыхала женщина. - Помню, такой был тихий, благочестивый юноша. Не смущали его грехи светские, и всякое дьявольское искушенье молитвой отгонял. Только вот слишком много времени на кладбище проводил...
        - Что ж - и это хорошо. Кладбищенское дыханье навевает мысли о вечном.
        - Но ведь при Церкви Всех Святых такое страшное кладбище!.. Ах, прости меня, Дева Заступница, за эти слова дерзкие!.. Но ведь там скелеты из земли намыло. Куда ни глянь - всюду кости да черепа. А Матиас среди них целые часы проводил...
        - Ну, что ж - пусть и ему земля будет пухом. - печально вздохнул мужчина.
        - Зачем ты так говоришь? Ведь ты не можешь знать, что он наверняка мертв. Ведь так и не нашли его тела, он просто пропал. Отца потерял, а сразу после - мать, должно быть от горя бежал куда-нибудь...
        - Но прошло уже несколько месяцев, а о нем - ни слуху, ни духу. А, между тем, он, скорее всего, действительно бежал. В те дни, если помнишь, сильная гроза была, а в лесах меж Прагой да Кутне Горой большая волчья статья завывала. Должно быть, к ним Матиас и попал...
        Мне так хотелось самому обо всем расспросить: как выглядел этот Матиас, как проходила его жизнь, что - удалось-таки оторвать от мостовой свою губу.
        Дрожащей рукой вцепился в подоконник, затем - кое-как поднялся. Одежда моя была пронизана льдом, и поэтому при каждом движении скрипела. Вот вжался лицом в стекло, и теперь собирался с силами, чтобы шагнуть к двери.
        Разговор прервался. Женщина прошептала:
        - Ох, упаси пресвятая Богородица!
        - Да что такое?
        - В окно кто-то скребется! Упаси, заступница небесная!..
        - Да, что ты говоришь? Кто же в такое ненастье?.. А ведь действительно - скребется. Сейчас посмотрю.
        - Молись! Молись! Это сам дьявол! Я чувствую! Спаси нас! Спаси!
        Под мужниными ногами заскрежетали половицы. Окно затенилось широкоплечим силуэтом.
        - Вернись, Балтазар! - молила женщина. - Это колдовская ночь - в этой ночи нам испытание. До утра мы должны провести в молитве! Скорее же, встанем на колени! Иначе дьявол завладеет нашими душами!..
        - А я говорю - это обычный бродяга, и, если он сейчас же не уйдет, придется гнать его силой!
        Крестьянин сказал это намеренно громко, однако - уверенности в его голосе не было - делал он все это через силу, затем только, чтобы успокоить свою чрезмерно впечатлительную супругу.
        Вот он подошел вплотную к стеклу, и, как раз на уровне моего лица приложил к нему свою широкую ладонь. Прошло несколько мгновений, и тогда он воскликнул:
        - Какая же холодная ночь! Не могу больше держать, иначе рука отсохнет.
        - Там дьявол! Дьявол! - зарыдала женщина, и исступленно зашептала. - Sanctus...
        Муж отдернул ладонь, прохрипел:
        - Ну, быть может оттаяло, и увижу что-нибудь...
        За темноватой ледяной поволокой в упор глядели на меня его глаза, однако - он ничего не видел. Вздохнул, и принялся дуть.
        Ему пришлось немало постараться, прежде чем из ледовых оков проступило мое лицо, и часть туловища. А я как раз собрался с силами, и заговорил:
        - Рассказывайте мне о Матиасе Гусе? Кто он такой? Почему меня называют Матиасом Гусом? Разве я похож на него? Отвечайте!
        Страшен был мой голос, еще более страшным был мой облик.
        Мужчина побледнел, перекрестился, отступил к стонущей молитве жене, еще раз перекрестился. И вот, схватившись за руки, шепча молитвы, отпрянули они к дальней стене, под распятье, и, так как дальше отступать было не куда - так и стояли там.
        Быть может, у меня помутилось зрение, а, быть может пламень в их камине действительно стал истово-алым, и забрызгал трепещущей, текучей кровью все их бедное жилище. Не помня себя, женщина завизжала:
        - Дьявол! Дьявол! Дьявол!!
        Затем, она забилась на руках супруга, глаза ее вылезли из орбит, а изо рта обильно потекла пена. Такое мне не раз встречалось мне среди впечатлительных женщин - в страшные минуты прорывалось из них исступление, бред. Тяжело им, бедным, постоянно носить уверенность, что дьявол рядом, и вот-вот утащит на вечные муки.
        Но, впрочем, я отвлекся от своего повествования. Поэтому - продолжаю.
        Там была еще одна маленькая дверца, и из-за нее стали разрастаться детские крики. Сначала завопил младенец, а затем присоединился тонкий причитания девочки лет пяти - она звала мать.
        А мать, исходя пеной, билась на руках супруга, который, несмотря на свои широкие плечи, едва ее удерживал. Она визжала:
        - Он пришел за нашими детьми! А-а-а!!! Дети!!!
        Я уже понимал, что здесь мне уже не удастся узнать что-либо о Матиасе Гусе; и все же я стоял без движения, созерцал это действо. Постепенно стекло перед моими глазами затягивалось ледяной каемкой, но я оставался на том же месте. А дело было в том, что я просто не знал, что мне делать дальше.
        И тут я понял, что слышу шаги. Это были тяжелые, гулкие шаги, над которыми не властна была ни вьюга, ни холод. Эти шаги уверенно приближались ко мне, и были такими тяжелыми, что подрагивала мостовая, а лед на мне и на стенах предупредительно поскрипывал.
        В бродяжном своем детстве чрезвычайно ужался таких же вот шагов. Как-то в холодную осеннюю ночь не мог найти себе иного приюта, кроме как под рухнувшим дубовым стволом. Закутался в мох, но он не мог заменить перины - не грел. До ближайшего селения - неведомо сколько, а кругом только ветер, тучи да молнии. И вот, среди ночи проснулся от сотрясающей землю поступи. Я знал, что это Сатана идет за мною. Начал молиться, однако - молитвы не помогали. И вот я вскочил, и слепо побежал в бурю. Но, сколько бы я не бежал - шаги не отставали, не отпускал ужас. И бежал я до тех пор, пока не подогнулись ноги...
        И вот теперь последовало продолжение, и с той только разницей, что буря была не дождевая, а снежная; и я увидел своего преследователя.
        Прежде всего - оторвался от домика, который по-прежнему голосил болезненной женщиной, и, шатаясь, выбрался на набережную Влтавы.
        Вот оно: черное, высоченное - стремительно надвигается. Лица не видно, но все же я знал, что взгляд Этого устремлен на меня. И на этот раз я был уверен - это не просто еще одна частица ночного марева - в этом была жизнь и тело.
        И вот попятился, а это темное нарастало надо мной.
        - Что вам надо? Оставьте меня! - вскрикнул я слабым голосом, но, конечно же тщетно - чудище продолжало надвигаться.
        И тогда я узнал его: конечно же это был Голем. Огромный человек из глины, в которого вплетена жизнь, но не душа. Он слепо послушен воле своего создателя, независимо от того - дьявольская эта, или же божественная воля.
        - Чего ты хочешь?.. - дрожал, поспешно отступал я. -Убить меня? Отнести обратно к Самэлю?.. Сбросить в ад, к скелетам?..
        Он не отвечал, но был уже так близко, что я видел его толстые обернутые грубой, залепленной смерзшейся глиной ноги. На нем не было никакой обуви, но Голем, в отличие от меня, совсем не чувствовал холода.
        И вновь я бежал. Я знал, что бежать бесполезно, что один его шаг перевесит пять моих, что скоро я опять поскользнусь и упаду, и все же я бежал...
        Едва ли я понимал, почему сворачиваю на ту или иную улочку, почему проскальзываю через черноту той, а не иной подворотни. Но все же, инстинктивно я выбирал наиболее узкие проходы, что затрудняло продвижение Голема... Но все же он не отставал. Наконец, я поскользнулся.
        Ожидал, что сейчас сожмет меня жесткая глина, но уже катился под откос. И тогда - перепуганный безумец! - закричал, думая, что - это уже в преисподнюю, к скелетам. Но это была лишь ледовая горка, с которой в дневную пору любила покататься детвора.
        Горка была очень высокой, а в нижней части ледовый наклон, обрамленный искусными, но недолговечными ледовыми перилами, сужался - я проскочил, но неуклюжему Голему было проблематично протиснуться.
        Далее - меня ждало ледяное озерцо, с миниатюрной, но тщательно выделанной ледовой крепостью. Пробежал дальше, и вдруг оказался на улицах, показавшихся после безлюдья необычайно оживленными - на самом деле здесь лишь изредка в спешке да в испуге проскальзывали запоздалые фигуры.
        Я даже не понимал, что Голема больше не слышно, а все бежал да бежал... Вот оказался возле домика, из окон которого плескал столь сильный пламень, что, казалось - за окнами примостилась сама преисподняя. Над крыльцом был навес из старых, перекошенных досок. Сталактитами свешивались сосульки, а по сучковатым деревянным подпором неверными ручейками переметывались отблески пламени.
        Во мраке навеса, на маленькой скамеечке, согнувшись, сидел тщедушный еврей, с крючковатым, ведьминым носом. Его костистые руки судорожно вцепились в посох, а посох вмерз в настил. Если бы не глаза, можно было бы подумать, что и обладатель посоха заледенел. Но глаза были живыми, и внимательно меня изучали.
        И вдруг я увидел, что в глубокие морщины на его руках набилась смерзшаяся глина, утвердительно вскрикнул:
        - Ведь это вы создали Голема!
        Он кивнул, и отвернулся, посмотрел куда-то вдаль по улицы.
        - ...И... и куда же мне теперь бежать? - потерянно вскрикнул я.
        Еврей кивнул в какой-то переулок, ничем не отличный от многих иных, по которым я незадолго до этого бежал.
        Неведомо почему я послушался этого старого еврея, который явно был на стороне моих врагов. Но какой спрос с безумца?.. И я устремился именно в этот переулок.
        Там было совсем темно, а слабые ноги скользили по выветренному льду. Вновь загрохотал Голем - он настигал меня сзади.
        К моим напастям примешалось еще и то, что во мраке нечто цеплялось за мою одежду - пыталось остановить. Это был словно колючий кустарник в густом лесу, в результате - одежда была разодрана, а та немногочисленная кровь, которая во мне еще оставалась, сочилась из многочисленных ран.
        Голем настигал. Мои обледенелые ноги дрожали, и, чтобы сделать очередной шаг, приходилось прикладывать неимоверные усилия.
        Если же вас интересует, что придавало мне сил, я отвечу: ненависть к Мэри. Почему-то я был уверен, что причина всей моей несчастной жизни - она; и была у меня одна страстная жажда - настичь ее, и вцепиться ей в горло. Должно быть, подобное чувство движет и убийцей.
        И, чем дальше я бежал, чем больше становилось на мне порезов, и чем отчетливее проступали шаги Голема, тем больше я распалялся. И я кричал в отношении Мэри такие проклятья, которые услышишь разве что в кабаке, в разгар пьяной вакханалии.
        И вот я почувствовал, как задвигался за спиной воздух. Знал - это Голем протянул руку. Тогда - прыгнул вперед, покатился по льду.
        И вот тогда переулок расступился. Я вывалился на широкую, объятую факельным светом улицу.
        Раздался крик, удар кнутом, что-то протяжно заскрежетало; затем - мне в лицо бросилось ледовое крошево. Остановилась черная карета, распахнулась дверца.
        - Аарон! - окрикнул меня знакомый голос.
        Тут же изящные, но сильные руки схватили за окровавленные плечи, приподняли. Мелькнуло бледное лицо Мэри - я попытался в нее плюнуть, однако - слюна смерзлась. А она втолкнула меня в карету, в алое каретное нутро, и крикнула кучеру:
        - Гони!
        
        * * *
        
        Я ждал, что потеряю сознание, но оно не уходило. Я был в этот жарком алом нутре, рядом с Мэри. И от Мэри исходил не то что жар - нет - адское пекло. Я знал, что, если она до меня дотронется - это будет пыткой.
        Платье на ней было растрепано, появилось несколько кровавых ссадин, синяков... впрочем, количество моих ран безмерно превосходило ее раны.
        Я ждал, что она меня ударит - и она действительно ударила: отвесила одну пощечину, затем - еще и еще. А я был слишком слаб, чтобы сопротивляться. Хотел плюнуть, но единственное, что выходило - пузырилась на моей заячьей губе кровавая слюна.
        В ней было столько гнева, что она долгое время ничего не могла выговорить. Но вот утомилась меня хлестать, и, тяжело отвалившись в алую обшивку, выдохнула:
        - Ты - мерзкая, похотливая тварь!
        - Ненавижу тебя. - это были уже мои слова.
        Вдруг она взвилась, оказалась рядом со мной, и, сильно сжав мои кровавые плечи, печкой задышала мне в лицо.
        - Но ты, Заячья Губа, отвечай - почему я тебя спасла? Тебя должен был растоптать Голем! Это была бы справедливая кара! Сейчас бы твое тело было бы уже мертво, а душа - мучилась бы в аду! Так почему же я спасла тебя - разрушителя моей своей свадьбы...
        - Ненавижу тебя!
        - Да что же ты заладил? Слов никаких больше не знаешь?.. Знаешь, что я с тобой сделаю?.. Я отвезу тебя в свой дом. И там... там я буду лечить тебя, заботится о тебе. Но, если вернется Самэль, и потребует тебя, и не задумываясь - отдам. Слышишь - отдам!
        - Ненавижу тебя!
        - Что за странная связь меж нами? Ведь мы виделись прежде! Где? Вспоминай! Тогда ты звался Матиасом Гусом...
        - Ненавижу...
        - Я должна была бы прямо сейчас тебя убить, но я не сделаю этого. Ты мне очень, очень дорог. Дороже дома, дороже Самэля. И, если он потребует тебя - я не отдам. Никому тебя не отдам!
        Далее - она словно в тисках сжала мне голову, и раскаленным жалом рта присосалась мне ко лбу. Мне казалось, что она пьет мой мозг.
        И вот тогда я вывернулся, и зубами вцепился ей в запястье, на котором еще была повязка от старой, нанесенной покойным судьей Фридрихом раны.
        Я помнил, что та рана доставила ей сильнейшую боль, и теперь надеялся стать причиной еще большего страдания.
        Вот повязка содрана, и я вгрызаюсь в ее лавовую плоть. Поцелуй сменился сильными ударами, но я не обращал на них внимания - продолжал вгрызаться.
        И вот хлынул прекрасный, прохладный свет. Этот свет был подобен пришествию весны в мертвое царство.
        Мэри возопила страшно, отбросила меня, а сама, продолжая голосить, словно ведьма на костре, сжимала свою руку. Но свет пробивался и через ее ладонь. А затем - выбился корень стройного растения.
        И этот корень несомненно был самым прекрасным, что мне доводилось видеть не только в эту ночь, но и во всей жизни. И тут я понял, что должен разорвать всю Мэри, и высвободить растение.
        Вот бросился к ней...
        Но резко остановилась карета - меня отбросило назад. Затем - распахнулась дверца, и из воющего марева выступил кучер. Лицо его оставалось бескровной, восковой маской, но он с чрезвычайным проворством вытолкнул меня наружу.
        Кругом бегали, кричали, факельный свет безжалостно высвечивал мою жалкую фигуру. Ноги окружали меня, топтались.
        Послышался громкий басистый голос:
        - Что этот разбойник сделал с благородной дамой?
        Мэри продолжала кричать от боли, но все же смогла выдавить следующее:
        - Он... напал на меня... Возьмите его... сгноите в темнице!..
        Большего и не требовалось: меня связали, и поволокли прочь. Но я уже не мог идти, и вскоре потерял сознание.
        
        
        VI. В Темнице
        
        Конечно, я очнулся в темнице.
        По-видимому, меня засадили в самое глубокое подземелье. Там не было окон, потому что окружали меня многие-многие метры земли и камня. Несмотря на то, что воздух был тяжелый, затхлый - было очень холодно. К тому же, меня окутывала непроницаемая темень.
        Вот я пошевелился, и звон цепей, которые сжимали мои запястья и стопы, показался невыносимо громким - такая здесь стояла тишина. Тогда я начал карабкаться вдоль стен, ощупывать леденистые плиты, которые их составляли. Оказывается, здесь было много трещин, достаточно широких, чтобы в них можно было протиснуть руку. Мне послышался некий звук, и я приложил ухо к трещине. Даже и в тиши - это был едва слышный шелест.
        ...Спустя некоторое время я наткнулся на низкую, кованную железом дверь. И, когда я давил на нее, конечно же запертую - за моей спиной что-то зашевелилось, и я уже точно знал, что - это скелеты, что сейчас схватят меня.
        И вот забарабанил, завопил, чтобы выпустили, открыли. Крик мой незамедлительно был подхвачен каменными сводами, отражен причудливо и многообразно, и вдруг вернулся, нахлынул, сдавил, возопил адской армией.
        Я неистовствовал: вопил, бил кулаками и ногами. Был уверен, что сейчас дверь заскрипит, распахнется, и появятся грубые тюремщики. Но лучше уж тюремщики, чем Бездна.
        Но дверь не открывалась, и только неистовствовало эхо. Долго я бился, но наконец утомился, отполз на прежнее место, вжался там спиной в леденистую стену... Потянулись неисчислимые мгновенье.
        Я ждал - я был уверен, что вот сейчас - в следующее мгновенье произойдет нечто страшное. И с таким напряжением, что тело сводила судорогой - вслушивался. Должны же быть какие-то звуки! И вот я уловил шелест из трещин в стенах. Далее - я уверился, что - этот шелест - шаги скелетов.
        Зашептал дрожащим голосом одержимого:
        - Они идут за мною... выпустите меня отсюда, пожалуйста...
        Улитками ползли мгновенья, нехотя складывались в секунды, те - в бесконечные минуты. Скелеты приближались! Уже грохочут, уже бегут... И неожиданно я понял - это не шаги - это пульс в висках неистовствует.
        Но тут заскрежетало, и в черноте прорезалось режуще-яркое багровое око; выступил из ее глубин черный зрачок. И вдруг в камере резко завоняло... Позже я понял, что око - это окошко в двери, а зрачок - голова тюремщика. Что же касается вони, так она исходила от принесенной мне "еды". Уж и не знаю, что мне такое подавали, но скорее - какую-то тухлую массу, смешанную из различных источников; была еще и чашка, с водой - также тухлой и неприятно теплой. И тарелка, и чашка были приварены к железному подносу, который спускался из дверного окошка на тонких, но чрезвычайно плотных цепочках.
        Подошел было к этой "еде", но тут вонь сделалась настолько невыносимой, что невольно отпрянул. Крикнул с привычной ироничной горечью:
        - Еще одна издевка, да?.. Ну, уж нет - сами жрите такие помои!..
        По прошествии нескольких минут багровое окошко открылось - выступила голова тюремщика. Я повторил свои претензии, и еще - прибавил несколько крепких ругательств.
        Тюремщик ничего не ответил - поднял нетронутый поднос, закрыл окошко. И вновь я остался наедине с темнотой, в тишине...
        Когда ничего не происходит, когда ничего не видно, и не слышно - человек остается наедине с тем, что есть внутри его, что прежде пытался сокрыть житейской суетой. И хорошо, если человек благочестив и гармоничен, тогда в спокойных, обогащающих раздумьях пролетит его время.
        К сожалению, я не был, не благочестив и не гармоничен. Все страхи, связанные со скелетами, перемешались с ненавистью к Мэри. Незримые раскаленные цепи жгли меня, а сознание рисовало чудовищные образы:
        На меня набрасывались скелеты, сдирали плоть, пожирали внутренности; я голосил от боли, и сам становился их частью. Остовом скрежещем бежал, выискивал Мэри - терзал ее так же, как незадолго до этого терзали меня. Но внутри нее было не светозарный цветок, а черное, кровоточащее дерево, сродни тому, в которое превратился Самэль. Это дерево сладострастно вопило, обжигая, сдавливало меня, поглощало в себя. И внутри, в разъедающих потоках черной крови, вновь были скелеты, которые вновь сдирали наросшую на меня плоть, и... все повторялось...
        И все же это было только началом. Самым тяжким был пришедший следом страх перед чем-то неведомым, чего я никак не мог представить. Он, незримый, клубился в черноте, он беззвучно шипел, он касался меня воздушными дланями - давил горло, распирал грудь... Я издал вопль, который тут же потонул в густом, безмолвном мареве... И вновь сидел, и ждал. Ничего не происходило...
        Прошла бесконечность, затем - еще и еще бесконечность. Я пытался шептать молитвы, но быстро сбился. Молил то Бога, то Дьявола - лишь бы кто-нибудь пришел...
        Должно быть, в конце концов я заснул, но и во сне продолжался ужас.
        ...Очнулся с сильной головной болью, и еще с бурлящим, впалым желудком... И вновь ужас, томительное ожидание.
        Вдруг я понял, что про меня попросту забыли: ведь не могли же идти столь долгое время - ведь прошли уже многие месяцы (в этом я был уверен, но это, конечно, не соответствовало истине).
        И, когда вновь распахнулось багровое око и появилась голова тюремщика - я бросился к нему. Молил:
        - Пожалуйста, поговорите со мной. Где я? Кто вы? Какое сейчас время года?
        Но тюремщик ничего не ответил, а сделал тоже, что и в прошлый раз - опустил поднос со смердящей "едой", и отошел от двери.
        И тогда, уже не владея собой, набросился на эти отвратительные кушанья, и поглощал жадно, и запивал тухлой водой. Но все же я не успел доесть, как поднос поднялся, а окошко закрылось.
        - Оставьте хоть немного света! - так молил я, но тюремщик уже ушел.
        Затем - меня вырвало, и я отполз обратно, чтобы мучаться дальше...
        Ни к чему описывать всю чреду болезненных видений, через которую мне пришлось тогда пройти. Отмечу лишь, что был темный, неосознанный ужас, и ненависть к Мэри...
        Через некий, неопределенно огромный промежуток времени, вновь пришел тюремщик; и в безмолвии опустил еду. И я скулил - молил, чтобы он сказал хоть что-нибудь. Хоть бы выругался. Но он, по истеченье одному ему ведомого срока, поднял смрадный поднос, и захлопнул окошко. Я просто не успел притронуться к еде.
        В следующий раз, я настолько ослаб от голода, что уже не мог ни о чем молить, а просто навалился на поднос, и принялся поедать...
        Единственное, что происходило - это появления тюремщика. Раз за разом зажигалось багровое око, и к вони, которой уже пропиталась моя темница, прибавлялась еще новая вонь. Я поедал, и благословил эти мгновенья...
        А потом вновь оставался один на один со своей негармоничной душой, с яростью к Мэри, с ужасом.
        
        * * *
        
        Я не мог в это поверить! Я вскрикнул, и вдруг вспомнил все молитвы, и с жаром зашептал их.
        А дело в том, что в двери щелкнул замок, и она начала открываться. Раскрывалась медленно, и, вместе с тем, разрасталось на полу озеро багрового света.
        Пришли! За мной пришли!
        Мои глаза столь привыкли к мраку, и я едва не ослеп, а меж тем - в коридоре был лишь блеклый свет от нескольких, сильно коптящих факелов. Поэтому, те силуэты, которые я разглядел прикрытыми, сощуренными глазами - приписал именно этой временной слепоте.
        Дело в том, что у них вытянутые, заросшие шерстью головы, а также - уши едва ли не больше самих тел.
        Но вот меня отковали от стены, и вытолкнули наружу. Сначала вели по коридору, затем - по длинной лестнице вверх.
        Вот я огляделся, и понял, что меня ведут зайцы. Они были человеческого роста, в строгих военных мундирах, но все остальное было заячье. Вышагивали они на задних лапах, а в передних, сжимали - либо меня, либо алебарды.
        - Что это розыгрыш, галлюцинация?..
        Я даже не сознавал, что говорю вслух, причем - довольно громко. За это получил ощутимую зуботычину. Отвесивший мне ее заяц изрек хрипловатым голосом пропойцы:
        - Поговоришь ты у меня еще!.. А, ну - шевелись!..
        Мы поднялись в коридор освященный призрачным, серым зимним сиянием. Вновь мне пришлось щуриться...
        Вот дверь, у которой, выпятив груди, стояли два мускулистых зайца, в темно-золотых мундирах.
        И вот я в кабинете начальника тюрьма. Конечно же он был зайцем - белым и откормленным настолько, что я невольно сказал:
        - Из вас вышло бы отменное жаркое!..
        Заяц недобро усмехнулся:
        - Ну-с, на вертел будешь насажден ты, а не я. Причем, поджарим тебя на медленном огне...
        - Но ведь все это розыгрыш! Вы строите из себя зайцев, потому что я - заячья губа!
        - Э нет! - строго покачал жирнейшим шерстистым пальцем заяц. - Ты пытаешься выставить из себя помешенного, но мы то знаем, зачем ты напал на госпожу Мэри.
        - Я ненавижу ее!..
        - А-а, а вот это уже ближе к делу! А теперь, выкладывай, кто еще в твоей шайке. Ведь не мог же ты в одиночку устроить такой кавардак на свадьбе господина Самэля (кстати - покойного). Называй имена, а также - весь ваш дьявольский план. Конечно - это не избавит тебя от смертной казни, но отвернет лишние мученья.
        Я безумно рассмеялся:
        - У меня дьявольский замысел?! Да я сам ничего не пониманию! Назвать имена?! Да какие такие имена, когда я всю жизнь одинок!
        Понятно, что такой ответ только раздражил жирного зайца. Он хлопнул кулаком по столу (впрочем - звук был негромкий, по причине того, что кулак покрывала мягкая шерсть).
        - Стало быть, понравилось в одиночном сидеть?.. Ну, завтра кое что иное попробуешь... - и он крикнул моим конвоирам. - Велите палачу, чтобы к завтрашнему утру он приготовил все свои орудия.
        
        * * *
        
        Итак, я был втиснут обратно, в черноту камеры, где мне оставалось проживать немногие часы перед ломкой тела.
        - Я безумен... безумен... безумен... - так шептал я, стирая вновь и вновь набирающийся на лбу пот.
        Должно быть, я незаметно перешагнул через грань меж реальностью и сном, а, быть может, так и сидел - глядел в черноту широко раскрытыми, безумными глазами.
        И было мне следующие видение:
        Стены обозначились серым зимним светом, и исходил он из многочисленных, покрывающих их трещин. И вот оказалось, что в трещинах змеями извиваются снежные вихри; они распирали каменную твердь, и она жалобно стенала.
        Вот вихри вытянулись к моим оковам, и так легко, словно цепи были бумажными, разорвали их. Далее - я был подхвачен, и, буквально втиснут в стену...
        
        
        VII. Преображение.
        
        Оказалось, что стены тюрьмы буквально иссечены лабиринтом трещин. Отпрыски зимы тянули меня вверх - тело мое расщеплялось, и тут же вновь сцеплялось. Однако, я не чувствовал боли.
        И вот тюрьма осталась позади. Теперь я несся в снежном вихре над Пражскими улочками, над крышами сбившихся, о чем-то совещающихся домов. Там, внизу, спешили по каким-то своим делам люди, и невдомек им было, кто летит над их головами.
        Вот проплыла скованная льдом и набережными Влтава, далее - я увидел украшенную яркими крапинками детворы ледовую горку, и тогда понял, куда меня несет.
        Действительно, вскоре я оказался над домом, в котором жил старый еврей - создатель Голема. Вихрь внес меня в дымящую трубу. На мгновенья я окунулся в пламя камина, и таким образом согрелся.
        И вот я уже в помещении, где было невероятное количество толстых ученых томов, и разных сосудов, часть из которых стояла спокойно, а часть - булькала и шипела.
        А вот и еврей - выступил из дыма, с интересом стал меня разглядывать. А глаза у него были без белков - совершенно черные, вороньи.
        - Ну, не узнал меня? - осведомился он.
        - Да. Мы уже встречались. Тогда я бежал от Голема...
        - Нет, были и иные встречи. Мое имя, Ворон, тебе не о чем не говорит?
        И тут, как обожгло - "Ворон"! Ведь он появлялся на шабашах в доме Мэри, и именно с ним в один из дней пришел Скелет.
        Но ведь я помнил того Ворона - это был представительный, высокий мужчина, в богатом черном камзоле, и никак не еврей.
        И этот сухой старец с крючковатым носом заявил:
        - И все же это был именно я. Ведь внешность бывает обманчива. И Мэри - хороший тому пример. Внешне - она одна, а внутри - сокрыта Асфоделия.
        - Асфоделия! Еще одно имя! Такое бесценное! Ну, так кто же она?!..
        - Ты сам все должен вспомнить.
        - Столько забытых имен! Ведь я Аарон Стрепхорт, и я отчетливо помню свое детство и юность - все побои и насмешки. А тут - будто вторая жизнь. Но когда же эту жизнь вел? Во сне?
        - Нет - не жди, что сейчас я расскажу тебе все.
        - Но почему?!
        - Потому что, рассказанное мной покажется тебе настолько небывалым, что ты примешь все это всего лишь за продолжение бреда. А твое состояние и без того вызывает у меня опасения.
        Видя, что я собираюсь разразиться проклятьями, Ворон предупредительно поднял руку:
        - Тихо - не нервничай, а спокойно выслушай.
        Его голос имел целительные свойства, и мои беспорядочно метавшиеся чувства присмирели.
        Вот, что он говорил:
        - Вообще-то, я не должен был вмешиваться в открытую, но ты оказался слишком слаб, слишком податлив. Без моей помощи ты бы пропал. Ты думал, раз я создал Голема - я враг тебе? Но, если бы Голем, ты, либо замерз на набережной Влтавы, либо - попался инквизиции. Голем защитил тебя и от иной, тогда просто незамеченной тобой силы... Ну, а дальнейшая встреча с Мэри была предназначена. Только не предвидел я, что все так обернется. И виноват ты! Твой гнев неумный! Зачем ты на нее набросился?!.. Не отвечай - знаю. Но - ведь это не выход. Нельзя просто взять и разорвать человека, ради достижения своей целей...
        - Я ничего не понимаю!
        - Молчи!.. Теперь, если бы я не вмешался - сгноили бы тебя в темнице... Ну, ладно не будем терять времени, ведь скоро тебя могут разбудить и вывести на допрос.
        С этими словами Ворон отошел, но тут же и вернулся, неся в руках большие песочные часы. Вот только песка в них не было.
        Затем он неожиданно схватил меня, разорвал артерию на шее, и приставил верхнюю часть часов к обильной потекшей крови. А я не мог сопротивляться, не мог хотя бы пошевелиться.
        - Не бойся. Когда ты вернешься в свое тело, в нем окажется столько же крови, как и при отбытии.
        Очень быстро верхняя часть часов была заполнена моей черной кровью. Я ожидал, что вниз польется струйка, но на первый взгляд ничего не перетекало.
        - Смотри внимательнее. - предложил Ворон.
        И, приглядевшись, я приметил, что есть там тончайшая - гораздо тоньше паутинки линия. Она ударялась о дно, и от нее образовывалась кровяная капля. Но как же медленно! Должны были пройти многие дни, прежде чем кровью полностью перетекла бы...
        - Когда перетечет - преображение завершится. - возвестил еще одну загадку Ворон.
        Затем он убрал часы в ларец, и, закрыв его на три замка, оглянулся, и посмотрел на меня с таким видом, будто бы вопрошал: как - ты еще здесь?..
        А затем он дыхнул на меня, и вырвался из его рта снежный вихрь, который и подхватил меня, услужливо распахнул дверь, а потом - аккуратно прикрыл, но уже за моей спиною.
        Я был уверен, что теперь полечу обратно, в тюрьму, но и здесь ошибался.
        Прага уже окуталась ночной мглой; и дома, и улицы замерли, прислушиваясь к чему-то. В безмолвии летел я над древним городом, а вокруг меня танцевали пушистые снежинки.
        Над богатыми домами, с яркими окнами, за которым кружились иные, человеческие танцы, плыл я. Иногда слуха моего касалась музыка, но сами эти звуки ничего не значили - были лишь отголоском темной тишины...
        И снизошло на меня спокойствие, и я, убаюканный плавностью снежных форм, почти уже заснул, как увидел дом Мэри, и с некоторым сожалением встрепенулся.
        При моем приближении облепляющие фасад, обвислые ледовыми наростами лики демонов вздрогнули, заурчали недовольно, но именно в широко распахнутую, клыкастую глотку одного из них мне и предстояло влететь.
        По зеркальному лабиринту, шелестя зимним холодом, пролетел я, и вдруг, выступил из зеркала, встал перед Мэри. На мне была аккуратная одежда дворецкого, и в руках я держал сервиз.
        А на подносе том была чаша, с густым, золотистым медовым напитком; а также вазочка с горкой свежеиспеченного и еще теплого печенья, с начинкой из вишневого и яблочного варенья.
        На Мэри было вишневых тонов платье; золотая цепочка опоясывала шею; гладкая ее плоть дышала жаром, лоснилась душистой мазью. Оставалось в ней прежнее, исступленное сладострастье, но было и кое-что новое.
        Та рука, в которую я так немилосердно вцепился в карете - она источилась, и стала ангельски тонкой, и девственно изящной. Исходил от нее чистый, иконописный свет, и больше не было повязки - от раны не осталась и следа.
        Это была рука иной Мэри... Да и не Мэри вовсе, а неведомой мне Асфоделии. И не рука, казалось придатком, а Мэри - придатком к этой руке. И она, хозяйка этого огромного, алого дома, смотрела на меня с удивлением, словно бы пытаясь вспомнить что-то. Но вот провела белой рукой по лбу (я заметил, выступившие на нем капельки пота), и с некоторой неестественностью, словно бы исполняя театральную роль, сказала следующие слова:
        - Благодарю тебя, Аарон. Ты очень хорошо исполняешь свою службу, и я думаю перевести тебя к более высокому положению. Приблизить к себе...
        Ну, а вслед за этим снежный вихрь вновь подхватил меня, и понес прочь, к тюрьме.
        
        * * *
        
        Меня трепали за плечо, и, открыв глаза, я обнаружил, что дверь в мою камеру раскрыта, и снаружи вметываются обильные багряные потоки. Надо мной склонились два зайца - отковывали.
        Вот вывели в коридор, и, вскоре - повели вверх по лестнице. Я же про себя подумал: "Странно - неужели камера пыток где-то на верхних уровнях?.. Я то думал, что - где-то здесь, в подземелье".
        И вывели меня в тот просторный, заполненный сероватым свечением нарождающегося дня коридор, где находился кабинет жирного, белого зайца.
        Однако, не к начальствующему зайцу меня повели, а в соседнее с ним помещение. Когда переступал порог - не сдержался, вскрикнул, попытался вывернуться - ведь внутри ожидал увидеть ужасные орудия боли.
        Единственные орудия, которые там обнаружились были вешалки. На вешалках этих красовалась самая разнообразная одежда. Вышел худосочный заяц с трясущимися, облезлыми ушами и велел мне раздеваться.
        Пребывая в большом недоумении, я исполнил это указание. Тогда заяц достал из уха шкатулку, в которой оказался метр, кисть и перо. Заяц тщательно меня измерил, хмыкнул, и на несколько мгновений удалился... Но тут же и вернулся, неся в лапах костюм несколько более бедный, нежели иные. Однако, я сразу же узнал эту одежду - точно такую же я носил в недавнем своем видении, в доме Мэри.
        Когда я стал одеваться в эту, словно вытянутую из сна материю, дверь в коридор приоткрылась, и один из моих конвоиров нетерпеливо прикрикнул:
        - Скорее! Ведь ОН ждет!
        ОН - оказался белым жирным зайцем. Когда меня втолкнули к нему в кабинет, он занимался тем, что хрустел морковью воистину исполинских размеров.
        Когда я вошел, белый заяц взглянул на меня без всякого интереса, как глядят на еще одну из многих-многих подобных вещей.
        На минуту или на две воцарилось молчание. Я ждал, что последует продолжение вопроса, и гадал, какой вопрос, или какая угроза будет первым.
        Наконец он зевнул, и, лениво ворочая челюстями, спросил:
        - Морковку хочешь?
        Я пригляделся, и, обнаружив, что из моркови обильно сочиться кровь, отрицательно покачал головой.
        - Очень хорошо. - одобрительно кивнул заяц. - Стало быть, ты не станешь таскать морковь... - вновь молчание, и неожиданный, бьющий вопрос. - Быть может, ты любишь тертую морковь с сахаром?
        - Нет-нет.
        - Очень хорошо. Тогда приступай к уборке.
        - Что? Что?
        - К уборке. Ведь ты принят сюда в качестве прислужника...
        Конечно, мне совсем не хотелось напоминать ему о своем недавнем положении, но следующие слова вырвались помимо воли:
        - А как же Мэри?.. Ведь я недавно был заключенным по делу о...
        Тут я осекся, понимая, что и так сболтнул лишнего.
        Белый заяц поморщился, еще пожевал морковь, подрыгал ухом, затем - переспросил:
        - Что - неужели прямо-таки заключенным? Хм-м, кажется - действительно, было такое дело. Но ведь это такой пустяк! Теперь ты - прислуга. Приступай же к своим обязанностям.
        Его кабинет действительно был чрезвычайно замусорен. Пыль была на столе, на креслах, на диванчике, на книжном шкафу, на полу, на подоконниках, на единственном окне, и на потолке. Тут и там влипали в грязь всевозможные бумаги; были еще обрывки книг; а самая большая груда мусора была в углу, напротив дверь. Груду эту составляла невообразимая смесь из изувеченных фолиантов, массивных проржавленных штампов, смятых листов, огрызков и закаменевших кусков от еды.
        Мне пришлось разгрести весь этот хлам, чтобы достать ведро, тряпку, щетку и метлу. А далее последовала многочасовая, утомительная уборка.
        Несмотря на то, что я довольно сильно гремел, белый заяц не обращал на меня никакого внимания - занимался своими делами: он читал бумаги, ругался с подчиненными, заискивающе разговаривал с каким-то важным краснощеким зайцем, который, в конце концов, бросил на стол тяжелый кошель, в откуп кого-то родственничка.
        Каждый раз, когда дверь открывалась, я в большом волнении оборачивался к ней - выжидал, когда же, наконец, появиться хоть один человек, но входили и выходили исключительно зайцы.
        И думал: уж не бред ли все это? Быть может, он долгого заключения у меня помутился рассудок? И все эти зайцы - некое отражение пережитых мною унижений, связанных с моей заячьей губой?
        Так или иначе - я проработал до поздних сумерек, и, уже при мерцании свечи, получил похвалу:
        - Великолепная работа! Изумительно!.. Мне бы целый год понадобился, чтобы так прибрать свой кабинет. И за это ты получишь достойную награду. Но награда - завтра. А сейчас - иди, отсыпайся.
        Я пробормотал какие-то почтительные слова, и выскочил за дверь. В коридоре никого не оказалось, лишь потрескивали в нишах факелы, да шелестел за окнами снег...
        И мне пришлось довольно долго проходить по изгибистому, многоярусному лабиринту, прежде чем я наткнулся на какого-то зайца. И я у него спросил:
        - А куда мне, извините, идти?
        - А вы, извините, кто?
        - Я Аарон Стрепхорт.
        - А-а, Аарон Стрепхорт. Ну, конечно-конечно. На пять уровней вверх. На двери твоей комнаты изображение заячье губы.
        - Да-да, конечно же. Спасибо. Я просто подзабыл...
        И я побежал вверх по винтовой лестнице... Вскоре уже толкнул дверь с искусным рельефом моего уродства. За дверью была маленькая, без каких-либо излишеств, но аккуратная комнатка.
        Я не стал зажигать свечу, но сразу уселся на подоконник, и, отдув на морозном узоре маленькое круглое окошечко, долго-долго смотрел на пушистые, заснеженные Пражские крыши. Тучи плыли очень низко, чарующе медленно и плавно - снизу, с улиц, на их гранях отсвечивал факельный свет. Едва-едва моего слуха касались голоса, поскрипывание колес... Гораздо отчетливее звучала песнь ветра...
        И тогда я задумался, и зашептал:
        - Почему я ропщу на свою судьбу? Да, я урод, но... но, если бы это уродство было только внешним. Ведь что во мне хорошего внутри? Вспомни свою жизнь. Да, тебя часто проклинали и пинали, но ведь и сам ты ненавидел людей. В греховной, дьявольской гордыне почитал, что выше их. А оказавшись в доме Мэри - только и делал, что скрежетал зубами, и думал, как бы вцепиться ей в горло. Не было ни минуты покоя, сам себя терзал, ненавистью разъедал. Ни одной благочестивой мысли - все грех, грех, грех! И, выходит - внутри я еще больший урод, чем снаружи. Но ведь не в ненависти мое предназначение. Этот свет, и Асфоделия... Асфоделия... Асфоделия...
        Я и не заметил, как тихий шелест снежинок убаюкал меня.
        
        * * *
        
        И оказался я в богатейших, обитых парчой, переплетенных жемчужными поясами, сверкающими чистейшим хрусталем покоях. Я сидел за лакированным столом, на котором изгибались в сладостном танце несколько высоких кипарисовых свечей. От свечей этих исходил призрачный дымок - источник приятного, освежающего запаха. Меж свечей стояли широкие блюда, на которых лоснилось жаркое с пряностями, а меж ними - теплейшие булочки, крендели, а также - два потира, и большая бутыль со старым, крепким вином.
        Я сидел на мягком кресле, а прямо против меня на таком же кресле - Мэри. Она смотрела на меня, и задумчивая, загадочная улыбка украшала ее уста.
        Вот подошел черный раб, открыл бутыль с вином. Сладостной мелодией прожурчала перелившаяся в потиры жидкость, аромат закружил мысли.
        Затем раб беззвучно удалился, и я остался наедине с Мэри. Она, все также загадочно улыбаясь, пригубила вино. Но потир она держала в левой руке, правая же - стала еще более изящной, бесплотной, почти призрачной; и эта неживая пелена перекинулась теперь и на плечо, и на часть шеи.
        Я жадно разглядывал этот свет и не смел пошевелиться - боялся, что видение растает. Должно быть, эта немая сцена продолжалась очень долго.
        - Ну, что же ты? Пей. - сказала Мэри.
        Я послушался, и одним залпом осушил весь вместительный потир (хотя никогда прежде не отличался любовью к Бахусу).
        Голова закружилась больше прежнего, и спросил:
        - Почему мы сидим за одним столом? Разве я достоин этого? Или... это всего лишь еще одна издевка?..
        Мэри также осушила потир, и налила себе еще вина. Вот замерла, и долго, внимательно разглядывала меня поверх резного края.
        И в глазах ее я прочитал недоумение - кажется, она сама не понимала; что, да почему происходит. И, тем не менее, она заявила:
        - Ведь мы равны с тобою, Аарон. И я пригласила тебя за этот стол за тем, чтобы ты мне составил компанию...
        Я оглядел свою одежду - это был очень богатый камзол, и золотистые брюки.
        Тогда я взял поднос с полированной поверхностью, поднес к лицу... Я оставался прежним уродом, с заячьей губой, и только, разве что щеки были ухожены пудрой; да на волосах поблескивал дорогой лак.
        А Мэри обворожительно улыбалась и шептала:
        - Не думаю, что нам удастся сойтись в смысле любовном. Но в смысле дружеском, мне кажется - мы весьма близки. Нет, ты не думай, что дело в... твоем физическом изъяне. Нет-нет. Все дело в том...
        Однако, мне так и не довелось дослушать, в чем же дело, потому что могучий снежный вихрь подхватил меня, с молниеносной скоростью пронес над зачарованной, зимней Прагой, и втиснул в здание тюрьмы.
        
        * * *
        
        В мою комнатку настойчиво стучали.
        Тогда я вскочил, и бросился открывать. За порогом стоял заяц в доспехах воина. При моем появлении он резко отпрянул; вытянулся, и отчеканил:
        - Начальник этой тюрьмы сэр Теодор молит прощения у Вас, господин Аарон, за неудобства. Произошло недоразумение. Вас разместили не в том помещении, где следовало бы... Впрочем, сэр Теодор, сам ждет Вас. Неугодно ли последовать за мною?
        - Да, сейчас, минуточку. Только оденусь.
        Оказывается, вместо прислужника меня ждали богатые одеяния, причем - точно такие же, в каких я, незадолго до этого сидел с Мэри.
        ...Наконец, я вышел в коридор, где, заяц в доспехах воина еще раз раскланялся, и попросил следовать за собою.
        Через несколько минут, порядком поплутав по лестницам, я вошел в кабинет сэра Теодора, который, конечно же, как нетрудно догадаться, оказался жирным белым зайцем.
        В кабинете все была аккуратно прибрано, и не удивительно - ведь уборкой накануне занимался лично я.
        Теодор слащаво улыбался, и настойчиво заверял, что произошло недоразумение, и переночевал я не там, где бы мне следовало.
        - Ничего, ничего - я не держу на вас зла. - так пробормотал я, и прошел к зеркалу.
        На меня глянуло ухоженное страшилище с заячьей губой.
        Тогда я повернулся к этому жирному зайцу и прямо спросил:
        - Мне кажется, что все это сон.
        - Что?.. Сон?.. Никак нет!
        - Или, во всяком случае бред! - уверенно продолжал я. - Ну-ка, давайте-ка я догадаюсь, что произошло на самом деле. Ведь меня должны были подвергнуть пытке?
        - Что?! Какой ужас Вы говорите! Да кто вам внушил такую несуразную мысль. Только назовите мне имя этого негодяя, и я его...
        - Молчите! Я хорошо помню, что я - Аарон Стрепхорт, уродливый, бедный еврей. И, чтобы со мной так разговаривал начальник тюрьмы?
        - Бедный еврей? Да вы самый богатый еврей в этом городе!..
        - Нет уж! Выслушайте, что я вам расскажу. Дело было так: я действительно был подвергнут пытке, и боль оказалась настолько сильной, что я лишился рассудка, и существую теперь в воображаемом мире. Одно то, что вы заяц...
        - Я заяц? Какая остроумная шутка! Ха-ха-ха! - неискренне рассмеялся заяц.
        - Ну, сейчас я вам докажу!
        С этим восклицанием я подскочил к сэру Теодору, и весьма сильно дернул его за огромное ухо. Он вскрикнул, отпрянул, глядел на меня безумными заячьими глазами. Голос его дрожал:
        - Господин Аарон изволит шутить?
        И тут я принял решение:
        - Ведите меня вниз, в темницу.
        - Зачем?
        - Там, в одной из камер, мое настоящее тело. Пусть это жалкое, измученное тело - я бы хотел в него вернуться, лишь бы только избавиться от этого заячьего безумия.
        - Как вам угодно. - растерянно пробормотал сэр Теодор.
        И далее, следуя уже моим указаниям, потому что я хорошо помнил эту дорогу, мы проследовали по изворотливой лестнице, да по причудливым, решетчатым переходам вниз.
        И вскоре оказались в смрадном, чадном коридоре, на кирпичных стенах которого зловеще перекатывался багровый свет.
        Среди множества дверей выделялась одна - листы железа на ней были особо толстыми; а над порогом, вместо подковы, на тонкой цепочке висел ссохшийся цветок - Асфоделия.
        Эта несуразная деталь еще больше уверила меня в том, что все это - лишь морок. Оставалось только раскрыть дверь...
        Тюремщик оказался помятым, безухим зайцем, который очень долго копался с ключами, и ворчал:
        - И зачем господам понадобилась в эту камеру? Она уже многие годы пустует. Кажется, последним заключенным здесь был какой-то еврей. Но тому уже полсотни лет минуло...
        Но вот, наконец, нужный ключ найден, и я жадно бросился внутрь.
        Сначала никого не увидел, но все же знал - в камере должен кто-то быть. Начал обшаривать темные углы, и вот наткнулся на что-то холодное, твердое. Схватил это - бросился к свету.
        И, когда выбежал в коридор, невольно вскрикнул. Также и сэр Теодор, и тюремщик - вскрикнули и попятились. А дело в том, что на руках у меня был глиняный человек.
        - Голем! - вскрикнул Теодор и перекрестился своей мохнатой лапой.
        - Упаси нас Господи от этой нежити еврейской! - взвизгнул тюремщик, и повторил тот же жест, что и его начальник.
        - Бросьте его! Скорее! Бежим! - настаивал начальник тюрьмы.
        Я вглядывался в глиняные черты. Работа была посредственной, от старости глина растрескалась, и все же я узнавал свое отражение - заячья губа была главной приметой.
        Глиняный человек все больше леденил, и, наконец, я не выдержал - выронил его. Он затрещал, взмыл пылью, и раскололся. Оказалось, что внутри у него есть и скелет, и череп. Однако, нутро это очень быстро начало таять... Я ожидал, что теперь последует спасенье-забытье, но мне еще пришлось помучиться.
        Сэр Теодор подхватил меня под руку, и настойчиво повел на верх, где нас ожидала безвкусная, но броская, подобная уличной девке пиршественная зала; а в зале этой - естественно обед, с многочисленными алкогольными излияниями.
        Я не хотел ни есть, ни пить, однако сэр Теодор так настойчиво извивался, что я в конце концов уступил, и скоро был уже совсем пьян.
        Обед плавно перешел в ужин, а я все ждал забвения, когда вновь смогу перенестись к Мэри.
        В трепыхании пьянки, сэр Теодор начал донимать меня какими-то денежными делами. Ясно, что ради этих "денежных дел", и "самый богатый еврей в городе" и удостаивался таких почестей.
        Мне пришлось подписать несколько бумаг, но в их содержание я не вникал.
        Наконец, свечи стали меркнуть, пьяные голоса смолкать, и вскоре я смог увидеть Мэри.
        
        * * *
        
        И вот она стоит передо мною. Стоит, смиренно потупив голову, в простой одежде, без каких-либо украшений - так облачается прислуга. В руках ее большой поднос, а на нем - дымящаяся выпечка, также и пельмени с маслом, и кнедлики; лебединой шеей выгибается большой графин с вином. Поднос явно тяжелый, но Мэри ничем этого не выдает.
        Ее тело продолжало преображаться - теперь источилась, стала призрачной не только правая рука, но и часть лица, и, по-видимому - сокрытая под одеждой часть тела.
        - Простите меня, пожалуйста. - прошептала она. - Я опоздала немного, дело в том, что я... я почувствовала недомогание... Пожалуйста, не гневайтесь на меня. Это больше не повториться...
        Она бросила на меня робкий взгляд, и тут же потупилась - я все же приметил, что, помимо страха там было и недоумение.
        - Так ты теперь моя слуга? - спросил я.
        - Да, конечно, господин Аарон. Как и вчера, и месяц назад, и в любое иное время.
        - Тогда подойди.
        Она, не смея поднять взгляда, подошла почти вплотную. Я почувствовал аромат ее теплого тела, и еще - некое отрешенное, умиротворяющее веяние от призрачной ее части.
        Ее руки дрожали - тяжело было держать поднос.
        - Господин Аарон, разрешите, я поставлю поднос. Пожалуйста.
        Я смотрел, как дрожали ее руки, и ничего не отвечал. После всех тех месяцев, когда я испытывал к ней бессильную ненависть, приятно было видеть ее унижение, муку... Прошла минута, две. Наконец, я смилостивился:
        - Хорошо, можешь поставить.
        Она, стараясь ничего не разлить, аккуратно поставила поднос, но руки ее продолжали дрожать. Прошептала:
        - Теперь я могу идти?
        - Нет, нет - не так скоро. А ну-ка, подойди еще ближе, и посмотри на меня.
        Ей не оставалось ничего иного, как сделать последний шаг. Теперь наши колени соприкасались.
        Наконец-то я смог разглядеть ее лицо. Оно словно бы было склеено из двух половинок: пышной Мэри, и неведомой мне, призрачной Асфоделии. И, несмотря на то, что каждая из двух половин была по своему прекрасна - общее впечатление было пугающим.
        ...И все же я долго ее не отпускал - держал за призрачную руку, и вновь и вновь настаивал, чтобы она рассказала, кто такая Асфоделия - она, не в силах сдержать слез, шептала, что не помнит. И, наконец, я ее отпустил...
        Новая роль - властителя этого огромного дома, мне понравилась. В отличии от "заячьего бреда" - я не хотел от этого бежать, и вновь и вновь повторял себе, что своими страданьями заслужил эту роскошь.
        А, чтобы укрепиться в этой мысли я принялся пить вино, и вскоре был очень пьян...
        Наконец, сильно пьяный, отправился к себе в покои, и там, развалившись на алой, жаркой постели, выжидал, что придет сон, и, вместе с ним - придется возвращаться в заячью тюрьму. Сон действительно пришел - тяжкий и бредовый пьяный сон, промелькнул в нем и жирный белый заяц, прокричал что-то угрожающее, да и сгинул под лавиной скелетов, которые тянулись ко мне, хотели взять в свое царство... Очнулся я в тех же самых алых покоях, погруженный в жаркую и жадную, не желающую меня выпускать постельную плоть.
        В дверь робко постучали. Прошло с полминуты - стук повторился. Я, не поднимаясь, крикнул:
        - Да?!
        Раздался голос Мэри - запуганный, замученный голос:
        - Извините... простите меня! Но я принесла вам квас... Как и в иные дни...
        - У, так входи же, черт тебя подери! - крикнул я, сжимая раскалывающиеся виски.
        И вот Мэри: на этот раз в длинном белом платье, с закрытыми руками. Платье было без каких-либо украшений, совсем бедным. Кажется, за прошедшую ночь она еще больше унизилась, и теперь меж нами была такая же пропасть, как меж императором и последней нищенкой с паперти.
        Получая удовольствие от ее унижения, желая выместить все то, что копилось во мне долгие годы, я проявил самые отвратительные черты, которые, оказывается, были во мне.
        Я начал ругать ее за несообразительность, за медлительность, за неуклюжесть; наконец, когда отхлебнул кваса, то взвизгнул, что квас исключительно дурной, и плеснул то, что осталось, ей в лицо. Она стояла потупившись, дрожа - изумительное сияние исходило от ее преображающегося тела.
        - Принеси еще кваса! - рявкнул я, откидываясь в жар подушек.
        Через минуту она принесла целый графин кваса, и, так же как и в первый раз - это был превосходный, освежающий квас. Видно было, что Мэри сейчас больше всего хочется уйти - укрыться в каком-нибудь уголочке, да и поплакаться там.
        И чувствовал я воистину дьявольское, сладострастное чувство от того, что она в моих руках, что я могу как угодно унижать ее, а она против меня, властелина, бессильна. И, когда она прошептала: "Можно я пойду?" - я хищно ухмыльнулся, и велел ей оставаться.
        Минуло много времени, прежде чем я выпил весь квас, затем велел ей подойти, и, вцепившись в ту плотскую руку, которая принадлежала Мэри, спросил:
        - Чего ты боишься?
        - Я... я... - она все-таки не выдержала и заплакала.
        - Ну, я то знаю - меня ты боишься, Мэри. Меня! Ведь я кажусь тебе уродливым?
        - Нет, что вы...
        - Не лги! Я урод! И из-за этого уродства, из-за этих нескольких дюймов плоти, расположенной не так, как у иных людей, я должен был терпеть унижения. О, как все условно в этом дрянном мире! Но теперь ты сама уродка. Кукла составленная из двух половин. На тебя и смотреть страшно.
        - Как вам угодно...
        - Ну, а теперь отвечай, чего ты боишься, помимо меня?
        - Господин, господин! - вскрикнула она. - Я очень боюсь, что вы меня можете выгнать. Пожалуйста, называйте меня как угодно, бейте меня за мою нерадивость, а я обязательно исправлюсь, но только не гоните меня! На улице такой ветер, такой холод; кто меня такую страшную простит? Я замерзну...
        - А-а, вот ты значит чего боишься. Впрочем, я мог бы и не спрашивать. Погода действительно стоит мерзкая.
        И, словно в подтверждение моих слов, в толстое зарешеченное окно несколько раз размашистой плетью ударил ветер: стекло затрещало, по его обледенелой поверхности заметались черные тени - раздался такой скрежет, будто по ту сторону сошлись в схватке две бесовские ватаги.
        Я прокашлялся и спросил у Мэри:
        - Что, действительно, холодно?
        - Да, господин. Мне надо было по делам пройти через парк. Нет - я не шла, а бежала. И все же закоченела так, что потом целый час не могла отогреться, а все дрожала, дрожала. Говорят, что Влтава промерзла до самого дна.
        - Ладно, Мэри, ты свободна.
        - Спасибо, господин.
        - Ты можешь идти, куда глаза глядят. Но к этому дому даже и близко не подходи...
        - Господин...
        - Не смей скулить, стерва! Или я велю скормить тебя собакам! Э-эй, Жан! Трехрукий Жан!
        - Господин!
        - Что ты заладила? Почему ты ждешь от меня милости? Почему, по твоему, я должен быть хорошим? Всю жизнь меня пинали, звали "мерзкой тварью", "уродом", а то и еще похлеще. Ну, вот я такой и вырос - "мерзкая тварь". У меня нет жалости ни к тебе, ни к каким-либо иным людям. Все вы корыстные, озлобленные душевные уродцы. Иди и мерзни. У меня к тебе никакой жалости. Ты скармливала своих рабов псам, а я скормлю тебя зиме.
        В дверь тяжело стукнуло, и на пороге предстал Жак. В одной из трех рук он держал на железной цепи пса, в другой - кнут. Он выпучил свои животные глаза - покорно выжидал любых приказов.
        - Выпроводи ее за ворота, Жак. И если она еще хоть раз сюда сунется - спусти на нее псов..
        Жак поклонился, и, выкрутив плотскую руку Мэри, поволок несчастную прочь. Пес рвался к ней, лязгал клыками, но трехрукий ее удерживал.
        Когда они уже переступали порог, я крикнул:
        - Все же дай ей одежку, и несколько монет. Ведь я не такой зверь, как она!
        
        * * *
        
        Однако, в ближайшие дни я очень хорошо осознал, что я зверь, мерзавец - и прочее, и прочее. Конечно, я не мог спать; конечно, я много пил; конечно, не находил себе места. Иначе говоря - против Мэри я совершил тяжкий грех, и теперь терзался в мною же созданном аду.
        Я метался в окружающей роскоши. Среди зеркал с рамами из чистого золота, среди ларцов переполненных драгоценными каменьями; среди картин, скульптур, ковров, сервизов, оружия, золотых монет, кубков, потиров; вгрызался в нескончаемые зеркальные анфилады; подобно назойливой мухе проносился по сотням комнат, каждая из которых включали благополучие целой деревни.
        И как же отчетливо понимал я, что все это богатство призрачно, не нужно. И вот я созвал к себе рабов: здесь были и черные люди из далеких южных стран, были и всевозможные уродцы. А я, бледный, вспотевший, с темными полукружьями под глазами стоял пред ними и говорил:
        - Верните мне Мэри! Живой или мертвой - принесите или приведите ее в этот дом. И тому, кто это сделает, я отдам все эти ненужные богатства.
        Конечно они не верили, что в награду за их труды я отплачу им хоть самой мелкой монетой. Но они привыкли без вопросов подчиняться своим господам, а потому, закутавшись во всю самую теплую одежду, которая у них только имелась, разбежались по Пражским улочкам.
        И в тот день многие люди возвращались домой испуганные, бледные; говорили, что встретили, либо черного черта, либо зеленого человека с тремя рукам; либо, какого-нибудь еще уродца. Затем, сопоставив все, они приходили к выводу, что армия дьявола вышла на землю...
        Ну а я оставался в алом доме совсем один, и метался, и пил вино до глубокой ночи. Но вот стали возвращаться рабы: заиндевелые, дрожащие, с сосульками на одежде и лицах.
        К каждому я подбегал, у каждого с жадностью выспрашивал, но они ничего не отвечали, ибо были немы, а только отрицательно качали головами. Наконец, когда глубокой ночью последним вернулся Жак, а вместе с ним - вернулся, несмотря на свое богатырское телосложение, измученным, и, конечно, без Мэри, я крикнул, чтобы мне подготовили карету.
        И вот я на улице. Пока добежал до кареты - ужаснулся: "И в этот ад я выгнал Мэри?". Бешено и беспрерывно выл, стегал ветер. Плетьми драл одежду, сек лицо обледенелый, плотный снег. Черные древесные ветви качались с силой чрезвычайной - одна, массивная, на моих глазах переломился, и, подхваченная вихрем, тараном ударила в стену дома. У кареты было четыре факела, ветер выгибал их пламя горизонтально, и, если бы не колдовская сила, которая этот пламень поддерживала - сбил бы его.
        Мне не суждено было согреться в теплых каретных недрах. Ведь возница не знал дороги к тому месту, где хотел очутиться я. И мне пришлось сесть с ним рядом, и объяснять.
        Я хотел проехать к старому еврею Ворону. Я верил, что найду Мэри у него.
        В этот раз я не видел улиц. Они слились в черный, плотно окованный льдом туннель. За все время дороги навстречу не попалось ни одного человека - ведь все они были перепуганы черными рабами и уродцами, и теперь сидели в своих домах, да выжидали, когда же закончится ночь, молились. А ночь, как и иные зимние ночи, была нескончаемой.
        Когда я окончательно продрог, когда зубы отбивали ритм столь же быстрый, как и резкие хлопки ветра, и когда я совсем отчаялся найти дом Ворона - тогда этот дом все же нашелся.
        Выступил из мрака, плеснул светом из окон, дыхнул теплыми ароматами целебных трав и таинственным шипением алхимических колб. И вот я у двери, забарабанил руками и ногами, закричал, чтобы немедленно открыли.
        Изнутри раздался глухой голос Ворона:
        - Кто там?
        - Это я, Аарон Степхорт.
        - А-а, Аарон Стрепхорт, заячья губа. Ну, что тебе здесь надо?
        - Прежде всего - откройте!
        - А кто ты такой, чтобы разговаривать со мной в таком тоне?
        - Да я... да я!
        - Свинья ты, Аарон Стрепхорт. Не думал, что ты окажешься таким подлецом. Ты изгнал свою Асфоделию, и теперь еще ломишься ко мне, предъявляешь претензии? Убирайся-ка ты прочь! Замерзай!
        - Но она ведь у вас? Ответьте! У вас?!
        - Нет у меня Асфоделии. А если ты спросишь, где ее искать: я отвечу - не знаю.
        - Жива ли она?
        - Не знаю... Я тебе все-таки кое-что скажу, Аарон Степхорт. Тот дом, который случайно достался тебе, также случайно будет у тебя отнят. Помнишь поговорку: Бог дал - Бог взял? Вот только в данном случае слово "Бог" надо заменить на "Дьявол". Мэри обладала дьявольской силой, и, когда судья Фридрих пропал, инквизиция ее не трогал. А у тебя никакой силы нет. Одна только спесь. В общем, на тебя уже составлен толстый том из свидетельских показаний и подложных документов. Не далее чем в следующий вечер жди гостей - это будет большой отряд воинов, а вот главе их - начальник тюрьмы - сэр Теодор.
        - Белый заяц!
        - О, да - белый заяц! Правда что этот заяц отыграется за весь свой род - насадит на вертеп тебя. Знай, что у него уже есть разрешение на проведение всех степеней пыток. Костер тебе обеспечен. Да, кстати - с Теодором-зайцем будет и еще одна фигура - Самэль.
        - Кто он такой, этот Самэль?
        - Не смей мне задавать вопросов, ты, спесивый негодяй! Говори спасибо за то, что я тебя предупредил! Не возвращайся в дом, не бери никаких сокровищ...
        - Но...
        - И не приходи больше сюда! Если я посчитаю, что ты еще достоин встречи со мною, то я сам появлюсь.
        И вновь я забарабанил руками и ногами. Я неистовствовал:
        - Но ведь это вы все подстроили! Да - теперь я понимаю! Моя кровь в часах - она переливалась сверху вниз, и происходило превращение! Из нищего я стал богачом!
        - О, ничтожный, ты смеешь меня в чем-то обвинять?! Да - ты должен был вырваться из тюрьмы, стать господином, и пожалеть Мэри. Но в тебе оказалось столько тьмы! Иди же, и искупи эту тьму страданием.
        - Но сколько мне еще мучаться? Вы только скажите, где я смогу найти приют, успокоение?
        - Там, где Матиас Гус. Все - больше ты от меня и слова не услышишь. Иди прочь!
        
        
        VIII. Бегство.
        
        Несмотря на смятение, оставалась во мне рассудительная, скаредная часть. Если незадолго до этого я проклинал сокровища, которыми ломился дом Мэри, то теперь, когда они должны были быть потеряны, взбунтовались во мне чувство собственника. Ведь, чем богаче человек, тем сложнее ему расстаться со своим блестящим металлоломом и стекляшками. И я велел возвращаться. В доме все было по старому, и я стал метаться среди золотого вороха, выбирая, что можно было бы утащить с собой.
        Однако, таких "дорогих" вещей оказалось через чур много, и я решил набить ими целый воз. При этом думал примерно так: какой смысл бедствовать, когда можно остаться богатеем - тут и на Мэри хватит.
        Я и сам не заметил, как напился и заснул... а проснулся я уже к вечеру следующего дня. Меня немилосердно трепал за плечо карлик, да и вскрикивал:
        - Господин! К нам гости!
        - А, какие гости?! - вскочил я.
        - Стучатся в ворота, и обещают, что, если не откроем, начнут выламывать. Там большой отряд солдат, а во главе их сэр Теодор, и еще один господин, у которого вместо руки - ветвь черного дерева.
        - Это Самэль! - задрожал, а затем заметался, спешно натягивая на себя одежду.
        - Не открывайте! Слышите?! Держитесь как можно дольше! Дайте мне уйти!
        И вот я бросился в покои, где накануне выбирал, что можно взять с собою. Все там было перевернуто, разодрано. Я схватил мешок, и стал кидать в него, что попало. Вскоре мешок разорвался, и я грязно выругался.
        Но вот я толкнул дверцу, и оказался в помещении, где прежде был один раз - тоже в час буйства. Там находилась костяная колыбель, которая также была описана выше. И вот я схватил эту колыбель, и стал ссыпать в нее содержимое ларцов: золотые монеты, жемчуга, бриллианты... Так велика была власть этих драгоценных побрякушек надо мною, что я не смог остановиться до тех пор, пока колыбель не заполнилась доверху. Ноша оказалась через чур тяжела, я согнулся в три погибели, спина трещала, но я, жалкий безумец, не выпускал.
        И вот я выбежал в сад. Уже смеркалось, ветер бил и резал, измученные деревья надсадно скрипели. Зато снега, который мог бы сократить видимость, совсем не было.
        В ворота уже ломились, а также - по приставным лестницам взбирались на стены, и прыгали в сад солдаты. Я выбежал из дома мокрым от пота, но пот сразу смерзся и теперь хрустел на лице, и на теле. Бес жадности придал мне невероятных сил и проворности (потом, правда, и взял сполна).
        Толкая перед собой тяжеленную колыбель, я проползал меж сугробов; согнувшись продирался сквозь плотный кустарник, прятался за стволами, крался, вновь бежал...
        Большая часть парка была уже оцеплена, но мне удалось прокрасться к стене. Там, хрипя от чрезмерного усердия, вскарабкался на ветвь, да и колыбель подтянул.
        Но, когда я спрыгнул на улицу, меня схватили. Это был один из солдат, которых расставили вокруг всей стены. Мое тело, а особенно ноги, тряслись: колыбель вывалилась из разом ослабших рук...
        Солдат увидел высыпавшиеся на лед драгоценности - оцепенел. И тут, кажется прямо из стены выступила знакомая фигура. Это был Ворон. Он просто шепнул что-то на ухо воину, и тот сразу обмяк. Забыл о ненужных ему заботах, и погрузился в невинный младенческий сон.
        Ворон быстро склонился, вытряхнул последние драгоценности из колыбели, протянул ее мне, и сказал:
        - Беги туда, куда унесут тебя ноги.
        Затем он исчез также неожиданно, как и появился.
        По видимому воины что-то заметили, и уже разрастался факельный свет, и голоса отрывисто и зло кричали все ближе...
        ...Я вновь бежал по Пражским улочкам, вертелся в кружеве подворотен, петлял, кружил, и не знал, сколько мне еще хватит сил. Ночь недовольно шипела на меня, и, когда я наконец приметил огневые сполохи - рванулась за мной черным щупальцем кошачьей стаи - это щупальце обвилось под моими ногами и, когда я поскользнулся - они набросились на меня, разрывая одежду, силясь поскорее добраться до тела. Вот когти вцепились в лицо...
        - Прочь! Прочь! Ах, бестии!
        На меня плеснуло факельным светом. Вокруг затопали, забегали.
        И вот мне помогли подняться. Это были совсем бедные люди. Однако, на лицах читалось радушие, а не зверская тупость преступников. Подошли и еще несколько, среди них были и женщины, которые причитали:
        - Ох, родимый, настрадался! Ну, пойдем к нам, отогреешься!
        И они повели меня к тому свету, отблески которого я увидел еще издали.
        Это было под широкими каменными сводами моста. Две гранитные тумбы защищали от ветра.
        На дрова не скупились - костер пожирал их с жадностью, и одаривал теплом, а, если подойти ближе, то и жаром.
        Здесь собралось довольно много нищего люда: были и женщины, и дети. Когда они увидели мою костяную колыбель, то вскочили на ноги, а дети заплакали. Вперед выступил широкоплечий мужчина:
        - В эти дни по Праге разгуливает дьявол со свитой. А ну перекрестись, и трижды назови имя Спасителя.
        Я исполнил то, что от меня требовали, но силы покидали меня - я слишком замерз. Бил озноб, начиналась лихорадка, и я взмолился:
        - Пожалуйста, не гоните меня. Я слишком устал! Я хочу жить!
        Этот крик вырвал из меня последние силы, и я, продолжая трястись, рухнул на руки стоявших рядом бедняков. Они приняли меня бережно, и внесли в выемку под основанием моста. За этой выемкой открылась пещера с гладко выточенными каменными стенами.
        Остатки богатой одежды были с меня содраны, вслед за этим мое измученное тело было покрыто мазью, которая вцепилась похлеще кошачьих когтей, и, если бы не успокаивающий голос какой-то нищенки, если бы не ее мягкая ладонь у меня на лбу - я бы закричал. Однако то, что происходило, было только началом лечения.
        Уже собраны были возле меня две кучи хвороста, уже поднесли к ним горящие ветви - пламень вспыхнул и ослепил меня, раскаленными жаровнями вперился в легкие. Я хотел вырваться, но уже сильные мужские руки держали меня.
        - Хочешь жить - терпи.
        И я, отплевываясь от обильного пота, хрипел:
        - Да - я должен терпеть! Это в наказание за то, что прогнал Мэри! Она замерзла, ну а ты - гори. Гори!
        Что было дальше, я не помню.
        
        * * *
        
        Очнулся я в той же каменной пещерке, под мостом. Один из костров стал грудой черных головешек; второй же - изгибался неторопливыми язычками, прерывая свою задумчивость озорным потрескиванием и совсем уже не жег. Я был закутан в какую-то заплатанную, но все же теплую одежду, и моему телу было приятно, как в мягчайшей перине.
        В проеме, в тени от моста видна была часть заледеневшей Влтавы. Ветер присмирел, и, судя по мягкому шелесту, шел неторопливый, пушистый снег.
        А в этой пещерке было дивно спокойно и светло, как в храме. Исходил этот свет от плотно закутанной в рванье фигуры, которая сидела возле костра, лицо ее было сокрыто нависающим капюшоном.
        - Мэри? - позвал я неуверенно.
        И она вдруг встрепенулась, обернулась ко мне. Теперь уже половина ее лица (а под одеждой, я знал - и тела), обратилась в сияние. Она, составленная из двух разнохарактерных половинок, и притягивала, и отталкивала одновременно.
        И я позвал ее по иному имени:
        - Асфоделия.
        Она едва заметно вздрогнула, но осталась безмолвной.
        В это время в пещеру забрался широкоплечий мужчина - по-видимому, предводитель этих бедных людей. Увидев, что я очнулся, он искренне обрадовался, и дружелюбно улыбнулся мне.
        - У тебя оказался очень крепкий организм. Подумать только - еще вчера ты был при смерти, а теперь - выглядишь очень хорошо. Еще два-три дня, и можешь поиграть с нашими ребятками в снежки... Быть может, здесь дело в Асфоделии.
        - Вы знаете ее имя?!
        - Нет - она молчит все время. Мы нашли ее несколько дней назад - она лежала в снегу, прижавшись к обледенелой стене какого-то дома, и уже почти совсем не дышала. Но мы ее отогрели, и вот... она среди нас... Кто она? Порождение ада или рая? Одна половина лица - это грешница; вторая - святая. Она безмолвна, и с каждым днем она становится все более безучастной к окружающему. Одна ее половина - пышная, и цветастая Роза - символ жизни и пылкой любви. А вторая - это Асфоделия - бледный и загадочный цветок мертвых - цветок вечного успокоения...
        - Вы так красиво говорите... как поэт!
        - О, под этим мостом сокрыто много талантов! Эти бедные люди могли бы стать великими живописцами, скульпторами, поэтами, музыкантами, но они вынуждены бороться за свое существование, побираться. В этом мире привыкли славить великих убийц - императоров; святых палачей и развратников - римских пап; и тот, кто урвал у судьбы куб побольше зовется отмеченных Божьей милостью.
        И тут меня как прорвало - прежде всего я прокричал несколько реплик возмущения, которые касались Ворона - зачем, зачем он высыпал все драгоценности, которые были в костяной колыбели. Затем, я довольно подробно рассказал о своей жизни, не забыв помянуть даже о бредовых виденьях в "заячьей" тюрьме.
        Но вот я выдохся, задышал тяжело. Предводитель подбросил несколько веточек в костер; задумчиво и долго смотрел в пламя. Затем сказал негромко:
        - Этот еврей Ворон, пусть и колдун-чернокнижник, пусть и достоин по меркам пресвятой преступницы инквизиции костра, он - мудрый человек. Попади хоть часть этих богатств к нам; наша, хоть и бедная, но по своей задушевности хорошая жизнь, была бы разрушена. Трудно было бы это богатство поделить. Появились бы и ссоры и зависть. Потом кто-нибудь из нас с этим золотом попался. Сломали бы одного - тут бы и всех нас на плаху...
        И тут, так тихо, что едва было слышно, заговорила Мэри-Асфоделия:
        - То, что ты рассказал - еще памятно мне. Жизнь в богатом доме, черные слуги, свадьба с Самэлем - все это было, но - это уже ничего не значит для меня - это как уходящий сон, и скоро я совсем забуду, и не захочу его вспомнить... Милые люди, спасибо за то, что приютили меня под этим мостом, отогрели. Спасибо за все, но я не могу жить не среди вас, не среди каких-либо иных людей. Скоро я стану цветком - и я уже навсегда погружусь в молчание, в созерцание... И сейчас, вы простите меня ради Бога - речь и моя и ваша, и мысли - кажутся мне слишком суетными, как жужжание мух - простите за это сравнение. Отпустите меня пожалуйста, люди добрые.
        - И куда же ты пойдешь? - приподнявшись, в большом волнении спросил я.
        - Я пойду с тобою. - просто ответила она.
        - Но я даже не знаю, куда мне идти! - воскликнул я, и тут задумался, стал рассуждать вслух. - А ведь Ворон говорил, что я должен направиться туда, где Матиас Гус. А еще прежде, убегая со свадьбы Мэри, я слышал разговор двух пражан: Матиас Гус - на кладбище, где кости мертвых вымыты из земли. Но где же такое кладбище?
        - Я могу тебе подсказать. - спокойно возвестил предводитель. - Это при монастыре, в Кутной Горе. Слышал небось?
        - О, да - я слышал! Это в двух десятках верстах от Праги. Ну, что же - я должен идти туда.
        - Не забудь взять с собою колыбель. - молвил этот мужчина. - Она и так всех всполошила.
        - А я пойду с тобою. - прошептала Асфоделия.
        
        
        XI. Черепа и Кости
        
        Мы шли по заснеженным Пражским улочкам. Людей нам навстречу попадалось совсем мало, а те, что все-таки попадались, были слишком поглощены какими-то своими думами, и не обращали на нас никакого внимания.
        Из низких туч сыпал снег, столь плотный, что и небо, и дома, и каменные мостовые - все сливалось в чудесном алхимическом браке. Ветра не было - тело мое согревали одежды, а чувства - близость Асфоделии.
        Будь я один, так, безрассудный, бросился бы к дому Ворона, чтобы возмущаться, расспрашивать. Но, шагая рядом с Асфоделией, я понимал, что к дому мне пройти не удастся. Будет ли там стена перегораживать улицу, отбросит ли меня снежный вихрь, или Голем - не важно. Раз мне запрещено туда идти, значит - и не пойду.
        И я смирился с этим, и шел теперь в Кутну Гору.
        Вот лес - густой и древний; плотно сдавливавший дорогу обледенелыми колонными вековых стволов, протянувшийся над ней толстой паутиной ветвистых дланей. И с ветвей провисали сосульки - тяжелые и массивные, местами касающиеся земли. И вот мы достигли поваленного дерева, которое перегораживало дорогу.
        Тут у меня возникло странное чувство, будто я видел, как оно падало, и будто произошла здесь некая, очень важная встреча... Но вот вспомнить, как все это было, мне тогда не удалось...
        
        * * *
        
        Короткий зимний день подошел к своему окончанию, и сумерки - торопливые предвестники ночи, объяли землю; зашептали шелестом падающих снежинок, о том, что все то, что теперь не спит, должно заснуть и навсегда. Совершенное, избавленное от всякой людской мысли и чувства безмолвие окутало меня и Асфоделию - тоже безмолвных, но идущих.
        Несколько раз я пытался заговорить со своей спутницей, однако - она ничего не отвечала. Шла, а вокруг нее, как вокруг Луны в облачном покрове, было недвижимое, миротворящее сияние... И, не обращая внимания на холод, разгребая ногами обильные, свежевыпавшие сугробы, мы шли...
        Уже глубокой ночью из мрака выступала чернота древних каменных стен, которые, как и все в этом мире, были покрыты льдом. Вот и арка - волшебным перезвоном отозвались наши шаги на ледовой инкрустации сводов. Вот и ворота - заблестели, отражая свет Асфоделии.
        Маленькая дверка в этих воротах словно бы дожидалась нас - стоило ее толкнуть и она раскрылась.
        И вышли мы в мир совсем мертвый. И дыхание, и стук сердца казались здесь непростительно громкими. Здесь ничто не двигалось, даже не снег не падал, но нависал скованным маревом. Едва-едва проступали силуэты вязов, и были они расплывчатыми, уходящими в небытие грезами мертвых.
        А когда мы все-таки нарушили эту недвижимость - пошли вперед, то под ногами захрустели черепа и кости. Их там было великое множество. Почему их не засыпал снег - загадка. Но, быть может, они специально выступали сюда вверх, чтобы еще раз увидеть живых, идущих?
        Конечно, хотелось бы не наступать на эти останки, но их было слишком много, и невозможно было разглядеть, куда опустится в следующий раз нога.
        - Как же тленна человеческая жизнь... - шептал я в печали. - Все мы как призраки, проходим и уходим, и от всех наших дел, помыслов, чувств остаются эти жалкие кости. Но и они распадаются в пыль. Каждый из нас, быть может, несет в себе бесконечность чувств. Хорошо, если он талантлив - тогда он сможет выразить хоть крапинку этих чувств для иных. А если он не наше л своего призвания - вся эта бесконечность в нем одном заключается, и уйдет вместе с ним, потому что никому до этого нет дела, да и откуда им знать? А ведь у них и свое есть...
        Мы шли медленно, и уже очень долго. Ничего не изменялось в окружающем, и, в, конце концов пришло такое чувство, что мы уже умерли, и не идем мы вовсе, а растворяемся в ничто...
        Но вот мы остановились возле неказистой постройки, с затемненными, едва выглядывающими из-под снега окошками. Оттуда не изливалось ни единой крапинки света, ни вздоха, ни шороха - это был мертвый дом.
        И все же я явственно чувствовал, что не раз уже бывал здесь прежде, и - что это место очень дорого мне.
        Мне пришлось припасть к губам Асфоделии, чтобы услышать, что шепчет она:
        - А здесь оставь меня. Иди к Церкви Всех Святых - там тебя ждут.
        Конечно, мне не хотелось с ней расставаться, и, конечно, я смел ее ослушаться - поэтому пошел прочь.
        Откуда мне, Аарону Стрепхорту, еврею, уродцу с заячьей губой, могло быть известно, куда идти? Ведь я никогда не был, и не мог быть на этом кладбище. И, все же, как это не противоречиво звучит - я был здесь, и хорошо знал дорогу, по которой мне предстояло пройти.
        И вот она - Церковь Всех Святых. Выступила из мрака, взметнулась неожиданно четкой готической образностью. А из-за витражей лился свет - мерцал в разноцветных стеклах; поражал, после безмолвия, своей живой яркостью.
        И вот я поднялся по лестнице, по которой - знаю! - ступал и много раз прежде; в большом волнении застучал в дверь. Изнутри раздались шаги, а я сжался, застыл. Волнение мое было настолько сильным, что, несмотря на холод, по лицу моему покатился пот.
        "Вот, - думал я, - сейчас увижу этого Матиаса Гуса, и все раскроется".
        Дверь раскрылась, и на меня хлынула столь яркая световая река, что я на некоторое время ослеп. Когда же глаза немного привыкли, то увидел перед собой фигуру в черном монашеском одеянии, и, судя по выступающим граням, под одеждой был скелет. И голос был неживой - он словно бы не из легких проступал, но выдавливался из морозного воздуха:
        - Вот ты и пришел. Теперь эта Церковь переходит в твое распоряженье. Никто не спросит у тебя - почему? Просто делай то, что подскажет тебе сердце. И жди...
        Сказав это, скелет прошел мимо меня, стал спускаться по лестнице. Понимал, что сейчас они сольются с ночью, и уже никогда нам не доведется свидеться, я бросился за ним.
        - Скажите хоть что-нибудь про Матиаса Гуса! Ведь вы должны знать.
        - Внутри церкви ты узнаешь то, что тебе до поры до времени положено узнать.
        Тогда я пробормотал нечто вроде слов прощанья, и поспешил в Церковь Всех Святых.
        
        * * *
        
        Внутри меня поджидало буйство свечей. Свечи были повсюду - они мерцали на скамьях; они сонмами верующих столпились возле алтаря; они стояли на полу, на подоконника, даже в верхних галереях; они вздыхали вместе с малейшими колебаниями ветра, они полнили воздух приятным, теплым ароматом.
        Вот я подошел к алтарю, и обнаружил, что на нем лежит хлеб - совсем свежий, еще даже дымящийся; также - там стояла чаша с вином. Отломил хлеб, попробовал - никогда прежде не доводилось пробовать такой отменной выпечки. И тут я почувствовал, как голоден - съел полбатона, запил вином, и вспомнил про Асфоделию - она то как, ей ли не надо? Но тут внутренний голос подсказал мне, что - нет - не нужна ей наша человеческая еда.
        Затем я медленно прошелся по зале, оглядывал витражи, останавливался возле святых ликов, и ясно понимал - это мой дом. И оставалось мне только изумляться: почему это не пришел сюда прежде, а мучился в том чуждом, жестоком мире?
        А затем - прошел в маленькую галерею, сокрытую в тени от одной из колон. В галерее было несколько дверей, и я безошибочно толкнул последнюю из них.
        Предстало жилище аскета: жесткая кровать, стул, стол, полка с книгами исключительно богословского толка.
        - Это жилище Матиаса Гуса. - с уверенностью сказал я, а затем, с такой же уверенностью открыл тайник в стене.
        На свет обнаружилось небольшое количество листов, написанных чрезвычайно аккуратным (без единой помарки) подчерком. И на первом же листе значилось "Матиас Гус". Тогда я уселся за стол, и, чтобы удобнее было читать, придвинул одну из многочисленных свечей.
        Я ожидал прочитать жизнеописание, а наткнулся на описание возвышенных чувств, связанных с Асфоделией. Я не стану утомлять читателя бесконечными сентиментами, а отмечу только, что Асфоделия Матиаса Гуса располагалась в то же помещении, где попросила остаться моя Асфоделия.
        А на последней странице подчерк менялся - он торопливо скакал, кривился в разные стороны, и мне не мало пришлось поломать глаза, прежде чем я все-таки разобрал, что и в его жизни появился Самэль, и что, более того - этот Самэль, оказывается был и при его рождении. И на этом записи прерывались...
        Тогда я вскинул голову, и возмущенно воскликнул:
        - И это что - все?!
        Никакого ответа не последовало, только свеча по прежнему мерцала да потрескивала в успокаивающем тихом ритме. Тогда я внимательнее стал вглядываться в то, что там было написано.
        "...Асфоделия - не человек, земная любовь не применима к ней...", "...Асфоделия - вне времени. И, приближаясь к ней, выпадаешь из привычного течения мгновений...", "Приблизившись к ней - возносишься в иные, высшие сферы мироздания".
        Эти отрывки показались мне наиболее значимыми, и я их еще несколько раз перечитал.
        Вдруг возникла во мне страстная жажда бежать к ее домику. И вот я уже вырвался на крыльцо Церкви. А там поджидал меня Ворон - на этот раз он был в облачении птицы - ворона; сидел нахохлившись и буравил меня черными своими глазищами.
        - Возвращайся и не смей ходить к ней, мешать ей преображению! - грозно повелел он.
        - Но почему?! - горестно воскликнул я.
        - Да потому, что ты частичка суетного мира, а ей сейчас необходимо полное отрешение.
        Из-за твоего бесовского норова и так уже слишком много всякого зла приключилось. Иди же! Проводи дни в работе, а ночи - в молитве. Усмиряй свое греховное, злое сердце.
        Затем он взмахнул крыльями - сорвался с них вихрь, и буквально впихнул обратно, в церковь.
        
        * * *
        
        И вот я вернулся в комнатку, где прежде жил Матиас Гус, сел на диван, и, глядя на толстые корешки богословских книг, стал размышлять, что же мне дальше делать.
        И не заметил я, как сомкнулись глаза мои, и пришло виденье...
        Все те черепа и скелеты, которые лежали на кладбищенской земле, задвигались, поднялись, и поплыли к Церкви. Вплывая в распахнутые двери, они танцевали в воздухе, сплетались, целовались, все глубже и глубже проникая друг в друга, и образовывали причудливые строения, в которых присутствовали все кости и косточки, которые только можно найти в человеческом теле. Сооружения эти вырастали пирамидами, вытягивались по стенами, люстрами свешивались со сводов. Среди всего многообразия форм не было ни единой крапинки человеческой плоти...
        И неожиданно я очнулся. За окном поскрипывал снегом ветер - судя по тусклому сероватому свету, наступал новые день. Вот я вышел в залу - оказывается, все давешние свечи бесследно исчезли - не осталось ни восковой накипи, ни дужек - ничего. Церковь утопала в тишайшем полумраке.
        Я чувствовал, что должен делать хоть что-то, иначе - сойду с ума. Конечно хотелось бежать к Асфоделии, но, помня давешний запрет Ворона - я сдерживался.
        И вот, стремительно прохаживаясь из стороны в стороны, то выступая в блеклый, изливающийся из окон свет, то вновь погружаясь в тень, и, как бы растворяясь в ней, я решил, чем займу себя в ближайшее время - я стану приносить с кладбища черепа и кости, и складывать те фигуры, которые привиделись мне ночью. И это, раз возникшее желание, сразу стало страстью - и вот я уже выбежал наружу.
        В этот раз на крыльце никого не было. Серая, беспросветная перина провисала над кладбищем ; беззвучно неслись тончайшие снеговые вуали, вязы привычно вздрагивали, роняли ледяные слезы.
        Кладбище простиралось во все стороны настолько, насколько было видно. Снег и лед пестрели костяной инкрустацией, и, когда я сошел туда, когда протянул к этим остовам руки, то по всему кладбищу прокатился вздох - так я получил благословение.
        
        * * *
        
        Работа была тяжелой. Ведь для того, чтобы высвободить кости из льда, не мог я действовать заступом или каким-либо иным грубым инструментом. Здесь требовалась работа самая аккуратная, кропотливая. Одежда не согревала, и дрожал я, а ледовая короста часто покрывала мое лицо и тело. Конечно, мной дождался бы весны, пока не растает. Я ждать не мог. Я делал то, что, как чувствовал - действительно должен делать, и каждая минута промедления представлялась недопустимой. Об Асфоделии я старался не думать - если же такая дкма все-таки приходила, то скрипел зубами, и зарывался лицом в снег.
        На сон уходило три-четыре часа в день, остальное время я работал. Медленно продвигалась эта работа. Раз в несколько час я, впуская обильные паровые клубы, врывался в Церковь. При мне была тележка, а в тележке лежали части мертвых.
        Ну, а затем я начинал их раскладывать у стен - получались пирамидки, соединенные тончайшей костяной вязью.
        Дни были настолько похожи один на другой, что я быстро сбился, и мне казалось, что с моего появления в Церкви Всех Святых прошли уже месяцы. А зима все не кончалась.
        И за все это время ни разу не блеснул лучик Солнца. Да и видел ли я когда-нибудь Солнце?.. Вновь и вновь задавал себе этот вопрос, силился вспомнить, и понимал, что не видел.
        
        * * *
        
        Прошло нескончаемое время, тысячи зим зародились, проревели в снежно-ледовом танце, протянулись в вое метелей, проскрежетали в ледовых наростах на окнах...
        И вот после этого пришла весна. Я был отлучен от ясного неба и от солнца, и все же я чувствовал весну.
        Разочарованно вздыхали и унимались ледяные ветры, а на смену им приходило теплое, ясное дыхание. Снег и лед, которые еще недавно казались несокрушимыми, сдавали свои позиции: темнели, прижимались к земле и, вдруг, давали жизнь звонкогласым ручьям.
        Кладбище стало совсем темным, размытым грязью, в которой серели еще неубранные мною остовы, а в один из дней откуда-то из глубин туч пришло пение возвращающихся птиц. Они летели в леса, на поля, быть может - даже в Прагу, но только не на это кладбище.
        И я с жадностью вслушивался в это пение жизни, звал их, но птицы, конечно улетали...
        Весной кипит кровь, и я жаждал броситься к Асфоделии - впервые за долгие месяцы увидеть ее. Такое желание возникало поминутно, иногда я, стиснув зубы, оставался на месте, иногда, все же бежал, но увязал где-нибудь на пол пути, и шептал, что это запрещено... И тогда с новым упоением брался за свою работу - складывал черепа да кости.
        
        * * *
        
        Вслед за свежей весной пришло жаркое, душное лето. На вязах появилась листва; однако листва была темной, а в шелесте ее слышались голоса мертвых...
        За прошедшие месяцы я успокоился - уже никуда не бежал, но, помимо составления костяных форм, многие часы проводил в созерцании кладбища. Я ждал, что что-то должно произойти, но само ожидание было умиротворенным, и я совсем не замечал, как дни сменялись днями...
        Уже глубокой осенью, когда отшумели затяжные дожди и мир стянулся вуалями льда и побелел под первым снегом, в Церковь вошел Ворон. Он внимательно осмотрел пирамиды из черепов и костей, подошел ко мне, и спокойно сказал:
        - А теперь ты можешь идти туда, где оставил Асфоделию.
        Я не пошел, а побежал.
        Дом стоял черный, безмолвный, промерзший - ее там не было. Я закричал громко, выбежал и наткнулся на Ворона, который смотрел поверх моей головы, и вещал:
        - Свершилось то, что должно было свершиться. Мэри стала Асфоделией, и я ее взял отсюда.
        - Но почему?
        - Потому что, ты еще прежний. Когда ты все искупишь - вы вновь встретитесь. О большем не спрашивай... Впрочем, поехали сейчас со мною. Я кое-что тебе покажу.
        Он свистнул, и тут же из тумана выступили два вороных коня.
        По черным, замерзшим полям, по застывшим лесам скакали мы; и вряд ли нашлась бы такая лошадь, которая могла бы за нами угнаться.
        Но вот мы вылетели к берегу Влтавы. Грозный, зловещий вид открывался. Черную, похожую на кровь воду пытался сковать лед, но вода противилась, и взламывала лед - он вздымался метровыми, переломанными клыками, спадал, вновь пытался сковать реку... Треск стоял невообразимый.
        И тогда Ворон сказал:
        - Запомни мои слова - в один ясный, теплый день ты ляжешь в эти воды, и приплывешь к Асфоделии. Но это будет не завтра, и не через месяц... Возвращайся же в Церковь, и продолжай делать то, что делал прежде...
        
        * * *
        
        Шли годы. За все это время я едва ли перемолвился несколькими словами; причем - это были однозначные реплики - "да" или "нет". Какие-то важные клирики приходили в Церковь; удивлялись моей работе, потом - хвалили. Никто мне не мешал, и я чувствовал, что есть высшее покровительство, что до назначенной Встречи я останусь при Церкви.
        Если бы кто-нибудь спросил моей имя, я не смог бы ответить. Аарон Стрепхорт или Матиас Гус? Я не мог вспомнить жизни Матиаса, но знал, что он созерцал кладбище, думал о смерти, а потом встретил Асфоделию. Что касается Аарона Стрепхорта, то я мог припомнить, что в детстве и юности он много бедствовал, но сами эти беды я уже не мог, не хотел вспомнить. Мог сказать, что некоторое время жил в доме Мэри, мог рассказать об этом (что и сделал выше), но все это было как события из жизни стороннего человека, словно прочитанное в книге и пересказанное.
        И в жизни Матиаса, и в моей жизни была Церковь, Кладбище и Асфоделия - это нас объединило, а остальное отпало, словно прошлогодняя листва.
        ...Шли годы... Что сказать о них? Медленно сменялись декорации: из зимы выступала весна, весна рождала лето, но лето увядало осенью, которая умирала в зиму; из мертвого чрева зимы выходила весна, и так без конца. Ничего такого, что могло бы Вас заинтересовать, не могу сказать про эти годы. Но я продолжал работать, и постепенно Церковь Всех Святых превращалась в костяное царство.
        И шептал я, выполняя тончайшую работу:
        - Аарон или Матиас - какая разница? Смерть всех нас уровняет. Все мы пришли из пустоты, и в пустоте растворимся. Но я знаю, что перед смертью увижу Асфодеию, и узнаю, кто она...
        
        * * *
        
        То было в зимнюю пору, но уже накануне весны. Я видел свое отражение на отполированной поверхности черепа: изъеденный морщинами старец с седыми волосами, со впалыми глазами - таким я себя увидел, и вздохнул устало:
        - Конец близок.
        И тут рядом со мной оказался Ворон. (впрочем, быть может, он все время был рядом). Он сказал:
        - Ты ошибаешься - это не конец, а лишь начало...
        - Но я так устал...
        - Усталость в крови, в теле. Но глаза по-прежнему горят. Начало и конец, прошлое и будущее - все иллюзия. Но душа твоя жива, и она будет жить вечно.
        - Так что же дальше?
        - Пошли.
        - Неужели сейчас я увижу Асфоделию?
        - Не задавай вопросов. Просто пошли.
        И мы вышли на кладбище. Под темными небесами распахнул Ворон потайной люк, и ступили мы в подземный ход.
        Не стану описывать этой дороги, и скажу только, что с каждым шагом возвращались ко мне силы юности, а, когда я дотронулся до своего лица, то почувствовал, что нет на нем больше ни одной морщины.
        А потом мы оказались в большой зале, в центре которой на черном столе лежал череп.
        - Возьми этот череп и посмотри в его глазницы. - повелел Ворон, а сам остался за моей спиной.
        И вот я подошел к столу, взял череп, взглянул в его глазницы. Там была чернота - живая, полная образов, зовущая. Это был сон, и он поглотил меня - я растворился в нем, и не испытал никакого сожаления.
        
        
        
        
        
        ЧАСТЬ III
        Йиржи Манес и Франтишек Ринт
        
        
        I. Йиржи Манес. Ночь.
        
        В темном ночном видении пришел образ человека неведомого, тьмою окутанного. Он взял мою голову, а вместе с ней - и мое сознание, и сердце, и душу, он поднял меня к своему лицу, и заглянул в мои глаза.
        И тогда я почувствовал, что и он, и я - мертвы, но что мы - одно целое; он хотел мне сказать что-то важное, но слишком испугался я Смерти, и закричал, и бросился из сна обратно, в Жизнь.
        
        * * *
        
        И вот я был разбужен, и глядели на меня люди прежде знакомые, а над их головами, за непроницаемой завесой туч таилось звездное небо. Ветер неистовствовал, нес в себе крупные и холодные дождевые брызги, в окружающих густых травах шумел, и травы вздымались и опадали, как море в сильную бурю.
        - Зачем мы здесь? - спросил я.
        Один из бывших поблизости людей глянул на меня с недоумением, но затем - сообразил, что я еще не до конца очнулся и пояснил:
        - Мы ждем, когда появиться карета герцога, чтобы напасть...
        Но я без него помнил, что мы поджидаем карету герцога. Совсем другое дело, что и этот человек, и герцог, и карета, и вся моя прошлая жизнь оказалась вдруг совершенно незначимой; словно бы я только что проснулся от того, прошлой жизни, еще помню ее, но она без сожаления просачивается меж пальцев.
        Так, например, я помнил, что герцог этот - деспот, притеснитель; много невинной крови на нем, а еще больше - слез. Люди, которые меня окружали, были повстанцами из народа - отважными, суровыми, жизнью своей тяжкою, бедняцкой замученные, и готовые, ради хоть недолгого глотка свободы, пойти на смерть.
        До того, как я задремал, я был их частью: я жаждал бороться с врагами; я возбужденно с ними беседовал, я почти кричал - теперь все это было рассказом давно прочитанным, и уже невнятным.
        И вот один из них (с глубоким шрамом, через всю щеку, и с перевязанным на пиратский лад правым глазом - ближайший мой друг), возвестил торжественно:
        - Йиржи, Скачут!..
        Но мне казалось, что - говорящий давно уже мертв, волнения эти улеглись сто лет назад. Ведь этот Йиржи жил в начале века XV, а сейчас век XVI. Или, все-таки XV?.. Быть может, я просто переутомился, и у меня вышло временное помрачение?..
        Я бы так и остался лежать, смотреть на дождящее ночное небо, и думать и вспоминать странное, расплывчатое, называющейся жизнью, но меня толкали, трясли, выкрикивали на ухо:
        - Скачут!.. Посмотри же!.. Скоро!.. Йиржи!..
        Я приподнялся. Увидел сливающееся с ночью, чуждое нашим страстям поле, и далеко-далеко, там, где угадывались холмы, и чернел на них лес, мелькал огонек-крапинка. Мои ускользающие товарищи торопили время, когда говорили "Скоро" - до встречи оставался толстый клубок мгновений, и, пока он распутывался, я, впервые за долгое время, вспоминал свою жизнь.
        
        
        II. Йиржи Манес. Воспоминания.
        
        Одна из окраинных Пражских улочек. Домишки там стояли бедняцкие, покосившиеся, и гулко стонущие на свою унылые долю - заставляющие стенать и своих вечно грязных, голодных обитателей.
        Сколько помню, окна наши были на нижнем этаже, а он, от древности, едва выглядывал над мостовой. Зимой заносило их снегом, и, казалось, что мы замурованы в гробнице; весной же и летом текла мутная вода - словно мы утопленники. Пока был жив батюшка, мы кое-как сводили концы с концами - только на еду и хватало - ели скудно, но, все-таки ели. Он перетаскивал бочки со всякой снедью на дворе какого-то купца, однажды надорвался, да так больше и не встал. Умирал тяжело...
        Остро врезалось в память мгновение - мать сжала похолодевшую руку отца, и, громко рыдая, вновь и вновь вскрикивала:
        - На что ты нас здесь оставил?! Взял бы с собою - ведь душам не нужна еда, а здесь... Не снег же есть! Вернись!..
        Но он не возвращался.
        Была вьюжная, леденистая зима, а мне только исполнилось шесть лет, так что ни накую работу я не был способен.
        Тогда мы и узнали, что такое настоящий голод. Это когда впалый желудок жжет и кричит, и ничем его насытить, и он превращается в орудие пытки, замещает собой все.
        После страшной потери, матушка едва на ногах держалась, но все же с утра уходила в стонущие ветром улицы, наказывала мне:
        - Я пошла искать место, где можно было бы тебя пристроить; ну а ты - сиди тихо, лишние движения еще больше тебя ослабят.
        Возвращалась она уже затемно, и каждый раз при ее появления я вскрикивал - так она походила на иссохшую мумию. И она шептала:
        - Прости, я сегодня я ничего не нашла...
        - Вот и хорошо, маменька! - вскрикивал я. - Я ни хочу от тебя, ни к кому уходить!
        Но она уже ничего не слышала, а падала на кровать, и до следующего рассвета лежала без движенья, похожая на мертвую. Ну, а на следующий день все повторялось...
        Но вот однажды она вбежала раньше обычного, и даже смогла улыбнуться:
        - Йиржи, слушай! Господь наконец-то услышал мои молитвы. Тебе несказанно повезло! Тебя берет на воспитание один очень богатый господин!.. Ох, счастье-то какое-то!.. Ну, благодари же боженьку! Что же ты?
        А я громко разрыдался... Не стану приводить всех тех бессчетных детских молитв, которыми я заклинал маму оставить меня, но она была неукротима.
        - Думаешь мне, матери, хочется отдавать тебя в чужие руки? Но ведь иначе ты умрешь от голода...
        - Тогда пойдем к нему вместе!
        - О, я посмела просить и об этом. Этот добрый господин не разрешил. Ну, ничего - ведь и без того он совершает великое благодеяние. Мы еще обязательно встретимся с тобою, Йиржи, не унывай!
        Конечно, она расплакалась. Рыдал и я. Это была очень долгая сцена...
        Ну, а потом она укутала меня во всю самую теплую одежду, которая только у нас была, и вывела на улицу. И все же к окончанию дороги, я усиленно стучал зубами, а с подбородка моего свешивались две сосульки от замерзших слез.
        Ну, а затем я впервые увидел дом, темный и обледенелый снаружи, и алый, раскаленный внутри. Хотя, я и не думал, что это дом - разве же дома могут быть такими огромными?.. На пороге нас встречал человек двухметрового роста, покрытый зелеными волосами, к тому же - с тремя руками, в двух из которых он удерживал черных псин-людоедов, третьей рукой он оттолкнул матушку, и с непривычки тяжело ворочая языком, возвестил:
        - Судья Фридрих приказал, чтобы ты шла прочь, и больше сюда не приходила!
        Я рванулся было к матушке, но трехрукий уже схватил меня, и впихнул в раскаленное кровавое нутро дома.
        - Сыночек, расти молодцем! - крик матери потонул в свисте ветра, и больше я ее не слышал.
        Зато, в самом скором времени я был представлен судье Фридриху.
        В бессмысленном золото-бриллиантовом нагромождении, утопал в приторно-мягких подушках человек сильно пухлый, с нездоровой, блеклой, с багровыми пятнами кожей. Он лоснился от пота, и вздрагивал, будто невидимый палач прикасался к нему полосой каленого метала, а между прочим, он пожирал, с большого, вязнущего в его рыхлых бедрах подноса конфеты, губы его слипались, и, видно, ему было очень душно и тошно. Глаза у него были совершенно безумные...
        - Подойти! - с трудом выдавил он сквозь липнующие губы.
        Вот я рядом, чувствую тяжкий приторно-сладкий запах, мне так тошно, что, не будь мой желудок пуст - меня бы вывернуло.
        Он долго меня разглядывал, и ворчал что-то - одно слово я расслышал, и оно меня задело: "Асфоделия"...
        - Да, Асфоделия. - повторил он громко. - Ты знаешь о ней что-нибудь?..
        - Нет. - честно признался я.
        - А я кое-что знаю. - зашипел он, придвинулся ко мне, и захлестнул волной сладковатого смрада. - ...Она цветок света. Она так прекрасна, что, прикоснись я к ней, и... преобразился бы. Представь себе - она в этом доме, а я ее не могу найти. И все потому, что помимо этих коридоров, зал и анфилад, есть и иной дом - он скрывается в стенах. Это зеркальный лабиринт. Там столько проходов, разветвлений, лестниц, что и сам черт ногу сведет. И, от этого дня ты пристроишься к иным детишкам, которые ползают там, и ищут Асфоделию. И тому, кто найдет ее, я отдам половину этого дома!
        Затем он обратился к трехрукому, зеленому чудищу:
        - Жак, накорми его, выдай одежду ищущего, и приводи к началу ночного поиска.
        Я получил столь же твердый как и кирпич хлеб, а также одежду, напоминающую клоунский наряд (кольца из колокольчиков на лбу, шее и поясе только усиливали это впечатление).
        Затем, меня отвели в круглую залу, где в стенах чернело множество лазов. Помимо меня согнали туда с дюжину ребятишек, самому старшему из которых едва ли перевалило через десять лет, а самый крошечный не насчитал еще и четырех лет. Там я впервые увидел девочку с яркими и пышными золотыми волосами. Она, также как и иные дети была крайне измождена, и судя по потемневшим глазам, выплакала все слезы.
        Прекрасная, хрупкая, беззащитная перед отвратительным Фридрихом - я почувствовал к ней нежное чувство, захотел ее защитить. Шагнул было к ней, но меня остановили - на правой ноге завязали крепкий, мудреный морской узел. Веревка была тонкой, но отличалась чрезвычайной прочностью. Такие же веревки, оказывается, были привязаны к стопам и иных детей - это были очень длинные веревки, они грудами высились перед креслом, на котором сидел Фридрих, пил вино, и шипел такие же слова, как и накануне, как многие дни до этого, как и через многие дни после:
        - Ищите Асфоделию, и помните, кто найдет - получит награду, а кто - нет - будет наказан.
        Затем мне был указан проход, в который я должен был ползти.
        Началось блуждание в темноте. Я натыкался на стены, часто соскальзывал вниз, ударялся; иногда передо мной открывались иные, совершенно мне незнакомые комнаты. Это продолжалось очень долго, и, когда я наконец услышал звон колокольчика - этот звук показался мне прекрасным, и я поспешил к нему.
        Но лабиринт дробил звуки, обманывал, и я очень долго проблуждал, набил немало синяков, прежде чем встретился с золотоволосой девочкой. Ее едва можно было различить во мраке, и лишь волосы ее излучали слабое сияние.
        Увидев меня, она доверительно, как сестра, уткнулась мне в плечо, зарыдала:
        - Сегодня опять ничего! И опять он будет бить...
        - Нет, я не позволю! - вскрикнул я, и сжал свои маленькие, через чур слабые кулачки.
        И тут девочка (про себя я назвал ее Златовлаской), зашептала:
        - Он смотрит на веревки, если мы не будем двигаться - придется совсем худо. Поползли!
        И вот мы бок о бок поползли по этому темному лабиринту. Вдвоем все-таки не так страшно, и мы стали рассказывать друг другу разные истории - кругом итак все было мрачное, и мы старались припомнить что-нибудь веселое, пусть просто слышанное в пересказе от иных людей.
        Прежде адом тянувшееся время пролетело незаметно. Нас несколько раз сильно дернули за веревки - пора возвращаться.
        Еще издали были слышны причитания и проклятия Фридриха. Этот безумец вцеплялся взглядом в каждого выползающего из лабиринта, дрожащим голосом спрашивал:
        - Ну, что? Нашел Асфоделию?
        И что могло ответить несчастное дитя?
        Тогда Фридрих заламывал руки, рыдал, проклинал нерадивого слугу, бился в истерике, бывший поблизости Жак неудачливого, и Фридрих награждал дитя сильными затрещинами, обещал, что в следующий раз примет крайние меры, добавлял, что никакой еды он не получит, и вцеплялся взглядом в следующую жертву. (отмечу сразу, что какую никакую еду все-таки получали все).
        Дошла очередь до меня, я выдержал затрещины, но когда этот негодяй начал потчевать беззащитную Золотовласку, я, не помня себя, бросился на судью, и зубами вцепился ему в руку - раскусил ее до крови.
        Подоспел Жак, и несколько раз сильно ударил меня по затылку. Прежде чем провалиться в забытье, я слышал плаксивый, бабий визг Фридриха:
        - А-а, волчонок! Засеки его до смерти!..
        
        * * *
        
        Однако, судьба была милостива, и я остался жив. Правда, несколько дней любое движение отдавалось острейшей болью в спине, но, так как часто навещала меня Золотовласка, приносила (явно украденные) снадобья, и утешала меня сказками, которые, оказывается, знала великое множество.
        И зародилось между нами, двумя детьми, то чувство, которое называется святой, невинной любовью. Мы были как брат и сестра, как мать и сын, как отец и дочь. Оторванные от своих семей мы находили домашнее тепло друг в друге, и не думали, что наше тайное счастье может прекратиться.
        Когда я достаточно подкрепился, и вновь был вогнан в лабиринт, мы сговорились, и встретились там со Златовлаской. И вновь мы ползали рядом, и тешили друг друга разными волшебными, светлыми историями.
        И взвизги Фридриха, и его побои переносились значительно легче. И продолжалось это многие дни...
        А зима все не умирала. Нахлынул неистовый, ледяной февраль, чуял свою жертву, и получил ее...
        Надо же было именно в эти дни Фридриху наткнуться на старинную карту, где отображалась часть лабиринта. Проход туда был сильно мудреный, и никто из детей там прежде не был.
        И он, владыка, подозвал Златовласку, и сказал:
        - Туда поползешь ты - одна. А то я заметил, твоя веревка, и веревка этого красавчика, все время в одной стороне, да на одной длине трутся. - он ткнул мне жирным пальцем в нос. - А ты поползешь в другую сторону, а, если свернешь за ней - Жак вытянет тебя обратно, и на этот раз засечет до смерти.
        В тот день я был один. Волновался, мучился. Конечно время тянулось невыносимо. Во мраке метался я из стороны в стороны, бился о стены; плакал, звал Златовласку.
        И вот, наконец, меня дернули за ногу - пришло время возвращаться. На этот раз Фридрих даже не глядел на выползающих без всякой ноши детей, он ждал одну Златовласку. А она очень долго не появлялась - медленно ползала.
        Жак хотел ее вытянуть, но Фридрих взвился:
        - Неужели не понимаешь - она несет Асфоделию! Надо соблюдать величайшую осторожность!..
        По лицу судьи тек пот, губы его дрожали. Он действительно верил в свои слова.
        И вот появилась Златовласка. Никакой Асфоделии с ней не было, зато несчастная дрожала, а покрывающая ее ледовая корка еще не успела растопиться.
        Большого труда стоило ей проговорить:
        - Там так холодно... Там только ветер и лед... Мое сердце - оно почти совсем остановилось... Пожалуйста, не посылайте ни меня, ни кого-либо иного туда... Там не может быть Асфоделии...
        Однако Фридрих совсем не слушал, что она говорит. Он взвился:
        - Где Асфоделия?! Куда ты ее дела?! Отвечай!..
        И разразился кабацкой бранью. Он бросился на нее с кулаками, а я - на защиту. Но Златовласка и без того потеряла сознание, и я подхватил ее холодное тело.
        - Хорошо же! - взвизгнул, раскрасневшийся от разочарования Фридрих. - Она будет ползать туда до тех пор, пока не найдет Асфоделию.
        Как не сложно догадаться этот его указ был исполнен, и следующие дни и для меня и для Златовласки стали сущим адом.
        К концу каждого из этого дней я готов был вцепиться в горло нашему мучителю Фридриху, и каждый раз сдерживался - должно быть, трусость мешала.
        Златовласка начала кашлять, и кашель этот, сначала редкий, стал страшным, почти беспрерывным, и, когда она прикладывала к губам платочек - на нем оставалась кровь. Фридрих впился в нее, и не выпускал. Теперь нам запрещалось даже разговаривать - он держал ее в отдельности от иных детей, взаперти, в маленькой, темной коморке, к которой и лабиринт не подходил.
        Стоит ли описывать мои мученья, не по детски тяжкое, трагическое душевное состояние? Мне кажется - не стоит.
        И, скажу только, что в один из дней, она уже не могла стоять на ногах, а только кашляла. И смогла прошептать:
        - Я больше не вернусь. Прощай, милый Йиржи.
        Я бросился к ней, однако Жак только этого и ждал - подставил меня подножку, отдубасил, а затем - на три дня посадил в тот погреб, где прежде томилась Златовласка.
        Тогда я очень тяжело заболел, и едва не помер. В своем бреду видел светозарных ангелов, и спрашивал у них, почему они позволяют свершаться такому злу. Однако, мысли ангелов непостижимы разумом человека, и они оставались безмолвны - парили надо мной и ждали.
        Наверно, я надеялся на чудо, что Златовласка жива, а потому боролся и выжил.
        Но, когда я был освобожден, то Фридрих подозвал меня, и сладким голосочком объявил, что Златовласка умерла, а тело ее было отдано голодным псам.
        Тогда я опустил голову и ничего не сказал. Однако, про себя я поклялся, что в ближайшие дни убью Фридриха. Дальнейшее наказание и смерть совсем не страшили, я просто знал, что должен убить и убью его.
        
        * * *
        
        И в ближайшие дни единственная мысль, которая меня занимала, была мысль о том, как убить Фридриха. Я знал, что, если стану вспоминать Златовласку, то завизжу волчонком, и, как только такие мысли подходили - усиленно их отгонял.
        Я решил, что должен напасть на Фридриха, когда он будет в одиночестве. Это можно было осуществить только в его покоях. Однако, я знал и то, что свои покои он на ночь запирает изнутри, а, стало быть, пробраться туда можно только по лабиринту.
        Поиск пути занял у меня две недели. Но я работал сосредоточенно, с остервенением. Раздобыл мел, и отмечал те туннели в которых уже побывал (удивительно, почему такое "новшество" не пришло в голову Фридриху). Наконец, ход был найден, и в следующую же ночь я решил осуществить задуманное.
        За нами, голодными, слабыми детишками совсем не следили, знали, что мы слишком запуганы, слишком слабы, чтобы бежать; однако - они ошибались.
        Я едва дождался, когда мои товарищи по несчастью захрапели, а из соседних покоев раздался такой же храп кого-то из служек.
        ...Вскоре я уже ступал по лабиринту.
        Издали приметил усиленный алый свет, заспешил, споткнулся, и тут услышал голос Фридриха:
        - Ну, милочка, сегодня ты особенно хорошо.
        И другой - неестественно тонкий голос тут же ответил:
        - Ах, приятно слушать твои речи, сладенький мой.
        - Ну, подвинься поближе, я поцелую тебя в мягкие губки...
        В голове забилось: "Оказывается, он проводит ночи с какой-то барышней. Ну, ничего - я все равно осуществлю задуманное. Брошусь неожиданно, ее оттолкну, а ему - раздеру горло. Пусть она визжит, зовет на помощь. И пусть потом делают со мной, что угодно. Главное - лишить его жизни".
        Осторожно пополз я вперед, и вот уже лбом уткнулся в подъемное зеркало, которое было проницаемым лишь с моей стороны.
        То, что я увидел, заставило меня на некоторое время оцепенеть.
        Никакой барышни, в покоях Фридриха не было. И вообще - никого, кроме Фридриха там не было. Он сидел вполоборота ко мне, перед вытянутым, изящным дамским зеркалом - но в каком наряде! Сначала я его не узнал.
        На нем было дамское платье. Причем платье шикарное, со множеством застежек, брелков, ленточек и прочей мишуры - чтобы облачиться в такое, потребовалось бы много времени.
        Вместо грудей он подложил какой-то мягкий материал, и форменный их образ был неотличим от настоящего. Щеки Фридриха были покрыты белой пудрой, а губы - ярко нарумянены; на голове был золотистый, дамский парик. Сначала у меня сердце сжалось - показалось, что - это волосы Златовласки, но сразу за тем понял, что ошибся - это были блеклые, искусственные волосы.
        Итак, Фридрих приближался к зеркалу, и шептал:
        - Ну, поцелуй меня, красавица.
        Но тут замер, и писклявым голосом попросил:
        - Но сначала назови меня по имени.
        И уже голосом Фридриха:
        - Мэри, мечта моя. Невеста. Красотка.
        Писк:
        - Ну, еще раз!
        - Мэри!
        - Целуй!
        - Ах!..
        Раздался такой мерзкий чавкающий звук, будто столкнулись два слизня - это Фридрих впечатался губами в зеркало, и соединился там поцелуем с воображаемой Мэри. Поцелуй затянулся - судья ерзал губами по стеклу, стенал, дрожал в истоме, пытался обхватить руками зеркало.
        Я воспользовался этим, бесшумно отодвинул свой тайник, и пробрался внутрь.
        Но вот Фридрих отпрянул, шумно дыша, откинулся в свое кресло - на стекле остался длинный, жирный красный цвет от помады - казалось, там раздавили какого-то массивного кровопийцу.
        По-видимому, локтем он сдвинул зеркало, и оно повернулось так, что в отражении судья увидел и меня.
        Он вздрогнул, напрягся, некоторое время разглядывал меня отраженного, затем - медленно обернулся; и слащавым голосом заявил:
        - Нехорошо подглядывать.
        Меня передернуло от отвращения. Жирная плоть лоснилась, а невообразимая смесь духов, пота, и еще какого-то резкого, мерзкого запаха буквально ударила меня. Не в силах оторваться, я разглядывал его, и понимал, что никогда не видел ничего более мерзкого - трехрукий, зеленый Жак, в сравнении с этим Фридрихом-Мэри представлялся Венерой.
        А он жаловался мне все тем же сладеньким, похожим на гной голоском:
        - Ну, видишь, мальчик мой, у дяди Фридриха должна быть супруга Мэри, а ее нигде нет. Не родилась, понимаешь?.. Но, дядя Фридрих нашел Мэри в самом себе, и вот он с ней целуется - иначе он совсем сойдет с ума...
        И вдруг лицо его разгладилось, стало еще более слащавым, и он запищал:
        - Ах, правда, я хороша? Ну, скажи?
        Я молчал, сдерживал рвоту.
        - Ну, а ты такой хорошенький, маленький, невинный мальчик. У тебя должна быть такая гладкая, теплая кожа. Подойди, я поглажу тебя...
        И тогда я шагнул к нему. Фридрих-Мэри выгнулся ко мне - двумя слизнями на подрагивающей маске тухлого мяса разъехались жирные губы.
        Я резко поднырнул под его подбородок, и впился в шею, там, где была сонная артерия. Надавил сразу, и со всех сил, так что один из моих зубов переломился.
        Судья завизжал, перемешивая стремительно то тонкий, пронзительный визг лже-Мэри, то изумленный, гневливый басок Фридриха. Он попытался подняться, но узкие дамские туфли подвели его, и он завалился, перевернул стол, зеркало рухнуло на пол, разбилось, а он навалился на осколки сверху.
        Артерия была разодрана, и раскаленный гейзер наполнил мне рот, я отдернулся, но было перепачкана уже и лицо, и шутовская моя одежда.
        Умирающий метался по полу, слепо колотил руками и ногами, заливал все кровью, я медленно пятился до тех пор, пока не уткнулся спиной в приоткрытое зеркало-ход. И тут меня все-таки вырвало.
        Когда в дверь замолотили, Фридрих сделал последнее конвульсивное движение, и застыл навеки...
        И тогда, просачиваясь по узкому лабиринту, слыша сзади крики ужаса, отрывистые команды, и еще какой-то грохот - я понял, что страстно хочу жить. Ведь жизнь - непознанная, вся впереди, и надо только выбраться из этого душного лабиринта, от этих чуждых голосов.
        Через некоторое время я выкарабкался в комнатку, в которой еще никого не было. Крики доносились издалека, и тогда я схватил стул, и высадил окно.
        Февраль почувствовал еще одну жертву, радостно, хрипло взвыл, и ударил, обледенил меня.
        Но вот, борясь со снежными вихрями, я выбрался на карниз, далее - ухватился за обледенелый рог чудовища-барельефа, и соскользнул вниз. Падать пришлось с третьего этажа, но детская изворотливость, и сугроб (правда, что обледенелый), спасли меня.
        Далее - было бегство через черный парк, за спиной лаяли псы, но вот я уже у стены, подтянулся на ветвь, и спрыгнул на одну из Пражских улиц.
        ...Холод, метель, обледенелое тело. Каждый шаг - это борьба, мука, потом - ползком, на свет костра. Меня вытащили из сугроба, отнесли под мост, к костру.
        Там грелись бездомные, нищие, но добрые люди. Они поделились со мной своей скудной трапезой, а затем, когда началась горячка, оставили у себя, выходили.
        Я пробыл с ними до весны, но затем - ушел странствовать. Ходил по чешским городам, да деревенькам, и видел, что мало среди людей истинного счастья, а чаще - творят они себе всякое зло... Но что говорить о чужых грехах, когда мне и самому доводилось заниматься грабежом! (правда, что грабил только грабленое, у толстопузых богатеев).
        Не успевши толком начаться, закончилось детство. И вот я уже юноша - тощий, обветренный, загорелый. Привыкший ночевать под небом (всегда почему-то тучевым, дождливым). Привыкший по несколько дней есть лишь травы, да коренья. Привыкший скрываться, знающий язык зверей и птиц; но так и не выучившийся грамоте, за всю жизнь не прочитавший ни одного слова. Таков был я Йиржи Манес
        Жил, и в то же время понимал, что не нашел себя в этой жизни. Хожу, делаю что-то, а зачем?.. Иногда во снах видел кладбище, полное вымытых из земли костей, готическую церковь над ним. Что - стать монахом? Мне? Полно! Я привык к вольному воздуху, а не к душной келье. А попов не любил - видел, что они тащат у простого люда не меньше, чем землевладельцы, купцы и прочая знать.
        И, когда начались волнения, когда на устах зазвучало имя Яна Жижки, и говорили все о войне с вконец обнаглевшими германцами, которые прибирали всю большую власть в стране, я примкнул к недовольным.
        Яна Жижку я героем не считал (а многие иные только как о герое о нем и говорили), я же понимал, что он такой же человек, как и все, и крови на нем не меньше, чем на любом ином воине-предводителе.
        Хотелось ли мне воевать? Изначально - нет. Но я всегда верил сердцу, и в этот раз оно мне сказало - примкнуть.
        Было несколько отчаянных грабительских вылазок (разорение помещиков), и я, благодаря богатому опыту, показал себя молодцом, выдвинулся, уже предводительствовал небольшим отрядам, и некоторые люди предсказывали мне большое будущее на этом поприще.
        А мне было все равно - я просто искал смысл в бессмысленном существовании.
        
        
        III. Йиржи Манес. Утро
        
        Итак, все эти воспоминания, яркие и отчетливые, но почти совсем не трогающие, принадлежащие как бы иному человеку, пронеслись пред моим внутренним оком, когда я и несколько моих друзей, а с некоторых пор подчиненных - лежали в засаде.
        Клубок мгновений почти распутался - карета знатного вельможи (немца по происхождению, и лютого притеснителя крестьян), приблизилась настолько, что стал слышен и перестук копыт.
        Черным демоном высился возница, факелы были приделаны по бокам кареты, и мерцали, и вспыхивали, подобно глазам чудища.
        Перед каретой скакали еще и иные всадники - обязанные быть внимательными, зоркими, но, по причине недавней пирушки - слишком веселые, слишком отвлеченные. Видящие не ночь, но губы недавно их ласкавших красоток, слышащие пьяные песни, и ухмыляющиеся - верящие, что это будет повторяться вновь и вновь.
        Копыта отчетливым боем пытались сокрушить ночь, но она окружала их бесконечными полями, которые тут же, вслед за каретой, смыкались.
        Друзья мои застыли напряженными статуями. Вот уже совсем близка эта темная грохочущая гора.
        В ухо мне зашипело:
        - Йиржи, что же ты - давай - веревка!..
        Тогда я обнаружил, что в моих руках действительно зажат конец веревки. Не зная, зачем это делаю, сильно дернул, и веревка напряглась, черной стрелой поднялась над дорогой - одна из лошадей перевернулась, взметнулись в адской круговерти копыта, круп - пронзительный крик.
        Скакавшая следом лошадь налетела на первую, перевернулась - отчаянно взвыл придавленный, увидевший смерть, и от того разом отрезвевший всадник.
        Те, кто неслись следом, метнули своих лошадей в разные стороны, но там, высокая темная трава вдруг взметалась фигурами - были, они, оказывается, и по иную сторону дороги.
        Все мои люди - уже привыкшие к убийствам, стремительные, безжалостные. Вот и карета остановлена, вытащили из него трясущегося, тщедушного вельможу. Он силился что-то выговорить на чешском, но от волнения позабыл почти все слова, и всхлипывал на родном, никому здесь незнакомом немецком.
        Нашлись здесь люди, которых он как-то особенно притеснил, унизил. И уже схватили его за маленькую козлиную бородку, и дергали так сильно, что взвизгивал он, а слезы текли из его впалых глазок.
        И уже блеснул в факельных лучах длинный нож, уже приставлен к его горлу.
        - Йиржи, останови их. - попросил человек с пиратской перевязью вместо глаза. - Ведь понадобиться нам этот слизняк; выкуп с него потребуем иль еще чего...
        И вот я вмешался - говорил скорее с удивлением, нежели с жаром. Я попросил, чтобы этого человека оставили в живых, и меня, хоть и с некоторым недовольством, послушали.
        Одному из всадников удалось ускользнуть, и, стало быть, мог появиться большой отряд - надо было уходить.
        Из кареты восставшие (а для кого-то просто - бандиты), вытащили все драгоценное (в том числе, приведшую многих в восторг шкатулку с бриллиантами); а саму карету столкнули в овраг.
        Лошади у вельможи были холеные - откормленные, вычищенные. Они чувствовали запах крови, и от того вздрагивали, пытались вырваться; однако, крестьянские руки знали к ним куда больше ласки, нежели к иным людям - своим врагам, а потому быстро их успокоили, и повели с собою.
        Мы свернули с дороги, и, пройдя сначала полем, а затем лесом - зашагали по берегу небольшой, дремлющей речушки.
        На востоке багрянцем налились тучи - занимался новый день.
        Над плавно перекатывающимися в своем движении водами плыли мягкие перины тумана, а в прозрачной воде видны были густые волосы водорослей.
        Было там так безмятежно и тихо, что всякая мысль о борьбе казалась чуждой. Люди притихли, и, судя по движению губ - шептали молитвы о прощении своих грехов.
        Погрузился в молитву и я. И молил я о том, чтобы нашелся кто-нибудь, кто объяснил - кто есть я, и зачем я живу. А еще я молил, чтобы вернулся последний сон, ведь в нем чувствовал я целостность, и ответ на все вопросы был так близок...
        И вот из тумана выступала черная, высокая фигура. Сначала я вздрогнул, но потом вспомнил, что также, принял его за человека, и когда мы шли к месту засады - когда же подошли вплотную, оказалось, что это обугленное молнией дерево... Но, когда теперь я проходил рядом из "дерева" вытянулась сильная, жесткая рука, и крепко перехватила меня за запястье.
        - Йиржи! - из под капюшона блеснули два непроницаемых черных вороньих ока.
        - Ворон! - невольно вскрикнул я.
        Нас уже окружили мои люди, к черной фигуры незнакомца примкнули клинки и копья, стоило мне моргнуть, и пролилась бы кровь. Однако я пробормотал:
        - Не делайте ему ничего. Он мой друг.
        И вот мы пошли бок о бок - я и Ворон.
        - Откуда я вас знаю? - спросил я в смятение.
        - Возможно, из сна, друг мой... - он замолчал, и, должно быть, минут пять созерцал движение реки.
        - Рассказывайте! - наконец не выдержал, потребовал я.
        - Что же тебе рассказывать? Все сразу не узнаешь, но, тем не менее, история движется, виток за витком распутывается. Придет время и ты, поверь мне, узнаешь все.
        - Но я не могу ждать!..
        - Вся наша жизнь - ожидание откровения, поиск ответов. Если я выложу тебе все сразу, ты не поверишь, запутаешься...
        - Но кто такие Аарон Стрепхорт и Матиас Гус? Эти имена пришли мне во сне.
        - Одно тебе обещаю - ты все узнаешь. Пока же скажи, что собираешься дальше делать?
        - По крайней мере, не спать! Уж чего-чего, а заснуть я сегодня не смогу. Тут, в соседней деревушке, есть хороший трактирчик.
        - Что ж - так ты и должен был сказать. - молвил Ворон. - Однако, я предостерегаю тебя - не ходи туда.
        - Почему же? Там что - ловушка?
        - Ну, можно сказать, что и ловушка.
        - Что - солдаты? Каким же образом они прознали...
        - Нет - ловушка несколько иного рода. Там ты встретишься с девушкой. Последует любовь, но любовь эта разрушит твою судьбу, ее судьбу, и еще - судьбы многих, многих близких тебе людей.
        Совершенно сбитый с толку, я прошептал:
        - У меня здесь нет близких людей, потому что все это - сон. Не отговаривайте меня - я все равно пойду в этот трактир.
        - Я так и знал... так и знал... - вздохнул Ворон.
        Через некоторое время, отправив своих людей отсыпаться в нашем, потайном, укрытым лесом лагере, я зашагал по лесной тропе к деревушке. Ворон не отставал, да я и не хотел с ним разлучаться, даже боялся этого.
        Всю дорогу он оставался безмолвным, но, когда мы подошли к маленькому, низко поклонившемуся земле зданию трактира, он вновь схватил меня за запястье и самым решительным тоном заявил:
        - А теперь, если не хочешь погибнуть, и если хочешь узнать, кто такие Матиас Гус и Аарон Стрепхорт - подчиняйся мне. Как только войдем в трактир - укройся за колонной, наблюдай, и не двигайся.
        Мы перешагнули через порог, в полумрак, густо наполненный запахом крепкого вина, и выпечки с приправами.
        Ворон толкнул меня в угол, в непроницаемую тень, и вот оттуда, выглядывая из-за колонны, мы и наблюдали.
        В кабачке было лишь несколько посетителей. Видно, ночью шумели, но теперь, по утру, все усмирилось, и эти посетители сидели тихо, задумчиво.
        Я уже хотел спросить, где же ловушка, как отодвинулась занавеска у дальней двери, и оттуда вышла... Златовласка! Несмотря на ушедшие годы, несмотря на то, что считал ее мертвой - я сразу узнал ее. Такие живые, солнечные волосы могли быть только у одной девушки.
        Грубое, крестьянское платье, не могло скрыть прекрасной фигуры, а вот лицо, несмотря на красоту было очень усталым - видно, ей всю ночь пришлось прислуживать.
        Конечно, я бросился к ней, но Ворон, словно клещами сжал мне руку, а язык мой онемел.
        - Слушайся меня! - повелевал он. - И еще раз говорю: ты не должен приближаться к ней. Иначе - погибнете оба.
        Златовласка не могла видеть меня, но все же она что-то почувствовала, и взглянула мне прямо в глаза. Вздрогнула, прошептала что-то, а затем - поставила поднос с пивом и закуской перед посетителем.
        Затем, я и Ворон, так и никем не замеченные, покинули трактир.
        На улице бушевал сильный, холодный ливень, я сразу промок до нитки, и это было хорошо - по крайней мере, отошло оцепененье, и мысли потекли связаны.
        Сначала каждый шаг давался с мукой - хотелось вернуться, объясниться с ней. Но чем дальше мы отходили, тем, несмотря на размытую дорогу, легче было идти - я словно бы освобождался от невидимых пут. Ворон чувствовал это, и хвалил:
        - Очень хорошо. Мне удалось предотвратить гибель, которая была бы неминуемой, если бы вы хоть словом перемолвились. И теперь я могу сказать кое-что о судьбе Златовласки. Не важно - та ли она Златовласка, которую ты знал в алом доме. Важно то, что маленькой девочкой очнулась она в снежном холодном лесу. Она была голодна, совсем замерзла, а поблизости выли волки. Сквозь снежное марево пробивался свет человеческого жилья, и она устремилась к нему. Если бы не вышедший навстречу лесоруб, волки бы, все-таки полакомились ею. Лесоруб был и трактирщиком, он и его супруга, приютили девочку, вырастили. Сами они люди темные, потому никакого образования, дать ей не могли. А девочка росла кроткой, задумчивой, молчаливой, самоуглубленной. Не помнила она раннего своего детства, да ее и не расспрашивали. Конечно, ей приходилось работать в трактире: мыть полы, подносить заказанную выпивку и еду. Вечный пьяный шум, суета, грубость - это угнетало ее, предназначенную для монастырского уединения...
        - Так может все-таки...
        - Ты хочешь сказать - вернуться и забрать ее? А дело в том, что она сегодня вечером сама уйдет. Уйдет в уединение величайшее из всех.
        - Но, по крайней мере, нам еще доведется встретиться? - дрогнувшим голосом спросил я.
        - Да. Но не рассчитывай, что доведется поговорить с ней.
        Вместе с тропой мы шагнули в лес. Темные, стонущие и изливающие водные каскады стволы, ветви, кусты, и травы захватили все внимание, поглотили в причудливое, блещущее сполохами молний подобие сна.
        
        
        IV. Франтишек Ринт. Сны.
        
        То, что мне открылось тем вечером, было изумительно, но, прежде чем рассказывать о вечере, я поведаю о предшествовавшем ему дне, и, совсем кратко - о своем детстве и юности.
        Еще в детстве, в сопровождении матушки и батюшки, посетил я Церковь Всех Святых, что в Кутне Горе, и древнее кладбище при ней. Мы пробыли там очень долго, а, когда родители собрались все-таки уходить, я ужаснулся. Ведь это было мое место! Я и прежде видел его во снах, мне знаком здесь был каждый камень, каждый вяз, и даже мрачный, под плотными тучами воздух. И я спрашивал у родителей - неужели они не видят, не понимают?.. Они еще три часа позволили пробродить мне по темному кладбищу, а сами следовали попятам, причем матушка часто испуганно вздыхала, так как частыми были вымытые дождями остовы. А для меня не было ничего естественнее этих костей - ведь я видел их много раз прежде. А потом, уже в сумерках, меня, плачущего, несчастного увели.
        Тот день стал решающим для меня. Хотя наша семья была очень набожной, я превзошел всех (простите, за такое высокомерие). Мысли о загробной жизни, о Боге - то единственное, что меня занимало и занимает. Церковь Всех Святых и кладбище при ней стала воплощением Бога на земле, и я знал, что в любом ином месте буду несчастен.
        В то время, как сверстники мои волочились за юбками, я вчитывался в жития святых, а еще - в тайне ото всех вновь и вновь посещал Церковь и кладбище.
        Была у меня мысль устроиться туда простым работником - одним из тех, что выметает по осени с дорожек листья, или моет полы. Но, глядя на пирамиды из черепов, которые были сложены внутри Церкви, я чувствовал, что - это незавершенная работа. Все остовы с кладбища должны перейти в эту Церковь, образовать Царствие костей, которое тоже видел во снах, которое, воплотившись, должно было бы напоминать суетным мирянам, о том, сколь тленна их жизнь. И я верил, я знал, что в этом смысл моей жизни. Итак, не простым работником, но Владыкой этой Церкви должен был я стать.
        Отрешенный от соблазнов мира, все свои силы тратящий на постижение Божественной мудрости, прочитавший сотни томов - бледный, нелюдимый, таков был я. Обо мне многие говорили, пророчили славу святого отшельника; а я, помимо прочего, изучал историю искусств, и ждал...
        И вот наступил долгожданный день. Я получил место смотрителя Церкви Всех Святых, а вместе с ним - благословение Пражского Епископа, на преображение внутреннего убранства, в согласии с моим планом.
        В темной, лишенной каких-либо украшений, непримечательной карете, ехал я по Пражским улочкам. На скамейке передо мной стояли несколько ящиков, в которых аккуратно были разложены инструменты, должные помочь в моей работе.
        Я знал, что покидаю Прагу, и хоть сколько то оживленное людское общество навсегда, и это меня нисколько не печалило. Без всякого интереса смотрел я через слегка приоткрытую занавеску на близкие стены, на людей, а видел Церковь, предвкушал, что на следующий день приступлю к работе.
        А потом увидел женщину. С длинными золотыми волосами, задумчивую... дальнейшее восторженное описание подобает герою любовных романов, но не служителю Церкви. И тогда я и задрожал, и вспотел, и зубами заскрипел, и застонал - никогда не чувствовал подобного. Думал - надо все бросить, бежать к ней.
        Не знаю уж как, но сдержался, а потом всю дорогу стоял на коленях - молил, чтобы Господь избавил меня от бесов.
        Затем, все еще пребывая в смятении, ступил в Церковь, где дрожащей рукой подписал какие-то бумаги, выслушал некую речь, и, наконец был оставлен в одиночестве, у алтаря, где в молитве провел многие часы.
        Уже глубокой ночью заслужил некоторое успокоение, и прошел в свою келью. Там стал разбирать свою поклажу, и среди множества иных вещей наткнулся на тетрадь в кожаном переплете. Раскрыл - листы были старинные, пожелтевшие, а местами даже потемневшие.
        Подчерк на этих листах был мой, однако, я не мог вспомнить, чтобы когда-либо прежде прикасался к ним. Стал читать.
        Пересказывать не стану, потому что уважаемый читатель уже знакомился с первыми главами тетради, озаглавленными " Йиржи Манес. Ночь.", " Йиржи Манес. Воспоминия." и " Йиржи Манес. Утро." - лишь три этих главы, далее - следовали пустые страницы.
        Перечитал их раз, два, три. Затем, вскочил, и снова в смятении, стал метаться по своему жилью, стены которого показались невыносимо тесными для раздирающих меня чувств.
        Ведь я вспоминал, что все то, что было там записано, действительно было мной пережито. Я старался вспомнить, когда же я это видел, и пришел к выводу, что, вроде бы прошлой ночью.
        - Быть может, я лунатик? - задал я себе вопрос. - Веду две жизни? Одна - дневная. Вторая - ночная, которая сейчас лишь слегка приоткрылась. И на рассвете записал все это?..
        Еще раз, с жадностью перечитал, и так погрузился в переживания Йиржи Манеса, что уже не мог понять, где, собственно чувства мои - Франтишека Ринта то бишь, а где - Йирди Манеса.
        И вновь пал на колени, и долго, до изнеможенья, шептал молитвы. Но, несмотря на усталость, покоя не приходило. Тогда метнулся к столу, вновь, в какой уже раз склонился над рукописью, кропотливо стал сличать этот подчерк с моим - никакого различия - эти главы писала моя рука.
        - Но как же, как же? - шептал я, возводя глаза к распятью. - Ежели я написал это прошлой ночью, то почему чернила такие древние, ссохшиеся? Жил этот Йиржи Манес в веке XV, то есть - 300 лет назад; а сейчас век XVIII. Или время повернулось вспять? Или я сплю?
        Чтобы проверить последнее предположение, я поместил свою ладонь над пламенем свечи. Резкая боль, и вонь паленой плоти были лучшим указанием, что вовсе я и не сплю.
        
        * * *
        
        Итак, я оставался наедине с собой. И я размышлял, вспоминал...
        И, оказывается, детство Йиржи Манеса имело многие сходства с моим детством. Нет - я не рос на содержание богатого негодяя, и мои родители были не только зажиточными, но и образованными, благочестивыми людьми. Однако, так же как и для Йиржи Манеса дом судьи Фридриха - наш спокойный дом стал для меня тюрьмой, и, как я уже говорил, все мои помыслы были только о том, как бы вырваться к Церкви. В нашем дом был обит алой парчой, которая, и особенно в морозные, пасмурные зимы, излучала жаркое сияние. Так же наш дом был переполнен зеркалами.
        Зеркала были повсюду. Иногда, погрузившись в мечту о Церкви, я, ничего не замечая, ходил по коридорам, да комнатам. И вдруг на стене, в алом свечении происходило некое движение. Я никогда не мог к этому привыкнуть, и всякий раз вскидывался - видел себя самого, пятился - и тот двойник тоже пятился; и вдруг я терялся, и уже не знал - где настоящий я, а где отражение. Наше сознание переплеталось, и я бежал как бы в двух телах. Потом все усмирялось, и я вновь был я. Но при этом знал, что где то есть и иные Я - и бродят они по алым лабиринтам, и грезят о Церкви.
        Таким образом, параллель с лабиринтом в доме судьи Фридриха очевидна.
        Далее, в повести Йиржи Манеса, есть одна сцена описанная с особой тщательностью, с многочисленными подробностями. Видно - это произвело на него неизгладимое, отталкивающее впечатление, и стало одним из значительнейших событий в жизни.
        Речь о сцене переодевания судьи Фридриха, и в попытке свершить содомский грех с Йиржи-мальчиком. В моей жизни найдется отражение и этого.
        Часто матушка посылала меня за молоком, и мне приходилось пробегать возле местной харчевни. В дверях часто стоял, и как бы припирал своей массивной спиной напирающий сзади шум владелец этого заведения. Своей фигурой, неопрятностью и цветом кожи, и сплющенным носом он напоминал свинью. Это был владелец харчевни, а заодно - и скотного двора, который хрюкал на задворках питейного заведения. На скотном дворе он разводил свиней, сам их рубил, а от того руки его часто были порыты спекшейся кровью. Он мне подмигивал, махал пухлой рукой, а я чувствовал к нему неизъяснимое отвращение, которое однако же, поминуя о завете Спасителя, возлюбить каждого ближнего - истово замаливал в ночное время.
        Однажды он предложил мне конфетку, и я через силу, лишь бы только искупить свою показную неприязнь, принял. От этой замызганной конфетки, так же как и от его тела, исходил смрад пота и дешевых духов. Буркнув что-то в благодарность, я припустился бежать дальше, и выкинул ненавистный подарок в ближайшую канаву. На следующий день все, вплоть до полета конфеты в ту же канаву, повторилось.
        Подобное продолжалось несколько недель. Теперь зараз он одаривал меня уже не одной, а целой горстью конфет. Неприязнь к нему осталась, и с тем большим усердием замаливал я этот грех.
        Однажды, протянув очередную конфетную горсть, он заявил:
        - А ведь я неприятен тебе...
        - Что вы, что вы! - в большом смущении воскликнул я.
        А он покачал свой раздутой шеей:
        - Вижу, что и в тебе, так же как и в иных людях, я вызываю лишь неприязнь. Все бегут меня!.. А, как бы я хотел, чтобы ты остался хоть ненамного.
        - Вообще-то я тороплюсь.
        - Ну, конечно - я не смею тебя задерживать... Но, если бы ты удалил хотя бы полчаса - я был бы очень тебе благодарен. Мне так тяжело на сердце...
        Я чувствовал, что, если не останусь, то потом изгрызу себя раскаяниями. Поэтому изрек следующее:
        - Хорошо - я останусь, но только на полчаса. Иначе, мама будет волноваться. Ведь я всегда приношу молоко вовремя!
        И я помахал пустым бидоном (а мне тогда едва исполнилось девять лет).
        Он оскалился, и, придавив своей тяжеленной кистью мои плечи, втолкнул в дверь. Однако - это была не дверь в трактир, а дверь соседствующая с ней, и обычно закрытая.
        За этой дверью открылся темный, смрадный, заваленный всяким хламом коридор, который, возможно, был отражением какого-нибудь внутреннего органа трактирщика.
        Он тискал своей ладонью мое плечо, и шипел: "Мальчик мой.... мальчик мой..." - его ладонь потела, и этот пот, проникая мне под одежду, колол, разъедал мою плоть. Он весь дрожал, а исходящий от него смрад стал совершенно невыносим.
        - Видишь ли, одна из моих свиней... у нее что-то с ногой, она дергается, и... я подержу, а ты посмотришь, что там у нее...
        - Я сейчас вспомнил, я не могу задерживаться. Пожалуйста, выпустите меня! - в ужасе вскричал я.
        - Я очень прошу тебя! Ведь ничего же не измениться, если ты на несколько минуток задержишься.
        Так или иначе, а выбора у меня не было - он уверенно и сильно протискивал меня вперед по коридору.
        Вот мы оказались во дворе. Одна стена - облезлый, вытаращенный кирпичной кладкой зад харчевни; две стены - гладкие и высокие - останки иного, несомненно более древнего сооружения.
        Третья стена - лицо скотного двора, о котором уже было сказано выше. Это лицо было с ржавыми потеками, с зарешеченными окнами-глазами. Трактирщик втолкнул меня в хрюкающий рот-дверь.
        Несмотря на то, что внутри в стенах были установлены факелы - скотный двор был затемнен. Из сумрака выступали, тряслись, переваливались жировыми складками свиные туши. Под ногами чавкала, смешанная с гнилой соломой, грязь. Хрюканье, стоны, скрипы - все слилось в адову какофонию, от которой сильно кружилась голова.
        - Теперь уже совсем немножко пройти. - сотрясаясь от волнения, повизгивал трактирщик.
        Он втолкнул меня в загон, и сам вошел, прикрыл створку.
        Каждый из загонов был огорожен деревянными скобами, но свиньи волновались только по соседству - туда, куда втолкнул меня трактирщик, были лишь двое: я и он.
        Вообще-то, когда раздался тонкий, визгливый голос, я, вскрикнув, подумал, что есть еще и третья, но потом обнаружил, что говорит все-таки трактирщик:
        - Какой хорошенький мальчик. А ты знаешь, кто я? Я Мэри! Не правда ли - я очаровательна!..
        И тут, он, развязав тесемку, скинул штаны.
        Открылись отвратительные, сальные окорока. Жировые складки на них подрагивали так же, как свиная плоть, и я, не в силах оторваться от этого мерзостного зрелища, медленно пятился.
        - Не правда ли, я хороша? Ты ведь хочешь меня? - спрашивал трактирщик.
        А я видел перед собой лишь худшую из всех свиней, которой по какому-то недоразумению была дана человеческая плоть, и которая хочет от меня чего-то, чему я еще не знал названия, но, как я чувствовал - столь гадкого, что и любая пытка, и смерть была бы в сравнении с этим сладка.
        Вот я уткнулся спиной в стену, а он подступал - теперь по его свиной плоти медленно скатывались крупные, грязные капли пота.
        - Ну, скажи, что я хороша? - настойчиво спрашивал он.
        А я трясся, и ничего не мог выговорить.
        И вот тогда он остановился, громко вскрикнул, и двумя руками сильно сжал свое лицо - теперь это были бесформенные, сильно натянутые клубы плоти, из которых вырвался голос трактирщика:
        - Это все Дьявол! Он лишил меня Мэри! Он меня всего лишил! Мне уже никогда не соединиться с ней! Я чувствую - я превращаюсь в животное!..
        Несколько секунд он молчал, трясся, исходил смрадом. Но вот отнял руки от лица, и улыбнулся, пропищал:
        - И все же - я Мэри! Сейчас я одарю тебя любовью!..
        Должно быть, Божественное проведение повлекло мою правую руку вверх. Там оказалась рукоять факела - я рванул - факел оказался в моем распоряжении.
        Я намеривался просто отпугнуть его, но ткнул, и попал ему в шею - пылающая смола вцепилась ему в плоть - вонь паленой плоти - пронзительный, захлебывающийся вопль.
        Я бежал, а в последствии, всякий раз, когда проходил возле харчевни, видел в дверях уже иного человека. Похожий на свинью трактирщик исчез - возможно, был мертв.
        В ту, первую мою ночь в Церкви Всех Святых, вспоминая подробности моего детского злоключения, отметил и такую деталь: из тех стен, которые окружали внутренний двор харчевни, выступали каменные демонические лики.
        Сопоставив их с воспоминаниями Йиржи Манеса, я понял, что - это останки дома, в котором некогда жил судья Фридрих...
        
        * * *
        
        И вышел я из Церкви Всех Святых в пасмурную, холодно-дождливую августовскую ночь, на кладбище. Поднял череп, и, войдя в ним в сияющее нутро Божьей обители, понял, что в моих руках - череп судьи Фридриха, а также - трактирщика. И украсил я его тончайшим рельефом, и прошептал молитву о всепрощении, и отложил, зная, что - это начала труда, который продлиться до последнего дня моей жизни.
        И пришла печаль: вспомнил давешнюю встречу на Пражской улочке. То была Златовласка, и, если бы я бросил все, и бросился к ней - моя жизнь пошла бы совсем иначе. Мы были бы вместе, воспитывали бы детей...
        И тут услышал в сознании своем голос:
        - Ты поступил правильно: эта Церковь - единственное твое призвание. Когда ты закончишь великий труд по ее преображению, то получишь награду успокоенья.
        Я поднял голову, и без всякого удивления обнаружил, что на подоконнике сидит птица - Ворон. Черное, бездонное око смотрело на меня, и я знал, что он все это время был со мною, и он уберег от бесовского искушения Златеницы.
        А затем пришел короткий (на пару часов до рассвета) покой.
        Сон был глубок, и насыщен образами, благодаря чему пополнилась еще глава в древней тетради Йиржи Манеса.
        
        
        V. Йиржи Манес. Головня.
        
        И в лесу, в окружении темных стволов и неистовых огней, возбужденных голосов, и шума неусыпного дождя пытался найти успокоение, но успокоение ни шло, но, видел нутро Церкви - сооружения из кости составляли ее, и я был Творцом...
        Ко мне подходили. Вот широкоплечий, с перевязанным глазом. Кажется, он называется лучшим моим другом. В тревоге смотрит он на меня; говорит:
        - Почему ты бледен, словно мертвец. Почему так темны твои глаза? Кого ты видишь пред собою? Меня или дьявола?..
        Но я ничего не отвечал, а созерцал Церковь из кости; и еще - отвратительных свиней - потными волнами накатывались они на меня, жаждали поглотить.
        - Тебе нужно развеется! - уверенно заявил одноглазый, и протяну мне большую кружку с пивом.
        В кружащейся, болящей голове вспыхнуло раздражение, и оттолкнул кружку - содержимое ее выплеснулось в бурлящей грязью поток, зашипело яростно, но уже было поглощено, развеяно, унесено.
        Из дождевого марева выступил расплывчатый черный силуэт. Это был Ворон, и я бросился к нему, и схватил за холодные и жесткие, словно костяные руки, взмолился:
        - Не уходи!
        И боялся, что он исчезнет, дорожил им, потому что чувствовал - он мой единственный проводник, а без него так и не узнаю, кто я; и сознание мое - смутное, размытое, болезненное - растворится под этим мрачным небом также, как содержимое пивной кружки.
        И Ворон отвечал:
        - Сейчас мы уйдем вместе. Предупреди своих людей, что вернешься поздно вечером...
        Я сразу повторил его слова. Одноглазый, и иные, оказавшиеся поблизости глядели на меня и на Ворона с изумлением, а то и с испугом. И слышалось: "Йиржи у него на поводу.... Да околдовал его старик, что тут не ясно!.."
        Однако, никто не посмел нас остановить. На двух вороных конях поскакали мы сначала по лесной, а затем - по проселочной дороге. Вдали, из темно-серых дождевых клубов проступали очертания большого города.
        - Ты давно видел свою мать? - поинтересовался, знающий ответ Ворон.
        - Мать?.. Я помню бедную женщину. Она умирала с голоду, и вынуждена была отдать меня в дом судьи Фридриха. Но вот моя ли она мать?..
        - Твоя, Йиржи, твоя... Во всяком случае, она воспитывала тебя, души в тебе не чаяла. Она достойна сострадания, любви.
        - Да, конечно.
        - Так, когда же ты виделся с ней в последний раз?
        - С того самого дня как отдала меня на попечение, и не видел. Ведь, когда я перегрыз Фридриху горло - то почувствовал себя изгнанником. Я совершил недопустимое, и отныне людское сообщество было для меня закрыто... Я стыдился перед нею. Как мог появиться на пороге ее дома, когда на моих губах еще не засохла кровь?..
        - Знай же, что тяжелая жизнь раньше времени состарили твою мать. Теперь она старенькая, слабенькая старушка. И она очень одинока. Заживет все в той же коморке, а о тебе ничего не знает. Придумала, что ты уехал в далекие, теплые страны, сказочно там разбогател, и живешь в белокаменном дворце на берегу лазурного моря. А сейчас мы направляемся к ней.
        - Что - неужели я должен буду открыться пред нею?! - в страхе воскликнул я.
        - Не в коем случае!.. Если бы ты пришел к ней сразу после Фридриха - тогда другое дело. Но сейчас, когда она верит в твое счастье - не разрушай его. Да она может и не выдержать этой встречи - сердце у нее слишком слабое.
        - Так зачем же...
        - Имей терпение выслушать. А дело в том, что на матушку твою поступил донос. Якобы, она ведьма. Сейчас мы скачем к ней, а по другой дороге, из чрева Праги, приближается иной отряд. Это воины, а во главе их инквизитор. Воинов всего двое - ведь велик ли подвиг задержать старую, слабую женщину? Да - ты верно догадался - мы должны им помешать. Твоя матушка будет спасена от костра, получит большой кошель с золотом, и маленький домик в деревеньки, где ее никто не узнает, и до самой старости проживет она счастливо, веря, что ты благоденствуешь...
        - Ясно.
        - Нет. Тебе еще далеко не все ясно. Есть один одержимый, имя ему Самэль.
        - Самэль! Это имя мне знакомо!.. Но, где... я ничего не помню!..
        - Вспомнишь. Самэль - приемник Фридриха - он верховный Пражский судья, и обитает в алом доме. Он терзается тем же, чем и ты - он не знает, кто он. Вас окружает бесконечный дождь, и он все больше теряется в нем. Когда-то он был гораздо сильнее, но ты почти победил его. Ты обратил его в отвратительное дерево, которое почти превратилось в нижние миры, а здесь - осталась лишь одна ветвь, которая и есть - этот нынешний Самэль.
        - Как странно вы говорите! Но все же мне ваши слова почти понятны. Вот вижу: свадьба, они пьют мою кровь, и начинается преображение. Но ведь - это сны... далекие, детские сны-кошмары...
        - Грань меж сном и жизнью очень тонка. Со временем мы уже забываем, что нам снилось, а что было на самом деле. Быть может, и ты и я, лишь чей-то сон? Быть может, нас нет; быть может - мы лишь строчка в некой книге.
        - Не говорите так! Не пугайте! Я жив! Я - Йиржи Манес! Я...
        - Тихо. Мы уже почти приехали...
        И, действительно, проселочная дорога перешла в мостовую; и сжали низкие дома-развалюхи.
        Из одного грязного окошка слышался безумный, затяжной хохот; в ином - пьяно голосили. И я узнал эту улочку - здесь прошло мое детство. А вон и верхний, почти совсем скрывшийся под грязью мостовой краешек оконца. И из-за этой загрязненной полоски выбивался трепетный свет лучины. Сердце мое в большом волнении забилось - по ту сторону должна была находиться моя мать.
        Мы спешились, и Ворон шепнул что-то коням - те бесшумно побежали по улице, и вскоре растворились в дождевых вуалях. Далее - нас ждал узкий проход меж домишками; протиснувшись туда, мы замерли, в ожидании.
        И вот выступили три фигуры. Посреди ехал похожий на раздутую бочку инквизитор, по бокам - двое подтянутых воинов.
        Инквизитор громко зевал, и еще громче ругался, потому что порученное ему дело, казалось ему и мелочным, и бессмысленным.
        Вот они остановились возле двери, спешились. Тогда Ворон подал мне знак. Мы выметнулись из своего убежища... Последовала короткая схватка. Двое воинов остались лежать мертвыми, а толстый инквизитор проявил неожиданную плоть - вырвался, умчался на своей кобыле.
        Я бросился было за ним, но Ворон перехватил меня за плечо:
        - Пусть скачет. Через час он предстанет перед Самэлем, и подробно опишет твою внешность. Это и есть вторая польза от этого нашего дела. Самэль вспомнит тебя, бросится на тебя, как охотник; но на самом деле - этот инквизитор - наживка, а ловец - ты.
        Неожиданно мне сделалось очень холодно, и я вжался в стену дома, задрожал.
        - На - выпей. - посоветовал Ворон, и поднес к моим губам чашу, в котором переливался плотный малахитовый свет.
        Я выпил, и то, что за этим последовало, можно объяснить опьяненьем. Возможно, мне это привиделось, но утверждать не стану.
        Тело мое сжалось, и птицей безгласной уселся я на плечо Ворона-человека. Он же вошел в дом, и, опускаясь по обшарпанной лестнице вниз, обрастал нежнейшим сиянием. Вот вошел он в комнатушку, где, помимо одной старушки, жила лишь Бедность. Старушка обернулась, руки навстречу сиянию протянула, на колени опустилась, и зашептала:
        - Ну, вот и смерть, наконец, пришла. Забери меня отсюда, Ангел Божий!..
        - Нет - еще не смерть. - отвечал Ворон. - Но ты довольно намучилась, а теперь вкусишь и земной благости. Тебя ждет дом в деревне, сад ухоженный, и средства достаточные, чтобы не бедствовать.
        Старушка прошептала:
        - На все воля божья.
        Мы вышли на улицу, и там, запряженная двумя белейшими крылатыми облачно-белыми лошадьми, стояла жемчужная карета. Бабушка уселась внутрь, а Ворон был возницей.
        Вся дорога сжалась в несколько мгновений. Мы оказались в тихой деревеньке, которой, возможно и не найдешь ни на одной карте... Там распрощались...
        
        * * *
        
        И было краткое как сон виденье: невидимая за корнями пещера в овражистом брегу Влтавы. Снаружи - ливень, молнии, воды бурлят да ярятся. А в пещерке - дивное спокойствие.
        И стоит в той пещерке на коленях Златовласка. Смотрит в никуда, в иной мир, и преображается ее лик - скоро она будет Асфоделией. Впрочем, она всегда ей была...
        
        VI. Франтишек Ринт. Путешествие.
        
        Очнувшись в Церкви Всех Святых, прочитал написанное Йиржи Манесом. Все это еще плыло перед моими глазами - все это видел не далее как прошлой ночью; и все это было записано триста лет назад.
        Но вот спустился в прохладный, с зачатками дальнейшего костяного обрамления неф, и, опустившись пред алтарем на колени, совершил утреннюю молитву.
        Затем вышел на шепчущее дождем, туманное кладбище. Два наполовину вымытых, пожелтевших скелета, которые лежали вблизи друг от друга, привлекли мое внимание. Их я, со всеми предосторожностями выкопал и водрузил на тележку, которую благоразумно прихватил с собою.
        Рассматривая их, обнаружил на одном из черепов, поперечную через весь лоб зазубрину. И я вспомнил, что в схватке с воинами инквизиции Йиржи Манес нанес противнику именно такой удар. Стало быть - это были остовы именно тех воинов...
        А на крыльце Церкви поджидал меня гость. Он был закутан в плащ, который когда-то был алым, но теперь весь изодрался, покрылся грязью, и поэтому алый цвет пробивался лишь местами.
        Еще не слыша его голоса, не видя лица, я почувствовал исходящую от него вражду. Но я переборол себя, и, как и полагается христианину, произнес самым добродушным тоном:
        - Приветствую тебя, странник. Пройди в дом божий, ибо Бог с радостью ждет каждого своего сына и дочь.
        Он ничего не ответил, но, когда я подошел ближе, неожиданно вцепился мне в запястье. От неожиданности я вскрикнул, и выпустил тележку с остовами.
        - Странник, говоришь ты?! - взвизгнул он, и тут же разразился безумным хохотом. - О, нет - это ты странник! Пилигрим! Проклятый беглец!..
        Немалых трудов стоило мне успокоить взвихрившиеся чувства, спросить:
        - Могли бы вы назвать свое имя, и сказать, чем я могу вам помочь?
        - О, да - меня зовут Самэль!
        - Это имя, действительно мне знакомо. Я прочитал его в записях Йиржи Манеса.
        - В своих записях!
        - Откуда вы знаете...
        - Ну, мне многое известно! - и вновь он зашелся безумным, визгливым хохотом.
        До этого рваный капюшон кое-как прикрывал его голову, но теперь откинулся, и открылось иссушенное, неожиданно маленькое, похожее на мумию лицо. Череп был лыс, и кое где топорщился пергаментными складками кожи. Глубоко упрятанные глазки то лихорадочно вспыхивали, то затягивали бездумной собачей пеленою. Он был мал ростом - едва доставал мне до плеча.
        Он вовсе не вызывал во мне страха, а вот брезгливое сострадание - да.
        Вдруг он перестал дергаться, смеяться, и долго, с жадностью изучал мое лицо. Потом сказал уже тихим, зловещим голосом:
        - Я тебе кажусь жалким?.. Но нет - ошибаешься. Ошибаешься. Ошибаешься... - он несколько раз, словно заклятье, и видимым удовольствием повторил это "ошибаешься". - Сейчас мы отправимся в путешествие, и ты увидишь, что во мне еще сохранились прежние силы.
        - Но...
        - Никаких "но". Прямо сейчас мы отправляемся в путешествие.
        Одной рукой он продолжал меня удерживать, а вот вторую поднес к губам, и издал похожий на треск свист.
        Туман незамедлительно породил открытую повозку, в которую были запряжены два, весьма резвых лошадиных остова. Правил повозкой облаченный в истлевшую одежду скелет.
        - Садись, садись. - подтолкнул меня Самэль.
        И вот мы в повозке, с непростительным, суетным грохотом рассекаем кладбищенское спокойствие...
        Самэль постоянно что-то бормотал, хихикал потирал свои костлявые ладошки. А все оглядывался - надеялся, что появиться и поможет мне Ворон, но его нигде не было видно.
        Но вот кладбище позади, и вылетели мы сразу на Пражские улицы, будто и не было пятидесяти верст разделяющих Прагу и Кутну Гору.
        И вот я, всегда сторонившийся людей, пристально стал вглядываться - жаждал увидеть хоть одного человека, чтобы броситься к нему, о спасении молить.
        Но ни одного человека не было, а были скелеты. Облаченные в бедняцкую одежду, или в дорогие камзолы; понуро идущие пешком, или гарцующие на лошадиных остовах - таковы были жители этой Праги. А вон стайка маленьких скелетов-ребятишек погнала скелет гуся. Один упал в бурлящую ливнем лужу, и грязь набилась на его ребра. Он захныкал - запустил костяные пальцы в пустые глазницы, а иные озорники его окружили, и расхохотались. Дверь распахнулась, и женский скелет с широченными тазовыми костями резко возопил на шалопаев.
        А вон трактир. В его облезлую, покрытую многочисленными грязевыми ободками стену вцепился пьяный - его рвало грязью. А в углу, под дырявым навесом скелет молодчика вцепился в скелет девицы - они лобзались, и слышен был треск перетирающихся костей.
        Мы проехали еще немного, и тут Самэль взмахнул руками. Незамедлительно распахнулась окно, и еще одна девица-скелет высунула под дождь свой покрытый отдельными блеклыми прядями череп. Она протянула ко мне костяшки рук, взвизгнула:
        - Ох, какой красавчик... Ну, иди ко мне! Согрей свою душечку!..
        И тут ее длани вытянулись через всю улицу, и схватили меня, потянули к себе.
        - Иди, развейся. А я подожду. Ну, а потом - продолжим наше путешествие. - мерзко хихикал Самэль.
        Руки у девицы оказались достаточно сильными, чтобы поднять меня в воздух, и сдавить так, что я не мог ни вздохнуть, ни дернуться.
        Под ногами хлюпала текучая грязь, ливень все шумел и шумел, а я из последних сил шептал:
        - Спасите меня...
        И тут появился Ворон. Он уселся на костяных дланях, и они тут же обратились в дождевые капли... Спустя мгновенье я уже стоял, подпирая спиной шершавую стену дому, и жадно ловил ртом воздух.
        Ворон расправил крылья, и плавно, подобно замедленному маятнику, плавал перед моими глазами. И тогда я спросил первое, что пришло мне в голову:
        - Почему ты допустил это?..
        - Иногда Самэлю позволено находиться рядом с тобой, смущать тебя...
        - Подобно дьяволу-искусителю.
        - Да - подобно дьяволу. Но ты видел, сколь слаб этот дьявол. Он может насылать иллюзии, но за ними ничего нет...
        - Ничего себе - нет. - и я потер шею, которая все еще болела от хватки скелета.
        - Ты сам себя сжимал, сам себя душил.
        - Еще лучше! В следующий раз он заставит меня надеть на шею веревку с камнем, и броситься во Влтаву.
        - О, нет. Он не желает твоей смерти. Ведь, если ты умрешь - он уже не будет властен над твоим духом. Он хочет поработить твой рассудок. Но ты видел, во что он превратился. Жалкая пародия на прежнего Самэля - обезумевший, да вообще-то и позабывший, зачем ты ему нужен. Сейчас он подобен камню на излете. У него уже нет цели, он падает, но все же надо быть осторожными - ведь падающий камень может придавить... Теперь, ты хочешь спросить: "Что дальше?"
        - Да. Что же дальше?
        - Ты должен знать ответ... Вспомни, что делал в последний раз Йиржи Манес. Ведь вы отражения друг друга...
        - Он спасал от инквизиции свою матушку. Стало быть, и мы... мою матушку.
        - В общем да. Хотя, сразу спешу тебя заверить, со стороны инквизиции ей ничего не грозит. Эта, некогда грозная организация нынче увядает. Не зря гордый мыслитель, провидец образа Вселенной Джордано Бруно, услышав приговор о своем сожжении, спокойно: "Вы боитесь больше меня!". Все, что есть боль, злоба, корысть; все, что противоестественно доброй природе человеческого духа, сметается и, со временем, будет окончательно сметено историей. Что бы ни говорили, а поколение от поколения, человек становится более гуманным. Настанет время, когда публичные казни вызовут ужас и протест, и будут запрещены. Но, все же много кровавых войн впереди - Человеку еще через многое предстоит пройти, прежде чем окончательно избавиться от звериного...
        Я внимательно слушал своего наставника, и до некоторого времени не сознавал, что стремительно иду за ним, плавно парящим.
        Окружающие дома не ворчали водосточными желобами, не насвистывали от щекотливого прикосновения ливня - все они с интересом слушали Ворона. Ну, а прохожие больше не были скелетами, и попадались среди них очень даже милые лица. И видел я в них отблеск того будущего Человечества, о котором говорил Ворон.
        Настроение мое улучшалось, и вдруг, почувствовав, что, рано или поздно, все и в моем бытии преобразиться - я рассмеялся; а ведь я и не помнил, когда в последний раз пред этим смеялся.
        И вот мы свернули с улочки, открыли калитку, и оказались в саду, который сразу же узнал: в этом саду прошло мое, полное мечтаний о Церкви детство. И здесь я не был уже многие годы, хотя... все же один раз побывал - когда пришла весть о смерти батюшки.
        И вот теперь, глядя на плачущие дождем ветви, на мокрые в их глубинах, но налитые, сочные яблоки - почувствовал, как сильно забилось сердце. Почувствовал, что совесть взывает к раскаянью - ведь матушка жила совсем одна, и, конечно, тосковала, ждала меня. И, еще в саду, вдруг заплакал от сильной жалости, и зашептал:
        - Прости меня, пожалуйста...
        Затем - остановился, схватился дрожащими руками за ветвь, и никак не решался идти дальше. Ну, а Ворон уселся рядом, и заявил:
        - Тебе действительно ждали, а ты пренебрег, ты так погрузился в свою мечту, что потерял многое человеческое. Ты ждешь аналогии, со случаем Йиржи Манеса? Что ж - матушка твоя тяжело больна, и у изголовья ее стоит смерть. Смерть, конечно не инквизиция, но, с другой стороны инквизицию можно рассматривать, как орудие смерти. Если ты сейчас останешься в саду, то она умрет через три часа, если же - войдешь, сидишь в изголовье кровати, и поговоришь, как подобает любящему сыну, то она проживет еще три года. И проживет их, не зная скорби, а в великом счастье, от знания того, что ее помнят и любят.
        - Где же я был прежде?.. Простите меня...
        - Иди же...
        Тогда я бросился к дому, который окружал некий особый, волшебный, теплый, свойственный невинному детству аромат. И, когда переступил порог, когда увидел расставленные на стульях мои старые игрушки - такой тоской сжало сердце, что впервые усомнился - а не ложным ли был избранный в моей жизни путь? Не следовало ли остаться здесь навсегда, выполняя, быть может, некую свойственную мирянам работу, но не замахиваясь на вечное?..
        Но вот спальня матушки. Навстречу мне шагнул лекарь, взглянул удивленно, приложил палец к губам, но я знал, что лучшее лекарство - мое появление, а поэтому шагнул в спальню.
        Матушка словно ждала моего появления. Ее теплые глаза поцеловали меня, и улыбнулась белыми губами, молвила тихо:
        - Ну, вот и пришел, сыночек, а я так ждала, волновалась, думала - совсем забыл... Как жизнь твоя, счастлив ли?
        - Матушка...
        Больше я ничего не мог вымолвить, просто бросился на колени перед кроватью, и горько, покаянно плакал.
        И я видел, черную тень, которая нависала над кроватью - когда я бросился на колени - тень растворилась в воздухе - отступила на три года.
        Неожиданно матушка почувствовала себя так хорошо, что изъявила желание пить чай... Минуло три часа, и мы сидели за круглым столом в гостиной. Если не считать того, что все многочисленные зеркала были занавешены - все здесь оставалось таким же, как и во дни моего детства.
        - Дело в том, что, глядя в эти зеркала, я испытывала странное чувство, будто я гляжу не на отражение, а на иную себя, которая где-то там, в зеркальном лабиринте тоже глядит на меня, и думает, что перед ней отражение. - пояснила матушка, и запила густым чаем с лимонной долькой.
        - Да, я испытывал тоже самое. - робко, еще не веря, что так легко прощен за свое отступничество, молвил я.
        На самом же деле, она меня не прощала по той простой причине, что никогда и не осуждала. Понимая это, я, с излишней наверное чувственностью, снова пал на колени, и стал заверять, что никогда теперь ее не оставлю.
        А она улыбнулась, помогла мне усесться, и подлив чая, сказала:
        - А вот это - ни к чему. Достаточно, если ты время от времени будешь меня навещать. Приходи хотя бы раз в неделю, в любое время, здесь тебе всегда рады, всегда ждут. Ведь выбрал себе в жизни Цель, и стремись к этой Цели, я тебя на это благословляю, я буду очень рада, если ты достигнешь... А ты обязательно достигнешь, если не будешь отступать.
        - Спасибо, мама.
        Мы еще некоторое время посидели, поговорили о жизни. И, оказалось, что слушать незамысловатые рассказы о саде, о цветах, так же приятно, как чувствовать приближение весны.
        Но вот мы распрощались.
        Если я ступил в дом едва ли в отчаянии, не ведая, удастся ли как-нибудь искупить свой грех, то покинул в таком приподнятом состоянии, будто за спиной моей выросли крылья.
        Как не греховно делать подобные заявления, но для своей матушки я действительно был ангелом жизни.
        Всякий дождь прекратился, воздух был свеж, и, вместе с тем спокоен, капель с листьев напоминало весеннее торжество, и хотелось стать ребенком и бегать, смеяться.
        Ворон сидел там же, где мы расстались. Я начал было восторженно рассказывать ему, что было, но он махнул крылом, молвил:
        - Все знаю... А теперь - летим. Ты увидишь...
        Его перья коснулись моего лица, обожгли неожиданно. И тут стал я птицей, вместе с Вороном взмыл под успокоенные тучи, и вскоре уже летел над темной, живой дорогой - Влтавой. И я уже знал, куда мы летим. В счастье встречу предвкушал.
        
        * * *
        
        И было краткое как сон виденье: невидимая за корнями пещера в овражистом брегу Влтавы. Снаружи - ливень, молнии, воды бурлят да ярятся. А в пещерке - дивное спокойствие.
        И стоит в той пещерке на коленях Златовласка. Смотрит в никуда, в иной мир, и преображается ее лик - скоро она будет Асфоделией. Впрочем, она всегда ей была...
        
        
        VIII. Йиржи Манес. Голем.
        
        Мои люди ждали действия. Они, несчастные, жаждущие справедливости или озлобленные, жаждущие мщения; или корыстные, жаждущие поживиться награбленным неведомо у кого, или и то, и другое, и третье сразу - шли из деревенек, городков и городов больших. Под навесами, в окружении мшистых елей и вековых сосен, горели большие костры, и сидели, и стояли, и лежали возле них люди. Часто слышны были воинственные песни, и пили они много, и громко смеялись над непристойными шутками. Таким поведением они пытались отогнать страх, но страх, также как и смерть, стоял у них за спинами, и невозможно было от него убежать.
        Дождь не прекращался уже многие дни. Поговаривали, что начался новый всемирный потоп, но это почему-то мало кого волновало. Они ждали каких-то необычайных поступков от меня. А я, прежде оживленный, вечно куда-то рвущийся, сильно изменился в последнее время - задумчивый, угрюмый, стремился к одиночеству. Укрепилось мнение, что меня околдовал Ворон, но, выразить это открыто, а, тем более, предпринять какие-либо действия, никто не решался.
        Ворон посещал меня урывками, иногда целыми днями вообще не появлялся, и в такие часы я чувствовал, как мое Я, растворяется, утекает с грязевыми потоками. Прошлое и будущее, разные имена, действия - все перемешивалось, и нигде я не находил себе места, все представлялось одинаково ненужным, блеклым. Иногда я видел что Я - это лишь буквы, написанные на листе: "Йиржи Манес", но лист размывался настойчивостью дождя. Под ним обнаруживался иной лист, там значилось "Аарон Стрепхорт", и этот лист размывался, за ним - "Матиас Гус"... Но вот все листы растворялись в грязь, и оставался лишь шум дождя.
        - Не оставляй меня! - взмолился я к Ворону, когда он в очередной раз шагнул в мое уединенье.
        - Да, я отлучался, извини. - заявил он сдержанно. - Я работал для твоего блага. Но сейчас этот труд завершен, пойдем.
        И мы, провожаемые неодобрительными взглядами моих людей, покинули лесной лагерь, и вскоре, на двух черных конях уже неслись по лесу, а затем - по Пражским улочкам.
        Ворон провел меня в свой дом. Снаружи это строение не выглядело столь внушительно, как внутри...
        Я оказался в обширном помещении, почти зале. Колбы, риторы, пробирки, щипцы, ступы - все вздымалось, булькало, перетекало. В воздухе проплывали дымчатые контуры, почти живые, жаждущие обрести плоть, и чувствовать, двигаться в твердой форме.
        А затем, на длинном лежаке я увидел себя.
        - Глиняная копия. - пояснил Ворон.
        Я склонился, разглядывая себя, словно в зеркале, дотронулся до щеки - она оказалась твердой, холодной. Зато одежда на нем была самая что ни на есть настоящая.
        Тогда Ворон перехватил мое запястье, повелел: "Не двигайся", и сделал глубокий надрез. Кровь обильно закапала в чуть приоткрытый рот моего глиняного двойника.
        Вскоре глиняный человек задвигался. Чуть привстал, и раздался такой треск, что я подумал - он покроется трещинами, и развалиться. Но моя кровь уже придала его глине гибкость - поэтому этот треск был лишь треском в суставах.
        Ворон быстро и ловко, как заправский лекарь, перевязал мне руку, и отстранил, теперь он обращался к глиняному:
        - Подымайся, Голем.
        Голем - это порождение еврейской Каббалы, покорно поднялся, вытянулся, уставился на Ворона. Глаза его были пусты - это были лишь две стекляшки, причем - в пасмурный день.
        - Пройди к столу. - повелел Ворон.
        Голем безропотно шагнул к столу, который размещался здесь же, рядом с лежаком. На столе стояла широкая чаша, в которой бурчали, пузырились, наползали друг на друга, но ни в коем случае не смешивались, слова.
        - Пей.
        Голем поднес чашу ко рту, и начал пить. Пил он долго, и я видел, как оттягивается, выступает до предела его кадык. Но вот чаша испита, он обернулся к Ворону, и, глядя только на него (меня и все окружающее он попросту игнорировал) - заявил:
        - Меня зовут Йиржи Манес, и я готов следовать в дом судьи Самэля.
        - Вот и хорошо. Отправляйся туда немедленно.
        Голем кивнул, и вышел из дома.
        Улицы уже заполонила ночь, и за дверью, которая осталась незакрытой, глухо шумел дождевой зверь.
        - Ну, и мы последуем к Самэлю. Нам предстоит очень занимательное зрелище.
        Сказав так, Ворон дотронулся до моего лица. Теперь и он и я были двумя птицами-воронами, и вылетели из дома.
        
        * * *
        
        С высоты, из клубящегося неба, Прага представлялась темным, затаившимся для тайной мессы существом. Некоторые ее части еще пылали огнями окон, но и эти последние крапинки затенялись. Где-то там, по улицам, где лишь дождь шумел, шагал Голем, но мы его много обогнали, и, пролетев над парком, оказались возле вздыбившейся каменными ликами стены.
        Стена и дом были мне хорошо знакомы - внутри таился лабиринт, по которому я ползал в детстве, в котором потерял Златовласку.
        Но вот мы протиснулись в вытяжную трубу, и вскоре замерли в тени вытянутого горизонтального окошка, под самым потолком.
        Кто-то переусердствовал с количеством канделябров, и открывшееся нам помещение буквально лоснилось светом.
        Это было просторная зала, где, помимо нескольких кресел, был еще и лежак, а на стенах были развешены плети, и еще какие-то неведомые мне инструменты. Также присутствовало там две человеческих особи.
        На одном из кресел развалился Самэль (я, как увидел его - сразу понял, что - это и есть Самэль). Лицо у него было мерзкое, отталкивающее, словно бы составленное из двух половин. Верхняя часть - темная, ссохшаяся, с жесткими, похожими на щетину волосами. Пергаментная кожа обтягивала череп, глазницы вдавливалась так глубоко, что глаз почти не было видно, могучее основание носа, неожиданно обрывалось отвратительной мясной плошкой.
        Зато нижняя часть лица была пухлой, нездоровый румянец выступал на пухлых щеках, которые, вкупе со сжатым, тонким черепом делали это лицо похожим на гниющую грушу. Одет он был очень богато, но одежда терялась под неряшливыми пятнами, а руки сильно дрожали.
        В углу, забилась, рыдала, одетая в легкое платье, девушка лет двадцати - она напоминала спелый, сочный плод.
        Самэль взмахнул руками, и вскрикнул:
        - Ну, куда же ты забилась? Ведь мы только начали. Иди сюда...
        Девушка зарыдала громче, запричитала:
        - Что же вы, добрый христианин, хотите от меня?.. Оставьте меня, пожалуйста.
        - А вспомни-ка о своей матери, отце и двух братьях. Где они сейчас?
        - В тюрьме.
        - Что их ждет, если ты не будешь слушаться?
        - Казнь. - с трудом выговорила девушка.
        - Ну, а раз так - что же ты меня не слушаешься? Я ведь прямо сейчас могу крикнуть, и...
        - Нет-нет, не надо! - скороговоркой изрекла девушка. - Я готова, я иду...
        И она действительно подошла к Самэля, старалась не смотреть на него, и не плакать.
        - Снимай одежду.
        Девушка вскрикнула, сжалась, но затем, закусив губу, скинула платье.
        Обнажилось ее вполне созревшее тело, сочные груди гармонично сочетались с плавными, широкими бедрами; а, когда она, по желанию Самэля повернулась, приятным зрелищем открылась стройная спина.
        Самэль положил свою дрожащую руку ей на спину, и начал, сильно надавливая, водить вверх и вниз, кожа набухала и плавными гребешками бежала перед его ладонью.
        Вот он двумя руками схватил ее за бедра, развернул к себе, и, подвывая, стал мять ее груди. Приподнялся, вцепился в правую грудь зубами, девушка побледнела, попыталась вырваться, но Самэль был сильнее - удержал ее.
        Наконец, отцепился - на груди осталась кровавая отметина.
        И вновь он развернул ее задом, теперь оттягивал кожу на ее мягких бедрах, и вжимал так глубоко, сколько ему хватало сил.
        По лицу судьи скатывались крупные капли пота, он то шептал, то вскрикивал:
        - Вот хорошо... вот хорошо...
        Девушка едва не падала в обморок, шептала:
        - Пожалуйста, помилуйте... вспомните Бога.
        - Не поминай Бога! - нервно вскрикнул судья, и стал сжимать ее талию. - Ты родных вспоминай, и знай... это только начало...
        И, вдруг он нагнулся, и зубами вцепился ей в зад. Девушка пыталась вырваться, но Самэль удерживал ее за живот, притягивал к себе.
        Уже змейкой обвилась вокруг ее бедра кровь, а Самэль все не насытился - все вгрызался ей в зад. Так прошла минута. Девушка истерично смеялась - похоже, она была близка к помешательству.
        А Самэль отпрянул, закричал: "А-А-А!!!" - и тут же впился в другую половину ее зада.
        И тут в дверь застучали. Судья продолжал вгрызаться. Стук повторил, и звучал долго, настойчиво. Тогда Самэль отпрянул, и закричал конечно гневно, раздраженно:
        - Я же сказал - никто не смеет!..
        Из-за двери раздался глухой голос:
        - Там один человек к вам проситься.
        - Спустите на него псов!
        - Он говорит, что вы его знаете. Он говорит, что освободил свою мать от ваших воинов. Называется Йиржи Манесом, а также Аароном Степхоротом и Матиасом Гусом.
        Тогда Самэль оттолкнул девушку с такой силой, что она отлетела в угол, и сжалась там, тихо всхлипывая.
        - Немедленно ведите его ко мне! Ведите!..
        Самэль вскочил, схватил со стола графин с вином, попытался налить в чашу, но руки его так сильно дрожали, что большая часть напитка разлилась по полу. Вот бросил чашу в угол, стал метаться из стороны в сторону, подвывать...
        Всеми своими повадками он напоминал помешенного, причем в тяжелой степени, и вызывал не страх, а брезгливое любопытство...
        Но вот дверь раскрылась и впихнули моего двойника Голема. Два здоровяка со свинячьими мордами попытались выпятить свой пивной жир за его спиной; но Самэль крикнул им:
        - Прочь!
        Те ушли, Самэль шагнул было к Голему, но замер, сверлил его спрятанными колючками глаз. Пот все скатывался по его лицу, и удивительным казалось, откуда столько влаги в его пергаментом черепе.
        Видно, Самэль ждал, что Голем заговорит первым, но тот безмолвствовал, и с самым невозмутимым видом разглядывал беснующуюся фигурку (Самэль едва доставал ему до плеч).
        Наконец, судья не выдержал, и залепетал быстро, сбивчиво - казалось, он боится куда-то опоздать.
        - Ты... ты... снился мне, много-много раз... Ты знаешь в моей жизни больше, чем кто-либо... Я - ненавижу тебя!.. Но это не просто ненависть!.. Если бы все было так просто - я бы тут же отправил тебя в темницу, где тебе быстро переломали бы кости!.. Но я не могу этого сделать... Отвечай же немедленно, кто ты?!
        - Я уже назвался, но могу повторить: Матиас Гус, Аарон Стрепхорт и Йиржи Манес.
        - Эти имена мне знакомы: они подобны дверям. Но раскрой двери!
        - Видишь ли, Самэль, я только исполняю то, что мне поручено. И скажу я тебе ни меньше, и не больше положенного. Ну, а положено мне совсем не много. Ты гнался за мной, или за моей тенью - это не важно. А причина всего - Асфоделия.
        Самэль вскрикнул, бросился к столу и перевернул его, просто потому, что надо было куда-то приложить энергию его помешательства. Графин разбился, и содержимое его крови подобно разлилось по полу. А вино было крепким - даже его кружили голову.
        Самэль много-много раз повторил имя "Асфоделия", заявил, что - она и есть истинная цель его жизни, а затем - стал требовать, чтобы Голем рассказал все, все, что о ней знает.
        Но Голем только пожал плечами (при этом мои чуткие вороньи уши уловили потрескивание подсушенной глины), и очень спокойно заявил:
        - Я сказал все, практически все, что мне было поручено...
        - Отвечай!.. Отвечай!.. Отвечай!.. - взбеленился судья.
        Голем безмолвствовал, и глядел поверх судьи, в густую тень под потолком, и прямо в мои глаза...
        Самэль задыхался от бешенства, лицо его стало темно-багровым; пот так и катился...
        - Сейчас я позову своих рабов и они заставят тебя говорить!
        - Нет, вы этого не сделаете.
        Судья вскрикнул нечто невразумительное, и, схватив тяжелый железный шест, в верхней части которого горела большая свеча, изо всех сил наотмашь ударил Голема по лицу.
        Нос и часть щеки ввалились внутрь, обнажилось глиняное нутро.
        - А-а, подделка! - взвизгивал Самэль. - Это все еврейские штучки, все их Каббала!.. Решили меня надуть?! Ну, нет! Нет!..
        И судья наносил все новые и новые удары. Голем не сопротивлялся, а только вздрагивал от уничтожающей его бури. Вот особо сильный удар по шее, отделил голову от туловища. Самаэль захохотал, и сверху прыгнул на голову - треск - череп был переломлен, и, бурля, вытекло варево из слов, в трещины пола. Обезглавленное туловище статуи подобно оставалось на месте. Самэль налетел на него, ударил кулаком в грудь - Голем рухнул...
        Далее, в течении нескольких минут продолжалось неистовое разрушение фигуры, на тщательное выделывание которой Ворон потратил почти две недели.
        Самэль, вошел в раж. Для разрушения он пользовался не только ногами, руками, но еще и многочисленными железными предметами, которых в этом помещении нашлось предостаточно. В ход пошли и клещи, и клинья, и какие-то молоточки, и даже кнут.
        Он прыгал на глиняной массе, а когда из нее вытекло немного моей крови - это привело его в такой восторг, что он взвыл, а изо рта его потекла слюна.
        Наконец, от Голема осталась лишь бесформенная груда, но и здесь Самэль не успокоился - он выискивал то, что еще могло остаться. Вот нашел палец, и усердно стал бить его. Когда от пальца остался порошок - Самэль захохотал.
        Забившаяся в угол девушка также хохотала, да к тому же - рвала на голове волосы.
        И вдруг - голос Голема:
        - Я был лишь посыльным. Знай, что настоящий Йиржи наблюдает за тобой, и, думаю, ты его хорошо его позабавил...
        Самэль судорожно огляделся, и тут увидел: под перевернутый стол закатилась челюсти Голема. Они еще были сцеплены меж собой, и двигались. Из растрескавшихся зубов вытекали, и, насмешливо шипя, забирались под пол.
        Самэль, вскрикивая проклятья, подполз к челюсти...
        - Знай, что истинный Йиржи предводительствует крестьянами. Грядет большое восстание, и тебе брошен вызов. Попробуй остановить его, но при этом - знай, что ты обречен. К Асфоделии прикоснется Йиржи; твоя же участь - забвенье...
        И это были действительно последние слова Голема, потому что судья обрушил на челюсти череду сильнейших ударов. И даже когда осталась одна глиняная требуха - он все бил и бил.
        Но вот остановился; медленно поднялся. Его качало из стороны в сторону, а из рта стекала кровавая пена. Мутными, но при всем том и едкими, внимательными глазами стал озираться.
        Вот, трясущимся перстом указал на обезумевшую, хихикающую девушку. Крикнул:
        - Ты!..
        Девушка сжалась больше прежнего, и захихикала громче.
        И Самэль сразу забыл о ней, продолжил озираться. И, хотя в глубокой тени человеческий глаз не мог различить меня и Ворона - он все же увидел, подтвердил это протяжным воплем:
        - Ви-и-ижу!
        И бросился, цепляясь за отвесную стену, попытался вскарабкаться к нам, но, конечно - тщетно.
        Ворон взмахнул крыльями, и вот, промчавшись по узкой каменной горловине, мы вылетели в темную, дождящуюся ночь. Ворон сказал:
        - Теперь он придет за тобою, и свершится то, что должно свершиться.
        Я же взмолился, чтобы увидеть Асфоделию...
        Вскоре мы были на брегу Влтавы, поднырнули в сокрытую корнями пещеру, в неземной свет... Но как же кратким было видение!..
        И уже возвращались в лес, к грубым, жаждущим справедливости, наживы крестьянам и разным проходимцам. Вернулись к жизни, которая по-прежнему меня не интересовала, и которой ждал окончания. Ждал вечной встречи со своей Златовлаской Асфоделией.
        
        VIII. Франтишек Ринт. Еще одно путешествие.
        
        - Голем. - с этим словом я проснулся.
        Ровное сероватое сияние прокатывалось сквозь стекло. Судя по настойчивому шелесту; судя по плавным линиям - отражениям воды, которые, совокупляясь, скатывались по стенам - вновь был дождь, и, конечно - до самого вечера, до следующего утра, быть может - на недели, на месяцы; все - дождь, дождь...
        - Голем... - это слово стало моим именем, и его повторил много-много раз, тщетно силясь вспомнить, иное имя, иную жизнь.
        Вот подошел к столу, несколько раз перечитал главу: "Йиржи Манес. Голем". Хотя и не требовалось перечитывать много раз - все это хорошо помнил, все это видел своими глазами, прочувствовал. Причем, видел не только вороньими глазами Йиржи Манеса, но и бездушными бусинками Голема.
        И, когда Самэль разбил мою фигуру - глаза закатились в угол, и долго пролежали там, никем не замеченные, но зрячие.
        И вот пришла уверенность, что я - Голем. И было это так страшно, так больно! Так хотелось стать человеком, у которого есть бессмертная душа, и надежда на спасение! Взор мой упал на ножичек для вскрытия конвертов - им надрезал руку, и, не чувствуя боли, с несказанной радостью обнаружил, что внутри ни глина, а кровь. И рад был этому густому и жаркому потоку, который заливал древние страницы, делал записи Йиржи почти неразличимыми.
        Но тут жесткая, похожая на кость вцепилась мне в плечо, и встряхнула. Похожий на скрежет несмазанных петель голос прокаркал:
        - Очнись! Останови кровотечение!..
        Я обернулся - сзади стоял тщедушный, похожий на пропойцу Самэль - вампирскими глазами пожирал мою кровь.
        Видя, что я никак на его слова не реагирую, он сам взялся за дело. Перетянул запястье жгутом - смазал глубокий надрез едкой мазью (а я умудрился перерезать себе вены), затем - тщательно перебинтовал.
        - Ты мне нужен мне живым... - пояснил он.
        А я еще не собрался с мыслями, все не мог вспомнить настоящего своего имени, и спросил простое:
        - Зачем?
        - Причину ты и сам знаешь. Так или иначе, я приглашаю тебя в путешествие. О, не бойся - это новое путешествие не будет иметь ничего общего со вчерашним. Вчера я решил тебя попугать; и, можешь считать - это была проверка. Сегодня никаких скелетов. Обещаю - это будет самое восхитительное, приятное путешествие, из всех, в каких тебе довелось побывать.
        Он мог бы и не говорить этих вступительных слов; потому что, когда он потянул меня к окну - воля моя была подобно разжиженному киселю, и я покорно двигался.
        Окно распахнулось, и прямо за ним открылась дорога, и мы полетели над ней, подобные листьям в хватке урагана.
        
        * * *
        
        Проплывали мимо нас широкие поля, пашни; леса, реки, озера, все было задернуто пеленами дождя; казалось - Солнце навсегда отреклось от этого мира. Поднялись пред нами громады гор - утопали они в тучах; стеной преграждали нам дорогу. Однако, и в этой стене нашлась лазейка. По извилистому ущелью, в грохоте водопадов, в кисее тумана, да в рыке неведомых тварей прокрались мы.
        И, словно новый мир открылся предо мною. Многоверстная, подобная темно-зеленому, выгнутому вниз блюдцу, раскрылась пред нами долина.
        Золотыми чашками куполов, малахитовыми шпилями, коралловыми стенами сверкал, источая из своих глубин свет дворец. Дворец этот занимал большую часть долины; дыбился тысячами окошек, опадал садами, и вновь вздымался - все никак не желая прекращаться, и я подумал, что целой жизни не хватит, чтобы обойти все его помещения.
        Но Самэль уверенно пронес меня к широко распахнутым окнам, и впорхнули в неохватную взгляду, в котором одних свечей было больше, чем людей на белом свете. Пол блистал лакированной поверхностью - отражал увитый драгоценностями потолок.
        Впрочем, если я начну описывать все драгоценности, которые находились в том зале - это займет много-много страниц. Занятие это бессмысленное и утомительное, а поэтому отмечу, что, хотя размещены эти драгоценности были без всякого вкуса - каждое по отдельности представляло произведение разных ветвей искусства: и живописи, и скульптуры, и работе с драгоценными камнями, и ковки, и шитью.
        Ко мне подступили две девушки, похожие на лучшие из мраморных изваяниях, и, так же как эти изваяния, не отягощенные одеждой. Они подхватили меня под руки, и повели к бархатному трону, столь широкому, что оно могло служить и ложем.
        Тогда я решил, что меня искушает Дьявол, и истово зашептал молитвы; однако, по-прежнему не был способен на физическое сопротивление.
        Девушки усадили меня. Отступили, и на их место пришли иные девушки - такие же обнаженные и изящные, однако с более темным светом кожи. Они встали на колени, и протянули мне большую чашу с вином.
        Самэль незримым духом плавал где-то у моих ушей и нашептывал:
        - Пей. Это очень хорошее вино. Тебе станет несравненно легче.
        И вот вино перекочевало ко мне в желудок. Жар, как и следовало ждать, ударил в голову, молитвы смешались, кашей забурлили, и вдруг испарились, оставив место недоумевающей пустоте.
        Самэль продолжал науськивать:
        - Тебя, наверное, интересует, какой великий император может владеть таким дворцом? Но ответ опять-таки перед тобою. Взгляни, как эти девушки извиваются пред тобою; они готовы на все. Стоит тебе только глазом моргнуть, и... Это твой дворец...
        - Мой? Вы сказали - мой?.. Но, ведь - это значит, что до самой старости я проживу в блаженстве...
        - Дворец принадлежит тебе по праву. Все сокровища, все девушки, вся долина - это твое, ты заслужил...
        И тут вспомнил я Церковь Всех Святых, и вскинулся:
        - Я не могу здесь оставаться. Ведь, иначе труд мой останется не завершенным; я должен обратить Церковь, в обитель кости, чтобы живущие и через века вспоминали о бренности своей жизни. Только так я исполню предназначенное в жизни, а здесь - увяну, проведу свою жизнь бессмысленно, как кабацкий пропойца. Это ловушка.
        Самэль разгневался - задышал тяжело, заскрежетал зубами, но вот совладал с собой, и заявил:
        - А я то думал, ты достаточно благоразумен, чтобы забыть Церковь. Только подумай, зачем она тебе? Украшать?.. А взгляни-ка вокруг! Неужели не видишь, сколь совершенны все эти формы - тебе никогда не создать ничего подобного. Умерь свою гордыню. Ты надеешься встать в одном полку с великими? Уймись - тебе не дан их талант. В тщетном стремлении, в тяжкой работе проведешь ты свою жизнь. А в старости, разбитый, несчастный, одинокий, ты увидишь, что никому это не нужно, и вызывает разве что усмешку.
        - Нет... - слабо прошептал я, и на сердце у меня было очень тяжко; я чувствовал, что вряд ли найду сил для дальнейшего сопротивления.
        - А я говорю - да. Неужели ты почитаешь себя таким мудрым? Ты даже не знал об этом дворце, пока я его тебе не показал. Но он твой, и, вместо страданий - тебя ждут удовольствия. Начинай же наслаждаться жизнью.
        Он хлопнул в ладоши, отступил куда-то, но уже и не требовалось его присутствия, потому что возле трона зазмеились двенадцати танцовщиц; каждую из которых можно назвать самой прекрасной женщиной Востока, и каждая из которых глядела на меня с такой нежной страстью, с таким безграничным почитанием, что кружилась голова.
        Вожделение, которое я вначале пытался отогнать, разрослось; огромным раскаленным зверем обхватило меня, завладело.
        Попытался вспомнить Церковь, но и Церковь и кости померкли в искусном движении пышных, соразмерных линий.
        И вдруг среди двенадцати танцовщиц появилась тринадцатая. И я сразу узнал ее - это была Мэри. Прекрасная ведьма из иной жизни - я ее по-прежнему ненавидел, и вожделел.
        - Иди ко мне! Иди! - закричала она, и вытянулась всем своим обнаженным телом.
        Я залпом осушил еще один кубок, отбросил его в сторону, вскрикнул, и, столь же безудержно, как самец в весеннюю пору, бросился к ней.
        Мы не просто обнялись - мы впились друг в друга, но и этого казалось мало - мы вжимались, втискивались друг в друга, и ревели, и рычали - потому что этого казалось безмерно мало.
        Вокруг визжали, смеялись, толкались, винные пары кружили голову, но мне все было безразлично. Я ненавидел и вожделел больше, чем когда бы то ни было.
        И вдруг меня схватили за плечо, и резко отдернули в сторону.
        
        * * *
        
        Из темного, окровавленного факелами воздуха метнулся широкий, волосатый кулак, раздирающим зверем впился в мой подбородок, и отбросил, так что я приземлился на зад, и, пораженный, задергался, кровью отплевывался.
        Вокруг сильно, и до отвращения грубо ржали, топали, плевались; слышно было, как бражка вливается в чьи-то внутренности. После яркого дворцового света, я никак не мог привыкнуть к тусклому освещению, и лишь смутно различал нависающую надо мной дурно пахнущую громаду. И слышал я следующие слова:
        - Эй ты!.. - тут последовало несколько крепких ругательств. - Ты что это мою Августу лапаешь?!..
        Последовал пинок, от которого я перевернулся на бок. Хохот вздернулся оглушительным валом, но еще громче был голос, который повторил свой, не имеющий для меня никакого смысла вопрос...
        Передо мной в тупом, злобно-безразличном оскале расплылась широкая, пьяная морда - одна из великого однообразного множества заезженных в кабаке морд. Сломанный, вдавленный нос, изъеденные оспой, рыхлистые, щетинистые щеки; глаза мутные, ожесточенные.
        Ну, а вокруг топали, хлопали, гоготали такие же как он; подначивали, как и меня, так и его - им интересно было поглазеть на очередной кровавый мордобой.
        В мускулистую руку моего обидчика вцепилась та, с которой я незадолго до этого танцевал. Но не было в ней и крапинки изящества - массивная, неуклюжая, зато с большими, похожими на коровье вымя грудями. Лицо - размалевано дешевой помадой; лицо сальное, неухоженное, отражающее духовный мир - почти свиное. Она похрюкивала, исходила зловоньем, и, вроде просила, чтобы ее поцеловали - однако, ее никто не слушал.
        Вот здоровяк сгреб мою рубашку на груди, и рванул к себе - материя затрещала, но выдерживала.
        - Отвечай, кто тебе позволил лапаться и лизаться с моей Августой?!
        От него исходила столь плотная волна перегара, что я закашлялся; он сильно меня затряс - несколько пуговиц оторвались, посыпались на пол.
        Чернь надрывалась хохотом...
        И тогда глухо вскипела, горящей смолой завлекла сознание, глотку воплем разодрала ненависть. "Да как они смеют?! Да сейчас я!.."
        - Да! Да! - взвыл восторженный хор.
        Теперь ни у кого не оставалось сомнения, чем все разрешиться. И даже Августа, прикусив пухлую, напомаженную губу отступила - она уже не раз была свидетельницей подобных сцен.
        Кто-то сунул мне в руку тяжелый предмет (может, ножку от стула).
        Меня науськивали:
        - Бей по лицу!.. А меж ног!.. Тут только момент улучить!.. В глаз целься!..
        Я знал, что подобное говорят и моему противнику.
        Голова моя закружилась, разорвалась раскаленной сферой; на мгновенье все стало алым, а затем - увидел, что не люди меня окружают, но отвратительные бесы. Они прыгали, дергали хвостами, а позади их шипели, ожидая меня смоляные котлы.
        И тогда испытал сильнейшее отвращенье и к ним, и к себе. И, вместе с тем, стало жалко и себя, и своего обидчика.
        Как я мог опуститься до такого? Пусть клюются петухи, перемалывают рога бараны, но я же человек! Ради чего я должен калечить величайшее, непознанное - Жизнь? Ради абсурдной гордости или ради девки, которая мне была не нужна?..
        Тогда выронил оружие, которое мне в руки втиснули; шагнул навстречу набычившемуся противнику, опустил голову, и сказал громко и отчетливо:
        - Прости меня, пожалуйста. Я был не прав.
        - Эй, да ты что! - он сильно толкнул меня.
        Я упал, но тут же поднялся, и тем же спокойным тоном повторил. Кругом смеялись, кричали: "Трус!..", кто-то плюнул мне в щеку. Я еще несколько раз тем же спокойным тоном повторил сказанной, а затем - взял его огромный, расплющенный, и еще со следами моей крови кулак. Пожал ему руку.
        А через несколько минут уже сидел с ним в темном углу, за столом. Августина поцелуем утопала в шее здоровяка, а он ухмылялся, и говорил мне:
        - А ты славный парень, черт тебя подери! Ты чем занимаешься...
        - Я состою при Церкви...
        - А-а, ну тогда понятно. Ведь как там сказано: "В одну щеку ударят, так ты вторую щеку подставят". Так?
        - Да.
        - Ну, далеко с таким не уедешь. Это знаешь на что рассчитано?.. А что б всякие господа зверства творили, и безнаказанными себя чувствовали. В одну щеку тебя бьют, ты вторую подставляешь, а они и рады - и во вторую ударят. Только и на этом не остановятся - до самой смерти бить будут.
        - А я как раз возглавляю восставший люд. Здесь, в лесу, неподалеку от Праги.
        - Что?! - здоровяк отпихнул Августу, и пристально стал меня оглядывать. - Ты пьян? Или безумен? Это не Прага, а Кутна Гора... И какой такой восставший люд? Давай-ка рассказывай!..
        Голова моя спазмами боли раскалывалась - от обилия спиртных паров, от спертого, ядовитого воздуха, перед глазами плыли круги цвета запекшейся крови, и становилось их все больше и больше.
        И понял я, что спутал себя с Йиржи Матесом, который уж триста лет как в земле покоился, и сказал, чуть приподнявшись:
        - Прости меня, я очень дурно себя чувствую. Здесь нечем дышать... извините... я брежу... Я говорю о том, что привиделось мне ночью... Я не должен был здесь появляться... А сейчас я иду в Церковь... Пожалуйста, не задерживайте меня... Еще раз - простите меня...
        - Да, знал бы, что ты такой хм-м... блаженный, не стал бы тебя трогать. Ну, бывай! И не забудь помянуть мою грешную душечку в молитве!..
        Последние слова он прокричал, так как я уже прошатался к двери. Никто не пытался остановить меня, никто не насмехался. То, что недавно занимало пьяную чернь, уже забылось, сменилось какими-то иными страстишками...
        Снаружи шел благодатно, освежающий сильный ливень. Громы били раскатисто, свободно...
        Я шел насквозь мокрый, но мне было хорошо, я улыбался и говорил:
        - Ну, что, Самэль? В очередной раз потерпел неудачу, да? Теперь тебе ничего не остается, как убраться восвояси!..
        Однако, я ошибался, и очень сильно...
        
        
        IX. Зеркала.
        
        После посещения Праги, после действа с Големом, и краткого видения Златовласки-Асфоделии, я вернулся в лес, к своим людям. Ворон проводил меня, но тут же и распрощался, сказав:
        - Неотложные, важные дела занимают мое время. На несколько дней ты останешься без меня. Постарайся заниматься тем же, чем занимался прежде. Помни - ты Йиржи Манес. Общайся со своими людьми, но только не посещай того деревенского трактира, где прежде была Златовласка. Ты знаешь - ее там больше нет, а, если посетишь - накликаешь большую беду.
        После этого он вскочил на вороного коня и оставил меня в одиночестве, среди восставших, с которыми не о чем я говорить не мог; наедине с бесконечным дождем, в котором боялся забыть свое имя, боялся лишиться рассудка...
        Я много-много пил; однако выпивка не притупляла боль, а лишь больше ее распаляла. И, однажды, сидя под навесом у костра, пиная от ноги к ноге пустую бутыль, начал говорить:
        - Этот Ворон - лжец! Раньше я был Йиржи Манес, и я был счастлив. А теперь я не знаю, кто я; и я схожу с ума. И верно говорят мою люди - Ворон околдовал меня. Я мог бы быть счастлив со Златовлаской, так нет же - разлучил нас! И как я мог слушать его брехню?!.. Что он там еще говорил?.. А-а - не посещать деревенский трактир?.. Ну, как же!..
        И вот вскочил, призраком метнулся по грохочущему лесу; по размытой, жадно ищущей солнца земле. Кто-то из моих товарищей хотел ко мне присоединиться, но я рявкнул, чтобы оставили меня в покое.
        И вот деревня. Дождь словно вбил ее в землю, и она, скособоченная, неряшливая старуха, замерла в ужасе перед молниями, которое без устали порождало небо, и которым не было никакого дела до столь ничтожного поселения.
        Утомленные однообразными днями, деревенские мужики собрались в трактире, и там было и шумно, и гарно. В темном воздухе сталкивалось такое количество ругани и плотских шуточек, что удивительным казалось - как эти стены выдерживают такую нагрузку, и не падают в преисподнюю.
        Для меня едва нашлось место на краю скамейки. В бок меня пихали локтем, в затылок кто-то раскалено дышал, из-под ног раздавался захлебывающийся храп.
        Ко мне поднырнула грудастая размалеванная девка, спросила грубым, усталым голосом:
        - Что надо?!
        Во мне росло раздражение. Распирала злоба на то, что эта грубая девка заняла место Асфоделии; раздражала злоба и тупость крестьян...
        - Что мне нужно? - переспросил я. - Ты мне нужна!..
        - Э-э, у меня есть дружок! - изумилась девка.
        А я схватил ее за пухлые, давно не мытые руки, притянул к себе. Она взвизгнула, ударила меня по затылку:
        - Э-эй! Он меня обижает! Лапает твою Августу!..
        Кругом завизжали, запрыгали; несколько стаканов звучно хлопнулись о стену.
        Огромная рука дернула меня в сторону, но я уже был готов к удару - пригнулся - кулачище просвистел у меня над головой. Я боднул своего противника в живот, он повалился - я насел на него, принялся тузить. Но вскоре ему удалось вырваться, и он, разъяренный, бросился на меня...
        Да - все это было лишь началом. Драка была долгая, неистовая; разбитое лицо кровоточило. Чье лицо? Мое? Его? Августы? Я не знаю. Я бил без разбора, а в ответ получал еще больше...
        И вдруг все остановилось. Никто не кричал, не хохотал, и только храпел под столом упившийся, который проспал все действо.
        Здоровяк распластался предо мною на полу, живот его был распорот бутылочным осколком; он еще дышал, но вместо слов лишь кроваво пузырились губы. Августа всхлипывала и зачем-то мяла его предплечье.
        А на меня зашипели:
        - Убийца...
        - Я не знаю, как получилось... Я ничего не заметил... - бестолково, пьяно стал оправдываться я.
        - А, ну - вяжи его!..
        
        * * *
        
        С воплем: "Не виноват!" - вырвался я из бреда, в своей кельей в Церкви Всех Святых. Перед глазами еще плыл убитый, а лицо и тело, хоть и не тронутые - еще болели от побоев.
        - А-а, не убивал его! Не убивал! - радостно воскликнул я. - Все привиделось!..
        Но тело била лихорадка, и было очень тяжело. Бросился к столу, и прочитал триста лет назад начатую главу "Зеркала". Подчерк был кривой, нервный - все обрывалось на полуслове.
        - Но, ведь грех на Йиржи Манесе, а не на мне! Я сдержался...
        И вновь вспомнил, как накануне чуть не вступил в драку, но сдержался, и даже почти подружился со здоровяком и его подружкой.
        И тут почувствовал раздраженье. Грязный, тупой кусок черни ударил меня, вопил оскорбления, тряс; а я унижался, молил о прощенье, потом, сидел с этим негодяем за одним столом.
        Попытался избавиться от этого наважденья, но оно прочно засело, и терзало.
        - Нет, Франтишек Ринт, так не пойдет! Ты должен показать, что ты - настоящий мужчина!.. Просто вернуться в этот трактир, и задать тому подлецу хорошую трепку!..
        И вот виденье - я бросаюсь к нему, и бью тяжелым табуретом по голове - он, окровавленный, падает. Я стремился к этому также, как человек три дня ничего не евший, стремиться к еде.
        В молитве, пред распятьем должен я был искать спасенье, до утра должен был приковать себя к алтарю, и бесами искушаемую плоть плетью усмирять, но слаб, ничтожен был.
        И то, что свершилось с Йиржи Манесом - в мою жизнь отразилось...
        Бежал через кладбище, и частые сполохи молний высвечивали ощерившиеся черепа, кости заградительными валами на пути становились, но я, в безумии своем, расшвыривал их, и кричал проклятья.
        Я уже возле выхода с кладбища, на кряжистой, темной ветви вяза сидел ворон, и говорил:
        - Неужели одного убийства тебе мало! Остановись!
        - Прочь с дороги! Ты мне только жить мешаешь!
        Я схватил череп, и запустил в мудрого своего наставника - ворон взмахнул крыльями, взмыл вверх, и уже из неба раздался его голос:
        - По крайней мере, не пей то, что предложит монах в красной рясе. Тот напиток разрушит твой разум!..
        ...Я бежал по мостовой, и водяной поток то пытался оттолкнуть меня назад, то под уклон нес с собой. Большие черные птицы носились над моей головою, и издавали такие могли исходить из заржавевших глоток железных коней. Я почти оглох, и во мне не осталось ни одной мысли, кроме того, как бы поскорей добраться до своего обидчика, и рассчитаться с ним.
        Но вот и таверна. Из окон плескало кровавым светом, а нестройный пьяный хор пытался соперничать с ливнем, но - тщетно.
        И тут почувствовал, что мне не хватает решимости. Проклял себя самыми страшными словами, которые знал, но и это не помогло.
        Сухой, похожий на треск кашель. Обернулся. Оказывается, позади меня стоял монах в красном. Фигура неряшливая, жалкая, скрюченная, а в костлявых руках - алый кувшин. Из под дранного капюшона прорезался скрежещущий глас пропойцы:
        - Как я погляжу, молодому человеку надо выпить? У меня великолепное зелье. Оно придаст вам уверенность и силы богатырские. Если его кто-то обидел, то он сможет отомстить...
        Надо ли говорить, что пить было безумием?.. Конечно - безумием! Но и все иное было безумием! Свершенное Йиржи Манесом влекло меня, но равно и мои поступки определяли его жизнь. Частицы целого, мы кружились в одной неистовой пляска смерти.
        И вот я выхватил алый кувшин, и залпом поглотил его едкое нутро.
        Оказалось, можно видеть, как в собственной голове набухают огненные пузыри, а затем, разрываясь мерцающими фейерверками, переходят в неистовые смерчи. В голове сотня, молоту подобных кулаков дробила сотню челюстей; в голове пьяная чернь потешалась надо мной, а из их гноящихся глоток летели в меня сгустки ядовитой слюны.
        В то же время я почувствовал, что одним пальцем могу придавить легендарного Роланда.
        И вот - распахнул дверь трактира, ввалился внутрь. А там, из шума, гари, навстречу мне бросились лица; они мне что-то говорили, а некоторые вскрикивали - должно быть, даже им мой лик казался страшным.
        Но какое мне до них дело? Мне нужен был один - обидчик.
        Вот он: сидит на прежнем месте: в темном углу, и Августа при нем - лобзает ему шею, и уже весь кадык помадой перепачкала.
        Здоровяк порядком залился, глаза его затянулись звериной беленой, а правое веко сильно подрагивало. Увидев меня, он приподнялся навстречу, и, неловко взмахнув ручищами, вскрикнул:
        - А-а, с возвращеньем! Ну, как - отмолил мою душечку?!..
        Я зарычал, и прыгнул на него.
        И владели мной огненные бичи, которые из мозга по каждой жилам растеклись, и придавали мне сил богатырских.
        Плохо помню, как все происходило, и могу сказать лишь, что продолжалось это долго. Он оказался достойным противником, и все сопротивлялся, наносил ответные удары. И мы метались по пьяной зале, переворачивали столы, орали, били, грызли, рвали друг друга. Иногда мне казалось, что я вздымаю его к самому потолку, иногда - что вжимаю в пол.
        А потом наступила тишина. Здоровяк лежал на полу, но был он уже не здоров, а мертв, и причиной его смерти был я. Я вонзил ему в живот длинный и широкий стекольный осколок, и несколько раз провернул. Рядом с поверженным сидела Августа, всхлипывала, и зачем-то теребила его предплечье.
        И я понял, что уже переживал это, когда был Йиржи Матесом. И теперь, когда ненависть прошла, и я чувствовал все нарастающее раскаянье - я ждал пробужденья. Вот очнусь в холодном поту, в Церкви Всех Святых, и буду долго, истово молиться перед распятьем.
        И, чтобы поскорее проснуться, ущипнул себя - боль была настоящая, да и иной боли хватало - тело так и разламывалось от полученных ударов. А в голове перекатывались огненные сферы...
        Толпу раздвинулась, и схватили, тут же заковали меня в кандалы солдаты. Это были зайцы человеческого роста, и тот факт, что они все-таки зайцы меня нисколько не удивил. Я просто вспомнил, что уже встречался с такими, будучи Аароном Стрепхортом.
        На голову словно черный мешок надели, и очнулся я уже в ином, каменном, тюремном мешке. От близости холодных стен почти невозможно было двигаться, тело ломило, не видно не зги, тишина - мертвая... Началось ожидание. Минуты превращались часы, часы - в дни... Конечно, я страдал и духовно и физически, но считаю, не стоит эти мучения расписывать - боль я претерпевал справедливо, за грех, и знал, что впереди меня ждет еще большее наказание. Я смирился, и все время проводил в молитве...
        ...Когда меня выволокли из мешка, оказалось, что тело мое настолько ослабло, что я уже не могу идти. И меня поволокли на цепях. В зале, где я оказался проходил суд. Свет с улицы не проникал, но были рыжие факелы - они высвечивали не только судий, но и орудия пытки, которые нетерпеливо поджидали того случая, когда я стану припираться.
        Так, например, палачи, были два жирных зайца в черных передниках, и с красными капюшонами, над которыми нелепо торчали исполинские уши. Солдаты, судьи, присяжные - все были зайцы. И один только главный судья был жирным боровым, изо рта его стекала густая, темная слюна, и большого труда стоило мне разобрать, что он спрашивает:
        - Назовись.
        - Имя... Я не знаю, пусть будет Аарон.
        - А-а, Аарон Стрепхорт, заячья губа?..
        И тут я почувствовал, что у меня действительно заячья губа.
        - Так почему... - тут боров достал тарелку с земляными орехами, и стал их щелкать. - Так почему ты совершил убийство?
        - Я был безумен. Можно сказать, что овладели мною бесы, но виноват я, и только я. Я готов понести любое наказание.
        - Прекрасно...
        Сразу вслед за этим мне был зачитан приговор.
        Итак, ждало меня пожизненное заключение. Запирали меня в одну камеру с ведьмой, которые, по словам судьи "все соки из жил вытянет!".
        Я не противился, потому что не было ни сил, ни желания, а хотел только, чтобы поскорее все закончилось.
        И на этот раз меня ни куда не волокли, потому что, как-то ни странно, дверь в камеру моего пожизненного заключения находилось здесь же, в стене залы суда. И, когда меня только к этой двери подводили, я услышал, что из-за нее слышится цоканье копыт.
        "Неужели эта ведьма - лошадь?" - подумалось мне, но вот дверь распахнулась.
        Меня ослепило алое свечение, и вот меня толкнули в эту печку. Дверь захлопнулась за спиною, а внутри оказалось не так уж и жарко - по крайней мере, жить можно.
        И еще - после тюремного смрада, тонкие, нежные ароматы взволновали.
        Я увидел Мэри. На ней было легкое, почти обнажающее ее прелестное, пышное тело платье, и смотрела она на меня с презреньем:
        - Аарон! Заячья губа... Как ты посмел помешать нашей свадьбе?..
        - Я... не знаю...
        И я действительно не знал, что говорить, о чем думать. Имена, действия, мысли - все перемешалось, и равно ничего не значили. Если бы меня назвали Йиржи Матесом или Матиасом Гусом - я бы согласился; но раз сейчас звали меня Аароном Стрепхортом - уродливым, нищем евреем, я соглашался и с этим. И вспоминал я, что недавно была свадьба, на которой Мэри и Самэль должны были испить моей девственной крови, но я успел потерять девственность - Самэль отравился, стал деревом. А я вырвался, в вихре да метали бежал по обледенелым Пражским улочкам, потом - гнался за мной Голем; и был еще какой-то бред, с убийством, с тюрьмой, с пожизненным заключением, которое и привело меня в эту карету.
        Рука Мэри схватила мое запястье, и была она подобна раскаленным клещам; я закричал от боли, попытался вырваться, но все тщетно. А оконца были зарешечены, проносились за ними однообразные тени, так что можно было подумать, что я в некой вихрящейся по кругу тюрьме.
        Мэри распалялась все больше:
        - Негодяй! Да как ты смел?! А я верила тебе!..
        - Выпусти меня! Выпусти! Выпусти! - молил, визжал я, а моя прожигаемая плоть шипела, иглами пронзалась.
        - На свободу захотел? Ну, уж нет! - жестоким, бьющим голосом возвестила Мэри, и зло рассмеялась. - Ты мне за все ответишь! Раньше я тебя ублажала, а теперь - последним из рабов будешь. Я из тебя всю кровь высосу!.. А-а, кажется, мы уже почти приехали.
        Действительно, карета остановилась, и снаружи раздались грубые спорящие голоса, которые перемешивались с хрюканьем.
        - Да, что ж такое! - нетерпеливо топнула ножкой Мэри.
        Прошло еще несколько тягостных, неподвижных мгновений. Тогда Мэри развернулась, и что было сил, застучала к вознице.
        Карета не двигалась, зато наружный спор нарастал.
        В дверь сильно застучали, потребовали:
        - Открывайте немедленно!
        Мэри с самым решительным видом распахнула дверцу.
        Снаружи была воющая тьма; однако во тьме этой жирно выгибался факельный огонь, тревожно, трепетно высвечивал нескольких зайцев-воинов, и жирного, неопрятного борова, который кутался в меховую шубу, и похрюкивал.
        - Что, собственно, происходит? - взвилась Мэри.
        - Вылезайте. - потребовал боров.
        - Да по какому праву?!
        - А по такому праву, что меня назначили верховным судьей вместо почившего Фридриха. Отныне его дом, и все имущество, включающее и эту карету, принадлежит мне.
        Мэри кошкой зашипела, и вся подобралась, готовая метнуться на борова-судью. Но тот кивнул зайцам-солдатам, и они выставили алебарды.
        Мэри отпрянула, а боров, обнажив гнилые клыки, ухмыльнулся, заявил:
        - У нас все по закону, есть все бумаги на дом, на имущество. В общем, и ты была собственностью Фридриха, я бы и тебя мой взять, но ты не в моем вкусе. Так что убирайся. И урода не забудь прихватить с собой!..
        Вообще, борову надоело говорить, к тому же он, несмотря на меховую шубу, замерз. И кивнул он зайцам-солдатам.
        Схватили они Мэри, вытолкали из кареты, затем - то же случилось и со мною.
        Зайцы уселись к вознице, который уже согласился служить новому господину, а сам "господин" боров забрался в алое каретное нутро, сильно хлопнул дверцей, и сразу стало темно.
        Карета рванулась к раскрытым воротам, за которыми чернел, скрипел парк, и зловещей многооконной громадой виделся судейский дом.
        Перед тем как ворота закрылись, еще можно было разглядеть, что по ту сторону прохаживаются, вздергивают отмороженными ушами зайцы-стражники.
        И вдруг мягким раскаленным кружевом обвилась вокруг меня Мэри; часто-часто зашептала на ухо:
        - Согрей меня... Пожалуйста... Так холодно... Я сейчас совсем заледенею... Вот - уже и самое сердце стынет...
        Если я был одет в весьма теплую одежду, и все равно - промерзал, то на Мэри было лишь легкое платье, и зима нещадно терзала ее открытую, нежную плоть. Уже стучали ее зубы, уже вскрикивала она от колющих иголок холода.
        Злорадство, которое вспыхнуло было, когда она лишилась всего, уступило место жалости.
        - Сейчас, сейчас - согрею тебя... - пробормотал я.
        Затем, хотя губы мои уже отбивали дробь, стянул с себя рубаху с меховой прокладкой, помог ей одеться.
        - Ну, так получше?..
        - Д-да, д-д-да... - сквозь дрожащие губы выталкивала она. - Н-но н-ноги м-мои...
        Я взглянул - ее обнаженные ноги двумя алебастровыми колоннами выступали из плотной, низко несущейся снеговой поземки. Эта поземка языками мраморного пламени змеилась по ее плавным линиям - словно бы зимняя инквизиция на медленном пламени сжигала свою ведьму. А она тряслась, стенала, молила о милости.
        - Да-да... Сейчас... помогу тебе! - прерывисто, дрожа от холода и волнения, выкрикнул я.
        На моих ногах оказалась теплая меховая обувь, а также меховые носки - однако же, где их получил, и как надевал, не мог вспомнить.
        Зато снять все это, а затем - одеть на Мэри было делом не легким. Пальцы не слушались, не гнулись - ведь инквизиция зимы услужливо зажала их в невидимые тиски...
        Но вот, наконец, ноги Мэри защищены; зато мои ступни, если не считать обтянутого вокруг них тряпья, были обнажены.
        А она все дрожала, все обвивалась вокруг меня, молила:
        - Пожалуйста, согрей меня...
        И чувствовал я, что - в ответе за ее жизнь, и должен уберечь, потому что она разом стала такой хрупкой...
        - Куда же мы теперь? - спрашивала Мэри.
        - Вот что. Когда я у тебя служил, гости твои часто мне всякие монетки давали. Не знаю почему, но я их собирал, и, когда набралось достаточно много - сложил в кувшин, и в сад отнес, зарыл там. Теперь надо туда прокрасться, вырыть. Денег в кувшине немного, но хоть на какое-то время нам должно хватить. Иначе - совсем пропадем. Ты меня здесь, возле стены поджидай, ну а я через ограду перелезу.
        - Хорошо, хорошо. Только поскорее, пожалуйста...
        Сколь же быстро свыкается человек со своими несчастьями. Вот недавно владела едва ли не самым богатым домом в Праге, думала, какое из множества изысканных кушаний предпочесть; теперь, лишившись всего, думала о том, как бы от холода согреться, и уже не усыпанная бриллиантами зала, но костер, но самая простая еда была бы ей в радость.
        Человек! Не ропщи на судьбу. Радуйся тому, что ты вообще существуешь, можешь видеть, чувствовать, осязать. Наступит новый день, и беды дня сегодняшнего сгинут, как не бывало. А в мире столько красивого, доброго, светлого, что во всю жизнь не увидишь. Жизнь наша человеческая коротка, дорожи каждый днем, и в окончании каждого оглянись на прожитые часы, что красивого сделал или увидел ты в эти часы? Не прожил ли их, бесценные, напрасно? Если покажется, что напрасно - постарайся следующий день сделать лучшим; и тогда, рано или поздно, но, когда-нибудь обязательно - будет истинное счастье.
        Итак, Мэри прижалась к стене, ну, а мне пришлось вскарабкаться на ее плечи, и далее - подпрыгнуть, ухватиться за ветвь, отталкиваясь ногами от стены, подтянуться. И ветвь и стена оказались обледенелыми, и - соскользнул, повалился.
        Дорого было каждое мгновенье. Ведь знал, что до рассвета - замерзнем; и найдут нас здесь.
        Две посиневшие статуи такими встретит нас следующий рассвет. А хотелось жить, чувствовать...
        И вот повторил попытку - вновь соскользнул. Но в третий раз все-таки вскарабкался.
        - Возвращайся поскорее, пожалуйста... - прошептала Мэри.
        Парк ополчился на меня. Черные клешни ветви норовили выцарапать глаза, но я прикрывал лицо, руки оказались разодраны. Меня почуяли, и выли псы; где-то в стороне метались факелы, слышалась ругань...
        Но вот и стена дома, вот и оскалившаяся трехглазая морда - под ней я зарыл кувшин с монетками. Земля обледенела - пришлось долбить веткой, которая тоже заледенела.
        Ветер метнул слова:
        - Э-эй, да здесь следы! Кто-то к дому прокрался!
        - Собак спускай!.. Э-эй, Жак!..
        Но вот кувшин уже в моих руках, прижал его к груди - бросился бежать, но не по прежнему пути, потому что там уже хрипло надрывались псы, а вдоль стены дома... Вновь пришлось прорываться через парк, карабкаться по ветви, переваливаться через стену...
        Мэри нашел на прежнем месте.
        Из-за каменной стены, но, казалось, над самым ухом - вопили. Блаженный, жаркий свет факелов метался там. Мэри едва могла двигаться, и одной рукой я отодрал ее от стены (вторая рука пристыла к кувшину, а тот в свою очередь - к груди и невозможно было их разъединить) - поволок ее за собою.
        Никому не было дела до двух замерзающих оборвышей - никто нас не преследовал.
        - Куда же мы? - все дрожала, прижималась ко мне Мэри.
        - Надо бы булочную найти... Хлебушка теплого попробуем...
        Но, где ж среди застывших, почерневших, словно бы отвернувшихся от нас домов нам было найти булочную? И, если там даже и была булочная, то закрылась, и только утром намеривалась впустить пухлого торговца хлебом.
        С таким трудом добытый кувшин вдруг потерял всякую цену, и только мешал при ходьбе, но выкинуть его я не мог - он примерз к руке, и груди...
        И тогда вспомнил, возвестил:
        - Под каменным мостом - очень добрые люди; они уже помогали мне, вот и теперь - согреют, накормят...
        Теперь появилась цель, а вместе с ней - силы.
        Через некоторое время замерзшей, умершей, утерявшей все цвета радугой выгнулся перед нами мост. Взгляд жадно выискивал огонь, но никакого огня не было. И все же мы протиснулись туда, где густились непроницаемые, чернейшие тени - под мостовое основание.
        - Они были здесь... - прошептал я. - Куда же они... быть может, еще вернуться...
        Я понимал - уже не хватит сил куда-либо идти, и мы останемся здесь...
        И вдруг тьма зашевелилась, выплеснула безумный, скрежещущий смех:
        - Никто сюда больше не вернется!.. Увел их! Увел!..
        И высунулся, прямо перед нами оказался страшный лик.
        Это была ведьма, с потемневшей от холода, ввалившейся кожей; а спутанные, давно не мытые космы трепыхались, шевелились, делали ее похожей на Горгону.
        - Кто их увел? - вскрикнул я.
        - Монах в красном! - захохотала она.
        - Куда?!
        - Туда, откуда не возвращаются!..
        - Но...
        - Из-за тебя увел! Ты Матиас-Аарон-Йиржи-Франтишек - преступник! Гнить тебе в тюрьме! В тюрьме! В тюрьме!..
        Она вскочила, задергалась, запрыгала; и умчалась куда-то в метель. А я обхватил голову, и, дрожа, застонал:
        - Что же это за проклятая, безумная жизнь?..
        А Мэри вжималась в меня своим мягким, жарким телом, и шептала:
        - Не оставляй меня, Аарон... Согрей меня... У нас есть только наши тела... Согрей... Мы должны продержаться до утра...
        И тогда обхватил ее податливое тело, и проволок в каменную выемку, где не было ветра, но холод давил, звенел.
        Подложили одежду под спины, накрылись сверху. Сплелись... Через час мы согрелись, к утру - вспотели...
        
        * * *
        
        Где-то над тучевой завесой народился новый день, принес неуверенный, блеклый свет, но холод только усилился. Метель улеглась, зато ветер, словно хлыст небесный, стегал.
        И над нашими головами, на мосту, скрипели кованные льдом телеги, с трудом пробиваясь сквозь мороз, доносились людские голоса. И где-то совсем близко прошли, и, покашливая, изрекли:
        - Зима-то в этом году невиданная.
        - Да - такая зима, что всем зимам зима...
        - Вот я так думаю - все бездомные собаки да кошки перемерзнут.
        - Да что там кошки, собаки! Бродягам каково? Вот ей-ей, помяни мои слова - к весне ни одного бродяги не останется, все ледышками станут...
        Голоса отдалились, смешались с иными близкими и далекими голосами, со скрипом снега, с резкими ударами ветра, и мы, еще обнаженные, еще в объятиях друг друга, поняли, что "бродяги" - это мы.
        И нам не надо было ничего друг другу говорить, ведь и так было ясно, что, если мы не найдем себе какой-нибудь более надежный уголок, а к тому же - возможность питаться хоть два раза, хоть раз в день - "ледышками" станем мы.
        И вот оделись, выбрались из своего укрытия, и там, в блеклом сероватом свечении стоял мальчик, с глазами старца, он дотронулся до моей заячьей губы, и сказал сухим, безжизненным голосом:
        - Пошли.
        - Что? Куда - пошли? - изумился я.
        - Ведь вам нужны деньги? Нужно жилье?
        - Да? Но...
        - Я предлагаю вам нечто. Вы достойны большего, чем это "нечто", но большего вам, к сожалению, не найти. Либо вы последуете за мною, либо -замерзнете.
        - Хорошо, мы пойдем за тобою, но я не обещаю...
        Он привел нас в высокий, алый шатер. Снаружи на неумелых полотнах устрашающе кривились уродцы, и я уже знал, что ждет нас внутри, и что ждет нас дальше.
        Внутри было блаженное, даже с некоторым переизбытком тепло; внутри многочисленные животные и человеческие запахи перемежались, и были так сильны, что от одних них, всякого впервые сюда зашедшего, охватывало оцепененье.
        В клетках, в невыразимой кровавой истоме метались тигры и львы; за решеткой вились питоны, выказывали роскошь кожаных корон кобры; еще кто-то шипел, бил крыльями; плескался, рыгая, в массивном, мутном аквариуме... Но все эти звери были лишь прелюдией - рассеивали нетерпение посетителей перед главным зрелищем, за которое выспрашивались весьма дорогие билеты.
        Шатер делился на две части. В первый - терпели жизнь в неволе хищники; вторая заграждалась занавесом. В урочный час занавес поднимался - за ним была сцена, за которой был еще один занавес; и вот из-за этого то занавеса и выходили различные физические уроды людского племени.
        Набор был стандартен: бородатая женщина, мохнатый человек-волк, сиамские близнецы, трехногий человек; человек с единственным, на лбу глазом, хвостатый человек, женщина с лягушачьей кожей.
        Навстречу нам, вперевалочку выбежал хозяин. Он был толст, румян, пьян, богат, доволен жизнью, но слишком вспыльчив, и еще издали возопил он негодующе:
        - Ну, кого ты привел к нам, Шарло?! Кого?!
        Мальчик с глазами старика сказал невозмутимо:
        - Юношу с заячьей губой, господин.
        - Да нам что нам заячья губа?! Разве это такое большое уродство?! Люди, как увидят его; подумают, что мы их надуваем - потребует деньги за билеты обратно. И хорошо, если только деньги, а то могут и все разгромить. Ты же знаешь, какая у нас вспыльчивая публика.
        - Нет - они слишком бояться львов и тигров. Не станут они бунтовать. - спокойно ответил мальчик.
        - Ну, а все же - чего он хочет - эта хм-м, Заячья губа? Наверное, таких же богатств, как у герцога?
        Я попытался ответить спокойно, в тон мальчику:
        - Нет, что вы. Только крышу над головой, только еды... И еды немного, и... худшей, лишь бы только не умереть с голода. Также я могу выполнять всякую работу: мыть полы, вычищать клетки...
        - Ну, а девка нам твоя на что?.. Хотя, она конечно ничего... Хм м... у меня, к сожалению, есть жена... но мы могли бы с тобой потихонечку...
        Мэри прокашлялась:
        - Я буду готовить. Я знаю много очень вкусных блюд.
        Хозяин сокрушенно вздохнул, и еще некоторое время разглядывал нас, сокрушался:
        - И на что нам такие красавцы, а, Шарло?.. Да-а, настоящие уроды сейчас перевелись. Вот ты, может, последний. - и неожиданно смягчившимся голосом попросил. - Шарло, Шарло, бедный мой мальчик, покажи им...
        Мальчик скинул капюшон, и оказалось, что в задней части череп его удлинялся, и образовывал еще одно лицо. Это было лицо очаровательной, скромной девушки, с бесконечно мудрыми, добрыми глазами, она смущенно улыбнулась нам и молвила, точно пропела:
        - Здравствуйте...
        - Их никто никогда не полюбит... - прошептал хозяин. - Но у них один мозг - все чувства одного - это и чувства иного; высочайшее слияние, высочайшая любовь. Быть может, они самые счастливые люди на свете. Точнее - это один человек. Скажи - ты счастлив, Шарло?
        - Да, счастлив. - просто, и уже, наверное не в первый раз ответил мальчик. - И не устою благодарить Творца за такой дар. А иных людей мне так жалко - они такие одинокие, разобщенные. Бывают ли они когда-нибудь вместе? По настоящему, душа в душу? А мы с Марией всегда вместе.
        Скромная девочка ничего не говорила, но - это были и ее слова, и ее мысли.
        Хозяин пришел в большое умиление (тут и выпитое взыграло); в общем, он обнял и меня, и особенно цепко и долго - тискал Мэри, и, наконец, возвестил:
        - Отныне - объявляю вас частью моей труппы!
        
        * * *
        
        Оказалось, что все эти, вызывающие смех, ужас и издевки публики, уродцы - очень хорошие, душевные люди.
        Они знали, что среди людей им не найти друзей. И они держались друг за друга, а больше всех любили двуликое Шарло-Марию, которое было столь непохоже на обычных людей, что, попади он в лапы инквизиции - его растерзали бы как порождение ада. А, меж тем, Шарло-Мария было создание не только добрым, но и мудрым, и не раз, и не два выручал хорошими советами.
        Я хорошо вписался в эту компанию, а вот на Мэри сначала косились, и избегали ее так же, как и их хозяина, и иных людей. Ведь в ней не было физических уродств - она представлялась частичкой той чуждой, насмешливой толпы.
        Но как же преобразился душевный мир Мэри! Да - раньше она была и насмешливой и холодной, и расчетливой. Теперь, лишившись всего, побыв в двух шагах от смерти, она научилась дорожить жизнью, научилась любить; и, может, не читая никаких богословских рукописей - приблизилась к христианству. Она очень вкусно готовила, она помогала мне в уборке; и еще - оказывается, она знала много замечательных сказок; которые дарила в длинные, вьюжные зимние ночи...
        А посетителей хватало! Хозяин трактира все больше толстел, одолевали его лень, и пьянство. Он был вполне доволен жизнью, и, если бы не его супруга - оставил бы шатер на одном месте. Однако, его "благоверная" отличалась дурным характером, и неусидчивость была одной из ее черт. Несмотря на то, что гости так и валили, ей казалось, что где-то там, неведомо где, все будет гораздо лучше, и вот она тормошила своего муженька, орала, что скоро он окончательно превратиться в свинью... Начиналась длинная, шумная, скучнейшая склока, в которой жена всегда выходила победительницей - следовала всеобщая, неуместная суета.
        Трудом уродцев (в том числе и меня), выносились клетки со зверьми; их запихивали в крытые большие телеги; поблизости ставили жаровни, но все равно - этим южным зверям было через чур холодно, и они дурели - метались на прутья, тщетно пытались добраться до нас - своих невольных мучителей (и, во время одной из этих перевозок мучая тигрица простудилась, и кончилось все ее смертью).
        Далее - складывались ковры, украшения, немногочисленные наши пожитки, и, наконец - сам шатер. По Пражским улочкам ползла мрачная, вызывающая у непосвященных ужас, вереница темных телег, из которых обильно слышны были и завывания, и скрежет, и вой...
        Супруга хозяина сама избирала новое для нас место; обычно - это была какая-нибудь площадь; но иногда выбор падал и на совсем не примечательную подворотню. Только она знала, почему выбирала именно эти, а не иные места; но, где бы мы ни останавливались, количество публики было примерно одинаковым. Причем, как я стал замечать - лица повторялись. А вот улицы, площади, подворотни - всегда были разными. Иногда мне казалось, что Прага, так же как и зима, разрослась до необъятных размеров; и ползем мы по бесконечным улицам, а за нами следует толпа беспризорников; которые, однако, умудряются находить деньги, и отдавать их хозяину, чтобы поглядеть на нас, и погреться внутри.
        И вдруг Мэри сказала:
        - Весна пришла.
        Тогда я взял ее за руку, и мы вышли из шатра.
        Низко над Прагой плыли тяжелые тучи, но ни сыпали они снегом, не били льдом. Прохлада, предчувствие цветов - вот чем дышали эти тучи.
        И на всей протяжности темных улиц слышалась капель, и как-то особенно, светло улыбались люди. Вот мелькнула, с напевным треском впилась в мостовую огромная сосулька.
        Подошел к нам хозяин, проворчал усталым, после спора с женой, языком:
        - Мы уходим с этого места...
        - Да, мы уходим с этого места. - подтвердил я. - Спасибо за то, что избавили нас от зимы.
        И, после этого, рука об руку с Мэри, мы пошли по улице. Человек, который уже не был нам хозяином, что-то кричал вслед, но мы его не слышали, а спешили покинуть Прагу, и добраться до Кутной Горы.
        Объяснить почему мы шли именно к Кутной Горе, так же просто, как объяснить, почему в определенное время человек хочет есть, пить или же спать; почему ему надо вдыхать воздух или двигаться - это просто потребность его организма, без этого он не может. А мы не могли без Церкви Всех Святых, без кладбища, без уединения.
        Радостной и тревожной, похожей на первую влюбленность была эта дорога. Пятьдесят верст от Праги до Церкви, и за все это время мы ни разу ни присели отдохнуть, ни ели, ни пили, ни обмолвились ни одним словом, а дышали лишь предчувствием. Мы почти бежали, и почти не чувствовали своих тел.
        И то, что и на кладбище, и в Церкви никого не было, мы приняли как должное - ведь это было предназначено нам, ждало нас. И Мэри попросила, чтобы я оставил ее; я знал, что так и будет, и поэтому не возражал. Она направилась к темной пристройке, где должна была обратиться в Асфоделию...
        И все же, мне было немного печально, потому, что все это уже было. И в одиночестве пошел я в Церковь, чтобы обрести там прощение...
        
        X. Йиржи Манес. Последние Искушение.
        
        Очнулся от прикосновения свежего воздуха, от мелодичного шелеста дождя.
        Находился я в маленькой, но аккуратно прибранной комнатке; на столе горела, высвечивая трепетную, теплую сферу свеча. Окно было приоткрыто, за ним медленно плыл плотный туман, извилистыми, плавными клубами проникал и в комнатку.
        А я лежал на кровати, и теплился надо мной золотистый лик Спасителя; в изголовье, погруженный в глубокую тень, сидел Ворон.
        Увидев, что я очнулся, он сказал:
        - Наконец-то.
        И тогда я все вспомнил, стало мне горько и тошно. Спросил:
        - Что с тем крестьянином?..
        - Хотя нанесенная тобой рана была очень тяжела, он, благодаря моим стараньям, остался жить.
        - А, что это за место?
        - После того случая, крестьяне связали тебя, уже бесчувственного, и повезли в город, к судье. К счастью, я попался им навстречу; я обещал излечить раненого, и добавить хороший денежный выкуп. Я выполнил эти обещания, а тебя разместил на постоялом дворе, на пол пути меж Кутной Горой, и Прагой. На постоялом дворе ты сейчас и находишься.
        И тут туман за окном набряк непроницаемой чернотой, нечто прильнуло к окну, а затем, хрипя, стало просовываться в приоткрытые ставни.
        Я вскрикнул, отдернулся, дрожа, вжался в стену. Ворон едва заметно усмехнулся, молвил:
        - Это всего лишь лошадь...
        И тут я увидел, что - это действительно лошадь. Глаза у нее были печальные, задумчивые. И, во все время дальнейшей беседы, она оставалась в комнате.
        Наставительным, учительским тоном молвил Ворон:
        - Ведь предупреждал тебя: не ходи в деревенский трактир, не пей. Что - научился горьким опытом?..
        - О, да, да! - с жаром воскликнул я. - Вы только простите.
        - Прощаю. Тем более, наказание ты уже понес.
        - Да... Я ведь совсем запутался. Где я? Кто я?
        - Если ты все-таки будешь меня слушаться, то скоро получишь ответ.
        - Да! Что бы вы ни сказали, все исполню. Клянусь!
        - Что же - я рассчитывал на такой ответ... Ну-ка, скажи, что в своей жизни человек должен сделать?
        - Дерево посадить, дом построить, ребенка взрастить.
        - Только последнего тебе не дано. Чтобы ребенка взрастить нужны годы, а у нас время - совсем мало. Но, взамен этого, посадишь не одно дерево, а много. Два сада - вишневый и яблоневый. И дом построишь.
        - Но я никогда не строил...
        - Я буду твоим наставником. Не задавай мне никаких вопросов, а просто отвечай - согласен или нет?
        - Согласен.
        - Тогда поднимайся, приступим к работе сейчас же... Ведь ты пролежал здесь целых три недели...
        
        * * *
        
        Были два больших воза, в которых, в аккуратных деревянных выемках, терпеливо дожидались своего часа саженцы. Один воз хранил в себе сад вишневый, другой - яблоневый. Саженцев было действительно много, и работал я от рассвета и до заката - рыл полутораметровые ямы, сажал, засыпал, поливал родниковой водой.
        Несмотря на разбавленный темным туманом прохладный воздух (на пороге был сентябрь), я взмокал от пота, и к вечеру дышал тяжело. Однако, работа была мне не в тягость, а в радость; даже и в затемнении позднего вечера, спрашивал у Ворона дозволения принести факелы, чтобы работать при их свете и ночью; а он печально улыбался, и говорил, чтобы я спал, а утром он меня разбудит.
        Обычно, я ложился прямо на землю, накрывался шалью, и тут же засыпал. Мною взрыхленная земля дышала теплом, навевала сладкие сны...
        А следующим утром, Ворон, ни словами, но кувшином ледяной воды будил меня, и я тут же продолжал посадку...
        Через неделю появился сад вишневый. Еще через неделю - яблоневый.
        Ворон покинул меня, но тут же и вернулся: он правил двумя возами, которые в этот раз были заполнены бревнами. И отдельно лежали топоры, пилы, заступы, блоки, и иные приспособления для постройки дома.
        Тогда же я взялся за строительство. Ворон выполнил свое обещание - давал мне советы, всячески направлял строительство, но помощь его была исключительно словесной - вся физическая работа выпала мне.
        Если, во время посадки садов, я уставал, то теперь, к окончанию каждого дня, буквально валился с ног, и не просил ни о чем, кроме крепкого, долгого сна...
        Это был не просто деревенский дом, на одну семью - это был настоящий деревянный дворец - пусть и не самый большой из дворцов, но, наверняка самый большой из возведенных одним человеком.
        ...Прошли месяцы, уже сыпал снег; и я устроил в погребе маленькую печку, возле которой и грелся, прежде чем в очередной раз взяться за работу. Однажды, жадно протянув к огню руки (а в углях жарилась картошка), я спросил у Ворона:
        - Для кого я строю этот дом?
        - Я же просил не задавать вопросов. Как только достроишь - все узнаешь.
        - И все же - позвольте один вопрос. Если не захотите, можете не отвечать. Но, всего один вопрос.
        - Ну, я слушаю. - проворчал Ворон.
        - Те люди... восставшие... иногда я совсем про них забываю... Но, все же, я знаю - восстание идет, люди сражаются, гибнут. Среди них и те, кого звал своими друзьями. И для них, для этих теней моей памяти, я был очень дорог. И вот пропал из этой жизни. Вспоминают ли они меня?
        - А ты и сейчас с ними.
        - Как так?
        - А ты вспомни, как мы Самэля из алого дома выманивали.
        - Голем!
        - Именно. Когда я в последний раз тебя покинул, и ты меня дождаться не мог - в трактир пошел, я именно Големом и занимался. И вышел он у меня лучше первого - со стороны и не отличить от настоящего тебя. Сражается он среди восставших, и он - один из главных предводителей. В нем - твоя кровь; если бы я не берег твои сновиденья, ночами видел бы кровь, мечи, бегущих на тебя, и от тебя воинов. Но тебе нужен покой.
        - И долго еще все это будет продолжаться?
        - Нет. И восстание, и постройка дома близиться к завершению. Тем, кому должно погибнуть - погибнуть...
        - Но...
        - Все. Больше я никаких расспросов не потерплю. За работу.
        
        * * *
        
        Окруженный бархатистым зимним сиянием, стоял возведенный мной маленький дворец. Пушистый снег падал с пушистого неба, с мелодичным шепотом ложился в мягчайшие, белейшие сугробы. Не дул ветер, не жег мороз. Тишь да благодать. Вишни и яблони, молодые, стройные выделялись тончайшими, увитыми инеем ветвями. По проторенной мною и Вороном дороге приближались люди. И я узнал их - это были те добрые, но нищие люди, которые некогда приютили меня под Каменным Мостом.
        И я вспомнил, что оттуда их изгнали, и по моей вине (я не знал, как именно, но - это было и не важно). И Ворону не надо было говорить, что - это для них построил я этот дворец.
        Вот они приблизились - усталые с дороги, голодные. Их вожак - высокий, широкоплечий мужчина, низко покланялся мне, и добрым голосом молвил:
        - День добрый.
        - Божьей милостью. - отвечал я.
        - Не скажите ли, чей это дворец?
        - Ваш.
        - Какая приятная, какая несбыточная шутка!.. Но, если бы добрый хозяин этого дворца смилостивился над младенцами (а у нас есть несколько грудных), и вынес немного хлеба и молока, мы были бы очень благодарны, и молились за него.
        - А я повторяю - этот дворец построен для вас.
        Тут двери распахнулись, и повалил из них душистый аромат свежеиспеченного хлеба. На пороге стоял Ворон, и, улыбаясь, приглашал:
        - Вы просили хлеба? Здесь хватит на всех. Проходите пожалуйста, гости дорогие...
        Шепча благодарности и молитвы, эти добрые люди прошли внутрь; и оказалось, что Ворон уже накрыл большой стол, и, помимо хлеба - чего там только не было! И щи густые, и жаркое, и курица с приправами, и пироги, и кнедлики, и пельмени; и блюда никогда этими людьми невиданные: фазаны, форель, супы с тончайшими ароматами, пирожные, торты. Скажу, например, что был торт в форме замка, а во рву - искрилось абрикосовое желе; вишни украшали башенки, шоколадные рыцари стояли на стенах; глазированный орех был их панцирями. А еще - соки, фруктовые воды, изысканное вино... Да разве все опишешь!..
        Кто-то из нищих прошептал:
        - Господин изволит шутить?
        - Нет, нет. - приветливо улыбался Ворон. - Извольте за стол... Хотя, сначала - вымойте руки. Следовало бы еще попросить заменить это рванье на достойную вас одежду (она дожидается в соседней комнате), но вы так голодны, что немилосердно томить вас. Но руки извольте вымыть. Привыкайте к новой жизни.
        И все же, даже когда гости уселись, и начали кушать - они оставались безмолвными, напряженными. Они выжидали, что все это окажется розыгрышем. Вот сейчас распахнуться двери, ворвутся в них люди этого богатого господина, да и учинят что-нибудь эдакое, чтобы выставить их на посмешище. Но проходило время, никто не вваливался; зато напевали в золотистых клетках дивные заморские птицы... И люди приходили в благодушное, веселое настроение. Все чаше слышались слова благодарности, светом сияли улыбки.
        И вдруг в наружную дверь застучали. Опустились ложки, застыли разговоры; гости подготовились, что придется расплачиваться за такое угощенье, сжались.
        - Не волнуйтесь, кушайте пожалуйста. - улыбнулся им Ворон, и распахнул дверь.
        А на пороге стояли... судья Фридрих, и Мэри. Ошеломленный смотрел я на них, и не мог двинуться.
        И на Фридрихе и на Мэри было какое-то рванье, они сильно исхудали, и едва держались на ногах. Впрочем, у них было имущество - две толстых свиньи озорно похрюкивали за их спинами.
        И Фридрих пролепетал:
        - Мы шли по дороге, и почувствовали запах... Такой приятный запах...
        - Проходите, проходите. Мы вас давно ждем. - улыбнулся Фридрих. - Вот только свиней ваших я отведу в хлев. - он принял из рук судьи повод.
        И вот Фридрих и Мэри уселись среди иных, принялись за кушанье. Ели они, как и все много...
        И вот я решился, подошел, спросил у Фридриха:
        - Ну, теперь вы навсегда оставили судейство, да?
        Фридрих закашлялся, но Мэри постучала ему по спине, а затем - подала стакан с вином.
        - Судейство? - переспросил Фридрих. - Что вы говорите, молодой человек?.. Разве же я занимался судейством? Я разводил свиней, но случилась беда - пожар, и все наше имущество, наше надежду, вы видели - две свиньи...
        - Выходит, ничего не было? А как же алый дом, зеркальный лабиринт?
        И снова Фридрих закашлялся, и снова Мэри пришлось постучать ему по спине, и подать еще один бокал с вином.
        - Молодой человек, неужели вы знаете о кошмарном сне, который приснился мне прошлой ночью?.. Мне привиделось, что я с Мэри попал в страшный, алый дом. Там был зеркальный лабиринт, и в нем я потерял свое вторую половину. - он крепко обнял Мэри. - Я искал ее, звал - все тщетно. Тогда я начал сходить с ума; я искал Мэри в себе, вытягивал ее из себя. И стал превращаться в отвратительную свинью. Алый дом разрушился, и жил я в хлеве... Но это лишь сон; наше бедственное положение - вот его причина.
        Вернулся Ворон, сказал:
        - Но теперь все хорошо. Ваши свиньи в хлеву, и больше о них не поминайте, живите счастливо.
        Затем, Ворон поманил меня к выходу.
        В белейшем, пушистом саду, предвкушающем первое свое весеннее пробуждение, он сказал мне:
        - А теперь ты навсегда покинешь этот дом.
        И я, покорный Ворону во всем, сказал:
        - Да, конечно же...
        А он положил ладонь мне на плечо, и заглянул в меня своими черными вороньими глазами, молвил:
        - Впереди тебя ждут муки, готов ли ты к ним?
        - Что спрашиваете?.. Вся моя жизнь - мука и поиск. Если я найду то, что суждено, так и счастлив буду...
        - А к смерти готов?
        - Смерть для меня освобождение. В смерти найду себя. Ее с радостью жду.
        И все же, отойдя еще на сотню шагов, я оглянулся.
        Оказывается, уже коснулась земли волшебная зимняя ночь. Темными вуалями разлеглись сумерки, мороз крепчал, но из возведенного мною дома слышался беззаботный смех, и песни - чистые и прекрасные. Мне подумалось, что они - люди из под каменного моста, судья Фридрих и Мэри уже позабыли обо мне, и Ворон подтвердил:
        - Они действительно уже забыли о нас. К чему им помнить? Пусть живут счастливо, пусть созидают и не ведают боли. Они это заслужили...
        И вот вышли мы из сада, да на темную, заснеженную дорогу. И взвыл ветер, и вихрями взмыл, завизжал надсадно. А потом, словно партеры в театре расступились вихри, и выскользнула из них фигура более темная чем ночь, и воющая, и стонущая.
        Жуть от этой фигуры исходила, и, по слабодушию своему, хотел бежать, но остановил меня Ворон, молвил тихо:
        - Что ж ты говорил, что муки и смерть тебя не страшат тебя? Неужели теперь отступишь?
        - Нет. - вдруг успокоившись, ответил я.
        Тогда Ворон взмахнул руками, и сжались они, перьями обросли, в крылья обратились, и птицей взмыл он, затерялся в низком, снеговом небе.
        Ну, а темная фигура надвинулась, нависла надо мною, и вдруг - спрыгнув с коня, стала нелепой, неряшливой фигурой судья Самэля. Мне вспомнилось, как он вгрызался в ягодицу девушке, и я не смог сдержать гримасу отвращенья.
        А он это заметил, и вдруг сжался, залепетал:
        - Знаю, знаю - лишь неприязнь могу я вызывать...
        Такой поворот был для меня неожиданностью. Ведь я ждал, что за ним окажутся стражники, он велит им схватить меня; или сам, наделенный дьявольской силой, меня схватит, но вот он дрожал, лепетал, молил.
        - ...Видите ли, Вы поступаете очень неосмотрительно. Я не осмелюсь сказать "глупо", потому что такое слово никак не подходит к такому величайшему человеку, как Вы. И все же, я ничтожный, грязный развратник, я жалкий безумец, смею обратить ваше внимание на то, что неосмотрительно слушать советы всяких Воронов.
        Слушая его прерывистую, сбивчивую речь, я вдруг понял, что уже никогда не буду сердиться, кричать, пребывать в сомненьях - спокойствие снизошло на меня, и было это такое светлое чувство, так хорошо стало на сердце, что я улыбнулся, и ответил просто:
        - Нет.
        - Что "нет"? - встрепенулся Самэль.
        - Не надо вам так стараться, подговаривать меня. Я готов и к мукам, и к смерти.
        - А-а, так Ворон тебя заколдовал!
        - Нет, никто меня не заколдовывал, я сам к этому пришел.
        - Он спросил - готов ли ты к мукам, и смерти, а ты, конечно, ответил, "да"? Но ведь ты ничего не знаешь. Не знаешь, что тот второй ты - Голем, разбит, обратился в пыль; зато солдатам известно, где ты настоящий. И тебе не отговориться, что ты все это время сажал сад, и строил дом. Найдется немало свидетелей, которые докажут, что ты мчался во главе ватаги, которая уже разбита. Да-да - восстание разбито!..
        - Что ж, значит меня схватят и казнят.
        - Не просто казнят. Прежде ты должен рассказать, куда спрятал украденные сокровища.
        - Этого я сказать не могу, потому что не знаю.
        - Так тебя ждут муки.
        - Кажется, об этом уже говорилось...
        Так сказал я, и стал вглядываться в нарастающую ночь, которая, благодаря летящим, стремительным снежным нарядам представлялась очень красивой и значимой, в то время как разговор с Самэль выходил и пустым и ненужным.
        Кажется, он пролепетал что-то про то, какие именно муки меня ждут, но я пропустил это, потому что ветер дарил восхитительную симфонию.
        Самэль взвизгнул, схватил меня за руку, затряс:
        - Но ради чего тебе, такому молодому погибать?
        - А почему вы думаете, что я погибну? Смерть не есть гибель.
        - Околдован!.. Но ты послушай, что я тебе предлагаю. Я предлагаю тебе деньги - много-много денег. Ты помнишь алый дом? Сколько в нем добра - все оно будет твоим - только пошли отсюда скорее. Они уже совсем близко!
        - Мне уже бывал в алом доме и рабом и владыкой, но никогда не был там счастлив. К чему же возвращаться?..
        - Мало тебе?! - взвизгнул он. - Мало власти светской, так добавлю еще и духовную. Хочешь усесться на престоле в Ватикане? Мне это труда не составит, я уже многих туда усадил. И жить ты будешь долго; будешь первым человеком на земле.
        - Первый человек не тот, кого насаживают власти; о первом человеке вспомнят через века за добрые дела. Конечно, не о себе говорю, о такой чести не помышляю, не нужно мне это... Просто, я нашел спокойствие, и, что бы вы ни говорили - мой ответ "нет".
        Тут Самэль стал совсем жалок; он трясся, а темные, похожие на кровь слезы скатывались по его лицу. Он еще пытался отговорить меня, но уже не находил нужных слов, а лепетал лишь:
        - Ты не должен умирать, потому что... если умрешь... Не должен умирать!.. Пожалуйста, я дам тебе все... Пожалуйста...
        Вдруг замер, а ухо его разрослось, стало больше головы, темной воронкой задрожало; и он возвестил:
        - Они уже почти здесь! Пожалуйста, пойдем со мною!..
        Я ничего не отвечал, но любовался ночью.
        В сумерках замелькали факелы, перестук копыт красивой барабанной дробью влился в гармонии ветра. А вот грянувшие затем человеческие голоса оказались неоправданно и ненужно грубыми, злыми.
        Я шагнул им навстречу, и, приветливо улыбнулся, протянул к ним пустые руки. Самэль завопил долгое, постепенно затихающее "Не-е-ет".
        Передо мной оказалось бородатое, подпорченное шрамами лицо; зашевелились мясистые губы, и порченные с черными провалами зубы. Он не спрашивал, а утверждал:
        - Ты Йиржи Манес?
        Кто-то нервно, видно, опасаясь засады, возопил:
        - Да что спрашиваешь? Не видишь что ли - он это! Он!
        - Да - я Йиржи Манес. - спокойно ответил я.
        Последовал сильный, повергший меня в забытье удар.
        
        
        XI. Освобожденье.
        
        Я, Франтишек Ринт, очнулся на полу, перед распятьем. Долгое время должен был оставаться недвижимым, вспоминать увиденное, переживать совершенное (ведь убийство в трактире представлялась совсем недавним, а вина - не искупленной).
        Однако в церкви, помимо щедрого света бессчетных, неведомой дланью зажженных свечей, был и иной свет. Он широкими потоками проливался сквозь витражи - это было золотистое свеченье, и я понял, что - это никогда мною прежде не виданный солнечный свет.
        Тогда поднялся, и широкими шагами устремился к выходу.
        Но, когда вышел из Церкви - Солнце уже зашло, и лишь тонкая лазурная каемка, которая, впрочем, вскоре сошла на нет, напоминала о недавнем великолепии. Но, пусть и не надолго увиденный лазурный свет так заворожил меня, что долго сидел на ступени, и блаженная улыбка жила на моем бледном лице.
        А, меж тем, шел холодный осенний дождь, и промок я уже насквозь. Холода я не чувствовал, а ждал продолжения чуда; а также знал, что - пьяная драка в трактире, убийство, темница, поездка с Мэри - все морок.
        Но вот из дождливого сумрака выступила тень. Только, когда эта тень подобралась ближе, я узнал, что - это Самэль.
        И был он совсем жалок, бессилен. Чуть прикрытый рваньем, с грязным, затемненным щетиной лицом. Маслянистые его глаза исходили слезами безумья, а тело сотрясала дрожь, как мелкая, так и крупная - почти судороги.
        Я поднялся, а он вдруг рухнул мне в ноги, и заголосил пронзительно, завизжал, побитому псу подобно. Вот о чем он молил:
        - Пожалуйста, не гони меня!..
        А я чувствовал то же спокойствие, что и Йиржи Манес перед лицом мук и смерти; да и немудрено - ведь все пережитое им триста лет назад, пережил и я, совсем недавно, быть может - час назад. И я склонился над этим жалким, положил ему руку на плечо, и сказал, как мог мягко:
        - Это храм Бога, и здесь найдется приют для каждой несчастной, заблудшей души. Пойдем, же внутрь - я вижу ты совсем замерз, бедный человек - там тепло, и я накормлю тебя...
        - Нет! - взвизгнул он затравленно. - Внутрь я не пойду! Это ты пойдешь со мною! - и тут же червем у моих стоп заерзал, залепетал. - Пожалуйста, пожалуйста, оставь этот проклятый храм, и я дам тебе все!
        И я, чувствуя к нему сильную жалость, произнес:
        - Самэль... Бедный, несчастный Самэль... Ведь ты мне говорил это совсем недавно. Я отверг твои предложения. И зачем же ты вновь и вновь повторяешься...
        - А-а-а!.. - завыл он, и долго так выл, и извивался.
        Меж кладбищенских вязов виделось движенье; с ветром подвывали волки, но знал я, что - это лишь тени, и никакой власти не имеют...
        Но вот Самэль смог совладать с собой, и поднявшись с живота на колени, обнажил разодранный несколькими кривыми темными зубами рот, и засмеялся, приговаривая:
        - Да ты просто не знаешь, о чем говоришь!.. Вот сейчас увидишь, и...
        Этим "и" оказалась замусоленная шкатулка, которую он достал из обвислого, заштопанного кармана. На поверхности хитро кривились, подмигивали мне, демонические лики, и были они такими же жалкими, как и Самэль.
        А мой гость все ухмылялся, все лепетал: "Вот сейчас увидишь...". Вот достал изо рта заржавленный ключ, и долго возился с замком шкатулки.
        Дождевой ветер хлестал Самэля по спине, и от каждого такого удара он содрогался, и мне жалко было на него смотреть.
        Наконец, раздался щелчок (будто зуб сломался), и шкатулка раскрылась. А внутри на желтой, измалеванной черными разводами подушечке покоился массивный, многогранный бриллиант.
        Дрожащими, кривыми пальцами вцепился Самэль в этот камень. Поднял его к моему лицу, и завизжал:
        - Видел?! Видел?!..
        Я пожал плечами, вздохнул жалостливо, и повторил приглашение войти внутрь, согреться, и отведать теплой еды.
        - Он будет твоим! - не слыша мое приглашенье, возвестил Самэль.
        - Да не нужен мне этот камешек, так же как не нужен алый дом, и все сокровища земли. Власть и деньги - это для меня пустые слова. Мой путь лежал к этой Церкви, и вот я пришел, я у цели, и здесь - останусь до самой смерти...
        Тут рука Самэля сильно дрогнула, пальцы разжались, и бриллиант, пропрыгав по ступеням, был поглощен грязью, которая в обилии у паперти кипела.
        Самэль начал ползать из стороны в сторону, тыкался лбом в огражденье; вскрикивал:
        - Сокровище!.. Единственное! Украли!.. Где оно?!..
        И вот подполз к самой нижней ступени, выгнулся к грязи, и тут навстречу вырвался замшелый, скрипучий остов, обхватил его, прижал к себе, и, не обращая внимания на протестующий вопль - уволок.
        А я подошел к этому месту, и, хоть и знал, что не получу ответа, позвал Самэля. Шумел ветер, ливень нарастал; а небо, стремительное и бурное, неслось, извиваясь темными валами. Но в душе моей оставалось спокойствие...
        Вернулся в Церковь, подошел к алтарю, и опустился пред ним на колени. Окутанный сиянием свечей шептал молитвы, и сладко, и легко было на моем сердце...
        Потом взял повозку, и, толкая ее перед собою, отправился на кладбище, где подобрал несколько скелетов, а также - отдельные кости и черепа. Вернулся со своею поклажей в Церковь, где продолжил работу...
        Ночью, когда уже чувствовал приближение сна, а вместе с ним - Йиржи Манеса; остовы, черепа и кости были облагорожены, внесены в общую композицию.
        И поглаживая эти тончайшие, увивающие стены инкрустации, прошептал:
        - Здесь вы останетесь на века. И увидят вас люди бессчетные, и вспомнят о бренности жизни своей. Всех вас знал когда-то. С вами погибал, и сейчас вновь вашу гибель увижу.
        
        * * *
        
        Нет нужды боль описывать....
        Как схватили меня, Йиржи Манеса, Вы уже знаете. Заточили в темницу, но не долго в каменном мешке просидел, почти сразу на допрос повели. Коли бы открыл, где сокровища укрыл, обещали смерть скорую, безболезненную. Но ни о каких сокровищах, кроме тех, которые в себе чувствовал, не мог им рассказать.
        Вот тогда и началась боль, которую описывать не стану; потому что, чем ближе к окончанью этой истории, тем спокойней мне становилось. Боль пришла, боль ушла - ведь все, что есть в этом мире - все проходит. И все мы здесь гости. Все призраки - сегодня еще здесь, а завтра - исчезнем без следа.
        Жаль, только, что к месту казни, уже не мог идти - ноги были переломлены, а так хотелось бы босыми ногами родную землицу почувствовать. Жаль, что небо вновь было пасмурным... А, впрочем - ничего теперь не жалко...
        Вытащили меня из телеги, и оказалось, что рядом, помимо воинов, еще и восставшие, связанные, грязные, тощие. Перед ними - темный зев шахты, куда их скинуть должны, и знают они это. Кто молится, кто палачей своих проклинает, а кто на меня с обожанием глядит, и, словно молитву шепчут:
        - Ни о чем не жалеем. Всюду за тобой пойдем...
        И стали их в бездну сбрасывать. Хоть священник поблизости стоял - никому причастится не дал, приговаривал:
        - Всех вас, разбойников, ад ждет.
        Но я знал, что мир - добрый, светлый и ласковый, и никакого ада нет. И мне было хорошо. Я знал, что встреча с Асфоделией близка.
        Пытаясь пробиться сквозь солдатские ряды, завизжал Самэль:
        - Вы не должны его казнить!
        Но с некоторых пор Самэля объявили бесноватыми, изгнали из алого дома, и только по какому-то недоразумению, быть может связанному с суматохой из-за народного восстания, его до сих пор не отравили. Во всяком случае, его уже никто не слушал, зато - отвешивали пинки.
        Все сокровища у Самэля отобрали. Был он во рванье, грязный, исцарапанный, с расквашенным носом.
        Меня поднесли к черному, стонущему зеву. Стали раскачивать... Я знал, что, не вмешайся Ворон - сейчас рядом со мною была бы Златовласка, но она сияла в укромной пещерке, в овражистом берегу Влтавы. И это было хорошо - я улыбался.
        - Н-е-е-ет!!! - страшно возопил Самэль, когда меня выпустили.
        Полетел я вниз, а ему, потерявшему всякую надежду, но все же не желающему меня выпускать, удалось прорваться, броситься за мной (впрочем, может, его и специально подтолкнули).
        Он падал вслед за мною, и на глазах преображался. Разрывалась его плоть, вырывалось темное, демоническое, крылатое.
        Но иная крылатая тень бросилась наперерез, подхватила меня - это был Ворон.
        Самэль унесся в бездну, и долго еще метался по стенам его болезненный вопль.
        Ворон поднес меня к маленькому, непримечательному отверстию в стене; за которым начинался темный туннель.
        Я встал на ноги - оказалось, что все телесные раны исцелены; и даже чувствовал легкость, и свежесть, будто хорошо выспался, а впереди - светлый, много счастья сулящий день. Ворон стал человеком, и протянул мне свечу.
        Свет трепетал нежной серебристой аурой, и видны стали зеркальные стены - я сразу их узнал, молвил:
        - Ведь это лабиринт в алом доме...
        - Да, конечно. - кивнул Ворон. - Когда-то, в дни детства, ты ползал здесь, с нитью на ноге - искал Асфоделию. Теперь ты найдешь и себя, и ответы на все вопросы, и Асфоделию.
        Мы пошли по зеркальному лабиринту; и долго шли, но не чувствовал я ни времени, ни усталости. Зато знал, что иду верной дорогой.
        Затем Ворон исчез, ну а я вошел в залу, большую часть которой занимали зеркала.
        Приближался я к этим зеркалам, а из них, навстречу мне приближались те, кого знал, кто были мною. И они также видели меня, и также двигались к слиянию: Аарон Стрепхорт, Франтишек Ринт, и Матиас Гус. А потом наши руки встретились. Зеркальные поверхности пересеклись, заключились одна в другую.
        
        
        Эпилог.
        
        В каком-то из веков, в каком-то из этих милых, похожих на светлейшие поцелуи лет гармоничной истории, вывел меня на берег Влтавы Ворон.
        Я, заключающий в себя Йиржи Матеса, Аарона Стрепхорта, Франтишека Ринта, Матиаса Гуса, и в то же время - никого не заключающий, но уже единый во всех чувствах, успокоенный, и счастливый, босыми ногами стоял на теплой земле, и наслаждался чувством свободы.
        А затем впервые, и уже навсегда увидел чудо небесного света.
        Было черное, дождевое небо, были окутанные дождевыми вуалями холмы, но вот вуали расступились. Плавной, переливчатой, глубокой бахромой разлилось, казалось из царствия трав, изумрудное сияние. Оно становилось все сильнее; вот вспыхнуло богатейшей россыпью живых бриллиантов; и все возрастало, казалось - там рождается Бог...
        А потом я понял, что сияние ниспадает сверху, поднял голову, увидел небесную, все расширяющуюся, и непобедимую, и зовущую меня лазурь.
        И долго, до тех пор, пока все небо не очистилось, стоял я и любовался. Кругом пели птичьи хоры, и торжественно вздыхал в травах да в цветах ветер.
        - Пришла пора прощаться... - тихо молвил Ворон.
        - Да - знаю. - ответил я.
        - Пришла прощаться с этим миром.
        - Этот мир прекрасен. Как много в нем дивной, гармоничной красоты. Как жаль, что не замечал ее прежде. А она разлита в природе, в этом сиянии, в птичьих голосах, в шелесте трав, в этих раздольных полях, в плавных холмах. И даже в Праге. Ведь это Прага, там - у горизонта?
        - Да...
        У горизонта, окутанный солнечными дланями, сиял милый город. Устремлялись вверх готические порталы, а на высоком холме красовался дворец. Я знал, что там жили добрые люди, которые сделают этот город еще лучше. Там - чудеса романтических приключений, там загадочное кружево еще непознанных мною улиц. Но я прощался с этим городом, с этим миром.
        Толи Ворон, толи ветер шептал мне:
        - Теперь ты все искупил, теперь ты можешь приблизиться к Асфоделии, к этому древу пронизывающему все пласты мироздания. Слившись в ней поцелуе, ты вознесешься в высшие сферы, к самой кроне...
        Солнечные, теплые слезы катились по моим щекам.
        - Но какой же милый этот мир. Позвольте еще немного побыть здесь. Еще попрощаться...
        - Я знал, что ты это попросишь. А не хочешь ли спуститься к берегу Влтавы?
        - Да, конечно.
        Я спустился к берегу, там снял одежду, и, разбрызгивая золотистую каемку, ступил в воды, которые оказались прохладными и плавно обволакивающими.
        - Плыви. - улыбнулся Ворон. - Течение принесет тебя к Асфоделии.
        Я перевернулся на спину, и, любуясь солнечным небом, поплыл.
        А в небе плыли белейшие, пушистые облака. Плавно изгибающиеся высочайшими своими гранями, бесконечно меняющие формы, но всегда безмятежные, гармоничные. В них не было ни страсти, ни волнении, но была спокойная мощь, которая говорила о вечности...
        И птицы, пролетающие на фоне облаков, и ароматный, с полей принесенный ветерок, который касался моего лица; и вода, которая обвивала, и нежно целовала все мое тело - все было преисполнено гармонии...
        Я плыл от Праги, и в то же время - я приближался к Праге небесной.
        На берегу стояли, шелестели мягкими зелеными кронами березки, а я проплывал под ними, и улыбался им.
        А потом, выбрался под нависающий, овражный берег. Там ждал меня Ворон, держал мою одежду. А я еще посидел, полюбовался на текущую воду; затем оделся, и, раскрыв цветы, ступил в пещеру.
        Там, все было наполнено сиянием Асфоделии, и я знал - стоит завернуть за угол, и там будет она...
        Я обернулся, Ворон был рядом, он улыбался, говорил:
        - Ну, что же ты - осталось лишь несколько шагов.
        - Да, я знаю. И все же я хочу еще остаться, чтобы записать все, что со мною было.
        - Хорошо. - кивнул он. - Здесь поблизости есть еще одна пещера, и в ней ждет тебя книга, пока еще пустая, перо и чернила.
        И тогда я прошел в эту пещеру, и несколько дней и ночей, не чувствуя усталости, записывал то, что Вы здесь прочли.
        Теперь осталось совсем немного, лишь несколько строк.
        Когда я спросил у Ворона, кто же он, то получил такой ответ:
        - Просто твой друг.
        - Быть может, в высшем мире мы вновь встретимся? - спросил я.
        - Обязательно. -заверил он.
        А каков он будет, этот высшей мир, эта крона мироздания?
        Мне осталось сделать лишь несколько шагов, лишь поцеловать Асфоделию, и тогда - все узнаю. Но то, что мне откроется, уже не высказать здесь. Я был здесь гостем, а назад мне уже не вернуться...
        Но знаю, что скоро вступлю в небесную Прагу; и там будет свет, там все будет духом Асфоделии.
        И как этот воздух, который открывается предо мною, наполнен солнцем, так небесная Прага будет полна Любви. И ничто не затмит этот свет.
 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к